КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Антология советского детектива-36. Компиляция. Книги 1-15 [Аркадий Иосифович Ваксберг] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Блантер Игорь Бобров СХВАТКА СО ЗЛОМ Рассказы

ПОЙМАНЫ С ПОЛИЧНЫМ Дело…№№

Конец карьеры Профессора


Темнело. Ветер, привыкший к волжским просторам, злился, ненароком попав в узкие улицы. Трепал одежду на редких прохожих, лихо, по-разбойничьи посвистывал в проводах.

Толя плелся домой медленно, не разбирая, куда ступают его разношенные башмаки, уже набухшие студеной апрельской водой. Несчастье, свалившееся на мальчика, было настолько внезапным и непоправимым, что он даже не плакал.

Постоял у двери, стараясь проглотить торчащий в горле колючий комок, прижмурил темные, с косоватым монгольским разрезом глаза. Шагнул в комнату.

— Наконец-то явился, — укорила его мать. — Цельный день шалыгана носит… — Она оглядела сына, вдруг испуганно всплеснула руками: — А где же хлеб, Толюшка?

Мальчик, придавленный собственной виной, молчал — стыд перехватил дыхание. Выросший в годы войны, Толя хорошо знал, что такое голод. Больной отец приподнялся на кровати и тоже с немой надеждой смотрел на восьмилетнего сына.

— Карточки украли… в булочной… — чужим голосом сообщил мальчик.

— Кто? — спросил зачем-то отец.

Толя понурил голову — ожидал упреков, брани, колотушек. Злой на себя, он даже хотел этого, Пусть мама возьмет ремень, отстегает. Да посильнее. Но бить его и не собирались.

— Как жить-то будем, родные вы мои?.. — чуть слышно вздохнула мама. Ее лицо постепенно — от подбородка к скулам — залила какая-то мертвящая бледность.

Отец попытался улыбнуться:

— Картошка, вроде, осталась, проскрипим.

— Да ведь гнилая, мороженая, а у тебя, Михаил, язва в желудке…

Они говорили спокойно, стараясь хоть чем-нибудь утешить друг друга. Мама стягивала с мальчика мокрые ботинки, поглаживая теплыми ладонями его закоченевшие ноги. От этих ласковых прикосновений Толю еще сильнее кольнуло сознание страшной семейной беды, он впервые по-взрослому пожалел родителей. Вспомнились наглые глаза парня в куцей кепке, который стоял за ним в очереди и улизнул за минуту до того, как мальчик хватился карточек. Весь этот день, холодный и нескончаемый, бродил Толя по улице, надеясь его встретить…

Потом мама отвернулась к окну, незаметно утирая проступившие слезы, а больной отец прикусил губу, чтобы не застонать.

И лютая, непримиримая ненависть к ворам обожгла Толю Малькова.


— Привыкай, Мальков, сразу определять карманного вора…

Иван Филиппович Лушников, оперуполномоченный уголовного розыска Ленинского РОМа, учит нового бригадмильца:

— …Запомни: карманники перчаток не признают, руки у них всегда наготове. А зимой, чтоб не потерять гибкость пальцев, они беспрестанно шевелят ими, ну, будто на невидимой гитаре играют. Это становится привычкой. Потом обувь: летом они обычно в тапочках, а чуть похолодало — в хромовых сапогах. Убегать легче. На походочку обрати внимание — мелкая такая, семенящая. Карманник не идет, а подкрадывается. Дальше — поведение. «Работают» они там, где больше народа, где толкучка. К примеру, на трамвайных и автобусных остановках. Здесь заметить вора легко: пустую машину пропустит, а в переполненную лезет. Дойдет до ступенек и начинает выдираться в сторону — значит, уже с добычей. Или в трамвае: сядет, положим, в первый вагон, а потом перекочует во второй. А то доедет до конца и покатит обратно. Тут — ясно. В магазинах их засечь трудней. Тычется человек от прилавка к прилавку — может, вор, а может, и вправду купить что-нибудь хочет. На пальцы смотри… — Лушников улыбнулся. — Я тебе на практике покажу, лучше поймешь.

— Да я понимаю, Иван Филиппович, — поторопил его Мальков. — Еще что?..


…Месяца три назад в заводском клубе встретился с рабочей молодежью майор милиции Щербаков. Крашеное фанерное сооружение, выставленное на сцену для такого случая, не дождалось на этот раз докладчика с конспектами и бумажками. Подтянутый, в ладном синем кителе майор прохаживался взад-вперед, говорил не спеша и раздумчиво, слегка окая по-волжски. Он попросту делился своими мыслями с теми, кто сидел в зале, и поэтому, наверно, слова его тронули Малькова.

Начальник Ленинского РОМа обращался к рабочим — жителям и хозяевам района.

— У милиции, — сказал он, — хватит, конечно, сил бороться с преступниками и хулиганами, тем более не так уж их много осталось. Но долг хозяина самому навести в своем доме полный порядок, вышвырнуть мусор вон.

— Обижает иной раз пьяный верзила девушку, — закончил майор, — или жулик лезет в карман. А некоторые, с позволения назвать, «граждане» потупят глаза да прибавят шажку. Лишь бы только их не потревожили, не впутали в историю. Думаю, — обвел он взглядом ряды, — негоже вам, рабочим парням, походить на трусливого обывателя.

Немало друзей Анатолия после беседы со Щербаковым записались в бригадмильцы. Хотел это сделать и Мальков, да как-то откладывал со дня на день. Но тут случилось, что у его товарища выкрали получку. Резко всплыло воспоминание детских лет: от голода в тот месяц кружилась голова и все пахло вокруг теплым свежевыпеченным хлебом. Не раздумывая, Толя отдал дружку половину своих денег и прямо с завода направился в милицию. Беспрекословно выполнял он все, что ему поручали. Вскоре Лушников заинтересовался упрямым, настойчивым бригадмильцем и, узнав о его ненависти к карманникам, включил Малькова в свою опергруппу…


— …Крупный, опытный вор, — продолжал рассказ старший лейтенант, — не суетится, от вагона к вагону не мечется. Одет хорошо. Чтобы не примелькаться, часто меняет костюмы. За трешницей в карман не полезет, сперва высмотрит куш. И при первом обвинении в бега не рвется, а если улик нет, тебя же еще и осрамит. Такого узнавай по правой руке. Ее карманник перед собой держит. Прикоснется к человеку, подвинуться, скажем, его попросит, и — нащупает деньги. Есть такие артисты, что определяют сумму с точностью до червонца. А затем любимый прием — повернется спиной, руку назад. Поглядывая, не следит ли кто, разрежет бритвой карман и — привет. Теория вся, Мальков… — Лушников встал, взял фуражку. — Пора и по домам.

Они шли по вечерней улице. Фонари расплывались радужными каплями в черном, лоснящемся асфальте. Сверху сеялись мелкие, похожие на изморозь дождинки.

Проводив Ивана Филипповича до автобуса, Мальков двинулся дальше. Возле ярко освещенной витрины магазина он остановился: люди, подняв воротники, ждали трамвая. «Может быть, среди них вор?» — под впечатлением недавней беседы подумал Анатолий. Он подозрительно осмотрел невысокого чернявого паренька, который дымил папироской, привалившись плечом к столбу. «А приметы совпадают. В хромовых сапогах и пальцы, вроде бы, в рукавах шевелятся…» — Толя зашел с другой стороны. «Ну, точно, он!» И сердце Малькова взволнованно заколотилось.

Вот и трамвай. Паренек ввинтился в стайку пассажиров. Прижался на секунду к молоденькой женщине… отстранился. Анатолий так вертел головой, что заболела шея. А чернявый влез на площадку, протиснулся в глубь вагона. Бригадмилец — за ним.

В трамвае Мальков ничего не смог уследить. Парень стоял спокойно, охотно передавал билеты и деньги за проезд. Вежливо пропускал вперед торопившихся пассажиров, два-три раза безразлично глянул на Анатолия и неожиданно для него сошел. Трамвай тронулся, увозя растерявшегося бригадмильца в противоположную от дома сторону. И только уже в своей комнате, раздеваясь, обнаружил Анатолий, что две бумажки по двадцать пять рублей, которые лежали в верхнем кармане его пиджака, исчезли. Не так стало жалко денег, как обидно за собственную беспомощность.

Лушников громко расхохотался, когда Мальков, не щадя себя, рассказал ему об этом.

— Уставился ты в хорошего паренька, а настоящего жулика прохлопал. Вот он о тебе и позаботился… — Оперуполномоченный потрепал Анатолия по плечу. — Ну, будем составлять протокол, что бригадмилец обворован? На кого же ты обижаешься? Здесь война, — серьезно добавил он, — и нужна не обида, а борьба.


Навсегда запомнился и многому научил Малькова первый задержанный им карманник. Приметил его Толя в магазине. Пожилой полный мужчина в грубошерстном рыжем пальто, прижав к левому боку затасканный портфельчик, протискивался к отделу штучных товаров. Пухлые, поросшие желтым волосом пальцы правой руки чуть заметно двигались, словно он кого-то ощупывал в воздухе. Анатолий не спускал глаз с этой уверенной, жадной руки; ее точные жесты будили в нем злобу и омерзение. А вор медленно выискивал жертву, обшаривал людей щучьим, нацеленным взглядом.

Старушка, повязанная серым шерстяным платком, дважды пересчитала завернутые в носовой платок деньги, прежде чем решилась стать в очередь. Вор пристроился за ней, а через одного человека занял свой пост Мальков.

Он видел, как пальцы жулика по-хозяйски скользнули в карман старушки и носовой платок перекочевал в рыжее пальто. Анатолий рванулся к вору.

— Стой! — крикнул он, стараясь схватить эту жирную шкодливую руку.

Мужчина на миг прикрылся портфелем.

— Вы что, юноша, очумели? — недовольно спросил он. — Я, кажется, уходить и не собирался.

— Гражданка, — держа карманника за рукав, обратился Мальков к старушке, — у вас вытащили деньги.

— Ох ты, господи, — запричитала та, — правду малец-то говорит. Отдай, злодей подлый, толстая твоя морда!

— А вы, бабушка, не ругайтесь зазря. Лучше поглядите — может, выронили, — невозмутимо ответил жулик.

Действительно, на грязном кафельном полу валялся старушкин платок с деньгами. Кто-то уже успел на него наступить.

— Подкинул, — уверенно сказал парень в меховой шапке. — Заслонился портфелем, а сам…

— Помолчи, сосунок! — мрачно посоветовал вор, и лицо у него стало на секунду жестоким и холодным.

Мальков показал удостоверение бригадмильца. Карманник обвел очередь тяжелыми, немигающими глазами и зашагал к выходу.

В райотделе он негодующе заявил Лушникову:

— Я бы попросил, товарищ начальник, оградить меня от произвола ваших этих… помощников… — Жулик брезгливо выговорил последнее слово.

Оперуполномоченный строго перебил разгоряченного Анатолия:

— Адреса и фамилии свидетелей и потерпевшей записали? Нет? — Иван Филиппович прикусил губу встал. — Что ж, гражданин, если произошла ошибка, примите извинения.

А когда вор с достоинством удалился, Лушников сказал сердито:

— Такое — в последний раз! Да верю я тебе, — досадливо махнул рукой старший лейтенант, — даже больше — на заметке он у меня. Потому я и извинялся, чтоб ему это невдомек было.

Мальков понурился, сидел пристыженный на краешке стула. А Иван Филиппович уже спокойно добавил:

— Запомни, Толя: нельзя человека отправить в тюрьму без твердого доказательства его вины. Накрепко запомни… А вор приметил или, как они называют, зарисовал тебя и меня. Взять его теперь гораздо труднее… Понял?

Шли дни, и каждый что-нибудь прибавлял к опыту Анатолия. Часто вместе с другими бригадмильцами дежурил он в клубах, на танцплощадках, патрулировал по улицам. И уже знал, что трусливо съеживается хулиган, если ему властно говорят: «Прекрати!»

Общее дело связало хорошей дружбой самых разных людей: рабочего паренька Малькова с преподавателем истории Михаилом Петровичем; седого веселого столяра Митрича со студентом-филологом Васей. Их было много — строгих хозяев родного города. Майор Щербаков, встречая патруль на вечерней улице, спрашивал: «Ну, как дела, народная милиция?» И зеленоватые глаза его теплели.

А когда счет задержанных Мальковым карманников перехлестнул за десяток, в переулке подошел к нему узкоплечий человек с остренькой, крысиной мордочкой.

— Предупредить хочу — брось! Приговор наш получишь. Тот, что обжалованию не подлежит, ясно?

— Какой такой приговор? — еще не понимая его, спросил Анатолий.

— Финское перо под лопатку, ясно?

Мальков резко шагнул вперед — крысиная мордочка оскалилась, но отодвинулась.

— Не бойся, — с веселой ненавистью бросил бригадмилец, — бить не буду. Только запугать меня трудно, ясно? — передразнил он вора, и тот, выругавшись, нырнул в подворотню.

Нет, никакие угрозы не остановят Малькова. Лушников давно рассказал ему об этой старой уловке уголовников, рассчитанной на слабые нервы.


Мало хорошего довелось испытать за свои двадцать три года Маше Синичкиной. Поэтому так редка улыбка на ее смуглом лице и пасмурны глаза, прикрытые черными прямыми ресницами. Отец погиб в бою и похоронен на чужбине, в далекой маньчжурской земле. Высокий человек с сильными, добрыми руками, от которых всегда вкусно пахло махоркой и чуть-чуть бензином, блекнет, стушевывается в ее памяти. Все чаще ловит себя Маша на том, что, думая об отце, видит она не того, живого, а просто выцветшую фотографию над маминым комодом. Было Маше неполных шесть лет, когда война, лязгая смертоносным железом, перекатилась через границу.

Росла Синичкина бойкой, смышленой. И прозвище в ремесленном училище ей дали не столько за фамилию, сколько за нрав — «Синичка». Работала фрезеровщицей, ходила в кино, танцевала с подружками в клубе. Там она и познакомилась с Семеном. Ой, лучше бы Синичке пересидеть этот вечер дома!

Восемнадцатилетней девчонке все понравилось в самоуверенном щеголеватом парне. И сапоги, начищенные до сияния, и курчавый, пшеничного цвета чуб, и даже синеватая, похожая на горошину, родинка на левой щеке. Деньги Семен тратил широко и небрежно, забавно рассказывал о своих путешествиях. Доводилось бывать ему и в «Одессе-маме», как он выражался, и на окованной льдом Колыме, где «двенадцать месяцев зима, остальные — лето». Служил он якобы в геологической партии, да надоела кочевая жизнь. А теперь, пока деньжата есть, хочет обсмотреться и другую профессию подыскать.

Даже после замужества потребовалось Маше немало времени, чтобы догадаться о настоящей «специальности» Семена. «Работал» он всю жизнь в чужих карманах и на дальний север попадал совсем не добровольно. «Путешественник» ездил туда в запертом вагоне, под надежным конвоем.

Узнала Маша, да поздно. Родилась дочь, и Семенова угроза — «Продашь — порежу, ни тебе, ни Аньке не жить!» — связала волю Синичкиной. Перестала только брать деньги у мужа, а тот обижался, пьяный бил ее, насильно всовывал скомканные бумажки. Мучилась так Маша два года. Вставала по утрам изукрашенная синяками и часто плакала втихомолку.

А когда Семена увезли в новое путешествие, теперь уже на Магадан, с корнем выдернула его из своей жизни. Торопилась после работы домой, играла с Аней. Радовалась, наблюдая, как крепнет худенькое, нервное тельце девочки. На мужчин Синичкина теперь и не глядела; веселые, языкастые товарки считали ее чудной…

…Народу в трамвае немного, однако все места заняты. Мелочи у Маши не оказалось, пришлось менять сторублевку. Недовольно ворча, кондукторша отсчитала сдачу. Вместо чистенькой, квадратиком сложенной бумажки Синичкина получила целую кучу потертых пятерок, трешниц и рублей. Покачав головой, затолкала Их в сумочку.

Широкоплечий, симпатичный мужчина лет тридцати остановился рядом. Пальто сшито по моде — с накладными карманами и поясом, светло-серая шляпа сдвинута чуть набок, из-под цветастого шарфа выглядывают галстук и воротничок белой рубашки. Кожаные перчатки в левой руке. Снял, видимо, когда брал билет, и забыл одеть. Мужчина рассеянно поглядывал в окно, на Синичкину он и не обращал внимания. «Ишь ты, какой нарядный!..» — с уважением подумала Маша.

За Алексеем Коротковым — карманником по кличке «Крот» — Мальков следит вторую неделю. Изучил все его повадки, привычки, обычные «деловые» маршруты. Знал цвет и покрой пальто (их было три), приметил шляпу и кепку вора. Анатолий тоже старался разнообразить свой небогатый гардероб, но сравниться с шикарным Кротом, который, чтобы не примелькаться, переодевался раз пять в день, конечно, не мог. Бригадмильца предупредили — вор этот опытен и опасен, брать его надо только наверняка.

Когда женщина в синем берете сунула в сумочку смятую пачку денег и Крот, словно случайно, остановился подле нее, Анатолий понял — сейчас!.. Чтобы притушить волнение, он стиснул кулаки в карманах и приблизился к ним, внешне спокойный и безразличный.

Усталое, немного хмурое лицо молодой женщины нельзя было назвать красивым. Темные глаза и сросшиеся у переносицы брови делали его суровым, и только свежие, по-детски пухлые губы сглаживали впечатление. Но она вдруг улыбнулась каким-то своим мыслям и сразу представилась Анатолию доверчивой, беззащитной. Мальков незаметно подтолкнул ее, показал глазами на Крота и на сумочку. Маша поняла, хотела отойти, но взгляд высокого, крепкого паренька приказывал: «Стой! Не пугайся, все будет хорошо». И она осталась, со страхом ожидая его поединка с жуликом.

Тонкие пальцы вора коснулись сумочки, беззвучно открыли ее, нырнули вглубь и задержались там на миг, сворачивая деньги в комок. На эти верткие пальцы ястребом упала рука, огрубевшая от неласковых прикосновений металла. Мальков не давал Кроту выбраться из сумочки, бригадмилец брал вора наверняка.

Вагон всполошился. «Поймали, поймали, — загудели пассажиры, — разоделся в шляпу, в галстук… Куда там, с виду разве подумаешь…»

Крот взметнул свободную руку, но Анатолий успел ее перехватить, стиснуть — узкое лезвие бритвы хрустнуло у него под каблуком.

— Все равно прирежу, — кричал обезоруженный карманник, — за меня тебе отплатят, отпрыгал ты свое, помни…

— Не отставайте, девушка, — попросил Машу Мальков, силой выволакивая Крота на переднюю площадку.

Вор упирался, отпихивался ботинками от сидений, с которых повскакивали испуганные пассажиры, и вдруг, извернувшись, так дернул Анатолия за отворот пальто, что оно треснуло и разорвалось. Вагон остановили. Открыв дверь, кондукторша призывно свистнула.

Подбежал постовой милиционер. Но и вдвоем они не смогли ссадить жулика с трамвая. С отчаянным упрямством тот цеплялся за поручни, отталкивался ногами от дверей. Перестав угрожать Малькову, он с перекошенным от злобы лицом, хрипло орал, повертываясь к Маше:

— Берегись, подлая, сбегу из тюрьмы, а найду. Глаза вырву…

Вор запустил в оборот весь арсенал блатных выражений и угроз, старался запугать Синичкину, заставить ее уйти. Потом-то он может спокойно последовать за бригадмильцем.

Анатолий, угадав этот маневр, сказал Маше вполголоса:

— Слезайте здесь. Я вас буду ждать на следующей…

Она поспешно покинула вагон. «Трогай!» — махнул Мальков кондукторше.

Увидев, что потерпевшая исчезла, Крот притих. «Значит, подействовало, не выдержали у гражданочки нервишки», — самодовольно ухмыльнулся он и мирно сошел на остановке. Тут же на попутной машине милиционер повез его в РОМ. Анатолий остался.

Угрозы вора всколыхнули в Маше весь страх, вколоченный Семеном. Хотелось бежать к дочери, запереть дверь комнаты, забыть обо всем. Удивляло: как этот парень не боится? Он понравился Маше — прямой, сильный, полный хорошей, сдержанной злобы трудового человека к паразиту. «Вернется Семен из лагеря, что буду делать?..» — обожгла, испугала мысль. Синичкина почувствовала вдруг, что рядом с Анатолием (она еще не знала его имени) ее бы никто не тронул. И уже совсем по-женски призналась себе: горячие, с косоватым разрезом глаза его — красивы… «Доверился он мне, не могу же я подводить», — оправдывалась Маша, слезая с трамвая. Начинавший беспокоиться Мальков радостно бросился ей навстречу.

А Крот возмущался, доказывал, что милиция нарушает социалистическую законность. Лушников, уверенный в Анатолии, насмешливо успокаивал вора.

Побледнев, карманник прервал себя на полуслове — вошел Мальков с Машей.

— Ну, как? — спросил оперуполномоченный. — Потерпевшая и свидетель. Хватит? Или, может быть, кондукторшу еще вызвать?

— Купили! — ошеломленно выдохнул Крот и ненавидяще оглядел всех. — Точка, начальник. Составляй протокол.

Когда жулика увели, Лушников поздравил Малькова:

— Молодец, этот один доброго десятка стоит. Теперь тебе с самим Профессором потягаться можно.

— С каким таким Профессором? — загорелся Анатолий.

— Неужто не слышал? Эх, как пальто тебе Крот располосовал… — покачал головой Лушников.

— Иголка с ниткой у вас найдется? — Маше не хотелось покидать эту комнату; ведь никогда больше не встретит она Анатолия, а он такой славный… — Я бы зашила.

— Отыщем. Пока вы приведете его в божеский вид, я расскажу… Так вот, — начал оперуполномоченный, когда Синичкина с иголкой склонилась над Толиным пальто, — Лешка Крот — один из учеников знаменитого Профессора. А сам Федор Александрович Воробьев — рецидивист по кличке «Профессор»…

…Воробьев никогда нигде не работал. В молодости был не только карманником, но и вором-гастролером. Профессор разъезжал в поездах дальнего следования, его знали сотрудники уголовных розысков от Ростова-на-Дону до Красноярска. Шесть раз судим. Знающий все тонкости своего подлого ремесла, хранитель блатных традиций, Воробьев пользовался безграничным уважением шпаны. По всем спорным вопросам запутанной воровской «морали», за советом или «технической» помощью в трудном, рискованном деле шли к нему. Он заботливо прививал начинающим, желторотым карманникам свои убеждения, делился богатым опытом бывалого рецидивиста. Отсюда и кличка «Профессор». А когда подросли сыновья, он взялся и за их обучение. Бросил гастрольные поездки, сменил обличье.

Скромный, бедно одетый человек с двумя мальчиками входил в магазин. В руках он обычна держал небольшой сверток или белые шерстяные варежки домашней вязки. Напоминал колхозника, который прибыл из дальнего села за покупками в город. Не вызывая подозрений у покупателей и продавцов, долго, словно слегка ошалев от непривычной обстановки, толкался от прилавка к прилавку. Выискивал, нацеливался. И кто-то лишался получки или денег, скопленных на костюм. А после удачной операции Профессор покупал мальчишкам по шоколадке. Потом он стал поручать сыновьям мелкие кражи, готовый в любую минуту поспешить на выручку. Так волк берет подросший выводок в поле и, сытый, на виду у волчат, режет овец, чтобы научить молодняк приемам своего разбойного промысла.

Много позже, когда сыновья Воробьева уже отбывали наказание в различных тюрьмах, следователь спросил у задержанного Профессора:

— Зачем вы искалечили жизнь своим детям?

— Чтоб на отца не обижались, — не задумываясь ответил рецидивист. И не торопясь изложил свою философию убежденного хищника и паразита: — Считаю — нет на свете доли лучше воровской. Работа легкая, доход высокий. Я иной день рублей по семьсот-восемьсот «уводил», а вы, гражданин следователь, за такие денежки сколько вкалываете?

Чтобы на него «не обижались», Профессор натаскивал молодых ребят, сбившихся с верной дороги. И не из одного мальчишки, попавшего в эти цепкие лапы, получался законченный вор. За обучение Профессор брал недорого — первые шесть месяцев одну треть «прибылей» ученика.

Последние три года Воробьев не попадался ни разу…

— Уверен, — закончил Лушников, — ворует он, да вот никак не прижмем матерого волка. Осторожен. Знает, почитай, всех работников угрозыска…

С фотокарточек, протянутых Малькову оперуполномоченным, смотрело безбровое, опухшее от водки лицо. Седые виски, большой лоб, переходящий в блестящую плешь, окруженные морщинками водянистые глаза…


По субботам Мальков очень торопился. Спешил он, правда, и в другие дни — времени всегда не хватало. Восемь часов на заводе, где Анатолий работал сортировщиком металла, а потом вечерняя школа. Уставал парень так, что частенько засыпал в трамвае, и, бывало, знакомая кондукторша насмешливо тормошила его: «Выгружайся, студент, прибыли…» Однажды даже случился с ним конфуз: пригласил девушку в кино и, как только погас свет, задремал, уронив голову на ее теплое плечо. Она честно выдержала испытание и разбудила Анатолия уже в полупустом зале, когда зрители проталкивались к дверям… Но с тех пор девушка обидчиво сторонилась Малькова, и он, попереживав немного, забыл о ней.

По субботам Малькову теперь и впрямь было некогда. Залетит домой, перекусит второпях и — к Лушникову. Этот вечер и весь выходной день Анатолий полностью отдавал своим бригадмильским обязанностям. А сегодня, едва он переступил порог, мать сурово заявила:

— Пообедай по-человечески. Обождут бандюги-то.

Толя смолчал, подчинился, а Татьяна Андреевна налила ему щей, пододвинула нарезанный хлеб, солонку и присела напротив сына. Спросила:

— Доколь же это будет?

— Что, мама?

Анатолий сразу догадался, о чем она говорит, но нарочно прикинулся непонимающим. У него еще сохранилась мальчишеская повадка — оттянуть неприятную беседу с матерью на «потом».

— Ты сам знаешь, не притворяйся, — повысила она голос. — Милицейское баловство свое брось, вот что!.. Одежи не напасешься. Пальто порвали, рубаху выкинуть пришлось — затерзали в клочья. Плащ порезали на тебе. Ботинки в месяц снашиваешь. Опять же — суды каждую неделю. Ты свидетелем выступаешь, а заработок через это не прибавляется. Отец ведь в больнице лежит, ты кормилец. То-то.

— Вы, мама, правы, — заволновался Анатолий, — только не могу я по-другому. Помните, у меня карточки украли — хорошо нам было? Иной человек на пальто копит-копит, а поедет покупать, до магазина не успеет добраться — вытащили деньги. Сладко ему? А вор пьянствует на деньги на эти, бахвалится. Нет, пускай я перед вами виноват, — лицо у Толи посуровело, — но бороться с ворьем не брошу.

— На то милиция есть, с оружием, а ты мальчонка еще… — сопротивлялась мать.

— Милиции одной трудно. Оттого погань всякая еще держится, что народ в стороне был.

— Да ведь убьют тебя, Толюшка! — уже трепетным высоким голосом почти крикнула Татьяна Андреевна. — Ножи у них. Боюсь я, один ты у меня…

Отодвинув пустую тарелку, Анатолий встал из-за стола. Шагнул к матери, обнял ее за плечи, заглянул в налитые слезами глаза.

— Не бойся, — ласково заговорил он, — я берегусь, на рожон не лезу…

Татьяна Андреевна покачала головой:

— Не успокаивай, сынок…

— Они только на посулы смелые, — продолжал Анатолий, — а так, — он презрительно махнул рукой, — барахло. Их, что клопов, надо травить. Начисто. Не брать же в коммунизм карманников?! — пошутил он словами майора Щербакова.

Понимала мать, что спорить с сыном бесполезно, к тому же и прав он. А когда Толя был уже в дверях, она на прощанье незаметно перекрестила его — должен же кто-то беречь сына от бандитской финки.


С того вечера, когда Маша зашила Анатолию разорванное от воротника до пояса пальто, утекло немало времени. Схитрила тогда Синичка, сказав, что боится возвращаться домой одна, и Мальков отправился ее провожать. Теперь их частенько видели вместе — они крепко подружились. Навсегда стряхнула с себя Маша страх, распрямилась душой. И девочка привязалась к дяде Толе, бежала ему навстречу, торопливо перебирая еще неуклюжими ножками. Радостно хохотала, когда сильные руки юноши подбрасывали ее под самый верх.

Маша привыкла к опозданиям Анатолия, знала, что если он вместо семи часов, как обещал, придет в десять, значит… Правда, в такие вечера Синичку охватывала тревога: ей сразу вспоминалось их первое знакомство и Лешка Крот со своими страшными угрозами. Вот и сегодня… Дочка весело роет лопаткой пушистый снег в скверике, а Маша то и дело беспокойно поглядывает на часы: уже пора домой, а Толи нет…


…Весь этот месяц Лушников со своими помощниками следил за Профессором. Узнали точно, когда тот выходит из дома, в какие магазины обычно наведывается (в трамваях рецидивист не «работал», там трудно приметить среди толпящихся пассажиров сотрудников угрозыска). Говоря языком рапорта, наблюдением было установлено, что ежедневно с пяти до семи вечера Воробьев посещает магазины, расположенные на стыке Ленинского и Канавинского районов. Делал он это, очевидно, для того, чтобы частые карманные кражи как бы рассеивались между двумя отделениями милиции.

Малькову старший лейтенант не позволял бывать на «маршруте» Профессора.

— Тебя он не должен видеть, понимаешь? А взять его, честное слово, тебе поручу, — пообещал оперуполномоченный огорченному бригадмильцу.

И вот сегодня, в шестнадцать тридцать, Анатолию, наконец, приказано приехать к гастроному № 18.

Мальков прошел было мимо человека в зеленой велюровой шляпе, но тот вполголоса окликнул его. Бригадмилец с трудом узнал старшего лейтенанта. Черные мохнатые брови и наклеенные усы изменили лицо Лушникова, Анатолий встал рядом, словно что-то разглядывая в витрине. Оперуполномоченный прошептал скороговоркой:

— Не торопись. Бери только с рукой в чужом кармане. Мы подоспеем. Учти, Профессор с утра к бутылке раза три прикладывался, будет не таким осторожным. Да вот он, в солдатской ушанке, видишь?

Знаменитый Профессор оказался маленьким, щупленьким старичком. Благообразием он не отличался: дряблое, испитое лицо без бровей и неморгающие на выкате глаза с рыжими ресницами. Из бумажного свертка, который он держал в левой руке, торчала селедочная голова. Профессор исчез в гастрономе. Выждав минуты полторы, Мальков двинулся за ним.

Старческой, семенящей походкой жулик бродил от прилавка к прилавку. Приценивался, занимал очередь, торопился к кассам, Анатолий не сводил глаз с его красных, разрисованных синими набухшими жилами рук. С равнодушным и безучастным видом слонялся бригадмилец по магазину, стараясь быть как можно ближе к Профессору.

Буквально на секунду вор задержался возле грузного, растяпистого парня. Мальков ничего не успел заметить. Но карманник сразу подался к выходу, значит — готово. От ярости и досады Анатолий стиснул зубы, но тут же опять натянул на себя маску ротозея. «Спокойно, спокойно…» — мысленно приговаривал он, шагая за Профессором к двери…

Лушников подождал, пока вор не скрылся на улице, и только тогда отозвал грузного парня в сторону.

— У вас все цело? — негромко спросил старший лейтенант. — Деньги целы?

Парень растерянно схватился за карман.

— Триста рублей в рукавице были… Кто? — крикнул он, вцепившись в пальто Лушникова. — Покажи мне сукина сына! Да я…

— Тише! — оборвал оперуполномоченный.

Парень оказался из Борского района, в Горький приехал по каким-то колхозным делам.

— Вот что, товарищ, — предложил ему Лушников, — поезжайте в милицию. И ждите. Думаю, что деньги сегодня мы вам вернем.

Объяснив, как добраться и к кому обратиться, старший лейтенант заспешил в магазин «Галантерея». Он уже знал обычный круг Профессора.

Опыт, накопленный бригадмильцем за время работы, позволял ему незаметно и неотступно «висеть» на воре. Мальков, правда, слегка растерялся, обнаружив, что Лушников отстал. Но мужчина с черной шкиперской бородкой, придирчиво выбиравший галстук, подмигнул Толе странно знакомым глазом. Старший лейтенант в мелочах продумал сегодняшнюю операцию. Сотрудники милиции ждали Профессора, они вели его по цепочке, передавая друг другу, готовые в нужный момент помочь Малькову.

Анатолий вновь напрягся струной. Профессор, прицениваясь к носкам, заслонил собой женщину с желтой хозяйственной сумкой, пододвинулся к ней.

Молния на сумке была уже расстегнута. Рука вора сжала и плавно приподнимала детский шерстяной костюмчик. Мальков даже удивился: обычно Профессор крал только деньги. «Выпил и жадничает, — промелькнула мысль. — Пусть тащит. Возьму с чужими вещами, не отопрется». Но… То ли костюмчик зацепился, то ли Профессора подвела лишняя рюмка водки, только женщина вдруг забеспокоилась и посмотрела на сумку. Вор отдернул руку.

Как вам не совестно… — начала было она стыдить рецидивиста.

— На кого подумала, — перебил ее Профессор, удрученно качая головой. — Я в отцы тебе гожусь, а ты такое… Эх, дочка, дочка, рабочего человека от мазурика не отличишь. Для того тебя Советская власть растила, учила, чтоб ты срамотила старика?! Да у меня дети взрослые, внуки есть…

Голос вора звучал огорченно и искренне, глаза его блеснули оскорбленной слезой. Очередь дружно встала на защиту обиженного, и женщина с несчастным, покрасневшим от стыда лицом начала извиняться. Профессор не дослушал. Горестно махнув рукой, он двинулся к выходу — расстроенный, незаслуженно облитый грязью старик.

Наблюдавший всю сцену Анатолий оценил хитрость и змеиную изворотливость Профессора. Да, этот опаснее всех воров, задержанных ранее Мальковым. Железное самообладание, неплохие актерские данные, убежденность в своем праве жить за чужой счет… Увидев Профессора за «работой», Толя понял, как тот должен нравиться желторотым бездельникам, которые шагнули в преддверие воровской жизни.

Бригадмилец удвоил внимание и осторожность. Сегодня, твердо решил Мальков, он положит конец «блестящей карьере» рецидивиста.

В магазине «Ткани» Профессор действовал решительно и быстро. Видимо, предыдущая неудача неприятно повлияла на вора и он хотел скорее закончить свой «трудовой день».

Повертевшись у касс, рецидивист почему-то задержался возле окна, а затем стал проталкиваться к прилавку. Толя сообразил: жертва намечена. Сейчас покупатель будет придирчиво разглядывать, ощупывать товар. Тут-то Профессор и блеснет мастерством. Бригадмилец протиснулся к продавцу почти одновременно с вором.

Девушка в клетчатом платке гладила кусок серого шелка. Верхние пуговицы ее пальто расстегнуты. Прикрывая правую руку свертком, вор уверенно и как-то неторопливо полез к девушке во внутренний карман жакета, — он еще у кассы заметил, куда она положила деньги. В единственно верную секунду Мальков рванулся всем телом, отшвырнул кого-то плечом и намертво схватил руку Профессора чуть повыше кисти. Не выпуская ее из кармана, он крикнул девушке:

— Гляди!

Сверток с селедкой упал на пол. Анатолий получил бы сейчас режущий удар в подбородок, если бы подоспевший Лушников на взмахе не перехватил руку Профессора и не заломил ее за спину вора. Старший лейтенант и бригадмилец с трудом удерживали рецидивиста на месте. У щуплого старичка оказались стальные мускулы. Сквозь поредевшую очередь к ним проталкивался еще один сотрудник милиции. Профессор пойман!

В одном из подсобных помещений магазина, куда сначала отвели вора, составили протокол. Девушка в клетчатом платочке расписалась, опасливо поглядывая на уголовника.

Кроме Малькова, в комнате было четыре работника угрозыска. Усы Лушникова лежали теперь на столе, человек со шкиперской бородкой, досадливо морщась, сдирал ее со щеки. У Профессора нашли черную рукавицу с тремя сотенными бумажками. Рецидивист признал деньги своими, но старший лейтенант любезно разъяснил, что колхозник с нетерпением дожидается их в отделении и у него сохранилась к тому же вторая рукавица. Игра проиграна. Профессор это понял.

Маленький, невзрачный, сидел он на стуле, облизывая языком тонкие побелевшие губы. С этим мгновенно выскакивающим изо рта языком Профессор напомнил гадюку, у которой вырвали ядовитые зубы. Змея еще мечтает о смертельном укусе, но она обезврежена…

Машина, вызванная Лушниковым, увезла Профессора…

…Девочка спит, разметав на подушке золотую паутинку волос, смешно оттопырив губы. Детские ручонки неподвижны на байковом одеяле. А Маша босиком, чтоб не разбудить дочку, все ходит и ходит по комнате. «Неужели случилась беда, неужели…» — думает она. Не выдержав, Маша обувает туфли, достает из шкафа пальто. Пусть смеется над ней Анатолий за все эти страхи — не может она быть спокойной. Вот пойдет и позвонит Синичка дежурному в милицию: тот, наверное, знает…

Маша сбегает по лестнице, и… сталкивается у подъезда с Толей.

— Ты куда бежишь? — удивляется он.

— В магазин… хлеб забыла… не успела купить, — сбивчиво, неумело лжет Маша.

— Так ведь закрыто уже.

— А я на часы-то и не посмотрела.

Другой бы и догадался сразу, да Анатолию невдомек, что тревога за него выгнала Машу поздним вечером на зимнюю, вьюжную улицу.

— Хорошо, что встретились, — устало улыбается он, — а я тут голову ломал, как перед тобой извиниться за опоздание. Ты не серчай, — просит Толя, — ну, понимаешь, не мог…

Они стоят так близко друг от друга, и Маша все ждет каких-то очень важных, необычных слов, которые должен сказать Анатолий. А он сообщает о поимке Профессора, будь тот трижды неладен.

— Вот и получилось, не смог, — виновато заканчивает Мальков.

— Как бы Аня не проснулась, — зябко поводит плечами Синичка. — Идти надо…

Они расстаются. И Маша, украдкой оборачиваясь, смотрит Анатолию вслед. А он шагает широко и легко — смелый, недогадливый парень, у которого все впереди.


В клубе милиции сегодня почти не видно синих кителей и гимнастерок. Пиджаки, спортивные куртки, свитеры от первого ряда стульев до последнего заполнили зал. В их темно-серые тона изредка вкраплены цветастые блузки. Бригадмильцы города Горького подводят итоги своей работы, делятся опытом с товарищами.

Сотрудник областного Управления, подполковник милиции Виктор Георгиевич Неудаченко, перелистывая блокнот, рассказывает людям, собравшимся здесь, о них же самих. Как солдат из своего окопчика не может охватить весь фронт, а видит перед собой лишь отрезок вражеской траншеи, так и они прежде видели только свою улицу, переулок, скверик. А в управление, как в штаб армии, стекаются отовсюду рапорты, донесения, цифры, факты. И на карту Горького наносятся там красные кружочки — это все новые и новые бригады содействия милиции заступают на свои посты охранять порядок родного города…

Подполковник перечисляет фабрики, заводы, институты, школы, людей самых различных профессий, занятий и возрастов. Вот она, воистину народная милиция — добровольная и неисчислимая!

Лучшим из лучших подполковник называет Анатолия Михайловича Малькова. Неудаченко повествует о больших делах этого незаметного рабочего паренька, в характере которого соединились прекрасные человеческие качества: честность, скромность, самообладание, мужество. А когда подполковник оглашает общее число преступников, задержанных Мальковым, зал удивленно ахает. Министр наградил бригадмильца именными часами.

Неудаченко просит Анатолия выступить перед товарищами. Люди дружно хлопают в ладоши, с любопытством ожидая появления на трибуне чуть ли не богатыря. А на сцену поднимается стройный двадцатилетний юноша с плечами обычной ширины, с напряженным, красным от смущения лицом, и хлопки звучат еще сильнее и громче. Это хорошо, что он такой же, как все, и можно даже пройти мимо, не заметив его. Хорошо, что он не похож ни на сказочного богатыря, ни на героического сыщика из популярных когда-то книжек. Сотни глаз ласково обнимают Малькова, останавливаются на его сильных рабочих руках, которые Толя, растерявшись, не знает куда деть…

К своей речи Мальков не готовился, и вообще выступать он не умеет. Поэтому рассказ его сбивчив. Но стоящие за бригадмильцем дела наливают слова силой и убедительностью. Совладал с волнением Анатолий только к концу своего краткого «доклада».

— Нас много, — спокойным твердым голосом сказал Мальков, — куда больше, чем хулиганов и воров. Мы, народ, хозяева нашей страны, и если не будем ждать, пока милиция управится, а все скопом поможем — через годок-другой ни одного бандюги днем с огнем не сыщешь. Точно. Закоренелых посадим, а до остальных дойдет, что если от оперуполномоченного еще упрятаться можно, то от всех нас ничем не прикроешься…

— Правильно! — раздался девичий голос. — Кончать с ними надо…

И зал долго, согласно аплодирует и звонкому возгласу и сходящему с трибуны Малькову.

В перерыве Анатолия окружили со всех сторон, расспрашивали о жизни, работе, о планах на будущее. А бойкая, черноглазая девушка с крупными, веселыми завитками темно-русых волос попросила:

— Покажи часы, Мальков. Ну те, которыми министр наградил.

— Да нету часов, — улыбнулся Толя, — приказ пришел, а часы еще в дороге.

Девушка прыснула и безудержно расхохоталась, поблескивая ровными влажными зубами. И все засмеялись, а какой-то дюжий, с добродушным лицом парень крепко хлопнул Малькова по плечу:

— Не в часах счастье. Верно я говорю? Небось не за награды стараемся!..


Взломанный сейф


День зарплаты пришелся на субботу — приятное и редкое совпадение.

С полудня в коротком, узком коридорчике автотранспортной конторы толпились шоферы, кузнецы, слесари, токари, электромонтеры; все они пребывали в отличном настроении, а поэтому наполнили помещение гулом, шутками, шарканьем грубой обуви об пол и папиросным дымом.

Кассир Крутиков быстрыми тонкими пальцами отыскивал и подавал в окошечко ведомость с галочкой в том месте, где надо поставить подпись и, привычно отсчитав деньги, говорил тоскливо: «Следующий…» Он устал.

Так длилось до половины пятого. К пяти часам вечера коридор опустел.

Крутиков закрыл окошко на крючок и стал пересчитывать оставшиеся деньги. Он разложил на своем столе толстые, еще не распечатанные после банка пачки. Одну из них, набитую новенькими упругими сторублевками, он немного задержал в руках, с удовольствием провел тонкими пальцами по ее углам, словно представляя через это ощущение, сколько всякого добра можно заиметь на такие деньги.

Скрипнула дверь, Крутиков оглянулся — перед ним стоял шофер Глинский.

— Припоздал я, уж извините. Выдайте зарплату, вам это пустяшное дело, а мне, — он провел рукой по горлу, — во как нужно! В понедельник, значит, я выходной, так что до вторника без монеты буду… Сделайте уважение рабочему человеку.

Кассир сначала пробовал отказать, сославшись на то, что время вышло и он уже спрятал все документы, но Глинский не отступал. Вдобавок, от шофера заметно несло винным перегаром. «Простою с ним дольше, этот просто не отвяжется», — подумал Крутиков и стал искать ведомость.

Когда кассир протянул Глинскому деньги, за спиной того мелькнуло чье-то лицо — видимо, какой-то приятель с нетерпением поджидал шофера.

Затем Крутиков запер изнутри дверь и спокойно пересчитал остаток. Он составлял внушительную сумму — около 48 тысяч рублей. Многие рабочие и шоферы, которые находились на линиях или врейсах, не успели получить зарплату в короткий субботний день. Кассир запер сейф с деньгами, опечатал дверь и направился из конторы домой.

В понедельник утром Крутикова уже поджидали у кассы рабочие. На лестничной площадке кто-то ухитрился разлить странную белую жидкость. Кассир чуть не упал, поскользнувшись. Он подобрал брюки, чтобы не запачкать их, заворчал:

— Успели уже напакостить! Так немудрено и голову разбить…

— Повремените с головой, — пошутил один из рабочих, — нас пожалейте!..

Крутиков снял с двери кассы печати, вошел в свои владения. Зажег лампу (комната не имела светлого окна) и, побледнев, вяло опустился на стул.

На полу, залитом той же странной жидкостью, среди разбросанных документов валялось несколько рублевок. Ведомости намокли, на многих расплылись чернила. За откинутой дверцей сейфа темнела пустота. Деньги были похищены.

Стук нетерпеливых рабочих в окошечко кассы вывел Крутикова из оцепенения.

— Попозже, товарищи… к выдаче бумаги подготовить нужно, — сказал он как можно спокойнее, а сам подумал: «Да что же это я замешкался, давно пора в милицию сообщить…»

Не прошло и четверти часа, как у подъезда автотранспортной конторы затормозила «Победа» с красной полосой на кузове. Появление ее никого не удивило — весть об ограблении сейфа уже облетела гараж, цеха, мастерские. У двухэтажного длинного здания рембазы, в левом крыле которого и размещалась касса, собрались шоферы; они хмуро обсуждали случившееся и строили по этому поводу разные догадки.

Начальника Автозаводского РОМа подполковника милиции Борисова и его заместителя майора Дубровского выбежал встретить главный инженер конторы Рубинов. Он был без пальто, но холода, казалось, не чувствовал и заметно волновался. Завидев инженера, шоферы подошли ближе. Один, лет шестидесяти, с покрасневшим от мороза лицом, нахлобучил поглубже ушанку и произнес недовольно:

— Что там секреты разводить, все уже знают. Лучше ответьте, когда нам получку дадут?

Рубинов замялся, ему было неловко прямо сказать людям, что неизбежные формальности, связанные с кражей, могут оттянуть выплату денег.

— Потерпите несколько деньков… Вот милиция, — он глазами попросил поддержки у Борисова и Дубровского, — за дело взялась. Если найдут преступника, тогда еще раньше получите. Не беспокойтесь, товарищи…

— Ищи ветра в поле! — протянул кто-то из рабочих.

Шофер в ушанке добавил:

— Беспокоиться нам причины нет, за государством не пропадет. Только мне вот, к примеру, сегодня деньги нужны, тогда что? Тоже утешили: если найдут!.. — Отходя, он буркнул: — Милиция о моем кармане больно-то заботиться не станет. Пораспустили всяких там ворюг, вот и получается…

— Идемте! — сказал Борисов инженеру.

Они поднялись на второй этаж. Подполковник приказал Дубровскому начать осмотр места кражи, а сам направился в отдел кадров.

Три внутренних замка кассы оказались в полном порядке. Печати с двери Крутиков снял сегодня утром при многих свидетелях. Этот путь проникновения преступника в комнату отпадал.

Дубровский задержался на пороге, огляделся: два опрокинутых стула, разбросанные вокруг папки и бумаги, сдвинутый в сторону стол с полуоткрытыми ящиками — все говорило о том, что грабитель действовал в спешке. Майор осторожно, стараясь не задеть валявшиеся на полу документы, пробрался к сейфу. Наружная стенка его железной дверцы в местах замочных скважин была разворочена каким-то острым и очень твердым предметом. Рваные, толщиной миллиметров в пять края чернеющих отверстий давали представление о недюжинной силе взломщика. Внимательно обследовав сейф и не обнаружив ничего такого, что могло бы хоть в малой мере облегчить поимку вора, Дубровский стал вынимать замок из гнезда.

Вскоре подоспели дежурный эксперт научно-технического отдела капитан милиции Эдельман, молодая миловидная женщина в скромном штатском костюме, и сотрудник со служебной собакой.

— Пока ни единой зацепочки, Евгения Семеновна, — сказал Дубровский, здороваясь с экспертом. — Подключайте вашу науку и технику.

— Сейчас подключим, — слегка улыбнулась она и поставила на краешек стола плоский чемоданчик, в котором находились различные кисточки, пузырьки с химикатами, пинцет, скальпель и другие ее рабочие инструменты. — Замок вынули? Хорошо. Заглянем-ка для начала сюда, возможно, что-нибудь да выудим…

Действительно, между дверными стенками сейфа удалось найти два небольших стальных обломка клиновидной формы со следами обработки на наждаке. Эдельман аккуратно, словно хрупкую драгоценность, завернула их в пергаментную бумагу и убрала в свой чемодан. Осколки, без сомнения, принадлежали орудию, которым действовал преступник.

Поправив воротничок белоснежной блузки и стряхнув с юбки пушистый комочек пыли, капитан продолжила осмотр комнаты. Дубровский вполне доверял опыту Евгении Семеновны. Сейчас его заинтересовало другое: каким образом проник грабитель в помещение кассы?

Комната имела окно, выходящее на лестничную клетку. Сквозь давно немытые стекла проступали внушительные прутья железной решетки. В квадрате форточки они виднелись отчетливо, рельефно: здесь стекло было вынуто. Дубровский осмотрел окно снаружи. Загадка решалась просто: грозная решетка держалась на обыкновенных, загнутых крючками гвоздях. На правом крайнем пруте майор заметил несколько свежих царапин. Так и есть: освобожденная с одной стороны от гвоздей, решетка приоткрывалась, как дверь на заржавленных петлях.

Но как же вор пробрался сюда, к окну?

Породистый красавец-пес понюхал уже подсыхающую жидкость, чихнул и присел, стыдливо сложив клинышки ушей; выразительные глаза его как бы говорили: простите, очень хотел вам помочь, но что поделаешь… на этот раз бессилен. Овчарку увели.

Впрочем, Дубровский пока мог и без помощи собаки легко определить путь преступника — тот всюду оставлял за собой белую полосу. Она привела майора по узкому коридору в учебную комнату шоферов. И здесь пол, столы, технические плакаты и авточасти облиты той же жидкостью.

Окно кассы выходило в просторный монтажный цех рембазы. Дубровский просунул голову в открытую форточку, расположенную в нижнем углу рамы. Отсюда, с высоты второго этажа, цех был виден, как на ладони. В воздухе проплывал подвешенный на специальном подъемнике отремонтированный двигатель. Слышались деловые короткие окрики, шум моторов, звонкие удары о металл. Возле несуразных, без колес и кузовов автомобилей копошились рабочие. Эти люди в промасленных комбинезонах, с огрубевшими от железной пыли лицами возвращали машинам силу и жизнь. А многие из них не могли сегодня получить свои трудовые деньги.

Майор посмотрел вниз. Борисов и начальник уголовного розыска РОМа старший лейтенант Казаков стояли прямо под окном в небольшой электромастерской, отгороженной от цеха деревянными стенками. Там верстак и пол также белели пятнами. Подполковник что-то сказал Казакову, потом крикнул:

— Скоро подымусь, Семен Тимофеевич, ждите.

«Успел-таки опередить, — подумал с улыбкой Дубровский про Борисова, — уж, наверное, не с пустыми руками придет». Теперь ему было ясно: преступник проник в помещение конторы из электромастерской, через окно учебной комнаты.

Майор вернулся в кассу, где работала Евгения Семеновна.

— Ну как? — спросил Дубровский.

— Плохо! — ответила она.

Грабитель, без сомнения, детально продумал кражу, заранее рассчитал каждый шаг. Смекалистый, хитрый, он принял свои меры предосторожности, обильно полив все, к чему прикасался, раствором из огнетушителей. Пара красных баллончиков в коридоре конторы и один в рембазе оказались порожними. Проклятая белая жидкость уничтожила запах его одежды, скрыла следы обуви и отпечатки пальцев. Применить научно-технические средства сейчас не представлялось возможным.

Подошел Борисов: выяснилось, что ему также не повезло. За дверью электромастерской путь преступника начисто обрывался.

Результаты осмотра места кражи не обнадеживали. Удалось пока найти только два осколочка от орудия взлома, больше ничего. Предстояло раскрыть сложное, необычное дело.

Сберегая время, подполковник тут же, в соседнем кабинете главного инженера, устроил что-то вроде короткого совещания. Присутствовали трое: Дубровский, старший лейтенант Казаков и сам Борисов. Внимательно выслушав своих офицеров, подполковник заключил:

— Итак, вот что нам известно. Кража совершена в ночь с субботы на воскресенье — за это говорит подсохший раствор от огнетушителей. Судя по найденным осколкам сейф взломан заточенным ломиком из очень крепкой стали, ну, а проще — фомкой. Теперь о наших предположениях. Имел ли преступник сообщников? Похоже, что да, в одиночку трудновато. Меня тоже смущают денежные документы. Некоторые бумаги и не восстановишь, так их окатили жидкостью. А кто в этом мог быть заинтересован? Кассир, если у него не все в порядке… Впрочем, рано что-либо утверждать. Сейчас надо уловить те ниточки, которые ведут к преступнику. И одна, кажется, есть. Ограбление хорошо подготовлено, значит, вор целился давно. А если так, то он не стал бы рисковать, не зная точно, лежат в сейфе деньги или нет. Как же он это узнал? — Борисов поднялся, приняв решение. — Займитесь-ка, Семен Тимофеевич, кассиром. Ну а мы с Казаковым познакомимся со здешней охраной.

Крутиков сидел, опустив голову, стараясь не встречаться глазами с майором. Лицо его выражало растерянность, даже испуг. При каждом вопросе кассир прикладывал к вискам свои худые подвижные пальцы, словно торопя ими память. Отвечал он быстро; запнувшись, сухо и нервно покашливал.

— Большие суммы нельзя оставлять в сейфе. Вас ведь предупреждали об этом?

— Предупреждали, сознаю вину, ошибся…

— Почему вы никому не сообщили про оставшиеся деньги, например дежурному?

— Понадеялся, что обойдется. Конечно, халатность, но поймите… суббота, короткий день… волчком крутился, совсем забыл.

— Кто, кроме вас, мог знать, что в сейфе есть деньги?

— Только бухгалтер. Я и он, больше никто… — Крутиков снова прижал пальцы к вискам и вдруг встрепенулся. — Нет, нет, постойте! Последним заходил шофер, сейчас вспомню его фамилию… Он видел! С ним еще приятель был.

И кассир рассказал Дубровскому о запоздалом визите подвыпившего Глинского.

— Вы бы узнали в лицо приятеля этого шофера? — спросил майор.

— Не уверен… — замялся Крутиков. — Он только на миг высунулся. Нет, вряд ли…

Вскоре Дубровский уже допрашивал Глинского. Это был тучный, медлительный и в движениях и в ответах мужчина средних лет. Держался он степенно, глуховато басил, взвешивал каждое слово. Случись сейчас землетрясение, он и тогда бы, казалось, не заговорил быстрее.

— Почему вы не получили зарплату вместе со всеми? — спросил майор.

— Я с пяти заступил. На ночь. Как пришел в контору, так, стало быть, сразу в кассу и подался.

— И от вас уже несло спиртным. Кто дал вам, шоферу, право выпивать перед работой?

— Это точно, полтораста махнул. Потому на морозе ночь выстоять — дело не шуточное. Я теперь в сторожа определен. Временно. Права отобрали за это самое… — невозмутимо сообщил Глинский, щелкнув себя ниже небритой щеки.

Бывший шофер не отрицал, что видел на столе у кассира много денег. Больше того. Он даже признался: вечером, часов так в девять, вздремнул в кабинке одной из машин. Сборол его с непривычки сон. Но когда коснулось приятеля, про которого говорил кассир, Глинский уперся. Он был один и точка.

— Хорошо, — сказал наконец, майор. — Но тогда, возможно, вы встретили кого-нибудь в коридоре?

— В коридоре нет. Вот с лестницы один сбегал, точно. В аккурат я из кассы вышел…

— Кто?

— Почем мне знать, по спине разве угадаешь? Из наших из рабочих кто-то…

— Вы запомнили, как он был одет?

Глинский поразмышлял с минуту:

— Обыкновенно одет. Пальто, кепка, обувь…

— Понимаю, босиком холодно, — перебил майор. — А все же точнее?

Но никаких других примет Дубровский от шофера так и не добился…

…Третий час оперативный состав Автозаводского РОМа занят расследованием крупного ограбления кассы автотранспортной конторы. Работники угрозыска опрашивают всех, кто может хоть что-нибудь сообщить по этому делу. Сотни вопросов, сотни ответов. От новых и новых протоколов на глазах толстеют папки. Показания сопоставляют, взвешивают, просеивают через решето логики, помноженной на знания и опыт. Труд, подобный промывке золотоносного песка: в потоке слов, часто сбивчивых, неточных, лишних, а возможно, и лживых, надо не пропустить ту ценную крупинку, в которой кроется разгадка главного — кто же преступник?


В кабинете подполковника тепло, уютно. Давно минуло время обеда. Дубровский, обычно строго соблюдающий режим, сегодня забыл о еде. На улице кружатся редкие снежинки. Майор смотрит в окно, но видит совсем другое: монтажный цех, грузовики с голыми рамами, строгие лица рабочих… «А если мне деньги сегодня нужны, что тогда? — как упрек, слышится ему грубоватый голос шофера. — Милиция о моем кармане больно-то заботиться не станет…»

— Ты что в столовую не приглашаешь? — пробует пошутить Борисов. — Пора!..

— Не до этого, Александр Алексеевич, — Дубровский отрывает глаза от окна. — Я все думаю, как нам скорее до него добраться…

Подполковник и майор уже сейчас многое знают о характере преступника. Это человек с выдержкой, умный, осторожный и решительный — самое опасное сочетание Он, бесспорно, сделал все, чтобы запутать, сбить следствие с толку. Где его искать, как?

— Давайте-ка еще раз прикинем, что мы имеем, — говорит Борисов. — Взломщик знает все ходы и выходы, ему известно, сколько в сейфе денег, чем открыть тот или иной замок. Скажи, мог бы посторонний так свободно ориентироваться в незнакомой обстановке, допускаю, даже по самому подробному плану? Нет. Значит, кто-то из своих. В конторе около тысячи человек. Вот круг, в котором находится преступник. Большой, но все же круг, замкнутый. Дальше. Можно подозревать в соучастии кассира или сторожа Глинского. Заметь — «или»!

Майор сразу поймал мысль Борисова:

— Да, кто-нибудь один, иначе Крутиков не стал бы говорить про сторожа.

— Верно, — продолжал подполковник. — Допустим, Крутиков или Глинский соучастники кражи. Но не больше. Ни тот, ни другой сейфа не взламывали. У кассира на это просто силенок маловато. А сторож вряд ли рискнул бы отлучиться с поста — дежурный в любую минуту мог бы его хватиться. К тому же на территории еще одна сторожиха была. Глинский, как она говорит, похрапел пару часиков в кабинке, а потом с ней лясы точил всю ночь. Вообще, охрана безобразная, ну да порядок после наводить будем. Что против Крутикова? Несмотря на предупреждения, оставил деньги в кассе и никому не сообщил об этом. Потом, зачем вору уничтожать кассовые документы, а? Теперь о Глинском. Он видел деньги и…

— Всю ночь отвлекал другого сторожа, — подхватил Дубровский. — Странно.

Подполковник, словно прогоняя усталость, провел ладонью по слегка истыканному оспинками лицу.

— Глинским и Крутиковым занимаются, я дал команду. Но с ними, сдается мне, история затяжная. Давай, Семен Тимофеевич, думать о самом преступнике. Я вот с рабочими надежными потолковал, просил их приглядеть вокруг себя. Возможно, они чем-нибудь помогут. Звонил в научно-технический — не готовы еще результаты. Исследуют там обломки от фомки…

Посмотрев друг на друга, оба невольно рассмеялись:

— Так-так. Значит, обломки от фомки? — дружески поддел майор. — Стихами заговорили, Александр Алексеевич!

Помолчали. Дубровский прищурил голубоватые глаза и снова уставился в окно. Безразличные ко всему, четко тикали часы, подстегивая и без того метавшиеся в голове мысли. Фомка! Майор внезапно вскочил, сбив локтем папку на пол.

— А что если фомка откована в кузнице конторы?

— Погоди, породи! — оживился Борисов. — И верно, зачем изготовлять ее на стороне? Да и где это сделаешь? А тут кузница, в ней горн, наковальня, наждак, словом, все под руками. От кузницы нам и надо танцевать! Кажется, сузился круг.

В кабинет постучали. Вошел пожилой рабочий, электрик рембазы. Он не спеша снял шапку, сказал с порога:

— Здороваться не буду, виделись сегодня. Я вот, товарищ начальник, вещичку одну в мастерской под верстаком своим обнаружил. Прибрал я ее, поскольку вы предупреждали. Возможно, думаю, пригодится.

Электрик положил перед подполковником газетный сверток. Послышался легкий удар металла о настольное стекло. Сдернув бумагу, Борисов и Дубровский увидели ломик, длиной больше полуметра. Один край его был шире и загибался тупой лопаткой, а другой — клиновидный, остро отточенный на наждаке, обрывался неверной линией излома.

Подробно расспросив рабочего, Борисов на прощанье крепко пожал ему руку.

— Вы никому не показывали ломик? Вот и хорошо! Спасибо, очень помогли нам.

— Не за что благодарить, — удовлетворенно произнес электрик. — Тут закон простой: вы нам помогаете, мы — вам. А как же иначе?

Находку немедленно отправили на экспертизу. Борисов почти не сомневался, что извлеченные из сейфа осколки окажутся частью ломика. Если так, то орудие преступника налицо. Но одно обстоятельство смущает и подполковника, и майора. Предусмотрительный, умело запутавший свои следы грабитель вдруг делает глупость: бросает где попало основную улику против себя — фомку!

— Ерунда с горохом какая-то выходит, — вслух размышляет Дубровский. — Неужели же он не догадался спрятать свой инструмент получше? Кажется, не велика мудрость.

— В самом деле странно, — соглашается подполковник. — Берись-ка, Семен Тимофеевич, за кузницу, думаю, там ко всему ключик и спрятан. Да, чуть не забыл. Сейчас же надо взять оттуда образцы железных стержней, сходных по толщине с ломиком. Ну, разумеется, без лишнего шума. И срочно — на экспертизу. Поручи Казакову…

…Наутро результаты научно-технических исследований были получены. Образцы стержней, ломик и осколки, вынутые из сейфа, оказались по составу металла однородными. На сильно увеличенной фотографии два осколочка плотно прижались к заточенному краю ломика, образуя его острие. Полное совпадение по линиям излома и даже по тончайшим, напоминающим паутину следам обработки на наждаке. Исчезли последние сомнения. Электрик принес бандитскую фомку, изготовлена она в кузнице автотранспортной конторы.

В отделе кадров Дубровский внимательно просмотрел личные дела тех, кто работал в кузнице. Всего три человека. Николай Антипов, 1923 года рождения, по специальности кузнец и слесарь, трудовой стаж в данной конторе три года, женат, имеет двух детей. Владимир Пахомов, двадцати двух лет, молотобоец, холостой, работает около года, ранее (Дубровский подчеркнул у себя в блокноте его фамилию) судим за кражу. И, наконец, Петр Андреевич Рябинин, возраст 62 года, слесарь-универсал, перед войной вступил в партию, имеет благодарности… «Да ему скоро юбилей справлять можно, тридцать лет в одном тресте, — подумал майор. — Вот с него и начну, этот наш, верный!»

Дубровский попросил было вызвать Рябинина под каким-либо предлогом сюда, в отдел кадров, но узнал, что тот в кузнице один. Антипов уехал выполнять какое-то задание и вернется после обеда, а Пахомов вот уже два дня не выходит на работу — видимо, заболел.

С морозу в кузнице показалось особенно жарко. В горне огненно дышали угли. У верстака в одной майке стоял широкогрудый, с мускулистыми лопатками рабочий. Ничего старческого, дряблого — только белизна курчавых волос выдавала его возраст.

— Здравствуйте, Петр Андреевич, давайте знакомиться! — Майор пожал, как принято между рабочими, руку Рябинина выше локтя. — Я к вам.

Слесарь аккуратно прибрал инструмент, постелил майору газету на прокопченном табурете:

— Не ждал сюда милицию, — нахмурился он. — Ну, спрашивайте.

В словах старого рабочего промелькнула обида за себя и своих товарищей; он догадался — кто-то из кузницы заподозрен в краже. Дубровский заметил это и поспешил разуверить слесаря.

— Расскажите, Петр Андреевич, про Антипова и Пахомова, — попросил майор. — Что они за люди? Да вы не беспокойтесь, мы всех сейчас вынуждены проверять.

Рябинин ответил не сразу:

— Не знаю даже с чего начать… В общем-то, люди они не плохие. Ну, конечно, и щербинки имеются, это как у каждого. Антипов кузнец редкостный, золотые, что называется, руки. Работает — смотреть дорого. Но, бывает, воюю с ним. Немецкой привычке подвержен: отстоит свое время и — шабаш. К жене новой спешит, не удержишь. А у нас случается, что задержаться надо. Теперь-то он, правда, осознал, дошло. Вызвался тут даже сам, без уговоров, рессору подправить. Что еще? Выпивает мало, разве только за компанию. Все, кажется…

— А Пахомов? — осторожно спросил Дубровский.

Рябинин достал щипцами из горна маленький уголек, прикурил.

— С Пахомовым дела посложнее. Был за ним грех, путался с ворами. В тюрьме год отсидел, потом к нам пришел. Сам. Не хотели его брать, так он с неделю жил, можно сказать, в отделе кадров, а своего добился. Парень, когда захочет, упорный. Я ему поначалу работки навалил дай бог, пусть, думаю, на себе цену трудовой копейки испытает. А заодно и проверить хотел — выдержит ли? Ничего, стерпел, втянулся помаленьку. Разряд недавно присвоили. А вот замашки в нем старые остались, их ведь быстро не вытравишь. Деньги, к примеру, без головы тратит. Профукает все за пять дней, а потом зубы на полку. Да еще бахвалится — глядите, мол, какая натура у меня широкая! Дисциплинки в нем трудовой и личной маловато, все хочет вольной птицей летать. Строгости к себе не имеет… — Петр Андреевич словно забыл о майоре, говорил тихо, помешивая кочергой багровые угли. При последних словах слесарь раздраженно отшвырнул ее в сторону. — У меня работа срочная мерзнет, без подручного зараз, а он — нате!.. Впрочем, что я напраслину болтаю, может, парень вправду болен, — тут же оборвал себя Рябинин и сердито закончил: — А обо мне, коли проверка, других спрашивайте. Я себе не судья.

Дубровский попросил закрыть дверь, вынул из портфеля ломик и протянул его Рябинину:

— Я буду с вами откровенен, Петр Андреевич. Взгляните. Вот фомка бандита и откована она у вас в кузнице. Узнаете?

Старого рабочего поразило такое известие. Он насупился, долго рассматривал фомку, потом сказал чуть слышно:

— Узнаю… По зарубке вот этой узнаю. Только ломик тупой был, а теперь заточен. На нашем наждаке заточен. В рембазе наждак слабенький, такую сталь не возьмет.

Оказалось, месяца три-четыре назад ломик этот отковал и закалил с помощью молотобойца Пахомова кузнец Антипов, которому понадобился гвоздодер, чтобы разобрать старый дровяной сарайчик. Тут подступили холода, и кузнец отложил свою затею до весны. Никому не нужный ломик долго валялся в кузнице среди прочего хлама. Однажды Рябинин хотел его выкинуть, но Пахомов возразил: «Оставь, дед, может, еще пригодится, зря я, что ли, старался!..»

Дубровский спрятал фомку обратно:

— Теперь-то вы, Петр Андреевич, понимаете, почему я интересуюсь Антиповым и Пахомовым?

— Понимаю… только… Нет, не могу поверить, — заволновался слесарь, — мы же в субботу вечером вместе были, втроем.

— Вот и постарайтесь вспомнить все до мелочей, это нам очень важно, — сказал майор.

На плечах «деда» — так с уважением прозвали Рябинина рабочие — мягко прыгали отблески горна. Он долго молчал, а Дубровский, понимая переживания старого мастера, не торопил его с ответом.

— Обрадовали вы меня… — вздохнув произнес Рябинин. — Ну что ж, слушайте. Еще днем в субботу, когда мы обедали, просит нас Николай, Антипов то есть, помочь ему шапку меховую купить. Вообще, я так считаю — дружба дело хорошее. Ну, конечно, согласились. Свернули часам к пяти работу, пошли. У ворот спохватились, что кузницу вроде бы не заперли. Николай побежал проверить, а Володька Пахомов с каким-то шофером болтать стал. Я подождал их в проходной, потом двинулись. С час, наверно, по магазинам бродили. Наконец подобрали обнову что надо. Ну, Антипов обмыть покупку предложил, мы отнекиваться не стали… Хотели сперва в кафе посидеть, но Николай к себе домой нас затащил. С женой, говорит, познакомлю, да и дешевле…

В гостях у кузнеца, как дальше рассказал майору Рябинин, были они часов до семи вечера. Антипов оказался радушным хозяином, все уговаривал товарищей остаться еще, предлагал «слетать» в магазин за новой бутылочкой. Да и жена у него очень приветливая, веселая такая, общительная. Старый слесарь не возражал продолжить вечеринку, но компанию расстроил Пахомов. Он заявил, что спешит к давнишнему другу, с которым больше года не виделся. Антипов просил парня хотя немного задержаться. «Нет, не могу, — решительно отказался молотобоец, — обязательно нужно мне дружка этого встретить. А выпить и в другой раз соберемся, вот тогда уж я вас угощу». Рябинин даже обиделся на Пахомова — скажите на милость, какой занятой! Они попрощались с кузнецом и его женой, вышли на улицу. Порывистый морозный ветер путался в ногах, бросал в лицо колючие снежинки. «Ну, не сердись, дед, будь здоров!..» — крикнул парень, вскочив на подножку трамвая. Так они и расстались.

Дубровский поблагодарил слесаря за чистосердечный разговор, вернулся в отделение милиции. Тут же сообщил обо всем, что узнал, Борисову.

— Не нравится мне поведение Пахомова, — выслушав, сказал подполковник. — Неужели на старое потянуло? Ломик он помогал отковать — раз. Просил, заметь, чтоб его Рябинин из кузницы не выбрасывал — два. Торопился к какому-то дружку — три. И почему-то на работе не появился ни вчера, ни сегодня — четыре. Короче, срочно надо его сюда доставить. И Антипова допросить: возможно, он что-либо отбавит.

За Пахомовым отправился старший лейтенант Казаков. Через час он доложил Дубровскому, что молотобойца дома нет. Поджидать там его остался один из сотрудников угрозыска. Соседи по квартире сообщили: ушел парень недавно с каким-то свертком, а куда — им неизвестно. Связались по телефону с районной поликлиникой. Оттуда ответили: да, вчера действительно был такой на приеме у врача и получил бюллетень на три дня. Основание — несколько повышенная температура, легкая простуда. Предписано лежать в постели.

Беспокойство Дубровского возрастало. А вдруг Пахомов преступник и ему удалось скрыться с похищенными деньгами? Сам по себе поступок, конечно, глупый — надолго-то не упрячется. Но деньги! Их можно растратить, спрятать, передать, наконец, сообщникам. А многим рабочим конторы до сих пор не выдана зарплата. Майор распорядился о мерах по задержанию Пахомова.

Вскоре в кабинет постучался Антипов. Высокий, чуть сутуловатый, с глубоко посаженными темными глазами, рабочий повертел в руках новенькую меховую шапку, добродушно улыбнулся Дубровскому:

— Даже пообедать мне не дали ваши работники. Как вернулся с завода — сразу в милицию и угодил. Ну да ничего, я ведь понимаю, что у вас дела поважнее. Значит, нужда во мне имеется, коли… Ой, да я уже наследил башмаками своими!..

— Не беда, — отозвался майор, — присаживайтесь. Вы догадываетесь, почему вас вызвали?

— Тут догадаться — вещь не хитрая. Не иначе, как из-за кассы нашей.

— Курите, не стесняйтесь, — разрешил Дубровский, заметив, что рабочий мнет папироску. — Верно, из-за кассы. Скажите, вам знаком этот предмет?

Антипов тщательно ощупал бандитскую фомку со всех сторон, попробовал пальцами лезвие заточенного конца.

— Да, вроде бы даже, товарищ начальник, я сам ломик этот и отковывал. С молотобойцем нашим, с Пахомовым. Помнится мне зарубочка — вот она. — Кузнец положил фомку на стол. — Опять же, может, и ошибаюсь, потому я гвоздодер для сарая своего мастерил, а тут край заточен, ровно у кинжала. Так что боюсь вам соврать, вдобавок давно это было, осенью. А вообще похож ломик, очень похож.

Кузнец подробно сообщил то же, что и Рябинин: о покупке новой шапки, о том, как пригласил товарищей к себе в гости.

— Я, знаете ли, потом-то уж сам был не рад, — признался Антипов усмехнувшись. — Впервые ведь с женой разругался. Как остались мы одни, я на нее: из-за тебя, мол, друзья мои сбежали, не ласково! мол, ты с ними обошлась. Слово за слово — ну, известно, семейная сцена. А я еще под хмельком. И так мы с ней распалились, что хлопнул я дверью и подался к теще, жаловаться. Посидел там, остыл немного. Чувствую, виноват, а домой идти стыдно. Прогулялся пешочком обратно, последнюю дурь из головы выветрило. Ну, конечно, извинился и все такое… Ничего, помирились.

— У вас, кажется, двое детей? — вспомнил Дубровский.

В глазах Антипова погасли искорки. Ответил тихо:

— Да, сын и дочь. От первой жены. Разошлись мы с ней. Так уж, видимо, мир устроен: кому везет в личной жизни, кому нет. Поздно! я мое счастье заполучил, на четвертом десятке…

Дубровский не стал пускаться сейчас в рассуждения на семейную тему — не до этого. Правда, невольно он с теплотой вспомнил о своей жене Лиде, верном и милом товарище. Расстаться с ней, уйти к другой женщине ему так же немыслимо, как бросить друга в беде.

— А что вы можете сказать о Пахомове? — спросил майор.

Кузнец глубоко затянулся папироской, стряхнул в ладонь упавший на стол пепел;

— О Володьке-то? Парень он, кажись, ничего… боевой. А так… кто его разберет, чужая душа — потемки. Сдается мне, товарищ начальник, что дружки им крутят, с толку сбивают. Вот хотя бы в субботу — ну ведь, как бык, уперся. Надо ему к дружку и баста. Мы с Петром Андреевичем, с Рябининым значит, сколько раз его наставляли: брось, мол, всякие такие штучки, не больно-то приятелям доверяйся…

— Какие штучки? — насторожился майор Дубровский.

— Нет-нет!.. — Антипов забеспокоился, встал. — Про Володьку я ничего плохого сказать не хотел, вы не подумайте… Я к тому, что легкомыслия в нем много, а люди-то всякие бывают. Тем более, он уже поскользнулся однажды. — Кузнец широко улыбнулся. — А парень он смышленый, через годик классным мастером станет, ручаюсь…

Майор отпустил Антипова, распахнул форточку (он, признаться, не выносил табачного дыма). Справился, задержан ли Пахомов. Ответили — пока нет. Снова размышление. Кузница. В ней трое. Кто? Рябинин исключается. Антипов вряд ли имеет отношение к краже, хотя на всякий случай не мешает проверить его показания — возможно, кузнец и упустил что-либо важное. Итак, остается молотобоец. Да, самое вероятное — он! А Пахомов исчез…

Ползет время. Вынужденное бездействие раздражает Дубровского. Он пробует взяться за другие дела и не может. Сверлит желание самому куда-то пойти, что-то предпринять. Трижды нудно бьют часы. Последний удар, затихая, повис в комнате тонкой комариной ноткой. Ее забивает телефонный звонок. В трубке радостный голос Казакова: «Задержан. Да, пришел к себе домой. И еще кое-что есть. Выезжаем».

И вот Владимир Пахомов сидит против майора. Кудластые с рыжинкой волосы спадают на лоб. Парень круглолицый, с упрямой, крутой переносицей. Роста пониже среднего, зато удался в плечах — таких называют «крепышами».

Поначалу молотобоец возмущался, даже кричал: на каких это основаниях смеет милиция его задерживать? Утверждал, что об ограблении кассы он и слышит-то впервые. Больше того, спросил, когда и как это случилось. Но нахальства хватило не надолго. Вскоре Пахомов присмирел. Он отвернулся к стене, отвечая отрывисто и всем своим видом как бы заявляя майору: «Думайте, что хотите, мне безразлично. Известно, милицию не переспоришь».

— Вы отказываетесь признать, что отточили фомку и взломали ею сейф? — задает вопрос Дубровский.

— Ничего я не взламывал…

— И ломик этот вы тоже не узнаете? А между тем отковали-то его вы, Пахомов!

— Мало ли когда я чего отковал. Все помнить не обязан.

— Хорошо. Ну, а где вы сегодня были, это помните?

Молотобоец, кашлянув, внимательно осматривает носок своего ботинка:

— Так… По улицам гулял…

— Вы же больны, на бюллетене и вдруг решили погулять? Без всякой причины?

Молчание.

Дубровскому знакома эта политика «ничегонезнания» и наигранного равнодушия. Здесь замешан кто-то еще, кого парень старается скрыть. Майор спрашивает спокойно, тихо. Он наступает, медленно подводя Пахомова к тому краю, где тот должен сорваться.

— Что вы делали в субботу после того, как расстались с Рябининым?

— Кино смотрел…

— Допустим. Почему же трамвай, на который вы вскочили, повез вас в другую сторону? Отвечайте-ка лучше честно, какого дружка вы встретили?

Молотобоец тревожно дернулся, поднял голову, столкнулся с майором взглядом. Почувствовал: Дубровскому известно больше, нежели он предполагал. И в замешательстве Пахомов понес уже явную чепуху. Был он якобы в кино один. Потом погулял по улицам — тоже один. Потом, зная, что соседи рано ложатся спать и не откроют ему дверь, поехал с последним трамваем на вокзал, где и переночевал. И все один.

— Довольно, — прервал его майор. — Сами ведь понимаете, что городите чушь. В рабочем пальто вашем, которое в коридоре висело, найдено письмо — вот оно.

Дубровский прочел вслух: «… Увидимся, Володька, 2-го числа у ресторана „Волга“ в восемь. Помнишь, о чем мы говорили там? Тогда жду. Ты мне очень нужен. А пока прощай. Твой друг Левка».

— Ну, Пахомов, теперь будете откровенным?

Молчание. Молотобоец сидит неподвижно, словно каменный. Он ясно, до мелочей вспомнил сейчас все, что произошло в субботу.

…В ресторане они заняли последний свободный столик. Выпили за встречу, за успех. Играла музыка, вокруг смеялись, чокались, танцевали: ему стало легко и весело. А Левка вдруг приуныл. «Да не распускай ты слюни, все обойдется!» — подбодрил Пахомов дружка. «Трудно это небось, а?» — спросил тот. Владимир наполнил себе и Левке рюмки. — «Чудак ты, даже смешно. И вовсе не трудно. Делай, что я тебе скажу, зато после заживешь, как человек! Значит так, слушай. Главное…» Но тут за столик подсел какой-то толстяк, и поговорить им не удалось. Потом они расплатились и покинули ресторан. На улице крепчал мороз, вьюжило. Левка поднял воротник. «Ладно, айда!..» Они завернули за угол, в переулок. А дальше…

— Самое разумное — отвечать начистоту, — перебил майор мысли Пахомова. — Итак, кто такой этот Левка?

Парень смяк, выдавил глухо:

— Не грабил я кассы. А больше ничего не скажу, хоть режьте.

И молотобоец на все последующие вопросы Дубровского, действительно, не проронил ни слова. Майор поднялся.

— Хорошо, — голос его был по-прежнему спокоен. — До утра можете наедине подумать о своем положении. Только, Пахомов, таким вот упрямством вы себе же делаете хуже. Честно говоря, этой глупости я от вас не ожидал.

По распоряжению Дубровского два милиционера отвели молотобойца в камеру предварительного заключения, а сам он пошел на доклад к подполковнику.

— Вот, Александр Алексеевич, какая обстановка, — закончил майор свой рассказ. — Новая личность объявилась — некий Левка. И еще нам надо докопаться, связан ли Пахомов с кассиром или сторожем этим, Глинским…

Спрятав в сейф бумаги, Борисов снял с вешалки пальто.

— Не трудись, — заметил он, — я сам сегодня копался. Ни тот ни другой к краже не причастны. Просто вислоухие растяпы, вот и сыграли бандюге на руку. Ну да скоро мы эту кашу расхлебаем. А сейчас по домам — уже одиннадцать. Одевайся, я на машине подброшу.

В автомашине они молчали, оба изрядно устали. И только когда «Победа» подкатила к дому Дубровского, подполковник, любивший шутку, доверительно сказал на ухо своему заместителю:

— Кстати, жинка твоя мне звонила. Пропал, сообщила, муж из виду. Подозревает, верно, что ты, Семен Тимофеевич, за эти дни роман завел. Из мужской солидарности я, конечно, пока ее успокоил. А вообще опасайся, как бы она того… развод тебе не предложила. — И уже серьезно добавил: — Работки завтра полно. Приходи пораньше и прямо — ко мне.

…Наутро подполковник распорядился никого к себе не впускать. Больше двух часов что-то обсуждал он с Дубровским и старшим лейтенантом Казаковым. Первым из кабинета торопливо вышел начальник угрозыска, немного погодя — майор. «Постарайся закруглиться быстрей!..» — уже в коридоре нагнал его голос Борисова. Сбежав по лестнице, Дубровский сел в машину и куда-то уехал.

Вернулся майор к пяти часам, почти в одно время с Казаковым. Подполковник выслушал своих офицеров, зашагал довольный по комнате, потирая ладони:

— Уф, спихнули-таки с плеч это дело! А я начал было подумывать, что пороху в нас маловато, — он наклонился к Дубровскому, лукаво подмигнул, — хотел даже нового заместителя себе искать… Так. Ну, теперь пустяки остались. Надо для полной ясности еще одну мелочь от кузнеца Антипова узнать. Сейчас его сюда доставят.

Ждали кузнеца недолго. Он со всеми поздоровался, с достоинством опустился на предложенный стул. Лицо его, спокойное и строгое, выражало готовность помочь милиции. Когда Борисов сказал, что преступник уже пойман, он искренне обрадовался. В широкой улыбке блеснули зубы:

— А я и не сомневался! От властей наших не укроешься, ежели напакостил, потому правда — она всегда верх возьмет. И сколько разов упреждал я Пахомова, сукин он сын…

— Это верно, — согласился Борисов, — не укроешься. Вот у товарища майора один вопросик к вам.

Не переставая улыбаться, кузнец слегка приподнялся — ему не терпелось, видно, принять участие в обличении бандита. Он глянул на Дубровского приветливо, уже как на старого знакомого.

— Слушаю. Все, что я смогу, то будьте покойны…

Майор облокотился на спинку кресла, отчеканил жестко:

— Где вы спрятали похищенные из сейфа деньги?

Наступила тишина. Только стул скрипнул под тяжестью осевшего тела. Антипов был огорошен, застывшая улыбка так и не сползала с лица, кривила ему рот. Слова майора, полные простого и страшного смысла, застигли его врасплох. Но уже через минуту кузнец подавил смятение. Вновь ожила окаменевшая от неожиданности улыбка:

— Шутите… Хе… Нельзя так шутить с человеком…

— Не притворяйтесь, Антипов, бесполезно!.. — сразу осек кузнеца Дубровский. — Ваше преступление доказано. И чтобы вы это поняли, я даже расскажу, как оно совершено. Слушайте и не перебивайте меня. Итак, ограбление вы задумали давно — может, с год назад, может, и больше. Не спеша присмотрелись к дверным замкам, разведали толщину стенок сейфа, прикинули, как безопасней проникнуть в кассу. А месяца за три до кражи отковали вы с помощью Пахомова ломик. Заранее, чтобы о нем успели позабыть. Кузнец вы и вправду хороший, если сумели закалить железо до такой твердости. Для гвоздодера-то она вовсе не обязательна, а вот для фомки — да, необходима! Дальше вы ждете: нужен день зарплаты и обязательно суббота. Во-первых, в кассе, как правило, остаются тогда немалые деньги, во-вторых, хватятся их не раньше, чем в понедельник. Такой случай выпадает на второе февраля. Но прежде вам надо во что бы то ни стало побыть в кузнице одному. Всего полчаса. И вот впервые вы удивляете товарищей своим бескорыстным усердием. В среду 28 января…

…Вечер. Рябинин позванивал ключами от кузницы, торопил живей собираться домой. Дымящийся с морозу, вдруг ввалился запыхавшийся шофер. «Выручай, дед! — схватил он за плечо старого слесаря. — Рессорка лопнула, а у меня утром выезд срочный!» Рябинин не успел ответить, его опередил Антипов: «Ступайте, Петр Андреевич, отдыхайте. Вы сколько разов перерабатывали, пора и мне совесть знать. Починю рессорку, будьте покойны!» И кузнец быстро скинул пальто. «Может, помочь, на пару скорей управимся?» — предложил Пахомов. «Иди, иди! — Антипов подтолкнул парня к двери. — Тебя небось девушка уже заждалась…»

Довольный шофер унес отремонтированную рессору. Кузнец запер дверь на крючок, вынул со дна фанерного ящика подернутый ржавчиной ломик. Включил рубильник. Колесо наждака с подвыванием набирало скорость, пока не застыло в бешенстве оборотов. Антипов склонился над защитной решеткой. Дззынн… дззынн… — звенел металл о камень, рассыпались искры. Один край ломика засветился холодным блеском.

Через несколько минут Антипов уже держал в ловких сильных руках бандитскую фомку. Тщательно замел в угол металлические опилки, покинул кузницу. На дворе — никого. Оглядевшись по сторонам, он свернул к забору. Остановился напротив здания рембазы и там, в куче мусора, надежно припрятал свое орудие…

— В субботу, — продолжал майор, — одно обстоятельство несколько изменило план ваших действий. В полдень Рябинина вызвали в цех, и тут Пахомов…

…«Давай покурим, что ли…» — предложил молотобоец и примостился на корточках возле наковальни. Антипов угостил его папироской, задымил сам. Спросил: «С чего это ты такой веселый, получку ждешь?» Пахомову не сиделось на месте. Он вскочил и, лихо приняв позу футболиста перед ударом, нацелился на пустую консервную банку, валявшуюся на полу. От его ботинка та с шумом отлетела к стене. «Гол! Эх, что там получка! Понимаешь, дружка я сегодня встречаю, — поделился своей радостью молотобоец. — Мировой парень, мы в заключении вместе были. Меня раньше освободили, а У него срок только-только вышел. Письмишко прислал, на, почитай»… Лениво взял Антипов конверт, но вскоре глаза его жадно забегали по крупным, неровным строчкам листка…

Дубровский говорил негромко, убежденно. Когда кузнец собирался его перебить, майор повышал голос и тот снова притихал.

— О своей безопасности вы позаботились хорошо. Но вы понимали — пока грабитель не пойман, милиция вряд ли успокоится. А это значит, что на долгое время деньги в ваших руках станут мертвыми. Не будет главного-желаемой свободы. Письмо натолкнуло вас на мысль: а почему бы не подсунуть следствию Пахомова? Ведь молотобоец, ранее уже судимый за кражу, окажется на этот раз в целом клубке улик. Парень вспыльчивый, упрямый, и чем больше он будет отпираться, тем скорее запутается. Затем вы подготавливаете свидетелей в свою пользу. Первым выбираете Рябинина и того же Пахомова. Направляетесь с ними покупать шапку. Еще днем, Антипов, узнали вы, сколько рабочих и шоферов находится в разъезде, и отсюда подсчитали примерно ту сумму, которая должна остаться в кассе. Теоретически, так сказать. Но в последнюю минуту потянуло убедиться в этом своими глазами. И вот около проходной…

…Антипов замедлил шаги: «Погодь-ка, Петр Андреевич, а мы, кажись, кузницу впопыхах не закрыли!» Рябинин остановился, усмехнулся добродушно: «Вот те ну! Ты же сам ключами махал. Размечтался, гляжу, о шапке и голову потерял? Ладно. Слетай-ка, Володька, проверь!..» Пахомов поморщился, ему не хотелось возвращаться. «Мой грех — мнеи страдать! — охотно вызвался Антипов. — Я мигом, а то мало ли что стрясется…»

Скрывшись за углом рембазы, кузнец сбавил шаг, нырнул в подъезд конторы. Поднимаясь по лестнице, надвинул кепку до самых бровей. Ступал по-кошачьи, мягко. Коридор был пуст, в окне кассы горел свет. Он припал к стеклу, но ничего не увидел — мешала бумага, пришпиленная изнутри. В комнате послышались голоса — это Крутиков ворчал на Глинского.

Дверь оказалась наполовину открытой. Антипов просунул туда голову и на мгновение замер: на столе лежали толстые пачки денег. Одна, две, много!.. Кузнец, словно обессиленный, привалился к стене. А Глинский неверным от хмелька баском уже на прощанье благодарил кассира. Антипов встряхнулся и теми же мягкими прыжками стал спускаться с лестницы. Очутившись на дворе, он окончательно успокоился. «Все в порядке, зазря я нервничал», — сообщил он Рябинину…

— Вот так, — Дубровский теперь прохаживался по кабинету, — вас и увидел Глинский. Лицо разглядеть он не успел, это верно. Но он заметил кепку. А в кепках, как мы установили, во всей конторе было только два человека, но они в краже не замешаны. Может, признаетесь, Антипов? Или продолжать?

Кузнец не шевелился, молчал. Он начал понимать, что схвачен крепко, наверняка. В глубоких его глазницах притаилась злоба и последнее неистовое желание вывернуться, ускользнуть. Борисов отпил глоток воды, сказал насмешливо:

— Зачем торопить? Ему подумать надо, нет ли какой лазеечки. — И кивнул майору: — Продолжайте.

— Вы, Антипов, — снова заговорил Дубровский, — никогда не отличались хлебосольством. А тут вдруг затащили к себе в гости Рябинина с Пахомовым. Да еще не отпускали их. Зачем? Во-первых, вы создавали видимость собственного благообразия: какой, дескать, я хороший, хочу дома с друзьями отдохнуть и ничего-то мне больше не надобно. Во-вторых, зная, что после семи часов Пахомов непременно должен уйти, вы заставляете его при свидетелях рваться к какому-то подозрительному дружку. Наконец вы остаетесь с женой одни. Но теперь вам, Антипов, дорога каждая минута…

…Новая жена кузнеца, тихая женщина тридцати с лишним лет, мирно прибирала со стола посуду. Антипов нервно прошелся по маленькой комнатушке, задел ее локтем. «Не толкайся! — крикнул он. — И перестань тарелками греметь — в ушах звон. Все ты назло норовишь!..» Женщина растерялась. Два месяца живет она с кузнецом и пока еще не слышала от него грубого слова. Он казался ей ласковым, заботливым и вдруг… «Что с тобой, Николай? — изумилась она. — То веселым был, а то… будто бешеная собака укусила». Антипов схватил пальто: «Сама ты бешеная собака, вот что! Пожалела на стол подать как полагается. Радуйся, через тебя все ушли. И думаешь, не заметил, как ты на Володьку глазела? Все видел. Хватит, невтерпеж!..» Женщина не успела опомниться — за ним уже хлопнула дверь.

По улице Антипов почти бежал. На углу чуть не сбил с ног какого-то прохожего. А вскоре автобус увозил его в противоположную от конторы сторону…

— Тещу свою, Веру Степановну Острикову, вы, действительно, навестили. — Майор вплотную приблизился к Антипову. — Но не для того, чтобы жаловаться ей на жену, как вы сообщили мне. Нет. Вы подготовили еще одно доказательство своей невиновности. Просто и… убедительно: помилуйте, можно ли ограбить кассу, будучи в другом конце города? У тещи притворились огорченным, обиженным, виноватым — все вместе. Наплели старушке с три короба всякой несусветицы. Однако комедию эту закруглили в десять минут. Отказались от чая, не дослушали утешений и снова схватились за шапку. Нужно, дескать, вам бедному, горемычному побродить, «наедине о жизни своей невезучей пострадать». Потом…

…Автобус, как нарочно, не появлялся. На остановке уже скопилась очередь, люди поеживались от холода, притоптывали. Антипов глянул на электрические часы. Стрелки показывали половину девятого. Та, что подлиннее, еще трижды дернулась вверх. Наконец-то! Кузнец протиснулся к водительской кабинке. «Ну же, быстрей, ну!..» — мысленно твердил он, всматриваясь вперед. Проклятый «тарантас» не ехал, а полз… Издевались на перекрестках светофоры, уставив на Антипова злые, красные глаза. Лишь бы успеть! На сейф хватит часа. В одиннадцать он должен быть дома, уже спать. Машины подходят в контору до полуночи, сторожа спокойны и толкутся возле ворот. И милиции тоже не стукнет в голову, что касса очищена раньше. Ну же, быстрей! Отпихнув кого-то, Антипов выскочил из автобуса.

В переулке пустынно, темно. Ветер, как шальной, прыгает между домами, бьет то в лицо, то в спину. Кружит густой снег, заметает дорогу. Поворот. Потянулся знакомый дощатый забор. Вот выплыла плоская крыша рембазы. Здесь! Озираясь, кузнец переложил отмычки в карман пальто, на секунду пригнулся, нацелился. Потом распрямился пружиной, повис, ловко закинул ногу за доски и перевалил во двор.

Против третьего столба он разгреб мусор и сразу же отыскал фомку, заботливо укутанную в тряпицу. Сунул ее в рукав. Тело кольнул холодок стали.

Антипов перебежал к стене и осторожно высунулся из-за угла. Во весь двор несколькими рядами выстроились грузовики. Он заметил кое-где пустые места — вернулись еще не все машины. На другом конце длинного здания у подъезда светился фонарь. Там вход в кассу, там сторожа. Стерегите, милые, стерегите! А он проникнет к сейфу другим путем. Всего в двух шагах отсюда дверь в рамный цех. Одна минута — и он внутри, в безопасности. Пора! Кузнец вынул отмычку, тенью скользнул по стене. Еле скрипнул засов, и он исчез.

Тишина, темно, как в пещере. Теперь можно и закурить. Антипов чиркнул спичкой, подошел к двери в монтажный цех. Снял пальто, бережно подкладкой вниз положил его на пол. Зачем лишний груз? Закинул за шею кусок мягкой проволоки и приладил фомку на груди — ловчее. Поглубже затянулся папироской. В слабом красноватом отсвете нащупал замок. Спрятал вновь приготовленную отмычку и подумал, усмехнувшись: «Так домой рвались, что не успели запереть. Ладно, спасибо. На обратной дороге, так уж и быть, закрою за вас, работнички!»

Монтажный цех. Антипова не видно, и лишь уверенно плывет, покачиваясь и мерцая, огонек папироски. Вот и электромастерская. В ней шкаф. Для устойчивости его надо подпереть железным прутом, что под верстаком слева. Так!.. Потом поставить на шкаф табуретку. Когда на нее взберешься, подоконник учебной комнаты придется чуть повыше пояса. Так!.. Защелку он сломал еще днем — стоит слегка надавить и форточка распахнется. Так!..

Сотни раз Антипов в мелочах представлял себе этот вечер, и сейчас каждое движение, каждый звук казались ему уже давно знакомыми, привычными. Кузнец просунул голову и плечи в квадратную пустоту, оттолкнулся руками от оконной рамы, провалился внутрь кассы. Здесь дверь, как всегда, не заперта, можно не трудиться.

Маленький коридор — и он у решетки. И зачем только висит? Курам на смех! Антипов отжал ее тупым концом фомки, выставил стекло. Страха, тем более стыда, кузнец не испытывал. За два года он свыкся с мыслью о краже, жил ею. И вот теперь, совершая преступление, он влез в кассу, как в собственную комнату, от которой просто потерял ключ.

Антипов — зажег свет — это было безопасно. Вытер со лба пот. Тело немного ныло от напряжения. Тикали старенькие часы. Обернулся — без пяти десять. Время стегнуло его кнутом. В углу прижался зеленоватый, с облупившейся краской сейф. Глаза кузнеца вспыхнули — там, за железной стенкой, деньги, его деньги, много денег! И острие бандитской фомки врезалось в замочную скважину…

— Взломав сейф, — продолжал Дубровский, — вы решили припутать к краже и кассира. Пускай милиция попыхтит, повозится с ним. Чем больше подозреваемых, тем спокойнее — так ведь? Вы раскидали на полу документы и уже с лестничной клетки окатили через форточку всю комнату из огнетушителя. До окна кассы пятились задом поливая свой путь жидкостью второго баллона. Затем спустились в электромастерскую и тут сделали то, что раньше не входило в ваши, Антипов, планы — подсунули фомку под верстак. Она-то, по вашим расчетам, и должна была натолкнуть нас на молотобойца Пахомова. А в начале двенадцатого часа…

… Кузнец в коридоре снял пальто, завернул на кухню, откуда раздавались голоса. Поболтал минутку с соседями, спросил, сколько времени, и, зевнув, пожелал им доброй ночи — пусть все видят, что он дома.

В комнате Антипов натолкнулся впотьмах на стул, и тот с шумом опрокинулся. Снова тишина. «Неужто ее тоже понесло к матери? — подумал он. — Вот дура!» Зажег лампу, успокоился: жена в смятом платье лежала на постели, уткнувшись в подушку. «Нюра, а Нюра! — прошептал он, дотронувшись до ее волос. — Слышь, не серчай! Ну, разве ж я по сознательности?.. Теперь-то и сам ведь не пойму, как язык повернулся. Все через вино, а какой с пьяного спрос? Я ж тоже мучаюсь, к маме вот ездил… Слышь, Нюр, ну, прости!..» Женщина привстала, вытерла платком заплаканные глаза: «Голодный, небось? Пойду ужин справлю…»

Семейный мир был налажен. Пока жена возилась на кухне, кузнец живо переоделся, схватил в охапку костюм и пальто, выбежал во двор. Там, где от окна падал желтый блик света, расстелил на снегу одежду. Платяная щетка запрыгала в его руках. «С чего тебе вдруг чиститься взбрело?» — удивилась жена, когда он вернулся. «Да так, о забор запачкался… — ответил Антипов. — Где у нас вакса? Я уж разом и башмаки…»

Поужинав, он принес таз теплой воды и вымылся по пояс. Лег в постель. Одеяло ласкало, гладило теплом уставшее тело. Так хорошо, покойно. «Хватит, отмаялся!.. — думал Антипов, глядя в потолок. — Будь она проклята, эта кузница, пускай там другие спины гнут!..»

Сон начинал окутывать его туманом. Сверху повалил снег. Потом снежинки стали расти, вытягиваться и превратились в денежные бумажки. Красные, зеленые, синие — они кружились, падали, падали без конца на голову, плечи, под ноги. Он смеялся, ловил их, рассовывал по карманам. И шагал по хрустящему, пестрому ковру из денег в новую, счастливую жизнь. На лице спящего Антипова заиграла блаженная улыбка…

Майор снова уселся в кресло:

— Надеюсь, Антипов, свое будущее вы теперь и сами отлично представляете. Остается напомнить кое-что о прошлом. Лет десять назад сбежали вы из колхозной кузницы в город — разбогатеть задумали. Мастерили и продавали спекулянтам самогонные аппараты. За хорошую цену шпану всякую самодельными финочками снабжали. Крупным ворам, наверное, и отмычки по заказу изготовляли, так ведь? Первая жена испугалась грязных барышей — вы ее бросили. Скрывались от алиментов, жадность даже любовь к родным детям истребила. Ради комнаты одурачили еще одну женщину, от которой тоже собирались удрать. Для чего же вам деньги? Еще давно вы пооткровенничали однажды с бывшей своей женой. Сказали ей, что мечтаете купить где-нибудь на отшибе домик и там, за крепким забором, что-то вроде подпольной слесарной мастерской завести, собственной. Тогда, мол, только и считай звонкую монету. Этой мысли вы подчинили не один год жизни — и вот результат. Что ж, как работник милиции я могу отдать должное выдержке, предусмотрительности вашей, даже уму. Только, Антипов, главного не учли — с фомкой у нас не разбогатеешь, нет! Кстати, Александр Алексеевич, — Дубровский, словно забыв о кузнеце, повернулся к подполковнику, — жинка мне вчера говорила: у них на автозаводе паренек один — фрезеровщик, кажется, — двадцать пять тысяч за рацпредложение получил. Точно не знаю, только такую он к станку штуковину приладил, которая чуть ли не миллионную экономию даст. — Майор жестко глянул на преступника. — А вы, Антипов, на трудовые деньги, на рабочую зарплату руку подняли. Подло!

Кузнец сжался, втянул голову в плечи. Потом дернулся в последнем, уже бесполезном усилии, похожем на судорогу утопающего:

— Насочиняли тут разное такое… замарать хотите… Не грабил я никого… Марайте, ваша сила… — плаксиво проныл он.

Борисов достал из ящика какой-то сверток, положил его на стол. Усмехнулся:

— Ну-ну, не кривляйтесь, нервы у вас крепкие. Так бы и заявили: хочу доказательств! Пожалуйста. Узнаете ваши брюки? Как вы ни старались, а все же два пятнышка от огнетушителя — вот тут, за отворотом, — остались. Выходит, не мы, а сами вы себя замарали. Ну, если не верите, можете почитать акт экспертизы, прошу! Итак, Антипов, — голос подполковника отвердел, — где спрятаны деньги? Скажете или нам доверите этим заняться?

Преступник качнулся, зажмурился — комната вдруг дрогнула и поплыла вбок и вниз. Он должен отдать деньги — свои, новенькие, хрустящие! Антипов открыл помутившиеся глаза: из тумана четко выступили три синих кителя, три спокойных, суровых, как неизбежность, лица. Понял — все, конец.

— Скажу… — выпало деревяшкой слово. — В сарайчике… за поленницей…

— Старший лейтенант, — приказал Казакову подполковник, — возьмете дежурную машину и поедете с преступником за деньгами.

Начальник уголовного розыска увел Антипова.

— Сегодня среда? — спросил майор Борисов. — Так. Значит, за двое суток мы это дело скрутили. А мне, честно говоря, кажется месяца полтора оно тянулось — устал.

Теперь, после сорока восьми часов розысков и догадок, после путаницы самых различных предположений, из которых надо выбрать единственно верное, все стало ясно. А вначале…

…Поначалу против Пахомова собралось столько улик, словно он сам старался помочь следствию. Но поведение молотобойца на допросе, когда тот явно и упрямо лгал, с каждым словом запутываясь больше и безнадежней, как-то не вязалось с ограблением сейфа — хитрым, продуманным до наимельчайших деталей. Вор, характер и повадки которого вырисовывались из дерзкого и одновременно очень осторожного преступления, мало походил на этого прямого, грубоватого парня.

А ниточка тянулась из кузницы. Там работают трое. На Рябинина, разумеется, никаких подозрений не падало. Если молотобоец тоже отпадает, остается один — Антипов. Офицеры милиции занялись им. Взлом сейфа произошел в тот вечер, когда кузнец, судя по его показаниям, был все время на людях. «Будто нарочно мотался по городу, свидетелей подбирал», — заметил подполковник. Предположение крепло, перерастало в уверенность. Слепленный из крохотных, едва заметных черточек и крупинок вставал другой, настоящий облик Антипова — алчного, терпеливого, готового из-за денег на любое…

Дубровский поехал домой к кузнецу, поговорил с соседями, женой, взял у нее рабочие брюки мужа. Оттуда завернул к теще Антипова, и та с недоумением рассказала майору о чудном визите зятя. Отыскать первую жену кузнеца и откровенно побеседовать с ней поручили Казакову. Подполковник тем временем вызвал Пахомова и сумел объясниться с парнем начистоту.

Когда офицеры собрались снова, каждый шаг преступника проступал уже явственно и четко. Экспертиза подтвердила выводы следствия. Оставалась мелочь: под давлением неопровержимых доказательств заставить вора сознаться и вернуть похищенные им деньги…

— Ну, Семен Тимофеевич, — Борисов встал, отодвинул кресло, — иди-ка ты отдохни, выспись. Иди, а то прогоню. Вон заработался как — позеленел.

Они попрощались. На лестнице Дубровский лицом к лицу столкнулся с Рябининым. Старик запыхался. То ли очень торопился, то ли крутые ступеньки дали себя знать.

— Вы к кому, Петр Андреевич? — удивился майор.

— К вам… — Рябинин взялся за перила, вздохнул поглубже. — Был я сейчас у Пахомова. Думаю — долго болеет парень, проведать захотел. И узнал. Говорят, арестовали его. Я сюда. Не мог этого Пахомов, чует мое сердце — не мог! Ведь вор — он жадюга, все для себя, а Пахомов… Да парень последнюю копейку товарищу отдаст, коли нужда есть. Чем хошь поделится. Простой сам, веселый. Чтобы он деньги у своих же, у рабочих… Не верю!..

Дубровский ласково перебил старого слесаря:

— Не волнуйтесь, Петр Андреевич, хороший вы человек! Пахомов ваш дома уже, наверное.

Майор проводил старика до трамвая и зашагал дальше. Только теперь Семен Тимофеевич почувствовал, какого напряжения мысли и нервов стоило ему законченное дело.


В служебном кабинете Дубровского висят на стене… мандолины, балалайки, гитары. Майор любил музыку, мечтал в детстве о славе скрипача, только жизнь распорядилась иначе. Впрочем, привязанности своей к искусству он остался верен. Ухитрился, как шутит подполковник, и в милиции сколотить самодеятельный оркестр народных инструментов, да в последние месяцы совсем запустил с ним занятия — некогда.

Семен Тимофеевич соскучился по струнам. Он складывает бумаги, берет гитару — мягкие звуки наполняют комнату. Нежданно-негаданно для Дубровского в дверях появляются строгие и какие-то торжественные лица рабочих автотранспортной конторы. Люди удивлены, застав майора за таким странным делом, и молча мнутся на пороге. Он смущается, прячет за кресло инструмент, одергивает китель:

— Заходите, товарищи, прошу… Располагайтесь поудобней…

Но рабочие, минуя стулья, подходят прямо к столу. Дубровский видит знакомых: слесаря Рябинина, молотобойца Пахомова, того пожилого шофера, который заявил недавно, что милиция о его кармане заботиться не будет… Шофер откашливается в кулак, а товарищи подталкивают его сзади и что-то шепчут.

— Товарищ майор! — говорит, наконец, он. — По поручению нашего коллектива… это самое… мы благодарим милицию за решительные действия и хотим… заверить… — Заранее выученные слова шофер произносит с трудом и вскоре в них вязнет. Тогда он, виновато улыбаясь, протягивает Дубровскому какую-то папку. — В общем, спасибо вам от нас! Не мастак я речи держать, извиняюсь, конечно… Письмо это мы на собрании общем приняли, там все и сказано…

Обеденный перерыв на исходе, рабочие спешат, и майор тепло прощается с ними. Одного Пахомова просит он задержаться.

Паренек присел и, потеребив рыжеватый чуб, не сдержался, позавидовал:

— Эх, и здорово же вы, товарищ начальник, на гитаре играете. Мне бы так!..

— Послушай-ка, Пахомов, — притворно строго глянул на молотобойца Дубровский, — зачем ты мне голову морочил? Ну, откройся хоть теперь, где был в субботу с приятелем своим?

— Эх, и перепугался же я тогда!.. — весело заявил парень. — Да не за себя, за дружка больше.

И Владимир Пахомов поведал майору всю историю. С Левкой он подружился находясь в заключении, где отбывал наказание за мелкую кражу. Сблизило их желание порвать с воровской компанией, в которую оба попали по мальчишеской дурости. Многое поняв, передумав, решили они, когда получат свободу, начать новую жизнь. Но там это казалось сложным, опасным: ведь «урки» — так на блатном жаргоне зовут заматеревших уголовников — мстят за «измену». И поверят ли им, уже судимым, честные люди?

Позже опасения Владимира лопнули, как мыльные пузыри. Он работал, открыто смотрел всем в глаза и даже не вспоминал о прошлом. И вот вернулся Левка. Сколько нужно ему рассказать, сколько посоветовать. И помочь — иначе какой же он друг?

В субботу, после ресторана, расставаться им не хотелось, и Левка пригласил Владимира к себе домой. В квартире уже спали. Они устроились на кухне и незаметно просидели до утра. «У меня три дня отгула, — прихвастнул тогда молотобоец (он понадеялся взять в понедельник больничный лист), — так что порядок. Костюмчик тебе подберем, ну и работку подыщем!..»

С костюмом не повезло — или не подходил размер, или не хватало денег, — и во вторник Владимир понес другу свой. Это и был тот сверток, о котором сообщили соседи. Прощаясь с Левкой, молотобоец сказал: «Ну, завтра за дела примемся. Главное устроиться, а погулять еще успеем!..» И вдруг как гром среди ясного неба: милиция, допрос, кража, улики. Кто поверит, что ночью мирно сидели они на кухне, о будущей жизни беседовали — свидетелей-то нет! «Ни за что не выдавать Левку!» — твердо решил тогда Пахомов.

— Вот потому я и врал, — закончил молотобоец, — боялся, как бы дружок мой того… без причины обратно не отправился.

Дубровский засмеялся, запустил шутливо руку в кудлатые, буйные волосы паренька:

— За чуб тебя драть надо за рыжий, чудака упрямого! Ну и задал же ты нам лишних хлопот, спасибо! — Уже в дверях Семен Тимофеевич сильно пожал руку Владимиру, подмигнул доверительно: — А Левку своего приводи ко мне. Уладим с работой, если ты, конечно, с хорошей стороны его рекомендуешь!..

Дубровский читает благодарственное письмо от рабочих, улыбается. И снова слышится из кабинета заместителя начальника РОМа тихий гитарный перебор.


Рыцари черного рынка


Дороги пересекают землю. Железные и шоссейные, проселочные и грунтовые разбегаются в стороны, где-то встречаются, идут рядом и вновь расходятся. Извилистые и прямые, надежные и неверные, они чем-то напоминают людские судьбы…

Постукивает колесами на рельсовых стыках скорый поезд «Москва — Тбилиси». В пустом коридоре купированного вагона стоит женщина лет тридцати с лишним. Зеленая юбка обтягивает ее широкие крутые бедра, под красной шелковой блузкой угадываются сильные, по-мужски прямые плечи. За окном ни огонька, и в черном зеркале стекла отражается рыжеватая кудель прически и подкрашенная бровь. В коридор доносится стук костяшек домино по многострадальному чемодану, чья-то песенка под гитарный перебор, смех — идет второй день пути, и пассажиры успели перезнакомиться. Яркие, чуть припухлые губы женщины сердито сжаты, косметика не нужна и кричаща на ее большом скуластом лице. Она озабоченно перелистывает записную книжку…

А почти в то же самое время из Горького в Лысково спешит «Победа» с шахматными шашечками по бокам. Полчаса назад ее взял у Московского вокзала седоватый мужчина в черном бобриковом пальто и синей суконной кепке. Теперь он сидит рядом с шофером и, кажется, подремывает, устало прикрыв глаза. На заднем сиденье багаж: чемодан и два каких-то мешка. Всю эту кладь поддерживает на поворотах женщина, закутанная поверх шубы в белый пуховый платок. Со своим спутником она не заговаривает. Шофер, лихо закусив папироску, летит вперед: обещаны, видно, ему щедрые чаевые.

Николай Иванович Губин аккуратно повесил пальто, обмахнул сапоги веничком. Хозяин дома — низенький старичок с козлиным клинышком бородки — суетливо семенил вокруг него, приговаривая:

— Пожалуйте, гости дорогие, пожалуйте…

Губин неодобрительно покосился:

— Не мельтеши. Жена, — обратился он к полной красивой женщине, — поднеси-ка!

Анна лениво повела плечами под белым платком, склонилась над хозяйственной сумкой, звякнула бутылками. На столе как-то незаметно появились стопки, соленые огурчики и грибки. Хозяин для своих лет был достаточно проворен.

Выпили, и Губин сразу свернул разговор:

— Я к тебе по делу, Никифор.

— Знамо, по делу. Да ты не торопись, согрейся сначала, — старичок подобрался: он сидел прямо, словно рюмка водки скинула с его плеч десяток лет. — Товару много?

— Хватит. Покупатель готов?

— Конгурову-сапожнику сейчас кожа нужна.

Губин налил три стопки.

— Махни, папаша, посошок да сходи за ним. Быстро!

Хозяин, довольно покряхтывая, хрустнул огурцом и вытеснился из-за стола.

Когда дверь за ним закрылась, Губин придвинулся к жене:

— Будешь сама продавать. Как всегда. Я сбоку припека, слышишь?

Она согласно кивнула головой:

— Хорошо.

Поднялась и — высокая, ладная — медленно прошлась по горнице. Губин встал тоже. В коричневом пиджачке с уже лоснящимися рукавами, в брюках, заправленных в голенища стареньких, давно не чищенных сапог, он выглядел невзрачным возле своей нарядной жены. Кроме того, она была выше мужа на полголовы.

— Скукота, — сказала Анна, — приедем домой — налижешься, ко мне лезть начнешь…

Губин прищурился:

— Хахаля завела?

— С тобой заведешь. У тебя каждый рубль, каждый человек на учете, ирод… — вздохнула женщина.

— Стоп! — оборвал ее муж. — Идут.

Он притулился в сторонке, сжался, сделался каким-то маленьким и неприметным.

Вслед за хозяином вошел кряжистый, крепкий старик. Он подозрительно оглядел гостей, кашлянул:

— Здрасьте…

— Здравствуйте, дедушка, здравствуйте, — шагнула к нему Анна, — раздевайтесь; может, с морозу-то выпьешь?

— Это можно.

Он протер запотевшие очки, разделся. И словно отвечая на его немой вопрос, хозяин еще раз подтвердил:

— Не сумлевайся, Олег Петрович, люди верные.

— Да и кому охота себя подводить? — подхватила женщина.

— А коли так, — спокойно подытожил сапожник, — кажи товар.

Анна развязала мешки. Торговалась долго и упорно. Дважды она укладывала и вновь доставала кожу. Наконец в цене сошлись. Сапожник, поплевав на пальцы, отслюнил две с половиной тысячи.

— Дела у тебя, видать, неплохие! — подзадорила его Анна.

— На бога пока не жалуюсь. На хлеб с водицей хватает.

— Ну, а мы иной раз и на водочку выгадаем, — сверкнула женщина влажными зубами. — Зови, Никифор, к столу, обмывать будем!

После второй стопки сапожник подобрел и даже спросил, кивнув на молчаливого Губина:

— А этот кто? Откуда припожаловал?

— Да так, знакомец давнишний, — как можно пренебрежительней отозвался хозяин.


Утром Печкина, оперуполномоченного ОБХСС, вызвал начальник Ленинского РОМа майор милиции Щербаков. Выслушал его доклад о законченном и сданном в прокуратуру деле, спросил:

— О хищениях на «Красном кожевнике» знаете?

— Знаю.

Михаилу Прохоровичу, честно говоря, не хотелось заниматься заводом: воровали там так умело, что даже крохотной ниточки, за которую можно ухватиться, не оставалось. Щербаков погладил пальцами узенькую полоску усов и сказал, нажимая по-волжски на «о»:

— Там большими тысячами орудуют. Берись-ка вплотную.

С чего начать? Ехать в отдел кадров «Красного кожевника»? Но у преступника может быть безукоризненная анкета. Обратить внимание на Молитовский рынок? Ни один дурак не станет открыто продавать кожу. Взять на заметку сапожников-кустарей? Их немало, да и сбывать краденое можно не только в Горьком. «А воруют не по мелочи, — прикидывал Печкин, — не то, чтоб вынесли пару-другую стелек. Видно по почерку — крупный рецидивист работает, не новичок». Оперуполномоченный перебрал в памяти мастеров темных дел. Губин? Отец его в деревне Тубанаевка до революции свое кожевенное производство имел. Сам он судился за кражу и спекуляцию кожей дважды. Провел в разных тюрьмах около двенадцати лет. Вот уже четыре года, как на свободе, живет с виду тихо, к заводу и близко не подходит. Волк стреляный, травленый, осторожный. Похоже он, больше, вроде, некому. «Значит, первое, — решил Михаил Прохорович, — наблюдение за Губиным».

Дней через десять Печкину позвонил один из участковых:

— Губин вчера куда-то уезжал. С грузом. Удачно получилось: он машину к самому дому подогнал, я и записал номерок…

В таксомоторном парке оперуполномоченный узнал часы работы шофера и приехал туда перед началом смены. Войдя в диспетчерскую, Михаил Прохорович увидел чубатого парня, который сердито говорил курносой девушке:

— Незачем милиции мной интересоваться: выпиваю два раза в месяц — с получки, на красный свет не гоню, от алиментов не бегаю, в общем, чист, как ангел.

— Можно вас на минутку, товарищ? — обратился к нему Печкин.

— Занят я, — нехотя отозвался парень, мельком оглядев потертое пальто и поношенную армейскую ушанку оперуполномоченного, — жду человека одного…

— Меня, очевидно, и ждете. — Михаил Прохорович показал удостоверение. — Пойдемте к вам в машину, потолкуем. — Он заметил, что глаза девушки заблестели от любопытства, и не хотел начинать при ней беседу.

В гараже шофер подвел Печкина к «Победе», пробежавшей, вероятно, не одну сотню километров.

— Вот она, кормилица. Осматривать будете?

— Нет, не буду.

Михаил Прохорович открыл дверцу, уселся сам и пригласил жестом в машину ее хозяина. Закурили.

— Вот что, парень, — начал оперуполномоченный, — возил ты вчера гражданина лет пятидесяти? Седоватый, губы толстые, брови густые, косматые, нос мясистый, толстый, красный…

— Похож, — отозвался шофер. — Пальто на нем бобриковое?

— Ну, пальто — вещь непостоянная, — усмехнулся Печкин, — переменить недолго. Вот, глянь-ка на фото.

Оперуполномоченный протянул отливающий глянцем бумажный квадрат.

— Точно, — парень оживился, поняв, что милиция интересуется не им, а пассажиром, — возил. В Лысково.

— Дом в Лыскове запомнил?

— Ага.

— Тогда поехали. По дороге расскажешь.

Шофер нажал на стартер, и машина плавно тронулась с места.

За городом, прибавив газу так, что стрелка на спидометре дрожала около цифры 80, а за стеклами проносились отбрасываемые скоростью заиндевелые деревья, парень говорил о вчерашней поездке:

— Был он, понимаешь, с бабой. Гражданочка красивая, я те дам! — Шофер подмигнул Печкину. — Груза немного: чемоданчик и два мешка. Сам он их, значит, поклал в такси, сам и снял. Тяжелые нет ли — не знаю. Скушно, понимаешь, я ему про то, про се, а он, угрюмый черт, молчал всю дорогу. С бабой двух слов не сказал. Ну, прибыли, расплатился. Врать не буду — двадцатку сверх счета подкинул.

Оперуполномоченный узнавал осторожную повадку Губина.

— Мешки-то с чем? — попытался уточнить Михаил Прохорович. — Ну, по виду — вещи в них какие или что?

— Вроде бы тряпками набиты, — прикинул, подумав, шофер, — мягкие…

Приближалось Лысково.

— Не довезешь меня метров сто до этого дома и подождешь, — распорядился оперуполномоченный.

Еще десять минут… Улица, поворот — и машина затормозила.

— За углом, третий от края, — зачем-то понизил голос парень. — Ни пуха ни пера, начальник.

Печкин хлопнул дверцей и, сутулясь, зашагал навстречу ветру.

Старичок с козлиной бородкой недоверчиво осмотрел рослого, чернявого человека.

— Сапогов я, мил друг, не шью, не выучился.

— Да как же, папаша, — оперуполномоченный старался улыбнуться поласковей, — меня ж к тебе посылали. Бабку я тут одну встретил, — солгал он.

— Бог с тобой, — стоял на своем Никифор, — не могу. Да ты не печалуйся, сапожников здесь много. Вон через избу дед Митрий живет, он стачает. Ежели, конечно, кожа у тебя имеется, — добавил старик.

Поблагодарив хозяина, Печкин вышел. Он понимал, что бродить по сапожникам глупо. Сапоги и туфли, сшитые из ворованной кожи, продают через вторые, третьи руки. «Ладно, — утешил он себя, направляясь к такси, — кончик ниточки от Губина есть. Теперь надо найти ниточку от завода к Губину».

Шофер его не расспрашивал. Несмотря на словоохотливость, парень все-таки разбирался, о чем можно говорить, о чем нельзя.

На другой день Печкин побывал на «Красном кожевнике». Вместе с собаководом, работником заводской охраны, долго ходил по цехам, присматривался.

— Псы твои сейчас на цепи? — спросил Казарина оперуполномоченный.

— На проволоке бегают. На ночь спускаю.

Высокий, худощавый, с военной выправкой, собаковод был сдержан, показывал свое хозяйство спокойно, с достоинством.

Забор поверху опутан ржавой металлической колючкой. Овчарки предупреждающе рычат, собирая в гармошку черные клеенчатые носы. Острые клыки не вызывают желания познакомиться с ними поближе.

Этот путь для вора явно исключался. Оставалась проходная. Но через нее много не вынесешь. Кроме того, помимо вахтера, там почти всегда сидел Казарин. Машины с готовой обувью, зная о хищениях, самолично проверял начальник охраны.

— Как вы думаете, — Печкин чуть приотстал, закуривая, — каким образом можно вынести кожу с завода?

Казарин виновато улыбнулся, пожал плечами.

— Если б знать, Михаил Прохорович! Собаки к забору не подпустят, тут я ручаюсь. А проходная, сами видели… Одна надежда на вас, а мы уж с ног сбились. Просто ума не приложу — кто и как…

Вернувшись к себе в отдел, Михаил Прохорович еще и еще раз продумал свою задачу со многими неизвестными. Против Губина улик пока нет. Старичка из Лыскова тоже голыми руками не возьмешь — кожа-то давно перепродана. Раньше срока его и трогать нельзя — вспугнешь. Единственно верное: не спускать глаз с главаря, следить за каждым шагом. Если не он на завод, так к нему с завода должен кто-нибудь прийти…

Но Губин был хитрее и осторожней, чем предполагал даже Печкин, отдавая должное опыту и уму рецидивиста.


Из дому Губин уходил редко и неохотно. Когда надоедало сидеть одному или видеть опостылевшие лица близких, брел в ближайшую «забегаловку». Водку приносил с собой и, вылив ее в пиво, неторопливо потягивал крепкую желтоватую бурду. Пил обычно возле окошка, ощупывая твердыми, подозрительными глазами прохожих. В разговоры ни с кем не вступал. Как и все алкоголики, почти не закусывал. И в какое время он снова появится дома — никто не знал.

Бесшумно открыв дверь своей комнаты, Губин остановился. В серой паутине сумерек чернели две человеческие фигуры. Резко сунув правую руку в карман, он повернул выключатель. Лампа осветила громоздкую старомодную мебель. На диване у стола сидели жена Анна и ее двоюродная сестра Нина Баранова.

— Повадилась… — хмуро проронил Губин. — Делать тебе нечего.

Женщины молчали.

— А чего в темноте, как совы, сидите? — продолжал он. — Секреты завели?

— Да какие там секреты. Сумерничаем, — с досадой отозвалась жена.

— Ладно, — буркнул Губин примирительно. — Пойди, Аннушка, чайку нам сготовь.

— После водки на чай потянуло? — удивилась Анна. — Или уже и мне верить перестал, старый черт?

— Иди, коли говорят, — выпроводил Губин жену.

Он облокотился на спинку стула, посмотрел в глаза Барановой зло и пристально. И хотя Губин еще не произнес ни слова, она покорно опустила голову. Верткая, злая на язык, уже побывавшая в тюрьме, она теперь напоминала собаку, которая ожидает побоев хозяина.

— Шикарно живешь, — начал Губин тихим, недобрым голосом, — разоделась, в дорогие кабаки мужиков водишь. Молчи! Видели тебя… Ты что, на свою зарплату кочегара так развернулась? Ну? — Ребром ладони он хлестко ударил ее по лицу. Баранова едва удержалась на диване, но не решилась даже приложить руку к ушибленному месту. — Помни: завалишь меня по своей бабьей глупости — на дне моря сыщу. Я тебе почему позволил бывать здесь? — заговорил он спокойно, уже разрядив накопившийся гнев. — На заводе не работаешь — раз, Анне ты сестра — два. Не подкопаешься. А ты?!

— Николай Иваныч, — заторопилась Баранова, со страхом ожидая вторую затрещину, — ошиблась. И вот те крест…

— Крест, — передразнил Губин. — Как бы я на тебе крест не поставил. Сосновый. Деньги трать с умом, а коли своего нет — меня слушай. Рестораны брось. Дочки твои бегают грязные, рваные, старшая куски собирает. Прекрати! Ты кто есть? Честная советская труженица.

Женщина попыталась улыбнуться распухшими от удара губами.

— Не скалься. Чтоб такой и была. С виду. Ну? — Он помолчал, усмехнулся: — Зови Анну, у нее чай не вскипит, покуда я занят.

Баранова облегченно вздохнула и отправилась на кухню.


Поезд «Москва — Тбилиси» приближался к перрону. Паровоз, отфыркиваясь белыми клубами пара, замедлял ход. Уже были видны встречающие. Несмотря на зиму, лица их сохранили оливковый загар. Порывистые, как и все южане, они махали платками, букетами, старались заглянуть в окна. Некоторые торопливо сверялись с узкими телеграфными ленточками на почтовых бланках: не подвела бы память, не перепутать бы номер вагона.

Поезд остановился. Пассажиры, встречающие, носильщики, вещи — все слилось в один пестрый поток, который медленно поплыл в город.

Женщина в зеленой юбке и красной шелковой блузке под расстегнутым макинтошем остановилась у газетного киоска. Она легко донесла два объемистых чемодана и теперь нетерпеливо постукивала каблуком по асфальту. Когда народ схлынул, ее отыскала приятельница, ехавшая в другом вагоне этого же поезда. Маленькая, сухонькая, с тощей косичкой, собранной в пучок на затылке, та подходила, боязливо оглядываясь. Темные пряди ее волос уже кое-где прострочила седина.

— Все в порядке, Тома? — спросила она шепотом.

Молоткова посмотрела с насмешливым сожалением на свою невзрачную спутницу:

— В порядке, в порядке, — уверенным голосом сказала она. — Бери, Зина, вещи, потопали.

Женщина без труда подняла и сунула подруге чемодан, будто в нем ничего и не было. Шагая по залитой солнцем улице, Молоткова начала поучать:

— Сейчас я тебя привезу на квартиру, помоешься там, отоспишься, а мне нужно полезных людей повидать. К вечеру у нас все прояснится. Поняла? Я за день скручу дела, а ты завтра с утра — на вокзал за билетами. Нам болтаться здесь попусту и милиции глаза мозолить нечего. Да не оглядывайся, Зинка, будь ты понахальней…

…А через три дня обе женщины снова сидели в купе скорого поезда, теперь уже с надписью «Тбилиси — Москва» на белых эмалированных табличках. Чемоданы подруг заметно потяжелели. Молоткова довольно улыбалась, мурлыкая себе под нос какой-то примитивный мотивчик, а Зинаида Венкова по-прежнему то и дело испуганно вздрагивала, с опаской всматриваясь в каждого пассажира. Несмотря на заверения приятельницы, ей везде чудились сотрудники уголовного розыска. Как же она, тихая, робкая, не склонная к авантюрам, могла ввязаться в эту рискованную поездку?

Была у Венковой заветная мечта: купить на окраине Горького домик в две комнатки с кухонькой. Маленький, скромный, свой. С геранью и столетником на подоконниках, с белой, гладко струганной лавочкой у крыльца. И хотя зарабатывала Зинаида не так уж много, стала она копить. И мужа своего, шофера, уговорила. В последнем себе отказывали, а урывали от каждой получки. Рубль к рублю, трешница, к трешнице — и за несколько лет собралось у Зины десять тысяч. Ни от кого она этого не скрывала, наоборот, даже гордилась своей бережливостью.

Две недели назад забрела к ним, якобы на огонек, соседка и старая знакомая Тамара Молоткова. Поговорив о всякой всячине, она попросила Зинаиду проводить ее и прямо у крыльца огорошила: «Деньги у тебя есть, знаю. Хочешь их вдвое больше иметь?» — «Не шути так, Тома. У нас с Гришей каждая копейка потом полита», — укоризненно ответила Зинаида. Они остановились, и Молоткова, придвинувшись вплотную, зашептала, согревая горячим дыханием щеку Венковой: «Гляди сама — в Горьком лакированные туфли стоят 450 рублей, а на Кавказе 200, ну от силы 250. Смекаешь? У меня сейчас мало денег на разворот, полюбовничек, чтоб его, — Тамара лихо тряхнула рыжими локонами, — повысосал. Едем! Десять тысяч в дело вложим, двадцать привезем. Барыш пополам. Неделя работы — пять тысяч! В своей артели „Рекорд“ сколько за них трубить будешь? Решай».

От неожиданности Зинаида растерялась. «Погоди ты, как же так сразу… А ведь и посадить могут?» — догадалась она.

«Насчет этого не беспокойся, не первый раз замужем, — бодрительно засмеялась Молоткова. И добавила: — Послезавтра зайду, скажешь точно. Если нет, я себе другую напарницу подыщу».

Зинаида все рассказала мужу. Тот поначалу разругал ее, а потом призадумался. Мысль о легкой наживе стала потихоньку, как жадное зерно сорняка, прорастать в душах Венковых. Опытная спекулянтка неплохо разбиралась в психологии.

Так Зинаида очутилась в Тбилиси. И вот едет она обратно и молит бога, чтобы все обошлось благополучно. Легендарной аферистки Соньки, по прозвищу «Золотая ручка», из нее не получилось.

Мелькают за окнами огни полустанков. Мчится, наращивая скорость, поезд «Тбилиси — Москва».


Небольшая квадратная комната в Ленинском РОМе. Два сдвинутых вместе канцелярских стола, стулья, телефон, шкаф. В углу сейф для секретных дел. Начальник отдела борьбы с хищением социалистической собственности капитан милиции Никонов третий час рисует на бумаге какие-то елочки и домики. Уж такая у него привычка. Исчеркав лист, комкает и бросает его в корзину. И снова тянутся в ряд детские домики с елочками по бокам. Наконец, что-то решив, Никонов берет телефонную трубку.

— Рынок? Младшего лейтенанта Обухова. Слушай, Мамонова у вас сегодня не появлялась? Да, лакированные туфли. Жду.

Капитан свободной рукой снова берется за перо. Но вместо рисунков теперь на бумаге появляется цифра 1. «Еще раз, что я знаю о Молотковой? — думает Никонов, глядя на единицу. — Нигде не работает, с мужем разошлась, погуливает. Часто уезжает из Горького. Вот и сейчас ее нет в городе. Живет широко, денег на все хватает. Года два назад задерживали ее за спекуляцию. Выпуталась тогда — улик было недостаточно. Что еще? Да, Ольге, дочери ее, недавно исполнилось шестнадцать, паспорт у нас получала. Кажется все. Немного».

«2, — записывает Никонов, — выяснить…»

Он кладет перо. Выяснить нужно разное: куда уезжает Молоткова, когда приедет, с товаром или без? И какое отношение к ней имеет (и имеет ли) рабочая кирпичного завода Мамонова, которая стала теперь продавать на рынке лакированные туфли. Ее видели с…

Мысли капитана оборвал голос в телефонной трубке. Выслушав, он приказал:

— Задержите Мамонову и доставьте ко мне.

Пока Мамонову везли, она справилась с первым испугом и продумала, как отвечать на вопросы. Поздоровавшись, девушка опустилась на предложенный стул и крепко сжала тонкие губы настороженно поблескивая небольшими серыми глазами. Никонов взял новенькие лакированные туфли, которые Мамонова не успела продать, и, тщательно осмотрев их, отложил в сторону.

— Фасон не нравится или деньги нужны?

— Жмут, проклятые, — отозвалась Мамонова, — купила на номер меньше, думала разношу, а они как чугунные.

— А где купили?

Капитан спрашивал размеренно, неторопливо. Он видел: спекулянтка неопытна и отвечает спокойно только потому, что к этим вопросам заранее приготовилась. Надо ее ошеломить неожиданностью, выбить, как говорится, из седла.

— У одной гражданки купила. Старенькая такая, в коричневой шляпке. На Молитовском рынке, недели три назад. — Продуманные фразы Мамонова выпаливала почти механически, как таблицу умножения.

— Может быть, вспомните получше? Туфли без фабричного клейма, сшиты, весьма вероятно, из ворованной кожи. Нам очень важно знать, кто их продает.

По тому, как дрогнули ее ресницы, как тревожно затеребили пальцы поясок платья, Никонов понял: Мамонова надеялась, что отсутствие клейма он не заметит.

— Да я уж говорила: старенькая…

— В коричневой шляпке, — перебил ее капитан. — Ясно.

Он достал из шкафа две пары лакированных туфель (они хранились как улики для другого, еще не законченного дела) и показал их девушке:

— А эти тоже купили у гражданки в шляпке?

Расчетбыл, в общем, простой: торговала туфлями Мамонова не первый раз и сейчас должна запутаться, не зная, что известно и что неизвестно милиции.

— У нее… — растерялась девушка.

— Правильно. — Никонов убрал туфли, аккуратно запер шкаф. — Получали вы весь свой товар у одной гражданки. Только не старенькой. Да и шляпка у нее не коричневая, а зеленая велюровая. — Он описал внешность Тамары Молотковой. — Узнаете?

Мамонова покраснела, но молчала.

— Зря тянете время. Ведь вы понимаете, что я все о вас знаю. Не верите? Хорошо. Зовут ее, вашу гражданку, Тамара Павловна Мо…

— Молоткова, — торопливо подхватила Мамонова.

И она начистоту рассказала капитану про то, как стала спекулировать туфлями на Молитовском рынке.

Месяца полтора назад девушка увидела на одной из своих подруг хорошенькие лакированные туфельки. В магазинах таких не было. Вдоволь насладившись своим превосходством, счастливая обладательница шикарной обуви сжалилась над Мамоновой, и вот дня через три прямо на дом к ней пришла Тамара Молоткова. В чемоданчике спекулянтки было несколько пар туфель. Сторговались быстро. Когда девушка, любуясь черным мягким блеском кожи, нежно поглаживала туфельки рукавом и снимала с них еле заметные пылинки, она услышала вкрадчивый вопрос Молотковой:

— Девчат у вас на кирпичном заводе небось много? Будут допытываться, где ты туфли купила?

— Конечно, поинтересуются. — Мамонова еще не понимала, куда клонит спекулянтка.

— И купить захотят? — настойчиво продолжала та.

— Наверное…

— Вот что, девушка, — Молоткова открыла чемоданчик и поставила сверкающую глянцем новенькую обувь на стол, — мне ко всем ходить недосуг. А ты поговори с девчатами. Ежели кому надобны туфли, продашь. Договорились? Да, — деловито добавила она, — о самом главном забыла: продавай по четыреста пятьдесят рублей, а мне отдашь по четыреста двадцать пять за пару. Четвертной тебе за работу, ясно?

На столе лежали девять пар. Двести двадцать пять рублей — почти получка. И все так просто, легко! Мамонова даже не подумала, что она начнет заниматься чем-то нехорошим. А спекулянтка, расценив ее растерянное молчание как отказ, продолжала:

— Туфельки ты, Наташа, приобрела, да к ним надо бы и платьице красивое. Не худо и шубку цигейковую подкупить, а? — Она провела рукой по густому шелковистому меху своего манто. — Правда?

Мамонова кивнула.

— Ну, вот. Подзаработаешь, деточка, оденешься не хуже меня. По рукам?

И девушка с кирпичного завода согласилась. Продала одну партию туфель, получила другую. Втянулась. Легкие дармовые деньги пришлись ей по вкусу…

Мамонова окончила свой рассказ и низко опустила голову. Никонов подумал с грустью: «Да, всего полтора месяца тому назад девушка эта могла открыто смотреть всем в глаза; она имела самое ценное, что только есть в жизни, — право называться честным человеком. А теперь…»

— За сколько вы продавали туфли на самом деле? — спросил капитан. — Факт сам по себе мне ясен, просто любопытно?

Мамонова покраснела еще сильнее.

— Когда как…

— Если откровенно, рублей пятьсот брали?

— Бывало и так.

— Значит, ваш барыш с каждой пары туфелек возрос с двадцати пяти до семидесяти пяти целковых?

Никонов сейчас до конца понял, что Молоткова опасна не только как спекулянтка. Она ходит, трется между людей, заражая тех, кто послабее, подлым микробом стяжательства. И у них загораются глаза при виде денег, начинают трястись от волнения и жадности пальцы, пересчитывающие на рынках замусоленные бумажки.

— Куда уехала и когда приедет Молоткова? — вопрос капитана прозвучал жестко, словно он вложил в него всю ненависть к этой спекулянтке.

— Наверно, на юг. А вернуться должна вот-вот. Она обещала ко мне зайти во второй половине недели.

Теперь Мамонова отвечала охотно. Она даже чувствовала какое-то облегчение. Самое страшное осталось позади, девушка во всем созналась, и будь что будет…

Никонов встал.

— Спасибо за откровенный разговор, — сказал он. — Придется вас задержать до приезда Молотковой.

Мамонову увели. «Сегодня воскресенье, — думал капитан. — В какой же из следующих семи дней приедет Молоткова? Где это выяснить?..»


Вечером старший лейтенант Печкин зашел в отдел. Нужно просмотреть дела, привести их в порядок. Занимаясь последнее время «Красным кожевником», он немного запустил остальное.

Табачный дым в комнате стоял таким плотным синим облаком, что резало глаза. Капитан Никонов сидел за столом, елочки и домики правильными рядами выстроились перед ним на бумаге.

— Ну, чего ты запечатался? Форточку хоть открой, задохнешься! — покачав головой, проговорил Печкин. Никонов был для него не только начальником, но и другом. Оставшись одни, они переходили на «ты».

Капитан улыбнулся.

— А я и не замечаю. Придышался.

Он распахнул стеклянный квадрат, и морозный холодный пар закурчавился на подоконнике.

— Что нового у тебя с Губиным? — спросил Никонов, глядя, как оперуполномоченный достает из шкафа желтые папки.

— Туго, — Михаил Прохорович махнул рукой. — Он никуда и к нему никто. Ни днем, понимаешь, ни ночью. Я уже начинаю сомневаться — он ли?

— Он! — убежденно ответил Никонов. — Его повадки. Строгая конспирация, цепочка людей к нему и цепочка от него. И знают хозяина всего два человека, самых преданных. А у них язык не скоро развяжется. Губина они, брат, больше, чем нас с тобой, боятся!

Печкин промолчал. Он разложил на столе бумаги и начал было делать выписки, но через минуту положил перо.

— Ходит к нему, понимаешь, некая Баранова, — начал оперуполномоченный; говорил он медленно и тихо, словно сам с собой. — Двоюродной сестрой жене Губина доводится. Зачем ходит? Любовью к родственникам, насколько мне известно, он никогда не страдал. Опять же, шляется она по ресторанам: «Москва», «Волга», чаще всего «Эрмитаж». Деньги на это, сам знаешь, нужны не маленькие…

— А может, ее мужики поят? — отозвался капитан. — Как она собой, ничего?

Печкин усмехнулся:

— Тут всяк по-своему смотрит. Объективно скажу: выдающегося чего-либо не приметил. Обычная вертихвостка. Только расплачивается в ресторанах Баранова сама.

— Ну-ну? — поторопил его Никонов.

— Что «ну»? — Оперуполномоченный взялся было за папиросу, но с досадой скомкал ее в пепельнице. — Тьфу, черт, не обедал сегодня, от табака во рту горько… Все. Ходит она к Губину и точка.

— А на «Красном кожевнике» сестрица не появляется?

Никонов подсознательно, всем своим большим опытом старого оперативного работника чувствовал, что разгадка где-то рядом.

— Пока нет, — хмуро ответил Печкин.

— А ты не думаешь, Михаил, что она, — капитан подчеркнул, — должна там появиться рано или поздно?

— Чем больше я занимаюсь этим делом, — задумчиво откликнулся оперуполномоченный, — тем ясней вижу: на завод она не пойдет. Губин твои догадки-то учел, будь покоен!

Они помолчали.

— И все-таки глаз с нее не спускай, — продолжил разговор Никонов. — А у меня тоже загвоздка, — пожаловался он, — на этой неделе…

Капитан коротко пересказал допрос Мамоновой и закончил:

— Едет Молоткова с товаром. Надо ее встречать. А в какой день? Не могу же я, будь она трижды неладна, бросить все и жить на вокзале!?

Печкин улыбнулся.

— Домой к ней сходи, вдруг там знают… — предложил он.

— Знают, да не скажут.

— А ты осторожненько, повод придумай…

Десятый час. Люди возвращаются из кино, ужинают, ложатся спать. А здесь горят две настольные лампы, дымятся в пепельнице две папиросы, и синий табачный дым плотным облаком вновь забивает комнату…

Последнее время неудачи одолевали Баранову. Не успели сойти синяки после губинского внушения — новая напасть: местком решил ходатайствовать о передаче ее дочерей в детдом. И хотя Баранова не любила своих девочек и видела в них только обузу, всполошилась она всерьез. Плакала на собрании, умоляла не лишать ее материнских прав, клялась исправиться. Спешно купила платьица, башмаки, свела дочерей в баню. И, степенная, трезвая, гуляла после работы по скверику с нарядными счастливыми девочками у всех на виду.

Знала Баранова: если отберут дочерей — вышвырнет ее Губин из дела. Не нужны ему помощники, которых милиция опекает. Да если бы просто вышвырнул! Под его тяжелой рукой начался и накапливался воровской стаж Нины Барановой, и она понимала, как опасно становиться Губину поперек дороги. Действовал тот всегда обдуманно, точно, и казалось, что само слово «жалость» ему незнакомо.

От ресторанов пришлось на время отказаться. Но бесхозяйственная, привыкшая к легким, шальным деньгам, она не умела возиться с кастрюлями. Сама теперь обедала в столовых. А старшей своей восьмилетней Наде выдавала по утрам пятнадцать рублей, и девочки были сыты. Не могла Баранова тратить наворованное как хочется, жить, как нравится. И только иной раз покупала водку и напивалась в одиночку дома. А на другой день приходила на работу невыспанная, похмельная, злая.

Вот и сегодня побаливает голова, резко, с какими-то болезненными перебоями стучит сердце. Баранова дремлет у себя в котельной, привалившись боком к толстой, теплой трубе. Очнулась от скрипа двери и видит: сунув руки в карманы, слегка покачиваясь с каблуков на носки ярко начищенных ботинок, меряет ее презрительным взглядом Казарин.

— Ну, чего уставился, собачий учитель? — хрипло спросила Баранова. — Принес, что ли?

Казарин не спешил с ответом.

— Принести-то принес, — наконец процедил он, — только я тебе еще давеча заявил: за такую цену не согласен. Категорично!

Женщине стало смешно и досадно. «Заершился, — подумала она, — а сам целиком у меня в горсти…»

Медленно, лениво растягивала Баранова слова, будто ей и говорить с таким дураком скучно:

— Не подходит? И не надо. Иди, милый, иди на рынок с кожей своей. Живо разбогатеешь.

Однако ответ показал, что она недооценивала собаковода:

— Похмелись, может, мозги ворочаться лучше станут. На рынок мне идти нужды нет, а вот к Губину я схожу.

— К какому такому Губину? — перешла Баранова на шепот, пытаясь, однако, изобразить на своем лице недоумение.

— Не строй из себя девочку неполной средней школы. — Казарин теперь говорил быстро, зло. — Думаешь, я не знаю, кому ты кожу сбываешь? Скумекал. Да и проследил я тебя, — он довольно усмехнулся. — Мне сунешь сотню, а себе небось три загребешь? Не выйдет! если цену не удвоишь, я с Губиным самолично договорюсь.

Баранова торопливо соображала, что предпринять. Согласиться — себя ущемить. И отказать опасно: поладят они с Губиным — и крышка ее барышам. Может, уговорить его, приласкать? Но злость взяла верх, и Баранова крикнула в гладко выбритое, ненавистное лицо:

— Сходи, дружок, потолкуй. Только когда тебя с лестницы спускать будут, на меня не обижайся!..

Собаковод не дослушал. Посыпалась серая штукатурная мука с косяков захлопнутой с маху двери.

Холодное, давно сдерживаемое бешенство гнало Казарина к Губину. Не желает он больше ходить в дураках. Хватит! Он рискует всем — положением, службой, свободой — и получает копейки. А эта пьянчужка Баранова живет в свое удовольствие. На чьи, спрашивается, деньги? На его, на казаринские!.. Нет, он тоже не повенчан с собаками. Пока можно, надо копить деньгу. Больше, быстрее! Он еще молодой, лет через пять уедет в другой город. Костюмчик, коньячок, женщины…

Собаковод очнулся у губинского дома. Приложил холодные, дрожащие пальцы ко лбу, собрался с мыслями. В дверь отучал уже спокойно. Открыл ему Губин.

Рецидивист не торопясь оглядел незнакомого щеголеватого мужчину:

— Вы к кому?

— Я к вам… на пару слов… можно?

— Пройдите.

Губин тщательно запер замки, провел Казарина в комнату, присел на диван:

— Ну?..

— Давайте напрямую, — собаковод старался говорить солидно, веско. — Я добываю кожу на «Красном кожевнике», передаю ее Барановой, а она — вам. Не понимаю, товарищ Губин, зачем нам посредники. Можно держать прямую связь. Я доставляю товар сюда, и деньги, которые переплачиваются этой никому не нужной Барановой, мы делим с вами… Вы и я.

Губин догадался о причине неожиданного визита Казарина, едва тот начал объясняться. «Поругался с Нинкой, — решил рецидивист, — пожадничала дура». Его не удивило и то, что собаковод пришел именно к нему: Губин был известен среди старых кожевников. «Нет, голуба, — думал он, наблюдая Казарина, — с тобой свяжись — быстрехонько в тюрьме окажешься…»

— Зря вы сюда пришли, — вздохнул Губин, — отсидел я за кожу свой срок. И шабаш. Я теперь старик, мне баловство-то ни к чему.

Казарин сначала оторопел. Но сообразительностью природа его не обидела.

— Я хотел по-хорошему, — криво усмехнулся он, — не вышло. Тогда так: если тебе кожа нужна, веруй сам!

Он уперся в Губина уверенным взглядом победителя. Ему казалось, что у того только один выход: согласиться с ним, с Казариным. Или же надо отказаться от немалых доходов, бросить хорошо налаженное дело. Собаковод примерно представлял себе прибыли Губина на перепродаже кожи и был уверен, что на это тот не решится.

— Ошибаешься, дорогой, воровать я не пойду. Незачем. А совет тебе один дам — почему не помочь хорошему человеку?..

Губин встал спиной к окну: оставаясь в тени, он мог разглядеть каждую черточку на взволнованном лице собаковода. Голос его, обычно грубоватый, сиплый с перепоя, сейчас приобрел какую-то хищную лисью мягкость. Он уговаривал и угрожал одновременно.

— Кожу сбывать сапожникам сам ты не можешь — влипнешь сразу. Да и бывшие друзья тебя утопят. Как щенка. Вот и поразмысли, милый.

Казарин растерянно молчал.

— Иди-ка ты, друг, к этой Баранкиной, что ли, да прощения проси. А то расколет она тебя, как пить дать.

Губин открыто насмехался над собаководом, давая ему пенять, что держит его крепко, как пса на цепи.

— Если Баранова меня расколет, я о ней тоже молчать не буду, — решительно заявил Казарин.

— Вот ты и опять дурак, — ласково сказал рецидивист, и Казарин почувствовал, как от этого голоса холодные противные пупырышки пробежали по его спине. — Баранкиной твоей тюрьма родной дом, а тебе, — он присвистнул, — там солоно придется. Иди-ка, голуба, к ней, мирись, пока не поздно.

Прибитый, подавленный, покинул собаковод дом Губина. А тот, оставшись один, еще раз обдумал случившееся. «Ничего страшного, — решил он, — доносить собачник не побежит — трус. И от Нинки никуда не денется, скрутим!»

Казарин же медленно шагал по улице, хрипло дышал и часто останавливался, вытирая пот платком. Сейчас он почти буквально ощущал на своем горле железные руки рецидивиста и понимал, что ему из них не вырваться.


Никонов скромно сидел на краешке стула, осматривался. Явился он рановато. Растрепанная белокурая девушка махнула ему из кухни полотенцем: «Проходите в комнату, я быстро…» Комната была убрана богато, вещи жались одна к другой, дорогие, новенькие. На черное, сверкающее лаком пианино наступали с двух сторон телевизор и радиоприемник. А на круглом столике в странном соседстве стояли швейная машина и магнитофон. «Зачем? — подумал капитан. — Мысли свои гениальные записывать, что ли?» Пузатый буфет, цветастые ковры на стенах и ядовито-зеленые ковровые дорожки на полу дополняли убранство. Никонову было неуютно среди этих необжитых мертвых вещей, словно он сидел в комиссионном магазине. Разрушивший не одно воровское гнездо, капитан легко представил комнату после конфискации дорогого, громоздкого барахла. «Девчонка, вероятно, балованная, — подумал он о дочери Молотковой. — Если отец ее не возьмет, придется на работу устраивать…»

Она не вошла, а вбежала в комнату, легкая, тоненькая, в пестром халатике, перетянутом широким лакированным поясом.

— Вы к маме?

— К ней, — вздохнул Никонов. — Должна мне, понимаете, Тамара Павловна триста рублей, обещала сегодня отдать…

— Нету ее, — весело сообщила ему девушка, — уехала.

Капитан не ответил, и она добавила:

— Мама, наверно, забыла, а у меня, извините, только семьдесят рублей сейчас.

— Не может этого быть, — нарочито недоверчивым, скрипучим голосом заметил Никонов, — мать уехала, а у вас так мало денег. Как же вы жить собираетесь?

— Не верите? — удивилась девушка. — Честное слово, не вру. Мама скоро приедет.

— Когда «скоро»? — ворчливо спросил капитан. — Мне ее ждать, знаете, неинтересно.

— Послезавтра, — девушка начинала сердиться, брови ее сдвинулись, между ними едва-едва наметилась первая морщинка. — Телеграмму прислала. Вот.

И она протянула Никонову распечатанный почтовый бланк. Он пробежал по строчкам глазами — номера поезда не значилось.

— Встречать разве не будете?

— Нет, она часто уезжает, я привыкла.

Поблагодарив, капитан попросил передать Молотковой, чтобы она поторопилась с отдачей долга. Затем он распрощался и ушел.

«Дочка-то и не догадывается о материнских делах, — думал Никонов, подъезжая к РОМу, — хорошая девочка, надо будет обязательно ей помочь…»

А в день приезда Молотковой капитан, взяв с собой лейтенанта милиции Дубовцева и трех бригадмильцев, дежурил на Московском вокзале. Разделив группу, он еще раз повторил все приметы Тамары Молотковой, роздал ее фотографии. Сам остался с одним бригадмильцем у центрального выхода, а Дубовцева послал на боковой.

Прибыл первый состав. Внимательно, напряженно всматривался Никонов в лица пассажирок. Нет, даже похожих не было. Когда перрон опустел, подошел к лейтенанту:

— Не пропустили?

— Что вы, товарищ капитан! — обиделся Дубовцев. — Ручаюсь, у меня не проскользнет.

Никонов наведался в буфет, выпил там кружку пива. Припомнилась ему уловка местных спекулянтов: посылать багаж до Гороховца или Дзержинска, а потом доставлять его на пригородных поездах. «На это она вряд ли пойдет, — прикинул капитан. — Туфли — товар легкий, в чемоданчике поместятся. А вдруг? Встретишь ее пустую, задержишь, а потом еще извинения приноси…»

Следующий состав — Молотковой нет. Снова долгие, томительные часы ожидания. Поезд «Москва — Нижний Тагил». Результат тот же.


Необдуманный поступок собаковода, который прямо от Барановой зашагал к Губину, все объяснил оперуполномоченному Печкину. Уже не ниточка, а цепь с ясно намеченными звеньями была в руках Михаила Прохоровича. И он начал действовать…

Печкин, лейтенант милиции Капитанов и двое понятых, рабочих с «Красного кожевника», часов в восемь утра подошли к дому рецидивиста. Оперуполномоченный постучал. Долго не отпирали, наконец заспанный женский голос опросил:

— Кого в такую рань принесло?

— Монтеры. Проверка счетчиков, — казенным голосом ответил Печкин.

Недовольно ворча что-то о бездельниках, которые не дают людям покоя, Анна открыла дверь и отшатнулась: слабой коридорной лампочки было достаточно, чтобы узнать синюю милицейскую шинель.

Печкин поздоровался и жестом попросил женщину пройти в комнату. На пяти шагах Анна два раза оглянулась, словно проверяя, — уж не дурной ли сон она видит.

Губин похрапывал, уютно сложив ладони лодочкой под небритой щекой. Печкин разбудил его. Рецидивист медленно ощупал глазами оперуполномоченного Капитанова, который успел примоститься к столу с бумагой для протокола, понятых. Ничто не дрогнуло на его красном, опухшем от алкоголя лице. Не поворачивая головы, бросил:

— Жена, поднеси!

Только после этих слов, сказанных уверенным сиплым баском, Анна проснулась окончательно.

— Ты погляди, что за гости у нас, — укорила она мужа.

— Вижу. Поднеси!

Печкин разрешающе кивнул, и Анна подала мужу полстакана водки. Тот выпил, вытер ладонью рот, привстал.

— Теперь и разговаривать можно.

Не торопясь оделся, спросил:

— Зачем пожаловали? Виза прокурора есть?

Оперуполномоченный протянул ему разрешение на обыск. Губин прочел, зачем-то проверил бумажку на свет, подтвердил:

— Все по закону. Начинайте.

Искали недолго. Кожа была под кроватью и в сундуках. Губин не мешал, не ахал, когда выволакивали метровые чепраки, связки заготовок для дамских туфель, стелечный материал. Хром и шевро! Заводской штамп отчетливо проступал на коже.

Капитанов записывал, Печкин вынимал товар и складывал его на пол. А Губин курил, словно это к нему не имело никакого отношения. Анна не выдержала:

— Да чего же ты молчишь, ирод! — крикнула она. — Растолкуй старшему лейтенанту…

— Заткнись, дура трехспальная! — выругался рецидивист, намекая то ли на комплекцию жены, то ли на ее поведение. И улыбнулся оперуполномоченному: — Кожу я покупал на Молитовском рынке, у кого не помню. Думал подзаработать сапожным мастерством, старинку вспомнить… Можете занести в протокол.

— Следователь выяснит, — отозвался Печкин. — Он с вами, вероятно, не один протокол испишет.

Губин пожал плечами. Травленый волк, он уже наметил лазейку из загона. Кто может накапать на него? Казарин? Да, этот болван приходил, и он собачника выгнал. А за покупку кожи ему даже и спекуляции не пришьют. Конфискуют товар, оштрафуют. В общем — ерунда.

Когда оперуполномоченный предложил Губину собираться в райотдел, тот вежливо осведомился, есть ли ордер на арест. И узнав, что ордера нет, успокоился.

Один из понятых, пожилой рабочий с лицом, изрезанным морщинами, тяжело уронил, шагая следом за рецидивистом:

— Гад! А мы друг дружку подозревали…

Губин остановился.

— За клевету я вас и к ответственности привлечь могу. Будьте свидетелем, товарищ милиционер.

— Буду, гражданин Губин, если это клевета, — ответил Печкин. Он распахнул дверцу машины: — Прошу.

В РОМе оперуполномоченный подвел рецидивиста к одному из кабинетов, возле которого дежурил милиционер. Губин переступил порог, и… Баранова не поднимала глаз от пола, Казарин вытирал слезы жалости к самому себе, Никифор и Конгуров из Лыскова по-старчески безнадежно покачивали головами. Следователь успел уже со всеми поговорить…

«Раскололись, сволочи, — испугался Губин, — продали!..» У него затряслись руки, нервный тик перекосил лицо. Рецидивист было рванулся назад, но в дверях стоял старший лейтенант милиции Печкин.


Ветер гонит вдоль рельс легкий снежок, припорашивает с одного бока шпалы. Зябко. Никонов устал, хочется спать. Он ходит по перрону, точно измеряет его шагами. Минутная стрелка на ярко освещенных вокзальных часах, кажется, примерзает к черным делениям циферблата. С неохотой, помедлив, она делает скачок вперед…

Наконец на платформе появляется человек в красной фуражке. Встречающих мало в такое неудобное время. Выплывают из ночной темноты огни паровоза, рвет воздух простуженный, хриплый гудок. Капитан не торопясь направляется к выходу.

Поезд остановился. Накрашенное скуластое лицо женщины с чемоданом сразу привлекает внимание Никонова. Серый платок повязан до бровей, воротник старенького пальто поднят. Ей хочется быть невзрачной, проскользнуть залитый светом вокзал как можно быстрее. Следом за Молотковой семенит приятельница. Щуплая, маленькая, она испуганно озирается.

Капитан указал на нее бригадмильцам.

— Задержать! — вполголоса бросил он и двинулся за Молотковой. Поравнялся, властно взял за руку чуть повыше локтя, не раскрывая показал удостоверение: — Пойдемте…

Зло покусывая губы, Молоткова сидела перед Никоновым. А Зинаида Венкова уже во всем созналась и плакала, прижимая к глазам смятый в комочек, насквозь мокрый носовой платок. «Пятьдесят пять, пятьдесят шесть…» — вслух считал туфли Дубовцев, вынимая их из чемоданов спекулянток.

— Шестьдесят три пары, товарищ капитан! — доложил он.

— С райотделом связались? — спросил Никонов. — Результаты обыска?

— Так точно. На квартире Молотковой обнаружено еще пятьдесят девять пар.

Вскоре на дежурной машине спекулянтки были доставлены Никоновым в РОМ.


Дороги пересекают землю. Стелются широкие, накатанные автострады, вихляют избитые колесами проселки, путаются в чащобе, обрываясь зачастую в болотах, скользкие тропы. Извилистые и прямые, надежные и неверные, дороги чем-то напоминают людские судьбы.

Жизнь человека зависит от дороги, которую он выбрал. Рубин и Молоткова не знали друг друга, и пути их были различны. Рецидивист разъезжал на такси по Горьковской области, а спекулянтку скорые поезда доставляли к вечнозеленым кипарисам и теплому Черному морю. Но дорога у них все-таки была одна. Губин воровал кожу у государства и доводил ее до жадных рук сапожников-кустарей. От кустарей к одураченным покупателям уже готовую обувь переправляла Молоткова. Они были звеньями единой преступной цепи, спаянной отвращением к труду, презрением к честному человеку, жаждой наживы.

Все неверные, путаные, грязные пути сходятся в одном месте. Губин, Молоткова к их сообщники выбрали себе такую дорогу, и она привела сначала на скамью подсудимых, а потом в тюремную камеру. Так было, так будет! Будет до тех пор, пока наше общество навсегда не освободится от мелких хищников и паразитов.



В ДЕТСКОЙ КОМНАТЕ Две маленькие биографии

Маринкина беда


Два бумажных листка лежат рядом на аккуратно прибранном конторском столе. На одном — слова отстуканы безличным шрифтом секретарской машинки, а на другом — вырванном из тетради — написаны от руки. Внизу, около привычно размашистых росчерков, лиловеют ясно оттиснутые печати.

«…Богданова Марина была неоднократно уличена в воровстве денег и вещей. Девочку необходимо отправить в специальное детское учреждение, где она, безусловно, перевоспитается». Подписи директора школы и четырех учителей. Характеристика из домоуправления кончается еще решительней: «Назрел вопрос об изоляции Богдановой и принятии мер воспитательного характера».

Что же толкнуло Марину на кражи? Плохие подружки? Нелады в семье? Девчонке недавно исполнилось тринадцать, деньги-то ей нужны только на мороженое…

Елена Гавриловна Ширяева, лейтенант милиции, убирает бумаги в стол. Надо докопаться до причины, до главного: что заставило девочку красть?

Лейтенант милиции достает из сумочки пудреницу. Проводит пуховкой по лицу, придирчиво всматриваясь в зеркальце. Елене Гавриловне тридцать семь лет. Стройная девичья фигура и легкая походка молодят ее, но чуть заметные морщинки у глаз и две резкие черточки — от крыльев носа к уголкам губ — выдают настоящий возраст. На Ширяевой серый костюм и белая блузка с черным шнурком галстука. Когда-то преподавала Елена Гавриловна в школе, вот и сохранилась у нее, как шутят товарищи, «педагогическая» манера одеваться… Коричневое пальто, изящная шляпка, — и Елена Гавриловна взялась за ручку двери.

Студеный февральский ветер гнал вдоль улицы пушистые змейки сухого снега. Натыкаясь на тонкие чулки, холодные иголочки больно покалывали ноги. Елена Гавриловна прибавила шагу…

Комната Богдановых никак не напоминала воровской вертеп: вымытый пол, заботливо вышитый коврик над постелью, стол, покрытый веселенькой, пестрой скатеркой. Марина кормила братишку — четырехлетнего Алешу, и малыш, румяный, с белыми усами от манной каши, уставился на незнакомую тетю удивленными глазенками.

— Мама на работе, — неприветливо сообщила девочка.

— А я не к маме, а к тебе. Можно раздеться?

— Да… конечно… пожалуйста… — Видимо, Марина о чем-то догадалась.

Перед Ширяевой стояла, упрямо опустив голову, тоненькая скуластая девочка. Белесые гладкие волосы, вздернутый нос, твердо сжатые губы. А взгляд уже не детский — суровый и недоверчивый. Она спросила чужим, внезапно охрипшим голосом:

— Вы из милиции? В колонию меня забирать?

— Еще не знаю. — Елена Гавриловна всегда говорила своим подопечным правду. — Да ты не бойся, — попыталась она подбодрить Марину, — потолкуем, разберемся, а там… посмотрим.

Девочка отвернулась; и в безнадежно опущенных руках было столько отчаяния, что Ширяева ласково потрепала ее светлые волосы.

— Не бойся, — повторила Елена Гавриловна.

Колонией, вероятно, девочку пугали давно, и она сама свыклась с мыслью, что попадет туда рано или поздно. А неожиданную ласку Ширяевой Марина приняла как дешевую уловку, которой хотят ее успокоить и обмануть. Елена Гавриловна почувствовала, что сегодня откровенной беседы не получится, и сказала:

— Занимайся, Марина, своими делами, а я, если ты ничего не хочешь рассказать, подожду маму. Хорошо?

Она достала книжку и села возле окна, искоса наблюдая за девочкой. Та вымыла замурзанную мордашку притихшего Алеши, уложила его спать, подмела комнату. По ее привычным движениям Ширяева видела, что домашние заботы и хлопоты Марине не в новинку. «Помощница растет», — одобрительно подумала Елена Гавриловна. Девочка казалась неплохой, и стало совсем непонятно, для чего она совершила целый ряд нелепых и неумелых краж.

А Марина тоже ждала. Сердце ее вздрагивало горячо и неровно, словно воробей, зажатый в мальчишеском кулаке. Значит, дома она последние часы. Эта чужая женщина из милиции скоро уведет ее от Алеши, от мамы. И, бережно положив ладонь на теплую головенку брата, Марина вспомнила…


Пока мама и дядя Вася не ссорились, было хорошо. Жили они дружно, и мама требовала, чтобы Марина с Алешей звали его папой. Но хотя девочка не помнила отца, представлялся он ей почему-то высоким, веселым, в военной форме. И верила: надоест ему присылать каждый месяц деньги и приедет он сам посмотреть на Марину… А дядя Вася — совсем другой и на настоящего папу ну ни капельки не похож. Марина слышала, что дядя Вася сказал маме: «Брось неволить девчонку, она не маленькая, смекает — никакой я ей не отец». А Алеша — глупый, он говорил дяде Васе «папа».

Когда мама уезжала в командировку, дядя Вася частенько не ночевал дома. Мама об этом узнала и ругала его. А он теперь и при маме не всегда приходил домой. Мама плакала и покупала водку, чтобы дядя Вася был веселый. Но водка плохо помогала, и они ссорились.

Марина жалела маму, понимала, что дядя Вася хочет, как и папа, уйти от них. Но не понимала зачем: мама добрая, красивая, и будь она, Марина, мужчиной, никогда бы такую не бросила.

Трудно в двенадцать лет разбираться в сложных взрослых делах. А они складывались все хуже. И однажды…

Снег зябко поскрипывал под ботинками Марины и маленькими валенками брата. Мороз к вечеру окреп, и даже мелкие звезды, которыми усыпано небо, казались холодными синими льдинками. Марина, как всегда, зашла в детский сад за Алешей и теперь торопилась домой. Мама опять уехала в командировку, нужно протопить печь, накормить Алешу, выучить уроки. На помощь гуляки-отчима девочка не рассчитывала.

В комнате так холодно, что пар изо рта идет плотной белой струей. Марина сунула братишке коричневого плюшевого медведя с оторванным ухом и разными глазами. Один — хороший, стеклянный, а второй заменяла желтая пуговица. Раздевать малыша не стала — простудится. «Подожди, Алешенька, я сейчас…» — попросила она. Сбросила пальтишко, натянула ватник, схватила ключ от сарая и коробку спичек.

Замок, обросший густым, жестким инеем, липнет к пальцам. Марина отвалила тяжелую дверь, чиркнула спичкой и остановилась в отчаянии: ни полена. Мама оставила деньги на дрова дяде Васе, да тот, видно, забыл позаботиться вовремя.

Девочка прислонилась к серой, шершавой стене. Возвратиться с пустыми руками она не могла: месяца три назад Алеша болел воспалением легких, его едва выходили, всего исколов пенициллином. Нет, укладывать братишку в нетопленой комнате Марина не будет!

Перед глазами девочки плыли двери чужих сараев, равнодушные, накрепко запертые. Недобрые стальные калачики замков продеты в прочные кольца. И вдруг Марине вспомнился старенький замок с рыжей от ржавчины дужкой на соседнем сарае. Ну да, он похож… он точно такой же… Ключ должен подойти. Попробовала. Что-то мягко щелкнуло внутри.

Торопясь, оглядываясь, девочка нырнула в чужой сарай. Дров много. Если она возьмет охапку, никто и не заметит. Придерживая подбородком холодные, скользкие поленья, Марина бежала домой.

Когда Алеша, заботливо укутанный двумя одеялами, заснул, а по комнате медленно растекалось тепло от пышущей жаром печки, девочка задумалась. Мама приедет дней через шесть, а на дядю Васю надежды мало. Сегодня Марину не увидели в чужом сарае, а завтра, а послезавтра?.. И девочка решилась.

Кремлевские куранты прозвонили двенадцать. Все, наверное, спят, но Марина, выключив радио, подождала еще. Потом оделась, обошла дом вокруг, посмотрела на черные, незрячие стекла окон. Спят. Она открыла оба сарая и принялась перетаскивать дрова к себе. Работала долго, вспотела. Девочка отчетливо понимала, что ворует, что так поступать нехорошо, но ей казалось — другого выхода нет. Марина успокоилась, натаскав топлива недели на полторы. Тщательно заперла замки, замела шапкой следы на снегу и уснула сразу, привалившись к довольно посапывающему братишке, едва успев сбросить на пол промокшие чулки.

Первые дни после кражи Марина очень волновалась, но соседи, заметив пропажу, не заявили об этом в милицию и не отыскивали ее по чужим сараям. Они ограничились тем, что сменили обычный навесной замок на какое-то хитроумное приспособление, ключ от которого — длинный, с треугольными зубчиками — напоминал пилу.

Только перед самым приездом мамы дядя Вася привез дрова. Толстые сосновые чурбаки завалили краденые поленья, и мама ничего не узнала. А Марина не стала рассказывать ей, как страшно ночью, задыхаясь, тащить у соседей дрова, как обрывается и падает куда-то в живот сердце, когда скрипнет снег или звонко ударится о мерзлую землю выскользнувшее из рук полено. Для чего? У взрослых свои дела. Мама любит дядю Васю больше, чем ее, больше, чем Алешу. Ну, и пускай! Марина сама вырастит брата. Вот окончит семилетку, пойдет в детский сад воспитательницей. Она любит ребятишек, и они любят ее. А когда мама будет старенькая, она поймет, что дядя Вася плохой человек, а Марина — хорошая. И Марина ее простит…

Ревность, гордость, одиночество больнее, чем кажется, ранят ребенка. Глафира Аркадьевна, занятая своими треволнениями, не замечала, что творится в душе дочери. И не думала, как далеко может зайти Марина в заботах о любимом братишке.

…В тот вечер Алеша не выбежал, как обычно, навстречу сестре. Воспитательница детского сада — тетя Таня (ее так звали здесь и ребята и взрослые) улыбнулась встревоженной девочке: «Ваш-то забастовал. Не хочет домой». Марина торопливо зашагала по коридору. Еще издалека услышала плач малыша. Алеша угрюмо, на самых низких нотах, на которые только способен его голос, тянул какую-то бесконечную жалобу. Он сидел на полу, не сводя глаз, полных слез и безутешного горя, с большой красивой игрушки. Экскаватор работал словно настоящий: ковш подымался и опускался, он мог зачерпывать песок и вываливать его в зеленые и синие грузовички-самосвалы. Расстаться с такой машиной, пленившей мальчишеское сердце, Алеша не мог и, завидев сестру, заревел с новой силой.

Все уговоры были бесполезны. И только когда Марина пообещала завтра же подарить ему экскаватор, подарить в полное и единоличное пользование, малыш успокоился. Распухший от слез, но довольный, семенил он по улице рядом с сестрой, крепко вцепившись в ее надежную руку.

Где раздобыть деньги, где? С ужасом Марина узнала, что этот противный экскаватор стоит целых сорок рублей. Столько не выпросишь, не займешь и не скопишь. А она никогда не обманывала брата…

— Ты мне когда купишь саковатор, Маринка? — допытывался утром Алеша. — Сегодня купишь?

— Куплю.

— Взаправду?

— Взаправду.

Девочка почти машинально повторяла слова малыша. Сорока рублей ей не достать. Ни у кого из подружек нет таких денег. А мальчик будет ждать. Он ведь верит, глупый, что старшая сестра все может.

В детсад они немного опоздали. По дороге встретилась машина, сгребавшая снег ловкими железными лапами. И Алеша, визжа от радости: «Саковатор! Саковатор!» — простоял возле нее минут десять, топая от восторга валенками. Марина с трудом оттащила братишку от занятной машины.

Кроме них в комнате, где раздевают ребят, была полная черноглазая женщина с трехлетним карапузом. Тот капризничал и никак не хотел распрощаться с матерью. А женщина, видимо, торопилась, она сама повела сына в дальний конец коридора, откуда доносились детские голоса. На столе женщина оставила платок и маленькую коричневую сумочку.

«Наверное, в сумочке деньги, — подумала Марина, — сорок рублей… Воровать нельзя… А кто узнает… экскаватор куплю и больше никогда, никогда не буду…»

— Беги, Алешенька, к тете Тане, что она тебе покажет!.. — спровадила Марина братишку. Прислушалась, шагнула к столу. Сунула сумочку под пальто, запахнулась поплотней и — на улицу.

Запыхавшись, Марина заскочила в соседний двор. Никого. Выгребла деньги. Семьдесят три рубля! И мелочь. Перебросила сумочку через забор.

В школу Марина шагала медленно. От пережитого волнения сохли губы, язык стал шершавым и грубым, как суконная тряпка. Девочка горстью зачерпывала снег, прижимала его ко рту, но и это не помогало…

Уроки пролетели быстро. Марину, к счастью, не вызывали, а то не миновать бы ей двойки (учебников она вчера так и не раскрывала). На большой перемене ходила Марина в обнимку со своими подругами — Люсей и Валей, и они оживленно секретничали. Люся — высокая, уже больше девушка, чем девочка, накручивая на палец кончик черной косы, радостно поглядывала на Марину влажными вишнями блестящих от возбуждения глаз, а Валя мечтательно улыбалась. Лицо у Вали хорошенькое — белое, с золотистыми стрелками бровей, и только мелкие, остренькие зубы портили его. Марина всю перемену что-то рассказывала шепотом. Из школы они вышли вместе.

— …а еще папа достает сто рублей, — захлебывалась Марина, — и дает мне. Спасибо, мол, дочка, что ты о маме и братишке заботилась. Купи себе, что нужно. А жить я с вами пока не могу, уезжаю на границу по важному заданию. Вот вернусь, мы, все и порешим. А потом спрашивает маму: дай слово, что пока я на границе, дядя Вася к вам ходить не будет. — А мама плачет, даю, говорит…

Девочки восторженно ахали. Выдуманное казалось Марине такой долгожданной правдой, что слезы искренности и вдохновения звенели в ее голосе.

Взяв билеты на самый дорогой ряд, на котором они раньше никогда не сидели, подруги направились в буфет. Съели по три «Мишки», по сливочному пломбиру, выпили две бутылки яблочной воды. Пировали!

А Марина рассказывала и рассказывала…

Когда на экране отгремели выстрелы и легендарный Камо последний раз улыбнулся девочкам, вспыхнул свет. Валя и Люся с еще большей завистью и уважением посматривали на Марину. Как же, — ее отец уехал на границу по важному заданию, быть может, он сейчас вот, лежа на холодном снегу, бьет из тяжелого маузера по диверсантам. Марина, притихшая и серьезная, шагала между подругами.

В универмаге долго выбирали экскаватор для Алеши. Впервые девочки сами тратили столько денег, и поэтому они были так придирчивы, что вывели из терпения продавщицу.

— Да все они одинаковы, — сердито заявила она, — делать вам нечего, ходите зазря…

— Заверните вот этот, — гордо указала Марина.

Счастливая, крепко сжимая в кулаке бечевку, которой перевязана большая картонная коробка, девочка направилась к двери.

— За Алешей мама зашла, — сказала тетя Таня, как-то странно посмотрев на подруг. — Иди-ка ты, Марина, домой.

А дома… Полная черноглазая женщина сидела за столом. Маленькая коричневая сумочка лежала у нее на коленях. Алеша с ее сыном — толстым, кудрявым карапузом — что-то строили из кубиков. Мама ходила по комнате с красным заплаканным лицом.

Марина остановилась на пороге, зажмурилась, словно ударил ее по глазам чересчур яркий свет. Люся и Валя поздоровались. Мама, не отвечая, рванула из Маринкиных рук коробку.

— Маленькая, игрушки покупаешь! — крикнула она, не понимая, что экскаватор Алешин. — Мать позоришь, подлая! Сумки воруешь!

Твердой тяжелой ладонью наотмашь хлестнула Марину по щеке.

— Не надо так, — попробовала заступиться хозяйка сумочки.

— Не ваше дело, — отрезала мама, — деньги я возвратила, а дочь свою учу, как умею. А вы, бесстыжие, чего стоите?! — накинулась она на Люсю и Валю. — Небось ворованное проедали вместе? А ну, марш отсюдова!

Щеки у Люси полыхали от стыда. И хотя их никто не трогал, они алели ярче, чем щеки Марины. Значит, все эти рассказы о герое-отце — вранье, а ее лучшая подруга — лгунья и воровка. Поворачиваясь к дочери, она полоснула Марину тем непрощающим, жестоким взглядом, который бывает у людей только в юности. Валя, прикрывая золотистыми ресницами глаза, поспешила за подругой. И больнее любых затрещин стал для Марины молчаливый уход подруг…

Вскоре Богдановы остались одни. Уснул наплакавшийся Алеша (он заступался за сестру, и ему тоже попало под горячую руку). Мать Марины откричала и успокоилась. Вполголоса жаловалась дочери на свою незадачливую жизнь. А Марина молчала. Она не плакала. В этот день девочка впервые почувствовала, что она — воровка. Ей казалось, что ничего хорошего уже не будет и она не нужна никому, никому на свете.

Вроде бы ничего не переменилось в жизни Марины. Никто ни в школе, ни дома не напоминал ей о краже, но она знала сама, что произошло непоправимое. В классе Марина перебралась на последнюю пустую парту, Люся даже не подняла головы, когда она первый раз прошла мимо своего старого места. Последние три года девочки сидели рядом, но почему-то никто не удивился (по крайней мере вслух), увидев их в разных концах класса. Валя, правда, здоровалась с Мариной, но неохотно, сквозь зубы. Холодок пренебрежения и любопытства окружил девочку. И еще заметила она, что в классе стали как-то очень внимательно следить за своими вещами, и деньги теперь девочки доставали не из портфелей, а из карманов.

Как будто ничего не переменилось в жизни Марины. Отводила по утрам Алешу в детсад, бежала в школу, учила уроки. Но мама начала запирать деньги, а ключ уносила с собой. Она никуда не уезжала и даже в магазин за хлебом не посылала Марину.

Ничего не переменилось в жизни Марины. Но ей никто не верил, и переменилась она сама. Смотрела исподлобья и научилась усмехаться какой-то нехорошей, всепонимающей усмешкой. Ей казалось, что нет на свете ни настоящей любви, ни искренней дружбы.Это так… на словах да в книжках. А на замечания Марина отвечала теперь коротко, с ожесточением: «И пускай!»

Как-то в школьной раздевалке Марина увидела, что из кармана пальто торчат зеленые, расшитые красным узором перчатки. Пригляделась получше: ну да — перчатки Даши Северовой, ее одноклассницы. Раньше аккуратная Даша укладывала их в парту, справа от портфеля. «От меня прячет, — со стыдом и злобой подумала Марина, — я — воровка… И пускай!» Она выдернула перчатки из чужого кармана. Ходила в них днем по улицам, не боясь, что может встретить кого-нибудь из класса. А вечером, возвращаясь домой, сорвала перчатки с рук и долго, с ненавистью втаптывала их в снег…


…В коридоре послышались шаги. Глафира Аркадьевна распахнула дверь и удивилась незнакомому человеку, который по-хозяйски расположился в ее комнате с книжкой.

— Здравствуйте! — растерянно поздоровалась она.

— Здравствуйте. — Елена Гавриловна захлопнула книгу, встала. — Давайте знакомиться… Инспектор детской комнаты, лейтенант милиции Ширяева…

— Достукалась, Маринка! — всплеснула руками Глафира Аркадьевна и, не раздеваясь, медленно опустилась на стул. — Что же теперь будет? Неужто в колонию?..

— Зачем же сразу в колонию? — улыбнулась Елена Гавриловна. — Поговорим, разберемся в Маринкиных, — она помедлила, отыскивая слово, — художествах, а потом решать будем. Вместе.

Глафира Аркадьевна приободрилась.

— Ставь, дочка, чайник, — распорядилась она, — угостим чайком… как вас, извините, величать? Спасибо. И вот что… ты, дочка, иди погуляй…

— А по-моему, — перебила Ширяева, — отсылать Марину не надо — она не маленькая. — И добавила: — Секретничать нам нечего. Решается судьба девочки, а Марина, если захочет, сумеет нам многое объяснить.

Говорила Елена Гавриловна серьезно, в тоне ее не промелькнуло и нотки не любимой детьми нарочитой педагогичности.

Дымится мягкий, пахучий парок над тремя расписными чашками. Глафира Аркадьевна в ситцевом цветастом халатике хозяйничает: режет батон, выкладывает на блюдечко желтый брусок масла. Наконец усаживается и она.

Молчание прерывает Ширяева:

— Давайте обсудим все спокойно. Ведь мне, чтобы решить — отправлять Марину в колонию или нет, нужно многое знать… Скажите, — неожиданно спрашивает она, — вы давно не живете с отцом Марины?

— Разошлись мы — ей аккурат четвертый годок минул, — отзывается Глафира Аркадьевна. И, подумав, продолжает; — Вы правильно ищете корень, он завсегда в семье. Расскажу вам про свою жизнь. Вы вот хоть и лейтенант и инспектор, а ведь, как там не называй, как не крути — все одно баба. Значит, поймете… Я и теперь еще ничего… и лицом и женской статью не обижена. А когда молодая была, видать, больше в глаза бросалась. Осталась я с Маринкой одна… Ну, а дальше объяснять ни к чему: баба не девка, до греха недалеко. Только вы не подумайте, — спохватилась она, — что я как-нибудь так… нет, это уж кто по сердцу пришелся… Да не умею я мужиков возле себя удерживать. Вот с Васькой-то два почти годка прожили, свернул кобелина хвост набок. Эх, Елена Гавриловна, думаешь, легко мне это? Да и запетлялась я с ним, с Васькой, будь он неладен, за дочкой недоглядела. Честно тебе скажу: взять по дому — девка прямо золотая: и сварить, и постирать, и за мальчишкой ходить — со всем справляется. Алешка-то ее больше, чем меня, любит. А как у нее рука на чужое поднялась — ума не приложу. Украла, значит, деньги — Алешке игрушку купить. Да разве это мыслимо на игрушки-то красть? А еще — хотите верьте, хотите нет, но клепают на нее много зазря. Говорят, у соседей дрова воровала. Да что она вовсе глупая, что ли? Своих дров небось полон сарай… Вот из школы приходили, жалуются на нее: перчатки, мол, у девочки взяла. Деньги за перчатки я отдала, а правды-истины не добилась. И еще скажу: первая она мне помощница, если заберете, я уже не знаю, как и обходиться-то без нее буду…

— А вы знаете, что Марина бросила школу?

— Как так бросила? Когда? — ужасается Глафира Аркадьевна.

— Да вот уж месяца полтора. После попытки украсть в доме у своей подруги Валентины опасную бритву.

— Не крала я бритву и попыток не делала, — впервые вмешалась в разговор Марина. — Чем хотите поклянусь, — она прижимает руки к груди, — и не думала. Верите?

— Верю, — отвечает Елена Гавриловна. В словах девочки столько боли, что не верить ей нельзя. — А дрова?

Обида взяла верх над страхом, и Марина рассказала все…

Беседовали долго. А уходила Ширяева с твердым убеждением, что и школа и домоуправление ошиблись, считая девочку неисправимой. Она, лейтенант милиции, не думала, что «назрел вопрос об изоляции Богдановой…»

Несколько дней Елена Гавриловна потратила на выяснения всевозможных мелочей. Побывала в детском саду, наведалась и к соседям Марины, и к Валиной маме. Разные люди по-разному отзывались о девочке. Сопоставляя их рассказы, привычно отметая случайную шелуху от главного, Ширяева еще раз убедилась в своей правоте. Только тогда она направилась в школу.

В кабинете директора полный седоватый мужчина тяжело поднялся из-за письменного стола навстречу Елене Гавриловне. Настороженно скользнул глазами по синей тужурке, по серебристым погонам офицера милиции.

— Что, кто-нибудь из моих набедокурил?

— Я по делу Богдановой, — ответила Елена Гавриловна.

— А… — В этом коротеньком возгласе прозвучало облегчение. Видимо, вместе с заявлением в милицию директор школы сложил с себя и ответственность за девочку. — Садитесь, пожалуйста, — приветливо кивнул он на кресло. — Слушаю вас…

Ширяева опустилась в кресло, обтянутое черной, холодной клеенкой, и как-то по-женски, всей кожей почувствовала его скользкий казенный неуют. Может быть, поэтому она начала излишне резко:

— Мне бы хотелось, чтобы при разговоре присутствовал классный руководитель Марины.

Директор пожал плечами:

— Пожалуйста. — Он вышел и попросил кого-то посмотреть, свободна ли Елизавета Семеновна.

Помолчали. Сильные мужские руки с крепкими, короткими пальцами, как в зеркале, отражались в толстом настольном стекле. Они не торопясь раскрыли коробку «Казбека», протянули ее Елене Гавриловне. Та отказалась.

— Ах да, вы же не курите, — улыбнулся директор. Разбежавшиеся лучики морщинок сделали его продолговатое, усталое лицо округлым и добродушным. — Сколько встречались, а я все не запомню. Очевидно, мне кажется, что на вашей работе обязательно нужно курить.

— Наоборот. Мне часто приходится говорить с мальчишками о вреде табака. Неудобно, если после беседы тебя увидят с папиросой. Так что на моей-то работе, — засмеялась Ширяева, — мне и пришлось бросить дымить. А привычка была со стажем — еще фронтовая.

В кабинет вошла девушка, невысокая, стройная, в темном платье с наглухо застегнутым воротом. Гладко зачесанные волосы и сдвинутые брови выдавали желание казаться старше, но под строгими бровями сияли такие ясные глаза, что их хозяйке никак нельзя было дать больше ее двадцати четырех лет.

— Вы звали меня, Сергей Михайлович? — спросила она.

— Вот, Елизавета Семеновна, — неловко пошутил директор, — лейтенант милиции желает нас с вами арестовать.

— Мне думается, что ирония здесь неуместна, — Ширяева сразу переменила тон разговора, — решается судьба человека.

Улыбка исчезла с лица директора, и оно сразу стало усталым и скучным. Девушка слушала внимательно, чуть приподняв светлые брови.

— Я считаю, — продолжала Ширяева, — что вы поторопились с ходатайством о немедленной отправке Богдановой в колонию. Девочка, конечно, трудная, но, по-моему, небезнадежная.

— Позвольте, позвольте. — Сергей Михайлович притушил в пепельнице недокуренную папиросу. — Вы в милиции привыкли возиться с разными там взломщиками, домушниками, рецидивистами, и вам, конечно, на этом фоне Богданова видится почти ангелом. А у нас, простите, нормальная школа, и девочка, которая неоднократно уличена в воровстве, для нас и есть рецидивистка. Да, да, как бы это смешно ни звучало! И мы просим, чтобы вы оградили от нее других детей.

— Прежде всего… — Но Елена Гавриловна пересилила раздражение и заговорила тихо, словно думала вслух: — Какое магическое слово — вор! Произнеси его, — и все становится ясно. В нем и презрение к негодяю, и страх за свою собственность, и уже готовый приговор. Да присмотритесь получше: ведь перед вами девочка, которая украла деньги на игрушку четырехлетнему брату. Вы правы в одном, Сергей Михайлович, милиции действительно приходится работать с далеко не безукоризненными людьми. И магическое слово «вор» не заслоняет от нас человека. Мы всегда стараемся разобраться в преступнике, взвесить его плохое и хорошее, определить, чего больше… А уж коли это ребенок, то надо быть вдвойне, втройне осторожней. Как, по-вашему, Елизавета Семеновна, — обратилась Ширяева к девушке, — Марину необходимо изолировать от ребят?

— Ну, я не знаю, — растерялась от неожиданного вопроса учительница, — педсовет решил, но с другой стороны, конечно, девочка способная…

— Постойте, — пришел на помощь директор, — Елизавета Семеновна педагог молодой, и вы ее сейчас уговорите. Кстати, и на педсовете она защищала Марину. Дело осложняется тем, что родители протестуют против пребывания Богдановой в школе, жалуются в роно.

Ширяева утвердительно кивнула головой:

— Мать ее одноклассницы Валентины? А вы представляете себе, как Марина «пыталась» украсть эту злосчастную бритву? Это очень интересно…


…Одиночество трудно переживать всегда, а в детстве оно совершенно невыносимо; кажется, что тебя отрезала от всех высокая обледенелая стена. Но однажды Марине почудилось, будто теплый ветерок дружбы перевалил через эту стену.

Обычно Валя не приглашала подруг к себе. Девочки не задумывались почему, но в гостях у нее так и не побывали. А Валя стеснялась. Стеснялась икон и синей, негасимой лампадки, стеснялась матери, поминутно поминавшей бога. Открыто бунтовать против «ветхозаветного» уклада Валя не решалась, она как-то привыкла к тому, что на уроках зоологии и литературы надо думать по-одному, а когда мама читает вслух свои священные книги — по-другому. Ни с кем не нужно ссориться… и пионерский галстук мирно уживался с «отче наш».

Росла Валя скрытной, неискренней, привыкшей лгать поневоле. И было в ней какое-то мелкое и остренькое, как ее зубы, любопытство. Она внимательно приглядывалась к Марине, ее волновало, что рядом ходит, учится, живет настоящая воровка. (После того как в «раздевалке» пропали перчатки, Валя в этом не сомневалась ни минутки.) И мучило ее не то, что подруга поступила плохо, нет… Валя уже умела точно рассчитывать свои коротенькие жизненные шажки и не понимала, как можно преодолеть страх, почему желание купить братишке (не себе же!) игрушку сильнее мысли о почти неминуемом возмездии. И она заговорила с Мариной.

Они возвращались из школы. Марина шла впереди одна, помахивая портфелем. Тринадцать лет и веселый солнечный денек брали свое: неожиданная в январе капель так звонко постукивала стеклянными молоточками, и снег, голубоватый, пропитанный талой водой, блестел так, что было невозможно помнить о неудачах и неприятностях. Валя оглянулась — знакомых на улице нет — и догнала Марину.

Увидев бывшую подругу рядом с собой, Марина насторожилась. Гордость не позволяла ей заговорить первой, и только частое, прерывистое дыхание выдавало волнение девочки. Валя тоже не знала, с чего начать.

— Поссорились мы, — наконец вымолвила Валя, — а зачем? Всем плохо.

Марина не уловила фальши в грустных словах подруги и с трудом сдержала перемешанную с обидой радость.

— Тебе что… Вы с Люсей…

— Да я, Мариночка, ведь большее тобой дружила, и мне тебя так не хватает, так не хватает…

Торопливая, ласковая трескотня Вали успокаивала. Словно все позабылось, и стало по-прежнему хорошо и обычно.

Дойдя до своего дома, Валя остановилась.

— Может, зайдешь, Мариночка, ко мне? Уроки поучим, музыку послушаем — у нас приемник…

И Марина согласилась.

В комнате первое, что бросилось в глаза, — это иконы. Они занимали целый угол: большие, нарядные, в тяжелых позолоченных окладах, и маленькие — темного неразборчивого письма. Массивная лампада, свисавшая на бронзовых цепочках с потолка, теплилась тусклым, желтоватым огоньком. «Во! Как в церкви!» — подумала Марина, ошарашенная неожиданностью. Странно было видеть в соседстве с божественной утварью матовый экран телевизора. Но Валя не стеснялась. Да и кого стыдиться — воровки?! Даже приятно незаметно наблюдать растерянное лицо подруги.

Скользящей, неслышной походкой в комнату вплыла Валина мама — высокая, сухопарая, рано увядшая блондинка. Бесцветные губы брезгливо поджаты, тонкие пальцы стиснуты в бледные кулачки, словно держат что-то живое и боятся выпустить. «Это и есть Марина? — спросила она. — Ну-ну…» Взяв из буфета чашку, женщина вышла, беззвучно притворив за собой дверь.

— Я рассказывала маме, что тебя обидели, — затараторила Валентина, — а ты не виновата… Ведь так получилось, правда?

Глаза у Марины потухли, движения стали неловкими, связанными, будто ее опутали невидимыми, но прочными веревочками. Значит, Валина мама знает про нее, наверное, поэтому она такая сердитая. Эх, лучше бы Марине не приходить сюда!..

А Валя действительно защищала Марину. Ей хотелось пригласить подругу к себе и потихоньку выведать, часто ли та ворует и как это делается. Хотелось узнать все как можно подробнее и одновременно почувствовать себя выше и лучше Марины. Скрыла Валя от подруги, что мама, согласившись на Маринин визит, хочет ее испытать по-своему. И сейчас Валентина поняла как: на черном отполированном дереве буфета лежало десять рублей, прижатые опасной бритвой покойного отца. Хотела сказать об этом Марине, но подленькое любопытство пересилило. «Мама говорит, что вор не может не красть, у него уже зуд на чужие деньги, — думала Валя. — Интересно, возьмет Марина десятку или нет?» И она заторопилась из комнаты, чтобы оставить подругу наедине с соблазном.

А соблазна и не было. У Марины даже не промелькнула мысль взять десять рублей с буфета. Оставшись одна, девочка постояла перед иконами, вглядываясь в сумрачных святых. Смеркалось, и озаренные лампадой святые смотрели на Марину неодобрительно и сурово. Девочке надоели постные, торжественные лики, а хозяева все не шли. Перламутровая рукоять бритвы тепло и весело отражала желтый огонек. Марина подошла к буфету. Дядя Вася скоблился, как он выражался, безопаской из тусклой коричневой пластмассы, а такой бритвы, нарядной, как чеченский кинжал, Марина никогда не держала в руках. И девочка раскрыла ее.

На блестящем лезвии выгравирован какой-то рисунок, и Марина шагнула в угол, чтобы при огоньке лампадки его рассмотреть. Красавец-олень, закинув на спину ветвистый куст рогов, высоко подымая точеные ноги, мчался по гладкой стали. Два волка, пригнув треугольные, лобастые головы, летели по его следам. Девочка невольно залюбовалась тонким рисунком.

Открылась дверь, и в комнату упало из коридора косое полотнище света. На пороге стояла Валина мама. Марина хотела положить бритву обратно, но вдруг ее обожгло: ведь она — воровка… Подумают — взяла… лучше вернуть потом, незаметно… И девочка судорожно сунула бритву в карман.

Повернув выключатель, Валина мама обвела взором комнату.

— Валентина! — негромко и строго позвала она, а когда появилась дочь, женщина театральным жестом вскинула руку.

— Я тебе говорила, — начала она, уставив тонкий белый палец в Марину, — кто раз преступил через божию заповедь, тот пропал. Девочка эта — настоящая воровка. Денег она не взяла — еще бы, десять рублей — невелика сумма. А вот бритву, которую можно выгодно продать, сперла. Выкладывай, поганка, вещь и убирайся вон. Вон! — визгливо крикнула женщина, топнув мягкой войлочной туфлей.

Ничего не могла ответить Марина. Швырнула бритву на стол и, давясь, чем-то соленым, натягивает пальтишко.

А Валина мама торопливо добивает ее:

— Не допущу, чтоб заблудшая овца портила стадо. Завтра же, Богданова, я буду у директора школы и позабочусь о том, чтобы тебя забрали в колонию для преступников. Там, там твое место, а не рядом с нормальными девочками…

Выбежав на улицу, Марина расплакалась. От сочувствия прохожих она укрылась в каком-то безлюдном дворе за ржавым железным гаражом. А когда наконец прибрела домой, глаза у девочки были сухими и красными, словно выплакала она все слезы. В школу Марина больше не ходила…


…Выслушав рассказ Ширяевой, Сергей Михайлович поморщился:

— Да, подловато, но…

— Но все-таки, — подхватила Ширяева, — вы еще думаете: дурную траву из поля — вон? Оно, разумеется, легче и вам, и мне. Нет, — твердо сказала она вставая, — Марина в колонию не поедет. И, если хотите, я лично за нее поручусь.

— Не горячитесь, дайте договорить. — Директор улыбнулся, и добрые лучики морщинок разбежались по его лицу. — Вверяюсь, Елена Гавриловна, вашему опыту и женскому сердцу. Пусть Богданова приходит, постараемся ее отстоять.

Попрощавшись, Ширяева и молодая учительница покинули кабинет.

Длинный школьный коридор пуст. Солнце горячими желтыми квадратами распласталось на полу, пахнет теплым, нагретым деревом. Елизавета Семеновна мягким девичьим движением берет лейтенанта милиции под руку.

— Какой ужас! Что же нам с Валентиной-то делать?

— Да, — отвлекается Ширяева от своих мыслей, — да, вы правы — Валя меня тоже беспокоит. Над ней придется нам вместе и подумать, и поработать. Но уладим сначала с Мариной… И, простите меня за прямой вопрос, какие у вас отношения с классом?

— Отношения? — рассмеялась девушка (начальство ее, видимо, стесняет, сейчас внутреннее напряжение исчезло, говорит она легко и просто). — Вроде бы ничего отношения. С мальчишками мне труднее, а с девочками — хорошо. Они меня даже домой провожают… А что, — спохватывается она, — думаете, нужно с ними побеседовать о Марине?

— Богданова должна забыть, что она воровка, а помочь ей забыть должны товарищи. — Елена Гавриловна понимает, что больше ничего объяснять не надо. Немного помолчала, словно подчеркнув паузой свою мысль, и продолжила: — А с кем дружила Богданова, кроме Вали?

Учительница тоже помедлила, выбирая слова:

— Есть у нас в классе очень принципиальная, очень чистая девочка. Вот с ней, с Люсей, по-моему, и дружила Марина до всей этой истории.

— Чудесно, — оживилась Ширяева. — Смогу я ее сегодня повидать?

— Разумеется, — Елизавета Семеновна смотрит на часы. — Через четыре минуты — звонок, первая смена кончает уроки. Вот, — останавливается она у распахнутой двери, — пустой класс, подождите здесь.

Девушка ушла. Ширяева оглядела маленькие черные парты. Ей стало грустно, как всякому человеку при встрече со своей давно пролетевшей юностью. Елена Гавриловна взяла мел, попробовала. Нет, не разучилась: почерк четкий, крупный, с правильным наклоном… «Педагогический», — усмехнулась она, стирая влажной тряпкой написанное.

Раскатился звонок, школу наполнили голоса и громкий топот. Ребята торопились домой. Ждать Ширяевой пришлось недолго. Девочка в коричневом форменном платье вошла в класс и неприязненно посмотрела на Елену Гавриловну круглыми, похожими на спелые вишни, глазами. «И чего от меня этой милиционерше надо? — думала Люся. — Что Марина еще натворила? Неужели ее в тюрьму?» Спелые вишни стали тревожными и сумрачными.

Ширяева следила за переменами в лице девочки. Перехватила ее неприязненный взгляд и негромко сказала:

— Ты, Люся, плохой товарищ. Ненадежный. На фронте тебя бы, например, в разведку не взяли.

— Я? — удивилась и обиделась девочка. Она никак не ожидала, что милиционерша заведет разговор о ней, о Люсе. — Почему? — Вопрос прозвучал холодно, почти по-взрослому.

— Бросаешь друзей в беде. Так настоящие люди не поступают, — продолжала наступление Елена Гавриловна. — Чем ты помогла Марине, когда та ошиблась?

— Она лгунья! — вспыхнула девочка. — Врет все: отец, герой, граница, а он…

— А он? — поторопила Ширяева внезапно умолкшую Люсю.

— А его… ну, нет. Понимаете?

— Понимаю. А у тебя есть отец? Есть. А если, представь себе на минутку, отца не было, ты бы хотела его найти? Хотела. А каким бы он тебе представлялся, твой отец, которого ты никогда еще не встречала?

Девочка не ответила. «Если бы моего папы… — торопливо и напряженно соображала она. — А у Марины вот — нет… А Марина хотела… И вот думала о нем, думала и придумала себе папу…»

— Марина придумала себе отца — храброго, щедрого, справедливого, такого, каким и должен быть отец, — подытожила Люсины мысли Ширяева.

— А зачем она взяла перчатки у Даши? — уже сама перед собой оправдывалась девочка.

— Вы ведь ее считали воровкой. А Марина обиделась, озлобилась на всех. Ясно?

— Так что ж она, по-вашему, хорошо поступила, хорошо, да?

— Нет, Люся, плохо. Очень плохо. Но ей нужно теперь помочь. Как человеку, который упал и расшибся. И если б она была моим другом, я бы ей помогла.

— А бритва? — спросила Люся шепотом, видно, она и сама не очень в это верила.

— Марина приходила к тебе домой? — ответила вопросом на вопрос Елена Гавриловна. — Много раз. И ничего у вас не пропадало. Я, работник милиции, ручаюсь, что не брала она бритву… Подумай обо всем сама, девочка, — тепло закончила Ширяева, — ты уже не маленькая, разберешься.

Люся кивнула головой. Они вышли вместе, и ребята второй смены, пробегая по коридору, удивленно на них поглядывали…


Сегодня Марина не провожала братишку в детсад. Сегодня мама выходная, и Алешка остался дома. Марина шагает по улице одна, февральский ветер путается в полах пальто, обжигает щеки, но девочке все равно хочется, чтобы путь ее был длинным, долгим, чтобы улица никогда не кончалась. Она идет в школу, идет медленно, так медленно, как только может.

Что-то переменилось за последние дни в жизни Марины. А что — она сама толком не умеет понять. Будто все люди вокруг стали добрыми. Соседи начали с ней ласково разговаривать и оставлять на кухне, как прежде, кастрюли с супом и молоком, а мама больше не запирает от нее денег (Марина не знает, что каждый вечер Глафира Аркадьевна их тщательно пересчитывает) и даже в школе вспомнили о Марине.

Заходила Елизавета Семеновна, советовала, как побыстрее догнать товарищей. Словно Марина просто так заболела и отстала от ребят. А Елена Гавриловна раз встретила ее и тоже долго разговаривала. И все про школу, про уроки, а о колонии и не вспомнила…

Марина идет медленно, стиснув покрасневшими от ветра и мороза пальцами ручку потертого дерматинового портфельчика.

Но как там ни замедляй шаги, как ни старайся, дорога до школы не так уж велика. Марина открыла знакомую коричневую дверь — звонок рассыпался металлическими горошинами по всем трем этажам. Значит, правильно подгадала, не раньше, не позже, а точно к началу, чтобы торопливо пробежать через класс к пустой последней парте, чтобы ни с кем не здороваться, чтобы никто не пялил на нее глаза. Девочка повесила пальто на «свой» крючок — желтый, слегка отогнутый вправо — и затопала по лестнице и пустым коридорам.

Как пловец в холодную воду, рывком шагнула Марина в веселый и шумный гомон ребячьих голосов. И все стихло. Сжав губы, глядя прямо перед собой, девочка шла между партами и жалела, что послушалась маму и Елену Гавриловну. Но Люся неожиданно встала.

— Садись, пожалуйста, ко мне, Маринка!.. — голос у нее сорвался и она добавила тихо-тихо: — Как раньше…

Ее слова отдались не в ушах, а в сердце Марины. Она споткнулась на гладком полу, но никто не засмеялся. Марина села рядом с подругой, руки стали неловкими, деревянными, и она никак не могла уложить цеплявшийся за парту портфель. Люся ей помогла. На Валю обе девочки и не взглянули, но зато на нее смотрели другие, и Валентина ссутулилась, стараясь занимать как можно меньше места. Марина не знает, что Валин поступок обсуждался на пионерском сборе…

— Здравствуйте, ребята! — сказала войдя Елизавета Семеновна. А когда школьники уселись, громыхнув крышками парт, заметила без всякого удивления: — Богданова здесь? Вот и хорошо.

Урок начался обычно: Елизавета Семеновна раскрыла классный журнал и повела карандашом по списку фамилий, раздумывая, кого вызвать к доске.


…Погожим июльским днем Елена Гавриловна встретила Марину на улице. Девочка сильно подросла за последние месяцы, и ее девичьему телу уже тесновато в застиранном ситцевом платьице.

— Как дела, Маринка? — ласково спросила Ширяева.

— Хорошо, тетя Лена. Я в седьмой класс перешла.

— Молодцом. А мама, Алеша?

— Все в порядке. Только мама обижается — совсем вы нас позабыли. И не зайдете теперь.

Марина не глядит больше исподлобья, у нее открытый, веселый взгляд человека, у которого спокойно на душе. А нежная улыбка словно освещает ее скуластое лицо изнутри.

— Спасибо, Маринка. Выберу время — зайду.

Убегает по каким-то своим неотложным девчачьим делам Марина, и Елена Гавриловна провожает ее глазами…


Отпетый


Странная милиционерша
Обстоятельства заставляют Витьку самого идти в детскую комнату Ленинского РОМа. Ничего приятного это, конечно, не сулит. Но еще хуже быть в состоянии противной неопределенности, когда угроза уже нависла, но откуда и как она свалится — точно не знаешь. Витька отбрасывает последние сомнения, толкает дверь и… мнется озадаченный: у шкафа с книгами стоит совсем незнакомая высокая женщина в спортивном свитере. Она уже обернулась и молча, с интересом разглядывает Витьку серыми, чуть прищуренными глазами. Удирать поздно, надо что-то говорить этой, новой…

— Я Звонарев!.. — для начала и не без гордости заявляет он, выпятив вперед грязный башмак.

— Да ну? — очень удивлена женщина. — Неужели сам Звонарев?

— Тот самый, из колонии… — подтверждает с достоинством Витька и для большей убедительности утирает нос рукавом. — Слыхали уже, наверно?

— Нет, — виновато признается новая, — пока не слыхала. Познакомимся давай. Фамилия моя Иванова, Ниной Константиновной зовут. А тебя?

— Витькой. А еще… еще Отпетым зовут.

— Это почему? Ты петь умел, а потом голос пропал, так что ли? — серьезно высказывает она догадку.

«И зачем только дурачит меня, будто маленький!» — думает Витька и подозрительно, пристально наблюдает за лицом той, которая назвалась Ниной Константиновной. Да нет, не похоже. Милиционерша, кажется, и вправду не понимает что к чему. Ему становится смешно. Он даже фыркает, но сдерживает себя и начинает притворно кашлять. Вот чудачка, побольше бы таких! «Этой мозги быстро заправить можно…» — продолжает рассуждать Витька, и в голове его зарождается заманчивый план обороны своей личной свободы.

Отпетому чуть больше четырнадцати. Мальчишка невысок ростом, курнос, веснушчат. Густой ежик волос выбивается у шеи за воротник — с парикмахерами вражда давняя.

Теперь Витька меняет тактику. Без напоминаний стаскивает он шапку, вытирает ноги, скромно присаживается на уголок старого, рыхлого диванчика. И соображает, с чего лучше начать беседу. Когда врешь, важно не прятать глаза — тогда почему-то верят. Это нетрудно. Раз плюнуть — два растереть, — по излюбленному выражению Кольки Дрозда, его друга. Голосу своему Витька придает мягкие нотки неподдельного огорчения.

— Школу я бросил… — признается он.

Странно, только сообщение это не производит на милиционершу особого впечатления.

— Больше учиться не хочешь, да? — спокойно справляется она, словно речь идет о какой-нибудь недоеденной тарелке супа.

— Я… хочу… — Витьку не проведешь, он знает, как отвечать на такие вопросы, и прикидывается даже обиженным. — Чем я других хуже, рыжий, что ли?

— Да нет, с виду вроде бы не рыжий, — соглашается женщина. — А если и есть, то самая малость, почти незаметно…

Отпетый несколько смущен — разговор получается как-то не по правилам. Витька приготовился к тому, что милиционерша (это уж как водится) отругает его, будет стыдить. Он же ее выслушает, ну, конечно, согласится — и сам, мол, осознал! А после подпустит тумана, — тут его не надо учить. И пускай бы тогда новая попробовала расхлебать — кто прав, кто виноват. Прежняя вот два года с ним билась, покуда не раскусила.

Но Нина Константиновна… эта будто и не в детской комнате служит! Копается себе в шкафу, в книжной скучище, и ясно — браниться вовсе не намерена. Немного погодя, она все же спрашивает:

— Почему же ты школу бросил?

Витька оживляется:

— Да так как-то… Ну, в общем, ребята дразнились, обзывали по-всякому. Придирались еще. Двоек наставили, целых семь в четверти. Все равно бы выгнали, если уж решили. Ну я и бросил…

— Так-так… Бывает… — замечает милиционерша, откладывая несколько книг с дряблыми обложками и без корешков в сторону. — Эти переплести бы нужно, верно?

Опять Витьку охватывает подозрение. «Опоздал я, — думает он. — Прекрасно она про меня все знает и просто говорить не желает. Может, и бумажки уже заготовила, чтобы обратно в колонию — ту-ту!..» Отпетый собирается прекратить бесполезную игру, но его удерживает вопрос.

— А ты какую школу бросил? — интересуется новая.

— Н-нашу, какую же еще… — удивлен он.

— У нас в районе их много. Ты мне номер скажи.

Если капнули, зачем бы ей спрашивать?

— Сто восьмую…

— Так-так… Вот и хорошо!..

Витька еще не уловил, к чему относится это «хорошо». А Нина Константиновна закрывает, наконец, свой шкаф, подсаживается рядом и продолжает:

— Хорошо, что ты сам пришел. Значит, вправду учиться хочешь. И школа нужна тебе, так ведь?

— Ага… — охотно кивает головой Витька.

«Как же, — веселеет он, — нужна. Как попу гармонь!»

Теперь Отпетый уверен: милиционерше, действительно, ничего о нем неизвестно. Повезло ему с этой новой, даже врать-то особенно не потребовалось. Нет, она определенно чудачка! Ладно, пускай устраивает его в школу. В старую он, извините, вернуться не может, а в другую — пожалуйста, с большим удовольствием! Интересно только, какой дурак-директор его примет? Одним словом, давай-валяй, все равно дело дохлое.

Они говорят еще полчаса.

Витька опасается, что новая начнет расспрашивать о доме, об отце. Чего доброго заявится еще в гости на манер той, прежней. Но милиционерша не любопытна. Она только приглашает его заходить почаще в детскую комнату, обещает познакомить с какими-то хорошими ребятами. Маменькины сыночки, отличники всякие, не иначе. Очень они ему нужны. Раз плюнуть, два растереть! И помимо своей воли Витька даже поморщился презрительно.

А напоследок чудачка и вовсе откалывает номер: просит его, Звонарева, участвовать в каком-то дежурстве. В каком и зачем — этого он толком так и не понял, но согласился.

— Я буду ждать, — улыбается Нина Константиновна. — Ну, до свиданья.

Отпетый тихо прикрывает за собой милицейскую дверь. Оглядывается — коридор пуст. Не удерживается, приседает на одной ноге, размашисто шаркает другой.

— Наше вам с кисточкой!.. — торжественно, хотя вполголоса, произносит он, сотворяя при этом ехидную рожу.

Вот обхохочется Колька Дрозд, когда узнает…

Дома
Домой Витьку вообще никогда не тянет, а сегодня и подавно. У отца получка. Опять завалится пьяный и станет драться. Не впервой, конечно, только приятного-то мало. Сколько ни плюй и как ни растирай, все равно больно. А если запоздать, то есть надежда, что отец уже будет дрыхнуть.

Но на улице холодно. Вдобавок и Колька куда-то пропал, а одному скучно. И Витька идет домой.

Своего ключа от квартиры нет. Замок он отпирает расплющенным гвоздем — большое удобство, спасибо Дрозду, что научил. В прихожей по старой привычке задерживается. Слушает. В их комнате шумно.

«Стакан п-подай, говорю! Оглохла, что ль! Ст-такан, говорю!..»

Голос грубый и неверный — вязнет в хмелю. Это отец. Так и есть — с приятелями не добрал, а теперь уж не успокоится, пока не налижется в доску. У мамы голос слабый, просящий и чуть вздрагивающий:

«Захарушка, хватит, ну куда тебе? Приляг, отдохни лучше, я тебе чайку…»

«Стакан, н-ну!..»

Дальше отцу перечить нельзя. Становится тихо, только глухо звякает стекло. Витька не видит, как тот пьет, но он ясно представляет все, что делается сейчас в комнате. Еще бы — вот уже сколько лет одно и то же, даже слова и те почти не меняются, будто их заучили однажды и навсегда.

«Пап, а пап, а ты мне гостинца принес, а? Дай, пап!..»

Это клянчит Верка, сестренка. Умеет подлизаться. Ей вторит и младший брат Степка: «И мне, папка, и мне дай!..»

Отец что-то бурчит невнятно, но ласково. Этих он любит, приносит им обычно или печенье или по шоколадке. Наверно, и сегодня не забыл, потому что они быстро заткнулись. Разбежались по углам и жуют, не иначе. Витьку охватывает зависть и к худенькой Верке, и к пузатому попрошайке Степке. Его, Отпетого, отец не любит, а только колотит. Ну и пусть! Он сам обойдется, без подачек.

О деньгах мать заикается робко, без надежды:

«Осталось хоть сколько… или все? На жизнь ведь прошу, Захарушка, не себе ведь — им. Дай, если осталось…»

Отец пропился вчистую. Приберег на завтра червонца три и крышка. Потому и стервенеет:

«Д-дай, говоришь? А это… это видела? Мои деньги, кровные, х-хошь пропью, х-хошь сожгу! Наплодила свору — сама и корми. Н-ну, что уставилась?»

Мать всхлипывает сухо, точно поперхнулась. Плачет она почему-то уже давно без слез.

«Твои же дети-то, Захарушка, твои они. Пожалей их. Обтрепались вконец, обголодались… в рот друг дружке заглядывают. Доколь же можно, Захарушка! Все, как люди, а мы… Ох, удавиться мне, что ль…»

«Молчи, говорю, а то враз!.. Н-ну?..»

Витьке становится жалко маму. Снова тихо, снова звякает стекло. Сейчас отец выпьет и ненадолго подобреет. Надо входить…

Комната, полученная от завода в новом доме, довольно просторная, с двумя окнами. Мебель в ней старая, обшарпанная и скрипучая. Буфет, стол с клеенкой, шаткие стулья и одна высоко взбитая кровать (дети спят на полу). Это все, что сохранилось от молодости, от недолгого и смутного, как давно позабытый сон, счастья Захара Звонарева с женой Марией — когда-то веселой, а теперь высушенной до дна, придавленной накрепко шальной мужниной жизнью. Счастье! Если и помнят его здесь, так только вещи. После свадьбы вот на этой самой кровати думали они ночами, обнявшись, Захар и Мария, как назовут первого своего сына. Витька этого знать не может…

Отец еще морщится от водки, передергивает плечами. Мама гладит подушку и смотрит не моргая, будто она в кино, в стену. Степка с Веркой уже улеглись на тюфяке, за буфетом.

Отец трудно поднимает голову:

— А… Заявился, п-паскудник! Где бро…бродяжничал? — Но тут же забыв про вопрос, он ватной от хмеля рукой подталкивает недопитый стакан. — Н-на!.. Разрешаю, говорю… Н-ну?..

Что ж, Витька не прочь, ему не привыкать. Правда, сама по себе водка невкусная, даже противная. Но зато потом в животе заворочается приятное тепло и нахлынет откуда-то легкая, отчаянная смелость. И тогда, кажется, что все хорошо и нет в мире ничего плохого — ни школ, ни колоний, ни милиций…

Подражая отцу, Витька смаху выпивает два больших глотка и крякает. Мама почему-то уходит на кухню.

— И катись к… к черту! — кричит ей вслед отец и вдруг поникает, бормочет бессвязно и жалобно: — Загубили… один буду, один… Все сволочи… Один под забором…

Витька не умеет утешать:

— Ну брось же. Ну ладно тебе…

Обычная его настороженность, холодная и недобрая, тает. Под языком у горла становится сладковато. Какая-то слепая сила, всколыхнувшись, тянет Витьку сейчас прижаться к отцу, рассказать ему про себя все-все, чтоб он понял… Но внезапный порыв сразу тухнет. Тот, очнувшись и стряхнув пьяную свою слабость, обводит медленным мутным взором стакан, бутылку, застывает на Витьке — снова чужой и опасный:

— А, ты… — К отцу опять подступает злоба. — Где бро… бродяжничал?..

— Так… гулял…

— По карманам гу… гулял? У-ух, паскудник! Сидел бы в колонии, гнил бы… Письма какие слал, н-ну? Спаси, па-папочка, помоги… Кто вызволил? Кто, говорю?..

— Ну, ты…

Витька жалеет, что пришел домой. Лучше бы на трамвае туда-сюда поездить или на лестнице переждать. Холода, дурак, испугался. Теперь-то трепка обеспечена, ясно. Нужно хоть постараться смолчать, тогда он стукнет пару-тройку разков и отстанет. А если не вытерпеть — дело дохлое, распалится и так приварит…

Отец, шатаясь, поднимается — плохой признак.

— Я вызволил! Думаешь, за те… тебя вступился? На, в-видел! Не сын ты мне… у-у, пакость! Степка мне сын… он мне сын, а ты хоть подохни — тьфу! — Он бьет кулаком по столу, напрягается и багровеет. — А фамилие свое з-звонаревское позорить не дам! Не допущу, чтобы мне разные там эти… указывали мне… в рабочую душу лезли. Если чего такого сызнова коснется… ежели милиции и прочего такого — пришибу враз! Сам пришибу, говорю, слышишь? У-у, отпетая морда!..

Обида за себя дурманит голову, выдавливает на Витькины глаза слезы. Сейчас он ненавидит отца. Увернувшись от затрещины, он отбегает в угол и бросает, задыхаясь:

— А ты… ты — отпитая морда!..

Дальше все идет, как обычно. Витька съеживается в комок, прикрывает коленями лицо, локтями бока, а ладонями — уши. Удары он не считает и боли почти не чувствует — это будет после. Как бы издалека доносятся до него короткие отцовские ругательства. В просвете между коленками, совсем близко от себя он замечает Степку — тот высунулся из-за шкафа и корчит довольные рожицы. Маленький, а зловредный. Ничего, завтра Витька ему покажет…

Потом наступает долгая и какая-то звенящая тишина. Можно, пожалуй, немного разогнуться. Отец уже у стола. Он выпивает полстакана водки, словно на ощупь бредет к кровати и валится вмертвую. Как есть — в запачканных снизу брюках, в башмаках. Теперь на нем хоть пляши — и не чухнется.

Мама молча приносит Витьке тарелку холодной картошки и снова уходит на кухню — наверное, стирать. Вскоре он уже лежит на своей подстилке, накрывшись старым отцовским пальто, и даже похрапывает.

Но Витька не спит. Выждав минут десять, он встает и прислушивается. Да, Верка со Степкой дрыхнут. Только б мама не застукала… Он подкрадывается к отцу и ощупывает маленький кармашек у ремня. Есть, оставил на опохмелку. Витька ловко вынимает тугой комочек денег. Одну бумажку, ту что побольше, зажимает в кулаке, две другие засовывает обратно. И снова он под старым пальто на своей подстилке.

Под лопаткой колет, побаливает шея. И все равно хорошо, потому что теперь до самого утра будет тихо и спокойно. А дальше тоже не страшно. Мама уж обязательно разбудит Витьку в школу, и он смоется из дома раньше, чем отец продерет глаза. Вот вечером… Но стоит ли о нем думать, если впереди целый день, который они с Колькой Дроздом проведут вместе и весело…

На полпути ко сну Витьке кажется, что мама гладит его голову теплыми руками и что-то ласково шепчет. Вправду или нет — он так и не может разобрать, только это очень приятно…

На свободе
Школьную сумку Витька прячет во дворе за сараем и двигается к скверику, прозванному непонятно, но звучно — Цурюпой. Там он встречает Дрозда. Сперва они идут просто так — никуда. Колька, озираясь, доверительно сообщает новости: какой-то Женька Кот «подзалетел» на деле и его посадили, зато Федька Хват, наоборот, «выскочил» и уже вернулся в город. Ни того ни другого Витька не видел и знает о их воровской жизни, отчаянной и вольной, только со слов Дрозда. Он слушает с интересом и завидует Кольке, который на четыре года старше, лично знаком с Котом и Хватом и, судя по намекам, даже в чем-то им помогал.

Сквозь проношенные подметки проникает щекотливый снежный холодок. Витька молчит и подгадывает удобный момент — он также имеет, чем козырнуть. Но вот Дрозд останавливается в раздумье:

— Куда рванем? Может, в кино махнем, а? Раз плюнуть…

Обычно это завершается плохо — контролерши стали злыми и внимательными. Да и сам Колька вносит свое предложение как-то неуверенно, кисло. Пора!

— Тоже обрадовал — махнем! У меня угол есть… — говорит Витька самым безразличным тоном. — Вчера сработал. Культурно. Завалился в трамвай, гляжу — тетка…

«Угол» означает четвертак, а еще проще — двадцать пять рублей. Как никак — деньги! Витька собирается удивить дружка длинной, заготовленной еще с вечера историей о дерзкой краже «угла» в трамвае, но Колька, дважды поддакнув для приличия, перебивает его:

— Раз плюнуть… Тогда порядок. Выпивон сварганим, законно?

Витька соглашается, он вообще не спорит с Дроздом. Вскоре они сидят на чердаке соседнего дома. Здесь пыльно, уютно и не очень холодно. За балкой Колька находит припрятанный на такой случай стакан, который прошлым летом был украден ими у зазевавшейся газировщицы.

— Готовь закусь, — командует он и наливает водку из маленькой бутылки, предварительно отмерив на ней половину пальцем. — На, валяй!..

Разломанный батон и немного колбасы Витька кладет в собственную шапку. Лицо у Отпетого деловое, сосредоточенное, и только в глазах светится гордость — сегодня ведь он угощает Дрозда! Теперь важно не поморщиться. Витька пьет одним духом и, запрокинув голову, даже постукивает стаканом о зубы, доказывая тем самым, что тот пуст.

— Во пошла! — сообщает он и хватает кусок колбасы, чтобы скорей приглушить горький, застрявший в горле привкус.

Чердачные столбы и балки начинают весело покачиваться. Витька хочет подольше сохранить ощущение этого приятного, легкого кружения и закуривает. Тихо, только изредка хлопает под ветром оконная рама. Вот так, рядом с другом, он готов сидеть здесь сколько угодно.

— Опять в колонию заметут? — спрашивает Колька, дожевывая батон. — Там не погуляешь, законно! Ништо, я тебе передачку пришлю, раз плюнуть…

— Забожись?

— Гад буду, пришлю!..

«Вот это дружок, не бросит!» — с благодарностью думает Витька. Законно! Он и сам всегда выручит Дрозда, если понадобится. Расшибется, но поможет. А насчет колонии Колька поспешил — туда он теперь вовсе и не собирается возвращаться.

— Тоже обрадовал — заметут! Хватит, рыжий я, что ли? — хитро подмигивает Витька и складывает из трех пальцев известную комбинацию. — А это видел?

Отпетый останавливает глаза на высоко поднятом, узком окошке, — оно хотя и без решетки, но очень смахивает на то, которое было в«дисциплинарке»…

В колонию Витька попал год назад за мелкие кражи и находился в ней всего два месяца. Воспоминания об этом времени не радуют. Житуха, собственно, ничего, сносная. Кормят дай бог, по праздникам даже кино крутят. И все бы хорошо, если бы не строгость. Неимоверная. Покурить и не мечтай — дохлое дело. С утра пожрал — работай, опять пожрал — учись. И так весь день словно на ошейнике водят. А чуть провинился — пожалуйте в «дисциплинарочку». Затосковал Отпетый о прежней свободе, чуть бежать не решился. А тут один воришка (вот уж все порядки знал как свои пять) посоветовал ему отца упросить. Несовершеннолетних, сказал он, родители могут взять до срока, вроде бы на поруки. Тогда-то и стал Витька посылать домой жалобные письма.

Ответа не было. Он начал уже терять последнюю надежду, как вдруг за ним приехал отец — трезвый, бритый и, что совсем непонятно, не очень злой. На обратном пути даже угостил пирожками с мясом, а сам выпил в буфете несколько кружек пива и распетушился: Захару Звонареву, дескать, чужая помощь не к лицу, у него как-нибудь силенки хватит собственного сына и прокормить и воспитать.

Дальше все пошло по-старому. Быстро промелькнуло лето, которое Витька любит за то, что на дворе тепло, школы закрыты и дома можно почти не появляться. Хорошо погуляли они с Колькой. Осенью же прежняя милиционерша притащила и посадила его в класс. Опять в шестой. Потом двойки, прогулы. Дважды застукали на кражах. Вот Дрозду в этом почему-то везет — всегда удается улизнуть. Короче, туда-сюда, а у него, Отпетого, дело снова запахло колонией…

На карниз чердачного окна вспархивает озябший воробей и, попрыгав немного, улетает. Колька с пренебрежением старшего отводит Витькину руку, усмехается:

— Ты мне фигу не кажи. Иди в детскую и там попробуй. Что, слабо?

— Тоже испугал! Вчера в детскую ходил. Сам, добровольно. Чтобы первым, а то отец бы мне таких навешал — не жить… Ну, в общем, соображаешь… — Витька обстоятельно закуривает новую папироску, смачно сплевывает. Говорит он не спеша и нарочито равнодушно: — Топаю, значит, я в детскую и кумекаю: что бы загнуть? От рубашки соседской… ну, помнишь, которую с веревки стибрили, отбрехаться еще можно. А эта… ну, толстая, из школы… она-то про все накапала, верняк! Домоуправша тоже. Ну, думаю, крышка. Так, в общем, и заявляю — берите в свою колонию, плевать! Только втихаря и чтобы без разной там трепологии… Законно? Ну, заваливаюсь…

Дрозд заинтересован визитом дружка в детскую комнату, но старается этого не показать.

— Здесь она тебя и прищучила, железно?

— Как бы не так! — не выдержав своего безразличного тона, кричит Витька и снова перед носом Кольки возникает та же комбинация пальцев. — Гляжу, а там новая милиционерша торчит…

Отпетый подробно рассказывает о знакомстве с чудачкой Ниной Константиновной, о ее приглашении быть на каком-то дежурстве вместе с этими маменькиными сынками-пионерчиками.

— Пойдешь? — спрашивает Дрозд.

— А то как же! — усмехается Витька и сообщает свою дальнейшую линию поведения с милиционершей. — Вообще, пускай воспитывает, жалко что ли? Только я не дурак, меня не купишь! Подходи завтра к клубу, сам увидишь…

Дрозд одобрительно кивает, он разделяет Витькин остроумный план одурачивания милиции. И оба довольно смеются.

До вечера далеко, а денег уже нет. Дрозд предлагает потереться на рынке — может, повезет, и они раздобудут на кино. У какой-то рассеянной старушки Витьке, действительно, удается вытащить бумажку в десять рублей.

…Посмотрев фильм и побродив по улицам, они расстаются на том же скверике имени Цурюпы, когда уже стемнело и в окнах домов зажгли свет. В прихожей Витька по старой привычке задерживается, слушает. В их комнате шумно. «Стакан подай, говорю… Оглохла, что ль? Стакан, говорю!..» — кричит маме отец.

Витька на дежурстве
На следующий день часов в пять Витька направляется в детскую комнату. Еще в коридоре он понимает, что Нина Константиновна не одна — за дверью звенят голоса. «Я тебя прошу, Алеша, присмотри за ним. И осторожно, чтобы не обидеть чем-нибудь», — говорит милиционерша. «Ладно…» — неохотно отвечает какой-то мальчишка.

«Кого это они обидеть боятся?» — удивляется Отпетый и входит в комнату. Там он застает шесть-семь ребят, примерно его же возраста. Через расстегнутые шубенки виднеются пионерские галстуки и отглаженные школьные куртки. На рукавах красные повязки. Ну, конечно же, маменькины сыночки, тронь пальцем — заплачут. Витька стаскивает шапку, держит ее за шнурок одного уха (другой волочится по полу) и молчит.

— Вот и Витя Звонарев, — встает Нина Константиновна. — А это ребята из нашей пионерской дружины, Алеша у них командир. Знакомьтесь и будьте друзьями.

Милиционерша подводит Витьку к белесому мальчику, который немного выше ростом всех остальных. Тот неприязненно оглядывает Отпетого с ног до головы, но все же протягивает ему руку. Затем сразу оборачивается к своим «подчиненным»:

— Все готовы?

«А воображает-то из себя, — думает с пренебрежением Витька. — Тоже сыскался командир! Раз плюнуть, два растереть».

— Погоди, Алеша, — вмешивается Нина Константиновна, — надо объяснить, зачем мы устраиваем дежурства нашей дружины.

И милиционерша растолковывает Витьке, что пионеры борются за порядок в своем районе. Если кто-нибудь, к примеру, бросит на тротуар окурок, поедет на трамвайной подножке, перейдет не там улицу или, чего доброго, станет ругаться и приставать к прохожим — такого надо задержать, сделать ему внушение, а в крайнем случае с помощью постового оштрафовать и даже доставить в милицию. Нечего сказать, приятное занятие!

— Теперь тебе понятно? — спрашивает Нина Константиновна, одевая на Витькин рукав красную повязку.

— Ага… — подтверждает Отпетый.

— Вот и хорошо, что ты нам помочь согласен. Только шапку завяжи, а то неудобно получается: за порядком будешь следить, а сам одет неряшливо. — Милиционерша провожает ребят до выхода и говорит командиру:

— Значит, Алеша, я вас обратно часам к восьми жду. Ну, не подведи меня, помни, о чем я тебя просила…

Но всего минут через сорок из коридора доносится шум мальчишеской перебранки. Потом на пороге детской комнаты появляется командир дружины. По сверкающим глазам и сжатым губам легко можно догадаться, что он чем-то взволнован и возмущен.

— Что случилось? — встревожена Нина Константиновна. — Хулигана задержали, да?

Ребята вводят запыхавшегося от сопротивления и покрасневшего, как спелый помидор, Витьку.

— Вора задержали, вот он! — хмуро выдавливает Алеша и кладет на стол сдернутую с Отпетого повязку. — С таким помощником на весь район прославились.

— Не крал я! — бурчит Витька и под жестким, непрощающим взглядом командира опускает голову.

Ребята наперебой рассказывают Нине Константиновне о том, что стряслось:

— На улице этот сразу папироску в зубы и давай дымить. Ну, мы отняли…

— А у клуба он отстал от нас, какого-то приятеля шпанистого встретил. Как раз возле мороженщицы… Потом вдруг кричат… Прибегаем, а этот…

…У мороженщицы стояли девочки и считали деньги на эскимо. Дрозд заметил в кармане одной из них пять рублей, подмигнул Витьке, подтолкнул его: «Валяй, покажи им, как надо порядок охранять!» Отпетый не удержался от соблазна похвастать перед Колькой своей смелостью и полез в карман. Все бы кончилось хорошо, коли бы в этот момент глупая девчонка не собралась добавить своих денег подругам. Она первая загалдела, как зарезанная. Поднялся крик, Дрозда словно ветром сдуло. А Витьку схватили эти пионерчики. Лучше бы уж дрались. Нет, накинулись все вместе, взяли под руки и притащили к милиционерше. Теперь-то она ему, Отпетому, ни за что не поверит, дело дохлое. Как глупо получилось из-за какой-то несчастной пятерки. Можно манатки в колонию укладывать…

Нина Константиновна, выслушав ребят, строго смотрит на Витьку.

— Ну, а ты что скажешь?

— Врут они все, не крал я… — пробует оправдаться Отпетый и краснеет еще гуще.

— Так, так… Ну, ладно. Продолжайте, ребята, дежурить, — спокойно обращается к своим пионерам милиционерша. — А я тут со Звонаревым сама разберусь…

Мальчишки, брезгливо сторонясь Витьки, уходят. «Сейчас она прямо с колонии и начнет, законно!» — соображает Отпетый. Помолчав немного, Нина Константиновна говорит негромко и чуть обиженно:

— Зря я на твою помощь понадеялась, подвел ты меня. Не ожидала. Вчера вот в новую школу тебя устроила, думала обрадовать. А теперь и не знаю, как с тобой поступить — снова ведь какую-нибудь штуку выкинешь. Верно, что ли?

Милиционерша не кричит, и в голосе ее нет угрозы.

— Не выкину! — приобадривается Витька (может, не все еще пропало?) — Вот ни за что не выкину! Так как-то получилось, не нарочно.

— Дай мне слово, что этого больше никогда не будет?

Отпетый с горячей готовностью дает торжественное обещание не воровать, не курить, не хулиганить, старательно учиться в новой школе и вообще вести себя примерно. Милиционерша, кажется, перестает на него сердиться. Хотя она, определенно, чудачка, а добрая…

— Ладно, поверю тебе в последний раз, коли ты клянешься, — прощается Нина Константиновна.

Из милиции Витька направляется к скверику, где встречает Дрозда.

— Ну как, влип? — осведомляется Колька и тут же утешает: — Ништо, не дрейфь, все это зола!..

Отпетый победоносно улыбается другу и бросает небрежно:

— А во видал? Отмотался, раз плюнуть! Ништо, пускай воспитывает, меня не купишь…

Спустя месяц
В жизни Витьки произошло немало перемен. Теперь он посещает вечернюю школу. Это удобно, потому что с отцом дома он почти не сталкивается. Даже прогуливать не тянет.

В последнее воскресенье случилось странное — мама купила ему новый костюм. Отец был хмурым, но трезвым и потому не дрался. «Захара Звонарева учить не вам», — ворчал он, и Витька понял, что кто-то его стыдил.

Милиционерша оказалась чересчур надоедливой. Она заставляет Отпетого каждый день приходить в детскую комнату. Проверяет табель, а потом усаживает заниматься с Алешкой. И хотя о краже на дежурстве тот не вспомнил ни разу, Витька его недолюбливает. Командовал бы другими, а к нему не лез. Даже с Колькой Дроздом встретиться теперь стало трудно — то Нина Константиновна прилипнет, то Алешка. Но что поделаешь, надо пока терпеть.

И Витька терпел.

А позавчера отец ворвался домой пьяный, побагровевший и избил его так, как никогда. Он прямо задыхался от злости и был страшным. Дрался долго, с мутным хмельным остервенением. Витька, против обыкновения, кричал, но сосед, который находился в квартире, испугался и заперся на ключ.

Как все кончилось, он помнит плохо. Отец орал: «Нажаловался в свою милицию!.. На работу приперлась!.. Заводского собрания потребовала, сволочь!.. Опозорен Захар Звонарев!..» И еще: «Вон из моего дома, ему, змеенышу, костюм, а он на отца родного клепает!» А разве объяснишь, что он, Витька, вовсе и не жаловался, ну даже словом не обмолвился.

Опомнился Витька уже на лестнице. Он прислонился лбом к заиндевевшему окну и заплакал. А мама, которая всегда старается его защитить, сама вынесла пальто и проговорила, всхлипывая: «Беги, сынок, покуда отец перебесится…»

Потом Витька залез на знакомый чердак. Всю ночь шумел, стукал рамой ветер. Было темно и страшно, словно во всем мире никого-никого, кроме него, Отпетого, больше не стало.

Утром Витька подследил, когда мама пошла вместе с Веркой за хлебом. Он отпер Колькиным гвоздем дверь, взял в охапку свой старый, драный костюмчик и снова очутился на улице. Домой он теперь ни за что не вернется!

Витька вспомнил, что в Дзержинске у него живет тетка, у которой он гостил, правда давно — года четыре назад.

Дрозд, узнав про случившееся, сплюнул и сказал:

— Валяй к ней. А костюм продай, раз попрекают, вот тебе и тугрики. Ништо, я тебе помогу, раз плюнуть.

И верно. Новый костюм Колька сам продал на рынке какой-то тетке. Торговался он долго, а вернувшись, сообщил, что больше «стольника» — ста рублей — получить за эту тряпку нельзя. В магазине костюм стоил почему-то в три раза дороже, но не будет же Дрозд врать?

Колька предложил «сварганить» на прощание выпивончик и сам отправился в магазин. Прибежал он растерянный, с блуждающими по сторонам глазами:

— Чтоб ему, гаду, пропасть. Встречу — прирежу!.. Понимаешь, стою в кассу, а тут притерся один ханурик. P-раз и сработал стольник. Вот отсюда… у своего же, гад, сработал… Ну, погоди! — Дрозд вдруг метнул руку к соседнему дому. — Вон он! Я сейчас!..

И убежал. Ханурика Витька заметить не успел. И как это только у Дрозда, который помогал самому Женьке Коту и Федьке Хвату, сумели выкрасть деньги?

Витька подождал пять минут, десять. Час, другой. «Что с Колькой? — затревожился он. — Неужели в милицию обоих замели?»

К вечеру эти мысли сменились беспокойством за самого себя. В животе противно урчал голод. Нет ни костюма, ни денег, ни дружка. И некуда идти…

Вторую ночь Витька опять провел на чердаке. Там он на ощупь долго отыскивал недоеденный когда-то батон, а съев кусок безвкусного, засохшего хлеба, почувствовал голод еще сильнее…

Весь следующий день Отпетый слонялся по холодным улицам и путаным переулкам. Мимо спешили равнодушные прохожие. Раз он почти натолкнулся на продавщицу пирожками. «Горячие! С мясом!» — визгливо покрикивала она, хлопая рукой об руку, а из лотка валил пар.

Витька и не попытался украсть что-нибудь сам — ведь рядом не было поддержки Дрозда. Он один, совсем-совсем один в городе, который вдруг стал чужим и очень большим. Куда пойти — налево, направо? Все равно…

Когда стемнело, Витька незаметно оказался в знакомом скверике имени Цурюпы. И, даже не отдавая себе отчета, он поплелся в направлении детской комнаты, свернул во двор. В окне первого этажа сразу увидел Нину Константиновну. Она стоя говорила по телефону. Потом положила трубку, прошлась взад-вперед и снова стала кому-то звонить. Ей-то хорошо, «тепло и мухи не кусают». И вовсе нет дела до Витьки. Потреплется и потопает домой — спать. А если бы не она, лежал бы он сейчас на своей уютной подстилке, свернувшись под старым пальто, как всегда.

Нина Константиновна опять кладет трубку, накидывает на плечи жакет. Заворочалась, подкатилась к Витькиному горлу глухая, неудержимая злоба. Все его беды через эту высокую въедливую тетку! Отомстить! Отпетый хватает обломок кирпича, рука его уже взметнулась вверх.

Милиционерша, словно почуяв что-то недоброе, припадает к оконному стеклу, всматривается. Витька застывает. А она вдруг быстро-быстро, почти бегом бросается к двери.

Валит снежок…

— Витя, глупый ты мальчишка… — прижимает его к себе Нина Константиновна. — Два дня тебя ищем…

Кирпич вываливается из замерзших пальцев, беззвучно падает у ног в наметенный сугробец. Теперь Отпетому почему-то хочется плакать. Но не от боли, нет. Так бывало, когда мама после взбучки отца как-то особенно гладила его ершистую голову…

В комнате Витька отогревается. Нина Константиновна возвращается, раздобыв стакан горячего чая с бутербродом. Потом она сама провожает его до дома. У подъезда он упирается, вспомнив еще раз про отца и проданный костюм. Милиционерша легонько подталкивает его:

— Иди, Витя, не бойся. Я все знаю, иди. Больше он тебя никогда не тронет. Ты ведь мне веришь? Слышишь — никогда! А завтра мы с Алешей тебя ждем, как обычно.

Отец лежал на кровати, но не спал. Когда Витька вошел, он только и сделал, что отвернулся к стене…

Однажды летом
Было это в начале июня.

Витька только сдал все испытания и, по выражению Нины Константиновны, «переполз» в седьмой класс. В табеле же под годовыми отметками (в основном, тройками), чуть повыше печати, написали проще: «переведен». Вчера он заметил, что мама украдкой дважды развернула эту страничку и смотрела улыбаясь.

Отец после проданного костюма и вправду ни разу его не ударил. Случалось, замахнется сгоряча, но спохватится и опустит кулак, только выругается. Витька уже не боится его, вдобавок тот и пьет теперь меньше. Здорово, видно, накрутили ему на заводе хвост.

С Колькой дружит Отпетый по-прежнему, только встречаются они редко — Нина Константиновна мешает. Но на нее Витька не сердится. Она, конечно, прилипчивая, но добрая. Он подслушал, как в школе милиционерша спорила с математичкой насчет того, что Витьку обязательно надо перевести в следующий класс. Вот отец бы за него заступаться не стал…

… Погожий жаркий день. Витька стоит у забора, подбрасывает от нечего делать монетку, и та, блеснув на солнце, падает обратно ему в ладонь. Хорошо! Ни о школе не надо думать, ни об уроках. Дрозда, что ли, разыскать или в кино податься? Деньги на билет можно бы взять у мамы, он сегодня ей дал пятнадцать рублей. Свои, личные. Утром соседка тетя Вера попросила его вскопать огород, а потом заплатила за работу. Но мама так обрадовалась деньгам, что брать их назад как-то неудобно.

— Эй, Витька, айда с нами на Волгу. Купаться!.. — слышится знакомый голос.

Отпетый оборачивается и видит невдалеке Алешку с другими ребятами. Что ж, это лучше, чем слоняться одному, все не так скучно. Он засовывает руки в карманы и, словно оказывает одолжение, нехотя бредет за уходящими мальчишками…

Приятно втереться телом в горячий, рассыпчатый песок, лежать так под колыханием легкого ветерка и, прищурившись от солнца, смотреть на Волгу. По реке снуют катера, пыхтят пузатые буксирчики, жалуясь гудками на груз прицепленных к ним длинных барж. Рядом с двухпалубным теплоходом обычные лодки напоминают игрушечные.

— Витька, давай в воду!.. — зовет его Алешка.

— Да он боится!.. — подзадоривает Венька, командирский дружок, похлопывая себя по мокрым плечам.

Еще не хватало, чтобы его, Звонарева, сочли трусом. Он лениво поднимается и шагает к реке. Алешка покачивается на волнах от катера метрах в пятидесяти от берега и кричит:

— Давай сюда!..

— А ну, покажи класс!.. — подстегивает Венька, который стоит возле.

Плавать Отпетый не умеет. Не бултыхаться же ему на глазах этих маменькиных сынков по колено в воде, как это делает его брат Степка. Он уже собирается пренебрежительно отмахнуться и удалиться прочь, но вдруг замечает совсем недалеко от себя гонимое течением бревно. Витька, обдавая сухое тело прохладными брызгами, бежит ему наперерез. Хватается руками за один конец и, отмерив приблизительно предел дальности — то место, где глубина будет ему «по шейку», — начинает усердно двигать ногами. Он видел: так тренируются настоящие пловцы, когда отрабатывают стиль.

Расчет был неверным. Витька пробует коснуться дна и не может. Холодная, недобрая глубина заманила его, теперь затягивает вниз. Отпетый судорожно опирается локтями о скользкое, намокшее бревно, хочет вскарабкаться выше. А оно, до этого спокойное, теперь вертится, норовит вырваться из его рук, уходит под воду. И уплывает от берега все дальше и дальше.

Витьке становится страшно. Он захлебывается, дышит прерывисто. И до ясности понимает, что одному ему не выбраться. Но какая-то упрямая и глупая сила запрещает кричать о помощи. Отпетый стискивает побелевшие скулы — все, хана!

У другого конца бревна вдруг показывается голова Алешки:

— Ну, поплаваем на полешке? Обхватывай его, Витька… Вот так… Полный вперед!..

Бревно почему-то успокаивается, перестает прыгать. Алешка толкает его к берегу, а Витька, обняв скользкое дерево одной рукой, другой даже слегка подгребает.

Когда Отпетый встал на твердый песок, ноги его дрожали и все вокруг покачнулось. Мальчишки смотрели на Витьку с удивлением, а Венька усмехнулся и уже открыл рот, желая что-то сказать. И тогда Алешка, как ни в чем не бывало, подкинул мяч, отбежал в сторону и крикнул:

— В волейбольчик, ребята, давай! Венька, лови!

Минут через пять Витька, забыв о случившемся, играл вместе со всеми…

С кем быть?
Как-то в июле Нина Константиновна попросила Витьку помочь ей подклеить обтрепавшиеся книги. Вдвоем с этим делом справились они довольно быстро. Отпетый хотел уже попрощаться и убежать, но милиционерша усадила его на диван и сказала:

— Давай-ка мы с тобой потолкуем наконец серьезно. Теперь у нас это должно получиться.

Витька не чувствовал за собой особой вины, но все же смутился:

— О чем?

— О тебе. Послушай меня внимательно, Витя… — Голос Нины Константиновны был нестрогим, тихим и внятным. — Вот здесь, у этого шкафа, мы с тобой познакомились. Зимой. Ты сам пришел, помнишь?

— Ага…

— Так вот, сознаюсь. Когда я принимала дела и еще не видела тебя, мне сказали… ну, в общем, что ты, действительно, отпетый и тебя нужно отправить в колонию. Слышишь?

— Ага…

— А когда мы познакомились, то я подумала почему-то, что ты не такой. Ну, ладно, незачем нам копаться в прошлом. Я не об этом, Витя, я о будущем. В седьмой класс ты переполз. А дальше?

— Что дальше? — не понял Витька.

— Кем ты стать хочешь? Ну, токарем или, может, шофером, матросом, кем?

Отпетый еще ни разу не задавал себе такой вопрос.

— Не знаю… — пробурчал он.

— Ладно, решить это время у тебя есть. Ну, а с кем ты по-настоящему дружишь?

Витька смолчал — не говорить же про Дрозда. Нина Константиновна поглядела на него долго, пристально.

— Я кое-что знаю, Витя. Поверь мне — не друг он тебе, нет. Ну, хотя бы потому, что воровать тебя подталкивает, а сам не идет, боится. Так ведь?

— Я теперь не ворую… — нахмурился Витька и покраснел.

— А курить тоже бросил?

— Нет еще…

Нина Константиновна, улыбнувшись, встает:

— Вижу. Вон пачка из кармана торчит. Давай-ка, кстати, ее сюда, вот так… — Она достала из сумочки часики, потом положила их обратно. — Чуть-чуть не опоздала с тобой. Ладно, разговор наш мы как-нибудь в другой раз продолжим. А насчет дружка своего одно запомни — подлые люди, они всегда плохо кончают. Хочешь верь, хочешь нет. Ну, отправляйся гулять…

Выбежав во двор, Отпетый задумался. Странно. Раньше он врал Нине Константиновне легко, а теперь сам взял да и сообщил ей, что курит. Вот дурак!

…О скучной беседе с милиционершей Витька так и не поведал Дрозду — он попросту о ней забыл. А денька через три Колька пригласил его прокатиться за город в гости к какому-то своему приятелю и сварганить там вьшивончик. Встретиться уговорились они пораньше, в семь утра, в скверике.

Витька чуть не проспал — спасибо, мама растолкала. Дрозда он увидел еще издали — тот уже поджидал его, развалясь на скамейке. Подойдя ближе, Витька хотел было окликнуть дружка, но… По дорожке сбоку двигался с удочками и небольшим ведерком Алешка.

Отпетый сразу вспомнил недавний разговор с Ниной Константиновной и нырнул в чащу мокрых от росы кустов. Хорошо, что еще вовремя успел заметить — зачем знать милиционерше о его встречах с Колькой?

— Эй ты, лягавая морда!.. — процедил Дрозд, когда Алешка поравнялся с его скамейкой. — Подойди, гад, ко мне. Да не бойся, не трону. Пару слов окажу и отпущу…

Алешка замер как вкопанный, вскинул голову. Красивые карие глаза его вызывающе блеснули и сузились:

— Надо, так подойдешь сам. Только скорей, а то я всякую шпану долго ждать не буду!

Дрозд молча сплюнул, поднялся. Он надвигался на Алешку медленно, вразвалку и зловеще улыбался, скаля белые зубы с двумя стальными коронками, которые — Витька это знал — легко снимались и при желании одевались снова.

Вот их разделяет десять шагов, пять, три… Драка неминуема. Колька на полголовы выше и шире в плечах. Витьке становится не по себе. Жалость к Алешке подталкивает его выскочить, не допустить избиения. Но как он может пойти против Дрозда?

Алешка и не шелохнется.

Один шаг. Колька сильно ударяет ногой по ведерку, и то со звоном катится по дорожке, застревает в кустах, совсем рядом с Витькой.

— Ждать не будешь? Скорее желаешь, да? На, гад, получай, раз плюнуть!..

Дрозд, оглянувшись, не спеша заносит руку. Вот оно! Витька невольно хочет зажмуриться, чтобы не видеть этого удара, но вдруг…

Алешка разжимается пружиной, его кулак мелькает в воздухе. Колька, смешно запрокинув голову, словно он собрался бежать задом наперед, пятится, пошатываясь, метра два в сторону. Но не падает — он тяжелее.

— Ах так, гад! Ну, все, прощайся с глазами!..

Побелев от бешенства, Дрозд выдергивает из кармана бритву и, вертя лезвием, медленно подступает к врагу. На миг Витьке почти до собственной боли представилась ровная глубокая рана на Алешкином лице. Короткий взмах наискосок и брызнет кровь. Так вот он какой, Колька Дрозд!

Ни о чем больше не думая, Отпетый кидается вперед. Налетает неожиданно, сбоку, сбивает Дрозда на землю. Потом — яростный клубок трех тел, удары, свистки, крики…

…Витька опомнился, когда они с Алешкой выходили из садика. В руках у командира были удочки и расплющенное ведерко, а над опухшей губой и под глазом — два синяка.

— Ну, айда рыбку вместе удить? — предложил он, тряхнув белесыми волосами, и по-дружески толкнул Витьку плечом. — Айда, что ли?

— Можно, — согласился Отпетый.

Алешка кивнул на дорогу — там, вдалеке, два милиционера уводили извивающегося Дрозда.

— А здорово мы его?..

— Да и он нас тоже прилично…

Мальчишки рассмеялись и зашагали в другую сторону.




ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ Повесть об участковом милиционере

Выродок

В промокших полях шатается дорога. Твердеют сумерки. Сапоги отяжелели в цепкой грязи. «Хоть бы телегу встретить», — думает Борисов и тут же понимает, что мечтать об этом глупо.

То ли от долгого пути, то ли от бескрайности обступивших его просторов шевельнулось зябкое чувство одиночества. Несколько капель разбилось о плащ — скоро заладит дождь. Когда же оно наконец, это Ратово?

Впереди, там, где колея прячется в уже наступившей темноте, что-то глухо ударилось о землю. Борисов всматривается — нет, почудилось. «И чего я на ночь глядя подался? Приехал бы утром, честь по чести…» — ругает он себя, хотя прекрасно знает, что прийти в село ему надо сегодня.

Получив вчера назначение, Борисов, откровенно говоря, не особенно ему обрадовался. Начальник Сеченовского районного отделения милиции лейтенант Клюшин обвел зеленый клочок карты: «Вот ваш участок. Желаю успехов в работе. Надеюсь, что оправдаете доверие», — сказал он обычные для такого случая слова.

В зеленый клочок входило восемь деревень. До него с работой здесь не справились шесть милиционеров. Он — седьмой. Кусочек карты разросся на десятки километров, квадратики деревень растянулись сотнями дворов. Голубая ленточка Суры вспенилась, раздалась, за ней стеной встали леса. Там, в глубине их, скрывается банда Матвеева.

Левой рукой Борисов взял назначение, правой козырнул.

— Спасибо. Постараюсь оправдать доверие, — ответил он начальнику и вышел.

Незаметно из-за холма высунулся и нехотя пополз ввысь купол старой ратовской церкви. Последний подъем. Вот и околица. Потянулись серые, похожие друг на друга избы, — они словно выпрямили дорогу.

Улица села безлюдна. Поодаль, между тонких, еще голых ветвей, засветились окна клуба. «Значит, успел» — радуется Борисов, но тут же беспокойство, свойственное каждому на новом месте, охватывает его.

За время пути он ни разу не подумал о том, как встретят его в Ратове. Сейчас, когда до клуба осталось две-три сотни метров, отчетливо вспомнились лица колхозников, приезжавших в райотдел со своими горькими жалобами. Вспомнились нераскрытые дела: кражи, угоны скота, бандитские налеты. Участок, доставшийся Борисову, слыл «отбойным». Нелегко тут будет, ох, нелегко! Он поймал себя на том, что невольно замедлил шаги.

Перед входом Борисов снял и накинул на руку плащ, очистил от грязи сапоги. Надавил на дверь. Она скрипнула, подалась немного и уперлась в чьи-то спины. Боком он протиснулся в щель.

Тесная комната была до отказа набита народом. Тускло светили керосиновые лампы. Штатская одежда — серый помятый пиджак и брюки, заправленные в кирзовые голенища, не привлекли к нему внимания. Только сзади простуженный бабий голос буркнул:

— Еще одного принесло. Нет, чтоб к началу поспеть, как положено.

— Да это вроде не наш, не ратовский… — ответил кто-то.

Борисов огляделся. Люди сидели на лавках, прямо на полу, стояли у стен. Мужчин почти не было, если не считать нескольких стариков. По деревенскому обычаю им отвели первую скамью. Белые платки, туго натянутые до бровей, делали женщин какими-то одноликими.

У стола, несколько наклонясь вперед, к колхозникам, говорил высокий, плотно сколоченный человек. Борисов узнал уполномоченного райкома партии Сухова. Тот, очевидно, заканчивал свое выступление, голос его стал громче.

— Мы встречаем завтра светлый праздник — Первое мая. Гитлеровские войска по всему фронту терпят поражение за поражением. Не щадя себя, сражаются с фашистскими гадами наши сыновья и братья. Армии нужен хлеб, товарищи. Мы должны провести весенний сев военного 1944 года без единого огреха на пахоте, без единого потерянного зерна. Да здравствует наша скорая победа!

В клубе стало шумно. Колхозники захлопали, многие встали. Борисов осторожно начал пробираться вперед. Сухов отошел от стола, жестом попросил тишину, улыбнулся.

— Жизнь скоро наладится. Смотрите, к нам фронтовики наши возвращаются. С нами опять работать будут… — сказал он и осекся.

Все как-то странно примолкли. Борисов, уже стоявший рядом с уполномоченным, увидел в задних рядах семь-восемь мужчин в солдатских гимнастерках. Один из них, опустив голову и обрубком руки прижав к груди кисет, набивал трубку, зажатую между колен. Пальцы уцелевшей руки дрожали, махорка сыпалась на брюки. У окна худенькая, сероглазая женщина лет тридцати вдруг по-детски зажмурилась, прижала к губам уголки платка и тихонько всхлипнула.

Борисов почему-то почувствовал себя виноватым. Сухов тоже понял, что слова его пришлись не к месту, и на минуту растерялся.

— Война идет… — совсем некстати сообщил он и, словно оправдываясь, добавил: — Я сам недавно оттуда…

Оживление вернул звонкий девичий голос:

— На гармонике бы кто сыграл ради праздничка. Давай-ка, дед Василий! Бабы говорят, ты в молодости на это мастак был.

Заулыбались, заговорили разом. Всем хотелось отогнать невеселые мысли. Сухов заметил рядом с собой Борисова.

— А, новый участковый! Может, народу сказать что хочешь?

Борисов надеялся сегодня побеседовать с людьми, познакомиться. Собственно, ради этого сюда и спешил. Но сейчас затевать разговор о том, что ратовцы должны помочь ему в борьбе с бандитами, было бы неудобно.

— Да вроде все уже сказано… — ответил он.

Сухов посмотрел на часы:

— Остаешься в клубе? А мне еще в Щукино топать. Проводил бы…

Они направились к выходу. Рядом с рослым уполномоченным Борисов казался маленьким, невзрачным.

— Жидковат супротив матвеевских… — послышалось сзади. — Жидковат…


На печи сладко посапывают ребятишки. Давно заполночь, а Ремневой не спится. Днем за делами да заботами о печалях бабьих некогда думать. А вот когда остается одна, стиснет грудь такая неизбывная тоска — завыть впору. Посмотрит она на детей, совладает с собой. Разве только всплакнет беззвучно. Всем тяжко — война.

Месяц назад прислали похоронку на Степана, мужа. Ждала его, понимала, что всякое может быть, но в такое не верила. Три года письма с фронта получала. Оборвалось. Последнее пришло не его рукой писанное.

Ребят трое, мал мала меньше. Мальчонка весь в отца, даже две макушки на пушистой головенке точь-в-точь, как у Степана. И любит его Вера Михайловна сильнее, чем девок. А Мишутка-то о самом страшном и не догадывается.

Поутру, как всегда, сварит она похлебку, покормит своих — и в поле. В колхозе рук не хватает — посевная скоро. Но не от того тяжело, что приходится мужицкую работу справлять — за военные годы привыкла. Никто, кроме детишек, не обнимет, не приласкает…

Стук в стену отвлек Ремневу от этих мыслей. В хлеву поросенок, толкая пустой старый ларь, требовал пищи. Купила его Вера Михайловна на последние деньги и крепко надеялась, что выручит он ее с ребятишками зимой, в самую трудную пору.

Удары становились громче. Уже не верилось, что так сильно может стучать поросенок. Разбуженные ребята слезли с печи, окружили мать. Старшая — восьмилетняя Даша — вдруг все поняла и стала натягивать шубенку.

— Маменька, я за соседями, я быстро…

— Сиди в избе, я сама, — прикрикнула Вера Михайловна.

Стараясь оправиться с волнением, она зажгла лампу, отодвинула засов. Дверь, отворяющаяся внутрь, распахнулась, ударила Ремневу в грудь, отбросила назад. В избу, пригнувшись, вошел человек в грязной, изорванной шинели, в ушанке, надвинутой на глаза. И хотя лицо его было повязано тряпкой, Ремнева узнала односельчанина — дезертира Матвеева.

Она молчала. Дети дружно заревели, прижались к материнской юбке. Дверь осталась открытой. Со двора донеслись глухие шаги, затем истошный визг поросенка, матерщина, злобный крик: «Упустил, сволочь! Держи!..»

— Стыдно обижать меня, — тихим, дрогнувшим голосом сказала Ремнева. — Нас и так бог обидел. Мужа на фронте убили, а ты последнюю животину отбираешь…

Матвеев подошел вплотную, сжал плечо женщины жесткими пальцами.

— Молчи! — прохрипел он, с силой оттолкнул Ремневу к печи, уставил в нее куцый ствол винтовочного обреза. — Помни, Верка, скажешь кому о нас — пристрелю. И избу спалю вместе со щенками твоими.

От удара зашумело в голове. Ремнева осела на пол, кофточка ее распахнулась. Матвеев опустил обрез, посмотрел на женщину сальными глазами. Шагнул вперед. Тень его закачалась на стене, выросла и, переломившись, поползла по потолку.

— Может, я к тебе по-хорошему… — ухмыльнулся он.

Ремнева резко вскочила, побледнела. Пристально, в упор посмотрела на бандита, прожгла его взглядом.

— Уходи, выродок! — почти прошептала она. — Отобрал у вдовы последнее и уходи!

В голосе женщины было столько ненависти и презрения, что Матвеев сгорбился, отступил в угол.

— Не трогай мамку!.. — закричал пятилетний Мишутка. — Не трогай! Вот придет папка, он тебе…

Лицо дезертира перекосилось в злобной гримасе. Обрезом он наотмашь ударил мальчика в грудь. Тот упал. Забыв все, Ремнева кинулась к сыну, подняла его, прижала к себе. Мишутка не плакал. Обвив ручонками шею матери, он смотрел на нее удивленно, растерянно, словно не понимая, как кто-то чужой посмел его бить.

Фитилек лампы задрожал, стал гаснуть. Матвеев зябко передернул плечами и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Когда Ремнева обернулась, в избе его уже не было. Она успокоила детей, уложила их на печь. Вышла во двор. Начинало светать. Сорванная с одной петли дверь хлева раскачивалась на ветру. Земля вокруг забрызгана еще свежей кровью. Следы от сапог тянулись через огороды к оврагу и дальше — к Суре.


Два дня, как живет Борисов в Ратове. Пока все спокойно. На рассвете, когда низины еще залиты белыми, словно молоко, туманами, он седлает рыжую кобылку, которую закрепил за ним колхоз, и едет по деревням своего участка.

Уже в пути он видит, как солнечный шар, оттолкнувшись от дальнего пригорка, повисает в небе, и кажется, что по косым его лучам стекает в чернозем благодатное тепло. Распаханная земля стала рассыпчатой, бархатной — она готова принять зерно.

По дороге в Мурзицы, где расположен сельсовет, встретились Борисову женщины, работающие в поле. Они пахали на лошадях, вжимая блестящие лемехи плугов в землю. Поблизости, виновато примолкнув, стоял трактор. Был полдень.

— Отдохнуть пора! — крикнул им Борисов.

Первой выпрямилась статная девка с раскрасневшимся от напряжения лицом, немного смешная оттого, что была в мужских штанах, неумело засунутых в сапоги. Она сдвинула платок на плечи, тряхнула русыми волосами:

— И то дело, раз сам участковый позволяет. Стой, бабы!.. И нам перекур положен…

Борисов подсел к колхозницам. Женщины больше молчали, зато словоохотливой и острой на язык оказалась девушка, их бригадир.

— Трактор-то чего заглох? — спросил он.

— Сам, что ли, не видишь? Вспахал две борозды и довольно. На ремонт встал. Механизатор у нас знатный, тоже баба. Копалась она в нем, копалась, перепачкалась, как бес. А теперь в МТС сидит, какую-то деталь починяет.

— Да, техника богатая! Вам бы еще пару коров к тяглу прибавить, тогда бы дела были!.. — пошутил Борисов.

— Смотри, какой умный! А то мы без тебя не догадались. Намедни вон она, — девушка показала на соседку, — хотела привести сюда свою корову, и без того тощущую, да и запрячь в плуг. Много ты с нее потом надоишь, говорю, держи ее, дура, дома, уж худо-бедно, а без коровы твоей обойдемся.

Колхозницы улыбнулись, а хозяйка тощей коровы просто сказала:

— Свое, чужое — после разберемся. Чай, не глупая, понимаю, какое время.

Борисов закурил, посмотрел на рыжую кобылку — как бы она сейчас пригодилась в поле. Ему нравилась в женщинах спокойная сила русского характера, умение улыбаться, когда тяжело. Эти четыре колхозницы здесь, в глубоком тылу, на мирном поле совершали свой подвиг, взращивая хлеб.

— Вся твоя армия тут? — спросил участковый у бригадира.

— Да нет, одна дома… — лицо девушки вдруг посуровело, голос стал гуще. — Мальчонка у нее приболел, не знаем, выживет ли.

И она рассказала о ночном налете на Ремневу, случившемся за неделю до приезда Борисова. Минуты две после этого все молчали. Снова первой встала девушка, повязала на голову платок.

— Ну, хватит! По местам, бабы. Поезжай, участковый, по своим делам, счастливого тебе пути.

Колхозницы направились к плугам. В последних словах Борисову послышалась насмешка. «Сегодня же надо побывать у Ремневой», — решил он и, не оглядываясь, повернул обратно в Ратово.

Войдя в избу, Борисов сразу припомнил Ремневу. Это она заплакала в клубе, на предпраздничном собрании, когда выступавший от райкома партии Сухов сказал, что в село стали возвращаться фронтовики.

Разговор получился тяжелым, натянутым. Вера Михайловна ни на что не жаловалась, скупо, иногда невпопад, отвечала на вопросы, то и дело подходила к кровати сына. У мальчика был жар, он метался во сне, порой бредил, дышал часто, с хрипотцой. Видно, удар обрезом в грудь дал себя знать.

Ремнева говорила мало, но и так все стало ясно. Обозленный на себя за то, что он никому еще не помог, Борисов вышел на улицу.

Напротив, возле сарая, возился с пожарным инвентарем мужчина в полинялой и замасленной гимнастерке. Лениво попыхивая цигаркой, он прилаживал оглоблю к передку старой телеги, на которой был установлен насос, и казалось, ни до чего другого ему нет дела. Может быть, поэтому так резко заговорил с ним Борисов:

— Табаки раскуриваешь, Макарин! Солдатскую вдову ограбили, а тебе наплевать? Моя, мол, хата с краю…

— Хата моя и впрямь с краю, — хмуро отозвался пожарник, не прекращая работы, и только мельком взглянул на участкового. — С того, что к Суре поближе…

— Ну так…

— Вот те и «ну так»! — перебил Макарин. — Ее в случае чего подпалить легче. Понял?

Борисов облокотился на телегу, та скрипнула, подалась немного назад. Пожарник поднял голову, они пристально посмотрели друг на друга.

— Значит, боишься? — едко бросил участковый.

— Не то что боюсь, — Макарин снова склонился над оглоблей, — а знаю — у матвеевских суд да расправа короткие. А у меня, между прочим, тоже семья и дети есть. Так-то…

Негромкий, ровный голос пожарника раздражал Борисова. В бою за родину, в дальней стороне погиб и похоронен солдат. Жену и детей солдата ночью грабит дезертир, бандит, тот, чье имя проклято даже его родными. А этот крепкий мужик спокойно ковыряется в какой-то старой телеге в двух шагах от дома женщины, на которую обрушилось такое горе. Хотелось крикнуть ему: «Как ты можешь, как смеешь!»

Борисов сдержался.

— Что ж, видно, верно говорят: за чужой щекой зуб не болит, — холодно произнес он и пошел было прочь.

Пожарник выпрямился, с силой бросил окурок оземь. Легкий ветерок подхватил и унес стайку затухающих искр. Голубые глаза Макарина потемнели, брови сошлись.

— Погоди, участковый! Стыдить легко, я и сам умею. Теперь меня послушай. Ты в Ратове без году неделя и сколь пробудешь — неизвестно. А мы живем здесь. Может, кто и слышал, как у Ремневой матвеевские порося уводили. А кто на заступ кинулся? Никто! Учены уже. Я, если хочешь знать, однажды попробовал поперек им встать. Врезал мне Матвеев, сукин он сын, в плечо из обреза — до своей избы еле дополз. Сухожилие перебил, видишь, рука сохнет. А быка колхозного они в ту ночь так и увели. Ты сперва с мое хлебни, потом срамить будешь. Тебя вон, гляжу, даже револьвером снабдили.

На этот раз Макарин говорил горячо, торопливо. Кончив, он опять нагнулся к оглобле, но тут же встал и зло оттолкнул ее ногой. Закурил. Борисову трудно было сказать что-нибудь в ответ.

— Ты еще мало узнал, — продолжал пожарник, немного остыв. — С месяц назад они, сволочи, шесть мешков семенного зерна из амбара выкрали. А детишки наши картошке рады. Да всего и не перескажешь, что от них натерпелись. Так-то… Дай-ка огонька, у меня спички все…

Впервые за время встречи они взглянули друг на друга без неприязни.

— Да, невесело!.. — сказал Борисов. — Меня-то одного они тоже не больно боятся. Я в Ручьях ночью, они в Щукине орудуют, я в Щукино — они в Ратове. А за Суру мне пойти — под осиной лежать с дырой в башке. Глупо вроде. Из райотдела в село наряды милиции приезжали, а Матвеев, как знает, в лесах отсиживается. Видно, кто-то из здешних ему сообщает. Вот если мужики помогут, тогда это волчьё скрутить можно.

Оба задумались, примолкли. Закат уже наложил на избы свои ярко-красные тона. По деревенской улице потянулись колхозницы — они возвращались с поля.

— Помочь-то бы надо, — сказал наконец Макарин, — но только по-умному. Мужиков в селе на одной руке перечтешь, да и тех на фронте покалечило крепко. Так-то… Но зато ребята бывалые. Оружие, участковый, достанешь?

— На такое дело раздобудем, — ответил Борисов.

— Тогда хватит нам здесь болтать. Приходи ко мне, как стемнеет. Мужиков я постараюсь собрать, там все и обтолкуем.

…Разошлись далеко за полночь. Разговор был прямой, грубоватый, без скидок на слабость. Так говорят видавшие виды солдаты перед трудным боем — они знают, на что идут.

Хозяин проводил всех до калитки. Борисов крепко пожал руки Авдолину, Кочетову, Саронину, Шиканову. Прощаясь с участковым, Макарин засмеялся:

— Не серчай на меня, что давеча погорячился. Прав ты — навалимся собором и черта поборем. А матвеевские бандюги давно у нас, — он стукнул себя по шее, — вот тут сидят! Так-то…

Ночь была тихая, ясная. На небе мерцала серебряная россыпь звезд.


В половодье Сура поднялась, точно вздохнула всей грудью, затопила песчаные косы и отмели, вплотную подступила к лесам. Днем с крутого левого берега видно, как щетинистая синева их постепенно тает, стирается в неохватной шири и дали.

За час до рассвета Борисов и пятеро его новых товарищей встретились в условленном месте, у давно заброшенного парома. Через реку переправились на просмоленной рыбацкой лодке, которую еще с вечера пригнал сюда Сережа Кочетов. Не успели они пройти и двадцати шагов, как прибрежный кустарник кончился и со всех сторон их обступили деревья. По молчаливому согласию оружие взяли на изготовку.

Прошлогодние листья мягко шуршали под ногами. Шли цепочкой, впереди — Борисов. Временами он останавливался, настороженный неясным звуком, прислушивался, потом давал знак следовать дальше. Вскоре молодой дубняк возмужал, стал плотнее, выше. Воздух был напоен прохладой и пряным запахом леса. Ночные тени прятались между стволов, раскидистые ветви, сплетаясь, повисли сверху причудливой паутиной.

Когда занялась заря, они были далеко от Суры. Как-то сразу лес зарумянился, ожил. Веселой звонкой разноголосицей перекликались птицы. Борисов огляделся вокруг: деревья уже подернулись пока еще робкой зеленью весны.

— Красота-то какая! — вырвалось у него. — Вот где с ружьем побродить!..

Сережа Кочетов улыбнулся, слегка подкинул двухстволку и подмигнул стоявшим рядом Макарину, Авдолину, Саронину, Шиканову.

— За этим сюда и пришли. Неужто забыл, Иван Васильевич? Вот только охота у нас сегодня особого рода…

От слов Сергея прелесть природы, которой невольно все залюбовались, погасла. Лес опять показался настороженным, недобрым. Как знать, может быть, в эту минуту они уже взяты на прицел злыми глазами невидимого врага? Пригибаясь, снова двинулись вперед, в глубь лесной путаницы.

В тот вечер, когда фронтовики собрались в избе у Макарина, было решено не ждать появления бандитов в селе, а самим пойти на рискованное дело — отыскать их логово за Сурой. «Не может быть, чтобы там не удалось набрести хоть на какие-либо приметы матвеевских», — рассудил Борисов. Собирались недолго. Захватили с собой нехитрый провиант: хлеб, немного сала и несколько фляг с водой. Все оружие составляли две трехлинейные винтовки, которые раздобыл участковый в райвоенкомате, три охотничьих ружья и наган. Впрочем, Авдолин засунул еще за пояс трофейный, ножевой штык. «Ты, никак, этим тесаком лес вырубать вздумал?!» — пошутил тогда Сергей Кочетов, на что предусмотрительный Авдолин невозмутимо ответил: «Мне не помеха, а вдруг пригодится…»

Время близилось к полудню. Борисов внимательно осматривал все, что попадалось им по пути, но пока не встретил ни одной приметки, которая смогла — бы подсказать верный след. Ни тропки, ни зарубки на дереве, ни свежего пня или хоть нечаянно надломленной ветки.

— Перекусим, что ли, — предложил он, присев на замшелые корни старого дуба, но тут же вскочил. — А где же Авдолин?

Действительно, Авдолин, замыкающий цепочку, куда-то исчез. Без единого звука, словно сквозь землю провалился. Что с ним могло стрястись? Беспокойство Борисова возрастало. Кочетов уже сложил ладони у рта, чтобы крикнуть товарища. Участковый остановил его и приказал всем залечь. Неужели…

Невдалеке кусты густого орешника зашевелились, и оттуда высунулась голова внезапно пропавшего Авдолина. Борисов коротко свистнул, искусно подражая птичьему голосу. Заметив своих, фронтовик жестами дал понять, чтобы все скорее ползли к нему.

Виновником случившегося, как ни странно, оказался трофейный штык, который Сережа Кочетов прозвал «тесаком». Когда Авдолин ослабил ремень, чтобы поправить сбившуюся от долгой ходьбы гимнастерку, штык выпал, глухо шлепнувшись о прелые листья.

— Нагнулся я, значит, его поднять, — шепотом рассказал участковому Авдолин, — пригляделся по низу: метрах в полсотни бугорок выпирает. На блиндажик, вроде бы, смахивает. Вон он, чуток правее пенька. Глянь-ка сам, Иван Васильевич.

Небольшой бугорок, поросший молодой травой, ничем не вызывал подозрения. Вплотную к нему прижимался упругий березовый подлесок.

— А место, заметь, здесь ровное, — добавил Авдолин.

— Проверить не лишне, — решил Борисов.

На разведку пополз Сережа Кочетов. Вернулся он взволнованный, запыхавшийся и радостный.

— Точно, Иван Васильевич! Они! Зашел я с другого краю, вижу из бугорка-то кончик деревца торчит, топором обрубленный. Землянка, думаю. Поднялся, чтоб убедиться, а там вход чернеет. Они, не иначе, как они!

Если так, то развязка истории с матвеевскими бандитами близка. Но сколько дезертиров и где они — спят ли тут, в землянке, или ушли на новый грабеж — этого Борисов не знал. Сомнения в своих силах не было. Рядом с ним находились честные люди — они ждали его слова. Желание скорей положить конец делу боролось с боязнью спугнуть, упустить бандитов. «Не торопись, будь осторожен», — твердил сам себе участковый.

— Слушай, Макарин! — сказал он. — Ты останешься здесь с Сарониным и Шикановым. Я с остальными залягу в том березнячке. Будем ждать. Стрелять только после моей команды.

Долгие часы ожидания ничего не дали. По-прежнему на легком ветерке шелестела листва, по-прежнему около землянки никто не появлялся. А солнце уже клонилось к закату.

— Да чего там! — не выдержал Сережа Кочетов. — Давай, Иван Васильевич, нагрянем скопом да и порешим все разом!

— Ты не горячись… — ответил Борисов. — Я сам пойду, один. А вы смотрите в оба. В случае чего…

Он не договорил и пополз к землянке. Вход в нее был задернут мешковиной. Изнутри несло сыростью и гнилью. Прислушался — тихо. Ловко соскочив вниз, участковый сорвал рогожу и уставил в полумрак дуло нагана:

— Выходи!

Та же тишина. Борисов шагнул вперед. На полу, поверх тонких березовых прутьев, был овален слой листьев, прикрытых ветхим тряпьем и затасканной шинелью. Все это, очевидно, служило постелью. Земля на стенах набухла и от малейшего прикосновения отваливалась большими кусками. Борисов нашел в углу ржавую консервную банку, из крышки которой торчал огарок фитиля. В самодельной лампе оказалось немного керосина, а приплюснутый солдатский котелок был наполнен еще свежей водой. «Значит, матвеевцы живут в землянке и должны в ней появиться снова. Засаду надо продолжать», — подумал Борисов. Он поставил на место лампу и котелок, по-старому заделал вход мешковиной и отправился к своим.

Наступила ночь. Спать решили поочередно. Первым прилег Сережа Кочетов. Подложив локоть под голову, он сразу же ушел в сон. С реки потянул холодный ветер. Сердито заворчал, заворочался лес, еще теснее столпились в темноте деревья.

— Не простыл бы парень, — сказал Борисов, прикрывая Кочетова своим плащом; от земной сырости он сам почувствовал в теле озноб. — Вот бы сейчас стопка водки кстати пришлась…

Авдолин хитро улыбнулся, достал флягу:

— А я в аккурат настойки рябиновой прихватил. Крепкая. Жинка к моему приезду сотворила, так вот осталось малость.

Они выпили по глотку, стало теплее. Оба напряженно смотрели туда, где чернел бугорок землянки. Но матвеевцы не показывались, словно знали, что им уготовлена засада.

— Ты, Иван Васильевич, случаем не здешний? — спросил вдруг Авдолин.

— Здешний, — просто ответил участковый. — Деревню Свинухи знаешь? Так вот оттуда родом.

Борисов припомнил родное село, старую милую избенку с маленькими окнами, где прошло его детство. Приходилось туго: в семье девять ртов. Еще мальчиком изведал он тяжелый крестьянский труд. Батрачил, пас скот, помогал отцу в поле. Когда того взяли на фронт, он остался за старшего, и было ему неполных семнадцать лет. А через два года сам попал в армию. В Польше, под местечком Золотая липа, его тяжело ранило осколком немецкого снаряда. Домой вернулся на костылях, незадолго до революции. Потом Красная Армия, работа в продотрядах, коллективизация. Он вступил в колхоз, стал бригадиром полеводческой бригады, обзавелся своей семьей. Началась Великая Отечественная война, он просился на фронт. Не взяли по состоянию здоровья, но предложили службу в милиции. Так и оказался он участковым в Ратове.

Борисов разогнул онемевшую руку, посмотрел на часы. Маленькая стрелка приближалась к цифре три. Разбудил Кочетова, на его место лег Авдолин, и снова нестерпимо медленно поползло время. Покачиваясь, шумели ветви, да изредка, гулко хлопая крыльями, взлетали ночные птицы…

…Двое суток длилась засада. Уже на обратном пути набрели они и на другую брошенную землянку. Наверное, бандиты имели здесь не одно пристанище. На рассвете третьего дня, усталый и раздраженный, вернулся Борисов в Ратово. Поймать Матвеева в Сурских лесах так и не удалось.


Пока Борисов был за Сурой, матвеевцы наведались в Ратово. На этот раз сбили они ночью замок с окованной железом двери и ограбили сельпо. Значит, точно — есть у бандитов в селе дружок, следит кто-то за каждым шагом участкового. Но кто? Понимал Борисов, что покуда не подрубит он этот корешок, не сломить ему Матвеева.

На участке более пяти тысяч человек. Как среди них отыскать бандитского подручного? Сначала на семью Матвеева подумал. Нет, непохоже. Работают на совесть, живут, как и все, трудно. Старик-отец, правда, в глаза людям не смотрит — да, видно, придавил его стыд за сына. Доска с семейными фотографиями белеет пустыми, еще не выцветшими квадратами — нет на ней карточек дезертира.

Утром к Борисову прибежал Макарин. Сапоги у него были мокрые, спешил по траве.

— Иван Васильевич! — начал он с порога. — Кланьку Степанову председатель в Сеченево отпустил.

— Ну и что? Это дело колхозное… — ответил участковый. Он собирался бриться и водил по лицу мыльной кисточкой.

— Погоди. Пришла она на конюшню лошадь выпрашивать, а чтоб конюха задобрить, принесла самогона пол-литровку. Самогон-то, знаешь, какой? Пшеничный. Так-то…

Борисов все понял. В селе хлеба давно не пекли, даже в праздники. Хранилась, как зеница ока, в колхозном амбаре, семенная пшеница. Шесть мешков оттуда недавно похитили бандиты. Значит…

— Иван Васильевич! — продолжал пожарник. — Бери понятых и, пока Кланька не уехала — к ней с обыском. Найдем и пшеницу и самогон.

«Найти-то найдем, арестуем ее, а Матвеев на воле останется. Нет, надо по-другому», — соображал Борисов. Он встал из-за стола и заходил по избе, забыв про мыльную пену, которая застыла на щеках и подбородке.

— Вот что, Макарин! Трогать Степанову мы сейчас не будем, пускай едет с богом. А завтра ты загляни к ней, поговори ладом, самогона попробуй купить. Да слушай ты меня!.. — почти закричал участковый, видя, что пожарник хочет его перебить. — Подладиться тебе к ней надо, узнать, когда матвеевские в село придут…

Летом, зимой ли — все равно над каждой избой изгибается поутру синяя струйка дыма. Кто вчерашние щи разогревает, кто кулеш варит — надо кормить детишек и торопиться в поле. И только над домом Клавдии Степановой сегодня ни дымка. То ли спит, то ли еще не вернулась. Макарин постучал. Раз, другой… Лязгнул засов, и в дверях встала женщина лет тридцати. Растрепанная, заспанная, она обирала волосы со щек пухлыми белыми пальцами. Круглые плечи ее поеживались под серым платком.

— Тебе чего? Кой леший пригнал спозаранку? — сказала она сердито.

— Я по делу, Клаша. Можно в избу войти?

— Войди, коли пришел…

Степанова посторонилась, пропустила Макарина. В сенцах стояла кадь, укрытая рядном. «Барда, — подумал пожарник, — то-то она двух поросей кормит. Есть чем». Он вошел в горницу, степенно снял шапку.

— Ну, какие у тебя дела? Печь, что ли, проверять будешь? — не скрывая насмешки, спросила женщина.

Макарин сел, закурил цигарку, сказал мягко, просительно:

— Не добудешь ли, Клаша, литровку-другую самогончика. Верхние венцы у моей избы подгнили, менять буду. Так вот для плотников…

— Самогона у меня нет, не займаюсь, — отрезала Степанова, зло и недоверчиво оглядывая Макарина.

— Да ты никак меня боишься? — улыбнулся пожарник. — Вон у тебя какая кадь с бардой. Выручи, век благодарен буду!

Женщина прислонилась к стене, пальцы ее нервно забегали по платку.

— Не суй нос больно далеко. Учили тебя в чужие дела не лезть, да, видно, не впрок пошло.

— Да я не лезу, я тебя по-дружески прошу, — голос Макарина был ласков, уступчив. — Долг-то, он платежом красен. И я тебе подмогну, Клаша, коли что…

— Ладно баюкаешь, да сон не берет. Какая от тебя польза?

Униженный тон пожарника понравился женщине. Она добрела.

— Сгожусь! — уверял Макарин. — Поехать ли куда — помогу лошадь достать, опять же печь сладить аль крышу перекрыть — слова не скажу, сделаю. Уважь!..

Клавдия вышла в сенцы, слышно было, как заскрипела приставная лестница. Вскоре она внесла две бутылки, аккуратно заткнутые белыми тряпочками.

— На уж. Для себя гнала, не для продажи.

Макарин отсчитал ей несколько червонцев. Степанова достала из шкафа недопитую бутылку, два стакана и миску с квашеной капустой. Разлила самогон.

— Ваше здоровье, Клавдия Григорьевна!

— Ваше, Александр Михайлович!

Они выпили.

— Трудно теперь жить, — вздохнул Макарин, — тяжеленько. Так-то.

— А это — как кому, — Степанова подмигнула хитрым сорочьим глазом, — дуракам трудно, умным полегче.

— Так-то оно так, только как умником стать?

— А ты сумей, — Клавдия засмеялась, на миг прижалась к пожарнику, отодвинулась и твердо посмотрела ему в самые зрачки: — Чего это участковый, как чумовой, из села в село мечется? Куда сегодня поехал?

— Да, кажись, в район. Докладать, что никого не поймал.

Макарин встал, улыбнулся:

— Ну, спасибо, Клаша, за угощение.

— Да ладно, заходи, коли надо будет.

Степанова проводила пожарника до порога, но на крыльцо не вышла. Крепкая, на смазанных петлях дверь бесшумно закрылась за его спиной.

А через двое суток, в полночь, встретил Макарин в проулке двух человек. Не дойдя до него шагов десяти, они остановились. Пожарник услышал, как клацнул затвор, но винтовки не увидел. «Обрез», — подумал он. Стало холодно, потом бросило в жар.

— Погоди, не стреляй, — сказал высокий плечистый детина, — это никак Макарин. Ты, что ли, пожарная кишка?

Макарин приободрился:

— Я…

— Ну, здорово! — Матвеев шагнул к нему. — Ты брось к Кланьке ходить, голову оторву… Да ладно, не бойся, шучу я. Она баба не такая, чтоб с тобой, дураком, путаться.

Бандита шатнуло, он привалился боком к плетню:

— Слышь, Макарин, ты сердца на меня не держи! — От Матвеева разило самогоном, язык его заплетался. — Мы с тобой мужики: сами подеремся, сами и помиримся. Нам чужих указчиков не надобно.

— Верно, сами разберемся, — поддержал пожарник, — твоя правда!

— Во! Приходи в субботу вечером к Кланьке. А сейчас недосуг, путь у меня не близкий. Ну, бывай!..

Когда Макарин оглянулся, бандитов уже не было. Они словно растаяли в темноте.

Окна избы завешены одеялами, платками, бабьими юбками. За столом, лицом к двери сидит Матвеев. Потухшая самокрутка прилипла к губе, ворот рубахи расстегнут. Рядом в помятом платье — Клавдия.

Макарин сидит напротив, а по бокам, словно конвой, Галкин и Хомяков. Давно не стриженные, одичавшие в лесу бандиты и за столом не расстаются с оружием. «Может, мне не доверяют, — думает пожарник, — может, что пронюхали…» Он смотрит на куски вареной свинины, на белый жир, застывший на дне миски. Страха, что его могут разгадать и убить, сейчас нет, осталась одна ненависть, которая делает мысли четкими, позволяет ему пить наравне с дезертирами и не пьянеть. Макарин опасается только, что глаза его выдадут, и не поднимает их от стакана.

— Эх, родила мама, что не примает яма! — Матвеев притворялся пьяным, расплескивал, наливая самогон. — Кланька, дашь Макарину пшеницы — пущай жена его пирогами кормит!

— Спасибо, Петр Иванович! От детишков моих спасибо! — угодливо отвечает пожарник, заставляя себя улыбнуться.

А на улице темным-темно. Над самыми крышами плывут клочковатые облака. Дождь то затихнет немного, то снова забарабанит. Борисов присел на корточки у стены соседней избы, чуть наискосок от двери Степановой. Наган переложил из кобуры за пазуху — доставать быстрей. Поблизости от него с двустволкой Кочетов, а на огороде, чтобы бандиты не ушли задами, залегли оперуполномоченный райотдела Пронин с Сарониным и Авдолиным. Вроде все обдумали, должны сегодня взять Матвеева, и все же беспокойно. Как там Макарин? Не разгадали бы, пропадет мужик.

В избе тихо, будто в ней и нет никого. Минуты растягиваются часами. Борисов несколько раз поворачивает барабан револьвера, и от еле слышного стрекотания металла становится как-то легче, уютней.

В горнице у Степановой тем временем происходил такой разговор.

— Ну, согласен? — спрашивает Матвеев, испытующе глядя на пожарника.

— Не знаю, как и быть, Петр Иванович… — отвечает Макарин. — Я к тому, что без тебя трудно и с тобой боязно.

— Боязно? — передразнил бандит. — Коли я не боюсь, тебе чего трястись? Твое дело маленькое: лежи с бабой на печи и в окошко поглядывай — куда участковый поехал, да чего в сельпо привезли. — Ноздри его короткого, тупого носа дернулись, раздулись. — Леса за Сурой в день не объедешь, меня в год не поймаешь!

Матвеев ухмыльнулся, он вспомнил сменившихся участковых, которые ничего не могли с ним поделать. Новый-то, Борисов, больно прыткий да упрямый. Ничего, пускай, попадет под пулю, ежели не угомонится. Верил Матвеев в темную ночь да бандитский обрез — не раз выручали в трудную минуту.

«Люди на фронте головы кладут, — думает Макарин, чокаясь с дезертиром, — а ты, захребетная вошь, у солдатских сирот последний кусок изо рта отымаешь!» Он жадно затягивался цигаркой, словно хотел спрятать за дымом свою злобу и нетерпение.

Так шла ночь. Пили, много, угрюмо, и не было веселья в этой мрачной гульбе.

— Ну, по последней, светать скоро будет! — Матвеев встряхнулся, застегнул ворот рубахи. — Ты, Макарин, первым пойдешь. Ежели что… сам понимаешь.

Был с Борисовым уговор — пожарник выйдет последним, чтоб в темноте его с бандитами не спутать. Он вытер рукавом губы — самогон на этот раз показался слабым, как вода, — направился к выходу. Матвеев, держа палец на спусковом крючке, шел за ним.

Давно уже кропит дождь, и под его нудный ропот как-то притупилась первоначальная острота ожидания. Борисов подвинулся к самому углу избы; здесь под ногами был сухой клочок земли и капли не падали за воротник. Неподалеку бегала и плескалась в лужице стекавшая с кровли тонкая дождевая струйка. В памяти невольно шевельнулись какие-то смутные воспоминания. Борисову показалось, что где-то далеко-далеко, в прошлом, он уже пережил точно такую же ночь; показались до странности знакомыми и звонкая струйка, и глуховатый ровный шумок дождя, и этот застывший внутри немой вопрос: когда же, когда, когда? На миг даже представилось, что произойдет потом. Сейчас, да, именно сейчас они выйдут…

За дверью Кланьки Степановой еле слышно скрипнул засов. Борисов вжался в бревенчатую шершавость избы, до боли напряг зрение. С крыльца по-кошачьи бесшумно соскользнули людские тени. Куда пойдут — на огород, на него или правее, где спрятался Кочетов?

Шаги приближались. Люди шли прямо на участкового. Вот уже можно, насколько позволяет темнота, разглядеть их. По походке и большому вздернутому козырьку Борисов сразу узнал в первом пожарника. Рядом с ним, сутулясь и покачиваясь, двигалось, словно безрукое, туловище рослого молодчика. «Матвеев!» — не подумал, а скорее ощутил участковый.

По телу торопливо пробежала дрожь, что-то заворочалось в горле. Ближе, ближе… Пора! Борисов выскочил, в упор наставил наган на бандита и вместо уготовленного на такой случай окрика «Руки вверх!» или «Стой, стрелять буду!» сдавленным голосом бросил ему в лицо:

— Теперь не уйдешь, сволочь!

Глаза дезертира застыли, он оцепенел. Но тут же щека его дернулась судорогой, а над самой головой участкового просвистела пуля. Макарин вовремя успел подбить снизу бандитский обрез. С отчаянной озверелой силой Матвеев отшвырнул пожарника и кинулся в сторону ближнего проулка.

Бандит бежал ловко, рывками, от плетня к плетню. Сапоги Борисова скользили по мокрой траве, бешено билось сердце, а разрыв между ними все увеличивался. Вспышка выстрела — мимо. «Уходит, уходит!» — стучало в голове. И тогда участковый раз за разом трижды нажал на податливый спуск нагана Дезертир упал, словно его дернули за ногу. Борисов с разбегу навалился ему на спину.

Подоспели Кочетов и Макарин. Они уже вязали руки бандиту, когда на огороде Кланьки Степановой протарахтела автоматная очередь. Там Пронин с Авдолиным и Сарониным задерживали матвеевских подручных.

…Утром из Сеченова пришла машина с двумя милиционерами. Не разговаривая друг с другом, не угрожая больше Борисову, дезертиры карабкались в кузов. Легкораненому Матвееву Иван Васильевич даже помог. «Атаман» сидел сгорбившись, не отрывая взгляда от щербатого пола трехтонки. Со своей участью он примирился. Но страшнее всякого суда была для него встреча с односельчанами сейчас, среди бела дня. А бабы с детишками и старики стояли у каждой избы. Многие его помнили еще мальчишкой, провожали в армию. Помнили, как, напившись на проводах, он орал, что не допустит врага на землю русскую.

Машина ехала медленно, и с каждым поворотом колеса, новая тяжесть ложилась на плечи Матвееву, пригибала его.

— Бывало глянет, так лес вянет, — раздался высокий звенящий голос девушки-бригадира, — а теперь присмирел, как волк под рогатиной!

Матвеев дернулся, словно хотел поднять голову, но опустил ее еще ниже…

Потеряв своего вожака, банда распалась. Одни были вскоре задержаны работниками милиции, другие пришли в райотдел сами. И Сурские леса теперь никому не казались тревожными и угрюмыми. Кряжистые дубы-великаны добродушно покачивали над головой путника своей резной листвой.

Дела колхозные

Прошел год с лишним, и вот под осень, когда в полях еще дозревали хлеба, а в правлении на конторских косточках уже подсчитывали и распределяли новый урожай, в село ворвалась наконец долгожданная радость. Если на вертлявой змейке дороги в пыльном клубке показывался грузовик из Сеченова, все, кто был в деревне, высыпали на улицу. От самой околицы, размахивая деревянными саблями и пистолетами, с торжествующими криками «ура!» бежали за машиной босоногие мальчишки; женщины молчали и с трепетом всматривались в кузов: «Уж не мой ли вернулся?..» Что ни день в Ратово, после долгих лет разлуки с домом, прибывали фронтовики.

Попутный грузовик тормозил против какой-нибудь избы. Демобилизованный прыгал на землю и, как зачарованный, глядел вокруг: на родной дом, на шуструю стайку цыплят, на тополь у дороги… Так стоял он — с вещевым мешком в руке, пропыленный, загорелый, обветренный суровыми ветрами войны — русский солдат. Он победил!

А к нему со всех ног бежали мать с отцом, жена, дети. Дети! Подросли-то! Прижмет он в такую минуту к груди семилетнего сына, который толком и не помнит отца, а тот гордо и с уважением, на зависть своим сверстникам, гладит на его гимнастерке боевые ордена.

К вечеру в дом вернувшегося солдата собирались односельчане-фронтовики. За доброй чаркой водки вспоминали они, кто кем воевал, каким путем шел, где был ранен да сколько лежал в госпитале. А детишки, широко раскрыв глаза, ловили непонятные слова: Будапешт, Прага, Варшава, Вена, рейхстаг…

В Ратово возвращались фронтовики. Но за этой великой радостью плелось тенью и великое горе. Были избы, в которых вечерами слышались приглушенные рыдания. Нелегко ведь поверить бумажке с черной каемкой. И вдовы не верили ей, каждая оставила и берегла тонкую ниточку надежды: а вдруг пропал без вести, а вдруг перепутали, а вдруг… И вот теперь эти слабые ниточки рвались, а страшная правда вставала обнаженной, жестокой, неумолимой. В те дни Борисов до глубины понял, какой ценой заплатил народ за победу.


Осеннюю распутицу сменили заморозки. Давно опала с деревьев листва, земля затвердела, покрылась первыми снежными проседями. Наступала зима.

Работая участковым, Борисов хорошо узнал ратовцев, со многими из них подружился. Теперь село это не было для него чужим. Сам в прошлом крестьянин, он частенько задумывался о делах колхоза. А дела-то обстояли неважно.

По-прежнему не хватало техники. Мобилизовав, как говорят, все силы и средства, ратовцы успели собрать урожай и распахать поля, но на двух-трех кусках земли все же оставалась торчать колючая стерня. Кормов для скота запасли недостаточно. Рассчитавшись с государством, колхозники мало получили на трудодень. Хозяйство артели крепко подорвала война.

«Конечно, с возвращением фронтовиков многое должно измениться, и основное в том, чтобы во главе колхоза встал опытный, твердый председатель», — рассуждал участковый.

Неделю Борисов «гостил», как пошутила его жена, у себя дома. Действительно, за неполных два года он еще не брал отпуска и наведывался в семью раз-другой в месяц, да и то не больше, чем на день, — все было некогда. А тут проездом заглянул к нему начальник райотдела. «На семь суток под домашний арест!» — узнав об этом, сказал он, почти насильно усадил участкового в машину и отвез в Свинухи.

Пока Борисов отсутствовал, в Ратове состоялось общее собрание, на котором колхозники избрали нового председателя артели «Зори коммунизма» — офицера запаса Галина.

От ратовцев участковый много слышал про Галина. Говорили, что он хорошо знает агротехнику и вообще, в делах «мужик крутой и толковый». Новый председатель демобилизовался позже остальных, Борисов же последний месяц много работал в других деревнях своего участка. Поэтому, наверно, до сих пор им не довелось встретиться.

Узнав новость, Борисов пошел в правление. На улице большими хлопьями валил первый настоящий зимний снег. У старой избенки-клуба мальчишки, побросав где попало школьные сумки, играли в снежки. Один из них, лет восьми, без шапки, вихрастый и раскрасневшийся, в пылу «боя» угодил ненароком участковому в плечо. Иван Васильевич про себя улыбнулся, но пригрозил мальчугану, и тот, смутившись, спрятался за угол избы.

В председательской комнате было накурено и шумно — очевидно, разгорелся какой-то спор. Борисов застал здесь Авдолина, Кочетова, парторга Ветленского и брата нового председателя Тимофея Галина. Оказалось, что Александр Галин с утра уехал в райцентр. Они поздоровались, и спор сразу же возобновился.

— Ишь ты, какой прыткий!.. — почти кричал Тимофей Галин Сереже Кочетову. — Крыши у изб прохудились, дров запасти не успели. А ты пчел разводить да клуб строить! И где только твое комсомольское соображение? Я полагаю, перво-наперво животноводство поднимать следует.

— Да разве я против… — оправдывался Кочетов. — А только от пчелок-то тоже доходец немалый.

— Для скотины главное дело — корм! — веско сказал Авдолин. — За спасибо ты с нее ничего не получишь.

— А что, у нас лугов мало? Хватает, да еще пойменных!.. — горячился Тимофей. — Их только в порядок привести.

— На одних лугах широко не развернешься, — поддержал Авдолина парторг. — Под животноводство базу подвести нужно.

Борисов понял: речь идет о том, как поставить колхоз на ноги и за что приниматься вначале. Участковый собрался было вставить и свое слово, но дверь распахнулась, и в комнату не вошел, а скорее ворвался новый председатель. Высокий и складный, с красивым волевым лицом и резкими движениями, Александр Галин сразу понравился Борисову. «Этот трепаться не будет», — подумал он. Председатель кинул на стол полевую сумку, расстегнул заснеженную шинель, сдернул зубами одну перчатку. Протянул участковому руку.

— Галин, — коротко назвался он и, оглядев всех, спросил с насмешкой: — Заседаем?

Видно, он был раздосадован неудачной поездкой в район. Ветленский попробовал вкратце пересказать недавний разговор. Не дослушав, Галин перебил его:

— Так… О богатой жизни мечтаем! Похвально, только от слов проку мало. — Он внезапно повернулся к Авдолину. — Слушай, Семен, в телятнике, я заметил, щели в палец толщиной. Чуть завьюжит — и пропал молодняк. А ветфельдшеру нашему, — председатель метнул взгляд на брата, — на это начхать. Возьмешь двух-трех себе в помощь и чтоб к завтраму заделать. Понял? И еще печь там установи. Вообще, ты мужик хозяйственный, назначаю тебя завхозом.

— Спасибо, конечно, только ты, Александр Васильевич, сперва мое мнение спроси… — возразил огорошенный Авдолин.

— Мнение свое после скажешь. А сейчас за дело! — отрезал Галин.

Авдолин немного помялся, потом одел шапку и кивнул Кочетову. Они вышли. Парторг нахмурился, зашагал взад-вперед по комнате.

— Полегче с людьми обходись, Александр. Они ведь тебя в председатели выбрали, — сказал он.

Галин оторвал глаза от бумаг, которые разложил на столе.

— Не для того выбрали, чтоб я песенками их баюкал. Я за колхоз отвечаю, понимаешь?

Галин шелестел бумагами, делая на них какие-то пометки, недовольно фыркал. Ходила в нем, как брага в запечатанной бочке, хорошая деловая злость. Братья чуть даже не разругались из-за сена, которое до сих пор лежало в скирдах под открытым небом.

— Зря обвиняешь, председатель, — сердился Тимофей. — Сам знаешь, не на чем было вывезти. А сено заскирдовано как надо, хоть до весны пролежит.

— К рождеству на лугах и сенинки не останется — растащат! — не унимался Александр.

Оба стояли взбудораженные, лицом к лицу. Тимофей был похож на брата, правда, поменьше ростом да посветлее. Неизвестно, сколько обидных и, может быть, несправедливых слов наговорили бы они друг другу, если бы не вмешался Борисов. Он подошел сбоку и дважды ударил ладонью по столу.

— Остыньте, товарищи, — посоветовал участковый и добавил: — А насчет того, что сено растащат, ты, Александр Васильевич, не прав. Цело будет сено, ручаюсь.

— Это чем же ты ручаешься? — посмотрел на него исподлобья Галин. — Фуражкой своей милиционерской, что ли?

— Зачем фуражкой, — спокойно ответил Борисов. — Словом коммуниста ручаюсь! Этого тебе достаточно?

Председатель недоверчиво покачал головой, но промолчал. Он развернул карту угодий колхоза и стал прикидывать, как скорее и лучше восстановить правильный севооборот, куда и сколько надо вывезти удобрений, кому поручить то или иное дело. Участковый с удовольствием наблюдал Александра Галина. В каждом слове и жесте его угадывался рачительный, твердый хозяин с военной привычкой быстро принимать решения. Немногословный, резкий, порой грубый, Галин неожиданно для Борисова открылся и с другой стороны.

В комнату вошла Ремнева. Она замялась и тихонько встала у двери, боясь помешать разговору.

— Что тебе, Вера? — сразу заметив ее, спросил председатель.

— С просьбой, Александр Васильевич, — нерешительно начала она-Крыша у меня вконец обветшала. Дожди были — текло. А теперь холода подступили. Топи не топи — одно, ветер в избе гуляет, дети простужены. Так, если можно что сделать…

Борисов ждал ответа председателя. Неужели откажет? А если и нет, то где он возьмет на крышу материал? О кровельном железе или черепице и мечтать глупо, тесу тоже нет. Солома, и та на строгом учете — всем ясно, что под весну ею придется кормить скот.

— М-да… — протянул Галин. Он с минуту покусывал карандаш, что-то соображая, затем сказал: — Ладно, обновлю тебе кровлю. Только, Вера, денька три потерпи.

Когда колхозница вышла, Ветленский одобрительно, но непонимающе посмотрел на председателя:

— Что надумал, Александр?

Галин отвернулся к окну.

— Сегодня в районе тесу для фермы выговорил. Переругался, просил две машины, дают одну. Оттуда и возьмем.

Но тут, опрокинув лавку, вновь вскочил Тимофей.

— Нет, ты это всерьез? Вот те раз!.. — Он подбежал к парторгу за поддержкой. — Тес этот колхозу позарез нужен, а тут нате…

— Замолчи! Сам знаю, что нужен, — грубо оборвал его брат и, ни к кому не обращаясь, добавил: — Мы ведь со Степаном, мужем ее, одногодки. Золотой мужик был.

Тимофей Галин понял свою неправоту, притих. Зная трудную жизнь Ремневой, участковый сам приготовился вступиться за нее, но это оказалось лишним.

— Правильно ты поступил, Александр Васильевич! — сказал Борисов и дружески прикоснулся к левой руке председателя, но через черную кожу перчатки не ощутил упругости живого тела; кисть была твердой, холодной.

— Деревяшка… — усмехнулся председатель. — Своя где-то в Одере плавает. Ну, да это между прочим. Ответь лучше, участковый, на чем я тес этот вывезу?

Борисов вспомнил — начальник райотдела обещал ему грузовик на случай доставить дрова домой, в Свинухи. Участковому очень захотелось чем-нибудь помочь Ремневой.

— Знаешь, а машину я, пожалуй, достану, — сказал он. — Завтра же попробую!

Галин удивленно глянул на Борисова и понял, что тот не шутит.

— Коли так, спасибо, — улыбнулся председатель. — Выручишь!

В этот день Борисов засиделся в правлении. Долго еще говорили здесь о делах колхозных, и он тоже спорил, давал советы, горячился. Да иначе и быть не может: ведь тот, кто хоть раз взрастил своими руками хлеб, навсегда останется в душе земледельцем.

Разговор прервал вбежавший в комнату мальчуган, сын Ветленского, который скороговоркой сообщил, что «мамка давно ждет папку к обеду, суп простыл и в школе ему ни за что влепили тройку». Парторг ласково потрепал его по вихрам.

— Поздоровайся сначала с дядей, — он показал на участкового, подтолкнул к нему сына, — скажи, как тебя зовут.

Мальчик неохотно приблизился к Борисову и уставился в пол:

— Здравствуйте… Меня Женькой зовут… — невнятно пробурчал он и, круто повернувшись, кинулся к отцу.

— Да мы с ним уже знакомы, — засмеялся Борисов. — Он сегодня в меня снежком запустил.

Ветленский улыбнулся, посадил сына на колени.

— Значит, везде успел отличиться!.. — с напускной строгостью сказал парторг и повернулся к председателю: — Вот за их будущее мы с тобой и воевали, Александр. Не зря, думаю, воевали!

— А кем ты хочешь быть, когда вырастешь? — спросил Борисов мальчика.

Тот уже освоился, перестал стесняться:

— Летчиком. Как Покрышкин! — не задумываясь выпалил Женька.

Вскоре все стали собираться по домам. И тут Борисов вспомнил, что хотел посоветоваться с парторгом и председателем о создании в каждом селе бригад содействия милиции. Он в двух словах рассказал об этом Галину и Ветленскому.

— Дело интересное, и колхозу от него польза, — сразу поддержал участкового парторг. — Обсудить стоит.

— Только не на пустой желудок, — возразил Галин.

— Я вот что, мужики, предлагаю: айда ко мне, подзаправимся вначале. У меня и бутылочка горючего найдется. Для аппетита! Хлеб, как говорят, живит, а вино крепит.

Ветленский согласился, но сказал, что присоединится несколько позже. Выйдя из накуренной комнаты на улицу, Борисов с наслаждением вдохнул свежий морозный воздух. Председатель, уже как старого знакомого, хлопнул его по плечу:

— Эх, назначил бы я тебя бригадиром, да жаль, не подчинен ты мне.

Участковый шагал между двумя братьями. Он думал о том, какие славные люди живут в Ратове, а рассыпчатый снег, словно в подтверждение его мыслей, весело скрипел под ногами.


Произнося с детства примелькавшееся слово «хлеб», городской житель чаще всего представляет или свежевыпеченный, мягкий, как пух, ситный каравай, или душистую, с румяным ободком и черно-бурой верхушкой ржаную буханку, которые лежат на полках в ближайшей булочной. А между тем, какую мудрую простоту и сложность скрывает в себе коротенькое это слово! Недаром, верно, в старину приговаривали на Руси: хлеб наш — батюшка. И не тогда начинается неприметная и многотрудная борьба колхозника за хлеб, когда по весне лемехи плугов станут отваливать тяжелые маслянистые пласты чернозема. Начинается она много раньше, а вернее — не прекращается целый год.

Уроженец хлебодатных здешних мест, Борисов не умел, да и не хотел быть в стороне от колхозных дел, хотя они вовсе не входили в круг его обязанностей. К тому же с новым председателем Галиным и парторгом Ветленский у него сам собой возник как бы негласный уговор — помогать друг другу в работе.

Участковый каждодневно заглядывал в различные уголки артельного хозяйства. Он беседовал с людьми, стараясь глубже узнать их, разбирал заявления и жалобы, а попутно сколачивал себе актив. Случалось всякое — ладное и неладное.

Однажды по пути к себе домой Борисов увидел в поле два трактора, за которыми тянулась ровная черная полоса вспаханной земли. «Хорошо идут, — подумал он, но тут же шевельнулось сомнение: — Что-то уж больно быстро». Участковый спрыгнул с лошади, вынул складной метр и сунул его в пашню. Посмотрел — глубина 14 сантиметров. Он нахмурился, поскакал наперерез, загородил переднему трактору дорогу.

— Прекрати пахать!.. — крикнул Борисов.

Тракторист приглушил мотор. Достал из-под картуза заранее заготовленную самокрутку, сказал нагловато:

— Чего стряслось? Уж никак ты огоньком меня снабдить так спешишь, что запыхался даже? Вот спасибочко за внимание!..

Участковый, действительно, тяжело дышал от возмущения: он не представлял, как можно, думая лишь о своем заработке, сознательно портить землю, не давать ей рожать полной мерой.

— Как ты смеешь, Зуйков! — набросился Борисов на бригадира. — Вместо восемнадцати сантиметров на четырнадцать гонишь. Да ведь это недород по целых два центнера на гектар! Прекращай работу, я за председателем поеду.

Зуйков скатился с трактора, схватил под уздцы лошадь участкового.

— Погоди, Иван Васильевич, не беленись. — Почуяв плохой для себя оборот, он сразу сбавил тон. — Честью клянусь, дальше пахать буду правильно. Со всеми случается. Ты уж не поднимай шуму, не срами меня!..

Борисов посмотрел на его заискивающее, растерянное лицо, но жалости не почувствовал.

— О стыде раньше надо было заботиться, а чести у тебя и в помине нет, коли ты на такое способен.

Он ударил кобылу плетью. Зуйков отошел в сторону и проводил угрюмым взглядом удаляющегося Борисова.

Приехали председатель и агроном. Они промеряли весь участок, заставили трактористов перепахать землю. Вскоре Зуйкова сняли с должности бригадира.

Таких случаев было у Борисова немало.

…Подобно зреющему колосу, наливалось постепенно силами, крепло хозяйство артели. Старался вложить б это свою — толику и участковый. Как и прежде, бывал он на фермах и в поле, везде отыскивал придирчивым глазом неполадки. И не знал только Борисов одной мелочи: то ли просто привыкли к нему ратовцы, то ли по другой причине, но в разговоре между собой стали они прибавлять теперь к его имени и отчеству словечко «наш».

Испытание временем

Время течет незаметно, как вода в Суре. Глянешь на нее с крутого берега, и покажется неподвижным синее тело реки, будто и не пробивала она себе дорогу среди холмов, а долго и терпеливо выискивала удобное место, чтобы лечь спокойно и заснуть. Застыли в длинном изгибистом зеркале ленивые, пышные, как взбитые подушки, облака. А попробуй перебраться на другой берег — вот тут покажет Сура свой нрав. Неопытного пловца сразу рванет вниз по течению, да и опытный, пересекая стрежень наискосок, немало потратит силенок, покуда одолеет напор упругих вод. Неприметно, но упрямо и быстро катит речной поток, вскипая иногда под ветром мохнатыми гривками.

Время течет незаметно, как вода в Суре, и, видно, так уж устроена жизнь, что никому не дает она поблажки. Стоит только забыть об этом, остановиться на середине — рванет вниз, начнет сносить все дальше и, коли не спохватишься, выкинет где-нибудь в глухой заводи на илистую мель.


Ранняя осень 1958 года. Сырое мглистое утро. Светает медленно, словно солнцу трудно и неприятно подниматься в затянутое серостью туч небо.

Возле колхозного правления толпятся бригадиры. Поеживаясь, дымят они самокрутками, ждут председателя. Наступила горячая страда, теперь, как говорится, день год кормит. Нужен зоркий хозяйский глаз, чтобы убрать урожай, не дать ему погибнуть под злыми дождями.

Борисов, одетый в забрызганный грязью плащ, подошел к крыльцу, спросил у мрачно насупленного Ветленского:

— Где же Галин?

Тот ответил вполголоса, сердито поблескивая потемневшими от раздражения глазами:

— Завтракать изволит…

— Кой черт завтракать!.. — подхватил стоявший рядом Сергей Кочетков. — Небось никак не опохмелится!

Борисов посмотрел на хмурые лица людей — они были нарочито равнодушны, как бы замкнуты изнутри. И лишь один бригадир, пожилой, давно не бритый, с рыжеватыми от табака усами, сказал, налаживая новую цигарку:

— Эх, да чего там… Поднял Галин колхоз, а теперь рушит. Поначалу считали — орел, а ныне у орла-то крылья в водке намокли.

На улице наконец, показался председатель. Он ступал преувеличенно твердо — такая походка бывает у тех, кто не уверен в своих движениях. Бригадиры расступились. Галин тяжело поднялся по ступенькам крыльца, махнул рукой:

— Заходи…

Войдя в комнату последним, Борисов прислонился к холодной печке и через головы колхозников смотрел на Галина. Тот сидел на своем председательском месте, некогда красивое лицо его стало невыразительным и одутловатым, глаза помутнели, веки опухли. Пил он, как видно, несколько дней подряд, пил угарно, до бесчувствия. Бригадиры молчали — никто не хотел что-либо спрашивать у этого плохо понимающего, где он, человека. А Галин качнулся на стуле, едва сохранил равновесие и неожиданно запел:

Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Выпьем за тех, кто лежал на снегу…
Он оборвал песню, икнул и сказал обиженным голосом:

— Чего же не подтягиваете, а?..

Никто не ответил, многие бригадиры смущенно потупились.

— Смирр… но! — крикнул Галин, ударив кулаком по столу. — Запевал на правый фланг… С песней… с места… марш…

То ли он вправду не понимал, что находится в правлении, то ли считалвсе это милой шуткой. Председатель раскачивался на стуле, улыбаясь бессмысленной улыбкой. Вскоре он захрапел, уронив голову на руки.

«Меня люди не для этого выбирали, чтоб я песенками их баюкал», — припомнились Борисову слова Галина, сказанные тут же, в правлении, на этом вот самом месте десять с лишним лет назад. Припомнились уверенные командирские жесты, армейская подтянутость и суровая деловитость этого, сейчас безнадежно пьяного человека. Да как же, как могло такое случиться?

Рос Александр красивым веселым парнем, любая работа спорилась в его руках. А когда Сашка проходил по селу, гордо вскинув кудреватую цыганскую голову, не одна девка припадала к окну, провожая его загоревшимся взглядом. Сил девать было некуда, удаль вскипала в нем, перехлестывала через край. Мог он иной раз и выпить лишнее, но больше из этакого молодечества, из-за желания покрасоваться своей крепостью. А вот после ранения, когда тупой болью сводило обрубленную осколком руку, когда хотелось уложить ее, несуществующую, поудобнее, стал пить сильно. Правда, на работе это поначалу не отражалось. Галин никогда не опохмелялся и приходил по утрам в правление трезвый. Росло, богатело хозяйство колхоза, и немалая была в том заслуга председателя. К его резким замечаниям внимательно прислушивались в районе, знали: коль Галин сказал — выполнит, погонять его не надо. Колхозники уважали, да и любили Александра Васильевича за мужицкую хватку, за чуткое на чужую беду сердце, за верность своему слову. И хотя последние два года поговаривали на селе, что пьет председатель уж больно «вдумчиво», прямо заявить ему об этом никто не решался, будто совестно было упрекнуть хорошего человека, который столько для всех сделал.

А Галин пил все больше. Как-то незаметно для него самого пришла привычка опохмеляться, и на работе теперь от него попахивало спиртным. Иные мужики, кто похитрей да поизворотливей, нарочно угощали его, чтобы выпросить себе у пьяного какую-нибудь поблажку. Туманился мозг, становилось безвольным крепкое мускулистое тело. Галин опускался медленно, словно болото затягивало его. Но таким, как сегодня, председателя в правлении еще не видывали…

— Чем заниматься будем, Иван Семенович? — обратился к Ветленскому пожилой усатый бригадир. — Тоже песни играть аль по домам разойдемся?

— Работать будем! — парторг сел за свободный стол. — Давайте вместе думать, колхозники…

Обсудив с бригадирами неотложные дела и дав каждому задание, Ветленский отпустил их. Участковый, парторг и заливисто храпящий Галин остались втроем в опустевшей комнате. Борисов первый нарушил молчание:

— Эх, такой человек пропадает, и никакими словами до него не достучишься…

Он горестно махнул рукой, а Ветленский, который шагал по комнате от стены к стене, крутнулся на каблуках и почти вплотную подошел к участковому.

— Тебе что, — голос у парторга стал каким-то тусклым, — для тебя Галин председатель колхоза и точка. А мы с Сашкой еще мальцами без порток на Суру гоняли, в ночное ездили. У нас, почитай, всю жизнь два горя вместе, а третье — пополам.

Борисов не дослушал.

— Кто мне Галин, о том не теперь судить-рядить, — сказал он холодно. — Тебе-то он друг? А меня еще дед учил: друг познается на рати да в беде. Видел ты, что Александр Васильевич запил, надо было на бюро пропесочить, в райком сообщить. А ты его по проулкам ловил да уговаривал, как девку: «Саша, брось! Саша, остепенись!..»

Ветленский понимал правоту участкового, но сознание собственной вины, как это часто бывает, переросло в неприязнь к тому, кто высказал начистоту все, что думал. Он пожалел о своей откровенности и сейчас перешел невольно на сухой, официальный тон:

— Чужие ошибки считать легко. Вы бы лучше, товарищ Борисов, самогонщиков на селе искоренили. Тогда бы и пьянства у нас было меньше.

Борисов ответил не сразу. Густой храп Галина подтверждал справедливость замечания парторга. Да, это дело его, участкового, и с ним он пока не справляется. Колхозники мало помогают ему, не все еще поняли, какой вред приносят самогонщики. Перед глазами встало наглое лицо Клавдии Степановой. Матвеев отнимал у солдатских вдов последнее и тащил к ней. Ребятишки сидели без хлеба, а она пускала краденую пшеницу на самогон, поила бандитов, норовила прожить легко и пьяно. А мало ли сейчас таких вот кланек, которые губят, калечат людские судьбы своей корысти ради! Придет час, выведет он подлую эту породу, выведет!

Борисов, застегивая плащ, говорил обычным ровным голосом. Волнение его выдавали пальцы, он с трудом попадал пуговицами в петли.

— Коммунисты меня плохо поддерживают. Кое-кто так полагает: неудобно, дескать, против соседей идти, то забота участкового, пускай он и действует. А мне надо самогонщика с аппаратом, с бардой, то бишь, с уликами поймать. Без народа это трудно. Прошу я сейчас вот у вас, — он подчеркнул, — как у парторга, помощи. Надо собрать актив и поговорить наконец всерьез. И чем быстрее, тем лучше.

Ветленскому стало неловко за свои слова, и, не зная, как это загладить, он сказал:

— Хорошо, товарищ Борисов, на неделе соберемся. Я вас поддержу…

Расстались они с некоторой обидой друг на друга. Но бывает хорошая обида, которая грубой шершавой рукой проводит по сердцу, заставляет пристально оглядеться вокруг, задуматься о главном.


Тесная, от угла к углу в пять шагов, комнатка, где жил Борисов в Ратове, стала для него за эти годы вторым домом, как он шутил, «холостяцким». Постель, добела выскобленный хозяйкой низкий стол с ножками крест-накрест, лампа, покрытая самодельным бумажным абажуром, и табурет составляли все ее убранство. Одежду приходилось развешивать по стенам и прикрывать от пыли газетами или простыней. Участковый, собственно, только ночевал здесь, если не считать, что днем забегал на полчасика пообедать, да и то не всегда. Ратовцы это знали и по делам приходили к Борисову в отведенное для приема время в правление колхоза, а в случае срочной надобности искали его в поле, на фермах, в клубе, одним словом, где-нибудь на людях, только не тут.

Сегодня Иван Васильевич несколько запоздал к обеду и, войдя в горницу, удивился, когда хозяйка сообщила, что его ждут. В комнате участкового сидела на табурете Ремнева.

— Здравствуй, Вера Михайловна! — сказал он приветливо (они давно были на «ты»). — Может, перекусим вместе, коль ты у меня в гостях?

Ремнева поблагодарила, но отказалась. Услышав, что хозяйка загремела чугунками, доставая их из печи, она добавила:

— Извини, Иван Васильевич, сама вижу — не в пору пожаловала. Потому решилась, что поговорить мне с тобой очень надобно, да при народе не хотелось…

— Полно тебе извиняться, будто первый год знакомы. Только уж потерпи тогда еще чуток, — улыбнулся Борисов, — я и впрямь голодный как волк.

Наскоро перекусив, участковый прикрыл дверь и сел против Ремневой на кровать.

— Ну, какое лихо приключилось? — спросил он, внимательно посмотрев на колхозницу, и вдруг не удержался: — А ты… постарела малость…

Встречаться в Ратове им доводилось довольно часто. День прижимался ко дню, неделя к неделе. Все, казалось бы, течет обычно, сегодня — как вчера. И вот сейчас, неожиданно для себя, Борисов глянул на Веру Михайловну совсем иначе, будто увидел ее в зеркале незаметно прожитых лет. Каштановые волосы припорошила седина, по лицу разбежались тонкие бороздки морщинок. На огрубевших, натруженных руках проступили суставы. Тело ее как бы подтаяло изнутри, а в глубине серых, чистых глаз затаилась усталость и еще какая-то невысказанная, долго скрываемая печаль.

Невольно вспомнилось первое знакомство с Ремневой. Она стоит у кроватки сына. После удара бандитским обрезом в грудь тот болен, у него жар, дыхание неровное, тяжелое. «Придет папка, мы ему…» — бредит мальчик, сжимая кулачки. Потом он худенькими, ослабевшими ручонками ищет шею матери, чтобы убедиться в ее близости. «Мамка… больно…» — шепчет он. «Я с тобой, маленький, — склоняется к сыну Вера Михайловна, — потерпи, Мишутка, потерпи, мой родной…» А в глазах ее, в голосе застыло одно: лишь бы выжил!

Эх, стряхнуть бы ей с плеч годков двадцать, разгладить, освежить румянцем лицо, налить тело вновь соками молодости! Да в ней ли, в увядшей красоте дело? Кто в силах возвратить погибшего мужа, дать этой солдатской вдове, верной долгу и сердцу своему, единственно возможное для нее счастье? Не случится такое, и некого даже упрекнуть — война всему виной. Борисову стало обидно за Ремневу, он подумал о том, что ни разу еще не видел настоящей ее улыбки. А она, словно отгадав мысли участкового, ответила просто:

— Да, постарела… Погладила меня судьба против шерсти…

— Зря ты, Вера, эти слова говоришь! — Борисов впервые назвал ее только по имени. — Так уж заведено, времячко, оно никого не милует. Да мало ли радостей в жизни? Держи выше голову. Смотри, каких детей взрастила! Старшой дочке свадьбу сыграли, внука жди скоро. Младшая, Ольга, в техникум определилась, год-другой и специалистом в село приедет. А сын твой Михаил, по батьке Степанович, в трактористы вышел. Видный парень, слышал я, и статью и умом в отца. Дай срок, он…

«Он себя еще покажет, глядишь — и председателем станет», — хотел приободрить ее участковый, но осекся. Вера Михайловна, вопреки его совету, почему-то опустила голову и странно заморгала вдруг заблестевшими ресницами.

— Да, ты же ко мне по делу, — спохватился Борисов. — Так что у тебя стряслось?

Ремнева помолчала с минуту, словно упрятала в себя боль, готовую было выскочить наружу, заговорила по-прежнему спокойно, тихо:

— С сыном-то и неладно, Иван Васильевич. Задурил у меня Михаил, свихнулся. И что дальше, то хуже. Пьет он.

От неожиданности участковый даже растерялся.

— Так… — протянул он, встал с кровати. Одернул зачем-то гимнастерку, потом присел опять. — Послушай, Вера, точно ли это? Я за ним такого пока не наблюдал. Ну, случилось, выпил с дружками. Парень молодой, взрослым себя считает, так сказать, самостоятельным. А тебе и почудилось…

Вера Михайловна подняла лицо.

— Не успокаивай, Иван Васильевич. Со стороны, может, и не приметно, а я мать, вижу, куда Михаила моего потянуло. Пробовала ласками да уговорами его пронять. Поначалу смешком, шуточкой отмахивался. А вчера, — губы Ремневой слегка дрогнули, — пришел хмельной, денег взаймы просит. Это у меня-то в долг. Да разве ж я бумажки пожалела! Обняла его, говорю: «Мишутка, хороший, одумайся, погляди, до чего Александр Васильевич, председатель наш, через водку проклятую себя довел!» А он в ответ: «Не лезьте, мама, в мои дела, не маленький». И отстранил меня рукой, да так холодно, будто я ему чужая. Не хочу верить, только порой кажется — сердце его ко мне каменеет. Ну, да не о том речь… Одно мне в жизни надо — чтобы Михаил крепким человеком стал. Об этом последнее слово Степана, мужа моего, было, когда мы прощались. Как сейчас слышу…

Проводив колхозницу, Борисов задумался. Ремнева доверила ему свое материнское горе, он должен, обязан ей помочь. А дело, кажется, не из легких, его наскоком не выиграешь. Прежде надо раскусить характер Михаила, узнать про него все, до мелочей, а потом уже прикинуть, с какого края подступиться. Не верилось участковому, что двадцатилетий паренек сам собой потянулся вдруг к водке. Не иначе, как попал он под чье-то влияние. «Неужели Галин?» — мелькнуло у Борисова. Действительно, председатель заботился о судьбе сына погибшего односельчанина, с его участием, к примеру, стал тот трактористом. Недаром ведь сегодня сказала Вера Михайловна, что стоит при Михаиле задеть хоть малость имя Галина, он сразу насторожится, готов на обидчика чуть не в драку. С одной стороны понятно — видит он в председателе бывалого фронтовика, друга отца своего, а с другой… Возможно, старается во всем подражать ему, значит… «Нет, нет, хватил я лишку!.. — отогнал Борисов от себя эту мысль, но она снова навязчиво лезла в голову. — А впрочем, как знать…»

— Иван Васильевич, самовар поспел, — послышался за стеной голос хозяйки, — ты хотел чайком погреться.

— Да-да… ухожу… — невпопад ответил участковый, накидывая плащ и направляясь к двери. Он решил сейчас же встретиться с комсоргом колхоза и подробно расспросить его про Михаила Ремнева.


Приземистую, хилую избенку старого клуба, в которой произошло первое знакомство Борисова с ратовцами, снесли. Колхозный клуб переселился в просторное, вытянутое здание, крытое красной черепицей. Строительство закончили не так давно, и вокруг валялись еще свежие стружки и щепа, а от толстых, добротных бревен исходил душистый сосновый запах.

Неподалеку от крыльца, отыскав безветренное местечко за штабелем теса, о чем-то спорили несколько парней и девчат. Участковый сразу заметил среди них того, кто был ему нужен, — Евгения Ветленского, сына парторга.

Когда-то вихрастый, непоседливый мальчуган залепил в Борисова снежком, а на вопрос, кем он хочет стать в будущем, выпалил без колебаний: «Летчиком! Как Покрышкин!..» Прошли годы, и Генькины детские мечты, простые и непостоянные, как веснушки, исчезли, забылись сами собой. На земле тоже хватало дел. Он окончил десять классов, с увлечением работал сейчас заведующим клубом, а на последнем комсомольском собрании был выбран секретарем.

Евгений не успел еще привыкнуть к своим новым обязанностям. Возможно, поэтому он разговаривал нарочито спокойно и рассудительно, держался со всеми ровно и вообще старался выглядеть серьезным и всегда хоть чуточку занятым. Ему казалось, что именно так должен вести себя колхозный комсорг. Впрочем, до конца сохранить «солидность» он не умел — порывистая горячность, свойственная его натуре, частенько прорывалась наружу.

Спор у ребят, как догадался по отдельным словам Борисов, шел о какой-то пьеске, которую ставил клубный драмкружок. Видимо, дело не клеилось, «артисты» были возбуждены и довольно резко упрекали друг друга в отсутствии способностей. Круглощекая, по-мальчишески задиристая девушка (участковый не раз встречал ее на молочной ферме), перекинув через плечо льняную косу, обрушилась на длинного, неповоротливого парня:

— Вот верста бестолковая!.. Да вдолби же себе, что любовь, это… ну, в общем, ее с чувством представлять надо. А ты? — Тут доярка сделала угрюмое лицо и очень живо передразнила парня: — Стоишь пень-пнем и мычишь, ровно Геракл, бык наш племенной: «Я бу-бу без вас жить не могу-у-у…» Потом еще «люблю» у тебя точно «убью» получается, мне даже страшно — вот-вот нож вынешь. А как целоваться, так не дурак, взаправду норовишь!

— Очень ты мне нужна… — неубедительно защищался парень. — Небось получше найду, коли захочу…

Евгений увидел шагах в десяти Борисова.

— Перестаньте же вы ругаться, — укоризненно сказал он. — Подняли тут шум на все село, узнают — засмеют нас.

Высокий парень махнул рукой в знак того, что считает подобный разговор ниже своего достоинства, и отвернулся. Девушка же не сдержалась и нанесла ему последний удар в спину:

— То-то Наташка с тобой гулять бросила. Не велик интерес мычанье слушать.

Все, кроме незадачливого актера, засмеялись, и в компании наступило перемирие. Борисов, несмотря на неважное настроение, тоже невольно улыбнулся.

— Здравствуй, молодежь! О чем беседа? — спросил участковый, давая понять, что не заметил творческой перепалки.

— Да так, Иван Васильевич… Репетировали кое-что, а теперь вот киномеханика поджидаем, — ответил за своих Евгений. — Придете вечером на картину? Тогда я местечко оставлю.

Поболтав с ребятами о том о сем, Борисов собрался было отозвать молодого Ветленского в сторонку, но тут девушка-доярка вскочила и показала на дорогу:

— Глянь, Женька, кто плывет. Мишка Ремнев! Руки в брюки, нос задрал. Важничает, механизатор!.. Ты, вроде, с ним браниться хотел? Эй, Мишка, подь-ка сюда!..

— Не браниться, а поговорить, — строго поправил Женя.

— Ну-ну, попробуй. С ним-то ты быстро дотолкуешься… — глаза девушки хитро блеснули; ей, верно, нравились острые положения.

«Вот кстати и я послушаю», — обрадовался участковый случаю и присел поодаль с равнодушным, скучающим видом.

Михаил приближался не спеша, вразвалку. Это был белесый, среднего роста юноша с приятным, немного скуластым лицом. Синий замасленный комбинезон делал его выше и взрослее. В прямом взгляде, в походке сквозили легкая насмешка и вызов. Он картинно помахивал большим разводным ключом, словно желал подчеркнуть, что недосуг ему тратить время на всякие пустяки. «Парень-то не из робких», — подумал Борисов.

— Ну, чего тебе?.. — недовольно спросил Михаил у девушки. Он, казалось, знал заносчивый ее нрав и опасался какого-нибудь подвоха.

Доярка, играя кончиком косы, лукаво прищурилась и сказала подозрительно ласково:

— Да вот, Мишенька, хочет тебя комсорг в драмкружок записать, активность твою расшевелить. Соглашайся, в любовь вместе играть будем…

— Этими блинами других покорми, — с деланным безразличием ответил ей Ремнев и, кивнув на длинного парня, добавил: — С ним играй, коли есть охота…

Он надвинул кепку на лоб и повернулся, чтобы продолжать свой путь, но тут вмешался Евгений:

— Погоди!.. В кружок за волосы мы никого не тянем, мероприятие добровольное. А вот дисциплина комсомольская — она для всех обязательна. Пойми, Ремнев, ты своим поведением не только себя — весь наш коллектив позоришь. Как отбился от ребят, так и пошел колобродить. Спутался с пьяницей этим, с Петром, или как его там… Последний раз предупреждаю — штучки твои мы терпеть долго не можем. Дождешься, на бюро вызовем!..

Неизвестно, что бы ответил Михаил, будь он с Евгением наедине. Но сейчас комсорг задел парня при ребятах, вдобавок еще при девушках. И Ремнев притворно зевнул:

— Ну, завел шарманку!.. Надоело уже. — Он выставил вперед щеголевато смятый в гармошку сапог, ловко подкинул разводной ключ. — Ты меня своим бюро не пугай, небось не заплачу. Я сам за себя в ответе, в няньках не нуждаюсь. Тоже воспитатель отыскался!..

«Теперь, верно, и Женька не выдержит, запетушится», — прикинул Борисов. Комсорг и впрямь начинал терять свой спокойный «веский» тон, в голосе его появились высокие нотки:

— Ошибаешься, все мы друг за дружку в ответе. Кто в мурзицком клубе драку чуть не заварил? Ты! А жалоба-то к нам в комитет поступила: ратовские, мол, комсомольцы в пьяном виде и прочее…

Евгения перебила неуемная доярка. Она вдруг выскочила вперед и выпалила с маху.

— А кто вечор в сельпо кулаками дубасил, водку требовал? Не ты ли со своим приятелем-забулдыгой? Опосля иду я, ребята, из клуба и вижу — ползут два красавца, кренделя выписывают. Обнялись, плетни сшибают… Один, значит, шлепнется, другой его поднимет, бережно так, словно разбить боится, и сам — в лужу. Рожи глупые, довольные, и выражаются, что иностранцы, — ни черта не понять. Нализались-таки, не иначе, как самогонки. Уж точно — свинья грязи сыщет!.. — Девушка смерила Михаила презрительным взглядом, лицо ее было сейчас серьезным и сердитым. — Герой! А еще ухаживать лезет.

Михаила огорошил такой выразительный «монолог» доярки. Он вспыхнул, стыд тянул его бежать, а нанесенная обида приковала к месту. От неожиданности он растерял слова.

— Ты… ты… — только и смог выдавить Ремнев сквозь сжатые зубы.

«Да, влип Мишка в переплет, — подумал участковый. — А девчонка, кажись, ему и вправду приглянулась, даже язык отнялся». Борисов решил выручить Ремнева и положить конец этой, уже далеко не творческой перепалке. Он подошел к ребятам, когда прозванный «верстой» парень примирительным баском заглушил общий смешок:

— Навалились все на одного!.. Оно, конешно, хоша Мишка и того, а все же нельзя так…

Ремнев совладал с волнением и опять накинул на себя равнодушную маску.

— Да отвяжитесь вы все от меня, пристали, как…

Он не уточнил, как именно к нему пристали, махнул рукой и зашагал прочь.

Киномеханик запаздывал. После случившегося разговор не ладился, и вскоре ребята начали расходиться. Комсорг согласился проводить участкового, и они медленно направились в сторону околицы.

— Не подумай, Женя, что я вмешиваюсь в дела ваши комсомольские, — сказал Борисов как можно мягче. — Послушай-ка меня, стреляного воробья, и не обижайся. Все ты очень правильно Ремневу толковал. Про коллектив, про дисциплину, про ответственность. А чего достиг? То-то и оно… Слова, Женя, простыми, ну вроде бы, живыми должны быть. Вот тогда они, как зерна, западут в человека и дадут ростки. А ты: «предупреждаю в последний раз…» или «на бюро вызовем…» Да еще при девчатах. Паренек этот, — продолжал участковый, — меня тоже беспокоит. Давай-ка, комсорг, вместе поразмыслим, что же нам с Михаилом делать. Между прочим, о каком это Петре речь зашла давеча?

— Да мурзицкий один, забыл я фамилию… — ответил, нахмурившись, Евгений. — Не то Супков, не то Сурков… Повадился к нам в село. Из трактористов его за пьянку погнали. Кажись, Мишка у него в учениках был, ну и… В общем связался черт с младенцем.

— Может, Зуйков? — переспросил Борисов.

— Вот-вот, он!..

Картина постепенно прояснялась. Участковый сразу вспомнил хитрого, падкого на длинный рубль мужика. Еще много лет назад, по настоянию Борисова, сняли Зуйкова с должности бригадира трактористов. Тогда он, нагоняя себе заработок, уменьшил глубину вспашки на добром десятке гектаров колхозной земли. Однажды Петра задержали на спекуляции, но за недостатком улик он отделался штрафом. А теперь и вовсе не работал, жил «святым духом». История с Михаилом показалась сейчас участковому серьезнее, чем он думал вначале.

Борисов говорил с комсоргом осторожно, стараясь не задеть чем-нибудь его самолюбия. Посоветовал выпускать газету «Колючку» — пусть посмеются колхозники над задирами и гуляками; попросил отобрать в помощь ему, участковому, самых надежных комсомольцев для борьбы с пьяницами и самогонщиками.

За беседой не заметили, как вышли за село. Они повернули обратно. По-осеннему студеный ветер сорвал с придорожного тополя стайку пожелтевших листьев, погнал их кувырком по голой земле, побросал где попало у обочины, а сам улетел дальше, в поля.


Партактив колхоза, о котором просил Борисов, собрался через несколько дней. Собственно, это было не заседание. Просто Ветленский попросил коммунистов прийти в правление в определенный час. Сошлись вечером, после работы, многие толком и не знали, о чем предстоит разговор. В комнате председателя тесновато, разместились кто где: на стульях, лавках, подоконниках. Александр Галин привычно сидел за своим столом, а брат его, Тимофей, возился с затопленной печкой, подкладывая в нее пахучие, липкие от смолы полешки. Нетерпеливый Сергей Кочетов, которого колхозники помнили еще комсомольцем, поглядывал на дверь, встречая каждого опоздавшего укоризненным жестом, а когда все собрались, крикнул Ветленскому:

— Иван Семенович, начинать пора!

Парторг о чем-то вполголоса беседовал с Борисовым у окна. Он обернулся.

— Нужно серьезно потолковать нам, товарищи! Дела на селе с пьянством и самогоноварением не очень-то нарядные. Попросим доложить об этом нашего участкового, старшего лейтенанта милиции товарища Борисова.

Шумок общего говора затих, все насторожились. Иван Васильевич остановился около председательского стола, откашлялся. Выступление его было недолгим и убедительным — ненависть к самогонщикам подсказывала нужные слова. Он рассказал о том, как ломает пьянство людей, напомнил коммунистам о последних указаниях партии по борьбе с алкоголем.

— Народ у нас в Ратове хороший. Но бочку меда и ложкой дегтя испортить можно. Варят на селе это проклятое зелье пять, ну, шесть спекулянтов. Так неужели мы с ними не справимся? Они, как гвозди ржавые, торчат на ходу, зацепившись, не всяк отцепится. Да еще вот напасть: молодые, на старших глядя, пить начинают… — Хотел Борисов привести пример Михаила Ремнева, но сдержался, добавил только: — Лихостью своей по глупости похваляются, а у матерей слезы не просыхают.

Авдолин вставил густым, прокуренным баском:

— Драть их, чертей, некому. Особливо, если баба одна, разве ж ей с парнем управиться?

В печке потрескивали дрова, становилось жарковато. Иван Васильевич вытер рукавом лоб, возразил Авдолину:

— Драть не велик прок. Учить молодежь надо, воспитывать. А у нас как в поговорке получается: маленькая собачка лает — от большой слышит. — Он сделал паузу и закончил несколько громче: — Общая наша забота, не только моя, вывести на селе самогонщиков. В одиночку мне одолеть их трудно, за всеми не уследишь. Так помогите мне, товарищи коммунисты. Давайте вместе корчевать эту сволочь, ловчее будет!

Последние слова Борисова прозвучали скорее требованием, чем просьбой.

Пока участковый говорил, он ни разу не посмотрел на Александра Галина и теперь стал искоса наблюдать за поведением председателя. Тот словно дремал, склонив голову и полуприкрыв глаза, было в нем какое-то наигранное равнодушие к происходящему. Он боялся сейчас встретить чей-либо взгляд и жалел, видно, что сидит у всех на виду.

— По-моему, ясно, — сказал Ветленский, — помочь Ивану Васильевичу наш долг, тут и спору быть не может. Пьянство у нас за все границы зашло — это участковый правильно отметил. Ты первый, Александр Васильевич… — парторг запнулся, но пересилил себя, — да, первый пример подаешь. А чего с рядового колхозника спросишь, коли сам председатель сивуху хлещет. Бросай пьянки, при всех тебя предупреждаю. Эта дорожка к хорошему не приведет.

Настало напряженное молчание. Галин почувствовал, что от него ждут ответа. Он распрямился, сильно сжал пальцами черную перчатку протеза.

— Нагнали нам тут страха Борисов с Ветленский. Мужики, конечно, пьют, однако и работают неплохо. Не с нами водка родилась, не при нас она кончится, — он попытался улыбнуться, — не отказываюсь, и я выпиваю, не ангел… Только самогонщикам сроду не потакал и, вообще…

Его оборвал брат Тимофей:

— А с Андреем, конюхом, не ты вчера литровочку выдул?

Галин не привык оправдываться, тем более на людях. И по тому, как дрогнули брови, как скрипнула под здоровой рукой стиснутая кожа перчатки, было видно — он начинал злиться.

— Чего мелешь?! Самогонку эту Андрей в Мурзицах у бабки какой-то конфисковал. Не пропадать же добру… — он шуткой хотел смягчить слова брата, но по нахмуренным лицам коммунистов понял, что ее не приняли.

— Врет конюх, а ты и уши развесил, — не унимался Тимофей. — Я, как бригадмилец, ручаюсь — у нас, в Ратове, самогон сварен…

Казалось, Галин вот-вот вспылит.

— Ну, хватит!.. Раздавили после работы бутылку, дело, что называется, личное.

Тимофей знал характер брата. Понимал, что стегает Александра по самому больному его месту, по гордости. Но увещевания уже не помогали, и он, переборов поднявшуюся было жалость, не отступал:

— Личное?

Тимофей припомнил брату недавний случай. Колхозный шофер под хмельком подался в другое село свояченицу навестить, да и загулял там. Искали его, с ног сбились, так и пришлось с соседнего склада водителя «взаймы» просить.

— Ты же, председатель, в ту пору сам соображал туго и, может, про шофера этого впервой слышишь. А что песни ты в правлении распевал, это тоже твое личное дело?

Галин, побелев, крикнул:

— Замолчи!

— Орать на меня не смей, ты не в своей избе. — Тимофей сунул кулаки в карманы старого пиджака с такой силой, что тот затрещал в плечах. — Участковый прав — самогонщики, что ржавые гвозди, рвать их надо, а ты клещи у нас из рук вышибаешь. — Он глянул в лицо брата, которое пошло теперь красными пятнами, и голос его стал мягче. — Да постыдись ты, Александр! Жену до чего довел, совсем она извелась с тобой. Сам не знаешь, так хоть в людях спроси, что дома делается…

Галин поднялся и, опустив голову, направился к выходу. Он шел медленно, ожидая сначала, что кто-нибудь осадит Тимофея, попросит его, председателя, вернуться. У порога он несколько замялся. «Повиниться бы мне перед товарищами, — мелькнула мысль. — Вот если сейчас окликнут, так прямо и начну: сам в петлю влез, помогите, мол, выбраться…» Но все молчали. А когда за Галиным захлопнулась дверь, парторг сказал:

— Кажись, проняло. Это ему на пользу.

Коммунистов задело за живое. Они выступали горячо, резко, без обиняков. Многие, верно, припомнили сейчас того, прежнего Александра Галина, посматривая на пустой председательский стол.

Незаметно подступила полночь. О печке забыли, она погасла. Возбужденные колхозники много курили махорку или крепкий самосад, и в комнате плавал сизый слоистый дым. Перед тем как закрыть собрание, парторг сказал:

— Значит, на том и порешили: каждого любителя лишней рюмки в ежовые рукавицы возьмем. Они в семьи разлад несут, колхозу помеха, да в придачу молодых ребят на свою дорожку сманивают. С такими мы драться должны. Этим, товарищи, их же самих спасать будем.

— И всяк по-своему тонет, — вставил Борисов. — Одного под локоток поддержишь, он и выплывет. А другого за волосы, грубо, изо всех сил тащить надо, чтобы из беды выручить. Так вот и здесь.

— Самогонщики — статья особая, — закончил Ветленский. — Всех, на кого подозрение есть, под контроль поставим. Тогда-то они, голубчики, от нашего участкового не упрячутся. Организовать это, полагаю, поручим Тимофею Галину. Он старший бригадмилец на селе, пускай и от нас будет старшим. Вот, собственно, и все. Теперь, товарищи, от слов — к делу!


Моргунковы жили на самом краю села. Аграфену, сухопарую и сутулую женщину с плутоватым, скользящим взглядом и головой, чуть склоненной на бок, будто она всегда к чему-то прислушивается, в деревне недолюбливали. В свои пятьдесят с лишним лет она сохранила крепкое здоровье, хотя при случае обязательно начинала охать да причитать, что «износилась вконец, косточки ломит и пора-де ей в землицу-матушку собираться». В колхозе Аграфена не работала, но за собственным хозяйством — огородом, коровой, поросятами и курами — следила ревностно.

Дочь Аграфены — Ксения слыла в свое время завидной невестой: крылатого разлета брови ее, под которыми дерзко поблескивали большие зеленые глаза, и тугая рыжевато-русая коса не давали покоя здешним парням. Выбор же Ксении пал на фронтовика из соседнего села кузнеца Ивана Дремова. Поженились они сразу после войны, но личная жизнь их не получилась. Вскоре начались скандалы и распри. То ли Аграфена встряла между молодыми, то ли не сошлись они характерами, но Дремов покинул дом Моргунковых, оставив Ксении сына Володьку.

Участковый знал Дремова как мужика сдержанного, честного и работящего. Встретив однажды его в кузнице, Борисов деликатно попробовал выяснить причину семейного разлада. От прямого ответа тот уклонился, только, махнув рукой, грустно сказал: «Эх, Иван Васильевич!.. В чужой монастырь со своим уставом не суйся». Слова эти насторожили участкового, и он решил повнимательнее приглядеться к Моргунковым.

По селу ходили смутные слухи, что Аграфена, дескать, гонит самогонку, но хитро — сбывает ее в других деревнях. А помогает ей в этом деле новый полюбовник Ксении, которая после развода и вправду была не прочь мужика к себе привадить. Толкам всяким Борисов доверить не привык, и все же один случай заставил его призадуматься.

Уже смеркалось, когда, проходя мимо избы Моргуновых, участковый услышал тихие всхлипывания. Он отворил калитку. Прижавшись к плетню, плакал мальчик в распахнутой шубенке, накинутой прямо на рубашку. Стараясь сдержать слезы, он растирал их кулачком по мокрому лицу. Борисов узнал сына Ксении двенадцатилетнего Володьку. Странно было застать в таком виде мальчугана, который всегда отличался бойким и веселым нравом. Участковый наклонился, спросил ласково:

— Кто же это тебя обидел?

— Никто… — процедил сквозь зубы Володька, еще плотнее прильнув к плетню. Из гордости он перестал хныкать и только усиленно сопел носом.

— Вот тебе раз! — Борисов погладил мальчика по голове. — Такой герой, а глаза на мокром месте.

— И пусть на мокром!.. — Володька отстранился. — А чего он дерется?

— Да кто «он»?

И тут прорвалась Володькина свежая обида.

— Дядька Петр, вот кто!.. Сперва его бабка водкой напоит, потом они про деньги ругаются. А потом… потом он на мне зло срывает…

— Да ты расскажи все по порядку, — попросил Борисов, — и застегнись, простынешь ведь.

Но мальчик упрямо замолчал, словно понял, что выпалил в сердцах лишнее. Аграфена, откинув занавеску, увидела участкового. Поспешно выскочила она во двор, засеменила к внуку, на ходу приговаривая:

— Ах ты господи, вот беда с ним, с пострелом. Чуть загляделся — и след простыл. Осерчал на бабу, что пирожка не дала? Не серчай, милый, ступай в избу, дам тебе пирожка… — Заслонив Володьку, она даже пожаловалась Борисову: — Хлопотно с ними, с детишками-то, Иван Васильевич. Все капризы да прихоти, все на них никак не угодишь. Послал господь наказание за грехи наши…

— Да, хлопотно… — неопределенно повторил участковый.

Дверь за Аграфеной и Володькой закрылась. До Борисова донеслись неразборчивые голоса, среди которых выделялся один мужской — грубоватый и явно хмельной. «Сгинь, лисья душа, крапива старая… — слышалось из сенцов. — Раскудахталась, чтоб к тебе лихоманка прилипла… Да плюнь ты, Ксюша, на хлюпика своего, сам заткнется…». Дальше все стихло.

Участковому стало противно, будто он ненароком оступился и влез по колено в гнилое болото. Ну и семейка! Ксения с полюбовником тешится, совсем про сынишку забыла. Другая-то баба постыдилась бы людям в глаза смотреть, а этой хоть бы что, знай живет в полное свое удовольствие. Аграфена смирнехонькой, несчастной такой прикидывается, а сама — вот уж верно лисья душа — везде тихой сапой выгоду ищет. Неспроста от них Иван Дремов сбежал, не вытерпел. Мальчонку только жалко…

Тут Борисову вспомнились Володькины слова о каком-то «дядьке Петре». Мужской голос в избе Моргунковых показался очень знакомым. «Зуйков! — мелькнула догадка и сразу переросла в уверенность. — Ну точно, он! Вот где объявился, старый приятель».

Иван Васильевич был озадачен. Аграфена себе на уме, всему селу известно — у нее среди зимы снега не выпросишь. Какой корысти ради угощает она водкой Петра? И потом из-за каких это денег они ругаются, чего не поделили? «Странно», — подумал участковый и направился к дому с надписью «Сельпо».

В маленькой квадратной комнатке держался сложный смешанный запах резины, кожи, продуктов и тканей. Непонятно, каким чудом умещались здесь на узких прилавках и полках кульки с крупами и обувь, консервные банки и различная одежда (верхняя и нижняя), пуговицы и мыло, папиросы и патефоны. Весь этот пестрый ансамбль венчал подвешенный на гвоздях велосипед.

Посетителей в магазине не было. Тучный и всегда словно заспанный продавец (он же заведующий) собирался уже сворачивать торговлю. В ответ на вопрос участкового, покупают ли Моргунковы сорокаградусные бутылочки и если да, то сколь часто, он сначала открыл от удивления рот, а потом расхохотался.

— Уморил, Иван Васильевич… Ха-ха-ха… — звенело в ушах Борисова. — Аграфена-то?.. Водочку-то? Ха-ха-ха… Она третьего дня пару наперстков покупала, так, ей-ей, не вру, битый час вокруг них вертелась. Полтинник, мол, цена для нее разорительная. Водочку!.. По ней, по мамочке, другие ударяют. Вот председатель, к примеру, — тот да! А ты — Аграфена!.. Ха-ха-ха… Уф, сил моих нет, уморил…

Продавец-заведующий долго еще не мог успокоиться. Борисов попросил его забыть этот разговор и вышел на улицу. Ему было не до смеха.

Нет дыма без огня. Значит, не зря бродит по селу слушок, что Аграфена с полюбовником Ксении промышляют самогонкой. Тогда понятно, какие рубли они делят. А возле Петра, будь он неладен, Михаил Ремнев крутится. Неужто успели они и паренька в свой омут затянуть? Да, на путаный клубок наткнулся участковый.


После партактива участковый и Тимофей Галин встречались чуть ли не каждый день. Борисов поделился со старшим бригадмильцем своими подозрениями на Петра и семью Моргунковых. Ветфельдшер по должности, Тимофей частенько сталкивался с Ксенией на молочной ферме, где та работала дояркой.

На просьбу рассказать о ней все, что ему известно, Галин ответил:

— За скотиной ухаживает так себе, с прохладцей. Но придраться, вроде бы, не к чему. А личное ее поведение ты и сам знаешь. Баба в соку, погулять любит, ну и разное такое прочее… Как развелась с мужем, все ей трын-трава. Одно слово — вертихвостка… — Подумав, он добавил: — А касательно самогонки ты, пожалуй, прав. На деньгу-то Аграфена очень даже падкая, да и Зуйков ей под стать.

Тимофей пообещал приглядеть за Ксенией.

Как-то вечером уже неподалеку от своей избы ветфельдшер спохватился, что забыл на ферме нужные ему бумаги. Пришлось воротиться. В каморку заведующего, отделенную от стойла скота тонкой фанерной перегородкой, доносилось сытое мычание коров. Когда Тимофей искал в ящике стола бумаги, за стенкой послышался голос Зои Кульковой, той самой доярки, которая отчитала недавно Михаила Ремнева у колхозного клуба.

— Так-так!.. — говорила она кому-то. — А я, глупая, дивлюсь-гадаю: с чего это к тебе коровы несознательно относятся, молочком не балуют? Теперь-то оно понятно. Ты, значит, их водичкой, ну там, травкой полакомишь, а посыпку — в мешочек и домой. Должно быть, вместе с матушкой на собственной буренке рекорд по удою устанавливаешь, так что ли? Погоди, отметим твое усердие, не сомневайся!

— Зоинька, добрая моя, хорошая, не выдавай! — последовала жалкая просьба, и ветфельдшер узнал Ксению Моргункову. — Вот чем хочешь поклянусь тебе — не притронусь больше к посыпке, провались она пропадом. И взяла-то я чуток…

Тимофей сообразил: Ксения пыталась вынести с фермы молотое зерно, которое доярки подмешивали в корм скоту, но это заметила Кулькова.

— И без того на мою голову сраму хватает, — продолжала просить Ксения, — поимей хоть ты сострадание, ну какая тебе выгода?

— А та мне выгода, чтобы коровы через тебя не терпели!.. — отрезала молодая доярка. — Чем они провинились?.. Нет уж, коли они бессловесные, я за них скажу!

До ветфельдшера долетели вздрагивающие звуки. Сперва тонкие, еле уловимые, они становились все громче и надрывней. Это плакала Ксения.

Девушка вдруг смягчилась:

— Что с тобой, Ксюша? Ну погоди, не реви. Ладно уж, не скажу, раз ты обещаешь… Слышь, Ксюша!.. Ну, честное комсомольское, не скажу…

Моргункова зашептала сквозь рыдания быстро, нервно:

— Тошно мне, ох, кабы кто знал, одиноко… свет не мил… На людях смеешься, виду не подаешь, а здесь-то ноет, свербит… Сама я себя, дура, растеряла-растратила, теперь каяться поздно… обратно не воротишь.

— Да о чем ты, Ксюш? — спросила Зоя. — Не терзайся, хватит. Ну, случилось у тебя с посыпкой… Так ведь ты больше не будешь? Ведь правда?..

— Я не о том, — ответила Моргункова, и в голосе женщины ветфельдшер поймал что-то новое, не свойственное ей раньше: искренность, боль, беспокойство за себя, беспомощность. — Эх, Зоинька! Вся-то жизнь моя кувырком покатилась, пойми! Погляжу я на баб — всякая домой торопится, у каждой хлопоты, заботы там разные. Справит, к примеру, мужу обновку и счастлива, как дите малое, когда по селу с ним идет — вот, мол, какой мужик у меня. Все это смешным мне казалось, а теперь… теперь завидно. Словно кукушка я — ни гнезда своего, ни хлопот, ни спешки. И люди сторонятся, и самой неуютно, холодно так… Не дай-то бог тебе, Зоинька, моей доли!..

— Непутевая ты какая-то, Ксюша!.. — ласково сказала девушка. — Ну зачем вот с Иваном развелась? Он и собой ничего, подходящий, и сын у вас, жить бы тебе с ним да ладить!

— Может, мы бы и ладили, только… — Ксения запнулась, но продолжала: — Чего там скрывать, мать моя родная всему и причина. Невзлюбила она Ивана, ну и добилась своего — выкурила. А я по глупости на ее дуде сама же подыгрывала. Поначалу мать-то мужа на свой лад перековать задумала, потом видит — не на того напала. Ну, стала она меня на Ивана подзуживать, нашептывать: зачем, мол, тебе голоштанник этот, будешь с ним весь век тужить-маяться, мы уж как-нибудь получше найдем. Дальше — больше… Собрал он тогда свои вещички, мелочь там разную… меня с собой звал… Да что, Зоя, старое поминать!..

— И ты стерпела? — почти крикнула молодая доярка. — Ну нет! Я бы ее, извини, конечно, сквалыгу хитрую, так бы турнула…

Ксения вздохнула:

— Путано все это… Ведь какая-никакая, да мать она мне. А если рассудить — через жадность ее и страдаю. Вот хоть с посыпкой. Пристала, спасу нет — возьми ей с фермы, зачем, дескать, свое зерно переводить. И везде она так… Копит, бережет, прячет, и все ей мало. «Потом, — говорит, — меня поблагодаришь!» Вот и благодарю, сама видишь…

Доярки помолчали.

— Ксюша, а Ксюш!.. — начала тихо Зоя. — Ну с Иваном ты разминулась… а дальше? Подумай о себе, как жизнь-то устроить. Бросила бы ты того, ну, знаешь, о ком я… Или не можешь? Любишь, да?

— Любишь!.. — грустно усмехнулась Ксения. — Разве ж это любовь?

— Как же ты с ним тогда?.. — растерялась девушка.

— Ох, Зоинька, станешь бабой — сама поймешь!.. Поддалась я ему однажды по слабости нашей по женской, а теперь не отвяжусь никак. И хотела бы прогнать, да не вольна — с матерью моей у него дела… — вырвалось у Ксении. — Нет уж, поздно мне себя перекраивать, по-пустому надеждой тешить. Вот за Володьку, сынишку, горько…

Голоса стихли. Тимофей Галин подождал немного, но ничего больше не услышал — доярки, верно, ушли.

В этот же вечер ветфельдшер навестил участкового. Из разговора, нечаянным свидетелем которого оказался Тимофей, Борисову было уже совершенно ясно, что Аграфена с Петром варят и продают самогон. Приближался Покров, древний церковный праздник, пора веселых деревенских свадеб. «Навряд ли они упустят случай выгодно подзаработать», — смекнул участковый. Он решил во что бы то ни стало взять Моргункову и Зуйкова с поличным.


В один из свободных дней приехал Михаил в Сеченово. Вера Михайловна просила его отослать младшей сестре Ольге гостинцев и купить кое-что для хозяйства. Ремнев постоял в очереди на почте, потолкался в магазинах. Как ни спешил, управился он только часа в два пополудни и, почувствовав, что здорово проголодался, зашагал к чайной.

Кому из путешествующих по Руси она не знакома, чайная в районном городке! Ее всегда узнаешь издалека: толпятся вокруг машины-трудовики, забрызганные грязью тяжелых дорог, среди «газиков» и «козликов» встретишь иногда заслуженную, обшарпанную полуторку. К некрашеному забору поставлены рядком терпеливо ожидающие хозяеввелосипеды, а в палисаднике отдыхает «Победа» областного начальства.

Кормят здесь без особых затей, но сытно. Пьют в чайной мало и, как правило, не засиживаются. Шоферы, трактористы, приезжие колхозники торопливо едят густой наваристый борщ, жирную баранину с картофелем, подчищают хлебом тарелки и, закуривая на ходу, направляются к дверям. И вновь идет машина по избитой проселочной дороге, ныряет в колдобины и подпрыгивает на ухабах…

Михаил пробирался между столиками, отыскивая свободное место, когда его окликнули:

— Своих, парень, не узнаешь? Давай сюда, вместе харчиться будем!

Звал его Петр Зуйков. Сидел он в углу и, видимо, тоже пришел недавно — голубая клеенка влажно блестела, на ней ничего не было, кроме солонки и стаканчика с горчицей.

— Что тебя в Сеченово занесло? — спросил Петр. — Понятно!.. Я? Значит, нужно, коли приехал… — О себе он изъяснялся туманно, намеками. — Отсюда — домой? Подзаправимся, покупки твои обмоем и — айда!

— Лады. — Михаил уселся поудобней, наклонился к соседу. — Только деньжат у меня маловато, поистратился…

— Да какой между нами счет! — благодушно отмахнулся Зуйков. — Сегодня у меня, завтра у тебя, небось не впервой…

Он позвал рослую румяную девушку в белом переднике, заказал ей обед и, подмигнув, добавил:

— И бутылочку нашенской тащи, видишь, с дружком встретились…

Они выпили и не спеша принялись за еду. Борщ, подернутый красной пленкой жира, был прямо огненным, обжигал губы, и Петр вскоре положил ложку.

— Пущай остынет. Ну, чего нового у вас? Тракторишко-то мой топает?

— А как же! — охотно подхватил Михаил. — Поршеньки ему сменили, коленчатому валу перетяжку сделали. Он еще поскрипит, даром что старик, а крепкий…

Ремнев говорил о тракторе тепло, словно о живом существе. Всего год назад он впервые сам, без посторонней помощи, тронул с места именно эту машину и сразу почувствовал себя уже не мальчишкой, но мужиком, работником. Обучал Михаила ремеслу механизатора Зуйков, у которого он числился тогда прицепщиком, и хотя тот уже не работал, Михаил по-прежнему относился к Зуйкову как к своему учителю.

Пол-литровка быстро пустела, и они заказали вторую. Ремнев, захмелев, обиженно рассказывал о своей распре с комсоргом, что-де не дает он ему прохода, наставляет да воспитывает.

— Допечет меня вконец, пойду к Александру Васильевичу.

— Легок твой Александр Васильевич на помине, — озабоченно перебил Петр и, стараясь сделать это понезаметнее, отодвинул свернутые мешки, которые лежали у его ног, подальше в угол.

Галин улыбнулся Михаилу и направился к их столику.

— Пируешь? — опросил он, кивнув на недопитую бутылку.

— Какой там пир! — ответил за Ремнева Зуйков. — Видишь, никак одну на двоих не прикончим.

— Вижу — вон другая порожняя под столом. Да что ты заметался, — поморщился председатель, — вы не монахи, я не игумен. Налей-ка, Миша, а то ждать долго.

Галин, не обращая внимания на протянутый к нему стакан Петра, чокнулся с Михаилом.

— Разве же от тебя что укроешь? Орел! — сказал Зуйков, и трудно было понять, то ли с восхищением, то ли с насмешкой.

Не ответив ему, Галин крикнул официантке:

— Машенька, мне — как всегда!..

— Последние деньки догуливаешь, Александр Васильевич?.. — начал Петр сочувственно.

— Почему это последние? — Галина занимали свои, видно, не очень веселые мысли, хмель не мог заглушить ощущение какой-то еще точно не осознанной утраты.

— Чего в прятки играешь? — Петр пьянел, обычная его осторожность исчезла. — Слыхали мы, как дружок твой Ветленский под тебя же яму роет, на твое место целится. Понятно?

— Дурак ты, Зуйков!..

— Будя похваляться! — Сейчас в голосе Петра звучало уже плохо скрываемое злорадство. — И коммунист, и руку, говорят, под Берлином потерял. А теперича тебя из председателей-то — вон! За это воевал? Хороши порядочки!

Галин словно очнулся, глянул на перекошенную усмешкой рожу Петра. Ответил больше себе, чем ему:

— За это и воевал!..

— Чтобы с председателей тебя взашей? — ехидничал Зуйков.

— Нет, за порядки за наши, которые тебе, шкура, не по нутру! Народ меня поставил, народ и снимет, коли я, — председатель трудно выговорил последнее слово, — не справляюсь. А ты ко мне, — Александр Васильевич пнул ногой аккуратно свернутые мешки, — в жалельщики да друзья не лезь, спекулянт паршивый!

Зуйков примолк, поблескивая маленькими, злыми, как у хорька, глазами. Михаил еще не вполне понимал сказанное председателем. Одно он видел — плохо ему. Желая как-то утешить Галина, он протянул стакан:

— Выпьем, Александр Васильевич, где наша не пропадала!..

Галин, резко обернувшись, выбил у него водку из рук.

— Не смей пьянствовать, сосунок! С кого пример берешь? С него? Или, может, с меня? — Он перевел дыхание, заговорил уже спокойней: — И с меня, Миша, не надо. О себе печали нет, о матери подумай. Славная у тебя мать.

Расшвыривая по полу носком сапога осколки стекла, вмешался Петр:

— Ну, чего ты, председатель, шумишь? Мать!.. Баба как баба, — он ухмыльнулся. — Знаю я их, святых, имею здесь, так сказать, полный трудовой опыт…

Галин тяжело ударил кулаком по столу, тарелки со звоном подпрыгнули. Михаил застыл, в упор глядя на Зуйкова, словно что-то соображал, прикидывал.

— Так вот ты какой!.. — чуть слышно выдавил наконец он и, схватив Петра за грудки, тряхнул так, что заношенная рубаха лопнула у ворота, а пуговицы отлетели напрочь. — Если о маме так говорить будешь — прибью!

Хмель с Ремнева слетел, и стал он белый как только что выпавший снег.

…Об этом Борисов узнал от шофера райотдела, которому довелось обедать за соседним столом.


Стук в окно разбудил Борисова. Он вскочил с постели, зашлепал босыми ногами по холодному полу. По раме, прильнув, лбом к стеклу, чтобы разглядеть кого-нибудь в темной избе, барабанил Женя Ветленский. Участковый дал ему знак — не стучи, мол, сейчас выйду, и начал одеваться. Шинель натягивал уже на крыльце. Женя кинулся к нему:

— Варит, Иван Васильевич! Этот тип-то еще с вечера к ней пожаловал. Часа в два ночи печь затопила, и до сих пор дымок вьется. Мы к Тимофею Васильевичу — так и так. Он — дуйте, значит, к Борисову, я за понятыми побегу…

Участковый и комсорг торопливо шагали по пустой улице спящего села. Предутренний холод схватил землю, она затвердела, как железо. Вымерзшие до дна лужи затянуты сверху белым, тонким ледком.

Звонко хрустел под сапогами ледок. Борисов и комсорг прибавили ходу. В ближайшем проулке их уже поджидали Тимофей с Авдолиным и Кочетовым.

К избе Моргунковых приблизились молча, осторожно. Ветфельдшер постучал в дверь, а участковый и остальные встали за крыльцо. Аграфена откликнулась не сразу. Но вот в сенцах прошаркали ее семенящие шаги.

— Ктой там?..

— Отворяй, бабка. Это я — Галин. Зорька, корова Ксении, занедужила, как бы не подохла. Буди дочь!.. — отозвался Тимофей.

— Ах ты, батюшки, скажи на милость… — запричитала старуха. — Не доглядели за болезной, не доглядели… Погоди, родимый, погоди трошки. Я зараз, я мигом…

Вскоре дверь распахнулась, и Ксения, затягивая потуже платок, спросила Тимофея:

— Ну, чего приключилось? Еще с вечера Зорька здоро…

Она не договорила: по ступенькам поднимался участковый.

— Здравствуй, хозяйка! — поприветствовал он доярку. — Не ждала гостей? Приглашай в избу!..

Ксения уперлась руками в косяки, словно загораживая вход, но тут же смякла, посторонилась. Участковый с понятыми, Ветленский и Галин переступили порог.

Аграфена, как стояла, так и застыла возле печи, переводя взгляд с Борисова на пузатый, поблескивающий белой жестью самогонный аппарат. На постели, поверх одеяла, лежал в пиджаке и брюках Зуйков, сапоги со сбитыми каблуками валялись на полу. Он спал, похрапывая и довольно улыбаясь чему-то. Ксения привалилась плечом к стене, будто прошла она много сотен верст по тяжелой, путаной дороге и устала той усталостью, когда становится безразличным все, даже собственная судьба.

— Господи, боже ты мой, — сокрушенно начала Аграфена. — Хотела к Покрову дню немножко винца сготовить, праздничек по-семейному встретить, а люди-то могут и недоброе что подумать… Вот беда-то, вот горюшко…

Ее не слушали. Борисов вел протокол, Кочетов и Авдолин то и дело подсказывали ему:

— Аппарат еще горячий. Записал? Две кадки с бардой, барда теплая. Есть? Теперь: готового самогона — один, два, четыре… десять… ого, литров с полсотни наберется!

Володька, разбуженный чужими голосами, слез с печи и встал около матери. Он не жался к ней, ища защиты, как это делают дети, нет. Казалось, он сам в случае нужды мог бы броситься ей на выручку. Аграфена притихла. Склонив голову набок, часто помаргивая маленькими, неопределенного цвета глазками, она лихорадочно соображала, как половчей вывернуться. А хозяйственный Авдолин вытащил из подпола четыре ведра с закваской.

— Теперь все, — обратился он к Борисову. — Прямо фабрику, черти, развели!..

Кочетов не утерпел и нарочито ласково спросил у Аграфены:

— Значит, по-семейному хотела? Так-так!.. Клади с закваской, литров восемьдесят, пожалуй, у тебя бы было, если не больше. Ай-яй, разве ж можно ее, проклятую, в таком количестве употреблять? Да ты, бабушка, любого мужика перепьешь! А с виду ветхая такая, прямо чудо. Тебя, бабка, в музей, как редкость, поместить следует.

— Благодетели вы мои, голубчики!.. — заголосила старуха. — Иван Васильевич, родимый, не обижай! Вот те крест, для себя гнала, думала Ксеньку замуж выдать, свадебку сыграть. Доченька, чего молчишь, поддержи мать-то, бесчувственная!

— Не лгите, мама, про свадьбу. — Ксения рванула с шеи и распустила узел платка: слова ее легли тяжело и глухо, как булыжник в рыхлую землю. — Вы и так по моей жизни точно бороной проехали, места нет целого. Хватит.

— Дочери, дочери-то ноне, — захныкала старуха, — камень-камнем. Иван Васильевич, отец родной, ты хоть снисхождение поимей, не обездоль… — она вдруг перешла на шепот: — Я штрафик какой или еще что — зараз уплачу, сделай только милость. Не обездоль, голубчик ты наш, сжалься!..

Участковый, не отвечая, шагнул к постели, тряхнул Петра за плечо.

— Просыпайся!

Тот открыл глаза.

— Чего тебе?.. — Он сел, оглядел избу: аппарат, бутылки и жбаны с самогоном, барда, ведра с закваской. — Столь разов упреждал старую каргу, чтоб не гнала… Я-то к Ксюшке хожу, любовь у нас, — заискивающе пояснил Зуйков.

— Обувайся, в райотделе расскажешь.

— Зачем в райотделе? По какому такому праву? Я к самогонке имею отношение? Не имею! И не мешай спать.

В голосе Борисова звякнули недобрые металлические нотки, он громко отчеканил:

— Встаньте! Собирайтесь, гражданин Зуйков. Вы и Аграфена Моргункова. Быстрее!

— Продала, старая? — Петр повернулся к Аграфене. — Сказано ведь: ежели что — бери вину на себя. Дура!..

— Да кого же я продала? Видать, милиции о тебе и так все очень даже хорошо известно, миленький…

Они говорили одновременно, не слушая один другого, и столько было в них злости, что Тимофей Галин крикнул:

— Веди, Иван Васильевич, а то они кусаться начнут!..

Изба опустела. Ксения даже не шелохнулась, когда за Аграфеной, Петром и остальными захлопнулась дверь. Только сейчас Володька прижался к матери и, подняв стриженную ежиком головку, посмотрел на нее не по-детски серьезно, с беспокойством и какой-то надеждой.

— Бабку надолго забрали? — спросил мальчик. — Мы теперь одни жить будем, да?

— Не знаю, сынок, — тихо ответила ему Ксения. — Ничего-то я теперь не знаю…


Уже седьмой час продолжается общее собрание колхозников «Зори коммунизма». Новый клуб, всегда казавшийся таким большим и просторным, сегодня словно ужался. На скамейках сидят тесно, стараясь занимать, как можно меньше места. Стоят у стен, толпятся в проходах, а не попавшие в зал, застыли в коридоре и, кажется, не дышат, чтобы чего не прослушать. Сегодня, сейчас вот, определится — быть дальше Галину председателем или нет.

Толковали здесь разное: кто поминал заслуги Александра Васильевича перед колхозом и просил дать ему срок на исправление, кто требовал смены председателя, доказывая, что не в состоянии он, пьяница, руководить артелью. Многие, говоря о замене, называли имя Ветленского.

Собрание вел сам Галин. Слушая о себе жесткую правду, он не отворачивался, не прятал глаз, разве что становился чуть бледнее обычного. Верно, не мог Александр Васильевич до конца поверить в то, что назавтра придется ему сдавать дела.

Наконец, все высказались. Наступало время, когда безмолвно поднятые, грубые, обветренные, с коричневатыми бугорками мозолей руки колхозников решат судьбу Галина.

Александр Васильевич поднялся, медленно провел взглядом по лицам людей, сидящих перед ним. Пробовал начать и — не смог. Было тихо, все молча, терпеливо ждали, пока Галин соберется с силами. А ему, верно, хотелось сказать не те слова, которые он должен произнести, а какие-то совсем другие. Хотелось объяснить, что не за должность председательскую он держится, нет. Просто вложил он душу свою в родной колхоз, и горько, немыслимо ему быть на отшибе. Но Галин переломил себя.

— Ставлю на голосование. Кто за снятие председателя, прошу поднять руку.

Он стоял, внешне почти спокойный. Одни глаза жили на его лице, надеялись, просили, возмущались. Они заметались по залу, когда там, вначале нерешительно, будто бы с неохотой, стали подниматься руки. «Ты! — кричали глаза приземистому седоватому мужику. — Ты против меня, а кто тебе по весне перекрыл избу? И ты… — укоряли они статную, синеглазую молодуху. — Звеньевой тебя сделал, подарок от колхоза на свадьбу получила. И ты!.. И ты!.. И ты…» Поднятых рук становилось все больше, глаза не успевали останавливаться на каждой. Они с разбегу натолкнулись на Тимофея Галина. Тот сидел в первом ряду и рассматривал свои ладони, лежащие на коленях, так внимательно, словно впервые их увидел. «Эх, Тимка, Тимка, — с неожиданной нежностью подумал Галин, — больше всех шумел и бранился, а сейчас притих». Он приласкал брата на секунду потеплевшими глазами, а когда поднял их снова, что-то, гулко застучав, оборвалось в груди: густой лес рук сказал ему все…

— Ясно, — чужим, деревянным голосом обратился Александр Васильевич к секретарю райкома, — нужно выбирать нового…

Он не договорил — перехватило дыхание.

— Не торопитесь, товарищ Галин, — секретарь райкома вышел вперед. — Кто за прежнего председателя?..

Голосовало за него так мало, что не стоило и считать. А Тимофей продолжал разглядывать свои ладони, будто было на них нечто исключительно интересное.

Дальше все шло своим чередом. На смену Галину выдвинули Ветленского, переизбрали и правление артели. Наказывали им строже смотреть друг за дружкой, чтобы беда не повторилась.

Когда колхозники стали расходиться, Борисов замешкался на крыльце. «Надо повидать Александра Васильевича, — думал он, — поддержать мужика ласковым словом!»

А на улице после света темнотища — дерева в двух шагах не приметишь. Взбудораженные собранием люди нащупывают сапогами ступеньки и пропадают, нырнув в черную бездну ночи. Говорят все враз, но только отдельные фразы, вырываясь из шумной разноголосицы, ясны участковому.

— Оно, конечно, Галина жалко, — бухает густой степенный бас, — да что поделаешь, фермы раскрыты, а зима — вот она…

— Жалью моря не переедешь, — подхватывает белеющая платком бабка. — А ему и заботушки мало.

И вновь ровный невнятный шум общего говора.

— Доводит водка нашего брата, — поблизости сказал кто-то раздумчиво, грустно, — богатырей с ног валит.

Братья Галины приближались к нему. Тимофей уговаривал Александра горячо и бережно, как он, наверное, делал это давным-давно, в детстве. Тот слушал молча, не перебивал. Борисов понял, что будет он тем третьим, который лишний, и отошел в сторону.

Облака уплывали, заваливаясь куда-то за горизонт. Светлело. Месяц до блеска начищенной подковой повис над селом. «К счастью», — улыбнулся участковый, вспомнив старую примету.


Завьюжило, замело поля. Сковало Суру и завалило сугробами. Но и под жесткой ледяной коркой, под пуховой шубой снегов, под санными дорогами катит река свои синие, жгучие от мороза воды. Свистит ветер над белым раздольем, тащит за собой колючие хвосты поземки.

Хорошо в такой день завернуть в натопленную избу и почувствовать, как зазябшее тело начинает каждой клеточкой впитывать тепло. Борисов прислонился к кирпичам русской печи, от которых исходил сухой жар, а Вера Михайловна Ремнева, разрумянившаяся и даже как-то помолодевшая, рассказывала ему:

— А еще Михаил пишет: «Скучаю о родном селе и о вас, мама». Колхозными делами интересуется, как, мол, и что — все-то ему знать надобно. Тебя, Иван Васильевич, добром поминает. Так и написано: «Поклон участковому нашему, помог он мне в жизни разобраться. От меня за то солдатское спасибо ему передай…»

— Да полно, Вера, — Борисов вспомнил, что месяца два назад, после ареста Петра Зуйкова, был у него с Михаилом большой, серьезный разговор. — Ему спасибо за память да теплое слово…


Участковый увидел: под стеклом, в деревянной раме с семейными фотографиями, почти плечом к плечу стоят два солдата. Старший, снятый где-то в госпитале, на перепутье между фронтами, подбористый, в ладно пригнанном обмундировании, и молодой — в новенькой, еще топорщившейся гимнастерке. У обоих одинакового рисунка упрямые скулы, размашистые брови, твердые глаза и пятиконечные звездочки на ушанках. Степан и Михаил. Для отца время остановилось, и теперь сын догонял его. Они скорей напоминали братьев, и младший равнялся по старшему, как по правофланговому.

Борисов обернулся и впервые за долгие годы заметил на лице Веры Михайловны гордую и счастливую улыбку, улыбку матери.

…Снег весело похрустывал под сапогами участкового. Несмотря на мороз и встречный ветер, он шагал легко, будто хранил в себе тепло сбереженного им дома Ремневой. Борисов вспомнил сейчас людей, с которыми его столкнула судьба и служба в Ратове: искаженное злобной гримасой лицо Матвеева, лисью усмешку Аграфены, говорящие глаза Галина, понявшего всю трагичность случившегося, задорный голосок Зои Кульковой, деловой, озабоченный тон Жени Ветленского, вспомнил Авдолина, Кочетова, парторга с ветфельдшером и многих, многих других. Иван Васильевич подумал: сегодняшнее ощущение счастья пришло к нему потому, что, хотя и встречались всякие, хороших, славных людей было всегда больше. С ними он, здешний участковый, сроднился и нужен им так же, как и ему они.


Аркадий Иосифович Ваксберг ПРЕСТУПНИК БУДЕТ НАЙДЕН рассказы о криминалистике


АРСЕНАЛ СЛЕДОПЫТА


Совершено преступление… Злоумышленник перешагнул границы закона, посягнул на жизнь, здоровье, достоинство, честь человека, на интересы общества, на его богатства.

Нужно защитить попранную законность, восстановить справедливость, покарать виновного.

Этому служит юстиция — ей положено все увидеть, все разглядеть, все понять и найти мудрое, справедливое, единственно правильное решение. Такое, которое не только покарало бы преступника, не только помогло бы ему вернуться к честной жизни, но и другим заказало бы идти по его пути.

А что нужно для этого?

«…Предупредительное значение наказания, — говорил Ленин, — обусловливается вовсе не его жестокостью, а его неотвратимостью. Важно не то, чтобы за преступление было назначено тяжкое наказание, а то, чтобы ни один случай преступления не проходил нераскрытым».

Над этим размышлял еще молодой Маркс, пришедший к выводу, что «жестокость, не считающаяся ни с какими различиями, делает наказание совершенно безрезультатным, ибо она уничтожает наказание, как результат права». Великий гуманист, глубочайший мыслитель, он утверждал, что государство даже в правонарушителе «должно видеть… человека, живую частицу государства, в которой бьется кровь его сердца, солдата, который должен защищать родину… члена общины, исполняющего общественные функции, главу семьи, существование которого священно, и, наконец, самое главное — гражданина государства. Государство не может легкомысленно отстранить одного из своих членов от всех этих функций, ибо государство отсекает от себя свои живые части всякий раз, когда оно делает из гражданина преступника».

Наказание может быть и суровым, но строгость принесет пользу лишь в том случае, если она справедлива, если она соответствует вине. Кара же без надобности, кара, которой не предшествовала даже попытка как-либо вернуть человека на правильный путь — воспитанием, убеждением, не дает результата. Она не предотвращает рецидива, ибо сама по себе не может «излечить» человека от того глубокого душевного недуга, который позволяет ему совершать антиобщественные поступки. Она не выжигает главное зло — психологические предпосылки к совершению преступления: пороки воли, нравственную шаткость, аморальные наклонности.

Будучи несправедливой, она лишь ожесточает, а не смягчает характер. Она не гарантирует, что те же правонарушения не будут совершены «новичками» — далеко не каждого остановит страх перед возможной ответственностью? Иного он даже «подхлестнет», тем более, что каждый, кто идет на преступление, втайне надеется вообще ее избежать.

В послевоенные годы был принят ряд строжайших указов с тяжелейшими мерами наказания. Однако жизнь показала ошибочность ставки только на суровость, тем более, что она не дополнялась эффективной системой воспитательных мер к «споткнувшимся». Требовались поправки.

Появились указы, значительно смягчающие уголовную ответственность за менее серьезные преступления; Была разработана целая система мер, обеспечивающая применение условного и иного, не связанного с лишением свободы, наказания, что прежде всего касалось тех, кто совершил преступление впервые и искренне раскаялся в своей ошибке. Наконец, был сделан решительный поворот к замене уголовного наказания мерами общественного воздействия, коллективным надзором, вовлечением в труд и учебу, обращением к самому лучшему, к самому светлому, что есть в человеке, то есть умелым пробуждением в нем гражданских и просто добрых человеческих качеств.

Именно о таком подходе к «воздаянию за зло» писал А. М. Горький, который умел быть беспощадным к врагам и внимательным, заботливым, даже нежным к тому, в ком тлела хотя бы самая малая добрая искра: «Советская власть вполне обладает законно обоснованным правом наказывать и даже уничтожать бандитов, грабителей, воров, но только в тех все более редких случаях, когда это неизлечимо больные люди, совершенно изуродованные мещанской волчьей жизнью. Советская власть не мстит преступнику, а действительно «исправляет» его, раскрывая перед ним победоносное значение труда, смысл социалистической жизни, высокую цель социализма, который растет, чтобы создать новый мир».

Эти строки писались тогда, когда уже имелся отлично удавшийся опыт массового превращения бывших преступников в энтузиастов труда, достойных граждан своего отечества.

А. М. Горький внимательно следил за поистине историческим процессом этой «перековки». Он писал: «Жизнь «уголовника» бесцельна и безнадежна, как об этом говорит весь «блатной» фольклор. Это — жизнь людей, которые непрерывно чувствуют, что, хотя они действуют ловко и удачно, впереди у них нет ничего, кроме тюрьмы. Это — озлобляет, это делает из мелкого вора — грабителя, из грабителя — бандита».

Как же тогда получилось, что из этих озлобленных грабителей и бандитов выросла «армия людей труда, которым, надолго обеспечено участие в грандиозных работах по благоустройству огромной нашей страны, по канализации ее бесчисленных рек, по орошению степей?»

И Горький отвечает: «…Основным и первоначальным толчком к их перерождению служило простое, человеческое отношение к ним».

Не месть. Не жажда крови. Простое, человеческое отношение. Есть над чем подумать…

Вера в свое благородное дело, горячее желание очистить землю от преступности, неистощимая энергия, настойчивость, упорство, талант, навык — все это надежно гарантирует успех сил добра в их схватке со злом.

Но для того чтобы выполнить задачу, о которой говорил Ленин, мало всех этих прекрасных и необходимых качеств. Если отвлечься от побудительных мотивов, то можно сказать, что теми же качествами обладал и Шерлок Холмс, этот созданный воображением Конан-Дойля легендарный сыщик, проницательность и находчивость которого и по сей день восхищают читателя. Как же мало, однако, он мог, старина Шерлок Холмс, гениальный одиночка, со своей преотличной памятью и слабенькой лупой! Столкнувшись с изощренными преступлениями, которые, увы, совершаются сегодня, он встал бы в тупик, как это неизменно случалось с его напарником доктором Уотсоном, беспомощно отступавшим даже перед самой невинной загадкой.

Сделать явной каждую преступную тайну может только наука.

Есть такая наука! Ее имя — криминалистика. Ее цель — служить истине, служить правде, чтобы распутать любую ложь, восстановить справедливость, чтобы покарать виновного и оградить от напраслины доброе имя честного человека.

Существует одно довольно прочно укоренившееся предубеждение, имеющее многовековую историю. Оно состоит в том, что самым верным доказательством вины заподозренного в преступлении человека является его личное признание.

Эта коварная и жестокая идея родилась в ту пору, когда знания и возможности служителей богини правосудия Фемиды были ничтожны — они не позволяли докопаться до истины объективным, честным путем. Но должен же был кто-то отвечать за посягательство на законы властителей! И должна же была сопровождаться эта ответственность хотя бы видимостью справедливости! А что, казалось бы, надежнее, убедительнее, достовернее, чем собственное признание своей вины? «Сам признался!» — тут уж ничего не попишешь: вершина истины, царица доказательств…

Законы прошлого нередко содержали перечень доказательств вины, которые должны были иметь для суда обязательную «предустановленную» силу. И, разумеется, на первом месте, как самое ценное доказательство вины, неизменно стоит личное признание обвиняемого. В одном из русских законодательных актов XVIII века оно даже названо «лучшим доказательством всего света»…

Поэтому с таким усердием, с таким сладострастным восторгом холуи тиранов изобретали «оригинальные» пытки для впавших в немилость «божьих рабов».

Да и не только пытки, но и их «философию»: считалось, что божество ни в коем случае не допустит, чтобы погиб невинный. В своих многотомных ученых трудах тогдашние юристы не оправдывали, нет, восторгались «закопченной и стройной» системой пыток и так называемых ордалий («божьих судов»), которые, конечно же, являлись проявлением «высшей мудрости, справедливости и совершенства».

Могло быть так: заподозренному (а этим несчастным мог оказаться любой, буквально любой человек) предлагали «погулять» с бруском раскаленного железа в голых руках или спуститься босиком по раскаленным ступеням железной лестницы. Это называлось — испытание огнем.

Или так: мученик должен был достать со дна кипящего над огнем котла воды камень размером с яйцо и показать палачам руку без малейших признаков ожога. Лишь тогда он признавался невиновным. В противном же случае считалось, что преступная тайна раскрыта, и на хрупкое плечо жертвы спускалась карающая десница властителя. Это называлось — испытание кипятком.

Были еще знаменитые испытания погружением в воду (невиновен — не тони!), и свирепые поединки (силач против слабого, зверь против человека), и пытка специальным хлебом, который мог застрять в горле, разумеется, только у преступника (отсюда, кстати, пошла сохранившаяся до наших дней формула честности: «Да подавись я этим куском!» и проклятье: «Чтобы ты подавился!»).

С каждым веком пытки становились все «тоньше», все совершеннее. Так велели цари, короли, императоры, президенты. Им служили не только придворные льстецы и придворные философы, но и придворные механики, придворные инженеры. Это они придумали железные сапоги, обручи, костедробилки, доски с гвоздями, дыбы, иглы для ногтей и многие другие «чудеса техники», плоды пытливой мысли.

И все для того, чтобы вырвать у жертвы признание своей вины, услышать страдальческий лепет: «Виноват… признаю…» и возрадоваться великому торжеству добытой истины. Ведь зачем невиновному признаваться, не правда ли?..

Это было в средневековье, но долго еще представление о «личном признании» как о «царице доказательств» уживалось в судейской практике. Оно, говорил известный русский юрист В. Д. Спасович, «облегчает работу суда и дает ему возможность основать свое убеждение на этом сознании, не прибегая к утомительной и часто опасной борьбе с сомнениями по делу».

Со временем за порочную идею «признания» стали цепляться не столько от невозможности, сколько от нежелания сказать правду. Этот давний способ расправы с честными людьми позаимствовали бериевские бандиты в трагические годы культа личности. Подкупом, шантажом, обманом, изощренными физическими и психическими пытками они добивались «признания» своих жертв в совершении самых фантастических преступлений. Никаких иных доказательств, разумеется, не было, но услужливые теоретики поспешили объявить, что они, оказывается, и не нужны: сам признался! Туг уж ничего не попишешь…

Додумались до того, что подвергли сомнению даже самую возможность существования каких-либо доказательств в «такого рода делах». Поскольку, мол, «враги народа» ушли в подполье, не будут же они оставлять следы своих преступных действий!

Выходит, улик по таким делам вообще не бывает, и все усилия надо обратить на то, чтобы вырвать личное признание. И вырывали…

О том, как попиралась в те годы законность, как гибли лучшие сыны и дочери народа, «признавшиеся» во всех смертных грехах, теперь хорошо известно. Партия сорвала покров с этих мрачных тайн и торжественно заявила, что никогда, никогда такое не повторится.

Концепции, складывавшиеся в те годы (а было тех лет немало), не могли не оставить след в умах некоторых юристов, воспринявших эти концепции еще на студенческой скамье, а затем способствовавших внедрению их в жизнь. С последствиями культа личности, в чем бы они ни выражались, идет беспощадная борьба. Идет она и на правовом фронте.

Новый закон развенчал порочную идею особой значимости «личного признания», которое отныне «может быть положено в основу обвинения лишь при подтверждении признания совокупностью имеющихся доказательств по делу».

Но старые традиции живучи; иногда они проникают и в практику, порождая ошибки, которые не так-то легко бывает исправить.

Однажды я был назначен судом выступать по необычному делу. Смешанное чувство брезгливости и удивления не покидало меня все время, пока я, готовясь к процессу, читал протоколы допросов, очных ставок, осмотров — десятки листов, вшитых в аккуратную коричневую папку с надписью: «Дело по обвинению Саранцева в покушении на изнасилование Кузиной».

…Ранним августовским утром в самом центре Москвы из подъезда четырехэтажного дома выбежала молодая женщина — Вера Михайловна Кузина. Глотая слезы и путаясь в словах, она рассказала постовому милиционеру, что, проснувшись среди ночи, увидела стоящего на подоконнике незнакомого мужчину, который тотчас же спрыгнул в комнату и напал на нее. Она отчаянно сопротивлялась, и ей, наконец, удалось сломить силу преступника: пьяный, утомившийся от борьбы, он заснул тут же, на кровати.

Милиционер, поднявшийся вслед за Кузиной в ее квартиру на третий этаж, действительно обнаружил спящего посреди кровати одетого мужчину.

Через несколько часов отрезвевший преступник предстал перед следователем. Он назвался шофером Саранцевым. Когда следователь объяснил ему, почему его задержали, Саранцев сразу во всем признался.

Накануне вечером, рассказывал он, ему пришла в голову мысль забраться в чью-нибудь квартиру. Он облюбовал именно тот дом, где его задержали, для храбрости выпил четыреста граммов водки и полез на чердак. Оттуда выбрался на крышу. Ноги не слушались его. По мокрому скату крыши — был сильный дождь — ему пришлось передвигаться на четвереньках. Все-таки добрался до водосточной трубы и стал по ней спускаться. Нащупал карниз, пошел по нему, наткнулся на открытое окно. Л дальше было то, что уже известно.

Как защищать такого преступника? То, что он совершил преступление, — это, кажется, ясно: пойман на месте, сам сознался… Следователь добросовестно проверил, есть ли в доме водосточная труба, можно ли с карниза попасть в комнату Кузиной. Все это подтвердилось. Чтобы исключить всякие сомнения, следователь отправил Саранцева на психиатрическую экспертизу, которая признала его совершенно здоровым.

И все-таки зачем понадобилось Саранцеву в проливной дождь лезть на крышу, спускаться по скользкой трубе, каждое мгновение рискуя свалиться и сломать себе шею, потом балансировать на узком, осыпающемся под ногами карнизе и, главное, не имея никакой конкретной цели, не зная, будет ли на его пути открытое окно, что ждет его в комнате, как удастся ему выбраться назад?..

Долго беседуем мы с Саранцевым в тюрьме, а он уныло повторяет одно и то же. Но когда я подробно рассказываю ему, что минимальное наказание за совершенное им преступление — не один год лишения свободы, а поступок его отличается такой дерзостью, что минимальным сроком он, конечно, не отделается; когда Саранцев узнает, что Кузина подала заявление, требуя для него сурового наказания; когда я напоминаю ему о матери и спрашиваю, не хочет ли он написать что-нибудь ей в деревню, — Саранцев начинает плакать. Этот здоровый, сильный тридцатилетний мужчина плачет навзрыд — долго и мучительно.

И, наконец, рассказывает правду.

Он был одинок и молод, в свободное время его тянуло к шуму, веселью, музыке. Зимой он пропадал на катке, весной и летом — на танцплощадках. Это был его «мир», его родная стихия, здесь он знакомился, ссорился, мирился, сердился, шутил. Здесь начинались и кончались все его «романы» — маленькие, пустенькие увлечения.

С Кузиной Саранцев познакомился несколько месяцев назад на танцевальной площадке парка культуры. С женщинами он вообще знакомился легко и просто. Застенчивый и молчаливый в обществе незнакомых мужчин, он становился веселым и свойским, если рядом оказывалась женщина, которая была ему симпатична. Находились и непринужденная шутка, и острый, но вполне пристойный анекдот, и дружеское внимание…

У Саранцева были добродушное лицо, спортивная выправка и сильные руки. В его голубых глазах и густых льняных волосах было что-то мягкое, трогательное, порой наивное, но резкая линия подбородка и глубокие желобки морщин на лбу придавали его лицу то мужественное, волевое выражение, которое так нравилось женщинам. Да, женщины любили Саранцева, он знал это, и с беззаботной легкостью бросался из одной интрижки в другую.

В тот вечер Саранцев пришел на танцы к восьми часам, сел в уголке и стал наблюдать.

Он заметил ее сразу. Кузина стояла у барьера, заложив руки за спину, и внимательно разглядывала танцующих. На вид ей было лет двадцать семь — двадцать восемь. Ее красивая фигура, надменность, с которой она держалась, невольно привлекали внимание. Саранцев знал всех здешних завсегдатаев. Она была «чужой».

Прошло несколько минут, и Саранцев убедился, что она одна и что ее никто не приглашает. «Любопытно, — подумал он. — Очень любопытно. Ну-ка, посмотрим, что это еще за птичка».

Они танцевали все танцы подряд, без передышки. Потом гуляли по весеннему, цветущему парку. Было темно. Одиночные фонари тускло подсвечивали зеленеющие кроны деревьев. Сквозь листву проглядывала река, отраженные ею огоньки дрожали как звездочки. Где-то наверху собирались тучи. С реки потянуло прохладой. Тревожно зашуршавший в листве ветер обещал близкий дождь.

Саранцев привычно обнял свою спутницу и накинул на ее плечи пахнущий бензином пиджак.

Некоторое время спустя они сидели в уютной комнате с яркими обоями и «стильной» мебелью, в той самой комнате на третьем этаже, где вскоре ему пришлось пережить свой позор.

С того памятного первого вечера всякий раз, когда муж инженера-экономиста Кузиной — ответственный работник одного из министерств — уходил на ночное дежурство, развлекать скучающую женщину являлся шофер Саранцев. Да, Кузина только развлекалась… А Саранцев?

Этот грубоватый шофер, встречавший на своем пути не одну женщину и всегда считавший, что даже само слово «любовь» выдумано писателями на потребу сентиментальным барышням, неожиданно влюбился — влюбился искренне и застенчиво.

Сначала он не хотел признаться в этом даже самому себе. Первая любовь пришла к нему с большим опозданием, в нее было трудно поверить. Но чувство, заполнившее его всего, было слишком сильным, чтобы от него отмахнуться. «Значит, судьба», — решил Саранцев. Он не умел колебаться.

Для него все было ясно. А для нее? Любит ли она его настолько, чтобы бросить «солидного» мужа, налаженную жизнь, комфорт и стать женой недоучившегося шофера, простого парня из ярославской деревни?

Он сильно любил. Он не мог поверить, что его мечты несбыточны. Он не умел сдаваться без боя. Он должен был знать правду. Он готов был воевать за свою любовь.

И он пришел, наконец, для серьезного разговора.

Только самого малого не хватало ему: смелости первого слова. Поэтому он загодя выпил, чтобы развязать язык.

Он проснулся в милиции. Ему показали заявление Кузиной: «Прошу привлечь к ответственности неизвестного мне мужчину, который влез в мою квартиру через окно и напал на меня».

Саранцев несколько раз перечитал беглые, размашистые строчки заявления. Нет, здесь не было подделки: этот почерк он узнал бы из тысячи других.

«…Неизвестного мне мужчину…» Это он-то неизвестный, он, Саранцев, который выучил ее наизусть, как стихи!.. Это он-то влез через окно, он, Саранцев, которому она со счастливой улыбкой открывала дверь, едва заслышав на лестнице его шаги!.. Это он-то напал на нее, он, Саранцев, который трижды ходил с закрытыми глазами по осыпающемуся карнизу, чтобы доказать ей, что ради нее он может сделать все.

Да, может. И сейчас он опять все сделает для нее. Ведь он понял: наступало утро, с дежурства должен был возвратиться муж, а пьяного Саранцева никак не добудиться. И, спасая свою «честь», Кузина поспешила принести любовника в жертву.

Ну что же, если ей нужно, пусть так и будет. Он спасет ее от позора любой ценой.

— Да, это правда, — сказал он следователю, кладя заявление Кузиной на стол. — Чистая правда.

…Я слушаю взволнованный рассказ Саранцева и верю каждому его слову. Такое нельзя придумать. Горе этого человека неподдельно. А его готовность примириться с судьбой, зачеркнуть свою жизнь в угоду бездушной и подлой бабенке вызывает глубокое возмущение.

— Пора, Саранцев, кончать игру, — говорю я ему. — Вы расскажете суду правду. Настоящую правду. Слышите — только правду!

…При закрытых дверях — в пустом зале — начинается судебный процесс. Темноволосая женщина с холодными серыми глазами и гордо посаженной головой подробно рассказывает, какой ужас испытала она, увидев в своей комнате незнакомца, свалившегося точно с неба. Милиционер, дворник, понятые добросовестно докладывают, что они лично видели Саранцева спящим в комнате Кузиной. Ученый эксперт с чертежами в руках доказывает, что путь, якобы проделанный Саранцевым с крыши до окна Кузиной, «технически не невозможен». Другой эксперт приводит десятки случаев, когда совершенно пьяные люди чудом сохраняли равновесие, двигаясь чуть ли не по тонкой проволоке.

Потом встает Саранцев и повторяет все, что он рассказывал мне в тюрьме.

— Это ложь! — истерически кричит Кузина, и лицо се покрывается вишневыми пятнами. А когда ее просят замолчать, она вскакивает со своего места и торжественно удаляется из зала. И оттого, что в этом зале она — единственная слушательница, ос уход особенно эффектен.

Прокурор произносит обвинительную речь. Он призывает строго наказать Саранцева, потому что тот не только не раскаялся в своем поступке, но еще пытается ввести суд в заблуждение и очернить честную женщину. Свой отказ от прежних показаний, говорит прокурор, Саранцев ничем не обосновал. Почему мы должны верить его голословному заявлению?

…Процесс подходит к концу. Суд удаляется на совещание и, наконец, выносит свой приговор: Саранцев виновен, он будет подвергнут длительному лишению свободы.

Но разве на этом заканчивается борьба? Разве можно опустить руки, если ты уверен, что осужден невинный? Разве можно смириться, когда подлость торжествует, а законность нарушена?

И вот — жалоба за жалобой отправляются в разные, инстанции. И некоторое время спустя на каждую из них приходит аккуратный ответ. Ответ — это отпечатанный в типографии бланк, где чернилами проставлена только фамилия Саранцева. Ответ — это сообщение о том, что «оснований к отмене приговора не найдено».

Почему не найдено? Ведь в жалобах были какие-то аргументы, были раздумья, сопоставления, выводы. О них в ответе нет ни слова. Почему?

Кто знает, почему… Не найдено — значит, не найдено. Нет — значит, нет.

Может быть, стоит бросить эту бесплодную переписку, признать бой проигранным, утешая себя, что сделано все возможное, что и в суде бывают ошибки?

Бывают. Но там, где решаются судьбы людей, их быть не должно.

Легко сказать — не должно. Но как доказать, что все эти улики, показания «свидетелей», доводы экспертов не более чем нагромождение случайностей, результат богатого воображения, плод лености мысли и некритической оценки поступков и слов?

Ведь на каждую улику нужна противоулика.

На показания одних свидетелей — показания других, опровергающие.

Нельзя требовать, чтобы суд отверг доказательства, опираясь всего лишь на голое «нет» заинтересованной стороны. Это азбука юстиции, смешно объявлять ее устаревшей.

Где же найти противоулики?

Где раздобыть истинных свидетелей?

Не сам ли Саранцев постарался, чтобы их не было: ведь его визиты к Кузиной обставлялись глубокой тайной. Ни один человек не знал об их связи. Кого он может теперь позвать на помощь?

Неужели так-таки инекого? Разве Кузина и Саранцев встречались на необитаемом острове? Разве они были совсем-совсем одни?

А что, если призвать в свидетели стены?

Заставить заговорить мебель?

Услышать голос посуды, одежды, книг?

А что, если сама Кузина уличит Кузину во лжи?..

Этот выход кажется предельно простым. Нельзя поверить, что он не пришел в голову сразу. Но так бывает. Все кажется несложным, когда поставлена последняя точка. Нелегко она дается, однако. Ведь каждое дело требует напряжения всех сил, внимания, размышлений, поисков, мастерства. Не все рождается сразу. И лучше поздно, чем никогда.

В Верховный Суд отправляется письмо отчаявшегося Саранцева, письмо, на которое вся надежда. Саранцев описывает такие подробности расположения комнат, обстановки в квартире Кузиной, ее одежды, наконец, ее биографии, которые может знать только близкий человек. Он припоминает смешные домашние тайны, над которыми он когда-то весело смеялся, слушая рассказы возлюбленной и, конечно, не предполагая, что они приобретут значение юридических доказательств. Он перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях — все эти ничего не значащие детали, которые должны спасти его, спасти потому, что, взятые вместе, они неопровержимо доказывают главное: Саранцев и Кузина были знакомы раньше… Близко… Давно…

Назначается новая проверка. Факты, сообщенные Саранцевым, подтверждаются. Снова собирается Верховный Суд, и лучшие из лучших судей страны, придираясь к каждой мелочи, тщательно взвешивают все «за» и «против», решают — преступник Саранцев или нет.

И приходит еще один ответ. Только это уже не типографский бланк с местом, оставленным для фамилии. Это — отстуканное на машинке специальное письмо, коротенькое письмо, но в нем заветные слова: «Не виновен».

Саранцев свободен. Правда победила. Судебных ошибок быть не должно.

Такова цена признания. Как видим, оно было вызвано сложным переплетением личных и бытовых отношений, искренним чувством к женщине, честь которой «признавшийся» хотел спасти, принеся в жертву себя. Стоило, однако, критически отнестись к этому быстрому «признанию», испытать его, как говорится, на прочность, проверить с помощью других доказательств, — и тотчас столь легко добытая «правда» оказалась лжеромантической «ложью во спасение».

А вот другая история. Она не менее характерна.

В прокуратуру пришло покаянное письмо: осужденный за убийство Коняхин чистосердечно признавался еще в одном убийстве. «Граждане начальники! — писал он. — Хочу снять с души камень. Как говорил мой бедный покойный папа, — не могу молчать. Не могу и все! Пробовал, терпел, но ничего не получается. Организм мой требует: скажи все как есть, не таись, легче будет. И вот я вам говорю: я — убийца. Вы, конечно, посмеетесь и скажете: «Ну и что? Мы это хорошо знаем, за то ты и сидишь». Нет, граждане начальники, не все вы знаете. Я не только убил Мурадову, но еще и другую девушку — Митрошкину. Было это вот как…»

И дальше на двадцати семи тетрадочных страницах Коняхин яркими красками живописал кошмарное убийство своей спутницы-недотроги, которую он решил «проучить за дерзость». Письмо заканчивалось надрывно: «Граждане начальники! В бессонные ночи я пролил реки слез над загубленной мною Митрошкиной. Если б вы знали, как мне жаль эту девушку! Теперь, когда я все рассказал, моя совесть чиста, и, выйдя на свободу, я смогу честно смотреть людям в глаза, смогу быть достойным строителем счастливой жизни».

Рассказ «строителя» вызвал переполох. Дело в том, что Митрошкина действительно была убита, причем все без исключения подробности, сообщенные Коняхиным, — будь то время, место или способ убийства, события, предшествовавшие ему к следовавшие за ним, детали обстановки, одежды, внешности убитой и многое другое — все это в точности соответствовало материалам уголовного дела. Дела, по которому был осужден другой человек. Тот, что не признавал себя виновным.

Ошибка? Страшная ошибка, которую нужно скорее исправить!

Так примерно и поступили. Приговор отменили, Коняхина же вновь предали суду и приговорили к расстрелу: два зверских убийства — это слишком много для того, чтобы даже в отдаленном будущем «держать» убийцу на правах мирного соседа.

Только тогда Коняхин понял, что перегнул. Он снова ударился в слезы: «Граждане начальники! Как могли вы мне поверить?! Я же просто дурил вам голову, а вы мне поверили… Все было очень просто: рассказал мне один кореш, как просил его в пересылке какой-то фраер взять на себя это убийство. Тебе, говорит, все равно дали полную катушку, больше уже не дадут, а зачем двоим погибать зазря? Возьми, говорит, на себя, а я тебе всю жизнь буду передачи слать, вот тебе истинный крест. И рассказал ему все свое дело до самой последней крошки. Кореш мой отказался на себя брать, был, выходит, умнее меня. А я решился. Если, думаю, выйдет, буду на свои пятнадцать лет обеспечен как бог. А не выйдет, так немного хотя бы развлекусь с тоски своей арестантской жизни. Ребята, думал, помрут от смеха… Хуже, думал, не будет. Вышки, конечно, не ждал…».

Снова завертелась судебная машина. Правда, конечно, восстановилась. Справедливость восторжествовала. А «царица доказательств» была наглядно посрамлена.

Признание своей вины — вовсе не главное, не решающее, не единственное, а самое рядовое доказательство, которое «играет» лишь в том случае, если есть и другие объективные доказательства, подтверждающие «чистосердечное раскаяние», делающие его убедительным, правдивым. Эти доказательства нужно найти. В арсенале современного следопыта — новейшие достижения науки.

Непосвященный человек, оказавшийся в криминалистической лаборатории, не сразу поймет, где он находится. Здесь и химические реактивы, и кварцевые лампы, и муфельная печь, и спектрограф, и микроскоп, пинцеты, иглы и множество других аппаратов и приспособлений, каждым из которых в отдельности пользуются люди различных профессий, но всеми вместе, пожалуй, только криминалисты. На помощь юстиции приходят биология, аналитическая химия, техническая физика, научная фотография, психология… Но криминалисты не просто механически воспринимают достижения естествознания и техники. Они перерабатывают их таким образом, чтобы приспособить к своим практическим нуждам, то ость к задаче расследования преступлений.

Наука обеспечивает раскрытие любого преступления и — что, может быть, еще важнее — страхует от возможных ошибок, вызванных предубеждением, случайностью, некритическим отношением к фактам.

Об этом и пойдет речь в рассказе «Простой штык», к которому потом еще придется вернуться на страницах этого повествования.

ПРОСТОЙ ШТЫК


Телефонный звонок разбудил меня в два часа ночи. Я не удивился. Еще не подняв трубку, я знал, кто звонит. Ночью мне звонил только один человек — Илья Давидович Брауде. Казалось, он никогда не спал. Он мог позвонить и в два и в три часа ночи. Увлекшись каким-либо делом и готовясь к выступлению, он забывал о времени. Когда ему не терпелось поделиться удачной находкой, или неожиданной мыслью, или просто интересным случаем, он звонил своим молодым коллегам. Именно молодым — он любил их. Он никогда не называл их учениками. Помощники, говорил он.

Мне посчастливилось два года, до самой смерти Ильи Давидовича, быть одним из его помощников. Я еще не сказал, кто такой он сам. Впрочем, вряд ли он нуждается в рекомендации. Его имя в нашей стране хорошо известно. И. Д. Брауде — выдающийся адвокат, участник многих крупнейших судебных процессов, блестящий оратор, тонкий психолог и знаток человеческой души. Выступать вместе с ним, помогать ему готовиться к делу, слушать его было редким удовольствием и отличной школой.

Брауде не любил таких дел, где все ясно с первого взгляда. Он любил дела запутанные и загадочные, над которыми стоит поломать голову, чтобы доискаться до истины, отмести все наносное и ложное, утвердить правду.

И на этот раз он мне так и сказал:

— Надо поломать голову. Приезжай завтра в суд. В десять часов. Смотри, не опаздывай.

Я приехал ровно в десять, а Илья Давидович — беспокойная душа — уже ждал меня, вышагивая по коридору и размахивая левой рукой. Привычка у него была такая — размахивать левой рукой. Он говорил, что это помогает думать.

А в то утро ему было над чем подумать: некто Василий Стулов, обвинявшийся в убийстве, упорно отрицал свою вину, хотя десятки — буквально десятки — серьезнейших улик, собранных в двухтомном увесистом деле, неопровержимо подтверждали доказанность предъявленного ему обвинения.

Это было загадкой.

Загадкой, потому что возражать было чистой бессмыслицей. Улики окружали его со всех сторон. Он был скован ими, как железной цепью. И все-таки он возражал. «Я невиновен», — говорил он. Это было загадкой.


Марию Васильевну Лазареву бросил муж — человек, которого она глубоко и преданно любила.

Лазарева остро переживала неожиданное одиночество. Ей уже перевалило за пятьдесят, вся ее жизнь всегда была посвящена мужу, и как-то так получилось, что рядом не оказалось ни родных, ни друзей.

Но время — лучший лекарь. Хоть и немного месяцев прошло с тех пор, как она «овдовела» (муж умер для нее, и поэтому она себя именовала вдовой), а острота переживаний постепенно притуплялась, жизнь брала свое…

Лазаревой захотелось найти человека, который тоже страдает, который нуждается в помощи, изнывая от одиночества и неприкаянности. Ей было безразлично, будет ли это мужчина или женщина, лишь бы он был человеком, лишь бы он развеял ее тоску и наполнил каким-то смыслом ее жизнь.

Так и появился в квартире новый жилец, за бесценок снявший у Лазаревой «угол»: продавленный узкий диван да две полки в общем комоде.

Это был здоровый, богатырского телосложения, бездельник с холеным, упитанным лицом, лживыми глазами и дергающимся мясистым носом. Трудно представить себе человека, который вызывал бы сострадания и жалости так мало, как: Стулов. В лучшем случае он мог оставить людей равнодушными. У большинства он вызывал отвращение. У некоторых — страх. У некоторых — насмешку. Но сострадание?! Жалость?!

Что и говорить, загадочны пути, ведущие к сердцу человека!

Позже Лазарева писала в Киев племяннице, своей единственной родственнице и самому близкому человеку, которому она могла рассказать все: «Дорогая Тонюшка, открою тебе свой секрет, ты одна поймешь меня правильно. Я вышла замуж. Конечно, без всяких этих формальностей: во-первых, в моем возрасте смешно надевать подвенечное платье, а во-вторых, мы ведь еще так и не разведены с Николаем. Да разве дело в формальности? Лишь бы человек был хороший…

Тебя, конечно, интересует, кто мой новый муж. Он интересный, я бы даже сказала — красивый мужчина. По специальности механик, но сейчас не работает, не может подыскать для себя ничего подходящего. Один минус: он на десять лет моложе меня. Но я уговариваю себя, что это не имеет большого значения. Как ты думаешь?

Зовут моего мужа Василий Максимович. Ты даже не представляешь, какой он заботливый: на днях, например, подарил мне мои любимые духи. Помогает убирать комнату и даже иногда — смешно сказать — готовит обед. Я подсмеиваюсь над ним и советую ему пойти в шеф-повары или в домработницы. А он не отвечает, молчит. Мне нравится, что он молчит. По-моему, настоящий мужчина должен быть молчаливым…

Пожалуйста, никому из знакомых не рассказывай, Я пока ни одному человеку не сказала, что вышла замуж, тебе первой. Для всех Василий считается моим жильцом. Чего стесняюсь, сама не знаю, но ты меня, Тонюшка, конечно, поймешь…

Хоть и труднее мне сейчас, потому что приходится одной зарабатывать на двоих, но в то же время и легче — все-таки появился друг…»

…Было одиннадцать часов вечера, когда в коридоре коммунальной квартиры, где жила Лазарева, раздались тяжелые мужские шаги, и взволнованный голос Стулова произнес:

— Людмила, помогите!

В квартире уже спали. Но на зов о помощи откликнулись немедленно. Соседка Лазаревой — Людмила Матвеева и ее муж выбежали в коридор. Вскоре собрались и все жильцы.

Дверь в комнату Лазаревой была открыта. Слабо освещенная из глубины комнаты настольной лампой, Лазарева сидела на полу спиной к двери. Тянувшиеся от ее шеи кверху шнуры были перекинуты через крюк, на котором крепилась люстра.

С криком «повесилась!» Людмила Матвеева выбежала на улицу, другие жильцы, ошеломленные неожиданностью, молча стояли поодаль, все еще не веря в то, что произошло. Один только Стулов проявил свойственное настоящему мужчине хладнокровие и выдержку. Он быстро отыскал пассатижи, ловко перекусил ими тянувшиеся от шеи Лазаревой шнуры и, бережно положив ее на пол, начал делать искусственное дыхание. Но усилия его были тщетны. Лазарева была мертва.

Тем временем Матвеева привела милиционеров. Один из них, случайно проходивший мимо лейтенант, видимо, как старший по званию, взял команду в свои руки. Он проявил недюжинную оперативность. Едва взглянув на труп, он сел в кресло и недрогнувшей рукой написал свое авторитетное заключение: «Установлено, что Лазарева покончила жизнь самоубийством через повешение».

Труп отправили в морг, и утром следующего дня судебный врач дал наскоро заключение, которое гласило, что смерть Лазаревой от удушения наступила «скорее всего» в результате самоубийства.

На том и порешили. Труп Лазаревой был кремирован, комнату заселили новые жильцы, а тощая папка с надписью «Материал о самоубийстве гр-ки Лазаревой М. В.» осталась пылиться в архивном шкафу.

Дело закончилось, не начавшись.


Нет, оно не закончилось.

Прошло несколько месяцев. В прокуратуру явилась женщина, приехавшая из Киева. Это была племянница Лазаревой — та самая, которой Лазарева поверяла свои тайны. Она не верила в миф о самоубийстве. У нее были достаточно серьезные основания сомневаться в этом, и о своих сомнениях ока не хотела молчать.

Когда умирает одинокий человек, нотариус производит опись всего оставшегося имущества. Если в течение определенного срока объявятся наследники, это имущество выдадут им, Если нет, оно пойдет в доход государства.

В описи имущества Лазаревой нотариус записал: «…19. Пальто демисезонное, ношеное, серое, с пятнами бурого цвета, похожими на кровь, и со следами пыли на спине…».

Тогда на это никто не обратил внимания. Но племянница, для которой каждая деталь полна глубокого смысла и которая пытается разгадать тайну внезапной смерти своей тети, эта короткая запись показалась важной и значительной. Племянница рассуждает так: у Лазаревой было только одно демисезонное пальто, в котором она каждый день ходила на работу. Можно ли представить себе, чтобы женщина, следящая за собой, привыкшая к чистоте и порядку, вышла из дому в перепачканном кровью пальто?

Но если в день ее смерти на пальто еще не было пятен, то откуда появились они? И когда?

Племянница не отвечает на эти вопросы. Она только их задает. Это ее право. Она самая близкая родственница покойной, она желает знать истину. Она не строит догадок, а только делится своими сомнениями. Но раз есть сомнения, их надо проверить.

И вот следователь Маевский берется развеять сомнения киевской родственницы. Надо только установить, каким образом запачкалось пальто, и, сообщив об этом заявительнице, заняться другими неотложными делами.

Но первый же день приносит следователю не ответ, а новую серию вопросов. Выясняется, что бурые пятна, похожие на кровь, были не только на пальто, но и на петле из электрического шнура, которую сняли с шеи Лазаревой. Выясняется, что такие же пятна соседи видели в тот самый вечер на полу возле двери. Выясняется, что ковровая дорожка, всегда лежавшая на полу, от двери к кровати, в тот вечер отсутствовала, а затем и вовсе исчезла. Выясняется, что эксперт обнаружил следы ударов тупым предметом на затылке и висках трупа, но не придал этому значения, почему-то решив, что это — посмертные следы, следы ударов трупа об пол.

Словом, выясняется, что папке с надписью «Материал о самоубийстве гр-ки Лазаревой М. В.» рано еще пылиться в архивном шкафу и что, оставив в стороне все прочие дела, надо распутывать этот клубок загадок.

Но за что уцепиться, чтобы размотать его? Нет трупа — он кремирован. Нет вещей — они распроданы, розданы, пропали. Нет даже комнаты — она отремонтирована, переоборудована и заново обставлена другими хозяевами. Время стерло в памяти свидетелей многие драгоценные подробности. Убийца — если только Лазарева была убита — наверняка постарался замести следы и подготовить противоулики.

Что и говорить, трудная, очень трудная задача выпала на долю следователя Маевского.

Значит — отступиться? Вновь объявить Лазареву самоубийцей?

Конечно, так было бы легче. И проще. И спокойнее.

Но молодой юрист Григорий Маевский хотел, чтобы восторжествовала законность.

Он хотел правды и справедливости.

Трудно? Да. Но возможно. Значит, надо искать.

Итак, Лазарева повесилась? Мы помним, что шнур был прикреплен к крюку от люстры. Если Лазарева самоубийца, то прикрепить его могла только она сама. Высота потолка я комнате Лазаревой достигает трех с половиной метров. Значит, надо узнать ее рост и высоту мебели, с помощью которой Лазарева могла дотянуться до потолка.

Узнать рост — дело одной минуты: в протоколе такие данные есть. Но как измерить стол и стулья, если они исчезли?

Их надо найти — без этого любой вывод следователя легко будет уязвим.

Находят стол. Находят стулья. Находят всю мебель. Всю — до единого предмета. Соседи и знакомые подтверждают, что это та самая мебель, которая стояла в комнате Лазаревой в день ее смерти. Измеряется высота каждого предмета с точностью до сантиметра.

Но этого мало.

Когда человек старается дотянуться до какого-либо высоко расположенного предмета, он поднимает над головой руки и тем самым как бы увеличивает свой рост. При одинаковом росте длиннорукий достанет более отдаленный предмет, чем тот, у кого руки короче. Поэтому для точности выводов не хватает еще одной цифры. Нужно знать длину рук Лазаревой. А в протоколе о длине рук ничего не сказано. Правда, есть ее пальто и кофточки. Но длина рукавов у них разная. А нужна точность, точность и еще раз точность.

Неужели придется отступить только из-за того, что недостает маленькой, хоть и существенной детали?

Терпение, терпение… Не могла же Лазарева всегда покупать только готовое платье. Как всякая женщина, она, несомненно, хоть изредка обращалась к услугам портних, А портнихи, как известно, всегда снимают мерку. И уж длину рукава они знают наверняка.

Находка. Отличная находка!

Нет, неудача: никто не может сказать, у кого шила Лазарева свои платья. Ее туалеты никогда особенно не поражали. Ни одной знакомой моднице не пришла в голову мысль ее об этом спросить. Очень досадно! Но не страшно: может быть, Лазарева шила в ателье? Тогда есть надежда: надо только порыться в папках с обработанными квитанциями заказов и найти заказ Марии Васильевны Лазаревой.

Порыться и найти… Легко сказать! Ведь в Москве десятки ателье, и в каждом — тысячи заказчиков, и никто уже не помнит, давно ли Лазарева щеголяла в какой-нибудь обнове. Вот ведь задача!..

Находят. Находят ателье, в котором Лазарева шила пальто. Узнают длину ее рук. Можно встать на стол и увидеть, как высоко могла достать эта непонятная и загадочная самоубийца. Ведь твердо установлено, что под люстрой в момент обнаружения трупа стоял на своем обычном месте круглый обеденный стол. Значит, Лазарева, чтобы закрепить узел на крюке от люстры, взбиралась на этот стол — добраться до потолка как-нибудь иначе было невозможно.

Разыскивают женщину, рост и длина рук которой в точности соответствуют лазаревским, и просят ее взобраться на стол, подняться на цыпочки и вытянуть руки вверх. Не получается. Не достает эта женщина — двойник Лазаревой — до крюка. Тогда на стол ставят стул, и женщина не без труда карабкается на это громоздкое сооружение.

Все равно не получается. Только подпрыгнув, она может кончиками пальцев дотянуться до крюка, но все ее попытки завязать на крюке узел оказываются тщетными.

Ну, хорошо: эта женщина не смогла. А вдруг Лазарева была более расторопной? Вдруг она умела лучше прыгать? Вдруг ее ловкость и сноровка позволяли ей вязать петли на лету? Надо проверить.

Проверяют. Не получается.

Вес Лазаревой превышал сто килограммов. Она не умела и не любила прыгать. Даже после самой непродолжительной ходьбы ее мучила одышка. Соседи рассказывают, что когда Лазарева вешала белье, она не могла встать даже на низенькую скамейку, а закидывала его на веревку и расправляла с помощью палки.

Убедительно? Кажется, да.

А впрочем, мало ли какие у нее были привычки! Ведь то были привычки женщины, старающейся себя не утомить, не повредить свое здоровье — женщины, думающей о жизни. Л если она решила с жизнью порвать, придет ли ей в голову мысль об усталости, об одышке?

Допустим самое невероятное. Допустим, что Лазарева, прыгая на стуле, сумела завязать узел на крюке, затем сунула голову в петлю и с петлей на шее бросилась вниз. Тогда стул должен остаться на столе. Или хотя бы упасть.

Всех соседей снова вызывают в прокуратуру, и каждый из них в отдельности подтверждает, что в тот трагический вечер все стулья стояли вокруг стола на своих обычных местах; что рядом со столом упавшего стула не было; что скатерть, покрывавшая стол, не была сдвинута; и что, наконец, в центре стола, как обычно, стояли стеклянная пепельница и ваза с живыми цветами.

Значит, на стул Лазарева не становилась. Значит, на стол она не становилась тоже. Значит, остается признать, что забраться под потолок Лазарева не могла.

Но одной этой улики мало. Сама по себе она еще ни о чем не говорит. А кроме того, бывают случайности. Бывают непредвиденные возможности настолько простые, настолько элементарные, что даже обсуждать их кажется абсурдом. Вообще, всякое бывает.

Словом, еще ничего не решено. Поиски продолжаются…

Но за какую ниточку тянуть дальше? От чего отталкиваться? Пожалуй, прежде всего надо восстановить вплоть до мельчайших деталей, какой вид имела комната в тот момент, когда Стулов позвал соседей на помощь.

Опять вызывают соседей. Они многое позабыли. Один припоминает какую-либо деталь, а другой опровергает. Кому верить? Никому. Сомнительную улику нельзя брать на вооружение — это незаконно. Но есть улики, которые подтверждают все. И как раз они-то самые важные.

Все подтверждают, что Лазарева с петлей на шее полусидела на полу, занимая все пространство между шкафом и столом. Но — любопытная подробность: комната была освещена лишь настольной лампой, стоявшей на тумбочке в самом дальнем углу. Пройти к настольной лампе и не задеть при этом труп Лазаревой было невозможно.

Кто же зажег эту лампу? И почему не горела большая люстра, выключатель от которой у самой двери и зажечь которую было проще всего?

Задать эти вопросы надо бы Стулову, но следователь Маевский не хочет спешить с его вызовом. Лучше обождать, пока будут собраны веские доказательства и представится возможность сделать какие-то обоснованные выводы. Стулов далеко: он работает завхозом в какой-то научной экспедиции. Пусть работает, его время еще не настало.

Следователь внимательно вчитывается в объяснения, которые Стулов писал в милиции. Он писал, что весь день был дома. Лазарева, вернувшись с работы, принесла покупки. Он вынул покупки из ее сумки, перебросился с ней несколькими словами и пошел в ванную мыться, по просьбе Лазаревой закрыв дверь на ключ. Помывшись, он постирал в ванной майку и, не заходя в комнату, вышел из дома. Сначала отправился к знакомому, потом в Дом культуры, где смотрел фильм «Нахлебник». Из Дома культуры он вернулся домой, открыл ключом дверь комнаты. В комнате было темно. Это удивило его: ведь Лазарева никуда не собиралась уходить. Он повернул выключатель, который находился слева от двери, и увидел Лазареву сидящей на полу с петлей на шее…

Но доподлинно известна по крайней мере одна неправда: в комнате горела не люстра, а настольная лампа. Значит, или Стулов, не зажигая люстры, прошел в темноте к настольной лампе, или он сначала зажег люстру, а затем выключил ее. В любом случае это подозрительно. А кроме того, зачем надо было, уходя в ванную, запирать Лазареву на ключ? Зачем надо было тут же стирать майку? Зачем сразу уходить из дома, даже не зайдя в комнату?

Есть много «почему» и «зачем», но все они — тоже не улики. Сомнения, не больше. А этого мало. Нельзя даже предъявить обвинение. Прокурор не даст санкцию на арест.

Есть сомнения. Есть несуразности. Есть заведомая ложь.

Есть интуиция следователя, подсказывающая ему истину.

Но нет доказательств. А в них-то все дело! Значит, надо искать. Ищут.

Вызывают сослуживцев Лазаревой. Это продавцы и сотрудники одного из самых популярных в Москве цветочных магазинов. Милые, общительные, симпатичные люди. Они очень любили Лазареву. Они были поражены ее гибелью. Они искренне хотят помочь следствию найти убийцу. Да, убийцу: они уверены, что Лазарева убита.

Откуда такая уверенность? Может быть, у них есть факты? К сожалению, нет. Есть интуиция. Ах, боже мой, опять интуиция! Это очень хорошая вещь, но ведь она не заменяет улик.

Следователь отправляется по следам Лазаревой. Он восстанавливает в памяти каждый ее шаг в тот последний, трагический день — час за часом, минута за минутой.

В девять утра она пришла на работу. А настроение? В каком она была настроении? В хорошем. Шутила, даже напевала песенку из последнего кинофильма. В обеденный перерыв гуляла по бульвару, строила планы на лето. Она была в новом шелковом платье, красивых светлых босоножках. А пальто? Да, она была в пальто. Конечно, совершенно чистом: Лазарева была на редкость чистоплотна и очень следила за собой. В шесть часов вечера она ушла с работы и обещала одному из сослуживцев принести на следующий день книгу.

А через два — от силы три — часа Лазаревой не стало…

Поистине странная самоубийца, эта Лазарева. Но дело не в странностях. Надо искать дальше. Ищут.

Вызывают соседей. Они припоминают, что Стулов почти весь день был дома, что-то мастерил в комнате, стучал молотком. Потом куда-то уходил. Еще днем он согрел воду в ванной, но мыться не стал.

Лазарева пришла домой около восьми часов вечера — это заметила одна из соседок, встретившая ее у подъезда: соседка спешила в кино, на сеанс, начинавшийся в половине девятого. Стулов был в это время дома. Потом он ушел; это заметили другие соседи.

После спешившей в кино соседки Лазареву уже никто не видел живой. Кроме Стулова, конечно. А в одиннадцать часов вечера все видели ее труп…

Значит, Лазарева погибла между восемью и одиннадцатью часами. Когда она пришла домой, в комнате был только Стулов. Затем он ушел, замкнув комнату на ключ. От комнаты имелось лишь два ключа: второй был найден в сумочке Лазаревой, лежавшей на письменном столе. Значит, никто посторонний в комнату не входил. Значит, или Лазарева действительно повесилась, или ее убил Стулов. Стулов — и никто другой.

Итак, она повесилась. Для этого она взбиралась на стол и стул, завязывала петлю, бросалась вниз. Но ближайшие соседи не слышали за стеной никакого шума. Впрочем, и это бывает — если, например, в квартире толстые стены и хорошая звукоизоляция. Проверяют. Оказывается, что звук от падения сколько-нибудь тяжелого предмета, любое слово, мало-мальски громко сказанное в одной комнате, любой скрип половицы — все это в другой комнате хорошо слышно.

Кажется, можно кончать следствие. Пора вызвать Стулова, предъявить ему обвинение, арестовать и предать суду. Чего, собственно, ждать? Разве собрано мало доказательств?

Мало. Еще не все версии проверены, не все возможные возражения отметены. Значит, надо искать, искать и искать!

Ищут.

Устанавливают, что в день гибели Лазаревой в Доме культуры, действительно, должен был идти фильм «Нахлебник», о чем было загодя повешено объявление. Однако фильм не показывали, так как зал срочно потребовался для собрания комсомольского актива.

Получают заключение биологической экспертизы, подтверждающей, что бурые пятна на пальто — это пятна крови и что кровь эта относится ко второй группе.

Разыскивают в архиве поликлиники давнишнюю историю болезни Лазаревой и узнают, что кровь Лазаревой тоже принадлежит ко второй группе.

Находят еще одного важного свидетеля — мальчика из соседнего дома, который всегда смотрел у Лазаревой телевизионные передачи. Этот мальчик получил разрешение прийти в тот вечер «на телевизор» при условии, если утром он успешно сдаст свой первый экзамен. Отлично ответив на экзамене, мальчик весь вечер безуспешно звонил тете Марусе по телефону, но на его звонки никто не отвечал. Между тем, соседи, живущие за стеной и безотлучно находившиеся в тот вечер дома, никаких телефонных звонков не слышали.

Вызывают жильцов, занимающих теперь комнату Лазаревой. Они хорошо помнят, что в день своего переезда обратили внимание на оборванный шнур телефонного аппарата. Вызывают монтера телефонного узла, который этот факт подтверждает. Вызывают сотрудников отдела обслуживания телефонного узла, которые сообщают, что им дважды звонил какой-то мужчина, упорно отказывавшийся назваться, и, сообщая о смерти Лазаревой, просил снять аппарат в ее комнате.

Рассуждения следователя точны и логичны. Соседи знали, что Лазарева возвратилась домой. Услышав телефонные звонки, на которые никто не отвечает, они могли бы слишком рано заподозрить неладное. Поэтому Стулов решил оборвать шнур. Впоследствии он, естественно, хотел уничтожить эту косвенную улику, но не сумел: телефонный аппарат снят не был.

Наступил момент, когда следствию нужен сам Стулов. Чтобы вести с ним бой, уже собрано достаточно доказательств. Остальные он — вольно или невольно — даст сам.

Стулова вызывают в Москву. Самодовольный, уверенный в себе человек усаживается в кресло напротив следователя. Он совершенно спокоен: в распоряжении следствия нет и не может быть прямых улик, главные косвенные улики он уничтожил, на его стороне время. Он внимательно слушает и неохотно отвечает. Недаром Лазарева называла его немногословным. И сейчас он остается верным себе. «Не люблю я говорить», — признается он следователю.

«Не хочу», — так было бы точнее.

«Боюсь проговориться», — точнее всего…

Стулова заключают под стражу. Отлично расследованное дело можно передавать в суд. Друзья и товарищи поздравляют молодого юриста с заслуженной победой.

Но победитель еще не считает себя победителем. При всем обилии серьезнейших улик ему кажется, что их недостаточно.

Конечно, бой с опасным преступником он выиграл. Но он выиграл его по очкам. А ему хочется нокаута. Ему хочется «чистой» победы. Ему хочется не оставить защите ни одной щелочки, ни одной лазейки. Ему хочется найти такую улику, которая одна стоила бы всех остальных.

И он находит ее. Он наносит последний удар, венчающий успех. Пройдет немного времени, и о нем будут рассказывать на лекциях будущим юристам, писать в методических пособиях, передавать из уст в уста.

Давно замечено, что у моряков, пожарных, ткачей, рыбаков есть свои особые способы вязания узлов и петель. Даже связывая порвавшийся шнурок на ботинке или упаковывая сверток, моряк, пожарный или ткач сделают это каждый по-своему: независимо от их воли, узел будет всегда «профессиональным».

Из биографии Стулова было известно, что в молодости он долгое время служил матросом, плавал на торговых судах, работал в порту такелажником.

А в прокуратуре, в кабинете следователя Маевского, в большом бумажном пакете, запечатанном пятью сургучными печатями, ждет своего часа петля из электрического шнура, та самая петля, которую сняли с шеи Лазаревой. Это единственное вещественное доказательство, которое пока еще не пущено в работу. Не пора ли?

Следователь уже давно убежден, что Стулов — убийца. Если окажется, что узел на петле из электрического шнура является профессиональным, матросским, — нужно ли доказательство вернее?

А если нет? Если выяснится, что это обычный узел, без сложностей и украшений, узел, похожий на миллионы других, никак не выражающий самобытность автора? Что тогда? Ведь это не только лишит обвинение еще одной улики, а серьезно подорвет ценность всех остальных. И это не только не укрепит избранную следователем версию, а породит новые сомнения. Может, лучше не рисковать?..

Вздор! Нужна истина, истина и еще раз истина. Только истина, и ничего больше. Все, что можно, должно быть проверено. Проверяют.

Приглашают старейших, заслуженных моряков, износивших не одну тельняшку за годы своей службы во флоте, и нарекают их торжественным званием экспертов. В присутствии понятых они вскрывают запечатанный пакет и, вооружившись, лупами, тщательно изучают злосчастный узел. Их ответ категоричен и прост: это профессиональный матросский узел, называется он «простой штык», широко распространен среди матросов Черноморья. Но есть одна заковыка: от «классической» формы «простого штыка» подопытный узел имеет небольшое отличие, весьма пустяшное искажение, которое, по мнению экспертов, не следует даже принимать в расчет.

Не следует? Ну, уж это кому как: для крепости узла при разгрузке пароходного трюма это, может быть, и все равно. Но следствию «небольшие» и «пустяшные» искажения далеко не безразличны: каждая деталь полна глубокого значения, каждая мелочь говорит о многом.

Неугомонный следователь Маевский идет к Стулову в тюрьму. Он понимает, что перед ним сидит не дурак, и что скрывать от него свой замысел совершенно бесполезно. Он и не скрывает: или — или. Или Стулов действительно убийца, и тогда годами укоренявшаяся привычка выдаст его. Или все улики — не больше чем нагромождение случайностей, трагическая цепь следственных ошибок, и тогда Стулов поможет ее разорвать. Пожалуйста, пусть пробует: его судьба в его же собственных руках.

— Свяжите-ка, Стулов, несколько узлов, — говорит ему Маевский и протягивает захваченную с собой прочную капроновую тесьму.

— Ловите? — деловито осведомляется Стулов.

— Ловлю, — честно признается следователь. — А вы постарайтесь связать как-нибудь по-другому.

И преспокойно отходит к окну.

За его спиной молча трудится Стулов. Он старается. Очень старается. Обострившийся слух следователя улавливает позади тяжелое прерывистое дыхание, угадывает паузы для размышлений, чувствует, как дрожат и покрываются потом его большие огрубелые руки.

— Готово! — говорит, наконец, Стулов. — Целых три узла. Сличайте, пожалуйста.

Сличают. Придирчиво и внимательно сличают три экспериментальных узла с узлом на петле из электрического шнура. Абсолютное тождество! Тот же «простой штык»! И всюду — с одним и тем же искажением. От себя самого никуда не спрячешься, даже если очень стараться.

Все ясно. Хватит. Пора судить.


У Стулова не было ни родных, ни знакомых — никого, кто мог бы о нем позаботиться. Но он не остался беззащитным. Суд сам выбрал ему адвоката — одного из лучших защитников в стране — и сказал: «Боритесь. Доказывайте. Спорьте, Помогите отыскать истину. Только истину, и ничего больше».

Мы пришли к Стулову в тюрьму рано утром. Он вломился в комнату, где мы ждали его, заспанный и сердитый.

— Я невиновен, — сказал он еще с порога. — Невиновен, так и знайте.

Потом мы сели за стол, разложили все наши выписки из дела и снова прошлись по уликам — большим и малым, серьезным и не очень.

И когда изрядно уставший от этой мучительной читки Брауде выдохнул наконец: «Амба!» — Стулов спросил:

— А зачем мне было ее убивать?

Он задал вопрос, который у каждого из нас невольно вертелся на языке. Точный ответ на него — сам по себе серьезная улика или противоулика. «Просто так» никто не убивает. Во всяком случае тот, кто находится в здравом уме и твердой памяти. «Cui prodest?» (Кому выгодно?) — интересовались древнеримские юристы, когда совершалось какое-либо преступление. Кому это выгодно, тот, наверно, и преступник. Кто достиг или хотел таким путем чего-то достичь, тот, скорее всего, и виновен.

Итак, cui prodest? Кому же было выгодно убивать Лазареву? Ответ неясен. Зато совершенно ясно, что если уж кому было невыгодно ее убивать, так это Стулову.

Он тотчас лишался квартиры. Как временного жильца, не имевшего права на площадь, его немедленно выселили.

Он тотчас лишался средств к существованию: лентяй, которого Лазарева полностью содержала, он вынужден был поступить на весьма скромно оплачиваемую работу да притом еще далеко-далеко от Москвы.

Не существовало никакой другой женщины, ради которой он мог бы пойти на убийство. Впрочем, если бы она и существовала, для убийства не было смысла, ибо Стулов и Лазарева формально ничем не были связаны.

Не было и корысти. Все вещи, кроме ковровой дорожки, оказались на месте, а все деньги Лазарева хранила в сберкассе, завещав к тому же свой вклад киевской племяннице. Впрочем, его отношения с Лазаревой сложились так, что получить деньги у живой ему было гораздо легче, чем у мертвой. И не надо было платить за это столь дорогой ценой.

Зачем же Стулов убил Лазареву? Зачем он оглушил ее, закинул на шею петлю и подтянул к потолку ее безжизненное тело? Зачем ему была нужна эта заранее обреченная на провал затея, эта страшная игра, в которой проигрыш обеспечен, а выигрыш невозможен? Чего он достиг, этот хитрый и жестокий человек, подрубивший сук, на котором сидел, и погубивший не только Лазареву, но и самого себя?

Всю ночь мы сидим с Брауде в его заваленной книгами и бумагами квартире и спорим, спорим, спорим… Он вышагивает по комнате из угла в угол, размахивая левой рукой, и одну за другой выдвигает разные версии, а я их опровергаю. Потом мы меняемся местами, и все мои доводы он разбивает коротким и энергичным словом «чепуха».

И когда все, даже самые фантастические предположение продуманы, изучены и отвергнуты, остается только одно: Стулов, действительно, преступник.

По свойственному молодости нетерпению и прямолинейности суждений я спешу сказать это вслух. Я жду, что Брауде оборвет меня и бросит свое обычное — жестокое и в то же время доброе (интонацией своей доброе): «Из тебя — защитник, как из меня — балерина».

Но, вопреки моим опасениям, он задумчиво говорит:

— Пожалуй, так.

Он не верит в «нет» своего подзащитного. Но он должен его защищать.

И он защищает. Он рассказывает суду о нашем ночном споре — рассказывает удивительно правдиво, искренне и задушевно. Он делится своими сомнениями. Он недоумевает. Он говорит, что бессмысленные преступления бывают только в плохих детективных романах. Он утверждает, что никто не станет хладнокровно и обдуманно убивать человека себе во вред. Он просит суд при вынесении приговора учесть этот важный довод.

И суд учитывает это. Но, честно говоря, он все же слишком мал, чтобы поколебать здание обвинения.

Десять лет лишения свободы — таков приговор по делу Стулова, одному из последних дел, над которыми мы работали вместе с Брауде.

Я часто вспоминаю две тяжеленные папки, хранящие следы виртуозного искусства молодого следователя, и нашу беседу со Стуловым в тюрьме, и ночной спор, и всю обстановку этого судебного процесса. Столь странных и увлекательных дел в моей практике было не так уж много. И если бы меня спросили, не кажется ли мне, что суд допустил здесь ошибку, я, не колеблясь, ответил бы: «Нет, не кажется». Но зачем Стулов убил Лазареву, так и оставалось для меня загадкой.


И вот спустя несколько лет мне довелось снова услышать знакомую фамилию. В коридоре суда меня окликнула какая-то женщина:

— Не знаете, где здесь судят Стулова?

Стулова?! Неужели нашелся еще один преступник с такой редкой фамилией, угораздивший по странной прихоти судьбы чуть ли не в тот же зал, где судили того Стулова?

Только это был не однофамилец. Это был он сам, мой старый знакомый, загадочный Василий Максимович Стулов.

Он сильно сдал: ни наглой уверенности, ни сытого довольства не было в его отяжелевшем и смятом лице. Только беспокойно бегали налитые кровью глаза и так же, как встарь, нервически дергался его мясистый нос.

Стулов встретился со мной взглядом и, видимо узнав меня, тотчас отвернулся.

Я простоял несколько минут в душном переполненном зале, хотя смысл происшедшего мне, юристу, был ясен уже в то мгновение, как я узнал, что Стулова судят снова.

Нет, он не совершил нового преступления. Его судили за старое, за очень давнее — такое давнее, что, казалось бы, пора было о нем уже позабыть.

Но о нем не забыли. Пятнадцать лет искали опаснейшего преступника, негодяя, сделавшего убийство своей главной профессией.

Он знал, что за ним идут по пятам. Он понимал, что когда-нибудь сорвется. Но долго и довольно искусно ему удавалось заметать следы.

И все-таки он сорвался. Неосторожно вырвавшееся слово заставило Лазареву вздрогнуть. Она ничего толком не поняла, но ей стало ясно, что Стулов скрывает страшную тайну.

Он безошибочно прочел ее мысли. И тут же решил, что Лазарева не должна жить…

Я хорошо помню, что и Маевский, и Брауде предполагали и это. Как сейчас вижу: заваленная бумагами комната, ночничок, тускло горящий в углу; Брауде стоит у окна, вытирает слезящиеся от усталости глаза и ворчит со своей обычной хрипотцой:

— Может, он ее из страха кокнул?.. Может, она пронюхала о нем что-нибудь такое… Как ты думаешь?

А мне совершенно не хочется думать, я устал и чертовски хочу спать.

— Не может быть, — вяло говорю я, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Не может быть… — передразнивает меня Брауде. — Тоже мне Спиноза.

Но то, о чём смутно догадывались и следователь, и адвокат, подтвердилось. Тогда это были предположения, их нечем было обосновать. Теперь же другие люди, с не меньшим упорством распутавшие клубок другого преступления, доказали правоту талантливых своих коллег, отыскав последнее звено в железной цепи улик.

Загадки больше не было.

СМОТРЕТЬ И ВИДЕТЬ


Усталая взмыленная лошадь, дико вращая глазами, влетела на площадь, круто развернулась и остановилась возле почты, тяжело дыша. Седока не было видно. Сбежавшиеся люди нашли его в санях, с пулей, пробившей сердце. Убитый наповал, он упал лицом вперед, прижимая к груди ящик с деньгами…

Это не цитата из Брет-Гарта. Это — подлинное происшествие. Оно произошло несколько лет назад в Ивановской области. Почтальон, развозивший в отдаленныесела денежные переводы, подвергся нападению и в завязавшейся перестрелке был убит. Преступникам не удалось захватить деньги: лошадь понесла, увозя труп и денежный ящик.

Через несколько минут срочно вызванные по телефону сотрудники уголовного розыска произвели первый осмотр. В револьвере, принадлежавшем почтальону, не хватало нескольких патронов — значит, почтальон отстреливался.

Удалось ли ему попасть в преступника? Сколько человек участвовало в нападении? В каком направлении они скрылись?

Место, где было совершено преступление, вскоре нашли, но раздобыть какую-либо улику не удавалось. И вдруг один из производивших осмотр работников обратил внимание на небольшое красное пятнышко, слабо приметное даже на белом снегу. Его нашли в нескольких десятках метров от места нападения — это был кровавый плевок. В плевке оказалось несколько мельчайших осколков зуба.

На первый взгляд такая находка — вообще не находка. Попробуй разыщи кого-нибудь по таким крупинкам!.. Но тысячу раз был прав старина Шерлок Холмс, с гордостью заявлявший: «В моей профессии нет ничего важнее пустяков».

Для сведущего человека, для того, кто вооружен знаниями, кто силен навыками, кто владеет тончайшим искусством видеть то, что скрыто от невнимательного глаза, для такого человека осколок зуба — это целая «повесть» о преступнике!..

Совпадение линии изломов позволило установить, что осколки, когда они сложены, имеют форму коронки мужского левого коренного зуба нижней челюсти — стоматологи называют его моляром. По зеленоватой окраске части стенок всех найденных осколков специалисты установили, что зуб этот пломбировался, причем поставлена была металлическая коронка.

Однако болезнь зуба — кариозный процесс — находилась, как установили эксперты В. А. Энтелис и З. А. Геликонова, еще на той стадии, когда для раздробления коронки на мелкие осколки требуется действие значительной силы. Отсюда был сделан вывод, что зуб, по-видимому, раздроблен пулей. А это значило, что человек, потерявший зуб, ранен в левую щеку. Нестертость зубных бугров и определенный след зубного камня позволяли утверждать, что владельцу зуба не исполнилось еще сорока лет.

Были немедленно приняты меру к тому, чтобы в ближайших районах задержать всех мужчин, не достигших сорока лет и имеющих ранение левой щеки. Вскоре был задержан двадцатисемилетний Шепелкин. Он утверждал, что коренные зубы потерял несколько лет назад, а рана на щеке образовалась от падения на доску с гвоздем. Следователь запросил все зубоврачебные кабинеты тех областей, в которых жил Шепелкин, не лечил ли тот свои зубы. Одна из поликлиник сообщила, что восемь месяцев назад в левый нижний второй моляр Шепелкина была положена металлическая пломба. Судебный медик, в свою очередь, установил, что ранение Шепелкина в щеку является огнестрельным.

Круг замкнулся. Когда Шепелкина ознакомили с материалами, которыми располагало следствие, он подробно рассказал о своем преступлении. От момента, когда в руки следствия попало «всего» несколько мельчайших кусочков зуба, до окончания расследования тяжкого преступления прошло лишь несколько дней.

В том, что здесь рассказано, нет решительно ничего особенного, удивительного, необычайного. Это — рядовой случай из следственной практики. Каждый следователь может рассказать десятки случаев, куда более занимательных и эффектных, когда распутываются такие сложные хитросплетения, что поначалу хочется опустить руки, когда картина преступления — загадочная и непонятная — восстанавливается в совершенной точности почти «из ничего».

Чем достигается это? Прирожденными свойствами? Сноровкой? Опытом?

Шерлок Холмс, которого я сейчас помянул мимоходом, втолковывал однажды своему спутнику доктору Уотсону:

«— Вы смотрите, но вы не наблюдаете, а это большая разница. Например, вы часто видели ступеньки, ведущие из прихожей в эту комнату?

— Часто.

— Как часто?

— Ну, несколько сот раз.

— Отлично. Сколько же там ступенек?

— Сколько? Не обратил внимания.

— Вот-вот, не обратил внимания. А между тем вы видели! В этом вся суть. Ну, а я знаю, что семнадцать, потому что я и видел, и наблюдал».

Каждый может проверить свою наблюдательность, включившись в игру, которую как-то затеял с нами, студентами, старейший советский криминалист профессор И. Н. Якимов, ныне уже покойный. Он предложил нам описать по памяти университетский коридор, аудиторию, вестибюль — помещения, которые каждый из нас видел сотни, тысячи раз. Наконец, он попросил подробно, с максимально возможной детализацией, дать «словесный портрет» той самой комнаты, в которой мы сидели, то есть, иначе говоря, описать то, что находилось перед нашими глазами.

И когда мы положили не густо исписанные листочки на профессорский стол, оказалось, что мы отчаянно, преступно ненаблюдательны. Именно преступно, — так сказал профессор. Описания по памяти были чудовищно скупы и примитивны: мало кто мог вспомнить что-нибудь, кроме столов, стульев, кресел, да еще часов, по которым мы тоскливо отсчитывали время, оставшееся до звонка. Но и в комнате, которая была перед глазами, мы замечали лишь то, что лежало на поверхности, что сразу бросалось в глаза…

Потом я часто ловил себя на мысли, что многие люди поразительно слепы и, не тренируя свою наблюдательность, лишают себя возможности увидеть множество интереснейших вещей — в путешествиях, в общении с людьми, да и просто в повседневной жизни. Как много, к примеру, могут сказать о человеке его манеры, его речь, его одежда, и то, как он ест, и как он зевает, и как стрижется или бреется, и какова форма его ногтей, и каково происхождение пятнышка на его шляпе, и какими нитками пришиты пуговицы к его пиджаку, и на какую шутку он реагирует, а какую пропускает мимо ушей. Для того, кто умеет все это подмечать, сопоставлять, делать выводы, мир становится объемнее, полнее, красочнее, люди перестают быть случайными прохожими или попутчиками — они открывают свои души.

Наблюдательность, столь обогащающая и радующая каждого человека, — это качество, без которого криминалиста вообще нет. Если криминалист смотрит, но не видит; видит, но не наблюдает; наблюдает, но не анализирует, ему лучше как можно скорее менять профессию, потому что сколько-нибудь опытные преступники по его милости будут гулять на свободе, а ни в чем не повинные люди окажутся за решеткой или под подозрением.

Хотя обычно преступник и не оставляет на месте преступления свой паспорт, фотокарточку или записку с адресом, он все же не может прийти и уйти невидимкой. Даже в самых «тонких» случаях он «работает» грубо и зримо, оставляя незаметно для себя следы своей страшной «работы». Предусмотрительность не спасет — она лишь порой усложняет работу следователя, порой немного отдаляет час неминуемой расплаты. Да и предусмотреть все невозможно — при любых ухищрениях, при любой маскировке всегда что-нибудь остается.

Искусство следователя в том и состоит, чтобы это «что-нибудь» найти и обратить в реальное средство розыска и уличения преступника. Штука эта хитрая: ведь если не представлять себе, что может сказать какой-нибудь опавший с дерева лист или щепотка пыли на подоконнике, то на такие мелочи, ей-богу, не обратишь внимания, как это сделали мы, зеленые юнцы, над которыми потешался и которых терпеливо учил профессор Иван Николаевич Якимов.

Даже человек, весьма далекий от криминалистики, наслышан о злополучных пальцевых отпечатках. И не случайно.

Ладонная поверхность кисти руки покрыта целой сетью мельчайших (называют их папиллярными) линий, отчетливо видимых даже невооруженным глазом. Линии эти особенно ясны на концах пальцев, где они образуют вполне законченные узоры.

Еще в глубокой древности был подмечен удивительный, поистине чудесный дар природы, позаботившейся, как видно, о том, чтобы преступник не остался неузнанным: сложные рисунки на концах пальцев носят строго индивидуальный характер, причем узор рисунка остается неизменным в течение всей жизни человека.

Это подтверждено многочисленными опытами. Английский ученый В. Гершель сделал отпечатки своих пальцев сначала в 25 лет, а затем — в глубокой старости, когда ему было 82 года. И не смог обнаружить даже малейшего, даже самого ничтожного изменения рисунка. Такой же опыт проделал другой ученый — Велькер: он сравнивал свои пальцевые узоры, снятые с разрывом в 41 год. И тоже убедился в их абсолютном тождестве.

В древней Индии, в древнем Китае, да и в иных странах Востока этим издавна пользовались для установления личности, для подтверждения подлинности всевозможных сделок. Оттуда дошло до нас бытующее и поныне архаическое выражение: «К сему руку приложил». Сейчас это всего лишь образ, некий смысловой значок. А раньше и впрямь к деловой бумаге прикладывали руку, намазанную каким-нибудь красителем, а то и кровью. Отказаться потом от следа своего пальца было невозможно: второго такого же отпечатка не было ни у кого. Не только у родителей и детей, даже у близнецов узоры на, пальцах иные. Совершенно иные.

Эти узоры не повторяются даже через века и тысячелетия. Однажды сняли отпечатки у древнеегипетских мумий, сохранивших, кстати говоря, отчетливо видимые пальцевые узоры. Они оказались совершенно оригинальными. В уголовных картотеках множества стран не нашлось ни одного схожего отпечатка.

Ни одного!

Столь удивительные свойства пальцевых узоров ученые решили использовать для нужд криминалистики. Редкий преступник сумеет избежать следов своих рук на месте преступления.

Дело в том, что у наших пальцев есть еще одна особенность: они покрыты тончайшим слоем пота и жира. Прикасаясь к какой-либо гладкой поверхности, палец оставляет невидимый отпечаток со всеми деталями строения каждого узора. Невидимый… Но следователь непременно разглядит его, например, под косым пучком света. Разглядит — и сделает видимым. Для этого он призовет на помощь химию: различные цветные порошки, пары йода, азотнокислое серебро и другие реактивы «проявят» скрытые следы, отпечатают с «негатива» «позитив» и дадут в руки следопыту визитную карточку преступника.

Вот уже полвека успешно применяется в России опознание преступников по следам рук. Впервые таким способом настиг убийцу петербургский криминалист Лебедев, расследовавший в 1912 году дело об убийстве провизора Харламовской аптеки Вайсброда. Преступник оставил следы своих пальцев на куске стекла, валявшемся возле трупа. Когда сравнили эти отпечатки с пальцевыми узорами подозревавшегося в убийстве аптечного сторожа, обнаружили полное, абсолютное совпадение. Эта улика оказалась для сторожа роковой.

Преступники попытались приспособиться к тем ловушкам, которые заготовили для них ученые. Многие рецидивисты, грабители-профессионалы, чьи пальцевые отпечатки (так называемые дактилокарты) хранятся в картотеках уголовного розыска, пробовали изменить свои предательские узоры, изуродовать их так, чтобы сбить с толку детективов. Особенное рвение проявили в этой бесплодной затее американские гангстеры. Они обнаглели до того, что стали печатать в газетах объявления с обещанием фантастических премий тому хирургу, который возьмется «переделать» их пальцевые узоры.

Эти объявления не остались без ответов. Люди явно незаурядного таланта, искусные врачи не погнушались продать свое гуманнейшее ремесло для достижения античеловеческих, преступных целей. При этом, как сведущие люди, они не могли не понимать, что все их хитроумные и подлые уловки бесплодны, что они пытаются достичь недостижимого. А может быть, — не хочется думать плохо о врачах! — может быть, они потому и шли на это, что сознавали заведомую обреченность своих попыток. Не исключено и такое…

Один безвестный врач услужил, к примеру, крупному гангстеру Расу Уинклеру, пальцевый узор которого был не просто уничтожен, а переиначен. Хирург удалил своему пациенту часть мякоти вместе с рядом завитков, а на «освободившееся» место попытался «подтянуть» соседние папиллярные линии, замысловато изогнув их. Однако узоры на оставшихся нетронутыми частях пальцев столь же безошибочно выдавали Раса Уинклера, как и до мучительной экзекуции, на которую он отважился.

Другой гангстер — Джон Диллингер — пошел еще дальше: он совершенно уничтожил свои пальцевые узоры, воздействовав на них каким-то сильнодействующим разъедающим веществом. Но в результате этой операции его пальцы приобрели новые стойкие индивидуальные признаки, по которым Диллингер легко мог быть опознан.

Предвидя уловки преступников, неистовые ученые поставили опыты на самих себе, не убоявшись жестоких страданий. Французские криминалисты Локар и Витковский обжигали свои пальцы кипятком, горячим маслом, жгли их раскаленным металлом. Муки не прошли даром: ученые узнали еще одно чудесное свойство пальцевых узоров. Когда раны заживали, узоры полностью восстанавливались вплоть до самых тонких и мельчайших деталей. Если же на месте повреждений образовывались рубцы из соединительной ткани, то они тоже обладали своими неповторимыми особенностями, присущими только данному человеку.

По риску, которому подвергали себя Локар и Витковский, по своей объективной значимости, по достигнутым результатам их опыты, конечно, не могут идти в сравнение с бессмертными подвигами врачей — ученых и практиков, прививавших себе смертоносные бациллы и шедших на верную гибель, чтобы распознать загадочные болезни, спасти человечество от массовых эпидемий.

Но и маленький подвиг Локара и Витковского заслуживает глубокого уважения и доброй памяти, ибо он служил науке, служил правде и справедливости — прекрасным человеческим идеалам.

Даже самый неопытный преступник наслышан о значении пальцевых отпечатков и, конечно же, он стремится не оставлять их. Но, во-первых, это мало кому удается даже при очень сильном старании, а во-вторых, приспосабливаясь к тому, чтобы не оставить отпечатков пальцев, преступник неизбежно оставляет иные следы, их заменяющие, которые так же дружно «работают» во славу истины и закона.

Так случилось, например, в одном деле, которое отлично расследовал саратовский юрист В. Г. Степанов.

Была задушена женщина. Подозрение в убийстве пало на ее мужа. Но не было сколько-нибудь веских улик, а муж, разумеется, все отрицал. Он настойчиво (слишком уж настойчиво) требовал искать на шее убитой пальцевые отпечатки. «Раз установлено, — говорил он, — что душили руками, то должны же быть следы пальцев. Я уверен, что моих отпечатков вы не найдете».

И верно — не нашли. Зато осматривавший шею судебно-медицинский эксперт отметил, что точечные кровоизлияния расположены на одинаковых расстояниях одно от другого, напоминая рисунок переплетения ткани.

При обыске у мужа нашли сорванную с двери занавеску. Когда же сравнили группы точечных кровоподтеков на шее убитой с переплетением ткани этой занавески, оказалось, что их «рисунки» полностью совпадают. Таким образом, занавеска, через которую убийца душил свою жертву, чтобы не «наследить», как бы заменила собой отсутствующие пальцевые отпечатки и не хуже, чем они, помогла разоблачить преступника.

А уж о перчатках и говорить не приходится!.. Любой «новичок» толково разъяснит, вам, что подлое дело лучше творить в перчатках. Эти «полезные» сведения давно уже можно почерпнуть в детективных романах и кинофильмах. Но не все знают, что и перчатки служат борьбе за истину — криминалисты разных стран, особенно шведы А. Свенсон и О. Вендель, немало потрудились, чтобы «переманить» их на свою сторону. Они доказали, что в мире нет и двух абсолютно одинаковых перчаток! Взаиморасположение, форма, размер швов, морщин, повреждений, бороздок и других деталей каждой перчатки строго индивидуальны. Немало краж, грабежей, убийств было раскрыто по следам, оставленным перчатками, что дало полное право одному французскому юристу сочинить мрачноватый каламбур: «Кража только начинается в перчатках, а кончается в рукавицах». Нетрудно понять, на что намекал наш остроумный коллега: он имел в виду работы в местах заключения.

Большую роль в криминалистике играют следы крови. Они остаются почти всегда, когда преступление связано с посягательством на человека. Да и не только, конечно… Значение этих следов особенно возросло за последние десятилетия, когда ученые постигли многие тайны крови, дотоле остававшиеся неизвестными. В прошлом столетии найденные на месте преступления кровяные пятна и капли говорили не так уж много: достаточно было, скажем, заподозренному в убийстве сослаться на то, что он резал курицу, отчего и остались следы крови на его костюме, — и юристам нечего было возразить, потому что различать кровь животного и кровь человека тогда не умели.

В конце XIX века русский ученый профессор Ф. Я. Чистович, занимаясь проблемами, бесконечно далекими от криминалистики, оказал ей неоценимую услугу: он открыл метод, с помощью которого белок одного вида животного можно отличить от белка другого вида животного. Несложная реакция, названная его именем, позволяла быстро уличить лжеца, неосновательно ссылавшегося на куренка или поросенка, в то время как была пролита кровь человека.

Преступники опять приспособились: они уже не кивали на домашнюю живность, но, поняв, что реакция Чистовича все же не позволяет различать кровь разных людей, стали оправдываться иначе. Подозрительные пятна они объясняли то невинным кровотечением из носа, то случайным порезом пальца. И снова криминалисты беспомощно отступали: им нечем было это опровергнуть.

Прошло, однако, не так уж много времени, и чешский ученый Я. Янский, изучавший биохимические свойства крови, обнаружил группы внутри одного ее вида, которые зависят от особенностей белков. Четыре группы, на которые Я. Янский разделил кровь человека, тотчас взяли на вооружение криминалисты. И понятно, почему: когда кровь того, кто всего-навсего «случайно порезал себе палец», относится, скажем, к первой группе, а пятна крови, найденные в его квартире, — к третьей, цена его оправданиям невелика. Точнее, она велика, но в прямо противоположном смысле, ибо, как справедливо замечал английский юрист У. Уильз, серьезными уликами являются «все поступки обвиняемого, в том числе и лживость его оправданий».

Сейчас наука о крови пошла еще дальше. Установлено, что кровь человека делится не только на группы, но и по типам — в зависимости от определенных свойств, присущих, эритроцитам. Усилиями польских ученых в ядрах лейкоцитов крови женщины удалось обнаружить частицы — хроматины, которых нет в крови мужчины. Таким образом, по крови стало возможным определять и пол. Все это внедрено в криминалистическую практику. Теперь крохотное пятнышко крови все чаще и чаще может сказать о своей принадлежности вполне определенному лицу.

Еще четверть века назад стало известно, что специфические агглютиногены, по которым определяется группа крови, содержатся не только в ней самой, но и в слюне, желудочном соке, молоке, поте и в других выделениях человеческого организма, а также в веществе волос. А совсем недавно немецкий ученый К. Тома продолжил этот список: он разработал способ определения группы крови по веществу ногтей. Эти открытия еще больше увеличили «чудеса», совершаемые криминалистами, которые изо дня в день обращают всевозможные «мелочи» и «пустячки» в средство раскрытия преступлений.

Был такой случай. В глухом переулке несколько человек ограбили одинокого прохожего. В руках у потерпевшего осталась шапка одного из грабителей. На ее подкладке нашли два волоска. Экспертиза установила, что волосы принадлежат сильному мужчине средних лет, имеющему склонность к тучности, что он начал лысеть, что в шевелюре его появилась проседь и что, наконец, недавно он коротко постригся. Установлена была и группа его крови. По этим приметам разыскали и уличили одного преступника, а вслед за тем и остальных.

Хочу сделать одну важную оговорку. Боюсь, что кое у кого сложится мнение, будто достаточно найти волос или каплю крови, чтобы не только заподозрить человека в совершении преступления, но и осудить его. Ни в коем случае! Ни при каких условиях! Это было бы чудовищно: ведь возможны всякие случайности, совпадения, ошибки. Нет, эти важные «мелочи» только дают нить в руки следователя, помогают ему ориентироваться и выбрать правильный путь в своих поисках преступника, наконец, служат одной из улик — очень важной, но всего лишь одной в ряду остальных, которые нужно еще найти и обосновать.

Попытки превратить волос в дубину, дабы раскроить ею черепа непослушных, бывали. Каждый раз это случалось, когда во исполнение преступного приказа «свыше» надо было изыскивать несуществующие улики. Яркий пример — печально знаменитое Мултанское дело, где с такой силой и страстью прозвучал голос неистового правдолюбца Владимира Галактионовича Короленко.

Это произошло весной 1892 года. В Удмуртии, на тропинке, ведущей из деревни Чульи в деревню Анык, был обнаружен обезглавленный труп человека.

Среди отсталой части местного населения бытовали слухи, будто удмурты через каждые сорок лет приносят в жертву своим языческим богам человека, у которого в ритуальных целях отрезают голову и вырезают сердце. Вспомнили, что примерно за сорок лет до того был тоже вроде кто-то убит. Приплели сюда и голод, который постиг крестьян в предыдущем году из-за неурожая. Так родилась мысль обвинить в убийстве удмуртов, которые пошли на жертвоприношение для «ублажения» своих богов.

Становой пристав Тимофеев ревностно выполнил это предначертание, обвинив в убийстве жителей удмуртского села Старый Мултан. Впоследствии стараниями В. Г. Короленко удалось дознаться, что Тимофеев получил в деревне Чулье от сельского старосты сторублевую взятку и распорядился перенести труп с земли Чульи, где он был найден, на землю Старого Мултана. А Тимофееву было все равно, из какой деревни он «возьмет» убийц, лишь бы она была удмуртской.

Только через два месяца после того, как нашли обезглавленный труп, объявилась «важная находка»; в маленьком шалаше, устроенном на задах двора мултанского крестьянина Моисея Дмитриева, изъяли 97 волос. Понадобилось еще почти три месяца, чтобы послать их на экспертизу в Вятку. Но устроителей громкого процесса ждало разочарование: лишь пять волос оказались принадлежащими человеку, и ни один из них не походил на волосы убитого.

Мысль о «научной улике» все же крепко засела в голову режиссерам этого трагического спектакля. Более чем год спустя решили снова осмотреть маленький шалаш, и на верхней перекладине (а следствие пользовалось слухами, что удмурты во время жертвоприношения собирают кровь своей жертвы, подвешивая ее к перекладине и нанося ей уколы ножом) нашли еще один рыжий и несколько белых волосков. Эксперт «признал», что один (!) седой волос принадлежит человеку и похож по своему строению на волосы убитого. И этого была достаточно, чтобы, присовокупив к «научной улике» слухи, фанатичные домыслы и несколько фальсифицированных свидетельских показаний, вынести большой группе удмуртов обвинительный приговор.

В конце концов спектакль провалился. Против этого судебного фарса, продиктованного политикой звериного шовинизма и национальной непримиримости, выступили все честные люди России. Непосредственное участие в процессе — не только как журналист, воюющий за правду пером, но и как общественный защитник — принял В. Г. Короленко. Участниками процесса были и многие выдающиеся русские юристы и общественные деятели, такие, как А. Ф. Кони, Н. П. Карабчевский, и другие, возвысившие свой голос в защиту правды. После многолетних проволочек подсудимые были оправданы. Волосок не удалось превратить в дубину.

Но он все же необычайно увесист, тоненький волосок, окажись он в руках людей сведущих и непредубежденных. Десятилетия и века он может хранить важнейшие секреты, дожидаясь своего часа, а затем рассказать печальную повесть, раскрыть загадку давнего преступления, помочь ученым дописать драматические страницы истории.

Об этом свидетельствуют хотя бы работы английских судебных медиков X. Смита и С. Форшуфвуда, которые в содружестве со своим шведским коллегой А. Вассеном подвергли исследованию волосы Наполеона. Драгоценный экспонат французского военного музея — пучок волос с головы умершего императора — был передан ученым в надежде установить истинную причину смерти узника Св. Елены.

Официальная версия — рак желудка — не очень вязалась с описанием хода болезни, которое оставил личный врач императора: врачебные записи скорее говорили об отравлении мышьяком.

Почти полтора столетия это предположение было невозможно проверить. Казалось, тайне смерти Наполеона так и остаться вовек нераскрытой.

Но новейшие достижения судебной медицины, успехи физических и химических методов криминалистического исследования снова приковали внимание ученых к этой давней загадке. Толчком послужило открытие редкой способности волос накапливать мышьяк. И хотя речь идет о ничтожно малых его концентрациях, современные тончайшие методы, которыми пользуются криминалисты, позволяют эти концентрации обнаружить.

Несколько волосков Наполеона подверглись бомбардировке тепловыми нейтронами в ядерном реакторе, в результате чего образовался радиоактивный изотоп — мышьяк-76. По скорости его распада и интенсивности сопровождающих распад излучений удалось установить, что содержание мышьяка в волосах Наполеона в 13 раз превышает норму.

Подвергшиеся исследованию волосы были слишком коротки для того, чтобы ответить на другой вопрос: принял ли Наполеон сразу большую дозу мышьяка или его организм отравлялся постепенно малыми дозами. Однако вскоре удалось проникнуть и в эту тайну.

Помогли газетные сообщения о проделанном криминалистами исследовании: на них откликнулся один англичанин, в доме которого, переходя из поколения в поколение, хранится другая связка волос императору — волос большей длины, остриженных с его головы перед смертью.

Поскольку известен срок роста волос, ученые легко установили, что самым длинным волосам из этой связки около года. После бомбардировки их в ядерном реакторе было проверено распределение мышьяка по всей длине каждого волоса. Результаты исследования оказались ошеломляющими: они полностью подтвердили записи врача. Волосы рассказали, что четыре месяца подряд в организм Наполеона регулярно вводились большие дозы мышьяка. Объективно установленные промежутки между приемами этого зловещего «лекарства» Наполеоном в точности соответствуют имеющимся данным о ходе его болезни.

Исследования продолжаются…

След от подошвы, от укуса, от ногтя — самая малая малость скажет о многом. Это понимал и Шерлок Холмс, доверивший нам ход своих мыслей в «Тайне Боскомской долины».

«— Вот следы молодого Мак-Карти. Он проходил здесь дважды и один раз бежал так быстро, что следы каблуков почти не видны, а остальная часть подошвы отпечаталась четко… Он побежал, когда увидел отца лежащим на земле. Далее, здесь следы ног отца, когда он ходил взад и вперед. Что же это? След от приклада, на который опирался сын, когда стоял и слушал отца. А это? Ха-ха, что же это такое? Кто-то подкрадывался на цыпочках! К тому же это квадратные, совершенно необычные ботинки. Он пришел, ушел и снова вернулся…

…Холмс переворачивал опавшие листья и сухие сучья, собрал в конверт что-то похожее на пыль и осмотрел сквозь лупу землю, а также, сколько мог достать, и кору дерева. Камень с неровными краями лежал среди мха; он поднял и осмотрел его…

— Под ним росла трава. Он пролежал там всего лишь несколько дней. Нигде вокруг не было видно места, откуда он взят. Это имеет прямое отношение к убийству…»

Шерлок Холмс хорошо видит и рассуждает. Он умеет читать следы с проницательностью охотника и делать выводы с уверенностью всезнайки. Его выводам не хватает, однако, солидной научной базы, железной аргументации, которая наглядно для всех, а не только для него одного, демонстрировала бы их точность и исключала возможность всякого иного объяснения его находки. Без этого возможны ошибки. Без этого суд не может вынести приговор — он должен быть гарантирован от ошибок.

Да, каждая мелочь важна, но лишь в том случае, если сказала свое слово наука.

…На месте ограбления были найдены мелкие кусочки стекла. Физическое исследование установило, что это — раздробленные очки. Окулист разъяснил, что тот, кто носит эти очки, не сможет без них обойтись. Потерпевший очки не носил, — значит не исключено, что они принадлежали грабителю. Было установлено наблюдение за всеми оптическими магазинами и ремонтными мастерскими. На следующий день в одной из аптек задержали мужчину, заказывающего очки со стеклами той же диоптрии.

Но это, конечно, еще не было решающей уликой. Мало ли кто носит такие же очки! Мало ли кому пришлось их заказывать именно в этот день!

Задержанному осторожно почистили ногти. Крохотные комочки грязи осторожно положили под микроскоп, И нашли вторую серьезную улику. Дело в том, что грабитель вцепился в шерстяной свитер, который был на потерпевшем, и, безуспешно пытаясь снять его, порвал в двух местах. И вот в грязи из-под ногтей задержанного оказались мельчайшие шерстяные волокна, которые по своему строению, качеству и цвету полностью совпадали с шерстью свитера жертвы. Объяснить причину столь странного совпадения задержанный отказался. Да и как он мог объяснить?.. А вскоре нашлись и другие улики.

Трудно найти нечто вещественное, материальное, что не могло бы навести на преступный след, не помочь розыску и изобличению преступника.

Однажды при осмотре ограбленной квартиры следователь сумел найти всего-навсего спичку. Одну-единственную спичку. Это все, что великодушно подарил ему преступник. Не так-то уж много, конечно. Но и немало.

Спичка могла рассказать интересное о том, кто держал ее в руках. Впрочем, сначала надо было узнать, действительно ли это улика. А может, это спичка хозяев дома? Или их гостей?

Из всех спичечных коробков, которые оказались в квартире, взяли по нескольку спичек и сравнили их с той, что привлекла внимание следователя. Структура дерева и химический состав головок оказались различными. Эту спичку занес в дом чужой!

Но в квартиру уже давно никто не заглядывал — хозяева отбыли в длительную командировку. Перед отъездом квартира была тщательно прибрана. Как же тогда появилась на полу грязная спичка?

Прежде чем попасть на пол, она явно побывала в зубах. Головка ее не была сожжена, зато другой конец был сильно обкусан.

Но если преступник, находясь в чужой квартире, ковыряет спичкой в зубах, — видно, это его устойчивая привычка. Кто же станет иначе заниматься зубами в столь ответственный, в столь решительный час?.. Это — раз.

Ну, а «два» есть тоже: на спичке не могла не остаться слюна. А это уже целое богатство! Как мы знаем, по слюне можно определить группу крови. Можно сравнить слюну на спичке со слюной подозреваемого и установить различие или сходство. Словом, многое можно…

Этот маленький штришок — ковырянье спичкой в зубах — сразу привлек внимание к одному рецидивисту, уже не раз промышлявшему в здешних местах и недавно вернувшемуся из заключения в родные пенаты. Милиция приглядывалась к нему, но за ним не числилось новых грехов. Подумывали даже, что он решил идти по честной стезе. Ан — нет!

Нагрянули с обыском. На столе валялась обслюнявленная и обглоданная спичка. Взяли эту спичку. Взяли весь коробок, что был в его кармане. Совпала порода дерева. Совпал химический состав серы. Совпала группа слюны. Совпала даже оригинальная манера обкусывать от спички миниатюрные щепочки, как бы превращать ее в крохотную метелку.

Потом еще в саду и в подвале нашли кое-что из награбленного. А что было потом, пожалуй, и так ясно…

Архивы криминалистических лабораторий хранят память о многих преступлениях, раскрытых с помощью самых непредвиденных находок.

По составу ушной серы уличили фальшивомонетчика: там нашли частицы типографской краски и литографского камня — преступник имел дурную привычку почесывать ухо и не расставался с ней даже во время своих многотрудных занятий.

Другого преступника — насильника и убийцу — выдали прилипшие к его ботинкам и носкам кусочки ломаных стеблей соломы, мякины и ости. Он уверял, что не был даже вблизи тех мест, где нашли труп убитой. Тогда найденные на его обуви засохшие растения были отправлены в Ленинградский ботанический институт Академии наук СССР, где крупные специалисты установили полное их сходство с теми растениями, на которых лежал труп жертвы. Чешуя колосков и строение эпидермиса ржи, листочки соцветия василька — вот что «предало» негодяя.

Надкусанное яблоко привело в тюрьму мошенницу: ее уличила не только губная помада, но и хорошо сохранившийся след зубов. По форме дуги, по прикусу, по размеру промежутков между зубами, по детали их жевательной поверхности, по конфигурации клыков и резцов любительница яблок и обманов была опознана безошибочно.

Пыль, выбитая из мешка, найденного на месте пожарища в маленьком городке, уличила поджигателя: состав этой пыли подсказал профессию владельца, на квартире которого была обнаружена такая же пыль. И опять же — она была важной, но не единственной уликой. Эта находка будила мысль, направляла на правильный путь, вселяла веру в успех, помогала поискам других доказательств. Возражая, преступник путался все больше и больше, непроизвольно сам давая в руки следствия новые факты, новые аргументы. Так раскрывалась истина.

И здесь я опять возвращаюсь к тому, о чем уже говорил в начале этой главы: чтобы «мелочь» заговорила, надо понять, что она обладает голосом. И более того, понять, какую именно речь она в силах произнести. Без этого, окажись на месте преступления даже десятки красноречивейших улик, можно пройти мимо них без всякого внимания. И ничего не услышать.

Какая, скажем, связь между вкусным домашним печеньем и крупным хищением в промтоварном магазине? Ведь мука не обязательно покупается на ворованные деньги.

Украинского юриста М. И. Кагана, расследовавшего это дело, заинтересовал самодельный ключ, которым преступник открыл замок магазина. Интуиция опытного следователя подсказала ему, что в инсценировке кражи мог быть заинтересован директор магазина, у которого ревизия обнаружила недостачу товаров на большую сумму. Ему было нетрудно и подделать ключ — ведь подлинный всегда был в его распоряжении. А поддельный, нарочито «забытый» в замке, был изготовлен на славу: прекрасная копия, точь-в-точь…

Следователь пришел в дом директора с обыском, но — увы: ничего не нашел. Разве что печенье — сладкие, душистые сердечки, над которыми хлопотала в кухне гостеприимная бабушка. Легко догадаться, как приятно удивилась она, когда грозный гость стал запросто беседовать с ней о кулинарии: его заинтересовал оригинальный вид печенья. Ничего не ведавшая о махинациях своего зятя, бабушка похвасталась металлической формочкой, которой она вырезает из теста «сердца». И пожаловалась, что другая такая же недавно пропала. А следователь все это записал в протокол. И даже захватил формочку с собой.

Ключ и формочку отправили на экспертизу. Все совпало: и ширина, и толщина, и удельный вес, и линии изгиба, и состав камня, углерода и марганца. И, наконец, вот это: на спайке формочки и такой же спайке на ключе нашли одинаковые по своей структуре микрочастицы пшеничного теста.

А НАУКА ХИТРЕЕ


Было это в войну, за Уралом, на маленькой станции. Бесконечные составы с эвакуированными шли на Восток. Стояла жара. Дети изнывали от духоты в непродуваемых вагонах, кричали: «Пить!.. Пить!..» На остановках матери выбегали за водой.

Поезда шли без расписаний. Кондукторы в красных фуражках не звонили в сверкающие на солнце колокола: просто открывался семафор, и состав трогался. Отставшие догоняли его с бидонами в руках, прыгали на ходу в первый попавшийся вагон, расплескивая воду.

Некоторые не поспевали. Выбиваясь из сил, они еще бежали по перрону, обезумев от отчаяния и крича вслед бесполезные слова. Поезд шел, набирая ход, — уступал место другому…

Так потеряла свою дочь Вера Дмитриевна Соколова: она не успела догнать поезд. Ее взяли в следующий эшелон, и она выходила на каждой станции, металась от одного начальника к другому, тормошила дежурных, одолевала вопросами пассажиров. Но никто не утешил ее, не навел на след маленькой темноволосой девочки в платьице с синим горошком.

Двадцать лет ее не покидала надежда. Двадцать лет Красный Крест терпеливо искал ее дочь, как и тысячи других, которых война разлучила с родными. Через двадцать лет ей сообщили, что наконец-то появилась «кандидатка» в дочери — еще не дочь, но та, кто может ею оказаться. Ее тоже звали Светланой. Она тоже ехала из Ленинграда. Ей тоже было четыре года. У нее тоже были темные волосы. Ее мама тоже отстала от поезда. И все.

И все! Молодая женщина, сама уже мать двоих детей, воспитанная в детском доме, потом удочеренная многодетной крестьянской семьей, учившаяся в дальневосточном техникуме и вышедшая замуж за черноморского моряка, никогда не надеялась отыскать свою мать. Она не помнила ни фамилии, ил старого адреса, ни черт ее лица. Она взволновалась и обрадовалась, узнав, что есть матери, которые все еще ищут и находят своих потерянных детей. Но чем помочь, как доказать, что это она — дочь Веры Дмитриевны Соколовой, что именно ей выпало счастье вновь обрести взаправдашний родительский дом?


У матери не осталось даже ее детской фотографии: все растеряла она по дорогам эвакуации. Только соседка, чей сынишка вместе с ее Светой в предвоенную зиму стал ходить в детский сад, сохранила коллективный снимок: малыши смешно таращили глаза в объектив, уплетая компот. Света сидела в полуоборот, искоса поглядывая на фотографа и двумя руками держась за ложку. Ей было тогда три года.

Какое счастье, что сохранился этот снимок, годившийся разве что для семейного альбома, плохой, ремесленный снимок двадцатилетней давности!

Взрослую Светлану сняли в том же положении, в каком объектив фотографа некогда застал Свету маленькую. И сравнили два фотоснимка, увеличив, конечно, старый во много раз.

Вот что оказалось. Совпали не только формы ушей, но и все детали ушной раковины, которые можно было разглядеть на детском снимке. Совпали формы лба, спинки носа, подбородка. Совпали положение и толщина губ. И даже веки открывались одинаково.

А совокупность таких совпадений не может быть случайной. Она означает тождество. Это знали криминалисты. А именно они-то и проводили сопоставление снимков. Именно они помогли добрым людям из Красного Креста. Именно они подарили матери счастье обнять дочь после такой разлуки…

Криминалисты применили здесь метод опознания, которым они пользуются для того, чтобы разыскать скрывающегося преступника и уверовать в то, что пойман именно тот, кого искали. Ведь преступники — люди хитрые. Особенно те, кто бросает вызов закону не в первый раз. Они не сидят сложа руки, не ждут, когда за ними придет милиция. Они порой бегут в другие края, отращивают бороду и усы, красят волосы и меняют прическу, нацепляют очки, стряпают фиктивные документы.

Как и во всем, они стараются перехитрить науку. Как и всегда, наука оказывается хитрее их.

Многочисленные наблюдения и опыт убедили криминалистов, что человеку подвластно не так уже много черт его внешнего облика. Конечно, сделать себя неузнаваемым на первый взгляд — задача не из сложных. Скажем осторожнее: не из очень сложных. Парик, очки, мазок — тут, штришок — там, и вот уже с благоговейным почтением встречает зритель ковыляющего по сцене старичка, так и не распознав в нем любимого молодого артиста с устоявшимся комедийным амплуа…

Интересный случай из своей творческой биографии рассказывает народный артист СССР Николай Черкасов. Он работал тогда над ролью профессора Полежаева в фильме «Депутат Балтики». Это была трудная задача — ведь Черкасов был к тому времени известным комедийным актером, замечательным мастером эксцентрики и гротеска. И к тому же, заметьте, — молодым человеком. Чтобы вжиться в роль, органически войти, так сказать, в грим и костюм старого профессора, Черкасов, не расставался со своим героем и в перерывах между репетициями, и съемками. Он ходил «профессором» по своему родному Ленинграду, где едва ли не каждый знал его в лицо, и перед почтенным старцем расступались прохожие, освобождали место в трамваях, пропускали без очереди к кассе.

Пусть простит меня Николай Константинович, что я поминаю его имя в разговоре о преступности. Мне очень хотелось привести яркий пример не только сценического, но и житейского бытового перевоплощения, а примера ярче, нагляднее, убедительнее я не знаю.

Не противоречу ли, однако, я сам себе? Ведь я начал с утверждения, что человек не волен изменить свою внешность, а привел пример, подтверждающий нечто прямо противоположное. Нет, здесь нет противоречия. Талант, тренировка, техника, хитрость могут изменить лишь самые броские черты внешности, могут ввести в заблуждение несведущих людей. Но не криминалистов.

Многие слышали, быть может, такое привычное и вместе с тем странное выражение: «словесный портрет». Право же, оно звучит несколько странно — ведь под портретом мы привыкли понимать или зрительное или художественное изображение человека. А здесь — ни то, ни другое. Здесь — сухое, бесстрастное, протокольное описание внешности. Нарочито сухое, нарочито бесстрастное. Именно в этом-то, как говорится, вся соль.

Когда писатель или просто собеседник в живой речи стремится рассказать, как выглядит какой-либо человек, он старается найти свои, свежие, незатасканные слова, широко прибегает к ассоциации, сравнениям, гиперболам. Чем «новее» его слова, чем неожиданнее его сравнения, тем ярче, полнее, интереснее созданный им портрет.

В «словесном портрете» — все наоборот. Там пуще всего боятся «своих» слов и «своих» сравнений: они, оказывается, порождают лишь недоразумения и ошибки. Художественная точность и криминалистическая точность подчинены разным законам.

А «словесный портрет» изобретен криминалистами и служит только их «прозаическим» целям — целям розыска и опознания личности. Едва ли не главная его особенность — единая, точная, специальная терминология, не допускающая никаких кривотолков, никаких разночтений. Описываются же в нем лишь такие устойчивые характерные признаки внешности, которые не могут изменить ниобстоятельства, ни время, ни сам человек, такие, которые в своей совокупности никогда не совпадают со всеми признаками другого человека, как не совпадают отпечатки пальцев.

Рост, строение фигуры, общая форма лица в фас и в профиль, строение и размеры лба, носа, бровей, губ, рта, подбородка, цвет и разрез глаз, форма и строение деталей ушной раковины и многое другое — неизменяемо и описанное при помощи специальной терминологии дает точный «словесный портрет» человека, по которому следопыт его найдет и идентифицирует, то есть установит тождество найденного с тем, кого ищут.

Именно способ идентификации личности по «словесному портрету» был применен криминалистами при розыске Светланы Соколовой — девочки, потерявшейся во время войны. Только здесь сличали не человека с его описанием, а один фотоснимок с другим фотоснимком. Способ же идентификации по «словесному портрету» заключается еще и в том, что если на сличаемых изображениях представлено одно и то же лицо, то при совпадении двух устойчивых точек лица сами собой должны совпасть и остальные точки. Если они не совпадают, значит изображены разные люди, поскольку криминалистикой точно установлено, что изображения разных людей никогда не совпадают.

Замечательная точность «словесного портрета» позволила видному советскому криминалисту профессору С. М. Потапову довести до победы эксперимент, о котором многие знают по рассказам Ираклия Андроникова… Профессор Потапов «осмелился» сличить при помощи «словесного портрета» не фотоснимки, а живописные портреты. Это понадобилось для того, чтобы определить — Лермонтов или не Лермонтов изображен на так называемом «вульфертовском» портрете, найденном Андрониковым во время его розысков литературных реликвий.

Профессор Потапов сличил «вульфертовский» портрет с репродукцией с миниатюры, написанной в 1840 году художником Заболотским, ибо Лермонтов на портрете Заболотского и предполагаемый Лермонтов на «вульфертовском» портрете изображены в одинаковом повороте. Профессор сделал с портретов фотографии равной величины, избрав в качестве масштаба расстояние между окончанием мочки уха и уголком правого глаза на портрете Заболотского.

Когда лица на портретах стали одинакового размера, по ним изготовили два крупных диапозитива и наложили их друг на друга.

В двух случаях портреты не совпали бы. Во-первых, если на портретах были бы изображены разные люди. Во-вторых, если бы художники, которым позировал один и тот же человек, нарушили пропорции между отдельными частями лица. К счастью портреты писали хорошие художники: при наложении диапозитивов совпали и брови, и глаза, и носы, и губы, и подбородки, и уши — все без исключения устойчивые признаки лица: на «вульфертовском» портрете был изображен Лермонтов, предположение И. Андроникова подтвердилось.

Человека выдает не только внешность, но и многое иное, что присуще ему одному, что выделяет его из других — похожих и непохожих, и при этом обладает еще стабильностью — не меняется и не может быть изменено. Такова, например, осанка, то есть привычное положение туловища, головы, рук, таковы многие привычки, незаметные подчас для самого «хозяина» и практически неподвластные его желанию скрыть их, — своя, характерная манера закуривать, тушить окурок, морщить лоб, хмурить брови, прикрывать глаза, кривить рот, поджимать губы, подмаргивать, почесываться и т. д. и т. п.

К числу таких строго индивидуальных человеческих свойств относится, как недавно установили, и голос. В мире не найдется двух людей, обладающих совершенно одинаковым голосом, совершенно одинаковыми особенностями речи. Важно лишь суметь их различить.

В активе криминалистов уже есть опыт поимки преступников исключительно по голосу. Об одном случае, происшедшем несколько лет назад в Западной Германии, стоит рассказать: он интересен своей новой криминалистической техникой.

Злодеяние, раскрытое с ее помощью, завезено в Европу с другого берега океана, где оно имеет даже специальное название («киднэппинг»). Преступник похитил семилетнего малыша и, позвонив его отцу, предложил «выкупить» своего сына, угрожая в случае отказа убийством ребенка. Отец не знал, что к тому времени мальчика уже не было в живых, и поэтому согласился уплатить «выкуп», хотя астрономическая сумма, названная вымогателем, была ему заведомо не по карману. Не имея возможности самостоятельно выпутаться из этой истории, отец обратился в полицию.

Убийца, хоть и не ведал об этом, но трясся от страха: ему всюду чудились ловушки, и он не знал, как ему получить деньги, с готовностью предложенные отцом. Поэтому он много раз звонил отцу по телефону, уславливаясь о месте и способе передачи денег, а затем менял свое решение. С согласия отца все его телефонные разговоры с вымогателем записывались на магнитную пленку.

Большая группа профессоров — специалистов по научной фонетике и диалектам единодушно пришла к выводу, что преступнику около 40 лет, что он не принадлежит к образованным слоям населения, что в его речи преобладает диалект Рейнско-Рурской области, хотя встречаются и выражения, свойственные говору германского юго-запада. Впоследствии их вывод подтвердился.

Но этого было, конечно, слишком мало, чтобы назвать преступника по имени. А других сведений о нем не поступало. Во время поисков, которые продолжала вести полиция, ей удалось найти труп мальчика.

Теперь уже не имело смысла таиться. По радио несколько раз передали магнитную запись речи преступника и обратились с призывом к населению помочь установить его личность по голосу. Чтобы внимание слушателей не отвлекалось содержанием разговора, а было приковано исключительно к особенностям речи, криминалисты сделали монтаж, включающий в себя повторение одних и тех же фраз и оборотов. Шесть радиослушателей назвали имя человека, чей голос они узнали. Этот человек был арестован. Он действительно оказался тем вымогателем и убийцей, которого искали.

Пример любопытный, но не единственный: у голоса, как говорят юристы, большое криминалистическое будущее. В следственную практику прочно входит хорошо известный физикам прибор, регистрирующий звуковые колебания, — осциллограф. При помощи этого прибора с научной достоверностью может быть установлено, принадлежит ли записанный на пленку голос заподозренному лицу. Конечно, дабы исключить ошибку, при проверке создают те же акустические условия, что были при записи на пленку. Более того, предлагают произнести те же фразы, что произносились им, когда неведомо для него шла запись. И просят поторопиться, если тогда он говорил быстро. И, напротив, — не спешить, если тогда он говорил медленно. И если при всем этом осциллограф показывает тождество колебаний, можно с уверенностью сказать, что подозревается этот субъект не напрасно: на пленку записан его голос. Только его!

«Технология» использования голоса в криминалистических целях еще очень несовершенна, работы в этой области продолжаются. Но, ведя их, юристы не чувствуют себя одинокими, Так уж часто получалось, что помощь криминалистам приходила с неожиданной стороны — от тех, кто, возможно, и не догадывался об их нуждах. Вот и на этот раз нежданными помощниками оказались языковеды и лингвисты. В лаборатории фонетики Московского института иностранных языков давно уже ведется большая экспериментальная работа по изучению фонограмм — своеобразных графиков, воспроизводящих звуковую речь. Оказалось, что и методику, и техническую базу, применяемую языковедами, могут использовать криминалисты. Так неожиданное содружество столь несхожих наук внесло свой вклад в благородное дело борьбы с преступностью.

Конечно, не все, кто вступил в поединок с законом, стараются изменить свою внешность, «переделать» голос, избавиться от назойливых привычек, которые выдают с головой.

Гораздо чаще преступник уповает не на грим, а на географию: страна велика, неужто не найдется местечка, где можно было бы спрятаться, отсидеться?

Многие пробовали. Ни у кого не получалось…

Сотни нитей связывают человека с миром. Убегая, он рвет их. Но одна (хотя бы одна!) остается.

Доктор юридических наук М. П. Шаламов рассказывает такой случай.

Скрылся опасный преступник — крупный расхититель. И, конечно, постарался очень тщательно замести следы. Лишь одна деталь привлекла внимание следователя, производившего обыск в поспешно покинутой преступником квартире: книга по лесоведению, небрежно брошенная на столе.

Книге как книга, но зачем она здесь? Ведь беглец не лесовод, а торговый работник, никогда не имевший никакого касательства к лесному хозяйству. Зачем он читал эту скучную, специальную книгу?

На книге был штамп городской библиотеки. В читательском формуляре преступника оказалось еще много таких книг. Вряд ли случайно воспылал он любовью к науке.

Следователь узнал, что многие из книг, которые добросовестно штудировал этот странный читатель, вообще никому больше не выдавались. Тем интереснее стали пометки на полях: ясно, что их мог сделать только наш «герой».

Над пометками стоило призадуматься: они все были там, где шла речь об иркутской лесостепи, где помещались ее карты.

Так, склонившись над книгой в городской библиотеке, криминалист мысленно последовал за беглецом. Иркутские юристы проверили догадку своего коллеги: в одном из лесохозяйств они нашли преступника с фальшивым дипломом. Он сменил фамилию и даже подправил свою внешность. И никак не мог понять, как же это его все-таки разыскали.

А сейчас мне хочется вернуться к рассказу «Простой штык». Не правда ли, улик против Стулова было собрано более чем достаточно. Их убедительность была необычайно сильной. Но насколько же возросла она, отбросив прочь последние сомнения, когда в борьбу с коварством преступника вступило павловское учение об условных рефлексах, умело поставленное на службу следствию.

Навык такелажника, каждодневно, в течение многих месяцев и лет вяжущего канатные узлы, образовал в коре его головного мозга так называемый динамический стереотип, то есть, по словам академика И. П. Павлова, «слаженную, уравновешенную систему внутренних процессов, которая находится в зависимости от индивидуальности и состояния человека». Динамический стереотип, писал И. П. Павлов, «становится косным, часто трудно изменяемым, трудно преодолеваемым новой обстановкой, новыми раздражениями». Настолько косным, что совершенно новая обстановка (тюрьма) и совершенно новые раздражения (страх перед близким возмездием) не могли его изменить, дав в руки следствия и суда самую сильную, самую надежную, самую убедительную улику.

Долгие упражнения делают привычным, не только способ вязания узлов. У каждого человека привычной и неповторимой является, например, его походка: Это давно замечено, но сравнительно недавно объяснено все тем же учением о динамическом стереотипе. Так у криминалистов появилась еще одна верная помощница, а у преступника — еще одна предательница: походка.

Вот при осмотре ограбленного магазина следователь находит следы сапог. Еще прежде чем он обнаружит в них кусочки грязи, смешанной с известью (важная деталь!), его глаз поражает яркая подробность, говорящая о своеобразной походке грабителя: оба следа (от правой и левой ноги) идут не с развернутыми в сторону носками; а параллельно друг другу. Это — типичная примета «профессиональной» походки строительного рабочего, образовавшаяся от необходимости все время ходить по узким досочкам лесов.

Впрочем, так ходят, конечно, не только строители, но и, скажем, эквилибристы на проволоке. Однако вероятность того, что в магазин забрался цирковой артист, невелика, зато кое-кто из штукатуров, вот уже месяц ремонтирующих соседний дом, мог бы присмотреться за это время и к магазинным запорам, и к местному сторожу, любящему всхрапнуть на посту. Да и известь в следах подтверждает этот довод.

Теперь уж быстро найдут грабителя — ведь круг подозреваемых сузился, следователь знает, в каком направлении искать. След выдаст преступника — ему не удастся отпереться.

Но индивидуальность походки присуща не только «профессионалам» — всем и каждому. Криминалисты утверждают, что в мире не может быть двух людей с одинаковой походкой. И теоретические исследования, и многочисленные опыты убеждают в этом. А если кому-нибудь кажется, что он все же знает таких двойников, то эти заблуждения объясняются плохой наблюдательностью и еще несовершенством нашего глаза, не всегда позволяющего отличить одну походку от другой.

Не так давно произошел любопытный случай. К постовому милиционеру подбежал взволнованный подросток и попросил задержать идущего по тротуару мужчину: мальчонка шел за ним по пятам, но не решался сам остановить его — понимал, что силы были неравными. Паренек коротко объяснил, что по походке узнал в этом мужчине вора, «изъявшего» недавно деньги и драгоценности из соседней квартиры. Это было средь бела дня, и многие — не один этот мальчонок — видели выходящего из подъезда незнакомца с легким чемоданчиком в руке. Видели, но не придали этому значения. А когда кража обнаружилась, вора и след простыл. И вот паренек встретил его в толпе.

Мужчину задержали. Он, конечно, возмущался, даже грозил привлечь к ответственности «за насилие и оскорбление». Дело осложнялось тем, что ни тот паренек, ни другие, видевшие мужчину с чемоданчиком, не запомнили черты его лица, И теперь, приведенные в милицию на процедуру опознания, они не решались дать точный ответ. «Может быть, тот, — говорили они, — а может, и нет. Кто его знает… Тот вроде и одет был иначе. Темный костюм… Зеленая шляпа… А этот — в тениске, без шляпы…»

Тогда сделали так. Нашли десять мужчин того же роста и телосложения, что задержанный. Обрядили их всех в темные костюмы и зеленые шляпы. Переодели и возмущавшегося дядю. И повезли их всех туда, где была совершена кража.

Из злополучного подъезда поочередно выходили (чемоданчик в руке!) одиннадцать неизвестных, а свидетели тоже поочередно становились на исходную позицию — туда, где они стояли «в тот самый день» и откуда невозможно разглядеть человека в лицо.

Результаты этого своеобразного «голосования» оказались поразительными: все семь его участников единодушно опознали задержанного. Опознали, не колеблясь. И категорически. Каждый порознь объяснил следователю, что преступника выдала походка.

ПОМОЩЬ ИЗДАЛЕКА


Все, конечно, помнят рисунки из школьных учебников, где изображены вымершие животные. Гигантские ящеры, исчезнувшие с лица земли задолго до появления первого человека, жуют сочную травку с дом величиной или тычутся мордой в верхушки диковинных деревьев. Непонятно лишь, что за фотограф прятался вблизи со своим чудо-аппаратом.

А фотографа, между прочим, не было. И чудо-аппарата не было. Было другое чудо — чудо науки. Француз Жорж Кювье доказал, что все органы живого существа находятся в определенной взаимосвязи друг с другом. Этот принцип так называемой корреляции органов позволил палеонтологам по найденным при раскопках костям вымерших животных восстановить (реконструировать) их внешний облик. Иногда в распоряжении ученых оказывались всего лишь отдельные мелкие части скелета — фаланга, тазобедренная кость, деталь позвонка. И этого было достаточно, чтобы «домыслить» (но не дофантазировать) портрет неведомого зверя.

Антропологи делали то же самое. По костям и черепам они восстановили облик синантропа, неандертальца, кроманьонца — наших далеких предков, и путь от обезьяны к человеку стал для нас не умозрительным, не философски отвлеченным, а образным, видимым, наглядным.

Восстанавливали антропологи не только некий обобщенный тип («типичный средний неандерталец»…), но и облик конкретных людей, чьи подлинные портреты дороги сердцу потомков.

…Никто не знал, как выглядел великий ученый средневековья Улугбек, внук Тимура, прославившийся, однако, не своим родством, а созданием грандиознейшей обсерватории, которая поражает даже наших современников математическими расчетами и астрономическими наблюдениями, подготовившими открытия Коперника, Галилея, Тихо Браге.

Он был, однако, не только великий ученый, но и верный мусульманин. А коран запрещал художникам изображать человека. Так и не осталось потомкам ни одного портрета Улугбека, чья голова слетела от острой сабли наемного убийцы осенней ночью 1449 года.

И все же, заглянув в Большую Советскую Энциклопедию, в книги, посвященные Улугбеку, можно найти его портрет. Один-единственный портрет. Откуда же он взялся?

Летом 1941 года большая комиссия ученых вскрыла гробницы в самаркандском мавзолее Гур-Эмир. Проникли и в могилу Улугбека. Отрубленная голова лежала на груди — даже спустя пять веков был заметен след удара острым клинком. Убийца, видно, срубил немало голов — его удар был сильным и точным.

Бережно запакованный череп Улугбека доставили в лабораторию. Для непосвященных это был «просто череп» — никакая сила фантазии не могла облечь его в живую человеческую плоть.

У науки же есть не только фантазия…

Прошло не так уж много времени, и череп «ожил». Сначала — скульптурный муляж, а затем — сделанный с него фотоснимок вернули человечеству облик одного из самых выдающихся астрономов и математиков прошлого.

Глубокий старец в свои пятьдесят пять лет — таким предстал перед нами Улугбек. Осунувшееся, изможденное лицо, запавшие глаза… Перешагнув через столетия, череп бесстрастно поведал потомкам о нелегкой жизни ученого — внука Повелителя мира.

Данте, Шиллер, Кант, Бах, Рафаэль, Оливер Кромвель, Ярослав Мудрый, Андрей Боголюбский, Рудаки, адмирал Ушаков и многие другие предстали перед нами, «как живые».

Но отчего же как живые? Кто может поручиться, что ученые воссоздали их истинный облик? Кто засвидетельствует, что они не ошиблись, не погнались за сенсацией? Остались, правда, живописные портреты (ведь не все же мусульмане!), но они — ненадежные свидетели, там много фантазии, много лести.

Подтвердить подлинность воссозданных портретов великих деятелей прошлого не может, конечно, никто. Но можно подтвердить сам метод воссоздания, если ученые правильно реконструируют по черепу облик недавно умершего человека, внешность которого осталась в памяти родных, знакомых, друзей. И не только в памяти, но и на фотоснимке.

Тут-то антропологи и вспомнили о криминалистах. Вот кто может подтвердить или опровергнуть их метод! Ведь криминалистам тоже приходится домысливать внешность человека по его черепу. Это случается, когда найдены останки неизвестного. Как установить, кто это? И даже если догадываешься, что это тот, кого ищешь, — как это доказать? Такие загадки задают юристам убийцы не так уж редко. Не разгадаешь эту загадку — не сумеешь раскрыть преступление. А разгадать ее трудно. Оттого криминалисты охотно приняли предложение антропологов: они мечтали не только о роли арбитров в чужом споре, но и о роли заказчиков, поручающих антропологам важнейшие для следствия экспертизы. Такой случай вскоре представился.

В лесу обнаружили кости человека, в том числе и череп с явными следами топора… Убийство — это ясно. Но кто убит? Без ответа на первый вопрос не ответишь и на второй: кто убийца?

Череп послали профессору М. М. Герасимову — крупному антропологу, скульптору, впоследствии лауреату Государственной премии, Это он проделывал у нас свои дерзкие опыты по восстановлению лица, вызывавшие смешанное чувство восторга и сомнения не только у широкой публики, но и у своих ученых коллег.

М. М. Герасимов охотно взялся за сложную экспертизу, отлично сознавая, что на этот раз речь идет не просто о проверке научного метода, не об очередном эксперименте академического толка, но и о важнейшей практической задаче: раскрытии тяжелейшего преступления.

И вот на столе у следователя фотоснимок мальчика лег двенадцати. Не мальчика, конечно, а его скульптурного портрета, воссозданного профессором. Ученый пошел на единственный домысел: перед съемкой он надел на скульптуру кепчонку — просто для того, чтобы вдохнуть в этот муляж малую толику жизни.

Удалось узнать, что в одном из ближайших селений насколько месяцев назад пропал мальчик. Ему было двенадцать лет. Конечно, это он и убит.

Но почему, конечно? Надо проверить, доказать.

Собирают тридцать мальчишек того же возраста и подставляют их под объектив фотокамеры. Тридцать один паренек в кепочке набекрень смотрит в глаза отчаявшегося человека — отца пропавшего мальчугана. Его пригласили в прокуратуру поглядеть на снимки: не узнает ли он в ком-нибудь своего сына?

Тридцать одна фотокарточка разложена на столе. «Не спешите, — говорят отцу, — приглядитесь внимательно». Быстрый взгляд, и отец тяжело опускается в кресло. Слезы душат его. Вздрагивают на коленях натруженные руки. Нет сил оторваться от снимка. Сын… Он сразу узнал его. Сразу!

В чем, однако, секрет этого чуда?

Здесь нет никакого чуда. Просто ученые постигли закономерность распределения на черепе мягких тканей, их связь с рельефом скелета лица. Установлено, например, что у чрезмерно полных на лицо людей рельеф черепа сглажен, ибо избыток жира увеличивает и концентрацию жировой ткани в кости. Установлены и другие закономерности. Если утоньчены скуловые кости, если видны возрастные изменения в челюстях, на реконструированном скульптурном портрете можно смело показать дряблые щеки, опушенный кончик носа, запавший рот. Если поверхность черепной крышки отличается гладкостью, не надо размышлять о прическе: человек был лыс.

Все это детали, но детали существенные. В своей совокупности они приводят к воссозданию основных характерных черт лица, которые и придают скульптурной реконструкции портретное сходство с оригиналом.

Но — и это очень примечательно! — крупные судебные медики, такие, например, как профессора В. И. Прозоровский, Ю. М. Кубицкий и другие, не только признавая, но и высоко оценивая замечательное искусство М. М. Герасимова и его учеников, научную значимость и глубокую обоснованность их метода, в то же время призывают пользоваться им в криминалистических целях с большой осторожностью. Дело в том, что «данные» черепа оказываются все же недостаточными для точной реконструкции некоторых элементов лица, таких, например, как детали ушной раковины, формы губ и ноздрей, морщин, родинок, шрамов и иных «мелочей».

Да, мелочей, но мы уже знаем, что в криминалистике, где речь идет о судьбе живого человека, мелочей не существует. Традиции реалистического портрета, искусство грима убедительно говорят о том, что даже беглые и незначительные, казалось бы, штрихи могут сильно изменить облик человека, сделать сто лицо неузнаваемым для «непосвященных». А ведь «оценщиками» этой работы являются как раз не специалисты, овладевшие методикой «словесного портрета», а родственники, соседи, сослуживцы, друзья, бесхитростно ищущие черты чисто внешнего сходства, привычной похожести.

Вероятность ошибки, вызванной неточным восстановлением внешности по черепу, видимо, невелика (таков, во всяком случае, многолетний опыт применения этого метода), но она существует. Призывы к «осторожному», «очень осторожному», «максимально осторожному» его использованию, критическое отношение к нему со стороны высших органов суда и прокуратуры — все это продиктовано не стремлением принизить науку или скомпрометировать работу большого ученого. Отнюдь! Это продиктовано заботой о чистоте правосудия, о защите человека, о гарантии против ошибки, которая страшна и в том случае, если на тысячу бесспорных побед она одна.

Ясно ли, о чем идет спор? Спор идет о том, можно ли портрет, воссозданный по черепу, считать доказательством, а тем более единственным или хотя бы «главным» доказательством по делу? Скажем, пропал человек, его ищут. А тут — как раз «вовремя» — поблизости находят чьи-то останки. Среди них череп. Восстанавливают портрет по методу профессора Герасимова — оказывается, есть сходство с пропавшим. Так вот, можно ли этот портрет считать уликой против того, кто подозревается в убийстве пропавшего человека?

Обычно суды отвечают на этот вопрос отрицательно — боятся ошибки. И правильно делают. Тогда зачем я рассказываю об этом — ведь я собирался писать об успехах науки, а не об ее исканиях? И зачем вообще юристы обращаются к антропологам, если скептически относятся к их заключениям, не всегда верят их выводам, сомневаются, спорят?

Но, во-первых, без исканий не бывает успехов. Путь исканий и борьбы — это закономерный путь развития любой науки, любой школы, любого метода. Опровержение сомнений, критика критики, проверка и еще раз проверка — естественный процесс познания, иначе он был бы и безрезультатен, и пресен.

А во-вторых, антропологам верят. Их заключения активно помогают следствию.

…Было так: чистили подвал одного дома и в груде тряпья и костей нашли череп человека. Дали знать в прокуратуру. Новосибирский юрист Ю. И. Иванов приступил к следствию — так положено, когда объявляются следы загадочной смерти. Начались допросы свидетелей, и соседи вспомнили, что несколько лет назад таинственно исчез муж хозяйки того самого дома, в подвале которого нашли череп. «Бросил… сбежал…», — объясняла тогда жена его исчезновение. Ей поверили: жили они плохо, муж часто бил ее, «гулял» с другими. Оказалось, что его «бегство» логичнее объяснить иначе: жена из мести убила его, захоронив тут же, в подполье изуродованный труп.

Эту версию, казавшуюся единственно правильной и самой убедительной, нужно было подкрепить научными доказательствами. Но первая же экспертиза поставила следователя в тупик. Поначалу специалисты изучали не череп, а другие кости скелета, найденные в подвале, и установили, что погибший хромал на правую ногу. Более того, они пришли к выводу, что это была давняя, устойчивая хромота, не заметить которую окружающие не могли. У беглого мужа этого недуга не замечали.

Значит, убит «не тот». Но кто же? Обратились к М. М. Герасимову — в руководимую им лабораторию пластической реконструкции Института этнографии Академии наук СССР. Еще до того, пак был полностью воссоздан скульптурный портрет убитого, профессор, ознакомившись с присланным ему черепом, сообщил следователю важнейшие детали портрета: густые брови, близко сходившиеся над переносьем, скуластое лицо, глубоко сидящие глаза и широкий массивный подбородок. Снова — не «муж».

Так отпала «самая убедительная» версия. Зато появились важные сведения об убитом. С помощью антропологов следствие узнало такие характерные, легко запоминающиеся подробности его внешнего облика, которые позволили в конце концов установить, кто же был на самом деле убит, В ближайших городах, деревнях, поселках, на станциях и в совхозах — всюду искали людей, знавших хромого мужчину с такими-то бровями и таким-то подбородком, мужчину, исчезнувшего несколько лет назад, И нашли: это был одинокий железнодорожник — он исчез, и никто не поинтересовался его судьбой…

Ну, а там уж клубок стал разматываться и дальше. Беглого мужа продолжали искать, но уже не как жертву, а как возможного убийцу: вместе с женой, как оказалось впоследствии, он «порешил» скандального железнодорожника. Что-то они там не поделили за бутылкой водки. Муж «смылся», заодно прихватив кое-что из местного универмага. Жена разыгрывала страдающую «соломенную вдову».

Мужа нашли. И осудили. Вместе, конечно, с женой…

На помощь методу скульптурной реконструкции сравнительно недавно пришел еще один метод установления личности по черепу, разработанный судебными медиками и криминалистами. На ученом языке он именуется методом фотоаппликации (совмещения). В технологии его есть много сходного с технологией идентификации личности по фотоснимкам при помощи «словесного портрета», о чем рассказывалось в предыдущей главе.

Путем фотосъемки найденный череп и прижизненная фотокарточка исчезнувшего человека приводятся к одному масштабу. Затем череп снимают в том же ракурсе, в котором сделана фотокарточка, изготовляют диапозитивы и, наложив их один на другой, проецируют на экран. Если череп «вписывается» в снимок, то есть если совмещаются овал лица, глазницы, скуловые дуга и другие контрольные точки и линии, заключают, что «череп мог принадлежать лицу, изображенному на фотоснимке». Если не вписывается, то уж безусловно «принадлежать» не мог.

Впервые примененный в Англии этот метод успешно используется и у нас. Еще в 1941 году в физико-техническом отделе Института судебной медицины эксперт Ю. М. Кубицкий провел тонкую и сложную фотоаппликацию по делу об исчезновении редактора «Истринской правды» Чикина. С тех пор при помощи этого метода было раскрыто немало загадочных преступлений. Профессор М. М. Герасимов как бы проверяет им правильность воссозданного по черепу скульптурного портрета, достоверность которого увеличивается, если и фотоаппликация подтверждает возможность тождества.

В последнее время большое количество таких экспертиз с успехом провел молодой московский юрист и судебный медик Ю. Г. Корухов. А его саратовский коллега молодой судебный медик С. А. Буров пошел еще дальше. Он провел множество экспериментов, и ему не встретилось ни одного черепа, повторяющего размеры другого. Отсюда он сделал важный вывод: если раньше из благородной осторожности эксперты высказывались лишь за «возможность принадлежности черепа такому-то лицу», то теперь, не боясь ошибиться, они вправе говорить решительнее, категоричнее. Если «вписывается» — значит «да», не «вписывается» — значит «нет».

Впрочем, и здесь ученых не покинули их вечные сомнения. С. А. Бурову не встретились черепа, одинаковые по размерам. Ну а может, они встретились бы кому-нибудь другому?.. Может, это просто случайность?..

На помощь призвали математиков. Кафедра математического анализа Саратовского университета провела проверку данных, полученных С. А. Буровым, с точки зрения теории вероятностей. Результаты показали, что вероятность наличие черепов с одинаковыми размерами ничтожно мала и в криминалистической практике может не приниматься в расчет.

Так объединенными усилиями юристов, антропологов, медиков, математиков найден еще один путь к раскрытию преступной тайны. Все попытки замести следы, сделать неузнанным себя или свою жертву, а значит уйти от расплаты, обречены на провал. Наука верно стоит на страже человеческой жизни.

ФАКТЫ И ФАКТИКИ


«Если бы пришлось судить только тех убийц, которых застали с ножом над жертвой, только тех отравителей, у которых в руках захватили остатки только что данной ими кому-либо отравы, то большая часть виновников подобных преступлений осталась бы без законного возмездия. Наказание сделалось бы привилегией только тех, кто не умел совершить преступления, в ком преступная воля не настолько окрепла, чтобы давать возможность заранее обдумать и подготовить удобную обстановку для своего дела…»

Эти слова принадлежат выдающемуся русскому юристу, публицисту и общественному деятелю Анатолию Федоровичу Кони. И в самом деле, не так уж часто застают преступника прямо на месте преступления — стреляющим, мошенничающим, крадущим. Обычно бывает иначе: сделав свое подлое дело, преступник исчезает, приняв меры к тому, чтобы спрятать концы в воду. По мельчайшим крупицам, по отдельным кусочкам, расставленным точно на свои места и сцепленным воедино, надо силой воображения, опирающегося на строго установленные, бесспорные факты, восстановить подлинную картину. И помнить при этом, что решается судьба человека.

А работу эту делают не машины — люди. Они тоже иногда подвержены обычным человеческим слабостям — влиянию симпатий и антипатий, склонностью к поспешным обобщениям и выводам и многим иным, преодоление которых важнейший долг, непременная обязанность следователя. Ибо, попав под их влияние, слепо доверившись «очевидному», «само собой разумеющемуся», поддавшись воздействию ходячих, но весьма сомнительных «постулатов» типа: «этот уважаемый человек не может солгать», «всякий, кто затрудняется припомнить известные ему факты, вызывает подозрение», «человек с нехорошим прошлым скорее всего и преступник», следователь изменяет важнейшим законам своей профессии, в основу которых положены требования тщательности, добросовестности, непредубежденности, обоснованности, проверки и перепроверки.

«Ничто так не обманчиво, как слишком очевидные факты», — поучал Уотсона Шерлок Холмс и был абсолютно прав. «Слишком очевидные факты» как раз и стараются «подбросить» следователю опытные преступники, чтобы направить его по ложному пути. Опытные следователи не «клюют» на такие приманки, они видят их искусственность, их нарочитость.

Одному рецидивисту, возомнившему себя крупным ловкачом, пришла в голову идея перехитрить «наивного» юриста, который будет расследовать учиненное им злодеяние. Чтобы отвести следы от себя, он инсценировал живописную картинку выпивки, которая будто бы предшествовала преступлению.

Тогда, мол, следователь уверует, что его совершил кто-то из собутыльников. Настоящий же преступник, в силу сложившихся отношений, хорошо известных родственникам и соседям, пьянствовать со своей жертвой не мог. И, значит, его не могли заподозрить.

Инсценировка выглядела так: в комнате, где было совершено преступление, «ловкач» поставил на стол недопитые поллитровку и четвертинку, два граненых стаканчика, дюжину слив, разрезанные пополам помидоры, куски хлеба и рыбы, столовый нож. Все это выглядело весьма правдоподобно, и простака, конечно же, должно было сбить с толку.

Но — простака!.. Осматривавший комнату таганрогский следователь П. И. Ковтун к их числу не относился. Ему было присуще острое критическое чутье, умение сопоставлять и анализировать. Замыслу преступника не суждено было осуществиться.

В обеих бутылках, рассуждал следователь, осталось совсем мало водки — в общей сложности не более ста граммов. Трудно поверить, чтобы люди столько пили, не закусывая, когда закуска была под рукой. А к ней явно никто не притрагивался. В комнате нет ни одной сливовой косточки, ни одного кусочка недоеденной рыбы, ни одной хлебной крошки. Можно было бы подумать, что их успели убрать, но пыль и общая захламленность комнаты опровергали это: здесь давно уже не было никакой уборки.

Так, еще никого не подозревая, еще не имея никакой версии преступления, следователь уже понял, что его хотят сбить с толку «слишком очевидными фактами». Не сбили! Наоборот, эта инсценировка даже помогла — только не преступнику, а его разоблачению: планируя ход расследования, следователь в своих рассуждениях учитывает и эту жалкую попытку обмана.

Все-таки не случайно уже на первом курсе юридических факультетов студенты изучают логику. Законы логического мышления вообще не плохо бы знать каждому человеку. И не только знать по-школярски, но и пользоваться ими на практике — в своих рассуждениях. Возможно, поубавилось бы тогда число скороспелых всезнаек и доморощенных философов. Возможно, стали бы иные товарищи осторожнее относиться к своим выводам и оценкам. Юрист же, если он не в ладах с логикой, может, как говорится, наломать немало дров.

Все ли помнят о том, что очевидное далеко не всегда является несомненным? Скажем, море на горизонте явно для всех смыкается с «небом». Рельсы суживаются вдали. Полная женщина, умело подобравшая свой туалет, кажется стройной и элегантной. Эти «бытовые картинки» знакомы каждому, и никто в таких случаях видимое не принимает за сущее. Зато в других, более «тонких», менее привычных случаях человек склонен забывать о таком важнейшем логическом законе, как закон достаточного основания, и делать поспешные выводы там, где для окончательного суждения еще мало необходимого материала. Такую ошибку делает даже Шерлок Холмс, несмотря на свой хваленый «индуктивный метод». В «Тайне Боскомской долины» он демонстрирует Уотсону свои познания в логике и трасологии: «О росте можно приблизительно судить по длине шага. Об обуви — догадаться по следам. Вот — следы правой ноги не так отчетливы, как следы левой. На правую ногу приходится меньше веса. Почему? Потому что человек прихрамывает — он хромой».

Вывод Холмса явно поспешен: человек мог вовсе и не быть хромым, а лишь симулировать хромоту. Холмс забыл здесь важное правило: «что я вижу» и «что это означает» — вовсе не одно и то же.

Не скрою, вызубрить это правило гораздо легче, чем применять его на практике. Ошибаются и не такие, как Холмс, — настоящие криминалисты, вооруженные новейшей техникой. Ибо техника — техникой, а без логики и она не поможет: ведь вывод делает человек. Вывод же — это умозаключение, подчиненное логическим законам. Если оно выходит из их подчинения, может случиться досадная осечка.

Крупный советский криминалист профессор А. И. Винберг рассказывает, как однажды надо было установить, являются ли два клочка бумаги частями некогда единого листа. Проверка осуществлялась с помощью ультрафиолетовых лучей: одинаковая интенсивность люминесценции свидетельствовала бы о тождестве. Клочки же люминесцировали с различной, интенсивностью, и эксперт заключил, что они «не принадлежат одному листу бумаги». Впоследствии иным путем удалось доказать, что этот вывод неверен. Но ультрафиолетовые лучи здесь совершенно не виноваты. Виноват криминалист, нарушивший логический закон достаточного основания: делая вывод, он не учел возможность различного люминесцирования отдельных участков одного и того же листа бумаги. Оказалось, что краешек листа «выглядывал» из стопки других деловых бумаг, лежавшей на подоконнике, и длительное время «обогревался» солнцем. Оттого-то он и сильнее люминесцировал. Не обнаружь это следователь, и преступник, нежданно-негаданно «обеленный» заключением эксперта, мог бы увильнуть от ответственности.

Зато в другом деле, рассказанном А. А. Старченко, искусственные логические построения едва не привели к осуждению невиновного. Был найден труп задушенной семилетней девочки, в убийстве которой обвинили ее мать. Против матери, на первый взгляд, было собрано много неотразимых улик: своего старшего сына за несколько дней до убийства она отослала в город к сестре; за день до убийства ушла со своим любовником на заготовку дров, предполагая пробыть там два дня, а вернулась назавтра; все знали, что она хотела выйти замуж за своего любовника, но жаловалась знакомым, что тот, наверно, «не возьмет ее с детыми»; сразу же после убийства перешла в дом к любовнику, хотя раньше его мать не пускала ее на порог; требовала, чтобы лесник скорее отводил ей делянку, так как «у нее дома дочь одна — как бы с ней чего не случилось»; уверяла, что у нее в комнате похищены вещи, а какие именно, точно сказать не могла, несколько раз меняла свои показания; и, наконец, около трупа дочери «совсем не плакала».

Это были серьезные улики, но они вовсе не были неотразимыми. Это были всего лишь «отдельные кусочки, разноцветные камушки, не имеющие ни ценности, ни значения», которые, по словам А. Ф. Кони, «только в руках опытного, добросовестного мастера, связанные крепким цементом мышления, образуют более или менее цельную картину». Здесь же не было цельной картины, ибо «камушки» эти ничем не были связаны друг с другом. Любой из фактов допускал не единственное, а различные взаимоисключающие объяснения. Поэтому лечь в основу обвинительного приговора они не могли.

В самом деле: сестра часто приглашала к себе племянника погостить — значит, в отъезде сына к тетке не было ничего необычного; мать вернулась домой раньше, чем предполагала, потому что лесник не захотел отводить ей делянку ближе к дороге, и она с ним поссорилась; разговоры о том, что ей с детьми, наверно, будет трудно выйти замуж, по-житейски легко объяснимы — одна ли она так рассуждает? Перешла в дом к своему любовнику потому, что мать его смягчилась перед горем этой женщины, посочувствовала ей (да и тяжело одной быть там, где только что убит твой ребенок); тревога матери за свою малолетнюю дочь, оставшуюся без присмотра в стоящем на отшибе доме, совершенно естественна и ничего подозрительного в себе не содержит; от волнения не обратила внимания на то, какие вещи у нее украли; отнюдь не все плачут над гробом близкого человека — это зависит от характера, темперамента и многих других причин.

Таким образом, вывод из фактов, первоначально сделанный следователем, не был неизбежным, безусловным, единственно возможным. А в процессе умозаключений, говорил В. И. Ленин, «…надо попытаться установить такой фундамент из точных и бесспорных фактов, на который можно было бы опираться, с которым можно было бы сопоставлять любое из… «общих» или «примерных» рассуждений… Чтобы это был действительно фундамент, необходимо брать не отдельные факты, а всю совокупность относящихся к рассматриваемому вопросу фактов, без единого исключения, ибо иначе неизбежно возникнет подозрение, и вполне законное подозрение, в том, что факты выбраны или подобраны произвольно, что вместо объективной связи и взаимозависимости… преподносится «субъективная» стряпня для оправдания, может быть, грязного дела. Это ведь бывает… чаще, чем кажется».

Впоследствии, когда удалось установить, что девочка была задушена случайно проходившей мимо грабительницей-рецидивисткой, «подобранность» ничего не говорящих фактов (не намеренная, конечно, а вызванная нарушением законов логического мышления) стала особенно очевидной. Гораздо более очевидной, чем до этого была «очевидной» материнская вина.

Так бывает нередко и в судебной практике, и в повседневной жизни: нечто кажется несомненным, само собой разумеющимся — вот они, факты, пожалуйста, полюбуйтесь, все налицо… А начинаешь «любоваться», и выясняется, что это не факты, а фактики, которые Ленин называл «игрушкой или кое-чем еще похуже», а Маркс говорил, что они «искажение и ложь».

«Преступление и наказание» Достоевского, «Мачеха» Бальзака — убедительные свидетельства опасности, которую таят в себе далеко не милые «игрушки», выдающие себя за достоверные улики, за серьезные доказательства, будучи на самом деле лишь цепью случайностей, нагромождением трагических совпадений.

Вот, почему честные юристы издавна придерживались «благодетельного и разумного обычая», обратившегося, по словам А. Ф. Кони, «почти в неписаный закон». Он повелевает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. А это значит, что улика, которую можно рассматривать и так, и этак, — вообще неулика, ибо никого и ни в чем не уличает. Это значит, что всякое доказательство, вызывающее хотя бы самое малое сомнение, вообще не доказательство, ибо с равным успехом может доказывать и виновность, и невиновность.

Там, где есть одни лишь догадки и предположения, — не должно быть осуждения, это ясно. Но и там, где есть хотя бы малая толика сомнений в виновности, где не исключена хотя бы самая малая вероятность ошибки, тоже не должно его быть, потому что ошибка в пользу подсудимого несравненно менее ужасна и вредна по своим последствиям, нежели ошибка, лишившая ни в чем не повинного человека свободы, а то и жизни. Наказание виновного, говорил кто-то из старых юристов, — это пример и назидание для дурных людей, осуждение же невинного — дело, касающееся всех честных людей. И это, конечно, верно.

ПЕРВОЕ ДЕЛО


После долгих месяцев ученичества я получил, наконец, от своего шефа Ильи Давидовича Брауде разрешение сесть самому за стол защиты. До тех пор я восседал там лишь по правую руку от Брауде. Мне пришлось изрядно похныкать, прежде чем он сжалился и нашел, как он выразился, «малюсенький разбойчик», который мне предстояло «расхлебывать» одному.

И я начал «расхлебывать»…

Шли девушки из кино, с последнего сеанса. Размокшая, вязкая тропинка петляла в березняке. Где-то в стороне раскачивался на ветру одинокий фонарь, и тусклые желтые пятнышки прыгали по верхушкам деревьев. Девушки обсуждали фильм и весело смеялись. Неожиданно впереди тоже раздался смех — хриплый, отрывистый… Две темные фигуры загородили дорогу, и чей-то голос лениво протянул:

— Вот что, гражданочки, снимайте-ка часы! Снимайте и тикайте…

Девушки сунули часы в руки грабителей и опрометью бросились бежать. А дома, отдышавшись, стали думать, кто же это был. Сомневаться не приходилось: Севка Орловский и Петр Лебеденко из того же поселка — почти соседи. «Пошутили, наверно, — решили девушки. — Принесут часы, извинятся…»

Но никто не приходил, и подруги поняли, что это не было шуткой. Утром они заявили о случившемся в милицию, а к вечеру ученик 10-го класса Всеволод Орловский и слесарь ремонтных мастерских Петр Лебеденко, кстати сказать, уже судившийся за кражи, были арестованы.

Правда ведь, ясное дело? Но почему-то чем дальше листал я протоколы допросов и очных ставок, тем больше крепла во мне уверенность, что арестованные ни в чем не виновны.

Почему меня не убеждали ни бойкость ответов потерпевших, ни безапелляционность обвинительного заключения, утверждавшего, несмотря на их возражения, что «вина Орловского и Лебеденко очевидна»?

Да потому, наверно, что, кроме девушек, узнавших грабителей «сразу и точно», никто и ничто не подтверждало их вину.

Но можно ли, думал я, «упечь» за решетку двух молодых людей только потому, что перепуганным девушкам померещились их голоса? Ведь это догадка, не больше, А догадки не заменяют доказательств…

Время уже было за полночь, когда я влетел к Брауде домой. Он не спал. Рылся в бумагах и книгах, которыми была завалена вся комната.

— Что это ты какой-то вишневый?.. — пробурчал он. — Жаром пышешь, как пончик.

Глотая слова, я выпалил свои впечатления от дела.

— Ты определенно свихнулся, — участливо заметил Брауде, отхлебывая из стакана простоквашу. — Я же говорил, что тебя еще рано выпускать без узды. Пойми, голова садовая, жертвы были знакомы с разбойниками. Знали их, а не опознали, — видишь, и каламбур получился…

Я начал что-то с жаром доказывать, но Брауде лениво отмахивался:

— Во-первых, ты, пожалуйста, не волнуйся. Это вредно, Во-вторых, по случаю позднего времени объявляю прения, закрытыми и беру с тебя честное слово, что ты не будешь самовольничать. Раз ты есть мой помощник, я не хочу, чтобы ты выглядел смешным. Твоя единственная задача — просить суд о снисхождении…

Иду в тюрьму к своему подзащитному Севе Орловскому. Конвоир привел коренастого голубоглазого паренька с пухлыми розовыми губами и ямочками на щеках. Он так застенчиво краснел, так преданно смотрел мне в глаза, так часто хлопал своими длиннющими ресницами, что я с первого взгляда окончательно укрепился в своем мнении.

Наступает день процесса. Наконец-то я один сажусь за стол защиты — перед скамьей подсудимых. Мне все ясно. С видом победителя оглядев переполненный зал, я начинаю допрос тех девушек, у которых сняли часы.

— По каким, хотелось бы знать, признакам вы определили, что преступниками были именно Орловский и Лебеденко? — спрашиваю я, постукивая карандашиком о стол и впиваясь глазами в потерпевших.

— По кепке, — неуверенно говорит одна из девушек.

— Значит, по кепке… Так, так… Я попрошу товарища судью обратиться к листу дела седьмому, где прямо сказано, что грабители были без головных уборов.

— Ну, может, и так… — шепчут сбитые с толку подруги, и краска заливает их лица.

А я продолжаю:

— Уточните, пожалуйста, как вам удалось разглядеть лица грабителей. Разве было светло?

— Фонарь горел, — отвечают они.

— Где же он горел?

— Да недалеко, по правую руку….

Нет, это просто удивительно, до чего мне везет!

— Значит, по правую… Так, так… Я попрошу товарища судью засвидетельствовать, что, как отмечено на листе дела одиннадцатом, фонарь горел, во-первых, слева, а, во-вторых, сзади, так что разглядеть лица при свете этого фонаря вы не могли.

— Могли, не могли! — раздраженно перебивает меня одна из девушек. — Да мы же с этими ребятами много лет рядом жили. Да мы их из тысячи узнаем.

Вспоминаю другое дело. О нем рассказывал мне Илья Давидович.

Была совершена кража в промтоварном магазине. Сторож заболтался с подвыпившим приятелем и увидел только пятки убегавших ворюг. Но он недолго терзался сомнениями.

За несколько дней до кражи сосед этого сторожа, дотоле не очень с ним близкий, нежданно заявился в гости и даже принес с собой четвертинку. Он расспрашивал про то, про се и, пожалуй, больше всего интересовался тем, какие товары завезли в магазин. Простодушный сторож выложил ему все магазинные «секреты».

И теперь, припоминая тот разговор, сторож поймал себя на такой простой, но только сейчас пришедшей ему в голову мысли: сосед неспроста вел тогда с ним разговор про товары — он готовился к краже и хотел разузнать, чем сможет поживиться.

Уверовав в свою столь очевидную «версию», сторож вспомнил ту ночь, когда три незнакомца бросились наутек, проваливаясь в снежных сугробах. Сомневаться не приходилось: незнакомцев было только двое, третий же был сосед, которого он без труда узнал по спине и, кажется, даже по пяткам.

Сделали обыск у соседа, у его родных и знакомых. И хотя результатов этот обыск не дал, хотя никаких других улик не было, версия сторожа была признана бесспорной. Еще бы: «крамольные» вопросы соседа и опознание по спине. Разве этого мало? К чему бы сторожу зря наговаривать — они ведь даже никогда не ссорились…

И только через год после приговора, которым сосед и два сто приятеля были осуждены, совершенно случайно обнаружились истинные виновники. Расследовалось дело о совсем другой краже, и на квартире у одного из обвиняемых нашли вещи, похищенные в том магазине. Заинтересовались этим поглубже и без особого труда раскрыли давнее преступление.

А ведь было же «опознание». Категорическое. С клятвами и биением себя в грудь. «Опознание», обернувшееся горькой ошибкой.

Рассказываю об этом суду. Аналогия кажется убедительной: вижу — сидящие в зале согласно кивают мне головой.

…И вот оглашается приговор. Вместо заветного «оправдать», в котором я не сомневался, судья читает: «лишение свободы».

Мои доводы пропали впустую. Но борьба не окончена. Я был уверен в своей правоте. И я упорно писал жалобы, ходил по инстанциям… Наконец сделал последнюю попытку: пошел на прием в Верховный Суд, чтобы лично рассказать все, что я думаю об этом злополучном деле.

Меня встретил высокий человек с копной седых волос, молодым лицом и умными глазами. Что-то в его облике — быть может, косоворотка под мешковатым пиджаком — напоминало судей двадцатых годов: я любил всматриваться в их одухотворенные, волевые лица, запечатленные на страницах старых журналов.

Внимательно выслушав мою сумбурную речь, член Верховного Суда сказал:

— Говоря честно, я думаю, что рыльце-то у ребят в пуху. Вот вы говорите — потерпевшие не могли перечислить признаки, по которым опознали подсудимых. А вы сами попробуйте кому-нибудь рассказать, по каким признакам вы узнали в прохожем своего знакомого. Убежден, что вам это удастся с трудом. Хотя узнали вы его безошибочно. Потому что, когда люди знакомы, они узнают друг друга «по всему», а не по каким-то признакам. Назвать тот или другой из них — нелегкое дело… И все-таки доказательств маловато, вы правы… Есть сомнения. А сомнения толкуются в пользу подсудимых. Вдруг здесь действительно ошибка? Тогда это ужасно. У Дзержинского была любимая поговорка: лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного. Золотые слова… Ладно, мы подумаем. А вы справляйтесь.

Проходит месяц, другой, третий. Из Верховного Суда нет никаких известий. А пойти узнать результат я не решался. Ведь это последняя надежда. Если отказ — больше податься некуда. А так хочется довести до конца это дело. Первое дело!

…Бывают же такие встречи! На трамвайной остановке лицом к лицу сталкиваюсь с Орловским. Да, да, с тем самым Севой Орловским, только уже заметно повзрослевшим. Немного слиняли голубые глаза, и взгляд стал жестче, и ладонь мозолистой. Верховный Суд пересмотрел-таки его дело, и вот он на свободе. Но отчего же тогда он не пришел ко мне сразу, как возвратился в Москву? Отчего он так усердно разглядывает тротуар? Наконец, показывается трамвай. Сева прыгает в него, даже не попрощавшись. Я ничего не могу понять…

Несколько лет назад в одном из журналов были опубликованы мои заметки. Потом, как водится, стали приходить письма. Их было много — дружеских и сердитых, лирических и деловых. И когда поток писем уже совсем прекратился, пришло еще одно. Я привожу его дословно:

«Здравствуйте, Аркадий Иосифович! Пишет вам Орловский Всеволод, может быть, вы еще не забыли такого? Был у вас такой подсудимый, которого вы защищали и вытянули за уши из колонии. Аркадий Иосифович, я прочитал вашу статью в журнале и решил сразу написать вам, чтобы вы знали, что Орловский Всеволод очень виноват перед вами. Ведь часы-то украл я… Вместе с Петькой. Верите, прошло столько лет, а я все забыть не могу, какой был подлец. Не знаю, что меня толкнуло тогда на это дело, но урок получил я на всю жизнь. Вам, возможно, наплевать, но я хочу, чтобы вы знали: такое не повторится. Никогда! Честное комсомольское! Да, поздравьте меня, я снова комсомолец. Ребята у нас в совхозе замечательные. И они меня приняли, хотя я во всем признался и рассказал все, как было, про эти проклятые часы.

Работаю я механизатором недалеко от города Рубцовска Алтайского края. Пока еще не женился, но весной, наверно, женюсь. Если будете в наших краях, приезжайте на свадьбу! Правда, приезжайте! Ладно? А если соберетесь писать обо мне (кому-нибудь это будет наука!), то, пожалуйста, имя мое перемените. Сами понимаете, почему. Остаюсь ваш виноватый подсудимый…»

И вот я рассказал его историю. Просьбу выполнил — имя и фамилия «виноватого подсудимого» здесь изменены. Только на свадьбе побывать не довелось.

Так спустя много лет закончилось мое первое дело. Будучи обманутым и наделав пропасть ошибок, я все-таки не жалею об этом. Чего жалеть: ведь лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного…

ЧУДАК-ЧЕЛОВЕК


Несколько десятилетий назад на Литейном проспекте в Петербурге стоял дом с массивными колоннами, тяжелый и нескладный, как старинный сундук. Вход в него стерегли мраморные львы, а купол венчала трехметровая скульптура, изображавшая молодую женщину с завязанными глазами; в вытянутой руке она держала весы. Для тех, кто не знал, что скульптура эта изображает богиню правосудия Фемиду, к стене прибили чугунную плиту, на которой замысловатой славянской вязью было выведено: «Санкт-Петербургский окружной суд».

Каждое утро сюда подкатывали экипажи. Из экипажей степенно высаживались судебные чиновники в форменных мундирах, модные адвокаты с золотыми цепями на животах, напомаженные дамочки — завсегдатаи громких уголовных процессов. По широкому лестничному маршу, обмениваясь сухими приветствиями, все они величаво плыли к высокой зеркальной двери и, скрывшись за нею, растекались по залам и кабинетам.

Только один человек, столь же исправно являвшийся во «дворец правосудия» к восьми утра, выделялся из этой крикливой толпы своей внешностью и одеждой. На нем был потрепанный мешкообразный сюртук и видавшие виды ботинки. Широкий нос, толстые губы, нерасчесанная борода с проседью и глуховатый голос делали его похожим на «типичного» учителя чистописания из глухой провинции. Седина, сутулость, огромная — во весь череп — лысина говорили о старости, и только глаза, озорно поблескивавшие из-под очков с золотыми дужками, выдавали истинный возраст. Этому человеку едва исполнилось сорок.

Каждый чиновник окружного суда имел свой кабинет или хотя бы стол в кабинете. Даже истеричным дамочкам, ездившим в суд только для того, чтобы послушать захватывающую дух историю какого-нибудь кошмарного убийства, даже им были отведены удобные мягкие кресла.

И только человек с голым черепом и нерасчесанной седой бородой не имел ни кабинета, ни стола, ни кресла. Его рабочее место помещалось в углу темного, замусоренного коридора: начальство не было склонно особенно поощрять чудачества недоучившегося студента. Над ним посмеивались сослуживцы, его угол, заставленный громоздкими ящиками, треногами, бачками с едким, явно «несудебным» запахом, обходили стороной — чего доброго бачки могли взорваться!..

«Студента» звали Евгением Федоровичем Буринским, и его имени было вскорости суждено облететь весь научный мир.

Буринский именовался здесь судебным фотографом, хотя, строго говоря, такой официальной должности в суде вовсе и не было. Само сочетание этих слов — «судебный фотограф» — вызывало недоумение: что он там, в суде, снимает, этот фотограф? Подсудимых? Посетителей? Во-первых, зачем это нужно? А во-вторых, к чему еще иметь в суде специального фотографа, когда совсем рядом, в ателье на Невском, работает господин Чинизелли, у которого снимался сам великий князь Константин Константинович!.. Господин Чинизелли снимает лучше Буринского, он даже вклеивает портрет в изящную рамочку и все-таки не претендует на звание ученого, тогда как этот недоучка Буринский считается почему-то «ученым фотографом» — слова, сочетание которых тоже режет привычный слух.

Ну, право, что это за наука: «Спокойно… Снимаю…»?

И как может претендовать на звание ученого сын отставного почтмейстера — человек без диплома, без звания, но зато с весьма сомнительным послужным списком? Из военной гимназии его выгнали за неуспеваемость. Определился на физико-математический факультет вольнослушателем — не хватило терпения закончить курс. Поступил работать на железную дорогу — не ударил палец о палец, чтобы сделать хоть небольшую карьеру, ушел. И ради чего? Ради службы в каком-то захудалом журнальчике, который никто не читает. И добро бы хоть в нем-то прижился!.. Так нет же, меняет один на другой, такой же захудалый.

Все чего-то мечется, ищет, пробует. А что? Зачем? И знает ли он сам, чего хочет? Типичный неудачник. И к тому же чудак: определился бы хоть в фотографии, раз уж к ней потянуло, открыл бы свое ателье, завел бы солидную клиентуру. Так нет же, «колдует» в суде, тратит уйму времени я сил на какие-то опыты, и — подумать только! — за все платит сам: за аппарат, за оборудование, за реактивы. Своими-то деньгами!..

Вот уж, право, чудак-человек.

Да и в самом деле — ну как же можно бросать на ветер деньги казенные?! Опыты? Но ведь Буринский — не академик, чтобы делать опыты. И кто знает, что из них еще получится? Какую дадут они пользу? Никто не знает. Даже сам Буринский не может пообещать ничего определенного. Нет уж, увольте: экспериментируйте себе на здоровье, только казна не отпустит на это ни копейки. Ни копейки! Денежки любят счет…

Денежки любят счет, а Буринский любил науку. Любил то дело, которому посвятил без остатка всю свою жизнь. Дело и впрямь стоило жизни, а не только расходов на лабораторию, которую Буринский оборудовал целиком за счет своего тощего кармана. Он знал, что выбрасывает деньги не на ветер.

А на что же?

У Буринского был плохой послужной список, но интересная, богатая, хоть и трудная жизнь. Скучать ему, во всяком случае, не приходилось. Судьба не подарила ему кошелек, зато ей было угодно увлечь его тайнами фотоискусства, и на этом пути его ждали признание и слава.

Все началось с того, что издатель журнала «Российская библиография» Э. К. Гартье заинтересовался газетными сообщениями о поддельных автографах и старинных рукописях, появившихся на Лейпцигской книжной ярмарке. В поисках средств разоблачения подделки он вспомнил об упоминавшихся в печати работах по выявлению невидимых письменных знаков при помощи фотосъемки.

Правда, это нельзя было назвать работами в точном смысле этого слова. Каждый раз невидимок находили случайно, без малейшего намерения найти. К примеру, еще в середине прошлого века французский археолог Гро решил сфотографировать древнюю греческую рукопись. Просто ему было неудобно пользоваться громоздким и хрупким манускриптом, и он вознамерился облегчить свою работу. К его величайшему удивлению, на фотоснимке «вышли» не только знакомые строки, но и те, которых вовсе не было видно на оригинале.

Случались и другие «чудеса», когда нежданно-негаданно являлись на свет невидимки, никак не связанные с письменностью. Одна молодая женщина, например, позировала фотографу, а за снимком к назначенному сроку не пришла. Исполнительный фотограф отослал снимок по ее домашнему адресу, но клиентка к тому времени была уже похоронена: она умерла от натуральной оспы. На негативе были отчетливо видны прозрачные точки, происхождение которых фотограф раньше был склонен объяснять ошибками при съемке или проявлении. Оказалось, что никакой ошибки не было: просто фотообъектив разглядел оспенную сыпь в то время, когда невооруженный глаз был бессилен ее заметить.

О таких случаях не раз сообщала печать, и Э. К. Гартье поручил своему молодому сотруднику Е. Ф. Буринскому разыскать все эти сообщения, разбросанные по старым газетам и журналам: издатель библиографического обозрения понимал, что они могут пригодиться в борьбе с мошенниками, спекулировавшими на интересе к старине.

Буринский сделал больше, чем от него требовали: увлекшись, он тщательно изучил всю литературу по фотографии за пятьдесят лет на четырех языках, надеясь узнать, делались ли попытки выявить невидимое по воле экспериментаторов. Но он узнал лишь, что каждый раз тайна раскрывалась случайно, когда этого никто не ждал, более того, никто даже не знал, что она существует. Просто на фотоснимке сами собой «получались» загадочные письмена… Это походило бы на мистику, если бы ученые уже тогда не поняли, что фотообъектив как оптический прибор совершеннее, чем глаз, во всяком случае, цветовые оттенки он различает куда лучше. Но достаточной власти над ним наука еще не имела.

Недоучившийся студент Буринский как раз и вознамерился эту власть завоевать. И завоевал. Но не сразу: прошло пятнадцать лет, прежде чем он нашел возможным публично доложить и обосновать свой метод, названный им цветоделительным.

Почему цветоделительным? Да очень просто: ведь невидимое потому и становится видимым, что на фотоснимке делается резче разница между следом (текстом) и фоном (бумагой). Эта разница объективно существует и состоит не в чем ином, как в цвете. Значит, нужно эти цвета разделить так, чтобы их неодинаковость была доступна глазу.

Объясняя впоследствии сущность созданного Буринским фотографического цветоделения, профессор С. М. Потапов писал, что она основывается на чрезвычайно любопытном оптическом эффекте: «Снятые с двух одинаково экспонированных негативов или диапозитивов пленки, сложенные вместе, нарушают первоначальное соотношение светов и теней, так как удвоенный теневой слой пропускает количество света не в два, а в четыре раза меньше по сравнению с пропусканием одного слоя».

Теперь этот вывод кажется совсем несложным и даже самим собой разумеющимся. Буринскому же потребовался не один год кропотливейшего труда, чтобы прийти к нему и воплотить в жизнь.

Пятнадцать лет были посвящены не только размышлениям и чтению литературы, но и опытам, уточнениям, шлифовке. Поиск практической базы для своих опытов привел Буринского в суд. Но не одна лишь база была нужна талантливому ученому-самородку: он жаждал приносить пользу людям, он не представлял себе науку ради науки, ему был чужд бесстрастный академизм, чурающийся всякой утилитарности.

Благородно стремление служить истине, правосудию! Буринский добровольно поступил на эту службу, преодолевая сопротивление ретроградов, скепсис ученых мужей, косые взгляды судебных чиновников. Начиная с сентября 1889 года, он проводит в Петербургском окружном суде серию блестящих экспертиз. До той поры ничего подобного судебная практика не знала.

Речь шла о подлогах. Это едва ли не самое типичное преступление в обществе, построенном на власти денег. В обществе, где все продается и покупается. Где порочной романтикой окружены всевозможные купчие и закладные, дарственные и завещания, чеки и векселя.

Мало кто добивался богатства честным трудом. Но и бесчестность бывает разная. Сложные махинации «в рамках закона» считались честными, за них не судили — им аплодировали. Иные же, у кого размах поменьше и фантазия невелика, прибегали к другому обману: вытравляли на денежных или товарных документах имена, суммы, подписи, даты, вписывали на их место то, что могло их осчастливить.

Распознать эти уловки было трудно. Пользовались обычно химическими реактивами — пытались как бы «проявить» вытравленный текст, ослабив яркость того, что написан взамен уничтоженного. Редко это удавалось. К тому же «химия» уничтожала, портила сам документ, обесценивала его не только с точки зрения товарной или банковской, но и с точки зрения судебной, процессуальной: до суда доходил уже испорченный документ, далекий от вида, в который превратил его преступник, и судьи имели все основания сомневаться в точности представленной им улики.

И вот тут-то явился Буринский. Он не погружал документ в «священные жидкости», не капал на него всевозможными ядами — он его фотографировал. Много раз — по своему цветоделительному способу. И на фотоснимках документа в конце концов проступали дотоле невидимые слабенькие, совсем прозрачные штрихи. Еще снимок… Еще и еще… Штрихи становятся контрастнее, ярче. Вот он, прежний текст, гот, что так тщательно и, казалось бы, навечно был вытравлен злоумышленником. Весь процесс «оживления» запечатлен на последовательно выполненных снимках. Наглядность поразительна. Убедительность неотразима.

Подводя первые итоги своей работы в суде, Буринский торжественно заявил на первом русском фотографическом съезде, что у преступника уже нет «средств свести с бумаги без порчи ее поверхности следы письма таким образом, чтобы фотография была бессильна их обнаружить».

Человек редкого трудолюбия и скромности, преисполненный вместе с тем чувством собственного достоинства и гордости за свое открытие, он писал: «…я очень хорошо сознаю, что выработанный мною процесс страдает множеством недостатков… Необходимо, однако, принять во внимание, что один человек, располагавший самыми ничтожными денежными средствами, не мог довести до совершенства целую… отрасль светописи, не имея притом ни предшественников, ни сотрудников… Но думаю, что и в таком виде процесс мой имеет значение как зародыш новой отрасли светописи, фотографии исследующей… Я сделал, что мог; другие сделают более».

Он сделал тогда еще не все, что мог. Прошло всего два года, и Буринский провел свою самую знаменитую экспертизу. И хотя эта экспертиза не была судебной, она имеет все же прямое касательство к суду, потому что именно здесь цветоделительный метод Буринского выдержал самый трудный экзамен. Доказав свою полезность, обоснованность и огромные перспективы, этот метод прочно утвердил себя в криминалистической практике, сделал привычным и необходимым участие фотообъектива в раскрытии преступных тайн.

На этот же раз дело касалось тайны исторической, над которой бесплодно бились более полувека именитые академики. В 1843 году в Московском Кремле устраивали подземные ледники. Вместе с кусками земли лопата выбросила на поверхность и медный сосуд. Среди прочих «сувениров» в нем оказались и куски полуистлевшей кожи с еле различимыми следами текста. Впрочем, текст был виден не на всех кусках, хотя «бессловесная» кожа имела свинцовые и восковые печати.

Царь повелел передать находку академикам: ясное дело, кто же еще знает все на свете? Кому же еще покорно открываются тайны веков?

Нельзя сказать, что кремлевские находки попали в руки людей бесталанных. Отнюдь! Над их секретами трудились видные ученые. Академик Я. И. Бередников разгадал возраст документов — их «рождение» относилось ко времени Дмитрия Донского. Академик Г. И. Гесс тщетно пытался «проявить» поблекшие письмена химическим путем. Он не виноват, что тогдашняя химия была не столь всемогуща.

Но кто-то поспешил объявить документы вовсе не читаемыми. Пытавшихся разобраться — одернули. На ищущих — накричали. Зачем же так, боже мой, зачем?! Если ты не смог прочесть, то почему же не смогут другие? Хотя бы не столь именитые и не столь чиновные, как ты?

«Вовсе не читаемые» документы законсервировали на полсотни лет в архиве Министерства иностранных дел. В 1894 году другой академик — историк Н. П. Лихачев подверг сомнению категорическое заключение своего предшественника. Он не терял надежды увидеть невидимое и тем самым «дать русской науке целые открытия в области истории администрации и финансового управления Руси XIV столетия».

Пергаментные свитки вновь подверглись атаке химических реактивов. Эта атака была отбита: древняя тайна не хотела сдаваться без боя, она держалась насмерть.

Тогда-то и вспомнили о новом оружии, изобретенном Буринским. Оно сработало безотказно. «Сравнение кожаного документа XIV века, лишенного, по-видимому, всяких следов письма, — докладывал объективный наблюдатель академик А. С. Фаминцын, — и рядом фотографического снимка, сделанного Буринским, с ясным, отчетливым текстом, производило впечатление чуда и могло бы быть сочтено за мистификацию, если бы вся работа восстановления не происходила на глазах многих свидетелей».

Лавры и почести не обошли Буринского. Академия наук присудила ему Ломоносовскую премию. Петербургская фотовыставка — золотую медаль. Различные уважаемые общества избрали его своим действительным или почетным членом. Его открытие было официально приравнено к изобретению микроскопа. Д. И. Менделеев назвал его создателем второго зрения у человека.

Цветоделительный метод взяли на вооружение и физики, и медики, и биологи, и представители иных областей науки. Раскачались и юристы: прокуратура Петербургской судебной палаты отважилась создать судебно-фотографическую лабораторию и пригласила Буринского на официальную должность судебного фотографа, надеясь приручить его, купить должностью, званием, окладом.

Однако «безродный самоучка» отказался от этой сомнительной чести: «оставаясь человеком независимым», говорил Буринский, он сможет принести правосудию «несравненно больше пользы, чем в качестве чиновника канцелярии г. Прокурора Палаты». Буринский был человеком кристальной честности и не мог допустить, чтобы «служебная зависимость» оказывала «давление на его совесть». Так впоследствии он снова объяснял свой отказ идти в услужение, стоивший ему не только карьеры, но и доброго имени, здоровья, возможности служить истине, помогать людям.

«Наверху» не забыли слишком строптивого «выскочку». Из различных средств мести был избран один, далеко не самый оригинальный: против Буринского состряпали уголовное дело.

После смерти одного купца осталось огромное наследство, доставшееся его вдове. Однако неожиданно объявился еще один наследник — обедневший граф, представивший завещание, в котором купец передавал половину своего состояния графу. Вдова оспорила, завещание, считая его подложным. Началась судебная канитель.

Адвокат, представлявший интересы графа, обратился к Буринскому с частной просьбой изучить завещание и высказать свое мнение об его подлинности. Буринский, всегда охотно выполнявший такие просьбы, провел кропотливое исследование и написал адвокату, что при фотоисследовании документа он не нашел никаких следов скобления или травления и поэтому не имеет оснований считать его подложным.

Однако вдова не дремала. По ее настоянию солидная комиссия, в которую входили химики и криминалисты, признала завещание фальшивым. Трудно сейчас сказать, каким оно было на самом деле и сколь искренне действовали ученые мужи. Возможно, не обошлось и без взятки… Одно ясно: ошибался Буринский или нет, он действовал добросовестно, с полным сознанием ответственности за каждое свое слово.

Но уж слишком удобный был повод, чтобы разделаться с ученым, упорно отстаивавшим свое право на независимость и свободу. Буринского посадили на скамью подсудимых рядом с графом и его адвокатом, выдвинув против этого честнейшего человека заведомо вздорное обвинение: будто бы он намеревался ввести в заблуждение суд и, очевидно, разделить с мошенником солидный куш.

Присяжные, разумеется, оправдали Буринского, но имя его все же было скомпрометировано. Давний принцип: «Клевещи, клевещи, что-нибудь да останется», — сделал свое черное дело. Выдающийся ученый, отец судебной фотографии в расцвете творческих сил вынужден был прекратить экспертную деятельность, оторваться от практики, от активного служения правосудию. Он прожил еще восемнадцать лет, выпустил немало ценных трудов и пособий, но ни разу не переступил порог судебного зала в качестве эксперта. Его огромные знания, опыт, мастерство, его честность, неподкупность, прямота — все то, в чем так нуждается правосудие, пропадало впустую. Никому оно не было нужно. Только мешало.

Родина не забыла своего верного сына. Имя Буринского окружено почетом и уважением. Его работам посвящены много исследований, сообщений, архивных публикаций. Особенно потрудились над воссозданием благородного облика этого незаурядного ученого и человека профессор Н. В. Терзиев, ленинградские криминалисты А. В. Дулов и. И. Ф. Крылов и другие ученые, открывшие немало новых, дотоле неизвестных страниц его творческой жизни.

Но, конечно, лучшим памятником Буринскому является сам его метод судебно-исследовательской фотографии, нисколько не утративший своего значения в наши дни. Значительно усовершенствованный, обогащенный новейшими знаниями, современной техникой, огромным опытом десятков криминалистических лабораторий, он с еще большим успехом служит истине, являясь грозным оружием против ее врагов.

Буринский в свое время сам признавал, что выработанный им процесс распознавания невидимого «страдает… медленностью, хлопотностью, сложностью приемов и трудностью манипуляций, требующих навыка и сноровки». Дальнейшие усилия криминалистов были направлены на то, чтобы сократить и упростить этот процесс.

Большую помощь практике оказал, например, так называемый «оптический мультипликатор», сконструированный советским криминалистом А. А. Эйсманом, который, кстати сказать, является автором и других приборов, имеющих очень большое значение для практики судебной экспертизы. Оптический мультипликатор дает возможность намного ускорить явление невидимки народу, ибо при помощи проекционного фонаря удается сразу получать совмещенное изображение с трех и более негативов или диапозитивов.

Широко применяют усиление негативов химическим путем, отчего они становятся резче, контрастнее. В криминалистическую практику повсеместно вошла фотосъемка со светофильтрами. Умелый подбор светофильтров по специальной таблице также позволяет эксперту произвольно увеличивать и уменьшать контрасты. Эффект получается поразительный и, главное, быстрый.

Вот — расписка. Обычная расписка в получении денег. Несколько торопливо написанных фиолетовыми чернилами строк: Я, такой-то… получил там-то… тогда-то… за то-то… столько-то… и подпись. Как говорится, все честь по чести. Никаких следов подлога.

А расписка тем не менее подозрительна. Ревизор, проверявший бухгалтерию комбината, обнаружил множество нарушений, странностей, неувязок в отчетности. Вот и эта расписка противоречит банковской «проводке»: суммы не сходятся. Как быть?

Расписка попадает в криминалистическую лабораторию, где все противоречия устраняются буквально в два счета. Ее фотографируют с красным светофильтром, и подлог становится очевидным: последняя строка, в которой сумме проставлена прописью, на снимке просто не получается, Она исчезла. Начисто.

В чем же дело? Секрет прост: последняя строчка написана другими чернилами, нежели весь остальной текст. Глаз этих оттенков не различает: для него все фиолетовые чернила на одно лицо. Ну, а у фотообъектива, вооруженного светофильтром, глаз куда острее, внимательнее, тоньше. Палитра его богаче. Он нашел в ней оттенки, недоступные человеку. Эти «пустяковые» оттенки и раскрыли крупное хищение. Бухгалтер, промышлявший на подлогах, и его сообщники угодили в тюрьму.

В практике харьковских криминалистов М. В. Салтевского и В. Л. Голосняка встретился такой случай.

Мастера хлебоприемного пункта временно откомандировали на работу в один из целинных совхозов. Обычно в таких случаях заработную плату выдавали по месту временной работы. И когда мастер после нескольких месяцев отсутствия появился снова на своем хлебоприемном пункте, ему не собирались выписывать деньги, уже сполна полученные им на целине.

Возмущенный мастер подал жалобу. Он предъявил справку, где черным по белому было написано: «За период пребывания в командировке заработную плату не получал».

Раз такое дело, выплатили ему деньги. Целина далеко, а справка близко, и в ней написано: «не получал».

Слухами земля полнится. Дошел слух об этом и до Кокчетава. «Как так не получал?» — возмутились на целине и написали, что ему заплачено все полностью и в надлежащий срок.

Теперь уже злополучная справка стала не просто справкой, а вещественным доказательством по уголовному делу, и в этом новом своем качестве попала на стол эксперта.

Уже под микроскопом стало заметно, что слово «не» и первые буквы слова «получал» написаны не один раз, а дважды: чья-то рука старательно обводила их чернилами, которые не очень походили на те, «первые» чернила: и оттенок другой, и насыщенность другая. Это было особенно заметно в сравнении с последними буквами слова «получал», которые злоумышленник обвести второй раз поленился (кстати, если бы и обвел, ему это тоже не помогло бы). Для вящей убедительности эксперты сфотографировали справку с помощью специального светофильтра. Увеличенный во много раз снимок и был по существу приговором преступнику: буквы «…чал» еле заметны в сравнении с другими буквами слова, а частица «не» приписана дополнительно — это видно на снимке так отчетливо, что спорить не было смысла. Он, кажется, и не спорил, наивный мастер, не знавший азы современной науки. Если б знал, неужто сделал бы этот бессмысленный шаг, неминуемо ведущий к скамье подсудимых?

Зато в другом случае светофильтры спасли человека. В сберкассу предъявили к оплате облигацию, на которую пал крупный выигрыш. Такие облигации всегда проверяют. Кому-то из контролеров показалось, что цифра «ноль» исправлена. Была там будто бы шестерка, а теперь стоит ноль.

Послали облигацию на экспертизу, поведав криминалистам свои тревоги. А бывает, между прочим, что и криминалисты ошибаются, хотя они-то уж никак ошибаться не должны, Все же на этот раз ошиблись: установив разницу в оттенках красителя у цифры «ноль» и у всех остальных цифр, эксперт поспешил признать подделку.

Могло бы все это кончиться печально, если бы в криминалистике не придерживались золотого правила примерять сто семь раз, прежде чем резать. У всех облигаций есть секрет — так называемая защитная сетка; она образуется в процессе специальной печати поверх цифр и невооруженному глазу незаметна. Любая подчистка разрушает защитную сетку, потому что, минуя ее, невозможно добраться до цифры.

Это и решили проверить, поручив экспертизу криминалистам из другого города (для большей объективности). Там сфотографировали облигацию с темно-красным светофильтром, потому что цифры на ней были тоже красные. На фотоснимке они «исчезли», зато защитная сетка стала яснее, контрастнее. И все увидели, что она не нарушена. Контрольная экспертиза, проведенная криминалистами третьего города (великая вещь — объективность!), подтвердила этот вывод. Так была спасена честь человека, его доброе имя, его свобода.

Однако и светофильтры, увы, не всемогущи. Случается, что фотосъемка и при самом умелом подборе «цветных стеклышек» не дает желанного результата. Но отчаиваться не надо: возможности современной судебной фотографии так велики, что практически для нее нет неразрешимых загадок.

Однажды к криминалистам обратились по обыкновению товарищи из военного архива. Я говорю «по обыкновению», потому что криминалисты часто помогают архивным работникам: то им надо разобрать стершиеся слова, то восстановить размокшую рукопись, то сличить почерки. Криминалисты охотно идут навстречу, они рады любому случаю показать свое мастерство, свое искусство в поисках Ее Величества Истины.

Вот и на этот раз им предстояло воскресить волнующую страницу бессмертной летописи Великой Отечественной войны.

…Несколько дней шел неравный поединок на маленьком клочке земли. Три десятка бойцов, укрывшись в полуразрушенной церкви, отражали атаки гитлеровских полков. Два пулемета, несколько винтовок и изрядный, по счастью, запас гранат противостояли артиллерии и танкам…

Фугасные бомбы в конце концов стерли церковь с лица земли. Под ее обломками погибли бойцы — все, кто к тому времени был еще жив. Они погибли в немецком тылу, далеко от линии фронта, все уходившей и уходившей на восток: стояли трагические дни лета сорок первого года. Так никто и не узнал их имен: рискуя жизнью, крестьяне из ближней деревни похоронили героев в братской могиле, а после освобождения водрузили на ней красную звезду. Еще одна безымянная могила… Сколько таких на нашей земле?!

И все же имена героев не остались в забвении.

На том месте, где некогда стояла церковь, решили строить новую школу. Когда рыли котлован, наткнулись на полуистлевшую офицерскую планшетку; в ней оказался залитый кровью кусок картона. Лишь по краям огромного пятна проступали отдельные слова.

Этот картон и оказался в криминалистической лаборатории, где его сфотографировали в инфракрасных лучах: кровь свободно их пропускает, зато штрихи графитового карандаша эти лучи поглощают. И вот снимок: текст свободно читается, словно на картоне и не было никакого пятна. Так узнали имена героев, узнали подробности их бессмертного подвига, узнали их думы и чувства в момент прощания с жизнью.

Инфракрасные лучи, приданные фотообъективу, могут «читать» не только сквозь кровь, но и сквозь чернила, краску, бумагу. Они «читают» стершиеся тексты, возвращают к жизни слова, погибшие в огне, обнаруживают подлоги и приписки.

Ну, а если что-нибудь они прочесть и не в силах, тотчас шлют на подмогу своих кровных братьев — ультрафиолетовые лучи. Те тоже не сидят без дела. Уничтожил преступник какой-нибудь текст щелочью или кислотой и радуется: ишь, какой хитрый! А бумажечку ту снимут в ультрафиолетовых лучах, и на фотографии этот текст появится снова.

Напишет кто-нибудь тайное послание невидимыми «чернилами» (молоком, к примеру, или проявителем) и радуется: этакий ловкий конспиратор! Для ультрафиолетовых же лучей эти чернила так же «невидимы», как для нас с вами, дорогой читатель, чернила из магазина канцпринадлежностей. Это оттого так происходит, что ультрафиолетовые лучи заставляют невидимые штрихи люминесцировать — их холодный, но яркий свет и запечатлевает фотопластинка.

А то еще случается и такое: вскрывают чужие письма. Да, представьте себе, находятся и такие любители, как будто им нипочем право человека на тайну своей переписки. Право, предоставленное Конституцией… А им все равно — есть такое право, нет ли: вскрывают письмо, потом осторожненько его заклеивают. Просто в высшей степени осторожненько. Совершенно-таки незаметно. А ультрафиолетовым лучам в содружестве с фотообъективом заметно. Они легко распознают, вскрывалось ли письмо, и бессовестный нарушитель закона будет примерно наказан.

Но ведь есть еще и другие лучи, не только инфракрасные и ультрафиолетовые. С их помощью человек проникнет сквозь все преграды.

…При расследовании одного крупного хищения нужно было установить, что сделано раньше: текст документа или подпись под ним. От ответа на этот вопрос, по существу, зависела судьба одного из обвиняемых: признание того, что подпись «старше», чем текст, создавало против него решающую улику. И наоборот: подтвердись его утверждение, что расписался он, как и полагается, под уже написанным текстом, — и все подозрения против этого человека рассыпались в прах.

Подпись была исполнена красным карандашом, текст — черным графитным, причем в одном месте подпись и штрихи текста пересекались. Решили обратиться за помощью к лучам Рентгена: графит для них прозрачен, а штрихи красного карандаша должны быть видимы и в них.

Место пересечения черного и красного штрихов было запечатлено на микрорентгенограмму. Штрих, проведенный красным карандашом, был хорошо заметен в виде светлой линии, штрихи же графитного карандаша, как и следовало ожидать, видны не были. Но зато на месте исчезнувшего под рентгеновскими лучами черного штриха оказалось несколько светлых точек.

— Это, — рассказывает кандидат юридических наук Б. Р. Киричинский, — позволило экспертизе прийти к выводу, что светлые точки не что иное, какчастицы пишущей массы красного карандаша, захваченные графитным. Отсюда можно было с полным основанием заключить, что штрих графитным карандашом был сделан поверх штриха красного карандаша, или, иначе говоря, текст был исполнен после подписи.

Так были убедительно опровергнуты лживые оправдания обвиняемого, которого постигла заслуженная кара.

Еще дальше рентгеновых проникают гамма-лучи. Мирный атом, пришедший на службу правосудию, позволяет заглянуть сквозь массивную толщу металла, «непробиваемую» даже для промышленных рентгеновских установок. Гамма-лучи радиоактивного кобальта или цезия дают возможность увидеть на пленке все детали внутреннего строения оружия, боеприпасов, пломб, замков, побывавших в руках преступника и хранящих следы его мерзких деяний. Эти лучи позволяют легко распутать такой клубок загадок, над которым еще вчера бесплодно ломали бы голову самые лучшие следопыты. Такой уж он исполин, наш маленький работяга, наш мирный и добрый атом. Посмотрите, как здорово он сражается во имя судебной правды.

На химическом комбинате из огромного металлического резервуара вытекло 75 тонн смеси фенола с формалином. Никто не сомневался в том, что это не кража. Не только потому, что гигантские лужи вытекшей жидкости хлюпали тут же под ногами: эта смесь вообще никому не нужна, она в быту не употребляется.

Но ведь семьдесят пять тонн!.. Огромный ущерб. Преступная бесхозяйственность, за которую надо отвечать. А кому отвечать? Кто в этом виновен? Не узнаешь причину утечки, — не ответишь и на этот вопрос. Как узнать? Ясно, что где-то образовалась дыра. Но где именно? И почему?

Вот перед какими загадками оказался лицом к лицу ленинградский юрист А. Ш. Пуховицкий, которому было поручено расследование этой аварии. Не хотелось бы представить дело так, будто все кругом стояли да хлопали глазами, так-таки ровным счетом ничего не понимая. Отнюдь! Специалисты посовещались и единодушно пришли к выводу, что прохудились, как видно, стальные патрубки, через которые в змеевик поступает пар, греющий фенол с формалином, дабы они на морозе не затвердели.

А. Ш. Пуховицкий всей душой готов был поверить мнению знатоков, только ни их мнение, ни его вера ничего не решали. Нужны были объективные и бесспорные доказательства, без которых дело не могло сдвинуться с мертвой точки. Злополучный змеевик никак не хотел раскрывать свои тайны. Извлеченный из резервуара, он предстал перед исследователями в самом неприглядном виде: покрытый толстым слоем пригорелой химической смеси, ну и, как водится, сильно изогнутый — на то он и змеевик. Сколько ни всматривайся, ничего не увидишь — ни снаружи, ни внутри.

И опять скажу: мы с вами не увидим, а криминалист увидит — у него есть помощники.

Облучили железную трубку гамма-лучами радиоактивного изотопа кобальта-60. Дело в том, что слой вещества, через который проходят гамма-лучи, пропускает их не очень охотно. Во всяком случае, ринувшаяся на штурм армада гамма-лучей, конечно, пробьет оборону «противника», но полки ее сильно поредеют: часть лучей окажется поглощенной веществом. Вот это-то свойство гамма-лучей поглощаться и сыграло злую шутку с теми, кто впоследствии попал на скамью подсудимых.

Чем толще слой, через который проходят гамма-лучи, тем сильнее они поглощаются. Чем плотнее вещество, подвергшееся их атаке, тем меньше лучей пробьется сквозь его заградительный барьер. А там, где они выходят наружу, их поджидает чувствительная фотопленка. Она подсчитывает потери. Не поштучно, разумеется, а на свой лад.

Если плотность вещества и толщина слоя на всем пространстве одинаковы, пленка засвечивается тоже равномерно. Там же, где лучам пришлось труднее, то есть, иначе говоря, где плотность или толщина была большей, насквозь сумеет пробиться меньше лучей, чем на других участках, и пленка об этом тотчас расскажет, покрывшись светлыми точками и пятнами.

Так здесь и было. На гамма-снимке патрубка отчетливо виднелись светлые островки — следы коррозии. Характер отпечатков позволил специалистам определить, в каких местах стальные стенки утоньчились, а в каких и вовсе отсутствовали. Нашлась и этому причина: оказывается, змеевик давно не осматривали и не ремонтировали (это установили уже, конечно, без гамма-лучей — по документам и рассказам свидетелей.

Преступная халатность начальника и главного механика цеха, убедительно и объективно доказанная, была справедливо осуждена: их приговорили к двум годам лишения свободы условно.

Совсем недавно по инициативе киевских ученых В. К. Лисиченко и Б. Р. Киричинского в криминалистическую практику вошли и бета-лучи. Их проникающая способность не очень велика, и поэтому на штурм могучих бастионов бета-лучи не посылают. Но есть все же крепости, в борьбе с которыми они незаменимы. Никто с такой точностью и быстроток не обнаружит в документе подчищенные и выскобленные места, в коже или одежде — застрявшие там мельчайшие частицы стекла, никто не сумеет сфотографировать структуру бумаги или ткани так, как это сделают бета-лучи. Да и техника здесь очень проста: нуждающийся в исследовании объект зажимают между фотопленкой и пластинкой, покрытой равномерным слоем радиоактивного изотопа. Огонь! — и лучи бросаются в атаку. Остается только обработать пленку, и бета-снимок готов. На языке, доступном для специалиста, он подробно расскажет обо всем, что высмотрел в преступных тайниках. Куда деться злоумышленнику от этого всевидящего глаза?

МОГУЧИЕ СОЮЗНИКИ


Два человека с пистолетами в руках стали друг против друга на снежной поляне. Два других держались в стороне. Они дали знак, и двое с пистолетами начали медленно сближаться. Когда между ними оказалось примерно десять шагов, один поспешно выстрелил. Его противник упал. Снег возле него покраснел. Он задыхался. Но все же собрал последние силы, приподнялся на локте и, долго целясь, произвел ответный выстрел. «Браво!» — воскликнул он, увидев, что стоившая перед ним фигура в щегольском мундире рухнула на землю. Потом он потерял сознание. Через два дня его не стало.

Это — протокольный пересказ одной из величайших трагедий России: так был убит Пушкин. Напрасно он крикнул «Браво!». Дантес отделался легким испугом. Пустяковая рана руки бесследно зажила через несколько дней. Считалось, что Дантесу улыбнулась судьба: пуля будто бы попала в пуговицу, не то на мундире, не то на брюках, которая задержала ее полет и спасла Дантеса от гибели. Эта версия была вне подозрений целое столетие.

И только в 1938 году инженер М. 3. Комар решил проделать простейший расчет: зная диаметр пули, начальную скорость и скорость движения при расстоянии в десять шагов, сон пришел к выводу, что пуля должна была если не разрушить, то хотя бы деформировать пуговицу и вдавить ее в тело. А из материалов военно-судной комиссии известно, что ничего этого на самом деле не было. Дантес не только не представил судьям злополучную пуговицу с какими-либо следами от пули, но не мог даже толком объяснить, в какую же именно пуговицу пуля попала.

Расчеты М. З. Комара в новом свете представили и «героическое самообладание», и «ледяное спокойствие», и «рыцарскую невозмутимость» Дантеса во время дуэли, и странное поведение его приемного отца Луи Геккерна в дни, предшествовавшие трагедии на Черной речке, когда он, позабыв про дворянскую честь, униженно просил Пушкина отсрочить поединок хотя бы на две недели. В. В. Вересаев высказал предположение, что в предвидении неизбежной дуэли Геккерн заказал для своего отпрыска нательную кольчугу, которая и была «пуговицей», спасшей Дантесу его подлую жизнь. А это означало убийство — уже не только в политическом, не только в образном смысле слова, но и в самом буквальном, в том, какой имеет в виду уголовный закон.

Совсем недавно расчеты М. З. Комара повторил судебный медик В. Сафронов. «Подставляя» известные данные о размере пули, расстоянии между противниками, положении, в котором они находились, и т. д., в элементарные формулы механики, он тоже пришел к безусловному выводу, что пуля ударилась о преграду большого размера и значительной плотности, способной противостоять ее ударной силе. По характеру скрытого перелома ребер у Дантеса В. Сафронов заключил, что такой преградой скорее всего служили тонкие металлические пластины. Впрочем, это уже существенного значения не имеет. Была ли на Дантесе «обычная» кольчуга в виде металлической сетки или «особая», изготовленная по специальному заказу, — ясно одно: на «дуэли» был убит фактически безоружный.

Простейшие формулы механики, которыми пользовались для своих расчетов М. Комар и В. Сафронов, были известны и во времена Пушкина. Проведение следственного эксперимента требовало самых примитивных физико-технических методов и несложной аппаратуры. Некоторый опыт привлечения ученых для экспертизы по сложным уголовным делам в тридцатые годы прошлого века уже был. Ничто не мешало проявить настойчивость и объективность, чтобы доискаться до истины.

Но… «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», — писал Пушкин, не предполагая, наверно, с какой горькой иронией прозвучат эти слова, когда потомки разгадают тайну его гибели. «Низкая» правда об убийце была не нужна палачам свободы. Их вполне устраивал тот «возвышающий» обман, который создавал иллюзию честного поединка и тем самым как бы снимал с них ответственность за убийство поэта. Мы знаем, как отнеслись к этому современники — стихи Лермонтова достаточно красноречивы. Но всей правды современники не знали; они могли только догадываться. К ее сокрытию приложили руку не только враги, но и друзья. Миротворец Жуковский и после смерти поэта оберегал его от «неразумного шага»: он так ревностно поддерживал версию о «пуговице», что нетрудно понять, как слабо он в нее верил. Есть все основания считать, что сомневающихся было немало. Но одни предпочитали правде молчание. Другие были не прочь охотно поддакнуть лжи.

Минувшей зимой загадка пушкинской гибели окончательно перестала существовать. Юридическая общественность давно уже предлагала провести глубокую и всестороннюю проверку всех имеющихся материалов о гибели Пушкина при помощи новейших методов криминалистического исследования. В частности, предлагалось провести так называемый следственный эксперимент. Если изготовить фигуру рослого кавалергарда, обрядить ее в Дантесов мундир и выстрелить в пуговицу из пистолета, которым стрелял Пушкин, находясь при этом в той же позиции, что и раненый поэт, можно наглядно убедиться в лживости трусливых оправданий того, кто поднял руку на славу России.

Ленинградские юристы и судебные медики, взявшиеся за волнующую и сложнейшую экспертизу по «делу» Пушкина, убедились в этом.

И расчеты, и эксперимент, проведенный по правилам судебно-баллистической экспертизы, исключили какую бы то ни было возможность рикошетирования пули Пушкина от пресловутой «пуговицы».

Более того, в процессе исследования удалось установить, что Пушкина и его секунданта Данзаса — этих честнейших и благороднейших людей, не допускавших и мысли о проверке привезенных д'Аршиаком (секундантом Дантеса) дуэльных пистолетов, — подло надули: пистолет, из которого стрелял Пушкин, обладал значительно меньшей убойной силой, чем пистолет Дантеса.

Этот вывод эксперты сделали из сопоставления повреждений, нанесенных пулей Дантеса и пулей Пушкина: оказалось, что, стреляй Пушкин из пистолета такой же убойной силы, что и пистолет Дантеса, он причинил бы своему противнику неизмеримо более серьезные повреждения даже при наличии у того металлической защитной сетки под мундиром…

Так, в результате экспериментов, анализа многочисленных подлинных документов (более полутора тысяч) и архивных судебных дел криминалисты смогли внести ясность во все детали кровавого злодеяния Дантеса.

Загадки пушкинской гибели больше не существует. Но сама возможность ее длительного существования современному юристу кажется дикой. Ведь ныне и эксперимент, и расчеты, и тщательнейший осмотр тела и одежды при расследовании дел, связанных с применением оружия, — все это составляет элементарнейшую обязанность следователя; не исполнив ее, он не сможет закончить дела — прокурор не утвердит обвинительного заключения, суд не осудит.

Все богатство новейших технических средств и методов исследования с такой же добросовестностью служит судебной баллистике (так условно называют ту область криминалистики, к которой относится изучение огнестрельного оружия, боеприпасов и следов выстрела), как и любой другой области криминалистической науки, борющейся за истину и справедливость. Из какого оружия произведен выстрел; где находился стрелявший; какое расстояние пролетела пуля; какова ее траектория; какие повреждения она причинила? — на все эти и многие другие вопросы безошибочно ответит криминалист, если только он проведет внимательное исследование, мобилизовав весь свой опыт, все свои знания, всю свою настойчивость, обратившись к помощи могучего арсенала современного следопыта.

А он и в самом деле могуч. Кто только ни помогает судебной баллистике! Даже атом! Как верный друг, он приходит на помощь в самые трудные минуты.

Обнаружив след от пули, надо доказать, что обнаружен след от пули. Эта фраза похожа на дурной каламбур, но точнее не скажешь. Можно быть абсолютно уверенным в том, что отверстие сделано пулей, но если это не установлено объективным, научным путем, такой уверенности грош цена; никаких выводов из нее делать нельзя. Истинное происхождение пулевого отверстия устанавливается выявлением отлагающихся вокруг него несгоревших порошинок, частичек угля и пояска металлизации. А случается так, что, сколько ни бейся, ничего этого не обнаружишь: если вокруг пулевого отверстия отложилось слишком малое количество вещества, «обычным» путем распознать его не удается.

Вот тут-то и приходит на помощь атом. Его «приручил» для криминалистических нужд румынский ученый И. Гольдхаар, успешно поставивший серию интереснейших опытов в Бухарестской лаборатории атомных исследований и в химической лаборатории управления милиции румынской столицы.

Сверхмалые количества натрия, хлора, калия, входящие в состав несгоревших порошинок, или следы железа, меди, цинка — элементов, которые содержатся в пояске металлизации, невидимы для плохо вооруженного глаза. Но, превращенные в радиоактивные изотопы, они обнаруживают себя и в таких дозах, как миллиардные доли миллиграмма.

Это свойство и обратил на службу правосудию И. Гольдхаар: он воздействовал нейтронами на поверхность со следами выстрела и регистрировал излучение, исходящее из ничтожных количеств веществ, превращенных им в радиоактивные изотопы. Он узнавал таким путем не только сам факт их присутствия, но и количество их на поверхности, и область распространения вокруг пулевой пробоины.

А это помогало установить и направление выстрела, и оружие, которым пользовался стрелявший, и даже точное расстояние между стрелявшим и жертвой, так как многократно повторенными опытами доказано, что радиация вещества следов после превращения его в радиоактивный изотоп обратно пропорциональна расстоянию, с которого произведен выстрел.

Возможность обнаружить ничтожно малые количества вещества с помощью радиоактивных изотопов позволит криминалистам в самое ближайшее время обеспечить немедленное раскрытие некоторых преступлений (например, краж на производстве), а наглядность и безотказность, с какой это будет делаться, несомненно, остановят руку потенциального преступника.

Такой опыт уже есть у наших друзей из Демократической Германии. Они предложили метить некоторыми радиоактивными изотопами (в безвредных для здоровья концентрациях) различные ценные предметы, на которые нет-нет да и бросит глаз какой-нибудь любитель «легкой жизни». А в проходных установлены счетчики, немедленно отмечающие присутствие изотопов. Когда вор с маркированной драгоценностью в кармане шествует через проходную, срабатывают специальные сигнальные устройства.

Атомы могут помочь и борьбе с одним из самых опасных для государства преступлений — крупными хищениями. Когда спевшаяся шайка комбинаторов занимается выработкой так называемой неучтенной продукции, она нуждается в том, чтобы сбывать ее через торговую сеть. Не пойдет же, скажем, «солидный» мастер цеха торговать «левыми» ботинками, платочками или бусами на рынок!.. Это делается куда «культурней»: в шайку вовлекают продавцов всевозможных лотков и палаток и через них сбывают свое преступное богатство.

Если же в краситель или в сырье добавить радиоактивные изотопы (опять-таки в безвредных концентрациях), а затем со счетчиком, регистрирующим излучение, обойти «торговые точки», можно легко и незаметно установить преступные связи расхитителей, вывести их всех на чистую воду: счетчик честно отстукает важную информацию.

Есть возможность маркировать радиоактивными изотопами и чернила, ленты для пишущих машинок, клей и пр. Впоследствии, когда возникнет необходимость, это значительно облегчит возможность установить, теми ли чернилами написана квитанция, тем ли клеем запечатано письмо, этой ли лентой пользовался клеветник, чтобы изготовить свою анонимку.

Трудно назвать какое-либо новейшее достижение науки за последние годы, которое так или иначе не было бы использовано для нужд криминалистики. Юристы, которые всегда считались «чистыми гуманитариями», бесконечно далекими от так называемых точных наук, оказываются не только тонкими знатоками сложнейших проблем механики, физики, химии, биологии, медицины, но и сами способствуют их решению, отыскивая новые грани, новые возможности того или иного научно-технического метода, не состоящего, казалось бы, и в отдаленном родстве с криминалистикой.

Вот, скажем, ультразвук — упругие механические колебания, не воспринимаемые человеческим ухом, подобно тому, как глаз не воспринимает лучи, находящиеся за пределом видимого спектра, — инфракрасные, ультрафиолетовые. Ученые заметили, что, распространяясь в жидкой среде, ультразвук образует мельчайшие пузырьки, наполненные парами жидкости и растворенными в ней газами. Эти пузырьки, захлопываясь, обладают такой ударной силой, что могут повредить или даже разрушить какой-либо твердый предмет, окажись он поблизости. Еще бы! Ведь возникающее в этот момент давление достигает подчас сотен атмосфер. Этот эффект так называемой ультразвуковой кавитации ученые обратили на пользу делу. С его помощью, например, очищают и обезжиривают детали, получают эмульсии, паяют и лудят алюминий и нержавеющую сталь, сверлят отверстия в стекле, керамике, кварце. Его используют в металлургии, энергетике, машиностроении, медицине, сельском хозяйстве. Теперь к этому списку прибавилась и криминалистика.

До недавнего времени у преступника сохранялась одна возможность довольно успешно скрыть «нежелательный» текст: он мог залить его черной тушью. Поскольку тушь, в отличие от чернил, поглощает инфракрасные лучи, прочитать залитый текст обычно не удавалось. Теперь об этом можно сказать во всеуслышание: такой возможности одержать верх над криминалистами у преступника больше нет.

Еще десять лет назад немцы В. Шпехт и А. Дворак, а затем швейцарец В. Гофман сделали попытку штурмовать тушь ультразвуком, но удачнее всего эти опыты провели советские ученые — сотрудники Всесоюзного научно-исследовательского института криминалистики. Ультразвуковые пузырьки за две-три минуты уничтожают пятна туши, обнажая скрытые под ними слова.

Опыты уже позади: ультразвук вошел в повседневную криминалистическую практику. Разумеется, не только для борьбы со злополучной тушью. Чаще всего ультразвук помогает быстро очистить вещественное доказательство от мешающих его исследованию загрязнений: от копоти, ржавчины, окалины, нагара, от въевшейся земли и т. д. Все это делалось и раньше, но долго, мучительно и без абсолютной уверенности в успехе. Сейчас это делается проще, быстрее. И надежнее: ультразвук не подводит.

Спектрофотометрия… Электронная микроскопия… Хроматография… Полярография… Рентгеноструктурный анализ… Кибернетика… Обо всем этом пишут не только физики, техники, химики, математики, но и криминалисты. Странными стали их книги: они заполнены формулами, расчетами, описанием сложнейших реакций. Нет человека, который знал бы все. Да и криминалист не всезнайка. Но он вынужден быть универсалом. Не верхоглядом, а именно универсалом: мало ли какую загадку задаст ему завтра преступник! Завтра… А он должен быть уже сегодня готовым к ее разгадке. И он готов!

Недавно один ловкий комбинатор попался на довольно заурядной проделке: он пытался продать мясо второго сорта как первосортное. Такие проделки до поры до времени иногда сходят с рук: «рядовому» покупателю далеко не всегда под силу разобраться в технологии раздела туш.

На этот же раз преступник пытался всучить отходы старому колхознику, много лет проработавшему на животноводческой ферме. Тот быстро разобрался что к чему, и продавца поймали с поличным.

Прибыл следователь. Чувствует: за продавцом явно не один этот грех. Он в своей палатке сам себе хозяин. Никакого контроля. Да и палатка — не палатка, а полугастроном, полупивная. Кто знает, к примеру, как он продает вино в разлив — не разбавляет ли водичкой? Или мед: по накладным значится, что доставили ему натуральный мед двух сортов да еще бочку искусственного. Где гарантия, что он не делал на этом «бизнес»?

Сняли остатки, составили акт, а продукты, попавшие под подозрение, отправили на экспертизу. В бой вступила наука.

На кончик фильтровальной бумаги капнули вином из откупоренной бутылки, что всегда была наготове к услугам завсегдатаев «шалмана». Капнули и подвесили ее в высокой пробирке так, чтобы нижний конец со следами вина погрузился в ванночку с растворителем. След пополз вверх по полоске… Вот, кажется, и конец: ясно видна граница, словно преградившая ему путь. Но вот граница нарушена: след поднимается дальше. Застыл, наконец… Хроматограмма готова. Теперь ее обработают химическими реактивами, дающими цветные реакции, и выяснят, какие именно сорта вин смешал расхититель.

Узнать, что вина смешаны, было не так трудно. Вещества, входящие в состав разных вин, обладают и разной степенью растворимости. Поэтому они поднимаются по полоске фильтровальной бумаги на различную высоту. Хроматограмма как бы расчленяет якобы однородную жидкость на ее составные части, а затем, после химической обработки, называет эти части по именам. Дальнейшее уже не представляет труда: ведь так называемый букет того или иного вина известен.

Не увильнул продавец и от ответственности за свои проделки с мясом. Для подтверждения того, что эти проделки «имели место», был применен другой метод — полярографический, над внедрением которого в криминалистическую практику особенно потрудился сотрудник Киевского научно-исследовательского института судебной экспертизы Б. Е. Гордон. Действие этого метода основано на явлении электролиза.

В электролите растворяют подлежащее экспертизе вещество, и в зависимости от его способности тормозить электродный процесс определяют, с каким веществом имеют дело. По ничтожным количествам удавалось таким путем обнаружить и «опознать» разные сорта масел, красителей, горючих жидкостей, сахара и многих других веществ. А если уж говорить о меде, то поразительную чувствительность полярографа достаточно характеризует такой факт: он не только отличает искусственный мед от натурального, но и этот последний различает в зависимости от корма пчел!

Рассказывая о вторжении точнейших наук с их разнообразными методами исследования в повседневную криминалистическую практику, невольно испытываешь чувство растерянности. Этих методов так много; их новейшие достижения так велики; их помощь правосудию так всеобъемлюща и разнообразна, что, скованный жесткими рамками повествования, вынужден мириться и со скороговоркой, и с несколько произвольным отбором материала, и с невозможностью посвятить читателя во все святая святых криминалистического «колдовства».

С другой стороны, начни рассказывать подробней о том же полярографическом или, скажем, электронно-микроскопическом методе исследования в криминалистике, и уйдешь в такие физико-химические дебри, откуда и не возвратишься на прежнюю стезю: придется писать другую книгу. Остается утешиться тем, что в любом случае все равно обо всем не расскажешь.

И все же не могу удержаться, чтобы не рассказать об одном деле, где честь, свобода, а может быть, и жизнь человека были спасены благодаря тому, что существует на свете спектральный анализ и что он тоже поставлен на службу истине.

Вблизи от линии высоковольтной передачи нашли труп электромонтера. Он был полураздет, а врачебный осмотр обнаружил еще и скрытый перелом руки. Мысль следователя, который, видно, не отличался особой склонностью к фантазии, потекла по привычному руслу. Полураздет — значит ограблен. Сломана рука — значит оказывал сопротивление. Так родилась версия об убийстве с целью грабежа.

Дальше события развивались с кинематографической быстротой. Уже через два часа задержали одного парня: его заподозрили и в грабеже, и в убийстве. Улик против него было более чем достаточно: он недавно вернулся из заключения, которое отбывал за участие в групповой краже. Чего уж тут размышлять: кто однажды судился, тот, конечно же, снова рвется к скамье подсудимых. А в то, что эта самая скамья и годы, проведенные в колонии, могут приохотить человека к жизни честной, трудовой, видно, не каждый верит. Наш следователь, во всяком случае, в это не верил.

Его, подозрения еще более укрепились, когда при обыске, немедленно произведенном на квартире у парня, обнаружили желтый клетчатый шарф, в котором жена погибшего монтера тотчас опознала шарф своего мужа. Никому почему-то не пришло в голову, что такие шарфы — желтые, клетчатые — выпускаются на фабрике тысячами, десятками тысяч, и если уж они продавались в местном универмаге, то не одному же монтеру… Так шарф превратился в грозную улику. И пока судебные медики размышляли над причиной смерти монтера, следователь успел предъявить несчастному парню обвинение в убийстве.

Все же парень оказался не таким уж несчастным: врачи потребовали установить происхождение следов ожога на коже спины трупа. Этот ожог как-то не вязался со стройной версией преступления, сочиненной следователем. Мог ли причинить его грабитель? А если нет, то откуда он взялся? Находится ли он в какой-то связи с загадкой смерти? Ведь жена утверждала, что монтер ушел на работу без всяких ожогов.

Обожженные участки кожи трупа подвергли качественному спектральному анализу. На спектрограмме обнаружилось присутствие значительного количества меди. Спектрограмма здоровых участков кожи никаких признаков меди не содержала. Это натолкнуло, наконец, на мысль о совершенно иной причине смерти. Дальнейшими исследованиями удалось установить, что монтер погиб от тока во время ремонта медных частей линии электропередачи.

Непричастность бывшего вора к этому преступлению была убедительно доказана. Пришлось перед ним извиниться. Зато те, кто не обеспечил безопасность рабочих, предстали перед судом и были наказаны.

Оборудованные по последнему слову науки и техники, современные криминалистические лаборатории отвечают едва ли не на любой вопрос, какой перед ними ставит следователь. Да и сам следователь вооружен теперь не одной только лупой, как это случалось с его коллегами в прошлом. Фотоаппарат, химические реактивы, светофильтры, лупы, пластилин, набор различных инструментов — целая лаборатория заключена в его маленьком чемодане, который сопровождает следователя в его поездках на места совершения преступлений.

В поиске преступника участвует не только содержимое «следственного чемодана». Отлично работают, например, те самые чудесные лучи, о которых уже говорилось в главе; посвященной судебной фотографии; их справедливо называют «лучами-детективами. Инфракрасные позволяют видеть в темноте с далекого расстояния: преступник, за которым следят, уже не может рассчитывать на спасительную ночь; рентгеновы помогают отыскать предмет, хитроумно запрятанный в одежде, в продуктах, в чемоданах…

«Детективами» бывают не только лучи. Однажды на розыск были брошены минеры из воинской части. Эстонский юрист Ю. И. Лоанелепп расследовал дело о хищениях в республиканском союзе потребительских обществ. Было установлено, что расхитители «вкладывали» свои нечестные капиталы в драгоценности из золота и серебра. А найти их не удавалось: уж больно ловко были они запрятаны. По просьбе следователя солдаты, вооруженные миноискателями, прошлись по дворам и огородам хапуг, и вскоре на поверхность были извлечены закопанные глубоко в земле мешки с «золотым тельцем».

Машины-«ищейки» все совершенствуются. Сотрудник Всесоюзного научно-исследовательского института криминалистики Г. С, Юрин сконструировал для следственных нужд специальный магнитный искатель, который легко разыскал топор, пистолет и финский нож на дне реки, ломик, ключи, стальную гильзу — в глубоком снегу. Очень простой по конструкции и удобный в работе, этот искатель лишает возможности преступника заметать следы своих деяний, укрывать награбленное.

Прячут не только вещи — бывают «клады» и пострашнее. До последнего времени большую сложность представлял розыск трупов. Убийца понимает, что, спасаясь от возмездия, он прежде всего должен избавиться от зримого дела своих черных рук. Он понимает, что лучший выход — это предать труп земле. И если есть у него хоть малейшая к этому возможность, он так и поступает.

А отыскать труп необходимо: без этого обвинение против подозреваемого в убийстве теряет немалую долю своей убедительности.

Розыск трупа — мучительное и долгое занятие даже в том случае, когда собранные улики подсказывают примерное место его захоронения (скажем, двор, поляна, огород и т. д.). Читатель, знакомый хотя бы с рассказом Л. Шейнина «Унылое дело» или записками следователей, вошедшими в выпущенный издательством «Известий» сборник «По горячим следам», имел возможность наглядно убедиться в кропотливости и сложности этого труда, отнюдь не всегда «обреченного» на успех, который во многом зависел от случайностей, от интуиции следователя. Достаточно немного поспешить, не «докопать», миновать какой-либо маленький участок, чтобы потерпеть поражение.

Теперь случайность исключается. На смену лопате, орудующей вслепую, пришли тонко чувствующие приборы, действие которых основано на использовании химических реакций. Основная задача прибора — обнаружить в грунте определенную концентрацию сероводорода. Это сигнал — копать здесь!

Любопытно, что и на этот раз помощь криминалистам пришла поистине издалека. Сотрудники Ленинградского института охраны труда размышляли над тем, как бы им найти надежный способ обнаруживать в воздухе различные вредные примеси, например аммиак, хлор, сероводород. Такое нередко случается на производстве, имеющем дело с «химией».

Ученые, охраняющие здоровье и безопасность рабочих на производстве, создали универсальный газоанализатор с целой системой индикаторных трубок, которые, подобно радарной установке, быстро замечают в воздухе «чужое». Достаточно «злому духу» едва лишь показаться в зоне их контрольных постов, как сразу же срабатывает сложное химическое устройство, поднимая сигнал тревоги.

Этот газоанализатор и приспособили для своих нужд наши криминалисты. Они только добавили к нему полый стальной щуп, засасывающий газ из почвы. Газ попадает на специальную индикаторную ленту и окрашивает ее. Если лента буреет, значит, в почве сероводород. Химия не просто облегчает работу юристов (на каждую пробу уходит меньше минуты). Она придает ей надежность и точность. А что может быть важнее?

Химики вообще едва ли не самые давние и верные друзья криминалистов. В России их дружбе по крайней мере уже более ста лет. «Сам» Д. И. Менделеев был не только автором ряда ценных работ по судебной экспертизе, но и неоднократно принимал личное участие в разоблачении подделок денежных знаков и важных документов, «воскрешал» вытравленный мошенником текст — вообще имел самое близкое касательство к борьбе с преступностью.

Отысканию судебной истины активно помогали крупнейшие химики того времени — академик Фрицше, профессоры Меншуткин, Петрушевский и многие другие. В лаборатории Н. Н. Бекетова трудился Е. Ф. Буринский, проводя свои опыты по восстановлению невидимого. Под руководством выдающегося ученого И. Н. Зинина молодой Александр Бородин — «первый музыкант из химиков, первый химик из музыкантов» — закончил диссертацию, имевшую важное значение для развития судебной химии: «Об аналогии мышьяковой кислоты с фосфорною в химическом и токсикологическом отношениях».

Наследие «отцов» бережно хранится и обогащается «детьми». Сегодняшняя судебная химия достигла исключительно высокой степени совершенства. Пусть об этом расскажут коротенькие эпизоды из практики криминалистических лабораторий.

…Тринадцатилетний мальчик в сумерках пытался стащить арбуз с колхозной бахчи. Нельзя сказать, что это было слишком уж почтенное занятие. Безусловно, пацана следовало крепко пробрать. Уж не знаю — как. Может, публично пристыдить его. Может, оставить на неделю без кино и компота. А скорей всего — просто стукнуть по шее, окажись тут же, на месте, кто-нибудь из бдительных стражей.

Стражи были, но поступили иначе. Три бородача, лениво распивавшие непоодаль самогон, заметили маленькую фигурку, по-пластунски приближающуюся к добру, которое их поставили охранять. Они действовали решительно и сразу: раздался выстрел, сразивший ребенка наповал.

Сторожей было трое, а выстрел — только один, хотя каждый имел отдельную винтовку. Кто же убийца? Если преступная «солидарность» зажала им рты, мешая сказать правду, неужто наука не в силах разоблачить негодяя?

В силах!

У всех сторожей изъяли патроны к их винтовкам, и дробь, входящую в каждый патрон, подвергли химическому исследованию. Три патрона, принадлежавшие одному из сторожей, содержали дробь, химический состав которой совпадал с составом дробинок, извлеченных из тела убитого мальчика. В патронах двух других сторожей сходной дроби не оказалось, Это была та убедительная и бесспорная улика, под давлением которой все трое сказали, наконец, правду.

Тех, двоих, нельзя было осудить, как убийц. Их судьей была совесть…

…В другом деле речь шла не об убийстве, а «всего-навсего» о краже. Одна женщина — назовем ее Пашковой — подала в прокуратуру заявление с перечнем украденных у нее вещей. Возможно, это были ее любимые вещи, она помнила даже самые малые подробности каждой из них — и цвет, и карманы, и заплаты…

Когда на рынке задержали подозрительного субъекта, торговавшего женской одеждой, Пашкову попросили взглянуть на изъятую у него кучу платьев, кофточек и жакетов, Сделали это «просто так», на всякий случай, по неистребимой привычке криминалистов сто раз проверять и перепроверять. «Просто так» — потому что среди изъятых вещей заведомо не было ни одной, похожей на вещи Пашковой: подробное их описание следователь знал наизусть.

И что же вы думаете? Пашкова тотчас опознала свой жакет. «Помилуй бог, — сказал следователь, — да он же черный, а у вас написано: «жакет серый». Как это объяснить?»— «Как хотите, — сказала Пашкова, — а жакет мой. Да я его по одним только пуговицам из тыщи узнаю. Вот, пожалуйста, и юбка от него осталась!»

Костюм послали на химическую экспертизу. Юбку поначалу отложили в сторону, а жакет погрузили в двухпроцентный содовый раствор и стали его нагревать. Жакет серел на глазах!.. Зато чернел раствор: в него бойко «сбегала» краска.

Потом настал черед юбки. Химическим путем исследовали состав волокон (шерсти и хлопка) и состав первоначального (фабричного) красителя юбки и жакета. Различий не было. Совпал и рисунок ткани.

…В этом доме пролилась кровь человека. На сей счет у следователя не было сомнений, но и улик тоже не было. Их полагалось найти. Найти — или признать свою уверенность чрезмерно поспешной.

А обыск, увы, ничего не дал. Если, конечно, не считать золы в большой русской печке. Обыкновенной золы, которой и не могло там не быть. Дело, однако, в том, какой золы.

Сначала ее разглядели под микроскопом. Глазу предстали полуобуглившиеся кусочки ткани вафельного переплетения, Они очень напоминали остатки полотенца. Потом мельчайшие хлопья золы растворили на предметном стекле в капле серной кислоты и роданистого аммония: капля окрасилась в красный цвет. Это — верный признак присутствия железа. А железо означает кровь!..

Когда сожгли для пробы кусок чистого вафельного полотенца и проделали с золой ту же операцию на предметном стекле, в ней оказалось почти вдесятеро меньше железа, чем в золе, изъятой из печи «подозрительного» дома.

Улика была настолько убедительной, настолько неотразимой, что сраженная ею хозяйка дома рассказала всю правду. Она рассказала, как вытирала тряпками и полотенцами кровь с пола и как потом жгла их в печи, абсолютно убежденная в том, что навсегда уничтожает следы своего злодеяния.

…Нитки, веревки, пакля, ткани рассказывают судебным химикам такие удивительные подробности, которые подчас решают участь преступника.

Однажды в саду нашли труп повесившейся женщины. О своей страшной находке соседи сообщили в милицию. Приехал следователь, приехал врач. Ничто пока еще не говорило за то, что это убийство. Но не было уверенности и в том, что женщина решила порвать с жизнью сама.

Началось следствие. Веревку, на которой висел труп, подвергли криминалистической экспертизе: исследовалась поверхность веревки, а также расположение и направление волокна в местах ее соприкосновения с деревом. И веревка поведала о трагедии.

Когда человек уходит из жизни сам, смятые волокна веревки всегда располагаются в разных направлениях, потому что веревка подвергается трению о кору дерева дважды: сначала в одном направлении — при перебрасывании ее через дерево, а затем в противоположном — под тяжестью тела. На этот же раз волокна поверхностного слоя веревки располагались только в одном направлении.

Отсюда эксперт А. А. Выборнова, из практики которой взяты, кстати, и три предыдущие истории, сделала вывод, что труп был подтянут на веревке, переброшенной через ветку дерева. Это заключение послужило решающей уликой против подозревавшегося в совершении убийства преступника, а дальнейшее расследование подтвердило эту версию.

Как и физика, как и другие науки, химия кладет на алтарь правосудия свои последние достижения. Они помогают криминалистам преодолеть трудности, которые вчера еще казались неразрешимыми. Они облегчают труд юристов. Они отвоевывают у преступников все новые и новые бастионы, которые до сих пор казались им надежным укрытием от снайперского огня юстиции.

Женщина, сжигавшая уличавшее ее вафельное полотенце, не отличалась оригинальностью. Многие уповают на «очистительный огонь»: случается, и не раз, что преступники жгут компрометирующие их предметы, видя в этом самый надежный путь к спасению. Но, как мы видели, спасения нет, и на этом пути — тоже.

Обнаружить присутствие железа — задача не из труднейших: для этого достаточно и миллиграмма золы! А если сожжена бумага, например важный документ или письмо, которое нужно прочитать, ибо именно в тексте заключено то, что интересует следствие? Как тогда?

Это очень сложное дело — возродить текст из пепла. И даже не потому, что его сожрал огонь: с этим криминалисты давно справляются, если только хлопья сожженной бумаги удается доставить в лабораторию. Но в том-то и беда, что это не всегда удается: только притронься к ним, и они крошатся, превращаются в труху.

На помощь криминалистам пришли полимеры — получаемые синтетическим путем высокомолекулярные органические соединения. У них есть удивительное свойство: при нагревании они становятся сначала высокоэластичными, а при более высокой температуре приобретают текучесть. Химики научили полимеры создавать эластичные пленки большой прочности.

Сначала на это свойство полимеров обратили внимание вовсе не криминалисты, а хранители книжных сокровищ. Экспериментальная лаборатория отдела гигиены и реставрации книг Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина предприняла попытку бороться при помощи полимеров с грустными последствиями старости своих пациентов. Старость никого не красит. Людей она метит морщинами, сухостью и дряблостью кожи. Бумагу почти тем же: трещинами, хрупкостью, потерей прежнего цвета. Происходит это оттого, что связи между волокнами бумаги ослабляются. Полимеры как раз и помогают их укрепить.

Библиотеке они помогли сохранить немало старинных книг. Страницы, покрытые прозрачней и прочной пленкой из полимера, переставали бояться старости. Они как бы замирали в том состоянии, в каком их заставал полимер. Время утратило власть над ними.

Опыт библиотекарей, перенятый ими у химиков, позаимствовали и криминалисты. Если сожженный документ (и не только сожженный: любой лист ломкой, крошащейся бумаги) облить с обеих сторон полимерной пленкой, за его дальнейшую судьбу можно уже не опасаться. Только что боявшийся даже дуновения ветра, он обретает и прочность, и гибкость, и силу: его трудно разорвать, невозможно погубить водой. И в то же, время ничто не мешает «оживить» те слова, которые огонь сделал невидимыми: пленка прозрачна.

Это лишь один пример могучего вторжения новейшей химии — рука об руку с другими науками — в лаборатории криминалистов. Таких примеров немало, а значит, немало и новых побед на «незримом фронте» борьбы с преступностью. Но ни физика, ни химия не стоят на месте. Каждый день приносит нам радость новых открытий — захватывающих дух, поражающих воображение. Их с надеждой и радостью ждут криминалисты, от оснащенности, боеспособности и мужества которых во многом зависит мирный труд и мирный отдых честных людей.

ДЖЕНТЛЬМЕНЫ УДАЧИ


Сначала их было двое: Виктор Пономарев и Павел Крапивин — давние знакомцы, с одного двора.

Пономарев приходил домой рано: он учился в институте неподалеку. Отшвырнув в сторону палку, он сбрасывал пальто, пиджак и валился на диван. Двенадцатилетняя сестренка подкладывала ему подголову подушку, занавешивала окно, бежала на кухню разогревать обед. Матери никогда не было дома. Она работала врачом в двух поликлиниках. Ее заработок кормил семью — сын всю свою стипендию тратил на развлечения.

Пообедав, он снова ложился «немножко вздремнуть». Так проходило часа три-четыре. Потом забегал на огонек Крапивин: он тоже учился в институте, но ему приходилось ездить на электричке, и за это он ненавидел институт лютой ненавистью. «Уйду, — грозился он дома, — завтра же уйду». — «Попробуй только», — сурово говорил отец и убегал по своим делам; ему было не до этого.

Приятели жаловались друг другу на жизнь. Лучшие годы проходили впустую. Зачем-то надо было ходить на нудные лекции, сдавать какие-то экзамены… Добро бы за это платили хорошие деньги. Но стипендии Пономарева едва хватало на три вечера в ресторане. Крапивин, как обеспеченный, стипендии вообще не получал. А сколько вытянешь из отца?

Наступал вечер, и начиналась настоящая жизнь. Возле «Метрополя», «Пекина», «Арагви» собирались их дружки. Пономарева и Крапивина тянуло к ним как магнитом.

Но для кутежей нужны были деньги… Хорошо, конечно, Вальдемару — его отец, заслуженный артист, дал торжественное обещание: треть жатвы с «левых» концертов идет в фонд сына. Видно, этот заслуженный артист имел немало «левых» концертов, потому что деньги у Вальдемара не переводились. Побывать в его компании Пономарев и Крапивин считали за честь, но судьба баловала их так редко…

Приходилось довольствоваться домашними вечеринками у Анжелики. Это было, конечно, не то, но все же… Трехкомнатная квартира была в полном распоряжении юной хозяйки: отец уже два года зимовал в Арктике, мать сутками не выходила из своей лаборатории, наблюдая подопытных червей.

К восьми начинался съезд гостей. Их встречала лично хозяйка салона, худая крашеная блондинка восемнадцати лет, в брючках и элегантном свитере.

Приезжали Витольд Пенкин и Андриан Лисовский, вольные художники, известные под именем «христопродавцев»: они малевали иконы и образки и сбывали их по сносной цене отдаленным церковным приходам. Гарри Свистунов, в домоуправлении числившийся электромонтером швейной фабрики, а друзьям представившийся как вечный абитуриент, привозил целый выводок намалеванных девочек; они были так похожи друг на друга, что их различали по именам. Впрочем, стоило какой-нибудь не понравиться завсегдатаям, — ее тотчас «увольняли по сокращению штатов», а Гарри получал задание отыскать другую. Лева-дипломат, прозванный так за неудачную попытку поступить в Институт международных отношений, выбритый и надушенный, являлся с банкой огурцов для закуски и с букетиком цветов для хозяйки: Европа!.. Любимец муз, несостоявшийся поэт Марк Распевин, врывался с магнитофонной лентой новейших записей боевиков. С особым почтением встречали еще двоих: фельдшера Василия Слесаренко, по прозвищу Дон-Базилио, привозившего краденый спирт, который под общий гогот разбавляли и лакали как морс, и продавца галантерейного магазина Альфреда Зализняка, поставщика импортных сумочек, кофточек и сорочек, в которых щеголяли все посетители салона.

Пономарев и Крапивин были в этом доме на правах «действительных членов». Они тоже, не морщась, глотали разбавленный спирт, танцевали твист и целовали хихикавших девчонок. Это считалось истинной жизнью. Все остальное было прозябанием.

Изредка наезжал Вальдемар. Но здесь ему было скучно: не то общество, не та атмосфера, не тот стол. И, в самом деле, когда два или три раза в месяц Пономарев и Крапивин позволяли себе кутнуть в компании Вальдемара, чувство ноющей зависти не покидало их после этого несколько дней: эх, если бы деньги, они могли бы всегда блистать в изысканном обществе! Эх, если бы деньги!.. Если бы деньги…

Однажды у Анжелики они познакомились с Игорем Нефедовым, круглолицым, курносым парнем с тоненькой ниточкой усов, кокетливо оттенявших сочные губы. Его вылинявшие голубые глаза смотрели на мир с тем усталым выражением, которое отличает людей, рано опустошенных и пресытившихся.

Нефедов сразу привлек к себе симпатии Пономарева и Крапивина. Они почувствовали, что он им сродни. Круг его интересов был тоже ограничен заграничными мокасинами, визгливой дробью королей джаза, коньяком с иностранной наклейкой и «шикарными девочками». И он тоже жестоко страдал от безденежья.

После окончания школы родители устроили Нефедова учетчиком в типографию. Но вскоре его уволили — за прогулы и пьяные драки. Опасаясь не столько скандала, сколько потери «червонцев», которые отец ежемесячно доплачивал ему к зарплате, он ничего не сказал об этом дома. Каждое утро, чертыхаясь в душе, он отправлялся «на работу»: до самых сумерек он слонялся по магазинам и подпольным барахолкам, мечтая на свои тощие капиталы приобрести хотя бы драное заграничное тряпье и стертую до шипения, до хрипа пластинку «самого» Армстронга. На одной из этих барахолок его и завербовал в салон Анжелики Марк Распевин: за версту было видно, что мальчик понимает жизнь…

В зимний воскресный день, когда весело светило солнце и пахло близящейся весной, Пономарев, Крапивин и Нефедов решили «прошвырнуться» по городу. Они встретились в условленном месте и не спеша двинулись к улице Горького, которая на их языке называлась «Бродвеем».

Была оттепель. В прозрачном голубом небе надрывались грачи. Из-под почерневших сугробов выбивались юркие ручейки. Розовощекая девушка шла навстречу, прижимая к груди веточку мимозы, и чему-то улыбалась.

На одной из тихих улиц ребята играли в снежки. Мокрый снег оставлял на спине противника достоверное свидетельство мальчишеской меткости. Обстрел был решительным и беспощадным. Команда одного двора побеждала команду другого. Впереди, воинственными криками воодушевляя своих бойцов, бежал командир победителей — мальчуган лет одиннадцати — с игрушечным пистолетом в руке. Он догнал какого-то нерасторопного парнишку и, приставив к его груди блестящий черненький браунинг, нажал курок. Раздался звук, похожий на выстрел. «Падай, падай, ты убит», — закричал командир, но «убитый» извернулся и бросился наутек. Несколько щелчков раздалось ему вслед.

— Ура! — воскликнул Нефедов. — Я, кажется, становлюсь гениальным.

Пономарев и Крапивин недоумевающе посмотрели на него. Нефедов загадочно улыбнулся.

— Терпение, терпение… Имею вопрос: кому нужен презренный металл? Всем? Так. Найден способ — старый, как мир, простой, как мычание. Надеюсь, все согласны вступить под мои боевые знамена?.. Итак, командовать парадом буду я. Круто меняем маршрут, нас ждет «Детский мир».

Во всякой загадочности есть своя прелесть. Во всякой новизне — тоже. А тут, в довершение ко всему, загадка сулила обернуться деньгами. И Нефедов не такой парень, чтобы зря молоть языком. Интересно, что он задумал…

У прилавка в отделе игрушек стояла большая толпа. Нефедов плечом оттеснил какую-то женщину, дал подзатыльник мальчишке и, снисходительно подмигнув молоденькой продавщице, сказал:

— Удружите, красавица, трем интересным мальчикам три симпатичных пистолетика.

— Видали и поинтересней, — отрезала продавщица, покраснев. Потом спросила, не скрывая улыбки: — Вооружаетесь?

— Вот-вот, — в тон ей ответил Нефедов. — Незаменимое оружие для бандитов. — Он посмотрел на девушку обволакивающим взглядом сердцееда и добавил: — Угораздило, понимаете, одного знакомого заиметь трех близнецов. Приходится ко дню рождения раскошеливаться на подарки…

Пока девушка выписывала чек, Нефедов, перегнувшись через прилавок и не обращая внимания на окружающих, вполголоса спросил:

— Когда мы встретимся?

Девушка ничего не ответила, еще гуще покраснев. Тогда он сказал отрывисто, тоном, не допускающим возражений:

— Сегодня… После работы… В восемь… У выхода… Пока…

Ни Пономарев, ни Крапивин не были дураками. Они прекрасно поняли великое открытие Нефедова. И, едва выйдя из магазина, они с благородным негодованием отвергли даже самую мысль о своем участии в преступлении. Грабить?! Да какой же честный человек может себе позволить такое…

— Прекрасно, — сказал Нефедов, — Наконец-то я узнал, с кем имею дело. Пардон, Крез — это, случайно, не ваша фамилия? Или Рокфеллер-младший? Тоже нет?.. Ага, вы хотите зарабатывать честным трудом. Могу составить протекцию: мое место в типографии до сих пор вакантно. Так уж и быть, могу замолвить словечко, хотите?

Приятели молчали. Нефедов умел убеждать.

— Ну можно же придумать что-нибудь другое, — неуверенно проговорил, наконец, Пономарев.

— Отлично, — сказал Нефедов. — Слышу речь не мальчика, но мужа. Отлично. Значит, так: вы думайте, а я пока займусь прекрасной незнакомкой из «Детского мира».

Нефедов словно забыл об этом разговоре. Он больше не спрашивал, что надумали его нерешительные друзья: он знал, что они ничего не надумают.

Через несколько дней на квартире Крапивина все трое собрались, чтобы выработать план действий. В том, что действия необходимы, никто уже не сомневался.

Спорили мало. Избранное оружие подсказывало план. В тот же вечер, в Сокольниках, в тихом уснувшем переулке три темные фигуры в полумасках, с поднятыми воротниками пальто, остановили одинокую женщину. В руках у каждого блеснуло черное дуло пистолета.

— Не откажите, мадам, вашу сумочку, — корректно сказал один из них. — Благодарю вас. Можете следовать дальше. Если вы не вздумаете кричать, ваша жизнь вне опасностей. Извините, пожалуйста, что так получилось.

Успех превзошел все ожидания. Восемнадцать рублей для первого раза не так уж мало. А ведь могло и ничего не быть.

Старую, потрепанную сумочку, гребенку с обломанными зубьями, пудреницу времен гражданской войны и носовой платок они выбросили. Оставался паспорт. Он принадлежал Гуровой Нине Георгиевне, 1926 года рождения, русской, служащей, невоеннообязанной, матери двенадцатилетнего сына.

В паспорте стоял штамп прописки. На штампе был адрес. Через день по этому адресу пришло заказное письмо:

«Джентльмены удачи приносят искренние извинения уважаемой Нине Георгиевне по случаю причиненного ей беспокойства. Они выражают ей благодарность за сумму, которую она им одолжила, и обещают вернуть свой долг при первой возможности. Паспорт возвращается немедленно.

X. Y. Z.»
Слова-то какие: джентльмены удачи. Откуда они их взяли? Не иначе, как из какого-то переводного романа…

«Джентльмены» были в восторге. Они верили, что удача будет сопутствовать им всегда. И гордились, что поступают не под стать каким-нибудь грубым ворюгам, для которых недоступны правила чести.

На следующий вечер в Измайлове участь Нины Георгиевны Гуровой постигла сразу двух запоздавших прохожих: пожилую работницу с картонажной фабрики и студентку-заочницу Политехнического института. Первая отдала свою сумочку безропотно. Вторая сказала, протянув рубль:

— Больше нет ничего. Обыщите…

— Джентльмены удачи не занимаются обысками, — неустоявшимся тенорком торжественно сказала черная маска. — Мы верим на слово.

— Работать надо красиво, — сказал потом Нефедов своим друзьям.

Он не говорил — грабить. Он говорил — работать. Культурный человек был этот Нефедов!

К восемнадцати рублям прибавилось еще девять. Прошло несколько дней, и касса возросла до семидесяти.

— Объявляется перерыв! — возвестил командир. — Мы истинные джентльмены, и ничего лишнего нам не нужно. Нет возражений? Отлично. Кстати, мальчики, у Вальдемара сегодня в «Праге» гранд-прием. Для людей состоятельных вход свободный. — Он подбросил на ладони пачку смятых десяток. — На вечерок, я думаю, хватит… Вы как хотите, а я прихвачу Аллочку. Помните, из «Детского мира»?..

Бородатый седой швейцар в обшитом золотом мундире услужливо распахнул перед ними тяжелую парадную дверь. По белой мраморной лестнице, многократно отраженные и повторенные десятками зеркал, они поднялись на третий этаж, откуда доносились манящие звуки джаза, смех, шарканье ног.

Компания Вальдемара занимала самый большой стол рядом с эстрадой. Стол сверкал, как магазинная витрина. Джентльмены удачи задохнулись от восторга, не смея подойти запросто, но их увидел Вальдемар и замахал руками:

— Сюда! Сюда!

— Выше головы, миллионеры, — шепнул Нефедов, пока они рассаживались, и многозначительно похлопал по карману, где лежало их богатство. Воспоминание о деньгах сразу придало им уверенность. Они почувствовали себя равными, своими, назаказали уйму дорогих вин и закусок, а когда Вальдемар удивленно воскликнул: «Да вы никак разбогатели?», Крапивин бросил небрежно: «Предки подкинули». Он знал, что этот источник здесь ценится больше всего.

Ледок отчужденности был растоплен. Пономарев и Крапивин стали ухаживать за шикарными девочками из компании Вальдемара, сам Вальдемар увлек Аллу на томное танго.

Подвыпивший Нефедов начал приставать к какой-то незнакомой девице. Алла с другого конца стола погрозила пальцем. Улыбнувшись и лукаво сощурившись, она вдруг выбежала из зала и вскоре вернулась, размахивая клочком бумаги. Скомкав, она кинула ее Нефедову. «Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей!» — было нацарапано детским, неустоявшимся почерком. Рядом с восклицательным знаком красовалась жирная фиолетовая клякса. «Ого-го!» — расхохотался Нефедов. Алла надулась, убежала снова и через минуту пульнула в Нефедова новым снарядиком: «Я отомщу своей жизнью, и будет поздно тогда жалеть!» Это была строка из какого-то романса.

Нефедов прочел и снова расхохотался: «Ого-го!» Рассмеялась и Алла. Было страшно весело…

А вскоре в разных концах Москвы и в Подмосковье вновь появилась загадочная тройка молодцов в черных полумасках. Вооруженные пистолетами, они останавливали одиноких женщин и отнимали у них сумки с деньгами. Джентльмены удачи появлялись в самых неожиданных местах. Они избирали своими жертвами только одиночек. Их пистолеты наводили ужас. Их издевательская вежливость сбивала с толку. Они почти не принимали мер предосторожности, — может быть, эта авантюристичность до поры до времени и спасала их…

Уверовав в свою счастливую звезду, джентльмены удачи настолько обнаглели, что не побоялись пуститься на грабеж в самом центре города, на людной освещенной улице, буквально в нескольких метрах от милицейского поста.

Однажды с тремя девицами они кутили в ресторане и не заметили, как их долг официанту превысил наличный капитал. Джентльмены переглянулись и поняли друг друга без слов. Извинившись перед своими спутницами, они попросили разрешения отлучиться минут на десять.

Проходной двор, расположенный наискосок от ресторана, имел три выхода. Некоторые подъезды соседних домов тоже были сквозными. Удача сама просилась в руки, оставалось только ее взять.

По-улице шла дама в габардиновом пальто и туфельках на тоненьких каблучках. Ее остановил вежливый возглас: «Гражданочка, облегчите ваш саквояж». Сумрак дворовой арки спасал от посторонних глаз. Пока двое, приставив пистолеты к вискам своей жертвы, прикрывали ее своими телами, третий вынул из маленькой сумочки три десятки.

— Больше не надо, — деликатно разъяснил он, возвращая сумочку хозяйке, — джентльмены удачи берут взаймы, а не грабят. Не поминайте лихом, гражданочка, гуд бай…

— Почему так долго? — обиженно спросила Алла, когда они вернулись.

Нефедов укоризненно покачал головой:

— Ай-яй-яй, Аллочка, какой неделикатный вопрос…

И все засмеялись.

А милиция тем временем прочесывала весь район. Безуспешно осматривались дворы и подъезды, чердаки, закоулки, подвалы… «Дохлый номер, — сказал руководивший поисками лейтенант, — долго ли смыться: сели на такси и уехали. Здесь минута решает». И никому не пришло в голову открыть блистающую неоновыми огнями дверь ресторана. Опять джентльменов удачи спасла их бездумная дерзость.

…Развязка пришла неожиданно и скоро. В один из вечеров приятели промышляли на Ленинских горах. Район был молодой, строящийся, его пересекли проспекты с громадами новых домов, а неподалеку доживали последние дни покосившиеся деревянные домишки — островки недавнего прошлого. Старые привычные тропинки, еще не так давно ведшие в лес или на озеро, соединяли их теперь с магистралями новой Москвы.

На одной из этих тропинок все и случилось. Со стороны проспекта шла девушка. Обыкновенная девушка — худенькая, невысокая. Такие всегда пасуют перед вооруженными парнями, особенно в безлюдном поле.

Джентльмены удачи оглянулись: кругом ни души.

— Гражданочка, минутку! Часы и деньги! — потребовал Нефедов.

Девушка остановилась и пристально посмотрела на Нефедова. Маска и темнота надежно скрывали его лицо. Нефедов повторил нетерпеливо;

— Я, кажется, изъясняюсь по-русски: часы и деньги!

Тыча девушке в нос пистолетом, он другой рукой потянулся к ее сумочке.

И тогда голос Аллы отчетливо произнес:

— Перестань махать своей рублевой пушкой. Тоже мне гангстер! Дай дорогу, я спешу.

Прояви джентльмены находчивость, можно было бы все обратить в шутку.

Джентльмены не нашлись: они опешили. И Алла, оттолкнув локтем стоявших перед ней Нефедова и Пономарева, быстро зашагала дальше.

Вечер и ночь прошли в тревожном ожидании. Если внизу хлопала дверь, если раздавались чьи-нибудь шаги, если за стеной падала ложка, джентльменам казалось, что это идут за ними. Револьверы и маски они бросили еще по дороге. Теперь оставалось ждать. И они ждали, каждый у себя дома. Никто не пришел — ни ночью, ни утром.

— Может, она и не узнала нас, — вслух размышлял Крапивин, когда джентльмены собрались на экстренное совещание. — Или, может, мы сами обознались. Я, например, совсем не уверен, что это была Алла. Мало ли похожих голосов…

Вечером Нефедов решил отправиться на разведку. Он поехал к Алле домой. Не в магазин, а именно домой. «Так спокойнее, — решил Нефедов. — Главное — не подавать виду, Ничего не случилось. Решительно ничего».

И все же ему стоило больших усилий нажать кнопку звонка — был момент, что он едва не бросился по лестнице обратно. Он позвонил.

Дверь чуть приоткрылась, натянулась цепочка, показалась женская голова. Это была мама Аллы, Клавдия Сергеевна, добрая и приветливая женщина, однажды угощавшая Нефедова удивительно вкусными пирожками — такими горячими, что язык обжигало. Она носила из кухни пылающую жаром, доверху наполненную пирожками миску, и Нефедов с Аллой дули на них и ели наперегонки.

Дверь приоткрылась и тотчас захлопнулась. «Вон отсюда, — глухо сказала Клавдия Сергеевна из-за двери. — Подлецов нам еще недоставало».

Он смолчал. Он думал, что заготовил слова на любой случай, и все же этот он не предвидел.

Поздно вечером джентльмены собрались снова. Надо было что-то решать, Итак, им повстречалась Алла — сомнений не было. Нефедов вспомнил, что в том районе, где они охотились накануне, живет ее тетя. Как он мог позабыть?..

Впрочем, поздно теперь горевать, уже точно известно: Алла все рассказала матери. И, конечно, не только ей. А что если и милиция все уже знает?.. Берегись тогда, Алла: джентльмены удачи умеют жестоко мстить.

Ну, а если не знает? Если Алла не проговорилась, что тогда? Что же тогда?.. Тогда вроде бы все хорошо. Да, но матери-то она все рассказала. А значит, это уже не тайна!

— Аллочка, пожалуйста, удели мне минутку! Только минутку. Пожалуйста… Я тебе все объясню.

В магазине полно народу, ребята толпятся возле прилавка, Алла, пунцовая, с непроницаемым лицом, выписывает чеки, показывает товар, отвечает на вопросы словно и нет вовсе Нефедова, словно он не стоит здесь третий час и конючит:

— Одну минутку, Аллочка, я тебе все объясню.

И так — каждый день. Влюбленными глазами смотрит он на нее, говорит заискивающим голосом, и во всем его облике — стыд и покорность. Если подходит другой продавец, Нефедов замолкает. Но стоит ему отойти, снова:

— Ну, только минутку, Аллочка…

Сердце — не камень. Алла сдалась на одиннадцатый день: она улыбнулась.

А еще через день, отойдя от прилавка, спросила:

— Чего тебе надо?

— Поговорить… — не своим голосом сказал Нефедов.

Алла скрестила руки на груди:

— Ну, говори!

— Не здесь же… — Нефедов чуть не плакал.

— Ко мне нельзя. Мама и слышать о тебе не может.

— А что ты ей сказала? — прошептал Нефедов, чувствуя, как бешено колотится его сердце.

— Я пришла тогда домой вся зареванная. Мама, конечно, что да что? А я реву и ничего не могу придумать. Игорь, говорю, приставал. Она как закричит: «Подлец твой Игорь! Ноги его чтоб здесь не было!..» Она с меня слово взяла, что я с тобой перестану встречаться.

Нефедов почувствовал, что жизнь медленно возвращается к нему. Он не знал, как выразить свой восторг.

— Аллочка, ты прелесть, — весело сказал он и чмокнул воздух. Ему не терпелось все рассказать друзьям. Он уже забыл, как почти две недели не отходил от нее и с собачьей преданностью заглядывал в глаза, вымаливал «одну минутку».

— Ой, опоздал! — крикнул он, взглянув на часы, и радостно помахал Алле рукой.

Джентльмены возликовали: тайна сохранена. Они даже распили по этому поводу бутылку коньяка, хлопали друг друга по коленям и смеялись.

Нефедов опомнился первым.

— Спокойно! — сказал он. — Кончайте вопить. Надо подумать…

Итак, тайна сохранена. И все-таки спокойной жизни пришел конец. Они целиком в руках у Аллы. Она может их предать в любую минуту. С этого дня они становились ее рабами. Они, джентльмены удачи!..

Совещание длилось всю ночь. Уже начало светать, когда джентльмены вынесли Алле свой приговор.

Утром Нефедов позвонил ей в магазин:

— Может, зайдешь ко мне? Скажем, завтра вечерком: у тебя день выходной. Я очень соскучился, Аллочка… Правда…

— Ладно, — сказала Алла после короткого молчания…

Нефедов жил в одноэтажном деревянном домике, рядом с железнодорожными путями. Невдалеке темнела громада элеватора, красными точечками светились радиовышки, каждые пять минут проносились поезда. Нефедов стеснялся своего жилья и поэтому не любил приглашать к себе. Но сейчас было не до того.

Впервые в жизни он купил родителям билеты в кино, на вечерний сеанс. Чтобы, не было подозрений (в сыновью внимательность дома не верили), он сказал, что сам собирался в кино с девушкой, но она заболела, а идти одному не хочется.

Он боялся, что родители откажутся. Они не отказались. Нет, не зря он считал себя джентльменом удачи.

Приход Аллы был назначен на восемь.

Она пришла в половине девятого.

В девять джентльмены убили ее.

В половине десятого они бросили ее труп возле рельсов.

Через пять минут мимо них промчался товарный поезд.

Через двадцать минут Нефедов сам явился в дорожное отделение милиции и сообщил, что, повздорив с любившей его девушкой, он выгнал ее из своего дома. В отчаянии она бросилась под поезд. Нефедов предъявил бумажные салфетки, на которых детским, неустоявшимся почерком было написано: «Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей!», «Я отомщу своей жизнью, и будет поздно тогда жалеть!»

Через сутки джентльмены удачи были арестованы.

Всего одна ночь и один день понадобились следователю и экспертам, чтобы разоблачить коварный водевиль, довольно лихо разыгранный молодыми убийцами.

Ночью — под лучами мощных прожекторов и утром — на солнце криминалисты искали следы. Те, что должны были решить судьбу джентльменов. Те, что ее решили.

От дверей дома до колеи железной дороги — под откосом и поперек пути — тянулся след, который непременно остается на земле, когда по ней волокут какой-нибудь тяжелый и громоздкий предмет. Характерный след, перепрыгивающий с песка на глину, с травы на гравий, привел к тому месту, где, беспомощно вытянувшись, лежала мертвая Алла.

Зато вдоль пути такого следа не было. А он всегда бывает, если человека захватывают и «несут» колеса движущегося поезда. И уж одежда при этом страдает непременно: колеса… движение… скорость… А одежда Аллы была совершенно целехонька: и юбка, и блузка, и жакет.

И еще одна деталь: нигде не нашли крови. Ни на рельсах, ни возле. Даже на блузке. Даже на теле. А дождя, между тем, не было, и, значит, не было возможности сослаться на то, что кровь смыта.

Пока искали следы, судебный медик трудился в «анатомичке». Он не знал о том, какие улики собрали против джентльменов у железнодорожного полотна. Но он добавил к этим уликам свои, не менее важные: рожки подъязычной кости имели ненормальную подвижность; хрящи гортани были повреждены; щитовидный хрящ тоже. Эксперт знал, что так бывает, когда шею сдавливают руками…

И еще — раны на шее: ни размер их, ни характер, ни форма не имели ничего общего с тем, что остается после «нежного» прикосновения движущегося по рельсам колеса.

И, наконец, записки, те, что должны были подтвердить версию о самоубийстве. Они тоже сыграли с «мальчиками» злую шутку. Записки послали судебным химикам. Судебные химики положили их на свой лабораторный стол. Химические реагенты в строго выверенных концентрациях вошли в контакт с чернильными штрихами, но никакого влияния на них не оказали. А это был верный признак чернильной старости. Обратившись к специальной шкале, учитывающей точный состав и концентрацию реагентов, ученые узнали возраст записок, которые из орудия защиты превратились в орудие обвинения.

И состоялся суд… Два часа держали «мальчики» свои речи, хныкая, выклянчивая прощение, словно они не убивали и не грабили, а набедокурили, играя в мячик. Два часа они о чем-то спорили и что-то обещали.

Они еще могли спорить.

Они еще могли обещать…


Джентльменов удачи суд приговорил к расстрелу.

МАСКА, Я ТЕБЯ ЗНАЮ!


У всего на свете есть история, У подлогов — тоже. С тех пор, как слова, начертанные рукой человека — на восковой ли дощечке, на папирусе или на чем-нибудь другом, — возымели способность сделать кого-то богатым, наделить его властью, челядью, почетом, появились и злоумышленники, стремившиеся эти слова подделать.

Некогда завещания произносились устно, на людях, которые потом подтверждали, что наследником был назван такой-то или такой-то. Но уже в древнем Риме (еще до нашей эры) диктатор Корнелий Сулла обязал составлять письменные завещания — на восковых дощечках. Появился документ, а стало быть, и возможность его подделать.

За подлог установили суровые кары. Не только в Риме, но и в других государствах, например в Византии, где император Юстиниан отнес его к числу тягчайших преступлений. Но от этого подлогов не стало меньше: слишком уж велик соблазн обогащения. К тому же разоблачить преступника было тогда делом нелегким.

О том, что почерк индивидуален, что есть возможность отличить почерк одного человека от почерка другого, об этом, конечно, догадывались давно. Но как отличить? Этого тогда не знали. Опасность ошибки была очень велика. Поэтому заключению древних экспертов придавали мало значения — больше полагались на свидетелей.

Проходили столетия, а техника изучения письма не повышалась.

Трудность разоблачения подогревала злоумышленников. Поддельные купчие, дарственные, завещания и другие фальшивки заполнили «юридический рынок». Все это было закономерно для общества, основанного на частной собственности, как закономерно и желание власть имущих оградить от покушений свои богатства, свои привилегии.

В ходу были не только фиктивные документы, но и другие фальшивки. Всевозможные «подметные письма» (или «подметные грамоты», как их тогда называли) — иногда анонимные, иногда приписываемые вымышленному лицу — были начинены лживыми обвинениями, угрозами, проклятиями, клеветой. Знаменитый русский историк С. Соловьев рассказывает, к примеру, как однажды «на московских улицах появились подметные грамоты, в которых упрекали москвитян в неблагодарности к Дмитрию, спасшемуся от их ударов, и грозили возвращением его для наказания столицы не позже 1 сентября… Царь велел созвать всех дьяков и сличить подписи».

А что могли сделать эти «сличители» — московские дьяки начала XVII века? Разве что состряпать другую фальшивку, без серьезных оснований обвиняющую некое «неугодное» государю лицо в совершении преступления…

На протяжении веков от экспертов требовалось только одно — владение непостижимыми для простого смертного «тайнами» письменного искусства. Поэтому на ниве судебной экспертизы подвизались писари, делопроизводители, секретари, учителя чистописания и рисования, типографы, литографы, граверы — те, кому чаще других приходилось держать перо в руке или всматриваться в чужие рукописи. Их глубокомысленные заключения, где отсутствие доводов и обоснований заменяла словесная заумь, по существу предрешали судебный приговор. А даже самые добросовестные из этих экспертов не могли ничего обнаружить, кроме чисто внешнего сходства или несходства букв. Знаний не было, в лучшем случае, была интуиция. И только.

Один известный французский эксперт — каллиграф Белломе даже хвастался этим: «Мы несколько подобны экспертам картин: движение пера для нас то же, что для них движение кисти; мы не можем дать материальных доказательств того, что мы утверждаем». Страшно подумать: в руках каких ничтожеств была судьба людей! Многих — не одиночек!.. Без всяких «материальных доказательств» их могли отправить на виселицу, заковать в кандалы, посадить за решетку, «освятив» все это «научным» заключением всезнайки. С горечью, с гневом писал об этом выдающийся русский криминалист Е. Ф. Буринский: «Разве умение писать красиво дает какие-нибудь сведения для распознавания почерков на подложных актах? Названные специалисты (каллиграфы. — А. В.) годились бы, может быть, для определения степени красоты письма на рукописи, но ведь не для этого их вызывают в суд. Стоит, однако, послушать, с каким авторитетом заявляют они безапелляционные суждения при экспертизе документов!»

А их слушали. И слушались. Ведь за судейскими столами восседали не такие, как Буринский. Увы, далеко не такие! Да, сказать по совести, и возможности экспертизы в самом деле были невелики. Физиологические основы почерка, его механика не были разгаданы. Эксперты только и могли идти на ощупь. У них не было и не могло еще быть научной базы для методики, для техники почерковедческой экспертизы, для выводов, которые предстояло им делать.

Этим не раз пользовались подлецы, прибегавшие к фабрикации провокационных фальшивок; лакействующие эксперты угодливо подтверждали потом их подлинность.

Так случилось на одной из самых диких судебных инсценировок, какие только знала история. Жертвой ее пал Чернышевский. Было это сто лет назад — в 1864 году. Вот как определил суд над Чернышевским один из позднейших исследователей: «Это процесс подкупа, насилия и профанирования всякого понятия законности… Из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества…»

Из подлости, из холопства вывалял в грязи имя своего дяди, известного историка, некий Всеволод Костомаров, заурядный графоман и незаурядный провокатор, которому III отделение дало задание погубить Чернышевского. К тому времени Костомаров уже успел выслужиться. Пользуясь рекомендательным письмом поэта А. Н. Плещеева, он пробрался в среду революционных демократов и даже сумел завоевать их симпатии — молодостью, эрудицией, живостью речи. Талантливый литератор и пламенный революционер М. И. Михайлов, с которым Костомаров был особенно близок, стал его первой жертвой. В лондонской типографии Герцена летом 1861 года Михайлов напечатал прокламацию «К молодому поколению». Возвратившись в Петербург, он показал ее друзьям, в том числе и Костомарову. Вскоре по провокационному письму Костомарова, которое якобы перехватила полиция, Михайлов был арестован и осужден.

Тем же манером Костомаров продавал Чернышевского. В руках полиции оказалась фиктивная записка Чернышевского Костомарову. Из текста ее явствовало, что писатель является автором прокламации «К барским крестьянам». Поскольку в руках властей не было других улик, эта фальшивка, «изобличавшая» Чернышевского в совершении государственного преступления, давала возможность заковать в кандалы ненавистного правителям вольнодумца.

Фальшивка была состряпана так грубо, что любой мало-мальски объективный человек без труда убеждался в подлоге. Только судьи никак не могли убедиться в этом. Не хотели… Даже тогдашние, весьма примитивные, способы сличения почерков позволяли провести исследование и прийти к верному выводу. Об этом и просил Чернышевский своих судей. Но они не могли удовлетворить его просьбу. Потому что не хотели…

Чернышевский писал им, бессердечным холопам, разменявшим совесть на медяки, правду — на ордена и чинишки, он писал им: «Можно нарочно написать худшим, но нельзя нарочно написать лучшим почерком, чем каким способен писать. В ломаном почерке не могут уменьшиться недостатки подлинного почерка.

Если же, чтобы уменьшить эти недостатки подлинного почерка, для замаскирования руки, в ломаном почерке будут употреблены особенные средства: проведение линеек, очень медленное черчение (вырисовывание) букв вместо обыкновенного и довольно быстрого и свободного движения руки, то эти искусственные средства оставляют очень яркие следы на написанном. В комиссии я слышал замечание: «Вы могли вырисовывать буквы». Поэтому укажу средство распознать вырисовыванные буквы от писанных свободным движением. Это средство — сильная лупа или микроскоп, увеличивающий в 10 или 20 раз. Вырисованные буквы явятся с резкими обрывами по толстоте линий; в буквах естественного почерка переход толстого в тонкое и тонкого в толстое постепеннее…

Осмелюсь сказать следующее: я бы никогда не подумал делать указания на приемы, употребляемые для распознавания почерков, если бы не был и не оставался в недоумении о том, каким образом было возможно приписывать писанную не моим почерком записку мне, имеющему почерк, дикая своеобразность которого режет глаза. Мой почерк так дик, что когда, бывало, в школе товарищи дурачатся, по школьническому обыкновению подделываясь под почерки друг друга и учителей, я бесился от решительных неудач написать что-нибудь похожее на обыкновенные почерки…».

Бедный Чернышевский! Он всерьез верит, что разговаривает не с глухими. Он убеждает, он чертит схемы и таблицы, приводит аналогии, сопоставления, примеры, он ссылается на книги и криминалистические руководства, на законы, в конце концов…

Но кого все это интересует? Чернышевского надо посадить. Улика есть, угодники — тоже. Их было восемь, этих угодников, именовались они секретарями сената и выступали в роли экспертов. Двое, не долго думая, заявили, что записку писал Чернышевский, изменяя при этом почерк, остальные шестеро нашли «сходство в двенадцати буквах из двадцати пяти».

Видно, это холуйское заключение показалось властителям недостаточно крепким. Да и «улик» было маловато. Козырнули еще раз. Все тот же вездесущий Костомаров вдруг «нашел» у себя «очень важное письмо Чернышевского к какому-то Алексею Николаевичу — по-видимому, к литератору Плещееву, бывшему петрашевцу». Разумеется, содержание письма «подкрепляло улики…»

Подделка была еще более бездарной, чем в первый раз, но сенаторы только ее и ждали: семь секретарей, то бишь экспертов, быстренько обнаружили «несомненный почерк Чернышевского». Доказательств с них не требовали. Нужен был только вывод. И чиновные подписи под ним.

Вывод был, подписи были. А потом был еще приговор, и «гражданская казнь», и каторга — долгие муки одного из честнейших людей России.

В 1927 году были извлечены из архива подлинные документы судебного дела, и комиссия криминалистов провела, наконец, объективную научную экспертизу. Грубый подлог Костомарова полностью подтвердился. Правосудие свершилось. Увы, слишком поздно: мертвые не воскресают…

Подлоги — любимый способ расправы с инакомыслящими. Таков печальный опыт истории. При помощи фальшивок не раз загоняли в каменные мешки настоящих патриотов, революционеров, просто порядочных людей, которым суждено было стать жертвами произвола.

В 1852 году на Кельнском процессе коммунистов руководитель прусской полиции Штибер представил сфабрикованные своими подручными протоколы тайных заседаний, в которых участвовали подсудимые. Ф. Энгельс писал по этому поводу: «Подлог этот был, однако, не единственным, какой пустила в ход полиция. На суде обнаружилось еще два или три факта подобного же рода. В похищенных Рейтером документах были сделаны полицией вставки, искажавшие их смысл. Один документ бессмысленно-яростного содержания был написан почерком, подделанным под почерк доктора Маркса…».

Еще примеры? Увы, их сколько угодно!

Отчаявшись в безуспешных попытках зажать рот страстному правдолюбцу В. Г. Короленко, разоблачавшему произвол полицейских чиновников, «соответствующие органы» прибегли к обычному спасительному средству: фальшивке. Они воспользовались тем, что Короленко в своих статьях клеймил позором руководителя карательного отряда в Сорочинцах Филонова. Полиция сфабриковала подложное письмо от имени писателя: Короленко там будто бы призывал к физической расправе с Филоновым. По закону за подстрекательство к убийству предусматривалось уголовное наказание. На это и был расчет. Только мужество, хладнокровие и блестящий полемический дар публициста помогли Короленко вовремя разоблачить гнусный подлог.

Криминалисты в ту пору не всегда могли докопаться до истины, даже если искренне к ней стремились: их возможности были ограничены низким потолочком науки. За это они, конечно, не заслужили презрения потомков. Презрения заслужили те, кто, внимая приказу свыше, покорно зажимали уши и закрывали глаза, чтобы не слышать правды, чтобы не видеть правды, чтобы оболгать истину именем науки.

Одна из самых черных страниц в истории криминалистической экспертизы письма связана с печально знаменитым делом Дрейфуса, капитана французской армии, обвиненного в шпионаже. Все это дутое дело, бесчестность которого была с самого начала ясна каждому непредубежденному человеку, только и держалось на заключениях криминалистов, пошедших на сделку с совестью, чтобы рабски исполнить приказ правящей верхушки — тех, кто не нуждался в правде, а нуждался лишь в разжигании антисемитской шовинистической истерии.

Офицера генерального штаба Дрейфуса обвиняли в государственной измене лишь на том основании, что его почерк показался похожим на почерк, которым было написано обнаруженное у германского шпиона бордеро (препроводительное письмо) с перечнем секретных французских документов.

Поначалу среди экспертов не было единодушия, и некоторые склонялись к заключению в пользу Дрейфуса. Но видный криминалист Бертильон, занимавший тепленькое местечко в системе полицейского аппарата, нашел в некоторых буквах и словах отдельные черты сходства с почерком Дрейфуса. Многочисленные же различия он не принял в расчет, найдя для этого такое «обоснование»: все отклонения сделаны Дрейфусом нарочно, чтобы его почерк не узнали.

Нетрудно понять, что, исходя из этой «концепции», любому человеку можно приписать авторство какого угодно документа, объявив все различия сделанными «нарочно». С точки зрения нынешней науки, доказавшей индивидуальность, устойчивость и относительную неизменность почерка (об этом речь впереди), «теоретизирования» Бертильона на процессе Дрейфуса кажутся несомненным вздором. Но и современникам Бертильона, многим его коллегам они тоже казались вздором. А может, маститый ученый и сам понимал это, но не хотел расстаться со своим креслом…

Дрейфус был признан виновным и осужден. В его защиту выступила печать, выступили честные люди во всех концах света. Называлось и имя действительного шпиона — майора Эстергази. Суд оставался глухим. Криминалисты молчали.

Через три года газете «Матэн» удалось воспроизвести фотокопии пресловутого бордеро и бесспорного письма Дрейфуса. Ученым разных школ и направлений предложили сличить почерки.

На этот призыв откликнулись 12 экспертов из Англии, Бельгии, США, Швейцарии и других стран. Работая порознь и не ведая об исследованиях друг друга, они единодушно и категорически отвергли авторство Дрейфуса. Когда же газета воспроизвела фотоснимок подлинного письма Эстергази, эксперты столь же единодушно признали его автором бордеро.

С этим уже нельзя было не считаться. Приговор был отменен, а Эстергази предан суду. Но разве реакции, стоящей у власти, нужна истина? Под давлением генерального штаба три покорных лакея с учеными титулами — месье Куар, Варинао и Белломе (тот самый хвастунишка, о котором шла речь в начале этой главы) решительно обелили Эстергази. Преступник гордо удалился попивать аперитив, Дрейфус продолжал таскать кандалы.

В своем знаменитом письме к президенту республики Эмиль Золя написал: «Я обвиняю трех экспертов в том, что они представили лживые и мошеннические отчеты, если только медицинское освидетельствование не докажет, что они больны извращением зрения и суждения».

Теперь уже суду предали Эмиля Золя, и на процессе, где он обвинялся в клевете, бесчестные эксперты не постеснялись повторить свою ложь. Их зрение и суждение освидетельствованию не подвергались.

Только через двенадцать лет после первоначального возбуждения дела, в 1906 году, Дрейфус был реабилитирован. Незадолго до этого удравший в Англию Эстергази публично признал свое предательство. Никто не сослал на Чертов остров экспертов, оскорбивших ложью науку, отличившихся в преднамеренном издевательстве над невинным человеком. Зачем? Ну, ошиблись… Мало ли что… Бывает…

Бывает. Но не может, не должно быть! Только люди с чистыми руками, с чистой совестью, безупречно честные, принципиальные и объективные вправе именем науки предрешать судьбу человека. Всякий обман подл. Обман ученого подл вдвойне, тем более, когда уровень развития науки достаточно высок, когда знания о том или ином предмете достаточно обширны — настолько, что позволяют дать честный и правдивый ответ на важные для правосудия вопросы.

Сегодня наши знания о почерке так велики, что дают возможность любому специалисту безошибочно отделить правду от лжи, настигнуть мошенника, спасти невинного от наветов и подозрений. На службу криминалистике пришло павловское учение об условных рефлексах — то самое, что так успешно помогло разоблачитьСтулова, «героя» рассказа «Простой штык».

Все знают, как овладевает письмом ребенок: он смотрит на буковки и срисовывает их. Постепенно движения его руки становятся привычными, как бы автоматическими. Со временем образуется определенный, устойчивый навык к письму. Даже при самой элементарной грамотности человек не задумывается над тем, как ему написать то или иное слово — рука движется «сама», так, как она привыкла. Объясняется это тем, что в мозгу возникли временные условно-рефлекторные связи — так называемый динамический стереотип. Почерк принимает индивидуальные, устойчивые признаки, изменить которые произвольно практически почти невозможно.

Почему же невозможно? А вот почему.

Представим себе, что человек даже не старается подражать чужому, вполне определенному почерку, а просто хочет изменить свой, «чтобы не узнали». Для этого он все время должен сдерживать свою руку, не давать ей «пойти» так и туда, как и куда она «ходить» привыкла. Он должен парализовать свой навык, победить свои привычки, убить естественность, непринужденность своего почерка. Движения руки становятся нарочитыми, неестественными. Необходимость следить за каждым своим движением, за каждым штрихом делает темп письма замедленным, что, конечно, подмечает натренированный глаз эксперта.

Видит эксперт, как рука пишущего вдруг остановилась — это он решил передохнуть, испугавшись, как бы сила привычки не одолела его преступную волю. Видит эксперт извилистые линии букв — это дрожит от волнения, от напряжения, от неудобства рука злоумышленника. Видит эксперт, как неравномерен, а то и нелеп нажим — совсем не такой, что бывает, когда карандаш или перо свободно скользит по бумаге… Многое видит эксперт, сравнивает, сопоставляет, медленно, но верно распутывая хитроумные узелки, завязанные нарушителем закона.

Почти каждый создатель какого-либо сочинения, которое может выдать его, — будь то таинственная записка, фиктивная накладная или клеветнический донос, — старается изменить свой почерк, наивно полагая, что он перехитрил экспертов. Но какую бы ловкость он ни проявлял, он не сможет уйти от тех, подчас неуловимых для него самого, индивидуальных особенностей почерка, которые останутся на бумаге всегда — при любой маскировке, при любых-искажениях.

Некоторые общие признаки почерка, которые как бы составляют его эскиз, его контуры, его внешний облик, изменить довольно легко. Легко воспроизвести и внешний облик чужого почерка. Взглянув на такой поддельный манускрипт, несведущий человек воскликнет: «Ой, как похоже!»

Криминалист на рукопись не «взглядывает», он ее изучает. Изучает не просто буквы, линии или штришочки, а совокупность всех признаков почерка, их взаимную связь. Даже беглое перечисление тех элементов почерка, которые подвергаются криминалистическому исследованию, говорит о тщательности и трудоемкости этой работы.

Изучается темп письма, конструкция и четкость шрифта, размер, разгон и наклон букв, их связность. Изучается интенсивность и выраженность нажимов, конфигурация, направление и форма строки, размеры интервалов между строками и между словами в строке, размер полей и абзацев, размещение, заголовков, подписей, дат, номеров, композиция и стиль письма, его словарный состав и грамматические признаки.

Практика показала, что изменить все эти устойчивые особенности почерка в их совокупности и притом создать иллюзию естественности, невозможно. На чем-то человек срывается и подделка становится очевидной.

И все же, фантазируя, можно допустить, что кому-то удастся одолеть свои привычки и замаскировать подделку, добившись несходства (или, напротив, сходства) и в размере, и в разгоне, и в наклоне — во всем, о чем сейчас шла речь. Потому что все это как раз те самые общие признаки почерка, которые составляют его эскиз. Дальше начинается самая сложная работа — анализ так называемых частных признаков почерка, возможность изменения которых совершенно исключается.

Совершенно исключается? Ну, подумайте сами: криминалисты исследуют строение буквы и отдельных ее частей, направление штрихов, соотношение размеров букв и различных ее элементов, характер соединения букв друг с другом и многое, многое другое. Достаточно сказать, что насчитывается около двадцати одних лишь частных признаков почерка, подлежащих криминалистическому исследованию. По подсчетам видного советского криминалиста Б. И. Шевченко, четырнадцать частных признаков содержится только в подписи, причем большинство из них не заметно ни для самого пишущего, ни для его подделывателя.

Нередко проходимец, желающий напакостить, пишет левой рукой — он уверен, что почерк его тем самым изменится до неузнаваемости. Напрасные надежды!..

Попробуйте написать несколько слов левой рукой. Если вы — «правша», задача ваша окажется не из легких. Рука будет скована какой-то невидимой силой, исчезнет привычная плавность и согласованность движений. На бумаге останутся видимые следы ваших мучений: корявые буквы разной величины, дрожащие, ломаные штрихи. Да и общий вид этой неряшливой рукописи достаточно характерен: впечатление такое, что вы смотрите не на само письмо, а на его отражение в зеркале. Словом, мало-мальски сведущий эксперт сразу заметит явные признаки левой руки.

Но, может, пакостнику все равно, заметят или не заметят эту несложную хитрость. Может, ему важно лишь скрыть свое авторство, и он добился этого, переложив перо из правой руки в левую? Ничего не добился!

В середине сороковых годов известный физиолог член-корреспондент Академии медицинских наук СССР, профессор Н. А. Бернштейн провел серию интереснейших опытов. Он накрепко привязывал карандаш к правому запястью пациента, и тот без всякой предварительной тренировки писал в таком положении под диктовку профессора. Потом этот опыт повторялся — с той лишь разницей, что карандаш укрепляли к правому локтю, правому предплечью, к правой и левой стопам, наконец, просто вкладывали в пальцы левой руки.

Результаты сравнения написанного столь необычным образом текста с текстом, написанным «нормально» (здоровой правой рукой), оказались поразительными: во всех случаях отчетливо сохранилось присущее именно данному почерку строение букв. Индивидуальность почерка сохранилась даже в тексте, написанном карандашом, который был зажат в зубах! Эта удивительная способность нашего почерка переключаться с одного органа на другой, устойчивость его индивидуальных черт обусловлена, по мнению профессора Бернштейна, так называемой пластичностью нервной системы.

Я уклонился бы слишком в сторону, если стал бы здесь разбирать механизм этого сложного физиологического процесса. Скажу лишь, что при всей кажущейся искусственности и «непохожести» почерка левой руки в нем сохраняются даже такие тонкости, как степень связности букв в словах, характерные особенности соединительных штрихов, способ размещения текста на бумаге, и многое другое.

Чего только не придумывает преступник! Вот он пишет, подражая печатному шрифту, этакими детскими каракулями, в которых, казалось бы, нет ничего от присущего ему почерка, а криминалисты создают методику разоблачения и этой уловки. Вот изменяет позу при письме — пишет лежа, скрючившись, на весу, вытянутой или вывернутой рукой. Почерк и впрямь становится искаженным. Но криминалисты исследуют влияние позы пишущего на его почерк, — теперь уже и эта уловка не спасает от разоблачения.

Одно время считалось, что трудно установить, кем написаны цифры — в них, будто бы, не проявляется человеческая индивидуальность. Если бы это было так, сильно возрадовались бы мошенники из бухгалтерий, складов и торговых точек, те, чьи преступные махинации связаны обычно с подделкой счетов, ведомостей, накладных. Но радоваться им нечего: криминалисты установили, что цифровому письму присуща такая же индивидуальность, как и буквенному. Немало ворюг было разоблачено с помощью специалистов-почерковедов, которые в беспорядочных колонках поддельных цифр безошибочно увидели руку преступника и назвали его по имени.

А недавно, к примеру, по цифрам нашли хулигана. Точнее, хулиганку. Одна дамочка тщетно добивалась от своего бывшего возлюбленного, чтобы он порвал с семьей. Тогда она решила взять его «измором». В течение многих недель эту семью мучили по телефону: оскорбляли, угрожали, придумывали всевозможные мерзости. Дамочку уличить было невозможно: все разговоры происходили из разных автоматов. Да и голоса вдруг стали появляться разные. Оказалось, что в уличных автоматных будках был нацарапан номер телефона несчастной семьи — рядом с миловидным профилем его мнимой хозяйки, и иные любители пофлиртовать восприняли это как призыв. Расчет хулиганки оправдался. Но радость ее была недолгой. Со стен телефонных будок сделали фотоснимок и отправили их на экспертизу. Автор был назван единодушно, и суд, раздобывший еще ряд неопровержимых улик, отправил энергичную дамочку на три года в места, не столь отдаленные.

Если невозможно изменить свой почерк, то еще «невозможнее» подделать чужой. Куда проще воспроизвести черты чужого лица, загримироваться под чужую внешность, чем под чужой почерк. Выдающийся русский криминалист Е. Ф. Буринский, имя которого столь часто упоминается в этой книге, говорил, что особенности почерка, воспринятые зрительно, не удерживаются памятью человека, даже в течение такого короткого промежутка времени, какой нужен для того, чтобы перевернуть страницу. При этом Буринский имел в виду экспертов, то есть людей со специально натренированными вниманием и памятью. А каково преступнику, для которого подделка чужого почерка не является все же основной жизненной профессией!

Изучив повадки подделывателей, кандидат юридических наук Э. Б. Мельникова пришла к выводу, что преступник всегда старается воспроизвести наиболее броские признаки чужого почерка, привлекшие его внимание своей редкой формой, необычным соотношением размеров и т. д. Другие признаки он просто не видит, а если и видит, то не может их в точности скопировать. Ведь нужно то и дело заглядывать в оригинал, а от этого нарушается общая стройность почерка, взаимосвязь различных «мелких» элементов, равномерный ритм, присущий естественному движению руки. В поддельную рукопись преступник неизбежно вносит характерные признаки своего почерка. И эксперт не только констатирует сам факт подделки, но и обнаруживает того, кто пошел на это.

Есть такое слово — «анонимщик». Грязное, липкое слово. Зловонное, как помойка. Оно родилось в те времена, когда подлый слушок, двусмысленный намек, невзначай брошенная реплика могли предрешить судьбу человека. Из нор выползали трусливые завистники, злопыхатели, карьеристы, бездарности. Хихикая в кулачок, они писали доносы. Без подписи по большей части: подлость предусмотрительна. В доносах не было ни грана правды. Но проходило немного времени, и оклеветанный исчезал.

Из привычного обихода слово «анонимщик», по счастью, вышло. Но анонимщики еще не перевелись, хоть и сильно поубавилось их число. А техника розыска таких сочинителей весьма высока, так что расплата подлеца не минует, будьте уверены!

На моих глазах судили недавно некоего Кирпичева, прохвоста, из-за которого много месяцев страдали честные люди. Он пачками рассылал по разным адресам лживые доносы, скрывшись под загадочным псевдонимом «Наблюдатель».

Что же «наблюдал» этот молодчик с кирпичным лицом и горящими злобой глазами? Он «наблюдал», что инженер Икс имеет четыре костюма, купленные не иначе как на взятки, которые тот берет с рабочих. Он «наблюдал», что врач Игрек слишком часто потребляет «дорогостоящие питательные продукты» — ей, конечно, не под силу такие траты без подати, которой она обложила своих пациентов. Он «наблюдал», что шофер Зет приобрел старенький «Москвич», разумеется, на «левые» деньги, собранные с попутных пассажиров.

Доносы проверяли (вот ведь оказия: любят еще у нас кое-где тратить время на анонимки. Да и добро бы только время! А нервы, а сердце человека, вынужденного защищаться от облыжных обвинений незнакомца в маскарадном костюме…). Доносы проверяли и составляли акты. Они заканчивались так: «Факты не подтвердились».

Потом шли новые доносы, а за ними — новые проверки, и так это тянулось, как сказка про белого бычка. Но лопнуло терпение прокурора: «Хватит!» Стали искать слишком зоркого «наблюдателя»: ведь клеветнический донос — это преступление, а за преступление полагается отвечать.

И вот нашли Кирпичева. Нашли по почерку, как тщательно ни рисовал он свои «непохожие» буквы-домики со всевозможными архитектурными излишествами — крючками, виньетками, завитушками. Это ничтожество Кирпичев был зол весь свет: на талантливого сослуживца-инженера, на участкового врача, отказавшегося продлить ему, здоровяку, больничный лист, на соседа-шофера, берегшего деньги для ценной покупки, а не пропивавшего их с собутыльниками Кирпичева.

Суд приговорил его к двум годам лишения свободы.

Подавляющее большинство анонимок навсегда уходит в небытие, словно их и не было. И только единицам удается остаться в истории навсегда, снискав себе у потомков позорную славу.

Одну из таких анонимок, которым суждено было стать достоянием истории, получил по городской почте 4 ноября 1836 года Александр Сергеевич Пушкин. Такие же анонимки получили в тот день и некоторые его друзья. Автор этого печально знаменитого пасквиля (так называемого «диплома») наносил оскорбление чести и достоинству великого русского поэта. Нет нужды напоминать здесь о той роковой роли, которую сыграло подметное письмо в судьбе Пушкина — факт этот широко известен.

В течение многих десятилетий друзья и почитатели Пушкина разыскивали подлинник пасквиля для того, чтобы осуществить давнишнее желание — сличить почерк предполагаемых авторов «диплома» с почерком его переписчика. Даже в прошлом веке, при всем несовершенстве способов сличения почерка, на этот прием возлагались большие надежды. «Стоит только экспертам исследовать почерк, — утверждал В. А. Сологуб, — и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовет не достоверная догадка, а божье правосудие».

До божьего правосудия дело не дошло, но вот почти через сто лет после событий, когда были обнаружены подлинники «диплома», известный пушкиновед П. Е. Щеголев решил осуществить желание друзей поэта и провести научную графическую экспертизу.

«Суду» были преданы три человека, участие которых в составлении диплома, согласно имевшимся уликам, было наиболее вероятным: приемный отец Дантеса — барон Луи Геккерн и два великосветских шалопая — князь Иван Гагарин и князь Петр Долгоруков. Образцы несомненного почерка каждого из них сличались с почерком переписчика двух подлинных подметных писем.

Экспертизу проводил известный ленинградский юрист А. А. Сальков. В результате этого исследования историк литературы впервые смог, наконец, сослаться не на «достоверную догадку» и не на «божье правосудие», а на строго научные данные и, не боясь ошибиться, назвать имя хотя и не единственного убийцы Пушкина, как полагал Сологуб (истинным убийцей была жадная толпа стоящих у трона палачей свободы, гения и славы), но все же имя одного из главных конкретных виновников трагической гибели поэта. Криминалист Сальков категорически заключил, что «дипломы» написаны рукой П. Долгорукова, и, подтвердив таким образом не раз высказывавшиеся, но недостаточно обоснованные предположения, навеки пригвоздил этого жалкого пасквилянта к позорному столбу.

Современных анонимщиков отыскать иногда труднее, чем «старинных» — они не слишком жаждут славы и предпочитают оставаться в тени. Все же их находят, даже если они прибегают к такому совершенному техническому средству, как пишущая машинка. Этот популярный агрегат имеет, между прочим, не меньше индивидуальных особенностей, чем почерк. Криминалист С. Ш. Касимова установила, что каждая (каждая!) пишущая машинка имеет свои неповторимые особенности, обусловленные ее системой, временем выпуска, степенью изношенности механизмов, маркой шрифта, качеством и состоянием ленты, интервалом между строками, величиной шага (то есть расстоянием, на которое продвигается каретка после каждого удара), размером и рисунком букв, цифр, знаков препинания, загрязнением, порчей ударных поверхностей и многим (многим!) другим.

К тому же криминалист, пустившийся на поиски анонимщика, исследует не только почерк человека или «почерк» его машинки. Немало интересного откроет специалисту анализ бумаги, чернил или карандашных следов, конверта и всевозможных отпечатков на нем. Когда я, еще будучи студентом, проходил следственную практику, мы однажды разыскали анонимного склочника по слюне, которой была приклеена марка. А мои коллеги распознали другого клеветника по своеобразной манере располагать на конверте адрес.

Бытует такое словосочетание: «Говорящая бумага». В руках криминалиста бумага действительно «говорит» и нередко самим своим существованием выдает преступника. Одного расхитителя общественного имущества выдала, к примеру, именно бумага. Подложный документ, который маскировал его махинации, был датирован давним числом. Когда же подвергли химико-биологическому исследованию состав бумаги, оказалось, что выпуск ее в таком составе волокон начался лишь через десять месяцев после поставленной на документе даты.

А то еще было так: преступник, пытаясь сфабриковать «старый» документ, и бумагу выбрал старую — желтую, трухлявую от времени. Его выдал, однако, яркий цвет чернил. Если бы текст соответствовал возрасту бумаги, то одновременно с ее пожелтением потускнели бы или даже выцвели и чернильные штрихи. Я пишу это спокойно, не боясь, что некий мошенник использует во зло полученные сведения. Перехитрить экспертов в этом поединке невозможно. Если же преступник попытается разбавить чернила, чтобы придать им выцветший вид (случается и такое), то распознать его хитрость будет еще проще.

Иногда в подделке легко убедиться и без всякого почерковедческого исследования — просто надо очень внимательно вчитаться в текст, подвергая его беспощадному логическому обстрелу. Редкая фальшивка выдержит такую атаку!

История знает немало примеров, когда логические сопоставления начисто разрушали иллюзию подлинности документа. Около ста лет назад так была разоблачена крупная афера с поддельными автографами Паскаля, Галилея и других корифеев науки. Эти фальшивки, купленные за баснословные деньги Французской академией наук, содержали ряд ляпсусов, которые не заметил преступник. Не заметили их и покупатели. В «письме» Паскаля Ньютону, помеченном 1652 годом, автор непринужденно толкует о кофе, хотя лишь спустя семь лет после смерти Паскаля, в 1669 году, турецкий посол при дворе Людовика XIV Селиман-Ага впервые угостил этим дивным напитком изысканное французское общество. В другом письме, на котором стоит: «1658 г.», Паскаль трактует о серьезнейших физических проблемах, тогда как его адресат — Исаак Ньютон — в то время, по словам биографа, «занимался еще, сообразно со своим возрастом, пусканием змея, устройством маленьких мельниц и солнечных часов».

Эти и другие «ляпы» выдали подделку, которая была подтверждена комиссией Академии наук. После этого преступник был пойман и осужден.

Не всякий представляет себе, сколько интересного может поведать рукопись внимательному, дотошному и много знающему человеку. Один московский следователь рассказывал мне такой случай. Грабитель на месте преступления оставил дерзкую, циничную записку, бахвалился, что не будет разыскан. Записку дали прочитать криминалисту-почерковеду. Изучив ее, эксперт заявил, что у писавшего нет левого глаза: этот дефект зрения выдавали своеобразные неправильности письма. Столь важная улика значительно облегчила розыск преступника. В процессе расследования вывод эксперта полностью подтвердился.

Сильно вытянутые в длину, в ширину или наискось буквы, сдвоенные штрихи и некоторые другие особенности выдают человека, страдающего астигматизмом — серьезной болезнью глаз. По этой детали удалось однажды в течение двух суток найти опасного преступника: глазные больницы дали сведения о всех больных астигматизмом, и круг подозреваемых сильно сузился.

Некоторые считают, что по письму можно узнать еще больше. Да не просто больше — все о человеке. Это представление связано с так называемой графологической школой, широко распространенной за рубежом, а до середины тридцатых годов весьма популярной и у нас. Графологи утверждают, что почерк является зеркалом человеческой личности, что по нему можно достоверно судить о характере человека, его наклонностях, свойствах, интересах. Они считают себя учениками Аристотеля, Лейбница, Гёте, Фурье и многих других великих мыслителей, писателей, ученых, которые являлись предтечами и зачинателями графологии, ее убежденными почитателями, ее страстными пропагандистами. Гёте, к примеру, писал, что «почерк непосредственно связан со всем существом человека, с условиями его жизни, работы, его нервной системой, поэтому наша манера писать носит на себе такую же несомненную материальную печать индивидуальности, как и все, с чем нам приходится соприкасаться». Уже в наши дни об исследованиях графологов, об их экспериментальных работах благожелательно, а то и восторженно отзывались А. В. Луначарский, Н. А. Семашко, К. Э, Циолковский, А. М. Горький, А. Н. Толстой, Мих. Кольцов, французские писатели Анри Барбюс, Вайян Кутюрье и другие выдающиеся деятели науки, искусства, литературы.

На книжной выставке в Лондоне Стефан Цвейг произнес взволнованную речь о «Смысле и красоте рукописей», в которой горячо ратовал за изучение личности художника через его почерк. «Вот крупный, размашистый, серьезный почерк Генделя, — говорил Цвейг. — В нем чувствуется могучий, властный человек и как бы слышится мощный хор его ораторий, в которых человеческая воля облекала в ритм необузданный поток звуков. И как приятно отличается от него изящный, легкий, играющий почерк Моцарта, напоминающий стиль рококо с его легкими и затейливыми завитушками, почерк, в котором ощущается сама радость жизни и музыка. Или вот тяжелая львиная поступь бетховенских строк; вглядываясь в них, вы словно видите затянутое грозовыми облаками небо и чувствуете огромное нетерпение, титанический гнев, охвативший глухого бога. А рядом с ним — какой контраст! — тонкие, женственные, сентиментальные строчки Шопена или полные размаха и в то же время по-немецки аккуратные — Рихарда Вагнера. Духовная сущность каждого из этих художников проявляется в этих беглых строках отчетливее, нежели в длинных музыковедческих дискуссиях, и тайна, священная тайна их творческого Я раскрывается полнее, чем в большинстве их портретов. Ибо рукописи, уступая картинам и книгам по внешней красоте и привлекательности, все же имеют перед ними одно несравнимое преимущество: они правдивы. Человек может солгать, притвориться, отречься; портрет может его изменить и сделать красивее, может лгать книга, письмо. Но в одном все же человек неотделим от своей истинной сущности — в почерке. Почерк выдаст человека, хочет он этого или нет. Почерк неповторим, как и сам человек, и иной раз проговаривается о том, о чем человек умалчивает. Я вовсе не намерен защищать склонных к преувеличениям графологов, которые по каждой беглой строчке хотели бы состряпать гороскопы будущего и прошлого, — не все выдает почерк; но самое существенное в человеке, как бы квинтэссенция его личности, все же передается в нем, как в крохотной миниатюре».

С. Цвейг не случайно пустил шпильку в адрес графологов. Скажу больше: шпилька была еще недостаточно острой. Не секрет, что графология была сильно скомпрометирована рядом своих невежественных и реакционных сторонников, таких, например, как Ломброзо, пытавшимся использовать ее для доказательства антинаучной «теории» врожденной преступности, «наклонность» к которой будто бы проявляется и в письме. Скомпрометировали графологию и примазавшиеся к ней шарлатаны, халтурщики и откровенные мошенники, превратившие ее в доходный промысел: чертоги наисовременнейших гадалок в модных костюмах вырастали, как грибы, на газонах парков культуры, в фойе театров и кино, где за умеренную и не очень умеренную плату можно было узнать, сварлива ли Маша, серьезен ли Саша и что вообще получится из их пылкой любви. Лженаучные потуги доморощенных графологов были жестоко высмеяны И. Ильфом и Е. Петровым в рассказе «Довесок к букве «щ».

И, пожалуй, больше всего графологи скомпрометировали себя участием в судебной почерковедческой экспертизе. Без солидной научной базы, без обоснований, «на глазок», ошеломляя трескучей фразеологией, они предрешали судьбу живых людей, превращенных ими в подопытных кроликов для своих экспериментов.

В середине 30-х годов графологам, по счастью, закрыли доступ в судебные залы, и одновременно с этим полностью прекратилась их публичная деятельность. Тогда же все учение о связи почерка с характером и темпераментом человека было объявлено ложным.

А между тем серьезные ученые относились к графологии иначе. Вот слова, под которыми стоят подписи таких специалистов, как известный советский психофизиолог действительный член Академии педагогических наук профессор А. Р. Лурия, крупный психолог, лауреат Ленинской премии, действительный член Академии педагогических наук профессор А. Н. Леонтьев, в то время еще молодых ученых: «Исследования виднейших психологов, клиницистов и социологов… утвердили научное значение графологии и создали принципы для построения графологического метода изучения личности… В современной объективной психологии графологический метод приобрел существенное значение; его расценивают как один из методов, имеющих симптоматическую ценность… Графологический метод может с достаточной объективностью отражать и такие характерологические особенности, как преобладание волевых установок или их слабость, степень возбудимости человека, его уравновешенности и т. д. Все эти особенности могут отразиться как на начертании отдельных букв… так и на ритме и темпе письма, на манере акцентировать и выделять при письме отдельные (например, первые) буквы, пользоваться подчеркиванием, росчерками и т. п.». И еще: «Самая мысль о том, что почерк находится в известном соответствии с индивидуальными особенностями пишущего и с его наличным психофизиологическим состоянием, несомненно, является совершенно правильной… Дальнейшее развитие графологии, очевидно, возможно только в направлении строго научного исследования влияний различных факторов на почерк и построения специальной объективной методики исследования почерков в целях диагностики психофизиологических особенностей как здоровой, так и больной личности».

Этим словам более тридцати лет, но «строго научного исследования», к которому призывали ученые, нет до сих пор. Последнее издание Большой советской энциклопедии (т. 12, 1952 г.) уделяет графологии 22 строчки, обзывая ее «лженаучной теорией». В новой Большой медицинской энциклопедии о графологии не говорится вовсе. Видно, дает себя знать сила инерции.

Пожалуй, к спорам вокруг графологии (термин этот, конечно, условен) не мешало бы вернуться. Вспомним, что лишь совсем недавно была «реабилитирована» кибернетика, которую долгие годы третировали как «реакционную буржуазную лженауку». Беспощадным атакам подвергалась телепатия — наука о передаче и восприятии на расстоянии сигналов человеческого мозга. Телепаты «проходили» по ведомству шаманов, хиромантов, гадальщиков на кофейной гуще. Теперь же создаются специальные лаборатории для исследования этого интереснейшего явления. В свое время начисто отрицали психотехнику, а сейчас она применяется для подготовки космонавтов.

Еще Виктор Гюго заметил, что «отбрасывать какое-либо явление, со смехом отворачиваться от него — это значит содействовать банкротству истины».

Вряд ли есть смысл со смехом отворачиваться от такого явления, как связь почерка с личностью пишущего. Надо лишь постигнуть ее закономерности, освободиться от всего наносного, вздорного, спекулятивного, чем засорили графологию ее несведущие или просто нечистоплотные «ратоборцы». И тогда перед нами откроются новые возможности в познании человека, в отыскании истины. И осуществится мечта Е. Ф. Буринского, который предрекал, что «раскопки в почерках могут дать не меньше исторического материала, чем раскопки в курганах».

Ясно, что разработкой этих вопросов должны заниматься не юристы, а психологи, физиологи, врачи. Криминалисты же возьмут на вооружение то, что будет с бесспорностью установлено в результате научных исследований.

А пока что криминалисты и без того вполне солидно оснащены могучим оружием науки, позволяющим раскрывать преступные тайны создателей всевозможных фальшивок и анонимок. Любители столь невеселых маскарадов все еще бродят по нашей земле. Хочется им сказать: «Напрасно стараетесь! Вас узнают и в масках!»

ЗА ДОБРО — ДОБРО


Когда я еще только готовился стать юристом и усердно штудировал законы допотопных царей, мой приятель, студент-историк, поставил меня однажды в тупик.

— Ты решил посвятить свою жизнь умирающей профессии, — сказал он. — Это глупо.

Мне стало обидно. Может быть, не оттого даже, что он так непочтительно отозвался о моей будущей работе, а которую я уже был искренне влюблен, сколько оттого, что раньше сам не подумал, какой одряхлевшей богине собрался служить. Сгоряча я стал спорить, хотя и понимал, что спорить не о чем. Ведь ясно же, что преступность рано или поздно обречена на уничтожение.

Парадоксально: чем лучше юристы работают, чем усерднее забивают все двери, дыры и щелочки для разных мошенников и проходимцев, тем меньше становится потребность в них самих.

Очищая землю от скверны, готовя будущее, где даже слово «преступность» придется узнавать по старинному словарю, юристы принадлежат прошлому — тому времени, которому она была неизбежным или вынужденным спутником и которое породило необходимость противопоставлять ей карающую руку юстиции.

Они сделают свое дело и уйдут со сцены. А историкам всегда найдется работа, хотя они и смотрят в прошлое. Ведь «прошлое» никогда не исчезнет, с каждым годом его будет становиться все больше и больше…

В этих рассуждениях есть, конечно, доля шутки: ясно же, что на наш век дела хватит — многовековое зло не так легко уничтожить. Ясно еще, что роль юриста куда значительнее, чем просто ловить и наказывать преступников, и в обществе будущего пригодятся люди, владеющие искусством понимать человека, умеющие соблюдать порядок и следить за тем, чтобы его соблюдали другие, люди с обостренной чувствительностью к правде, к истине, к справедливости.

А все-таки жаль, что целая наука — криминалистика, достигшая уже сейчас высокой степени совершенства, наука, создавшая свои законы, свою технику и методику, свои школы и кадры, наука, находящаяся на подъеме и растущая день ото дня, неизбежно обречена на умирание, обречена именно тогда, когда она достигнет полного расцвета, когда ее возможности станут практически безграничными.

Неужто пропадет все накопленное ею богатство, неужто станет ненужной вся ее филигранная техника, неужто ее тонкие приборы, ее сложные механизмы обречены исключительно на роль музейных экспонатов, а искусство следопытов, вооруженных научными знаниями, будет интересовать только авторов исторических романов?

Так не будет, не должно быть. Подлинная наука не может умереть, и, конечно же, с годами она постепенно приспособится к новым условиям, новым задачам: ведь преступность исчезнет не сразу, не вдруг.

Уже сейчас можно говорить о новых возможностях криминалистики, которые, развившись, позволят ей безболезненно (скажем осторожнее — не так болезненно) пережить утрату своих основных «клиентов».

Во всех главах этой книги рассказывалось о таких работах криминалистов, которые никакого отношения к их прямым (теперешним!) задачам не имеют. Вспомним возвращенные к жизни археологические находки в Кремле, пойманного за шиворот анонимщика Долгорукова, разоблаченные костомаровские фальшивки, вспомним восстановленные имена героев войны или счастье Светланы Соколовой, вновь обретшей, казалось бы, навсегда потерянную мать.

Криминалистика существует для того, чтобы раскрывать преступления, за которые законом установлена ответственность. Какое ей, строго-то говоря, дело до преступлений прошлых веков, а тем более до загадок, бесконечно далеких от уголовщины?

Но, во-первых, раскрытие загадки, установление истины — всегда интересное и достойное занятие для человека, который действительно может разобраться и помочь, а во-вторых, было бы просто вопиющей неблагодарностью, если бы криминалисты отвернулись от нужд своих ближних и дальних соседей по большому коммунальному дому, дому, который зовется Наукой.

Было время, когда криминалистика едва зарождалась, когда она робко становилась на ноги, училась ходить, Тогда ей только и делали, что помогали: она брала достижения и выводы других наук, а сама не могла с ними поделиться. Теперь же ее собственные выводы, ее собственные методы и приемы могут принести неоценимую пользу другим наукам — археологии, этнографии, истории, литературе. Даже физике… Даже искусству…

А что еще будет! Ведь чем совершеннее станет криминалистика, тем больше загадок — самых сложных и самых неожиданных — сумеет она разрешить.

И, кто знает, вдруг ботаники, или гляциологи, или языковеды, которые сейчас, глядишь, и не ведают о криминалистике и которым даже в голову не приходит сотрудничать с ней в разрешении своих научных задач, не смогут и шагу ступить без поддержки друзей, представляющих эту самую злополучную «умирающую» науку, кажется, единственную науку в мире, целиком посвятившую себя раскрытию тайны?

Кто знает, может, в этом не только ее спасение от «смерти», но, напротив, залог ее необыкновенного, сказочного расцвета?

Кто знает…

Ну, правда же, что, казалось бы, общего между криминалистикой и музейным делом? Какие у них точки соприкосновения?

Тот, кто бывал в Москве, наверно, заходил «в гости» к Ленину, в его кремлевский кабинет. Я встречал там людей со всего света, и некоторые исколесили, проплыли, пролетели тысячи километров только для того, чтобы побывать в этой маленькой скромной комнате, подышать ленинским воздухом, приобщиться к его мыслям, к той атмосфере, в которой он трудился и жил.

Вот стол, вот шкаф с книгами, вот кресло, вот телефон… Все, как было при Ленине…

Именно эта точность больше всего волнует. Так бывает всегда в мемориальных квартирах великих людей. Хочется знать, почувствовать, что ты не в музее, а в гостях у большого человека, который тебе дорог, с которым ты сроднился, который стал частью твоей души. Хочется доброй иллюзии личного, интимного общения, хочется высечь в воображении его живой образ, услышать его голос, хочется поверить в то, что он может запросто выйти сейчас из соседней комнаты и что-то сказать тебе, и улыбнуться, и дотронуться до твоего плеча.

Так чувствуешь себя, к примеру, в ялтинском доме Чехова, где заботами Марии Павловны каждый листик, каждая фотография, каждая занавеска на окнах сохранена в неприкосновенности до наших дней. И нет, увы, этого чувства в квартире Пушкина на Мойке, потому что лишь усилием воображения можно «поместить» поэта в эти холодные залы, увешанные застекленными цитатами из его поэм. Это прекрасный музей, но Пушкина в нем нет, и это обидно.

Когда воссоздавался «подлинник» Ленинской комнаты, историки понимали, что здесь во что бы то ни стало должен быть сохранен его прежний облик. Они понимали, что это их долг перед современниками и перед потомками.

Надо было, прежде всего, расставить мебель так, как стояла при Ленине.

Расставить ее примерно — не представляло труда: живы люди, работавшие с Лениным, бывавшие в кабинете по нескольку раз в день. Но можно ли полагаться на память? Ведь прошло не одно десятилетие, и многие детали могли забыться, А сотрудникам музея хотелось точности, Только точности.

Решили не полагаться на память. В 1922 году знаменитый фотограф П. А. Оцуп сделал снимок, которому суждено было стать всемирно известным: чуть наклонив голову, Ленин сидит за столом в своем кабинете и смотрит в объектив аппарата. Нет, не в объектив — в глаза каждому из нас…

На снимке отчетливо видны многие детали обстановки. Значит, задачу легко разрешить: смотри на снимок и расставляй мебель.

Все это, однако, не так просто, потому что перспектива, соотношение различных предметов на снимке оказываются несколько искаженными, смещенными по сравнению с тем, как воспринимает их глаз человека. Это отклонение незначительно, и его вроде бы не стоило принимать в расчет.

Стоило! Потому что речь шла о Ленинском кабинете. И ничему примерному, приблизительному, более или менее похожему не было в нем места. Людям, которым предстоит годами, десятилетиями приходить сюда, хочется видеть именно Ленинский кабинет, а не его макет.

И они видят его.

Помогли криминалисты.

В архивах удалось найти негатив не только этого снимка, но еще и другого, где Ленин изображен в том же кабинете. А два негатива — это целое богатство, тем более, когда знаешь, какой фотокамерой и каким объективом сделаны снимки (технические сведения сообщил сам фотограф). Повезло еще и потому, что на обоих снимках видна печка, которая осталась в кабинете на том же месте, что и при Ленине.

Стали «танцевать» от печки: она помогла найти точные места расположения аппарата при обеих съемках. Поскольку же был известен угол изображения объектива, с помощью специальных графических построений на схеме кабинета нашли точку, где стояли те или иные предметы.

Явившийся результатом этой работы масштабный план размещения мебели был вполне точен, но такой точности показалось мало криминалистам. Для контроля они решили провести оптическое совмещение позитивного изображения на пленке с изображением, полученным на матовом стекле фотокамеры, — в камеру был ввинчен такой же объектив, которым пользовался в 1922 году П. А. Оцуп. Эти изображения совпали.

Но криминалисты не успокоились: недаром же именно от них ждали помощи музееведы, недаром так верили в их дотошность, скрупулезное внимание к «мелочам», повышенную щепетильность в выводах.

И здесь криминалисты остались верны себе. Уже после того, как в соответствии с построенным ими масштабным планом мебель была расставлена, провели еще один контрольный эксперимент. В те же точки, откуда тридцать с лишним лет назад снимал Оцуп, поставили точно такой же аппарат, вооруженный таким же объективом. Произвели съемку. И негативы, и позитивы «тех» и «этих» снимков совпали. Теперь уже не приходилось сомневаться, и эксперты по необычному «делу» могли с полным основанием сказать: «Было именно так, только так, и никак иначе!»

Когда в 1928 году ленинградский криминалист А. А. Сальков «ловил» пасквилянта, терзавшего Пушкина, такие «исторические» экспертизы были внове, были неожиданны и непривычны, что превращало каждую из них в событие. Теперь ими никого не удивишь, они вошли в обиход, они стали таким же будничным делом, как экспертиза по поводу вчерашней автомобильной аварии. Их стало так много, что даже сугубо репортерский рассказ о них мог бы составить отдельную книгу, во много раз более толстую, чем эта.

И именно эта обычность отраднее всего. Значит, вторжение в другие науки, помощь им становятся правилом, становятся уже не из ряда вон выходящим, а естественным делом криминалистики. И скоро, может быть, в ее научное определение, в характеристику ее назначения и задач будет входить неотъемлемым элементом эта самая помощь, без которой существование криминалистики нельзя себе будет даже представить.

Всего несколько десятилетий за спиной судебной фотографии. Ее «отец» — Е. Ф. Буринский — добросовестно изучал труды физиков, стоявших у колыбели «светописи». Его последователи все свои работы по использованию фотографии для нужд следствия и суда, естественно, основывали на достижениях физиков. Они были всего лишь их добросовестными учениками. Всего лишь?..

Несколько лет назад в Институте физики атмосферы Академии наук СССР была создана уникальная спектрограмма ночного неба. Некоторые спектральные линии получились бледными. Спасти их могло усиление контраста спектрограммы. Работа, казалось бы, простая, а сумели сделать это только криминалисты, давно разработавшие методику контрастной фотографии для выявления слабых, почти невидимых текстов и изображений.

«Учитель», пришедший за помощью к «ученику», — волнующее признание успехов юной науки.

На что только ни способна та же судебная фотография!.. Совсем недавно, к примеру, криминалистическому исследованию подверглась рукопись радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву». Экспертизу проводили сотрудники научно-технического отдела московской милиции С. С. Абакумов и А. В. Карачев (как видите, милиционеры не только говорят: «Пройдемте»… Всем ли приходило в голову, что в милиции может вестись серьезная научная работа?)

Инициатором этой любопытной экспертизы явился писатель Георгий Шторм, по просьбе которого драгоценную рукопись выдал на исследование Центральный государственный архив древних актов. Дело в том, что в радищевской рукописи оказалось много зачеркнутых и густо заштрихованных чернилами слов. Достаточно вспомнить содержание этого произведения и судьбу его автора, чтобы понять, как важно было прочитать зачеркнутые слова. Если для литературоведа, изучающего творчество того или иного писателя, всегда интересно проникнуть в его творческую лабораторию, проследить процесс рождения романа, пьесы, поэмы, то исследователи творчества Радищева ждали в этой «лаборатории» важные исторические открытия, далеко выходящие за рамки строго филологического анализа.

Эксперты из милиции применили специальный режим фотографирования, и слой чернил побледнел, а текст стал контрастнее. Георгий Шторм прочитал зачеркнутые Радищевым слова.

По совести говоря, к обращениям литературоведов криминалисты как-то привыкли. П. Щеголев, И. Андроников, Т. Цявловская, И. Фейнберг и многие другие были частыми гостями в криминалистических лабораториях. Но вот не так давно о следопытах вспомнили… музыканты.Признаться, их не ждали: очень уж несовместимы, очень уж далеки друг от друга криминалистика и музыка.

Но музыканты пришли, постучались, и перед ними гостеприимно распахнули дверь. Случилось это вот как.

Профессору Московской консерваторий В. Л. Кубацкому посчастливилось стать обладателем ценнейшей рукописи — автографа П. И. Чайковского. Это была не просто записка или, скажем, черновик письма — нет, у профессора Кубацкого оказался подлинный клавир прославленных «Вариаций на тему рококо».

Эту рукопись подарил Кубацкому ученик композитора — знаменитый виолончелист Анатолий Брандуков, а тому она досталась уже после того, как побывала в руках другого виолончелиста, профессора Фитценгагена, которому Чайковский не только посвятил свои «Вариации», но и предоставил право первого их исполнения.

Фитценгаген весьма вольно обошелся с даром великого композитора: он решил «Вариации» исправить на свой вкус. Ему показалось, что без его «правки» исполнение «Вариаций» обречено на провал. Он уничтожил целые музыкальные фразы, вписав вместо них новые. Он заклеил ноты Чайковского сургучом, а поверх, на тонких полосках бумаги, написал свои.

На беду позднейших исследователей он не только пользовался при этом такими же чернилами, что и Чайковский, но и вдобавок имел сходную с ним манеру нотного письма. Разобраться «с ходу», на глаз, где Чайковский, где Фитценгаген, оказалось невозможным.

Многие годы профессор Кубацкий посвятил восстановлению рукописи Чайковского. Он хотел, чтобы в концертных залах зазвучали подлинные «Вариации», освобожденные от фитценгагеновских эффектов. Кубацкий отдирал сургуч и пытался прочесть ноты, которые уничтожил «правщик». Помогала Кубацкому не столько лупа, сколько интуиция, глубокое проникновение в замысел композитора.

А когда эта кропотливая работа была закончена, музыкальные эксперты отказались признать ее: они не сочли возможным скрепить своим авторитетом истинность восстановленной рукописи. В их руках не было «необходимых данных»…

Только тогда профессор Кубацкий решил обратиться к криминалистам. Обратись он раньше, наверняка были бы сохранены годы его мучительного труда, и подлинному Чайковскому давно бы уже рукоплескали многочисленные любители музыки. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.

Старейший московский криминалист А. И. Пуртов в содружестве со своими коллегами В. И. Вагановым и В. Д. Зуевым, воспользовавшись техникой и методикой судебной фотографии, сделали свыше трехсот снимков в скользящих, инфракрасных и ультрафиолетовых лучах, прежде чем могли предъявить музыкальным экспертам безусловное доказательство точности проделанной Кубацким работы: на снимках отчетливо проступили, казалось бы, навсегда уничтоженные Фитценгагеном ноты Чайковского.

И, наверно, было бы справедливо, если бы отныне в концертных программах это бессмертное творение русского гения объявлялось так: «Вариации на тему рококо», музыка Чайковского, восстановленная профессором консерватории Кубацким и криминалистом Пуртовым».

Музыканты признали успех криминалистов и выразили им благодарность. Но вряд ли они верили в возможность устойчивого содружества с современными «шерлокхолмсами».

Прошло, однако, не так уж много времени, и музыканты опять пришли за немощью к следопытам: на этот раз «подследственным» оказался Иоганн-Себастьян Бах. А в качестве «подозреваемой» по тому же «делу» привлекли его жену — Анну-Магдалену. Вот с какими интересными людьми случается общаться криминалистам, а вовсе не только с уголовниками…

Так получилось, что музыкантов и криминалистов опять сдружила виолончель. А непосредственным «виновником» оказался музыковед А. П. Стогорский. Под его редакцией Музгиз выпустил шесть баховских сюит для виолончели соло. В этом не было ничего необычного — сюиты выпускались многократно, и специалисты знали, что первоосновой всех изданий является единственно дошедшая до нас рукопись, которая, по мнению исследователей, представляет собой не подлинник, а копию, переписанную женой композитора.

Готовя новую публикацию сюит, Стогорский не ограничился своими обычными редакторскими обязанностями. Его интересовала не только точность соответствия публикации оригиналу, но и происхождение самого оригинала. Установить, что рукопись сюит — это автограф Баха, было заманчивой задачей, заманчивой хотя бы потому, что исключало всякие сомнения в абсолютной подлинности текста этих музыкальных пьес.

Стогорский стал сравнивать рукопись виолончельных сюит с другими рукописями Баха — теми, принадлежность которых композитору была вне подозрений, — и поразился обнаруженному сходству. Та же манера нотной записи, одинаковые начертания лиг, трелей, диезов, бемолей. Конечно же, это Бах, решил Стогорский. Косвенно его вывод подтверждали имеющиеся в тексте поправки и уточнения: казалось маловероятным, чтобы их вносил переписчик; обычно это делает сам автор.

Обрадованный редактор поспешил поделиться своими выводами с музыкальной общественностью.

Специалистов, интересующихся творчеством Баха, немало. Есть они и в Минске. Белорусских «баховедов» доводы А. П. Стогорского не убедили. Поиски объективного арбитра привели их во Всесоюзный научно-исследовательский институт криминалистики.

Хотя у криминалистов уже был опыт общения с музыкантами, но экспертиза по «делу» Баха не могла повторить экспертизу по «делу» Чайковского. Экспертам, исследующим рукопись баховских сюит, судебная фотография ничем помочь не могла, потому что речь шла не о выявлении уничтоженных знаков, а об установлении авторства нотного письма по почерку. Криминалистам нужно было провести тоже обычную экспертизу, но графическую. Обычную… С той только разницей, что объектом исследования были не слова, а ноты!

Поначалу рукопись сюит казалась экспертам удивительно похожей на бессмертные баховские рукописи. А ведь эксперты смотрели на нее глазами профессионалов, привыкших и к подделкам, и к случайным совпадениям. Не удивительно, что эта редкая похожесть поразила и А. П. Стогорского, который был все же не криминалистом, а музыкантом, и поэтому воскликнул «Эврика!» там, где криминалист лишь осторожно заметит: «Не исключено, однако нуждается в проверке».

Из архива Баха в Лейпциге прислали еще несколько рукописей, относящихся примерно к тем же годам, когда создавались виолончельные сюиты. И вот тщательное сличение их с «подследственной» рукописью позволило обнаружить ряд существенных различий, заметных только для профессионала: иными были у Баха знаки повторения, ключа, размера, иной — значительно более быстрый — темп письма.

Принадлежность рукописи сюит самому композитору эксперты категорически отвергли, но сделали вывод, что переписчик старательно подражал оригиналу. По добросовестности, с которой это делалось, можно было предположить, что переписчицей была любящая жена. Впрочем, это относилось уже к области житейских догадок и никакими объективными данными не подтверждалось.

Следствие по «делу» Баха имело интерес не только для музыкантов, но и для самих криминалистов. Оказалось, что положение об индивидуальности почерка, о невозможности точно воспроизвести чужой почерк остается в силе и для нотного письма, хотя оно существенно отличается от письма словесного или цифрового. Оказалось, что подделка невозможна и здесь, даже при очень сильном старании. Оказалось, что любой знак, выполненный рукой человека, может быть в принципе объектом криминалистического исследования, ведущегося по правилам современной графической экспертизы.

Этот вывод подтверждается также опытом экспертиз на материале старинных текстов. Хотя в прошлом веке техника письма была иной, чем сейчас, все же методика криминалистического исследования, разработанная применительно к современному письму, оказывается приемлемой для подтверждения или исключения авторства документов столетней давности.

Коли уж снова зашла речь о почерке, хочется рассказать про интересную экспертизу, которую проводили несколько лет назад во Всесоюзном институте криминалистики. Это как раз и была экспертиза старинных текстов. За помощью обратились тогда историки. Одного из ученых заинтересовала давняя легенда, касавшаяся смерти императора Александра I.

«Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой», умер в 1825 году, в Таганроге, по пути в Крым. Его смерть послужила сигналом к выступлению декабристов. Старший брат умершего императора Константин отрекся от престола. На картечи и виселицах утвердился кровавый режим Николая Палкина. А в народе пошла гулять молва, что вовсе Александр не умер, просто проснулась в нем совесть, и он тайно покинул трон, «ушел от мира» под именем старца Федора Кузьмича. Утверждали даже, что он долго еще жил в Сибири, умер только в 1864 году и был похоронен в Томске.

Нельзя сказать, что эта легенда воспринята всерьез кем-либо из историков прошлого и нынешнего века. Она не принадлежала к числу тех загадок, вокруг которых не умолкают споры, ломаются копья и плодятся диссертации. Но все же время от времени о ней мельком вспоминали в специальных изданиях, а однажды, в 1907 году, весьма почтенный «Исторический вестник» даже воспроизвел автографы легендарного старца — какие-то записочки, отдельные буквы, адрес на конверте…

Решили сличить эти «реликвии» с подлинной рукописью Александра. Дело было нелегким. В руках криминалистов оказался не образец свободного, непринужденного письма императора, а часть официального документа, исполненного парадным, вычурным шрифтом. Старец же тяготел к церковнославянскому письму, хотя не чурался и форм письма светского.

Рукописи сфотографировали, и сильно увеличенные фотоснимки подвергли графическому исследованию. Поначалу, как нередко бывает в таких случаях, бросились в глаза отдельные совпадения. Интересно, что схожими оказались наиболее характерные детали некоторых букв (их легче всего подделать). На этом сходство и закончилось. Не нашлось ни одной буквы, исполнение которой совпало бы полностью: если совпадала одна деталь, то другие резко различались, причем различия были постоянными, устойчивыми, а не случайными.

Старец, видимо, был не слишком силен в подделке и, как все мошенники, не думал, что его могут разоблачить.

Приходилось криминалистам залезать и в куда более седую старину.

Около двадцати лет назад молодая аспирантка А. И. Манцветова, ныне опытный криминалист, кандидат юридических наук, решила изучить следственное дело о смерти царевича Димитрия.

Официальная версия была закреплена в документе, составленном через несколько дней после гибели царевича. По этой версии, Димитрий умер от смертельной ножевой раны в горло, которую он получил случайно во время очередного припадка эпилепсии: царевич играл в тычку и упал на нож. Однако тогда же широко распространилась версия о насильственной смерти Димитрия от руки убийц, подосланных Борисом Годуновым, — версия, которая нашла своих приверженцев в лице крупнейших русских историков — Карамзина, Соловьева, Костомарова, Ключевского и других. Сторонником этой версии был и Пушкин.

В числе прочих аргументов историки ссылались на то, что почерк на первых листах дела, относящихся к допросам в Угличе, одинаков с почерком на последних листах, повествующих о заседаниях Освященного собора в Москве и докладе царю. А это странно, поскольку эти документы должны были бы писаться разными людьми.

Сторонники «антигодуновской» версии ссылались еще и на то, что подпись родственника царевича — Григория Нагого является поддельной и выполнена тем же почерком, что и подпись Григория Тулубеева.

Вот эти-то важные доводы, поддающиеся ныне объективной проверке, и заинтересовали молодого криминалиста. Перед А. И. Манцветовой стояла еще более сложная задача, чем та, что встала впоследствии перед экспертами по «делу» о старце Федоре Кузьмиче. Как ни далеки от современной русской скорописи щегольские завитушки императора и церковная вязь старца, а полуустав XVI века — еще дальше… Но и в те далекие времена у привычного писца вырабатывались свои, строго индивидуальные особенности почерка. А раз так, с помощью современного метода графической экспертизы их можно постигнуть, идентифицировать или, напротив, отличить от индивидуальных особенностей почерка другого писца.

Работа, проделанная А. И. Манцветовой, дала интересные результаты. Оказалось, что первые и последние листы угличского следственного дела написаны разными почерками и что подписи Григория Нагого и Григория Тулубеева выполнены разными людьми. И хотя причина смерти Димитрия, вот уже более трех столетий волнующая историков, окончательно еще не раскрыта, версии о насильственной гибели царевича криминалисты нанесли существенный урон.

Кстати, именно А. И. Манцветова помогла восстановить честь и доброе имя выдающегося русского военачальника и патриота генерала А. А. Брусилова, оболганного в период культа личности Сталина.

Основанием для поклепа, возведенного на генерала, послужила рукопись его «Воспоминаний» и черновики статьи «Объективный взгляд на русскую историческую страничку».

С помощью графической экспертизы, проведенной А. И. Манцветовой, удалось установить, что «Воспоминания» написаны рукой не Брусилова, а его жены — Н. В. Желиховской. Вставки же в рукопись, полные злобных нападок на родную страну, и «редактура», исказившие смысл произведения, осуществлены чьей-то посторонней рукой — видно, неким «благодетелем» из эмигрантского охвостья, вертевшегося вокруг прославленного генерала.

Так, помогая историкам, криминалисты помогли и себе, еще и еще раз убедительно доказав обоснованность и точность своего метода. Они порадовали и психологов и физиологов, подтвердив достоверность тех объективных законов организации и построения почерка, которые положены в основу современной криминалистической экспертизы письма. И снова и снова они показали, на что способна молодая наука и какие возможности ожидают ее в будущем.

Как ни много уже в активе криминалистов таких «исторических», «литературных», «музыкальных» и им подобных экспертиз, как ни важны они для науки сегодня — это все же побочное занятие ученых-следопытов. А завтра это, может быть, станет их основной работой. И не будут они ждать, когда у кого-то появится нужда в их искусстве, а сами вторгнутся в смежные и не очень смежные области человеческих знаний, вскроют их тайники, сдуют пыль с пожелтевших «дел», на которые все уже махнули рукой, и допишут последние страницы Книги Неразгаданных Загадок.

Уже и сейчас бывает так, что криминалисты, узнав о трудностях, вставших перед тем или иным ученым, сами испытывают потребность прийти на помощь. Лучше других знакомые с возможностями криминалистики, они могут увидеть полезность своего вторжения раньше, чем это придет в голову кому-то другому. Для этого они должны быть в курсе современных научных проблем во всем их разнообразии. Лучших криминалистов отличают именно такая добрая всеядность, жадное любопытство, универсальность знаний.

Криминалист реально побеждает там, где остается верен своей науке, где использует ее бесспорные достижения.

Криминалист реально побеждает там, где он не прыгает за сенсацией, а добросовестно потеет во славу истинной науки.

Я говорю все это не случайно — успехи криминалистики в разгадке всевозможных тайн не только вскружили иные головы, но и вызвали кое у кого нездоровое желание преуспеть здесь больше других, раньше других, поразить мир сенсационным открытием. Я называю это желание «нездоровым» потому, что обычно оно идет к своей цели легкими путями, ему чужды тщательность, добросовестность, осторожность — качества, обязательные в любой науке, тем более в криминалистике, А сенсация, рожденная на этом пути, обычно оказывается дутой, она не помогает науке, а мешает ей, отвлекая силы и время на разоблачение фальшивок.

За один такой недавний кавалерийский наскок на серьезную научную проблему крепко обиделись на криминалистов историки литературы. Речь идет о неразгаданной еще тайне гибели Лермонтова. Иной читатель, прочитав эти строки, удивится: что еще за тайна? Кто не знает, что великий поэт был убит Мартыновым в бесчестном поединке под Пятигорском 27 июля 1841 года?

Да, это было 27 июля 1841 года. Да, поэт погиб под Пятигорском. И, действительно, поединок был бесчестным — не поединок, по сути, а хладнокровное убийство безоружного человека.

Но многие детали этой трагедии окутаны тайной. Свидетели дуэли — секунданты Глебов и Васильчиков, как и сам Мартынов, тщательно их скрывали. Неизвестно, к примеру, даже точное место поединка. Обелиск, к которому до сих пор водят тысячи экскурсантов, поставлен вовсе не там, где пролилась кровь поэта, — теперь это признано специалистами.

Но почему же так старательно скрывались многие подробности дуэли? Почему и поныне, когда прослежен чуть ли не каждый день и каждый час жизни Лермонтова, остаются белые пятна в последней, трагической странице его биографии?

Есть несколько версий, объясняющих эту загадку. Одна из них, не имеющая под собой объективной основы, уходит корнями в народную молву и держится особенно цепко. Суть этой версии передал К. Паустовский в одной фразе, завершающей «Разливы рек» — повесть о его любимом поэте Михаиле Лермонтове: «И последнее, что он заметил на земле, — одновременно с выстрелом Мартынова ему почудился второй выстрел, из кустов под обрывом, над которым он стоял».

Молва о гибели Лермонтова от руки спрятавшегося в кустах казака, подосланного жандармами на случай, если Мартынов откажется стрелять или промахнется, все время была изустной. Несколько лет назад ее решил воспроизвести и обосновать старый пятигорский житель В. А. Швембергер, выступивший в журнале «Литературный Киргизстан» с пространной статьей «Трагедия у Перкальской скалы. По следам народной молвы».

То обстоятельство, что Швембергер — не ученый, поднаторевший в истории русской литературы, само по себе не может бросить тень на его доводы: науке известно немало открытий, сделанных «случайными» людьми, дилетантами и самоучками. К сожалению, статья Швембергера, несмотря на категорическую безапелляционность в выводах, не содержала ни одного нового факта, ни одной новой научно обоснованной версии.

И все-таки Институт русской литературы Академии наук СССР не прошел мимо этой статьи, а создал солидную комиссию, поручив ей тщательную проверку всех содержащихся в статье доводов, какими бы наивными они поначалу ни казались. В комиссию вошли крупнейшие лермонтоведы — доктора филологических наук И. Андроников, В. Базанов, Б. Городецкий, Б. Эйхенбаум и другие. В качестве одного из экспертов был привлечен заведующий кафедрой судебной медицины Ленинградского института усовершенствования врачей А. Д. Адрианов. Ему предстояло проверить утверждение Швембергера, будто «казак» стрелял в Лермонтова не из кустов снизу, а со скалы сверху. Описание раны, сделанное пятигорским лекарем Барклаем де Толли, давало возможности провести такое исследование.

Комиссия проявила достойные истинных ученых объективность и осторожность. Нет, она не отвергла версию о «казаке». Она лишь указала, что для окончательного решения давнейшей загадки лермонтовской дуэли и смерти нет пока достаточно убедительных материалов и что статья Швембергера ничего нового и доказательного в науку не внесла.

Казалось бы ясно: ищи новые материалы, изучай их, сопоставляй с другими, предлагай свои взгляды, обсуждай, спорь, доказывай — только на этом пути ждут ученого истинные находки. Так и мыслили себе дальнейшую работу лермонтоведы.

Однако в 1962 году несколько областных газет почти одновременно напечатали статью судебного медика В. Стешица и эксперта-криминалиста И. Кучерова под сенсационным заголовком «Кто убил М. Ю. Лермонтова». Их внимание привлекло содержащееся в статье Швембергера сообщение о том, что раневой канал расположился под углом 35–37 градусов по отношению к вертикальной оси тела. Это загадочно, если считать, что противники стояли друг против друга на ровной площадке (таково требование дуэльного кодекса, которое, судя по уверениям Мартынова и секундантов, было соблюдено).

Это объяснимо, если считать, что в Лермонтова кто-то стрелял то ли снизу, то ли сверху.

И эксперты авторитетно заявили: Швембергер прав! Казак убил Лермонтова, казак, не Мартынов!

Так родилось «научное обоснование» слухов.

Однако такое заключение является ненаучным, бездоказательным. Эксперты оперировали не подлинным протоколом освидетельствования трупа, а выдержками из него, пересказанными к тому же другим лицом. Они игнорировали тот факт, что вскрытие тела Лермонтова вообще не было произведено, и, таким образом, нет точных данных о движении пули между входным, и выходным отверстиями. Оки не располагали точными данными о месте происшествия, о положении, в котором находился в момент выстрела потерпевший (есть все основания предполагать, что Мартынов и Лермонтов стояли на неровной площадке, чем и объясняется необычный угол раневого канала), об оружии, которым пользовался убийца, о пуле, которой нанесено смертельное ранение… А не зная всего этого, эксперты не вправе были делать категорический вывод, исключающий всякое другое обоснование фактов.

Уравнение с десятью, с двадцатью неизвестными нельзя решать как арифметическую задачку из учебника для третьего класса.

Экспертиза, обращенная в прошлое, лишь тогда имеет значение для науки, когда она проводится с той же тщательностью и объективностью, что и «обычная» судебная экспертиза. Иначе она никому не нужна, более того, вредна, ибо создает иллюзию научной достоверности там, где есть только предположения и догадки.

Не надо думать, что тайна гибели Лермонтова не может быть разгадана с помощью криминалистики. Тщательное исследование всей имеющейся документации, литературы, архивных материалов, комплексные эксперименты с участием специалистов по судебной медицине и баллистике в конце концов дадут ответ и на вопрос, волнующий не только ученых, но и каждого, кому дорого бессмертное имя поэта.

А сколько еще всевозможных тайн, казалось бы навсегда погребенных под пластами десятилетий, ждут вмешательства криминалистов. И они вмешаются! До всего дойдут руки у современных следопытов, вооруженных умной техникой и точнейшей методикой, знаниями и опытом, настойчивостью и мастерством.

Я верю в успехи, потому что они закономерны там, где торжествует Наука. Криминалистика доказала свое право называться этим гордым и обязывающим именем. Оттого и на новом для нее поприще она одержала так много побед.

Это только начало…


Рогнеда Волконская, Николай Прибеженко Пианист из Риги Повесть

Друг мой, бдителен будь

На земле, под которой я стыну.

Право требовать это

Я смертью в бою заслужил.

В. Незвал.

1

Было уже далеко за полночь. Мартовой лежал в холодном поту и с трудом сдерживал непроизвольный стон отчаяния. «Вот и конец! Пробил и мой час. Возмездие! Слова-то какие!..» — с нервным сарказмом подумал он.

Он вспомнил лесную деревню Костюковичи... Пальба, крики. Не своим голосом орет лейтенант Штрум: где-то запропастился переводчик Алоис Вейх. И Штрум зовет его, Ставинского. Да, тогда он был еще Ставинским...

Они вместе входят в избу. На полу лежит партизан. Его только что приволокли из лесу. Обрывки рубашки еле прикрывают грудь. Раненое плечо наскоро перевязано, кровь продолжает сочиться.

— Где база партизан? — спрашивает Штрум.

Ставинский переводит вопрос. Партизан молчит. По его бледному лицу катятся крупные капли пота. Ставинский снова и снова повторяет вопрос. Партизан молчит.

— Ты будешь говорить? — вопрос по-немецки Штрум сопровождает отборной руганью по-русски.

— Безымянный герой! Подохнешь — никто не узнает. Говори! Господин Штрум тебя отпустит, — увещевает партизана Ставинский. Оглянувшись назад, он встречается с безумными глазами Штрума и наотмашь бьет раненого по лицу. Тот теряет сознание. Сомов обливает его водой. Штрум нетерпеливо бегает по избе, заложив руки за спину. Партизана усаживают на стул, но он клонится в сторону.

— Сомов, держи этот мешок с костями! — с остервенением кричит Ставинский и снова приступает к допросу.

— Сволочь! Предатель! А еще русский! — наконец хрипит партизан.

— Ставинский! Расстрелять! — приказывает Штрум и, пригнувшись, чтобы не стукнуться головой о притолоку, выбегает из избы.

Ставинский и Сомов тащат партизана к колодезному срубу. Загораются первые избы — каратели перед уходом подожгли деревню. Ставинский вынимает «парабеллум» и стреляет партизану в грудь, затем переваливает его в колодец.

«Так это был Лунин! — Мартовой широко открытыми глазами всматривается в темноту, сменившую отблеск пожара в его воспоминаниях. — Тогда я и не подумал, что у него вообще есть фамилия. Щепка войны... Уцелел, сволочь!.. Так неужели невозможно остаться неразоблаченным? В такой огромной стране!.. Ай-ай-ай! Ведь прошло почти двадцать лет, а вот Вейха из таежной глухомани вытащили. Бежать? Куда? Смешно... Еще хуже, пожалуй... Дикая случайность — сват! И, значит, встреча неизбежна. Он может меня узнать. А что знает Лунин? Только о себе... Ну, расстрелял... одного за все время. Скажу, что боялся ослушаться Штрума. Может, срок дадут, не расстреляют. Нет, нет, раскопают. Всё раскопают... Год будут держать в превентивном заключении, а всё раскопают, всё... поднаторели»...

На Мартового снова навалилась лавина воспоминаний.

Это было два года назад...

...Мартовой ехал на работу. Он зябко поеживался и сквозь прищуренные веки сонно смотрел в замерзшее окно. Окруженные перламутровым ореолом, пробегали огни фонарей. Он поскоблил ногтем иней на стекле и присмотрелся, пытаясь определить, где находится, и, спохватившись, поднялся и стал пробираться вперед.

— Вы выходите? — спросил он мужчину, стоящего впереди.

— Нет, на следующей, — обернулся тот и посторонился. Мартовому показалось, что лицо этого человека ему как-то странно и неприятно знакомо. Он уже пробрался к выходу, но какой-то тревожный внутренний толчок заставил его обернуться назад.

«Черт побери, это же Захаров!»

Поразительно было то, что Мартовой раньше вспомнил его фамилию, чем обстоятельства, при которых пришлось им столкнуться. «Сойду на следующей», — решил он, убедившись, что Захаров протискивается к выходу.

Выйдя из автобуса, Мартовой пропустил Захарова вперед и пошел за ним. Мартовой еще не знал, зачем он так поступает. Это было любопытство к чужой судьбе, которая была ему так близка.

Захаров выглядел солидным в своем добротном зимнем пальто с каракулевым воротником; под его белыми фетровыми бурками взвизгивал снег. Захаров поскользнулся, притопнул каблуком и нелепо взмахнул портфелем, удерживая равновесие.

«Интересно, интересно, откуда он появился в Харькове? Зря я дрожал: живут же другие и, судя по всему, преуспевают. И этот... Где же он работает?» — думал Мартовой, следуя за Захаровым. — Ведь этот, ныне респектабельный, товарищ в сорок втором году в Таганроге выдал немцам раненого инструктора райкома партии, который скрывался у своего соседа — старого машиниста. За это оберштурмбанфюрер СС Кристман торжественно поднес Захарову стакан настоящего немецкого шнапса, похлопал по плечу и отсчитал ему пятьдесят марок (хорошее настроение было тогда у Кристмана!). Мартовой был уверен, что обалдевший от радости Захаров не мог его запомнить, так как он стоял в группе, наблюдавшей эту сцену.

Возле нового пятиэтажного дома Захарова догнал молодой парень, очевидно, его сотрудник. Они обменялись рукопожатием и вместе вошли в здание, где помещался номерной проектный институт.

Мартовой же работал прорабом участка в жилстрое...

В жарко натопленной дощатой времянке, на ящике возле железной печки сидел крановщик Рукавицын. Он подчеркнуто равнодушно взглянул на Мартового, продолжая бросать в печку обрезки досок.

— Что случилось? Почему сидишь здесь? — спросил Мартовой.

— Кран забарахлил окончательно. Сам ничего сделать не могу. Я же вам еще вчера говорил.

— Я вчера звонил Макарову. Но он был в тресте. Ты думаешь, легко выбить ремонтников?! — взорвался Мартовой.

Крановщик повел плечами, — не в духе начальство сегодня.

Мартовой подошел к телефону:

— Михаил Степанович, кран Рукавицына стоит. Что? Я знал об этом вчера, но вас не было... Там не только мотор, там лебедка заедает! Люди нервничают. Значит, после обеда? Хорошо. — И повернулся к Рукавицыну: — Зови ребят к табельщице, пусть отдыхают до обеда.

Мартовой разделся, достал журнал, пододвинул счеты и сел за стол. Надо было готовить сводку, но работа не клеилась. Он был под впечатлением встречи с Захаровым. Ему мучительно хотелось покопаться в его душе.

Весь день он вынашивал мысль покуражиться над Захаровым, и к вечеру его снедало почти маниакальное желание подойти к нему и, как гром с ясного неба, ошеломить. Какое это наслаждение — вторгнуться в чужую жизнь и прервать ее безмятежное течение! Да, он будет смаковать выражение страха на лице Захарова, будет слушать его униженный и бессвязный лепет. Конечно, Захаров начнет всхлипывать, ссылаться на молодость, на обстоятельства и умолять не выдавать его. Ох уж эти обстоятельства! Давно миновала война и оккупация, исчезла и тогдашняя точка зрения на вещи, а теперь, в мирное время, тех «обстоятельств» не понять; так что прощения не будет...

Мысли Мартового путались, и он не замечал противоречивости своих суждений. То ему казалось, что именно такие доводы должен приводить Захаров, то ловил себя на том, что это у него самого заготовлено объяснение причины предательства. Однако он понимал, что ничем нельзя оправдать их преступлений.

Он сознавал, что его затея — это глупость, игра с огнем, мальчишество; но ему с патологической страстью хотелось пощекотать себе нервы, почувствовать радостное упоение от сознания того, что он, Мартовой, вопреки некоей высшей справедливости, все еще живет на свете и к нему еще никто не подошел и не сказал: «Я вас узнал, гражданин преступник!..»

Это циничное кокетничание с самим собой превратило его в прежнего Ставинского — дерзкого и необузданного. Встреча с Захаровым вновь пробудила в нем охотничью страсть к преследованию, травле, — словом он почувствовал возможность, хоть на какой-то миг, побыть в своем прежнем положении. Возвышаться, подавлять — вот мотивы, которые в прошлом толкнули его в бездну. Он нимало не смущался тем, что ему не к лицу разыгрывать роль праведника перед мелкой, в сравнении с ним, преступной сошкой вроде Захарова.

Но было еще смутное желание: поставить себя на место Захарова и посмотреть на себя как бы со стороны. Кроме того, ему требовалась поддержка в зыбкой надежде на то, что все обошлось, все забылось... Ведь явно преуспевал этот Захаров. А чтобы учиться, быть всегда на виду, необходима твердая уверенность в безнаказанности... «Может быть, он знает больше меня, или, может, я излишне мнителен?»

Мартовой с омерзением, медленным взглядом, обвел свою времянку. Неподметенный пол, у порога окурки. («Паршивцы, даже поленились выбросить!»). Затянутые льдом оконца с одинарными рамами, за которыми маячит строящийся дом... Будто череп с десятками черных глазниц... Дверь канючит на все лады, когда ее открывают... Дощатый кособокий стол... И жестяной бачок в углу! Одно слово — времянка! Сколько он их переменил, этих времянок! Сама его специальность как бы исключала постоянное место в жизни. Кочевник! С одной улицы на другую. Жизнь проходит на задворках: среди котлованов, щебенки, куч мусора. Серая, покрытая цементной пылью, как пеплом сгоревших иллюзий... А Захаров? Этот слизняк Захаров? Подумать только — в номерном институте!

Он подойдет к Захарову и посмотрит, как тот, самоуверенный и спокойный, воспримет разоблачение. И если Захаров струсит, то тогда... А что тогда? Ничего... Мартовой отпустит его с миром. Но уйдет человек, а его жизнь станет адом от той неизвестности, которая хуже реальной опасности.

Зазвонил телефон — Мартового приглашали в СМУ к четырем на совещание. Но он запротестовал:

— Нет, я сегодня не могу... Совещание, как всегда, затянется, а я должен в пять быть на переговорной. Вызывает сын из Риги...


Мартовой прохаживался по скверику, расположенному напротив фасада института, и поглядывал на часы. Вот дверь отворилась, с крыльца покатилась густая толпа...

Захаров вышел с какой-то женщиной. Они несколько минут постояли, разговаривая, потом женщина махнула ему на прощание рукой, и они разошлись в разные стороны. Мартовой рассчитывал, что Захаров направится к остановке, и рванулся было к ней наискосок, но тот, закурив, медленно пошел в сторону центра. Мартового охватила нервная дрожь, хотя ему казалось, что он нисколько не волнуется. Он догнал Захарова и пошел следом, в трех-четырех шагах. Он ощущал аромат его сигареты, и снова вся фигура Захарова выражала солидность и спокойствие.

Захаров свернул на Сумскую улицу и зашел в гастроном. Мартовой наблюдал за ним сквозь витрину. Захаров что-то купил в гастрономическом отделе, потом подошел к штучному отделу, купил сигарет и выпил стакан томатного соку.

Выходя из магазина, Захаров безразлично скользнул взглядом по Мартовому и быстро зашагал по улице. Мартовой догнал его и пошел теперь рядом с ним.

— Товарищ Захаров! — тихо окликнул он.

Захаров не обратил на это никакого внимания.

— Товарищ Захаров! — Мартовой прикоснулся к его рукаву.

Захаров повернулся к Мартовому и замедлил шаг.

— Вы ко мне? Что вы хотите? — спросил он с ироничной задорностью, которая свойственна веселым, умным и сильным людям.

Мартовой вдруг сник; он не смог вот так сразу подобрать нужных слов. И в нем вдруг вспыхнуло искреннее озлобление.

— Хочу поговорить с вами, — будничным тоном начал Мартовой.

— Не пойму. О чем?

— Сейчас объясню. Холодно, и поэтому не мешало бы пропустить по стаканчику, а? Завернем в ресторан?..

— Вас понял, папаша. Визитную карточку не предъявляйте. Приставать не советую. — Захаров отвернулся и пошел дальше.

Мартовому вдруг понравилась эта игра. Он уже почувствовал ее азарт.

— Постойте, пожалеете... Я хотел вас угостить полноценным русским коньяком! — громко проговорил он. И уже тише: — А не немецким эрзац-шнапсом.

Захаров остановился:

— Папаша! Приму меры...

— Сейчас я тебе все напомню — соплями изойдешь от страха. Кристмана помнишь, гражданин Захаров? Ну что, почему не падаешь на колени? — Мартовой, осклабившись, впился глазами в Захарова.

Захарова обескуражило то, что Мартовой был, очевидно, трезв и говорил серьезно, убежденно, яростно. Он понял, что в инцидент надо внести какую-то ясность.

— Захаров? Почему Захаров? Вы обознались, гражданин. У меня другая фамилия... — Человек понял, что его с кем-то спутали, и поэтому смягчился.

— Значит, другой? Еще неведомый изгнанник... — улыбнулся Мартовой. — Не притворяйся. Фамилию, конечно, переменил... Вот доставлю тебя в милицию, там тебе напомнят Таганрог.

— Стоп, хватит эмоций! Говорите спокойно, кто такой Захаров? — уже заинтересованно спросил Захаров.

— Да ты же Захаров! Смотри на меня. Выдал человека на растерзание немцам. Помню твое лицо, помню, — зловеще улыбался Мартовой.

У встреченного вдруг мелькнула мысль: «Этот дурак будет ловить меня на улице каждый день, устраивать скандал, чего-то вымогать. Явно — он принимает меня за другого. Надо сейчас с этим кончать».

— А ну пойдемте в милицию, там разберутся, — строго сказал он и взял Мартового за рукав.

Мартовой вдруг пронзительно осознал, что сделал глупость. Он понял, что обознался...

— Прошу вас, идите со мной, — настаивал человек. — Я хочу выяснить вашу личность. Что-то слишком много вы говорите. И это не пьяная болтовня.

Нужно было как-то спасаться, и с деланной идиотской усмешкой Мартовой проговорил:

— А помнишь, дружище, как мы с тобой штурмовали рейхстаг? Твой батальон творил чудеса. А я собственными руками задушил Гитлера... — Мартовой дико расхохотался и, застонав, схватился за голову и закачался.

Человек, которого он принял за Захарова, недоуменно пожал плечами и стал удаляться.

«Чуть не влип! Идиот! Растяпа! — клял себя Мартовой, петляя малоосвещенными улицами. Он побоялся идти домой по Сумской. — Таганрогскому Захарову было бы сейчас чуть меньше моего, а этому типу лет тридцать пять, и я для него — «папаша». И как я сразу не отметил эту деталь? Да, я живу не во времени, не в пространстве, а в своем прошлом... Страшно... Помутился разум!..»

Сосало под ложечкой от досады. «Это страх», — подумал он.

На работу Мартовой стал ездить другой дорогой, чтобы не столкнуться с Захаровым.

И вот теперь он поставил себя на место предполагаемого Захарова. Очень скоро, самое позднее — в конце недели, ему предстоит услышать слова Лунина: «Я вас узнал. Вы — Ставинский! Вы — предатель!» И он, Мартовой, не возмутится, как тот «Захаров», не потащит Лунина в милицию. Потому что Лунин не ошибется, он скажет правду. И ему поверят. Или Лунин даже этого не скажет, а, еще хуже, сделает вид, что не узнал. Как ни в чем не бывало отгуляет в доме Мартового свадьбу дочери... Постарается усыпить его бдительность, чтобы дать возможность чекистам взять его врасплох...

Мартовой застонал и перевернулся на бок.

— Что с тобой? Почему ты так тяжело дышишь? — участливо спросила жена и погладила его вспотевший лоб.

— Жарко что-то... Ты спи. Я посижу на кухне, все равно скоро вставать.

Мартовой вышел на кухню и выпил валерьянки.

«Что-то нужно делать...» Он сел и, покачиваясь, сжал виски. «Сегодня, сейчас... Только бы не встретиться с Луниным. Разрубить себе ногу, обвариться кипятком и лечь в больницу? Придут проведывать, знакомиться... Да и фото мои Лунин увидит... Фото! А ведь Сергей, наверное, ему уже показал?» — Мартового словно кипятком облили. Он вскочил. В коридоре послышался шорох. Мартовой выглянул: из туалета шел Сергей.

— Сережа! — шепотом позвал он.

Сергей вошел в кухню.

— Ты уже встал, папа? Сколько времени?

— Тише. Еще рано. Мне сегодня надо к семи, чтобы раньше рабочих быть на объекте. Сам знаешь, работа собачья. Я тебя вот зачем позвал. В тресте собираются меня фотографировать на доску Почета. Ко Дню Советской Армии. Не люблю эту процедуру. Да и вид у меня что-то не того... Дам им старое фото, да и дело с концом. На время дай мне ту карточку, что у тебя, пусть переснимут. Она лучше других. Дома что-то не вижу больше такой. И куда делись?

— Вот жаль, папа! Я ее в Риге оставил. Кабы знал...

— Ну ладно. Что-нибудь подберу другое. Иди, сынок, отдыхай, а я буду собираться.

«Слава богу, оставил в Риге!» — вздохнул Мартовой, оставшись один. Он снова сел у кухонного стола, подпер рукой голову.

«А я думал, КГБ за туристами бегает, по воробьям — из пушки... Не только, не только... Соорудили процесс... А вы, значит, товарищ Лунин, — в свидетели обвинения?.. Свидетелей убирают. Да, да... Если бы не эта проклятая свадьба, дал бы Сергею деньги и отправил бы молодых отдыхать в Карпаты на туристскую базу — и сам бы устранил. Риск огромный, но на то и риск, что оставляет шансы, пусть даже малые. Определенно, Краснодарский процесс подхлестнет чекистов, и они зашевелятся и выловят еще не одну рыбку... Подкупить бы кого, чтобы убрал Лунина... Эх, это не Америка!.. Зиргус!»

Мартовой вспомнил об этом человеке, и на какое-то мгновение ему показалось, что он отвел от себя опасность. Его мысль, освобожденная от страха, стала ясной и четкой.

«Конечно, Зиргус! Если он не поможет, я потяну его за собой, утоплю... Время еще есть... но нужно спешить. Припугну — согласится. Не впервой ему. Прожженный тип, матерый диверсант — вот по ком петля плачет! Двадцать пять лет шкодит — и ходит гоголем. Говорит: отошел от дела. А может, не врет?.. Ничего, припугну старым. Ловко он тогда разделался с электростанцией... немецкая школа... и концы в воду... А без меня бы ему не справиться...»

2

Петр Ставинский родился в Москве в семье архитектора. Его мать умерла рано, и он ее почти не помнил. Пяти лет отец отвез его в Петроград к своей сестре — вдове генерала Бродского. Ее муж, боевой генерал, сподвижник и личный друг знаменитого генерала Брусилова, погиб от шального немецкого снаряда, осуществляя исторический прорыв на русско-германском фронте. Это снискало его жене определенные лавры.

Тетя не чаяла души в маленьком Пете и, будучи противницей школьного воспитания, старалась напичкать его светскими манерами, дать ему музыкальное образование, обучить иностранному языку.

— Я не хочу, чтобы наш Петя растворился в толпе картузников, — говорила она.

В школе Ставинский учился нехотя, был нелюдим, зато дома он усердно стучал по клавишам рояля и бойко болтал на немецком языке, которому его обучила приживалка генеральши, дальняя родственница — пучеглазая Гретхен.

Бродская не порывала связей со своей надменной и брюзжащей средой. В ее доме собирались эти «бывшие», потерявшие, однако, вместе со своими доходами былой лоск. Их тянуло к взаимному общению, и они держались этакой колонией; жили в грезах, тоске по былому, злобно игнорируя бурление новой жизни.

Иногда они усаживались вокруг лафитничка, и тетя доставала серебряные вилки. Слышались изысканные комплиментарные тосты в адрес женщин. Пели под гитару: «Глядя на луч пурпурного заката», «Пара гнедых», «Накинув плащ, с гитарой под полою»... Тетя, стоя с бокалом в руке, читала, глядя в потолок, стихи Блока: «И каждый вечер в час назначенный (иль это только снится мне?) девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне»...

Мужчины то и дело целовали у дам руки. Дамы курили «Иру», а иногда, смеясь, танцевали французский канкан...

Ставинский рос розовощеким крепышом. Он рано физически развился и любил свое тело. Каждый раз, возвращаясь из школы через Аничков мост, Петя подолгу смотрел на прекрасные конные группы Клодта. Ах, какое изящество, гибкость и какая сила сочетались в этом бронзовом юноше! Он, словно играя, легко удерживал коня, рвавшегося вперед.

Сила — это красиво! Научиться подчинять себе свое тело, выработать пластичность... И пятнадцатилетний Петя стал посещать гимнастическую секцию при ближайшем клубе.

Когда тетю парализовало, он бросил ее и уехал котцу в Москву. Шли годы. Он уже занимался в театральном училище, но гимнастика и музыка все еще оставались его основным увлечением.

В сороковом году он все-таки получил диплом об окончании театрального училища. Но не поехал по назначению в Саратовский драматический театр, а к концу года отправился в Ригу попытать счастья как пианист. Ведь пианист — это не драматический артист, затерявшийся в общей массе действующих лиц. Тому нужны годы, чтобы выделиться. А в этом амплуа он сразу выходил на авансцену. Ставинским уже владела жажда позировать, выделяться, покорять — так трансформировалось в нем тетино «камерное» воспитание. И он томился обыденностью привычной обстановки в Москве, ему хотелось снова глотнуть «старого воздуха».

В Риге он имел успех, и это открыло ему новые горизонты. Сумасбродные девицы бросали на сцену цветы с записками. У него появились друзья из рядов «золотой молодежи». По ночам его вводили в душные салоны рижских аристократок, еще не успевших подчинить свой образ жизни экономному советскому рублю. Томная, тягучая музыка... Шампанское и старые запасы бордо... И женские руки опираются ему на плечи. Татьяна шепчет: «Какой ты красивый, Петер! Играй, играй, могучий славянин!» Эта женщина вошла в его жизнь, и он остался в Риге. Но ему не хватало денег, и от этого он страдал.

И тогда, как бог из машины, появился Айнар Зиргус, знакомый Татьяны. Зиргус по-своему оценил Ставинского: он сумеет пройти по металлической балке на десятиметровой высоте...

«...По балке всего-навсего семь метров и спустить на веревке в люк небольшой, но тяжелый пакет... О, это совсем не опасно, Петер, ты же такой ловкий, такой сильный! Я тебе укажу место, откуда ты залезешь на балку, тебя никто не увидит», — убеждал его Зиргус.

И Ставинский согласился. Он нес впереди себя веревочный обруч, продетый под балкой, чтобы повиснуть на нем, если потеряет равновесие и сорвется. Вот когда ему пригодились гимнастические тренировки... Какое ему было дело, что и куда он опускает...

Утром по городу поползли слухи о взрыве на электростанции. А вечером концерт был отменен — не было света. Но зато были деньги, много денег.

Ужинали при свечах, вставленных в серебряные канделябры. О, это было романтично! В полумраке глаза Татьяны казались такими таинственными, притягивающими... Она неподвижно сидела на диване, утопая во множестве расшитых подушек. Отороченный кружевами пеньюар сполз с ее плотного круглого плеча...

Степенный, неторопливый, Зиргус подавлял Ставинского какой-то деловой сосредоточенностью, волевой собранностью, и это было странно для Ставинского: до этого он превыше всего ценил силу физическую. Он ни о чем не спрашивал Зиргуса, но догадывался, что за ним стоит какая-то еще неведомая ему сила.

А Зиргус знал, что Ставинский хочет денег. Много, непомерно много денег. И он умело использовал эту страсть.

...Загородная вилла. Ставинский и Зиргус в легковом автомобиле на перекрестке дорог. Фары потушены. Вот появился какой-то человек. Навстречу ему выходит Зиргус. Несколько резких движений — и человек падает ему на руки. Ставинский и Зиргус кладут его в машину. Полчаса бешеной гонки... «Куда?» — «Не спрашивай». Дорогу преграждает фигура с поднятой рукой. Скрежет тормозов...

«Мозги целые?» — суетится фигура. — «Целые, — смеется Зиргус. — Я его аккуратно взял».

Ставинский легко несет ученого по лесной тропинке. Приземистая сторожка, пропахшая табаком и хвоей...

И снова жизнь взахлеб. Об опасности он перестал думать. Он пребывал в состоянии странной эйфории, которая у нормального человека появляется разве только в состоянии опьянения. Ему казалось, что вместе с ним перемещается центр мироздания, что природа в его лице создала некий наблюдательный пункт, откуда ему предписывалось бесстрастно взирать на мелкую суету ничтожных в своей ординарности «картузников».

Война по-своему отрезвила Ставинского. Он сознавал все неудобства и опасность войны. Дождливое лето сорок первого года развезло дороги, и он угрюмо месил белорусскую грязь, отступая со своей частью, и уже вынашивал мысль перейти на сторону побеждавшего врага. А возможностей для этого было предостаточно.

Он преклонялся перед силой, и грохот немецких орудий манил его к себе, как пение гомеровских сирен...

«Нет, не будет в этой войне брусиловского прорыва, — злорадно думал он, — поэтому надо быть на стороне сильного...»

Жестокая бомбежка на переправе под Смоленском прервала его колебания. Перед первым встреченным немецким офицером он предстал во всеоружии своего артистического обаяния и постарался выглядеть бодрым, молодцеватым и бесстрашным.

— Я сам пришел к вам, потому что сила — это красиво! — он умышленно ударился в пафос.

Офицер с любопытством посмотрел на ладно сложенного русского, и его губы растянулись в неопределенной усмешке.

— В русских стрелять хочешь? Отвечай! Ну! — офицер медленно обошел вокруг Ставинского, бесцеремонно и пренебрежительно рассматривая его.

Ставинскому вдруг стало не по себе: в этом вопросе обнажалась вся сущность его поступка; он понял, что, размышляя о сдаче в плен, ни разу не спросил себя: ты готов убивать своих? Кроме того, его оскорбил грубый тон офицера, который, по-видимому, нисколько не обрадовался тому, что вот к нему пожаловал он, Ставинский. Как-то не так он представлял свою первую встречу с немцами. Он инстинктивно почувствовал, что если сейчас в чем-то не потрафит офицеру, — быть беде.

— Буду стрелять! Буду делать все для победы немецкого оружия. Затем и пришел... — Ставинский держал руки по швам, как бы считая себя уже приступившим к обязанностям немецкого военнослужащего.

Черно-белая рябь клавишей отодвигалась далеко-далеко, куда-то за черту представимого...

— Откуда знаешь немецкий? — спросил офицер, приняв этот рапорт. Ставинский ответил...

3

Весь день Зиргуса волновало неожиданное приглашение на переговоры с Харьковом. Телеграмму принесли утром, разговор назначался на шесть вечера.

Кто его вызывает? Кроме Ставинского — некому. А может быть, это Гунар, шурин? Он шахматист и разъезжает по разным городам. «Но он же знает мой домашний телефон».

На всякий случай Зиргус позвонил на квартиру Гунара, чтобы узнать, куда тот поехал. Но Гунар оказался дома.

«Нечего ломать голову... Это Ставинский, — решил Зиргус. — Что ему нужно? Попросит денег? Но я же ему сказал, что со старым давно покончил. Ну, мелочишку, так и быть, подброшу по старой дружбе. Сколько я его не видел? Наверное, лет пять... Да, около этого».

Зиргус вспомнил, как однажды летним вечером он возвращался домой. На лестничной площадке первого этажа ему преградил дорогу какой-то мужчина.

— Айнар? — услышал он радостно-возбужденный возглас.

— Да, Айнар, — озадаченно ответил Зиргус. — Что вам угодно?

— Не узнаешь? — незнакомец улыбнулся.

— Ставинский! — шепотом сказал Зиргус.

— Он самый. Как поживаешь? Как твое «веселибе»[1]? Не ждал?

Зиргус пригласил Ставинского в квартиру.

— Пить будешь? Мускат «Красный камень»...

— Можно.

Зиргус достал из буфета вино и рюмки. Они выпили.

Ставинский сказал, что приехал просто так, чтобы убить остаток отпуска, а заодно взглянуть на старого друга, и, как бы между прочим, дал понять, что мог бы, как в старое доброе время, кое в чем ему помочь. Дескать, у него сын учится в институте, мечтает о мотоцикле... Есть возможность завести некоторые нужные знакомства...

Ставинского радовало и воодушевляло то обстоятельство, что он встретил Зиргуса здоровым и невредимым. Следовательно, не так уж опасно его занятие.

Зиргус, вздыхая, молчал. Затем он встал и, поигрывая подтяжками, заходил по комнате.

— Веришь, Петр, — тихо начал он, — иногда на меня находит меланхолия, когда я вспоминаю то время. Скажи, на кой черт все это было нам нужно? Вот я суетился, грешил, а дамоклов меч-кладенец висел надо мной. Говорят вот: подвиг, геройский поступок... А в сущности, это вещи простые, — тут мгновенный результат: пан или пропал. А у меня не видно было конца риску. Деньги? Они не стоили затраченных сил и того страха, который я ощущал повседневно. Обеспеченная старость? Призрак. Ее у меня не было бы, я бы до нее не дожил. Что же тогда? Советская власть меня ничем не обидела, ничего не отобрала. Я ничего своего не защищал, потому что у меня ничего не было... Дед еще имел паршивую картонажную фабрику и магазин. Отец промотал все это и устроился на службу. Мне же была завещана только потомственная ненависть... Как в жизни все несуразно!

— Я тебя понимаю, Айнар, — сказал Ставинский, усмехнувшись. — Так рассуждают черти в аду, когда они, после истязания грешников, перекуривают и вытирают лапкой пот.

— Ты ошибаешься. У меня не перекур. Я вообще отошел от дел. Шефы обанкротились, а архивы, наверное, сгорели к чертовой бабушке, и обо мне все забыли. Представь себе, я рад этому.

Ставинский не хотел в это поверить. А Зиргус с начала войны ничего не слышал о Ставинском и искать его не собирался, так как он не был нужен.

Нелегко было уверить Ставинского в том, что он сейчас о прошлом боится даже вспоминать.

Чтобы покончить с этим неприятным разговором, он спросил:

— Заходил к Татьяне?

— Нет. И не зайду... Ставинского больше нет, — он сокрушенно покачал головой. — Жизнь — это мясорубка... Выпьем... Рига трогает сердце... Но все ушло...

Зиргус помнил, как на прощанье Ставинский предупредил его, что теперь живет в Харькове и что тому в немалой степени он обязан ему, своему первому наставнику. Сказал, что погорел на агентуре, оставил следы. Вот и пришлось перевоплотиться. Фамилия у него теперь другая — Мартовой Василий Михайлович. Так что, если возникнет необходимость возобновить дружбу, пусть Зиргус его найдет... И оставил адрес.

За это время такая необходимость не возникла, адрес затерялся.

...Зиргус подал в окошко телеграмму с вызовом и стал терпеливо ждать.

— Харьков, четвертая кабина! — объявила телефонистка.

— Я слушаю, — Зиргус прильнул к трубке.

— Это ты, Айнар? — прозвучал баритон Ставинского.

— Да, Айнар, — подтвердил Зиргус и плотнее прикрыл дверь.

— Это Петр. Здорово, друг. Немедленно вылетай в Харьков. Дело не терпит отлагательства.

— А что случилось? — насторожился Зиргус.

— По телефону не хочу. Поговорим на месте. Для тебя это весьма важно.

«Я так и знал... Он нащупал какую-то жилу и хочет меня заинтересовать», — уныло подумал Зиргус.

— Я же тебе говорил, что покупателя на наш товар больше нет. Нет — и всё.

— Да я не об этом! — перебил его Ставинский. — Банк может предъявить к оплате старый счет. А ты согласен платить за каких-то дураков, бракоделов?

— Нет, конечно...

Зиргус понял Ставинского, и ему стало жарко: неужели органам стало известно о его довоенной деятельности?

— Ну и вот! Однако у тебя будет время сберечь свое доброе имя, если прилетишь завтра...

— Хорошо. Завтра вылетаю харьковским.

4

Покусывая от нетерпения губы, Мартовой расхаживал по аэровокзалу и напряженно ждал, боясь пропустить сообщение диктора о прибытии самолета, которым должен прилететь Зиргус.

За окнами ревели двигатели; откуда-то прилетали пассажиры, другие — улетали. Веселые и возбужденные, они куда-то стремились, о чем-то мечтали, строили планы на будущее. На душе у них, вероятно, был покой. И как бы они удивились, узнав, что этот солидный, с задумчивым взглядом мужчина так тесно примыкает мыслями к далекой войне, таким роковым образом связан с ней, что бродит здесь, как в тумане, не замечая ничего вокруг, и только вздрагивает всякий раз, как слышится голос из репродуктора.

«А что, если не прилетит? — От этой мысли к его сердцу прикоснулся тоскливый холодок. — Допустим, прилетит и не согласится. Я бы на его месте не согласился! Разве трудно понять, что я все равно не в силах отдаться правосудию... И какая мне будет польза, если вместе со мной провалится Зиргус? Когда надо мной нависнет угроза разоблачения, останется только одно: покончить с собой. Деваться некуда. Это ясно мне. Это поймет и Зиргус. Нет, у него не будет времени так глубоко все обдумать... Надо только суметь его ошарашить, показать, что я не отступлю ни перед чем...»

Наконец, диктор объявила о прибытии самолета «Рига — Киев — Харьков». Мартовой торопливо вышел к краю летного поля. Колючий ветер обжигал лицо, глаза слезились, но он, не отворачиваясь, смотрел, как светящийся огнями лайнер, словно подбитая стрекоза, медленно поворачивался на месте.

В цепочке идущих пассажиров он узнал Зиргуса. Айнар, подняв воротник демисезонного пальто и придерживая его рукой около горла, согнувшись, шел прямо на Мартового. Последний шагнул немного в сторону, чтобы войти в полосу света настенного прожектора. Зиргус увидел его и едва заметно приподнял руку.

— Здравствуй, Айнар, — сказал Мартовой, не подав руки, пошел рядом с ним к выходу.

Не поворачивая головы, Зиргус спросил:

— Надеюсь, за тобой не следят?

— Нет, тут другое... Разговор будет короткий...

Они свернули в боковую аллею. Мартовой взял Зиргуса за локоть.

— Как на друга надеюсь, тем более, что это и в твоих интересах. Скажу прямо: ты должен убрать одного опасного человека. Понимаешь, этот деревенский мухомор, врачишка, копается в прошлом... Надергал кое-какие данные. Сейчас потянул за нашу нитку.

— Темнишь, старина... Паникуешь, нервы рассобачились! — Зиргус смотрел на Мартового, лихорадочно соображая.

— Нужно действовать немедленно, и я прошу тебя...

— Ты с ума сошел! Чтобы я?.. Нет, уж уволь меня от этого дела. А сам почему ты не можешь?

— У меня должно быть алиби — в этом вся штука. Через день-другой будет поздно. И ты загудишь со мной, как пить дать!

— Ты наследил, да? А я должен за тебя отдуваться? Уволь, уволь! — повторял Зиргус, поеживаясь не то от холода, не то от волнения. — При чем здесь я? Ну, при чем? Я тебя с сорок первого не видел. Какие у меня с тобой дела? Давай так: ты меня не знаешь, я — тебя.

Зиргус стоял моложавый, упитанный, элегантный. Его чуть выпуклые глаза спокойно смотрели на Мартового.

Тот выдержал этот взгляд.

— Это твое последнее слово? — Мартовой впился глазами в Зиргуса.

— Последнее. Я сейчас улетаю домой. Во всем этом не вижу никакой связи с собой. — Он вдруг помрачнел: — Связался я тогда с тобой!

— А, жалеешь! Спохватился! Это из-за тебя, гад, я пресмыкаюсь в вечном страхе на дне вонючей ямы. Ты меня затащил туда! Ты! А мизинца моего не стоил, лавочник проклятый! Теперь я тебя потяну за собой. Слышишь? — шипел Мартовой, комкая в руках перчатки.

Зиргус как-то зловеще оглянулся.

— Знаю, знаю твою мысль! — вдруг успокоился Мартовой. — Убрать бы компаньона, да?.. Не получится: по дороге сюда я бросил в ящик письмо на свое имя... там твой адрес и твоя фамилия. Твои повадочки я знаю... Ты лучше слушай, что надо сделать. Ведь плевое дело... Это не танец на балке.

Зиргус оцепенело молчал.

— Дай огоньку, — наконец попросил он, доставая «Беломор».

Мартовой щелкнул зажигалкой. Он видел, что достиг своей цели, — Зиргус сдался.

Он рассказал, кто такой Лунин и как его найти, показал фотокарточку, которую взял дома тайком. «Еще хватятся, пока я тут».

— Всё, убери, — наконец сказал Зиргус, и по его тону Мартовой понял, что можно закругляться. Он легонько толкнул Зиргуса в плечо и дружелюбно улыбнулся, не скрывая чувства облегчения:

— Выручай, Айнар. Время дорого. Как это у Пушкина: «Часы летят, а грозный счет меж тем невидимо растет». Управишься — дашь знать телеграммой до востребования на Харьков-3. Мол, диссертацию защитил или что другое в утвердительном смысле. Понял?

— Сделаю, — тихо оказал Зиргус.

— Я в свою очередь потом сообщу тебе, какая будет ситуация.

5

«Если человек утонул, то не все ли равно ему, сколько воды у него над головой — метр или десять?» — от этой мысли пропотевший зеленый немецкий мундир меньше давил плечи. В зондеркоманде, где служил Ставинский, его окружал сброд, подонки; в сущности, это была унизительная жизнь, и чувство разочарования усиливалось под отрезвляющими ударами Советской Армии, которая на поверку оказалась сильной.

Шло время... Все реже раздавались тосты в честь победы немецкого оружия, и отдельные удачно проведенные операции уже исчислялись единицами... Перед Ставинским встал жгучий вопрос: что делать? Его командиры, которые всегда были плохими советчиками, сами старались замести следы своих злодеяний и уйти от возмездия.

В конце сорок четвертого года Ставинский попал в немецкий армейский корпус, который находился недалеко от границы Югославии, где пылало пламя партизанской войны. Сюда он был переведен из зондеркоманды, отступившей на территорию Польши.

На строительство оборонительных сооружений пригнали советских военнопленных, взятых в недавних боях. И вот один из военнопленных бежал. В погоню выделили отделение, которое возглавил Ставинский.

Солдаты рассыпались по лесу, Ставинский шел в паре с австрийцем, уроженцем этих мест. Тот хорошо знал окрестности, и они далеко опередили всех. Ставинский еле-еле поспевал за австрийцем. Лай собак слышался уже где-то в отдалении, когда они наткнулись на беглеца в зарослях сухого папоротника. Бледный, с взъерошенными, мокрыми от пота волосами, он согнутыми пальцами судорожно царапал землю.

Глаза австрийца загорелись.

— Штей ауф! — закричал он, бросившись к беглецу, и потряс автоматом.

И тут случилось непредвиденное. Ставинский размахнулся и ударил австрийца прикладом по голове.

— Вставай, пошли! — сказал он негромко по-русски ошеломленному пленнику.

Они пробежали несколько сот метров — погони не было слышно.

— Куда мы? — спросил его товарищ.

— К югославским партизанам, — ответил Ставинский и похлопал его по плечу.

Ночевали они уже далеко от места встречи. Всю ночь напролет они проговорили. Ставинский в каком-то экстазе самоотречения клял свою неудавшуюся жизнь.

Василий Мартовой неторопливо рассказывал о себе.

Вырос он в детдоме в Ростове, и когда пришла пора вступать в самостоятельную жизнь, пошел на завод «Сельмаш». Там и застала его война.

Волею судеб полк Мартового прошел знакомыми Ставинскому дорогами — от донских степей, через белорусские леса, до холмов средней Польши. Так что в их воспоминаниях зримо проплывали одни и те же места, — для одного в ореоле победного шествия, для другого — в чаду содеянных преступлений.

Но прошла ночь воспоминаний, и Ставинский вдруг осознал, что дальше идти бесполезно. Что он скажет югославским партизанам? Кто он такой? Как очутился здесь?.. Перед ним, закинув руки за голову, спал свидетель его прошлого. Оно, это прошлое, продолжало цепко держать его в своих когтях. Нет, он должен выйти из него один... Тогда никто ничего не узнает...

...Ставинский завалил труп сухими листьями и набросал веток. Оправил на себе его арестантскую одежду. «Эх, только номера нет на руке! — с тревогой подумал он. — Но, может, все обойдется». И пошел на юг. При нем теперь не было никаких документов, он нес только свой автомат.

Так он дезертировал из немецкой армии, если это выражение применимо к его положению.

Он несколько дней скрывался в горных лесах, питаясь растениями, и, изнеможенный, набрел на партизанскую заставу, выдав себя за бывшего пленного, Василия Михайловича Мартового, служившего до плена в таком-то полку и попавшего в окружение месяц назад в Польше. Вся их рота погибла в бою...

В то время партизаны успешно продвигались вперед, очищая от оккупантов югославскую землю. Однажды ночью отряд остановился вблизи небольшой станции. Вокруг царила тишина, только изредка доносился издалека шум обвалов.

Неожиданно закипел бой, и партизаны смело атаковали врага. Тогда поступило сообщение, что на выручку немцам спешит подкрепление в количестве примерно тысячи человек. Отряд решил обороняться, хотя все знали, что это будет отчаянная схватка, потому что немцам любой ценой необходимо было остановить партизан, сбить у них дыхание и овладеть инициативой.

На востоке с каждой минутой все ярче разгоралась заря.

И вот послышался нарастающий гул самолетов. Мартовой без страха ждал их приближения. Из-за горы изогнутым строем выплыли черные «юнкерсы-88». Они сделали два захода, бросая бомбы с малой высоты. Взрывы бомб в горах были оглушительными, свистело железо, каменная крошка обсыпала людей... Не успели самолеты скрыться, как на позиции партизан полезли фашисты. Их темно-зеленые фигурки, словно в каком-то тире, появлялись и исчезали за камнями.

Мартовой стрелял короткими очередями и, как ему показалось, свалил двух фашистов. К нему неожиданно пришла радость; он чувствовал себя обновленным, чуть ли не искупившим свою вину.

Черноволосый, со шрамом на лице, командир взвода Тошич что-то закричал — и партизаны рванулись вперед, но под огнем пулемета залегли. Послышались стоны раненых. Однако на помощь пришел левый фланг: бойцы перебежками обтекали седловину, и вот уже откуда-то сверху огненная метла загуляла по террасе в самой гуще изготовившихся к атаке немцев. Только там, где лежал Мартовой, крупнокалиберный пулемет врага продолжал неистовствовать. Казалось, этот ливень свинца нащупает каждого, кто выглянет из-за укрытия.

Мартовой глазами нашел командира и махнул ему рукой, прося разрешения действовать.

— Давай, братка! — закричал Тошич.

Мартовой прыжком преодолел опасное расстояние и быстро, по-пластунски, огибая камни, устремился вперед. На какое-то мгновение пулемет замолчал. В тридцати-сорока метрах от огневой точки Мартовой встал почти во весь рост и кошкой спрыгнул в расщелину. Еще в прыжке он почувствовал, что его настигла пуля: будто каленым железом прижгло ему грудь. Он рванул куртку: пуля наискосок, навылет пробила ему грудную мышцу. И снова оглушительно загудел пулемет.

Мартовой знал, что он находится почти в створе двух скал, между которыми стоит пулемет. Он наугад бросил ручную гранату и после ее взрыва выглянул из-за укрытия. Потом он уверенно метнул противотанковую. Последний взрыв слился с громовым «Ура!» партизан. А потом они с высоты расстреливали разбегавшихся фашистов. Бородатый парень перевязал Мартового. Тошич, докладывая командиру батальона, особо отметил «русского братку» Василия, сказав, что своим смелым поступком он дал возможность взводу выбить врага почти без потерь. Он снял свои часы и надел их на руку Мартового.

А позже Мартовой видел молодцеватого, улыбающегося Тито, шагавшего во главе нескончаемой колонны партизанской армии. Но на этом празднике победы он чувствовал себя лишним. Как же он оплошал, нагрузив на себя за годы войны такую страшную ношу преступлений!

Потом некоторое время — служба в рядах Советской Армии, демобилизация... И вот у него на руках новенькие документы на имя Мартового Василия Михайловича.

Куда податься? Как жить? С чего начинать? Он смотрел на свои руки, огрубевшие за четыре года войны. Но это поправимо. Немного тренировки — и они снова легко запорхали бы по клавишам. Только ведь пианистом и артистом был Ставинский, оставшийся в далеком прошлом. Мартовой же ушел на фронт с ростовского «Сельмаша». Надо было искать себе занятие, сообразно этому положению. А это означало — слиться с массой, раствориться в ней. Накинуть на плечи серый армяк тягучих однообразных будней. Сверкающие люстры концертных залов уходили из жизни навсегда...

Возвращаться в Ригу, к Татьяне, было нельзя. Забрать ее оттуда и уехать с ней куда-нибудь? Абсурдная мысль! Василий Мартовой — рабочий!.. Какая он теперь пара ей? А может быть, она вообще вышла замуж? Скрывая свою службу в зондеркоманде и считая ее унизительной, он за всю войну не дал ей о себе знать. Повидаться с отцом? Нечего было и думать. Возможно, его ищут, и этот визит может поставить отца под удар или привести к гибели.

И Ставинский-Мартовой поехал в Харьков. Здесь его никто не знал...

Город вставал из руин. Город строился, ему нужны были рабочие руки, и Мартовой пошел на стройку верхолазом. Жил в общежитии. Первое время избегал женщин: он ловил себя на мысли, что не может преодолеть свою замкнутость и приобрести ту задорную веселость и беспечность, без которой почти немыслим успех.

Постепенно он сблизился с тонкой и изящной Ниной, которая работала бухгалтером в их тресте. Нина с шестилетним сыном Сергеем совсем недавно возвратилась из эвакуации с Урала и жила с матерью на Холодной горе. Ее муж погиб на фронте, и Мартовой, «сбавив себе цену», предложил ей союз.

Он пристально следил за сообщениями в газетах, где то и дело упоминалось о процессах над изменниками Родины. Его угнетала и пугала та искренняя ненависть советских людей к этим выродкам. Поэтому он свое благополучие считал временным, и ему было все равно, как устроится его жизнь.

Но постепенно он стал оттаивать, и, чем дальше удалялось прошлое, тем больше он привязывался к жизни, круг интересов рос. Он окончил вечерний строительный техникум и стал работать прорабом. Получил двухкомнатную квартиру. Искренне привязался к семье, любил жену и Сергея. Так что большего от жизни он теперь не желал.

Во время Краснодарского процесса Мартовой снова был поражен тем фактом, что органы правосудия не спят, что война зловещей тенью продолжает омрачать радость народа, который никогда не забудет своих героев и «своих» изменников.... Этот процесс вновь напомнил Мартовому, что его война продолжается.

6

Анатолий Романович Лунин после окончания Московского медицинского института работал в Подмосковье, потом на Волге. Незадолго до войны он вернулся в свое родное Пасечное и принял хирургическое отделение районной больницы.

Когда началась война, он ушел на фронт, но под Брянском его часть попала в окружение, и он пробрался домой. Несколько дней отсиживался в погребе, и когда в Пасечное тайком наведался из леса Кондратий Иванович, бывший учитель местной школы, Лунин ушел с ним в партизаны. Потом партизанское соединение влилось в действующую армию, и он дошел со своей санчастью до границ Германии. Здесь его тяжело ранило, и война для него кончилась. Он вернулся в Пасечное.

Больница была сожжена немцами, и Лунин открыл в своем доме простой медпункт. Потом райсовет выделил небольшой домик у озера. Он до сих пор стоит, пригорюнившись, на краю обширного больничного сада, как памятник тому трудному времени, когда все начиналось на пустом месте.

Анатолий Романович знал в Пасечном почти каждого. Многие лечились у него с детства, с юности. На его глазах люди росли, становились механизаторами, бригадирами, учителями, командирами Советской Армии. Их выдвигали в районное и областное руководство. Но все они для Анатолия Романовича оставались Сашами, Димами, Ванями, Анютами... Со всеми он по-прежнему был на «ты», и они по-прежнему называли его «наш доктор».

Анатолий Романович отложил в сторону пухлую историю болезни и задумался.

В кабинет заглянул Гурген Макарьян. Лунин обернулся к двери:

— Зайди, Гена. Я как раз хотел с тобой поговорить.

Макарьян сел напротив. Анатолий Романович пододвинул к нему историю болезни.

— Вот человеку все некогда было. Давал рекорды... Рекорды, конечно, дело хорошее, но все надо в меру. Читай... с этого места.

Макарьян внимательно прочел заключение, только что сделанное Анатолием Романовичем.

— Да, солидный стаж болезни...

— И как это мы проглядели Сашу, нашего передового тракториста? Человек лежал у нас дважды... Подлечим немного, он и рвется к машине. А нельзя было. Нельзя...

— Будем оперировать Волошина? — Макарьян еще раз прочитал последнюю часть заключения.

— Да, сегодня переводим его к тебе, в хирургическое. Дай соответствующие распоряжения к приему больного.

Макарьян удивленно посмотрел на главного врача. Анатолий Романович заметил его взгляд и спохватился:

— Я и забыл тебя обрадовать: облздравотдел одобрил твою кандидатуру на должность заведующего хирургическим отделением.

— Спасибо, Анатолий Романович, за хлопоты, а еще больше за то, что помогли мне совершить такой «большой скачок» за два года. Словом, мне повезло, — растрогался Макарьян.

— Что значит «повезло»? Это не то слово. По заслугам и честь. Большое тебе доверие и большая ответственность. Но не зазнавайся и не пытайся бежать в город при первой возможности, по первому приглашению. Хорошие хирурги в райцентрах — это показатель высокой медицинской культуры на местах. Имей в виду: не о тебе печется облздравотдел, а о людях. Ты способный врач, ты нужен больным, и твоя новая должность — это вроде как бы якорь для тебя. — Анатолий Романович улыбнулся. — Возможно, в отделении кое-что не по-твоему. Найдешь нужным — налаживай новый порядок. Но делай это не в виде декретов, а постепенно, с умом, учитывая сменяющиеся запросы времени. И без горячки. Знаю я, за тобой этот грешок водится. Спеши медленно! Трудный случай у Волошина, Гена, — круто повернул Лунин разговор на беспокоившую его тему. — Язва запущена.

— Как жаль, что вы уезжаете! — воскликнул Макарьян.

— А кто тебе сказал, что я уеду в Харьков, оставив тебя один на один с этой операцией! Завтра и будем оперировать: со стороны анализов противопоказаний нет. Вместе прооперируем, не волнуйся. Да разве я смогу спокойно сидеть на свадьбе, если все мои мысли будут здесь?

Макарьян облегченно вздохнул.

— На, забирай историю болезни, а это передай Зиночке, пусть отпечатает. Здесь приказ о назначении тебя на должность.

Оставшись наедине, Анатолий Романович долго смотрел в окно, обдумывая предстоящую операцию. А на оконном стекле мороз выводил ажурные листья папоротника. Полыхнули лучи закатного солнца, пробиваясь сквозь морозные узоры окна, легли пятнами на разложенные на столе бумаги. Аквамариновые листья папоротника пожелтели...

По двору, накинув на плечи пальто, пробежала врач Кучерова. Анатолий Романович проводил ее взглядом. Легкая досада царапнула сердце: «И зачем я так резко говорил с ней утром? Уж не обиделась ли она, эта кроткая женщина, любимица всех больных? Ах, кажется, не прав я был, не прав».

Врача Кучерову он нашел в палате. Она сидела у койки больной старушки. Другие больные после врачебного обхода ушли на второй завтрак.

Лунин тихонько окликнул ее и пригласил в свой кабинет.

— Что же вы, голубушка, нарушили врачебную этику? Не ожидал от вас... — Лунин укоризненно покачал головой.

— Не понимаю, Анатолий Романович. — Кучерова озадаченно развела руками. — Каким же образом? — Она была уверена, что замечание Лунина вызвано каким-то недоразумением.

— Сегодня я застал Волошина в удрученном настроении. Он заявил мне: «Я знаю, что мое состояние безнадежно». И расстроили его вы. Говорит: «Доктор Кучерова тяжело вздохнула, устало поднялась со стула и, уходя, оперлась на спинку кровати».

— Вот оно что! — Кучерова смущенно улыбнулась. — Я вспомнила... И он заметил? И принял в свой адрес? Поразительно!

— Заметил, Варвара Антоновна. Вот вам налицо действие первой сигнальной системы. Мимика, жесты, предметы... Это нужно учитывать...

— Анатолий Романович, у меня дома неприятность: поссорилась с мужем из-за пустяка; ночь не спала, но главное, кажется, я была не права... и у меня было плохое самочувствие...

— Неизвестно, кто иногда больший психолог — врач или больной? Врач думает о многих, а больной — только о себе. Учтите это. И проявлять свое настроение не следует — такая уж у нас профессия. Нужно больных заражать бодростью как естественным состоянием человека. Тогда болезнь им покажется этаким недоразумением, которое быстро пройдет. Вот так, Варвара Антоновна.

— Это справедливо, Анатолий Романович. Но Волошин действительно плох. Терапевтическое лечение ему вряд ли что-нибудь даст.

— Знаю, знаю. Да, запустил болезнь! Не показывался два года — вышел из нашего поля зрения. Будем оперировать срочно...

Лунин сегодня, как обычно, задержался в больнице, и, когда возвращался домой, уже вечерело. Он вошел во двор и остановился.

«Быть ночью снегопаду!» — Это он отметил по особому запаху от деревьев, опушенных повлажневшим снегом, — значит, потеплело. Жалобно взвизгивал колодезный журавль во дворе Кондратия Ивановича. «Упрямый старик, не хочет пить водопроводную воду. А может, он и прав? Когда-то и у нас был колодец»... Лунин посмотрел в угол двора, где из-под снега торчал почерневший сруб. И вдруг он ясно ощутил запахи мая.

Он вспомнил, как вот так же после рабочего дня вошел он тогда во двор и услышал скрип колодезного ворота и грохот цепи. Но самого колодца не было видно: все скрывала белая пена цветущей вишни.

«Как облитый молоком. Кто это сказал? Народное...» — подумал он. (И теперь, много лет спустя, при виде цветущего сада это сравнение всегда приходило ему на ум. Наверное, лучше не скажешь...)

— Это ты, доктор? — донеслось тогда от колодца. Раздвинув ветки, на тропинку вышел отец, вытирая о фартук мокрые руки. — Мы тут грядки поливаем...

— А ну, Толя, включайся в домашнее хозяйство, — услышал он веселый голос жены; Надя, улыбаясь, смотрела на него. Ее плечи и косынка были усыпаны белыми лепестками.

— Здравия желаем, товарищ политрук! Ну и спишь же ты по утрам так, что здороваться с тобой вечером приходится! — крикнул он вышедшему из беседки младшему брату.

— Не хотят меня поставить ни к поливалке, ни к колодезному ведру, — пожаловался он.

— Да отдыхай уж после пограничных тревог, — улыбнулась Надя.

— Кончаем работу! Анатолий, разводи примус, мать из погреба борщ несет! — провозгласил отец.

— Постный борщ-то, постный, с карасями, — объявила мать.

— Отставить примус! — скомандовал политрук...

Как давно это было... В мае сорок первого... Лунин посмотрел по сторонам, словно надеясь увидеть дорогие лица, — заснеженный сад все еще полыхал перед глазами пушистым майским цветом. Всех их давно нет в живых... В этом большом доме со старой довоенной мебелью он остался с дочерью один. Он ничего не хотел в нем менять. Пусть будет все так, как было при их жизни. Вот и Оля выпорхнет из этого дома... Скучно ей здесь, на воле... Притягивает, манит городская клетка, ставшая привычной за годы учебы в институте. А жаль. Ну что ж, ничего не поделаешь!

Лунин поднялся на крыльцо и отпер дверь...

7

На брянском вокзале Зиргус тщательно изучил расписание поездов и, детально рассчитав время, взял билет на пригородный поезд до Пасечного — туда и обратно. Всю дорогу до Пасечного Зиргус пытался составить план действия, но его мысли путались, их разрывали воспоминания, и назойливо вертелся вопрос: «А зачем, собственно говоря, я взялся за это дело?» В то, что этот Лунин «потянул за их нитку», как выразился Ставинский, он не поверил с самого начала. Их рижские дела — и Лунин. Какая между этим может быть связь? Абсурд. Да и весь последующий разговор со Ставинским показал, что тут — другое. Когда он замарался? В войну или потом? Может быть, тут просто уголовное дело? Проворовался, убил кого? Он так и не раскрыл правды...

«А я, истинный патриот, боровшийся против Советов, пошел теперь на поводу у этого авантюриста, который и примкнул-то к нам в своих корыстных интересах. Но он тогда получил сполна за оказанные нам услуги. Нам... Где вы, мои вожди и вдохновители? Погибли? Задремали? Отреклись от всего, смирившись с ходом истории, и оставили меня пережевывать жвачку изживших себя идей?»

Зиргус больше не верил в то, что его предвоенные действия были так уж нужны для спасения отечества, иначе он сам поискал бы пути, которые рано или поздно привели бы его к тем, кто не сложил оружия.

В нем постепенно угасло желание вернуться к прежней жизни, потому что это желание ничто уже не подогревало. Все, что мог достичь в буржуазной Латвии он, сын владельца небольшого магазина, он достиг и при новом строе. То предвоенное время он относил теперь к поре исканий и как бы списывал его со счетов, сваливая все на молодость.

И теперь он был потрясен тем фактом, что за «грехи молодости» надо расплачиваться ему, пожилому, инертному человеку, мечтавшему дожить до старости в тишине и покое. Обидней всего было то, что из теплой тины, в которой он пребывал весь послевоенный период, его выдернул крючок какого-то шантажиста.

«Нет, и впрямь мои мозги заволокло жиром! Безвольный дурак! Согласился... На что я иду?»

На миг у него явилось желание сейчас же, немедленно вернуться в Харьков и постараться убедить Ставинского в чрезвычайной опасности задуманного предприятия. Но он даже не знал, где тот живет. В адресном бюро можно справиться только завтра. Но Ставинский будет на работе. Они смогут встретиться не раньше завтрашнего вечера. Время работает против них. Колесо вертится — скоро свадьба. А если они не придут ни к какому решению? И это вполне вероятно, ибо разве не решал эту задачу Ставинский сам, прежде чем обратиться к нему за помощью? Он, конечно, перебрал все варианты и остановился на единственном, потому что оказался в тупике, из которого он может выбраться только по трупу своего потенциального разоблачителя. И если этого не произойдет...

Зиргус содрогнулся при мысли, что час расплаты настанет и для него. Ставинский, погибая сам, схватит и его за горло. Мертвой хваткой. Ставинский... Лунин... Сейчас судьба Зиргуса зависела от этих двух человек. Порознь... И это уже было лучше. Перед ним стоял выбор: уничтожить того или другого. Ставинский это учел. Он подготовился и к такому повороту событий, так что застать его врасплох, по всей вероятности, невозможно. Лунин — другое дело...


В домах Пасечного зажглись огни. Зиргус посмотрел на часы: пожалуй, пора! И пошел к дому Лунина. Надвигалась темнота. «А вдруг он не один? Всякое бывает! — шевельнулась мысль. — Ничего, справлюсь и с двумя». В доме Лунина светилось только одно окно, рядом с коридором. Зиргус волновался, но это было старое, привычное «рабочее» волнение, которое придавало ему силы, оно вернулось к нему сквозь годы расслабленности и лени. Оно снова наполнило его дряблые мышцы силой, заставило мозг заработать в одном нужном направлении, и весь он как бы подобрался, готовый к мгновенной реакции. Это был прежний Зиргус. Он шел напролом, и ничто уже не могло его остановить.


Лунин подошел к жарко горящей плите и, покрякивая, сел на табуретку. С задумчивым выражением на лице вынул из пачки папиросу, не спеша ее размял, зажег спичку, прикурил и, прежде чем погасить огонек, какое-то время смотрел на него. Его движения замедлились; он с вялой сосредоточенностью курил, обволакиваясь дымом. Подошла кошка, потерлась о его ноги и улеглась около плиты в картонную коробку. Она уставилась на хозяина широко открытыми желтыми глазами и тихо замурлыкала.

Лунин встал, взял со стола очки и, привычным движением руки откинув дужку, надел их. Взял газету и стал ее просматривать. В «Брянской правде» был помещен портрет в траурной рамке.

«Степан... Ах, Степан... Прощай, дорогой товарищ, партизанский командир», — произнес Лунин вслух. Он отложил газету, снял очки — читать он был не в состоянии.

«Да, в таком возрасте уж ничто не заполняет промежуток между сегодняшним днем и смертью. Впереди только однообразная равнина, и нет на ней никаких вех... Ах мысли, мысли... воспоминания... Да что же со мной сегодня? Нельзя так падать духом. Завтра такой трудный день»...

Лунин шумно вздохнул, взял кочергу и, сдвинув ею конфорку, заглянул в топку. Подбросил угля, пододвинул немного вьюшку трубы.

Заскрипело крыльцо. Постучали в дверь.

Лунин, ничего не спрашивая, открыл.

— Вам телеграмма... Из Харькова, — сказал Зиргус.

— Очень рад... проходите!

Зиргус вошел в кухню.

— Пожалуйста, распишитесь, — сказал он.

Лунин подошел к столу и потянулся за очками. Среднего роста, в синей, на заячьем меху безрукавке, он показался Зиргусу слабосильным и старым.

Когда Лунин повернулся к нему, он, держа в руках бумажку, вдруг резко задрал вверх голову и, показав на потолок, испуганным голосом спросил:

— Что это у вас?

Лунин, придерживая очки, поднял голову.

Зиргус шагнул к нему и с хриплым выдохом рубанул его по горлу ребром ладони. Роняя очки, Лунин схватился за горло, но его руки тотчас бессильно опустились. Зиргус подхватил его обмякшее тело и, не удержав равновесия, упал вместе с ним на стол. Затем он положил Лунина на пол, сорвал с вешалки пальто, набросил его на голову Лунина, нащупал его висок и несколько раз ударил поленом. «Готов». И посмотрел на часы: стекло разбилось, а часы остановились. Он бросился искать осколки, но сразу же понял, что такая работа ему сейчас не под силу. Он нашел один покрупнее осколок, где, возможно, могли сохраниться отпечатки его пальцев, и решил, что остальные слишком мелки для подобных улик.

Зиргус шагнул в коридор и приоткрыл наружную дверь. Несколько секунд постоял так, прислушиваясь, потом не спеша сошел с крыльца и степенной походкой вышел на улицу.

Срывался снежок. На станцию Зиргус пришел за несколько минут до прихода рабочего поезда на Брянск. В Брянске он пересел на пассажирский, идущий до Смоленска. И снова он проезжал Пасечное. За окном вихрилась метель, но он терпеливо смотрел в окно, пытаясь отыскать глазами дом, в котором он побывал несколько часов назад. Но даже ближние улицы окутала сплошная белая пелена. Тогда он залез на свою полку и заснул сном праведника. На рижский поезд он намеревался пересесть только в Витебске, подальше от этих мест.

8

Зима 1964-го года выдалась снежной и холодной. Часто бушевала метель. Сухой рыхлый снег засыпал вокруг Пасечного окрестные леса и поля. Из Брянска пригнали снегоочиститель, и он то и дело курсировал мимо Пасечного. А на пристанционном перроне по утрам чиркал фанерной лопатой старый дворник дед Фома. На улицах поселка жесткий от мороза, еще не слежавшийся снег сердито скрипел под ногами и отваливался от подошв спрессованными плитками.

Но в ночь на 7 февраля заметно потеплело... В безветрии отвесно падали крупные влажные хлопья и, оседая друг на друга, окутали Пасечное лебяжьим пухом. Крыши стали выше, заборы — ниже.

К утру снегопад прекратился, небо прояснилось, и над поселком выплыл перламутровый серп месяца со слегка размытыми краями.

Медленно рассвело... А побледневший от дневного света месяц все еще висел над Пасечным. Будто из-под мохнатых горских шапок голубыми удивленными глазами смотрели окна домов...

Из больничных дверей вышла медсестра Рая Орешкова, посмотрела по сторонам, глубоко вздохнула ароматный свежий воздух и побежала по улице, размахивая руками в узорных вязаныхрукавичках. Она напрямик, раскидывая валенками снег, пересекла еще не расчищенную небольшую площадь и свернула в боковую улицу, обсаженную вдоль заборов липами.

Поравнявшись с участком доктора Лунина, Рая остановилась и толкнула калитку, но она не поддалась; только снежный комок сорвался с навесика и скользнул Рае за воротник. Она сняла рукавичку и просунула руку между досок — крючок болтался свободно, калитка была не заперта. Рая налегла на нее плечом и отодвинула рыхлый сугроб. Открылась нерасчищенная дорожка. Она вилась гладким, не тронутым лопатой желобком между отвесными стенками старых сугробов.

«Никаких следов! Да он же не выходил! Неужели заболел?» — с тревогой подумала Рая и побежала к крыльцу. Дверь была чуть приоткрыта, и в коридор нанесло косой намет снегу. Рая вошла в коридор и постучала. Ответа не было.

— Анатолий Романович, к вам можно? Анатолий Романович! — Рая слегка потянула дверь на себя, и она отворилась. В кухне горел свет, хотя на дворе было уже совсем светло. Рая шагнула через порог и отшатнулась: на полу возле плиты лежал человек. Его голова и верхняя часть тела были покрыты легким пальто.

— Кто это? — слабо вскрикнула Рая. Она откинула с лица человека пальто — перед ней был Лунин. На его вздутом лице возле виска запеклась кровь. Голова лежала в луже крови, уже подернувшейся мутной пленкой. Он был мертв. Рая поняла это сразу, едва прикоснувшись к его холодной закоченевшей руке.

— Боже мой, боже мой, — шептала Рая, снова закрывая лицо покойника и стараясь придать пальто прежнее положение.

Она выскочила во двор и стала звать на помощь.

Первым прибежал Кондратий Иванович. Но Рая, опомнившись, остановила его у калитки:

— Сюда нельзя!

— Да что случилось, чего ты орешь? Почему сюда нельзя? — возмутился Кондратий Иванович, отстраняя ее.

— Убили! Убили доктора! — Рая схватила его за рукав и не пустила во двор. Она скороговоркой объяснила, в чем дело. Кондратий Иванович всплеснул руками и опустился в сугроб.

— А я гляжу: ночью горит свет на кухне.

Подошли соседи из других дворов.

— Товарищи, во двор, а тем более, в дом — нельзя! Вы, дедушка, стойте на часах у калитки, — обратилась она к Кондратию Ивановичу, отряхивая его от снега. — Пусть кто-нибудь бежит в милицию, а я помчусь в больницу.

Кондратий Иванович загородил собой калитку и приказал жене:

— Мать, тащи кожушок и рукавицы. А вы, граждане...

Вскоре из машины с красной полосой вышел начальник милиции капитан Малахов в сопровождении следователя Хромых и двух милиционеров. Почти следом за ними подъехала прокурорская «Победа»,

— Почему собаку не взяли? — спросил прокурор, вылезая из машины.

— Бесполезно, снегу навалило. Да и поздно уже, Юрий Семенович, железная дорога рядом, — ответил следователь, пропуская прокурора вперед.

— Гм... Железная дорога?.. У вас уже есть выводы? — Прокурор в расстегнутом пальто быстро подошел к калитке, решительно распахнул ее и, посматривая по сторонам, пошел по двору. Остальные гуськом шли за ним.

Прокурор, словно крадучись, вошел на кухню и, не сходя с места, осмотрел ее, а затем шагнул к убитому, двумя пальцами приподнял пальто над его головой и снова опустил.

— Немедленно врача! Эксперта вызвали?

— Эксперт будет через полчаса. Самолетом, — отозвался Хромых. — А врачи сейчас подойдут.

Вошли Гурген Макарьян и Кучерова. Кучерова склонилась над Луниным и сразу же, тяжело вздохнув, выпрямилась и молча посмотрела на прокурора.

— Ясно, — буркнул прокурор. — Когда прекратился снегопад?

— В три часа ночи, — ответил начальник милиции.

— Убийство произошло скорее всего вечером, — вставил Хромых.

— Почему так думаете? — повернулся к нему прокурор.

— В печке совсем мало шлака, а в ведре угля больше половины.

У Макарьяна на глазах блестели слезы. Он чиркнул спичкой и прикурил.

— Курить бы не надо! — строго сказал Хромых.

Макарьян торопливо прижал пальцами горящую папиросу и скривился от боли.

— Пожалуйста, станьте вон туда, в угол, — сказал Хромых Макарьяну и Кучеровой. — Идите сюда, Сергеев, — он протянул руку к младшему лейтенанту. — Фотографируйте отсюда и отсюда...

Вспыхнули «блицы» лампы.

— Теперь снимите пальто...

Снова защелкал затвор фотоаппарата. Хромых обвел мелом контур тела Лунина.

— Всюду половики... Никаких следов... Отпечатки... — Он кивнул сержанту: — Дверь, шкаф, рукоятка топора, кружка, стол, полено... В общем, смотрите сами...

Хромых поднял очки.

— Это очки пострадавшего? — он посмотрел на Макарьяна.

— Да, его.

В углу валялась поршневая ручка.

— А это?

— Его. Это точно.

Хромых через лупу внимательно исследовал клеенку. Потом опустился на пол. Под стеклом мелькали шерстинки, крошки хлеба, бумажки... Хромых заглянул под стол. Рядом с ножкой он увидел небольшой осколок стекла, чуть дальше — другой. «Плексиглас. Часы Лунина висят на гвоздике над столом, значит преступник разбил свои часы!» И еще маленький осколок...

Хромых завернул их в бумажку и сунул в карман. В щели пола он увидел какую-то светло-желтую шелуху. Присмотрелся: что-то вроде насекомого. «Это же сухая дафния». Он поддел ее кусочком бумажки и, поднявшись, стал рассматривать в лупу. Сомнений не было.

— Сержант, посмотрите, нет ли в доме аквариума?

— Нет, Вениамин Павлович.

— Смотрите, Юрий Семенович, дафния...

— А что это такое? Ах, дафния... Интересно...

— А вот осколки часового плексигласа.

— Значит, Лунин оказывал сопротивление. Впрочем, следов борьбы не видно. — Прокурор сел на табурет и потер лоб.

Хромых осмотрел все комнаты и негромко объявил:

— Никаких признаков ограбления.

— Это сразу было видно: на вешалке — новое зимнее пальто Лунина, отличная меховая шапка, — устало заметил прокурор.

— Товарищ прокурор, там пришел почтальон... принес телеграмму Лунину, — заглянул в дверь Кондратий Иванович.

— Пропустите.

Вошел пенсионер Самохин — разносчик телеграмм. Он уже знал, что убили главного врача, но при виде убитого он закачался, дрожащей рукой снял шапку и так и застыл, забыл пригладить нелепо торчащие космы седых волос.

— Дайте сюда телеграмму. — Прокурор прочитал: «Дорогой папа, выезжай в пятницу вечером. Оля, Сергей». Куда это его вызывают?

— В Харьков, на свадьбу, — отозвался Макарьян, — его дочь выходит замуж.

— Адрес харьковский знаете? — спросил прокурор.

— Я не знаю, — Макарьян пожал плечами. — Вы не знаете, Варвара Антоновна? — спросил он у Кучеровой.

— Откуда мне знать?..

Вошел грузный мужчина в сопровождении тоненькой девушки в пушистой голубоватой шапочке.

— Судмедэксперт Мариничев, — отрекомендовался он, — а это моя ассистентка. — И он молча поздоровался с прокурором за руку, снял пальто и стал на колени возле тела Лунина.

— Я думаю, что с момента смерти прошло не менее двенадцати часов. Только после вскрытия, пожалуй, можно заключить точнее.

— Нашел адрес дочери! — Хромых держал в руке блокнот Лунина. — В кармане костюма лежал.

— Оповестите дочку от моего имени! — Прокурор встал.

Лунина вынесли. Вышли все посторонние.

— Что вы думаете об убийстве, товарищ следователь? — спросил прокурор, машинально растирая пальцами подбородок.

— Ничего не думаю, товарищ прокурор, ибо это не ограбление и, как говорится, не почва ревности, — грустно улыбнулся Хромых. — Хулиганство без каких-либо побуждений... месть.

— Месть? А что вы имеете в виду?

— Ничего не имею, просто перебираю версии...

— Лунин ведь был на Краснодарском процессе? — подался вперед прокурор. — Когда товарищ следователь упомянул железную дорогу, я подумал, что его мысль работает в этом же направлении. В общем, вывод напрашивается сам собой... Здесь дело серьезное, так что самим нам не разобраться... Убийца дерзкий и прямолинейный; даже наплевал на инсценировку ограбления. Что это, глупость или уверенность в недосягаемости? Буду звонить в Брянск. Свяжусь с управлением госбезопасности.

9

Вот уже пять дней Мартовой не находил себе места. Каждый раз, возвращаясь домой, он со страхом, дрожащими руками нажимал кнопку звонка и входил в свою квартиру, словно крадучись, боясь увидеть там человека, встреча с которым сулила ему гибель — ведь Лунин мог приехать и до субботы — дня, на который назначена свадьба.

Сегодня была пятница. Вчера вечером была послана Лунину телеграмма. Сергей хотел дать ее еще утром, но Мартовой сам вызвался послать ее и отправил только вечером, после работы, с таким расчетом, чтобы она в дом Лунина попала только сегодня. Сегодня была пятница — решающий день. Сегодня он узнает, удалась ли Зиргусу эта операция?

Не дождавшись конца рабочего дня, Мартовой ушел с работы. Ему не терпелось поскорее попасть на почту. А вдруг там нет телеграммы? Что тогда? Что думать, что предпринимать? Ах, не стоит заранее терзаться, авось будет все хорошо! — успокаивал он себя. Сейчас он все узнает...

Мартовой сошел на остановке «переулок Короленко» и поспешил на почту. Он подождал, пока уляжется волнение, и протянул в окошечко паспорт. Девушка подала ему телеграмму, и он отошел в глубь зала. Телеграмма была из Витебска. Послана утром.

«Диссертацию защитил, осложнений не было, привет всем друзьям. Айнар».

«Ну, слава богу!» — вздохнул Мартовой.

Он вышел на улицу. Перед ним плясали разноцветные буквы, высвечивая слово «Центральный».

«Зайти, что ли, в ресторан, пропустить стаканчик на радостях? — заколебался он, но вдруг его обожгла мысль: — А что, если Айнар обманул? Только успокаивает меня, а сам... Черт знает, что может прийти на ум этому бандиту!.. Не сегодня, так завтра я все равно узнаю правду, какую ни есть». Он круто повернулся и зашагал домой.

Дверь ему открыла Нина Дмитриевна. На него смотрели ее блестевшие от слез глаза.

Мартовой устало смежил веки и рванул воротник пальто. Его лицо исказила гримаса отчаяния.

«Все!.. Не удалось! Вот и конец!» — он вообразил, что за ним уже пришли чекисты и ожидают в квартире.

— Что с тобой? Ты уже знаешь? Откуда? — шепотом спросила жена.

— О чем ты говоришь? Что случилось?

— Олин отец...

— Что случилось? — истерично крикнул Мартовой, хотя он уже все понял, и этим криком, как стоном, облегчил свою скованную страхом душу.

— Умер Анатолий Романович. Только что пришла телеграмма.

Мартовой схватил телеграмму: его рука тряслась, буквы прыгали перед глазами.

— «...скоропостижно скончался»... — эти слова гипнотизировали его. Он поднял голову и поочередно обвел взглядом жену, Олю, Сергея:

— Сердечный приступ? Он болел?

— Нет, не болел, не болел, — растерянно лепетала Оля, — но такие случаи знает медицина...

— «Карпов»... Кто такой?

— Не знаю, Василий Михайлович. В больнице как будто нет такого врача... Да что же мы стоим?! Сережа... Мы с Сергеем едем в Пасечное.

— Сейчас?! — воскликнул Мартовой.

— Конечно...

Сергей вынес из комнаты уже собранный чемодан и снял с вешалки Олино пальто.

— Одевайся... Мы опоздаем!

— Вы бы хоть поели... Оля, Сережа... — нерешительно предложила Нина Дмитриевна.

Сергей помогал Оле надеть пальто:

— Некогда, мама. Быстренько собери нам чего-нибудь в дорогу.

— Нина, — сказал Мартовой, вбегая на кухню, — я тоже поеду с ними. Утром позвони Макарову, объясни... — И, подойдя к жене, ласково погладил ее по волосам и с неподдельной болью посмотрел ей в глаза.

— Горе-то какое! — Нина Дмитриевна упала на грудь мужа.

У Мартового радостно стучало сердце. «Не обманул, не обманул!..» — с теплотой вспоминал он Зиргуса. Он опьянел от радости и не скрывал суетливой оживленности, понимая, что она воспринимается как растерянность или подобие истерии.

Он решил ехать в Пасечное, чтобы услышать разговоры, предположения и убедиться, что Зиргус не оставил каких-либо следов. Только бы удалось Зиргусу незамеченным выбраться из Пасечного, а там ищи ветра в поле...

Да, только в Пасечном он сможет узнать, какая окраска будет дана убийству следственными органами, какой характер примет расследование. И еще: теплилась надежда как-то повлиять на дальнейший ход событий, направить следствие по ложному пути.

10

Полковник Мохов положил телефонную трубку, медленно собрал бумаги, сложил в сейф и стал наводить порядок на столе.

«По-видимому, прокурор Карпов прав. Немотивированное убийство исключается... Гм... Его надо связывать с активностью ветерана, с его перепиской, — решил он, вытряхивая из пепельницы окурки. — А может, лучше предположить... Да, Карпов сказал, что Лунин ездил в Краснодар!.. Две линии... Но сходятся... Вот тут и загвоздка... И никаких улик...»

Минуту спустя вошел капитан Тарасюк.

— Серегин сказал, что вы меня звали, товарищ полковник.

— Да, садись, Олег. Слышал, что произошло в Пасечном? Утром звонил нам Карпов... — полковник кивнул на стул, морщась от папиросного дыма.

— Доктор Лунин? Недавно узнал. Догадываюсь, что это по нашей линии...

— Немного погоди с выводами, а поезжай в Пасечное и помоги следователю. Так и этак покрути дело, — может, простая уголовщина. А вообще ты правильно прикидываешь. Я чую, что вклинился Лунин куда-то, в чье-то заповедное влез... Понимаешь, две линии — его переписка и Краснодарский процесс. Он давал там показания, а ты же знаешь, сколько там было упомянуто лиц! Многие из них пока не найдены... Особенно обрати внимание на его переписку. Сколько к нему приезжало людей! Поди найди их! В общем, спать нам не придется... Если подтвердится версия насчет Краснодарского процесса, надо докладывать в Москву. Думаю, что преступник с повинной не придет, а коль скоро это так — за работу!

На следующий день Тарасюк приехал в Пасечное.

— Привет, Вениамин Павлович, — поздоровался он, войдя в кабинет следователя.

На столе Хромых лежала солидная пачка писем, присланных Лунину в разное время; он перечитывал их и делал выписки в тетрадь.

— Здравствуйте, товарищ капитан. Жду вас, — Хромых протянул гостю руку.

— Ну, что там у вас нового? — Тарасюк подсел к столу, взял одно письмо и покрутил его в руках. — Представляете себе, что это будет за труд! Не исключено, что кто-то из этих авторов убил Лунина. Нужно установить и, этого мало, — доказать! Что-нибудь есть интересное?

— Трудно пока сказать. Занялся ими недавно. В письмах зачастую — с нашей точки зрения — много «воды»: пишут о семье, о работе, вспоминают об общих знакомых. Есть письма содержательные, раздумные, а больше — эмоциональные; люди радуются, что нашли друг друга, немного хвастаются своими заслугами, участием в войне, — их можно понять. Там, например, есть предложение встретиться всем сразу, собраться, как один пишет, в Москве на Красной площади в День Победы. Некий Харитонов просит сообщить, не знает ли Лунин — жив ли их командир, где он? Дескать, хотел бы с ним встретиться. Есть сообщение о высылке фото. Кстати, у Лунина много фотографий его боевых товарищей... Кто-то описывает боевой эпизод, в котором погиб интересующий Лунина человек. И так далее и тому подобное. К тому же, письма в основном старые. Я еще не все просмотрел. Да, есть переписка со следователем из Краснодара.

— С соседями беседовали?

— Да. Но только один из них — Русанов Кондратий Иванович, бывший учитель — дал показания, да и то несущественные. Его двор напротив двора Лунина. И вообще, они еще с войны были друзьями. Даже на свадьбу ехать собирались вместе.

— Что же он говорит?

— В день убийства, просматривая «Брянскую правду», он увидел некролог: скончался Степан Федорович Шушунов — их бывший партизанский командир. Он так расстроился, что разболелась голова, и он прилег. Вечером он решил пойти к Лунину и погоревать вместе с ним. Но его невестка, операционная сестра из хирургического отделения, строго-настрого запретила это делать, сказав, что Лунину завтра оперировать тяжело больного, так нечего его расстраивать. Русанов и не пошел, а лег спать. Около полуночи он встал по надобности и увидел, что в кухне у Лунина горит свет. Он еще подумал: не спит Анатолий, волнуется, а может, книги какие просматривает, к операции готовится. А увидев свет утром, естественно, подумал, что Лунин собирается на работу.

Тарасюк встал, походил по кабинету, снова сел.

— А что говорят в больнице?

— Все подавлены и удивлены. Особенно потрясен хирург Макарьян. Из-за его состояния отложили операцию тяжело больного. Кстати, тут один наш работник выдвигает версию — не замешан ли в этой истории Макарьян? Мол, Макарьян был влюблен в дочь Лунина — это, правда, так и есть — вдруг Ольга выходит замуж. Естественно, что между Макарьяном и Луниным мог произойти крупный разговор. Макарьян мог упрекнуть его в чем-то. Оба не сдержались, поссорились — и вот результат. Этот товарищ ссылается на кавказскую натуру Макарьяна. Спору нет, он горяч. И, если бы не одно «но», я мог бы тоже такое подумать, а так категорически отметаю это подозрение.

— А что это за «но», — Тарасюк поднял глаза от бумажки, на которой рисовал фигурки, слушая Хромых.

— Гурген — мой друг, и я знаю его хорошо. А в тот злополучный вечер он как раз сидел у меня. Я повстречал его у выхода из больницы, и мы вместе пошли домой. А живет он в нашем доме, его комната напротив моей. Весь вечер мы проговорили о его больничных делах, о Лунине. Он поделился со мной и своей радостью — его назначили заведующим хирургическим отделением. Только эту радость он бурно не воспринимал, как можно было ожидать. Сильно переживает замужество Ольги — это верно. Но это честный и порядочный парень, и я за него ручаюсь.

— С дочерью Лунина говорили? Что она думает по поводу убийства?

Хромых махнул рукой.

— С ней говорить невозможно — ей все время плохо. А муж и свекор тоже не могут прийти в себя, — ходят как неприкаянные. Да и что они могут знать? Старший Мартовой даже не успел познакомиться с Луниным. Все они приехали сегодня утром.

— Ничего удивительного, такое горе! Пусть немного успокоятся, я с ними поговорю сам.

Под вечер капитан Тарасюк постучался в дом Лунина. Оля открыла дверь. Тарасюк предъявил удостоверение и сказал:

— Может, вам и не до меня, но в интересах следствия мне нужно кое-что выяснить.

Оля провела его в комнату, где сидели Сергей и Мартовой. Тарасюк поздоровался с ними и обернулся к девушке:

— Скажите, Ольга Анатольевна, говорили ли вы кому-нибудь в Риге о распорядке ваших каникул и, в частности, то, что вы после посещения Пасечного поедете в Харьков? Или вы, Сергей?

Оля и Сергей вопросительно смотрели друг на друга.

— В общем... Конечно, все мои подруги по институту знали, что мы с Сергеем поедем ко мне. Ну, а то, что мы будем в Харькове, подразумевалось само собой. О свадьбе я ничего не говорила... Мы и сами с Сергеем тогда еще не решили, где ее устраивать.

— А вы, Сергей?

— Мне просто нечего добавить. Знали и мои товарищи.

Тарасюк что-то записал в блокнот.

— А в Харькове? — спросил он. — Кому вы рассказывали об отце Оли? Или, может быть, в поезде?

— В поезде — никому. С нами ехала женщина с мальчиком лет пяти... А в Харькове я навестил двух школьных товарищей, пригласил на свадьбу. Больше ни с кем мы не говорили. Правда, Оля?

— Да. А я никого там не знаю. Все эти дни мы были дома. Ходили на рынок за продуктами к свадьбе, в магазины.

— Нам нужно все знать, — сказал Тарасюк.

— Да вы поймите наше горе, товарищ... не знаю вашу фамилию, — Мартовой остановился.

— Тарасюк.

— Жаль человека, товарищ Тарасюк. Обидно, когда гибнет фронтовик в мирное время. Я сам прошел тернии войны и, как говорится, хлебнул горького через край. Курите, — предложил Мартовой.

— Спасибо, не курю.

Мартовой сбил с папиросы пепел и продолжал:

— Лунину за время войны пришлось сталкиваться со многими людьми, с хорошими и плохими. А вдруг одного из последних он встретил в Пасечном или поблизости? События развернулись так стремительно, что он не успел сообщить об этом, куда следует.

— Это вполне вероятно, — согласился Тарасюк. — Ведь Лунин долгое время воевал в партизанах, то есть на оккупированной врагом территории, где предатели попадались на каждом шагу — полицаи, старосты, просто осведомители...

— Как бы там ни было, одно здесь совершенно ясно — убили его не для того, чтобы ограбить. В доме ничего не тронуто, — заключил Мартовой.

Тарасюк снова обратился к Оле и Сергею:

— А вы не заметили, может быть, Анатолий Романович был чем-то встревожен, подавлен?

— Что вы! Он был бодрый, веселый. И мы никогда бы не подумали, что видим его в последний раз, — Оля залилась слезами.

Мартовой с укоризной возразил:

— Да если бы Анатолия Романовича что-нибудь угнетало или тревожило, разве стал бы он омрачать этот короткий день свидания с ребятами? У них только начинается свое маленькое счастье, своя жизнь...

Тарасюк понимал, что его вопросы исчерпаны. Что могла знать Оля, видевшая отца только в каникулы?

«По-видимому, родственник Лунина прав. Надо вести поиск во всех направлениях», — размышлял Тарасюк по дороге к следователю Хромых. Он забрал у Хромых письма, взятые в квартире Лунина дафнию, осколки часового стекла и уехал в Брянск.

11

Утром Тарасюк уже докладывал полковнику Мохову о результатах поездки в Пасечное.

Мохов с нетерпением ждал возвращения капитана. Еще не зная, какими данными они могут располагать, опираясь только на свой опыт, а может быть, и на какое-то внутреннее чутье, он понимал, что действовал опытный преступник, сумевший побывать в доме Лунина и уйти оттуда незамеченным. Из телефонного разговора с прокурором Карповым Мохов знал, что преступник не применил ни огнестрельного оружия, ни холодного, а обошелся подручными средствами. И это наводило на мысль, что убийство не было подготовленным, а возникло как бы стихийно, ввиду сложившихся обстоятельств, требующих немедленного действия.

Это немного поколебало выдвинутую первоначально версию, что убийство надо связывать или с Краснодарским процессом, или с перепиской, которую вел Лунин со своими боевыми товарищами. В этом случае убийство было бы спланировано заранее — и преступник явился бы не с пустыми руками.

Своими соображениями Мохов незамедлительно поделился с капитаном Тарасюком.

— Да, товарищ полковник, ваш вывод как раз перекликается с предположением товарища Мартового — родственника Лунина. Только он не затрагивал вопроса об оружии. Я, когда ехал в поезде, да и сегодня ночью, крутил дело так и этак и пришел к выводу, что вариант с перепиской не подходит еще вот почему. — Тарасюк кашлянул и слегка поморщился.

— Забыл, что не куришь.

Мохов загасил папиросу, встал, открыл форточку и погнал руками дым к окну.

Тарасюк разложил на столе письма и фотокарточки.

— Мне кажется, что я понял принцип анализа. Большинство писем принадлежит партизанам Брянщины, то есть нашим землякам, которые в силу создавшихся трудных условий впоследствии перебазировались в белорусские леса. Безусловно, Лунин их хорошо знал, и все они знали друг друга. Вот тут и их фотографии. Есть, так сказать, и иногородние. Сохранились их письма и фотографии. Несколько погибших. Фотографии присланы их родственниками. Заметьте — партизан, а не каких-то без вести пропавших, так что они действительно умерли. А вот эти три фотографии недавние, приложены к письмам. По письмам, имеющимся у нас, мы, в случае надобности, легко можем отыскать и людей, посылавших их. А надобности, я думаю, нет, потому что эти люди, будь у них нечистая совесть, фотокарточек не прислали бы, а от Лунина избавились бы давным-давно, если бы его боялись, или хотя бы уклонились от переписки с ним.

— Правильно, — согласился Мохов. Он было опять потянулся к папиросе, но вовремя спохватился.

Тарасюк сложил фотографии стопочкой, подравнял их с боков и, как бы выводя заключение, сказал в раздумье:

— Допустим, в моем рассуждении есть какой-то изъян. Но я думаю, что Лунин помнил все фамилии своих знакомых, и если бы какая-нибудь из них фигурировала или упоминалась в свидетельских показаниях в Краснодаре, то что мешало ему сообщить об этом органам еще там? Так что с какой бы точки ни посмотреть, на этой версии уже можно поставить крест.

— Вот мы и освободились от заблуждения! — повеселел Мохов. Выводы, сделанные Тарасюком, совпадали с его собственными. — Таким образом, нам следует сконцентрировать внимание на оставшихся двух вариантах: или это убийство, не подготовленное заранее, или все же оно связано с Краснодарским процессом. Если остановиться на последнем, то он выдвигает перед нами загадку: почему преступник не применил оружия? Допустим, у него не было огнестрельного — и это вполне вероятно, — но иметь при себе хотя бы простой нож он мог бы?

— А может быть, он имел при себе оружие, хотя бы для самозащиты, но не применил его. Хотел нас перехитрить. И достиг своей цели. Вот ломаем же мы голову, товарищ полковник.

— Да, мы не знаем, с кем имеем дело, — вздохнул Мохов. — Давай пока иди к себе. Подумаем еще порознь.

На совещании, проведенном полковником Моховым в конце дня, было принято решение выяснить, кто в недавнем прошлом прибыл на жительство в Пасечное или окрестные села. Особенно надо было обратить внимание на тех, кто имеет медицинские профессии и еще не устроился на работу, если, конечно, такие окажутся.

В самом же Брянске следовало установить, кто недавно поступил на работу в городские медицинские учреждения или в Облздравотдел, где приходилось Лунину бывать по долгу службы и где он мог увидеть преступника.

Необходимо было также уточнить данные о некоторых товарищах Лунина, проживающих в других местностях. Части из них решено было послать уведомление о его смерти и предложить им высказать свою точку зрения по этому поводу.

Но самое главное внимание было все же уделено Краснодарскому варианту. Выработанная версия сводилась к тому, что кто-то из упомянутых, но еще не найденных преступников, опасался возможного разоблачения со стороны Лунина, как путем личного контакта с ним, так и в результате его переписки с боевыми товарищами, ведь именно Лунин являлся тем пунктом, где переплетались их связи. Нельзя было пренебрегать и той небольшой степенью вероятности, что здесь имеет место месть друга или родственника осужденного.

Важно было узнать, что именно и против кого свидетельствовал Лунин на процессе. Письма следователя не могли пролить свет на этот вопрос, так как в них, возможно преднамеренно, не упоминались ни фамилии, ни суть дела, и они заключали в себе только практическую сторону: уточнение даты приезда. Таких писем было всего два.

С докладом в Москву был командирован капитан Тарасюк.

12

Подполковник Борисов возвращался из подмосковного дома отдыха. И хотя зима для отпуска, по мнению многих, — время неудачное, Борисов считал, что ему повезло. Отпуск могли дать и поздней осенью, и в преддверии весны. Тогда, действительно, какой же отдых на природе? Ни то ни се. А сейчас, в феврале, — самая пора для лыжных прогулок по зимнему лесу. Лыжи он любил.

Но к любому развлечению можно охладеть, если повторять его ежедневно. И Борисов в последнее время с нетерпением ждал того дня, когда надо будет собираться домой. Нетерпение взяло верх, и он выписался досрочно.

Он ехал с вокзала домой и жадно смотрел через автобусное окно. Ему казалось, что в доме отдыха он пробыл не двадцать дней, а, по крайней мере, вдвое больше. И он жалел, что не уехал оттуда раньше.

До конца отпуска еще несколько дней, и он спокойно, не спеша, будет ходить по Москве. Да, да, он будет ходить по Москве пешком. Обойдет все центральные улицы, побывает на окраинах. Он давно об этом мечтал, но у него никогда не было на это времени. С тех пор, как он снова работает в Москве, прошло уже несколько месяцев, но он проносится по городу то в служебной машине, то в автобусах. Знакомые с детства улицы и площади словно стали чужими. И дело не только в том, что они сильно изменили свой облик. Просто он всегда в движении, и его взгляд не может надолго остановиться на том или ином здании, чтобы увидеть это новое и сравнить с тем, что было ему так знакомо и привычно. Теперь перед ним открывалась возможность наверстать упущенное.

С этими мыслями Борисов поднялся по лестнице старинного дома в Малом Каретном переулке и отпер дверь своим ключом.

— Мама, это ты? — донеслось из комнаты.

— Нет, Людочка, это я!

Послышались торопливые шаги, и дочь выбежала в прихожую.

— Папка! — она бросилась к нему.

— Ты почему не в школе?

— А мы теперь со второй смены, оба десятых класса.

— Ну и как со временем?

— Привыкаю. Мне кажется, что даже больше свободного. Давай пальто. А ты поторопился. Еще два дня мог кататься на лыжах.

— Что, не рада?

— Да я не в том смысле. — В уголках ее губ легла мягкая, чуть печальная улыбка. Раз уж приехал сам, то ничего не поделаешь...

— Не тяни, что за фокусы? — Борисов строго посмотрел на дочь.

— Утром звонили из управления. Сказали: если приедешь, чтоб сразу связался с начальством. Тебя отзовут из отпуска, — так надо понимать?

— Наверное... — Борисов не удивился. Это было привычно.

Мысли о пеших прогулках по Москве сразу улетучились, словно их и не бывало. Его лицо приняло озабоченное выражение, когда он услышал в трубке голос начальника следственного отдела генерала Ларионова.

— Вы извините, пожалуйста, Глеб Андреевич, но так уж получается. Дело не терпит промедления. Приезжайте.

В кабинете генерала сидел неизвестный Борисову капитан и перелистывал лежащие перед ним бумаги. При появлении подполковника капитан встал.

— С приездом, Глеб Андреевич! — генерал торопливо протянул Борисову руку. — Знакомьтесь, это капитан Тарасюк Олег Митрофанович, из Брянска. Вам придется с ним поработать. Присаживайтесь. — Ларионов, как всегда, был настроен на деловой тон. Борисов пожал руку Тарасюку и сел.

Генерал кивнул на стопку бумаг:

— Здесь весьма интересное и запутанное дело. Я его поручаю вам, подполковник Борисов, и вы сами поймете — почему, когда капитан Тарасюк детально проинформирует вас о событиях и фактах и вы ознакомитесь с материалами. Брянское руководство с самого начала стало на правильный путь в своих умозаключениях и в общих чертах довольно разумно наметило план действия. Наша задача: оказать брянским товарищам всестороннюю помощь. Для этого вам придется вместе поехать в Краснодар и поднять архивы Краснодарского процесса. Все, что с ним связано, в вашей памяти еще свежо. Я уже дал распоряжение оформить для вас необходимые документы. А уж оставшийся отпуск...

— Да что об этом говорить, товарищ генерал, отгуляем как-нибудь в другой раз, — улыбнулся Борисов.

— Ну вот и ладно. А пока вы свободны. И постарайтесь вылететь сегодня, хотя бы вечерним рейсом.

Борисов подождал, пока Тарасюк сложил в папку свои бумаги, и они пошли в его кабинет. Здесь было немного мрачновато — окно выходило на северную сторону, — но Борисов именно поэтому и любил свой кабинет. Он считал, что солнце отвлекает внимание, не дает сосредоточиться и создает нерабочую обстановку.

— Ну, что там случилось? — Борисов положил на стол свои спокойные, большие руки и приготовился слушать.

— Произошло убийство...

— Убийство... к сожалению, почти все наши дела открываются этим словом. Да, итак, я слушаю.

— Позвольте, товарищ подполковник, обрисовать вам общую ситуацию, ибо, как мне кажется, в связи с ней и погиб человек.

И Тарасюк рассказал обо всем, что произошло в Пасечном.

Борисов внимательно слушал рассказ Тарасюка. Ему начинал нравиться этот молодой капитан. Тарасюк говорил неторопливо, обстоятельно, легко подбирал слова.

Борисов взял папку и уселся в уголок дивана.

— Я тут поколдую. А вам вот это, чтобы не скучать, — он протянул Тарасюку журнал «Вокруг света» и указал место на другом конце дивана.

Борисов внимательно читал привезенный Тарасюком материал, изредка задавал вопросы, и Тарасюк давал пояснения.

— Так, значит Лунин давал показания против Сомова и Ставинского? — спросил он наконец, отмечая что-то в своем блокноте.

— Это еще требует уточнения.

— Я припоминаю фамилию «Ставинский»; она фигурировала на процессе. И запомнилась мне своим редким звучанием. Я думаю, что мы сейчас не будем ломать голову и строить разные догадки до прибытия в Краснодар. А там посмотрим, что о Ставинском говорил Лунин. В соответствии с этим и определим дальнейшие пути расследования. Как вы считаете, капитан, справимся с задачей?

— Должны справиться, товарищ подполковник.

— Вот и хорошо.

Борисов встал и отошел к окну. Над городом, подталкивая друг друга, торопились на юг рваные серые тучи.

«Как там сейчас в Краснодаре? Наверное, слякоть», — подумал Борисов, провожая их глазами. Он повернулся к Тарасюку:

— А вы много раз бывали в Москве?

— Был два раза, и всегда наспех.

— Ну вот, вернемся мы с вами, Олег Митрофанович, и побродим вдвоем по Москве. Пешком. Как это хорошо по морозцу!..

13

Послевоенное лето — это величайшее перемещение народов. Многие тысячи военнопленных возвращались в свои страны, к своим семьям; освобождалось из фашистских лагерей гражданское население; ехали домой и те, кого фашисты вывезли в Германию и там сделали рабами.

Вместе с этой лавиной людей возвращались и те, кто осрамил звание человека, кто встал на путь пособничества врагу и тем самым совершил предательство. На Нюрнбергском процессе, материалы которого потрясли весь мир, был вскрыт механизм чудовищной жестокости фашизма, и народы Европы были полны решимости покарать как вдохновителей, так и исполнителей этих преступлений.

Много работы выпало на долю советских органов госбезопасности. То и дело выявлялись группы предателей, и советский суд сурово карал их.

В Комитет госбезопасности поступало много писем от советских граждан с просьбой найти и покарать преступников — убийц их детей, отцов, матерей... В письмах приводились подробности карательных акций, упоминались приметы предателей и даже фамилии.

В 1961 году по инициативе руководства Краснодарского краевого управления КГБ была создана специальная подвижная группа, которая пошла «в народ». Она проследовала по маршруту зондеркоманды СС 10-а, которую возглавлял оберштурмбанфюрер СС Курт Кристман.

Зондеркоманда СС 10-а в первую половину войны действовала на юге нашей страны. Вслед за фронтовыми немецкими частями она входила в города и проводила регистрацию и расстрел всех евреев и цыган, брала на учет членов семей командиров Красной Армии и руководящих партийных работников города, выявляла и уничтожала коммунистов, комсомольцев, подпольщиков, партизан.

Офицерами в зондеркоманде были немецкие эсэсовцы. Рядовыми, наряду с немцами, служили изменники Родины, завербованные в лагерях для военнопленных или среди гражданского населения оккупированной территории. Под руководством немцев они проводили операции против партизан, а в городах производили облавы, аресты, массовые расстрелы и другие виды умерщвления людей, а также несли конвойную и караульную службу.

В состав зондеркоманды входили четыре оперативные группы со строго разграниченными обязанностями. Одна из них занималась выявлением советского актива, другая использовалась для операций против партизан, в обязанности третьей группы входила вербовка среди русского населения провокаторов, осведомителей, людей, способных выполнять шпионские функции в нашем тылу. Четвертая группа, совместно с приданной ей ротой вспомогательной полиции, осуществляла непосредственное истребление всех, кто был не угоден «новому порядку».


...Крым, Мариуполь, Таганрог, Ростов, Краснодар, Ейск, Новороссийск, Белоруссия и Польша — такой путь был проделан чекистами для выявления преступлений, совершенных зондеркомандой СС 10-а.

Терпеливо и скрупулезно собирались крупицы данных, на первый взгляд, малопримечательных, порой противоречивых. Но умелая обработка материалов принесла успех: вначале нашли одного предателя, потом другого, а уже эти помогли следствию напасть на след еще семерых. Кроме этого, удалось выяснить судьбу еще нескольких зондеркомандовцев. Например, Гримайло и Зыков нашли смерть от рук партизан. В украинском селе Судженка пожилой колхозник заявил, что в их селе на его глазах русский каратель «с усами» расстрелял местного жителя только за то, что на нем была солдатская гимнастерка. «С усами» — эта примета вызвала смех у некоторых односельчан. Но чекисты взяли на заметку и эту примету. В белорусских Караваичах снова «всплыли» эти усы. Без сомнения, это было одно и то же лицо. А под Минском усатый Гримайло напоролся на партизанскую засаду, был взят в плен и партизанским судом приговорен к расстрелу и понес кару на глазах у жителей всего села. Каратель Зыков чуть заметно заикался, и по этому признаку его нашли.

Работая в Управлении Комитета госбезопасности по Краснодарскому краю, подполковник Борисов держал руку на пульсе поиска.

И вот 10-го октября 1963 года начался Краснодарский процесс. Перед судом предстало девять человек: Буглак, Вейх, Дзампаев, Еськов, Жирухин, Псарев, Скрипкин, Сухов, Сургуладзе. Все они были приговорены к высшей мере наказания — расстрелу. Краснодарский процесс 1963 года, пожалуй, был самый знаменательный. Он показал всем, кому удалось временно уйти от возмездия, что и их черед не за горами. Восемнадцать лет после войны удалось прожить предателям, дышать нашим воздухом, видеть солнце, но их час пробил...

Война помешала Борисову стать журналистом. К началу войны он успел окончить только два курса Московского университета и добровольцем ушел на фронт. Под Истрой был ранен и лечился в московском госпитале. Он довольно свободно говорил по-немецки, и это обстоятельство определило его дальнейшую судьбу. После выздоровления он в составе спецгруппы был выброшен на парашюте в тыл немцев в районе Гродно и почти два года действовал на территории оккупированной Белоруссии. В начале сорок четвертого года был тяжело ранен, но друзья доставили его на партизанскую базу, откуда самолетом его эвакуировали на Большую землю. В госпитале на этот раз пролежал почти полгода. Потом был направлен в особый отдел одной из дивизий, освобождавших Варшаву. Здесь он впервые встретился с начальником особого отдела дивизии подполковником Ларионовым. После войны Борисов работал в органах госбезопасности последовательно в Молдавии, на Украине и в Краснодаре, а полгода назад был переведен в Москву, в Комитет госбезопасности при Совете Министров СССР.


...На совещании следственного отдела Комитета госбезопасности была единодушно принята версия, что убийство свидетеля обвинения Лунина — это дело рук замаскировавшегося врага, который боится разоблачения.

В заключение начальник отдела генерал Ларионов сказал:

— Теоретически можно предположить, что убийца может проживать в любом пункте страны, и его решение устранить опасного для него человека не диктовалось реальной неизбежностью встречи с ним. Возможно, Краснодарский процесс послужил толчком к срыву психики врага после испытываемого длительного нервного напряжения. Однако непосредственная опасность — более достоверный мотив, — следовательно, уместно предположить, что созрели какие-то предпосылки для неизбежности разоблачения. Одно ясно: убийца не прост... Вряд ли он решился бы на новое опасное преступление, если бы не был уверен, что оно — единственный шанс обезопасить себя. Не исключено, что преступник считал Лунина единственным человеком, способным его изобличить, и если теперь, как говорится, по горячим следам нам не найти предателя-убийцу, то в будущем поиск может оказаться безрезультатным...


Было решено детальнее ознакомиться с показаниями Лунина, которые он давал в Краснодаре. Кроме того, в свете новых задач следовало обратить внимание на, казалось бы, второстепенные фамилии состава зондеркоманды, которые фигурировали в следственных показаниях осужденных предателей.

Задача предстояла очень сложная. Не было точных сведений о судьбах и местожительстве уцелевших карателей: часть из них осталась за границей, но, как показала жизнь, некоторые еще скрываются от правосудия в нашей стране.

Генерал Ларионов резюмировал:

— Итак, нужно ехать в Краснодар. Я поручаю эту миссию вам, подполковник Борисов. Не всем она по плечу. Вы начинали — вам и продолжать. Хочу надеяться, что с заданием вы справитесь с честью, хотя, по правде сказать, вам придется искать иголку в сене.

— Очевидно так, товарищ генерал. Но теперь, когда враг снова показал зубы, нужно действовать. Важно, что сейчас мы охотимся не за призраком. Предатель существует, а это — главное...

14

Монотонно рокотали моторы. Тарасюк сидел, закрыв глаза, а когда самолет в очередной раз провалился в воздушную яму, улыбнулся и посмотрел на Борисова.

— Подлетаем, капитан, — сказал Борисов. — По времени — Краснодар.

Впереди, чуть левее курса, появилось далекое зарево. Еще минута-другая, и в черноте ночи на огромном пространстве, будто тлеющие угли затухающего гигантского костра, засветился город.

Самолет сделал круг и пошел на посадку.

...Они вышли из самолета и пошли по мокрому бетонному полю.

Зима покидала южный город. Совсем недавно прошел дождь, и теперь дул теплый, еще влажный ветер; на небе пульсировали крупные зеленоватые звезды.

— Двадцать два часа пять минут. Прибыли точно по расписанию. Хороший признак, — сказал Тарасюк, подставляя лицо теплому ветру.

Борисов понял, что капитан так же, как и он, думает о задании, а точнее, о трудности поиска, в успехе которого он не мог не сомневаться.

Утром Борисов и Тарасюк встретились со следователем Яновским Владимиром Яковлевичем.

— Лунина, говорите, убили, — Яновский снял очки и маленькими усталыми глазами посмотрел на Борисова. — Помню его, хорошо помню... Мягкий такой... настоящий интеллигент... Помню его сдержанную манеру говорить, обстоятельность... Кто убил? Вы убеждены, что это?..

— Да, к сожалению, обстоятельства дела дают нам основание предполагать...

— Рассказывайте... — Яновский закурил и пододвинул к себе блокнот. Он слушал и делал карандашом какие-то пометки. На его живом лице отражались чувства то озабоченности, то сожаления, то горечи.

Во время предварительного следствия Яновский настолько изучил материалы дела, что до сих пор помнил фамилии основных свидетелей, их показания, вплоть до мелочей, и помог Борисову наметить план изучения нужной частиархива и дал другие ценные советы.

Борисов и Тарасюк каждый день приходили в небольшой светлый кабинет и, обложившись архивными папками, внимательно читали один из эпизодов страшной летописи войны. Они искали следы из прошлого, которые вели в настоящее.

К концу рабочего дня к ним заходил Яновский. В беседе с ним Борисов оттачивал свои мысли, отвергал или утверждался в своих версиях, но определенного ключа к решению задачи не находил.

Яновский тихо вздыхал и уходил в свой кабинет. Это был невысокого роста человек, с бледным лицом и немного грустными голубыми глазами. Во время оккупации он чудом избежал судьбы, постигшей родных ему людей. В то время его семья жила в Ростове. Когда туда пришли немцы, ему было 12 лет. 10 августа 42 года — он хорошо запомнил эту дату — на стенах домов и на заборах были расклеены «Воззвания к еврейскому населению г. Ростова». В них говорилось, что в последние дни имели место акты насилия по отношению к еврейскому населению со стороны жителей неевреев. И чтобы предотвратить такие случаи в будущем, немецкое командование предлагает всем евреям сконцентрироваться в отдельном районе города, дабы вверить себя защите немецкой администрации. Для этого все евреи должны явиться на сборные пункты, оттуда они в организованном порядке будут препровождены на новое место жительства.

Володя Яновский не мог припомнить случая, когда бы Сашка Чекмарев или Димка Беззубов, с которыми он гонял обруч, читал книги или обменивался аквариумными рыбками, обижали или обманывали его. Они были задушевными, неразлучными друзьями. Ни его отец, ни дядя — никто никогда не жаловался на то, что кто-то их притесняет. Смутная тревога закралась в его маленькое сердце. В семье он был самым младшим. Его сестра Фира закончила 9 классов, а средний брат — Гарик — после семилетки собирался поступить в механический техникум. Володя знал, что он был им сводным братом, но еще не понимал, какой роковой чертой немцы отделили его от них. Он это понял на следующий день, 11 августа.

Группа евреев — человек двести, — собралась в небольшом скверике с покосившимися запыленными скамейками. Люди возбужденно и тревожно разговаривали, поглядывая на спокойно покуривающего немца и нескольких полицаев. Неожиданно из-за угла улицы выехали огромные крытые брезентом грузовики и оцепили толпу. Из них быстро стали выпрыгивать немцы и полицаи.

В этом маневре было что-то странное и страшное. Немцы торопливо подбежали к притихшей толпе и резкими голосами и жестами приказали всем лезть в грузовики.

Володя увидел, как страшно побледнел его отец. Мать судорожно гладила обеими руками голову его и Гарика.

— Мария, отойди с Володей в сторону. Вы русские — они вас не тронут... а для нас, — на его глазах выступили слезы, — кажется, конец...

Подошел переводчик и на ломаном русском языке закричал:

— Провожающиеся, прошу уйти на сторону!

Мать порывисто, будто от пропасти, потянула Володю за руку, и они быстро пошли туда, где стоял переводчик. К ним подошел офицер:

— Документы!

Мать показала ему паспорт. Офицер взял его двумя пальцами и сразу же вернул. Потом поднял за подбородок голову Володи и строго посмотрел в его глаза.

— Твой сын?

— Мой, мой сын! — с трудом подавила мать крик отчаяния: она видела, что ее мужа подталкивают к грузовику. Немцы деловито, но еще не грубо, подсаживали людей в кузова, — видимо, они предвкушали эффект неожиданности, когда эти загнанные люди поймут, наконец, куда их «переселяют».

Прошли годы... И разве не знаменательно, что уцелевший Владимир Яковлевич стал одним из тех, кто сурово покарал гнусных предателей.

На четвертый день, когда Борисов и Тарасюк, заканчивая работу, сдавали пожилому капитану дела, вошел Яновский.

— Товарищ подполковник, только что мне звонил Климов, — обратился он к Борисову. — Сказал, что его срочно вызывают в крайком, но он приглашает вас сегодня к себе.

— Спасибо, товарищ майор. Интересно, как он узнал, что я в Краснодаре? — спросил Борисов.

— Секретари все знают, — улыбнулся Яновский. — Нет, шучу... Я с ним утром разговаривал. Вы слишком увлеклись работой; но я по себе знаю, что подчас полезно переключить внимание на что-то другое, отдохнуть.

— Благодарю за содействие, товарищ майор, и за полезный совет, — засмеялся Борисов.

— Ну, тогда я пошел. До свидания.

Борисов всегда с уважением относился к Яновскому. Он и раньше был наслышан о нем, как о толковом, проницательном следователе, несколько раз с ним встречался, но это были мимолетные встречи. Теперь он убедился, что Яновский прекрасный, чуткий человек.


Борисов и Тарасюк не спеша шли по улице Орджоникидзе. Был субботний вечер. Под ногами похрустывал ледок на неровностях асфальта, в воздухе кружилась серебряная пыль изморози.

Быстро темнело.

Борисов и Тарасюк поднялись на второй этаж старого дома довоенной постройки, в котором Климов занимал небольшую двухкомнатную квартиру еще с довоенных лет.

— ...А я только что приехал. Был на заводе... Интересный почин... Но это для меня... Садись, Глеб Андреевич, сюда, в качалку. Только здесь я отдыхаю... в движении. — Климов был в веселом настроении. — Знаешь, в ней хорошо думается. А вы, Олег Митрофанович, садитесь на диван.

Борисов сел в кресло-качалку и сильно закачался.

— Неплохо. Может, и мне поможет? И долго нужно качаться, чтобы что-нибудь придумалось? — засмеялся он.

— Тебе, я думаю, — немного. А я сегодня позвонил Яновскому... Нужно было кое-что найти в архиве. Мы задумали коллективно написать книгу о подпольщиках нашего края. Если бы он не сказал о тебе, сам бы ты не догадался зайти?

— Упреки преждевременны, ибо «первым делом — самолеты». Не терпелось за что-нибудь зацепиться... Тереблю Краснодарский процесс.

— До сих пор возвращаешься?

— Понимаешь, рецидив. Кое-кто из команды дает о себе знать. Убили свидетеля с Брянщины. Как видишь, там аукнулось — в Москве откликнулось. И вот меня направили сюда.

— Нашел что-нибудь?

— Так... мелочи. Пока ничего существенного.

— Беспокойная у тебя работа...

— Лучше скажем: у нас! Пожалуй, у секретарей еще беспокойнее. Жизнь выдвигает новые и новые проблемы, а секретарь, как чуткий барометр, должен осмысливать все эти «ясно», «пасмурно» и своевременно реагировать на положительные и отрицательные веяния. Верно, секретарь?

— Значит, я, по-твоему, синоптик? Не согласен. Синоптик анализирует и обобщает сведения и со спокойной душой говорит: «Буря» и так далее. А мы с тобой должны делать так, чтобы всегда сияло солнце. Вот так, товарищ подполковник!

— А где же Вера Александровна? — спросил Борисов.

— Уехала в Ленинград защищать кандидатскую. Считает историю самой важной наукой.

— Хвалю: история — это опыт народный...

— Оно-то так, но она попотчевала бы вас лангетиком. Ну ничего. Сейчас что-нибудь сам придумаю. Бутылочка муската у меня где-то скучает по компании. В прошлую пятницу я только приехал. Был в Египте. Так что вы пока посмотрите фотографии...

Климов достал из книжного шкафа новенькую папку и протянул Тарасюку:

— Почти наглядное пособие для египтологов. Здесь и фараоны, и пирамиды, и сфинксы, ну... и наша делегация.

Климов наскоро приготовил ужин и пригласил гостей к столу.

— Итак, были мы в Каире, Александрии, ну, а главная наша цель — Ассуан. Каир производит впечатление большого муравейника. Жарко там, иногда пыльно. После нашей зимы просто изнывали от жары. И вот в таких условиях наши люди работают по-ударному; авторитет их колоссальный. Плотина получится под стать Хеопсовой пирамиде. Я там разыскал земляка-краснодарца... Иван Федорович Дробовников. Удивительно непоседливый человек. Строил Волго-Дон. Ему пятьдесят пять лет, а экскаватор в его руках — «как ложка у обжоры». Так его работу охарактеризовал один английский корреспондент. Полторы нормы в смену. Вот он... — Климов подал Борисову фотографию. — Мне сказал редактор, что ее напечатают в газете. Каково?!

— Знатно. Вот это человек! — заметил Борисов.

— В войну партизанил. Мы с ним были в одном отряде. Напористый человек, сильный, выносливый.

— И много в этом степном крае было партизан? — спросил Тарасюк.

— На территории Краснодарского и Ставропольского краев действовало сто сорок два отряда и мелких групп. Лесов у нас мало. Плавни выручали. Помню, выкатят, бывало, немцы орудия и садят по плавням. И вот однажды, когда подходила наша армия, немцы открыли шквальный огонь по партизанам. А сзади нас — немецкий отступающий фронт. Топчемся мы на пятачке, а маневрировать нет возможности. И тут подбегает к командиру и ко мне этот Дробовников и вызывается уничтожить батарею. Риск огромный, надежды на успех почти нет, но — делать нечего — побьют нас немцы снарядами... Мы и согласились. Я возглавил эту группу, и мы переправились через Кубань... По-нашему вышло — всыпали мы им по задам.

Климов помолчал.

— И вот парадоксы жизни: представьте себе, что его брат, Емельян, был заядлым полицаем. — Климов пожал плечами. — Братья — а враги. С одного крыльца пошли в жизнь... разными дорогами. Для всех одно воспитание, все пользуются благами жизни, и нет вроде почвы для вражды, а вот...

— Сейчас-то наш народ стал другим. После революции много оставалось «обиженных», и в войну все они всплыли. Но такие экстремальные условия, как война, неизбежно вызывают к жизни и отдельные случаи растерянности, паники среди пусть честных, но малодушных людей. А малодушие — это уже измена. — Борисов закурил и подошел к книжному шкафу. — Вот я вижу у тебя книги о войне. Правдиво ли в них показана война? Правдиво. Книги волнуют... Грандиозность подвига потрясает... Результат — наша победа. Но можно ли средствами искусства в должной мере передать подрастающему поколению представления, полностью соответствующие атмосфере военной поры? Как передать смертельную усталость души и тела, апатию и подчас равнодушие к своей судьбе: «Только бы все это хоть как-то да кончилось!» А красота и величие заключаются не столько в отсутствии подобных чувств, а именно в преодолении этих вполне естественных человеческих слабостей силами собственной воли, во имя долга, ответственности за судьбу Родины.

— Есть резон в ваших рассуждениях, Глеб Андреевич, — сказал Климов. — В предвоенные годы мы имели весьма скудные представления о капиталистическом мире, и поэтому нам трудно было сравнивать свои экономические достижения и возможность противостоять потенциальному агрессору. Многим казалось, что если полуголодная, босая молодая Красная Армия наголову разбила многочисленных интервентов, то теперь, когда у нас создана индустрия, проведена коллективизация, — любого врага мы будем бить только на его же территории. Такие тогда были представления. Ну, хватит об этом. Вернемся, однако, с вашего позволения, к пирамидам. — Климов встал: — Сейчас я покажу вам небольшой, минут на пять, фильм. Предупреждаю: фильм бессюжетный, зато сам снимал.

Он повесил на стену бумажный экран, установил на столе кинопроектор и потушил свет. Застрекотал аппарат. На экране закачались под ветром ажурные ветви пальм; вдоль шоссе, бегущего навстречу кинокамере, тянулись убогие лачуги феллахов, мелькнуло морщинистое лицо бедуина. Затем камера медленно поползла вниз по бурнусу к босым ногам...

— А вот это Каир... А это английские туристы... А это с зонтиком... наш профессор Золотов. Этнограф. Сейчас мы его еще раз увидим возле плотины. Вот он показывает рукой на котлован... Вот общий вид будущей плотины. Смотрите, какой колоссальный котлован...

На дне котлована сновали крохотные «Мазы», спускаясь и поднимаясь по спирали.

— А вот и Иван Федорович Дробовников и ваш покорный слуга... Нас снимал араб-переводчик. Иван Федорович уже знал из газеты о Краснодарском процессе, расспрашивал подробности. И снова недобрым словом помянул брата. Такое, говорит, клеймо на семье...

Борисов повернулся к Климову:

— А что, брат и сейчас жив?

— Жив. Отсидел десять лет, вышел и еще хорохорится: говорит, что пошел в полицаи, чтобы, дескать, немцам вредить. Его действительно, наверное, в пьяной потасовке ранили свои — вот он и ухватился за это. Иван Федорович говорит, как брат напьется пьяный, все грозит расправиться с каким-то Сомовым, который его попотчевал пулей.

— С Сомовым? Я не ослышался? — Борисов прикоснулся к руке Климова.

Закончилась пленка. Климов выключил кинопроектор и равнодушно ответил:

— Да, а что?

— А не тот ли это Сомов? — Борисов повернулся к Тарасюку. И снова к Климову: — Слушай, Игорь Трофимович, ты случайно ничего не знаешь об этом Сомове?

— Понятия не имею. А зачем он тебе?

— Нет, это просто диво какое-то... Представь себе, что мы ищем Сомова. Может быть, ради него и приехали сюда. А ну, выкладывай все, что слышал о нем. — Борисов, заметно волнуясь, закурил и уставился на Климова своими черными, почти без зрачков, глазами.

Но Климов пожал плечами;

— Ничего я больше не знаю. Как-то непроизвольно запомнил фамилию. Даже не ручаюсь, что точно. Теперь уже и сам сомневаюсь. Может, и Семгин... Судаков... В общем, «лошадиная фамилия», — засмеялся Климов. — Однако же ты можешь сам поговорить с Емельяном Дробовниковым: вдруг в самом деле он что-то знает...

— Раз грозится расправиться, значит, знает, где он! Это нам и нужно... Где живет Емельян, не знаешь?

— Да где ему жить... У них с Иваном по полдома было. Когда Емельяна осудили, то имущество не конфисковали — пожалели жену с малыми детьми. Она из хорошей трудовой семьи... Значит, пойди на улицу Зеленую. В самом начале по правой стороне и будет их дом. Там спросишь, — все Дробовниковых укажут. Отличились... Каждый, конечно, по-своему.

— Завтра с утра нагряну к нему, — Борисов посмотрел на часы: — Ого! Без малого одиннадцать! Пора нам восвояси, Игорь Трофимович. Спасибо, как говорится, за хлеб-соль, а еще больше — за приятную беседу.

— Получилось, что приятное совместили с полезным, — пошутил Климов, провожая гостей до двери.

— Намек на Сомова? Верно... Ну, бывай...

15

Перед Борисовым сидел Емельян Дробовников — сухой, морщинистый старик, которому можно было дать лет шестьдесят пять, а был он всего на год старше своего брата Ивана. В углу под потемневшим ликом божьей матери теплилась лампада. В доме пахло свежими пирогами с мясом, и, должно быть, от этого запаха Емельян недовольно кривился.

«Постится, наверное», — подумал Борисов.

Емельян то и дело кашлял и, чувствуя от этого неловкость, пояснил, поглаживая руками красных петухов, вышитых на скатерти:

— Схлопотал бронхит... Пожизненный... В тундре этой проклятой...

— Так вы говорите, Сомова не встречали с сорок третьего года? — возвратился Борисов к начатому разговору.

— Не встречал, изверга, — отрицательно потряс головой Емельян.

— Как же вы его можете «изрубить на куски»?

— А очень даже просто. Вот немного одужаю и разыщу. Каждый год, как придет лето, так и собираюсь...

— Просто все у вас, Емельян Федорович: найду... изрублю...

— А чего там... Спочатку съезжу к Микшину, возьму его за жабры — он и скажет, подлец, где Сомов.

Борисову надоели экивоки Емельяна.

— Вот что, Дробовников, давайте кончать этот беспредметный разговор. Кто такой Микшин? Откуда его знаете? Откуда он знает Сомова? Всё — начистоту... или...

Лицо Емельяна вытянулось.

— Ясно, ясно, товарищ начальник, — засуетился он. — Значит, так. В сорок третьем меня загнали в тундру, как я уже сказал. По такому же делу был осужден и Микшин — он тоже был полицаем, только в Ростове. Ну, когда сидели мы, то сидели порознь, в разных лагерях. А когда отбыли срок и по вольному найму устроились на шахту, тогда, стало быть, познакомились — вроде как земляки... Ну, друг другу свое житье-бытье рассказывали. Он намного моложе меня, так все об жизни, о подходе к ней мое особое мнение хотел знать, то есть, как все это разумею я, как старший товарищ. Один раз договорились мы с ним сходить на озерко рыбки половить, а он не пришел. Явился на другой день и говорит: «Извини, дядя Емельян, что подвел тебя... Пришел ко мне старый знакомый прощаться. Неловко было отказать — выпили, посидели». — «Кто такой?» — спрашиваю. — «А Виктор Сомов», — отвечает. Я аж подскочил: «Да ты что, — говорю, — раньше-то молчал, что он здесь? Я бы его порешил, гада». — «Потому, говорит, и молчал, что кровопролития допустить не хотел. Не стоит он того, дядя Емельян, чтобы остаться вам здесь навечно». И как я ни добивался узнать, куда Сомов уехал, Микшин не сказал. Пробыли мы там еще какое-то время и разъехались. Я сюда, а Микшин — к себе домой, в Челябинск.

— Как зовут Микшина?

— Зовут Сашкой, А вот по батюшке — не помню.

— Ну ладно, Емельян Федорович, а откуда Микшин знает Сомова?

— Вот уж не знаю. Я так понял, что с самого Ростова вроде.

— А вы откуда знаете?

— Я? А по Краснодару... Когда был в полиции — и узнал...

— В одной команде были, что ли?

— Зачем? Я сам по себе. Он сам по себе, в своем заведении. Стало быть, при гестапо.

— А все же? Точнее. Часто встречались? Почему в его лице нажили себе врага?

— За одну встречу и нажил. А дело было так. Захватил я с товарищем на толкучке с десяток баб, чтобы, значит, в Германию их отправили. Приказ такой был — на базаре брать... Привели в полицию, а старший мне и говорит: «Вот такое дело, Емельян. Поведешь троих в гестапо, сдашь там их Виктору Сомову. Значит, требуют прислать как заложниц». Привел я баб, а мне велели вести их во двор; там халупа стоит, и в ней Сомов, значит, сидит. Захожу: играют в карты четыре человека. Доложил, зачем пришел. Ну, Сомов велел одному игроку отвести баб, куда следует, и ко мне: «Давай перекинемся в картишки, пока партнер вернется». Я согласился. Не успел оглянуться, как враз все деньги, что при мне были, проиграл. Ставить больше нечего, я и поднялся. «А что это у тебя в платке завернуто?» — спрашивает Сомов. А я, товарищ начальник, грех на душу взял: отобрал по дороге у бабы сапоги, продавать она их на толчок носила. Известное дело, ничего ей больше не продавать, потому как в заложницы угодила... Отвечаю Сомову: «Сапоги!» «Ставь, говорит, их на кон». — «Нет, сапоги ни в жисть не поставлю. Сделай милость, отпусти. Вот и игрок вернулся», — взмолился я. «Нет, поставишь сапожки!» — кричит Сомов. И так спокойно взял у меня с колен сверток, развернул и поставил сапоги под свою табуретку.

Емельян опять закашлялся. Вытер рукавом слезы и продолжал:

— Раздали карты, начали... И тут я заметил, что Сомов карту передернул. Я не стерпел и обругал его. Сомов схватил сапоги и забросил их под потолок на полку, — стало быть, просто отобрал. Обидно мне стало... Хром натуральный... Вскочил я и заорал: «Мерзавец! Мародер!» Эх, он как взовьется: «Королевскую полицию мародерами обзываешь!» Да за кобуру. Я — в дверь. Но не успел. Всадил он мне из нагана в плечо... Поправился я только недели через две и кинулся его искать, чтобы прикончить, да все никак не мог изловить его одного. А вскорости их команда ушла из Краснодара; наша доблестная Красная Армия наступала. Так что теперь я понимаю, что Сомов был этим самым зондером. Так я понимаю? Стало быть, если бы я его пришиб тогда или теперь, то за него мне ничего и не было бы. Он, гад, сухожилию мне перебил. Так я бы от имени нашего народа покарал бы его, как мститель народный.

— Что же молчали до сих пор, что Сомов жив?

— Так откуда мне знать, что его ищут? Отсидел ведь он... А враг он мне был личный, потому что мародер и бандит...

— А вы не мародер?

Емельян осклабился:

— Так когда я забирал сапоги у той бабы, она мне лицо поцарапала... Оставь я у ней сапоги, Сомов все равно бы их отнял. А ну как баба спробовала бы его, как меня — он прибил бы ее на месте. И выходит, что для ее же блага я у ней забрал эти самые прохаря.

Борисов был ошеломлен «сверхнаивностью» Емельяна. Он понимал, что это, своего рода, защитная реакция в разговоре с представителями органов правосудия.

— Идиотская логика, — сказал он. — Вот что я вам скажу, Дробовников, — гнусный вы старик! Дурачком прикидываетесь. — И поднялся.

— Так что, выходит, меня того... посадят теперь, стало быть? — опешил Емельян.

— К сожалению, нет! — махнул рукой Борисов и хлопнул дверью.

16

Он сидел за столом и писал. Никто ему не мешал — жена и пятилетняя дочка уже спали. За окном изредка шуршали такси; под трамвайными дугами с треском вспыхивали россыпи фиолетовых искр. Круглое пятно света настольной лампы освещало исписанный крупным неровным почерком лист бумаги. Александр Микшин, запустив пальцы в редеющие волосы, как и много раз до этого, вспоминал свою нескладную молодость.

...Лето сорок второго года... Горячий ветер гнал пыль и терпко-пряный запах полыни, иссеченной фашистскими минами, изрубленной саперными лопатками советских бойцов. Ни пороховой дым, ни запах гари и тлена — ничто не связывалось так устойчиво с его воспоминаниями о войне, — только этот запах. Запах полыни — запах войны!

То был его первый и последний бой.

Над русскими окопами волнами ходили немецкие бомбардировщики, черные фонтаны земли взмывали в небо, и не было тогда ничего желаннее тишины... И тогда слабели руки, сжимавшие винтовку; хотелось зарыться в землю, прекратить, наконец, этот невыносимый спор с немцами, уступить им, а там — будь что будет...

И вдруг леденящий кровь крик:

— Танки!!!

Рявкнула сорокопятка, и почти в то же мгновение желтый сноп пламени опрокинул ее набок. Жутко зачирикали пули...

Бойцы дрогнули и перебежками стали пятиться к оврагу. Слышалась дикая брань, надрывно раздавались голоса команды, но невозможно было разобрать ни слова. Ничего не было видно за стеной пыли, тянувшейся со стороны дороги. Казалось, что вот из-за нее вынырнет танк, и спасения тогда не будет.

Микшин бежал реденькой неспелой рожью, сил уже не оставалось. Он видел, как танки резко завернули вправо, наперерез отступающим бойцам. Вот уж близко спасительный перелесок... но впереди вырос столб огня, и он ударился об него, будто о стену.

Ночью он пришел в себя. Полнеба осветило зарево, — он догадался, что это горит деревня. Он был легко ранен, но чувствовал, что идти не может. У него кружилась голова, ноги его не держали. Он то полз, то вставал и, ступив два-три шага, падал.

К утру он добрался до какой-то деревни, заполз в огород и лежал там до вечера, чутко прислушивался к звукам, пытаясь разгадать, есть ли в деревне немцы. Немцев в деревне не было: они спешили на восток. Микшина приютила пожилая женщина; два ее сына тоже сражались на фронте.

Несколько недель он жил здесь, в Подворках, помогая своей спасительнице по хозяйству.

Было начало июля. Микшин окучивал картофельные кусты. К нему подошел парень в сильно поношенной одежде:

— Откуда, дружище? Будем знакомы: Виктор... Сомов! Тоже из окружения?

— Да, еле ноги унес... Из Челябинска я...

— Нас тоже недалеко отсюда рассеяли, чуть в плен не попал. А там не сладко...

Сомов был такой же неплененный пленник, как Микшин.

— Что думаешь делать? Оставаться здесь и на печке валяться? Скоро мирная жизнь наступит. Слыхал, говорят, снова к Москве подбираются. Сводки — это дело агитационное... Сам видел, как прут нас... Считай — крышка. Нету у нас стратегических резервов, — во как, понял? «Широка страна»... А разве там страна? Тайга там, степи. В Челябинск свой не попадешь, — считай, заграница. А я думаю пробираться в Ростов. Пойдешь со мной?

— Что там делать будем? — обрадованно спросил Микшин. Он тяготился неопределенной жизнью сельского жителя. Кроме того, ему не хотелось терять товарища, у которого такая же незадачливая судьба, как и у него. — Ты из Ростова?

— Нет, я из Ярославля. В Ростове у меня дед живет, старый, правда, но приютит. А тебя я пристрою, можешь не сомневаться. Давай с утра и тронем...

Много люда выгнала война на дорогу. Это были возвращавшиеся домой беженцы, которых обогнал фронт; погорельцы в поисках крова, окруженцы и «менщики» из городов, которые несли в села последнее имущество — отрезы на костюмы, гармонии, махорку, чтобы обменять все это на зерно, просо или подсолнечное масло.

Дед Сомова жил в грязной хибарке на окраине Ростова. Это был худой высокий и добродушный старик. Он был совсем глухой и, должно быть, оттого, что не мог слышать других, без умолку говорил сам неприятным трескучим голосом. Он до сих пор сапожничал и ночи напролет стучал в своей провонявшей махоркой каморке. Когда, как не теперь, нужна была людям его работа.

Микшин с Сомовым поселились в маленькой комнатке с перекошенными рамами и закопченной растрескавшейся печкой. В свободное от работы время старик изводил их полоумными разговорами, но они его покорно терпели, так как тот каждый день приносил им по краюхе хлеба.

Микшин промышлял на толкучке, иногда продавал дедову «продукцию». Сомов стал где-то пропадать по ночам, а потом объявил, что женится и уходит «жить к бабе».

Немцы начали проводить облавы на базарах и толкучке, даже на улице появляться было опасно. И вот однажды в дом деда пришел Сомов с полицейской повязкой на рукаве. Рядом с ним стояло двое таких же полицаев.

— Что ты здесь киснешь, лапша? Айда с нами. Начинай служить — паек будешь получать. А не пойдешь охотой — повестку пришлют, в армию забреют, — вышло такое распоряжение. А у нас лучше, верно, ребята? Тебе повезло: я тебя порекомендую, — продолжал Сомов. — А это кое-что значит. — Сомов подмигнул полицаям и засмеялся. — Приспосабливаться нужно. Новый порядок! Понял?

Микшин колебался. Почему же он не должен поступать так, как все? И он решился.

Он нес охранную службу у городской заставы. Полицаи останавливали возвращавшихся в город менщиков и отбирали у них мешочки с зерном, узелки с крупой и фасолью. Микшин шлялся по базарам, отбирал у людей сапоги, платки, и все это пропивалось, прогуливалось. Он стоял в оцеплении во время облав, конвоировал арестованных от здания гестапо до тюрьмы; а однажды он ударил прикладом, по-видимому, подпольщика, за то, что тот назвал его предателем и плюнул ему в лицо. Ударил потому, что знал: это правда!

Старый сапожник возненавидел постояльца, но отказать ему в жилье не решался.

И снова Микшин увидел Сомова. Теперь Сомов был в немецкой форме, на боку у него болтался тесак.

— Я сейчас служу в зондеркоманде. Но там, парень, нужны нервы покрепче. Пойдешь к нам? Устрою.

Микшину стало страшно и за людей, и за себя. Теперь он понял, куда и его вела кривая дорожка.

«Что же делать? Как жить? Сдыхать с голоду?» Он видел самоуверенных сытых оккупантов и все больше терял веру в победу Красной Армии. Все равно все пропало... Если все же когда-нибудь ему придется держать ответ перед Родиной, то разве его не поймут? Что изменилось бы, если бы он не пошел в полицаи? Кому польза от его гибели с голоду или оттого, что его угонят в Германию? Больше всего он боялся, что ему когда-нибудь придется убивать. Только не это! Он непременно откажется. Даже если ему будет грозить смерть...

До него доходили слухи об ожесточенных боях на Дону и под Сталинградом, и он стал стараться по возможности уклоняться от исполнения своих обязанностей. Сомов больше не приходил.

Когда Красная Армия подошла к Ростову, Микшин сбежал со службы и скрывался до освобождения города. Он явился на призывной пункт, но взять его в армию не успели: жители опознали его и он предстал перед советским судом. Его приговорили к десяти годам лишения свободы...

17

— Итак, Глеб Андреевич, с чем вас можно поздравить? — спросил генерал Ларионов, как только Борисов появился на пороге его кабинета.

— Пока не с чем, товарищ генерал, но, как говорится, рад стараться, — улыбнулся Борисов. Он сел напротив Ларионова, раскрыл папку, перебрал несколько листов, отложил их в сторону.

— Следователь Яновский предоставил в наше распоряжение протоколы предварительного следствия, где так или иначе упоминалась фамилия Ставинского, а также записи показаний Лунина, — начал Борисов. — Материалов о Ставинском было немного. Он как бы существовал отдельно, вне этой компании головорезов типа Жирухина, Скрипкина, Буглака. Во всяком случае, они о нем ничего не говорили. И это наводит на мысль, что он как бы находился в особом положении, был избавлен от участия в кровавых расправах. Это подтверждают и скупые показания обвиняемого Псарева, который сам прослыл в зондеркоманде любимчиком начальства. Поэтому наиболее вероятным можно считать, что именно Псарев мог знать о Ставинском больше, чем другие. Но Псарев так ничего существенного о нем и не сказал — то ли действительно роль Ставинского в команде была неизвестна ему, то ли он вообще, в отличие от других обвиняемых, полностью отрицая свою собственную вину, не захотел «топить» и другого. На вопрос, что же делал в зондеркоманде Ставинский, Псарев ответил, что тот играл на пианино на «камерадшафтсабенд» — что-то вроде балов, на которых присутствовали только одни немцы. Ставинский, по словам Псарева, знал немецкий язык, как прирожденный немец, и Псарев считал его немцем из фольксдойчей.

— Что ж, это вполне вероятно. Как Вейх или Литтих, он мог примкнуть к своим собратьям из «фатерлянда», стать у них переводчиком, — согласился Ларионов.

— Нет, он не был переводчиком, — возразил Борисов. — Я долго думал над ролью Ставинского в зондеркоманде и пришел к выводу, что, по всей вероятности, Ставинский был в ведении лейтенанта Пашена, который возглавлял группу спецпроверки русского населения. Эта группа, как вы знаете, занималась вербовкой агентов и провокаторов среди населения.

— Да, да, помню... группа Пашена...

— Поэтому естественно, что Ставинского не выпускали на «громкие» дела, чтобы не привлекать к нему внимания ни своих зондеркомандовцев, ни посторонних лиц, — продолжал Борисов. — Даже обвиняемый Скрипкин, который топил всех, надеясь этим самым заработать к себе снисхождение, ничего о Ставинском сказать не мог. Из его слов только следовало, что у Ставинского среди зондеркомандовцев был друг Виктор Сомов. Они были чем-то вроде побратимов. Кто-то кому-то обязан жизнью. Следовательно, при допросе Лунина в Костюковичах Сомов и Ставинский не случайно оказались рядом.

В один из дней на допросе обвиняемый Псарев вскользь упомянул, что год назад видел Ставинского в Киеве. Тот садился в Харьковский поезд. А может быть, это был и не он. Псарев не утверждал. Но его слова все-таки были зафиксированы в протоколе. И вот теперь следователь Яновский обратил на это мое внимание. «Вы помните, Глеб Андреевич, — сказал он, — Псарев оказался самым упорным из девяти обвиняемых. Отрицал все. Только иногда подтверждал свое участие, да и то в безобидных делах. А о встрече со Ставинским рассказал сам, просто так. Непохоже, чтобы он хотел извлечь какую-то пользу для себя, нажить моральный капитал. Просто у него вырвалось это признание, а может, полагал, что раз у него спрашивают о делах Ставинского, то тот тоже арестован, так что это ничего не прибавит и не убавит в его судьбе».

Таким образом, фигура Ставинского пребывает в тени. Но вот личность Сомова, наоборот, проступает выпукло, зримо. Особенной жестокостью он отличался, когда дело касалось истребления еврейского населения.

— Что вы можете сказать о Сомове более конкретно?

— Следователь Яновский собрал о Сомове значительный материал, потому что каратели этого типа его интересовали особенно. Так вот, Сомов служил в роте вспомогательной полиции, которая была придана группе белоэмигранта Юрьева. Эта группа занималась физическим истреблением всех лиц, неугодных «новому порядку», в том числе евреев и цыган. Так что Сомов принимал участие во всех этих акциях. Вот тут я привез копии протоколов, — Борисов указал на папку. — Когда мы еще готовились к процессу, то есть в начале прошлого года, на Ставинского и Сомова нами был объявлен всесоюзный розыск. Люди с фамилией Сомов проживали во многих местах, но среди них не оказалось «нашего» Сомова. Ставинских в Союзе вообще ничтожно малое число. Мы пришли к выводу, что Ставинский и Сомов, которым можно предъявить обвинение в участии в преступлениях, совершенных зондеркомандой СС 10-а, в нашей стране не проживают, оставалось предположить, что они в конце войны затерялись на Западе и живут где-нибудь в Америке или в одной из западноевропейских стран под видом перемещенных лиц. Или, переменив фамилии, обитают где-нибудь у нас подальше от тех мест, где их знают. И показание Псарева не давало следствию ровным счетом ничего. Если даже он не ошибся, а действительно видел Ставинского, севшего в Харьковский поезд, то мы все равно не знали главного: куда он поехал? В Харькове он мог пересесть на какой-нибудь поезд, идущий в любом направлении. Следствие даже не имело его точного словесного портрета. Кроме Псарева, в лицо его никто из обвиняемых не помнил. Но когда Псарева попросили описать внешность Ставинского, он догадался, что того еще не поймали, и замкнулся. И, вероятно, пожалел, что еще раньше проговорился о его возрасте, сказав, что Ставинский лет на семь был старше его. А как известно, Псареву в сорок втором году, когда он познакомился со Ставинским, было восемнадцать лет. Свидетель Лунин о Ставинском говорит буквально следующее: выше среднего роста, атлетического сложения, большие серые глаза, тонкий нос. Лунин говорил, что узнал бы его сразу. Но для нас, согласитесь, этого маловато, можно представить его портрет только в общих чертах.

— Да, получается, что материалов много, а зацепиться все-таки не за что, — поморщился Ларионов. — Был такой, да сплыл.

— Но я думаю, что теперь, после убийства Лунина, упоминание Псарева о его встрече со Ставинским приобретает иной смысл. Ставинский, очевидно, был уверен, что все обошлось. Но вот, оказывается, его жертва живет, а об этом он даже не знал. Он мог при встрече пройти мимо, мог бы сидеть с ней за одним столом в столовой, ехать рядом в трамвае и не подозревать, что Лунин остановит первого встречного милиционера и разоблачит его. Но как Ставинский узнал о показаниях Лунина в Краснодаре? Нелепо предположить, что он сам был там.

— А не кажется ли вам, Глеб Андреевич, что Ставинский узнал об этом просто случайно? — спросил Ларионов, закуривая. — Маловероятно, что на процесс он послал своего представителя, чтобы тот прослушал все, что там говорилось, — ведь попасть в зал суда было не так-то просто. Утечка информации в ходе следствия исключается, так ведь?

— Само собой разумеется.

— В общем, как бы там ни было, а Ставинский узнал и сделал свое дело.

— Он или Сомов... В Краснодаре я узнал, что некий Александр Микшин, бывший полицай, отсидевший десять лет, а ныне живущий в Челябинске, знает, где искать Сомова. Я связался с Челябинским управлением и попросил разыскать Микшина и доставить его самолетом сюда.

— Вот видите, сдвинулось дело с мертвой точки... Да, Москалев просил вас зайти. Он получил материалы из Харькова.

— Разрешите идти, товарищ генерал?

— Идите. Желаю успеха.

Перед отъездом в Краснодар Борисов поручил майору Москалеву связаться с Харьковским областным управлением, чтобы там уточнили некоторые детали биографии Мартового и его родственника Пилипенко. Сам же Москалев должен был съездить в Подольск и в Военном архиве получить все данные на рядового Мартового. Хотя поверхностная аттестация Мартового, данная Тарасюком, была положительной, Борисов все же решил его проверить.

Из сообщения харьковских чекистов следовало, что Мартовой в течение последнего месяца ежедневно находился на работе полный рабочий день. В четверг, шестого февраля, в день убийства Лунина, присутствовал на профсоюзном собрании в СМУ. Полнейшее алиби. Из Харькова была прислана фотокопия его военного билета. Все сходилось с данными, имеющимися в Военном архиве.

Мартовой был на фронте с первых дней войны. Уже в Польше попал в плен. Плен — немногим больше месяца. Потом сражался в рядах югославских партизан... И, наконец, опять регулярная армия. Демобилизация в июле сорок пятого года. Номера частей, в которых служил до плена, — записи, очевидно, сделаны в конце войны со слов Мартового, — полностью сходятся с архивными данными. Вот только фото на билете... Тонкий нос, большие глаза. Портрет, данный Луниным, подходил к этому лицу.

«А разве у меня не тонкий нос, не большие глаза?» — Борисов усмехнулся и отложил в сторону военный билет Мартового.


Харьковчане прислали данные и на ближайшего родственника семьи Мартового — Пилипенко Евгения Сергеевича, — двоюродного брата жены. С семьей Мартовых он в самых дружеских отношениях и, конечно, был бы приглашен на свадьбу. Харьковским органам уже приходилось собирать о нем сведения несколько лет назад, когда в Управление поступило анонимное письмо о том, что Пилипенко якобы дезертировал из армии и служил при немцах в Харьковской полиции.

После проверки установили, что Пилипенко попал в окружение под Белой Церковью и жил в деревне Строкачи, — как сказали жители, — «в приймаках». В январе сорок второго года он узнал, что его семья не успела эвакуироваться, и пришел в Харьков. При немцах нигде не работал, занимался кустарным промыслом — делал зажигалки, коптилки, мельнички для помола зерна.

Донос оказался ложным. Это была анонимка скандалиста-соседа. Пилипенко сейчас шестьдесят лет, он на пенсии.

Пилипенко тоже отпадал. На вопрос, говорил ли он кому-нибудь о Лунине и его поездке на Краснодарский процесс, Пилипенко ответил, что он не придал этому особого значения и, конечно, ни с кем не говорил об этом. Мартовой на этот вопрос тоже ответил отрицательно.

Брянские товарищи, в свою очередь, проверили круг знакомых Лунина, их взаимоотношения с ним, и пришли к выводу, что подозревать кого-либо из них нет оснований. Сейчас они отрабатывали другие версии, согласно плану, намеченному полковником Моховым. Капитан Тарасюк с данными, полученными в Краснодаре, вылетел прямо оттуда в Брянск.

«Ну что ж, возьмемся пока за Сомова. Чует мое сердце, что от него мы придем и к Ставинскому», — подумал Борисов.

18

Рабочее время подходило к концу, но Борисов не уходил, — он решил дождаться Микшина. И вот, наконец, дежурный доложил, что прибыл капитан Рыжов из Челябинска и с ним Микшин.

...Борисов представлял Микшина хилым, низкорослым человеком, который привык смотреть «на начальство» с вымученной заискивающей улыбкой. Но перед ним сидел высокий черноволосый, ладно скроенный мужчина. Его темные, с узким разрезом глаза смотрели спокойно и в то же время пытливо.

— Закуривайте, — предложил Борисов, протягивая Микшину портсигар. Микшин аккуратно взял папиросу, посмотрел на нее, и на его лице, будто он что-то вспомнил, проскользнула улыбка.

— Благодарю, — тихо и отрывисто сказал он.

Микшин провел рукой по причесанным волосам, и Борисов понял, что тот волнуется.

Пока Борисов читал письмо Микшина, переданное ему капитаном Рыжовым, Микшин курил и, тяготясь молчанием, смущенно покашливал.

Закончив читать, Борисов пристально посмотрел на Микшина. Тот сокрушенно качнул головой и снова едва заметно улыбнулся. Борисов понимал, что Микшину стыдно и горько за свое прошлое и что ему крайне неприятна процедура встречи и объяснения с представителями органов госбезопасности. Но именно это чувство вины и гражданского долга он ставил теперь выше собственного покоя.

— Когда вы написали это письмо? — спросил Борисов.

— Ночью. Накануне прихода сотрудников безопасности.

— Так. И вы действительно собирались его отправить?

— Конечно. Я уже говорил об этом.

«Да, зашевелились после процесса не только враги, но и друзья», — подумал Борисов и задал вопрос:

— Скажите, вам хотелось бы, чтобы ваше письмо сослужило пользу несколько раньше?

Микшин развел руками:

— Не знаю... то есть... не ради благодарности какой-то. Я помню о своем проступке... всю жизнь...

— Все ясно. Теперь о самом важном. Где же проживает этот Сомов? Знаете?

Микшин шумно вздохнул и откинулся на спинку стула:

— Да, я знаю. Но самое главное то, что он сейчас не Сомов, а Ушаков Геннадий Семенович.

— Живет где?

— Живет он в Куйбышеве, но точного адреса не знаю. Это легко установить в адресном столе.

— Как вы об этом узнали? И уверены ли вы, что он и сейчас там проживает?

— Куда же ему деться? У его жены там свой дом... Лучше я все расскажу по порядку.

И Микшин рассказал, как он оказался в немецком тылу и как познакомился с Сомовым.

— ...Срок я отбывал в тундре. Тяжело было, думал — не выдержу. Работал на шахте. В пятьдесят первом году в аккумулирующем штреке произошла авария, и я несколько часов простоял в холодной воде и простудился. Меня поместили в лагерную больницу. Когда я стал поправляться и ходить, в коридоре столкнулся с Сомовым. Он обрадовался встрече. Ну, и рассказал, что служил в немецкой вспомогательной части и попал в окружение наших войск. Это было уже в Германии. Он отсиживался в подвале, но его там обнаружили и потом судили. Суду он объяснил, что немцы его мобилизовали силком. Ну вот и ему, значит, дали десять лет. В больницу он попал потому, что ему вагонеткой раздробило на ноге палец... Там его называли Ушаковым. В пятьдесят третьем году я освободился, но еще три года проработал на шахте, чтобы накопить немного денег: у меня, что называется, не было ни кола ни двора. Мать жила на квартире, а в пятьдесят втором году она умерла.

Виктор Сомов освободился в пятьдесят пятом, женился и уехал с женой в Куйбышев — там у нее, как я уже сказал, свой дом. Он заходил ко мне прощаться — тогда и сказал об этом. Меня он не боялся, к тому же, считал, что за свою вину полностью понес наказание.

— А почему вы раньше не сообщили органам обо всем этом?

— Во-первых, я раньше думал, что десять лет для всех служивших у немцев — это стандарт. А во-вторых, первое время сам тяжело переживал свое положение и хотел от всего этого отрешиться. И только после Краснодарского процесса я понял, что Сомов легко отделался. К этому времени и я стал другим человеком. Я приобрел специальность... Работаю наладчиком станков, хорошо зарабатываю. Много читал, размышлял... И знаете, я хотел бы, чтобы меня вот теперь снова испытала военная судьба. Нет, войны я не хочу... просто я хотел бы искупить свою прошлую вину.

Борисов чувствовал, что Микшин говорит то, что выносил в мучительных раздумьях, и испытывал гордость за советское общество, которое дает возможность оступившемуся человеку встать на ноги.

Микшин вытер носовым платком лоб и чуть повернул голову в сторону. Борисов увидел на его шее широкий шрам.

— Это у вас ранение? — поинтересовался он.

Микшин смущенно улыбнулся, дотронувшись до шеи:

— Ранение...но не военное, хулиган сзади ножом ударил.

— Когда? За что?

— Понимаете, я заступился за человека, которого избивали... ну и пострадал немного. Я дружинник...

Борисов уже с любопытством посмотрел на Микшина:

— В общем, товарищ Микшин, спасибо вам. Сейчас пойдете отдыхать. Вам придется задержаться в Москве на несколько дней. Жить вы будете в гостинице.

19

Борисов прибыл в Куйбышев ранним утром. Он вышел из вагона и медленно пошел по краю перрона, чтобы отделиться от остальных пассажиров, спешивших к переходу. Он знал, что его встретят. С сумеречного неба почти отвесно падали крупные мокрые хлопья.

«Вот вам наша куйбышевская февральская оттепель», — услышал Борисов чей-то смеющийся голос.

К Борисову бодрым шагом подошел молодой человек в сером ратиновом пальто, в мутоновой шапке-пирожке и, улыбаясь, посмотрел в упор.

— Товарищ подполковник, здравствуйте. Капитан Лобанов. Поручено вас встретить.

Борисов протянул ему руку:

— Куда же в такую рань?

— Да прямо в управление.

Они вышли на привокзальную площадь. На стоянке их ожидала черная «Волга».

Медленно, словно остановилось время, занимался день. В еще размытых снегом сумеречных контурах к остановке подкатывали облепленные снегом троллейбусы; молча сновали люди. Из возвышавшегося над площадью здания управления железной дороги едва просвечивали огни. Город был будто погружен еще в дрему; его звуки казались приглушенными и сторожкими.

— Поедем? — осведомился Лобанов, открывая дверцу машины.

— Поедем. — Борисов сел в машину, снял перчатки.

Лобанов смел со стекол налипший снег и сел рядом с Борисовым. За кисеей снегопада проплывали небольшие двухэтажные кирпичные дома, низенькие бревенчатые особнячки, почерневшие от влаги.

— Никогда бы не подумал, что в центре Куйбышева сохранились такие дома. Я слышал, что здесь около девятисот тысяч населения. Где же размещается столько народу? Своеобразный город, стариной веет.

— В основном это ощущается только в Самарском районе, который скорее по традиции считается центральным, потому что это самый старый район, — пояснил Лобанов. — Но другие районы застроены современно. Особенно хорош Кировский. Но мне почему-то Самарский нравится больше всех. В нем есть своя прелесть, что-то чисто русское, не обезличенное стандартной застройкой. Летом здесь особенно красиво. Много зелени, Волга... И даже на окраинных улицах района асфальт. Если будет время, обязательно спуститесь парком Горького к Волге. Простор, старинный санный путь. Так и кажется, что слышится звон колокольцев под дугой... Я это люблю воображать...

В коридоре управления им встретился лейтенант.

Увидев Лобанова, он резко остановился и, обращаясь к Борисову, спросил:

— Подполковник Борисов? Из Москвы?

Борисов утвердительно кивнул.

— Начальник управления уже здесь. Ждет вас. Пожалуйста, со мной на второй этаж.

Они вошли в кабинет начальника управления. Навстречу поднялся пожилой полковник и представился:

— Обручев. Как доехали, товарищ Борисов?

— Спасибо. Хорошо.

— Присаживайтесь, товарищ подполковник, курите. — Он протянул открытую коробку «Казбека».

— Благодарю. — Борисов закурил. На лице Обручева читалось ожидание, но он не задавал никаких вопросов.

— Я приехал к вам забирать «волка», — сказал Борисов. — Каратель из зондеркоманды СС 10-а проживает в Куйбышеве. Мне нужны все данные на Ушакова Геннадия Семеновича.

— Мы тут с товарищем Борисовым пока побеседуем, а вы, капитан, займитесь его просьбой, — сказал Обручев Лобанову.

Капитан вернулся через полчаса с листом бумаги.

— Ушаков проживает в Самарском районе по улице Комсомольской. Состав семьи: жена — Галина Павловна Ушакова и сын Виталий, семи лет. Ушаков работает шофером на автобазе, что на Галактионовской, около рынка. Это совсем близко от его места проживания. Жена работает укладчицей на конфетной фабрике. Какие будут распоряжения, товарищ полковник?

Обручев вопросительно посмотрел на Борисова.

— Надо брать сразу, прямо на работе. Ордер на арест я привез. Дайте мне людей и машину. — Борисов встал.

— Товарищ подполковник, разве мы сами не справимся? — Обручев укоризненно покачал головой. — Обижаете вы нас. Свое дело вы сделали: нашли преступника, а взять его — наше дело. Положитесь уж лучше на моих людей. — И, обращаясь к Лобанову, Обручев приказал: — Берите с собой двух оперативников и поезжайте, капитан. По ходу дела звоните мне. Мы будем все время здесь. Идите.

Лобанов вышел.

Обручев взял телефонную трубку:

— Зоя Ивановна, пожалуйста, организуйте чай и что-нибудь закусить. На двоих.

Буфетчица принесла поднос с завтраком.

— Честно говоря, товарищ полковник, я возлагаю большие надежды на этого Ушакова-Сомова. В том смысле, конечно, что это один из двух, кто мог разделаться с Луниным. Две недели мы топчемся на месте и не за что было зацепиться. — Борисов помешал чай, отпил несколько глотков и продолжал: — Даже если Сомов не причастен к убийству Лунина, арестовать его необходимо. Это не какой-нибудь там полицай, грабивший на базарах! Это жестокий палач. Даже Жирухин или Дзампаев, получившие расстрел, не идут с ним ни в какое сравнение.

— Вот сейчас мы и увидим этого «волка». Я всегда немного волнуюсь, когда встречаюсь с подобными типами. Это от какого-то странного чувства брезгливости, что ли. Или от стыда за человека, который, в сущности, мог быть таким же, как мы. Но этот человек бездонной пропастью отделился от честных людей! А все-таки живет среди них.

— И не только живет... От его руки продолжают погибать такие люди, как Лунин. И мы еще не знаем, что у него на уме...

20

Машина остановилась за углом, Лобанов и два оперативника прошли в раскрытые ворота автобазы. Рабочий день давно начался. По двору ходила тоненькая девушка с блокнотом и что-то записывала. Слышался шум двигателей, громкий разговор и смех шоферов, собравшихся у одной из машин.

Заведующий сидел в своем кабинете и пил кефир.

— Мы из милиции. — Лобанов вынул и снова спрятал удостоверение.

— Я к вашим услугам. Что-нибудь случилось? Садитесь, пожалуйста, товарищи. — Заведующий встал и проверил, плотно ли закрыта дверь.

— У вас работает шофер Ушаков? — спросил Лобанов.

— Да, есть такой.

— Где он?

— Должно быть, на работе. Он что-нибудь натворил? Сразу скажу: на него это непохоже. Хороший работник.

— Даже так? Вызовите его сюда.

Заведующий велел секретарше позвать Ушакова.

— И давно он у вас работает? — спросил Лобанов.

— Работает уже давно. Сколько точно — надо посмотреть. Как я уже сказал, хороший шофер, аккуратный, аварий не бывает, ни в чем замечен не был. Скажите же, чем он вас заинтересовал?

— Да как будто помог расхитителям вывезти со стройки шифер.

— Не может быть! Нет, нет! — замахал руками заведующий.

— Вот и надо выяснить. Возможно, и не он.

Вошла секретарша:

— Ушакова на работе нет: он уже второй день на больничном.

— Вот как! — Лобанов поднял брови. — Ладно. Спасибо. Нам больше ничего не нужно. Дело не спешное, пусть выздоравливает.

На улице он сказал:

— Идите, ребята, к машине, а я сбегаю в милицию. Она здесь, рядом.

К машине Лобанов подошел в сопровождении сержанта милиции.

— Значит, действуем таким образом... — Лобанов изложил свой план. — А ты, Гриша, поставь машину на углу улицы Чапаева, чтобы просматривалась Комсомольская, и жди нас там, — приказал он шоферу. — Мы пойдем пешком.

Через несколько минут они уже всходили на крыльцо ушаковского дома. Милиционер постучал.

Дверь открыл Ушаков. При виде участкового и двух штатских, которых он принял за дружинников, почтительно посторонился. Он продолжал беспечно жевать, уверенный в том, что вот сейчас ему будут пенять за то, что перед двором на тротуаре не расчищен снег, — такое уже случалось. «Да что я, один во дворе? Не иначе — домком пожаловалась. Ух, змея!.. Оштрафуют, факт. А я же на больничном»...

Ушаков был в полосатой рубашке и линялом джемпере с короткими рукавами, заштопанными на локтях. Брюки заправлены в толстые шерстяные носки. Обуви на его ногах не было.

— Проходите, пожалуйста. Чем обязан?

На столе стояла тарелка с дымящимся супом, рядом надкушенный ломоть хлеба и большая чашка молока.

— Ушаков? — спросил участковый.

— Да, Ушаков.

— Дайте мне домовую книгу и ваш паспорт.

— Сейчас найду. Садитесь, товарищи.

Ушаков пошел в другую комнату. Следом за ним прошли милиционер и штатские. Ушаков заволновался. Он понял, что это не просто бесцеремонность — войти в другую комнату без надобности, без приглашения... «Что же это значит? Интересуются, какой образ жизни веду после заключения? А если нет? Неужели?..» — Он забыл, что ему нужно сделать. — «Да, домовую книгу, паспорт»...

Ушаков выдвигал комодные ящики. Он чувствовал на себе пристальный взгляд людей, пришедших с милиционером. Мысли, словно раскаленные спицы, пронзали мозг. «Узнали? Нет, это невозможно — оказаться в их руках! Бежать! Бежать! Скрыться, и тогда можно все обдумать»...

Наконец, он нашел книгу, выпрямился, поднял на участкового глаза и, убедившись, что тот нисколько не удивлен выражением его помертвевшего, в крупных каплях пота лица, — сам не зная почему, сказал:

— Я понял, зачем вы пришли.

Сказал и сам испугался, что проговорился; но тотчас сообразил, что еще не выдал себя, что в его словах еще не было никакого признания.

— Зачем же, по-вашему? — спросил Лобанов.

Ушаков молчал.

— Зачем же, гражданин Сомов? — с нажимом на фамилию опросил Лобанов.

Ушаков тяжело опустился на стул, бессмысленно уставился на Лобанова. Затем он взъерошил волосы и с неожиданно вспыхнувшей истеричной веселостью стукнул кулаком по колену:

— Нашли-таки... Нашли! Шлепнут меня, да?

— Это дело суда. Одевайтесь, Сомов, поедете с нами, — приказал Лобанов. — Скоренько собирайтесь.

— А у меня грипп. Температура... Разрешите хоть суп доесть.

— И у вас не пропал аппетит? — усмехнулся Лобанов. — Не ломайте комедию! Собирайтесь!

— Сволочи! — взвизгнул Сомов и, с силой оттолкнув участкового, ринулся к двери. Лобанов подставил ему ногу, но Сомов ловко перепрыгнул через нее, выскочил в сени...

Он спрыгнул с крыльца, подскочил к забору, рванул доску и побежал по чужому двору. Страх гнал его быстрее возможного. Погоня не отставала, но и не настигала. Вот он свернул за угол, к реке Самарке. Босой, с окровавленными ногами, выбежал на лед. Преследователи уже слышали его надсадный хрип. Сомов оглянулся, круто повернул в сторону и, подбежав к проруби, остановился.

— Обезумел, подлец, — сказал Лобанов.

Сомов забегал вокруг проруби, не зная, на что решиться.

— Стой! Куда прешь, дурак! Утонешь! — закричал Лобанов.

И тогда Сомов, закрыв лицо руками, ступил в прорубь. Взметнулась вода, и он скрылся подо льдом.


— Не звонит... Не докладывает... — полковник Обручев озадаченно хмурил брови, вышагивая по кабинету и то и дело поглядывая на часы.

Борисов сидел в углу дивана в своей излюбленной позе: нога за ногу, левое плечо прислонено к спинке дивана, правая рука с зажатым между пальцами карандашом бегает по блокноту, лежащему на коленях, — он записывал мысли, которые у него оформились еще ночью в поезде. Он привык анализировать на бумаге свои ошибки и удачи. Все это, разумеется, потом уничтожалось, когда в голове укладывалась сжатая формулировка, которой он добивался, исписывая листы бумага и один за другим отвергая разные варианты.

«Да, странно... — Борисов отложил блокнот в сторону. — Что-то там не сработало»... Эта мысль начинала его тревожить все больше. Он жалел, что не поехал сам, а передоверил такое важное дело другим, поддавшись натиску Обручева. «Но Обручев был вправе выбирать для этой операции людей по своему усмотрению, — людей, хорошо знающих город. Не последнюю роль, конечно, сыграло и то обстоятельство, что Обручев чувствовал за собой какое-то подобие вины: вот, мол, проглядели, не распознали врага... А действительно, попробуй его распознать, если он себя никак не проявляет.

В дверь кабинета постучали.

— Да, войдите! — Обручев повернулся от окна.

И по тому, как медленно отворилась дверь, как капитан Лобанов боком, задев плечом за косяк, вошел в кабинет, Борисов понял: случилось непоправимое. Он весь подался вперед.

— Ну?.. — выдавил он из себя, не дожидаясь, когда Лобанов начнет докладывать по форме. — Вы ранены?

Лобанов отрицательно мотнул головой.

— Садитесь, капитан, а то упадете, — желчно сказал Обручев, на виске у него от волнения билась голубая жилка.

Лобанов сел и, глядя себе под ноги, рассказал обо всем, что произошло за эти два часа.

Борисов был подавлен. Рушилось все! Не скрывая своей досады, он повернулся к Обручеву:

— Вот видите, к чему приводит ложное понимание своих обязанностей и излишняя самоуверенность, которую вы проявили. Я должен был ехать сам.

Обручеву сказать на это было нечего, и он принялся распекать Лобанова, взвинчивая тон и подкрепляя свои слова энергичным постукиванием ладони по столу.

Борисов смотрел на Лобанова и не узнавал в нем того веселого парня, который еще недавно, как он говорил, любил «вообразить звон колокольцев над волжским простором». Перед ним сидел совсем другой человек — поникший, растерянный, глубоко переживающий свою оплошность. И Борисову стало жаль его.

«А разве не могло такое случиться со мной? Разве можно все предусмотреть, рассчитать? Если бы все было просто: «Руки вверх! Вы арестованы!..» — И он уже без раздражения спросил:

— Как же вы, капитан, упустили Сомова?

Лобанов встрепенулся. Он почувствовал, что его понимают, верят ему, разделяют его переживания.

— Товарищ подполковник, — сказал он, — мы не могли предполагать, что Сомов — раздетый, разутый, безоружный — бросится бежать. Будь он в своем уме, он понял бы, что у него нет никаких шансов скрыться. Что, нам наручники надо было на него надеть? Обезумел человек...

— Оборвалась нить, которая, возможно, привела бы нас и к Ставинскому. А так — концы в воду. В буквальном смысле слова, — с горькой иронией сказал Борисов.

— Это была совершенно неожиданная реакция, товарищ подполковник. Уверен, что за секунду до прыжка Сомов сам не знал, что он сделает. Трудно понять обреченного...

— Все это так. Я допускаю мысль, что Сомов был настолько изнурен страхом, что в нем давно дремало это сумасшествие. Ну что ж, попробуем поговорить с его женой. Товарищ полковник, распорядитесь, чтобы Ушакову сейчас же доставили сюда, пока ей никто не сообщил о смерти мужа.

21

Ушакову привезли в Управление до обеденного перерыва. Она робко шла по коридору за сопровождавшим ее человеком в штатском, который показал ей на фабрике свое удостоверение в красной обложке. За всю дорогу она ничего не спросила у молчаливого спутника — ей казалось, что он все равно не станет говорить. Пока ехали, она все старалась понять, зачем ее везут в это самое управление КГБ? Она не могла припомнить за собой ни одной провинности ни в прошлом, ни в настоящем. И вдруг ее поразила мысль: Геннадий! Вот в чем дело! Он же был в заключении... Как политический... Но зачем же человека за это преследовать всю жизнь? Чем он сейчас-то не угодил? Лучший шофер автобазы. Она так и скажет, пусть сами проверят. Неужели начальство будет кривить душой и не заступится за честного работника?

Борисов ждал Ушакову в одном из кабинетов. Вошла женщина лет сорока, среднего роста, худенькая, с большими удивленными глазами, с простым ненакрашенным лицом, обрамленным белым вязаным платком. Недорогое суконное пальто с мутоновым воротником было ей чуть-чуть широковато. Ушакова держала в руках белые, ручной вязки, шерстяные варежки и небольшую хозяйственную сумку.

— Садитесь, Галина Павловна, — предложил Борисов. — Вы не догадываетесь, зачем мы вас сюда вызвали?

— Нет, — тихо ответила Ушакова, осторожно присаживаясь на краешек стула.

— Я хотел бы побеседовать о вашем муже. Где вы с ним познакомились, при каких обстоятельствах? Расскажите подробно.

— Так если подробно, то про все говорить, как есть?

— Ну, конечно, — ободряюще улыбнулся Борисов.

— Я родилась здесь, в Куйбышеве, в том же доме, где живем сейчас. После войны я вышла замуж, и мы с мужем уехали в Воркуту. Это не за Ушакова вышла, а за Гаврилова. А Ушаков у меня — второй. Так вот, муж работал на шахте, я — в столовой. Прожили мы так пять лет. Потом муж стал пить, начал ко мне плохо относиться. А потом я узнала, что он связался с бухгалтершей из геологоразведки. Был крупный разговор, после чего он совсем ушел от меня. Развелся со мной. Домой мне стыдно было ехать, но и в Воркуте оставаться не хотела, и я переехала в тундру. Там тоже работала в столовой. И вот там случайно встретилась с Ушаковым Геннадием Семеновичем. Он рассказал мне, что только что освободился из заключения, и ему некуда ехать. Человеком он мне показался неплохим, и мы вскоре поладили. Мне, признаться, надоело на чужбине, а тут еще мама в каждом письме звала меня домой, — вот мы и приехали. Геннадий оказался порядочным человеком — не пьет, не скандалит. На работе на хорошем счету. Вот и все. Больше мне рассказывать нечего.

— А есть ли у него друзья? Здесь, в Куйбышеве, или в других городах?

— Так друзья теперь какие? Чтобы для выпивки. А я уж сказала, что он не пьет. Работа и дом — вот и все его друзья. Все больше с Виталиком возится.

— Это, конечно, хорошо, что не пьет, — согласился Борисов.

— Вот и я же говорю. Все беды от водки. Когда денег на нее надо добыть, человек и влезает во всякие нехорошие дела: ворует, левачит...

— А он вам ничего не рассказывал о своей службе в немецкой армии и о тех друзьях, с которыми служил? Я имею в виду русских.

— Что-то говорил, но так, в общих чертах. Больше сожалел, что так получилось. Нескладно получилось...

— Ну, хоть о ком-нибудь он говорил? Постарайтесь вспомнить.

Ушакова пожала плечами. Задумалась:

— Так, у Геннадия, по-моему, только один друг был там, который спас ему жизнь.

— Каким же образом?

— Да ведь долго рассказывать...

— А вы что, сильно торопитесь?

— Я — нет. Да если бы и торопилась, вы же все равно не отпустите, пока обо всем не спросите, — попробовала пошутить Ушакова.

— И то правда, — улыбнулся Борисов.

Ушакова расстегнула воротник пальто, спустила с головы платок. Она поняла, что разговор еще будет долгим.

— Опять же, товарищ начальник, это как кто поймет. Жизнь у человека одна. И хорошему человеку и плохому она, наверное, дорога́. Вы, конечно, считаете, что Геннадия в то время окружали только плохие люди...

— Нет. Я так не считаю... Ладно, продолжайте.

— Вот я к чему говорю. Если вот эту одну жизнь, данную Геннадию один раз, и спас Петр, рискуя собственной, то разве его нельзя считать другом? И вы не должны удивляться, если и я о нем говорю хорошо.

— А фамилию этого Петра помните?

— Петр и Петр, его Геннадий называл не по фамилии.

— А что, он к вам приезжал? — Борисов внутренне напрягся.

— Да в том-то и дело, что как окончилась война, Геннадий с тех пор о нем ничего и не слышал. Он считает его погибшим. Просто уверен, что Петр погиб, даже и не искал его. А мне раньше о нем тоже ничего не говорил, видно, нелегко ему было вспоминать. Я-то вот о Петре только года три назад и услышала впервые.

— А в связи с чем ваш муж вспоминал о нем?

— Да так получилось. Конфуз один вышел. — Ушакова махнула рукой и засмеялась. — Может, вам и не интересно. Да и рассказывать как-то неудобно. — Она искоса посмотрела на сидящего сбоку Лобанова.

— Ну что вы, Галина Павловна, у нас все удобно рассказывать. Раз к делу относится, так и давайте.

— Значит, так. Наверное, это было в конце лета или ранней осенью шестидесятого года. Поехали мы с Геннадием к моей двоюродной сестре в поселок Фрунзе — там у нее домик с садом. Ну, выпили, закусили, радиолу завели. Она возьми да и поставь пластинку с записью Лещенко. Хорошо помню, что купила она ее еще сразу после войны на толкучке. Да что-то никогда ее после моего приезда не заводила, я и забыла про нее. А тут взяла и завела, чтобы потанцевать танго: «Татьяна» и «Дымок от папиросы». Мой Геннадий как услыхал — словно очумел. «Продай мне, Тома, и все тут!» Ну, та руками замахала: «Бери так! Что за разговоры». Мы, конечно, дали потом Тамаре две пластинки с Александровичем — неудобно все же так брать. Так вот, с того дня и началось мое раздражение. Как свободная минута — он эту пластинку на диск. Сидит, слушает. И все больше ту сторону, где про Татьяну. А там так начинается: «Татьяна, помнишь дни золотые? Татьяна, этих дней не вернуть»... Я и распсиховалась однажды: «Что это еще за Татьяна тебя гложет? День в день — Татьяна да Татьяна...» Ей-богу, товарищ начальник, думала, что есть к тому причина. Тем более, в моей жизни был такой факт. Ну, Геннадий видит, что я всерьез принимаю все к сердцу. Он и развеял мои сомнения. Рассказал, что эта пластинка дорога ему как память о военной его молодости. И что был у него друг — пианист из Риги. Может быть, он даже из прибалтийских немцев, потому что очень хорошо знал немецкий. А звали его Петром. Возил он с собой эту пластинку, потому что речь в ней идет про Татьяну. То есть жена у Петра осталась в Риге, тоже Татьяна. А была она до встречи с ним вдовой адвоката. Тогда Геннадий мне и про спасенную жизнь рассказал, и погоревали мы вместе о Петре. Так вот, и я с тех пор ту пластинку полюбила. Да разбилась она осенью. Виталик на нее с размаху сел. Геннадий аж покоя лишился. «Не к добру это», — говорит. И стал он с осени как бы подмененный какой. Все молчит больше, все думает.

— А может быть, он не от этого переменился? Не получал ли он от кого-нибудь письма? — начал осторожно Борисов.

— Не от кого ему получать. И некому писать. Моя родня вся здесь: в Куйбышеве да в Сызрани. А у него была в Ярославле тетка, так и та после войны умерла.

— Вы слышали о Краснодарском процессе? Знаете, кого там судили?

— Как же, слышала. Знаю. Судили там преступников, расстреливавших мирных жителей. Геннадий читал мне газеты, и сам очень интересовался процессом.

— Так вот, ваш муж был активным участником всех этих злодеяний и настоящая его фамилия Сомов, — неожиданно заявил Борисов.

От такой неожиданности Ушакова как-то дернула головой. Ее удивленные глаза еще больше округлились и с испугом смотрели на Борисова. Но в следующее мгновение ее лицо приняло выражение решительности, и она крикнула, не скрывая возмущения:

— Не может того быть! Для таких дел человеку другой характер нужен!

— Какой же?

— Особый. Злобный. А Геннадий за всю жизнь голоса не поднял, дите ни разу не шлепнул, с соседями по двору не поругался. Нет в его характере этого преступного качества!

— С годами человек меняется, приспосабливается... В войну это был жестокий каратель, — убежденно сказал Борисов.

— Каратель! — Ушакова даже подскочила на стуле. — Не было этого, товарищ начальник. А если служил муж у немцев, так в обозе возчиком. Насильно, по мобилизации, туда попал, то есть во вспомогательных войсках. А на них в пятьдесят пятом амнистия вышла. Понимала я, конечно, что вы меня сюда не чай пить привезли, а что о муже будете интересоваться. Но что такое придумаете... Каратель... Сомов какой-то... Поезжайте в тундру. Там на Геннадия все документы имеются по его делу. А то гадаете, что было, а чего не было.

— А мы и не гадаем. Вина нашего мужа доказана свидетелями.

— Что доказано? Он свое отсидел. Если даже при послевоенном режиме к обстоятельствам с понятием подошли, так теперь-то и подавно разберутся. Он свою невиновность докажет.

— Нет, он не надеялся, что докажет. Иначе объяснил бы все нам, не стал бы убегать и не бросился бы в прорубь...

— Прорубь? Какая прорубь? Что?.. Где он?.. Не утонул ли?!

— Утонул, — вздохнул Борисов и бесцельно посмотрел в окно.

Ушакова вскрикнула и упала. Лобанов, подскочивший к ней, не успел даже поддержать ее. Он ждал, что Ушакова, узнав о смерти мужа, начнет плакать. На языке уже вертелись слова утешения для нее и гневного осуждения в адрес Сомова, по вине которого эта честная женщина должна теперь страдать... А она просто взяла и упала... И Лобанов растерялся.

— Звоните в медпункт, — приказал Борисов. Он склонился над Ушаковой и, смочив носовой платок водой, приложил ей ко лбу.

Вбежала медсестра, сделала укол. Щеки Ушаковой порозовели, она открыла глаза. Борисов и Лобанов перенесли ее на диван. Ушакова несколько минут лежала, глядя в потолок. Потом приподнялась:

— Утонул? Нет, жив он. Жив, это ясно...

Борисов и Лобанов переглянулись: что с ней?

— Ну да, ясно, что жив. А то как же, принял смерть такой «каратель», а вы и не радуетесь? Сидели все время, как в воду опущенные. Упустили его, значит... Ушел он от вас, а не утонул. — Ушакова вздохнула с облегчением. — А вот теперь, пока будете его искать, и разберитесь по-справедливому. Поезжайте в тундру.

22

Поезд мчался по местам великой битвы, отгремевшей двадцать два года назад. Давно трудолюбивые руки бывших воинов убрали с полей десятки километров колючей проволоки, переплавили сотни мертвых искореженных танков, изрубили березовые кресты на могилах чужеземных пришельцев, чтобы кормилица земля обрела первозданный вид. Эта земля дыбилась от разрывов снарядов и бомб, дрожала под гусеницами танковой армады Гудериана, слышала пронзительный вой наших «катюш», лай зениток, трескотню автоматов и стоны раненых. В этой земле был похоронен «Тайфун»[2].

Подполковник Борисов ехал в Ригу. Он сидел у окна и курил. Солнце, красное и уже остывшее, медленно катится по щербатой кромке потемневшего леса; оно уже не слепит, и Борисов смотрит на него. Остались позади Нахабино, Снегири, Истра...

Мысли невольно убегают в прошлое... В то время Борисов был в составе конников генерала Доватора, которые совершили беспримерный рейд в тылу врага.

Это было тяжелое для страны время. Немцы рвались к Москве. Напряжение сторон достигло небывалой силы, и порой казалось, что заколебались весы истории. Но здесь, под Москвой, лопнула фашистская тетива, и откатился враг, отмечая свой путь горящими танками, разбитыми орудиями и тысячами трупов...

Поезд торопливо бежал на запад.

Борисов вспомнил, как, зажав в руке погасшую сигарету, взволнованно шагал по кабинету генерал Ларионов. Ларионов ни в чем его не упрекал, но это молчание Борисов воспринимал острее, чем самый сильный разнос. И его вина, которая, в сущности, была только косвенной, в собственном сознании непомерно вырастала. Но когда он шел к генералу, у него уже наметился план действий, и он ждал, пока генерал заговорит первый. Очевидно, Ларионов это заметил и, перестав мерить шагами кабинет, остановился против Борисова и спросил своим обычным деловым тоном, как он намерен продолжать поиск. Борисов изложил свои план, и Ларионов согласился, что надо ехать в Ригу.

Борисов принял такое решение без колебаний. Он смутно чувствовал, что убийство Лунина каким-то образом связано с этим городом. Это предположение базировалось на трех факторах, которые между собой соединила его поездка в Куйбышев. Жена Сомова сказала, что Петр — а это, конечно, Петр Ставинский — был пианистом из Риги, — это раз. Во-вторых, у Ставинского там была жена. И, наконец, совершенно непонятно, как с этим связывается то обстоятельство, что Оля и Сергей учатся в Риге. Эти три фактора, соединенные между собой, уже о чем-то говорили.

«Но факты может регистрировать даже препарированная нога лягушки, которую дразнят током, а вот делать обобщения и выводы гораздо труднее», — вспомнил Борисов, как шутил полковник Серов — один из его учителей.

Как бы то ни было, «вилка» сузилась: предполагаемый убийца — Ставинский, так как тщательной проверкой было установлено, что Сомов после отпуска в августе 63-го года до последнего времени не имел на работе ни дня прогула и ни разу не был на больничном.

Конечно, если бы удалось допросить Сомова, то сведения о Ставинском были бы гораздо полнее. Насколько они повлияли бы на ход поиска — об этом теперь можно только гадать; но, во всяком случае, Сомов кое-что знал о довоенном прошлом своего дружка: откуда родом, где учился или работал, кто родители; возможно, знал его планы на послевоенную жизнь. Кроме того, он мог бы опознать Ставинского, если бы тот оказался среди подозреваемых.

Перед самым отъездам в Ригу Борисов получил письмо от Яновского. Уже после его возвращения в Москву Яновский обнаружил в архиве показания свидетеля Алешкевича.

«...И мне не дает покоя Ваше дело... Хочу помочь... Продолжаем «раскопку архивных курганов»...

Суть показаний Алешкевича сводилась к следующему.

Дочь Алешкевича — Ксения — до войны училась в Московском педагогическом институте. После его окончания в 1940-м году она вернулась в Мозырь и стала преподавать в школе. В период оккупации, летом сорок третьего года, среди оккупантов она увидела некоего Петра, ухажора своей московской подруги. С Петром она познакомилась у нее на вечеринке. Это был симпатичный веселый парень; он весь вечер играл на пианино.

Теперь Петр носил немецкую форму. Ксения не могла допустить мысли, что он пошел на службу к оккупантам. Легче было предположить, что это советский разведчик. Своими соображениями Ксения поделилась с руководителем подпольной комсомольской группы. За Петром установили наблюдение и обнаружили, что он пытается завязывать знакомства среди местного населения. Ксении было поручено вступить с ним в контакт и осторожно разузнать, что бы это могло означать, — возможно, он ищет связи с подпольщиками? Для какой цели? О задуманном доложили командиру партизанского отряда, базировавшегося в районе Мозыря. Он одобрил.

И вот Ксения «узнала» Петра на улице. Он обрадовался, увидев знакомую. После нескольких встреч Петр, наконец, признался, что немецкая форма — это маскарад. Вот уже два года он выполняет спецзадание, находясь в зондеркоманде Кристмана. Недавно погиб его связной, и он не может передавать сведения своему начальству. Если бы можно было связаться хотя бы с партизанами, он пошел бы на это.

С этого свидания Ксения летела на крыльях. Руководитель подпольной группы был очень рад, что в зондеркоманде есть свой человек. Ксения познакомила его с Петром, и тот сказал ему о готовящейся карательной операции против деревни Рогачики.

Это сообщение было немедленно передано в партизанский отряд, и немцы, прибывшие в Рогачики на двух машинах, не застали в деревне ни одного жителя, — их предупредили партизаны.

После этой операции Петру стали доверять. Никто тогда не знал, что «набег» на Рогачики был просто инсценирован, чтобы укрепить веру подпольщиков в Петра.

Однажды Петр сообщил, что такого-то числа будет проводиться карательная операция против деревни Медяничи под руководством самого Кристмана. Захватить Кристмана было заманчиво, и командир партизанского отряда решил заранее вывести отряд из леса, разместить его в деревне и сразу же ударить по карателям, как только они покинут свои машины.

Чтобы еще раз проверить Петра, оперативность которого начала вызывать подозрение, командир отряда поручил Ксении рассказать Петру о своем намерении.

Командир пошел на хитрость и, прежде чем приблизиться к окрестностям Медяничей, выслал туда с разных сторон разведку, которая обнаружила засаду. И партизаны без шума ушли.

Немцы поняли, что их план окружения и истребления партизанского отряда провалился. Тогда они схватили Ксению, которая не успела уйти из Мозыря. Не было сомнения, что на нее указал Петр. Ксения держалась стойко до конца и не выдала ни остальных подпольщиков, ни членов их семей. Она была расстреляна перед уходом зондеркоманды из Мозыря.

Во время ареста дочери Алешкевич был у родственников на другой улице. Узнав о случившемся, он домой не вернулся и скрывался до прихода наших войск. Фамилию Петра он не помнил, но со слов дочери знал, что тот был как будто переводчиком...

В заключение Яновский делал вывод, что упомянутый провокатор, по всей вероятности, — Ставинский.

Итак, показания Алешкевича подкрепляли предположение Борисова, что Ставинский мог быть в группе Пашена.

Получив это письмо, Борисов решил на некоторое время задержаться в Москве, чтобы проверить, действительно ли Ставинский жил здесь до войны. Подняв довоенные архивы адресного бюро, он удостоверился, что Ставинский Петр Аркадьевич, 1917 года рождения, русский, проживал в Москве по ул. Малой Бронной с июля 1932 года по декабрь 1940 года. Он жил вместе со своим отцом, Ставинским Аркадием Александровичем.

Ставинский — русский, следовательно, если перед самой войной он и жил в Риге, то, когда началась война, его призвали бы в армию в первую очередь. Опять пришлось обратиться в Военный архив. Да, Ставинский был призван в армию 24-го июня 41-го года в Москве, а уже в июле пропал без вести. И в документах призыва значился этот московский домашний адрес. Там также было сказано, что Ставинский не пианист, а драматический артист. Получалась путаница. Тот ли это Ставинский или другой? В данных его прописки не было указано ни место его учебы, ни профессия. Но Ставинский-предатель был пианистом. Это подтверждали три незнакомых друг с другом человека. И Борисов решил побывать в консерватории и в институте имени Гнесиных. Но Ставинский никогда там не учился. В средних музыкальных учебных заведениях такого ученика тоже не было. Оказалось, что Ставинский в 1940 году окончил театральное училище в Москве и был направлен на работу в Саратовский театр, но по назначению не поехал. И след его терялся, вплоть до призыва в армию. Можно было предположить, пусть с натяжкой, что Ставинский, выписавшись из Москвы, поехал в Ригу, перед самой войной почему-то вернулся и здесь был призван в армию, не успев даже прописаться.

Его отец умер в 1955 году. В доме на Малой Бронной жили все новые жильцы. Ставинского-сына никто не знал. Круг на этом замыкался. И опять выходило, что все-таки надо было ехать в Ригу...

...«Однако уже поздно, — подумал Борисов, — нужно спать». Неутомимо и умиротворяюще стучали колеса... Борисов поднялся и взглянул в окно. Где-то над крышами вагонов сияла луна, высекая на снегу мириады светлячков-колючек; взлетали и падали телеграфные провода...

23

Борисов был приглашен в кабинет заместителя председателя республиканского Комитета госбезопасности генерала Строниса.

Несмотря на то, что было только начало марта, створка окна была приоткрыта; влажные и холодные струи воздуха играли тяжелой сетчатой портьерой в красно-синих шашках и шевелили листки бумаги на столе. На другом подоконнике стоял вазон из синего чехословацкого стекла с красными живыми гвоздиками.

В кабинете было прямо-таки неприятно прохладно, но генерал чувствовал себя, как говорится, в своей стихии. Отличный спортсмен, лыжник и яхтсмен в молодости, он и теперь старался не терять спортивную форму; однако он заметил, что Борисов покосился на окно, и спохватился;

— Вам не холодно, товарищ Борисов? — встал и закрыл окно. Не спеша надел очки в тонкой золотистой оправе и тщательно заправил за уши дужки, взял со стола лист бумаги, мельком взглянул на него и опять положил. Он всегда давал собеседнику возможность освоиться, чтобы тот мог настроиться на спокойный лад и упорядочить свои мысли.

— Значит, хотите поработать здесь? — спросил он наконец.

— Да, попробую позондировать почву.

— У вас есть какие-нибудь наметки, схема?

— Нет. Просто ваш город оказался в эллипсе рассеивания, как говорят артиллеристы.

Стронис уже знал о цели приезда Борисова и хотел было подключить к этому делу своих сотрудников, но Борисов решил не перепоручать другим то, что мог сделать сам. Стронис очень ценил в людях самостоятельность, но в данном случае Борисов не учел специфики работы в местных условиях, и потому это хорошее качество не гарантировало успех поиска.

— А я, товарищ подполковник, все же назначаю вам помощника, — сказал он. — Отличный парень, кроме всего прочего.

— Раз вы все-таки решили, — развел руками Борисов.

— Дело не в том, что я так решил, — улыбнулся Стронис. — Это не Россия, не Украина... Это Латвия. Язык — вот что вы не учли, товарищ подполковник.

— Верно, товарищ генерал, не учел, — согласился Борисов. — Но вообще, я полагал, что по-русски говорят все.

— Говорят-то говорят... Но это, если захотят говорить. А если нет? Как тогда быть? Я имею в виду, конечно, людей пожилых, с этакой старой закваской. В ходе поиска вам наверняка и с такими придется сталкиваться.

...Стронис протер очки и снова надел. Посмотрел на Борисова своими зеленоватыми глазами.

— Вот представьте себе такую ситуацию, — продолжал он. — Вы пришли в семью. Все говорят с вами по-русски, приветливы, словоохотливы. Вы довольны. И вот в тот самый момент, когда, допустим, жена, припомнив неожиданно что-то, уже хочет вам об этом рассказать, муж бросает ей несколько слов по-латышски, сохраняя добродушную мину. И все. Разговора у вас не получается. Но когда с вами рядом сидит лейтенант Руткис, этого не произойдет.

— Товарищ генерал, мне все ясно, с вами согласен.

Стронис снял телефонную трубку и сказал несколько слов.

Вскоре в кабинет вошел очень красивый молодой человек в хорошо отутюженном темно-коричневом костюме. Он на мгновение задержал свой внимательный взгляд на лице Борисова. «Как сфотографировал», — отметил тот про себя.

Стронис их познакомил.

— Товарищ лейтенант, вы поступаете в полное распоряжение нашего гостя, — сказал Стронис. — Садитесь.

— Есть, товарищ генерал.

Было видно, что Иманту Руткису уже известно, зачем его вызвал Стронис.

— Ну что ж, будем работать вместе, товарищ лейтенант, — улыбнулся Борисов.

— Товарищ подполковник, где вы остановились? Простите за любопытство, — поинтересовался Руткис.

— Пока нигде. Я приехал сюда прямо с вокзала.

— Если не возражаете, я вас приглашаю к нам. У нас четыре комнаты, а нас осталось трое: я, мать и отец. Младший брат в армии. Согласны?

— Согласен, если не стесню ваших родителей.

— Ну что вы!

— Хорошо. Спасибо. Это даже удобно, потому что мы с вами сможем общаться и вне службы.

— Я как раз об этом и подумал. Все вопросы можно будет решать в любое время. Живем мы в центре.

24

После женитьбы Оля и Сергей сняли меблированную комнату недалеко от института, в начале улицы Кирова. Перейти парк — и дома. Это было очень удобно. После суеты общежития они были рады тишине, уединению и покою.

Но теперь эта благотворная тишина действовала на Олю удручающе. Тяжелое горе угнетало ее; она захандрила и часто плакала. Стала хуже заниматься — ее отвлекали мысли о нераскрытом преступлении. Порой ей казалось, что никому нет дела до ее горя, что, кроме нее, все уже забыли о случившемся и убийцу давно перестали искать. И только любовь Сергея спасала ее от отчаяния.

По ночам она плохо спала.

— Почему ты не спишь? — ласково спрашивал Сергей. Оля прижималась к его лицу щекой и плакала.

— Оленька, перестань, милая... я понимаю... Успокойся... Найдут убийцу, обязательно найдут, — разгадав ее мысли, утешал Сергей.

Оля часто вспоминала день похорон.

Пасечное никогда, наверное, не видело такой многолюдной похоронной процессии.

Кладбище завалило снегом. И если бы не деревянные обелиски и кресты, — не сыскать бы проходов между могилами. Над самым обрывом темнела развороченная земля. Люди устремились туда уже не стройной колонной, а вразброд. И пролегли меж могил, запетляли утоптанные стёжки, осевший снег чуть потемнел, примятый десятками ног, людские ручейки сплелись в тугое кольцо вокруг черной ямы, опоясанной бруствером рыхлой, еще не успевшей застыть на морозе земли.

В низине, где лежало Пасечное, уже зашевелились синие тени вечера. А здесь, на Грустной горе, в лучах заходящего солнца еще красным светом горели стволы старых сосен, вставших в почетном карауле у гроба.

Кончились речи... Кончилось прощание... Повис на веревках заколоченный, обтянутый красным кумачом гроб... Яма, похожая на окоп, принимала отца. Отец опускался туда без оружия. Этот последний в его жизни окоп отныне становился его постоянным укрытием...

Однажды вечером раздался звонок. Хозяйка заглянула в дверь:

— Оля, это к вам...

Оля вышла в переднюю. Перед ней стоял незнакомый мужчина в темном драповом пальто с каракулевым воротником, и на его бровях быстро таяли хрупкие снежинки.

— Здравствуйте. Мне нужна Мартовая Ольга Анатольевна.

— Я Мартовая. Что вам? — испуганно спросила Оля, тревожно крикнула:

— Сережа!

— Да вы не волнуйтесь, — с мягкой улыбкой оказал Борисов. — Мне нужно с вами поговорить. Вот мое удостоверение...

Оля провела его в комнату.

Здесь был порядок. Даже непохоже, что здесь жили студенты — народ беспокойный и неряшливый, — им всегда некогда. В открытой тумбочке аккуратными стопками лежали учебники и два тома Пушкина. Сверху стоял новенький телевизор «Рекорд». «Очевидно, первая семейная покупка», — отметил про себя Борисов. В комнате еще стояли поблекшая диван-кровать, стол, пара стульев и старинный гардероб. Комната была небольшая.

— Как устроились, молодожены? Сколько платите?

— Двадцать рублей. Со светом. — Сергей охотно рассказал, как они тут живут.

Борисов заметил, что он явно избегает волнующей темы. И подумал: «Такое радостное событие — свадьба — совпадает у них с трагическими воспоминаниями»...

— Нашли убийцу? — наконец, не выдержала Оля.

— Пока нет, — вздохнул Борисов. — Но поиск привел меня сюда. — И Борисов рассказал о гибели Сомова, о его жене, помнившей, что его друг — Ставинский — был пианистом из Риги.

— Это обстоятельство и еще то, что вы учитесь здесь, и заставило меня приехать в Ригу. Возможно, у Ставинского были основания предполагать, что Лунин мог его здесь опознать, если приедет к вам в гости. Отец собирался к вам?

— Да, он хотел приехать весной опять, — сказала Оля.

— Так он уже был здесь?

— Два года назад. Заходил и в институт, и в общежитие.

— Ну вот. Ставинский, конечно, сменил фамилию, а может быть и профессию. Сторож, гардеробщик, преподаватель, знакомый или родственник вашей квартирной хозяйки, бывающий у нее, — все могут им оказаться. А вы кому-нибудь говорили о предполагаемом приезде отца?

— Конечно. Кто же знал, что это будет иметь такие последствия! — развел руками Сергей.

— Нет ли среди ваших знакомых пианиста? Вообще музыканта?

— Нет! — в один голос ответилиоба.

— Ну что ж, будем продолжать искать убийцу. На чем-нибудь он все же споткнется. Думайте и вы хорошенько. Вспоминайте и анализируйте встречи, разговоры. А что пишут из Харькова? — Борисов повернул разговор.

Сергей достал два письма от матери. Борисов попросил почитать.

Нина Дмитриевна писала, что Мартовому предложили, наконец, более спокойную работу — в СМУ, но он пока воздерживается принять это предложение. Решил повременить, пока Сергей окончит институт, потому что зарплата прораба его сейчас устраивает больше, чем собственное спокойствие. «Вообще, стал он нервным, спит плохо, просыпается от каждого шума... Приходили из милиции, беседовали и со мной, и с ним. Майор оказался из одной с ним дивизии. На радостях даже выпили. Вспоминали фронт, молодость, направление главного удара в Белоруссии, бои за Польшу... Отец после этого разговора немного встряхнулся, повеселел, несколько дней ходил бодрым, потом опять началось все сначала — надломило и его общее семейное горе», — заключала Нина Дмитриевна.

— Да, такие потрясения не проходят даром, — вздохнул Борисов, возвращая письма. — Я вас очень прошу, Оля и Сережа, если что-нибудь вызовет у вас подозрение или даже малейшее сомнение, сразу ставьте об этом меня в известность. Вот это мой рабочий телефон. Если меня на месте не будет, расскажите все тому, кто будет говорить с вами вместо меня. Мне передадут. А это мой домашний телефон и адрес. Беспокойте в любое время, не стесняйтесь. Ваша помощь мне очень нужна... Значит, договорились...

25

Ян Руткис, отец Иманта, был народным судьей, и это обстоятельство в значительной мере облегчало контакт с адвокатом, который мог быть полезен Борисову. Узнав, в чем дело, Руткис остановил свой выбор на адвокате Филанцеве и обещал с ним переговорить... Эта семья потомственных адвокатов обосновалась в Риге еще в конце прошлого века.

Борисов просматривал свежий номер журнала «Огонек», когда в дверь заглянул Ян Руткис.

— К вам можно?

— Да, да, пожалуйста.

Руткис сел на стул, потянулся к пачке папирос:

— Разрешите? Только что звонил Филанцеву. Не вдаваясь в подробности, сказал ему о вашем желании с ним встретиться. Он ждет вас через час-полтора. Завтра понедельник, и его не поймаешь. «Куй железо, пока горячо». Так, кажется, говорит русская пословица.

— Чудесно! Большое вам спасибо. — Борисов встал и потер руки. — Сейчас одиннадцать... Будем собираться.

Через час он с Имантом Руткисом уже поднимался по широкой лестнице старинного жилого дома. Косой луч солнца, пронзавший витражное окно на лестничной площадке, освещал потемневшую от времени медную табличку на дверях квартиры № 4.

«Господин Филанцев А. В., адвокат», — прочел Борисов четко выгравированную надпись по-русски. «Господин... Еще от тех времен».

На звонок вышла пожилая седая женщина в строгом черном платье с филигранной брошью.

— Товарищ Борисов? — спросила она.

— Да, Борисов.

Женщина поздоровалась и, пропустив их в переднюю, предложила раздеться. Потом, дотронувшись до чуть приоткрытой двери, сказала:

— Пожалуйста, муж вас ждет.

Из-за стола поднялся невысокий, полный мужчина лет шестидесяти. Нижнюю часть его розового лица обрамляла аккуратно подстриженная эспаньолка. Здороваясь, он чуть наклонил голову, и Борисов увидел среди стриженных ежиком волос небольшую лысину. Словно в пшеничную стерню кто-то положил розовое блюдечко.

На добродушном лице адвоката сверкнул неожиданно острый оценивающий взгляд. Жестом радушного хозяина он указал гостям на два массивных, обитых черной тисненой кожей, резных кресла.

Такой же, как кресла, крытый темным лаком письменный стол и два книжных шкафа с толстыми, тронутыми витиеватым орнаментом стеклами. На столе, сбоку — бронзовая «Фемида» простирает над письменным прибором чаши весов. У ее ног, в пьедестал вделан циферблат с остроконечными позолоченными стрелками.

И сам хозяин кабинета, и вся обстановка, окружавшая его, разительно напоминали Борисову какой-то кинофильм, повествующий о дореволюционном прошлом России. И эти кресла... Для посетителей... Они стояли вполоборота к столу, так сказать, в своем рабочем положении, будто еще вчера в них сидели какие-нибудь фабриканты или владельцы магазинов. Здесь, очевидно, все было таким же, как и четверть века назад, и как-то не верилось, что этот кабинет давно уже не отвечает своему назначению и его хозяин принимает клиентов за обыкновенным, обшитым фанерой, столом в юридической консультации.

И в этой атмосфере старорежимного, удивительного своей стабильностью духа как-то чуждо выглядела шеренга одинаковых книг в темно-вишневом переплете, выстроившаяся на видном месте в книжном шкафу, — полное собрание сочинений Ленина.

Другой на месте Борисова, возможно, усомнился бы в успехе визита, посчитав хозяина приспособленцем. Но со слов Иманта Руткиса Борисов знал, кто перед ним. Арсений Витальевич Филанцев еще в трудное для Латвии время правления Ульманиса показал себя с самой хорошей стороны. Блестяще выигранным в 1939 году процессом, на котором Филанцев доказал невиновность двух коммунистов, обвиняемых в террористическом акте, он снискал признание среди прогрессивных сил. Из адвоката он на время превратился и в дотошного следователя, добрался до истоков преступления.

Вот почему Борисов, стряхнув с себя наваждение, сковавшее его в первую минуту пребывания в этом музейном кабинете, заговорил без какого бы то ни было предубеждения.

Он рассказал, что ищет некую Татьяну, вдову рижского адвоката. Очевидно, эта женщина в сорок первом году была достаточно молодой, если могла заинтересовать двадцатипятилетнего мужчину. Но поскольку она уже успела овдоветь, то надо полагать, что ее муж умер незадолго до войны. Борисов попросил Филанцева подсказать, кто бы это мог быть.

Еще слушая Борисова, Филанцев что-то обдумывал. И, когда Борисов кончил,сказал:

— Когорта юристов в Риге и сейчас не столь велика, чтобы мы не знали друг друга, а до войны и того была меньше. Помню я хорошо, что перед войной умер Ян Приеде, потом — Бруно Баугис. Простите, просто щеголяю памятью. А вот за год до войны скончался Радимир Николаевич Ольшевский. Именно он оставил молодую вдову — Татьяну Владимировну.

— Что вы можете о ней сказать? — спросил Борисов.

— Прежде всего — это была красавица. Очень молодая. Сейчас я припомню, сколько ей было в сороковом году...

— В том году, когда она овдовела?

— Да, конечно. Но я имел в виду сороковой год вообще. Это, если можно так выразиться, своего рода грань, разделившая два исторических периода в жизни нашей республики. Вот и принято вести отсчет времени «до» и «после» сорокового.

— Понимаю. Грань между старой жизнью и новой.

— Совершенно верно. Для многих этот год стал весьма и весьма значительной вехой в жизни. В том числе и для Ольшевской. — Филанцев что-то прикинул в уме, прищурив правый глаз. — Так вот, товарищ Борисов, Татьяне Владимировне в этом знаменательном году было года двадцать два — двадцать три, не больше. Да-с... А что вас, собственно, интересует в ее биографии? Я хорошо знал эту семью. До сорокового, конечно...

— Расскажите, что помните, Арсений Витальевич, — попросил Борисов.

Филанцев немного подумал, собираясь с мыслями, и продолжал:

— Ее родные приехали в Ригу из России сразу же после Февральской революции. Я их не знал. Они погибли в 35-м году в автомобильной катастрофе. Мое знакомство с Татьяной произошло в тридцать шестом году на ее свадьбе, когда меня пригласил к себе мой коллега Радимир Ольшевский... Карл Маркс сказал, что самый продажный человек— это адвокат... Но ставлю пари на черного петуха — если бы ему довелось познакомиться с Ольшевским, то он задумался бы над своей категоричной формулировкой, — Филанцев задорно подмигнул, — ибо Ольшевский был честнейшим, бескорыстнейшим человеком. Попадись другому за женой такое богатейшее приданое: консервный завод, комбинат по изготовлению бекона на экспорт, два-три магазина и еще что-то, он забросил бы адвокатуру к чертям и кутил бы напропалую. А он поступил иначе. Продолжая вести дела богатых семейств, он в то же время открыл филиал своей конторы, где два его помощника только тем и занимались, что давали бесплатные консультации беднякам. Сам он нередко безвозмездно выступал в суде, защищая неимущих клиентов. И в этом, должен я вам сказать, не было никакой бравады. Но, к сожалению, хорошие люди долго не живут, — улыбнулся Филанцев. — В начале мая сорокового года Радимир катался на яхте по Рижскому заливу и случайно упал в холодную воду, простудился. Крупозное воспаление легких уложило его в могилу. Был он года на три-четыре старше меня. Вчерашние знакомые и друзья Радимира ринулись к молодой вдове с предложениями руки и сердца. Но... дом на улице Стабу погрузился в глубокий траур — там никого не принимали. В том числе и меня, хотя я меньше всего способен был играть роль поклонника, у меня росло три дочери, но и вообще... Татьяна Владимировна сделала большую ошибку, отгородившись от мира сего. Были люди, которые чувствовали, что стоят в преддверии больших событий, и, конечно, они могли бы ей вовремя посоветовать обратить недвижимость в звонкую монету. Хотя... Ну что бы это дало в конце концов? — покачал головой старый адвокат. — Вы уж меня извините... Теперь об этом говорить как бы аполитично, но вспоминая то время, я невольно начал мыслить старыми категориями. Одним словом, после известных вам событий на политической арене сорокового года Ольшевская осталась у разбитого корыта. Мало того — в полном одиночестве. Ее поклонники... В общем, из лучших побуждений не будем касаться того спорного времени.

— А ее родственники? Какова их судьба?

— Родственников у нее не было. Только дядя ее мужа — Георгий Станиславович Ольшевский и его небольшая семья. Этот дядя — фигура весьма любопытная. Он тоже, как и племянник, был немного с «левым» уклоном. Сам изрядный театрал, в конце концов организовал народный театр. Снял вместительный зал и давал представления одно за другим. Ставил Горького, Райниса, Упита. В то время в рижских театрах шли пьесы реакционных писателей, восхвалявших богатство и праздную жизнь буржуазии. Из западной драматургии ставили пьесы, построенные на мистике и дешевых любовных интрижках. Так что его полезное начинание в сороковом году было оценено должным образом. Георгия Станиславовича пригласили на работу в культпросвет и поручили руководить драмкружком. После войны он, кажется, продолжал трудиться в этой же области.

— А сейчас он жив? — осведомился Борисов.

— Трудно сказать... Я не встречал его очень давно. Если жив, то ему не менее восьмидесяти лет. А Татьяну Владимировну я видел последний раз... в тот год, когда мы запустили первый спутник... В пятьдесят седьмом... Мы шли с ней по улице Ленина и еще делились друг с другом впечатлениями по этому поводу.

— Перед войной Ольшевская будто бы еще раз вышла замуж? Вы не знаете ее мужа? Он нам, собственно, и нужен. Он поможет нам восстановить кое-какие события...

— Замуж? Что-то не слыхал... Она мне об этом ничего не говорила. Впрочем, видел-то я ее от случая к случаю. Не скрещивались наши караванные пути, — засмеялся Филанцев.

— Где она сейчас живет?

— Там же, в своем доме. Я не думаю, чтобы она его когда-нибудь оставила. С ним у нее связано все. А знаете, как цепко держит человека привычная обстановка! Дома и солома едома! Я в этой квартире прожил всю жизнь, а ведь она никогда не была моей собственностью. До Советской власти мы хозяину платили немалые деньги. Я мог, правда, позволить себе это. Но дело не в том... Сказали бы мне сейчас: переселись в новый, более благоустроенный дом, отдай эти старые гробы, — как выразился один коллега, — в цех реквизита на киностудию в Шмерли, а поставь сюда новейший кабинетный гарнитур — вот, мол, средства для этого, — я бы отверг это предложение. Я люблю то, что меня окружало всю жизнь... В том кресле, где сейчас сидит этот молодой человек, — он кивнул в сторону Руткиса, — за год до своей смерти сидел Ян Райнис. Я тогда еще начинал свою карьеру, но поэт обратился ко мне... За этим столом составлены мои лучшие речи защиты... Не всем, конечно, они спасли жизнь... Да, Татьяна Владимировна не могла переселиться в другое место, — вернулся Филанцев к вопросу Борисова.

— Как найти этот дом? — Борисов взял в руки карандаш.

— А искать не надо. Я сейчас вас доведу. Кварталов пять-шесть.

— Не стоит беспокоиться.

— Какое тут беспокойство! Я все равно сегодня собирался пойти в том направлении, а там — только немного в сторону...

— Ну, если так...


— Вот это и есть бывшая улица Стабу, а ныне — Энгельса, — сказал Филанцев, остановившись на углу. — Видите, там большие деревья? — он указал вдоль улицы. — В том доме и живет Ольшевская. Кланяйтесь ей от меня. Если, конечно, найдете уместным. — Филанцев попрощался и свернул в боковую улицу.

— Что же будем делать сейчас, товарищ подполковник? — спросил Руткис, когда они остались одни.

— Пойдем к Ольшевской. Спросим ее или ее мужа...

— И если им окажется Ставинский?..

— Будем действовать по обстоятельствам. Думаю, что придется брать его сразу.

26

Владимир Иванович Браваров, в отличие от других высших чиновников, рано почувствовал приближение грозы, и Февральская революция не была для него неожиданностью. Он понял, что это только начало ломки привычных устоев жизни. Поэтому, не дожидаясь, пока развернутся дальнейшие события, он собрал все свои капиталы и покинул Петербург.

Когда грянула Октябрьская революция, он с женой жил уже в Риге. Здесь в 1918 году и родилась у него дочь Татьяна. Когда стабилизовалась обстановка в Латвии, и она стала самостоятельной буржуазной республикой, Браваров поместил свои капиталы в несколько коммерческих предприятий. Так Браваров из дворянина, начальника департамента, члена Государственной думы стал коммерсантом. Но его друзьями по-прежнему оставались люди его круга. Многие завидовали его проницательности, спасшей его от разорения в революционном Петербурге, и с благодарностью принимали от него помощь.

Он купил двухэтажный особняк и зажил на широкую ногу. В этом доме только один зал имел 90 квадратных метров...

Подсвеченная косыми лучами солнца, в натертом паркете, как на зеркальной глади лесного озера, звездой отражалась хрустальная люстра. Вдоль стен стояли мягкие кресла и козетки, обитые штофным шелком.

Этот тихий зал оживал только в дни именин и по праздникам. Люстра вспыхивала полсотней лампочек, изображавших пламя свечей.

Таня открывала крышку белого рояля, стоявшего в углу. Она играла короткие мелодичные пьески, и гости одобрительно аплодировали. Потом все шли в столовую и усаживались за длинный, хорошо сервированный стол. И пока гости ели, рассказывали анекдоты, спорили о политике, Таня скучала. Она с нетерпением ждала того момента, когда все снова вернутся в зал. Тогда начинались танцы под радиолу...

А потом в автомобильной катастрофе погибли сразу мать и отец. В этом зале поставили рядом два гроба и его стены затянули черным крепом.

Опекуном Татьяны вызвался стать известный адвокат Ольшевский — друг их дома. А через год восемнадцатилетняя Татьяна Браварова обвенчалась с ним в православном соборе. У Ольшевского было известное имя и прочная постоянная практика. Он был старше Татьяны на двадцать лет, но она полюбила его по-настоящему. Она была рада тому, что после смерти родителей этот человек сумел восстановить ее душевный покой, оберегал ее привычный уклад жизни, исполнял все ее желания. Их тихий большой дом по праздникам снова оглашался смехом, веселыми шутками, музыкой. Но сюда приходили уже другие люди — богатые клиенты мужа: владельцы пароходов, фабрик, разбогатевшие фермеры.

Так продолжалось четыре года.

Но вот в мае сорокового года Радимир Ольшевский скончался.

Татьяна перестала интересоваться окружающим. И когда через два месяца Латвия стала Советской, она не сразу поняла, какие это может иметь для нее последствия. Очнулась она тогда, когда в ее дом пришли представители народной власти и объявили, что зал с находящимся в нем имуществом передается в пользование музыкальному кружку, организованному при одной из фабрик. Это был первый удар. Из денег, положенных в свое время в банк, не выдали ни гроша. Татьяна заметалась Предвидя новые неприятности, она достала из тайника золото и драгоценности, которые были припрятаны на всякий случай. И вовремя. На другой день были конфискованы в доме все комнаты, кроме двух на первом этаже, где ей предложили поселиться. Ей разрешили взять себе мебель на выбор, остальную описали.

Знакомый ювелир, не веря в прочность Советской власти с ее бумажными деньгами, охотно покупал у Татьяны золотые монеты и драгоценности. Шли месяцы... Никто из старых друзей мужа ее не навещал. Она понимала, что им сейчас не до нее.

В большом зале трещали балалайки, набатом гудел белый рояль. И от этого на душе становилось еще тоскливей. А когда поздно вечером расходились кружковцы, старый большой дом окутывала тишина. Татьяна забивалась в угол дивана и неподвижно сидела в своей комнате, запертой на ключ.

Но однажды, это уже было в начале января сорок первого года, войдя в дом, Татьяна в смятении остановилась. Ее белый рояль, казалось, никогда не испускал таких чарующих звуков. Играли рапсодию Листа...

Татьяна тихонько вошла в зал и стала у двери. У рояля сидел молодой человек немногим старше ее. Бледно-сиреневый свет угасающего зимнего дня освещал его красивую голову. Он сидел совсем неподвижно на фоне слегка колыхавшихся прозрачных занавесей, ниспадавших до пола. На его худощавом благородном лице особенно поражали брови, широко раскинутые, как крылья какой-то экзотической птицы. Влажное темное кольцо волос упало на лоб, глаза его были закрыты.

Но, очевидно, он ощутил чужое присутствие. Медленно повернул голову и остановил на Татьяне взгляд своих больших серых глаз. Оба выжидательно молчали. Взглянув на часы, он произнес игриво:

— До сбора еще двадцать минут, а вы уже здесь. Похвально.

— Я даже не знаю, когда у вас сбор, — улыбнулась Татьяна.

— А... вы не на занятия... — протянул молодой человек разочарованно.

— Да. Я зашла просто так...

— Что вам мешает присоединиться к нам? Я новый руководитель секции игры на рояле. Секция только что организована.

— С чего же вы будете начинать занятия?

— Разумеется, с Бейера. Вам это имя что-нибудь говорит?

— Я с ним познакомилась еще в таком возрасте, — Татьяна приподняла ладонь на метр от пола.

— Вот как!

Татьяне стало грустно. Да, видно, в ней ничего не осталось от прежней Татьяны Ольшевской, если ее принимают за фабричную девчонку. И она сказала надменно:

— Это мой рояль! — И повернулась к выходу.

— Постойте! Куда же вы? — молодой человек выбежал в коридор и загородил ей дорогу. — Так это вы? Мне о вас говорил Георгий Станиславович и обещал познакомить...

Он поднес ее руку к губам и поцеловал ее тонкие пальцы. В его поступке не было позы, и Татьяна почувствовала искренность этого порыва.

— Меня зовут Петр Ставинский, — отрекомендовался он.

Пришел Георгий Станиславович Ольшевский — дядя покойного мужа Татьяны. Дядя Жорж, как она его называла. Это был человек лет пятидесяти пяти, совершенно седой, с утонченными манерами. Едва он появился на пороге, как Ставинский объявил:

— Вот мы и познакомились с вашей племянницей!

Дядя Жорж отнесся к этому благосклонно: Ставинский ему нравился.

Общение со Ставинским вывело Татьяну из состояния апатии. Он много рассказывал о себе: о детстве в доме тети Бродской, о ее «салоне». Это все было так близко ее душе! Петр тосковал о «том» мире. И так же, как она, был всем сердцем предан ему. Разница была лишь в том, что она потеряла этот мир недавно, а он был только овеян его дыханием. И Татьяне показалось, что она вышла из полосы холодного, липкого тумана к солнцу. Оба были молоды... И любовь к Ставинскому стала смыслом ее жизни.

Но все в этом мире относительно и непрочно.

Война унесла обретенное счастье. Ставинский не вернулся. Все поиски потерпели неудачу. Татьяна поняла, что он погиб, ибо не могла допустить в мыслях ничего другого. Если бы он остался в живых, то был бы с ней...

Шли годы... И грустные мысли одинокой, тоскующей женщины постоянно возвращались к поре недолгой, но искрометной любви. Она воскрешала в памяти день за днем, словно просматривала киноленту замедленной съемки. Даже пасмурные дни, — а не обошлось и без этого, — подсвеченные теперь искусственным мягким светом всепрощения, не затемняли ярких бликов в этой бесконечной сияющей цепи воспоминаний. Человек не чувствует своего возраста. И если бы не окружающие его люди, вид которых напоминает ему об этом, если бы не зеркало — человек и не знал бы, что он постарел. Его силы иссякают постепенно и незаметно, так что в любой момент жизни он считает свое состояние нормой, ибо ему не с чем его сравнить.

Но однажды Татьяна Ольшевская поняла, что прошлое, которое она так берегла, которым так любовалась, которое скрашивало ее одинокое существование, — надо забыть.

...В этот вечер Татьяна долго не ложилась. Она сидела на кровати и смотрела на дверцу изразцового камина. Огонь поглотил фотографии. Татьяна закрыла глаза и задумалась. Потом неторопливо встала с постели, машинально поправила спутанные волосы. Прошла к буфету и достала оттуда пачку порошков. Она стояла, привалившись боком к косяку буфета, и медленно разворачивала каждый порошок и высыпала его содержимое в стакан. Налила воды. Снова вернулась к кровати, села, помешивая в стакане ложечкой. И, когда вода стала совсем прозрачной, выпила ее до дна и поставила стакан на ночную тумбочку. Протянула руку к кнопке настольной лампы. Свет погас. Она легла в постель, не раздеваясь, чтобы больше никогда не встать.

27

Ничего этого не знали подполковник Борисов и лейтенант Имаит Руткис, поднимаясь на крыльцо двухэтажного дома на улице Энгельса. Они постучали в дверь. Изнутри послышался голос.

— Здесь открыто, — перевел Руткис.

Толкнули дверь — она отворилась, и они вошли в коридор, освещенный окном, расположенным в торце. Под ногами заскрипели старые половицы. Вдоль правой стены размещались газовые плиты. В коридоре стояла интеллигентного вида старушка. В руках она держала щетку для подметания пола и совок.

Руткис поздоровался и сказал:

— Нам нужно видеть Татьяну Владимировну Ольшевскую.

Женщина подошла ближе. На ее лице Борисов прочел грустное недоумение.

— Ольшевскую? — переспросила она. — Татьяна Владимировна умерла... Уже скоро пять лет... — Женщина очень хорошо говорила по-русски.

Это был удар.

— Вы Петер? — Женщина внимательно вглядывалась в лицо Борисова.

— Нет. — Борисов понял, что Ставинского здесь не знают.

— Мы из военкомата, и как раз разыскиваем Петра. Понимаете, его ищет орден... Немного поздно... Двадцать лет прошло...

— Понимаю, понимаю. Татьяна Владимировна Петера так ждала... И вот... Это такая трагическая история...

— Что же случилось? — голос Борисова прозвучал так мягко, так участливо, что женщина не выдержала и прослезилась.

— Ах, проходите в комнату, проходите, — пригласила она.

Борисов и Руткис сели у стола, застланного поблекшей плюшевой скатертью. Стол стоял посредине большой квадратной комнаты. Вдоль стен разместилась старинная мебель разной расцветки и стилей. Все эти разнообразные вещи стояли, тесно прижавшись друг к другу.

— Здесь все осталось так же, как было при ее жизни, — вздохнула женщина. — В этой комнате теперь живу я. Меня зовут Анна Илларионовна Кручинина. Я дальняя родственница ее матери. Раньше вот этот дом весь принадлежал Татьяне Владимировне. Но, может быть, вам это не интересно?

— Нет, нет! Рассказывайте, — попросил Борисов.

— Хорошо... Такой большой дом... Первый муж Татьяны был адвокатом, очень хорошим был человеком. Он умер в мае сорокового года. А через два месяца в Латвии установилась Советская власть. Этот дом у Татьяны реквизировали и оставили ей две комнаты — эту и за стеной. А остальные комнаты заняли под какие-то конторы. Таня познакомилась с пианистом Петером Ставинским, — она его так называла всегда — Петер. Я его не видела — в то время я жила в другом месте. Мой покойный муж как-то приезжал к ним. Говорил: красавец. Но началась война, его забрали в армию. В войну мой муж умер, и Татьяна пригласила меня жить к себе. Да, забыла вам сказать, что до сорокового года у нас с мужем было небольшое имение в Курземе. Его потом отобрали и сделали там кооператив. Мы с мужем и лепились там, как лишние, вот я с радостью и переехала сюда. Так вот, Петер с войны не вернулся. Погиб. Как Таня переживала! Как переживала! Но она все-таки надеялась на чудо. Бывает же, что люди находятся через много лет?

— Да, да, все бывает, — согласился Борисов.

Кручинина продолжала:

— После войны дом переоборудовали, и превратился Танин особняк в обыкновенный перенаселенный жилой дом. Но это ее мало трогало, лишь бы вернулся Петер. Но он не вернулся, а Татьяна замуж так и не вышла. Так и жили мы вдвоем. Однажды она прибежала домой такая возбужденная и говорит мне: «Тетя Аня, если я не ошибаюсь, скоро будем встречать гостя». А на мой вопрос: «Кого же?» — она лукаво улыбнулась и сказала: «Сами узнаете». Я ломала голову: «гость»... никто никогда к нам не приходил... Прождали мы целый вечер — никого. На другой день и на третий — то же самое. Она работала в детской библиотеке. В конце третьего дня Татьяна куда-то пошла. Вернулась часа через три. Бледная, растерянная. Я стала расспрашивать, что случилось. Она только рукой махнула: «Все кончено, оставьте меня». Весь вечер она не выходила из своей комнаты. Я подходила к ее дверям, слушала. Играл патефон. Легла я спать с тяжелым чувством. Утром все ждала, что она выйдет. Приготовила кофе, понесла к ней в комнату. Десять часов, а она еще спит. Не больна ли? Поставила кофе на стол — и к ней. А она мертва!..

Кручинина приложила к глазам платочек.

— Послали за Жоржем. Это дядя ее первого мужа... Я пять дней не поднималась, — сердце. И похоронили ее без меня. Всем руководил Жорж. Потом он договорился с домоуправлением, и я переселилась в эту комнату, а мою отдали другой старушке.

— А у вас есть фотография Татьяны Владимировны? — спросил Борисов.

— Конечно, есть!

Кручинина достала из шкатулки фотографию.

Борисов увидел молодую женщину с диадемой на высоком лбу. Чуть грустно смотрели темные миндалевидные глаза.

«Действительно, красавица... Прав был адвокат Филанцев, — подумал Борисов, с восхищением разглядывая карточку. — И к такой женщине Ставинский не вернулся!.. Почему?» Борисов чувствовал, что в рассказе Кручининой — все правда. Но она не знает самого главного — причины смерти Ольшевской. А это так важно знать! — и он снова вернулся к прерванному разговору.

— Скажите, пожалуйста, а что говорил этот дядя Жорж? Что он думал о смерти Татьяны Владимировны?

— Жорж сказал, что во всем виноват Петер.

— Вот как?

— Конечно, виноват не в самом факте ее смерти. Нет. Медицина установила, что отравилась она сама... Просто он разлюбил ее и не вернулся после войны, а она об этом как-то узнала. Вот и получается, что как воин он, может, и заслуживает награды...

«Да, да, Ставинский жив и где-то рядом»... — Эта мысль взволновала Борисова.

— А сохранилась какая-нибудь фотография Петра? Интересно, каким он был, наш герой? — осторожно спросил Борисов.

— У Татьяны было несколько фотографий. Но ее семейный альбом и все документы взял Жорж.

— Скажите, пожалуйста, Анна Илларионовна, а как полное имя этого дяди Жоржа и где его найти? — спросил он.

— Жоржа зовут Георгий Станиславович Ольшевский, а живет он недалеко от Новой Гертрудинской церкви.

— А, знаю, здесь квартала три-четыре, — Борисов махнул рукой в сторону улицы Карла Маркса.

— Нет... Это Старая Гертрудинская. А новая — на улице Ленина, против Видземского рынка... Если бы я не болела, то провела бы вас. У меня было воспаление легких, и я еще не выхожу.

Она стала путано объяснять, как найти нужный Борисову дом, но он понял, что найти его без особых примет и без адреса — сложно. В его планы не входило делать какие-либо расспросы. Адрес старика можно узнать официальным путем, был бы он только жив. И он спросил с надеждой:

— А вы его давно видели?

— Да нет. Месяца два назад. На Видземском рынке.

От дома Ольшевской до КГБ было совсем недалеко, но идти туда сейчас не было никакого смысла — сегодня воскресенье. Адрес старика они смогут узнать только завтра утром, связавшись с адресным бюро. Борисов и Руткис повернули в другую сторону — к улице Суворова. К вечеру опять подморозило, темные лужи затянул хрустальный ледок. Зажглись фонари. В их неярком свете мохнатой молью вились сухие редкие снежинки. Из ресторана «Стабурагс» плыл аппетитный запах. Борисов поднял голову. На стене плакат с надписями: цыплята табака, купаты, шашлык...

— Чем не Кавказ? — усмехнулся он. — Зайдем, что ли, Имант?

— Шашлык... купаты... Все это вам знакомо, не правда ли? — заметил Руткис. — А мама к обеду приготовит латышских ежиков.

— Ежиков? А что это? Печенье?

— Ежиков делают из готового печеночного паштета, а потом украшают наструганным на терке сливочным маслом и мелко нарезанным зеленым луком. А на десерт будет пирамида из сладких холодных сливок, взбитых с тертым хлебом! Своего рода — торт!

— Покорили меня, покорили! Тогда пойдемте побыстрее домой.

28

Олю всю ночь мучила бессонница. А когда она засыпала — снились кошмары. Чтобы прекратить это мучение, она встала, как всегда, в шесть часов. Обычно в воскресенье она позволяла себе роскошь поваляться в постели до восьми.

После завтрака Сергей ушел в медицинскую библиотеку. Она хотела сходить к подруге, но вспомнила, что еще не читала письма из Харькова, которое Сергей вынул из ящика, когда она готовила завтрак. Она уселась у стола и развернула письмо.

Как всегда, письмо было от Нины Дмитриевны. После нескольких полезных советов она писала, что Светка — внучка дяди Жени — совсем перестала посещать музыкальную школу и заявила, что ее мечта — стать фигуристкой. Оказывается, она еще с осени записалась в секцию фигурного катания. Раз такое дело, отец уговорил дядю Женю продать нам пианино в рассрочку. Оля, кажется, немного играет, так что будет ей развлечение...

И вдруг Оля вспомнила, как была она с Сергеем у дяди Жени накануне того злосчастного дня, когда пришла телеграмма о смерти отца.

Дядя Женя сокрушался:

— Вот был же у вас в понедельник, а забыл попросить Василия, чтобы пришел настроить инструмент.

Оля побренчала немного, — пианино действительно требовало настройки. Она поняла, что это маленькая хитрость десятилетней Светки, — очевидно, ослабила струны, а теперь ссылалась на невозможность игры на нем.

— А Василий Михайлович может настроить? — спросила Оля, закрывая крышку.

— Может! Еще как! — ответил дядя Женя. — Купили мы пианино три года назад. Привезли, а оно стук да бряк, — вот и весь краковяк. Я переполошился — где настройщика брать? А Василий и говорит: «Найди камертон, остальное — моя забота». Принес я камертон. Посидел Василий с часок, постучал камертоном, покрутил что-то в середине... А потом как разразился «Жаворонком» Глинки, я аж рот раскрыл. Мы и не знали, что он играет. Говорит: в молодости баловался... Так играл! Как Святослав Рихтер...

Василий Михайлович играет на пианино!.. Эта мысль приблизила другую: «Нет ли среди ваших знакомых пианиста?» — вспомнила она вопрос Борисова. Пианиста... пианиста... Нет таких знакомых... А Василий Михайлович играет... Но он же не пианист... а прораб. С самого своего детства помнит Сергей своего отца строителем... и он ни разу не играл... А где же было играть? — У них нет пианино... Василий Михайлович играл... играл «Жаворонка»...

Эта мысль преследовала Олю весь день, что бы она ни делала. Оля никак не могла отвязаться от ее тревожного звучания. Она вносила в сознание какой-то диссонанс... А что если?.. Но Оля в ужасе отталкивалась от смутного предположения. Нет, что я, с ума сошла? Он же никуда не уезжал. Да и вообще он не способен: весь его облик другой. Он добрый, спокойный, немного разочарованный в людях... Но эта мысль, в свою очередь, сформировала другую: разочарован в людях? Да! До ненависти к ним!

Оля сидела на диване, обхватив колени руками, и старалась восстановить в памяти странные высказывания Мартового за столом в день ее приезда в Харьков. Они еще тогда поразили ее своей сумбурностью приведенных примеров и категоричностью выводов.

Но все они тогда сделали скидку на вино... А разве так уж много он выпил, чтобы потерять контроль над своими мыслями? Выпил нормально.

— Оля, о чем ты задумалась? — вопрос Сергея оторвал ее от размышлений...

— Просто так... Повторяю латынь...

— А-а-а...

«Сказать или не сказать? — Оля искоса посмотрела на Сергея, что-то переписывавшего из учебника. — Нет, все это чушь... Мое больное воображение. Тогда оба потеряем способность здраво мыслить... А нам так необходимо иметь ясные головы, — учеба подходит к концу, еще усилие и... Надо прогуляться, развеяться»... — решила Оля.

— Сережа, я пойду к Дзидре. Хорошо?

— Угу, — буркнул он, не поднимая головы.

У подруги Оля пробыла недолго. Совсем неожиданно к ней вернулась мысль о Мартовом, и опять ею овладело это тягостное чувство раздвоения. Дзидра что-то рассказывала о своем Янисе, но Оля плохо ее понимала. Глянула в окно — темно.

— Я пойду, Дзидра. Поздно.

Выйдя на улицу, Оля вспомнила предупреждение Борисова. Он сказал, чтобы она и Сергей сразу же поставили его в известность, если у них возникнут какие-либо подозрения или сомнения в отношении кого бы то ни было.

«Но ведь это же свекор! И не пианист! Но он же играет... — мелькали противоречивые мысли. — Играет... «Как Рихтер»...

И Оля, придерживая руками меховую шапочку, побежала по скользкому тротуару вдоль улицы Кирова.


...Имант Руткис читал вслух Зощенко. И никто не обратил внимания на то, что его мать вышла в переднюю — там робко зазвонил звонок.

— Глеб Андреевич, к вам какая-то девушка, — сказала она. — Проходите, пожалуйста. Давайте мне пальто.

В дверях гостиной Борисов увидел Олю. Улыбка мгновенно сбежала с его лица. Его лицо имело способность сразу, без переходов, менять свое выражение. Только что оно искрилось от смеха, и вот уже на нем отразились озабоченность, тревога. Он стремительно поднялся ей навстречу: что привело ее в столь поздний час?

Но Оля, опережая его тревожный вопрос, как можно спокойней сказала:

— У нас все в порядке... Просто мне надо поговорить с вами... Если можно — наедине...

— Это легко, — улыбнулся Борисов и провел Олю в свою комнату. И она рассказала ему о том, что тревожило ее весь день.

Борисов попросил рассказать подробно обо всем, что она или Сергей говорили в Харькове об отце. Оля как можно подробнее постаралась припомнить все.

— Значит, рассказывали о Костюковичах? Так, так... — Борисов задумался. — А приходилось ли вашему отцу встречаться с Мартовым до приглашения на свадьбу? Видел ли он его фотографию?

На эти вопросы Оля ответила отрицательно.

Выслушав ее, Борисов попросил, чтобы о своих сомнениях она не говорила никому, даже Сергею. От предложения проводить ее Оля отказалась, торопливо оделась и ушла, пообещав звонить.

Сообщение Оли взволновало Борисова. У него и раньше было такое ощущение, что в начале следствия произошло какое-то упущение, отклонение в сторону. Был допущен психологический шаблон.

Слишком общую схему: Краснодарский процесс — убийство следовало, пожалуй, трактовать конкретнее, а именно: Краснодарский процесс — приезд (отъезд) Оли и Сергея — убийство. Такой вариант может объяснить завидную оперативность врага.

Как изобличить Мартового, если он и есть Ставинский? Найти людей, с которыми он работал, служил в армии?.. Сложная, кропотливая задача. От такой работенки само терпение будет рвать на себе волосы...

Достаточно ли тщательно была изучена биография Мартового? Нет ли щели в безупречно подогнанных по времени фрагментах? Эти фрагменты Борисов терпеливо исследовал, стараясь наметанным глазом обнаружить между ними какую-нибудь щель, чтобы можно было туда заглянуть и посмотреть, нет ли там чего искусно подтесанного, подмазанного с поправкой на время?

По поручению Борисова, харьковские чекисты беседовали с Мартовым, как с родственником Лунина. Все, что он рассказывал о своих фронтовых дорогах, было похоже на правду. Часть, в которой он служил, действительно, прошла там, где прошел он. И в Ростовском детдоме, который существует и сейчас, действительно, воспитывался мальчик Вася Мартовой с пятилетнего возраста, — это было видно из документов, чудом сохранившихся в канцелярии детдома. И то, что его лицо не встречалось ни на одной групповой фотографии, могло быть простой случайностью. В то время, когда ребята смотрели в объектив фотоаппарата, он мог болеть, просто отсутствовать... мало ли что?

«Итак, в биографии Василия Михайловича Мартового не удалось найти никакого изъяна, — размышлял Борисов. — Мартовому предстояло встретиться с Луниным впервые. Избежать этой встречи было нельзя: свадьба! А он — отец жениха! Не какой-нибудь там сосед или дальний родственник, который может не пойти на свадьбу. Как выяснилось, до свадьбы Лунин не видел Мартового даже на фотокарточке. Их встреча... если бы она состоялась... какие она имела бы последствия... для Мартового?.. Пожалуй, никаких. А если это Ставинский? Почему не предположить и такое? Играет «Жаворонка»... Это не «чижик-пыжик»... С ходу его не сыграешь, если учесть, что он не опускал руки на клавиши в течение многих лет. Для такой игры нужен фундамент хотя бы из былого мастерства. И прочный! Несомненно, он у него был. Почему же он сошел с него? По доброй воле? Или, подчиняясь обстоятельствам? Каким?

Да, что-то есть в этой фигуре недосказанное. Ясно только одно — сам он не убивал Лунина... Быть может, поэтому он чувствует себя уверенно. За его прочным алиби прячется кто-то еще. Со счетов нельзя сбрасывать ничего. Завтра надо сравнить его фотографию с теми, что есть у Ольшевского».

29

Прошло уже более месяца, как произошло убийство, но у Борисова не было уверенности, что он хоть сколько-нибудь приблизился к развязке. Было ясно одно: до пятьдесят девятого года Ставинский не проживал в Риге, ибо трудно было предположить, что за четырнадцать послевоенных лет Татьяна не встретилась с ним.

Так размышлял Борисов, когда шел вверх по улице Ленина. Около Новой Гертрудинской церкви он свернул в боковую улицу. Вошел в подъезд мрачноватого дома и поднялся на четвертый этаж. Надавил кнопку звонка.

Дверь открыл худой благообразный старик. Взъерошенный хохолок седых волос лихо топорщился над его высоким морщинистым лбом, а тонкий, загнутый книзу нос как бы клевал щеточку реденьких усов. Мазками белой гуаши застыли над очками прямые брови. Горло старика до самого подбородка было обмотано белым кашне, и это делало его похожим на простуженного какаду. Сквозь очки пытливо-удивленно на Борисова смотрели небольшие тусклые глаза.

— Мне нужен Георгий Станиславович Ольшевский, — улыбнулся Борисов. Он был рад, что Ольшевский жив, а то, что это был именно он, не было сомнения.

— Значит ко мне. Что вам угодно?

— Я из военкомата. Мне нужно с вами поговорить...

— Любопытно...

— ...О муже вашей родственницы Татьяны Владимировны.

— А... О Ставинском? Это интересно. Хотя...

— Я все знаю, Георгий Станиславович. Именно поэтому мне и нужно кое-что выяснить у вас.

— Ну что ж... проходите... поговорим...

Борисов вошел в темную прихожую. Хозяин щелкнул выключателем, и тотчас откуда-то из глубины квартиры женский голос что-то спросил по-латышски.

— Ты лежи. Тут ко мне пришел товарищ по делу! — крикнул Ольшевский фальцетом по-русски. И полушепотом пояснил Борисову: — Дочь больна... радикулит... так что, пожалуйста, пройдемте сюда.

В маленькой комнате стояли две узкие железные кровати, застекленный шкаф, набитый книгами, и длинный стол. На столе, на подоконнике, на кровати — всюду лежали листы бумаги с карандашными набросками, орнаментами, стилизованными цветами. На столе стоял стакан с кисточками различных размеров, рядом — коробка с акварельными красками.

— Вы извините, здесь маленький, так сказать, ералаш, — улыбнулся Ольшевский. — Здесь живут мои внуки. Вырабатывают свойственный художникам стиль лирического беспорядка.

— Значит, студенты? — спросил Борисов, задорно-снисходительно осматривая запущенную комнату.

— Да, оба кончают училище прикладных искусств.

Ольшевский осторожно собрал со стола рисунки, смахнул со стула обрезки бумаги и предложил Борисову сесть.

— Так я вас слушаю, товарищ...

Борисов назвал свою фамилию. Направляясь сюда, он старался угадать, побывала ли старушка Кручинина здесь после его ухода? Вполне возможно, что она поспешила поделиться со стариком этой новостью, — жили они друг от друга всего в нескольких кварталах... Поэтому он изложил прежний мотив своего визита. Он рассказал также о том, что вчера побывал на улице Энгельса, в доме, где жил Ставинский перед войной, но от Кручининой узнал, что теперь он там не живет, а его жена умерла. И вот он пришел сюда в надежде узнать подробности.

— Подробности... Они так печальны... Я расскажу... Но вряд ли они помогут вам найти Ставинского.

— Почему же?

— Я буду говорить, а вы слушайте, — уклонился от прямого ответа Ольшевский. — Татьяна искала Петра много лет. Подавала на розыск всюду, куда ей советовали. Ответы были двух вариантов: погиб или пропал без вести. В сорок шестом и пятьдесят третьем она ездила в Москву к его отцу. Петр у него не появлялся. Отец рассказал, что в середине июля сорок первого года он получил от сына всего одно письмо, а в августе пришла похоронная... Заметьте, Ставинский погиб в начале войны, о каких же наградах может идти речь, товарищ Борисов? — лукаво улыбнулся Ольшевский. — Я понимаю, что здесь дело не в наградах... Ваш визит ко мне продиктован другой причиной.

— Из чего вы это заключили? — Борисов отдал должное его проницательности.

— Из всех последующих событий. Ведь Ставинский жив... А теперь попрошу вас показать свои настоящие документы.

Борисов показал свое удостоверение.

— Ну вот, теперь все стало на свои места, — заключил Ольшевский с облегчением. — Значит, он все же что-то натворил?

— ГеоргийСтаниславович, у меня к вам пока такие вопросы: как Татьяне Владимировне стало известно, что Ставинский жив? И почему она покончила жизнь самоубийством? Пожалуйста, все подробно, — попросил Борисов, уклонившись от ответа.

— Как я уже сказал, Татьяна долго и безрезультатно разыскивала Ставинского, и ей ничего не оставалось, как смириться с мыслью, что он действительно погиб. — Ольшевский зачем-то размотал свое кашне. В комнате было очень тепло, и Борисов про себя отметил, что это просто старческая причуда — носить кашне дома.

Ольшевский повесил кашне на спинку стула и продолжал:

— И вот как-то летом 59-го года она ехала на трамвае. Трамвай остановился. Рядом остановился встречный, полупустой. И Таня увидела в нем Ставинского. Она выскочила из трамвая, чтобы пересесть в тот, но не успела — трамвай уже тронулся, и Ставинский ее не заметил. Она поспешила домой. Три дня она никуда не выходила, все ждала его, но он так и не пришел. Обознаться она не могла. Она поехала к Айнару, их общему знакомому. Айнар сначала говорил, что не видел его с сорок первого года. Тогда Татьяна пошла на хитрость и сказала, что три дня назад видела Петра у его дома. Она ждала, что Петр придет к ней, но он не пришел. И Айнару ничего не оставалось, как сознаться, что Ставинский, действительно, был у него. Живет он отсюда далеко, у него семья, — так уж несуразно получилась у него жизнь. Он не виноват, его надо понять и простить, а искать не следует, все равно прошлого не вернуть... Теперь вы можете себе представить состояние Татьяны, когда она прямо от Айнара приехала ко мне?! Я был поражен услышанным. Возмущался, весь кипел. Таня плакала. Потом попрощалась со мной и с Вильмой и ушла. Кто мог подумать, что мы видимся в последний раз! В ее смерти есть и моя вина. — Старик заплакал.

— Успокойтесь, Георгий Станиславович, — утешал его Борисов. — Ну что вы могли сделать?

— Я мог не усугублять, но сделал наоборот. Разошелся я тогда вовсю. Очень мне было обидно за нее. Я высказал ей одно предположение... — Ольшевский замялся.

— Какое же? — подтолкнул его Борисов.

— Тут можно подумать только одно. Если розыски ничего не дали, а, между тем, он не погиб, а продолжает здравствовать, то он просто живет под чужой фамилией! А если так, сказал я, то корни такой метаморфозы уходят в сорок первый год. Ты ждала Петра Ставинского, но теперь он — не он. Вот почему он не пришел ни к тебе, ни ко мне. Только перед Айнаром он мог предстать в любых ипостасях...

Слушая Ольшевского, Борисов вдруг понял, что именно сейчас он стоит у той точки, откуда начинается след из прошлого... Он читал на лице Ольшевского искреннее негодование и интуитивно чувствовал, что этот порыв — не игра. Сейчас только не охладить бы этот эмоциональный накал!

— Кто же — Айнар? Почему вы о нем нелестного мнения?

— Кто он — я не знаю... Только смутно догадываюсь. Мне пришлось слышать о нем еще перед войной, но я его никогда не видел, В начале сорок первого я работал в культпросвете — руководил драмкружком. В культпросвете и познакомился с Ставинским. Он только что приехал из Москвы: решил показать себя как пианист. В то время диплому о музыкальном образовании придавалось куда меньше значения, чем сейчас; ценилось просто мастерство. А играл он замечательно. Врожденный талант, развитый домашним музыкальным воспитанием. Ему поручили вести музыкальный кружок. Выступал он и с сольными концертами. Еще немного — и быть бы ему известным пианистом. Война помешала... Но сейчас не об этом... В январе он познакомился с Татьяной. Полюбили друг друга. Я часто бывал у них: Татьяна — моя единственная родственница. И вот я стал замечать, что Петр как-то изменился. От руководства кружком отказался. Сказал: «Эта работа не по мне. Жалкое таперство»... Реже стал выступать сам. Днем — загородные прогулки, вечером — ресторан. Все с Татьяной, конечно. Когда приехал, был одет средне. Теперь появились новые костюмы, модные ботинки, макинтош... И это в сорок первом, когда создавшееся положение вполне отвечало выдвинутому лозунгу: «Кто не работает — тот не ест». Таня не работала. И я заподозрил, что для Ставинского она распродает свои драгоценности. Как я понимал, его зарплаты на такую жизнь хватить не может. Я пошел к ней, чтобы поговорить, предостеречь, — знаете, по-родственному. Когда я вошел, Татьяна и Петр спорили в соседней комнате. Петр горячо доказывал, что Айнар хороший человек и напрасно Таня о нем такого мнения. «Маленький бизнес, — говорил Петр, — только и всего. Я ему кое в чем помогаю. Игра стоит свеч. Я же не Альфонс, чтобы проживать твои побрякушки. Побереги их для лучших времен». Что ему ответила Татьяна, я не понял. Для меня главным в услышанном было то, что я ошибся, поставив под сомнение его отношение к личным средствам Татьяны. Слово «бизнес» я понял, как маленькую спекуляцию. Тогда многие подрабатывали этим путем. Двадцатого июня Ставинский уехал в Москву к своему отцу, чтобы взять кое-какие вещи. Ну, а через два дня началась война... Двадцать четвертого Таня получила от него телеграмму. Он сообщал, что мобилизован в армию и отправляется на фронт. И вот с тех пор от него не было никаких известий...

Борисов слушал старика и в то же время у него вертелась мысль: «Этот Айнар — давний друг и наставник Ставинского, и годы, видно, не разрушили их отношений. Друзья продолжали общаться. И если предположить, что Ставинский — это Мартовой, который никуда не отлучался во время убийства Лунина, то почему бы Айнар не мог взять на себя заботу ликвидировать Лунина, понимая всю опасность создавшегося положения, при котором разоблачение Ставинского может как-то зацепить и его. На него никто не подумает, потому что трудно было предположить, что поиски убийцы приведут в Ригу».

— Значит, вы этого Айнара никогда не видели и ничего о нем не знаете? — спросил Борисов, поняв, что Ольшевский кончил говорить.

— Да, мне не приходилось с ним встречаться.

— А как его фамилия?

— Фамилия? — растерянно заморгал Ольшевский. — Не знаю... Никогда не слышал... Таня называла его по имени. В самом деле, зачем же я наговорил вам с короб, если не знаю главного!

— Извините, может, вы знали, но забыли?

— Уверяю вас... Для меня это была эпизодическая личность. Сейчас спрошу. Авось?.. Вильма с Татьяной почти ровесницы и были очень дружны. — Ольшевский пошел в другую комнату, но вскоре вернулся. Он развел руками и сел на прежнее место.

«Вот и зашли в тупик... — Борисовым овладело уныние. — Айнар! Сколько их в Риге! В таком положении знать одно имя — это все равно, что не знать ничего»...

— Покажите мне хоть фотографии Ставинского, — вздохнул он.

Но его ждал новый удар. Ольшевский сказал, что его фотографии Татьяна, по-видимому, сожгла в последний вечер. В альбоме их нет, а они там были всегда. Следователь при осмотре камина обнаружил в нем обгоревшие уголки каких-то фотографий.

— Какая досада! Зачем же она это сделала! — вырвалось у Борисова.

— Очевидно, в последние минуты своей жизни Таня меньше всего думала о том, что фотографии Петра кому-то нужны будут больше, чем ей... — В голосе Ольшевского слышалась горькая ирония.

Ольшевский принес альбом в красном сафьяновом переплете с серебряными резными угольниками.

— Хоть карточки Татьяны посмотрите, — предложил он, раскрывая альбом. Он склонил голову низко-низко, пытаясь рассмотреть снимки, и Борисов только сейчас обратил внимание, что на нем очки с очень выпуклыми стеклами.

— Я почти ничего не могу различить... Катастрофическое падение зрения. Вот уже два года, — смущенно сказал он, как бы оправдываясь. — Но вы говорите, что там изображено, а я буду комментировать на память.

Просматривая альбом и слушая объяснения Ольшевского, Борисов подумал, что, пожалуй, бесполезно показывать старику фотографию Мартового, хотя она и увеличена до размеров открытки. Но все-таки он попросил его посмотреть.

Ольшевский долго всматривался в снимок, вертел его так и сяк, потом вздохнул:

— Нет, это не он. Вот брови... Я их вижу... У него были брови трагика... Это лицо круглое, а у Петра было продолговатое, романского типа. Однако... Эх, не вижу глаз... Что-то все же есть, и, вместе с тем, непохож. У него была спортивная фигура... примерно, мой рост... Слишком много времени прошло... А вы знаете, мне кажется, я бы его узнал по голосу. Он говорил негромко, но всегда с апломбом... В голосе чувствовалась высокомерная небрежность и в то же время — сила... Одну минуточку! Я вспомнил об Айнаре! — засуетился старик. Он подошел к шкафу, постоял, подумал, прикоснувшись пальцами к голове, потом перевел взгляд на Борисова: — Кажется... Впрочем, нет... Да, я вспомнил, откуда Таня знала этого Айнара. Его отец продал отцу Тани магазин. Это было еще в двадцатые годы. А когда Таня уже была взрослой, Айнар приходил к ним и просил Владимира Ивановича порекомендовать его на работу в какую-то фирму. Что тот и сделал. А через несколько лет, уже зимой сорок первого года, Таня встретила его на улице и познакомила с Петром.

— Какой же магазин?

— Вот я этого не могу сказать. У них было три магазина, это кроме прочей недвижимости...

Ольшевский замолчал и машинально гладил сафьяновый альбом.

— Может быть, чаю хотите? — встрепенулся он.

— Спасибо, — рассеянно ответил Борисов.

«Наконец Ставинский из безликой, бесплотной фамилии-символа обрел черты живого, реально существующего человека, — думал Борисов. — Вот здесь сидит тот, кто хорошо знал его в рижский период его жизни. Из всего услышанного можно сделать выводы, что и сейчас Ставинский мог действовать не один. И его возможный сообщник был здесь... в Риге... Но кто он? Как его найти?»

Борисова томила какая-то подспудная мысль, будто он еще не все выяснил... А, вместе с тем, выяснять уже и нечего.

«Вот сейчас я уйду... Уйду от чего-то важного... И тогда уже трудно будет обнаружить и ухватить эту нить...»

И вдруг Борисов вспомнил: Кручинина сказала, что Ольшевский после смерти Татьяны взял ее семейный альбом и все бумаги!

— А документы на покупку недвижимости сохранились? — осенило Борисова.

— Купчие? Как же! Есть. Они вам нужны? Но там купчие на все три магазина. Как установить нужную?

— Ничего! Попытаемся, Георгий Станиславович, — повеселел Борисов.

И когда старик вошел в комнату, держа в руках красную папку, у Борисова уже сложилась примерная схема поиска. Но как зыбка все же была надежда на успех! Они вместе развязали шелковые тесемки. В папке было два отделения.

— Справа — мои ценные бумаги, а слева — Татьяны. Доставайте, смотрите сами, что вам нужно.

Ольшевский уселся напротив и подпер руками подбородок.

— Можно, я на время возьму купчие? — спросил Борисов.

— Да, да, на время возьмите. Хотя все эти документы, конечно, навсегда потеряли свое значение, но это память... В этой кучке праха — вся жизнь...

Ольшевский поправил очки на переносице.

— Почему пожилой человек становится сентиментальным? Как вы думаете? — Он вопросительно смотрел сквозь толстые стекла своих очков.

— Право, не знаю, — ответил Борисов, предполагая, что старик сейчас будет пояснять свою мысль.

Однако Ольшевский промолчал.


«И как при таком зрении старик мог разобрать, что написано в моем удостоверении? Поверил на слово? Или его убедил красный цвет обложки?» — подумал Борисов, выйдя на улицу. Во внутреннем кармане его пальто лежал конверт, где были купчие на покупку недвижимости, составленные на имя отца Татьяны — Браварова Владимира Ивановича. В них была заключена последняя надежда...

С запада быстро надвигались громады синих туч. На их фоне, будто падая, плыл шпиль Гертрудинской церкви, а над ним в бесконечном хороводе стремительно носились крикливые галки. Старый дворник звонко долбил пешней темный лед на тротуаре — привычно и размеренно...

30

Итак, Ольшевский не признал в Мартовом Ставинского. Неужели Ставинский настолько изменился, что его нельзя узнать?

А купчие были составлены на латышском языке, и их переводом занялся Руткис. Он впервые видел такие бумаги. И ему не верилось, что эти музейные документы могут сейчас сослужить службу.

Из купчих было видно, что отец Татьяны в двадцать втором году одновременно купил три магазина. Один у Карла Брандиса, другой у Валдиса Зиргуса, а третий — у Арнольда Леймана. Следовательно, разыскиваемый Айнар должен носить одну из этих трех фамилий и соответствующее отчество.

Леймана с именем Айнар, подходящего по возрасту, в Риге не оказалось. Айнар Брандис работал машинистом электровоза на линии Рига — Вентспилс. Отец и дед этого Айнара всю жизнь были рабочими паровозного депо. Зато Айнаров Зиргусов оказалось трое.

Один из них работает экспедитором на ткацкой фабрике «Мара» и в первую декаду февраля был в командировке в городе Иванове — «выколачивал пряжу». Другой Зиргус — художник-самоучка — работает в «Ригпромторге» оформителем витрин промтоварных магазинов. С пятого по восьмое февраля был на бюллетене. Третий Зиргус — преподаватель политехнического института.

Как известно, убийство произошло в период зимних каникул. Однако каникулы полностью не освобождали преподавателей от работы в институте. Но Зиргусу предоставили возможность использовать каникулярное время для работы над диссертацией.

И получалось так, что теоретически каждый из троих мог побывать в Пасечном в день убийства Лунина.

По анкетным данным, ни один из Зиргусов-старших не был владельцем магазина и вообще какой бы то ни было значительной недвижимости. Отец Зиргуса-экспедитора был простым крестьянином. Отец художника занимал скромную должность в Латышском национальном банке, а отец преподавателя был депутатом Сейма.

Таким образом, казалось, что нужного Зиргуса среди этих троих не было. Между тем, отцы художника и преподавателя могли владеть магазином, а уж потом занимать любую должность. Возможно, последние данные и отражались в анкетах.

И если трудно было проверить двух последних, городских жителей, то биографические данные экспедитора не вызывали сомнения. Когда же из числа подозреваемых отсеялись два человека, Борисов решил использовать против остальных улики, обнаруженные в доме Лунина.

Одной из улик была дафния. Оказалось, что аквариум есть только у Зиргуса-художника. Проверить, кто из них чинил часы, было гораздо сложнее. Борисов был готов и к тому, что хитрый враг вообще не понесет часы в ремонт — он просто их выбросит.

В кабинет, где работал Борисов, без стука вошел Руткис:

— На ваш запрос харьковчане отвечают телефонограммой: «В указанный вами период Мартовой находился в командировке в Киеве».

— Так! — встал из-за стола Борисов и взмахнул бумажкой. — Сходится, Имант! Вот у меня заключение из Чимкента с места работы Псарева. Его отпуск как раз приходится на то время, когда Мартовой был в командировке в Киеве. Следовательно, они могли там встретиться. Показания Псарева подтверждаются! Случайность? Возможно. Их было в нашем поиске предостаточно, но этот штрих — уже кое-что существенное...

Руткис блеснул глазами:

— Может, пора идти на приступ крепости, товарищ подполковник?

— Нет, лейтенант, — спокойно возразил Борисов, — негоже торопить события... козырей у нас еще маловато... Ведь Мартовой ужом будет извиваться, доказывая свою непричастность к убийству. На месте преступления он не был, это факт, и от этого факта никуда не денешься. Надо подойти к нему окольным путем, но юридически доказательно. И в этом нам должен помочь Айнар, сам того не ведая.

— А вдруг все эти Айнары — сущие мифы? Может, зря теряем время?

— Другой версии у нас нет, Имант. Нужно быть последовательным: если мы решили сделать ставку на показания Ольшевского, то доведем расследование до конца. Если этот ход заведет нас в тупик — начнем все сначала.

Борисов положил в стол телефонограмму.

— Вот что, Имант, организуйте проверку на такой предмет: первое — не получали ли наши подопечные телеграмму из Харькова или близлежащих пунктов; второе — не было ли в интересующее нас время телефонных переговоров у них с Харьковом?

— Понимаю, товарищ подполковник.

— Допустим, что Мартовой — это Ставинский. Как он поведет себя критическую минуту, если на него навалится угроза разоблачения? Как он вызовет этого Айнара? Телеграммой или телефонным разговором? Мне кажется, что наличие того или другого решает все, ибо нельзя же допустить, что миром правит только слепая случайность!

— И домой, в Москву? — улыбнулся Руткис.

— Погодите, погодите, Имант. Благодушие — наш злейший враг. Ставинский и Айнар еще щурятся от солнца... Впрочем... — Борисов вдруг сдвинул брови, будто что-то вспоминал, и, машинально помахивая карандашом, невидящим взглядом смотрел на Руткиса. — Впрочем, — Борисов легонько, но со значением хлопнул ладонью по столу, — как бы там ни было, у меня заготовлен план... так сказать, марш-маневр. Если среди этих двух Зиргусов один «наш», то завтра-послезавтра я попробую поставить Ставинскому мат.

— Каким же образом? — удивился Руткис. — Ведь только что у нас для этого кое-чего не хватало...

— Пока это секрет. — Борисов лукаво посмотрел на Руткиса. — Но пусть он вас вдохновляет... Ну, значит, распорядитесь, чтобы собрали сведения на почтах и сразу же возвращайтесь.


Проверкой было установлено, что четвертого февраля Харьков вызывал на телефонный разговор Зиргуса-художника. Разговор состоялся в шесть часов вечера. Это зафиксировано в форме № 5 на почте по месту его жительства.

— А как преподаватель? — спросил Борисов нетерпеливо.

— Представьте себе, что и преподаватель держит связь с Харьковом. Третьего февраля он получил телеграмму из Эсхара Харьковской области... И еще одну — пятого марта.

— Из Эсхара? Ловко! Это примерно в сорока километрах от Харькова. Так... А вы знаете, что означает это слово? Это аббревиатура: «Электростанция Харькова». Неплохо... Мол, телеграфирует коллега по делу. Быть может, тоже ширма?..

Борисов закурил и сосредоточенно молчал. Руткис машинально перелистывал железнодорожный справочник, лежавший на краю стола.

— Вот что я думаю, Имант...

Борисов четко стал излагать возникшую мысль.

31

Борисов решил просто и быстро доказать, что Зиргус знаком с Мартовым. Тогда оба преступника будут поставлены в безвыходное положение, так как не может существовать невинной случайности, которой они могли бы объяснить свое знакомство. Разве Мартовой — будь он честный человек — не сказал бы Сергею о Зиргусе? Как утверждал Сергей, Мартовой ни разу не бывал в Риге. Маловероятно, что Зиргус и Мартовой выработали какую-то версию на этот счет; им просто психологически было не под силу допустить мысль, что когда-то придется заметать следы.

Без сомнения, после убийства Лунина они обменялись какой-то информацией, о чем-то договорились; скорее всего — прекратить на время какую бы то ни было связь. Они понимали, что главный козырь их неуязвимости — обособленность.

Борисову нужно было принудить ничего не подозревающего Зиргуса обнаружить, что он знает Мартового. А это уже автоматически уличало обоих преступников.

Борисов несколько дней обдумывал текст телеграммы, которую он решил послать Зиргусу, якобы отправленную Мартовым. Нужно было действовать наверняка, так как Борисов опасался, что непродуманная, неуместная телеграмма, которая будет противоречить какой-то договоренности или будет содержать некий повтор информации, насторожит Зиргуса, и тогда замысел провалится. Нужно было сообщить Зиргусу нечто такое, что поглощало бы и включало любую договоренность с Мартовым. Но предусмотреть все было невозможно. Любое сообщение, просьба — все могло обернуться фальшью. Нужно было придумать что-то неожиданное, многозначительное, ошеломляющее, чтобы Зиргус потерял способность трезво оценивать ситуацию и поступил по шаблону.

Наконец Борисов придумал такой текст: «Почему не отвечаешь на телеграмму беспокоюсь какое принял решение».

Но какая должна стоять подпись? Петр или Василий? С одной стороны, «Петр» — это страшное прошлое, а с другой — это имя отводило подозрение от Василия Мартового. Но если даже прежде Мартовой подписывался Василием, то телеграмма с подписью «Петр» ничем не повредит делу; даже более того — подчеркивает тревогу и как бы намекает на суть опасности.


Зиргус стоял на табуретке и приколачивал теннисные ракетки к фанерному щиту, обтянутому зеленым сукном. Солнце било в огромное стекло витрины и приятно грело спину. Выдался на редкость погожий день.

Близость весны будоражила Зиргуса, он ждал ее, как некий рубеж, который зачеркнет события этой «черной» зимы, принесшей ему такое потрясение.

Прохожие останавливались и глазели скорее на него, чем на его работу. В витрине живой человек всегда выглядит нелепо, словно под увеличительным стеклом. Зиргус знал это, но он привык к своей работе и ни на кого не обращал внимания. Он развешивал на невидимых лесках скрещенные эспадроны, размещал в виде гигантской стрелы биллиардные шары и выкладывал мудреную мозаику из разноцветных блесен...

С минуту он, подбоченясь, неподвижно стоял, как манекен, оценивая свою работу. Затем сложил инструменты в маленький чемоданчик и, кряхтя, пролез через квадратное отверстие и очутился в торговом зале. Он прошел в подсобное помещение, отряхнулся от пыли, помыл руки и вытер лицо платком...

Ему хотелось на улицу, на воздух, шагать против солнца по лоснящемуся льду тротуара. Какое наслаждение в жизни — гулять! Просто идти, дышать, передвигаться... Но острота этого чувства ведома лишь тем, кто перенес тяжелую болезнь или избежал смертельной опасности. Зиргус впервые оценил свою работу именно за то, что она давала ему относительную свободу распоряжаться своим временем.

...Он вышел из магазина и не спеша прошел по многолюдной улице Кришьяна Барона, по бульвару Падомью... Сверил свои часы со временем на часах «Лайма» и свернул на улицу Ленина, к своему дому.

Едва он успел раздеться, как принесли телеграмму. Он ничего не понимал. Тоскливое чувство тревоги скомкало его благодушное настроение и мешало сосредоточиться.

«Какая телеграмма? Что случилось? Почему я ее не получил? Пропала? А что, если ее перехватили?» — горло сдавил тошнотворный комок, в висках стучала кровь.

После обусловленной телеграммы, которую Зиргус послал Мартовому из Витебска, они, не сговариваясь, притихли и с тех пор связи не поддерживали.

«Нет, глупости... Зачем? Чтобы меня насторожить? О чем же он спрашивает? Беспокойный тип... Сойдет с ума, неврастеник, — и меня провалит. Немедленно выяснить, что ему нужно»...


Угасал день. В домах, как по сигналу, начали вспыхивать желтые прямоугольники окон — по одному, по два, сразу по четыре, — будто заполнялись световые табло.

Борисов отошел от окна и, не зажигая в кабинете свет, сел на диван. Он ждал сообщения Руткиса.

«А вдруг осечка? Жизнь настолько затейливая и неистощимая на сюрпризы штука, что подчас даже в логике находит брешь. Нет, все должно быть правильно. Просто я устал...»

Томительно тянулось время...

Загрохотал телефон. Борисов поднял трубку и услышал задорный голос Руткиса:

— Глеб Андреевич, поздравляю вас с победой! Все встало на свои места: Зиргус-художник задержан при попытке отправить телеграмму Мартовому.

Гладков Теодор. Сергеев Аполлинарий. Последняя акция Лоренца

Книга посвящена советским контрразведчикам, ведущим мужественную борьбу с подрывной деятельностью спецорганов империалистических государств против Советского Союза. Образы контрразведчиков написаны ярко, убедительно. Они беззаветно преданы своему делу, показывают пример подлинной воинской дружбы, смелости, гуманизма.


Глава 1

Самолет международной авиационной компании «Северное кольцо» совершал обычный рейс в Москву, имея на борту восемьдесят шесть пассажиров. Рыжеволосая Ева Нойберт — старшая стюардесса — чувствовала себя спокойно: в салоне первого класса не было ни одной американской миллионерши с выцветшей от возраста невыносимого нрава болонкой и непрерывных по этой причине вызовов. Из VIP[3] на борту находился один-единственный пассажир — моложавый и вежливый швед, заместитель министра. Он в первую же минуту полета попросил бутылку минеральной воды, разложил на столике бумаги, которые достал из видавшего виды портфеля, и уткнулся в них. Все, что ему требовалось, — время от времени менять пепельницы.

Население туристского класса также не предвещало особых хлопот. Человек девять похожих, как близнецы, финских инженеров. Летят куда-то за Урал монтировать оборудование для производства бумаги. В Москве у них пересадка на самолет «Аэрофлота». У всех девятерых в багаже складные алюминиевые лыжи и еще какое-то спортивное снаряжение. Чудаки ребята! У каждого из-под толстого, домашней вязки свитера выглядывают кожаные ножны «пуукко» — традиционного финского ножа. Когда полетят обратно, ножей уже не будет, можно ручаться. Пойдут на сувениры.

Двадцать голландских девушек-школьниц под присмотром двух учительниц. Летят на месяц в СССР для практики в русском языке. Счастливо щебечут, словно волнистые попугайчики в вольере зоомагазина. И такие же пестрые. Хорошие девочки, правда, придется убрать за ними вороха оберток от чуингама и леденцов.

Еще одна группа — двадцать три советских туриста. Возвращаются домой. С этими никогда никаких хлопот не бывает. Редко кто попросит стакан содовой. В прошлом рейсе один молодой русский полчаса с самым серьезным видом морочил ей голову, просил по-английски назначить ему свидание в Москве. Шутил, конечно, но весело и необидно. Жаль немного, что шутил. Она-то знает, что русские носят обручальные кольца не на левой, а на правой руке. У этого веселого тоже было на правой. В ее стране он мог бы сойти за вдовца.

Остальные пассажиры в туристском салоне были друг с другом уже никак не связаны. Рейс короткий. Подавать обед не придется. Все как обычно. Спокойно. Без хлопот. Без чрезвычайных происшествий.

* * *
Чрезвычайное все же случилось. В туристском классе, на местах 14а и 14в, где сидели две симпатичные русские дамы. С ними стало плохо. Позвонила соседка — с 14с. Тоже русская.

Поначалу Еве Нойберт показалось, что у пассажирок обычное недомогание от воздушной болезни. На реактивных самолетах это теперь редкость, но все же иногда случается. Она принесла нашатырный спирт, гигиенические пакеты. Потом раздавила пластиковые флаконы с патентованным средством, помогающим при обмороках. Пока возилась с тампонами, у пассажирок появилась икота, они резко побледнели, на лбу выступил обильный пот.

Срочно запросили по радио Стокгольм, Копенгаген и Москву. Медицинские специалисты не смогли по скудости симптомов подсказать ничего путного. Учитывая, как быстро развились у обеих женщин угрожающие признаки, предложили немедленно совершить посадку на ближайшем аэродроме.

Ближайшим портом была Рига.

В рижском аэропорту международный лайнер уже ожидала карета «скорой помощи». Рослые блондины с красными крестами на белоснежных шапочках, сопровождаемые не проронившим ни одного слова офицером-пограничником, вынесли из самолета уже потерявших сознание пассажирок.

Никогда в жизни Ева Нойберт их больше не увидит, только прочитает коротенькую заметочку в газете, когда вернется домой, что стало с двумя русскими женщинами позже. Никогда не забудет она этого чрезвычайного происшествия еще и потому, что ей придется, и не раз, давать по этому поводу показания уже и своей уголовной полиции.

...Автомобиль «скорой помощи» с включенной сиреной мчал, не снижая скорости на мгновенно перекрываемых перекрестках, по улицам вечерней Риги. Опытные, видавшие на своем веку всякое врачи «скорой», не теряя ни одной секунды, тут же в «амбулансе» начали работать.

В приемный покой клинической больницы пострадавших доставили минут через сорок после, появления у них первых признаков непонятного заболевания. Над спасением женщин, по-прежнему не приходящих в себя, работала лучшая бригада врачей под руководством заведующей отделением Марты Эмильевны Спаре и главного реаниматора клиники Игоря Викторовича Калины. Коллеги, коротко обменявшись соображениями, единодушно пришли к выводу, что причина неожиданного и грозного приступа у обеих снятых с самолета женщин — неизвестное отравляющее вещество.

Срочно вызванные в клинику эксперты — специалисты из Рижского медицинского института — никакой ясности в диагноз внести не сумели. Ничего не дали и анализы. Ни один лаборант в своей практике или в литературе с загадочным ядом не встречался.

Через два часа одна из женщин скончалась. Вторую усилиями врачей удалось из коматозного состояния вывести. Самолет с другими пассажирами, задержанный в аэропорту, смог продолжить полет до Москвы. Места снятых пассажирок заняли настороженные врачи. Они сидели, не отрывая рук от служебных саквояжей, в нарушение правил поставленных на колени, и не спускали глаз с притихших пассажиров. Впрочем, ничего тревожного в самолете больше не произошло и медицинская помощь никому из туристов не потребовалась.

В Риге тем временем еще до того, как протокол о смерти в результате отравления был подписан, приступила к исполнению своих обязанностей старший следователь городской прокуратуры Эрна Альбертовна Крум. Крум начала с того, что установила личности отравленных. Погибшей оказалась Инна Александровна Котельникова, сорока двух лет, русская, замужняя, гражданка СССР, постоянно проживавшая в Москве. Второй жертвой была Юлия Николаевна Ларионова, пятидесяти двух лет, разведенная, также проживавшая в Москве.

И Котельникова и Ларионова работали в редакции одного и того же журнала, издаваемого в Москве Советом научно-технического общества. Котельникова заведовала отделом, Ларионова была заместителем главного редактора. Обе они входили в состав советской специализированной туристской группы, возвращающейся на Родину после двухнедельного пребывания за рубежом. Ранее никто из туристов ни Котельникову, ни Ларионову не знал, все они перезнакомились между собой уже во время поездки.

Эрна Альбертовна Крум была превосходным знатоком своего дела, но понимала, что расследовать этот необычный случай до конца ей скорее всего не дадут. Так оно и оказалось. Ввиду того что, по заключению врачей, советские гражданки получили яд не менее трех часов назад, то есть еще находясь за границей, дальнейшее расследование дела было передано в Комитет государственной безопасности Латвийской ССР. Сообщили о случившемся и в Главное управление по иностранному туризму при Совете Министров СССР.

В И часов утра следующего дня Эрна Альбертовна Крум встретилась с майором государственной безопасности Эвалдом Густавовичем Лусисом, которого много лет назад знала еще под именем Хитрый Эвалд. Оба они тогда были студентами Латвийского государственного университета, и Лусис считался звездой волейбольной команды юридического факультета. Его коварные удары с четвертого номера и принесли ему почетное прозвище. Оба они — и Крум, и Лусис — имели хорошую репутацию на службе. При редких, случайных встречах они охотно вспоминали былые университетские годы, интересовались здоровьем супругов и детей, но никогда не говорили о том, чем занимались повседневно теперь.

Как и Крум, Лусис в вещах Ларионовой и умершей Котельниковой решительно ничего, что могло бы привлечь внимание, не обнаружил. Обычный багаж женщин, отправляющихся в короткую туристскую поездку за рубеж, обычные, сделанные там на скромную валюту покупки и сувениры. Лусис приметил только, что в чемоданах Котельниковой и Ларионовой были платья разного фасона и цвета, но из одной и той же явно очень дорогой ткани, которая в СССР не производилась и не продавалась (это установили консультанты, специально приглашенные из министерства торговли). Платья были явно только что сшиты, их еще ни разу не надевали. Фирменных этикеток на платьях не имелось. Майор Лусис пригласил к себе Велту Меншикову — ведущего модельера знаменитого Рижского Дома моды. Только взглянув на вещи, Велта уверенно заявила, что платья сшиты на заказ в одном из лучших европейских салонов. Должны стоить больших денег там, на Западе... Нет, ошибки быть не может. Разве товарищ майор не видит эти линии?

Ничего особенного в таинственных линиях Лусис не узрел, но услышанное произвело на него впечатление. Сомневаться в авторитете Велты не приходилось — она была всесоюзной знаменитостью, о чем майор неоднократно слышал в определенном контексте от собственной жены. Взвесив некоторые соображения, он спросил Меншикову, у кого в той стране, где были в поездке Ларионова и Котельникова, могли быть сшиты платья. (Разумеется, фамилии этих женщин, равно как и повод, по которому вообще потребовалась консультация, не сообщил.)

Не задумываясь, Меншикова уверенно ответила:

— Там? Дукс, Дальберг иди Розенкранц. Больше некому.

Тут же Лусис получил краткую, но исчерпывающую характеристику названных владельцев салонов дамской моды, а также их адреса.

Опросить Юлию Николаевну Ларионову майор в этот день не сумел, так как женщина все еще находилась в забытьи.

За два часа, что самолет стоял в рижском порту, Крум вместе с дежурным инспектором уголовного розыска успела переговорить с несколькими туристами. Римма Вадимовна Маркина из Харькова, занимавшая кресло 14с рядом с Котельниковой и Ларионовой (это она подняла тревогу, когда тем стало плохо), твердо помнила, что никто из них ничего, кроме предложенных стюардессой конфеток, после старта в рот не брал. Оставшиеся конфетки, как и обертки от съеденных Котельниковой и Ларионовой, изъяли и подвергли химическому анализу. Никакого яда обнаружено не было. Впрочем, Крум на это всерьез и не рассчитывала.

Маркина сообщила также, что вроде бы видела своих соседок в аэропорту отправления в обществе переводчицы туристской фирмы «Евротур» госпожи Дарьи Нурдгрен, которая обслуживала группу в поездке по стране. Другие пассажиры подтвердили, что они также видели, как Ларионова и Котельникова о чем-то оживленно беседовали с Нурдгрен, которую, впрочем, все, кто был в группе, называли запросто Дарьей Егоровной — по просьбе ее самой. К разговору этому, к сожалению, никто не прислушался, так как в последние минуты перед посадкой в самолет каждый был занят своим делом. Однако, два пассажира настаивали на том, что видели, как Ларионова, Котельникова и Дарья Егоровна что-то пили в баре зала ожидания: не то кофе, не то какой-то прохладительный напиток. Это уже была хотя и слабая, но зацепка. Экспертиза следов алкоголя в крови обеих женщин не обнаружила, кофеин же в незначительном количестве присутствовал. Значит, они пили в баре действительно кофе. Можно было быть уверенным также, что использованная посуда в баре давно прошла через мойку-автомат и теперь уже не отличима от десятков других чашек.

Управление «Интуриста» немедленно оповестило обо всем случившемся фирму «Евротур», с которой было связано взаимным обслуживанием туристов много лет. Директор-распорядитель «Евротура» господин Рольф Окс был потрясен и глубоко расстроен. Кроме того, он понимал, какой удар мог быть нанесен престижу старой, уважаемой фирмы в результате трагического инцидента. Директор-распорядитель принес «Интуристу» глубокие соболезнования от имени правления фирмы и себя лично по поводу гибели госпожи Котельниковой и тяжелой болезни госпожи Ларионовой.

В отчете о работе фирмы с группой, в которую входили Котельникова и Ларионова (копия-ксерокс была немедленно переслана «Интуристу» директором-распорядителем «Евротура»), ничего примечательного не оказалось. Обычная поездка по обычному маршруту — столица, еще два города, замки, музеи, памятники, природные достопримечательности, снова столица. Одни и те же отели и рестораны, стандартное меню и программа развлечений. Никто из туристов ни на что не жаловался, врача ни к кому не приглашали. Походной аптечкой в автобусе также никто не пользовался.

Гид-переводчик Дарья Нурдгрен не является постоянным сотрудником фирмы «Евротур», сообщил далее господин Окс, ее привлекают к работе лишь летом, когда бывает наплыв иностранцев. Фирма «Евротур» знает госпожу Нурдгрен много лет и считает ее человеком, заслуживающим полного доверия. Свои обязанности гида-переводчика госпожа Нурдгрен всегда выполняла исключительно добросовестно и корректно, никаких претензий в отношении ее никогда не поступало. Она владеет несколькими языками, в том числе и русским, который является ее родным языком.

Директор-распорядитель Рольф Окс заключал пространный телекс выражением искренней надежды, что горестное событие не отразится на дальнейших деловых отношениях между фирмой «Евротур» и «Интуристом». Он заверял «Интурист», что возможные расходы после соответствующего заключения страховых обществ обеих стран будут незамедлительно оплачены.

Представитель «Интуриста» Юрий Иванович Козлов, как выяснилось, хорошо знал госпожу Нурдгрен — не раз встречался с нею на протяжении трех лет своего пребывания в этой стране, тоже называл ее Дарьей Егоровной. Он подтвердил все, что сообщил в своем телексе директор-распорядитель «Евротура».

Фирма по своей инициативе устроила встречу Козлова с Нурдгрен. Дарья Егоровна была совершенно ошеломлена трагической историей. Она рассказала, что, как обычно, загодя приехала в аэропорт со всей группой. Госпожу Котельникову и госпожу Ларионову она, конечно, знала, но ничем из числа других туристов не выделяла. Называла, разумеется, по имени-отчеству. Но это уже особенность чисто профессиональной памяти: ей достаточно один раз прочитать список группы туристов, чтобы запомнить все имена-фамилии и не путать. Потом забудет, но до конца работы с данной группой не ошибется ни разу, Дарья Егоровна подтвердила, что в прощальной суете они втроем действительно выпили по чашечке кофе в «эспрессо». Платила она, потому что у туристок, естественно, денег уже не было ни копейки. Она так и выразилась по-русски: ни копейки.

...На следующий день майор Лусис смог наконец опросить пришедшую в себя Ларионову. Юлия Николаевна была еще очень слаба, и врачи разрешили майору говорить с ней не более десяти минут, причем категорически запретили даже упоминать о смерти Котельниковой.

В одноместной палате усиленной терапии Эвалд Густавович увидел очень красивую, яркую блондинку, выглядевшую еще весьма молодо (именно молодо, а не моложаво) даже сейчас, в критическом состоянии. У Юлии Николаевны, когда она пришла в сознание, ничего не болело, она только чувствовала странную легкость и слабость во всем теле. Ничего из того, что произошло за минувшие сутки, она не помнила — полный провал. Последнее воспоминание — ей стало как-то нехорошо в самолете. Кажется, закружилась голова, кажется, она с кем-то говорила. Нет, болей вроде бы не было, А что было? И где она?

В серых глазах Юлии Николаевны мелькнул испуг. Она попыталась встать, ей мягко помешали, уговорили лежать, попросили не волноваться. Какая-то женщина в хрустящем белом халате (это была заведующая отделением доктор Спаре, не спавшая уже более суток) по-русски, но с акцентом сказала ей, что в полете она заболела, самолету пришлось из-за этого приземлиться в Риге, где она сейчас и находится в лучшей больнице.

Больная бессильно сомкнула веки.

— Вам придется немного подождать, — сказала доктор Спаре Лусису, тоже облаченному в накрахмаленный белый халат и такую же шапочку. — Сейчас она должна чуть-чуть отдохнуть, осознать, что с ней произошло.

Вторично раскрыв глаза, Юлия Николаевна смогла разглядеть, что она лежит на больничной койке в небольшой светлой комнате, заставленной непонятными аппаратами и приборами, где кроме нее находятся еще двое людей в белых халатах: женщина, чей голос она слышала, и мужчина. Между собой они говорили не по-русски. Юлия Николаевна сообразила, что, должно быть, по-латышски. Ну конечно же по-латышски. Ведь она в Риге.

Мужчина, уловив, что Ларионова смотрит на них, мягко улыбнулся и сказал ей:

— Здравствуйте. Вы слышите меня?

Больная попыталась кивнуть. Получилось плохо, но майор понял, что его слышат, обрадовался и тоже закивал.

— Я доктор Лусис, — сказал он. — А это доктор Спаре, ваш лечащий врач.

Ларионова снова дала понять, что все расслышала. Лусис продолжал говорить — медленно, с расстановкой.

— У нас есть подозрение, что вы съели что-то недоброкачественное и отравились.

Юлия Николаевна все хорошо разобрала. Господи, отравление! Врач, убедившись, что его поняли правильно, задал первый вопрос:

— Нам очень важно знать, когда именно в последний раз вы ели или пили что-нибудь. Что это была за пища, что за питье? Постарайтесь вспомнить все как можно точнее, в деталях, каждую мелочь. Хорошо?

Ларионова к этому моменту чувствовала себя, как ей, во всяком случае, казалось, совсем хорошо. Ее ничто не беспокоило, но она ни секунды не сомневалась, что врачу это действительно нужно знать, ведь он отвечает за нее, должен лечить дальше. Каким-то чужим, ватным голосом она стала рассказывать о событиях последнего дня за рубежом, едва не ставшего последним и в ее жизни:

— Мы завтракали за два часа до отъезда на аэродром в отеле «Эксельсиор». Обычный европейский завтрак. Омлет, масло, клубничный джем. Знаете, эти их порции в пластиковых баночках, один раз намазать... Еще был сыр, два кусочка. Потом предложили чай и кофе. Я пила кофе. Еще выпила бутылочку белого тоника, без сока. Кажется, все...

— Кто сидел с вами за столом?

— Нас было четверо, как всегда. Моя приятельница Инна Котельникова и две женщины из Тулы. У меня в сумочке есть их адреса. С ними что-нибудь случилось?

— Нет, с ними ничего не произошло (Лусис, понятное дело, имел при этом в виду двух женщин из Тулы), пострадали только вы... А теперь постарайтесь вспомнить: ели вы что-нибудь после завтрака? Не покупали конфеты или, допустим, жевательную резинку?

— Нет, ничего. Последние деньги я израсходовала еще вечером. Оставила только одну бронзовую монетку, очень красивую, как сувенир...

— После завтрака у вас не было необычных ощущений во рту или желудке?

— Нет...

Лусис чувствовал, что до сих пор, по крайней мере, ему говорили правду. Он вопросительно посмотрел на Спаре. Врач — также взглядом — дала понять, что в его распоряжении есть ещенесколько минут. Он продолжал опрос.

— В самолете вы что-нибудь ели?

— Ничего... Впрочем, если это только можно назвать едой, я сосала, когда взлетали, конфетки, что дают в самолетах. Кисленькие такие. Я съела одну или две.

— Вы курите?

(В сумочке Ларионовой была американская газовая зажигалка «ронсон» с изображением золотой птички.)

— Немного.

— Перед взлетом вы курили?

— Нет... У нас с приятельницей кончился запас сигарет, денег уже тоже не было...

Лусис вел опрос тщательно, стараясь ничего не подсказывать больной, ничего не навязывать. Но и не упуская ничего из сказанного ею.

— Больше вы ничего не можете сообщить мне? — задал он последний вопрос, дав понять, что собирается уходить.

Юлия Николаевна задумалась.

— Подождите, я должна вспомнить.

Несколько секунд она лежала, закрыв глаза, припоминая, видимо, весь ход событий того дня. Потом безразлично сказала:

— Да, конечно. Еще я пила кофе, но ведь им нельзя отравиться. Перед самой посадкой в самолет. В баре «эспрессо».

— Сколько кофе вы выпили?

— Один или два глотка. Чашечки были крохотные.

— Вам его предложил кто-то?

— Да. Мы стояли с Котельниковой в зале, ждали, когда объявят посадку. К нам подошла проститься наша переводчица, Дарья Егоровна. Очень приятная дама, из русских. Мы поговорили о чем-то. Знаете, женские пустяки. Потом она предложила на ходу выпить по чашечке кофе. Я не хотела, но было неудобно отказываться. А что? Или вы думаете... — Она не договорила. В красивых серых глазах мелькнул страх. Лусис поспешил успокоить Ларионову:

— Не волнуйтесь, пожалуйста. Я ничего такого не думаю. Просто нам нужно поставить правильный диагноз, а картина пока что не совсем ясная. Анализы ничего не дают. С вами раньше ничего похожего не приключалось?

— Никогда.

— Тогда у меня пока все. Поправляйтесь, набирайтесь сил. Думаю, что теперь вам уже ничего не грозит. Дня через три-четыре вы сможете вернуться в Москву. Кому нужно сообщить, что вы у нас, чтобы не волновались?

— У меня никого близких нет, — с едва заметной горечью сказала Ларионова.

— Извините... До свидания.

С этими словами Эвалд Густавович Лусис вышел из палаты. Он узнал, что ему нужно было узнать. По крайней мере, на данном этапе расследования.

В коридоре, прощаясь с Мартой Эмильевной, Лусис сказал:

— У меня к вам просьба, доктор, даже две. Первая — немедленно позвоните мне, если в состоянии больной произойдет ухудшение. — Он быстро набросал на листочке из блокнота номер своего телефона и протянул Спаре. — Вторая — ничего и никому не говорите о пациентке, на ваших пятиминутках о ней также не докладывайте. Если что-то потребуется, обращайтесь прямо к главному врачу. Предупредите об этом также других врачей и сестер, которые будут соприкасаться с Ларионовой до ее полного выздоровления.

— Понимаю вас... — Доктор Спаре уже имела дело с такими пациентами, которых при смерти доставляла «скорая» и которыми впоследствии занималась милиция. В этих случаях ее тоже предупреждали о необходимости соблюдать молчание. Могли бы и не предупреждать, у медиков тоже есть такое понятие, как «врачебная тайна»...

Дело о смерти Инны Александровны Котельниковой и об отравлении Юлии Николаевны Ларионовой было из КГБ Латвии переслано в Москву, в Комитет государственной безопасности СССР.

Московские чекисты быстро установили, что ни с какими секретными материалами ни Инне Котельниковой, ни Юлии Ларионовой по служебному положению дела иметь не приходилось. Статьи ученых, которые проходили через их руки, всегда касались только открытых тем. В редакции журнала хранились оригиналы как опубликованных, так и непошедших статей за много лет. Все они были в должном порядке, со всеми необходимыми подписями, заключениями, рецензиями, отзывами и визами. Большинство из них давно устарели.

Глава 2

В последнее время у генерала Ермолина появилась новая привычка: выкраивать от обеда минут пятнадцать — двадцать, чтобы заглянуть в известный всей Москве букинистический магазин «Книжная находка» на холме, возле памятника первопечатнику Ивану Федорову, Владимир Николаевич хорошо помнил еще знаменитые книжные развалы на довоенном Литейном в Ленинграде. Какую библиотеку можно было собрать в те времена! Увы, на скромную стипендию студента ЛГУ и тогда разбежаться было трудно, хотя цены даже на редкие книги по сравнению с нынешними, периода подписного и «талонного» бума были еще божескими. За пять лет учения, правда, кое-что он собрал, но все сгорело при блокадной бомбежке. Теперь у Ермолина денег было куда больше, но интересные книги встречались куда реже.

Перелистывание старых книг доставляло Владимиру Николаевичу своеобразное удовольствие, переключало мысли, давало короткий, но такой нужный порой эмоциональный отдых. Продавцы «Книжной находки» быстро привыкли к высокому, подтянутому мужчине, уже с изрядной сединой в густых волосах, как завсегдатаю показывали иногда настоящие раритеты. Кое-что он покупал.

Сегодня Ермолина не вывела из тревожного состояния даже книга воспоминаний Вл. Ив. Немировича-Данченко, за которой он давно охотился и наконец поймал.

Бывают такие дела — внешне малоинтересные, прямо-таки скучные. Только огромный опыт позволяет угадывать за их внешней банальностью неожиданные и весьма серьезные повороты. Вот так насторожило Ермолина и пришедшее из Риги дело о смерти редактора отдела одного из московских журналов Инны Александровны Котельниковой. Насторожило какой-то определенной внутренней завершенностью, что мешало принять в общем-то имеющую право на существование версию о случайном отравлении неизвестным ядом. Нечаянно отравиться в нынешний век повсеместного распространения всевозможных продуктов бытовой химии и настоящей эпидемии самолечения подчас сильнейшими медицинскими препаратами — не фокус. Но вот платья... Платья, сшитые на заказ в дорогом салоне. Такое может себе позволить актриса, приехавшая в европейскую страну на гастроли, или жена дипломата, но никак не скромная туристка. Да и не по-житейски это. Допустим, женщины имели какую-то неучтенную дополнительную валюту. В этом случае они наверняка истратили бы ее более рационально, не стали бы все вбухивать в одно платье, скорее купили бы джинсы «Ли» или «Рэнглер», цена на которые, говорят, уже перевалила за две сотни. И еще — почему на платьях нет фирменных этикеток? По логике это мог быть только подарок, причем не афишируемый, а, наоборот, тщательно скрываемый. Тогда возникают по крайней мере два вопроса: за что подарок, благодарность за какую услугу? И кто платил? Следом за этими двумя последует неизбежно и третий вопрос: почему такой страшный финал?

Криминалистам хорошо известны уголовные дела, когда имели место убийства и без серьезных оснований, скажем, из хулиганских побуждений, в пьяной драке, по преступной неосторожности на охоте. Но если тут причастна чья-то вражеская разведка, то случайность исключается. Это непременно завершение какой-то сознательной акции.

Итак, смерть человека — Котельниковой и спасение второго — Ларионовой лишь огромными усилиями высококвалифицированных врачей с использованием самой современной реанимационной техники и новейших медикаментов. Видимо, по крайней мере одна из двух женщин — либо Котельникова, либо Ларионова — оказалась втянутой в клубок трагических событий. Каких — предстояло решить именно чекистам, поскольку обстоятельства дела, и главное из них — отравление случилось за границей, не исключали причастность к нему иностранной разведки.

С этими мыслями Ермолин и вернулся в свой кабинет, снова раскрыл и просмотрел страницы пока еще тощего «Дела». В жизни обеих женщин нет ничего примечательного. Разве что во время войны муж Ларионовой работал довольно долго в США по приемке военных поставок. Он — военный инженер, хороший специалист с безупречной репутацией и большими заслугами. Тот факт, что он развелся с Юлией Николаевной, однако, не должен бросать тени на его бывшую жену. Брак мог распасться и по его вине, и по причине сугубо интимного свойства, скажем, отсутствия детей.

Ермолин перечитал медицинское заключение. Нет, об инсценировании не могло быть и речи. Юлию Николаевну Ларионову буквально выдернули с того света, вернули к жизни благодаря исключительно эффективным мерам, предпринятым рижской «Скорой помощью». Помогло и редкостное природное здоровье женщины, пускай и не первой молодости.

У Инны Котельниковой в биографии вообще нет ничего такого, за что мог бы зацепиться взор самого осторожного и сверхбдительного инспектора отдела кадров. За границу выехала впервые, происхождение — рабочее, не судилась, к следствию не привлекалась, на оккупированной территории даже ребенком не проживала, все остальное в том же роде. Даже не разводилась ни разу.

Самая загадочная личность в имеющемся пока треугольнике — Дарья Нурдгрен, в девичестве Дарья Егоровна Пантелеева, по национальности русская. Так значилось в официальной справке правления компаний «Евротур».

Что о ней известно? Очень немногое. Сведений о связях Нурдгрен с антисоветскими эмигрантскими организациями нет. Можно только предполагать, что если она и имела какое-то отношение к иностранной разведке, то играла роль техническую, вспомогательную, являясь орудием в чьих-то более опытных жестоких руках. В какой степени она причастна к отравлению, если это все-таки умышленное отравление? И кто в таком случае стоял за кулисами? Последний вопрос — кто из двух советских гражданок должен был стать жертвой, если не обе?

Ермолин захлопнул папку. Больше из нее ничего, кроме сомнений, не выжмешь.

Теперь надо подумать, кому из основных сотрудников поручить дело о гибели Инны Александровны Котельниковой.

Лукьянов и его подчиненные уже несколько месяцев заняты сверх головы. Они завершают трудное дело, расследование которого начато года полтора назад. Лукьянов старый чекист, «пардону» не запросит, но отвлекать его не стоит.

Для Дербайсели эта папка тоже не подарок. Арчил хорош для дел, так сказать, рискованных, азартных. Человек заводной, бурного темперамента, он и сотрудников подобрал себе под стать. А тут надо копать на пустом месте, дотошно, кропотливо, еще неизвестно, что и когда выкопаешь. Затоскует Арчил на таком деле, не по его оно характеру.

Со вздохом Ермолин решил, что дело придется поручить полковнику Турищеву.

Григорий Павлович Турищев служил под началом Ермолина восьмой год, до этого работал на Украине. Был исполнителен, работоспособен, как вол, терпелив в такой же мере, добросовестен и — до чрезвычайности — прямолинеен.

Где-то Ермолин вычитал, что Эрнст Резерфорд имел у своих молодых учеников прозвище Крокодил. Потому что крокодил якобы способен по своей анатомии двигаться только в одном направлении — вперед. Отступить назад он просто не может. Турищев тоже мог бы иметь это прозвище. Но у великого физика оно было олицетворением безостановочного прогресса науки, у полковника же Турищева — стилем работы.

Ермолин нажал кнопку внутреннего переговорного устройства. Помощник отозвался тотчас же:

— Слушаю вас, Владимир Николаевич.

— Пригласите ко мне Турищева, Лукьянова, Дербайсели, Кочергина и Невского.

На оперативном совещании генерал Ермолин сообщил о загадочном отравлении Котельниковой, о гиде «Евротура» Дарье Нурдгрен, о материалах, полученных по этому делу из КГБ Латвийской ССР.

Ермолин обратился к сотрудникам с просьбой: обо всем, что случайно или косвенно станет известным об упомянутых лицах и вообще о факте отравления Котельниковой, докладывать лично ему.

Генерал поделился мыслью, которая, конечно, известна чекистам, но в данном случае она, возможно, будет рабочей.

Противник раз за разом терпит крах в своей подрывной деятельности. Но это не останавливает его. Он продолжает работать грубо и нахально, идя напролом. Так, может быть, Котельникова и Ларионова отказались от каких-то предложений, узнав о враге больше, чем следовало? А возможно, стали тем редким исключением, переступили какую-то черту, а потом испугались?

— Но не будем раньше времени подозревать в чем-либо ни покойницу, ни ее подругу. Прошу изложить ваши предложения.

— Надо срочно побеседовать с Ларионовой. Она уже выписана из больницы и находится дома.

— Спасибо, Григорий Павлович, так и сделаем, — согласился Ермолин со своим заместителем Турищевым.

— Я мог бы связаться с родными Котельниковой — матерью, мужем и его родителями, — предложил майор Невский.

— Даже необходимо.

— О портняжных заведениях можно навести справки у наших модельеров. Они сами часто выезжают за границу со своими коллекциями, а иностранные владельцы салонов мод — частые гости у нас, — сказал Кочергин.

— Железная логика. — Ермолин чему-то улыбнулся. — На вас еще нет обручального кольца, Анатолий Дмитриевич, вот вы и займитесь этим. Женщины и девушки в Доме моделей с вами будут более откровенны.

— Смотри не влюбись там, Толя, — шутя предупредил капитана полковник Дербайсели. — Девушки там одна красивей другой.

— Кстати, жена моя до сих пор удивляется, почему эти милые девушки и женщины не приняли в свой круг талантливого и обаятельного модельера Вячеслава Зайцева.

Все с улыбкой восприняли реплику Владимира Николаевича.

Поступили другие предложения. Генерал подытожил их, уточнил, определил порядок проведения мероприятий. Ответственным за их выполнение назначил полковника Турищева, как своего заместителя, в помощь ему выделил майора Невского и капитана Кочергина.

Сотрудники знали, что Ермолин уже сам наметил план действий. Однако он старался не навязывать его исполнителям, наоборот, считал своим долгом советоваться с ними и только после этого с присущей ему точностью и краткостью формулировал задачи, давал задания. Такой стиль работы будил инициативу оперативных работников, органически включал их в дело.

Итак, группа чекистов подразделения генерала Ермолина приступила к выполнению плана действий.

Ермолин взглянул на часы — 16.50. Вызвал помощника.

— Алексей Васильевич, через десять минут ко мне придет профессор Эминов. Встретьте его, пожалуйста, в вестибюле и проводите ко мне. Я буду занят с ним примерно час. Не соединяйте ни с кем, кроме руководства. Сотрудников со срочными делами адресуйте к Лукьянову.

Профессор Курбанназар Эминович Эминов занимал ответственный пост в Академии паук СССР, где ведал координацией научных исследований. Из всех постоянных посетителей теннисного корта Дома ученых он один знал, что играющий по первому разряду в группе старшего возраста Владимир Николаевич не преподает философию в каком-то вузе, а служит в органах государственной безопасности.

Когда-то оба они были студентами, а затем аспирантами Ленинградского университета. Владимир Ермолин учился на историческом факультете, а Курбанназар Эминов на физическом. Познакомились они на корте, потом подружились, некоторое время даже жили в одной комнате студенческого общежития (оба были иногородними). В тридцать девятом году Ермолин неожиданно для себя был командирован партийными органами на работу в Народный комиссариат внутренних дел, но диссертацию по германской классической философии незадолго до войны он все же защитил.

Несколько дней назад, прощаясь после игры возле станции метро «Кропоткинская», профессор сказал:

— Знаешь, Владимир Николаевич, возникли тут у меня по одному делу кое-какие сомнения. Хотел бы ошибиться, но боюсь, что это по твоей части.

— Что именно?

— Рассказывать долго, да здесь вроде и не место. Ты мог бы уделить мне час, ну, скажем, в пятницу?

— Хорошо, Курбанназар. Значит, в пятницу. В семнадцать ноль-ноль тебя устроит?

— Вполне.

— Договорились. В вестибюле тебя встретит мой помощник.

Эминов пришел точно. Времени тратить не стал, сразу приступил к делу.

— Понимаешь, Владимир, у нас стали происходить странные вещи. Наши ученые успешно работают над оригинальным, очень эффективным методом замораживания крови. Метод обеспечивает долгую сохранность крови с сохранением всех свойств живой жидкости. Мы были абсолютно уверены, и с полным основанием, что за рубежом наш метод неизвестен. И вдруг... — Эминов на мгновение умолк. По всему чувствовалось, что договаривать ему крайне неприятно. Ермолин молча выжидал. — И вдруг за границей появляются в специальной литературе, а затем и в массовых изданиях сообщения, из которых следует, что там, словно по волшебству, появился на пустом месте такой же метод замораживания крови и кое-что другое, скажем, сверхпрочный клей, которым можно хоть мосты склеивать.

— Совпадения быть не может? — уточнил Ермолин.

— Совершенно исключено! Все до мелочей наше! Даже недоработки и отдельные ошибки, исправленные в последний момент.

— Метод, насколько понимаю, имеет большое значение?

— Ты имеешь в виду замораживание крови? Конечно! Экономический урон мы уже понесли немалый. Патентов нам не видать, лицензий тоже не реализовать. Я уже не говорю о приоритете. Пойди докажи его теперь...

Владимир Николаевич задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Ладно, попробуем разобраться. Материалы какие-нибудь принес?

— Принес, здесь все необходимое, — Эминов протянул довольно объемистую папку.

Друзья простились, и профессор ушел. Ермолин оценивающе взвесил на ладони оставленные документы и положил их в сейф. Потом перевернул страничку календаря и пометил на понедельник: Эминов — Лукьянов.

* * *
Через два для после похорон Инны Котельниковой на Головинском кладбище майор Виктор Андреевич Невский встретился с ее мужем и матерью.

На третьем этаже нового дома по Беговой улице Невскому отворил дверь худощавый, спортивного сложения мужчина лет сорока пяти с осунувшимся лицом, и тусклыми от горя глазами. Это и был Игорь Алексеевич Котельников, кандидат технических наук, старший научный сотрудник крупного научно-исследовательского института. Майор уже знал, что Котельников давным-давно мог защитить докторскую диссертацию, но все откладывал, так как много времени и сил уделял практическому внедрению своих разработок на предприятиях отрасли (институт был не академический, а отраслевой).

Из прихожей Невский прошел в большую светлую комнату, служившую одновременно гостиной, столовой и рабочим кабинетом хозяина. Две стены были сплошь заставлены книжными полками. Часть книг специального характера, но хватало и художественной литературы, причем хорошо подобранной, и книг по искусству. Вся остальная обстановка — по привычному московскому стандарту: тахта, сервант с хрусталем и безделушками, торшер, телевизор, большой письменный стол в углу. На стенах — несколько гравюр. Правда, непременный эстамп с бородатым Хемингуэем отсутствовал. Дверь во вторую комнату была приоткрыта, в проеме виднелся угол деревянной кровати.

Задержав взгляд на письменном столе, Невский, как бы невзначай, спросил:

— Я не оторвал вас от работы?

Котельников поднял на майора припухшие, воспаленные глаза. Ответил тихо, исчерпывающе:

— Работу на дом не беру. Не полагается... Стол жены. Серьезные материалы она предпочитала править дома. В редакции тесно, да и отвлекают.

Похоже, Котельников действительно был не только крупным, но и дисциплинированным специалистом, хорошо понимающим, что к чему, где можно, а где не стоит заниматься служебными делами. Именно так и отзывались о нем в институте.

Невский деликатно произнес несколько слов соболезнования, но попросил все-таки Котельникова рассказать по возможности подробно о покойной жене.

— Что я могу вам сказать? Женаты десять лет. Детей не имеем, так уж вышло... — Голос его чуть дрогнул. — Материальное благополучие полное. Вот предложили через институт купить автомобиль, да мы отказались.

— Почему? — удивился Виктор Андреевич.

— При нашем обслуживании одна морока. А Инна считала, что глупо вкладывать шесть тысяч в железо на колесах только для того, чтобы выглядеть не хуже других. Она говорила, что за гораздо меньшие деньги можно без всяких хлопот до конца дней ездить на такси... — Губы Котельникова тронуло слабое подобие улыбки. — И еще... Может смешным показаться, но Инне не нравилось, что автомобиль называется во множественном числе — «Жигули». Всегда дразнила одного нашего приятеля: «Ты на чем приехал?» — «На «Жигулях». — «А сколько их у тебя?»

— А ведь верно подметила супруга ваша, — удивился майор. — И заметьте, что в народе эту несуразицу подметили, никто не говорит «Жигули», все больше «жигуленок».

Мимолетный разговор на автомобильные темы сломал ледок некоторой отрешенности Котельникова, и Невский смог перевести беседу в интересующее его русло. Про себя, однако, отметил, что Котельникова была человеком наблюдательным и с острым умом.

— Жена вам не звонила из-за границы? — спросил он.

— Нет. Инна была женщиной без сантиментов. Предупредила, что это очень дорого.

— Дорого, это точно, — подтвердил майор. — Но, может быть, открытку прислала? Знаете, с видами?

— Нет. Инна писать не любила. Когда я уезжал в командировки, то звонил домой, а писать у нас не было заведено.

— С кем дружила ваша жена?

— Только с этой дамой, которая втянула ее в поездку, — Ларионовой. — В словах Котельникова проскользнула явная неприязнь, и Невский про себя это отметил. — У нас бывали, по-семейному, некоторые мои сослуживцы, приятели студенческих времен. Но ни с кем из них Инна так и не сошлась. Со своими же однокашниками она никаких отношений не поддерживала, даже на ежегодные встречи своего выпуска не ходила.

— Игорь Алексеевич, — сказал майор как можно мягче, — простите, ради бога, но я должен вам задать тяжелый, быть может, даже странный вопрос. Вы уже знаете, что жена ваша скончалась в результате отравления, потому и открыто следствие. Как вы считаете, могли у нее оказаться причины для самоубийства? Случались ли с нею приступы меланхолии, стрессовые состояния?

(Версии о самоубийстве у Невского не было — она противоречила бы факту отравления и Ларионовой, но этот вопрос давал ему возможность получить представление о душевном состоянии Котельниковой, что было важно.)

— Да что вы! — с нескрываемым изумлением воскликнул Котельников. — С какой стати кончать самоубийством в зарубежной туристской поездке? Это нелепо! Да и причин для этого у нее никаких не имелось. Инна была человеком сильным, без этих, знаете, фрейдистских завихрений, всяких там комплексов... Убивать ее тем более некому и не за что. Это могло быть только случайное отравление. С моей точки зрения, во всяком случае.

Извинившись за малоприятный, но, к сожалению, необходимый разговор, Невский ушел.

Встреча с матерью покойной — Павлой Игнатьевной, жившей в однокомнатной квартирке на Щелковском шоссе, которую она получила после сноса собственного домика, ничего нового майору не дала. Павла Игнатьевна оказалась сухопарой неразговорчивой женщиной неопределенного возраста, хотя и на пенсии, но крепкой, здоровья — дай бог каждому, с острыми чертами лица и поджатыми блеклыми губами. Говорила Павла Игнатьевна, осторожно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего, то и дело ссылалась на плохую память, которая, по некоторым наблюдениям майора, на самом деле была у нее твердая и цепкая.

Невский быстро понял, что между матерью и дочерью уже много лет существовало определенное отчуждение, причины которого он установить, однако, так и не сумел. Павла Игнатьевна с Инной в последние годы встречалась редко, о предстоящей поездке дочери за границу даже не знала. С Ларионовой знакома плохо, но отозвалась о ней недобро. На вопрос: «Почему?» — ответила коротко и убежденно:

— Разведенка! А моя дочь была женщина семейная, не чета этой...

У Невского сложилось впечатление, что Павла Игнатьевна могла бы еще кое-что добавить к характеристике Ларионовой, но откровенничать с незнакомыми людьми было не в ее правилах.

Мало что дали сотрудникам КГБ и беседы с сослуживцами и соседями Котельниковых. То есть ничего, что смогло бы пролить хоть какой-то свет на ее неожиданную смерть.

Результаты вскрытия, произведенного в патолого-анатомическом отделении рижской больницы, и дополнительные исследования, сделанные в Москве в Институте судебной медицины, сводились к одному: смерть. Инны Котельниковой произошла в результате отравления, вызванного действием неизвестного яда.

...Через неделю полковник Турищев попросил Ермолина срочно принять его по неотложному делу, что уже само по себе было явлением чрезвычайным. Слова «срочно» и «неотложное дело» в повседневном лексиконе Григория Павловича не числились.

Войдя в кабинет, полковник с некоторым, тщательно скрываемым, но все же заметным удовлетворением в голосе доложил:

— Важные новости, Владимир Николаевич. Мы навели справки об этих, как выразился Кочергин, трех портняжных заведениях. Установлено, что Нурдгрен долгие годы тесно связана с владелицей одного из них — некоей Елизаветой Дальберг. Дальберг в последние годы дважды приезжала в Советский Союз со своими моделями. Но и это еще не самое интересное.

— Что же?

— Елизавета Дальберг — родная сестра известного ученого Осокина...

Глава 3

Ермолин любил поговорку, которую некогда услышал от старого эстонского рыбака на острове Сааремаа: «Гусята ходят гуськом». Он сам давно приметил, что информация, добрая или дурная — не столь важно, никогда не поступает равномерно с регулярностью утренней газеты. Она сыплется то густо, то пусто. Так случилось и на сей раз. На другой день после того, как полковник Турищев сообщил о наличии связи между Дарьей Нурдгрен и Елизаветой Дальберг, которая является родственницей советского ученого-металлурга Сергея Аркадьевича Осокина, в Москву прилетела по семенным делам жена зарубежного представителя «Интуриста» Козлова Наталья Викторовна. По просьбе мужа она хотела встретиться с товарищами, ведущими следствие по делу о смерти советской туристки Инны Котельниковой. Козлову принял Турищев.

В результате обобщения информации, полученной ранее, и рассказа Натальи Викторовны Козловой Ермолин живо представил облик обеих, неведомых ему дотоле женщин.

Дарья Егоровна Нурдгрен — женщина лет за пятьдесят. Работает постоянно закройщицей в дамском ателье «Перфект», которое принадлежит мадам Дальберг. Поскольку Елизавета Аркадьевна Дальберг русская, у нее в салоне шьют платья, костюмы и пальто жены многих сотрудников советских учреждений: посольства, генерального консульства, торгпредства, представительств «Интуриста», «Аэрофлота» и других. Между собой советские женщины называют Елизавету Аркадьевну мадам Пудель, с ударением на последнем слоге — на французский манер. Почему? Да потому, что когда открывается дверь салона и раздается мелодичный звон, оповещающий о том, что кто-то вошел, навстречу посетительнице выбегает красавец пудель черной масти по кличке Алкивиад. Пока посетительница и хозяйка сидят в креслах у столика с журналами мод и образцами тканей, обсуждают, что и как шить, пудель ласково бьет гостью лапой по ноге и требует, чтобы ему почесали за ухом.

Мерку снимает с заказчицы обычно Дарья Егоровна Нурдгрен, дочь бывшей прислуги Дальбергов. Мадам Дальберг знает ее с детства и называет Дашей. Между собой они говорят только по-русски. Девичья фамилия Дарьи Егоровны — Пантелеева. Она вдова, муж погиб во время войны. Детей у Нурдгрен нет, родственников тоже.

Елизавета Аркадьевна и Дарья Егоровна хорошо знают всех женщин из советской колонии, знают, что им нравится, учитывают финансовые возможности, а также моду в СССР, даже в его отдельных районах. Им верят, потому что их вкус безупречен. Мадам Пудель и Даша всех советских женщин называют по имени-отчеству, спрашивают о здоровье детей, знают адреса (готовые вещи Дарья Егоровна обычно привозит на дом). О себе почти ничего не рассказывают, кроме мод, кажется, ничем не интересуются.

Модельер Елизавета Аркадьевна изумительный. Если бы занялась этим делом раньше, а не на склоне лет, могла бы составить огромный капитал, возглавить международную фирму. Но время упущено, силы уже не те, и Елизавета Аркадьевна довольствуется тем, что название ее салона с уважением произносят во всех европейских домах мод. Не будучи миллионершей, Дальберг, однако, обладает достаточным состоянием. Шитье в «Перфекте» стоит хороших денег, а недостатка в клиентках нет.

С весны, до осени, когда клиентов в салоне бывает немного, Дарья Егоровну уже много лет подряд подрабатывает в туристской фирме «Евротур» в качестве гида-переводчика. Представитель «Интуриста» в этой стране Козлов ее хорошо знает, считает организованной, пунктуальной, внимательной сотрудницей. Нурдгрен работает по преимуществу с советскими туристами. Всегда лояльна, быстро находит с ними общий язык, и они чувствуют себя в чужой стране проще, раскованнее. Несмотря на годы, она еще стройна и привлекательна. На прощальных вечерах, которые устраивает фирма для каждой туристской группы, любит потанцевать.

Никаких вопросов туристам о Советском Союзе Нурдгрен не задает. У женщин интересуется только последними русскими модами. Однажды Козлова с мужем встретили Дарью Егоровну на концерте московских артистов. Известный эстрадный певец исполнял песню «Ты позови меня, Россия». Козлова случайно бросила взгляд в сторону Дарьи Егоровны и увидела, что та плачет, даже не замечая собственных слез... В антракте Нурдгрен рассказала Козловой, что едва не разрыдалась, когда после войны впервые услышала в исполнении ленинградского оркестра Седьмую симфонию Шостаковича. Тогда же рассказала, какой радостью были для нее две поездки — в Москву и Ленинград.

В записи сообщения Козловой Ермолин отметил два момента, мелькнувшие в одной фразе:

«Мне кажется, такая женщина, как Дарья Егоровна Нурдгрен, не может быть неискренней, такой скорее является ее хозяйка Елизавета Аркадьевна Дальберг. Это человек холодный, расчетливый и, по-моему, жестокий. Только эту жестокость мадам Пудель прячет глубоко-глубоко».

Информация была интересной и важной, но сама по себе еще ничего не объясняла, а только порождала новые вопросы. Допустим, Дарья Егоровна привела Инну Котельникову и Юлию Ларионову в салон «Перфект» — в этом никакого криминала нет. Но ведь не сшили же им в заведении мадам Дальберг дорогие платья просто так, за красивые глаза! Что же касается их последующего отравления, то к этой загадке следствие пока не приблизилось ни на сантиметр.

...В последующие дни капитан Анатолий Кочергин выяснил, что владелица салона дамского платья «Перфект» Елизавета Аркадьевна Дальберг и ее служащая Дарья Егоровна Нурдгрен действительно за последние три года дважды приезжали в Советский Союз. Госпожа Дальберг совместно с многими другими зарубежными фирмами привозила свои коллекции на международные выставки одежды, которые состоялись в Москве и Ленинграде.

Через торгово-промышленную палату Кочергин разыскал администратора этих выставок, известного специалиста в области дамской моды Полину Алексеевну Шилову. Шилова прекрасно помнила обеих дам, и хозяйку, и ее служащую. Хорошо знала и привезенную ими коллекцию, которую полагала интересной и перспективной. Госпожу Дальберг Полина Алексеевна охарактеризовала всего двумя словами: старая барыня, произнесенными с очевидной антипатией. В то же время Дальберг, по ее мнению, была превосходной модельершей и хорошим организатором, с западной деловой хваткой. Еще Шилова вспомнила, что слышала от кого-то, будто госпожа Дальберг встречалась в Москве с каким-то своим родственником. Этим родственником мог быть только ученый-металлург Сергей Аркадьевич Осокин. Потому что госпожа Дальберг была урожденной Елизаветой Аркадьевной Осокиной, дочерью некогда известного горного инженера, действительного статского советника и многих Российской империи орденов кавалера, занимавшего до революции крупный пост в министерстве торговли и промышленности.

* * *
...Родная сестра Осокина. Ну и что же?

Трижды за последние дни Ермолин и Турищев вели подробный разговор, и каждый раз Григорий Павлович особый упор делал на родственные связи Осокина и Дальберг. Однако эта сторона дела, как можно было заметить, не вызывала большого интереса у Владимира Николаевича.

Осокин — крупнейший ученый в металлургической науке. Директор института, человек, занимающий еще десяток других важных постов. Удостоен высших степеней и званий, множества наград.

Во всех анкетах он указывал, что за границей у него проживает со времен революции родная сестра, но никаких связей он с ней не поддерживает. Правда, о том, что эта сестра вдруг спустя столько лет обнаружилась, Осокин, как выяснилось, никому не рассказывал. Турищев, конечно, это подчеркнул.

— Дальберг приезжала в СССР не по частному приглашению брата, — возразил Ермолин, — жила в гостинице, никаких правил нахождения в нашей стране иностранных граждан она не нарушала. Для Осокина ее приезд мог оказаться полной неожиданностью. А разыскать такого известного человека никакого труда не составляет. Ну, брата навестила сестра, пусть и иностранка...

Турищев был не только настойчив в поисках, но и неподатлив в спорах с начальством. В трудных разговорах его левая щека обычно чуть подергивалась: следствие контузии, полученной подростком, когда на хату, где он жил, упала фашистская бомба. Так было и на этот раз. Полковник упрямо повторял:

— Считаю, что поиски надо начинать с Осокина. Я хотел бы еще раз заметить: он из семьи крупного царского чиновника. Сестра живет за границей. Приезжает в СССР, встречается с ним. Все это очень важно.

Логике такая версия, к сожалению, не противоречила. Но тогда следовало, что десятки лет человек жил, работал, пользовался доверием. Крупный ученый с прекрасным именем. И вдруг такое... В это Ермолин не мог и не хотел верить.

— Осокин знаком с Ларионовой или Котельниковой? — спросил он.

— Уточняю, товарищ генерал. Несколько лет назад в «Вестнике» была опубликована его статья. На экземпляре, присланном в типографию, есть подписи их обеих. Факт личного знакомства отсюда прямо не вытекает. Будем проверять.

— Вот видите, Григорий Павлович... Мы всегда, всегда должны руководствоваться в работе одним из основополагающих принципов нашей деятельности — доверять советским людям, ради спокойствия коих мы трудимся, ни мыслью, ни словом, ни делом не осквернять их подозрением раньше, чем мы убедимся в их виновности. Необоснованная подозрительность опасна вообще, в данном случае в отношении известного ученого, честного, талантливого человека — в особенности. Он, вы знаете это, многое сделал для Родины. Осокин — авторитет в науке. Его, вышедшего из иной среды, чем мы с вами, ученым-то сделала Советская власть. Продолжайте изучать поведение Нурдгрен и Дальберг. Давайте договоримся так: будем работать, не спеша с выводами. Тем более что мы находимся только в начале выяснения загадочного отравления советской гражданки за границей.

Оставшись один, Владимир Николаевич подошел к окну. Далеко внизу кружили вокруг памятника Дзержинскому легковые автомобили, разворачивались маршрутные такси. Возле дверей «Детского мира», как всегда, толпились люди. Ермолин еще помнил, что когда-то на этом месте стояли старые торговые ряды, где в подвалах размещались ресторан «Иртыш», более известный под названием «Веревочка», и популярный пивной бар номер четыре. В баре, как уверяли любители, подавали лучшее в Москве бочковое пиво и раков. О пиве Ермолин вспомнил потому, что и впрямь было жарко. Термометр на стене показывал за тридцать.

Ермолин раскрыл папку, оставленную по его просьбе Турищевым, и стал рассматривать сквозь «читальные» очки фотографию госпожи Дальберг. Холодное лицо с правильными чертами. Морщин почти нет, или же они умело убраны средствами косметической хирургии. Высокая прическа из серебристо-седых пышных волос. Волосы свои, не парик. Надменный взгляд, должно быть очень красивых в молодости, умных глаз.

Дальберг... Дальберг... Фамилия показалась (и не в первый раз) Ермолину смутно знакомой, но ассоциировалась она в его памяти не с женщиной, а с мужчиной. Когда же? Стоп, стоп! Сороковой год. Таллин, столица только что образованной и вошедшей в состав СССР Эстонской Советской Социалистической Республики. Народное ликование и — угрюмое, затаившееся подполье. Бывшие белоэмигранты, их логово в небольшой двухэтажной гостинице на улице Виру, собственные эстонские фашисты, международные шпионы с консульскими патентами, журналистскими удостоверениями, визитными карточками иностранных бизнесменов. Был там какой-то Дальберг, точно. А еще жизнерадостный молодой парень, ему, Ермолину, ровесник, может, чуть постарше. То ли Риванен, то ли Ривенсон. Профессиональный разведчик. Прикрывался консульским дипломом не то Гондураса, не то Коста-Рики. Что с ним стало? Кажется, выслали. Он, Ермолин, был тогда всего лишь сержант госбезопасности, по-нынешнему лейтенант, носил в петлицах по два «кубаря», и начальство не спешило разъяснять ему подоплеку тех операций, в которых он участвовал. Тому таллинскому Дальбергу было лет пятьдесят, и он имел какое-то отношение к этому самому Риванену или Ривенсону. Какое именно?

А что, если посоветоваться с Никитычем? Архив архивом, а память у старика — восьмое чудо света. В Таллине он был лейтенантом государственной безопасности, по-нынешнему капитаном, и одним из руководителей ответственной операции, за успешное завершение которой и получил орден Красной Звезды. Ему, Ермолину, тоже вручили тогда его первую награду — именные часы швейцарской фирмы «Лонжин» в серебряном корпусе.

Генерал-майор Иван Никитович Петров, или просто Никитыч, как его называли за глаза многие, был ранее начальником и духовным наставником Ермолина и других молодых ребят, ходящих ныне в больших чинах. Лет пять назад он вышел на пенсию, но и по сей день сотрудники Комитета государственной безопасности нет-нет да и обращались к старому чекисту. Ермолин много лет проработал под непосредственным руководством Петрова, многое перенял от него, высоко чтил за ум, душевную чистоту, огромный опыт и по-сыновьему любил.

Никитыч, в свою очередь, с гордостью считал Владимира Николаевича, которого называл «филозоф», родным и близким человеком. Единственный сын Никитыча был когда-то другом Ермолина. Сержант государственной безопасности Владлен Петров погиб в июне 1941 года под Лиепаей при ликвидации десанта гитлеровских парашютистов.

Не заглядывая в записную книжку, Ермолин набрал номер.

— Вас слушают, — ответил Никитыч, тяжело придыхая и кашляя в трубку.

— Здравствуйте, Иван Никитович, Ермолин. Как живете-можете?

— Спасибо, неважно.

— Это почему же?

— Да понимаешь ли, всего неделю назад выписали из госпиталя. Там уж решили, что у меня четвертый инфаркт, в реанимации держали несколько дней. Теперь это, знаешь, модно. Ну, подлечили, выписали, и я тут же со стариками приятелями на рыбалку поехал. Переутомился малость. Вот и лежу, телефон под боком держу. Что-то давненько не звонил ты мне, зазнался.

— Еще как! Однако хотел бы все же подъехать. Посоветоваться нужно. Я не утомлю вас?

— Вот люди пошли! Все с оговоркой да с разрешения. Конечно приезжай. Только ты уж извини меня, я буду лежать, а ты сидеть возле.

— Так еду!

Ермолин вызвал машину, потом вынул из шкафа аккуратно перевязанный сверток и переложил его в портфель. В свертке были подарки старику. Уже две недели (а может, три?) дожидались они своего часа и вот наконец дождались. И снова понадобилось срочное дело, чтобы вырваться к Никитычу, упрекнул себя Ермолин.

Петров жил в доме на проспекте Мира. В прихожей, забитой книгами, гостя приветливо встретила маленькая, сухонькая Надежда Ефимовна.

— Рада вас видеть, Володя! Шляпу повесьте сюда. Тесновато, говорите? Так ведь сами знаете, у Риты еще сынишка прибавился, пришлось книги сюда переселить. Проходите, пожалуйста. Никитыч заждался вас.

Ермолин, должно быть, оставался последним из былых сослуживцев старого генерала, который знал, но никогда не вспоминал о том, что Рита — неродная дочь Петровых. Иван Никитович и Надежда Ефимовна удочерили ее в сорок пятом, взяв из детского дома.

Накрытый клетчатым шотландским пледом, Петров лежал на застланной постели. На полу у изголовья неустойчиво громоздилась стопка книг и журналов. Морщинистое лицо старика с неожиданно блестящими карими глазами было строгим, как на старой иконе.

— Ну, вспомнил наконец! — ворчливо сказал Никитыч и протянул Ермолину худую руку.

— А я и не забывал вас, Иван Никитович. Только вот последний год по командировкам больше катаюсь. Туда-сюда... Все мы вас помним, не забываем.

— Говоришь, в командировках был? Это неплохо, неплохо. Не засиживаешься, стало быть, в генеральском кабинете. Ну, а там, конечно, все музеи обошел?

— Да почти что все.

— Молодец! А мне какой-нибудь проспектик или альбомчик привез?

— Всему свой черед, — загадочно ответил Владимир Николаевич.

— А здесь на выставке картин из собрания Хаммера был?

— Был.

— А я вот не был, болел как раз. А жаль. Надежда Ефимовна вот побывала. Рита на сносях ходила, так, их без очереди пустили. Говорят, впечатляюще.

— Они правы.

— Видать, молодость свою вспомнил этот Хаммер. Молодчина старик. Одним словом — молоток. Вот тебе еще одно доказательство, что разумных людей и в Америке хватает.

— Так это мы, уральцы, сделали Хаммера таким разумным, — полушутя, полусерьезно заметил Ермолин. — Когда он у нас по совету Ленина занимался восстановлением разрушенных в гражданскую войну асбестовых разработок.

— Да ну! — удивился Петров. — Не слышал. Знал о нем только по карандашам «хаммер», знатные были карандаши. Выходит, он почти твой земляк и человек, видно, неплохой.

— Похоже. Вносит свой вклад в дело разрядки. Такие, как он, прокладывают с той стороны путь к экономическому сотрудничеству. К своей выгоде, конечно, но это выгодно и нам.

— Что верно, то верно, Володя. А я, пока ты по ближним и дальним командировкам катался, звонил одному твоему боевому заместителю. «Здравствуйте, — говорю» — уважаемый Григорий Павлович. Петров говорит». «Здравствуйте, — отвечает, — простите, кто?» «Петров», — повторяю. «Какой такой Петров?» «Да тот самый, —разъясняю, — которому вы лично при проводах его на заслуженный отдых от имени коллектива управления транзистор вручили, обняли и поцеловали на прощание». «А, это вы, Иван Никитыч, — отвечает. — Чем могу?» Хотел я его попросить оказать кое-какую помощь вдове Коли Миронова, да после такого оборота раздумал. Уж если меня он еле признал, то что ему Колина вдова? Мало ведь нас, стариков, осталось. Хорошо, что ты заехал, не о себе прошу. О себе, знаешь, никогда не просил.

— Не обижайтесь, Иван Никитович. Видно, увяз без меня Турищев в текучке.

Надежда Ефимовна внесла в спальню поднос и, располагая поднос на журнальном столике, наказала Ермолину:

— Это только для вас, Володя, и коньяк («А коньячок все же держит!» — улыбнулся про себя Ермолин), и кофе. Никитычу — один чай с печеньем.

— Иван Никитович жаловался тут, Надежда Ефимовна, что забыли мы вас. Так вот, примите от нас, ваших учеников-чекистов, эту скромную книжицу. Только что издана. В ней вас обоих вспоминают. Под другими именами, правда, но вы себя узнаете.

— Вот уж не ожидала! — радостно всплеснула руками Надежда Ефимовна и бережно приняла книгу от Ермолина.

— А эти альбомы — в вашу библиотечку по искусству. «Пермская деревянная скульптура» — раз. Хоть мы, пермяки, и соленые уши, а все ж уральскую землю тоже украсили. Ну, а это — «Модильяни», издание ЮНЕСКО. Текст на шести языках, читайте на любом.

— Ох, и хитер же ты, Володя! Я и говорю: все вежливо, все с подходом. Нет, чтобы сразу книжки дать, не томить старика. Он, видите ли, дамы дождался. Ну, спасибо за память, если только в своей книжице не приукрасили чего.

Старик надолго закашлялся.

— Пожалуйста, угощайтесь, Володя, — заторопилась вдруг Надежда Ефимовна.

Петрова вышла, а Ермолин, сделав глоток коньяку и закусив трехцветной мармеладкой, перешел к делу.

— Хочу, Иван Никитович, потревожить вашу память. Не можете ли вы по причастности вашей к делам, с наукой связанным, припомнить такого металлурга — Сергея Аркадьевича Осокина?

— А чего его вспоминать? Я и не забывал. Это талантливый ученый, достойный всяческого уважения. Он уже перед войной среди наших специалистов по сталям считался подающим большие надежды. Редчайший случай — ему в Ленинградском политехническом за дипломный проект кандидатскую степень присудили. Познакомился с ним в связи с попытками противника добыть наши технические секреты в той отрасли, в которой Осокин тогда работал. У него сестра проживала за границей, в Финляндии. Муж ее, некий Дальберг, имел лесные угодья на Карельском перешейке. По нашим данным, он с давних времен работал на иностранную разведку. Заметь: не на немцев, а на союзников наших по прошлой войне. Чувствуешь, как далеко смотрел? — засмеялся Иван Никитович... — Что ж, — после паузы продолжал Петров, — если тебя это интересует всерьез, то в архивных делах кое-что сказано о муже сестры Осокина. О самом Сергее Аркадьевиче я лично сохранил самые светлые воспоминания. Умнейший и обаятельнейший человек. Если увидишь его — все бывает! — передай привет от меня.

Отлично понимая, что это именно то главное, зачем приехал к нему сегодня Ермолин, Иван Никитович подробно рассказал и суть той операции в предвоенном Таллине, и о важных научно-технических разработках, имеющих оборонное значение, которыми занимался Осокин в конце сороковых — начале пятидесятых годов.

— Теперь, надо полагать, он тоже не в стороне от серьезных дел, — заключил Петров.

— Именно так, Иван Никитович. Однако, я, кажется, утомил вас.

— Ну, это ты брось, вьюнош! — сердито обрезал Петров. — Да ты чего все на часы косишься? Пей лучше коньяк.

Ермолин и не думал смотреть на часы. Но Никитичу ничего не почудилось. Просто проницательный старик знал, что времени у гостя мало, и деликатно напоминал об этом сам.

— Мне и впрямь пора, — с сожалением сознался Ермолин. — А коньяк, что ж, подождет до другого раза. Теперь ваша очередь к нам в управление пожаловать. Молодых чекистов прибавилось. Грамотные, по-современному мыслящие ребята. Языки хорошо знают. Один на днях сказал мне, что не учит язык, а с великим удовольствием купается в нем. Одним словом, ребята с изюминкой. И мы, предки, это они между собой так нас называют, стараемся растить их в традициях Дзержинского и Менжинского. Вот и будете к нам приезжать и рассказывать, как работали при Феликсе Эдмундовиче и Вячеславе Рудольфовиче. А вашу первую беседу с молодыми поручу организовать Турищеву. Пусть он, сухарь, послушает.

— Согласен!

— А вдове Коли Миронова я сам позвоню, все выясню и что надо сделаю.

— За это особое спасибо.

Почувствовав, что гость собрался уходить, снова объявилась Надежда Ефимовна.

— Соне привет передайте, Володя. Почему она так долго к нам не заезжает?

— У нее тоже работы много в институте. Привет передам, а в следующий раз, обещаю, мы к вам вместе приедем.

— Вот и ладно...

Когда Ермолин уже был в дверях, Никитыч неожиданно окликнул его. Владимир Николаевич, держа в руках шляпу, снова вернулся в комнату.

— Что-нибудь забыли сказать, Иван Никитович?

— Мог бы уже заметить, что я еще кое-что помню, — пробурчал Петров. — Внимание твое хочу на одну личность обратить. В той истории таллинской под разными именами один парень путался. Как говорится, из молодых, да ранний. На пенсию ему, если жив, по моим подсчетам, рановато. Так что поинтересуйся им, очень советую. Ты, быть может, помнишь такого Риванена. Настоящая его фамилия — Ричардсон...

Глава 4

— Алло!

— Профессор Эминов?

— Слушаю вас.

— Здравствуй, Курбанназар!

Всех радостей земных светлей
Возможность быть среди друзей,
Горчайшая на свете мука —
С друзьями близкая разлука.
— Здравствуй, Володя! Если бы не узнал тебя, то принял бы за дух самого Рудаки. Чем обязан?

— Ты был с визитом у меня, теперь же сам прими меня.

— Гм... Бывают экспромты и удачнее.

— Не спорю. Но мне не до жиру, быть бы живу. Нужно повидаться с тобой. И срочно.

— Тогда приезжай.

Ермолин подъехал к старинному приземистому зданию на Ленинском проспекте через полчаса. Это здание за последние десятилетия так часто перестраивалось внутри, просторные некогда комнаты столько раз перегораживались, что уверенно ориентироваться в их лабиринте могли только старожилы академии. Свежему человеку найти здесь нужный кабинет без проводника было нелегко. Пришлось поплутать и Владимиру Николаевичу. С тех пор как он последний раз был у Эминова, какие-то коридоры, кабинетики, лесенки, закоулочки прибавились, а какие-то вовсе исчезли. Тем не менее он все же разыскал небольшой кабинет профессора на первом этаже, выходящий широко распахнутыми окнами прямо к столетним липам парка.

Эминов встал и поспешил навстречу гостю.

— Окно прикрыть?

— Не нужно, подышу свежим воздухом. Мой-то кабинет выходит на асфальт.

— Ну, дыши. А я попрошу Люсю приготовить кофе.

Когда Эминов вернулся в кабинет, Ермолин приступил к делу.

— Слушай, профессор. Нужна твоя помощь.

Коротко стукнув в дверь, вошла Люся, секретарь Эминова. Аккуратно разлила ароматно дымящийся кофе по чашечкам, открыла коробку с крекерами и вышла. Ермолин с нескрываемым удовольствием сделал глоток, позавидовал:

— Скажи: по какому рецепту Люся варит кофе.

— По рецепту своей мамы, польки по национальности. Но как именно — скрывает, словно она не моя, а твоя секретарша. На мои расспросы только смеется и говорит, что кофе должен быть похожим на поцелуй польки.

— То есть?

— То есть быть крепким, сладким и горячим...

Друзья рассмеялись. Затем Ермолин спросил:

— Ты знаком с металлургом Осокиным?

— Конечно.

— Очень нужно поговорить с ним, но так, чтобы он не чувствовал себя скованно.

— Такая возможность есть. Через два дня осокинский институт отмечает свое пятидесятилетие. Как говорится в торжественных случаях, я буду иметь честь зачитать и вручить поздравительный адрес от академии. Так и быть, возьму тебя с собой. Такой вариант тебя устроит? Я считаю, что тебе лучше сначала увидеть старика, так сказать, в окружении, а потом и разговор у вас с ним пойдет, какой надо. Человек он простой, большой умница. Общение с ним тебе доставит истинное удовольствие.

...Торжественный вечер, посвященный 50-летию института, возглавляемого с середины сороковых годов Осокиным, состоялся в большом зале НИИ. За двадцать минут до начала профессор Эминов встретил Ермолина у входа в институт, вручил затейливо оформленный пригласительный билет, провел в зал и усадил в четвертом ряду, где уже сидела его жена, работавшая в вычислительном центре этого же НИИ.

— Мне, дорогой, увы, положено находиться в президиуме. Но я тебе, в сущности, и не нужен. Вера в курсе всех институтских дел, можешь обращаться к ней за любыми справками.

Веру, жену Эминова, Ермолин тоже знал с далеких ленинградских времен. Она училась с Курбанназаром на одном факультете, но была на четыре года моложе. В сорок втором году Ермолин вывез ее, едва живую, из блокированного города, когда вылетал на несколько дней в командировку в Москву.

В институте Ермолин был впервые и с интересом разглядывал грандиозные фрески, украшавшие стены зала, — они отображали историю отечественной металлургии от времен Древней Руси и до последних эксперимент тов в космосе.

— Нравится? — спросила Вера Ивановна, хорошо знавшая давнее пристрастие Ермолина к изобразительному искусству.

— Идея — да, исполнение приличное, но, прямо скажем, тут потрудился не Сикейрос.

— А твой кабинет случайно не Ороско расписывал?

— Нет. Обыкновенный маляр из хозу. Но — строго по моим указаниям в смысле колера.

— Тогда не привередничай. Корпус проектировали выпускники архитектурного института, большой зал — они же. Оформляли — и стены, и потолок, и сцену — молодые строгановцы. Всем нравится. Но посмотри лучше на люстру, если остальное все не одобряешь.

Ермолин поднял голову и ахнул. Люстра была поразительной. Будто кто-то накинул на сноп света кружевную черную шаль.

— Чугунное литье? — догадался он.

— Точно. Подарок институту от металлургов Урала. Отливал знаменитый старик Скородумов. Его прадед еще на Демидовых работал.

— Здорово! Ничего не скажешь.

Между тем из бокового прохода на сцену стали выходить гуськом члены президиума. Вполголоса Вера Ивановна называла Владимиру Николаевичу фамилии министра, его заместителей, академиков, докторов наук, профессоров. Последним занял свое место за длинным столом Осокин. Ермолин легко узнал его по фотографиям в газетах. Осокин был высок, костляв, в движениях резок и размашист. Чертами крупного лица, а того более — венчиком седых волос он очень походил на знаменитого театрального режиссера Завадского. Грудь ученого украшали многочисленные награды, в том числе врученный ему накануне в Кремле орден Октябрьской Революции.

Торжественное заседание открылось. Министр тепло поздравил коллектив НИИ с «золотой» датой и кратко, но весомо охарактеризовал заслуги института и его директора перед отечественной наукой вообще, в разработке сплавов для новых, особо важных отраслей техники в частности.

Закончив речь, министр вручил Осокину адрес от коллегии министерства, выгравированный на двух скрепленных листах ослепительно сверкавшего золотистого металла. Ермолин отметил про себя, что во время этой торжественной церемонии ученый держался очень неловко, даже несколько растерянно.

Вера Ивановна шепнула Владимиру Николаевичу

— Жаль мне его. Он давний вдовец. Здесь в зале должна быть его единственная дочь Светлана. Она очень способный инженер, только очень невезучая в личном плане.

— Почему?

— Видно, родилась такой. Девочкой осиротела. В студенческие годы у нее погиб жених, в горах сорвался, как говорят альпинисты, «улетел» со скалы. Несколько лет она не выходила замуж, а когда вышла, муж оказался подлецом. Развелась, осталась с ребенком...

— Где она работает?

— Здесь же, в институте. «Эм-эн-эс», то бишь младший научный сотрудник. Способная, заканчивает диссертацию. Тема очень серьезная. Институт вообще сейчас занят исключительно важной проблемой. Исследования пошли по двум направлениям: первое ведет сам Осокин, второе — его заместитель. Светлана как раз в лаборатории у зама.

— В чем суть этих двух направлений?

— Точно судить не могу, это не моя прямая специальность. Но между Осокиным и его замом в последнее время возникли какие-то разногласия, даже трения. Это сказывается и на отношениях Сергея Аркадьевича с дочерью, а он ее очень любит...

Между тем вечер шел своим чередом по давно устоявшемуся сценарию для всех подобных мероприятий. Профессор Эминов вручил юбилярам адрес от президиума Академии наук. Затем зачитали приветствия профессор Ключников из смежного НИИ, член-корреспондент Савченко от имени украинских коллег, Герой Социалистического Труда знатный сталевар Киреев, доктор Гроссе из ГДР...

На столике возле президиума росла гора приветственных адресов в разноцветных сафьяновых папках и подарков. Потом два крепких парня вынесли на сцену макет Ново-Бисерского металлургического комбината, проект которого разрабатывала группа сотрудников НИИ во главе с директором.

Ермолин внимательно наблюдал за Осокиным. Тот слушал каждого очередного оратора с интересом, но несколько отрешенно, казалось, он воспринимал торжественные слова как обращенные не к коллективу его института и ему лично, а к кому-то другому. Несколько раз он недовольно морщился — когда о его заслугах говорили очень уж выспренно.

...Поток приветствий уже спадал, когда на сцену из зала поднялась высокая женщина с длинными белокурыми волосами и лицом греческой статуи. Ее стройную фигуру облегало строгое черное платье. Женщина тоже держала в руках адрес в кожаной папке малинового цвета и громадный букет из великолепных чайных роз. Она не пошла на трибуну, а сразу направилась к Осокину, что-то сказала ему, улыбаясь, вручила адрес и чайные розы.

Когда женщина повернулась, чтобы спуститься обратно в притихший зал, все увидели, что к ее груди приколота точно такая же чайная роза, какие она только что преподнесла смутившемуся юбиляру. И Ермолину, да и не ему одному, показалось, что высокая женщина уносит с собой не только цветок из букета, но и частицу чего-то интимного, принадлежащего лишь одному человеку в этом огромном зале — Осокину.

— Кто она? — спросил Ермолин Веру Ивановну.

— Это женщина, которая может принести Сергею Аркадьевичу лишь несчастья. Ее зовут Юлия Николаевна Ларионова...

Глава 5

Сегодня, в четверг, генерал Ермолин ушел со службы ровно в восемнадцать ноль-ноль, и ни минутой позже. Конечно, ничего не изменилось бы, если бы гостей пригласили на пятницу, предвыходной день, а то и в субботу, когда никого не беспокоит, что утром надо вставать рано. Но у них с Соней еще на заре совместной жизни установилось правило: семейные торжества никогда на более удобные дни не переносить, отмечать именно тогда, когда положено по календарю. Исключение за многие годы было сделано лишь однажды, когда праздновали пятидесятилетие Владимира Николаевича. Да и то перенесли на субботу лишь большой обед со всей родней, старыми друзьями и сослуживцами, а малым семейным кругом дату отметили все равно вовремя. Что же касается таких поводов для больших сборищ, как продвижение по службе или присвоение очередного звания, то Ермолин их и вовсе за таковые не признавал, полагал просто неприличным бить по случаю еще одной звездочки во все колокола. Это у него повелось от фронта, где получил и свои первые погоны, сменившие петлицы, и первый орден — Красной Звезды, который тогда еще носили слева на груди, а не справа, как нынче.

Сегодня был день рождения Татьянки. Дочери, по выражению матери, исполнилось ни то ни се, то есть семнадцать лет. Ни то ни се потому, что паспорт Татьянка получила еще. в прошлом году, а до совершеннолетия требовалось прожить еще год. Вот человек и не знает, кто он: взрослый или дите неразумное. Родители, естественно, к негодованию самой Татьянки, пользовались этим обстоятельством беспринципно: требования предъявляли, как к большой, а ругали за все, как маленькую.

Свое собственное семнадцатилетие Владимир Николаевич помнил отчетливо, словно то было вчера. Родители подарили ему в этот день велосипед, купленный им на самим же заработанные деньги. Он гордо вывел веломашину, как тогда говорили, за ворота, лихо вскочил в седло и — на глазах доброй половины поселка — грохнулся о землю. Да так плотно, что сломал ногу. Потом долго лежал в гипсе и злился на самого себя: из-за дурацкого самолюбия постеснялся попросить кого-нибудь из приятелей попридержать машину, на которую сел, вернее, попытался сесть впервые в жизни. Правда, и велосипед был в их уральском поселке одним из первых.

Твердо решив, что сегодняшний вечер принадлежит только семье и домашним заботам, Ермолин вышел из подъезда, пересек улицу и вошел в гастроном. Он простоял в очереди добрых полчаса, пока приблизился к прилавку с тортами. «Свой» торт — единственный в витрине — с шоколадным зайцем почти в натуральную величину Ермолин выглядел еще издали и теперь, когда перед ним оставалось всего человек пять, волновался, что это чудо кондитерского искусства в последний момент кто-нибудь перехватит.

Никто, однако, на шоколадного великана не покусился, и заяц достался Владимиру Николаевичу, чтобы сегодня же быть съеденным почти одной сластеной Татьянкой целиком: от длинных ушей до коричневого шарика-хвоста.

Довольный удачной покупкой, Ермолин покинул гастроном и зашагал вниз по Кузнецкому мосту. Он вошел в зоомагазин, свернул налево и в отделе кормов купил пятьдесят граммов трубочника для своих гуппи. Татьянка называла трубочник «солярисом» — его шевелящаяся масса действительно поразительно походила на кадр из нашумевшего в свое время фильма. После зоомагазина Ермолин уже никуда больше не заходил. Главный подарок для дочери — часы в модном массивном корпусе с двойным календарем на металлическом браслете (убить такими запросто можно, что в них, этих будильниках, нынешние девчонки находят только?) — был куплен заранее. Владимир Николаевич просто шагал по Кузнецкому к улице Горького, где ему предстояло сесть на двадцатый троллейбус, радовался хорошей погоде, шоколадному зайцу и «солярису», который в магазине бывал далеко не каждый день.

Впрочем, очень скоро — примерно возле Выставочного зала — мысли Ермолина снова обратились к служебным делам. Точнее к делу. Утром пришло письмо. Оно было адресовано компетентным органам СССР. Не советским, а как-то подчеркнуто официально: СССР.

Письмо, написанное по-английски, могло иметь непосредственное отношение к делу Котельниковой — Ларионовой, а могло и не иметь никакого. Оно вызвало у Ермолина противоречивые чувства.

«Уважаемые господа!

Я хотел бы сообщить вам нижеследующее. Резидент координационного центра научно-технической разведки, действующей против СССР и других социалистических стран с территории... встретился с советской гражданкой Баронессой, настоящее имя которой мне неизвестно. Баронесса предложила резиденту Лоренцу первую часть технической документации, касающейся производства нового сплава. Остальные документы она передаст в распоряжение названного резидента в Советском Союзе, когда будут выполнены поставленные ею условия. С согласия своего шефа Лоренц дал Баронессе необходимые гарантии. В свою очередь он предложил ей передавать его людям, посещающим по различным каналам вашу страну, другие научные и технические секреты. Баронессе даны пароль и условия контактов с людьми Лоренца.

С уважением, ваш Доброжелатель».
Ниже следовала приписка:

«Лоренц действовал как представитель крупного европейского концерна. В организации контакта с Баронессой ему помогала его агент Полли».

...Нет, все же пешие прогулки после работы полезны не только для утоления гиподинамического голода, порождения эпохи и последствия долгого пребывания на ответственных должностях. Ермолин ценил эти, увы, не слишком долгие минуты пешего хождения и за то, что как-то особенно ясно и отчетливо проигрывались при ходьбе в сознании уже пережитые ситуации, осуществленные поступки и принятые решения. У него было даже придумано название для такого занятия — «крутить кино».

Именно поздним вечером, гуляя перед сном в компании бессловесного пуделя Ромы, Владимир Николаевич давал оценку уже проделанной работе, вносил коррективы в намеченные на завтра планы, порой весьма существенные. Ермолин всерьез считал, что привычная обстановка служебного кабинета определяет и привычные, стереотипные формы мышления. А это для чекиста всегда плохо, а иногда и опасно. Владимир Николаевич был убежден, что большинство своих самых ценных и неожиданных идей, успешно впоследствии осуществленных, пришло ему в голову в обстановке неслужебной. Хотя и вовсе необязательно, чтобы именно в компании с Ромой, кофейного цвета карликовым пуделем.

Сейчас, по пути к троллейбусной остановке, Ермолин снова «крутил кино» минувшего дня.

...Письмо Доброжелателя было запечатано в обыкновенный советский конверт с четырехкопеечной маркой и, судя по лиловому штемпелю, опущено в один из почтовых ящиков в московском международном аэропорту Шереметьево.

Судя по почерку, письмо было написано американцем, а не англичанином. Видимо, его автор вчера улетел из Москвы. Прилетевший в советскую столицу в девяносто девяти случаях из ста опустил бы письмо в городе, а не на аэродроме. Но кто улетел? Куда? Какими мотивами руководствовался Доброжелатель?

Несколько сотрудников в спешном порядке уже изучили списки пассажиров всех самолетов советской и иностранных компаний, вылетевших вчера с Шереметьевского аэродрома.

Письмо Доброжелателя подтвердило то, о чем Ермолин уже почти знал: бог весть какой важности информация ушла — это раз.

Ушла, судя по ее характеру, из научно-исследовательского института, возглавляемого Осокиным, — это два. Но кто такая, черт бы ее побрал, Баронесса? И кто скрывается за псевдонимом Лоренц? Никогда раньше этот безразличный, в сущности, псевдоним Ермолину не встречался. Никому из его коллег — тоже.

Подспудно всплыл еще один вопрос: не связана ли Баронесса с той информацией, об утечке которой за границу его поставил в известность профессор Эминов? Тут, правда, неясно: откуда один и тот же человек знает достаточно много и профессионально в столь разных вещах, как замораживание крови и создание нового сплава для оборонной техники. В современной науке такие универсалы поистине эдисоновской всеядности давно не встречаются, но подумать об этом стоит.

Совещание с полковником Турищевым заняло сегодня почти три часа. Григорий Павлович уже с достоверностью знал то, о чем лишь предполагал Ермолин после юбилея в осокинском институте: между Осокиным и Ларионовой существует не только личное знакомство, но и то, что принято называть близкими отношениями. Возникли они недавно, однако до поездки Юлии Николаевне за границу. Ларионова характеризовалась во всех отношениях не с лучшей стороны, кроме, правда, ума, образованности и деловых качеств.

В одном был вынужден признать Ермолин правоту полковника Турищева: загадка утечки секретной информации таится в ближайшем окружении Осокина. Этим уже занимается Турищев и его подчиненные.

— Продолжайте работать в намеченном направлении, Григорий Павлович, — закончил разговор Ермолин и отпустил полковника.

...На троллейбусной остановке стояла толпа. О том, чтобы на углу улицы Горького и проезда Художественного театра взять в пятницу в этот час такси, нечего было и думать. Ермолин, махнув рукой, решил идти до площади Маяковского, а оттуда к Грузинам пешком. К тому же он увлекся размышлениями, а транспортная толчея только помешала бы ходу мыслей. Приходилось принимать во внимание и шоколадного зайца — обеспечить его сохранность в «пиковой» толчее было делом почти безнадежным.

По словам Веры Эминовой, Осокин очень доверчив, только этим она объясняет его позднюю, после стольких лет вдовства, дружбу с Ларионовой.

«Значит, так, — повторил про себя Ермолин, — подведем итоги. За границу ушла важная научная информация, это факт. Ушла из осокинского института через Баронессу, пока не идентифицированную личность. Значит... Значит, нужно выиграть следующий раунд схватки с тем, чтобы обратить победу, одержанную Лоренцем сегодня, в его поражение завтра. Но как?»

Глава 6

Мелодичный электрический звонок дал знать, что в салон кто-то вошел. Уже весьма немолодая дама, но еще подвижная, одетая не по-домашнему элегантно, удивленно взглянула на дверь — обычно в этот час посетителей не было. Она вздохнула и с привычной ослепительной улыбкой, направилась навстречу посетителю. Улыбка, впрочем, тут же исчезла, уступив место выражению досады и озабоченности:

— Что случилось, Даша? Почему ты не с черного хода?

— Простите, Елизавета Аркадьевна! Но я так спешила, что все позабыла... Он здесь!

— Кто он?

Это было сказано механически. По лицу той, кого Дарья Нурдгрен с привычной почтительностью назвала Елизаветой Аркадьевной, было видно, что она уже и сама поняла, кто такой этот «он».

— Энтони. То есть мистер Ричардсон. Я относила платье горной советнице Глемме и когда проходила мимо отеля «Эксельсиор», то увидела, как он вышел из дверей и сел в автомобиль.

— Ты слишком впечатлительна, Даша. Мало ли людей...

— Нет! Я не могла ошибиться. Это точно Энтони. Он совсем не изменился, только еще больше поседел.

Елизавета Аркадьевна, казалось, успокоилась. Опустившись в кресло, она взяла из стоявшей на журнальном столике сигаретницы из карельской березы русскую папиросу с длинным мундштуком, прикурила ее от серебряной газовой зажигалки, выполненной в виде избушки на курьих ножках, и рассудительно сказала:

— Мистер Ричардсон всегда был деловым человеком. Видимо, у него здесь дела.

— Он не телефонировал вам?

Елизавета Аркадьевна недовольно поморщилась. Даша извинилась. Ей не следовало задавать этот вопрос, и она поспешила пройти в мастерскую.

«Господи! Неужели годы так ничему и не научили эту дурочку? — с раздражением подумала Елизавета Аркадьевна. — Сколько воды утекло, чего только не было, и — каждый раз все повторяется сначала. Даша уже давно могла бы иметь взрослых детей, так нет, до сих пор не может избавиться от этого наваждения, словно колдовство какое... Правда, это идет на пользу дела, но все же смешно. И странно, очень странно». Она, Елизавета Аркадьевна, тоже любила, тоже страдала, однако... Так переживать, так переживать! Это уже просто неприлично.

Она машинально перебрала разложенные на столике, инкрустированном серебром и перламутром, свежие журналы мод, полученные из Парижа, Лондона, Рима, Стокгольма, Москвы и Риги... Как же все-таки быть с этой Дашей?

...Молодой американец появился в их доме в Териоках лет сорок назад.

— Здравствуйте, госпожа Дальберг, здравствуйте, господин Дальберг, — сказал он по-русски почти без акцента. — Меня зовут Энтони Ричардсон.

Дальберги уже давно ждали этого визита. Старинный знакомый Свена Аугустовича бывший приват-доцент Петербургского императорского университета Афанасий Петрович Коновалов, лет пять назад переехавший в Соединенные Штаты Америки, написал им, что сын его новых друзей Энтони Ричардсон хочет пожить несколько месяцев в Финляндии, в русской семье, с целью практики в разговорном языке. Коновалов просил Дальбергов поселить молодого человека в своем доме или помочь ему устроиться у кого-нибудь.

Елизавете Аркадьевне и Свену Аугустовичу Ричардсон понравился. Главным образом тем, что, в отличие от других иностранных туристов, особенно своих соотечественников (и зимой и летом их много наезжало на перешеек), был крайне тактичен в обхождении и абсолютно лишен той заокеанской беззастенчивости, которая так коробит северян.

В свою очередь Энтони не скрывал, что ему понравился и двухэтажный дом Дальбергов, и подступающие к самым окнам корабельные сосны, и гостеприимные хозяева, и великолепная библиотека Свена Аугустовича на нескольких языках. За обедом Ричардсон рассказал о себе.

Он родился в семье банковского служащего средней руки. Отец Энтони в свое время не смог получить законченного образования, всего достиг самоучкой, но уж постарался, чтобы его единственный сын поехал учиться не куда-нибудь, а в лучший университет Нью-Йорка — Колумбийский, основанный еще в 1754 году. Энтони намеревался изучать здесь французский, испанский и итальянский языки. Его привлекали литература и искусство эпохи Возрождения. К третьему году обучения Энтони уже почти свободно владел тремя романскими языками, не считая классических — древнегреческого и латыни. Молодого полиглота приметил известный профессор Александр Новицки и уговорил заняться славянской филологией, в первую очередь русским языком. Профессор с пафосом говорил, что Россия, эта великая страна, раскинувшаяся на двух континентах, должна стать объектом пристального внимания всего свободного мира западной демократии.

Энтони и сам понимал, что специалисты по России после окончания университета могут рассчитывать на куда более заманчивые предложения, нежели самые эрудированные знатоки эпохи Возрождения. Вздохнув, но не колеблясь нисколько, он перешел на кафедру профессора Новицки.

В разговоре с Дальбергами Энтони Ричардсон, однако, кое о чем умолчал, а именно, что еще на последнем году обучения в Колумбийском университете он принял предложение поступить в разведку сухопутных войск, известную в узких кругах как отдел «Джи-2». Теперь же, зимой тридцать седьмого года, он приехал в Финляндию для языковой — и не только языковой (об этом Ричардсон также не распространялся) — практики уже в качестве слушателя разведывательной школы при отделе, одним из преподавателей которой и был бывший петербургский приват-доцент и деникинский офицер Коновалов.

Поселившись у Дальбергов (они, разумеется, оставили его у себя), Ричардсон еще долгое время и виду не подавал, что ему известны кое-какие обстоятельства той поры жизни Свена Аугустовича, когда тот был верноподданным Российской империи.

Обед подходил к концу, когда в столовую влетел крепко сбитый голубоглазый мальчишка лет двенадцати в лыжном костюме. Весь — от пьексов до ворота красного вязаного свитера с белыми оленями на груди — он был запорошен снегом.

— Мама! Что я видел в лесу! — в восторге размахивая руками, закричал он еще от дверей, но тут же запнулся, заметив за столом незнакомого человека.

— Лео! — всплеснула руками Елизавета Аркадьевна. — Ну сколько раз я тебе говорила: нельзя так врываться в столовую...

Мальчик смутился, и Ричардсон поспешил вступиться за него.

— Не будьте так строги к сыну, госпожа Дальберг, — с улыбкой сказал он.

— Лео, — обратилась к сыну Елизавета Аркадьевна, — это мистер Энтони Ричардсон. Он приехал из Америки и будет жить у нас.

— Из настоящей Америки? — глаза мальчика стали совсем круглыми. — И вы видели живого Джо Луиса?

— Не только видел, но даже провел с ним несколько раундов. На тренировке, разумеется, — улыбаясь, подтвердил Ричардсон.

— Вы мне расскажете? — в голосе мальчика слышались надежда и волнение.

— Конечно! Могу даже показать. А ты любишь бокс?

— Мы видели этого самого Джо Луиса в кинохронике в Гельсингфорсе, — вмешался Свен Аугустович, — и с тех пор мальчик совсем сошел с ума. Все время просит, чтобы мы купили ему боксерские перчатки. Но с кем ему здесь боксировать? С медведями или Дашей, нашей горничной?

— Не надо ничего покупать. Я напишу домой, и мне пришлют все необходимое. Хочешь, я буду с тобой заниматься боксом? — последние слова уже адресовались к Дальбергу-сыну.

Мальчик смотрел на Ричардсона влюбленными глазами, от радости он, казалось, лишился дара речи и только согласно кивал.

С этого дня Энтони Ричардсон и Лео Дальберг стали неразлучными друзьями. Они вместе ходили на лыжах в лес, дрессировали Кида — шестимесячного щенка немецкой овчарки, занимались боксом. Энтони сдержал обещание и, действительно, выписал из Америки две пары перчаток, пневматическую грушу на платформе, набитый песком мешок, лапу, скакалки и прочее спортивное снаряжение. По просьбе Елизаветы Аркадьевны молодой американец охотно практиковал мальчика и в английском языке.

Дальберги не успевали удивляться работоспособности и энергии своего постояльца. Молодой гость, казалось, не знал усталости. Он не только с удовольствием возился с их сыном, но и успевал часами штудировать все русские книги, какие только можно было купить в магазинах Хельсинки, не говоря уже о привезенных с собой или принадлежащих Дальбергу.

Узнав, что в Выборге есть довольно многочисленная русская община, Ричардсон стал частенько наведываться и туда, посещал спектакли самодеятельного русского театра и даже службы в православной церкви. Дальберги были немало удивлены, когда узнали случайно, что молодой американец с интересом читает и различные советские издания, вплоть до политических и технических журналов. Это, правда, им уже не понравилось.

Во время своих продолжительных лыжных походов Ричардсон иногда так близко подходил к границе, что Дальберги даже высказали опасение, как бы он в один не столь прекрасный день не заблудился в лесу и не попал ненароком на ту сторону, к большевикам. Энтони только посмеивался и отшучивался: у него нет дел к большевикам и он постарается не попадаться на глаза русским пограничникам. С него хватит и того, что он изучает русский язык в Финляндии.

— Судя по всему, вы, Энтони, в будущем все же собираетесь вести дела в России, — сказала как-то госпожа Дальберг. — Вы так прилежно изучаете не только русский язык, но и всю жизнь Советов. Я видела у вас даже газету «Красный спорт»...

— Да, конечно, Елизавета Аркадьевна. Какой же я буду специалист по русским проблемам, если не буду знать, как и чем живут там, в Советах. Так мы скорее поймем молодую Россию, нежели, скажем, французы или англичане. Мой профессор выгонит меня из университета, если я скажу ему, что провел целую зиму близ Ленинграда, только катаясь на лыжах.

Елизавете Аркадьевне стоило больших усилий не сделать гримасу при слове «Ленинград». Она с тоской и болью до сих пор каждодневно чувствовала где-то рядом с собой присутствие родного ей Петербурга. В их семье никогда не употребляли даже слова «Петроград», не то что «Ленинград». По той же причине Дальберги упорно продолжали называть Хельсинки Гельсингфорсом, а Таллин, куда частенько по делам отправлялся Свен Аугустович, Ревелем.

«Что ж, он прав, пожалуй, этот молодой человек, — подумала Елизавета Аркадьевна. — У него ясная цель, и он не отклоняется в сторону на пути к ней. Конечно же этот Ричардсон будет хорошо знать Советы», — заключила она, уложив в логический ряд все то, чем занимался Энтони, живя у них.

Действительно, штудирование трудных русских глаголов и падежей не было единственным занятием Энтони Ричардсона, хотя он, точно, немало времени отдавал учебникам русского языка, усердно и с интересом читал вслух не только литературные произведения, но даже словари.

Елизавете Аркадьевне вспомнилось: встретив в какой-то книге слово «умопомрачительный», Энтони долго и безуспешно искал в словарях его точное значение, а, не найдя, спросил об этом ее. Она объяснила, как могла, что происходит это слово от «умопомрачения» и означает оно, кроме прямого значения, нечто необычайное, изумительное, сводящее тем самым с ума. К примеру: колье умопомрачительно дорогое, девушка умопомрачительно хороша.

— У-мо-пом-ра-чи-тель-но! — смеясь, по слогам повторил Энтони в полном восторге понравившееся ему слово и с тех пор стал частенько повторять его в своей речи, как бы щеголяя тем, что он, иностранец, знает такое трудное и звучное русское слово.

Энтони любил перелистывать имеющиеся в домашней библиотеке Дальбергов собрания сочинений русских классиков, изданные еще Смирдиным, а Пушкина читал с упоением.

Мороз и солнце; день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный —
Пора, красавица, проснись... —
нередко декламировал Ричардсон, входя с мороза в жарко натопленную гостиную и грея озябшие ладони на бирюзовом кафеле голландской печи. —

Фонтан любви, фонтан живой!
Принес я в дар тебе две розы.
Люблю немолчный говор твой
И поэтические слезы.
Твоя серебряная пыль
Меня кропит росою хладной:
Ах, лейся, лейся ключ отрадный!
Журчи, журчи свою мне быль... —
Как выразительны эти пушкинские стихи, — задумчиво говорил Энтони. — Лейся, лейся... Журчи, журчи... Серебряная пыль... Это бесподобно! Я так и вижу этот фонтан, слышу его говор.

Сам того не подозревая, Ричардсон глубоко тронул Елизавету Аркадьевну тем, что ему понравились именно эти, любимые ею строки Пушкина.

Однажды, перелистывая какую-то советскую книгу, Энтони неожиданно спросил:

— Свен Аугустович, а почему вы не читаете советских авторов?

— Мне это не нужно, а Лиза их не любит. Лео не до них: греческий и латынь, да свои финские и шведские классики заедают, да и ни к чему ему советские писатели. Что у них может быть путного? Ничего.

— Напрасно, напрасно, — покачал головой Ричардсон. — Я только что прочитал еще не законченный роман молодого советского писателя Михаила Шолохова. Называется «Тихий Дон». Умопомрачительная вещь! И еще я понял из романа, что кое-кто из казаков — не за Советскую власть! — Ричардсон многозначительно посмотрел на хозяев. — И наоборот, из стихов русских эмигрантов, — продолжал он, — я понял, что кое-кто из них не прочь вернуться в Россию. Вы не слышали такое прелестное стихотворение:

Граница. И чем ближе к устью,
К береговому янтарю,
Тем с большей нежностью и грустью
России «здравствуй» говорю.
Там, за рекой, все те же дюны,
Такой же бор к волнам сбежал,
Все те же древние Перуны
Выходят, мнится, из-за скал.
Но жизнь иная в травах бьется
И тишина еще слышней,
И на кронштадтский купол льется
Огромный дождь иных лучей.
Черкнув крылом по глади водной,
В Россию чайка уплыла —
И я крещу рукой безродной
Пропавший след ее крыла.
Все молчали, то ли оттого, что стало грустно, то ли от бестактности Энтони. А он, словно не чувствуя общей неловкости, заметил:

— Стихотворение, кстати, весьма неплохое и потому добавляет ветра в паруса большевистского корабля. — Потом, как бы вспомнив, сказал: — Что же касается классиков финляндской литературы, то их переводили даже Блок и Брюсов.

Оба замечания Ричардсона заставили Елизавету Аркадьевну признать, что гость не только образован, но и не так прост, каким показался ей в начале знакомства.

Дом Дальбергов стал для Энтони и уютным прибежищем, и хорошей школой. Русский язык, царивший в доме, русская кухня, правда, в сочетании со скандинавской и французской, вечерние чаепития у традиционного самовара, иногда в кругу знакомых, таких же оторванных от родины эмигрантов, как и Дальберги, казалось, вполне удовлетворяли Ричардсона. Он жил как бы в русской обстановке. Однако, видимо, Энтони нужно было и что-то еще. Он ежедневно читал советские газеты, пересылаемые ему кем-то из Хельсинки, политические и экономические книги, изданные в СССР, внимательно слушал последние известия и некоторые другие передачи московского и ленинградского радио. При этом он по-прежнему успевал вдоволь находиться на лыжах, тренировать Лео, заниматься с мальчиком английским, забежать в домик управляющего и поболтать с ним и его женой на ломаном финском языке. А с каким жадным интересом он относился к знакомым Дальбергов, приглашаемым к чаю! Прежде расспросит о них хозяев, а потом беседует с гостями, как будто знал их десять лет. Через день-два, глядишь, уже идет запросто к ним в дом на чай или кофе. Так за несколько дней Энтони буквально очаровал Веру Ильиничну Репину. Молодящейся Вере Ильиничне, которой в ту пору было за шестьдесят, он не говорил, что она молодо выглядит, как это делали другие, нет! Он восхищался при ней гением ее покойного отца, расспрашивал о его творчестве. Посетив несколько раз Веру Ильиничну в «Пенатах», Ричардсон получил от нее, восторженной и благодарной, по своему выбору несколько превосходных рисунков из оскудевших уже изрядно альбомов Ильи Ефимовича.

Елизавета Аркадьевна поделилась со Свеном мыслью, что Энтони при его воспитании и академической образованности обладает еще крепкой практической хваткой и тонкой психологической расчетливостью. Муж коротко ответил:

— Из него выйдет толк. Эту зиму он проводит здесь с пользой. Только не делись, пожалуйста, своими наблюдениями с другими.

Смысл последней фразы мужа Елизавета Аркадьевна поймет лишь через несколько лет.

Когда Энтони Ричардсон появился в доме Дальбергов, Даше Пантелеевой шел семнадцатый год. От матери она унаследовала рост и стать, от отца, которого знала только по нескольким фотографиям, тонкий с горбинкой нос, высокий лоб, черные как смоль волосы и темные с поволокой глаза. Мать называла ее «отцовной», как бы укоряя себя за необдуманную и пылкую любовь к старшему унтер-офицеру лейб-гвардии Финляндского полка Егору Пантелееву, которому она простила все, даже его бегство во Францию, где, по слухам, завербовался он, да так и сгинул бесследно с тех пор, в Иностранный легион.

Спасибо Елизавете Аркадьевне, которая не прогнала Анну Кузьминичну, ценя ее преданность, усердие и бесценный дар поварихи.

Через несколько лет у Елизаветы Аркадьевны появился свой ребенок, и Анна Кузьминична полной мерой постаралась отблагодарить барыню за доброту и терпение, с каким та отнеслась к бедной женщине и ее дочери: работала больше и усерднее прежнего, добровольно, как ей казалось, взяв на себя уход за младенцем. Неопытная молодая мать приняла это как должное и была рада тому, что не пришлось тратить денег наняню.

Вскоре Даша уже помогала матери: катала Лео в коляске, играла с ним, потом водила его в лес кормить птичек и белочек, потом... Потом он подрос, и его родители позаботились о том, чтобы Лео больше общался с детьми своего круга, а Даша уже стала помогать горничной Сюльви в уборке по дому.

Несколько классов русской школы дали пытливой девушке не более чем она успела получить сама, любовно протирая книги в библиотеке Дальбергов и читая некоторые из них, с разрешения Елизаветы Аркадьевны, по вечерам у себя в финском домике.

К тому времени, когда в доме появился молодой американец, Даша уже числилась горничной. Постаревшая Сюльви более не нужна была Елизавете Аркадьевне, а молодая и проворная Даша поддерживала дом в той же идеальной чистоте, которую наводила раньше финка. К тому же Даша, как и ее мать, была для Дальбергов своей, она выросла у них на глазах, они по-своему любили ее, как можно любить дочь кухарки.

Именно Даша первой встретила Энтони Ричардсона, когда он приехал к Дальбергам.

— Good day! — приветствовал он ее сверкающей улыбкой.

— Здравствуйте, — по-русски ответила она, сообразив, что он сказал ей что-то в том же роде. — Добро пожаловать, вас ждут, — и она, сделав книксен, приняла от него шапку и меховое пальто и отворила перед ним дверь в гостиную. Ей показалось, что он внимательно посмотрел на нее. Верхняя губа девушки, чуть тронутая темным пушком, дрогнула от волнения.

Даша не могла знать, какую роль сыграет в ее судьбе Энтони Ричардсон, но смутное предчувствие чего-то важного, связанного с ним, уже не покидало ее с этой минуты. Недаром же она видела сон, будто на ней платье Елизаветы Аркадьевны, а на голове красивая шляпка, и все мужчины, бывшие в гостях у Дальбергов, говорили ей чудесные слова, каких она раньше никогда не слышала, ухаживали за ней и предлагали ей руку и сердце. Несчастная девушка не знала тогда, что если служанка видит себя во сне в платье своей госпожи, она будет потом горько оплакивать свою судьбу. Эту верную примету Даша вычитала позднее в «Великой книге судеб».

Комнату Ричардсона на втором этаже Даша убирала с особой тщательностью, не торопясь заправляла постель, по десять раз протирала дубовый письменный стол, на котором и без того не было ни пылинки. Иногда, поднимаясь к себе после завтрака, Энтони обменивался с ней несколькими фразами. Первое время он лишь благодарил девушку за чистоту и порядок, потом сказал как-то, что ей надо изучать английский, этот язык поможет ей в будущем выйти в люди, и начал ее учить сначала самым обиходным фразам, а затем и более сложным выражениям и оборотам речи. Наконец Энтони подарил Даше специально купленный для нее в Хельсинки небольшой, но очень удобный и простой в обращении вебстеровскйй словарик английского языка.

Госпожа отнеслась к этой затее Ричардсона как к экстравагантной шутке, но когда месяца через три Энтони в присутствии Дальбергов заговорил с девушкой по-английски и она поддержала разговор, в глазах Елизаветы Аркадьевны, как заметила Даша, вспыхнул недобрый огонек материнской ревности: Лео говорил по-английски не лучше.

Когда Энтони первый раз поцеловал ее, девушка не нашла в себе сил для сопротивления, да она и не хотела сопротивляться. Она уже любила.

Анна Кузьминична хотела было предостеречь дочь от неверного шага, но что могли значить слова матери, которая сама не уберегла себя от любви? К тому же изверившаяся в жизни Анна Кузьминична сочла: чему быть, тому не миновать, а состоятельный иностранец всегда лучше бедного русского эмигранта или финского торпаря. Бог даст, с его помощью удастся скопить небольшие деньги и открыть русскую столовую или кофейню, тогда у них с дочкой будет свое дело. Без собственного дела человек не человек, а прислуга. Не каждой бедной девушке господь посылает такого покровителя, как Энтони Ричардсон.

А Дальберги? Они, конечно, заметили, что происходило с Дашей, но расположение гостя для них было, как видно, важнее судьбы горничной. Свен Аугустович, правда, сказал как-то Энтони наедине что-то назидательное по этому поводу. Но Ричардсон только весело рассмеялся. Сказал в ответ непринужденно, но достаточно категорично:

— Мистер Дальберг, вы же отлично понимаете, что со словарем на подушке любой язык усваивается легче. Когда вы приезжали в Америку, то, насколько мне известно, вы также пользовались таким словарем чаще, нежели библией.

— Разве мы имеем что-нибудь против? — поспешил капитулировать изрядно смущенный Свен Аугустович. — Это ваше личное дело, Энтони. Нам с Елизаветой Аркадьевной хотелось бы только, чтобы ваши отношения с Дашей носили пристойный характер. Сами понимаете, у нас сын-подросток.

Даша, случайно услышавшая эти слова из соседней комнаты, в слезах убежала в свой финский домик.

— Словарь на подушке... Словарь на подушке, — плача, повторяла она обидные слова.

В них была не только обида, но и оскорбление. Ну, пускай он не женится на ней — он и не обещал этого, но почему же наедине он говорил такие нежные и ласковые слова, какие наяву она слышала впервые в жизни, а хозяину назвал ее «словарем на подушке»? Разве только «словарем» была она для него все эти месяцы? Разве не она, Даша, когда он просил об этом, рассказывала ему все подробности о тех людях, с кем он хотел встретиться в Териоках и Выборге? И неужели Энтони забыл, что это с ее помощью и помощью ее матери он познакомился со многими финнами, живущими близ советской границы? А сколько других услуг, больших и мелких, она оказывала ему по первому его слову!..

Наступила весна, и Энтони уехал. Он сказал, что хочет немного пожить в Хельсинки и побывать в других городах маленькой, но прекрасной Суоми, в первую очередь в Турку и Тампере. Обнимая его, Даша плакала, забыв про обиду. Ричардсон утешал девушку, целуя ее заплаканные глаза. Переборов рыдания, Даша неожиданно для самой себя спросила вдруг:

— Ты правду говорил, что у тебя в Штатах нет невесты?

— Ну конечно же правду, дорогая!

— Ни о чем тебя не прошу, только об одном: обещай, что ты не женишься до следующей встречи со мной.

Разумом Даша понимала, что Энтони никогда не женится на ней, что если и любил ее эти счастливые недели по-своему, то все равно время и расстояние сделают свое дело. Но... Всякое может случиться. Так хотелось надеяться на лучшее. От самого Энтони она слышала не раз, и читала тоже, что его соотечественники там, за океаном, не связывают себя, как европейцы, глупыми условностями. Что он ответит ей сейчас? Его обещание не жениться до следующей встречи означало бы для нее хоть какую-то надежду на будущее. Молчания Энтони или уклончивого ответа она бы сейчас не перенесла.

— Обещаю, дорогая! — глаза Энтони увлажнились, и он крепко обнял девушку. В этот миг он и сам верил, что любит...

...Сначала пришло письмо Дальбергам, а через несколько дней и ей. Ричардсон писал, что знакомится с достопримечательностями финской столицы, но все время думает о Даше.

«Я не успел уехать, а уже жду с нетерпением, когда мы снова будем вместе», —

писал он и сам верил написанному.

Энтони прислал еще несколько писем из Хельсинки, Турку, Тампере, Котки и других городов Финляндии. Потом она получила письмо из Соединенных Штатов. Его содержание и тон были уже иными: как будто Энтони писал своему хорошему приятелю по университету, а не возлюбленной.

К рождеству все получили от Ричардсона поздравления и подарки: и Дальберги, и Даша с матерью. Она навсегда запомнила во всех подробностях, как это было.

В рождественский вечер Елизавета Аркадьевна по старому русскому обычаю пригласила к праздничному семейному столу и Анну Кузьминичну, и Дашу.

— Ну-ка, что нам послал Дед-Мороз? — торжественно, с растяжкой, как говорят с детьми, когда готовят им сюрприз, произнес Свен Аугустович, входя в столовую. В руках у него был небольшой мешок с рождественскими подарками от Деда-Мороза. Дальберг встал возле богато украшенной, горящей десятками разноцветных свечек елки, сунул в мешок руку и достал оттуда небольшой футляр, обтянутый темно-синим сафьяном.

— Кому это и что это? — нараспев спросил Свен Аугустович. — «Елизавете Аркадьевне» — прочел он на вложенном в футляр рождественском поздравлении и вручил подарок жене. На темно-синем бархате светился кулон с бриллиантом на золотой цепочке. Хотя, судя по всему, Елизавета Аркадьевна и знала, что находится в футляре, она не могла скрыть, что обрадована и польщена таким дорогим подарком.

— Кому это и что это? — продолжал шутливо вопрошать Свен Аугустович. «Лео» — было написано на открытке, и Дальберг передал сыну роскошно изданный том — «Песнь о Гайавате». Мальчик перелистал книгу, расплылся в улыбке и неожиданно выпалил:

— Спасибо тебе, Энтони!

Ощущение присутствия Ричардсона тотчас острой болью отдалось в сердце Даши.

Анне Кузьминичне из мешка была извлечена нарядная шерстяная накидка с кистями и... квадратной дырой в центре.

— Это пончо, — объяснил Лео, — его носят индейцы в Америке. Вот бы и мне такое! — И он помог Анне Кузьминичне, тронутой до слез, надеть необычную накидку.

Когда Свен Аугустович достал из мешка еще один футляр, обтянутый на сей раз сафьяном темно-вишневым, Даша смутилась и густо покраснела. Неужто это ей?

«Даше» — прочитал хозяин на поздравительной открытке. В футляре на бархате тоже вишневого цвета покоилась маленькая золотая ветвь. На каждом ее листочке каким-то чудом держалось по зернышку жемчуга. Прежде чем передать футляр девушке, Свен Аугустович повернул его к зажженным по случаю праздника свечам на столе, и у основания ветви засверкала алмазная звездочка. Переливаясь всеми цветами радуги, она отбросила снопик лучей прямо в глаза Даши.

— Очень мило, очень мило, — услышала она холодный и далекий голос Елизаветы Аркадьевны. — Пойдет к любому темному платью.

«Это подойдет ко мне, а не к моим платьям!» — мысленно ответила Даша хозяйке.

Последний подарок из мешка достал и вручил отцу Лео — дорогой серебряный портсигар...

— Ох уж эта Даша! Сколько крови они с Энтони попортили нам и еще попортят! — тяжело вздохнув, произнесла Елизавета Аркадьевна. Она встала с кресла, подошла к зеркалу, привычным движением поправила седую, с синеватым отливом прическу и направилась за портьеру в мастерскую.

— Ну как, Даша, скоро будет готово платье госпожи советницы Фогель?

Дарья Егоровна оторвала голову от шитья.

— Эту работу нужно закончить срочно, — продолжала мадам Дальберг. — Завтра с утра пойдешь в «Евротур», приезжают русские туристы. Кстати, Энтони действительно здесь. Он только что телефонировал мне. Сегодня вечером ты его увидишь. Он хочет видеть тебя.

— О господи! — на лице Даши Елизавета Аркадьевна прочла не то радость, не то страдание. Может быть, это было и то, и другое вместе.

Глава 7

Уже третий день полковник Энтони Ричардсон жил в хорошо знакомом ему старинном особняке в столице небольшой европейской страны. Отведенные в его распоряжение апартаменты занимали почти весь второй этаж здания и — очень важно — имели малоприметный отдельный вход со стороны Беличьего парка.

Никаких построек в этой части не тронутого цивилизацией лесного массива не было. Вдали сквозь густую листву виднелась лишь литая чугунная решетка, отделяющая обширную территорию Координационного центра от внешнего мира. Вдоль ограды, печатая каждый шаг, прохаживался рослый полицейский в темном мундире, перепоясанном белым лакированным ремнем, и белой каскетке. На ремне висел целый арсенал: пистолет в открытой кобуре, резиновая дубинка, миниатюрная рация, наручники, аэрозольный баллон, заправленный мгновенно парализующим на двадцать минут газом, еще что-то...

Ровно в шестнадцать ноль-ноль этого полицейского сменит другой и будет точно таким же чеканным шагом нахаживать километры, не забывая цепкими глазами фиксировать все, что может касаться охраняемой территории. Никто из гуляющих в парке не мог бы подойти к особняку незамеченным.

Ричардсон отметил это чисто механически. Он был здесь гостем, вовсе не старался встречаться ни в этом доме, ни в его окрестностях с кем-либо из высокопоставленных деятелей страны и относился в высшей степени безразлично к тому, ведет ли местная служба безопасности наблюдение за ним или нет. Он, полковник Ричардсон, прекрасно знал, кто за ним приглядывал всерьез и кого следовало опасаться по-настоящему. Это Стив Хейли, один из сотрудников Координационного центра, угрюмый, малоразговорчивый мужчина в том возрасте, о котором принято говорить «старость молодости, или молодость старости», то есть лет сорока. Хейли был майором разведки: энергичным, дельным, честолюбивым. Его дальнейшему продвижению по службе мешали два обстоятельства: отсутствие настоящей профессиональной культуры (этого Хейли не понимал) и общепризнанное положение Ричардсона как одного из лучших специалистов по работе «на Россию» (это Хейли понимал отлично).

Стив, разумеется, не станет делать ему никаких пакостей — он знает, что Ричардсон через год уходит в отставку, и потому ждет терпеливо своего часа. Но не только ждет: выглядывает и вынюхивает, знает, что Ричардсон, передавая дела, преемнику, прибережет кое-какие свои многолетние связи, из числа особо ценных, для себя и своего сына. Так поступают все старые профессиональные разведчики, да и вообще кадровые офицеры, уходя на пенсию. Потому-то они и сохраняют свой вес и влияние даже годы спустя после того, как превращаются в процветающих владельцев отелей, консультантов промышленных фирм, а то и в университетских профессоров.

Майор Хейли убежден, что Счастливчик Тони — так называли Ричардсона в разведке, — когда расстанется со своим мундиром, который, кстати, никогда не носил, не будет долго ломать голову над тем, чем заняться дальше. В Соединенных Штатах, к примеру, только в «Локхид эйркрафт», в «Дженерал дайнемикс», в «Макдональд-Дуглас» уже служат на высоких постах около шестисот отставных военных в чине от полковника и выше. Настоящий второй Пентагон, и не менее влиятельный, чем первый. Причем зарабатывают бывшие генералы и полковники куда больше, чем раньше в вооруженных силах. Хейли понимает, какой находкой явится для любой промышленной корпорации полковник Энтони Ричардсон с его опытом и связями старого разведчика. Хейли знает, почему так ценят тузы крупного бизнеса, воротилы военно-промышленного комплекса отставных военных, особенно разведчиков.

Общеизвестно, что американская фирма «Риекшн моторе» более компетентна, чем «Аэроджет дженерал». Но многомиллионный заказ на двигатели для ракет «Поларис» получила именно «Аэроджет». Только благодаря усилиям своих служащих: бывшего военно-морского министра Дэна Кимбала, адмирала Хатчеса и генерала морской пехоты Хейварда. Ясное дело, эти трое в накладе тоже не остались. Деньги огромные. При таких гонорарах ему, всего-навсего майору, надеяться на альтруизм Счастливчика Тони не приходится, нужно и самому не зевать. Он и старается не упустить ничего.

Полковник Ричардсон сочувствует Стиву Хейли, но входить в его положение вовсе не собирается. Достанется что-нибудь майору от его пирога, пусть считает, что повезло. Но вообще-то тайные хлопоты Хейли создают для Ричардсона некоторые дополнительные трудности. Он вынужден применять свой опыт разведчика, мастерство конспиратора, чтобы уходить от наблюдения собственного подчиненного и вероятного преемника. Смешно? Нисколько!

Баронесса, судя по всему, его последнее большое дело. Шестым чувством, знаменитым своим нюхом Ричардсон ощущает — результаты могут оказаться исключительно ценными и перспективными. Что же касается Хейли, пусть напрягает свои усилия, чтобы сделать хоть толику того, что сделал за годы службы в разведке он, полковник Энтони Ричардсон.

Баронессу Ричардсон не передаст никому ни при каких обстоятельствах. Он нашел ее сам. Правда, через старуху Дальберг, но она тоже его человек. Когда он уйдет в отставку, то и она удалится от дел. Навсегда. Много ли ей осталось жить? Несколько лет, не больше. Она будет молчать. Благополучие сына, которого она вывела в люди с его, Ричардсона, помощью, для нее превыше всего. А безопасность Лео целиком зависит (по крайней мере в ее глазах) от него, Энтони.

Ричардсон подошел к бару, смешал джин с тоником, бросил в высокий тяжелый стакан кусочек льда. С удовольствием сделал глоток отдающего ароматной горечью можжевельника крепкого напитка.

Итак, Баронесса... По привычке старого, вышколенного разведчика Энтони еще и еще раз фиксирует про себя основные позиции, выработанные с шефом по ее делу. Если уж сам руководитель Координационного центра заинтересовался этой русской красавицей, пускай и не первой молодости, значит, достоверность доставленных ею сведений подтвердилась всеми экспертами, а сама информация расценена очень высоко.

Русская технология получения так называемой замороженной крови, способной сохранять все свойства свежей при очень длительном хранении даже в неблагоприятных условиях, уже изучается соответствующей фирмой. Ее собственные специалисты бились над этой проблемой годы, ухлопали уйму денег, но так ничего и не сделали. А тут всего лишь одна кассета с отснятой пленкой... Интересно, представляет ли сама Баронесса, сколько она могла получить за эту пленку, если бы имела возможность пустить ее с открытых торгов на аукционе фармакологических фирм? Ричардсон тоже, впрочем, может об этом только догадываться, вернее, судить по реакции шефа.

Во время их недавней последней встречи Миллс находился в настроении философическом. Успех с замороженной кровью привел его в столь приподнятое настроение, что он прочитал Ричардсону нечто вроде лекции. Впрочем, ничего нового он Энтони не сказал, кроме того, что подтвердил наличие у них обоих общей точки зрения на нынешнее состояние дел в научно-технической разведке.

— Мы-то с вами, полковник, знаем, — говорил Миллс, уютно и прочно устроившись в огромном кожаном кресле (как многие люди маленького роста, он питал пристрастие ко всему крупному — от мебели до женщин), — что научно-техническая революция в корне изменила наши представления о секретной и несекретной информации. Когда-то разведчик шел на смертельный риск, чтобы выяснить, в каком городишке расквартирована энская пехотная дивизия, которая, кстати, мирно пребывала в оном порой десятилетия. Сегодня для нас не имеет никакого особого значения информация о том, какую воинскую часть русские держат, скажем, в Чухломе. За считанные часы они все равно могут перебросить ее в любую точку за несколько тысяч километров. Нас не волнует также, сколько водородных бомб они производят в месяц. Этого добра мы сами уже столько наделали, что ими можно уничтожить все живое на десяти таких планетах, как Земля.

Даже без всевидящих спутников-шпионов, с помощью одной только логики можно определить, где располагаются установки русских для запуска межконтинентальных и прочих ракет — примерно в тех местах, где бы мы их расположили сами, если бы это была наша территория. Политические секреты противника для нас очень важны, но они, увы, являются секретами, так сказать, одного дня.

— Именно так, — поддакнул Ричардсон.

Он уже заранее знал, что последует дальше. Шеф обладал поразительным свойством — возвращать в безапелляционной, категоричной форме те самые мысли и рассуждения, которые первоначально получал от него, Ричардсона. Разумеется, уже как его, Миллса, собственные откровения.

Сколько усилий в свое время потратил Ричардсон, чтобы убедить руководство в том, что представления большинства русских о бдительности давно изменились. В Москве, Ленинграде, Киеве и других советских городах уже давно не тащат в милицию любого иностранца, который фотографирует фабричный забор, или вообще ведет себя «подозрительно». Русские тоже прекрасно знают, что подобная «заборная» информация давно никого не интересует, что цена ей, по их выражению, ломаный грош, да и то в базарный день.

Миллс поучительно продолжал:

— Вы-то, Энтони, знаете, что Россия для нас самая трудная страна. И виновато в этом само Центральное разведывательное управление, то есть мы с вами, Тони. ЦРУ до сих пор считает, что ему все дозволено и все возможно. И почти каждое его деяние в Советской России терпит крах. Все трудней и трудней находить контакты с русскими. Именно поэтому надо с крайней осторожностью сосредоточиться на самом главном.

Для всех разведок мира стало аксиомой, что экономическое развитие той или иной страны, следовательно, и ее военная мощь определяются научно-технической оснащенностью. Вот почему научно-технический и промышленный шпионаж стал наконец-то одним из главных направлений тайной войны. Кстати, куда раньше политиков и военных эту истину поняли промышленники и бизнесмены, создавшие собственную систему частных бюро, занимающихся на высоком профессиональном уровне производственным, научным, техническим и банковским шпионажем по заказу конкурирующих фирм. А не стоит ли ему, Ричардсону, после ухода на пенсию создать собственное подобное бюро? Надо подумать...

Научные и технические открытия — самая надежная валюта в наши неспокойные дни. Причем вовсе необязательно открытия, прямо носящие военный характер. В наш век никто не может заранее сказать, где и как сработает самое невинное на первый взгляд изобретение или открытие. Советские молодые конструкторы разработали в Сибири прибор — дефектоскоп, позволяющий определять степень усталости металла двигателей реактивных самолетов. Запад купил на него лицензию и оснастил новыми приборами не только гражданские аэродромы, но и базы военно-воздушных сил. С их помощью удалось избежать многих катастроф и сохранить не один самолет.

Вообще же в Советском Союзе дело охраны промышленных и научных секретов поставлено совсем неплохо. Но разве ценность имеют только охраняемые секреты? Экономический эффект дают и патенты, которые западные фирмы покупают у русских или непосредственно, или через свои дочерние фирмы. А публикации в их научной литературе и периодике? Это же богатство!

Ричардсон улыбнулся, вспомнив, как днями пошутил в разговоре с Хейли. Точнее, не столько пошутил, сколько дал неплохой совет в несколько завуалированной форме. Глядишь, энергия майора обратится в другую сторону, подальше от дел его самого, полковника Ричардсона.

— Скажите, Стив, — спросил Ричардсон Хейли как бы вскользь, — вы когда-нибудь интересовались историей патентного дела?

На грубоватом — солдатский вариант внешности Гарри Купера — лице Хейли мелькнуло выражение растерянности.

— Да нет, Энтони. А в чем дело?

— Напрасно, Стив, напрасно. В ней много поучительного. Есть, в частности, очень важная для предприимчивого человека закономерность. Даже специалистам бывает порой трудно определить, насколько осуществима на практике идея, закрепленная патентом, тем более, каков будет эффект, если таковое осуществление все-таки последует. Как вы думаете, когда был выдан патент на флюоресцентную лампу? Не пытайтесь угадать, ошибетесь на целый век — в 1859 году! А коммерческий выпуск таких ламп в Америке начался лишь в 1938 году. Патент на автоматическую коробку скоростей датирован 1925 годом, а реализовали его автомобильные фирмы в массовом производстве только в пятьдесят третьем. Даже застежка «молния» пылилась в патентных архивах лет тридцать, пока не попала на первые джинсы. Причем, заметьте, речь идет не о каких-то изобретениях узкоспециального значения. На всех этих вещах заработаны миллионы, сотни миллионов!

Теперь уже лицо Хейли выражало крайнюю степень неподдельного внимания.

— Никогда не задумывался над этим, Энтони, — признался он.

— Патенты сегодня — это золотое дно, Стив. То, что сейчас можно купить за сто долларов, завтра принесет сто тысяч чистой прибыли. Точь-в-точь, как с Модильяни. Когда-то в Париже в кафе «Ротонда» его рисунок можно было получить за рюмку коньяку и чашку кофе любому туристу. Теперь такой рисунок на бумажной салфетке — целое состояние.

Ричардсон развивал свою мысль уже вполне серьезно, забыв, что начал с шутки.

— Рекомендую вам обратить самое пристальное внимание на состояние патентного дела у русских. У них твердая государственная дисциплина, но есть возможности хорошо заработать. Сейчас они практикуют широкую торговлю патентами и лицензиями. Мы сами купили в России патент на способ и устройство для автоматической присучки оборвавшейся нити на прядильных машинах. Наши фирмы благодаря этому патенту освободились от тысяч работниц, Где секрет, где несекрет? Грань тут порой очень условна. — Ричардсон рассмеялся. — Вам известна, Стив, моя записка о методах обработки в СССР зарубежной научной информации?

— Конечно, Энтони. Мы все пользуемся ею в своей работе.

— Так вот, она составлена на основе четырех популярных брошюр, которые мой человек купил в книжном киоске Политехнического музея в Москве за два рубля одиннадцать копеек...

Тут уж рассмеялся Хейли:

— Представляю, полковник, во сколько эта операция влетела нашим налогоплательщикам!

Энтони дружелюбно похлопал майора по плечу.

— Но ведь вы не сообщите об этом газетчикам?

Они расстались, вполне довольные друг другом.

Этого, к сожалению, Ричардсон не мог сказать о заключительной части разговора с Миллсом, когда шеф от благодушных рассуждений перешел к установке. Конкретной, четкой, обязательной к исполнению.

— Мы опасались, — говорил шеф, — что русская контрразведка подставила нам своего человека. Но подлинность метода получения замороженной крови заставила нас отказаться от такого предположения. Правда, чтобы проверить правдивость информации, пришлось пойти на риск — наши биохимики подняли в печати небольшой шум по поводу «своего» успеха. Судя по беспокойству в России, Советы никак не ожидали, что мы их опередим в этом деле. Проверили и по другим каналам. Русские только гадают, действительно ли мы опередили их или увели их собственное открытие.

Подозрительна разносторонность информации, полученной от этой мадам: первая ее передача содержала рецептуру нового лака для электроизоляции и конструкцию нового аппарата для промывания ран в полевых условиях. Вторая — кровь... — Миллс, пренебрегая правилами хорошего тона, запросто откусил кончик сигары, прикурил, стрельнув в потолок кольцом упругого сизого дыма. — Конечно, обе передачи могли быть организованы русскими, но безусловная подлинность данных, засекреченность работы по этим темам вроде бы исключает возможность дезинформации. Понятно, в таких случаях подмешивают для правдоподобия определенную порцию подлинных материалов, но именно определенную, не более того, иначе опасно.

— Значит, я могу продолжать акцию? — спросил Ричардсон.

— Непременно! От услуг Баронессы не отказывайтесь ни в коем случае. Только не довольствуйтесь тем, что она соизволит передать по собственному усмотрению. Приберите ее к рукам. С каким статутом она приезжает?

— Групповой туризм.

— Прекрасно! Встречу с ней не прерывать. Завершить договоренность в течение одной беседы. Все записать на магнитофон. Полученный материал постарайтесь оценить сразу. В случае затруднений срочно свяжитесь со мной, чтобы прийти к каким-либо выводам до того, как Баронесса покинет страну. Тщательно разберитесь в обстоятельствах, которые заставили Баронессу сотрудничать с иностранной разведкой. Узнайте ее биографию или версию таковой, выявите возможности в разведывательном плане, связи в советских научных сферах, круг знакомств.

— Условия сотрудничества?

— Можете не скупиться. Источник того стоит. Дайте Баронессе точные оперативные инструкции, договоритесь о паролях, местах встреч, сигнализации, тайниках и тому подобном. Ну, этому не вас учить.

«Слава богу, признал!» — с раздражением подумал Ричардсон.

— Самое главное, — сказал, завершая беседу, шеф, — создайте впечатление у этой русской, что вы представитель крупного европейского концерна. Это крайне важно для нас, ибо сейчас, как никогда раньше, мы не можем компрометировать себя.

Шеф попрощался и уехал на аэродром — у него были дела и в других странах.

...Ричардсон машинально допил джин с тоником. Лед в стакане давно растаял. Смешать новый коктейль? Пожалуй, не стоит. Надо сохранить ясную голову.

Вчера Баронесса впервые появилась в салоне. Сегодня она придет снова. Что встреча состоится с ним, а не со старухой, она не знает, но, видимо, догадывается и готова к ней. Энтони взглянул на часы — в его распоряжении сорок минут. Вполне достаточно, чтобы доехать до салона старухи и войти в роль.

...До поздней ночи Ричардсон ходил по кабинету, обдумывая результаты встречи с Баронессой. Черт бы ее побрал, произошло именно то, чего опасался шеф. Баронесса пришла не одна — с приятельницей, сказала, что так надо: в группе могут обратить внимание на то, что она ушла из гостиницы куда-то одна. Разумно. Баронесса оказалась действительно умной, логично рассуждающей и решительной женщиной. С ощущением собственной вины Ричардсон вынужден был признать, что инициативой в разговоре владела Баронесса, навязывала ему свой план разговору. Старуха точно характеризовала ее, но он недооценил наблюдательности старой женщины.

Он вошел в комнату после того, как мадам Дальберг по его незримому сигналу увела приятельницу Баронессы в помещение мастерской, где они и провели более часа.

Ричардсон представился красивой, по европейской моде одетой женщине как сотрудник международной посреднической фирмы, занимающейся внедрением в странах свободного мира технических изобретений и открытий. Говорил по-русски умышленно плохо, с ошибками.

— Надеюсь, — с некоторой иронией в голосе сказала собеседница, — ваша фирма пользуется достаточным весом в официальных кругах. Потому что мой друг и я не намерены мельчить. Нас интересует не только материальное вознаграждение, но и перспективы.

— Прошу уточнить.

Баронесса назвала многотысячную сумму — в любом западноевропейском банке на предъявителя.

— У моего друга, — продолжала она, — крупного ученого, есть в запасе и другие технические идеи. Их мы бы хотели реализовать. Разумеется, при вашем посредничестве, здесь, на Западе.

Дальнейший разговор продолжался в том же духе. Баронесса твердо стояла на своем.

— Мне почему-то кажется — и мой друг того же мнения, — что уже готовыми результатами его работы и его идеями могут заинтересоваться не только в этой стране и не только ваша фирма. Желаю успеха!. — саркастически заявила Баронесса и встала.

Ричардсон вынужден был принять ее условия.

Баронесса полагала, что дело сделано. Но она не была профессионалом в разведке. Она не заметила пары ловушек, расставленных опытным шпионом, сказала о своем друге больше, чем следовало, и, наконец, проявила свой строптивый характер.

«Она слишком опасный партнер. На нее нельзя положиться, — рассудил Ричардсон. — Поняв, что ее обманули, такая не смирится. Будет искать другие контакты и, рано или поздно, найдет, если не провалится. Нет, если проблема сплава действительно так важна, надо добыть всю основную документацию по его изготовлению, а не только половину, которую передала эта бестия. Но как это сделать? Какое предложение по делу представить шефу? Послезавтра, получив определенные гарантии, Баронесса улетит. Времени на работу с ней не остается. — Ричардсон резко остановился посреди комнаты. — Черт побери, в конце концов научную работу ведет не она, а ее друг. Не сегодня, так завтра она захочет бежать с ним и с его помощью устроить свою судьбу. Нам нужен именно он — источник информации, а не она — всего лишь посредница, которая может провалить нашу операцию.

Доктор Визен, технический эксперт, с которым Ричардсон работает, много лет, даже растерялся, настолько ценной даже при беглом ознакомлении оказалась информация, доставленная Баронессой. Очевидно, что источником может быть только весьма крупный специалист. Такой — не иголка в стоге сена. Выйти на него можно будет и без помощи Баронессы, тем более что круг, где искать, уже обозначен (то самое «кое-что»).

Да, Баронесса опасная женщина, очень опасная. И, в сущности, сама по себе она уже не нужна. Кроме хлопот и лишних улик, она с собой ничего не несет. Значит, другого выхода нет. Очень удачно, что в группе оказалась ее близкая приятельница. Получится загадка с двумя неизвестными.

Ричардсон разделся, принял душ, выпил два крепких дайкири и лег спать. Но уснул только к рассвету. Приказы, подобные тому, что он отдаст утром, ему приходилось в последние годы отдавать не так уж часто. И не любил он этого делать...

Глава 8

Незаметно жаркий август сменился бархатным сентябрем. Можно было продолжать. работу по получению недостающей части технической документации. Для этого необходимо было непосредственно выйти на Барона — так полковник Ричардсон назвал для себя того русского ученого, который стоял за спиной Баронессы и был не только настоящим источником ее информации, но и автором или одним из авторов самой разработки сплава.

Получив одобрение шефа на осуществление своего плана, Ричардсон вернулся в столицу небольшой европейской страны для встречи с Лео Дальбергом. Сын Елизаветы Аркадьевны, которого молодой американский студент некогда учил боксировать и говорить по-английски, стал теперь преуспевающим дельцом. Он заведовал отделом сбыта одной из крупнейших в стране фирм, имеющей филиалы и за границей. Фирма была уважаемая, основанная еще в прошлом столетии, но ее отдел сбыта с той поры, когда его возглавил молодой и энергичный Лео Дальберг, стал не чем иным, как резидентурой координационного центра научно-технической разведки, добывающей секреты в СССР и других европейских странах социалистического лагеря. Директора фирмы, кроме генерального директора, об этой стороне деятельности заведующего отделом сбыта и не подозревали.

Ричардсон остановился в том же особняке, в котором жил и раньше. В его распоряжении было два свободных дня — Лео задерживался в служебной командировке в Гамбурге. Энтони использовал эти дни, чтобы отдохнуть и дочитать роман советского писателя Чаковского «Блокада». Книга навела на многие размышления, и Ричардсон невольно вернулся в памяти к тем предвоенным годам, когда он начинал свою работу против СССР с территории Финляндии, Эстонии и Латвии.

Да, ни он, ни, тем более, его тогдашние руководители в разведке, не знали по-настоящему и не понимали Советской России. Зря они убеждали себя в том, что СССР — это колосс на глиняных ногах. Ноги у колосса оказались стальными, и он выстоял. Немцы и их сателлиты не смогли взять ни Москву, ни Ленинград, близ которого начиналась разведывательная биография Энтони Ричардсона.

Теперь — этот сплав. Зачем, спрашивается, красть у русских их производственные секреты, пускай даже очень важные, если мы сильнее? Естественно, кто-то в чем-то сильнее, в чем-то отстает. Но в таких случаях покупают патенты, лицензии, в ряде случаев готовые изделия. Значит, дело много сложнее. Политическое противостояние обусловливается экономическим, техническим, научным противостоянием. Это аксиома. Разведка не министерство внешней торговли. Она не покупает патенты даже на сверхвыгодных условиях, у нее другие цели и, соответственно, иные методы. Важно не только усиливать свою экономическую и промышленную мощь, но и ослаблять противника. С точки зрения разведки мы с русскими не друзья-соперники, как спортсмены на Олимпийских играх. Мы враги. Мы не соревнуемся, а воюем. Кто кого. Отличие нашей войны от обычной лишь в том, что она не заканчивается мирным договором. Она вообще бесконечна. Удачами или поражениями в ней заканчиваются лишь отдельные схватки, операции, сражения, но не сама война.

Металлы, сплавы, сталь — одно из магистральных направлений экономики любой страны. Наряду с энергетикой они определяют все и вся. И он, полковник Ричардсон, должен внести свою лепту в экономическое развитие Запада. Разумеется, он будет вознагражден за это. Его сыну обеспечена карьера. Все будет, вот только... справится ли с задачей местное бюро службы во главе с Лео? А если случится провал? Провалы в разведке не новость, за это, конечно, по головке не погладят. Дело тут не в Лео и его сотрудниках. Беда, если потерпит неудачу на финише разведывательной деятельности он, Ричардсон. Времени, чтобы поправить дела, компенсировать неудачу «другим разом», у него уже не будет. Хорошо, что магнитофонную запись беседы с Баронессой он успел уничтожить, имитировав технический брак, и доложил шефу дело куда оптимистичнее, нежели оно того заслуживало. Но, спрашивается, во имя чего? Во имя чего он вообще работал всю жизнь, если колосс на глиняных ногах становится год от году все сильнее?

Старушка Европа переживает тяжелые дни. Из Вьетнама американцам пришлось уйти далеко не с почетом. Из Камбоджи тоже. Какие-то слаборазвитые страны стали развивающимися и начинают выдвигать свои условия, как, например, в истории с нефтью. О Ближнем и Среднем Востоке вообще лучше не думать. Работать становится все труднее. Может быть, он, Ричардсон, просто постарел и безнадежно отстал? Но в Координационном центре и сравнительно молодые разведчики мыслят так же. И зачем только господь бог дал ему разум? Неужели лишь затем, чтобы на старости лет внести смятение в его душу?

...Энтони Ричардсон и Лео Дальберг встретились на Торговой набережной, неподалеку от причалов Лесной гавани. Сырой и холодный ветер неприятно сек лицо. Не верилось, что какой-нибудь час назад, перед закатом солнца, стоял теплый день и можно было купаться. Собеседники были вынуждены поднять воротники плащей и плотнее надвинуть шляпы, чтобы не сорвало порывистым норд-остом.

Говорил главным образом Ричардсон:

— Итак, Лео, на долю твоего бюро и тебя лично выпала очередная, исключительно важная задача. В России успешно работают над сплавом ответственного назначения, в котором чрезвычайно заинтересованы и мы. Научным учреждением в этом деле у них является институт, который возглавляет твой дядюшка Осокин. Видимо, ты плохо изучал своего знаменитого родственника, если не знал до сих пор такой важной вещи.

— Но он не говорит со мной на научные темы. И потом, Энтони, вы мне сами не рекомендовали...

— Ладно-ладно, рекомендовал, не рекомендовал... Не будем спорить. Ты правильно вел себя, был предельно осторожен. Так вот, сам понимаешь, нам пришлось потрудиться, чтобы, располагая только отрывочными сведениями, составить программу, вложить ее в ЭВМ и получить данные, необходимые для оперативных действий. Итак, директор института, как я уже сказал, твой дядя. Не буду называть всех его основных сотрудников, секретаря парткома и председателя профсоюза. Они к делу отношения не имеют. По нашим данным, логике и расчетам ЭВМ, человек, которого мы ищем, — это заместитель Осокина по науке. Его зовут Михаил Семенович Корицкий, Он сын известного в прошлом покойного профессора Корицкого. Мы постарались навести о Корицком Михаиле справки, насколько позволяло время. Доктор наук, талантлив, честолюбив, но слабоволен. Я особо подчеркиваю — слабоволен.

— Что-то зябко очень, — перебил Лео, впрочем, слушавший шефа очень внимательно. — Может быть, зайдем к нам, Энтони? У Кристины готов ужин. Отогреемся и продолжим разговор.

— Что ж, согласен, — махнул рукой Ричардсон. — Я тоже окоченел на этом ветру. Пара рюмок русской водки и ужин сейчас будут как нельзя кстати.

Более похожая на южанку, нежели на уроженку Севера, очаровательная Кристина Дальберг встретила гостя чрезвычайно радушно. Она прекрасно знала, что материальное благополучие ее мужа зависит от этого седовласого, но еще крепкого и моложавого американца. Знала она также, что как женщина очень нравится Ричардсону, но знала и то, что, несмотря на это, сразу после ужина ей следует удалиться и оставить мужчин вдвоем для делового разговора.

На сей раз Кристина ошиблась: после ужина мужчины снова ушли. Из конспиративных соображений Ричардсон предпочел инструктировать Лео не в его доме, и не в гостинице «Эксельсиор», где он про запас снял номер, и не в ателье госпожи Дальберг, где была установлена совершенная записывающая аппаратура, вовсе, как мы знаем, неповинная в том, что запись беседы с Баронессой оказалась уничтоженной.

Комнаты для конспиративных встреч в самой квартире владелицы салона регулярно и тщательно проверялись офицерами безопасности Координационного центра — не появились ли в них «чужие» подслушивающие устройства. Всего можно ожидать, если салон посещает столько иностранцев.

Как бы то ни было, Ричардсон предпочел продолжить инструктивную беседу с Лео на набережной. Благо после нескольких рюмок «Московской» и сытного ужина ветер с моря уже не казался таким пронизывающим. Разговор, неторопливый и обстоятельный, длился около часа. Затем Ричардсон и Дальберг расстались. На следующий день сотрудник отдела сбыта Хассо Моргенштерн, свободно владеющий русским языком, получил задание шефа немедленно отправиться по служебным делам в Москву.

* * *
Но странному совпадению, в тот же день и час (с учетом разницы поясного времени), когда названный выше Хассо Моргенштерн покидал здание советского консульства, где получал визу на въезд с деловой целью в Советский Союз, генерал Ермолин вызвал к себе полковника Турищева. Пожав Григорию Павловичу руку и пригласив сесть, Владимир Николаевич неожиданно для того сказал:

— Вчера вечером я перечитывал Лукреция «О природе вещей». И напал на одно прелюбопытнейшее место. Вот послушайте, специально выписал.

Ермолин извлек из кармана аккуратно сложенный вчетверо листок бумаги, развернул и, приложив к глазам очки, раздельно, даже с некоторым пафосом прочел:

Вещи есть также еще, для каких не одну нам, а много
Можно причин привести, но одна лишь является верной.
Так, если ты, например, вдалеке бездыханный увидишь
Труп человека, то ты всевозможные смерти причины
Высказать должен тогда, но одна только истинной будет.
Ибо нельзя доказать, от меча ли он умер, от стужи,
Иль от болезни какой, или, может быть также, от яда,
Но, тем не менее, нам известно, что с ним приключилось
Что-то подобное...
Владимир Николаевич положил очки, свернул листок и сунул в стол.

— Вот так, Григорий Павлович. Перевернем мысль Лукреция. Что получим?Истинная причина чего-либо одна, но, чтобы найти ее, высказать надо много. А мы уткнулись в одну-единственную...

— Лукреций, конечно, прав, но я не совсем понимаю вас, Владимир Николаевич, — пожал плечами Турищев.

— Не в стихах дело, Григорий Павлович, даже если это гениальные стихи. Но они повод для размышления. В данном случае это важнее. Вы знаете, какой завтра день?

Дожидаться ответа Ермолин не стал.

— Я знаю, что знаете. Но не это имел в виду. Завтра сороковой день с кончины Котельниковой, сороковины. В бога нынешние москвичи в массе своей справедливо не верят. Но обычаи чтут. И в этом ничего плохого нет. Так вот, по этому старинному, не нами придуманному обычаю, завтра на Головинском кладбище соберутся все, кому при жизни Котельникова была близка и дорога.

В каком-то смятении Турищев приподнялся даже несколько со стула.

— Вот вы и поняли меня, Григорий Павлович. Я должен послезавтра иметь фотографии каждого, кто завтра приблизится к могиле Котельниковой. Впрочем, мать и мужа можно не снимать.

...Через день генерал разбросал по столу ворох фотографий. Среди них сразу выхватил взглядом одну. На ней было запечатлено горестно растерянное лицо человека, которого он видел на юбилее в осокинском институте. В президиуме, рядом с Осокиным...

Глава 9

В тот же день случилось событие чрезвычайное, хотя и не столь уж неожиданное, как выяснилось позднее.

В одиннадцать часов семнадцать минут утра в приемной Комитета государственной безопасности раздался телефонный звонок. Подняв трубку, дежурный услышал глухой мужской голос:

— Говорит профессор Корицкий.

— Здравствуйте, товарищ Корицкий, слушаю вас.

— Прошу дать мне номер телефона какого-либо ответственного сотрудника, с которым я мог бы поговорить об одном важном деле.

— Сообщите номер вашего телефона, и наш сотрудник сам позвонит вам, — вежливо ответил дежурный.

Собеседник, видимо, не ожидал такого поворота. Он несколько растерялся, но все же назвал номер служебного телефона, повторил фамилию, назвал имя и отчество: Михаил Семенович.

В одиннадцать часов сорок минут о звонке Корицкого знал полковник Турищев, в одиннадцать сорок пять — генерал Ермолин.

— Что будем делать, Владимир Николаевич? — спросил Турищев.

— Нужно немедленно встретиться с Корицким, Григорий Павлович. Мы не знаем, что он имеет сообщить нам, но, без сомнения, нечто весьма важное. К нам его приглашать не стоит. Лучше всего побеседовать с Корицким у него в институте. Позвоните ему. Пусть закажет нам с вами пропуска.

Через час Ермолин и Турищев входили в кабинет заместителя директора научно-исследовательского института. Навстречу им из-за письменного стола вышел крупный, хорошо, даже изысканно одетый мужчина, несколько рыхловатого, правда, сложения. Он держался уверенно, но от внимательного взора Ермолина не укрылось, что внешнее спокойствие и уверенность даются этому человеку с огромным трудом.

Мужчины представились друг другу, а затем уселись в кресла возле большого, выходящего во внутренний институтский двор окна.

— Так слушаем вас, Михаил Семенович, — осторожно начал разговор Ермолин.

Не глядя ему в глаза, Корицкий быстро выговорил фразу, которую, должно быть, приготовил заранее.

— Я должен заявить о совершенном мною государственном преступлении. Преступлении, стоившем жизни женщине, которую я любил больше всего на свете...


...Источник информации, проходивший у полковника Энтони Ричардсона под псевдонимом Баронесса, никак не мог вызывать даже малейшего подозрения у советских органов безопасности. Человек, укрытый за этим «титулом», оставался вне поля зрения контрразведки отнюдь не потому, что обладал большим опытом или каким-то особым талантом конспиратора.

Просто-напросто он не являлся шпионом в привычном смысле слова. Это не был заброшенный из-за кордона в советскую страну иностранный разведчик, прошедший профессиональную подготовку. Этот человек не служил в рядах советских вооруженных сил, не являлся работником какого-либо важного государственного учреждения, оборонного предприятия или закрытого научного центра. Он никогда бы не привлек к себе никакого внимания, если бы в целях личной наживы не встал на путь предательства интересов нашей страны.

Как Баронесса стала предательницей?

Никакое самое тщательное изучение ее анкет, родословной, характеристик, внешних событий прошлой жизни не позволило бы зацепиться за какой-нибудь крючок, способный дать хотя бы видимость объяснения самого тяжкого преступления, какое только может совершить человек, — измены Родине.

Баронесса по своему происхождению вовсе не была баронессой. Этот псевдоним Ричардсон дал ей просто так, за осанку и властные манеры. Не была она и внучкой замоскворецкого купца-миллионщика, потерявшего в октябре семнадцатого года свои миллионы и передавшего через поколение ненависть к Советской власти. Она не имела богатой тетки в Израиле или дядьки в Канаде. Никто из ее близких не служил в так называемой РОА, более известной под названием власовской, не был и в бандеровских бандах.

«Яблочко от яблони недалеко падает», «Каков поп, таков и приход» — эти и другие подобные поговорки много лет облегчали жизнь людям, привыкшим всегда и во всем находить готовые объяснения. Куда как легко что-либо скверное, происшедшее в нашем доме, просто объяснить тлетворным влиянием Запада или «не тем происхождением». Конечно же, в жизни Баронессы должны были быть и определенные обстоятельства, толкнувшие ее в конце концов к измене. К этому Баронессу подвела собственная логика развития ее характера.

Означает ли все это, что никак нельзя понять, объяснить поступки человека?

Можно. Но лишь до известной степени. Потому что никогда нормальный человек, для которого любить свою Родину столь же естественно, как дышать, не поймет изменника и предателя, даже если и найдет точное объяснение самому факту предательства и измены.

Не один день впоследствии бились сотрудники генерала Ермолина, восстанавливая шаг за шагом жизненный путь Баронессы. Снова беседовали с немногими ее родственниками, а также редкими приятельницами, однокашниками и бывшими сослуживцами, изучали сохранившиеся документы и письма, делали определенные выводы, анализировали обстановку, в которой она жила и работала.

...Баронесса родилась в 1932 году на окраине Москвы, в Черкизове. Отец ее — Александр Петрович Локтев — работал наладчиком станков на тонкосуконной фабрике близ нынешней железнодорожной платформы «Электрозаводская». Мать на той же фабрике стояла за станком. Детей в семье было двое: она — Инна — и брат Олег, старше ее на семь лет. Жили Локтевы в небольшом собственном домике на Шитовой набережной. Дом этот построил своими руками еще дед Локтев, купив на многолетние сбережения участок на берегу Архиерейского пруда. В таких домах здесь, в Черкизове, селились мастеровые с достатком и ломовые извозчики. Дом стоял на высоком кирпичном фундаменте с добротным подполом. Почти все черкизовские держали кур, уток и гусей. Птица эта с ранней весны и до поздней осени свободно разгуливала по Шитовой, Обуховской и другим улочкам, обегавшим к пруду. Утки и гуси бороздили спокойную воду, уплывая к другому берегу, где на косогоре в окружении лиственных деревьев стояла, сияя позолотой куполов, церковь. Яйца, а осенью и битую птицу иные черкизовские ели сами, иные же продавали на Дангауэровском или Преображенском рынках.

В тридцатые годы на Преображение и в Черкизове стали строить пятиэтажные дома. На Семеновской площади появился двухзальный кинотеатр «Родина» — один из лучших в Москве, рядом вырос наземный павильон станции метро. Но в целом район оставался одноэтажным, тихим уголком довоенной столицы.

Главным человеком в семье Локтевых была мать — Павла Игнатьевна. На ее энергии держался в доме и порядок и достаток. А достаток был, и по тем временам немалый, хотя и тщательно охраняемый от постороннего глаза. Основой этого достатка была вязальная машина — единственная ценная вещь, которую Паша Субботина принесла в дом Локтевых в качестве приданого. Сноровистая и хозяйственная Паша умела вязать на этой машине и чулки, и платки, и полушалки, и даже кофточки. И все это — между работой на фабрике и домашними заботами.

Первые годы Паша вязала для своей семьи, иногда для соседей и подруг. Но потом у нее стали появляться и клиентки со стороны. Платили они не только деньгами, но и дефицитными продуктами и ширпотребом. Доход от машины стал превышать общий семейный заработок Локтевых, о чем, правда, бесхитростный Александр Петрович долгое время и не подозревал. Только жившая вместе с ними мать Паши, Евдокия Васильевна, говорила ей иногда:

— И что ты так маешься, дочка. Нельзя ж так, вон какие подглазищи у тебя. На фабрике работаешь, и дома не отдыхаешь. Ну, вязала бы немного, чтобы сытыми быть, и ладно.

— Не твое это дело, мать. Сколько хочу, столько вяжу. Не из дому ведь, а в дом, — отрубала Паша.

Евдокия Васильевна только качала укоризненно головой, дивилась, откуда у дочки такая жадность взялась. Ни у нее самой, ни у ее покойного мужа — рабочего такой жадности не было.

Жизнь постепенно улучшалась, но хороших вязаных вещей в магазинах было мало, и спрос на Пашины изделия даже возрос — денег свободных у людей стало больше. Чтобы управляться со всеми выгодными заказами, Павла Игнатьевна уволилась с фабрики и устроилась в промартель, где ткали суровье и грубошерстные одеяла. Часть этой продукции кустари производили на дому: одни ткали, другие красили, третьи сушили суровую ткань в сушильных машинах, установленных в сараях и полуподвалах.

Александру Петровичу было стыдно за жену. Но что ей скажешь, если Олежка и Инночка учатся, ходят чистенькими, ухоженными, дома порядок и достаток.

Началась война. Сразу обезлюдело Черкизово. Мужчин почти вовсе не стало на улицах — одни старики, женщины да подростки. В середине июля в армию призвали и Александра Петровича, а в октябре Павла Игнатьевна получила похоронку — извещение, что красноармеец Локтев пал смертью храбрых под Смоленском. Последнее письмо-треугольничек пришло от мужа ужо после похоронки...

С этой поры, по существу, началась для Инны самостоятельная жизнь. Детство кончилось. Мать, сравнительно молодая женщина, заметно осунулась и поседела. Черты лица, некогда красивого, заострились, и раньше-то неулыбчивая, она стала еще строже и черствее. Много работала в артели и еще больше — дома. Вязала теперь только толстые мужские носки и платки для женщин — самый ходовой товар в ту первую военную зиму, как никогда морозную. Под Новый год умерла бабушка — Евдокия Васильевна. Вместе с нею ушло из дома и последнее тепло.

Школы в Москве той зимой не работали. Олег поступил учеником на авторемонтный завод. Дома не бывал сутками. Приходил лишь помыться, переодеться да чуть поспать. Мать спешила накормить его посытнее. Провожая на завод, вкладывала в оставшуюся от отца рабочую сумку полбуханки хлеба, банку мясных консервов, завернутый в тряпицу кусочек сала, еще что-нибудь.

— Мам, куда мне столько? Я же не съем. У меня рабочая карточка, нас в столовой кормят.

— Молчи уж! Дают, так бери. Знаю, как в вашей столовке кормят. А тебе еще расти надо. Да смотри, ешь потихоньку, других не угощай, нелегко мне эта еда достается, — сурово напутствовала она сына.

Опустив голову, Олег выходил из дому. В цехе его уже ждали — рабочий класс из таких же, как он, подростков моментально уничтожал содержимое сумки.

Инна продолжала ходить в школу, хотя занятий и не было. Здесь девочки из старших классов, не уехавшие в эвакуацию, вязали для красноармейцев носки и варежки, шили вещмешки и кисеты. Работали девочки старательно, Инна — лучше всех. В свои девять лет она умела и шить, и вязать.

С вечера мать наказывала Инне, что надо с утра сделать, какие продукты выкупить по карточкам после школы. А потом... Потом она допоздна работала с матерью на вязальной машине, помогала ей прятать готовые изделия и мотки ниток в чулане.

Старых заказчиц уже не было. Вместо них приходили какие-то две пожилые женщины, торопливо забирали от матери платки, носки и чулки, так же торопливо отсчитывали деньги и выкладывали продукты. Это были посредницы, мелкие хищницы. Кто-то за ними действовал ловко и изворотливо. Павла Игнатьевна получала за левую работу немало, но основной куш срывали невидимые организаторы этой черной фирмы.

Так незаметно, исподволь, Инна усвоила, что прожить можно всегда, в любых условиях и везде. Была предусмотрительна: отправляясь в школу (осенью сорок второго года они снова открылись), заготовляла небольшие бутерброды, чтобы можно было потом незаметно съесть. Училась Инна хотя и не на круглые «отлично», но все же лучше многих одноклассников, потому что знала цену времени. Мать часто приговаривала: «Раньше встанешь, больше напрядешь. Наживать, так рано вставать».

В сорок третьем году ушел на фронт Олег. В боях за Будапешт его ранило. После госпиталя воевал еще и с японцами. Демобилизовавшись после второго ранения, снова стал работать на авторемонтном заводе. Вскоре он женился и перешел жить к жене — там он чувствовал себя проще и свободнее, чем дома.

Куда больше, чем уход сына, потрясла Павлу Игнатьевну денежная реформа 1947 года. Денег в сберкассе она не держала — считала, что ненадежно, да и боялась, что поинтересуются, откуда у нее столько. Сколько потеряла Павла, никто не знал, но удар выдержала. Оставались скупленные по дешевке возле пивной на Преображенском рынке облигации и сундуки с «трофейным» барахлом — приобретенными на той же Преображенке и в комиссионных магазинах Столешникова переулка немецкими отрезами и другими вещами. Среди них было даже два аккордеона, роскошно отделанные под перламутр с серебром. Имелось у Павлы Игнатьевны даже кое-какое золотишко, а также платиновые кружочки. Их одно время свободно продавали в ювелирных магазинах на вес — для зубных коронок.

Ценности эти были приданым для Инны и запасом, надежным капиталом на черный день. Инне нравилось и ее приданое, и просто те вещи, которые она могла бы надеть. Таких вещей никто из соседей не только не носил, но и не видывал. Но осторожная Павла Игнатьевна не давала их Инне. Только Олегу к свадьбе отдала заранее приготовленное пальто, костюм из коверкота, три рубашки, два галстука, четыре пары белья и ботинки. Невестке подарила связанную самой шерстяную кофточку и кожаные добротные сапожки с меховой оторочкой, очень тогда модные.

В последнюю школьную зиму Инна неожиданно увлеклась кино. В ту пору экраны московских клубов буквально захлестнула волна так называемых «трофейных» кинокартин. «Девушка моей мечты», «Индийская гробница», «Не забывай меня» и другие фильмы стали для Инны настоящим откровением. Скромное черкизовское существование после шикарной киножизни казалось Инне до невыносимости убогим и обидным. Эти чувства усилились и окрепли, когда девушка установила, что она красива. Инна была приятно польщена, что мальчишки из соседней мужской школы прозвали ее Зиттой — по имени героини нашумевшего трофейного боевика «Индийская гробница». Прозвище закрепилось за ней прочно и надолго.

Школу Инна закончила с серебряной медалью. Это раскрывало перед ней любые двери, так как медалистов тогда принимали в институты без экзаменов. Ребята из мужской школы поголовно несли свои аттестаты в технические вузы и военные училища, большинство одноклассниц колебалось между медицинским и педагогическим. Анатомичка заранее вызывала у Инны отвращение, к технике она просто не питала никакой склонности, против педагогического резко восстала мать:

— Да как они живут, твои учителя? Домой приносят меньше нашего Олега.

Конец колебаниям пришел, когда подруга Инны Танечка Александрова, тоже не знавшая, куда поступать, поведала ей с чьих-то слов, как интересно учиться в полиграфическом.

— Фамилию твою будут на книгах печатать, с писателями познакомишься. Красота!

Так Инна Локтева стала студенткой Московского полиграфического института.

В вузе серебро ее школьной медали потускнело. Сказалась нехватка общей культуры. Инна быстро поняла это и, помня пословицу, которую любила повторять мать: «Станешь лениться, будешь с сумой возиться», принялась усердно наверстывать то, что упустила из-за многолетней работы на дому. На вязальную машину она теперь и глядеть без злости не могла.

— Хватит, — заявила она Павле Игнатьевне. — От твоей работы сдохнуть можно. И бедным не будешь, и богатым не станешь. Вяжи одна, мне учиться надо. Наши девчонки и в театры ходят, и книги читают, и языки изучают. Таких и распределят по хорошим местам. А я что?

Инне не хотелось быть последней.

Внешне она была очень хороша. Темные, немного печальные глаза придавали ее красивому, с тонкими, правильными чертами лицу вид строгий и сосредоточенный. «Такая внешность не должна быть обманчивой», — сказала себе Инна. Она стала ежедневно засиживаться допоздна в институтской библиотеке. Штудировала учебники, начитывала деловито художественную литературу; Преподаватели видели ее серьезность и нередко прощали студентке Локтевой некоторые промахи или неточности в ответах. Первой Инна не стала, но и последней не была.

Редакторский факультет полиграфического института перевели на Моховую — он был реорганизован в редакторско-издательское отделение нового факультета журналистики Московского университета. Так неожиданно для себя Инна оказалась студенткой знаменитого МГУ. «Вон какая девка растет у Павлы!» — уважительно говорили соседи.

Кто-то заметил, что новая среда не столько изменяет характер, сколько закрепляет уже сложившиеся его черты. Главной чертой Инны Локтевой была скрытность, хорошо, впрочем, замаскированная внешней общительностью. Скажи кто тогда ее однокашникам, что среди них обитает человек с твердыми асоциальными взглядами на жизнь, они бы всполошились: «Быть того не может!» Между тем так оно и было.

Детская привычка съедать свой кусок хлеба тайком переросла в общую убежденность: никогда ни с кем и ничем не делиться, особенно мыслями. То, что происходило, свершалось в огромной стране, Инну за старыми университетскими стенами вообще не интересовало. Из всех событий студенческой жизни она выделяла, запоминала, принимала к сведению лишь те, которые в той или иной степени подкрепляли ее взгляды.

На третьем курсе с Инной произошло то, что для любой ее сверстницы было бы событием огромной важности, — она стала женщиной. Жора Измайлов считался на факультете личностью яркой. Красивый, начитанный, компанейский парень, он очень нравился девушкам. На Инну обаяние Жоры никакого действия не оказывало, но то, что он остановил свое внимание на ней, льстило ее самолюбию. Жора был настойчив и достаточно опытен — Инна уступила. Но вовсе не из-за того, что не устояла перед соблазном, а просто потому, что решила испытать ту самую любовь, о которой столько говорят и пишут.

Кратковременная связь с Жорой не дала ей ничего, кроме чувства досады. В ней не пробудилась даже естественная чувственность. Первый неудачный опыт надолго определил холодность Инны по отношению даже к тем мужчинам, которые ей нравились.

Преддипломную практику Инна проходила в ведомственном «Вестнике». Назначение поначалу ей не понравилось. Инна рассчитывала попасть в центральное издательство или популярный «толстый» журнал, а тут — сухая наука, специальная терминология. Однако солидность «Вестника», уважаемые имена авторов и членов редколлегии делали Инну как бы причастной к большой науке, хотя ее роль сводилась к скромному знакомству с практикой корректорской и редакторской работы.

По распределению Инна попала в тот же «Вестник». Здесь ее уже знали как аккуратного, исполнительного молодого специалиста, а потому приняли тепло и дружелюбно.

Локтеву включили в группу по обработке и рецензированию иностранной научной периодики. Это было нелегким делом — сказывалось недостаточное знание английского языка. Пришлось самостоятельно учиться работать со словарем, всяческими пособиями. Когда заедало и словари не спасали, Инна обращалась за помощью к руководительнице группы Юлии Николаевне Ларионовой, опытному редактору, которая совсем недурно знала английский и весьма прилично французский. Юлия Николаевна охотно помогала Инне, но однажды решительно сказала:

— Милочка, так вы далеко не уедете. Вы умная, серьезная девушка. Наши авторы относятся к вам внимательно. Пожалуйста, не разочаровывайте их. Язык для вас — все! Хотите, я устрою вас на курсы усовершенствования? Попасть туда трудно, но, слава богу, директриса моя приятельница.

— Я бы не знала, как и благодарить вас, Юлия Николаевна.

— Не стоит благодарности, милочка. Это для дела. Не вам первой предлагаю, не идут мои дуры. У одной ребенок, другая с больной матерью возится, третья боится, что муж по вечерам загуливать начнет. Если не хочешь чего-нибудь делать, причины всегда найдутся. — После небольшой паузы Юлия Николаевна продолжала: — Если хотите, можете пользоваться моей домашней библиотекой. Я живу одна. У меня порядочно книг на английском. Это от мужа. Во время войны он работал в Штатах, занимался там приемкой разной техники. А потом он оставил меня и... большую часть своих книг.

Через неделю Инна уже занималась на курсах.

В редакции «Вестника» каждый день было много посетителей, и случайных, и постоянных. Заходили и маститые ученые с мировыми именами, и совсем молодые — будущие гении, как называла их вполне серьезно, без тени иронии Юлия Николаевна. Некоторые из молодых явно обращали внимание на интересную помощницу Ларионовой. Это льстило Инне, но, памятуя то, что произошло у нее с Жорой Измайловым, она вела себя сдержанно, даже строго.

Когда будущий гений, а пока что катээн (сиречь кандидат технических наук) Игорь Котельников, краснея и запинаясь, предложил как-то Инне пойти с ним в театр, Инна отказалась. Точно так же отклонила она и второе, и третье приглашение.

— Впервые вижу такую упрямую девицу, — удивлялась Юлия Николаевна, которая теперь относилась к Инне не как к подчиненной, а скорее как к младшей приятельнице.

Под настроение Инна рассказала Юлии Николаевне, не вдаваясь в подробности, что в университете у нее было нечто вроде любви и что ничего хорошего из этого не вышло.

— Ну и что? — возразила ей Ларионова. — Не вижу никаких оснований для того, чтобы из-за одной неудачи заточать себя в монастырь. Лично я разобрала что к чему только со своим третьим возлюбленным...

Юлия Николаевна была женщиной умной, в житейских делах цепкой, хорошо образованной, воспитанной и внешне эффектной. Еще студенткой она без особой любви вышла замуж за майора, военного инженера. В финскую войну майор был тяжело ранен, поэтому, когда началась война Отечественная, его на фронт не пустили, но, учтя высокую квалификацию, направили в США, где он и проработал несколько лет по приемке военной техники для Красной Армии по ленд-лизу.

После возвращения в Москву он быстро понял, что жена ему изменяет. Ее связи не были тайной и для их общих знакомых. Майор, впрочем, уже ставший полковником, решил поступить как мужчина: квартиру и все, что в ней было, он оставил Юлии, взял только свои личные вещи, и техническую литературу. Года через два после развода он женился вторично на вдове своего товарища, погибшего на фронте, и был с нею, по слухам, вполне счастлив.

Так довольно неожиданно для себя Юлия Николаевна стала единственной обитательницей уютной, хорошо обставленной квартиры на Гоголевском бульваре. Первое время она еще надеялась, будучи уверенной во всемогуществе своих женских чар, что бывший муж все простит и вернется. Но время шло, а он и не помышлял о возвращении. Не пожелал лишить Юлию Николаевну свободы и ее любовник, связь с которым оказалась той последней каплей, что переполнила чашу терпения мужа. Мужчины после войны стали привередливы, и выйти замуж при конкуренции подросших молодых девушек ей, со сложившейся репутацией опытной женщины, оказалось невозможно. Несколько предложений, сделанных случайными знакомыми, настолько явно отдавали заинтересованностью в жилплощади, что Юлия Николаевна вынуждена была их по справедливости решительно отвергнуть.

Тогда Ларионова решила жить по принципу «Бери от жизни то, что можешь».

Ученые, печатавшиеся в «Вестнике», оказывали Юлии Николаевне знаки внимания. Да и как не быть расположенным к интересной женщине, которая охотно переведет с листа статью в английском журнале, поможет советом, тактично подправит шероховатости в материале. Платить за это интеллигентной, красивой даме неудобно. Иное дело — подарки. Она принимала их охотно, но в то же время деликатно, не ставя дарителей в неловкое положение.

Людей ей особенно приятных или нужных она приглашала в гости, окружала той умелой интимностью, устоять против которой мог далеко не каждый. Небольшое общество, две-три пары, собиралось в ее доме довольно часто. У Юлии Николаевны был отличный американский проигрыватель с большой коллекцией пластинок и даже — редкость в тогдашней Москве — американский же телевизор марки «Виктор», переделанный для приема советских передач, с непривычно большим экраном. Запасы съестного, коньяков и вин пополняли, естественно, сами гости.

Юлия Николаевна по-своему привязалась к Инне, однако по отношению к девушке у нее были и некоторые собственные планы. Дело в том, что Инна Локтева очень понравилась единственному человеку, к которому Юлия Николаевна испытывала родственные чувства, — ее двоюродному брату Михаилу Семеновичу Корицкому. В свое время именно Корицкий, когда Юлия после развода оказалась в стесненных материальных обстоятельствах, устроил ее на работу в «Вестник».

Михаил Семенович иногда заходил к сестре в редакцию, как-то мимоходом был представлен Инне, но не вызвал у нее тогда никакого интереса. Более того, барственный вид Михаила Семеновича, его подчеркнутая элегантность ей не поправились. «Типичная тыловая крыса», — про себя приложила она к нему привычное с военного детства определение. Каково же было удивление Инны, когда она узнала от Юлии, что Михаил Семенович в начале войны со студенческой скамьи ушел добровольцем на фронт, в зимних боях под Москвой был ранен, после излечения комиссован. Работал впоследствии в научно-исследовательском институте, защитил кандидатскую диссертацию. По словам Юлии, в броне знаменитых танков Т-34 была доля труда и ее брата.

Будучи как-то приглашенной к Юлии и встретив там Корицкого, Инна взглянула на него уже другими, более заинтересованными глазами. О том, что эта встреча в квартире подруги вовсе не случайна, а заранее спланирована, она тогда и не догадывалась.

За кофе разговор зашел об искусстве. И тут обнаружилось, что металлург Корицкий знает литературу, искусство и архитектуру итальянского Возрождения куда лучше Инны, как-никак закончившей гуманитарный факультет Московского университета.

Юлия Николаевна, чрезвычайно довольная замешательством подруги, пояснила с улыбкой:

— Не удивляйся, милочка. Ты еще не знаешь всех талантов Михаила. Он, к примеру, недурно музицирует. Его мама, моя тетя, была пианисткой. Не веришь? Миша! — обратилась она к брату. — Поиграй!

Михаил Семенович не стал отнекиваться, сел к пианино и уверенно сыграл вначале «Танец Анитры» Грига, а затем рапсодию Листа. Закончил неожиданно — виртуозной и своеобразной интерпретацией марша из «Веселых ребят».

До сих пор музыка не играла в жизни Инны решительно никакой роли. Музыкальные передачи по радио она слушала между делом, как в парикмахерской. Студенческие походы в Большой театр вкуса к музыке ей не привили, оживление вызывала только сама театральная обстановка, пышность зрелища. В консерватории — рукой подать от университета! — она была за пять лет не более трех раз. Таким образом, Корицкий оказался первым «живым» исполнителем, которого она увидела и услышала вблизи. Хорошо он играл с профессиональной точки зрения или нет, Инна определить не могла, но престиж Корицкого в ее глазах возрос еще больше.

Закрыв крышку пианино, Михаил Семенович заспешил к себе в институт: ему еще нужно было закончить подготовку к завтрашнему заседанию ученого совета. На самом же деле он, по предварительной договоренности, освобождал сестре арену для дальнейших действий.

— Вот уж не знала, что Михаил Семенович такой интересный человек! — задумчиво произнесла Инна, когда Корицкий ушел.

— И очень неудачливый в личной жизни, — добавила Юлия. — В свое время поддался уговорам родителей и женился на дочери одного их старого друга. У них девочка шести лет. Внешне между ним и Лерой все хорошо, но она изменяет ему с каким-то артистом. Тот заваливает ее дорогими вещами, а она приносит их домой и уверяет, что достала по случаю. Михаил, конечно, все понимает, но из-за дочки не хочет разрушать семью. Да и развод сейчас, ты знаешь, практически невозможен...

Инна прониклась самым искренним сочувствием к Корицкому. Она и не подозревала, что вся история с модным тенором, любовником жены Михаила Семеновича, от начала и до конца выдумана Юлией, чтобы заранее освободить Инну от возможных угрызений совести. То есть любовники у жены ее брата действительно были, но он не разводился с нею отнюдь не из-за родительской любви к дочери или сложности тогдашней процедуры развода. У Валерии Сергеевны Корицкой было в руках гораздо более верное и действенное средство держать мужа в руках. Но Инне об этом знать не следовало.

Через две недели Инна снова встретилась с Михаилом Семеновичем в доме приятельницы. После ужина Юлия Николаевна под благовидным предлогом оставила их наедине...

Ни раньше, ни тем более теперь Инна не привыкла жалеть о своих поступках. Что сделано, то сделано. Она любила. Была любима, следовательно счастлива. Юлия Николаевна напрасно рассказывала ей выдуманную историю о связи Валерии Сергеевны с мифическим артистом — наличие у Михаила семьи уже все равно не остановило бы Инну. Жертвовать своим счастьем из-за чьего-то семейного благополучия она не стала бы никогда.

Теперь Юлию беспокоило уже другое: сводя брата с подругой, она никак не полагала, что обоих охватит столь сильное чувство. Она намечала для них обычную связь, никого ни к чему не обязывающую, а тут вдруг вспыхнула никак не запланированная страсть. Юлия опасалась, как бы Михаил не наделал глупостей, могущих иметь непоправимые последствия — она-то знала, какое оружие может пустить в ход Валерия Сергеевна, если почует, что ее семейному спокойствию и материальному благополучию грозит реальная опасность. Тревога Юлии еще более усилилась, когда Инна с дрожью в голосе призналась, что ждет ребенка. Стараясь сохранить как можно более безмятежный вид, Ларионова очень натурально удивилась:

— Что значит — ждешь ребенка? Мы с тобой живем в цивилизованное время, когда детей рожают по плану, а не с бухты-барахты. Разве тебе можно сейчас иметь ребенка?

— Но что же делать? Аборты запрещены...

— Положись на меня, милочка, и не волнуйся. Михаил знает?

— Нет... Боюсь ему говорить.

— И правильно. Вовсе необязательно посвящать мужчин во все наши женские неприятности. Если бы мой муж знал обо всех моих беременностях, то на Гоголевском сейчас был бы целый детский сад.

Высказавшись столь откровенно, Юлия, однако, умолчала, что к этому детскому саду ее бывший супруг почти никакого отношения не имел бы. Деловито закончила:

— У меня есть приятельница. Человек вполне надежный и в своем деле первоклассный специалист. Все будет сделано лучше, чем в клинике.

Осложнявшиеся отношения с Инной испугали Михаила Семеновича. Особенно после того, как его связь с Инной Локтевой перестала быть секретом для сотрудниц «Вестника», которые бурно отреагировали на поведение молодой сотрудницы, ее наставницы и самого Корицкого.

Порвать с Инной он был не в состоянии, но и не хотел рисковать своей карьерой, положением растущего ученого и администратора. Вдвоем с Юлией они обсудили сложившуюся ситуацию и нашли выход из нее.

В ту пору шла реорганизация научно-технических обществ. Михаил Семенович имел к этому непосредственное отношение и был даже избран в состав правления НТО своей отрасли. При каждом почти НТО создавался журнал, и Корицкий устроил так, что Юлию Николаевну пригласили в «его» журнал на должность заместителя главного редактора, а Инну — редактором отдела. Этим ходом были убиты одновременно два зайца: обе женщины упрочили свое положение и деликатно, по просьбе НТО, оставили «Вестник».

Новая должность обязывала Инну хотя бы элементарно разбираться в вопросах металлургии. На помощь ей пришел Михаил Семенович. Он не только просвещал ее в проблемах производства чугуна, стали и сплавов, но и писал за нее, при ее, конечно, участии, небольшие обзорные статьи. Как ни странно, Инна проявила искреннюю заинтересованность в предмете. Способная ученица, она по-журналистски сноровисто схватывала суть дела, штудируя добросовестно специальные учебники и справочники.

Сам способный человек, Корицкий с восхищением наблюдал, как быстро его ученица овладевает дотоле абсолютно чуждым ей предметом. Но безмятежности и покоя в отношениях интимных между Инной и Михаилом Семеновичем уже не было. Она нервничала, раздражалась по любому поводу, несколько раз даже предлагала ему оставить ее, если уж он не в силах расстаться с семьей. Как многие слабохарактерные, в сущности, люди, Корицкий не мог решиться на определенный шаг, умолял Инну сохранять спокойствие, обещал ей, что со временем все уладится.

— Что уладится? — нервно спрашивала она. — Как?

— Пока не знаю. Но, может быть...

— Ничего не может быть! Ты обыкновенный трус! Давно уже мог бы подать на развод. Что тебя связывает с Валерией, если она изменяет тебе? Дочь? Не верю! Ты от меня что-то скрываешь!

Высказав последнюю фразу, Инна и не подозревала, как близко она подошла к истине.

Глубоко встревоженная, в дело вмешалась Юлия Николаевна. Зная прекрасно, что воздействовать на брата бесполезно, она решила серьезно переговорить с подругой и предложить ей новый, но уже достаточно хорошо продуманный план.

— Ты, милочка, к сожалению, еще плохо знаешь жизнь, — так начала она доверительный разговор с Инной. — Ну подумай сама, что в наш век важнее: любовь, почти открытая связь с женатым мужчиной, или положение замужней женщины? Неужели не ясно, что связь замужней женщины с женатым мужчиной куда меньше чревата последствиями, чем те отношения, которые сложились сейчас у вас с Мишей? Ты, конечно, скажешь, что не сможешь полюбить другого, что жить с нелюбимым аморально и тому подобное. А жить с любимым, но женатым морально?

Инна растерялась. Такого поворота она не ожидала. Между тем Юлия Николаевна продолжала энергично наступать:

— Я говорю с тобой как старшая подруга, у которой опыта в этих делах немножечко больше, чем у тебя. Прислушайся к моим словам. Ты умна, рассудительна, трудолюбива, настойчива. Добавлю, кстати, экономна и хозяйственна. К тому же красива. К этим твоим качествам нужно добавить еще одно, без которого в наше время не прожить, — расчет. Нет, не тот мелочный, обывательский расчет, который мы с тобой обе презираем, а расчет стратегический, на длительный период жизни. Лично мне, к сожалению, не удалось этого сделать — у моего мужа воля оказалась крепче моей. Но тебе, свободной от моих ошибок, нужно запрограммировать свою жизнь по крайней мере на несколько лет вперед.

— Программировать... Слово-то какое... — грустно сказала Инна.

— Так вот, — продолжала Юлия Николаевна после минутной паузы. — Тебе нужно, э-э... спланировать свою жизнь хотя бы на пять лет. Ты сейчас находишься в ложном положении. Миша тоже. В ложном и сложном. Очень.

— Что же делать? — с какой-то обреченностью в голосе спросила Инна.

— То, что детали и делают миллионы женщин, — выйти замуж. Этот очкарик Котельников — милый и добрый парень. Он в тебя давно влюблен. Стоит тебе ому улыбнуться — и он побежит за тобой на край света. Любовь у тебя есть, а положения в обществе — нет. Выходи за Игоря Алексеевича, у тебя появится и положение в обществе, и ровно столько денег, чтобы не замечать их. И не мучайся угрызениями совести, — наступала Юлия Николаевна. — Ты перед Игорем Алексеевичем в долгу не останешься. Он человек талантливый, но ему нужно помочь сделать карьеру в науке. Знаешь, одна моя приятельница, выходя замуж за майора, сказала, что сделает из него генерала. И, представь себе, сделала!

Инна недоверчиво улыбнулась:

— Как же ей это удалось?

— Надо уметь. Ищи женщину, как говорят французы. — Юлия довольно рассмеялась. Она ожидала, что Инна возмутится, прекратит неприятный разговор, может быть, хлопнет дверью. Раз этого не произошло, можно было продолжать натиск.

— Да-да! И не смотри на меня такими квадратными глазами. Умная женщина может все. Котельников талантлив, но не честолюбив. Твоя воля и настойчивость заменят ему недостающие для настоящей карьеры черты характера. Нужно только, чтобы он никогда не догадался, почему ты вышла за него замуж. Но для такой умной женщины, как ты, это не проблема.... Миша же молчать умеет, он тебя не подведет.

Инна слушала не перебивая. Момент для прекращения разговора был упущен. Теперь она не только позволяла себя уговаривать, по подсознательно готовила самооправдание тому, что поддается настойчивому и умному уговору. Она уже не видела ничего циничного в том плауне, который предложила Юлия. Выйти замуж за нелюбимого? Зато Игорь действительно любит ее. Она может сделать его счастливым, помочь ему в жизни. Кто ее за это упрекнет?

Юлия уже почти отбросила деликатность. Она чувствовала интуитивно и видела по выражению лица Инны, что ее замысел принят, и теперь откровенно наставляла приятельницу житейской мудрости.

— Мало увлечь мужчину, его надо постоянно чем-то поражать, иначе быстро надоешь. И второй совет... Как говорит один мой приятель, дома не кради, на работе не гуляй и поддерживай хорошие отношения с профсоюзной организацией.

Инна уже улыбалась — ну и бес эта Юлия! А та продолжала с воодушевлением:

— Да-да! Последнее очень важно. Кстати, тебе не помешает немножечко больше быть на виду у нашей общественности, а то тебя в этом плане не заметно. Взялась бы ты, что ли, театральные билеты распространять. Я тебе помогу организовать это дело.

Прощаясь с подругой, Юлия Николаевна сказала в напутствие:

— Однако не будь откровенно честолюбива — это только раздражает других. Честолюбивы все люди, одни больше, другие меньше. Но надо уметь не выказывать этого... А Михаил, он никуда не денется. И помни, тем крепче он будет к тебе привязан, чем меньше ты будешь его компрометировать. В этом плане твое замужество как нельзя кстати.


...Через месяц Инна Александровна Локтева стала женой Игоря Алексеевича Котельникова.

Глава 10

Прошло два года. Котельниковы жили вполне благополучно. Даже самые любознательные соседи не нашли бы в их отношениях чего-либо заслуживающего внимания дворовой общественности. Правда, ни Инна Александровна, ни Игорь Алексеевич ни с кем в доме на Беговой близких отношений не поддерживали.

Игорь оказался именно таким мужем, каким и предсказывала Юлия Николаевна: любящим, внимательным и даже — к немалому удивлению Инны — хорошим хозяином. Во всяком случае, ей никогда не приходилось вызывать ни электрика, ни слесаря, чтобы привести в порядок подтекающий кран. Игорь прекрасно умел все делать сам. Он был настоящий эрудит и мог без подготовки дать жене консультацию по любому техническому вопросу, который возникал у нее на работе. Котельников не болел футболом, не увлекался рыбалкой, терпеть не мог преферанса и никогда не пил больше двух рюмок за праздничным столом. Всем видам так называемого культурного досуга предпочитал чтение (в доме была прекрасная библиотека, которую Игорь собирал с детских лет). Изредка они посещали театры. В то же время Котельников вовсе не был замкнутым домоседом — охотно ходил с женой в гости и столь же охотно принимал у себя.

То, чего Инна опасалась больше всего — супружеской близости, — оказалось делом не таким уж страшным. К этим своим обязанностям она быстро привыкла относиться с полным внутренним безразличием.

Родители Игоря, преподаватели технического вуза, интеллигентные и душевные люди, видели больше, чем сын, но в его семейную жизнь вмешиваться считали себя не вправе, тем более что Инна нравилась им своей практичностью, организованностью, любовью к порядку и чистоте. Единственное, чего они желали, чтобы невестка выказывала чуть больше тепла к их сыну. Но что поделаешь, если уж такой у нее сдержанный характер!

Первая сколь-либо серьезная размолвка между молодыми супругами возникла на втором году совместной жизни. Игорь Алексеевич хотел ребенка. В планы Инны это никак не входило, и она ответила категорическим отказом. Всегда покладистый, Игорь вдруг оказался настойчивым. Они поссорились так крупно, что, потеряв контроль над собой, Инна даже решила вернуться к матери. Павла Игнатьевна встретила это решение в штыки и обругала неразумную дочь почем зря:

— Да знаешь ли ты, что есть мужняя жена, дура? Видать, не знаешь, вертихвостка! Да где ты найдешь такого второго мужика? Все при нем: умен, учен, учтив, обходителен, непьющий. В доме добытчик, живете — ни в чем не нуждаетесь. А если разведешься, кем будешь? Разведенкой!

В понимании Павлы Игнатьевны, не лишенном, впрочем, известной житейской наблюдательности, это было даже хуже, чем вдова.

— Каждый будет думать о тебе, как хочет. Опозорить решила меня на старости лет? Так и считай: он твой муж, а ты его жена. И тебя все уважают, кланяются тебе и плохого ничего не думают. В гости пришла, в передний угол сажают. А разведенку куда посадят? К дверям, в конце стола, да еще каждый пьяный мужик за зад тебя хватать будет. Одно слово, мужняя жена — человек, разведенная — и половины не стоит.

Отдышавшись от охватившего ее гнева, Павла Игнатьевна пустила в ход самый сильный, с ее точки зрения, аргумент:

— А на меня не надейся. Уйдешь от Игоря — от меня ничего не получишь. Так и запомни.

Инна вышла из родительского дома, как побитая. Юлия Николаевна повторила ей то же, что уже сказала мать, только, разумеется, в иных выражениях. Сделала лишь одно существенное добавление:

— Милочка, вовсе не нужно по этому поводу ссориться с Игорем. Он хочет ребенка,ну и пускай хочет! Это ведь и от тебя зависит. Соглашайся с ним, а сама принимай соответствующие меры.

Инна вернулась к Котельникову.

Не став отцом и после двух лет супружества, Игорь Алексеевич замкнулся в себе, стал позднее приходить домой, больше работать в библиотеке. Инну по-прежнему ни в чем не подозревал, а после того как узнал от специалистов-врачей, что отсутствие детей в первые два-три года брака дело обычное, и вовсе успокоился. А между тем — зря... Потому что обозленная на всех и вся Инна начала искать отдушины на стороне и находила без особого труда. Так в ее жизни появились на какой-то период другие мужчины. С ними было куда проще, чем с Котельниковым, — они никак не напоминали о том, чем она пожертвовала, выйдя, а точнее, уйдя замуж: о любви...

Возможно, что дальнейшая судьба Инны Александровны в точности повторила бы схему личной жизни Юлии Николаевны, если бы... Если бы не возобновилась вдруг, и совсем в новом качестве, ее связь с Михаилом Семеновичем.

В жизни Корицкого эти три года без Инны были одни из самых скверных. Расставаясь с Инной, он не представлял в полной мере, кем она успела стать для него. Теперь только с ужасом понял, что потерял из-за своего малодушия. Жена третировала его без малейшего стеснения, жила так, словно его вовсе и не было в доме.

Однажды, собрав весь свой небогатый багаж мужества, он завел речь о разводе. Валерия прервала разговор в самом начале:

— Об этом и не думай. Сам знаешь, если бы не я, гнил бы давно в сырой земельке под Малоярославцем... Что тебе нужно? Живи и работай, работай и живи. Хотя бы ради дочери.

Михаил Семенович сник. Как сникал уже много раз, когда жена — прямо или косвенно — напоминала ему, чем он ей обязан.

...Семья Корицкого была благополучной. Отец — профессор технического вуза, мать — пианистка средних способностей, по причине достаточной материальной обеспеченности бросившая работу концертмейстера в театральной студии. Семен Владимирович Корицкий хотя и вышел в профессора, но за всю свою жизнь не сделал ни одной сколь-либо значительной научной работы. Человек умный, но не талантливый. К тому же болезненно самолюбивый.

Выдвигался профессор Корицкий всегда за счет того, что плыл на волне очередных «разоблачений» очередной «буржуазной лжетеории». В те годы на этом можно было сделать не только профессорскую карьеру. В сороковом году профессор Корицкий умер от разрыва сердца, так тогда в быту было принято называть инфаркт миокарда. В науке он так ничего и не совершил, но успел воспитать в определенном духе сына Михаила. Корицкий-младший, в отличие от старшего, был наделен природой богатыми способностями.

Михаил от рождения был окружен в семье атмосферой восхищения, вседозволенности и честолюбивых надежд на громкую карьеру. И вырос — талантливый эгоист, глубоко убежденный в своей исключительности. Вообще-то осознание собственной одаренности вовсе не обязательно ведет к эгоцентризму. Спасает скромность. Мало кто из великих не знал себе настоящую цену. Но оно, это осознание, непременно должно сопровождаться пониманием того, что хотя талант дается не каждому, но предназначен для всех! Кому много дано, с того много и спросится. Народная мудрость четко определила обязанности наделенного природой щедрее других перед этими другими, перед обществом. Талант должен быть великодушен, иначе он — опасен. Потому что непременно породит стремление утвердить свое превосходство.

Великодушие — категория нравственная, оно не передается по наследству и не падает с небес, подобно библейской манне. Оно воспитывается. Корицкий же старший успешно привил сыну качество прямо противоположное. Правда, у Михаила доставало ума надежно прятать свои честолюбивые помыслы от однокашников сначала в школе, а затем и в Бауманском училище. Не скромность, а осторожность примиряли его с окружающими предостерегающим: «Не заносись, этого не прощают!» В школе и в институте считали Михаила способным, но не заносчивым парнем.

Устраивали ли курсовой вечер, выпускали стенгазету, сколачивали турпоход, проводили подписку на заем — на все Миша Корицкий откликался первым. Он никогда не откручивался от поездки на картошку или участия в. субботнике по очистке институтского двора. Быть со всеми, чтобы быть лидером — такой девиз выбрал он тогда для себя и придерживался его во всем.

Когда разразилась война, Корицкий рассудил, что репутация тыловика постыдна для него, и в сентябре сорок первого года вместе с десятками однокурсников добровольно записался в народное ополчение.

Увы, в действительности война не имела ничего общего с его представлением о ней. Оказалось, что на войне не только получают ордена, но и гибнут. Оказалось также, что фашистские пули не делают различия между малограмотным рязанским колхозником и блестящим московским студентом. В сражении под Москвой Корицкий получил ранение в грудь, и это окончательно излечило его от иллюзий. Война была занятием не для него.

На излечение Михаил попал в Лефортово, в Главный военный госпиталь, совсем неподалеку от Новых домов на шоссе Энтузиастов, где он жил. Здесь его навещали кое-кто из соседей, не уехавших в эвакуацию, жалели, что нет в Москве матери — она выехала из города еще в октябре, а вернуться уже не смогла. Пропуска давали только по вызову серьезных учреждений и предприятий. В квартире Корицких по Центральному проезду временно поселилась семья ленинградского ученого, вывезенного из блокированного Ленинграда.

Однажды в палату Корицкого пришла новый лечащий врач, присела на соседнюю койку к раненному тоже в грудь сержанту. Михаил лежал с закрытыми глазами, но не спал. Голос врача показался ему знакомым. Он приподнял голову...

— Миша! — уронив на одеяло стетоскоп, на него изумленно взирала молодая красивая женщина в белом халате.

— Здравствуй, Лера! — Михаил улыбнулся вымученной, неловкой улыбкой. — Что ты тут делаешь?

— Ускоренный выпуск... Ребят послали на фронт, нас — в госпитали.

Корицкому повезло. Так он думал тогда.

Со своей сверстницей Лерочкой Гамаюновой, студенткой-медичкой, Михаил познакомился последней предвоенной зимой на катке парка МВО, что прямо под окнами того госпиталя, где он сейчас лежал. Тогда между ними завязалась скоропалительная связь, которая ничего не значила для Корицкого, но очень многое — для Леры. Расстались они при обстоятельствах, выставлявших его не в самом лучшем свете. Теперь он поспешил загладить свою вину... Как только понял, что Лера по-прежнему его любит.

Корицкий сделал Лере предложение. Оно было принято.

— Жаль, недолгим будет наше счастье. Лерочка. Я уже подал рапорт, чтобы сразу после госпиталя — на фронт, в свою часть. Меня там ждут. — Жених жалко улыбнулся.

Лера вытерла слезы. Ее осенило: милый Миша, он стесняется просить ее помочь ему. А он такой — всегда первый. Сразу же после свадьбы рванется к своим, на передовую. А там... наверняка я останусь вдовой. Нет, только не это.

— После такого ранения в грудь в строй ты не вернешься, — решительно заявила ему Лера.

При выписке Михаила Семеновича из госпиталя военврач Валерия Сергеевна Гамаюнова все сделала для того, чтобы любимый ею Миша остался в тылу с репутацией заслуженного фронтовика, списанного «по чистой» ввиду тяжелого ранения.

Потом была скромная свадьба.

Спустя много лет, когда Корицкий уже тяготился жизнью с нелюбимой женщиной, он сделал попытку уйти из дому. Валерия Сергеевна, которая после схлынувшей с нее наивности молодости оказалась человеком жестким, осадила его решительно. Заявила, что не остановится перед полным разоблачением «патриота» и «героя» в глазах общественности. Корицкий испугался и сдался.

Первый период связи с Инной Локтевой был для Корицкого бунтом на коленях. Не сумев расстаться с женой, он не удержал и любовницу. Она вышла замуж.

Теперь Михаилу Семеновичу ничего не оставалось, как следовать совету — приказу Валерии Сергеевны — жить и работать. Преимущественно работать. Это он умел. Корицкий с блеском защитил докторскую диссертацию по сверхмощным магнитным сплавам. Его научный руководитель Сергей Аркадьевич Осокин и другие специалисты отметили на защите не только научный успех, но и большое народнохозяйственное значение работы соискателя.

Воодушевленный Михаил Семенович под наплывом чувств рискнул сделать то, на что не отваживался почти три года: позвонить Инне, чтобы с него первой поделиться радостью. Услышав знакомый голос, Инна поняла, что ее трехлетнему пресному существованию пришел конец...

Вновь обретенная любовь обрушилась на Корицкого и Котельникову с утроенной силой, изумившей их обоих. И они, не сговариваясь, постарались не вспоминать, что никто, в сущности, кроме них самих, не был виноват в этой трехлетней разлуке.

Когда диссертация Корицкого была утверждена ВАКом и сослуживцы отметили появление нового доктора технических наук традиционным банкетом в дорогом и престижном ресторане «Прага», Осокин неожиданно для многих рекомендовал Михаила Семеновича на должность своего заместителя по науке. В министерстве с предложением согласились: в отрасли существовал обычай, по которому директора институтов сами подбирали себе заместителей. Михаил Семенович потом в деталях рассказывал Инне, как его утверждали на коллегий министерства в новой должности.

— Представляешь, затаскали по начальству, которое и без того меня знает. К одному вызывают, к другому. Начальник главка спрашивает: «Ну как, товарищ Корицкий, согласны стать заместителем директора?» А замминистра спросил как-то странно: «Надеюсь, вы окажете серьезную помощь Сергею Аркадьевичу?» Ну а сама коллегия — это уже формальность. Пригласили в зал, за столами человек пятьдесят. Все почтенные мужи, столпы! Вопросы задают: «Над какой проблемой вы намерены лично работать в институте?», «В чем вы видите свою роль заместителя директора института?», «Каков выход разработок института в промышленность?». Пришлось попотеть немного, но, кажется, ответил на все вопросы толково.

Так оно и было. Корицкого в должности утвердили. Министр поздравил Михаила Семеновича с назначением, подчеркнул, что отныне одна из его обязанностей — оберегать директора НИИ от второстепенных дел, от текучки, всякой бюрократической переписки. Особо отметил, что товарищ Осокин получил чрезвычайно важное задание, на выполнении которого должен будет сосредоточиться целиком. Отсюда и особая роль молодого, энергичного заместителя.

Инна слушала и проникалась все большим и большим уважением к этому умному, талантливому, а теперь еще и занятому такими ответственными делами человеку, которому судьба не подарила никакой иной личной радости, кроме ее любви.

Прошло еще несколько лет. Михаил Семенович не только полностью освоился со своим положением и обязанностями заместителя директора, но и научился выкраивать достаточно времени для собственных разработок и руководства группой аспирантов. После того как несколько из них защитили в разных местах кандидатские диссертации, их научному руководителю доктору технических наук Корицкому было присвоено и звание профессора.

Институт уже продолжительное время работал над созданием нового сплава. Этот сплав, обладающий сложным комплексом заранее заданных свойств, с нетерпением ожидали во многих отраслях науки, техники и промышленности, в том числе оборонной. Чтобы создать сплав и разработать технологию его промышленного производства, предстояло решить, «разгрызть» много сложных проблем, почему Сергей Аркадьевич Осокин и дал ему неофициальное, но прочно прижившееся в лабораториях и в министерстве наименование, «орех».

Обобщая результаты первого, подготовительного этапа работы, Осокин и Корицкий, однако, пришли к разным выводам и направлениям дальнейших поисков. Казалось, оба пути должны привести к успеху, хотя и в разные сроки, с разной затратой усилий и средств. Но вот по вопросу, какое решение более эффективно, Осокин и его заместитель во мнениях решительно разошлись. Корицкий был убежден, что на более правильном пути стоит он, то есть возглавляемая им лично лаборатория.

Научный спор двух ученых мог бы оказаться плодотворным, если бы не болезненное самолюбие Михаила Семеновича. Он и сам не заметил, как из поборника объективности в науке превратился всего лишь в борца за собственный престиж.

— Михаил Семенович, — мягко убеждал Осокин молодого коллегу, — не нужно так однозначно мыслить. Вы нашли неплохое решение. Но не спешите. Ставьте эксперименты, проверьте опыты на одном-двух заводах, посоветуйтесь после этого с производственниками. Я не хочу навязывать вам свою точку зрения, наука не терпит волевых решений и администрирования, ровно как и голосования. Однако мне кажется, что ваш метод даст лишь кратковременный эффект. Сплав будет быстро уставать. Ответственное задание требует и ответственного подхода. Мы не одни работаем над проблемой, девять научных учреждений и предприятий завязаны на нее. Мы должны думать и об их времени и усилиях.

Корицкий возражал, и с каждым разом все более нетерпимо. Он уже научился достигать каких-то успехов в науке. Он умел работать. Но он еще не научился ждать. Не умел спокойно, критически, правильно взвесить свое пока не столь уж значительное достижение, а потому не понимал, что в науке маленькая победа может помешать добиться большой. К тому же себя в науке он ценил куда выше, чем науку в себе, и уже в силу этого не мог объективно относиться ни к другим, ни к себе. Все чаще в спорах с Осокиным он стал прибегать к аргументам, уже не имеющим отношения к научному арсеналу. Однажды он заявил Осокину:

— Мы, уважаемый Сергей Аркадьевич, нашли нечто новое, чего не было в мировой практике. Даже американцы, как нам известно, не имеют такого сплава. Жизнь заставляет и нас, и их спешить с его созданием в оптимальном варианте.

— Иначе говоря, в худшем или лучшем, не так ли? — уточнил Осокин.

— Я этого не говорил. Повторю только, что время не ждет. Если вы, Сергей Аркадьевич, не согласны со мной, разрешите посоветоваться с товарищами из министерства.

— «Время не ждет» — девиз прекрасный, Михаил Семенович, только пользоваться им надо с превеликой осторожностью, ибо отливается он порой горючими слезами. Опять же, в народе не зря говорят: «Поспешишь — людей насмешишь». Что же касается «посоветоваться», то воля ваша, — спокойно ответил Осокин и привычным жестом провел платком по голому черепу, на котором только у висков и сзади венчиком ютился еще седой пушок.

Осокин тогда не придал особого, значения этому разговору, но про себя отметил, что ученый должен доказывать свою правоту в лаборатории, а не в министерских кабинетах.

Корицкий между тем действительно направился в министерство. Начальник главка поддержал его, но заместитель министра, наоборот, стал на точку зрения Осокина. Вопрос перенесли на обсуждение к министру. Министр сам был крупным специалистом, членом-корреспондентом Академии наук, и Корицкому пришлось сделать весьма обширный и детальный обзор всех работ, проведенных институтом за последнее время. Выслушав доклад, министр долго молчал. Неверно расценив это молчание, Корицкий счел возможным добавить:

— И вообще в последнее время мне все труднее и труднее стало находить общий язык с Сергеем Аркадьевичем.

Министр поднял голову и с каким-то сожалением в голосе, которое уловили все присутствующие, кроме Корицкого, сказал:

— Это не самая большая беда, Михаил Семенович. Хуже будет, если с такой жалобой придет Сергей Аркадьевич...

Задав Корицкому и другим приглашенным товарищам ряд вопросов, министр подвел итог обсуждению:

— Это даже хорошо, что есть два варианта решения проблемы. Действуйте в обоих направлениях, а наши практики, проверив их, скажут, какое из решений лучше соответствует поставленным задачам.

Корицкий ушел из министерства недовольный. Серьезное предостережение, сделанное ему, он понял, но не сумел воспользоваться той возможностью для продолжения подлинно научной работы, которую предоставляло, или, вернее, оставляло ему решение министра. Весь мир, казалось ему, ополчился против него. Кроме Инны...

Да, Инна Александровна с фанатичной преданностью разделяла взгляды и мысли Михаила Семеновича. В его абсолютной правоте всегда и во всем она была убеждена даже тверже, чем он сам. Инна и раньше мало к кому на свете питала сколь-либо теплые чувства, теперь же она вообще стала относиться к окружающим, кроме Юлии Николаевны, с почти открытой неприязнью. И раньше скрытная, теперь она постоянно находилась в состоянии настороженности. Привыкнув жить двойной жизнью, она полагала и всех других людей лицемерами или, в лучшем случае, говорящими не то, что они думают, делающими не то, что им хотелось бы.

Неудивительно, что неприязнь Михаила Семеновича у нее трансформировалась в прямое озлобление на старика Осокина, которого она и видела-то всего дважды — когда получала от него для журнала статью, а затем согласовывала окончательный текст. Инна забыла, что тогда Сергей Аркадьевич произвел на нее самое приятное впечатление.

Возможно, без вмешательства Инны конфликт Корицкого с шефом после обсуждения в министерстве и заглох бы сам собой. Но она каждодневно внушала Михаилу Семеновичу, что он прав, что Осокин давно отстал от науки и держится на поверхности только за счет своего громкого имени, званий, интриг и бог весть чего еще. Настойчиво и упорно она повторяла, что Осокин мешает Корицкому занять принадлежащее ему по праву место в жизни. Чем дальше, тем глубже Корицкий привыкал к этим мыслям, как к своим собственным.

— Мне непонятна позиция шефа, — сказал он как-то Инне. — Безусловно, он видный ученый, пользуется доверием наверху. Но знаешь, у Осокина за границей есть родственники, сестра с племянником. Она еще до революции, он мне сам рассказывал, вышла замуж за крупного лесовладельца, а после Октября осталась с мужем в Финляндии. У них были владения на Карельском перешейке. Он, мой дорогой шеф, утверждал, что с сестрой не переписывается. А сейчас, представь только, эта сестра вновь объявилась.

— Да ну! — изумилась Инна.

— Факт! Старуха — она старше брата — жива, здорова и содержит салон мод. Приезжала тут с фирмачами в Москву и, конечно, разыскала братца. Муж ее вроде давно помер, есть сын. Совладелец какой-то промышленной фирмы, а может, торговой, точно не помню. Он приезжает к нам регулярно, с дядюшкой, разумеется, встречается, подарки привозит...

Инна даже задохнулась от мысли, внезапно пришедшей к ней в голову. Дикой, чудовищной для любого другого человека, но логичной и естественной для нее, привыкшей все мерить по своей мерке.

— Это уже интересно, — медленно протянула она, закуривая сигарету (с некоторых пор Инна стала курить).

— Что интересно? — не понял Михаил Семенович.

— А все интересно, — как-то нервно рассмеялась Инна. Теперь уже и Корицкий понял, что она имеет в виду.

В другое время Михаил Семенович рассмеялся бы и назвал догадку подруги так, как она того и заслуживала, — чепухой. Но не теперь. Теперь он подсознательно стал подводить под нее все, что ему было известно об Осокине или начало казаться.

— Знаешь, — сказал он Инне при очередной встрече, — возможно, твоя догадка не лишена основания.

— Ну? — нетерпеливо взвилась Инна.

— Старика уже несколько лет приглашают в Америку читать лекции. До сих пор он отказывался, а теперь сказал, что подумает. Почему? Их делегации наш институт посещали? Посещали. На приемы в посольство Осокина потом приглашали? Приглашали. Письма от американских коллег он получает? Получает. И литературу тоже. А теперь еще эти визиты сестры и племянника.

Инна Александровна взволнованно ходила по комнате (до решения своих семейных проблем, с чем по ряду причин они решили не спешить, Корицкий снимал для встреч с любимой женщиной частную квартиру на Большой Пироговской). Мысли, одна злее другой, роились в ее голове. Возникшее нелепое подозрение перешло в уверенность.

— А если старик с твоей или своей разработкой тянет не случайно?

Корицкий еще не совсем понял ход ее мыслей. Инна раздраженно пояснила:

— Я хочу сказать, что одна из этих разработок перспективнее, лучше, эффективнее. Убеждена, что это твоя разработка. Вот он ее и затирает! Свою протолкнет в промышленность и получит очередную лауреатскую медаль. А твою подарит коллегам за океан... Не безвозмездно, конечно. Сестрица, племянничек... Есть куда перевести гонорар!

Корицкий побледнел.

— Ты с ума сошла! — растерянно сказал он.

— Ничуть! Надо быть такой рохлей, как ты, чтобы столько времени ни о чем не догадываться!

Даже умные люди в чем-то глупеют, когда становятся слепыми рабами охватившей их бредовой идеи. С этого мгновения они слышат и видят только то, что согласуется с их предвзятой убежденностью. Корицкий к тому же был подавлен напором и страстностью Инны Александровны. Раньше она была зеркалом его мыслей, интересов, взглядов. Теперь они поменялись ролями. Отныне все слова, поступки ученого находили у Котельниковой и Корицкого одно-единственное объяснение, разговоры вертелись вокруг одного и того же: Осокин и сестра... Осокин и племянник... Осокин и иностранцы... А главное — Осокин и научная разработка Михаила Семеновича.

Инна Александровна приходила в ярость от мысли, что коварный старик будет пользоваться где-то «там» славой, положением и богатством, которые на самом деле по праву должны принадлежать им с Михаилом Семеновичем, вынужденным до сих пор скрываться от людей. Почему?! Михаил так талантлив, у него столько идей, он так много может сделать... Если ему никто не будет мешать. А мешали Корицкому, а следовательно, и ей, ее личному счастью, по мнению Инны, все: жена Михаила, Котельников, Осокин, сотрудники института и министерства.

Когда она в первый раз сформулировала сама себе то, что уже вознамерилась совершить, ее охватил ужас. Не от чудовищности замысла, а от страха перед возможными последствиями в случае неудачи. Но, повторив про себя эти слова во второй, третий, четвертый раз, она перестала бояться.

Инне не потребовалось много времени, чтобы склонить Корицкого к созревшей у нее мысли. Внутренне Михаил Семенович уже был готов к этому. Только малодушие мешало ему первому произнести решающие слова.

Не день и не два — несколько месяцев Котельникова и Корицкий разрабатывали свой план, стараясь предусмотреть все, не упустить ни одной мелочи.

Для начала Котельникова и Корицкий решили, используя его положение заместителя директора крупного НИИ, одновременно и скопить в Советском Союзе капитал в золоте и драгоценностях, и обеспечить счет в твердой иностранной валюте за границей.

Глава 11

Ермолин подумал, что наконец-то все становится на свои места, вернее, начинает становиться. Теперь ему важно было в первую очередь выяснить, что вынудило Корицкого сделать это признание. Ермолин был уверен, что без какого-либо серьезного побуждения извне профессор никогда бы с повинной не пришел. Он оказался прав.

...Накануне Корицкий возвращался домой в восьмом часу вечера. День он провел в библиотеке Дома ученых. Последнее время Михаил Семенович выискивал любые предлоги, чтобы как можно меньше бывать в ставшей ему, по существу, чужой квартире. Усталый и озабоченный, Михаил Семенович шел по многу раз хоженному маршруту к себе на Метростроевскую. Свет уличных фонарей едва пробивался сквозь холодную, насыщенную влагой мглу.

Вчера опять была тягостная беседа с шефом. Михаил Семенович уже не впервые ловил себя на мысли, что при таких трудных разговорах горячится и нервничает он, а не его шеф. Осокин всегда оставался спокоен. Что это — от старости? От житейской мудрости? Или от непоколебимой уверенности в себе? Корицкий стал подмечать, что при этих спорах Осокин держится не с неприязнью к нему, а скорее даже с каким-то непонятным, а потому особенно обидным сожалением.

Работа, работа... И одиночество. Инны нет, семья — фикция, дом — комната, в которой он только спит, и то с помощью двух таблеток эуноктина, и немного читает. Только специальную литературу. Художественную он забросил. В ней обязательно присутствует любовь, а любовь — это Инна, которой больше нет.

Инна ушла из жизни, вместе с ее смертью рухнули все надежды зажить вольготно и счастливо, в соответствии со своими представлениями. Сестра уже намекает, что ему нужно найти себе другую женщину, чтобы утешиться и успокоиться.

Чепуха. Без Инны ему не нужны ни Запад, ни слава, ни деньги. Что же касается научных идей, пора признаться самому себе, он самообольщался, все они, несмотря на его способности, родились под прямым воздействием Осокина.

Что ему остается? «Живи и работай, работай и живи», — сказала ему когда-то жена. Михаил Семенович продолжал работать, он и чувствовал-то себя по-человечески только в лаборатории, среди своих сотрудников.

Еще существовал страх. Кроме тоски. Корицкий знал, что по делу о смерти велось следствие, что опытные люди изучали все обстоятельства, попавшие в сферу их внимания, чтобы установить, что именно случилось за рубежом с советской гражданкой Инной Александровной Котельниковой? А что, собственно, с нею произошло? Это для него оставалось неизвестным. Знал только, что он боится. Чего конкретно, сформулировать было трудно, но липкое, обволакивающее чувство, неотступное, словно ночной кошмар, не оставляло его ни на миг.

С сестрой Юлией Корицкий старался не встречаться. Она стала ему чужой. Год назад он бы рассмеялся, если бы ему сказали, что Юлия способна увлечься мужчиной, к тому же пожилым, по-настоящему. Вначале он полагал, что сестра просто хочет женить Осокина на себе. Оказалось — наоборот! Осокин предложил Юлии Николаевне стать его женой, а она отказалась. Этого, видите ли, ни ему, ни ей не простит Светлана, его дочь. Надо подождать... Кто мог ожидать от Юлии такого благородства и бескорыстия! Смерть Инны и болезнь вообще ее здорово встряхнули. Она разогнала всех старых приятельниц, всякую шушеру, которая вечно толклась вокруг нее на Гоголевском, перестала быть главным авторитетом по московским сплетням.

Выходит, одних любовь поднимает, а других...

— Добрый вечер, Михаил Семенович!

Корицкий поднял голову. Перед ним стоял мужчина примерно одного с ним возраста, одетый в темно-серое демисезонное пальто. В знак приветствия незнакомец приподнял над головой шляпу.

— Мы с вами лично не встречались. Я иностранец. Вас узнал по фотографии, которая, увы, находится не при мне. Я имею поручение конфиденциально обсудить с вами одно дело.

Еще ничего не поняв, Корицкий вдруг почувствовал какую-то слабость в ногах. Преувеличенно резко, словно чужим голосом, он сказал:

— Я не знаком с вами и не имею желания знакомиться. Честь имею!

С этими нелепыми словами Михаил Семенович сделал попытку пройти. Незнакомец, однако, мягко, но решительно загородил ему дорогу:

— Минуточку, Михаил Семенович! Разве вас не интересует дальнейшая судьба тех материалов, которые вы через свою знакомую передали нам?

— Что-о?

— Вот видите, вас это интересует, — с легким сарказмом произнес иностранец. — Никогда не следует так порывисто уходить от разговора.

— Нам не о чем беседовать. О каких материалах идет речь? — Корицкий говорил торопливо, потому что нужно было что-то говорить, а не стоять просто так и слушать этого человека.

Незнакомец разъяснил:

— Речь идет о тех документах, которые вы передали нам через свою подругу. С ней, к сожалению, произошло несчастье. Кто мог ожидать? Примите наши искренние сожаления.

Корицкий заволновался.

— Что вам известно об Инне Александровне? Кто отравил ее и мою сестру Юлию Николаевну? Или, по-вашему, это случайность?

— Я представляю частную фирму, а не криминальную полицию. Полагаю, что это несчастный случай. Видимо, в буфете аэропорта они съели что-то недоброкачественное.

— Неправда! Сестра мне рассказывала, что, как сообщала ваша полиция нашим следственным органам, все продукты в буфете оказались совершенно свежими.

Незнакомец пожал плечами.

— Это сообщила местная полиция. Каждая страна заботится о своем престиже. Ваша сестра, к счастью, выжила.

Корицкий в ответ хотел сказать что-то резкое, но тут же осекся. Сообразил, что сейчас они говорят не о том, главное же — иностранец знает, что это он передал материалы через Инну.

— Что вам нужно от меня? — уже тихо спросил он.

— Немногое. Документацию последующего этапа технологического процесса, а также те образцы сплава, которые у вас имеются. Давайте погуляем, и я расскажу, что вам следует делать дальше.

Корицкий молча последовал за незнакомцем. Свернув в ближайший переулок, иностранец продолжил разговор.

— Что нужно нам, я уже сказал. У меня мало времени. Встретимся через три дня, в четверг, в семь часов десять минут вечера на углу Метростроевской и Садового кольца, возле Провиантских складов. Завидя меня, не подходите, а следуйте за мной. В удобном месте — его определю я — вы передадите мне сверток, он должен выглядеть так, словно в нем книги. В свертке должны находиться непроявленные фотопленки, расчеты, формулы и прочее. Образцы сплава, полученные на разных этапах работы, пронумеруйте карандашом-стеклографом...

Смысл того, что говорил незнакомец, едва доходил до сознания Корицкого. Но он слушал, не в состоянии прервать эти парализующие его волю слова.

— ...Я передам вам точно такой же по форме пакет в газетной бумаге. На всякий случай, чтобы вы знали, в нем будут детские книги для вашей дочери: двухтомник Марка Твена, «Карлсон, который живет на крыше»... Вы слушаете меня, Михаил Семенович? — вдруг спросил он, заметив отрешенный взгляд Корицкого.

— Да-да, могу повторить. — В голове Михаила Семеновича звенело, но сил, чтобы возразить, у него не было. — Это все?

— Нет, не все, — сказал иностранец, по-прежнему никак не называвший себя. — Мы должны изучить ваши материалы. Понятно, на это потребуется какое-то время. Вы спокойно работайте, завершайте ваш сплав и внимательно изучайте исследования в других лабораториях, прежде всего вашего шефа Осокина. Постарайтесь сфотографировать самые важные материалы. Месяца через два мы свяжемся с вами...

— Стойте! — Улица вдруг заколыхалась, кругами заходил фонарь, словно вершина дерева под порывом ветра. Обмякнув, Михаил Семенович судорожно ухватил за рукав своего спутника.

— Что с вами? — встревожился иностранец. — Сердце?

— Так... — Корицкий выпрямился и отпустил рукав. Передохнул. Сердце и впрямь будто сжал кто-то сильно и безжалостно. Потом прошло.

— Ничего... Не обращайте внимания. Бывает...

Незнакомец смотрел на него хмуро и подозрительно.

— Тогда слушайте дальше. Вы поставили нам определенные условия сотрудничества. Мы сочли, что это разумные условия. Первоначальная сумма, которую назвала госпожа Котельникова, уже депонирована на ваше имя... Но вам могут потребоваться свободные деньги и здесь, в Союзе. Ваши друзья позаботятся об этом. Вам передадут золото, бриллианты, несколько тысяч советских рублей.

— После смерти Инны Александровны все это меня уже не волнует, — печально произнес Корицкий.

— Так вы что, отказываетесь от своих первоначальных намерений? Не следует ли мне понять вас в том смысле, что вы отказываетесь от сотрудничества с нами? — жестко спросил иностранец.

Корицкий испугался. Он понимал, что может стоять за этой жесткостью.

— Нет, что вы... Я сделаю все, что вы просите.

— Вот и хорошо, — уже мягче сказал незнакомец. — Теперь запоминайте условия наших дальнейших контактов с вами. К вам подойдет человек, он скажет...

Через пятнадцать минут они расстались.

Ночь прошла для Корицкого без сна. А утром он совершил самый мужественный поступок в своей жизни: позвонил в Комитет государственной безопасности.

Глава 12

Сложные и противоречивые чувства обуревали Ермолина, когда он слушал показания Корицкого, которые в соответствии с существующим законодательством должны были квалифицироваться как добровольная явка с повинной. Владимир Николаевич знал, что у врачей вырабатывается профессиональный иммунитет по отношению к непривлекательным проявлениям некоторых болезней. Но от тех же врачей он слышал, что, спокойные к язвам, сыпи, запахам, они испытывают неприятное ощущение, если больной приходит на прием в несвежем белье. Это объяснимо: и язвы, и сыпь, и специфический запах — объективные симптомы болезни, не зависящие от воли ее носителя. А грязное белье — это уже проявление, непривлекательной личности пациента.

Во время войны, да и после, Ермолин видел старост, бургомистров, полицаев, бандеровцев, власовцев, «лесных братьев». Как правило, это были люди, сознательно ненавидевшие Советскую власть, выходцы из кулаков, помещиков, торговцев и других враждебных классов и кругов. Видел он и людей, ставших на путь предательства из-за малодушия, не выдержавших ужаса фашистских тюрем и лагерей. Но человека, пришедшего к измене таким путем, как Корицкий, Ермолин встретил впервые.

Ермолин разговаривал с Корицким несколько часов без перерыва. Долго и настойчиво расспрашивал Михаила Семеновича о его детстве, юности, студенческой поре; так врач доискивается до корней болезни, вылезшей наружу в зрелые годы. Так дошли они до момента встречи Михаила Семеновича с Инной после расставания.

— Она была единственным человеком, который меня понимал до конца... — с некоторой патетикой заявил Корицкий.

— Иначе говоря, — отпарировал Ермолин, — она поняла, что вы способны совершить тот шаг, который совершили?

— Вы не так меня поняли, — запротестовал Михаил Семенович.

— Почему же не так? Вас никто не понимал, все считали вас ученым-патриотом, ученым-гражданином. Все эти люди заблуждались, а Котельникова поняла вас правильно.

— Я не это имел в виду.

— Что же, в таком случае?

Корицкий подавленно молчал.

— Или вы считаете, что понимать — это разделять веру в вашу особую звезду? Раздувать ваше тщеславие слепым поклонением?

И на сей раз Корицкий промолчал.

— Ну хватит об этом, — Ермолин прихлопнул ладонью по столу. — В конце концов, Котельниковой нет, и мы никогда не узнаем полной истины о ваших отношениях. Не имеет значения, будете ли вы наговаривать на нее, или, наоборот, возьмете всю вину на себя. Это невозможно проверить.

— Я понимаю...

— Хорошо, что хоть понимаете. Теперь скажите, почему вы не пришли к нам сразу или хотя бы вскоре после похорон Инны Александровны?

— Это трудно объяснить сейчас. Как невозможно, проснувшись, понять, что и почему делал во сне

— А если попробовать.

Корицкий расстегнул пуговку под воротником рубашки, приспустил узел галстука, нервно дернув подбородком.

— Страх... Первое время я все ждал, вот-вот арестуют. Понимал, что самое лучшее — пойти куда следует и заявить обо всем. Не смог, боялся. Понимал и не мог. Это как паралич, человек видит, слышит, а пальцем шевельнуть не может.

— Чего же вы боялись, наказания?

— Только отчасти. Самое ужасное — это просто, сказать: «Я изменил Родине...»

— Как же вы наконец решились?

— Когда мы с Инной разрабатывали наш план, то никогда не упоминали таких слов, как «измена», «предательство». Теперь я понимаю почему. Чтобы не пасть в собственных глазах. А когда я поговорил с этим человеком оттуда... — Корицкий помолчал, вздохнул, потом закончил: — ...то все пришлось назвать своими именами. Сначала себе, теперь вот вам. Я понял, что не смогу выполнить то, что он от меня потребовал. Страх убил бы меня раньше... И я позвонил вам.

— А раскаянье? — это уже спросил Турищев. — Раскаянья в том, что вы совершили, выходит, не было?

Корицкий раздумчиво покачал головой.

— Я не отделяю этих мотивов друг от друга. Раскаянье — это тоже страх... Но уже перед содеянным.

— Вы готовы рассказать подробно обо всем, не устали? — спросил Ермолин.

— Готов.

— Тогда продолжим. Нас интересует прежде всего вопрос, когда и как была завербована Котельникова иностранной разведкой. Вам она наверняка рассказала об этом.

— И рассказала и не рассказала. То есть я восстановил историю ее измены из отрывочных рассказов, отдельных фраз, намеков, из ее поведения. Инна всегда была скрытна, замкнута и осторожна. Она понимала: если расскажет мне все сразу, я порву с ней или не приму ее чудовищного замысла, испугаюсь. Я не нашел сил воспротивиться...

— Как же вам представляется сейчас история ее предательства?

— Вы, наверное, уже многое знаете о жизни Инны, ее характере, ее слабостях. Нет, она не страдала модной теперь болезнью — вещизмом, не терпела модных и ненужных украшений, у нее был вкус к одежде и вещам. Она предпочитала внешнюю скромность во всем. Как я со временем стал понимать, Инна мечтала о чем-то большем, страдала идеей фикс — стать не просто богатой, не подпольной миллионершей, а богатой в западном понимании этого слова.

Она говорила об этом сначала как бы шутя, потом всерьез. Позднее от идеи перешла к ее воплощению. Ее напор был столь велик, что я не сопротивлялся, даже помогал ей — вот до чего может довести любовь!

— Только ли любовь? — строго спросил Ермолин.

— Нет, конечно. Извините. В основном честолюбие, зависть, желание скорей порвать с нелюбимой женой... Да, я начал с того, что по совету Инны восстановил добрые отношения с Осокиным. Сергей Аркадьевич охотно пошел на примирение.

...Воспользовавшись благоприятным случаем, Корицкий навел шефа на разговор о его зарубежных родственниках. Ничего худого не подозревая, Сергей Аркадьевич рассказал, что несколько лет назад он встретился с сестрой — Елизаветой Аркадьевной, о которой ничего не слышал с сорокового года. После долгого перерыва ей хотелось побывать на родине. Она владелица салона мод, вот она и решила совместить свое желание посетить родину с намерением завязать деловые связи в Советском Союзе. Скоро снова должна приехать. Приезжал в Союз и племянник — Лео Дальберг, коммерсант.

Из этого разговора Корицкий понял, что, встречаясь с сестрой и племянником, Осокин душевно не воспринимал их как близких людей.

И он выяснил главное: в скором будущем Дальберг приезжает в Москву со своей коллекцией. С этого дня Инна стала постоянной посетительницей Дома моделей на Кузнецком мосту, где завязала приятельские отношения с несколькими работающими там женщинами. От них она узнавала, когда и какие иностранные салоны мод будут выставлять свои коллекции в Москве. С их же помощью обеспечивала себя билетами почти на все сеансы.

После одного такого сеанса манекенщица Леля Бражевич, элегантная блондинка с несовременными фиалковыми глазами, но вполне современным умением устраивать свои личные дела, познакомила Инну по ее просьбе с госпожой Дальберг. Леле не мешало бы задуматься, зачем ее об этом попросили, но она теряла всякую способность мыслить и сопротивляться, когда ей делали комплименты по поводу ее внешности.

После двухнедельной успешной демонстрации моделей в Москве салон «Перфект» переезжал в Ленинград.

Перед отъездом Елизавета Аркадьевна и Инна поужинали в ресторане «Чайка» у Малого Каменного моста. Инна, когда они садились за столик, шутливо упомянула, что москвичи называют романтическую «Чайку» «поплавком». Мадам рассмеялась.

За ужином говорили о Москве, о русских и других национальных модах в Советском Союзе, о том, как советские женщины одеты на работе, скажем, в учреждении, что предпочитают «на выход». Мадам Дальберг понравилось, например, как одевается ее племянница Светлана, дочь известного советского ученого Осокина.

— Сергея Аркадьевича?! — удивленно воскликнула Инна.

— Да. Я очень горда тем, что мой родной брат добился таких больших успехов в науке. Весь в деда и отца.

— Они тоже были металлургами? — снова удивилась Котельников а.

— Не просто металлургами. Они были признанными авторитетами в металлургии. Я как-нибудь в следующий свой приезд сюда расскажу вам о нашей разлученной Октябрем семье. Поэтому, Инна Александровна, вы поймете меня правильно, если скажу, что до сих пор пристально слежу по советской прессе за судьбой своего брата, за достижениями русской, простите, советской металлургии. Это в крови у меня, идет от семьи, хотя ровным счетом я ничего профессионально не понимаю в самой этой науке. Простите, а вы знаете Сергея Аркадьевича?

Упоминание об Осокине словно обожгло Инну. Она ухватилась за слова мадам Дальберг, сказала, что некоторым образом лично знакома с ученым. После всех похвальных эпитетов о брате Елизаветы Аркадьевны Котельникова вскользь заметила, что Осокин крупный организатор, он собрал у себя в институте талантливых людей, которые достойны своего учителя, а некоторые в своих идеях и практических разработках преуспели даже более его: время есть время, это так естественно.

Про себя Котельникова отметила: сестра ученого не обиделась на столь искреннюю и философски верную оценку заслуг ее брата.

...Елизавета Аркадьевна очень естественно, по-дружески попросила Инну помочь ей в ознакомлении с научными работами брата в наиболее полном объеме, если это возможно, с деятельностью его института — это так важно для нее. И вообще она была бы рада познакомиться с достижениями других наук в Советской России.

Видимо, это был самый важный разговор между Дальберг и Котельниковой, так как в конце его Инна ответила, что у нее есть возможность узнавать о некоторых научных открытиях и изобретениях до их официального опубликования. Они договорились, что Инна подготовит ряд интересных научных материалов и привезет их через неделю в Ленинград.

Котельникова не хвасталась, когда говорила о своих возможностях. Она действительно располагала таковыми. В редакцию «Вестника» поступало много интересных, иногда уникальных материалов, авторы которых не слишком утруждали себя размышлениями о том, что статьи, посланные ими в открытый журнал, могут содержать секретные сведения. Поступали они и в другие журналы, редакции коих располагались в том же здании. Там у Инны была не одна приятельница.

Несколько десятков рукописей, поступивших что называется самотеком, Инна без каких-либо затруднений вынесла из здания. Корицкий и она отобрали из них три-четыре статьи, представляющие настоящую ценность, в том числе о способе замораживания крови. Материал этот не подлежал опубликованию, но по просьбе автора перепечатывался машинисткой журнала за его счет.

Вот таким путем Котельниковасумела познакомиться с хозяйкой салона «Перфект». Инна явно поправилась мадам Дальберг. Вдвоем они совершали прогулки по Москве, делали покупки, болтали о всякой всячине. Дальберг проявила интерес к старому русскому искусству. Инна оказалась весьма полезной во всех отношениях. Она достала Елизавете Аркадьевне складень XVIII века, несколько старинных вышивок бисером, редкую гравюру с видом Петербурга. Довольная хозяйка «Перфекта» хотела подарить за услуги два коллекционных платья и кое-что из французской парфюмерии, но Котельникова отвергла щедрые дары.

«Горда», — подумала Дальберг.

Во время прогулок по Москве госпожу Дальберг, тонкий психолог — не будь таковой, она прогорела бы со своим салоном дамского платья, — сумела достаточно точно определить главные черты своей московской знакомой: умна, организованна, не столь скупа, сколь расчетлива, эгоистична, индивидуалистка, не удовлетворена своим положением редактора в научном «Вестнике» (обмолвилась: могла бы быть директором Дома моделей, еще лучше — хозяйкой такого же салона, как у мадам Дальберг), осторожна в политических высказываниях, крайне честолюбива, гордится общением с учеными, в том числе с достаточно известными (фамилий не назвала).

Препарированные ею и переснятые на фотопленку материалы Котельникова передала Дальберг во время их «случайной» встречи через неделю в одном из переходов ленинградского Эрмитажа. В тот же день, не задерживаясь, Инна выехала обратно в Москву. На дне ее сумочки лежал первый полученный от Елизаветы Аркадьевны гонорар: две тысячи советских рублей и пятьсот американских долларов. Она везла с собой не только деньги, но и твердую договоренность об очередной встрече — уже в той стране, где постоянно жила госпожа Дальберг. Инна Александровна намеревалась летом приехать туда по туристской путевке. Прощаясь, Котельникова дала понять Елизавете Аркадьевне, что, может быть, рискнет привезти с собой материалы, относящиеся к важным советским исследованиям в области металлургии.

За границей Инна должна была встретиться непосредственно с представителем той иностранной разведки, на которую, по ее и Михаила Семеновича мнению, работала Дальберг, и передать ему пленку с первой половиной документации по разработанному Корицким технологическому процессу производства нового сплава. На этой встречу Инна должна была настоять на выполнении другой стороной (Корицкий так и выразился дипломатично — «другой стороной») определенных гарантий, а именно открытие в одном из западных банков счета на предъявителя.

В мае, как и намечалось, Котельникова уехала за границу. Чтобы вернуться оттуда мертвой...

От двоюродной сестры Юлии, ничего не подозревавшей о подлинных намерениях Инны и его самого, Корицкий узнал очень немногое. Только то, что они вдвоем побывали в салоне «Перфект», с владелицей которого Инна, как она сказала Ларионовой, случайно познакомилась на выставке международных мод в Москве. В салоне обе женщины сшили себе по модному платью — ответная услуга за какие-то подарки, сделанные Инной госпоже Дальберг в СССР. В разговоре со следователем Ларионова об этом умолчала, видимо, полагала, что сделка носила противозаконный характер. Вот и все. Больше он, Корицкий, ничего о пребывании Котельниковой за рубежом не знает. Инна ему оттуда не писала и не телеграфировала. Ермолин был уверен, что так оно и было все на самом деле.

— Что вам известно об отношениях вашей сестры с Осокиным?

Корицкий пожал плечами.

— Это их личное дело. Осокин одинокий человек, как я теперь понимаю — очень доверчивый, даже наивный. Юлия женщина интересная, способная зажечь кого угодно, хотя и в возрасте. Может быть, это ее последний шанс в жизни?

— Вы и Котельникова использовали каким-либо образом отношения между Ларионовой и Осокиным?

— Упаси боже! Юлия относится к нему очень серьезно и никогда не стала бы делать для нас ничего, что могло бы бросить тень на Сергея Аркадьевича. Зная, с какой неприязнью Инна относится к старику, я постарался скрыть от нее связь Юлии с Осокиным.

На сем беседу с Корицким можно было прекратить. Ничего больше он сообщить не мог. Решать дальнейшую гражданскую и личную судьбу Михаила Семеновича было не в компетенции Ермолина, но от него в этой судьбе зависело многое. Как, впрочем, и от самого Корицкого.

Что делать дальше? Как выиграть проигранное на перовом этапе сражение у Лоренца — того, видимо, разведчика, который стоял за спиной госпожи Дальберг? Добраться до Лоренца можно только одним путем — с помощью этого самого гражданина Корицкого, который сидит сейчас перед ним и безучастным голосом отвечает на его, Ермолина, вопросы.

Корицкий подавлен и духовно опустошен. Совершенное преступление и потеря любимой женщины раздавили его. Можно ли этого человека заставить искупить свою вину? Необходимо! Но для этого нужно вывести Корицкого из того состояния полного безразличия даже к собственной участи, в котором он сейчас пребывал.

— Какой вы видите вашу дальнейшую жизнь? — прямо спросил Ермолин, нарушив затянувшуюся паузу.

— Я?! — Корицкий растерялся. — Я полагал, что это решат, не советуясь со мной.

— Советоваться с вами, конечно, не будут. Совершенное вами преступление предусмотрено статьей второй Закона об уголовной ответственности за государственные преступления. Но суд учтет вашу добровольную явку с повинной и оказание помощи следствию.

Корицкий задумался.

— Отвечайте же, — настаивал Ермолин. — Я интересуюсь вашей судьбой не только из вежливости.

— Буду работать, — не очень уверенно выдавил Корицкий.

— Где? Кем?

Корицкий вдруг разозлился. Что еще нужно от него этому комитетчику?

— Арбузы пойду разгружать в Южный порт! — почти грубо отрезал он.

Ермолин был доволен — Корицкий злится. Это уже лучше, чем апатия.

— Ну, это не выход, — миролюбиво и рассудительно сказал он. — Арбузы дело сезонное. Август — сентябрь. В году же не два месяца, а двенадцать. Да и квалификации соответствующей у вас нет, возраст, опять же, не тот. Уж я-то знаю, сам арбузами пробавлялся, когда студентом был. А если серьезно?

— Не знаю, — вздохнул Корицкий. — В этом кабинете, надо полагать, не оставят.

— Надо полагать, — подтвердил Ермолин.

— А рядовым сотрудником? — в голосе Корицкого послышалось что-то похожее на слабый интерес.

— А вы бы этого хотели?

— Для меня это было бы, видимо, самое лучшее, — признался после минутного раздумья Корицкий.

— Для нас тоже, — сказал Ермолин.

— Почему? — удивился Михаил Семенович.

— Потому что вас можно лишить свободы, вашего нынешнего высокого поста, но нельзя лишить ваших знаний, вашего научного багажа, ваших способностей, наконец. Государству и народу совсем не безразлично, на что вы все это употребите, когда оставите сей кабинет. Могу привести прецедент. Свой знаменитый прямоточный, котел профессор Рамзин изобрел именно тогда, когда тоже производил определенную переоценку ценностей.

Корицкий задумался.

— Вы это серьезно? — наконец спросил он в явном замешательстве.

— Да уж куда серьезнее! Вот только... Сможете ли вы сделать все, что потребуется для того, чтобы компенсировать, хотя бы в самой малости, тот ущерб, который нанесли Родине? — в упор спросил Ермолин.

— Но это, простите, общие слова.

— Вовсе нет. Это вполне конкретное и, признайте, справедливое предложение.

Корицкий посмотрел в глаза Ермолину.

— Я вас, кажется, понял.

Ермолин облегченно вздохнул. Турищев подался вперед со своего кресла.

— Рад, что вы это поняли, — сказал Владимир Николаевич. — Могу я рассматривать эти ваши слова как добросердечное согласие встать на путь исправления?

— Да, можете. Более того, теперь я сам этого хочу.

— Что ж, гражданин Корицкий, — завершил беседу Ермолин. — Только не думайте, что сегодня кто-нибудь из нас кого-либо облагодетельствовал. Я всего лишь выполняю свой долг. Ну а вам предстоит выполнить ваш...

Глава 13

По пути ко Второй Градской, близ которой жил Осокин, Ермолин снова и снова возвращался мысленно к разговору, который после разбора дела возник на последнем оперативном совещании. Этот разговор, как и другие, ему предшествовавшие, был полезен для всех во многих отношениях. И очень хорошо, что они нашли наконец общий язык с Турищевым. Давно следовало вот так откровенно поговорить с Григорием Павловичем.

Пережитки капитализма в сознании и поведении людей сегодня... Недаром партия еще раз напомнила о необходимости непримиримой борьбы с буржуазной идеологией во всех ее проявлениях, в том числе — и особенно! — весьма тонких. Принципиальных разногласий в этом вопросе у него с Турищевым не было и быть не могло. Оба они коммунисты и чекисты. Вот только нельзя понимать эти пережитки так узко и прямолинейно, как понимал до сих пор уважаемый Григорий Павлович.

Можно повседневно сталкиваться с самой изощренной буржуазной пропагандой и сохранять непоколебимую верность своим идеалам как в мыслях, так и в делах. Но малейшая трещина в убеждениях, червоточина в характере могут открыть дорогу прямому вражескому влиянию. Так именно произошло с Котельниковой и Корицким. Так могло произойти и с Ларионовой.

Котельниковой это стоило жизни. Корицкий нашел в себе силы удержаться у последней черты. Ларионовой помогли уже после явки с повинной брата они, чекисты.

Товарищи припомнили на совещании и другие дела за последние годы, еще и еще раз и очень строго взглянули на них с этой, идейной точки зрения. Это всегда необходимо, особенно в таком деле.

Сейчас Ермолину предстоял чрезвычайно важный, во многом определяющий его дальнейшие действия, разговор с Сергеем Аркадьевичем.

...На звонок открыл сам Осокин. Кроме него в просторной прихожей находился еще один человек: мальчуган лет шести с красной пластмассовой маской на лице. В руке он воинственно сжимал пластмассовую же шпагу. Точно такой шпагой был вооружен и Осокин. Убедившись, что сражение с дедом явно откладывается, мальчуган буркнул «драсьте» и с разочарованным видом удалился куда-то в глубь квартиры.

Осокин поздоровался с гостем и развел руками.

— Ничего не поделаешь, неосторожно позволил внуку посмотреть по телевизору французский фильм «Три мушкетера», теперь несу ответственность. Вы еще не дед?

Ермолин рассмеялся:

— Только кандидат. У сына, кажется, то есть у невестки, что-то намечается. Но для нас, родителей, это пока секрет.

— Вы хоть догадываетесь... А для меня в свое время явилось полной неожиданностью. — По лицу Осокина пробежала тень. — Проходите, Владимир Николаевич.

На пороге кабинета Осокин прокричал:

— Андрей!

Где-то во тьме коридора возник внук.

— Скажи маме, что у меня гость и я прошу устроить для нас чай.

Кабинет Осокина был именно тем профессорским кабинетом, какой ожидал увидеть Ермолин. Стеллажи с книгами до самого потолка, тяжелая кожаная мебель, огромный письменный стол под зеленым сукном. У окна застекленный шкаф, весь заставленный кусками металла. Красное пятно в позолоченной раме, висевшей в углу на стене, привлекло его внимание особо. Осокин перехватил взгляд Ермолина.

— Заинтересовались портретом, Владимир Николаевич?

— Очень... Никогда не видел эту вещь даже в репродукции.

— Это и есть репродукция на холсте. Фабиола, римлянка, которая построила первый в Европе госпиталь для калек и больных.

— Кажется, о ней упоминает в своем труде Феррар.

— Думаю, что это лучшая вещь Хеннера. Взгляните только на этот профиль красавицы, и этот красный платок, накинутый, как у монахини, и черный фон... Репродукцию по моей просьбе привез мне племянник. Как-то я увидел эту вещь в иллюстрированном журнале, загорелся. И вот она у меня.

В комнату вошла высокая молодая женщина с заставленным подносом в руках. Быстро и ловко она сервировала журнальный столик у окна. Женщина была смугла, темноволоса и кареглаза, ничуть не похожа на Осокина, глаза которого, несмотря на возраст, оказались неожиданно ярко-голубыми.

— Это моя дочь Светлана и мать того д’Артаньяна, которого вы уже видели. А это, Ланочка... — тут Осокин замялся. Ермолин пришел ему на помощь.

— Меня зовут Владимир Николаевич.

Они пожали друг другу руки.

— Пейте чай, — приветливо сказала дочь Осокина. — Коньяк и ром на ваше усмотрение. Пирожки с мясом и капустой, сама пекла.

Улыбнувшись, Светлана вышла. Ермолин вспомнил слова Веры Эминовой о том, что у Осокина натянутые отношения с дочерью, и хмыкнул про себя: непохоже.

— Извините, что оторвал вас от работы, Сергей Аркадьевич, — сказал Ермолин, приметив на столе старинную раскрытую книгу.

— Весь в вашем распоряжении, — откликнулся ученый. — А книга сия для меня не работа, а отдых и удовольствие. Ломоносов, Михайло Васильевич. «Первые основания металлургии», «О вольном движении воздуха в рудниках», «О слоях земных». Классика наша! Я и своим докторантам рекомендую. Что же касается этой именно книги, то ее еще прадед мой штудировал и деду передал.

Выходит, Сергей Аркадьевич, вы металлург потомственный.

— Вот именно, — с очевидной гордостью подтвердил ученый. — Было бы у нас время, рассказал бы вам свою родословную, начиная с Костромы и Урала.

— А у меня оно есть. А так как я сам уралец, то мне это вдвойне интересно.

— Знаете, сейчас редко встречаешь людей, которые интересуются генеалогией. Считается, что это пережиток, сомнительная, дескать, привилегия баронов и князей. А напрасно! Родословная трудящегося человека зачастую куда поучительнее, нежели история иного княжеского рода.

Сергей Аркадьевич наполнил рюмки коньяком, подлил в чашку гостя горячего чая и начал рассказывать.

— Наш род Осокиных идет от костромских каталей. Как сказывал прадед Игнатий, не мне, конечно, а отцу моему, лучшие катали валенок на всю Россию были костромские. Валенки у них получались теплые, легкие, в носке прочные. После крестьянской реформы многие костромские подались на восток, кто на Урал, кто в Сибирь.

Мои предки осели в Пермской губернии. Земли под поселение отвели им, конечно, не самые богатые. Урожаи зерновых были скудные, но травы в предгорьях Урала отличные. Коровы давали хорошие удои. Овчины, выделанные местными мастерами, не уступали знаменитым шуйским, угличским и пошехонским.

Прадед Игнатий поселился в поселке, который назывался Заводом, потому что был при медеплавильном заводе с карьером, откуда брали руду. Избы полурабочих, полукрестьян тянулись вдоль реки Северки и впадавшей в нее речушки с татарским названием Сулак. У жителей были наделы земли, так что они и сельским хозяйством занимались, и работали на заводе или в карьере.

Завод пришелся Игнатию по душе. Работы было много, платили, по его понятиям, не скупо. Потом случилось у него горе: от тяжелых родов умерла, так и не разрешившись вторым ребенком, жена. Остался Игнатий вдовцом с пятнадцатилетним сыном Кириллом, моим дедом. Хотел Кирьку приучить к своему ремеслу, но тот тянулся к заводским подросткам и пошел на завод учеником.

Кирька быстро встал на ноги. Помогал рабочим при плавке медной руды в шахтной печи, во все вникал, обо всем расспрашивал. На смышленого парня обратил внимание мастер. Когда завод посетил управляющий, мастер показал ему как диковину толкового и смышленого к медеплавильному делу подростка. Кончилось это тем, что управляющий дал Кириллу денег до Петербурга, и рекомендательное письмо к знакомому профессору Института корпуса горных инженеров, который как раз в тот год был преобразован в Горный институт.

По новому уставу институт становился открытым учебным заведением. Специальные предметы делились на два разряда: горный и заводский. Во время каникул учащиеся обязаны были выполнять практические работы на рудниках и заводах... Вам не скучно, Владимир Николаевич?

— Наоборот, очень интересно. Вы ведь почти о наших местах рассказываете.

— Так вот, управляющий, судя по всему, был человеком умным и дальновидным. Он учел реформу в подготовке горных инженеров и хотел, видно, иметь на одном из медеплавильных заводов не случайного, а своего человека. Конечно, не могло быть и речи, чтобы сразу зачислить Кирилла в институт. По совету профессора он год, как проклятый, готовился ко вступительным экзаменам. Выдержал, поступил, а потом пять лет учился. С остервенением, на хлеб зарабатывал погрузкой на невских пристанях, а затем и репетиторством, благо бестолковых сынков у петербургских бар и купцов было предостаточно. Каждое лето ездил к себе в Завод, где выполнял практические работы.

Закончив курс с отличием, дед, напутствуемый добрым словом профессора (тот даже денег ему дал без расписки на обзаведение), вернулся на уральские заводы. Было то ровно сто лет назад. Вырос впоследствии дед до управляющего заводом. Умер незадолго до революции. Отец мой, Аркадий Кириллович, естественно, тоже закончил Горный институт. Служил на заводах. Его приметили и как опытного специалиста-организатора пригласили в Петербург. Здесь он дослужился до штатского генерала — вышел в действительные статские советники.

Мы, сестра моя Лиза и я, воспитывались уже в Петербурге, жили на Каменноостровском. Но почти каждое лето ездили в Завод, там у нас был небольшой дом.

Перед Февральской революцией Лиза вышла замуж за обрусевшего шведа. Он был богат. На Карельском перешейке имел довольно крупные лесные угодья. Муж Лизы, его фамилия Дальберг, окончил Петербургский лесной институт, теперь это, вы знаете, лесотехническая академия. Когда Свен еще ходил в женихах, я, тогда мальчишка, гостил у него в Териоках. В сороковом году Дальберг умер. После финской войны Лиза потеряла свое состояние и переехала в Хельсинки, а оттуда в другую страну. К счастью, родители наши до этого уже не дожили. Отцу и так трудно пришлось — сначала отвечал за свое генеральское звание, а потом за дочь, оказавшуюся за границей... А знаете, какие слова были всю жизнь девизом отца? Из первого устава Горного института: «Усердие к услуге отечеству и к пользе оного любовь».

— Умели пращуры одной фразой все сказать, — заметил Ермолин, а про себя повторил слова девиза, чтобы потом, уже дома, записать их на память в специальную тетрадь.

— Умели...

— А как ваша жизнь сложилась, Сергей Аркадьевич?

— Ничего особенного. Семью нашу уплотнили, было в те годы такое понятие. Отец работал как специалист на заводе. Я учился в школе, не закончил, пошел на Путиловский. Потом рабфак, Политехнический институт. Но это уже не так интересно. Впрочем, кое-что было... Могу похвастаться, Владимир Николаевич, уважаемый, что я был, наверное, единственным красноармейцем, который, начав войну рядовым, закончил ее полковником. Вот так! — И Сергей Аркадьевич совершенно неожиданно и как-то даже залихватски подмигнул Ермолину: знай, мол, наших!

— Да ну?! — изумился Ермолин.

— Война застала меня в Ленинграде, воинского звания я не имел, поэтому, когда заявился в военкомат записываться в добровольцы, определили меня рядовым, необученным. Ну, подучили нас чуток, был такой «Курс молодого бойца», направили в действующую армию. Воевать пришлось мне, правда, всего восемь месяцев, на Калининском фронте. Оттого, должно быть, люблю больше всего из литературы о войне стихотворение Александра Трифоновича «Я убит подо Ржевом». А потом вышел приказ: всех ученых из народного ополчения и вообще из армии отозвать. Что к чему, я тогда не знал, но летом сорок второго года очутился в Москве, на улице Радио, в распоряжении Московской военной комендатуры.

Осокин заливисто рассмеялся, вспомнив что-то веселое.

— Там такой случай произошел. Мы примерно месяц несли службу в комендантских патрулях. Уголовных элементов вылавливали, мазуриков разных. Так вот, сижу я как-то в комендатуре, отдыхаю и гоняю в шахматы со своим командиром сержантом Войцеховским, до войны он был в Харькове профессором неорганической химии. И вдруг слышим раздраженный голос: «Сержант, ну кто же так ходит?» А надо сказать, что у Войцеховского была крепкая вторая категория, у меня тоже. Ну, Виктор Андреевич и отвечает с некоторым сарказмом, не поднимая головы: «А как, по-вашему, надо ходить?» «А вот как...» Гляжу, чья-то рука хлоп ладьей Войцеховского, да по самому моему больному месту. Поднял очи: батюшки-светы! Сам военный комендант столицы, знаменитый генерал-пограничник Кузьма Синилов! Мы с ним, должно быть, с час играли... Сильнейшим шахматистом оказался. Да и человек был преинтересный.

Ну, а через два дня вызывают меня и еще несколько бойцов из нашей команды к одному из наркомов, ведавших военной промышленностью. Я его и сейчас иногда встречаю. Талантливый человек. Тогда ему немногим за тридцать было. В то время руководителям оборонных предприятий присваивались воинские звания. Вот так и случилось, что вошел я в кабинет наркома рядовым бойцом, а вышел главным специалистом одного военного завода с двумя «шпалами». Через полтора года был уже полковником, папаху получил, ее только-только ввели. Впрочем, я что-то уж очень разговорился, а чай давно остыл.

Невзирая на протесты Ермолина, Осокин ушел на кухню и вскоре вернулся оттуда с горячим чайником и новой порцией пирожков.

Так они и пили чай с пирожками, мирно, в тепле и уюте, можно сказать — безмятежно.

После небольшой паузы, во время которой Ермолин размышлял, как ему потактичнее перейти ко второй половине беседы, Осокин вдруг задал встречный вопрос сам:

— А ведь то, что мы с вами земляки, уважаемый Владимир Николаевич, облегчает вашу задачу в нашем разговоре. Не так ли?

Ермолин засмеялся.

— Откровенно говоря, вы правы, Сергей Аркадьевич.

— Так спрашивайте, не стесняйтесь. Что вас интересует? Почему — не спрашиваю.

— А я отвечу. Вы и ваш институт ведете очень важную разработку. Мы обязаны обеспечить сохранность полученных вами результатов от, скажем мягко, нескромных взглядов.

— А что, нами уже интересуются там? — Осокин заметно оживился и даже подтянул свое кресло ближе к собеседнику.

— Есть некоторые основания полагать, что даже очень интересуются. И нам, чекистам, чтобы выполнить свою задачу наилучшим образом, нужно понять суть того дела, которым занимаетесь вы.

— Понимаю вас...

— Тогда позвольте задать вопрос. Если ваша разработка, допустим, сегодня попадет в чужие руки, это много даст им?

— Нет, немного.

— Как так? — удивился Ермолин.

— Вы ели в детстве гурьевскую кашу?

— И с большим удовольствием.

— Но сами, видимо, не варили?

— Нет, не приходилось.

— Это же так просто. Берется вода, пшено, рис, сахар, изюм, соль, масло. И все варится. Только у одной хозяйки получается объедение, а у другой сладкая размазня. Мы, металлурги, те же кашевары. У одних получается, у других нет.

— Значит?..

— Мы должны получить сплав, обладающий определенными свойствами. Он и сейчас нам нужен, но особенно остро понадобится через несколько лет, когда подойдет рассчитанная на него новая техника, которую создают сейчас наши конструкторы. Не скрою от вас, что для обороны страны нашей все это очень важно. Поэтому в известном смысле наш «орех» можно назвать сплавом будущего. Этот «орех» должен обладать рядом уникальных и труднодоступных свойств. О том, какими должны быть эти свойства, общеизвестно, о них недавно писалось в центральной прессе. Говорится о них даже вон в том пятом томе Детской энциклопедии, в редакции которой я имею честь быть консультантом. Извините, я отвлек вас от темы.

— Наоборот, Сергей Аркадьевич. Исходя из этого, следовательно, можно утвердительно сказать, что на Западе тоже работают над созданием подобных сплавов, не так ли?

— Конечно, и для тех же целей. Но те результаты, которых достигла моя лаборатория, им мало что дадут, хотя мы, как полагаю, их здорово опередили. Они не могут знать главного — хода мыслей моих, следовательно, хода дальнейшего, завершающего этапа исследований. Это как с гурьевской кашей: мало знать компоненты, нужно умение, а это и есть секрет хорошей хозяйки. Я не спешил в своей работе, но сроки экспериментов, исследований, словом, ритм — выдерживал.

— Следовательно...

— Следовательно, через полгода задание будет выполнено. Выполнено именно тогда, когда требуется, а не рапорта победного ради, лишь бы «досрочно», а потом год доделывай. Заводы смогут спокойно, без гонки приступить к качественному налаживанию производственного процесса. Так что главные наши секреты еще впереди.

Ермолин получил ответ на вопрос, волновавший его более всего. Значит, еще не поздно! Однако в последней реплике Осокина что-то насторожило его. Это невысказанное «что-то» следовало немедленно прояснить.

— Простите, Сергей Аркадьевич, но вы сделали определенный акцент на слове «наши». Это случайно?

— Нет, не случайно.

— Как вас понимать?

— Мой заместитель, профессор Корицкий, идя собственным путем, уже нашел свое решение.

Ермолин был неприятно удивлен. Вот те раз!

— Он сделал «орех»?

— В некотором смысле да, сделал.

— Что значит «в некотором смысле»?

— Видите ли... Михаил Семенович мой ученик, талантливый и честолюбивый человек. Последнее качество в его характере содержится, как бы это выразиться поделикатнее, в количестве, превышающем норму. Отсюда нетерпеливость, стремление завершить работу любой ценой.

— Но все-таки он ее завершил!

— А «орех» получился неполновесным! Вы же знаете, что отличить хороший орех от пустого по внешнему виду нельзя, нужно обязательно расколоть. По счастью для Михаила Семеновича, его творение в настоящие щипцы еще никто не закладывал.

— Чем же плох сплав?

— Он вовсе не плох по идее. Но в дело его пускать в нынешнем виде нельзя.

— Почему?

— Прежде всего тем требованиям, которые были поставлены, он отвечает, можно сказать, только формально и только сегодня. А если завтра требования практики окажутся более жесткими? Сплав полетит, запаса прочности на будущее у него нет. Есть и другие недостатки, но это уже очень специальные вопросы.

— А можно этот сплав довести до кондиции?

— Можно. Только на это уйдет лет пять. Но тогда он будет попросту никому не нужен. Техника уйдет вперед, и ей потребуются иные материалы. Уйдет чисто теоретически, из этого несуществующего сплава она как раз и должна быть изготовлена. Значит, будет ждать, то есть отставать. А это немыслимо. Вы же понимаете, о какой технике в первую голову идет речь.

Ермолин задумался. Какая-то смутная идея начала вырисовываться. Или этого ему только очень хотелось?

— Скажите, Сергей Аркадьевич, недостатки «ореха» Корицкого, о которых вы мне рассказывали, очевидны?

— В том-то и дело, что нет! — Осокин разволновался. — Я-то знаю, потому что сам в проблему влез по уши, а кое для кого в министерстве разработка Корицкого весьма привлекательна. Ну как же, можно рапортовать, в фанфары дуть! А я — старый рутинер и тугодум. Хорошо еще, что министр мне верит и поддерживает.

Последние фразы ученого вселили в Ермолина определенную надежду. Кажется, Осокин, именно он, и никто другой, сам подсказывает ему нужное решение.

— Позвольте, Сергей Аркадьевич, мне для себя уточнить вашу мысль. Корицкий разработал технологию производства сплава очень нужного нашей технике сегодня и еще, возможно, несколько лет. Кроме того, сплав Корицкого, назовем его так, несмотря на некоторые достоинства, не свободен и сейчас от серьезных недостатков. Иначе говоря, он не имеет перспективы.

— Именно так.

— Обнаружить недостатки сплава Корицкого можно будет только со временем, точнее, они сами обнаружат себя. Сегодня правильный диагноз его «заболевания» могут поставить лишь немногие. У нас в Союзе это вы. А за рубежом?

— Сразу — никто. Даже самым уважаемым моим коллегам на это потребуется время. Они, конечно, быстро схватят идею сплава, она, не скрою, привлекательна. Ею можно увлечься. А увлечение, тем более влюбленность, как вы знаете, проходит только со временем. И то не всегда.

— Таким образом...

— Таким образом, — дрогнувшим голосом быстро проговорил Осокин, — пусть американцы (полагаю, речь идет о них) влюбляются в идею Корицкого, тратят на это время и деньги. Главным образом — время. Старая формула «время — деньги» канула в прошлое. Сейчас они сами говорят, что «время — это время». Правильно я понял вас, Владимир Николаевич? — неожиданно закончил вопросом Осокин.

Ермолин вздохнул.

— Правильно, Сергей Аркадьевич...

Осокин встал, потом снова сел, передвинул зачем-то пустую чашку на столике.

— Как это произошло? — глухо спросил он. — И какова в этом роль Михаила Семеновича?

— Вы не обидитесь, Сергей Аркадьевич, если на оба вопроса я вам отвечу позже? Когда и сам буду знать больше. О главном вы все равно догадались...

Осокин только вяло махнул рукой.

Ермолин встал.

— Позвольте откланяться... Не долее чем завтра я, с вашего позволения, навещу вас еще раз. Очень серьезная консультация потребуется. Ну и поговорим обо всем.

— Жду, — коротко ответил Осокин.

Уже в дверях Ермолин сказал:

— Иван Никитович Петров просил передать вам самый сердечный привет и добрые пожелания успехов в важных ваших делах.

Глаза Осокина по-прежнему оставались серьезными, даже немного печальными.

— Вот и славно... Иван Никитович был моим первым учителем в том, как беречь государственные секреты. Он на пенсии, наверное? Большой, большой ему привет и за все искреннее спасибо...

* * *
Через три дня, в четверг, в семь часов десять минут вечера Михаил Семенович Корицкий подходил со стороны Метростроевской улицы к Провиантским складам. В руке он держал завернутый в газету сверток. Еще издали Корицкий разглядел на углу фигуру человека в демисезонном пальто тоже с газетным свертком в левой руке.

Глава 14

Время от времени Анатолий Кочергин где-нибудь на улице случайно встречал бывшего однокашника по институту. Встречи и радовали искренне, и смущали. Собственно говоря, смущали не они сами, а тот момент, когда оживленные вопросы типа «А помнишь...» переходили в «А где ты теперь?».

Первое время Анатолий пытался как-то уходить от неминуемых расспросов, по потом научился небрежно и многозначительно отвечать: «Так, в одном «ящике»...» Собеседник понимающе кивал и больше никаких вопросов не задавал. Предполагалось, что «ящик» — это непременно что-то чрезвычайно засекреченное. Так, кстати, думал когда-то сам Анатолий и был немало удивлен, когда узнал, что абонировать на почтамте свой ящик для корреспонденции может любая артель.

Правда, бывшие однокурсники попадались Кочергину не так уж часто. Большинство из них работало далеко от Москвы на металлургических предприятиях Сибири, Урала, Средней Азии, Украины, в столицу они наезжали лишь в командировки. Регулярно он встречал лишь Витьку Мокеева — тот работал на «Серпе и Молоте» и жил от Анатолия через дом. Но Мокеев отлично знал, что Кочергин является сотрудником КГБ, потому что в свое время, будучи заместителем секретаря институтского комитета ВЛКСМ, сам подписывал Анатолию характеристику. Виктор никаких лишних вопросов не задавал, один только раз, не вдаваясь в подробности, спросил: «Ну, как, доволен? К печке обратно не тянет?»

Кочергин ответил, что работой доволен, но к печке иногда все же тянет. И это была сущая правда.

Анатолий вырос в семье металлургов. У печей работал и его отец, и двое дядей, и муж старшей сестры Любы (та с семьей жила в Кривом Роге). Мать Анатолия умерла, когда ему было девять лет. Отец, тяжело переживавший утрату, второй раз так и не женился. Мальчика воспитывал сам. После восьмилетки Анатолий решил идти на тот же завод, где уже двадцать два года работал Дмитрий Васильевич. Здесь паренек получил профессию и квалификацию, здесь же, правда с годовым перерывом, закончил среднюю школу.

Отслужив положенный срок в армии — в батальоне аэродромно-технического обеспечения, — Кочергин вернулся на завод. Еще через год отсюда, со знаменитого московского дважды орденоносного предприятия он пришел учиться в авиационный технологический институт по специальности «литейное производство». К этому времени Анатолий, как и некоторые другие его товарищи по комсомольско-молодежной бригаде, был награжден медалью «За трудовую доблесть» и Грамотой ЦК ВЛКСМ.

Сдавая заводской пропуск, Кочергин был твердо убежден (как и отдел кадров), что через пять лет вернется на родное предприятие инженером. Но вышло иначе. После четвертого курса его пригласили в комитет комсомола и представили коренастому мужчине средних лет с веселыми глазами за толстыми стеклами, видимо, очень сильных очков.

— Это Алексей Григорьевич, — сказал Анатолию Виктор Мокеев, заменявший тогда надолго заболевшего секретаря. — У него к тебе важный разговор. — И вышел из комнаты.

Поначалу предложение работать в органах государственной безопасности показалось Кочергину просто недоразумением. Он отнекивался, приводил разные доводы, сослался на то, что без пяти минут инженер.

— А я инженер с десятилетним стажем, — весело возразил Алексей Григорьевич и уже серьезно объяснил Анатолию, что органы государственной безопасности нуждаются именно в таких, как он, ребятах, прошедших рабочую закалку, школу армии и комсомола, вооруженных хорошими знаниями, в том числе и техническими. В подтверждение рассказал, не раскрывая, разумеется, подробностей, историю о том, как серьезная, тщательно подготовленная вражеская операция была успешно предотвращена в значительной степени потому, что один из сотрудников госбезопасности оказался дипломированным специалистом в области судостроения.

Уже сдаваясь, Анатолий неуверенно спросил:

— Что я отцу-то скажу?

— А так и скажешь, — ответил чекист. — Дмитрий Васильевич знает о нашем разговоре. Мы с ним советовались, как с членом райкома партии.

...Несколько лет спустя Кочергин узнал, что всего лишь два месяца спустя после этого разговора подполковник государственной безопасности, которого он знал лишь по имени и отчеству — Алексей Григорьевич, погиб при исполнении служебных обязанностей.

Быстро пролетела преддипломная практика, последние зачеты, защита. После положенного отпуска, проведенного им впервые в жизни не в «родовом имении Кочергиных» (так отец называл крохотную, в восемь дворов, деревеньку в Вологодской области, где родился), а на Черном море, Анатолий явился в здание на площади Дзержинского.

Когда Кочергину поручили работать с Корицким, ему было тридцать лет, шесть из которых он уже пребывал на службе в органах государственной безопасности. Годом раньше он участвовал, совместно с работниками Московского уголовного розыска, в ликвидации банды крупных валютчиков, главарь которой, некий Мокрецов, был связан с иностранной разведкой. На заключительном этапе операции Мокрецов с двумя ближайшими подручными, старыми, матерыми рецидивистами, пытался бежать, а при задержании оказал отчаянное вооруженное сопротивление: терять ему было нечего. При обезвреживании опасных преступников особо отличились старший лейтенант милиции Виктор Богданов и старший лейтенант госбезопасности Анатолий Кочергин. Оба они были награждены орденом Красной Звезды и повышены в звании. О Богданове позднее появился очерк в «Вечерней Москве». Фамилия Кочергина в нем даже не упоминалась.

— Привыкай, — после поздравлений сказал тогда Анатолию Владимир Николаевич Ермолин, Вээн, как его называли между собой молодые сотрудники. — Ордена будете носить по праздничным дням. Когда станете ветераном, лет эдак через тридцать...

Введя Кочергина в курс дела Корицкого, генерал вручил ему билет в научный зал Ленинской библиотеки и предлинный список специальной литературы.

— Будьте любезны, Анатолий Дмитриевич, все это проштудировать. Представьте, что вам предстоит строгий экзамен по вашей старой специальности. Кроме того, — добавил Ермолин, — вам сегодня привезут те книги и рефераты, которые у вас всегда должны быть под рукой. Для освежения памяти.

Неделю Кочергин не появлялся на службе, только читал — и дома, и в строгом двусветном зале Ленинки — книги и статьи в технических журналах по предмету, знание которого, как ему казалось, уже никак не могло потребоваться (несмотря на былые заверения Алексея Григорьевича) в чекистской работе.

— Вы должны не только контролировать встречи Корицкого и направлять их в оперативном плане, — сказал Ермолин, — но и хорошо разбираться в сути технической проблемы, которой он занимается много лет. Наши шаги будут рассчитываться в прямой зависимости от того, что выдаст лаборатория Корицкого завтра. Но мы должны не только ждать, но и предвидеть его успехи, равно как и неудачи. У вас есть и другая задача, — подчеркнул Владимир Николаевич, — воспитательная. Корицкий совершил деяние, за которое, он еще будет держать ответ перед судом, и знает это. Но он пережил тяжкое потрясение, сам пришел с повинной. Мне хочется верить, что он искренне раскаялся и сделает все, чтобы искупить свою вину. Помогите ему в этом. Держитесь с ним не как с изобличенным преступником, а с человеком, ну... как это сказать? Перенесшим тяжелую болезнь, что ли...

Кочергин жадно впитывал указания своего начальника. Молодой чекист высоко ценил каждое общение с Владимиром Николаевичем, ибо это была школа чекистского мастерства, партийной принципиальности, уважения и доверия к людям, личной скромности и какого-то не понятного еще для Кочергина умения проникать в самые изощренные замыслы врага.

— О чем думаете, Анатолий Дмитриевич? Я сказал: помогите Корицкому пережить его потрясение. Это нужно для дела и просто по-человечески.

— Понял вас, Владимир Николаевич.

— Чтобы квалифицированно работать с бывшим партнером Баронессы, завтра в девятнадцать ноль-ноль посетите Осокина на квартире. Я с ним договорился, он ждет вас. Он будет консультировать вас по сложным вопросам. Но и вы не подведите нас перед ученым мужем своими познаниями в металлургии.

...В назначенное время Анатолий Кочергин позвонил в дверь с начищенной медной дощечкой, на которой было выгравировано: «С. А. Осокин». Открыла высокая молодая женщина с темными, рыжеватыми волосами и строгими карими глазами.

— Здравствуйте, вы — Кочергин, — даже не спросила, а констатировала она. — Отец ждет вас в кабинете.

Анатолий почему-то смутился. Дочь ученого представлялась ему не такой. А какой «не такой»? Этого он объяснить себе не мог.

Светлана была предупреждена отцом, что к нему придет инженер Кочергин. Специалистов отец принимал у себя дома не так уж часто. Случаев таких она, во всяком случае, не помнила, а потому, открыв дверь, взглянула на Кочергина с известным интересом, правда, настолько хорошо скрытым, что гость ничего не заметил.

Перед ней стоял худощавый парень несколько выше среднего роста, как ей показалось, лет двадцати пяти, одетый в недорогой пиджак и темную водолазку. Глаза у пришедшего были серые, а волосы пепельные. На левой скуле синел рубчиком небольшой шрам — его оставила хоккейная шайба в бытность Кочергина защитником заводской команды. На лацкане поблескивал институтский ромбик.

Завидев Светлану, гость смущенно улыбнулся и — забыл сказать, кто ему нужен, вернее, от некоторой растерянности не успел. Светлане это показалось забавным. В прихожей, при свете, она разглядела, что Кочергину не двадцать пять, а все тридцать, и тут же рассердилась на себя за то, что слишком уж много вынимания уделяет этому ничем не примечательному инженеру, потому и пригласила его зайти с излишней сухостью.

Разговор с ученым был продолжительным и для Кочергина нелегким. Сергей Аркадьевич, как понял Анатолий, устроил ему сущую проверку.

— Когда вы закончили институт? — спросил он в конце беседы.

— Шесть лет назад.

— Что ж, перезабыли вы, к счастью, не все. — Осокин вдруг улыбнулся, и Кочергин облегченно вздохнул. — Здесь оттиски моих последних статей, — Осокин протянул молодому человеку папку с бумагами. — Они еще не опубликованы. Вам нужно ознакомиться с ними. Для успеха вашей миссии.

Больше между ними не было сказано о подлинной задаче Анатолия ничего, и чекист был безмерно рад, что маститый ученый столь тактично и умно ввел его в курс дел и проблем института. Такт, видимо, был семейной чертой в характере Осокиных. За три часа Кочергин ни разу не ощутил ни проявления жизнеактивности внука (о его существовании он был предупрежден), ни женской любознательности дочери. Светлана Сергеевна появилась в кабинете лишь один раз — принесла чай с ватрушками и проследила, чтобы отец принял какое-то лекарство.

Домой Анатолий вернулся чрезвычайно довольным. Тут же позвонил Турищеву и доложил о встрече с Осокиным. Григорий Павлович подтвердил капитану, что тот ближайшие дни может работать по намеченному графику с литературой. Ранее они условились, в какие часы ежедневно Анатолий будет находиться у себя на квартире, чтобы с ним, в случае чего, можно было связаться.

Остаток дня Кочергин занимался давно назревшей уборкой комнаты и чтением полученных оттисков. Только ложась спать, он вдруг догадался, что в не меньшей степени, чем проблемы металлургии, его волнует вопрос, отчего так сурово взирают на мир глаза Светланы Осокиной.

Глава 15

Письмо Доброжелателя все больше занимало мыс-ли Ермолина. Безусловно, оно не было провокацией. Сведения, в нем содержащиеся, как он убедился после признания Корицкого, были достоверными и подтверждались проводимой проверкой по делу Корицкого.

Утром сотрудник, занимавшийся Доброжелателем, доложил Ермолину и Турищеву первые соображения по поводу возможного автора письма. В тот день, который был помечен на штемпеле, из Шереметьева улетел один самолет компании «Пан-Америкен», на его борту находилось 62 гражданина США. На самолетах других компаний Москву покинуло еще 27 американцев. Кроме того, требовалось принять во внимание еще 7 человек, улетевших накануне вечерним, парижским рейсом после последней выемки корреспонденции из ящиков. Итого — 96 кандидатов на одну вакансию. Лиц мужского пола среди 96 оказалось 53. Их них сразу исключили пятерых детей и одного чикагского бизнесмена, прилетавшего консультироваться к знаменитому хирургу в институт имени Гельмгольца, — слепой... Затем отпали известный пианист из Сан-Франциско, вице-президент ассоциации любительского бокса, художник с Аляски, гостивший в Москве по приглашению Союза советских обществ дружбы, и крупный банкир изНью-Йорка более чем преклонных лет. Все эти люди просто не могли иметь никакого отношения к вражеской разведке. По причине прямо противоположной отпал один видный журналист — давний и убежденный противник нашей страны, фактически высылаемый за клевету. Осталось 42!

Деловые люди, специалисты, туристы. Кто из них? Условно чекисты выделили семнадцать человек как лиц «зрелого возраста», то есть старше тридцати лет. Тоже достаточно. Кроме того, не исключалось, что автор письма вообще в тот день, или накануне, на аэродроме не появлялся. Письмо мог по его просьбе бросить в почтовый ящик кто угодно, кроме разве журналиста-антисоветчика и слепого чикагца.

Через день круг сузился почти втрое. Чекисты, тщательно изучив семнадцать таможенных деклараций и сличив их с анонимным письмом, категорически отвергли одиннадцать. Но одну из шести, очень схожих, вполне мог заполнить и Доброжелатель.

Были наведены справки. Оказалось, что двое из шестерки останавливались в «Национале», один в «Метрополе», двое в «России» и один в «Бухаресте». Вскоре экспертам предложили целый ворох бумаг: шесть гостиничных листков для заполнения приезжающими, пять телеграфных бланков, две заявки в бюро обслуживания на билеты в театр и одну восторженную благодарность в книге жалоб и предложений шеф-повару ресторана «Националь» за отменное приготовление шницеля по-московски.

Этого оказалось уже вполне достаточно. Сличение почерков показало полную идентичность четырех документов: одного из шести гостиничных бланков, одной из пяти телеграмм, заявки на «Кармен-сюиту» с Майей Плисецкой — и анонимного письма. И бланк, и телеграмма, и заявка на билет в Большой театр были подписаны доктором Робертом Шарки, приезжавшим в Москву в составе группы американских ученых.

Ермолину доставили описание внешности: немолодой, но моложавый мужчина, слегка вьющиеся волосы с сильной проседью, продолговатое лицо с глубоко посаженными светлыми глазами, при чтении пользуется очками в дорогой черепаховой оправе.

Ученые о докторе Роберте Шарки ничего не слышали, но это ровным счетом ничего не значило: за границей специалист, даже очень крупный, мог работать на какую-либо фирму при жестком условии со стороны владельцев, что результаты его исследований не будут публиковаться открыто или за его подписью. Случалось, что из-за соображений конкурентной борьбы в сейфах монополий укрывались надежно от посторонних взоров открытия и мирового значения.

Чекисты расспросили молодого советского инженера, аспиранта одного из ведомственных институтов, больше других контактировавшего с этой группой по поручению своего руководства в качестве сопровождающего и переводчика.

— Доктор Шарки? Приятный человек. Дружелюбный, вызывает симпатию. Как ученый? Видите ли, в литературе мне его труды никогда не встречались, но, судя по разговорам на технические темы, по тому, как схватывает он суть дела, по масштабности суждений, это, безусловно, очень крупный специалист. Точнее? Ну, если угодно, не ниже доктора наук по нашей табели о рангах.

Последующие две недели ничего не добавили к тем скудным сведениям о докторе Шарки, которыми уже располагал Ермолин. А еще через две недели ему доставили новое письмо Доброжелателя. Оно было отправлено из Берлина в адрес начальника почтового отделения при Центральном телеграфе на улице Горького. Когда начальник вскрыл конверт, то обнаружил в нем второй, заклеенный липкой лентой «скотч» и адресованный уже «Компетентным органам СССР».

Текст письма, на сей раз отпечатанного на машинке, гласил:

«Резидент Лоренц получил из Москвы вторую часть материалов по улучшению качества сплава ответственного назначения. Напоминаю, что первая часть была передана ему советской гражданкой под псевдонимом Баронесса. Материалы уже интенсивно изучаются группой специалистов.

Есть основания полагать, что московский источник информации Лоренца имеет прямое отношение к данным исследованиям в СССР.

С уважением, ваш Доброжелатель».
Из этого письма, не содержащего, правда, почти ничего нового для него (кроме того, что материал, отправленный Корицким через связника, уже дошел по назначению), Ермолин сделал вполне обоснованный вывод, что Доброжелатель, или Роберт Шарки, настроен достаточно серьезно. Первое письмо он мог, в конце концов, написать, движимый каким-то личным порывом. Из второго следовало, что его автор принял для себя важное решение и намерен его придерживаться и дальше. Несомненно было также, судя по информированности и продуманности способа отправки второй информации, что Роберт Шарки не только профессиональный ученый, но и человек, хорошо знакомый с конспирацией.

— Его нужно найти во что бы то ни стало, — говорил Ермолин Турищеву. — Мы успокоили противника на данном этапе на какой-то срок. Но кого именно? Нам неизвестно, кто такой Лоренц, мы можем только гадать, сколько времени их специалисты будут возиться с материалами Корицкого и в каком направлении следует подбрасывать км пищу для ума.

Полковник развел руками:

— К сожалению, мы не можем задать этому профессору, или кто он там у них, ни одного вопроса. Ермолин улыбнулся:

— Понимаю, хорошо понимаю это, Григорий Павлович. Тем не менее прошу вас подготовить несколько вопросов, которые вы бы ему при случае задали.

— Шутите, Владимир Николаевич.

— Как знать! — Ермолин встал, давая понять, что разговор окончен. — Лично я льщу себя надеждой, что такая возможность нам еще представится.

Турищев ушел. Наметив вопросы к завтрашнему совещанию с сотрудниками, Ермолин вызвал помощника.

— Я просил повторно прислать мне сегодня одно довоенное дело.

— Уже прибыло, Владимир Николаевич, — кладя на стол папку, сказал помощник.

— Что же вы не дали сразу?

— Вы были заняты... Сначала Григорий Павлович, потом телефон.

Ермолин только хмыкнул. Капитан Ряшенцев второй год исполнял обязанности его помощника, но Ермолин все еще не разучился удивляться его чувству такта.

— Я немного поработаю, — сказал он.

— Сколько именно, Владимир Николаевич?

Ермолин вскинул глаза на круглые часы над дверью:

— Пятьдесят минут.

Капитан ушел. Ермолин мог быть уверен, что в течение пятидесяти минут его не потревожит ни один телефонный звонок и ни один посетитель.

Он распахнул папку и на первой же странице увидел такой знакомый бисерный, буквы словно на нитку нанизаны, почерк Никитыча.

Глава 16

Минуло несколько месяцев. Дело о сплаве не то чтобы потеряло свою остроту, но вошло в колею налаженной, осуществляемой по определенному плану длительной операции. Выявился круг лиц, имеющих к ней кто прямое, кто косвенное отношение. Остальные сотрудники занялись иными, быть может, не менее важными делами.

Оставалось, собственно, только одно неясное пятно — кто такой этот Роберт Шарки, или Доброжелатель, какими мотивами он руководствовался и какие шаги еще предпримет.

Корицкий, как и полагал Ермолин, действительно оказался если не талантливым, то, во всяком случае, очень способным ученым. Освободившись от так долго угнетавшего его чувства унизительного страха, он работал все это время, словно сбросив гору с плеч, даже с каким-то ожесточением. Новые идеи рождались в его голове — одна интереснее другой. Эксперименты тоже приносили важные результаты. Некоторые из них вполне могли послужить основой для самостоятельных, перспективных разработок. Идя по пути реализации своей старой концепции, Корицкий создавал теперь уже и настоящие ценности.

Сотрудники. лаборатории приметили в характере своего шефа существенные изменения: раньше при любом успехе он любил, как говорится, распушить перья, самое скромное достижение комментировал широковещательно и самодовольно. Теперь Корицкий стал куда скромнее, не балагурил, беспощадно обрывал все не относящиеся к делу разговоры и обсуждения, круто всыпал за опоздания на работу и затянувшиеся перекуры, чего раньше за ним не водилось. Словом, милейшего душку Михаила Семеновича словно подменили. Корицкий изменился и внешне — изрядно похудел, отчего стал выглядеть моложе и здоровее, черты его лица, прежде несколько аморфные, приобрели определенную завершенность, походка стала быстрой и энергичной.

Составить первую посылку за кордон, которую Корицкий передал незнакомцу у Провиантских складов, было относительно просто. Ее основу составили те материалы, которыми Михаил Семенович тогда действительно располагал. Их только в определенном направлении откорректировали по совету Осокина и других специалистов.

Теперь дело обстояло иначе.

Составлять новые посылки для Лоренца оказалось куда сложнее. Требовалось тщательно взвесить значение каждого материала в отдельности и их сочетание в целом, продумать необходимость передачи каждой формулы, каждого образца. Никак нельзя было упустить за рубеж те подлинно ценные материалы, которыми лаборатория Корицкого ныне могла справедливо гордиться.

И тут снова неоценимую помощь оказал Осокин. Благодаря его заботам не только гарантировалось полное соблюдение интересов нашей страны, но и достигалась высокая убедительность отсылаемых Лоренцу материалов.

В апреле случилось то, чего Ермолин подсознательно все это время ждал: пришло письмо от Доброжелателя. Оно было написано по-русски, от руки, и вложено в стандартный советский конверт с отпечатанной типографским способом четырехкопеечной маркой и поздравлением по поводу Международного женского дня Восьмое марта. Судя по штемпелю, письмо было опущено в почтовый ящик где-то в районе Васильевской улицы. Отправитель, как это следовало из текста, шел на установление прямого контакта с «компетентными органами СССР» — так значилось на конверте.

Текст гласил:

«В последнее время я отправил в ваш адрес два письма с информацией, которая, как я полагаю, не могла остаться незамеченной службой безопасности СССР. Однако, состоя с вами в односторонней переписке, я лишен возможности судить о том, насколько полезными оказались для вас сообщенные мною сведения.

Мне хотелось бы быть уверенным, что усилия, мною предпринятые и для меня отнюдь не безопасные, не пропали даром и вами приняты во внимание. Кроме того, я хочу знать, нуждаетесь ли вы и в дальнейшем в моих услугах, которые продиктованы единственно уважением к той политике, которую осуществляет СССР на международной арене. Я имею в виду разрядку.

Если я могу быть вам полезен и впредь, прошу дать мне об этом знать следующим образом. 14-го числа сего месяца между 15.00 и 15.15 поставьте на углу улицы Горького и проезда Художественного театра автомобиль с подъемником для замены уличного фонаря. Рабочий — ваш сотрудник — должен быть одет в синий комбинезон и синий берет. Обусловливаю эти детали, чтобы избежать случайного совпадения».

Ермолину все было понятие: мимо «технички» на этом перекрестке, едва ли не самом оживленном в Москве, за пятнадцать минут пройдут тысячи людей, промчатся сотни автомобилей. Установить, кто в этой лавине пешеходов и пассажиров Доброжелатель, будет абсолютно невозможно. Значит, инициативу он оставляет за собой. Разумно и профессионально тоже.

Ермолин нажал на кнопку звонка. В дверях неслышно появился помощник.

— Прошу срочно выяснить, — приказал он, — в каком отеле остановился американский профессор Роберт Шарки. Ну и все о нем: когда прибыл, по какой линии, один или в группе. Словом, все!

— Слушаюсь!

Четырнадцатое приходилось на завтра. Ермолин еще раз взглянул на штемпель и чертыхнулся, письмо было опущено десятого. Три дня, выходит, оно путешествовало от Дома кино до площади Дзержинского. Владимир Николаевич вспомнил, что несколько лет назад «Литературная газета» провела своеобразный эксперимент: отправила по разным адресам сто писем и проследила затем их судьбу. Оказалось, что в наши дни письмо из Москвы в Тулу идет дольше, чем при жизни Льва Толстого.

Как бы то ни было, времени оставалось в обрез. Ермолин вызвал к себе Турищева и Кочергина, чтобы отдать нужные распоряжения. Они обговаривали уже последние детали, когда в кабинете снова появился помощник. Вид у него был несколько растерянный.

— Что такое? — недовольно спросил Ермолин. Капитан Ряшенцев виновато развел руками:

— Нет в Москве никакого Роберта Шарки, Владимир Николаевич. И в Союзе нет. Правда, господин с такой фамилией приезжал несколько месяцев назад. Десять дней...

— Хорошо, — вдруг улыбнулся Ермолин, — можете идти. — Он повернулся к Турищеву и Кочергину. — Слышали? Выходит, Шарки — псевдоним. А может быть, и настоящее имя. Тогда он живет под псевдонимом сейчас где-нибудь в «Метрополе» или в «Национале». Только не в «Бухаресте», там его знают в лицо служащие.

— Можно поднять, Владимир Николаевич, — осторожно подсказал Турищев.

— Можно, — согласился Ермолин. — Только сейчас это не самое главное. Он ищет встречи сам. Мы ему ничего навязывать не можем и не должны. Давайте-ка лучше срочно подготовим все, что нам надо.

На следующий день на небольшой площади, открывающей проезд Художественного театра со стороны улицы Горького, там, где уходит на высоту третьего этажа шкала гигантского термометра, встала специализированная машина. Рабочее место занял молодой парень в синем комбинезоне, надетом поверх красной ковбойки. На голове парня едва держался лихо сдвинутый набекрень синий берет, через плечо висела сумка с инструментами. Обычная картина в жизни города не привлекла решительно ничьего внимания. Только шофер «Волги», стоявшей у ближайшего подъезда, недовольно поворчал, когда его попросили чуть подать машину в сторону.

С негромким гудением телескопическая мачта медленно поползла вверх. Натянув на руки защитные перчатки, парень в берете довольно долго — минут десять — возился под кронштейном, ремонтируя фонарь, должно быть поврежденный порывом ветра. Закончив работу, он крикнул шоферу: «Опускай!» — и мачта с тем же гудением снова сложилась.

Электрик перепрыгнул через обручи рабочей площадки, снял рукавицы и полез, оттянув край комбинезона, в карман рубашки за сигаретой.

— Разрешите прикурить...

Парень поднял голову: перед ним стоял с сигаретой в руке высокий немолодой мужчина в легком пальто, без шапки.

«Он!» В голове капитана Кочергина мгновенно прокрутилась немая кинолента с описанием внешности доктора Шарки: слегка вьющиеся с проседью волосы, продолговатое лицо, прямой нос, запавшие серые глаза, ровные густые брови. Говорит (по крайней мере, произнес два слова) без акцента. В одежде никаких особых признаков, говорящих о национальности. Так — прилично, неброско и достаточно элегантно — могут одеваться интеллигентные мужчины этого возраста и в Москве, и в Берлине, и в Стокгольме, и в Нью-Йорке. Сигарета в тонких, сильных пальцах — обычное болгарское «Солнышко». Продаются в любом московском киоске.

Анатолий подал коробок со спичками. Мужчина прикурил, вернул коробок, кивнул в знак благодарности и зашагал по проезду вверх, в сторону Пушкинской улицы. Через несколько секунд его фигура уже затерялась в толпе. В ладони Кочергина кроме коробка остался крохотный, сложенный в несколько раз листок бумаги. Записку он прочитал уже в кабине «технички»:

«Жду вашего ответственного представителя сегодня в 8 часов вечера в ресторане на 7 этаже гостиницы «Москва». Вторая кабина слева от входа. Он должен спросить: «Простите, это вы командированный из Курска?» Я отвечу: «Нет. Но это не имеет значения. Если вы не с дамой, можете присаживаться».

В семнадцать ноль-ноль Турищев докладывал Ермолину о первом контакте с Доброжелателем. Решено было, что ввиду особо ответственного характера предстоящего разговора на встречу пойдет сам Ермолин. Никаких сопровождающих — ненужное в данной ситуации внимание к его особе могло бы вызвать у Шарки только отрицательную реакцию.

Без трех минут восемь Ермолин уже поднимался в лифте на седьмой этаж гостиницы «Москва». Владимир Николаевич невольно вспомнил, что в последний раз — подумать только! — он был с женой в этом ресторане осенью сорок пятого года, когда вернулся домой после Победы. Довольно скромный ужин (правда, они заказали немного коньяку и бутылку шампанского) обошелся ему тогда по коммерческим ценам чуть ли не в месячный оклад.

Ресторан был в этот час, конечно, полон. Владимир Николаевич прошелся между столиками, словно выискивая свободное место. Не найдя ничего подходящего, он мимоходом заглянул в одну из отдельных кабинок, вторую от входа. На диванчике сидел одинокий немолодой человек и, должно быть в ожидании кого-то, читал «Вечерку» (этот же номер купил только что в вестибюле и Ермолин). Человек поднял голову и вопросительно посмотрел на Владимира Николаевича сквозь очки в красивой черепаховой оправе. Днем на нем очков не было: значит, немного дальнозорок, а не близорук.

— Простите, — нерешительно, словно стесняясь, спросил Ермолин. — Это вы командированный из Курска?

— Нет, — ответил мужчина, привстав с диванчика, — но это не имеет значения. Если вы не с дамой, можете присаживаться. — И он радушным жестом пригласил Ермолина к столу, на котором уже стояло два прибора и открытая бутылка боржоми.

— Владимир Николаевич, — представился Ермолин. — С кем имею честь? Быть может, доктор Роберт Шарки?

Незнакомец снял очки и улыбнулся.

— Можно и так, — согласился он, не удивившись. — Но вообще-то меня зовут доктор Артур Визен.

Глава 17

В который уже раз читателю придется для наилучшего понимания поступков одного из героев повествования вернуться к событиям многолетней давности.

До революции в России имелась не очень многочисленная, но достаточно заметная и значимая прослойка населения, которую принято было называть петербургскими немцами. Была она весьма неоднородной как по положению, так и по роли, которую играли ее представители в жизни огромной Российской империи. Наиболее привилегированными из царских подданных германского происхождения были остзейские бароны, а также иные титулованные и нетитулованные дворяне, потомки тевтонского, ливонского и прочего рыцарства. При императорском дворе и в гвардии достигали они высоких званий и чинов. Отличала их железная устремленность в карьере, жестокость, тупая преданность монархии и презрение ко всему русскому. Бенкендорфы, Клейнмихели, Врангели, фоки и прочие фоны оставили по себе память самую скверную.

Была и другая категория петербургских немцев — давно обрусевших «карлов иванычей»: врачей, аптекарей, гимназических преподавателей, университетских профессоров. Эти жили обычной жизнью российских интеллигентов. От русских коллег их отличало только пользование в семье немецким языком, повышенная любовь к пиву, иногда — принадлежность к лютеранской церкви.

Была еще более многочисленная группа ремесленников: булочников, сапожников, настройщиков, часовых мастеров, отличавшихся еще большей приверженностью к пенистому напитку из ячменя и необычайной профессиональной добросовестностью...

— Знаете, — воспользовавшись паузой в рассказе собеседника, с улыбкой вставил Ермолин, — еще в начале тридцатых годов ленинградцы постарше вместо «столовая» часто говорили «кухмистерская».

— Да ну? — удивился профессор. — Не знал...

Отдаленные предки Артура Визена принадлежали именно к третьей категории. Но дед сумел получить образование, поступить на государственную службу и добраться на ней до чина надворного советника, который давал права российского дворянства. Сына своего Отто господин подполковник (весьма миролюбивый надворный советник любил, чтобы его титуловали по-военному) определил по окончании гимназии с золотой медалью в недавно учрежденную Петербургскую военно-медицинскую академию.

Отто Визен с детства отличался тягой к естественным наукам и непостижимой легкостью в изучении языков. Кроме родных русского и немецкого, освоенных в гимназии латыни, древнегреческого и французского он самостоятельно изучил из-за любви к операм Верди итальянский, из-за преклонения перед Шекспиром и Блейком — английский. За два лета, проведенных на даче в Териоках, мальчик вполне освоил разговорный финский и отчасти шведский.

Стены военно-медицинской академии отгораживали Отто Визена от бурной жизни тогдашнего студенческого Петербурга, но не могли помешать зародившемуся еще в детстве увлечению литературой. Читал он много и с хорошим выбором. Гоголь, Достоевский, Толстой, позднее Чехов открыли ему ту Россию, которую он, выходец из столичного выслужного дворянства, иным путем узнать бы и не мог.

Последующая служба военным врачом в одном из армейских полков Петербургского военного округа дала ему возможность достаточно хорошо изучить жизнь, познакомиться с простыми русскими людьми — вчерашними крестьянами и мастеровыми, одетыми, правда, в серые солдатские шинели. С русско-японской войны Отто Визен привез «Владимира» с мечами, ранение в ногу и глубокое сомнение в незыблемости и разумности государственного устройства великой Российской империи. Увы, революционную бурю 1905 года Отто Визен не понял, воспринял только ее трагическую сторону. Однако, разочарование, охватившее буржуазную российскую интеллигенцию в последующие годы реакции и столыпинского террора, не коснулось трезвого и уравновешенного капитана. Всяческая «метафизика», а тем более мистика и прямая чертовщина были ему просто чужды. Боевой офицер, военная косточка, он видел свой высший долг в служении России. Но России — великой стране, а не вотчине дома Романовых.

Деловые качества Отто Визена, в том числе и прекрасное знание иностранных языков, были замечены теми, к сожалению, немногими «их превосходительствами» в Генеральном штабе, которые понимали отчаянное положение, в каком оказалась русская армия после поражения в бесславной дальневосточной авантюре. Служебные обязанности Отто Густавовича радикальнейшим образом изменились.

На фронте Визен познакомился, а затем и сдружился с артиллерийским штабс-капитаном Виктором Александровичем Вечтамовым, сыном не то чтобы очень крупного, но весьма энергичного петербургского финансиста, тесно связанного с французскими деловыми кругами. Под Дальним штабс-капитан был тяжело ранен в голову шимозой, и Визен буквально спас его отчаянно рискованной по тем временам операцией в совершенно не приспособленной для этого китайской фанзе. Естественно, что по возвращении в Петербург Вечтамов ввел друга и спасителя в дом и познакомил с семьей. Результатом этого знакомства случилась вскорости женитьба Отто Визена на Ольге Александровне, сестре Виктора Вечтамова, девушке привлекательной, начитанной, правда, несколько болезненной и отчасти поэтому набожной.

Через год у Визенов родился сын Артур, еще через год — дочь Наташа, умершая в младенчестве от скарлатины. После смерти дочери Ольга Александровна совершенно забросила все светские развлечения, к которым, впрочем, и раньше была довольно равнодушна, и целиком предалась воспитанию единственного сына.

По роду службы Отто Визену теперь приходилось регулярно бывать за границей, чаще во Франции. Эти командировки он использовал также для выполнения отдельных поручение тестя и поддержания своей лекарской квалификации.

Законы Третьей Республики запрещали заниматься врачебной деятельностью медикам, не имевшим французского диплома. Используя крупные связи тестя, а также сугубо дипломатическую, разумеется, временную снисходительность французских властей к русским (дело с очевидностью шло к войне с Германией), Визен успешно выдержал положенные экзамены и получил французский диплом. Он, конечно, не мог и подозревать, что этим шагом обеспечил на многие годы материальное и моральное положение семьи.

Артур рос ребенком опекаемым, но не балованным. Несмотря на достаточные средства, Визены вели скромный образ жизни. Большой сторонник идей профессора Лесгафта, Отто Густавович воспитывал сына в духе почти спартанском. Никакие излишества в еде не допускались. Плавать Артур научился раньше, чем твердо стоять на ногах. Отец постоянно брал мальчика и на рыбную ловлю, и в долгие пешие прогулки, и в офицерский манеж.

Мать со своей стороны ревностно заботилась о том, что сейчас принято называть эстетическим воспитанием. В доме была прекрасная библиотека из книг русских и зарубежных классиков и — редкость по тем временам — большая коллекция граммофонных пластинок с записями лучших певцов и музыкантов. Наконец, и мать, и отец заботились о том, чтобы мальчик с детства приучился к иностранным языкам.

Когда началась первая мировая война, Визен добился от начальства, чтобы его послали в действующую армию, и стал очевидцем трагедии в Мазурских болотах. Под рождество он был ранен, несколько месяцев лечился в петроградском госпитале, где его трогательно и заботливо выхаживала жена, а после выздоровления получил новое назначение: летом 1915 года полковник Визен был со специальной миссией командирован во Францию. Вскоре к нему приехала и семья.

Ольга Александровна располагала собственным состоянием, полученным в качестве приданого и депонированным по совету отца в одном из солидных французских банков. На особый счет Вечтамов-старший положил довольно солидную сумму и при рождении внука — первого и, как оказалось, единственного (Виктор Вечтамов погиб в самом начале войны, так и оставшись холостяком).

Ольга Александровна рассудила, что, чем снимать дорогую квартиру или номер в отеле, дешевле купить в Париже собственный небольшой дом. Найти в военное время за сходную цену подходящий особнячок оказалось делом несложным.

Командировка полковника Визена длилась до самой Октябрьской революции. Свержение самодержавия Отто Густавович принял как должное, разделял он и политику Временного правительства «Война до победного конца!», полагая, что выход России из войны при других условиях приведет к национальной и европейской катастрофе. Однако, не признав правительства Советов, он резко осудил развязывание гражданской войны в России и, тем более, интервенцию бывших союзников. Истинные мотивы, по которым правительства Англии, Франции, США, а также и Германии послали свои войска в Россию и поддержали белое движение, ему, работавшему долгое время за границей, были совершенно ясны.

Осужденный, а точнее, отвергнутый почти всеми своими бывшими сослуживцами, лишенный возможности вернуться на родину, Отто Густавович Визен повел во Франции жизнь частного лица. В последующем не пожелал он иметь никакого дела и с эмигрантскими организациями, что множились во Франции в двадцатые годы как грибы. Правда, поддерживал материально и связями сильно бедствовавших на чужбине русских врачей, не имевших возможности заниматься лекарской деятельностью.

В сравнении с основной массой соотечественников Визены были устроены более чем благополучно. Собственный дом, признаваемый властями диплом, банковский счет Ольги Александровны обеспечивали им независимость от превратностей эмигрантской судьбы. Отто Густавович в отличие от десятков тысяч бывших белых офицеров, петербургских столоначальников, фрейлин, вице-губернаторов и прочих, вовсе не считал себя политическим эмигрантом, беженцем, вышвырнутым революционной бурей с родной земли. Он и его семья, строго говоря, были просто иностранцами, застрявшими во Франции в силу обстоятельств.

Болезненно переживала вынужденный отрыв от России Ольга Александровна. Более всего она опасалась, что сын забудет родной язык, вырастет чужестранцем. Невзирая ни на что, она твердо решила вырастить Артура в русском духе. Ольга Александровна покупала для мальчика все русские издания, какие только могла найти у знаменитых букинистов в книжных развалах на набережной Сены, посещала с ним службы в русской церкви на улице Петель — единственной, подчинявшейся Московской патриархии, водила на спектакли «Русской Парижской оперы» Агренева-Славянского, «Пражской группы Московского художественного театра», концерты знаменитого хора Афонского, не пропускала ни одной гастроли Шаляпина и Рахманинова.

Странное это было воспитание: подросток, как того и добивалась мать, знал и любил русский язык, литературу, музыку, живопись. В то же время и понятия не имел, что происходит на его родине сегодня. Чем живут, что читают, какие песни поют его сверстники в Советской России, он не представлял. Советские книги, журналы, газеты, кинофильмы тогда во Францию еще почти не поступали, радиовещание переживало младенческую пору. Тут уж родители ничем Артуру помочь не могли. Но главное они сделали: уберегли сына от воздействия разнузданной белоэмигрантской антисоветчины.

Артур закончил частный лицей. К этому времени уже достаточно четко определилось его влечение к техническим дисциплинам. Несколько разочарованный, что сын не захотел выбрать отцовскую профессию врача, Отто Густавович, однако, не стал препятствовать ему в поисках собственного жизненного пути. Единственное, что посоветовал, получить высшее техническое образование не во Франции, а в соседней Бельгии, издавна славящейся во всей Европе своими дипломированными инженерами.

Так Артур оказался в Брюсселе. В бельгийских высших технических училищах тогда был самый продолжительный срок обучения. Объяснялось это тем, что они сочетали чрезвычайно широкую, можно сказать, универсальную подготовку будущих инженеров с высокой узкой специализацией и многомесячной практикой в качестве рядовых рабочих, а затем помощников мастеров на заводах и фабриках. Практике придавалось огромное значение: каждый студент отлично понимал, что в этот период он должен не только закрепить полученные знания, но и зарекомендовать себя как будущий специалист в глазах администрации и владельцев предприятия!

Первоначально Артур предполагал стать строителем мостов, но на втором курсе неожиданно увлекся проблемами улучшения свойств и качеств металлов и специализировался в этой области.

В студенческие годы Артур Визен занимался только учебой, ни с кем из однокашников близко не сошелся — сказалась выработанная годами привычка держаться особняком. Никто в институте о русском происхождении Визена не знал, одни считали его немцем, другие — французом. Вдумчивый, способный, всегда доброжелательный юноша, однако, пользовался авторитетом среди однокурсников. Годы спустя Артуру Визену не раз приходилось встречаться с ними по разным поводам в разных странах, и всегда он находил у них поддержку и содействие.

Ни во Франции, ни в Бельгии интересной работы для Артура не нашлось, но ему предложили хорошее, перспективное место в Германии. Он согласился. Увлеченный новой работой, Артур не заметил, как пролетели его первые месяцы в Дюссельдорфе. Потом только об разглядел, что в Германии что-то происходит. Этим «что-то» было открытое наступление фашизма. Гитлер и его клика рвались к власти. Фюрер национал-социалистской партии еще не стал рейхсканцлером, но штурмовики в коричневых рубашках с черными свастиками на красно-белых нарукавных повязках уже чувствовали себя хозяевами на улицах немецких городов.

Артур ничего не смыслил в политике, однако насилие в любой форме претило самой его натуре, а то, что штурмовики — это в первую очередь насильники, он понял быстро. Увы, и еврейские погромы, и зверские избиения рабочих активистов он считал лишь проявлением разнузданности полууголовных экстремистских элементов в нацистской партии. Артур не представлял еще, да, впрочем, и не он один, что человеконенавистничество и бандитизм могут стать в высококультурной Германии нормой государственной политики.

Одно обстоятельство, случившееся в ту пору, сыграло в жизни Артура значительную, правда, тогда еще не осознанную им роль. Как-то его вызвал к себе один из административных директоров — господин Бургшмидт. В кабинете сидело еще, несколько человек: молодых, одинаково одетых в недорогие новые костюмы. Галстуки у всех были повязаны неумело — у кого толстым узлом, у кого еле затянут.

— Это русские инженеры, господин Визен, — сказал Артуру директор Бургшмидт. — Они будут проходить стажировку на наших предприятиях. На вас возлагается обязанность быть несколько недель при них переводчиком.

Потом он представил Артура русским и вручил ему программу работы со стажерами из Советского Союза. Пожимая им руки и обмениваясь обычными при знакомстве ничего не значащими фразами, Артур, однако, уловил с их стороны некоторую настороженную сухость, почтя неприязнь. Старший группы — жизнерадостный и деловитый Василий Емельяненко потом признался Визену, что они его приняли поначалу за молодого «беляка».

Русские стажеры были не намного старше Артура, но, как оказалось, у каждого из них за плечами была уже большая, даже бурная жизнь. Все они успели принять участие в революционных событиях и гражданской войне, некоторые перед тем, как их послали учиться в ленинградские и московские институты, занимали большие посты. Лишь один из этих русских кончил когда-то пять классов реального училища, остальные получили знания примерно в объеме средней школы исключительно самообразованием и — уже после войны — на так называемых рабочих факультетах.

Никогда раньше Артур не встречал людей, которые бы таким напором, даже ожесточением, по выражению Васи Емельяненко, «грызли гранит науки». У Круппа ни один рабочий не задерживался после гудка и минуты лишней. Русские стажеры готовы были не то что дневать — ночевать в цехе, только бы узнать, увидеть, услышать что-нибудь еще и еще. С равным интересом они выпытывали тонкости металлургического процесса как у господина главного инженера, так и у подручного сталевара.

Первые дни русские держались с Артуром подчеркнуто деловито, говорили только на производственные, отчасти бытовые темы. Ледок недоверия растаял, когда они поняли, что вопросы Визена о Советском Союзе выражает только его чистосердечный интерес к родине.

Артур слушал внимательно, часто переспрашивал, многого не понимал, со многим не соглашался. Главное он понял: та Россия, в которой он родился и о которой тосковали в парижских трущобах обнищавшие и опустившиеся белоэмигранты, безвозвратно канула в прошлое. На смену ей пришла новая — молодая и энергичная страна, строящая, хоть и с большими издержками, прекрасное и пугающее одновременно общество высшей справедливости и всеобщего благосостояния. Артур не был уверен, что эта страна ему понравится, но ему хотелось взглянуть на нее хоть одним глазком. Некоторое время он даже серьезно обдумывал возможность поехать в СССР на строительство какого-нибудь металлургического предприятия. Но Советы заключали контракты лишь с опытными, известными специалистами.

Стажеры уехали... С одним из них Артуру Визену доведется через двадцать лет встретиться в неожиданном месте и при неожиданных обстоятельствах.

Наступил тридцать шестой год, с ним пришло горе, от которого Артур долго не мог оправиться. У Ольги Александровны обнаружили неизлечимую болезнь. Врачи смогли только несколько смягчить невыносимые страдания последних дней ее жизни. А через полгода в нелепой автомобильной катастрофе погиб Отто Густавович. Теперь уже ничто не привязывало Артура к Франций, Он продал парижский дом и окончательно обосновался в Бельгии.

Вторая мировая война застала его на службе в одной из бельгийских фирм, поглощенных фактически германским концерном «Герман Геринг». Фирма располагала собственным исследовательским и конструкторским бюро. Артур Визен был в нем одним из ведущих и перспективных специалистов.

После оккупации вермахтом маленькой Бельгии ее не по масштабу страны развитая промышленность была превращена в один из главных оружейных цехов гитлеровской Германии.

Инженер доктор Артур Визен не имел сколь-либо четких политических воззрений, но одно он знал совершенно точно: фашизм — это смертельная угроза демократии и цивилизации. Совсем недавно он собственными глазами видел в Германии, какими методами Гитлер и нацисты шли к власти. Теперь в оккупированной Бельгии он мог убедиться, что несет «Новый порядок» Европе: каторжный труд на войну, насильственный угон жителей на промышленные предприятия Германии, ограбление страны, голод, лишения, террор.

Когда инженеру Визену предложили примкнуть к организации Сопротивления на комбинате, он не колебался ни минуты. Его обязанностью стала техническая отработка актов саботажа, а затем и диверсий. Инженерные способности Артура тут проявились самым выдающимся и эффективным образом: выпускаемая комбинатом военная техника выходила из строя, но и тени подозрения не падало на истинных виновников поломок и аварий. Работа в подполье для Визена облегчалась тем обстоятельством, что он считался немцем по происхождению, поэтому пользовался со стороны оккупационных властей и администрации комбината определенным доверием и льготами. Ненависть к гитлеризму он научился глубоко прятать за внешней лояльностью к третьему рейху и добросовестностью к служебным обязанностям.

Весной сорок третьего года через священника, выполнявшего в местной организации Сопротивления функции связного, доктор Артур Визен получил предложение сотрудничать с военной разведкой союзников. Искренне полагая, что тем самым он внесет еще больший вклад» в разгром германского фашизма, Визен согласился.

За время войны Артур только один раз встретился лично с резидентом разведки союзников.

В назначенный день и час Визен пришел в приемную зубного врача, о существовании которого до сих пор и не подозревал. Время было подобрано таким образом, что он оказался последним посетителем. Дантист, не по профессии молчаливый, действительно поставил Артуру серебряную пломбочку на коренной зуб, а затем вышел, предложив немного подождать. Видимо, на всякий случай, он страховал встречу в приемной...

Резидент появился ровно через минуту откуда-то из глубины квартиры. Это был высокий, спортивного сложения молодой мужчина, на вид года на два старше Визена (на самом деле он был на несколько лет моложе). Одеждой и манерами поведения он походил на коммивояжера. Таковым он и был по документам — на время этой поездки, во всяком случае.

— Ролль, — представился он и заговорил с Визеном по-французски без какого-либо акцента: — Завтра или послезавтра вам предстоит выехать в Германию для участия в особо ответственной и секретной работе.

— Откуда вам это известно? — спросил неприятно удивленный Артур.

— Не надо задавать лишних вопросов, господин Визен, — наставительно сказал Ролль. — В нашем деле тот живет долго, кто больше слушает и меньше спрашивает. Информация абсолютно точная. Так вот, вы примите предложение, тем более что на самом деле это вовсе не предложение, а приказ властей, только в вежливой форме, поскольку вы не бельгиец, а немец. Нас, однако, этот приказ устраивает. Вы будете работать, судя по всему, на самом секретном военном предприятии нацистов.

Последующие полчаса встречи они с Роллем договаривались о формах дальнейшей связи, методах сбора, обработки, хранения и передачи информации.

Через день — это произошло в начале сорок четвертого года — Визена действительно вызвали к немецкому директору и вручили предписание немедленно выехать в Германию в распоряжение неизвестного ему штурмбанфюрера СС Вернера фон Брауна.

Все последующие долгие месяцы войны доктор Артур Визен в числе многих сот других специалистов работал над созданием вундерваффе — гитлеровского сверхсекретного чудо-оружия. Так были окрещены ракеты Фау-1 и Фау-2 — последняя надежда фюрера на изменение хода войны в пользу третьего рейха.

Стремительное наступление Советской Армии зимой 1945 года вынудило гитлеровцев спешно покинуть местечко Пенемюнде на острове Узедом в Балтийском море. На одном из двух тысяч грузовиков с демонтированным оборудованием с пенемюндских объектов в начале февраля прибыл в Нордхаузен и Артур Визен. Здесь в мае, уже после капитуляции вооруженных сил Германии, и разыскал его американский разведчик, которого он знал в Бельгии под именем Ролль. Теперь Ролль называл себя иначе — капитан Лоренц. С Лоренцем доктору Визену пришлось отныне иметь дело на протяжении почти тридцати лет. Но настоящего его имени он так и не узнал, да, признаться, никогда к этому и не стремился, усвоив твердо совет шефа задавать поменьше ненужных вопросов.

По предложению Лоренца Артур Визен уехал, а фактически был вывезен в США и приступил к работе в одном из институтов, контролируемых Координационным центром научно-технической разведки. В сорок седьмом году он обзавелся семьей и натурализовался. Как ни странно, решающую роль в предоставлении доктору Артуру Визену американского гражданства сыграло не активное участие в антифашистском Сопротивлении, а... работа в Пенемюнде над немецкими ракетами, главный конструктор которых, Вернер фон Браун, тоже оказался в Америке.

Долгие годы работа доктора Визена не вызывала у него никаких тревог в моральном аспекте. Он внес свой вклад в дело разгрома фашизма и теперь занимался научной деятельностью в свободной, по его мнению, демократической стране, участвовавшей в антигитлеровской коалиции, стране, сражавшейся против фашистской Германии и играющей важную роль в послевоенном устройстве мира. В той среде, в которой очутился доктор Визен, вообще не было принято задумываться над политическими и моральными аспектами чисто профессиональной работы. Кроме дел в институте коллег Артура интересовали проблемы только материального благосостояния.

Оклады у сотрудников были высокие — гораздо выше, чем у профессоров не только государственных, но и частных университетов. Каждый смог обзавестись не только домом с бассейном, но и солидным, непрерывно возрастающим счетом в банке.

Отрезвление приходило медленно и трудно. Главную роль тут сыграли сомнения, которые постепенно стали возникать у доктора Визена по поводу практического использования результатов его собственных научных изысканий. Все они, без исключения, находили применение только на военных заводах или же на предприятиях, поставляющих разведке специальную технику и снаряжение.

В системе военно-промышленного комплекса работало множество крупных специалистов всех отраслей знания. Многие из них, видимо, просто не задумывались о нравственной стороне своего дела. Иные же всепонимали, но полностью разделяли взгляды щедрых работодателей. Один лишь раз в стенах своего института Артур Визен услышал слова, резко расходившиеся с обычными высказываниями коллег и сослуживцев.

В столовой к нему, не спросив, как того требовали приличия, разрешения, подсел недавно пришедший в институт физик Рон Макгюст, огромный, костлявый парень в джинсах и грубых фермерских башмаках. С аппетитом перемалывая крепкими зубами цыплячьи косточки, Макгюст спросил:

— Слушайте, коллега, вы знаете такого — Дэндриджа Коула?

— Лично нет, — сдержанно ответил Визен. — Но такой работает в отделе ракет и космических кораблей «Дженерал электрик».

— Он что, псих? — деловито поинтересовался Макгюст. Визен пожал плечами.

— Вроде нет, вполне нормален. А что?

— Он тут на ежегодном собрании Общества по астронавтике предложил разместить ядерный заряд на одном из астероидов, носящихся в Солнечной системе.

Визен едва не поперхнулся куском бифштекса.

— Зачем?!

— Этот псих рассчитал, что группа астронавтов могла бы добраться до астероида на космическом корабле и столкнуть его взрывом небольшого ядерного заряда с орбиты так, чтобы он упал в заданном районе земного шара. При этом, естественно, произойдет взрыв, по мощности эквивалентный взрыву нескольких миллионов водородных бомб.

— Но ведь это бред!

— Бред не бред... Не будьте наивным, коллега. Никто сегодня не может сказать, насколько реальна эта самая «астероидная бомба» и нужна ли она нам в действительности, но перед угрозой, что русские могут опередить нас и первыми шарахнуть по Кентукки из космоса, эти джентльмены из Капитолия без звука отвалят Пентагону ровно столько миллиардов долларов, сколько тот запросит...

Рыжий верзила Макгюст, видимо, откровенничал во всю глотку не с одним Визеном, потому что вскоре его уволили без объяснения причин.

В том же шестьдесят втором году США взорвали в космосе ядерное устройство. Похоже, дело не ограничилось только психологическим нажимом на конгресс перед обсуждением в палатах очередного военного бюджета. Предстоящее испытание ядерной бомбы в космосе вызвало бурю протестов во всем мире. Обычно Визен равнодушно относился к подобного рода резолюциям, обращениям, заявлениям, полагая их не более как пропагандистскими штуками левых и радикалов. Но на сей раз обращение к президенту Соединенных Штатов подписали одиннадцать американских ученых с мировыми именами, люди, в которых невозможно было и заподозрить «агентов красных». С полным и глубоким знанием дела они указывали президенту, что непосредственно окружающее Землю пространство — неподходящая область для разрушительных и опасных по непредсказуемым последствиям экспериментов.

Увы, президент принял во внимание мнение других консультантов. Кто-кто, а доктор Визен хорошо знал об их прямой связи с военно-промышленным комплексом. Гнетущий осадок остался от всего этого зловещего сумасшествия на душе Визена. Впервые подумал: «Где грань между средствами защиты свободного мира от возможной агрессии и оружием нападения? Или снова торжествует древний латинский девиз «Хочешь мира — готовься к войне»?»

Разве ради этого работает он, доктор Артур Визен, и его многочисленные коллеги? Противостоять угрозе свободному миру и демократии со стороны тоталитаризма — для него были не пустые слова. Но только легковерные до мнительности, дремуче невежественные во воем, кроме добывания денег, американские обыватели могут поверить, что «астероидная бомба» и тому подобные смертоносные изобретения — оружие для защиты их прав и свобод.

В сентябре доктор Визен приехал в длительную командировку в Лондон. И здесь в книжном магазине на Флитстрит в грузном, седовласом человеке со сползшими на нос очками, увлеченно роющемся в наваленных на прилавок книгах, он узнал Василия Емельяненко! Визен не удержался от возгласа изумления.

Подняв голову, Емельяненко будничным голосом сказал:

— Здорово, Артур!

Тон его был таков, словно расстались они лишь вчера.

Потом они сидели в ближайшем пабе — несравненной лондонской пивной, заменяющей простым англичанам клуб, — и вспоминали былые времена. Один из бывших стажеров за эти годы стал заместителем министра, второй — директором большого завода на Украине, третий погиб на фронте. Сам Василий Емельяненко руководил научно-исследовательским институтом, был членом-корреспондентом Академии наук СССР и в Лондон приехал на Пагуошскую конференцию ученых в составе советской делегации.

Что это за конференция, Визен, к стыду своему, не знал, а спросить Емельяненко постеснялся.

О себе рассказал коротко — в войну участвовал в бельгийском Сопротивлении, потом мотался по свету, работает в серьезной фирме, имеет двоих детей. Внуков пока нет.

Прощаясь, Емельяненко сунул Визену свою визитную карточку с адресом. Артур свою взамен не дал, сослался на то, что якобы вскоре переезжает в другое место, обещал написать, как только устроится. Василий как будто и не заметил некоторого замешательства собеседника. Расстались они дружески.

Обо всех контактах с гражданами социалистических стран сотрудники института обязаны были непременно ставить в известность руководство. Об этой встрече Артур Визен никому никогда не сказал и слова. Визитную карточку в гостинице сжег, но адрес и телефон Василия запомнил намертво.

В тот же день Визен купил вечернюю газету, в которой увидел текст утреннего выступления на Пагуошской конференции лорда Бертрана Рассела, о котором он раньше ничего не слышал. Из редакционного комментария следовало, что лорд — знаменитый английский ученый и философ и ему уже стукнуло ни много ни мало девяносто лет. Что может путного сказать этот ветхий старец, должно быть давно потерявший реальное представление о времени и проблемах мира и человечества?

Начав читать просто из любопытства, Визен, однако, не оторвался от газетной полосы, пока не дочитал до конца. Лорд-философ, оказывается, вовсе не был замшелым, выжившим из ума Мафусаилом. Он высказывал мысли не только достаточно современные, но и заставляющие глубоко задуматься.

Бертран Рассел, в частности, напомнил об особой ответственности, лежащей в наше время на ученых за все последствия использования научных открытий. Ученым, сказал он, известны такие факты, о которых еще недостаточно осведомлены рядовые граждане и даже официальные представители правительств. Поскольку от всеобщего ознакомления с такими фактами в немалой степени зависит будущее человечества, прямая обязанность ученых — широко распространять сведения о них. Люди должны понять, что в наш век никакие цели не могут быть достигнуты с помощью войны. Наука изобрела средства массового уничтожения, и поэтому именно деятели науки должны сделать все от них зависящее, чтобы применять научные достижения в мирных целях.

Какое-то особое чувство подсказало Визену, что не стоит делиться с кем-либо тем впечатлением, какое произвели на него высказывания сэра Бертрана.

«В наш век никакие цели не могут быть достигнуты с помощью войны», — нечто подобное сказал в разговоре за кружкой пива и Василий Емельяненко. Сказал уверенно, как нечто само собой разумеющееся.

Так исподволь, шаг за шагом приходило новое понимание доктором Визеном содержания и смысла его науки. Положа руку на сердце, он должен был согласиться, что все эти годы он был всего-навсего винтиком, пускай и важным, в огромной военной машине, созданной отнюдь не для защиты свободного мира, как утверждал Лоренц, а совсем с другими целями. Какими именно, об этом он пока и думать не смел, а время от времени всплывающую перед мысленным взором беспощадную истину старался отогнать прочь. С каждым разом это удавалось ему все с меньшим успехом.

Как-то в библиотеке, на столе новых поступлений, Артур Визен раскрыл наугад довольно объемистый труд, привлекший его внимание многообещающим названием: «Научная революция». Книга, однако, оказалась совсем об ином. Автор, судя по всему хорошо информированный, писал более чем откровенно:

«На протяжении многих лет нам придется полагаться на системы информации и разведки в деле предвосхищения неожиданных открытий врага в методах применения техники и технических средств. Эта конкуренция в области техники превращает лаборатории и опытные полигоны в важнейший театр действия разведок».

Последующие десять лет каждодневно приносили Визену подтверждение, что он служит могущественной организации, непрерывно ведущей войну — тайную войну! — во всех уголках земного шара, ибо не было такой отдаленной точки на планете, куда бы не пытался протянуть свои щупальца всемогущий военно-промышленный комплекс.

Вьетнамская война многим на Западе принесла прозрение. Артур Визен был среди тех немногих, кто, хотя и не во всех деталях, знал, какую роль в развязывании вьетнамской трагедии сыграли секретные службы его страны. Было что-то символичное в том факте, что первым — из сорока с лишним тысяч — американцем, убитым на земле Вьетнама, оказался сотрудник Агентства национальной безопасности, специалист по радиошпионажу.

На очередную ежегодную премию жена Визена Катлин купила «чудо XX века» — ультрасовременную электронную кухню. Когда рабочие фирмы установили оборудование и все отладили, жена затащила Артура на кухню и в полном восторге стала демонстрировать ему работу хитроумных устройств и приспособлений.

— Ну, разве это не восхитительно! Ты только посмотри! — Катлин с воодушевлением щелкала тумблерами бесчисленных реле, нажимала разноцветные кнопки. Испеченный в этот же день ее первый «электронный» пирог действительно был красив и отменно вкусен.

Визен поддакивал жене, а сам думал о тех открытиях, изобретениях, достижениях, которым его коллеги не нашли бы смертоубийственного применения, противоречащего всем нормам человеческой морали, христианского милосердия и научной этики.

Медики разработали 124 способа убийства человека, что называется, голыми руками.

Химики синтезировали яды неслыханной токсичности, а также препараты, парализующие волю, сводящие с ума, отбивающие память.

Микробиологи выращивали колонии возбудителей болезней, по сравнению с которыми чума и оспа выглядели не опаснее кори.

Геофизики изучали возможность искусственного возбуждения землетрясений в любом заданном районе земного шара.

Электротехники и электронщики... Если бы Катлин могла знать, чего наизобретали они кроме «кухни XX века»!

Вполне возможно, что раньше, осознав, какому богу он до сих пор служил, Артур Визен ограничился бы незаметным, достойно обоснованным уходом в отставку.

К более решительному шагу его подтолкнул вновь оживший интерес к стране детства, вызванный предпринятыми в последние годы миролюбивыми действиями СССР по разрядке международной напряженности.

К этому времени американские физики вовсю работали над проектом W-63.

В начале пятидесятых годов они установили, что при термоядерном взрыве в момент слияния изотопов водорода — дейтерия и трития — выделяются элементарные частицы — нейтроны, обладающие колоссальной кинетической энергией.

Уже в 1958 году физик Сэм Коэф предложил Пентагону реализовать эту идею. Сравнительно небольшая мощность, минимальные разрушения, слабое заражение местности, утверждал этот современный маньяк, позволили бы применить его нейтронную бомбу, не опасаясь мировой катастрофы. Вскоре нейтронная бомба стала «гвоздем программы» американской администрации. Она получила кодовое название W-63, так как весной 1963 года в пустыне штата Невада был взорван первый нейтронной заряд. Конструктивные мирные предложения Советского Союза помешали реализации чудовищного проекта.

В 1966 году в составе группы туристов Артур Визен посетил Москву, Ленинград и Киев. Впечатления от поездки были ошеломляющими, а вывод достаточно решительным: он дал себе слово не предпринимать отныне никаких действий, которые могли бы пойти во вред Советской России, делу мира, следовательно — и народу той страны, которая стала родиной его детей.

Наметившуюся разрядку международной напряженности и развитие экономических, научных, культурных связей между Западом и СССР Артур Визен принял для себя как программу. Впервые за многие годы он вздохнул с облегчением. Но период упоительного ощущения душевного спокойствия оказался непродолжительным.

В той среде, в которой он работал, почти ничего не изменилось. Она, эта среда, слишком тесно была связана с теми военно-промышленными кругами, которые по-прежнему жили категориями политики силы и балансирования на грани войны. В развитии контактов с Советским Союзом они, эти люди, узрели лишь новые возможности для подрывной деятельности против стран социалистического содружества.

Дело Баронессы, в которое доктор Визен был введен в качестве технического эксперта, оказалось последней каплей, переполнившей чашу его терпения.

В один из пасмурных дней 1974 года, покидая Москву, где он пробыл десять дней под своим постоянным псевдонимом Шарки в составе группы американских ученых, Артур Визен опустил в почтовый ящик на Шереметьевском международном аэродроме письмо, адресованное «Компетентным органам СССР». То самое письмо, которое задало столько хлопот Ермолину и его сотрудникам.

Глава 18

Уже были съедены и заливной язык, и фирменный судак «Орли», и еще что-то. Выпито полбутылки «Греми» и бутылка «Саперави». Официант убрал посуду и принес кофе по-турецки. Из зала доносились щемящие звуки снова вошедшего в моду танго, обычный ресторанный гул.

Рассказ доктора Визена длился добрых два часа. После первых, ничего не значащих фраз Ермолин сразу спросил Доброжелателя, какими мотивами тот руководствовался в своих, более чем необычных для разведчика поступках. И услышал поразивший его ответ:

— Россия — родина моя и многих поколений моих предков. Я не мог примириться с тем, что ее жизненным интересам наносится серьезный ущерб. Кроме того, как ученый я обязан заботиться о том, чтобы наука служила миру и прогрессу. Помогая вам, я выполняю и свой долг ученого...

Далее последовал уже известный читателю рассказ. Визен предупредил Ермолина, что завтра он улетает. Это означало, что сегодняшний разговор с ним может оказаться единственным и последним.

— Каковы ваши дальнейшие намерения, Артур Оттович? — спросил Ермолин, когда доктор кончил говорить.

— Если откровенно, они зависят от нашей встречи, — признался Визен. — Я могу в любой момент уйти в отставку. У меня есть весьма заманчивые предложения и от частных фирм, и от двух университетов. Мне полагается значительная государственная пенсия, кроме того, я обладаю если не состоянием, то достаточными средствами и полностью оплаченным собственным домом.

— Что же вас удерживает от такого шага?

— Лоренц просил меня довести до конца дело Баронессы, с научно-технической стороны, разумеется. Но главное не это...

— Что же? — Ермолин твердо придерживался линии дать возможность собеседнику высказать все самому.

— Желание помочь вам в этом деле, — решительно заявил Визен. Он отпил глоток кофе, — поскольку от меня пока что-то зависит.

— Что именно? — поинтересовался Ермолин. — Вы и так уже сделали достаточно много для нас.

Визен пристально посмотрел ему в глаза.

— Или вы действительно ни о чем не догадываетесь, Владимир Николаевич, или начали с какого-то момента большую игру. Оба предположения имеют равное право на существование, но я больше склоняюсь ко второму.

Теперь уже Ермолин вопросительно взглянул на собеседника.

— Что ж, охотно поясню, — сказал Визен. — Материалы, которые вывезла из Советского Союза Баронесса, представляли исключительный интерес. И с научной, и с... — он на секунду замялся, — со специфической точки зрения. Они, кроме всего прочего, позволяли судить о некоторых вещах, на которые нацелены ваши специалисты, работающие совсем в иных областях. Потом наш связник привез от сообщника Баронессы посылку... Мне пришлось заниматься ее содержимым.

— Что вы можете сказать по этому поводу?

— Одно из двух, — убежденно ответил доктор. — Либо Лоренц купил гнилой товар, либо на этом этапе в цепочку включилась ваша служба. Сейчас над материалами трудится денно и нощно целая баскетбольная команда знатоков, но дело абсолютно бесперспективное. Линия, правда, убедительная и весьма соблазнительная.

— Кто еще так думает, кроме вас?

Это был критический момент разговора. Владимир Николаевич уже и сам догадывался, что Визен, в силу ли своей высочайшей инженерной квалификации или интуитивно, все понял. Профессор его не прощупывал, не искал подтверждения своей гипотезы в каких-то своих целях — ему с очевидностью было ясно, что материалы, полученные Лоренцем, могли только завести в тупик. Объяснялось ли это действительной несостоятельностью разработки Корицкого, о чем предупреждал уже Осокин, или вмешательством советской контрразведки — дела не меняло, по крайней мере в данной ситуации. В конце концов, доктор Визен мог — будь он преданным человеком Лоренца — просто сообщить своему шефу, что добыча не стоит и выеденного яйца, и тот немедленно прекратил бы всякие отношения с Корицким. Или наоборот, продолжил бы игру с советской контрразведкой, но уже в качестве не дезинформированной, а дезинформирующий стороны. Как бы то ни было, у Ермолина — он это осознавал отчетливо — никакой альтернативы не оставалось. Диалог с Ричардсоном (а он не сомневался, что Лоренц и Ричардсон — это одно лицо) можно было продолжать лишь при одном условии: доверии к доктору Артуру Визену. Только так...

— Пока никто, кроме меня, — убежденно ответил Визен на заданный вопрос.

— Какие у вас отношения с Лоренцем?

Доктор на секунду задумался.

— По нашим стандартам, дружеские. Я ему обязан своим нынешним положением, ну а он также до сих пор не имел оснований жалеть, что привлек меня к своей работе. Я всегда восхищался тем мужеством, которое он проявил во время войны с Германией. У нас с ним, говоря откровенно, только одно расхождение: он вас считает своими врагами и врагами Америки, а я нет.

Ермолин хотел что-то сказать, но Визен опередил его.

— Поймите меня правильно. Я натурализованный гражданин своей страны. Ее гражданами, но уже по рождению, являются моя жена и мои дети. Я не собираюсь сотрудничать с вами в профессиональном смысле слова. Моя связь с вами не наносит никакого ущерба народу страны, в которой я живу. То, что я делаю, я делаю с чистой совестью. Если бы я не был убежден в искреннем стремлении Советского Союза к миру и разрядке, в том, что он занят строительством общества справедливости и всеобщего благосостояния, сегодняшняя наша встреча не состоялась бы. Выпьем за справедливость! — Улыбнувшись, Визен поднял рюмку темно-золотистого «Греми».

— С удовольствием, доктор! — Ермолин тоже поднял рюмку и выпил свой коньяк. Оба закурили.

— Вы очень хорошо сказали все, Артур Оттович, — нарушил молчание Владимир Николаевич. — Теперь я понимаю, почему вы помогали нам.

— Вам нужна моя помощь?

— Да, — откровенно признался Ермолин. — Вы можете нам существенно помочь. Уже сейчас. Ответив хотя бы на такой вопрос: в какой стадии находится изучение полученных из Советского Союза материалов?

Визен оживился.

— Знаете, увлеченность иногда бывает хорошим помощником, а иногда плохим. Это как раз второй случай. Они упоены успехом, увлечены материалом, который сам приплыл им в руки, а потому не замечают того, что давно заметил я. Правда, скомпоновали вы все в конечном счете правильно — скажите спасибо своему консультанту. К тому же в вашу пользу играет то обстоятельство, что наши руководители и Лоренц все время подхлестывают команду. Если руководителям нужен результат, то Лоренц спешит уже из-за своей личной заинтересованности.

— Какой?

— Видите ли, Владимир Николаевич, когда в вашей стране видный государственный служащий уходит на пенсию, он занимается общественной деятельностью, изредка пишет мемуары. Наши отставники чаще всего на второй день после отставки только начинают всерьез заниматься бизнесом.

Ермолин засмеялся.

— Теперь скажите, доктор, сколько времени у ваших коллег может продлиться этот период, по вашему выражению, увлеченности?

Визен задумался, механически покусывая кончик сигареты. Ермолин терпеливо ждал. Ответ значил для него многое.

— Не думайте, что все идет так уж гладко, — наконец ответил Визен. — Кое в чем наши специалисты столкнулись уже со значительными трудностями, о чем и доложили руководству. К какому выводу пришло последнее, я пока не знаю, но шесть месяцев, пожалуй, гарантирую.

— Что вам для этого потребуется? — спросил Ермолин, облегченно вздохнув про себя, но и взяв на заметку слова о трудностях.

— Желательна определенная направленность присылаемых вами материалов. Она и так правильна, но нуждается в некоторой корректировке. — Визен вынул из кармана сложенный вчетверо листок бумаги. — Здесь я набросал примерно, что и в какой последовательности вы могли бы выдавать связникам Лоренца. Очень сжато, конечно, но ваши специалисты разберутся, поскольку это лишь уточнения к их плану. Наконец, нам нужно договориться, на какой адрес и как писать вам.

Ермолин, не развертывая, спрятал листок в бумажник.

— Хорошо, доктор. Когда вы должны уехать?

— Такси заказано на девять утра. Завтракать я буду от восьми до восьми тридцати. Встану в семь.

— Хорошо. Вы получите наш ответ еще до завтрака. Куда и как отвечать вам?

— Записано на том же листке. Да, вот еще что. Не исключено, что мне случится раз или два появиться в Москве транзитом. Знаете, как это бывает: час-другой на аэродроме без права выхода. Иногда и больше, если погода закапризничает.

— Понимаю... Вы получите и номер телефона.

Визен взглянул на часы.

— Уже одиннадцать. По вашим пуританским правилам нас сейчас попросят.

— Это точно, — подтвердил Ермолин. — Но для вас лично еще не все потеряно, в «Интуристе» есть ночной бар.

Визен махнул рукой.

— Нет уж. Я лучше посплю. В последние годы ночные бары меня уже не привлекают даже в Париже.

У входа в кабинку появился официант. Ермолин перехватил счет, уже протянутый Визену.

— Извините, доктор, но будем считать, что сегодня вы были моим личным гостем...

Глава 19

Подумаешь, доктор наук... Таких сегодня в стране за сорок тысяч. Есть уже чуть ли не двадцатилетние. Если бы все эти годы он работал так, как теперь, то имел бы нечто гораздо большее, чем ученые степени и почетные награды, — имя. Кто помнит, скольких и каких именно званий и дипломов удостоен Сергей Аркадьевич? Говорят просто: Осокин — и этого достаточно. На любом уровне и в любой стране это звучит в научно-технической среде так же просто и убедительно, как Горький — в литературе, Шостакович — в музыке или Чаплин — в кино. Даже в футболе есть такие имена: Яшин, Пеле...

Господи, на какую суету разбазаривал он свое время, способности, энергию! Чего ради? Потерял все, включая пусть не великое, но все же имя. А между тем несомненно, что впервые в жизни он близок к настоящему, большому успеху, который до сих пор ускользал от него как перо жар-птицы. Неужели для этого достижения нужно было сначала все так безжалостно искалечить? Лучше об этом не думать. Всплыли в памяти стихи поэтессы:

«Жизнь не удалась. Любовь не вышла... Потому стихи и удались».

Выходит, не с ним одним случалось такое.

Корицкому все удавалось теперь. В нем проснулись силы, о существовании которых он раньше и не подозревал. Сказать, что все давалось без труда, было бы неверно. Он работал, как никогда, много. Только в лаборатории часов до семи вечера, не считая того, что прихватывал допоздна дома. Но работалось легко. Даже анализ статистических данных, самая скучная и трудоемкая часть исследований, доставлял своеобразное удовольствие.

С непостижимой, пугающей прозорливостью Корицкий предвидел результаты каждого очередного эксперимента, безошибочно определял сущность проходящих процессов, уверенно намечал последующие шаги и возможные осложнения.

Работал он сразу в двух, взаимоисключающих, казалось бы, друг друга направлениях. Первым было то, которое, как он теперь твердо знал, должно было рано или поздно завести в окончательный безвыходный тупик. Порой он сам удивлялся, что не видел этого столько лет, а вот Осокин понял с самого начала. Однако, не бессмысленная, а очень даже нужная работа. Ее результатов ждали на Западе те, кто убил его Инну. В последнем, кстати, он был уверен твердо.

Однажды Михаил Семенович не выдержал и, зная, что не имеет права, все же спросил Кочергина:

— Анатолий Дмитриевич, что все-таки произошло с Котельниковой?

Тот посмотрел на него как-то странно, но не отмолчался, а сказал:

— Точно мы этого не знаем и, возможно, знать никогда не будем. Теоретически не отпал и вариант с несчастным случаем. Мы ведь лишены возможности проводить следствие на территории чужой страны.

— Но если ее убили, то почему? Разве она не была им нужна?

— Они вас разыскали. Видимо, в разговоре с кем-то там, на Западе, Котельникова незаметно для себя выдала достаточно информации, чтобы американская разведка могла выйти на вас уже без ее посредничества. Значит, она им уже не была нужна. Более того, своей настойчивостью она могла произвести на них впечатление человека опасного.

— Неужели этих соображений достаточно, чтобы убить человека?

Тут уж не выдержал Кочергин.

— А уязвленное самолюбие и цель наживы, по-вашему, достаточное основание, чтобы совершить то, на что пошли вы и Котельникова? — Он спохватился. — Извините, Михаил Семенович. Но вы же знаете: о покойных или ничего, или все. Вы сами пошли на этот разговор.

Корицкий молчал. Кочергин был прав и имел право, не официальное, а просто гражданское, говорить с ним без обиняков. А они... Что ж, они получат те данные, которых ждут. Изложенные аккуратно, добросовестно и до чрезвычайности убедительно. Это его, Корицкого, долг, если угодно, его отмщение.

Второе направление работы было осокинское, с некоторых пор, впрочем, ставшее его собственным делом, столько он вкладывал в него своих мыслей и сил. Когда Сергей Аркадьевич познакомился с результатами последних исследований, он с горечью сказал:

— Вам не обидно, Михаил Семенович? Я, к сожалению, далеко не молод. Вы за месяц сделали то, на что мне потребовалось бы полгода. Как же вы могли себе позволить... такое? С вашей-то головой?..

Корицкий отвернулся тогда к окну и вместо ответа только забарабанил нервно пальцами по стеклу. Ему нечего было сказать. Ну как он мог всерьез думать, что старик будет мешать ему из ревности к успеху или зависти к молодости? Не говоря уже о таком диком подозрении... С него все и началось.

Два человека в эти дни были рядом с Корицким. Помогали, поддерживали, главное — понимали. Светлана Осокина и Анатолий Кочергин.

Молодая женщина давно симпатизировала Корицкому. Она знала, что ее отец крупнейший специалист в своей области, что называется, с пеленок, но, как это часто бывает с близкими людьми, в повседневном общении утратила представление о подлинных масштабах его личности. Когда Светлана читала, слышала, что пишут или говорят об Осокине, ей казалось иногда, что речь идет о каком-то другом человеке, а не о том добродушном, заботливом папе, которого она видела ежедневно в тапках и халате. Идеалом же современного ученого — напористого, блестящего, смелого, остроумного — стал для нее, еще студентки пятого курса, пришедшей в лабораторию Корицкого на преддипломную практику, сам заведующий лабораторией.

Сказались определенным образом и сугубо личные обстоятельства. Тяжело пережив гибель своего первого любимого, а затем развод после неудачного замужества, Светлана весьма болезненно отнеслась к появлению в жизни Сергея Аркадьевича женщины — Юлии Николаевны Ларионовой. С эгоизмом молодости она не захотела посчитаться с правом отца на личную жизнь, хотя и продолжала дома по-прежнему заботиться о нем, любовно и... ревниво. С особым усердием выполняя свои обязанности младшего научного сотрудника в лаборатории Корицкого, Светлана как бы выражала тем самым свой невысказанный протест Осокину-ученому.

В последнее время — Светлана это уловила одной из первых — в лаборатории произошли большие перемены, и к лучшему. Это касалось всего: ритма работы, заинтересованности сотрудников в результатах исследований, даже характера шефа. Он стал куда более земным, чем раньше, и людям это нравилось.

Иногда, впрочем, Анатолию Кочергину казалось, судя по некоторым репликам, что у Светланы Осокиной порой возникали недоумения в связи с частыми встречами с ним у себя дома, поскольку только в квартире на Ленинском проспекте и мог капитан встречаться с Сергеем Аркадьевичем, когда того требовали обстоятельства. Однако поручиться за это он не мог, некоторая ироничность и резкость в суждениях, способные чувствительно задеть за живое, вообще были свойственны дочери ученого.

Кочергин видел, что Светлана умна, хорошо и разносторонне образована. Он понимал также, что молодую женщину, порвавшую с мужем при наличии ребенка, вряд ли можно признать довольной тем, как сложилась ее личная жизнь. Он знал, что женщины с такой судьбой бывают весьма проницательны и легко ранимы, зачастую мнительны, даже подозрительны. У него не было пока ни малейших оснований опасаться, что он плохо исполняет свою роль стажера, но разумом и интуицией молодой человек чувствовал, что если кто-то и догадывается об его игре, так это Светлана Осокина. Так получилось, что более других Кочергин вынужден был опасаться человека, который чем-то стал небезразличен ему с первой встречи. Анатолий не пытался даже заговаривать со Светланой Сергеевной о чем-либо, кроме как о делах, и то лишь в случае самой крайней необходимости. И трудно сказать, что более предостерегало его: профессиональная осторожность или обыкновенная застенчивость. Раньше, правда, Анатолий себя слишком уж застенчивым в отношениях с женщинами не считал, хотя и не отличался особой бойкостью.

Как это часто бывает в подобных ситуациях, на помощь пришел случай — в краснощеком облике Андрея Осокина (при разводе Светлана настояла, чтобы сын носил ее фамилию). Надо сказать, что, неведомо почему, мальчуган сразу выделил Кочергина из всех взрослых мужчин, которые приходили в дом. Может быть, потому, что Анатолий был самым молодым из них, может, еще по какой причине, а то и вовсе без причины, просто с той поразительной прозорливостью, с какой дети и животные всегда тянутся к доброму и нужному им человеку.

Анатолий и сам относился к младшему Осокину с симпатией и серьезной уважительностью. Однажды принес подарок: «Три толстяка» Юрия Олеши, книгу, которую считал одним из самых удивительных творений в отечественной литературе.

— Ничего другого в магазине не было? — с каким-то неуловимым подтекстом спросила Светлана Сергеевна.

— Было, — спокойно парировал Кочергин, — только зачем другое? Это книга-маршал.

— Как, как? — не поняла Осокина.

— Это Михаил Светлов однажды сказал. Дескать, у каждого настоящего поэта бывают стихи-рядовые, стихи-офицеры и стихи-генералы. Но очень редко кому удается написать стихотворение маршальского ранга. Для себя Светлов считал таким «Гренаду». Ну а по мне «Три толстяка» во всей советской литературе для детей — маршал... Извините, Сергей Аркадьевич ждет.

Кочергин скрылся за дверью кабинета ученого, а Светлана задумчиво погладила по голове сына, уже увлеченно разглядывавшего картинки. «Толстяки» наряду со «Сказками дядюшки Римуса» были любимой книгой и ее детства.

Однажды Андрей подкараулил Кочергина в прихожей и шепотом спросил:

— Дядя Толя! У вас бывает свободное время?

— Бывает, брат. А что?

— Тогда возьмите меня в свободное время в зоопарк. Мама давно обещает, и все ей некогда. Дедушке тоже.

— Ладно, если мама отпустит.

Светлана отпустила, но с одним условием: мороженого не покупать, так как мальчик недавно перенес ангину. Доход состоялся в ближайшую субботу. Времени у Анатолия все-таки было в обрез, однако за три запланированных часа они успели осмотреть всех «главных» зверей и покататься на пони. Последнее, конечно, относилось только к Андрею. Возле каждого ларька с мороженым мальчик с надеждой поднимал глаза, но Кочергин только мотал с сочувствием отрицательно головой и предлагал в качестве моральной компенсации ириски «Ледокол». Ириски тоже котировались.

Когда Анатолий вернул падающего с ног от усталости, но безмерно довольного сына матери, он, набравшись смелости, вдруг предложил:

— Светлана Сергеевна, можно мне и вас куда-нибудь сводить?

— Тоже в зоопарк? — молодая женщина не удержалась от улыбки.

— Зачем в зоопарк, — обиделся Анатолий, — можно и на хоккей. Во вторник «Динамо» с «Крылышками» играет.

Светлана уже смеялась.

— Ну и чудак вы... Знаете, в школе мальчишки звали в кино, потом, в институте, стали приглашать в театр, в ресторан. Но вот на хоккей еще никто не догадался.

Анатолий ухмыльнулся:

— А я так и думал. Потому и пригласил, чтобы восполнить пробел в воспитании. Пойдемте, не пожалеете.

— Что вы имеете в виду? — уже серьезно спросила Светлана.

— Игру, конечно, — тоже серьезно ответил Кочергин.

«Живой», не телевизорный хоккей Светлане понравился. Понравилось и то, как деликатно, но надежно оберегал ее Анатолий в толчее битком набитого зала и потом, на выходе.

Один только раз ей показалось, что на какой-то миг Анатолий смутился. Это произошло, когда в фойе второго этажа Дворца спорта его окликнул по имени, а потом радостно сгреб огромного роста офицер милиции с орденской планкой на груди.

— Это Виктор, — быстро сказал Анатолий, выбираясь из объятий здоровяка, — друг детства, давно не виделись...

— Точно, друг детства! — охотно и весело подтвердил милицейский капитан. — Звони, Толя!

Помахав ручищей, он поспешил к входу в зал — уже надрывался третий звонок.

Прощаясь у подъезда дома (они шли пешком через старый мост за Нескучным садом), Светлана спросила:

— А когда следующая игра?

— Скоро, — поспешил сообщить Анатолий. — Во вторник на той неделе. «ЦСКА» — «Трактор». Пойдем?

Но на эту игру Анатолий и Светлана пойти не смогли. Кочергин, извинившись, сказал, что не смог достать билетов. На самом деле он был занят, очень занят...

По логике событий очередного связника из-за кордона вряд ли следовало ожидать раньше, чем месяца через три после встречи Корицкого с неизвестным возле Провиантских складов. Но Ермолин не исключал, что кто-либо из людей Лоренца, постоянно работающий в Москве, взял Михаила Семеновича под свое наблюдение. А посему ученому следовало держаться так, чтобы ничто в его поведении не вызвало подозрения возможного «опекуна».

Кочергин разъяснил Корицкому, что он не должен менять своих привычек, распорядка дня, отказываться от обычных посещений знакомых, театра, кино, библиотеки.

— А главное, если снова случится неожиданная встреча, не проявляйте нервозности, не пытайтесь немедленно связаться с нами, — объяснял Анатолий Михаилу Семеновичу. — Гость может заметить, что сразу, после встречи с ним вы зашли в ближайшую телефонную будку, это вызовет у него подозрения. Когда будете договариваться о передаче, исходите из того, что все материалы вы, конечно, держите только на работе. На вынос их из института вам потребуется время. Так что один день, минимум, мы всегда выиграем, а больше и не требуется. Мы уже и сейчас готовы к визиту...

Связник явился через три месяца и четыре дня. Он заговорил с Михаилом Семеновичем на станции метро «Парк культуры», когда Корицкий отходил от газетного автомата с только что купленной «вечеркой». Назвав пароль и получив отзыв, ничем внешне не примечательный человек шепнул:

— Завтра в семь вечера жду вас на остановке автобуса в Покровском-Стрешневе. С материалами.

Пока Корицкий приходил в себя, человек уже исчез в потоке пассажиров.

Михаил Семенович так никогда и не узнал, сколько человек на следующий день незримо присутствовали при его встрече с гостем «оттуда» в сравнительно тихом загородном ресторанчике, где они провели немногим более часа.

Человек, назвавшийся Василием Савельевичем, говорил по-русски без малейшего акцента. Он и был русским, правда, только по происхождению. Начал Василий Савельевич с того, что задал собеседнику несколько быстрых вопросов, не имеющих к делу решительно никакого отношения. Корицкий к этому был готов. Анатолий предупредил его о такой возможности:

— Вас могут спрашивать о чем угодно, чтобы на чем-то проверить и поймать, если вы ведете двойную игру.

Видимо, Михаил Семенович успешно справился с этой частью беседы, потому что Василий Савельевич так же внезапно прекратил свой словесный обстрел, как и начал.

— Теперь к делу, — сказал он, — давайте материалы.

Корицкий молча передал ему конверт, в котором лежало несколько листков бумаги и две отснятые кассеты.

Василий Савельевич спрятал конверт в карман и в свою очередь подвинул Корицкому другой конверт, куда более пухлый.

— Это вам просил передать ваш друг, Деньги и «липучка» с двадцатью золотыми царскими десятками. И это тоже вам. — Михаил Семенович почувствовал, что на колени ему положили второй пакет, небольшой, но плотный.

— Здесь «минольта», микрофотокамера с кассетами и пленками. Инструкция приложена. Это очень просто... Вашим аппаратом больше не пользуйтесь.

Василий Савельевич примолк — к их столику направлялась официантка. Когда они снова оказались вдвоем, связник продолжал:

— Личных контактов с вами больше поддерживать не будут. Вы получите по почте открытку с изображением какого-нибудь цветка. Текст значения не имеет, только дата ниже подписи. Это сигнал... Нужные материалы переснимите, кассету вложите в футлярчик, он у вас в свертке, и оставите в условленном месте...

Далее последовал подробный инструктаж о том, как поддерживать бесконтактную связь посредством тайников. Один такой тайник был обусловлен в Москве, второй под Ленинградом.

Из ресторана вышли вместе. На улице Василий Савельевич проводил Корицкого до трамвая, идущего к станции метро «Сокол», сам же зашагал в сторону электрички. «Всего!» — только и буркнул он на прощание.

...Телефонный звонок раздался минут через десять после того, как Корицкий вернулся домой.

— Добрый вечер, Михаил Семенович, — послышался в трубке голос Кочергина. — Все прошло как надо.

— Правда? — неожиданно обрадовался Корицкий.

— Сущая правда, — подтвердил Анатолий.

— Что мне делать дальше?

— Пока ничего, ведите себя так, словно ничего не произошло. Посылку пока спрячьте дома. Как если бы прятали ее на самом деле.

— Понял, — упавшим голосом произнес Корицкий. Слова «на самом деле» напомнили ему, что такое с ним и впрямь могло случиться.

Кочергин на другом конце провода словно угадал его мысли.

— Вы действительно были сегодня молодцом! — сказал он дружелюбно. — А теперь спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Корицкий медленно положил трубку на рычаг.

Глава 20

Еще полгода, то есть шесть месяцев, или двадцать шесть недель, шла напряженная, весьма трудоемкая и кропотливая работа большой группы чекистов. Кроме тех сотрудников, чьи имена уже известны читателю, в ней принимало участие много других, чьи имена называть ни к чему, поскольку встретиться с ними читателю не придется. Не увидит читатель и двух гостей «с той стороны» — связников Лоренца, приезжавших за это время под благовидными предлогами в Советский Союз. За несколько дней до каждого такого визита Михаил Семенович Корицкий получал открытку со словами привета, опущенную, разумеется, уже в Москве. Этих нескольким банальных слов было достаточно, чтобы привести в движение четко отлаженный чекистский механизм.

«Посылки» готовились тщательно. Материалы составлялись по заранее составленному плану, но с учетом и конкретных запросов Лоренца. Что запросит Лоренц, было известно заранее благодаря регулярным и точным сообщениям Доброжелателя.

Чекисты учитывали тысячи мелочей. Так, документам придавался вид, свойственный бумагам именно данного института или другого учреждения. Выдерживался даже стиль изложения, присущий тому или иному научному работнику, не говоря уже о самом Корицком, если на документе должна была присутствовать его подпись, проставлялись нужные печати, штемпеля, входящие и исходящие отметки. Если требовалось, бумага очень естественно «старилась». Фотосъемки новенькой «минольтой» всегда совершались именно в тех условиях, при которых их только и мог сделать Михаил Семенович. Эта крохотная, свободно умещающаяся в ладони японская камера обеспечивала достаточно высокое качество изображения.

Переснятые предельно достоверные документы отправлялись, естественно, в «дело» за соответствующим номером, а пленки упаковывались в специальный миниатюрный контейнер.

Затем, в полном соответствии с полученными инструкциями, Корицкий ехал в условленное место. Один раз — под Ленинград, другой — на подмосковную станцию Перово, давно, впрочем, уже включенную в территорию разросшейся столицы. Соблюдая все меры предосторожности, Михаил Семенович оставлял контейнер в тайнике, потом ставил в другом обусловленном месте сигнал, означающий, что тайник заложен, и возвращался домой. Корицкий понимал, что эти поездки он совершал не один, но ни разу не заметил никого, в ком мог бы угадать коллегу Анатолия Дмитриевича. Никогда не примечал он и уже знакомых ему по первым двум встречам людей «оттуда».

Странное чувство испытывал Корицкий в этих поездках. Иногда ему казалось, что он как бы шагнул из зрительного зала кинотеатра прямо в экран, на котором развертывалось действие приключенческого фильма, иногда — что он, словно перенесенный машиной времени в прошлое, участвует в какой-то ребячьей игре. Но это не было ни сопереживанием кинофильма, ни тем более детской игрой.

Шла контрразведывательная операция государственного значения, в которой ему, Корицкому, была отведена немаловажная и небезопасная роль. Он понимал, что «та сторона» в какой-то момент может счесть целесообразным избавиться от него, как избавилась в свое время от Инны. Однако собственная физическая смерть его уже нестрашила. Более того, про себя Корицкий решил, что если с ним что и случится, то это будет только справедливо.

Ничего, однако, не случилось.

Истинных масштабов чекистской операции Михаил Семенович, разумеется, не знал и знать не мог. Он находился на вершине айсберга, большая часть которого, как известно из физической географии, скрыта глубоко в воде. Однако, как умный человек, Корицкий превосходно понимал, что дело обстоит именно так или примерно так. О своей личной судьбе Михаил Семенович почти не заботился. В данной ситуации он работал объективно и субъективно абсолютно добросовестно, а строить далеко идущие планы полагал пока просто неуместным.

Куда больше его самого о судьбе ученого беспокоился генерал Ермолин. Причем будущность Михаила Семеновича тревожила его во всех аспектах, шла ли речь о дальнейшей трудовой и научной деятельности Корицкого или устройстве личной жизни. К сожалению, для четких ответов на все вопросы, в этой связи возникающие, у Владимира Николаевича не хватало... опыта, поскольку история с Корицким была в известном смысле уникальной. Вопросами же этими ему предстояло заняться глубоко и обстоятельно уже не в столь отдаленном будущем.

Дело в том, что операция близилась к концу. Более того, точное определение этого самого конца в значительной мере обусловливало ее общий успех. И поспешность, и промедление неизбежно должны были вызвать «на той стороне» недоверие и подозрительность. «Это слишком хорошо, чтобы быть правдой» — гласит английская пословица, которую знают разведчики во всем мире. Поскольку ценность первичной информации сомнения не вызывала, да и вызвать не могла в силу ее подлинности, Лоренцу оставалось бы сделать единственный вывод, что его переиграли. О шести месяцах, как об оптимальном сроке не случайно же говорил и доктор Визен. Сведения, поступавшие из некоторых других источников. Прямо или косвенно подтверждали то, что Ермолину уже было в принципе ясно и так: операция созрела для завершения.

Оставался, в сущности, единственный путь естественного по форме и удобного по срокам прекращения игры с Лоренцем: ликвидация связующего звена.

Связь для любой разведки была и остается наиболее уязвимым местом. Даже самый удачливый и осторожный связник при любой системе передачи информации не может быть гарантирован от провала. Связника может выследить контрразведка противника, его может подвести вроде бы самая надежная техника или документы, может оказаться взятым под наблюдение источник информации, к которому он послан, наконец, всегда остается место для Ее Величества Случайности. Нелепой, фантастической, глупой, трагичной (для одной стороны) и счастливой (для другой).

Л. Р. Шейнин в своих «Записках следователя» описал историю, как еще до войны у опытного иностранного шпиона бумажник с секретными материалами... украл обыкновенный карманник! После чего, напуганный нежеланной добычей, сдал ее в милицию.

Сам по себе факт задержания связника вовсе не означал бы для Лоренца провала всей операции в целом. В конце концов, он удовлетворился бы сознанием того, что через Баронессу и Корицкого получил достаточно много, чтобы счесть себя победителем. Что и требовалось генералу Ермолину. Именно так: чтобы Ричардсон остался в твердом убеждении, что, хотя и жертвой связника, он все же владеет полновесным «орехом», заказ на промышленное производство которого получит та фирма военно-промышленного комплекса, которая, естественно, проявит к нему, Ричардсону, максимальное внимание.

Еще одно обстоятельство ускорило принятие решения: в СССР неожиданно приехала в качестве переводчика при группе туристов, совершающих плавание вокруг Европы на теплоходе «Лебедь Атлантики», Дарья Нурдгрен. Группа находилась в Ленинграде всего одни сутки, ночевала на судне. Прибытие Нурдгрен не предварялось появлением в почтовом ящике Корицкого, условного сигнала — открытки с изображением очередного гладиолуса или гвоздики. Поэтому оно могло означать, скорее всего, только одно — попытку усыпить бдительность чекистов с целью использования Нурдгрен в дальнейшем дли какого-то настоящего дела.

В свою очередь это будущее дело могло быть связанным со сплавом, а могло и не быть.

Взвесив все обстоятельства, проанализировав тысячи «за» и столько же «против», руководство согласилось с предложением генерала Ермолина: следующий связник Лоренца — Ричардсона будет и последним.

Глава 21

Миллс пребывал в дурном расположении духа. Он нервно расхаживал по кабинету из угла в угол, но, внезапно осознав, что стоявший у кресла Ричардсон значительно выше его ростом и поэтому ему приходится смотреть на своего подчиненного снизу вверх, недовольным тоном приказал:

— Что вы стоите, Энтони? Садитесь.

Ричардсон понял: запал шефа кончился, сейчас начнется более или менее спокойный и деловой разговор. Впрочем, и то, что сказал шеф до сих пор, не было лишено смысла. К сожалению...

— Итак, я хочу сказать, — резюмировал Миллс, — что вы и ваша агентура, сдается мне, идете на поводу у событий, если не хуже.

— Разрешите...

— Извините, Энтони, но сначала я закончу свою мысль, с вашего позволения, а потом уже вы будете оправдываться. Руководители наших ведущих фирм одобрили ваше первое приобретение, сделанное через Баронессу. Сама идея создания такого сплава, технология — я имею в виду ее начальную часть, — по их мнению, исключительно ценна. Но последние материалы, полученные нами непосредственно от вашего агента Корицкого, ставят наших ученых в тупик. То, что делают специалисты в Штатах в этой области, хуже, чем у русских. Коллеги в Европе тоже не ушли вперед. Нам нужен завершающий этап производства, и тогда все будет ясно. Иначе говоря, нам нужен сам Корицкий. Точнее, встреча с ним и детальное обсуждение проблемы. Но вывезти его к нам сейчас практически невозможно, да и ни к чему: русские тотчас узнают, что мы располагаем их важнейшим секретом. Однако почему бы не встретиться с Корицким в Европе? Разве вы не могли устроить ему персональное приглашение какой-нибудь высшей технической школы или университета?

— Мог... Но я никого так не боюсь, как слабовольных и трусливых людей. Их поведение легко управляемо, но не предсказуемо. Где гарантия, что, оказавшись по приглашению на Западе, он не сорвет нам всю операцию? А это означало бы тот самый скандал, от которого вы меня все время так настойчиво предостерегали.

Миллс раздраженно хмыкнул, но ничего не возразил. Видимо, признал аргумент убедительным, но — не исчерпывающим.

— Что же вы предлагаете?

— Чтобы он продолжал работать дома, где у него есть для этого, слава богу, все условия. Что же касается трудностей, с которыми столкнулись наши специалисты, то они паникуют раньше времени. Ничего удивительного в этом нет. У них другое оборудование, иные навыки работы, иной подход к проблеме, чем у русских. В конце концов, Корицкий тоже еще не все решил. Пусть подождут! Каждый бит информации, который они от нас получают, все равно окупается сторицею.

— Согласен, целиком согласен, Энтони. Тут мы с вами мыслим одинаково. Но вы понимаете, черт побери, что я не могу больше тянуть, что не сегодня завтра нас призовут к ответу? Подумайте об этом, как следует подумайте. Ведь не собираетесь же вы в некотором обозримом будущем превратиться в наставника какой-нибудь воскресной школы или стать попечителем пансиона для раскаявшихся падших девиц?

Ричардсон без особого труда уловил подтекст этой фразы. Шеф, конечно, осведомлен о его личных планах, иначе бы не прибег к такой откровенной угрозе. Сейчас самое лучшее — промолчать.

— Ваши люди, — продолжал Миллс, — уже сделали три ходки к доктору Корицкому. Снова посылать их к нему нельзя. Откуда вы возьмете новых людей? Это Россия, считайте нам уже и так повезло, что все они вернулись в целости и сохранности.

— Я думал об этом, сэр. У меня уже подготовлен определенный и вполне реальный план.

— Может быть, в таком случае вы соблаговолите им поделиться со мной наконец?

Мысленно пожелав шефу провалиться, Ричардсон, однако, почти не поведя и бровью, сдержанно ответил:

— Я это обязан сделать, сэр. Способ прежний. Поскольку русские, допускаю, подозревают в смерти Баронессы совершенно безосновательно моего агента Полли, я и хотел бы просить вашего согласия активно включить именно Полли в продолжение операции. Пусть она ездит, как и ранее ездила в Россию. Чекисты, я убежден в этом, должны поверить в то, что преступник не осмелится въехать в СССР. После того как они привыкнут к ее приездам, я, с вашего разрешения, только один раз использую ее для связи с Корицким, и то через тайник. Это, так сказать, идея от противного. В ее пользу еще одно обстоятельство — по нашим данным, русская контрразведка не установила, что Баронесса имеет отношение, точнее, имела к Корицкому, иначе, он бы не работал по сей день благополучно на своем посту.

— Ну а если чекисты не поверят? В этом случае мы сожжем ценного агента, судьба которого, как мне кажется, не безразлична для вас. Мы и так уже подставили под удар достаточно много своих людей.

— Как вам угодно, сэр. Однако, мы сделали все возможное, чтобы отвести подозрения от Полли. Моя агентура, посещавшая Советы, ничего подозрительного не отметила. Очень может быть, что русские вообще никакие связывают Полли с нами.

— Да, пожалуй, вы правы, — нехотя согласился шеф. — Из других точек мы тоже пока не имеем тревожных сигналов о внимании русских к вашим людям. — Шеф погрузился в долгие раздумья. Наконец он решился. — Хорошо, Энтони. Делайте, как предложили. Только оформите все это отчетом по делу на сегодняшний день, включив в него ваши предложения. Желаю успеха! — И шеф, поднявшись с кресла, холодно пожал руку Ричардсону. — Но учтите, — сказал Миллс уже выходившему из кабинета разведчику, — все последствия в случае неудачи лягут на вас лично...


Дарья Нурдгрен в последующие недели еще дважды сходила с борта судна, совершающего туристские круизы, на советскую землю, — на сей раз в Одессе и Сочи. Но снова в почтовом ящике Корицкого ее прибытию не предшествовало ничего похожего на открытку с изображением цветка. Но она должна была прийти, рано или поздно, эта третья по счету открытка. И она пришла...

Глава 22

Сразу после завтрака Лео Дальберг вышел из гостиницы «Советская» и направился к станции метро «Балтийский вокзал». Он не оглядывался, не всматривался в зеркальные витрины магазинов, не останавливался, чтобы завязать развязавшийся шнурок ботинка, не плутал по боковым улицам. Лео знал, что эти классические приемы разведчиков прошлого давно устарели. Ричардсон не раз повторял ему:

— Веди себя естественно, мой друг. Простота и естественность — твои вернейшие союзники.

Переговоры в Ленинграде с советскими торговыми объединениями прошли успешно. Контракты, заключенные с ними, принесут большие выгоды фирме и солидный доход ему лично, причитающийся процент составит порядочную сумму.

Как и в предыдущие поездки, Лео не заметил за собой никакого наблюдения или повышенного интереса со стороны лиц, с которыми вел переговоры. Да и с какой стати? Сотрудники советского Внешторга — его давние партнеры.

Дядюшка Сергей Аркадьевич, которому он позвонил в Москву, очень сожалел, что на сей раз племянник не может навестить его, и просил передать привет сестре Лизе.

Странно, подумал Лео, такие пожилые люди, а называют друг друга Лизой, Сережей, словно они все еще дети. Впрочем, понятно, родные брат и сестра. Неужели дядюшка не догадывается, что его сестра только играет свою роль, на самом деле давно не питая к брату никаких родственных чувств? У него тоже есть в Москве сестра — двоюродная — Светлана. К нему относится странно. Нет-нет, держится она вполне гостеприимно и приветливо, но в глазах у нее кроется какое-то сомнение. Дальберг привык улавливать в поведении людей едва заметные штрихи, выдающие их истинное отношение к нему. Разговаривая со Светланой, он ничего не мог понять. Но иногда ему казалось, что она догадывается о настоящем роде занятий своего братца. Нет, это, конечно, чепуха. Просто ему уже чудятся всякие страхи.

Лео спустился на перрон такой же спокойный и уверенный в себе, каким держался и на улице. Правда, постарался войти в хвостовой вагон последним. На станции «Невский проспект» он вышел и, смешавшись с толпой, направился в сторону Манежной площади, На стоянке загородного автобуса № 411 народу, несмотря на воскресный день, было мало, всего несколько человек, они даже не выстроили обычную очередь. Каждый и так был уверен, что займет место у окна и увидит все красоты на пути от Ленинграда до Зеленогорска.

Дальберг осмотрелся. Его внимание привлекло кафе «Сонеты». Почему он раньше не приметил его? Такое удобное место для встреч или постановки знаков. Надо запомнить.

Неслышно подошел автобус. Пассажиры заняли места у окон. К Лео подошла женщина-кондуктор. Встряхнув сумкой, спросила:

— Вам?

— До Репино. — Дальберг протянул металлический рубль.

— Семьдесят пять копеек, — кондукторша вручила ему набор билетиков и сдачу.

Мужчина, сидевший по другую сторону прохода, дал ей, не считая, несколько монет и сделал небрежный жест рукой: билет, дескать, не нужен. Женщина расплылась в улыбке и перешла к следующему пассажиру. «Одна из взаимовыгодных форм приработка: ей прямой доход, ему экономия», — констатировал про себя Дальберг. Он уже знал их несколько: чаевые шоферам такси, официанткам и швейцарам в ресторанах, продавщицам. В одной московской гостинице, где ему был заказан номер, он видел, как смуглый мужчина с усиками и в огромной нелепой кепке убеждал дежурного администратора предоставить ему комнату, выразительно жестикулируя паспортом, из которого выглядывал уголок двадцатипятирублевой купюры. Встретив его утром в буфете на этаже, Лео понял, что человек-кепка своего добился. Подобные вещи он запоминал: как знать, может пригодиться.

Дальберг поудобнее устроился в кресле. Комфортабельный автобус мягко тронулся с места. Мимо проплыл Кировский мост и Нева под ним. Сидя с правой стороны, Лео видел вдали новую гостиницу «Ленинградская» и Военно-медицинскую академию. В объединявшей их водной глади отражалось не по времени года яркое солнце. Стоял чудный октябрь, сухой и теплый, Лео вспомнил, как они радовались таким вот хорошим осенним дням, когда до войны еще жили на Карельском перешейке, каким прекрасным бывало тогда побережье Финского залива!.. Но он отвлекся. Пожалуй, гостиница и академия мало гармонируют друг с другом.

Автобус мчался уже по Кировскому проспекту. Слева осталась Петропавловская крепость, справа — мечеть с голубым куполом. Вот здесь, на бывшем Каменноостровском, как говорила мама, жила их семья в «прекрасной квартире прекрасного дома». Остался позади и «прекрасный дом», как осталось в прошлом все, что было у мамы, дедушки, бабушки. Но почему это не осталось прошлым для дяди Сережи, который, кстати, никогда не вздыхал по «прекрасному дому»?

Мысль эта испортила ему настроение. Надо взять себя в руки, приказал себе Дальберг. При чем тут дядюшка? Он предал интересы семьи. И еще неизвестно, кем бы он был, если бы не эта Советская власть, которая печется о каждом сколь-либо способном человеке. Спокойнее, спокойнее... Он нелогичен. Иначе зачем он был бы здесь? Зачем коллегам дядюшки на Западе потребовался его сплав? Нет, все верно. Если хочешь жить, надо бороться, и бороться хладнокровно.

Дальберг постарался отвлечься. На остановке «Исполком», уже за городом, из автобуса вышел мужчина, не взявший билет у кондукторши. Появились три новые попутчицы: женщины с хозяйственными сумками и корзинками.

Чем ближе к Куоккала (он не признавал советское название поселка) подходил автобус, тем большее волнение охватывало Дальберга. Наконец автобус остановился в Репино. Кроме Лео здесь вышло еще несколько человек, приехавших познакомиться с «Пенатами»: две пожилые интеллигентные супружеские пары, стайка студенток, высокий и стройный татарин с черноволосой женой-татаркой в больших очках. Судя по их репликам (они говорили по-русски), это были ученые из Казанского университета.

Пожилой мужчина, опираясь на тяжелую инкрустированную трость, подагрической походкой направился к туалету, расположенному чуть в стороне, за пределами «Пенатов». На стоянке уже находилось два автобуса «Интуриста» и несколько частных автомобилей. В музей входила группа экскурсантов, судя по одежде — иностранцев.

Взглянув на часы, Дальберг неторопливо направился к памятнику Репину. Если за ним все же наблюдают, пусть видят, что он поступает как все: собирается почтить память великого русского художника, которого его родители к тому же хорошо знали лично. Из его анкет известно, что он родился в Териоках, ныне Зеленогорске. Вполне естественно, что после «Пенатов» он проведет остаток дня в местах своего детства. Кто же откажет себе в удовольствии побывать на родине, которой давно лишен...

Так, в который раз доказывая воображаемому противнику свое никем не оспариваемое право на пребывание в «Пенатах», бывшую хозяйку которых, Веру Ильиничну, он отлично помнил как добрую знакомую их семьи, Дальберг стоял в задумчивой позе возле памятника, почтительно держа шляпу в руках. Затем, как и другие посетители музея, он стал медленно обходить территорию усадьбы. Маршрут его по дорожкам при этом был построен так, чтобы из поля зрения ни на минуту не выпадала беседка «Храм Озириса и Изиды».

Точно в назначенное время (указанное инструкцией) к беседке подошел солидно выглядевший, полноватый мужчина в костюме из серого твида, постоял возле лестницы, поднялся наверх и стал рассматривать искусной плотницкой работы деревянные колонны, поглаживая их ладонью. Через несколько минут мужчина в сером костюме спустился вниз и медленно побрел по «Аллее Пушкина». Чтобы не встретиться с этим человеком, Лео отошел в глубь парка. «Доктор Корицкий», — определенно констатировал Дальберг. Корицкий не знал его и знать не мог, но сталкиваться без нужды (а ее не было) по законам конспирации не следовало.

Вскоре Лео увидел, как из дома-музея вышла группа экскурсантов и рассыпалась по парку. Среди них была стройная, хотя и не молодая дама в вязаном бежевом костюме. Задумавшись о чем-то, она медленно шла к «Храму Озириса и Изиды». Дальберг знал, кто эта дама и что она будет делать дальше. Знал он и то, что это произойдет через несколько минут после того, как, в соответствии с расписанием, уйдет в Ленинград рейсовый автобус, на котором покинет «Пенаты» профессор Корицкий. Все, слава богу, шло по разработанному плану.

Дама достала из сумочки пачку сигарет, остановилась на секунду, щелкнув зажигалкой, прикурила. Не обратив на экскурсантку ни малейшего внимания, Дальберг неторопливо прошел мимо нее по пересекающей аллее. Когда их отделяло друг от друга шагов пятнадцать, он опустил руку в карман пиджака. Это был сигнал...

Женщина докурила сигарету, подошла к лестнице и, словно невзначай, протянула правую руку к верхней ступеньке...

Дальберг облегченно вздохнул. Но именно в этот момент из-за беседки появилось двое мужчин: один молодой, высокий, второй постарше и пониже, но шире в плечах. Высокий вежливо, но крепко сжал сильными пальцами кисть женщины. Она вскрикнула, попыталась вырваться — безуспешно. Вскрикнула и какая-то оказавшаяся неподалеку иностранная туристка. Недоуменно взирала на странную сцену и молодая супружеская чета из Казани. К ним подошел старший из двух мужчин. Указав на женщину в бежевом костюме, сказал громко:

— Не удивляйтесь, пожалуйста. Эта дама нарушила правила нашего гостеприимства...

Дальберг скрипнул зубами. «Саатана перкеле!» — по привычке выругался про себя по-фински. Сохраняя внешнее спокойствие, сделал вид, что ничего не заметил, и направился к дому-музею...

Через час рейсовым автобусом Лео доехал до Зеленогорска. В пути его уже ничто не интересовало: ни спокойное море с виднеющимся вдали куполом Кронштадтского собора, ни новый ресторан, ни живописные дачи и пансионаты. Он бессмысленным взором смотрел на каменистое побережье с редкими соснами и думал, что будет дальше...

Глава 23

— Итак, обвиняемая Нурдгрен, вы признаете себя виновной в шпионаже против Союза Советских Социалистических Республик?

— Да, признаю, — подтвердила Дарья Нурдгрен, нервно стряхивая пепел с сигареты. Ермолин обратил внимание на ее руки: они дрожали, хотя голос казался бесстрастным.

— Вам ясно, что по заданию иностранной разведки вы совершали особо тяжкие государственные преступления против вашей страны не только в тот момент, когда вас задержали с поличным, но и раньше?

— Да, ясно, — так же бесстрастно ответила Нурдгрен. — Я подписала все свои показания. Даже каждую страничку в отдельности, — добавила она, пожав плечами.

— Этот порядок установлен уголовно-процессуальным кодексом в интересах не только следствия, но и подследственных, которые должны быть уверены, что следователь потом не внесет в протокол никаких изменений или дополнений без их ведома.

— Благодарю за разъяснение.

— Не следует озлобляться, — спокойно сказал Ермолин. — Во-первых, не мы виноваты в том, что с вами произошло. Во-вторых, зачем вы хотите казаться хуже, чем вы есть на самом деле?

Нурдгрен удивленно вскинула голову.

— Да-да, — подтвердил Ермолин. — Именно так. Поэтому я обращаюсь к вам с просьбой, хотя и понимаю, что выполнение ее не доставит вам особой радости. Вы вправе отказаться...

— Что вам угодно от меня? — В голосе Нурдгрен улавливалась нотка удивленной настороженности.

— Вы подробно рассказали о своем сотрудничестве с разведкой, — продолжал Ермолин. — То были официальные допросы. Но сегодня мы, — он взглядом показал на Турищева и Кочергина, — хотели бы услышать простой человеческий рассказ о вашей жизни, о тех причинах, которые вынудили вас так долго работать на Ричардсона. Это для вас не менее важно, чем те существенные и деловые показания, которые вы дали следствию и на каждой страничке которых расписались...

Ричардсон... Теперь генерал Ермолин с уверенностью называл фамилию человека, которого Доброжелатель в своих письмах упоминал как Лоренца и с деятельностью которого под псевдонимом Риванен он, Ермолин, молодой чекист, только начинавший под руководством Никитыча свою службу, оказывается, столкнулся впервые более тридцати лет назад.

— Это очень трудно, — задумчиво протянула Нурдгрен. — Мне и самой не совсем ясно, как все случилось. Что ж, если хотите, попробую. ...Рассказывать о моих молодых годах нечего. Ричардсон, как вы знаете, исчез. Перестали приходить и письма от него. А я... Я продолжала любить его. Уезжая от Дальбергов, он обещал мне ни на ком не жениться, пока снова не увидит меня. Я и мама понимали, что он никогда не женится на мне, но я была, как говорили тогда многие, красива. Может быть, льстили. Молодая была... — Нурдгрен печально улыбнулась.

— По-моему, не льстили.

— Так вот, именно потому, что была молода и влюблена, я совершила вторую глупость...

Кочергин насупился. Нурдгрен смутилась. Ермолин укоризненно посмотрел на капитана. Дарья Егоровна перехватила его взгляд.

— Не сердитесь на него, генерал. Он еще так молод...

— Какой же была эта вторая глупость?

— Я решила поехать к Ричардсону в Америку. Я знала, что он учился в Колумбийском университете, у меня был и его домашний адрес — одна из Западных улиц за Центральным парком в Нью-Йорке. Я скопила немного денег и, положившись на бога и судьбу, сказала маме и Дальбергам, что еду в Гельсингфорс за покупками, а сама уехала в Або, по-фински — Турку. Два дня я бродила по порту, расспрашивала, куда какое судно идет. Но случилось так, что не я нашла судно, а оно меня.

Нурдгрен закурила новую сигарету. Какую-то секунду она, видно, колебалась, но все же продолжила свой рассказ.

— Я приглянулась капитану американского грузового парохода. Он сам оформил мне документы для временного въезда в США якобы для ухода за его детьми и практики в языке. Я поверила ему и была ему благодарна... Позвольте мне не касаться того, что произошло на судне... И глоток воды, пожалуйста...

— Да-да, конечно. Анатолий Дмитриевич, попросите для нас всех чаю покрепче.

— В Нью-Йорке капитан дал мне двести долларов и пожелал успеха. Эти деньги жгли мне руки. Мои первые в жизни грязные деньги. Можно так сказать по-русски: грязные деньги?

— Можно, — тихо ответил Ермолин.

— Оказалось, что по адресу, который мне дал Тони, он не живет. Это был ужасный удар. Но я тогда еще многого не понимала, подумала, может быть, я неправильно записала адрес? Спутала Западные улицы с Восточными? Или ошиблась номером? Тогда я поехала в Колумбийский университет. Это целый город, он занимает несколько улиц от Бродвея в сторону реки Гудзон.

Мне удалось остановиться в комнате для приезжих в огромном международном студенческом доме. Я пошла наводить справки. Когда узнали, что я русская и прибыла из Финляндии, меня отвели к какому-то человеку, должно быть профессору, — у него была очень профессорская внешность. Он заговорил со мной на чистом русском языке, выяснил, кто я и что я, зачем, собственно, приехала в Соединенные Штаты. Потом сообщил мне, что студента Энтони Ричардсона знает хорошо, и при мне стал звонить по телефону на нужную кафедру. Ему ответили, что Ричардсон находится на практике в Европе. Меня даже бросило в жар, мы с Тони разминулись!

Профессор принял во мне самое живое участие, и через несколько дней я возвращалась домой в каюте второго класса океанского лайнера. В кают-компании со мной познакомился мужчина, как у нас говорят, «с обаянием седых висков». Он очень обрадовался, узнав, что я из Финляндии, и не отходил от меня. Оказалось, что у него в Гельсингфорсе свое предприятие. Держался он очень тактично. Вообще он был умный и интересный человек. Мы быстро стали друзьями. В Гельсингфорсе господин Хейнонен дал мне свою визитную карточку и просил в случае необходимости обратиться к нему за любой помощью... Вам не надоел мой рассказ? — внезапно спросила Нурдгрен, гася сигарету.

— Нисколько, — ответил Ермолин. — Видимо, вы не случайно заговорили об этом знакомстве?

— Вы правы. Конечно, я бы забыла о Хейнонене через два дня, но разве могла я, дурочка, знать, что начнется война? Домой я вернулась как побитая. Мама плакала, Елизавета Аркадьевна только и следила, чтобы я не повлияла дурно на ее сына.

Потом началась «зимняя война». Я вас ненавидела тогда. Красная Армия согнала всех нас: и финнов, и шведов, и русских — с насиженных мест. России, видите ли, потребовался Карельский перешеек! Теперь, когда я поездила по этим местам с туристами, мне стало понятно, какое для вас это было опасное соседство с бывшей союзницей Гитлера.

Мой хозяин Свен Аугустович Дальберг скоропостижно умер. Мы к этому времени эвакуировались в Гельсингфорс, теперь принято говорить Хельсинки. У нас с мамой ничего не было. Мадам Дальберг вывезла в столицу все, что могла, не говоря о драгоценностях и картинах. Нам с мамой, как переселенцам, дали квартиру на окраине Хельсинки, на самом деле это была крохотная комнатка для прислуги. Маму эти события окончательно подкосили, и она умерла от сердечного приступа.

Квартира принадлежала семье Нурдгренов. Старый Нурдгрен владел маленькой столярной мастерской. Он был добрый человек и замечательный мастер. Старик почем зря, не стесняясь нас, ругал правительство за то, что оно пошло против России. Он знал русских, потому что в свое время отделал в Петербурге не один особняк. Жена во всем поддерживала мужа. У них был сын Аксель, настоящий красавец-викинг. Он влюбился в меня. Дядюшка Ивар и тетушка Ирма уговорили меня выйти за него замуж. Что оставалось мне, одинокой и чужой в этом городе? Мы поженились.

Аксель работал вместе с отцом и тоже был неплохим мастером. Я не любила его, но и не испытывала к нему отвращения. Ему же было достаточно, что он любил меня.

Времена не стали спокойнее. Жить становилось все труднее. Я знала, что мадам Дальберг открыла на Маннергейминтие, главной улице Хельсинки, небольшой, но очень дорогой салон дамского платья. В такое время я не могла бездельничать. Елизавета Аркадьевна охотно взяла меня к себе подсобницей. Я отвозила готовые заказы нашим клиенткам, убирала мастерскую. Потом мне доверили и шитье.

Так и шла бы моя жизнь, если бы не война Финляндии на стороне Гитлера против вас...

— Чудесный чай, — произнесла Нурдгрен, — сделав паузу. — Я уже давно отвыкла от него. У нас все кофе да кофе. Мама моя, помню, умела угодить Дальбергам и гостям таким чаем.

Чекисты не мешали ей. Понимали, что женщине нужна передышка — пусть успокоится, соберется с мыслями. Разговор с Нурдгрен имел для генерала Ермолина большое значение. Враждебная деятельность Нурдгрен уже была пресечена, но крайне важно было проникнуть в ее внутренний мир, разобраться в мотивах и причинах, толкнувших ее на преступление, искалечивших, в сущности, ее жизнь. Кроме того, через нее, Дарью Нурдгрен, бывшую Дашу Пантелееву, он постигал характер, профессиональную хватку куда более опасного врага — Лоренца, Энтони Ричардсона.

Пока что у него не было никаких оснований не верить Нурдгрен. Ермолину были известны случаи, когда в тенета шпионажа попадали люди куда более сильные, чем Дарья Нурдгрен. Знал он и других людей, которые, переступив, казалось, последнюю черту, находили в себе решимость порвать с прошлым.

— Ну, это еще не тот чай, какой заваривает моя жена, — неожиданно заговорил полковник Турищев. Нурдгрен оживилась и вопросительно посмотрела на него. — Моя Анна Васильевна, — продолжал он, — смешивает пять сортов: индийский, цейлонский, грузинский, азербайджанский и краснодарский. Причем в только-только закипающий чайник, как она говорит, в белый ключ, всыпает в общей сложности пачку. И все хвалят да еще и рецепт спрашивают...

Впервые Ермолин услышал от своего коллеги столь длинную тираду. Он с благодарностью взглянул на сухаря Григория Павловича, так вовремя снявшего напряжение с Нурдгрен.

— Так вот, — продолжала Дарья Егоровна свой рассказ, — перед самой войной, большой войной, Елизавета Аркадьевна однажды шепнула мне, что Энтони снова в Хельсинки и ждет меня в отеле «Сосиететс хюсет». Назвала номер. Я задохнулась от счастья и тут же отправилась в отель. О том, что я изменяю мужу, я не думала. Наоборот, это с мужем я изменяла своей первой любви.

Тони сдержал слово — он не был женат...

Я ходила на работу в ателье, а на самом деле несколько часов в день, с согласия Елизаветы Аркадьевны, проводила в номере Энтони. После первых дней, отданных только ласкам, Тони попросил меня внимательно присмотреться к поведению мужа и его высказываниям. Я и тогда еще многого не понимала. Мой муж, к огорчению старого Дальберга, был активным шюцкоровцем, так называли себя финские фашисты. Все, что я слышала от мужа, касалось подготовки новой войны против Советской России. Все его разговоры, а также приносимые им в дом какие-то брошюрки, инструкции, копии списков и тому подобное я передавала Тони. Жалела только об одном — он так мало мог быть со мной. Тони все время встречался с какими-то людьми, уезжал куда-то на два-три дня.

Помню, в порыве откровенности он сказал мне, что вот так же ему пришлось недавно мотаться по Эстонии, спасая своих друзей, в том числе уж не знаю как попавшего в Таллин моего хозяина Дальберга, от Советов. (Ермолин еле заметно улыбнулся. Что сказала бы Нурдгрен, если бы узнала, что он тогда тоже был в Эстонии и вылавливал этих самых «друзей» консула Риванена?)

Когда Финляндия вступила в войну с Советским Союзом, Энтони исчез. Самой мне найти его не удалось, но через два дня госпожа Дальберг сказала мне, чтобы я срочно шла в отель «Клаус-Курки», там сейчас находится Ричардсон, которому нужна моя немедленная помощь, иначе его интернируют. Финляндия не спешила порвать дипломатические отношения с Америкой. Значит, Энтони сильно насолил финнам или немцам. Потом я узнала, что так оно и было.

Подходя к номеру Энтони, я увидела двух полицейских, которые сидели в холле и не спускали глаз с его двери. Я испугалась, но не настолько, чтобы убежать. У меня хватило духу войти в номер. Полицейские мне не препятствовали, видимо, у них был приказ только не выпускать никого. Тони бодро приветствовал меня, полицейские, конечно, это видели и слышали. По заказу Тони официант без возражений принес из ресторана что-то выпить и поесть... Словом, была инсценирована любовная встреча.

А потом Тони, прижав к губам указательный палец, чтобы я молчала, бесшумно оделся, связал простыни и одеяло, крепко поцеловал меня и шепнул: «До встречи после войны! Никому ни слова!»

Он ловко спустился в окно (номер был на третьем этаже) и исчез. Когда через три часа полицейские с помощью портье открыли дверь, они увидели меня одну. Я плакала, но простыни и одеяло были на месте. Как жену шюцкоровца меня отпустили. Аксель уже был на фронте, а свекру и свекрови я сказала, что помогла спастись американцу. Они меня поняли, ничего больше не заподозрив.

Война... Она убила сто тысяч финнов. В том числе и Акселя. Мы кое-как выжили. Военные невзгоды, работа у мадам Дальберг закалили меня. После столь драматичного прощания с Ричардсоном я стала проще смотреть на жизнь. Надо было выжить.

Дела Елизаветы Аркадьевны шли плохо. Заказов было мало. Чтобы не прогореть, она уволила несколько работниц, в том числе и меня. Правда, сказала, чтобы я непременно вернулась к ней, когда дела пойдут лучше. Ее сына Лео Дальберга в армию не взяли по малолетству. Свекра же моего хотели включить в какую-то команду, которая после занятия Петербурга, простите, Ленинграда должна была вывезти оттуда культурные ценности. От него потребовали, чтобы он вспомнил, что видел в тех богатых особняках, в которых он в свое время работал. Беседовал с ним профессор-немец. Дома старик ругался страшно, профессору же заявил, что он человек старый и ничего не помнит. Видите, как готовилось разграбление Ленинграда.

Ричардсон все эти годы участвовал в борьбе с Гитлером. То, что перед этим в Эстонии он помогал врагам большевиков — своих нынешних союзников, ни для него, ни для меня значения не имело.

Оставшись без работы, я вспомнила господина Хейнонена и позвонила ему. Он был рад встрече со мной, расспросил о делах, пригласил зайти по адресу, который дал. Там я получила кофе, муку, сахар, масло — всего понемногу. Родителям Акселя я сказала, что это от людей, которые знали спасенного мною американца. Они были только рады этой помощи.

«Кофе, муку, сахар, масло, — мысленно повторял Владимир Николаевич, — ей надо было выжить!»

Невольно вспомнилась недавняя встреча. В прошлом году он был по делам в Ленинграде. На углу Невского и Литейного столкнулся с невысоким, давно и основательно располневшим мужчиной в сильных квадратных очках на курносом носу, в соломенной шляпе, лихо сбитой на затылок. Его торопливая походка и размашистые движения рук еще издали показались знакомыми. После столкновения толстячок удивленно, снизу вверх взглянул на Ермолина.

— Володя! — радостно воскликнул незнакомец, пытаясь обвить коротенькими ручками плечи Ермолина.

— Толя! — Ермолин не знал, как обхватить бывшего сокурсника и лучшего друга университетских времен, уже припавшего к нему, и поступил попросту — крепко прижал к груди его голову.

Прохожие с добрыми улыбками смотрели на обнимающихся немолодых мужчин — для ленинградцев это до сих пор не такая уж редкая картина.

Оторвавшись от Ермолина, Толя, ныне Анатолий Александрович Аксенов, кивнув в сторону Литейного, к Неве, деловито спросил:

— Ты все там?

— Там, только в Москве, — с улыбкой подтвердил Ермолин, — а ты, слышал, заведуешь кафедрой? Доктор, профессор, лауреат и так далее? Поздравляю, рад за тебя!

— Брось, чего там... А ты вот что, выйдешь на пенсию — возвращайся в университет. Дам тебе курс германской философии. Ты ведь, чертушка, способнее всех нас был. Да что это мы стоим, зайдем куда-нибудь?

Время у Ермолина было, и они зашли на часок в уютный ресторанчик на Невском, бывший «Квисисанну». Посидели, вспомнили былые студенческие времена, университетских товарищей, живых и уже ушедших из жизни. Порадовались нечаянной встрече, но и взгрустнули. Поговорили и о блокадных днях, без этого не обходилось при встрече старых ленинградцев.

— Старик! — спохватился Толя Аксенов, — ты везучий человек, что наткнулся на меня.

Быстрым движением он выхватил из совершенно неподходящего — наружного бокового — кармана пухлый бумажник, порылся в его многочисленных отделениях и достал два скрепленных булавкой листка бумаги.

— Это — тебе, мой последний экземпляр. Всем своим блокадникам раздал. Перепиши и вышли мне, вот тебе визитная карточка... А теперь извини, старик, спешу на лекцию о современных вандалах в Технологический институт. Тебя ни о чем не спрашиваю. Звони, пиши. Ну, бывай, если задержишься в Питере — заезжай, Наташа будет рада тебя видеть.

Толя Аксенов с молниеносной быстротой рассчитался с официантом, ткнул Ермолина в грудь пухлым кулачком и исчез столь же стремительно, как и возник час назад.

Оставшись один за недопитой чашкой кофе, Ермолин развернул листочки и хмыкнул от удивления. На одном из них четким Толиным почерком был выведен ранее Ермолину неизвестный состав муки, из которой в Ленинграде выпекали хлеб страшной зимой первого года войны.

«Мука ржаная, дефектная — 50%

Соль — 10%

Жмых — 10%

Целлюлоза — 15%

Соевая мука, отбойная пыль, отруби — по 5%.

Такого хлеба все находившиеся в блокаде ленинградцы получали по 125 граммов на человека в сутки».

На втором листке так же четко перечислялись продукты и меню ленинградских столовых в блокадные дни.

«Корьевая мука, сметки (то есть сметенные отовсюду остатки) — шли на лепешки.

Белковые дрожжи — на первые блюда.

Декстрин (технические отходы) — на оладьи, запеканки, биточки, котлеты.

Мука из льняного жмыха — на вторые блюда.

Альбумин — на первые блюда.

Целлюлоза — на оладьи, запеканки, биточки, котлеты.

Гонка (отработанная деталь текстильной машины, изготовленная из свиной кожи) — на суп, студень, котлеты.

Столярный клей и мездра — тоже на студень».

Вот, значит, чем питались они в ту зиму, да и то не каждый день. Умерла тогда мать Толи Варвара Яковлевна, учительница химии в средней школе, их однокурсники Люся Брик, Галя Зайцева, Толя Бычок, Шурка Медников — всех не перечислишь. Доцент Рыбников умер уже в эвакуации в Красноярске, куда его вывезли в феврале сорок второго. Его выводили из тяжелейшей дистрофии, есть давали по ложечке, все съестное прятали. Не догадались спрятать только стоявшую в сенях деревянного дома, где ему дали комнату, кадку с квашеной капустой. Он не сумел взять себя в руки, съел сколько мог... «Скорая помощь» ничего уже не смогла сделать, и Андрей Прокофьевич через час скончался...

...Все это пронеслось в памяти Владимира Николаевича, и он поймал себя на мысли, что допускает что-то недозволенное в отношении обвиняемой: чекист, как врач, не имеет права привносить личное в исполнение служебного долга. Ничем не выдав себя, генерал продолжал слушать рассказ Нурдгрен.

Господин Хейнонен к этому времени потерял жену, но я не могла по своему положению в обществе стать его женой. Он был очень добр и снял для меня маленькую квартирку. Я не сопротивлялась, надо было жить. Нурдгренам я помогала, как могла, и они меня не осуждали.

Я уже сказала, что не собиралась выходить замуж за Хейнонена, но когда он женился, я взбесилась. Была бы она молода и красива, но это оказалась сорокалетняя финка с толстыми ногами и капиталом. Чтобы как-то успокоить меня, Хейнонен приобрел мне «дело», а проще — маленький галантерейный магазинчик в Тёёлё, это район в Хельсинки. Мой покровитель полагал, что так я встану на ноги, а он будет по-прежнему навещать меня и помогать деловыми советами.

К сожалению, я никогда не обладала способностями деловой женщины. Я быстро научилась пить коньяк «Мартель» и ликер «Бенедиктин», курить сигареты «Кэмел» и «Честерфильд», которые неизвестно откуда доставал для меня стареющий любовник, но так и не научилась считать товар и выручку от его продажи. Вместо того чтобы вести дело самой, я наняла продавщицу и через год прогорела. Продавщица же и купила мой магазинчик. Хейнонен дал мне пятьсот тысяч марок, которые тогда уже ничего не стоили, и распростился со мной.

К этому времени, в сентябре 1944 года, Финляндия вышла из войны. В Хельсинки обосновалась Контрольная комиссия союзников, ее возглавляли русские. И тут неожиданно опять появился откуда-то Энтони!

Ричардсон сразу отыскал меня. Я ему все рассказала, он не ревновал. Сказал: все, что ни делается, к лучшему. Он дал мне доллары, завалил шоколадом, виски, сигаретами, продуктами. Иногда он звонил мне и просил сходить в кино или еще куда-нибудь. Ему нужна была квартира для каких-то встреч. Вторые ключи я ему, конечно, дала.

Я была им полностью обеспечена, когда он вдруг посоветовал мне снова пойти работать к мадам Дальберг. Я удивилась. Тони объяснил, что приехало много русских, они воевали, жили в нужде, теперь будут шить себе костюмы, платья, пальто. Кому же, как не мне, помочь им в салоне Елизаветы Аркадьевны? Мы же союзники с большевиками только до поры до времени. Вот-вот они разгромят Гитлера и сами станут угрозой свободному миру. Мои контакты с русскими в салоне помогут лучше изучить их. Вот так примерно объяснял Ричардсон мне мои будущие функции.

Я пошла к мадам Дальберг. Очаровательная улыбка, которую она так хорошо умела делать, заставила меня забыть, с какой легкостью Елизавета Аркадьевна уволила меня. Я стала ее правой рукой в отношениях с русскими заказчиками из Контрольной комиссии.

После победы над Германией русских стало еще больше. Прибыли специалисты по приемке различных машин. Стали приезжать артистические группы: оркестр Мравинского, хор Свешникова, кукольный театр Образцова, артисты оперы, балета, цирка, скрипачи, пианисты, устраивались различные выставки. Господи, неужели всего этого я больше никогда не увижу! Ну ладно... Было создано общество «Финляндия — СССР». Вслед за ним и наши русские создали свой «Русский культурно-демократический союз».

Гитлера уже не было. Немцев разбили, война кончилась. Ко мне однажды пришел старый друг Акселя, просил меня не выдавать шюцкоровцев,шюцкор тогда распустили. Он предложил мне свою, уже запоздалую помощь в устройстве на работу, а также деньгами и продуктами. Примерно через полгода я случайно встретила его с Ричардсоном! Они прогуливались в Бруннспарке. Это очень удивило меня: как так, фашист-шюцкоровец стал вдруг приятелем Тони, которого я от этих самых шюцкоровцев спасала?

При встрече я спросила об этом Тони. Вместо ответа он ласково назвал меня по-фински «настоящей курицей», по-русски, я думаю, это все равно что «круглая дурочка»...

Ермолин, Турищев и Кочергин внимательно слушали Дарью Нурдгрен. Перед ними сидела умная женщина, все прекрасно понимающая, но волею судьбы и странной, но, безусловно, сильной любовью втянутая в шпионскую работу против Советского Союза. Они слушали и пытались представить ее молодой девушкой, потом женщиной, не слишком образованной, доверчивой — «настоящей курицей», как назвал Дарью Нурдгрен Энтони Ричардсон. Здорово же он держал ее в своих руках!

Дарья Егоровна утомленно провела ладонью по лицу.

— Простите, я очень устала сегодня. Поймите меня правильно, не так-то легко вспоминать свою жизнь... Спасибо за чай. Не могу ли я закончить свой рассказ завтра? Я соберусь с мыслями, а то у меня в голове какой-то сумбур.

— Понимаем вас... Хорошо, отдохните, продумайте все, что хотите рассказать. — Ермолин действительно видел, что женщина держится на последнем усилии. — Завтра мы снова встретимся. Особенно нас будет интересовать, чего вам удалось добиться, работая против СССР, на чем вы терпели неудачи. Как готовились к встрече с каждым из тех, кого вам поручали изучить, или обработать в соответствующем духе. Договорились?

— Это домашнее задание?

— Если угодно, то можно назвать так, — улыбнувшись, подтвердил Владимир Николаевич.

Глава 24

Встретившись на следующий день с Нурдгрен, чекисты не могли не отметить, что взгляд ее стал мягче, движения и вообще манеры поведения — спокойнее. Ермолин пригласил ее присесть к столу для совещания, за которым он сидел обычно вместе со своими сотрудниками на оперативках. Уже одно это снимало ту официальную обстановку, которая была в свое время необходима, но сегодня только помешала бы свободному и доверительному разговору с обвиняемой.

— Что вы хотели бы рассказать нам? — спросил Владимир Николаевич.

— Знаете, — начала Нурдгрен, — я много размышляла над вашим вчерашним пожеланием. Частично я уже ответила вам на допросах. Но, выходит, только частично. Моя работа против вас имеет более глубокие корни, чем я сознавала до своего ареста и нашей беседы.

— Если вы действительно осознали, это хорошо...

— Вот вы спросили меня вчера, не буквально, а по сути, какими идеями вооружали меня. А я, ей-богу, не знаю. Если вы спросите об этом Ричардсона, то он, по-моему, тоже не сумеет ответить. Идеи — это политика. У вас, как я понимаю, идеи всегда были и есть. Вам ясно, чего вы добиваетесь. А у нас, на Западе, у каждого в голове слышен только звон монет. Вот это и есть идеи. Больше этого я сказать не могу. Я исполняла приказания и пожелания Ричардсона, потому что любила его всю жизнь, хотя он давным-давно не любил меня.

Ваши советские люди за границей, можно сказать, все политики. Им все ясно: и что делать, и ради чего. Я со многими общалась, чтобы изучить, а потом доложить своим хозяевам, как вы выражаетесь. Это грубо и упрощенно, но в принципе — верно. Так вот: когда ваши балерины рассказывали артистам нашего оперного театра, что такое пермское хореографическое училище (не московское и не ленинградское), те раскрывали рты. А где на Западе есть такое? Я вас спрашиваю?

Чекисты рассмеялись.

— Простите, получилось, что я вас спрашиваю, а не вы меня.

— Вы говорили о работе против СССР, — сказал Ермолин, — но разведки НАТО занимаются подрывной деятельностью и в других странах. Почти каждую неделю в вашей же западной печати появляется какое-нибудь сенсационное разоблачение западных разведок, особенно ЦРУ. Ваши показания, по существу, только дополнительная иллюстрация к этому.

Нурдгрен отпила чай из своей чашки.

— Я расскажу о выполнении поручений Ричардсона. А вы сами определите, что к чему.

Ермолин молча кивнул.

— В мою задачу входило, в основном, привлекать клиентуру в салон мадам Дальберг, по возможности изучать советских людей, а о своих наблюдениях сообщать Елизавете Аркадьевне. Как я поняла, после смерти мужа она стала самым ценным агентом Ричардсона в наших северных странах, так же как несколько позже и сын, которого Тони приручил вообще с детства. Так вот, задания чаще всего я получала именно от мадам Дальберг, потому что Ричардсон бывал лишь наездами. Тони все более избегал встреч со мной наедине. Когда ему нужно было, он встречался со мной на квартире хозяйки, куда обычно проходил через салон. Так из любовницы он превратил меня в шпионку.

Мужчины заглядывались на меня, и это тоже было учтено. Меня частенько приглашали по телефону на завершение какого-нибудь мужского ужина в ресторан, потом увозили в отель... Эти же деловые люди заезжали и ко мне домой. Платили щедро, но, видно, я не родилась для накопительства. Постепенно я отвыкала от мыслей о Тони, а богема все глубже засасывала меня. Потом я поняла, что такой образ моей жизни помогал Тони и мадам, снимал с них ответственность. Финляндия всерьез встала на путь добрых отношений с вашей страной. Женщина вроде меня не могла бы осложнить отношения между нашими странами. Все так просто...

Приведу такой случай. Лео Дальберг был студентом университета. Он был уже совсем взрослый молодой человек, респектабельный, приятный, вежливый, всегда хорошо одет. Я пришла на вокзал проводить одну нашу клиентку, жену советского инженера, приемщика машин на каком-то заводе. Она с мужем уезжала в отпуск. Мы знали, что оба они скуповаты. Я дала знак Лео, и он, подойдя к супругу, вежливо спросил его, не может ли тот привезти из России в обмен на что-нибудь женские серебряные украшения. Тогда эти вещи у вас были очень дешевы. Золотые тоже. И что же, вы думаете, произошло? Инженер рассвирепел и высказал Лео такие слова, каких ни в одном словаре не сыскать. Елизавета Аркадьевна больше свое чадо на выполнение таких поручений не посылала. Зато за последние годы он, уже как начальник отдела сбыта фирмы, сумел скупить у вас порядочно изделий из золота и серебра.

Не могу забыть, как мы с мадам Дальберг унизительно почувствовали себя, когда отказались от платы за переделку — небольшую, по европейской моде — каракулевой шубки для советской балерины. Мы действительно были восхищены искусством этой артистки и хотели отблагодарить ее таким образом. Я даже удивилась, что Елизавета Аркадьевна при ее любви к деньгам пошла на это. Довольная переделкой, балерина спросила, сколько стоит работа.

«Это наш подарок вам, дорогая, за ваше искусство», — ответила Елизавета Аркадьевна.

«Благодарю вас, но у нас в Союзе искусство не принято одаривать подобным образом. — И она положила на трюмо сумму, превышающую даже ту, что полагалась. — Добро пожаловать на наши концерты!» — с этими словами балерина покинула салон.

Нурдгрен обвела чекистов взглядом.

— Вот в чем ваша политика, — продолжала она. — Мадам Дальберг, я думаю, тоже понимает это не хуже меня. Я вспоминаю Олимпийские игры в Хельсинки летом 1952 года. Ричардсон, он специально приехал к Олимпиаде, поручил мне изучить советскую женскую команду. Ваши спортсменки жили в новом студенческом общежитии в чудесном пригороде — Отаниеми. Я должна была дежурить там, заговаривать с девушками, приглашать к нам в салон, расспрашивать по вопроснику, который Ричардсон велел мне запомнить. Действовать я должна была смело, в случае чего он обещал меня выручить.

Два дня все шло хорошо. Ваши спортсменки одерживали одну победу за другой, были в хорошем настроении, тренировались, купались, гуляли по дорожкам. Тогда-то я и приступила к разговору с одной из них. Это была знаменитая спортсменка, ее росту и силе могли бы позавидовать многие мужчины. Она взяла меня под руку так, что остались синяки на память, и сказала: «Если ты еще раз покажешься здесь, я тебя, как диск, запущу вон к тому острову...»

Я ничего не сказала об этом случае Ричардсону, мне было стыдно. Единственным моим успехом в подобного рода попытках было дело Коркина.

Энтони поручил мне держать в поле зрения отель «Карелия», в котором жили в основном советские инженеры. Уже тогда я чувствовала, что Ричардсон особенно тянется к вашим специалистам. На лето жены инженеров обычно уезжали домой, к детям. Мужчины оставались одни. Заходили иногда поужинать в небольшой ресторанчик поблизости, хотя в «Карелии» была превосходная кухня. Я почти ежедневно заходила в ресторанчик тоже. Его хозяйка Мария была моей приятельницей. Тони знал ее еще с Карельского перешейка, она и там держала ресторан. Мария получила корваус — возмещение убытков от войны, кто-то ей к тому же помог, и она снова завела свое дело. У нее было очень уютно. Тапер Федя, тоже русский бедолага, негромко, с хрипотцой чудесно пел русские песни и романсы. Только пропил он свой талант. Стоило в ресторанчике появиться русскому из советских, Федя, как он говорил, переходил на ностальгию: «Степь да степь кругом» или еще что-нибудь в таком духе. Пел так, что мурашки пробегали по коже, слезу вышибал у кого угодно. Правду надо сказать: и его, Федина, душа искала чего-то кроме водки, да не нашла. Ричардсон, знаю, к нему подкатывал, так он его к черту посылал...

До сих пор не могу забыть одного романса, который пел Федя. Мелодия у меня на слуху, а слова, дай бог памяти...

Нурдгрен приподняла голову, закрыла глаза и на минуту задумалась. Потом медленно, чуть нараспев, начала неуверенно читать:

Принесла случайная молва
Милые ненужные слова:
Летний сад, Фонтанка и Нева.
По левой щеке Дарьи Егоровны скатилась слеза. Она умолкла и стыдливо смахнула слезу мизинцем. Чтобы не смущать расстроенную воспоминаниями женщину, чекисты отвели от нее глаза. Ермолин, быть может, лучше других понимал, почему так взволнована эта несчастная, в сущности, преступница.

— Читайте дальше, Дарья Егоровна, — мягко сказал он, — это хорошие стихи.

— Вы знаете их? — удивилась Нурдгрен.

— Знаю. Приходилось и читать, и слышать. Продолжайте, пожалуйста.

Теперь уже Турищев и Кочергин удивленно смотрели на Владимира Николаевича.

Нурдгрен, оправившись от смущения, уже вполне уверенно продолжала:

Вы, слова залетные, куда?
Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода.
Вас не взять, не спрятать, не прогнать.
Надо жить — не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять.
Не идти ведь по снегу к реке,
Пряча щеки в пензенском платке,
Рукавица в маминой руке.
Это было, было и прошло.
Что прошло, то вьюгой замело.
Оттого так пусто и светло.
...Нурдгрен замолчала. Она ждала, что эти люди, такие непонятные и даже загадочные, словно из другого мира, хотя и говорившие на одном с нею языке, русском языке, осудят ее за не к месту вырвавшиеся из ее сердца чувства... А все же интересно, откуда этот самый старший, кажется, он даже генерал, знает песню, которую пел тот бедолага Федя?

Именно от него и пришла помощь.

— Видите ли, Дарья Егоровна, то, что вы прочитали сейчас, это печальный вздох российской эмиграции, выраженный искренне, с сердечной болью. Конечно, не всей эмиграции, но той ее большей части, которая поняла, что по собственной вине трагично утратила Родину, тосковала по ней, рвалась, быть может, даже обратно. Ну, как Вертинский, например.

— Тот Александр Вертинский, который вернулся в Россию еще во время войны? Моя хозяйка, Елизавета Аркадьевна, ругала его на чем свет стоит, но пластинки с его романсами слушать любила.

— Да, именно Александр Николаевич Вертинский. Именно он написал и был лучшим исполнителем романса «Чужие города», слова которого вы сейчас прочитали. Автор их, кстати, женщина, тоже эмигрантка, жаль, запамятовал фамилию. Мне посчастливилось слышать этого замечательного артиста, когда он вернулся на Родину. Что творилось! Билеты на концерты достать было совершенно невозможно. Мне, можно сказать, повезло случайно. Так вот, в каждом концерте Вертинский обязательно два раза исполнял «Чужие города». Один раз по программе, второй — на «бис». Это был маленький шедевр. Так что ваш тапер Федя знал, что пел... Извините, что перебил, это я так, к слову...

— Значит, мне не случайно вспомнились «Чужие города». Я-то думала по глупости своей, что отвлекаю вас от дела такими пустяками.

Ермолин покачал головой.

— Такие пустяки, Дарья Егоровна, многих эмигрантов после войны позвали на Родину, и, вернувшись домой, они целовали родную землю... Раз уж зашел у нас с вами такой разговор, поэтический, хотите, я вам тоже прочитаю восемь строк?

Дарья Егоровна с изумлением смотрела на этого русского генерала. Склонила чуть, в знак согласия, голову. И Ермолин просто, не пытаясь даже и намекать на какую-либо выразительность, прочитал стихи, которые выписал когда-то из какого-то вышедшего за рубежом сборника русской поэзии:

— У птицы есть гнездо, у зверя есть нора...
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказав прости родному дому!
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо...
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!
— Это тоже романс Вертинского? — робко спросила Дарья Егоровна.

— Нет... Не романс, и не Вертинский. Это стихотворение Ивана Алексеевича Бунина, великого русского писателя. Тоже был эмигрант... Только у него не хватило духу вернуться в отчий дом... Так и умер в наемном... Ну, ладно. Так что же происходило далее в ресторане вашей приятельницы Марии?

Дарья Егоровна словно очнулась. Было заметно, что после того, как ее поняли и хоть в чем-то малом поддержали, очень неуютно было ей возвращаться к печальной действительности.

Тяжело вздохнув, она, однако, продолжила свой рассказ.

— Вы понимаете, не могла же я в маленьком ресторанчике весь вечер одна занимать столик. Кто-нибудь подсаживался. Моя чашка кофе свидетельствовала не только о моей скромности. Завязывался разговор, и дело обычно заканчивалось тем, что щедрые соотечественники угощали меня ужином, но никогда не пытались споить. Покидая ресторан, они вежливо благодарили меня за приятно проведенное время и уходили в свою «Карелию».

Наконец однажды и я дождалась своего улова. Ко мне подсел высокий, достаточно привлекательный мужчина средних лет с нагловатыми глазами. Он предложил угостить меня ужином. Я не отказалась. Дала знак Марии, и та сама стала угощать нас, разделив, таким образом, нашу компанию. Он представился как инженер Георгий Ефимович Коркин (мы с Марией и без него это знали заранее). Угостил он хорошо и доверительно сказал нам, что ему до чертиков скучно. Мария, баба красивая и заводная, сказала, что ей тоже все надоело и она готова хоть сейчас уехать куда-нибудь под пальмы, в Рио-де-Жанейро к примеру. Коркин в знак согласия поцеловал ей руку.

Инженер стал в ресторане завсегдатаем. Я отвлекала внимание, а Мария работала над планом «Рио». Потом Коркин начал приходить к ней домой. Она, кажется, влюбилась в него по-настоящему. Потом уже Коркин не присаживался ко мне, сидел только со своими товарищами, но я свое дело сделала.

Кончилось все тем, что в один, как говорится, прекрасный день за стойкой бара появился новый, никому не известный мужчина. Мария и Коркин исчезли. В полиции меня допросили по этому делу. Я рассказала им намного меньше, чем вам. Меня отпустили. Вскоре Мария вернулась и снова встала за стойку бара. Она, видите ли, отдыхала, о Коркине ничего не знает, и все в том же духе. Потом я слышала, что он, оказывается, не стоил того, что в него вложили Ричардсон и другие. По слухам, через несколько лет Коркин спился где-то в Южной Америке.

После Олимпиады и бегства Коркина (на Западе постарались раздуть его дело — «Советский инженер выбрал свободу!») Ричардсон рекомендовал Елизавете Аркадьевне, Лео и мне переехать в другую страну. Финским властям, надо думать, надоело терпеть инциденты, которые могли бы отрицательно влиять на отношения с Россией. Насколько я знаю, Ричардсон тоже никогда больше не появлялся в Финляндии.

Мадам Дальберг и на новом месте открыла ателье дамского платья — «Перфект», дорогое и модное. Лео как-то очень быстро получил должность в отделе сбыта крупной фирмы, женился на дочери старого промышленника. Она, по-моему, хорошая женщина и вряд ли догадывается, чем занимается ее муж на самом деле.

Энтони надолго исчез с моего горизонта и появился вновь перед нашей первой с Елизаветой Аркадьевной поездкой в Советский Союз.

Потом дело с отравлением мадам Котельниковой... Видит бог, я ничего не подозревала и не хотела этого. Мне только велели привести их в бар... Я ничего не заметила, но я знаю, что есть много всяких способов и специальная техника. После этой трагедии я хотела уехать за границу, но против моей воли меня заставили довести дело до конца. Расчет был простой: человек, отравивший Котельникову, никогда в России бы не появился. А я по-прежнему появлялась, чтобы вы поверили, что я ни к чему не причастна. Моя жизнь для них значила меньше, чем какая-то коробочка в тайнике. Лео Дальберг тоже поехал — он должен был мне ассистировать. Но он-то ничем не рисковал: даже если бы вы его задержали, то никаких улик предъявить не могли. Подумаешь, сунул руку в карман... Разве это государственное преступление? Не то что я...

Теперь вы знаете обо мне все...

Эпилог

В двенадцатом часу ночи на ближайшей от дома Петровых стоянке такси дожидались машин Ермолин с женой, Осокин, профессор Эминов и Турищев. Легкий морозец первых декабрьских дней приятно бодрил, а неслышный редкий снежок, лучась под фонарями, создавал настроение светлое и покойное.

— Чудесный старик этот Никитыч. Спасибо, Володя, что познакомил, — говорил Эминов, по старой привычке придерживая Ермолина за лацкан пальто.

...Ивану Никитовичу Петрову исполнилось семьдесят четыре. День его рождения память Ермолина удерживала цепко, так же, как дни рождения большинства его сотрудников и друзей.

Близкие Петрова знали, что из скромности он никогда не оповещает о семейном празднике, обычно они собирались у него в этот день без приглашения, и всегда их встречали тепло и сердечно. На сей раз Владимир Николаевич заранее сообщил об этом Осокину и Эминову, а Турищева особо предупредил:

— Григорий Павлович, послезавтра мы с вами, если вы не возражаете, поздравим Ивана Никитыча с днем рождения. Вы, надеюсь, получите полную возможность узнать его поближе.

Турищев не возражал, более того, сам организовал с другими сотрудниками и коллективный подарок, и телеграмму.

...Вдали показался зеленый огонек. Не сговариваясь, Эминов и Турищев предложили первыми ехать Ермолиным и Осокину. Прощаясь, Григорий Павлович успел шепнуть Ермолину:

— Все в порядке, Владимир Николаевич! Повинился незаметно перед стариком за обиду.

— Очень рад, и забудем об этом!

Ермолиным было ехать совсем близко, но все же Владимир Николаевич решил первым подвезти Осокина. Подъехать к самому дому, однако, оказалось невозможно: накануне ремонтники разворотили всю правую сторону улицы и огородили ее вешками. На прощание Осокин церемонно поцеловал руку Софье Петровне, Ермолин же вышел из машины, чтобы проводить его до парадного.

Пройдя несколько шагов, Сергей Аркадьевич сказал:

— Вы словно почувствовали, Владимир Николаевич, что мне нужно вам кое-что сказать. Сегодня утром пришло письмо от племянника моего Лео. Вам, думаю, следует знать о его содержании.

— Буду признателен, Сергей Аркадьевич.

— Лео написал, что его мать, а мою сестру Елизавету Аркадьевну, разбил паралич, а его самого уволили с работы. За все это он и благодарит меня.

В свете фонаря, висевшего над подъездом, Осокин уловил на лице Ермолина готовность сказать что-то.

— Не надо ничего говорить, тем более утешать меня, дорогой Владимир Николаевич. Создавшуюся там ситуацию я представляю, смею думать, не хуже вас. Лео выбросили из добропорядочной фирмы как незадачливого шпиона. Племянник мой и его семья с голоду не умрут. Сестра имела достаточно ценностей, ателье, да и у отца Кристины солидный капитал. А что из себя представляет та фирма, на которую Лео работал по-настоящему, теперь знаем и мы, и общественность той страны, где он живет. Я знаю, что левые газеты напечатали материалы о подрывной деятельности ЦРУ в их стране и назвали Лео в числе американских шпионов... Конечно, мне по-человечески жаль сестру, но не я начал эту внутрисемейную тайную войну.

— Вы правы, Сергей Аркадьевич, тем более что война оказалась не только внутрисемейной.

— Извините, Владимир Николаевич, что не сообщил вам сразу об этом письме. Не хотел, чтобы эта весть наложила какой-то отпечаток на сегодняшнюю мою встречу с Иваном Никитовичем и вами.

Рассеянно переведя взор, Владимир Николаевич вдруг заметил на противоположной стороне проспекта, у остановки троллейбуса, фигуры мужчины и женщины, похоже — долго прощающихся друг с другом.

— Если я не ошибаюсь, это мой сотрудник... — неуверенно сказал Ермолин.

— Совершенно верно, — подтвердил Осокин. — А если я не ошибаюсь, то он провожает мою сотрудницу.

Ермолин и Осокин заговорщицки улыбнулись.

— Давайте же и мы прощаться, Владимир Николаевич.

Мужчины крепко пожали друг другу руки.

* * *
Через три недели Корицкий и Нурдгрен предстали перед судом. Учтя все обстоятельства дела и личности подсудимых, суд определил им меру наказания ниже низшего предела...


1978—1979 гг.

Вениамин Дмитриевич Дмитриев, В. Ерашов Тайна янтарной комнаты

От авторов

В годы Великой Отечественной войны гитлеровские захватчики, осуществляя политику разорения и разграбления временно оккупированных ими районов, вывезли из Советского Союза огромное количество материальных ценностей. Значительное место среди них занимали произведения искусства.

В числе похищенных фашистами уникумов была и знаменитая янтарная комната Екатерининского дворца-музея в городе Пушкине под Ленинградом.

Вскоре после окончания боевых действий стало известно, что детали убранства янтарной комнаты вместе с другими музейными экспонатами были отправлены по распоряжению одного из ближайших сподручных Гитлера — гауляйтера Эриха Коха — в город Кенигсберг (ныне Калининград).

В первые послевоенные годы была организована комиссия по розыскам сокровищ, украденных гитлеровцами. Комиссия проделала большую работу, целью которой являлось возвращение советскому народу принадлежащего ему достояния. Поиски янтарной комнаты продолжаются и сейчас.

Летом 1958 года областная газета «Калининградская правда» напечатала серию статей, рассказывающих о янтарной комнате, истории ее похищения и поисков. Затем вышел отдельной брошюрой очерк В. Дмитриева «Дело о янтарной комнате» (Калининградское книжное издательство, 1960 г.). Эти материалы нашли широкий отклик у читателей. В редакцию газеты, в издательство, а также в партийные и советские органы Калининграда поступило и продолжает поступать большое количество писем. В них трудящиеся спрашивают о том, что представляла собой янтарная комната, просят более подробно рассказать обо всем, что связано с ней, изъявляют желание оказать посильную помощь в ее розысках.

Стремясь ответить на эти вопросы, авторы предлагают вниманию читателей повесть «Тайна янтарной комнаты».

Книга построена на документальной основе. Авторы ее, участники розысков янтарной комнаты, использовали многочисленные архивные и музейные документы, относящиеся к описанию похищенного сокровища и изложению его истории, справочные и монографические материалы по истории Кенигсберга, а также материалы комиссии по розыскам янтарной комнаты.

Авторы пользуются случаем, чтобы выразить глубокую благодарность товарищам, оказавшим помощь в сборе материалов для книги. Особенно признательны авторы профессору Берлинского университета доктору Гергардту Штраусу (ГДР), товарищу Карлу-Хайнцу Вегнеру — главному редактору журнала «Фрайе Вельт» («Свободный мир»), издаваемого Обществом германо-советской дружбы, а также заведующей научным отделом дворца-музея в г. Пушкине Е. С. Гладковой.


В. Дмитриев,
В. Ерашов.
г. Калининград, январь 1961 г.

Глава первая КАК ЕЕ УКРАЛИ

1

Июльским вечером 1941 года в кабинете директора парков и музеев в г. Пушкине состоялось срочное совещание.

— Товарищи, — сказал представитель обкома партии. — Я думаю, не надо разъяснять, насколько серьезно положение. Могу только сообщить то, что, видимо, каждый понимает сам: Ленинграду угрожает непосредственная опасность. Областной комитет партии и облисполком обращаются к вам: надо сделать все возможное для спасения музейных ценностей! Будет трудно. Транспорт используется для военных нужд, выделим лишь ограниченное количество вагонов. Рабочих рук тоже не хватает — в первую очередь решено спасти художественные ценности Эрмитажа. Сами понимаете, насколько это важно. Туда переброшены те силы, которые можно еще использовать. Вам помогут лишь командиры и бойцы войск противовоздушной обороны города. Повторяю: надо сделать все, что в наших силах.

В Екатерининском дворце-музее начались дни, полные тревог и напряженной, непривычной работы.

Надев, как всегда, матерчатые туфли, сотрудники осторожно снимали с подставок хрупкие вазы, укладывали в ящики золото и хрусталь, накатывали на покрытые сукном деревянные валы полотна картин, отбирали образцы мебели — наиболее ценные, уникальные, чтобы, в случае беды, восстановить по ним утраченное. Упаковывались книги, ковры, детали деревянной резьбы.

А в парке бронзовый Пушкин задумчиво сидел на скамье, словно терпеливо ожидая своей участи.

Так прошло два месяца.

— Что будем делать с Пушкиным? — спросила как-то экскурсовод Анна Ланская.

— Закопаем. Вывезти все равно не удастся.

— А янтарная комната?

— Ее придется оставить. Для того чтобы демонтировать и упаковать все панно, потребуется слишком много времени. Слышите?

Раздался глухой взрыв.

— Осталось километров двадцать. Не успеем.

Вечером рыли котлованы. Солдаты снимали мраморные статуи с постаментов, опускали их в землю и забрасывали рвы, как могилы.

Потом с пьедестала подняли статую Пушкина. Каждый бросил в яму горсть сухого песку. Заработали лопаты. К полуночи тщательно замаскировали свежее пятно.

Парк шумел, роняя первые желтые листья. Наступал рассвет, а люди еще не ложились спать. Они торопливо застилали днища ящиков ватой, заворачивали в холсты фарфоровые чаши.

— Может быть, все-таки успеем спасти хотя бы главные панно янтарной комнаты? — задумчиво спросила Анна Константиновна.

Ответить ей не успели.

В дверях Картинного зала появился директор музея — пожилой, седовласый человек. Вид его был необычен. Никто не успел удивиться тому, что на директоре защитного цвета шинель с двумя ромбиками в петлицах и фуражка со звездой. Он уступил дорогу своему спутнику — тоже в командирской шинели.

Наступила тягостная тишина.

— Друзья! — тихо произнес военный. — Мы оставляем город. До свидания, родные. Ждите нас.

Он круто повернулся и пошел к выходу.

Первый луч солнца пробился сквозь поредевшие кроны деревьев, пробежал по глади пруда. Стояла тишина — настороженная, тревожная. Все, кто оставался во дворце, сидели у стен янтарной комнаты на музейных стульях, еще сохранивших таблички «Руками не трогать», и прислушивались, ожидая выстрелов. Тишина пугала сильнее, чем грохот.

И вот внизу, на парадной лестнице, послышались голоса, чужая, отрывистая речь. Топот сапог. Одинокий выстрел.

— Пришли, ироды, — прошептала старушка-смотрительница. — Какое сегодня число-то? Запомнить надо.

— Семнадцатое. Семнадцатое сентября, — тихо отозвалась Анна Константиновна.

За окнами в парке еще было тихо. Но вдруг безмолвие сразу взорвалось. Послышались пулеметные очереди, залязгали танки, завыли мины, затрещали автоматы — в город вступали фашистские войска.

Дверь в янтарную комнату с треском распахнулась. Высокий солдат в мышиного цвета мундире, с автоматом, прижатым к животу, вырос на пороге. Он вскинул ствол, приноравливаясь дать очередь, но властная рука опустилась ему на плечо.

— Хальт! — скомандовал невысокий офицер с худым лицом, обезображенным шрамом. — Хальт! Хир ист бернштайнциммер![4]

Анна Константиновна вздрогнула, услышав, как уверенно назвал янтарную комнату немец.

«Сейчас он что-нибудь крикнет, а потом солдат полоснет очередью по янтарным панно, по бемским стеклам, по паркету…» — мелькнула мысль. О себе Ланская не подумала в эту минуту.

Но гитлеровец не кричал и не стрелял. Отстранив солдата, он осторожно шагнул к стене и, сняв перчатку, протянул руку к панели. Анна Константиновна невольно подалась вперед. Немец вежливо улыбнулся и сказал вдруг на довольно чистом русском языке:

— Простите, фрау. Я нечаянно. Я понимаю, что музейные экспонаты не полагается трогать. Уверяю вас, это понимает каждый культурный человек, особенно мы, немцы.

Сотрудники музея молчали, настороженно глядя на офицера. Казалось, он не замечал этого враждебного молчания. Мягко, даже слишком мягко ступая по паркету, обер-лейтенант вышел на середину зала.

— Я прошу вас, господа, покинуть дворец. Отныне он становится достоянием великой Германии, — торжественно провозгласил он.

Солдат за его спиной выразительно щелкнул затвором автомата.

2

Генерал-фельдмаршал Кюхлер решил отдохнуть после обеда: несколько бессонных ночей вывели его из работоспособного состояния. Плотно задернув шторы, чтобы шум кенигсбергских улиц не мешал вздремнуть, генерал прилег на диван.

— Разбудить через час. Никого не принимаю. Телефон переключить, — отрывисто бросил он дежурному по приемной.

Но поспать генералу так и не удалось. Через несколько минут дежурный виновато шепнул над самым ухом:

— Простите, господин генерал. Вас к аппарату.

— Я же приказывал — не будить! — спросонья буркнул Кюхлер.

— Но, господин генерал. Это господин гауляйтер Кох!

— Что? Кох? Почему ты сразу не сказал, дьявол тебя побери!

С любимцем фюрера шутить не приходилось — генерал это усвоил давно.

— Генерал Кюхлер? — услышал он среди легкого потрескивания мембраны.

— Да, господин гауляйтер. Я вас слушаю.

— Вот что, Кюхлер. Фюрер поручил вам ответственное и почетное дело. Вы обязаны руководить эвакуацией из пригородов Ленинграда принадлежащих отныне фатерлянду ценностей. За всеми консультациями обращаться ко мне. Надеюсь, вы понимаете, как дорого мне все, что связано с искусством? Вот так. Ждите письменных указаний.

Настроение у Кюхлера испортилось безнадежно. Генерал отлично знал, в чем заключается «любовь к искусству» Эриха Коха: гауляйтер задумал любыми средствами перещеголять Германа Геринга в сборе коллекций. «Теперь придется вертеться между Герингом и Кохом. Каждый потащит добро к себе, а я должен буду отдуваться перед ними обоими», — невесело подумал Кюхлер.

Он повернул рычажок радиоприемника. Знакомый голос Розенберга загремел на весь кабинет: Мы занимаемся сбором научного материала для изучения важнейших проблем славяноведения. Мы принимаем все меры к тому, чтобы спасти культурные ценности русского народа от варварства большевистских комиссаров…

«Выскочка! Тоже мне «культуртрегер». Наверное, и речь ему сочинил Геббельс. Чувствуется его рука. Впрочем, кто их там разберет…»

После недолгих размышлений Кюхлер приказал вызвать к себе доктора Роде.

3

Аллеи тенистого парка пересекались глубокими траншеями. Там и тут мелькали пятна порыжелого дерна — здесь недавно заложили противопехотные мины. Как исполинские пальцы, торчали стволы зенитных орудий. Оскаливались из-под брустверов станковые пулеметы. Словом — оборонительная система, знакомая и привычная. Надоело.

Вальтер фон Рихард отвернулся от окна. Ничего нового пока не увидел он в этом знаменитом Царском Селе. Городишко как городишко. Правда, говорят, дворец великолепный.

Накинув на плечи плащ, полковник вышел из лимузина. На крыльце дворца его не встретили ни часовой, ни дежурный. «Бордель», — презрительно подумал генштабист, прислушиваясь к звукам пьяной песни.

Он всегда презирал армейщину — потомок древнего рода фон Рихардов, воспитанник Лейпцигского университета, доктор искусствоведения, волею судеб надевший теперь мундир полковника.

Рихард медленно прошел по вестибюлю и поднялся на второй этаж.

Первая же дверь на пути оказалась закрытой. Рихард толкнул ее и остановился на пороге.

Сизый дым выстрелов застилал помещение. Прищурив глаза, полковник рассмотрел несколько фигур. Клубы поднимались вверх, становилось светлее с каждой секундой. Теперь генштабист видел все. На него пока никто не обращал внимания. Каждый занимался своим делом.

На сверкающей атласной обивке дивана лежал офицер в грязных сапогах и сплевывал на пол, стараясь попасть в серединку круга на паркете. Другой, усердно сопя, пририсовывал усы к тонкому лицу красавицы на старинном портрете. Третий медленно водил пистолетом по стенам, выбирая новую мишень. Обломки золоченой инкрустаций уже валялись на затоптанном паркете. Четвертый нехотя, как бы между делом, отламывал ножки от стула красного дерева и совал их в пылающий камин.

Рихард помедлил секунду. Потом щелкнул каблуками:

— Хайль Гитлер!

Первым вскочил тот, кто лежал на диване. Вслед за ним вытянулись и остальные. Они проревели хрипло и недружно:

— Хайль!

— Кто вы такой? — спросил один из офицеров.

— Я полковник генерального штаба фон Рихард. С особым поручением генерала-фельдмаршала Кюхлера, — медленно процедил полковник. — Вы пойдете со мной, капитан. Укажите мне кабинет командира дивизии.

4

С того дня ограбление дворца и парка было поставлено на «научную основу». Началось систематическое «изъятие» отделки парадных покоев дворца. Грабители — теперь уже с прославленной немецкой аккуратностью, о которой вспомнили после приказа начальства, — тщательно снимали картины, плашка за плашкой разобрали пол Лионской гостин ной — уникальный паркет, украшенный пластинками перламутра. Из дворцовой церкви похитили работы живописца Шебуева, стащили с пьедесталов и вывезли величественные бронзовые фигуры Геркулеса и Флоры, красовавшиеся у Камероновой галереи. Летом 1942 года пришла очередь янтарной комнаты.

Кое-кто из бывших сотрудников музея, оставленных при нем в качестве дворников и уборщиц, видел это страшное зрелище своими глазами.


Гитлеровцы не таились: они чувствовали себя полновластными хозяевами на оккупированной земле. Тугое кольцо блокады стискивало город Ленина, с педантичной точностью в одно и то же время ежедневно велись' обстрелы северной столицы, а здесь, в нескольких десятках километров от непокоренного города, захватчики делали свое черное дело.

Однажды в начале июля у подъезда дворца остановились грузовики, на которых громоздились ящики и кипы ваты. Вскоре прошел слух: немцы собираются вывозить янтарную комнату.

Близко ко дворцу никого не подпускали, автоматчики мерно шагали по дворцу. В здании циркумференции[5], часть которого занимали бывшие работники музея, было приказано плотно закрыть окна.

Там, в душных комнатах, осторожно поглядывая во двор через запыленные стекла, люди переговаривались между собой. Молодые строили фантастические планы спасения янтарных панно. Другие, постарше и потрезвее, понимали: предотвратить преступление они не в силах. Оставалось стиснуть зубы и молчать.

Так миновал полдень, потом наступила обеденная пора. Солдаты весело зашагали в столовую, перебрасываясь шутками с часовыми. А сидевшие в циркумференции забыли о еде. Они с трепетом ждали: что будет дальше? Немцы давно перенесли ящики во дворец и пока не вытаскивали их обратно.

Наконец обед кончился. Щеголеватый офицер построил солдат неподалеку от центрального входа, что-то коротко разъяснил, потом послышалась отрывистая команда, и солдаты скрылись во дворце. Прошло еще несколько томительных минут.

Анна Константиновна прильнула к окну.

На широком крыльце показалась первая пара. Солдаты бережно несли продолговатый ящик. Они ступали осторожно, еле передвигая ноги, почти не отрывая подошвы сапог от ступеней, и все-таки офицер прикрикнул на них:

— Форзихт! Дас ист бернштайнциммер![6]

Теперь сомнений не оставалось.

Анна Константиновна повернулась к своим и шепнула:

— Товарищи, это янтарная комната! Я слышала!

К окнам бросились все. И сразу свет заслонила фигура автоматчика.

— Цурюк![7] — повелительно крикнул он.

Пришлось подчиниться. Все внимательно прислушивались к звукам, стараясь понять, что происходит там, во дворе.



Топали тяжелые сапоги: это немцы взбегали на крыльцо. Потом шаркали подошвы и покрикивал офицер: солдаты возвращались с грузом в руках. Наконец послышалось:

— Фертиг![8]

— Форвертс![9] — последовал приказ. И сразу же чуть сильнее заработали приглушенные до того моторы.

Слышно было, как часовой у ворот окликнул сидевших на машине и кто-то усталый, но радостный ответил ему:

— Кёнигсберг ин Пройсен!

«Кенигсберг в Восточной Пруссии», — мысленно перевела Анна Константиновна.

Вот, значит, куда отправлялась янтарная комната в свое, может быть, последнее путешествие!..

5

Невысокий пожилой мужчина, подвижный и чем-то возбужденный, торопливо нажал кнопку звонка у калитки небольшого дома на Кункельштрассе. Он спешил, но все-таки с удовольствием окинул хозяйским взглядом чисто выметенный тротуар, аккуратно подстриженные кусты за изгородью и начищенную медную табличку с готической вязью: «Доктор искусствоведения Альфред Роде, директор музея «Художественные собрания Кенигсберга».

Полная женщина в белом переднике открыла калитку.

— Что с тобой, Альфред? — удивленно спросила она. — Ты, кажется, помолодел сегодня!

— Да, Гертруда, да, дорогая моя, — ответил Роде, порывисто обнимая жену, — я пережил сегодня великую радость — в музей привезли янтарный кабинет!..


Более десяти лет работал Роде в музее Королевского замка.

Здесь были собраны сотни картин, скульптуры, вазы, гобелены, ковры и различная утварь. Все эти ценности бережно хранил, изучал, описывал и с удовольствием показывал посетителям доктор Альфред Роде.

Но не живопись и не скульптура были предметом истинной страсти ученого. Подлинную творческую радость приносил ему янтарь.

Еще со студенческой скамьи Роде изучал и коллекционировал янтарь, которому посвятил свою докторскую диссертацию. Вскоре Роде — директора художественного собрания — одновременно назначили и на вторую должность: он стал директором-хранителем янтарного музея, которым когда-то заведовал Иммануил Кант. Коллекции янтаря переместили из старого здания музея в Королевский замок, и они начали увеличиваться день ото дня.

Роде удалось собрать несколько тысяч различных янтарных изделий и кусков натурального янтаря. Среди них был уникальный, едва ли не самый крупный из всех известных, — самородок весом более шести килограммов. Особую ценность представляли куски янтаря с заключенными в них жуками, личинками, комарами. Но больше всего роде гордился экспонатом, который он по праву считал единственным в мире: в желтой толще спала вечным сном замурованная ящерица.

— Ей миллионы лет, господа, вы понимаете не менее пятидесяти миллионов лет! — с присущим ему пылом говорил доктор коллегам, почти молитвенно складывая руки, словно боясь невзначай прикоснуться к витрине с драгоценностью.

Роде чувствовал себя почти счастливым. Но только почти. Зависть не давала ученому ни минуты покоя: он никогда не забывал, что есть сокровище, которое превосходит всю кенигсбергскую коллекцию, — янтарная комната Екатерининского дворца.

И вот это сокровище в его руках! К нему в музей привезли из России знаменитый янтарный кабинет, еще так недавно украшавший Екатерининский дворец в Царском Селе!

Тогда Роде и стал, по собственному признанию, счастливейшим человеком на земле.

Казалось, он потерял рассудок. Всегда ревностный служака, доктор Роде теперь словно позабыл свои обязанности, как позабыл о семье и обо всем, что существует на свете.

— Где господин доктор? — спрашивали сотрудники музея.

— Ш-ш-ш, — отвечал инспектор музея Хенкензифкен, всюду сопровождавший Роде, вероятно не столько из уважения к нему, сколько по поручению местной организации национал-социалистской партии. — Ш-ш-ш! Доктор там! — И инспектор многозначительно указывал глазами на массивную дверь, запертую изнутри.

Глава вторая ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ИСКУССТВОВЕДА СЕРГЕЕВА

1

Короткий, словно обрубленный поезд, осторожно нащупывая дорогу, пробирался по рельсам, погромыхивая на стыках. Облупленные вагоны заметно покачивало. Сгущались сумерки, но проводники не зажигали огарки свечей — до Кенигсберга оставалось всего минут пятнадцать пути. По обеим сторонам полотна тянулись еще заметные в вечерней дымке одинаковые серо-красные домики, сады с голыми деревьями, потом замелькали развалины зданий покрупнее, и наконец, лязгнув на повороте, состав замедлил ход.

Сергеев первым соскочил на перрон и остановился внедоумении.

Вместо привычной суеты вокзала, переполненного людьми, ярко освещенного, говорливого и шумного, приезжих встречали безмолвие и темнота. Только в стороне, за путями, угадывались смутные очертания барачных зданий да поодаль из распахнутой двери деревянного сооружения, похожего на огромный ящик, выливалась ленивая полоса неяркого света.

Холодный ноябрьский ветер метался вдоль путей, как бы силясь сдвинуть с места обломки камня и кирпича. Немногочисленные пассажиры — среди них почти не было женщин и детей — быстро шагали через рельсы и скрывались во мгле.

Сергеев закурил и стал раздумывать, попроситься ли ему переночевать у дежурного, либо отправиться одному в город, чтобы отыскать пристанище. Правильнее всего, очевидно, скоротать ночь здесь, — решил он после недолгих размышлений.

Подняв легкий дорожный чемодан, он направился к одному из бараков, заранее готовясь к длинному разговору и морщась от чувства неловкости. Но тут его окликнули:

— Простите, можно вас на одну минуту?

Приезжий остановился.

— Простите, — повторил голос из темноты, — вы Сергеев? Олег Николаевич?

Интонация была вопросительной и в то же время уверенной Человек встал рядом, небрежно играя фонариком. Выглядел он несколько необычно: серый макинтош с короткими наплечниками, серая летняя шляпа с обвислыми полями, измазанные кирпичной пылью ботинки. Но лицо — молодое, сухощавое, слегка горбоносое, с глазами светлыми и, пожалуй, немного наивными, доверчивыми и добродушными, — успокоило Сергеева. Он спросил уже приветливо:

— Я вас слушаю. Чем могу служить?

— Служить должен я, — вежливо улыбаясь, отозвался молодой человек. — Мне поручено встретить вас и устроить на ночлег. Я из временного управления по гражданским делам.

Сергеев отличался доверчивостью. Это качество не раз приносило ему неприятности Правда, он утешал себя обычно тем, что «нарвался» на подлеца, на исключение из общего правила, и успокаивался. Конечно, на фронте, сталкиваясь с врагом, он рассуждал по-иному. Но война миновала, и после демобилизации Олег Николаевич, как он сам признавался, снова несколько «оттаял», решив, что теперь наступила пора покоя и благоденствия, что можно немного «отпустить» нервы, натянутые до предела. Почему бы не поверить славному парню!

Пройдя несколько шагов, спутник извинился:

— Машину взять не смог. Впрочем, может быть, это к лучшему: в объезд далеко. Пешком проще. Да и надежнее. Быстрее доберемся. Прошу вас, Олег Николаевич.

Новый знакомый оказался разговорчивым, но не назойливым. По обязанности гида, а возможно и просто из желания развлечь попутчика, он принялся сообщать Сергееву сведения об истории города, о его достопримечательностях. Услышав же, что искусствоведу довелось и бывать здесь перед войной, и штурмовать эту крепость, проводник стал еще более словоохотливым.

— Итак, город вам знаком. Но я надеюсь, вы окажете мне честь сопровождать вас завтра в первой прогулке по городу? Вам трудно будет его узнать, дорогой Олег Николаевич.

Да, узнать город было трудновато. Сергеев шел и вспоминал.

2

Он остановился тогда в одной из лучших гостиниц города — «Парк-отеле», недалеко от замка.

Портье снабдил иностранца рекламным путеводителем.

Сергеев вычитал там, что Кенигсберг представляет собой самостоятельную административную единицу, имеет свой устав, своего обер-бургомистра, свое самоуправление, даже низшие органы которого назначаются германским министерством внутренних дел. «Понятно, — подумал Олег Николаевич, — крепость есть крепость, надо ее держать в руках как следует, вот и налажена эта административная машина».

В путеводителе говорилось о территории «прусской столицы», которая составляет сейчас, в 1940 году, 193 квадратных километра, что, подчеркнуто сообщалось в справке, равнялось площади Москвы. Население — 372 тысячи человек..

Всюду Сергеев видел кичливый герб города. Одноглавый черный орел, увенчанный массивной короной, веером распустил крылья. Под ним — затейливый вензель, а еще ниже — три щита. На центральном щите — опять корона и крест. Справа — снова корона с двумя звездами. Слева — все та же корона и два пастушеских рожка. Огромные когти стервятника угрожающе торчат книзу.

Каждый день Сергеев осматривал несколько улиц и с сожалением думал, что срок командировки невелик и познакомиться со всеми кварталами ему не удастся.

Он бродил по центру — старым улочкам, узким пересекающимся переулкам и тупикам, застроенным многоэтажными каменными зданиями; ходил по окраинам, где небольшие виллы и стандартные домики утопали в зелени, побывал в рабочих поселках там унылые длинные трехэтажные дома тянулись на весь квартал от угла до угла.

Всюду царило оживление: сплошные вереницы автомашин, тротуары, заполненные гуляющими. Сразу же бросалось в глаза, что, несмотря на будничный день, многие жители празднично одеты. Из окон домов свешивались красные флаги с черной свастикой посреди белого круга. И, как бы давая объяснение происходящему, из уличных громкоговорителей летел лающий голос диктора: «Германские войска маршируют по улицам поверженного Парижа. Гений фюрера вознес славу германской нации на недосягаемую высоту. Но это только начало великого пути, на который мы вступили и который приведет Германию к окончательной победе. Об этих днях победы и торжества нации историки будут говорить вечно».



Сергеев на минуту остановился перед одним из многочисленных плакатов на стене дома. На Олега Николаевича в упор смотрело наглое, улыбающееся лицо немецкого солдата в стальной каске, сфотографированного на фоне Эйфелевой башни. А внизу крупными буквами было написано: «Ему принадлежит мир».

Этот плакат Олег Николаевич вспоминал полтора года спустя под Ленинградом, глядя на обледенелые трупы немецких солдат, вспоминал его и в 1943 году, провожая взглядом бесчисленные вереницы пленных гитлеровцев, которых гнали в тыл наши автоматчики, вспоминал, глядя на Кенигсберг в памятные апрельские дни 1945 года.

А сейчас он не спеша шел между разодетыми людьми, особенно остро чувствуя себя одиноким и чужим в этом шумном, многолюдном и. странном городе, где средневековые здания соседствовали с постройками стиля «модерн», а в волшебную прелесть сказок Гофмана врывались речи имперского министра пропаганды Геббельса.

Сергеев шел по улице Миттельтрагхайм от гостиницы к замку, свернув по пути к зданию правительства. Здесь между выступами подковообразного корпуса поблескивала вода в бассейне, на каменной балюстраде крыши застыли сизые голуби, похожие на изваяния.

Потом он надолго задержался возле нового здания университета — трехэтажного, с полукруглыми сводчатыми арками, с галереей вдоль первого этажа, с каменными богинями на углах крыши, с горельефом всадника на фронтоне.

Сергеева не могла обмануть эта внешняя академическая солидность. Он отлично знал: с университетских кафедр теперь все реже и реже произносятся имена Шиллера и Гёте, зато все громче звучат в аудиториях речи, больше похожие на воинственные призывы партийных фюреров, чем на лекции профессоров.

Профессора. Наверное, это они проходили сейчас мимо Сергеева — люди в черных сюртуках со значками национал-социалистской партии на лацканах, люди, при встрече с которыми студенты вытягивались, выбрасывая вперед руку.

…К зданию подкатили грузовики. В них быстро рассаживались студенты, послушные команде перетянутых ремнями офицеров рейхсвера. Взревели моторы, грузовики тронулись. Через час где-то на пригородном стрельбище Гансы и Оскары будут методически выпускать пулю за пулей в мишени, изображающие красноармейцев.

Штурмовики в коричневых мундирах и крагах, с повязками на рукавах сновали взад и вперед, толкая прохожих. Из репродукторов гремел фашистский молодежный гимн «Хорст Вессель» Противно. А ведь был бы город как город, настоящий культурный центр, если бы. если бы не этот нацистский дух!

Раскрыв путеводитель, Сергеев пробегал глазами строки. В городе сильно развита машиностроительная и военная промышленность. В книжонке говорилось о судостроительной верфи и машиностроительном заводе акционерного общества Шихау, о вагоностроительном заводе, заводе сельскохозяйственных машин.

Но Сергееву было уже известно и то, о чем путеводитель стыдливо умалчивал: в Кенигсберге на полную мощность действовали завод зенитных орудий, авиамоторный завод «Оренштайн и Коппель», заводы автомобильных запасных частей, авиационный, боеприпасов. Швейные фабрики выпускали военное обмундирование, склады обувных предприятий забиты тяжелыми солдатскими ботинками. На длинные переходы рассчитаны были кованые их подошвы! «Готовятся, каждый час готовятся к войне, — подумал Олег Николаевич. — Франция — лишь начало. Гитлеровцы ни перед чем не остановятся, и Восточная Пруссия для них — отличный плацдарм. Да, нелегко нам придется в случае войны.



До обеда Сергеев работал в университетской библиотеке. Русского научного работника приняли там вежливо, но суховато и с недоверием. Впрочем, на сердечность он и не рассчитывал. Зато литература о янтаре здесь оказалась богатой, такого собрания книг по этому вопросу Олегу Николаевичу еще не доводилось встречать. Торопливо, стараясь успеть сделать как можно больше, сокращая слова, заменяя их лишь одному себе понятными знаками, он делал выписки, время от времени поглядывая на часы: хотелось побродить по городу, ведь в кои-то веки доведется еще побывать за границей!

Глава диссертации, посвященная истории янтарных промыслов, обещала теперь стать интересной. Впереди еще несколько дней, можно успеть многое прочитать и многое записать. Надо лишь работать систематически, надо сочетать кабинетные занятия с разумным отдыхом, с прогулками по городу.

Мимо приземистого блиндажа, спрятанного в земле, Олег Николаевич прошел к красному зданию главного почтамта и очутился возле замка.

Как гигантский часовой, возвышался он над городом. Вдоль западной стены тянулась каменная ограда из огромных необтесанных булыжников. Семь массивных контрфорсов расчленяли стены на равные части, прикрывая собой высокие стрельчатые окна. Асфальтированная дорожка капризным изгибом врывалась в ворота и исчезала во дворе. Олег Николаевич пошел туда, припоминая все, что ему было известно о замке.

Когда начата его постройка? Ага, в 1255 году. Впрочем, с той поры замок неоднократно реконструировался, современный вид он принял только в начале позапрошлого столетия. В память о совместной борьбе русских и немцев, с наполеоновским нашествием один из самых крупных покоев получил название «Московитерзаал». Тут, после победы русского оружия в Семилетней войне, гостил у своего отца, губернатора Восточной Пруссии, Александр Васильевич Суворов.

Выйдя на широкий, похожий на большую площадь двор, Сергеев огляделся. Вдоль северной, самой древней стороны шла сводчатая галерея с резной балюстрадой. Отсюда в средние века феодальная знать любовалась рыцарскими турнирам». Под галереей вход в знаменитый ресторан «Блютгерихт»[10], прославленный не столько качеством своих вин, сколько своеобразным оформлением. Олег Николаевич не удержался от соблазна посмотреть на него.

Низкие, нависшие над головой потолки, громадные бочки на постаментах. Их днища разукрашены затейливой резьбой. Приземистые старинные столы и стулья с прямыми спинками, причудливая серебряная и дубовая посуда — блюда, кружки поставцы — все это создавало определенный колорит старины. Сергеев ненадолго задержался здесь. Спросив у кельнера кружку пива, он с наслаждением выпил горьковатую влагу и хотел выйти во двор, но внутренняя дверь оказалась запертой.

— О нет, сегодня туда нельзя, — поспешил к Сергееву кельнер, — сегодня во дворе замка какая-то церемония, и с утра закрыты все входы, кроме главного. Церемония еще не началась. Попробуйте пройти через главный вход. Может быть, вас и пропустят.

Выйдя из ресторана, Олег Николаевич сразу же обратил внимание на то, что в левом углу призамковой площади стояло десятка полтора легковых автомобилей, а около стрельчатого входа, ведущего во внутренний двор замка, медленно прогуливались два офицера-эсэсовца в черных мундирах с белыми кантами. Сергеев направился прямо к ним.

Неожиданно рядом оказался маленький, юркий человечек, назвавший себя служащим администрации замка.

— Что нужно господину?

— Я хотел осмотреть замок, — ответил Сергеев.

— Это невозможно.

— Но ведь замок открыт для экскурсантов?

— Я хочу сказать, что это невозможно сделать сегодня. Через час ожидается приезд гауляйтера Коха, который от имени фюрера будет вручать золотые партийные значки некоторым генералам и офицерам, вернувшимся на днях из Франции.

— Очень жаль, — медленно проговорил Олег Николаевич. — Я иностранец, у меня очень мало времени. Я вряд ли сумею побывать здесь в другой раз.

Ничего не могу поделать, развел руками человечек. — Но если у господина есть какие-либо вопросы, связанные с историей замка, с его прошлым, я охотно отвечу. Кстати, мы можем подойти поближе к входу, оттуда видна часть двора замка, и мне легче будет рассказывать.

— Прошу, если вас это не затруднит, — откликнулся Сергеев, протягивая несколько марок.

— Благодарю. Извольте посмотреть сюда. В восточной части двора, над рестораном и далее, вы видите здание судебных установлений. Так назывался раньше законодательный орган провинции. Эта стена заканчивается восьмиугольной башней «Хабертурм». Ворота Альбрехта, которые господин видит правее, названы в честь герцога Бранденбургского. Над аркой можно увидеть круглые герольдические щиты.

— А южная часть?

— На южной стороне — музеи. Там историко-краеведческий музей «Пруссия», музей изобразительных искусств, который называется «Художественные собрания Кенигсберга». Директор его — доктор Альфред Роде, весьма почтенный и уважаемый человек.

— Роде? Автор книги об янтаре?

— Господин не ошибся. Действительно, доктор Альфред Роде — крупнейший специалист по янтарю.

— Скажите, я не мог бы с ним повидаться?

— Сейчас нет. Доктор отдыхает во Франции. Может быть, позже, если господин не покинет наш город.

— Жаль, но я уезжаю. Продолжайте, прошу вас.

— Здесь же расположена богатейшая библиотека старинных книг, ценные археологические материалы и гордость нашей провинции — коллекция янтаря.

— Каков порядок их осмотра?

— О, довольно простой. Если господин придет в другой день, я смогу сопровождать его.

— Спасибо, постараюсь воспользоваться вашим приглашением. А сейчас расскажите мне, пожалуйста, о замке. Я слышал, что один из залов носит название Зала московитов? Мне это интересно, как русскому.

На вопрос Сергеева человечек ответил не сразу Господин, очевидно, прочитал об этом в путеводителе. Но путеводитель издан полгода назад. Сейчас Зал московитов переименовали в Знаменный зал. В нем проводятся наиболее важные заседания высших партийных руководителей. В этом зале недавно выступал сам доктор Геббельс. Но, с вашего разрешения, я продолжу свой рассказ. Западная часть здания — кирха и помещения, где хранятся коллекции старинного огнестрельного и холодного оружия. Башня, которую вы видите перед собой на южной стороне, достигает почти ста метров. Это самое высокое здание в городе.

Расставшись со своим случайным гидом, Сергеев спустился по увитой зеленью южной террасе к статуе Фридриха-Вильгельма I, вышел на мост Кремербрюке и вскоре очутился на острове Кнайпхоф.



Он уже знал, что это — деловой, коммерческий центр города. Именно здесь, да еще на улице Штайндамм, что спускалась сюда, вливаясь в площадь Кайзер-Вильгельм-плац, — именно здесь, а не в правительственном здании на Миттельтрагхайм, решались судьбы провинции и определялась ее политика, строилась ее экономика, культивировалась фашистская идеология. Именно здесь.

Олег Николаевич медленно прошел по улит. те Кнайпхоф Лаштассе до следующего моста. Неподалеку высилось величественное здание биржи. «Ренессанс», — прикинул Сергеев, глядя на ряды колонн, тянувшихся вдоль боковых фасадов, на широкие ступени входа, охраняемого каменными львами со щитами в лапах, на сквозную галерею вдоль берега Прегеля.

Из биржи доносилась веселая музыка. Удивленный этим, Олег Николаевич поднялся по ступеням и спросил у привратника:

— Почему здесь веселятся? Ведь это же биржа?

— О да, вы не ошиблись, — ответил швейцар. — Но, видимо, вы впервые в нашем городе и еще не знаете, что в определенные дни недели здесь проводятся собрания, празднества, воскресные игры. Милости просим! Вы можете осмотреть собрание картин и редкостей, потанцевать. Не угодно ли?

Но в этот момент, заглушая доносившуюся из биржи музыку, раздались резкие звуки военного марша. Движение мгновенно остановилось, машины прижались к тротуару. Из-за поворота улицы показались музыканты, а за ними ряды одетых в коричневую форму людей.

— Гитлерюгенд идет! — крикнул швейцар и заспешил вниз, на тротуар. Сергеев последовал за ним.

Шли почти мальчики в коричневых рубашках с засученными рукавами. На левой руке у каждого — повязка со свастикой. Впереди колонны юнец нес высоко поднятый штандарт, на котором золотом блестели слова: «Германия да возродится!»

— Это наше будущее, будущее Германии! — надрывно выкрикнул стоявший рядом с Олегом Николаевичем толстый пожилой немец. На отвороте пиджака у него болтался потускневший от времени железный крест.

И вдруг прозвучал тихий, но отчетливый голос:

— Это начало конца Германии!

Толстяк застыл с открытым ртом, словно боясь повернуться, чтобы взглянуть на говорившего.

И только тут Олег Николаевич увидел позади себя двух мужчин, одетых в замасленные рабочие куртки. Суровые лица, плотно сжатые зубы лучше всяких слов передавали чувства, которые испытывали они, глядя на марширующих юнцов.

— Пойдем, Ганс, — проговорил наконец один из них, — а то этот жирный боров уже побежал искать полицейского. Сумасшедшие!

Сергеев понял, что это последнее слово относилось в равной степени и к тем, кто маршировал по улице, и к тем, кто, стоя на тротуаре, приветствовал гитлеровских молодчиков. С огромным трудом поборов желание броситься к этим незнакомым, чужим людям и по-братски обнять их, Олег Николаевич отошел немного в сторону и увидел, как через несколько минут прибежал запыхавшийся толстяк в сопровождении двух одетых в штатское людей. Но рабочих уже не было.

Пока до сумерек еще оставалось время, следовало побывать и в знаменитом соборе. Его громада виднелась над крышами домов, но Сергеев не спешил туда. Неторопливо шагая по узким старинным улочкам и переулкам острова, он прошелся по Домштрассе, Фляйшбенкенштрассе, осмотрел бывшую ратушу, в которой размещался теперь городской музей, и только тогда вышел к собору.

Собор заложен был в 1297 году как оборонительное сооружение. Но всесильный гофмейстер Лютер Брауншвейгский повелел возвести здесь «дом господень», и к 1332 году строительство кафедрального собора было закончено. Громоздкое здание в староготическом стиле с асимметричным плоским фасадом, высокой правой башней, стрельчатыми арками входов стало теперь одной из главных достопримечательностей города. По традиции, начиная с 1701 года, прусские короли в коронационной кирхе дворца возлагали на себя корону, а здесь они завершали свой путь по «грешной земле»: в подвалах собора находились королевские усыпальницы. Все это Сергеев уже знал из путеводителя, из рассказов горожан.

Привратник в черной мантии с крестом на груди распахнул перед пришельцем резные двери.

Собор оказался пуст. Одинокая фигура Сергеева терялась в огромном зале с высоким потолком, шаги гулко отдавались под сводами. Прямо перед глазами, на дальней восточной стене, сверкал позолотой клирос со старинными каменными изображениями святых. Правее поднималась отделанная художественной резьбой каменная кафедра для проповедника.

В усыпальницу Сергеева не впустили, зато разрешили осмотреть Тауфкапеллу — место крещения, где посредине стояла огромная, похожая на вазу купель из серого песчаника. Он побывал в библиотеке, на первом этаже главной башни, а затем через узкий лаз вошел в северную башню и, поднявшись по винтовой лестнице, увидел город с пятидесятиметровой высоты.

Потом Олег Николаевич подошел к могиле Канта, который всю свою жизнь провел в Кенигсберге, никогда его не покидая. Воздвигнутый совсем недавно — в 1924 году — в ознаменование двухсотлетия со дня рождения философа, мавзолей с порфирными розовыми колоннами привлекал строгостью линий и горделивой простотой. Над каменным саркофагом была высечена лаконичная надпись: «Иммануил Кант (1724–1804 гг.)». Незатейливая металлическая решетка окружала могилу.

Вечерело. Но отправляться в гостиницу Олегу Николаевичу не хотелось, хотя ноги у него гудели. Он сел в трамвай.

— Ярмарка! — громко объявил кондуктор. — Северный вокзал!

Олег Николаевич поспешил выйти.

Сгущалась вечерняя мгла, но на улицах зажглись огни и снова стало светло. Небольшая площадь перед Северным вокзалом казалась оживленной и людной, как днем. Посвистывали под мостом паровички, гремели радиорепродукторы.

Из серого четырехэтажного здания, расположенного левее вокзала, вышла группа людей в штатских костюмах. Они зашагали в ногу, будто в строю, громко переговариваясь. Прохожие уступали им дорогу. «Гестапо, гестапо», — услышал Сергеев шепот. Он посмотрел на дом, потом на следующий — желтый, с. башенками наверху.

— Что там? — спросил он прохожего, указывая на желтое здание.

— Полицайпрезидиум, — недовольно буркнул тот, подозрительно взглянув на Олега Николаевича.

Сергееву стало не по себе. Он решил не обращаться больше с расспросами, удовлетворяясь сведениями, почерпнутыми из путеводителя.

Кстати, настала пора вернуться «домой», поужинать и уснуть, чтобы завтра спозаранку снова побродить по городу, а потом усесться за книги до обеденного часа.

Однако в этот вечер суждено было произойти еще одному событию, которое не только взволновало, но и возмутило Сергеева. Олег Николаевич, собираясь поужинать у себя в номере, зашел в залитый электрическим светом небольшой продовольственный магазин. Покупателей в нем дочти не было, и продавец сразу же устремился к Сергееву.

— Вы хотите взять себе что-нибудь на ужин? — угадав желание посетителя, проговорил продавец. — Могу предложить вам этот чудесный сыр. Мы получили его только что из Дании. Рекомендую эти великолепные бельгийские шпроты. Кроме того, у нас богатейший выбор французских вин. После великих побед нашего славного оружия товары текут к нам рекой, текут без пошлины. В нашем магазине есть все!

— Нет, не все!

Эти слова принадлежали высокому немцу, стоявшему рядом с прилавком.

— На наших полках нет украинского сала, русской икры, грузинского винограда. — И верзила захохотал во все горло.

Олег Николаевич почувствовал, как кулаки его невольно сжались, как напряглись мускулы всего тела. С каким бы наслаждением свалил он этого наглого арийца!

«Спокойно», — скомандовал самому себе Сергеев. Когда немец перестал хохотать, Олег Николаевич медленно, отчетливо произнес:

— История знала многих охотников до украинского сала и русской икры. В тысяча девятьсот девятнадцатом году они еще сумели унести ноги. Но если, забыв печальный урок, пойдут снова, то им может не представиться больше такой счастливый случай.

— Я не знаю, кто вы, — надменно ответил немец, — да мне, собственно говоря, на это в высшей степени наплевать. Судя по произношению, вы иностранец, а следовательно, многого не в состоянии понять. Поэтому слушайте и запоминайте то, что скажу вам я, Густав Ренке, член национал-социалистской партии Германии, верный солдат фюрера! Мы сейчас сильны, как никогда, и нет такой преграды, которая бы помешала нашему движению. Мир уже лежит у наших ног. Осталось протянуть руку, чтобы взять его.

Потом, вспоминая этот случай, Олег Николаевич никак не мог понять, каким образом ему удалось сохранить самообладание. Глядя в упор на фашиста, он громко, так, что на его голос обернулись немногочисленные покупатели, сказал:

— Если рука протянется, она будет отрублена, а вместе с ней полетит и голова протянувшего руку. Это говорю вам я, Олег Сергеев, член Всесоюзной Коммунистической партии большевиков! — И, резко повернувшись, вышел из магазина.

* * *
Сергеев очнулся от воспоминаний.

— Осторожнее, не споткнитесь! Прошу направо. Теперь уже скоро, — обнадежил попутчик. Сзади нарастал стрекот мотоцикла и пробивался сквозь развалины свет фары. — Теперь уже скоро.

Они свернули в переулок.

— Может быть, закурим? — предложил проводник.

— Не возражаю.

Сергеев достал сигарету, протянул портсигар спутнику и склонился над сложенными ковшиком ладонями, чтобы прикурить.

От тяжелого удара сознание помутилось мгновенно. Не успев даже вскрикнуть, Олег Николаевич медленно опустился на груду щебня. Быстрые руки пробежали по карманам пальто. Потом — или ему только померещилось это? — Сергеева подняли на руки и понесли. А затем густая, липкая, непроглядная тьма окутала его.

3

Начальник управления государственной безопасности принимал ежедневный доклад помощника. Высокий майор, стоя у письменного стола, держал на одной ладони раскрытую папку, а пальцами другой руки проворно поворачивал листы, коротко и четко сообщая генералу о важнейших событиях за сутки. Наконец, закрыв папку, он умолк.

— Все?

— К сожалению, нет, товарищ генерал. Видимо, предстоит запутанное дело. Искусствовед Сергеев..

— Из Ленинграда? — перебил генерал.

— Да. Вчера он прибыл, как и было условлено, московским поездом. Встречать полагалось работнику гражданского управления Соломатину. Он опоздал на несколько минут. Помчался вдогонку. Заметил впереди две фигуры, но пешеходы тут же свернули в переулок и сразу исчезли. Соломатин забеспокоился. Стал осматривать местность, обнаружил носовой платок, а поодаль — вот…

Майор протянул помятую фотокарточку. На ней был изображен Сергеев, стоящий возле развалин Екатерининского дворца.

— Все? — снова спросил генерал.

— Да, все. Обнаружить Сергеева не удалось.

Начальник управления внимательно рассматривал фото.

— Странно. Почему Сергееву пришло в голову фотографироваться таким расстроенным? Видите? Вероятнее всего, снимок сделан без его ведома и вряд ли принадлежал самому Сергееву. Очевидно, его обронил тот, другой.

— Я тоже так думаю.

— Хорошо. Сергеева нужно искать. И найти во что бы то ни стало. А главное, надо искать тех, кто заинтересовался им. Вы отлично понимаете, что сделано это неспроста…

Глава третья ТАЙНА ОСТАЕТСЯ ТАЙНОЙ

1

Разбирая утреннюю почту, профессор Барсов обнаружил странный зеленоватый конверт с несуразной надписью: «Герр оберст профессор фон Барсов»[11] и штемпелем — 16 декабря 1945 года.

Усмехнувшись над аристократической приставкой «фон», сделанной неведомым корреспондентом, профессор с привычной аккуратностью вскрыл конверт костяным ножом и развернул лист лощеной бумаги.

Немецкий врач почтительно извещал о смерти доктора Альфреда-Карла-Готлиба Роде и его супруги Анны-Гертруды, последовавшей в результате острой дизентерии.

2

В помещении, где разместилась привезенная в Кенигсберг янтарная комната, Роде проводил почти круглые сутки.

Он собственноручно, никому не доверяя, осторожно вскрывал длинные ящики и, едва сдерживая нетерпение, вынимал драгоценные детали. Он пробегал по ним тонкими, как у музыканта, пальцами, проверяя, нет ли на янтаре хотя бы малейших царапин, зазубрин, щербинок. Роде довольно улыбался: что и говорить, солдаты выполнили приказ на совесть! Положив деталь на приготовленную заранее подушку, доктор принимался за осмотр следующей.

Дни бежали за днями. Роде систематизировал детали панно, раскладывал их на полу, прикидывая, как все это разместить в новом помещении, вычерчивал планы, запершись в дальней комнате замка.

Но вскоре доктору пришлось оторваться от захватившего его занятия.

В Кенигсберг прибыли экспонаты из минского музея, доставленные сюда по приказу рейхскомиссара оккупированной Украины Эриха Коха, власть которого распространялась и на Белоруссию.

Эрих Кох считал себя знатоком и ценителем искусства. Любовь к прекрасному выражалась у него весьма своеобразно: гауляйтер грабил все, что мог; в его руках оказались огромные культурные ценности. Только коллекции Германа Геринга могли соперничать с теми, что выкрал Эрих Кох. Часть награбленных экспонатов рейхскомиссар передавал германским музеям: даже его многочисленные усадьбы и дачи не могли вместить всех сокровищ. Так в королевском замке и оказались многие экспонаты из Минска: картины кисти русских живописцев восемнадцатого века, произведения советских художников, старинная мебель и коллекции русского и берлинского фарфора.

Все это богатство необходимо было разместить в залах и подготовить к экспозиции. Роде пришлось на время оставить янтарную комнату.

Кое-как разделавшись с минскими экспонатами, доктор снова приступил к любимому делу.

И наконец настал день; о котором давно мечтал ученый. Роде выбрал зал на третьем этаже южного крыла замка. Единственное окно выходило в сторону Прегеля. Это показалось Роде очень удобным. Комната, по его мнению, находилась в относительной безопасности. Здесь, под руководством и наблюдением Роде, специалисты начали монтировать янтарные панно. Доктор и радовался и досадовал одновременно: часть деталей при перевозке утеряли, пришлось восстанавливать их по фотографиям. Восстановлением занимались не слишком умелые мастера, получалось значительно хуже, чем хотелось бы.

— Олухи! Солдафоны! — негодовал Роде. — В Царском Селе остались зеркальные пилястры, резные золоченые фигуры. Их по снимкам не воспроизведешь!

И в самом деле, пришлось обойтись без пилястр и резьбы. Комната выглядела значительно беднее, чем в Екатерининском дворце. Но даже в таком виде красота ее была необычайна. Роде приходил в нее каждое утро и вечером, покидая музей, не забывал заглянуть сюда.

И снова радость переплеталась с огорчениями: власти запретили демонстрировать янтарный кабинет горожанам. Только летом 1943 года в газете «Кенигсбергерцайтунг» появилось сообщение о том, что в королевском замке создана новая экспозиция. Избранных допустили к ее осмотру, а Роде получил разрешение опубликовать в берлинском искусствоведческом журнале «Пантеон» специальную статью. В ту пору он готовил к переизданию свою книгу «Янтарь» и дополнил ее новой главой с подробным описанием янтарного кабинета.

Впрочем, вскоре доктору вновь пришлось отложить дорогое сердцу занятие. В замок доставили, украденные на сей раз из харьковского музея, экспонаты: картины западных художников и русских живописцев XIX века, коллекцию икон. Хлопот у Роде прибавилось, следовало разместить картины в залах, подготовить к демонстрации. Делал это доктор без удовольствия. Если янтарной комнате он радовался, как только может радоваться человек, осуществивший давнюю, почти несбыточную мечту, то новые приобретения вызывали в нем какое-то смутное беспокойство. Доктор старался поскорее разделаться со всеми заботами и при первой возможности возвращался в янтарную комнату.


Тут и произошло событие, которое помогло Роде прояснить то смутное чувство беспокойства, какое он испытывал в последнее время. Ветреным декабрьским днем во двор замка въехали грузовики, груженные ящиками с новой надписью «Киев — Кенигсберг». А вскоре в замке появился и новый человек — невысокого роста худощавая немолодая женщина, в добротном пальто и сером шерстяном платке на голове, никак не гармонировавшем со всем ее видом. Это несоответствие и было первым впечатлением от вновь прибывшей. Приезжую сопровождала старуха с большим родимым пятном во всю щеку.

— Научный работник Ангелина Павловна Руденко, — представилась женщина. — Фонды Русского и Западного музеев Киева и коллекции икон из Киево-Печерской лавры, — показала она рукой на ящики, сложенные грудой во дворе.

Доктор Роде сухо и церемонно поклонился. Он сохранял, казалось, полное бесстрастие, только глаза его на секунду изучающе остановились на лице Ангелины Павловны. Но женщина смотрела куда-то в сторону и, по-видимому, не замечала обращенного на нее взгляда. Это было второе впечатление, оставшееся у доктора Роде от встречи с этой женщиной. У нее были странные глаза, вернее странный взгляд — немного косящий, направленный куда-то в сторону.

Вот тогда-то, слушая, как Руденко на чистом немецком языке перечисляет содержимое ящиков, доктор Роде понял, почему ему так неприятны были привезенные из России экспонаты, казалось бы обогащавшие художественное собрание королевского замка. Он никогда не был любителем чужого. И русская женщина, которая доставила ценности, внушала ему антипатию. Однако по неписаным, но привитым с детства правилам благовоспитанности Роде старался скрыть неприязнь и оказывал приезжей все знаки внимания. Он даже водил ее по замку и демонстрировал свои художественные собрания. Доктору Роде пришлось отдать должное осведомленности, знаниям и заинтересованности Ангелины Павловны. Только янтарную комнату Роде упорно скрывал от нового научного сотрудника. Стоило ей заговорить о его увлечениях янтарем, как доктор становился замкнутым, сдержанным и поспешно переводил беседу на другую тему. Но однажды Роде не выдержал и дал Руденко свою книгу о янтаре. А следующим этапом была янтарная комната. Руденко выразила такое восхищение книгой, так заинтересовалась подробностями, что Роде не устоял. Неожиданно для самого себя он пообещал Руденко показать ей такое, что необыкновенно поразит ее.

Ангелина Павловна, конечно, немедленно выразила согласие, и доктор Роде повел ее на третий этаж южного крыла замка. Тяжелая дверь открылась, и Руденко застыла на пороге.

— Это же янтарная комната! — тихо произнесла Руденко. — Я видела ее в Пушкине. Однако там…

— Вы хотите сказать, что там еще были пилястры, зеркала и редкой красоты резные украшения? — спросил Роде. — Это осталось там, в России, воспроизвести их невозможно.

Ящики, доставленные Руденко, не стали распаковывать. В замке уже не хватало места для хранения ценностей, похищенных по приказанию имперского министра Розенберга и гауляйтера Эриха Коха.

Несколько дней девяносто восемь ящиков с картинами и ценнейшими собраниями икон лежали во дворе. Потом их куда-то увезли, а вместе с ними уехала и Руденко.

3

Два года прошло с тех пор, как осуществилась заветная мечта Роде — он «владел» янтарной комнатой. Но привыкнуть к этому доктор все еще не мог. Он жил в своем заколдованном мире, не зная, что происходит вокруг. А между тем в мире многое изменилось. Изменилось и положение на фронтах. Победам германской армии пришел конец.


Было раннее утро 30 августа 1944 года. Один из английских военных аэродромов, как обычно, жил напряженной и лихорадочной жизнью. Техники расчехляли моторы, проверяли исправность приборов, бензовозы сновали взад и вперед по зеленому полю, в санитарной части укомплектовывали аптечки, в офицерской столовой готовили усиленный: завтрак.

Тем временем летчики лежали группками на притоптанной чахлой траве, дымили трубками, хотя это и категорически запрещалось на поле в обычные дни. Но накануне полетов им разрешалось почти все — им, кого считали национальными героями Великобритании.

Расстегнув кожаную куртку на молниях и сбросив наземь планшет, командир эскадрильи Генри Джонсон вытянулся во весь рост и задумчиво посмотрел в голубое, казавшееся мирным небо.

— А известно ли вам, Билли, куда мы летим сегодня? — спросил он второго пилота, беспечно уплетавшего бутерброд.

— Разумеется. Стукнем по Кенигсбергу. Достанется сегодня этой берлоге! Шутка сказать — триста пятьдесят тяжелых бомбардировщиков! От казарм и заводов не останется и следа, я думаю!

— Вы еще молоды и, простите меня, глупы, Билли. Сколько вам лет?

— Не так мало, Генри, как вам кажется: двадцать шесть.

— О, это ерунда! Мне тридцать четыре, но я старше вас на столетие. Я пережил Пирл-Харбор. Я был в Африке. Я попадал под разрывы этих чертовых «фау-два», придуманных немцами! И сейчас я скажу вам такое, отчего ваша ветчина превратится в горчицу. Отложите свой сэндвич, пока не поздно. Ну?

Билл заинтересованно посмотрел на командира, ожидая каверзы. Но тот оставался серьезным.

— Слушайте, мой юный и наивный друг: сегодня заводы и казармы Кенигсберга, судьбу которых вы предрешили здесь со свойственным вам пылом, останутся почти невредимыми. Или совсем невредимыми.

— Как? Вы получили приказ об отмене полета?

— Нет. Вылет состоится. Но бомбы мы сбросим вот сюда.

Джонсон потянулся за планшетом, сел и положил на колени покрытую желтоватым целлулоидом карту.

— Видите? Вот что мы будем бомбить сегодня: центр города. Здесь, насколько мне известно, — правительственные здания, университет, оперный театр, музеи в королевском замке и дома — жилые дома, здесь больницы и дачи, библиотеки и отели. Ясно вам, юноша?

Уэбб вскочил на ноги.

— Вы говорите правду, Генри? Если это шутка, — она слишком жестока!

Зеленая ракета взвилась в воздух.

— Видите сигнал? К машинам! — крикнул Джонсон, поднимаясь и застегивая куртку. — К сожалению, все это не шутка, Билл. Русские — славные парни, я знаю, но они слишком торопятся вперед. А кое-кому у нас в Англии не по нутру это. Да и разделить с ними лавры победы вряд ли согласятся наши генералы. Вот поэтому мы и летим с вами сегодня. Не советую делиться своими мыслями по этому поводу ни с кем. Мы принимали присягу, и наш долг — служить королеве.


Эскадрильи бомбардировщиков шли на большой высоте. Линию фронта удалось пройти благополучно, только один самолет потерял высоту и тут же, попав под заградительный огонь, клюнул носом и пошел вниз, оставляя за собой черный шлейф. Остальные выровняли строй и, рокоча моторами, строго выдерживали заданный курс.

Вдали показалась вытянутая с запада на восток коричнево-зеленая полоса.

— Приготовиться! Кенигсберг! — раздалось в наушниках шлемофона. — Идем на снижение!

Командир эскадрильи Джонсон прикоснулся рукой к грудному карману куртки. Там — он словно видел ее воочию — лежала небольшая фотокарточка: жена и крохотная Джен — в белых кудряшках, со смешной куклой в руках, беззаботная и розовощекая. Сколько таких Джен прячутся сейчас со своими матерями в темных подвалах и бомбоубежищах, прижимая к груди своих кукол! Джонсон резко встряхнул головой. Сейчас не время думать об этом. У командира должны быть холодный ум и стальная воля…

— Приготовиться к бомбометанию! — отрывисто приказал он. — Квадрат 44–22. Внимание!

В зеркальце, укрепленном спереди, он видел, как побледнел второй штурман. Наверное, этот мальчишка Уэбб успел все-таки проболтаться. Впрочем, это неважно, все неважно.

— Внимание! — повторил командир. — Ап!

Второй штурман нажал кнопку. Джонсон представил себе, как внизу, под брюхом самолета, открылись люки и тяжелые туши фугасок ринулись вниз. Он выглянул в окошечко. Вот они: каплевидные, тупорылые, черные, летят, будто торопятся обогнать друг друга. Доли секунды. Сейчас начнутся взрывы.

Второй пилот перевел рукоятки. Самолет развернулся на обратный курс. Звука взрывов они не услышали. Но черные клубы поднимались теперь там и сям, застилая обзор.

Джонсон вытер ладонью пот. Стало жарко. Стало очень пусто на душе.


«Командиру авиационного корпуса сэру Митчелу Стэнбоку от командира Н-ской авиационной дивизии. Рапорт. Боевое задание по бомбардировке Кенигсберга выполнено успешно. Потери — три машины. Экипажи погибли».

«Повелением Ее Королевского Величества за успешное выполнение боевого приказа 30 августа сего года награждаются орденом Бани летчики Френсис У. Арвид, Валлентайн С. Андерсен, Генри Б. Джонсон…»

«Как стало известно корреспонденту, близкому к хорошо информированным кругам, вчера наша авиация повторила крупный налет на Кенигсберг, по масштабам значительно превосходящий налет 30 августа. В результате бомбардировок 30 августа и 2 сентября полностью разрушена центральная часть города. По агентурным данным, потери населения составляют 25 тысяч человек».

4

30 августа 1944 года Роде, как обычно, приехал на работу утром. Он прошел в янтарный кабинет и присел на стул, чтобы полюбоваться переливами чудесного камня в первых лучах летнего солнца.

В дверь торопливо застучали:

— Господин доктор, господин доктор, самолеты! Скорее в укрытие!

Роде распахнул дверь.

— Я останусь здесь. На всякий случай.

— Я тоже, — отозвался неизменный спутник доктора Хенкензифкен, — я тоже останусь.

Оглушительный свист прервал разговор. Земля дрогнула и, казалось, опрокинулась. Со звоном полетели стекла. Сразу запахло удушливой гарью.

— Пожар! — истошно крикнул кто-то.

— Пожар! — повторило сразу несколько голосов.

Взрыв повторился. За ним последовал второй, третий…

В замок начал просачиваться густой сизый дым. Через окно в конце коридора видно было, как пламя, словно огромная вспугнутая красная птица, бьется в противоположных окнах замка. Хенкензифкен метался по комнате.

— Доктор, боковая лестница… мы еще выберемся!

— Я никуда не пойду, — с каким-то ему самому непонятным спокойствием и упрямством повторял Роде.

Подоспела команда ПВО. Доктора удалось увести по боковой лестнице вниз, а солдаты принялись за работу.

Когда через некоторое время Роде снова поднялся наверх, пожар уже ликвидировали. Но стены были так обезображены, что доктор ужаснулся.

— Майн готт![12] — воскликнул он. — Еще два таких налета, и от всего этого останется груда кирпичей!

Но янтарная комната почти не пострадала, что очень утешило Роде. Он провел бессонную ночь, тщательно исследуя следы повреждений. Утром, даже не побывав дома и не переодевшись, Роде сел за донесение в Берлин тайному советнику Циммерману:

«Несмотря на значительные разрушения, благодаря усиленным мерам противовоздушной защиты «Художественные собрания» в основном уцелели. Янтарная комната осталась неповрежденной, кроме шести цокольных пластинок…»

В этот день доктору Альфреду Роде так и не пришлось побывать дома и привести себя в порядок. Доктор получил приказ городской управы: немедленно демонтировать янтарный кабинет.

Худой, сутулый, с плотно сжатыми тонкими губами, с красными от бессонницы и напряжения глазами, Роде почти трое суток не отходил от ящиков, в которые снова укладывали знаменитые янтарные панно. Ящики Роде распорядился оставить во дворе замка, прямо под открытым небом — так, считал он, будет безопаснее при бомбардировках.

Предосторожности оказались не напрасными. Налет английской авиации повторился с новой силой. От Южного вокзала до Северного кварталы были полностью разрушены. Сгорело здание университета, превратился в прах оперный театр. Серьезные повреждения получил кафедральный собор. Снова досталось и замку: прямые попадания бомб крупного калибра причинили ему немало разрушений. Некоторые помещения были сожжены дотла.

Наверное, каждому доводилось наблюдать, как мечется кошка с котятами, стараясь укрыть их от опасности. Она то положит их на одно место, то начинает перетаскивать на другое, потом снова берет каждого за загривок и тащит еще куда-то.

Роде поступал так же — почти инстинктивно, почти не рассуждая. Он потерял голову от страха за «свои» сокровища.

Новым местом для хранения янтарных панно доктор выбрал помещение в подвале северного крыла замка, под рестораном «Блютгерихт».

Но и оно показалось ему ненадежным. Роде принялся лихорадочно искать выход из положения.

«Князю Александру цу Дона, замок Шлобиттен, — писал доктор. — Покорнейше прошу позволения разместить в Вашем замке некоторые наиболее ценные экспонаты янтарного музея и «Художественных собраний Кенигсберга».

Пять дней Роде с нетерпением ждал ответа. Одиннадцатого сентября его посетил личный секретарь князя.

— Князь цу Дона приносит доктору свои извинения, — с подчеркнутой вежливостью произнес вышколенный секретарь. — К сожалению, его скромное имение никак не может служить столь ответственным целям.

— Прошу передать князю мои глубокие извинения за беспокойство, — в том же тоне ответил Роде. И, едва закрылась дверь, стукнул кулаком по столу. — Трусит, подло трусит! Еще бы — русские того и гляди очутятся здесь!

Через месяц Роде побывал у графа фон Шверин в имении Вильденгоф. Граф оказался сговорчивее, возможно потому, что в его замке уже находилась Руденко со своими коллекциями. Туда же перекочевали некоторые картины из кенигсбергского музея.

— Может быть, и янтарный кабинет следует поместить в Вильденгоф? — вслух рассуждал доктор, меряя шагами кабинет. — Впрочем, слишком большое количество ценностей там сосредоточивать не годится. Нет, надо поискать еще.

Тем временем янтарные панно упаковали, подготовив к перевозке. Об этом Роде доносил 21 октября некоему Лay. А затем неутомимый доктор исчез из города. Только после его возвращения сотрудники узнали: директор музея успел побывать в Саксонии.

В середине декабря он отправил очередное донесение:

«Его Превосходительству доктору Виль, обер-бургомистру Кенигсберга. Имею честь доложить, что мною осмотрены замки Вексельбург и Бург-Крипштайн в Саксонии, которые сочтены подходящими для размещения в них музейных ценностей и, в первую очередь, янтарного кабинета, представляющего собою уникальное сокровище».

Обер-бургомистр не ответил. Ему было теперь не до янтарной комнаты.

5

Фронт неумолимо приближался к Кенигсбергу.

— Хорошо, что наша Эльза вовремя вышла замуж и уехала! Может быть, туда не доберутся эти русские, — сказал однажды Альфред Роде жене. — Мне кажется, Гертруда… прикрой, пожалуйста, дверь и присядь поближе, — мне кажется, что дело пахнет концом. Да-да, не смотри на меня так, дорогая, надо трезво оценивать обстановку.

Роде прислушался. За окном стояла тишина.

— Вот что говорит Геббельс. Его речь на митинге национал-социалистской партии в Берлине.

Доктор развернул «Кенигсбергерцайтунг» и негромко прочитал:

— «Братья, друзья! Большевики, собрав свои силы, на отдельных участках сумели прорвать нашу стойкую оборону и кое-где вступили на священную землю фатерланда! Это не должно обескураживать нас. Каждый немец понимает, что война немыслима без временных неудач, которые рано или поздно ликвидируются сильнейшим. Сильнейшей стороной являемся мы — это бесспорно…» — Да, тут идет обычная пропагандистская истерия. Гм, посмотрим дальше. Вот: — «Чтобы оказать наиболее действенное сопротивление русским, фюрер призывает нас создать новую, еще невиданную ранее организацию для борьбы с противником на временно оккупированной им территории. Это будет «вервольф». Волк-оборотень, персонаж из милой нашему сердцу детской сказки, оживает, чтобы показать большевикам свои стальные зубы!

Отдадим свои сбережения и силы для создания тайных складов оружия и продовольствия. Волк-оборотень должен быть сытым, сильным и вооруженным до зубов!

Друзья! «Фольксштурм», «вервольф», новое оружие и фюрер — вот что спасет отечество!

Наша победа неизбежна!»

За окном тихо прошуршала машина. Анна-Гертруда осторожно приподняла штору. Напротив, у дома тайного советника Шульмайстера, суетились люди.

— Смотри, Альфред, еще один удирает! А мы по-прежнему сидим и ждем. Чего мы ждем, Альфред?

— Да, они удирают. Но мы останемся здесь. Мы останемся здесь, пока существует музей, пока цело то собрание, которому я отдал всю свою жизнь. И ты не вправе требовать от меня, чтобы я покинул город!

Долгие годы гитлеризма научили Роде осторожности. Даже жене он не сказал правды.

А правда была такова. Как только доктор вернулся из Саксонии, его вызвали в гестапо. С ужасом и содроганием поднимался Роде по низким широким ступеням серого дома на Адольф-Гитлер-плац. Пропуска не потребовали: видно, никто не приходил сюда по доброй воле. Только мрачный офицер встретил ученого за стеклянной дверью вестибюля и, не предложив раздеться, коротко сказал:

— Доктор Роде? Следуйте за мной.

Роде послушно шел по темным, сумрачным коридорам. Ему вспомнились слышанные когда-то от друзей рассказы о таинственных подземельях этого здания. Он совершенно точно знал, что никаких трехэтажных подземелий здесь нет, что все эти басни раздуты чьим-то больным воображением. Но не менее точно Роде знал и другое: камер пыток здесь достаточно. Отсюда редко возвращаются.

Доктор пожалел, что скрыл вызов от жены и не попрощался с нею.

Роде ввели в длинный полутемный кабинет без мебели. Лишь в дальнем углу стоял письменный стол, похожий на катафалк.

Провожатый ушел, оставив доктора одного. Роде пугливо озирался, не зная, можно ли сесть, закурить, не зная, что его ждет здесь.

Потайная дверь отворилась бесшумно. Шагов Роде тоже не услышал. И только когда хозяин кабинета вырос за столом, Роде, увидев его, вздрогнул от неожиданности.

— Садитесь, доктор Роде. — Голос гестаповца показался перепуганному ученому почти приветливым. — Разговор будет недолгим. Нам поручено предупредить вас о персональной ответственности, которую вы несете за судьбу экспонатов янтарного музея и, в частности, янтарного кабинета. Поэтому вы обязаны либо принять меры по их эвакуации, либо, если она окажется совершенно невозможной, укрыть ценности с полной гарантией их сохранности. Эвакуация предпочтительнее. Вы меня поняли?

— Да.

— Вам запрещается покидать Кенигсберг до вывоза экспонатов. В случае их захоронения в городе вы остаетесь при любых обстоятельствах и отвечаете за сохранение тайны. Понятно и это?

— Да, — ответил Роде.

— Отлично. До свидания, доктор. Надеюсь, вы хорошо запомнили все.

Да, Роде все это хорошо запомнил.

— Они уносят ноги, — задумчиво сказал доктор, глядя в окно. — Отовсюду: из Кенигсберга, Тильзита, Гумбинена, Инстербурга… Я видел на дорогах машины разных марок. Они идут и идут. Что ж, они правы. Русские не пощадят тех, кто затеял эту войну.

— Они не пощадят и тебя, Альфред!

— Меня? Что я для них? Простой работник музея, никогда не интересовавшийся политикой.

— А русские ценности? А янтарный кабинет? Ты забыл о нем, Альфред.

— Нет, разумеется. Но в чем моя вина? В том, что я бережно храню эти сокровища? Спи спокойно, дорогая. Если снаряды пощадят нас, ничего не случится. Все будет в порядке.

6

— Все в порядке, — сказал жене доктор Гёрте. — Два-три дня, — и мы будем во Франкфурте.

Через час директор исторического музея «Пруссия» доктор Гёрте гнал свой «оппель» по автостраде. На заднем сиденье придерживала обеими руками чемодан фрау Гёрте.

— О, эти славяне! — сквозь зубы бормотал беглец. — Я всегда говорил, что это дикари и варвары.

Да, он говорил это, доктор Гёрте. Он высокомерно хвастал своей дружбой с имперским министром пропаганды Йозефом Геббельсом. Гёрте так и называл его: «Мой друг Иозеф». Он никогда не упускал случая, чтобы напомнить о посещении музея заместителем фюрера Гессом. Он с удовольствием вспоминал, как рейхсмаршал Геринг, по дороге к одной из своих многочисленных охотничьих вилл «Герман Геринг ягдтшлосс», заезжал со своей свитой в ресторан «Блютгерихт», где его подобострастно встречал тот же Гёрте.

Но все это уже в прошлом. А сейчас доктор Гёрте мчался по ночным дорогам, склонившись к рулю, мчался без остановок и отдыха, чтобы поскорее удрать от русских.

И, наверное, он уносил с собою немало сведений об янтарной комнате — директор музея «Пруссия» был в курсе многих дел, творившихся в королевском замке.

Гёрте мчался по автостраде. Обгоняя его, идя вровень и отставая, по шоссе двигались десятки, сотни машин разных марок, фасонов, размеров. Они держали путь на запад.



Туда же держали курс и перегруженные суда. Подняв якоря в Кенигсбергском порту, накренившись набок от неравномерной нагрузки, корабли спешили миновать морской канал, порт Пиллау и выйти в Балтийское море. Туман, этот извечный враг судоходства, стал теперь союзником беглецов. Только он да еще темные ночи могли уберечь гитлеровцев от гибели на море.

А в Кенигсберге на главном — Южном — вокзале сотни обезумевших от страха людей штурмом брали вагоны поездов. Переполненные до предела составы тоже тянулись на запад.

7

Только доктор Роде никуда не спешил. Его энергия была направлена совсем на другое. Он лихорадочно искал пути спасения музейных ценностей.

Это ему плохо удавалось.

— Начальство занято своими собственными делами, все отмахиваются, и никто не хочет помочь, — говорил Роде, ища сочувствия у сотрудников музея.

Вероятно, эти разговоры дошли наконец до доктора Фризена — провинциального хранителя памятников Восточной Пруссии. В начале января он пригласил к себе Роде и отдал распоряжение об упаковке янтарной комнаты в ящики, приспособленные к дальней перевозке.

12 января 1945 года Роде доносил городскому управлению культуры:

«Я упаковываю янтарный кабинет в ящики и контейнеры. Как только это будет выполнено, по распоряжению хранителя памятников панели будут эвакуированы в Саксонию, в Вексельбург, что у Рохлица».

В эти дни во дворе замка лежали двадцать семь деревянных ящиков. Возле них громоздились подушки, перины, ватные одеяла.

Десять рабочих и служащих музея под наблюдением закутанного в меховую пелерину Роде бережно выносили из бункера под рестораном «Блютгерихт» детали панно янтарной комнаты. 20–30 метров отделяли вход в подвалы от ящиков, но это расстояние преодолевали черепашьими шагами. Стоило кому-нибудь зашагать чуть быстрее, как Роде вскрикивал:

— Осторожнее! Это не глиняные горшки!

Панно укладывали в ящики, на подстеленные перины, тщательно укрывали сверху подушками и ватными одеялами. Потом ящики заколачивали с величайшими предосторожностями.

15 января, когда янтарную комнату приготовили к отправке, советские войска перерезали все основные железнодорожные пути от Кенигсберга на запад и юг, окружив крупную группировку противника в Восточной Пруссии.

Теперь оставался только воздушный транспорт, весьма опасный в этой сложной обстановке, да некоторая возможность прорваться на кораблях из порта Пиллау.

Роде побоялся использовать эти пути для эвакуации янтарной комнаты.

Она по-прежнему оставалась в замке, где теперь дневал и ночевал изнемогавший под тяжестью возложенной на него ответственности доктор Альфред Роде.

Так прошло полтора месяца.

8

4 марта 1945 года в Кенигсбергском замке неожиданно появился Эрих Кох.

В сопровождении чинов личной охраны и нескольких особо доверенных лиц гауляйтер обошел наспех приведенные в порядок помещения, время от времени задавая отрывистые вопросы и бросая короткие распоряжения. В них сквозила та нервозная, подчеркнутая властность, которая обычно служит лишь маскировкой растерянности и страха.

Кох остановился в зале, где некогда был янтарный музей.

— Янтарный кабинет? Где? — бросил он через плечо.

Вперед тотчас выдвинулись Фризен и Роде. Оба молчали, преданно глядя на прославленного своей жестокостью и необузданным нравом гауляйтера.

— Господин гауляйтер спрашивает, где янтарный кабинет, — тихо и в то же время так, чтобы слышал и оценил его усердие «сам» Кох, повторил один из адъютантов.

— Янтарный кабинет здесь, в подвалах, господин гауляйтер, — почти шепотом, привстав почему-то на цыпочки, ответил Фризен.

— Не вывезен? Вы будете отвечать за это перед фюрером! — Кох ударил стеком по лакированному сапогу. — Вы понимаете, чем это вам грозит?

Фризен вытянулся еще старательнее при упоминании имени фюрера и по-прежнему глядел на Коха, как новобранец на разгневанного генерала, — глазами полными ужаса, мольбы и безрассудного повиновения.

— Безобразие! — выкрикнул Кох. — Надо принимать меры!

Он сделал повелительный жест, приказывая оставить помещение. Когда все послушно двинулись к выходу, гауляйтер окликнул Фризена и Роде.

Никто так и не узнал, о чем совещались Кох и два доктора искусствоведения. Все трое умели хранить тайну. Роде об этой беседе никому не говорил.

Однако 5 апреля детали янтарной комнаты, упакованные в ящики, находились еще в Орденском зале дворца, который с утра перешел в распоряжение отряда «фольксштурма». «Тотальные» гитлеровские вояки разместились здесь со своим оружием.

В тот же день исчез доктор Роде. Где он находился до 10 апреля — неизвестно. Сам Роде утверждал впоследствии, что был болен.

9

Советские войска переправились через Прегель и вплотную подошли к стенам Кенигсбергского замка. Стало совершенно очевидно, что удержать его в своих руках гитлеровцам не удастся.

Офицеры отрядов «фольксштурма» собрались на совещание.

— Господа, надо капитулировать! — решительно сказал пожилой майор, старший по чину среди присутствовавших.

Наступило тягостное молчание.

— Но первый, кто заявит русским о капитуляции, будет приговорен заочно к смертной казни, — добавил майор, не дожидаясь ответа подчиненных. — Следовательно, нам надо найти какой-то приемлемый выход. Честь офицера не позволяет нам поднять белый флаг. Отдать приказ об этом солдатам — значит совершить должностное преступление. Как. быть?

— Файерабенд!.. Господин майор, нас выручит Файерабенд! — выкрикнул молоденький лейтенант.

— Да, конечно! Единственный в замке цивильный человек, не связанный присягой фюреру, — Файерабенд! В случае чего, можно свалить все на него и сказать, что он струсил, подняв белый флаг по собственной инициативе, если мы попадем в руки нашего командования при неудаче русских, — подтвердил высокий, тощий капитан.

— Разумеется! Это сделает Файерабенд! — разом заговорили все.

Через полчаса тучный человек, пугливо озираясь высунулся из окошка уцелевшего яруса башни и прикрепил к стене белый флаг.

Замок капитулировал.

В полночь на широком дворе, освещенном отблесками пожара, появилась группа советских автоматчиков. Тот, кто шел впереди, казалось, мало отличался от остальных: зеленый потертый и покрытый гарью ватник, солдатские шаровары с порванными наколенниками, кирзовые сапоги, автомат наизготовку. Но на плечах у него, если вглядеться, можно было увидеть полевые погоны капитана.

Капитан первым шагнул в дверь главного корпуса замка. Дневальный-фольксштурмовец, вытянувшись, заорал:

— Ахтунг! Штейт ауф![13]

Гитлеровские солдаты вскочили.

— Ваффен штрекен![14] — громко приказал капитан.

И тут же карабины, автоматы, пистолеты, армейские ножи, даже какой-то старинный дуэльный пистолет полетели на пол.

— Ферлассен раум![15] — последовало новое распоряжение. И фольксштурмовцы гуськом потянулись наружу, волоча за собой набитые вещевые мешки. Капитан уже собирался выходить, как вдруг его внимание привлекла необычная фигура: приземистый, круглый человек, с трясущимися щеками, одетый почему-то в черный фрак, перемазанный известью и кирпичной пылью, испуганно смотрел на него.

— Вэр ист зи?[16] — спросил капитан.

— Файерабенд… Мой… имель один ресторан, — неожиданно залепетал по-русски перепуганный толстяк. — Ихь бин… шестный немец.

Что-то слишком лебезил этот «честный немец».

— Взять! — коротко бросил капитан сержанту.

Во дворе он приказал выставить часовых.

— Главное — следить, чтобы не возник пожар. Надо попытаться сберечь замок, как памятник культуры. Ясно, товарищи?

Но сохранить то, что еще оставалось от замка, не удалось: на следующий день, когда советские войска продвинулись вперед, в замке возник пожар. Только к вечеру он утих, чтобы через день, 11 апреля, уже после капитуляции города, вспыхнуть вновь, хотя, казалось, гореть здесь было уже нечему — оставались только закопченные, иссеченные осколками стены из камня и кирпича.

Замок догорал, а перед следователем полевой прокуратуры уже сидели немцы, захваченные в музейных залах, — бывшие сотрудники, бывшие служители.

Усталый следователь в погонах капитана был не слишком внимателен к ответам, он записывал их почти механически: «Ладно, потом разберемся, что к чему…

Допрашивая Файерабенда, капитан записал в протокол: Я слышал, как офицер в форме СС приказывал солдатам поджигать развалины шлосса[17]. Очевидно, это делалось по плану, намеченному еще до штурма. Я полагаю, что автором плана являлся доктор Роде — фактический «хозяин» дворца, занятого музеями…»

«Роде, Роде, — подумал следователь, ставя точку. — Музейный работник… Однако при чем тут планы поджога и обороны дворца? Так и стали бы эсэсовцы советоваться с каким-то штафиркой. Путает Файерабенд с перепугу».

И в разговоре с Роде никаких вопросов о планах обороны дворца ему не задали.

Вслед за Файерабендом перед следователем предстал академик живописи Эрнст Шауман. На вопрос о том, что ему известно о судьбе русских художественных ценностей, вывезенных сюда, Шауман ответил:

— В октябре 1944 года Роде говорил мне, что янтарная комната вывезена в Саксонию. Весной 1945 года он повторил то же самое.

Круг, казалось, замкнулся.

Но истории этой суждено было продолжаться.

10

Супруги Роде отсиживались дома. Доктор помнил слова Гертруды. Тогда он постарался ее успокоить, но в душе не был убежден, что все обойдется. У русских был счет к немцам, и немалый, он это понимал отлично. И вдруг в квартире доктора появился русский солдат!

Роде срочно вызывали в замок.

«Вот оно, возмездие», — подумал он, стараясь попасть в лад с широким шагом русского. Солдат хмуро и отчужденно смотрел куда-то вперед. Казалось, он даже не замечает своего спутника. И это еще больше усиливало опасения Роде, превращая их в уверенность.

Доктора привели к его бывшему кабинету. «Ирония судьбы», — мелькнуло в голове Альфреда Роде. Но больше он ничего не успел подумать. Солдат открыл перед ним дверь, и мужской голос тотчас произнес по-немецки:

— Доктор Роде? Прошу.

По мере того как профессор Барсов медленно, будто взвешивая каждое слово, объяснял Роде, зачем он его пригласил, у доктора что-то словно разжалось внутри. Он уселся на знакомый стул, попросив разрешения закурить. Доктор начал даже поддакивать Барсову.

— Надеюсь, вы нам поможете, — говорил между тем профессор. — Начать надо с возможно более точного и подробного описания произведений, находившихся в «Художественных собраниях». Никто не сумеет справиться с этим так хорошо, как вы.

11

Когда в Комитете по делам культурно-просветительных учреждений подбирали кандидатуру для поездки в Кенигсберг, мнения относительно Виктора Ивановича Барсова разделились.

— Отличный специалист, блестящий знаток живописи, крупнейший музеевед страны, — утверждали одни. — Ему, так сказать, и картины в руки.

— Это верно. Но нельзя забывать и личных качеств профессора. Слишком уж напоминает он пресловутых чудаков-ученых из бесчисленных пьес, — возражали другие. — Рассеян, плохо разбирается в людях, не умеет правильно оценивать их, замечать желания и настроения окружающих. А там придется работать в непривычной обстановке…

Спор разрешил начальник главка:

— Командируем Виктора Ивановича. Искусствовед он, действительно, незаурядный, знания огромные, память превосходная. А насчет мягкости и рассеянности… Может быть, сослужит свою службу такое обстоятельство: решено на время работы в Кенигсберге присвоить профессору звание полковника. Там, понимаете, военные власти, военные порядки пока. Так будет удобнее. И Виктора Ивановича это обстоятельство несколько подтянет, должно быть.

Всем людям свойственно ошибаться. Начальники главков, к сожалению, тоже не избегают этой участи.

Те свойства характера Виктора Ивановича, о которых напоминали члены коллегии, действительно сослужили плохую службу не только самому Барсову, но и всем тем, кто был заинтересован в поисках украденных гитлеровцами сокровищ.

Помимо всего прочего, профессор был специалистом несколько односторонним. Ему и в голову не пришло искать в Кенигсберге что-либо другое, кроме картин. Как это ни странно, но о вывозе сюда янтарной комнаты он не знал вообще и никто не догадался рассказать ему об этом.

Виктор Иванович, увлеченный своим делом, не умеющий распознать, как следует человека, упустил немало возможностей для раскрытия тайны янтарной комнаты.

А такие возможности у него были.

Барсов понимал, что поиски картин необходимо организовывать не вслепую, а по заранее разработанному плану. Поэтому он пригласил для участия в работе группу немцев — бывших сотрудников музеев. Просматривая списки, он и натолкнулся на фамилию доктора Роде.

Это имя было знакомо Барсову еще по довоенной поре: ему пришлось в свое время читать некоторые работы немецкого ученого, посвященные вопросам истории живописи. Виктор Иванович искренне обрадовался: ведь Роде был не просто ученым, а ученым известным, не просто музееведом, а директором ценнейшего художественного собрания!

Итак, после товарищеской беседы Альфред Роде и его жена Анна-Гертруда стали сотрудниками советского профессора Барсова.

Право же, по тем суровым для Кенигсберга временам им жилось совсем не плохо!

Супруги Роде получили для работы отдельную комнату в одном из уцелевших зданий и с усердием и педантичностью принялись за дело.

Мелким, похожим на печатный курсив почерком, одинаковым у обоих (не зря говорят, что после долгой совместной жизни супруги становятся похожими друг на друга до мелочей), они заполняли по памяти и сохранившимся описям формулярные карточки на произведения, которые находились раньше в музее.

Маленький, сутулый, с тщательно прилизанными волосами на шишковатом черепе и красными от постоянного напряжения глазами, Роде, зябко поеживаясь, хотя на дворе стоял уже июнь, бережно перелистывал пухлые пачки списков и тома описей, передавая их Гертруде — тоже невысокой, но казавшейся куда солиднее своего мужа благодаря изрядной полноте.

В вечерние часы они зажигали свет и продолжали свою однообразную работу, пока не наступал «комендантский час», а вместе с ним и время отправляться домой, на Беекштрассе. Старики разогревали заранее приготовленный ужин и мирно спали до утра, а затем снова возвращались к привычному занятию.

Тем немногим из советски «людей, кто знал в то время доктора Альфреда Роде, казалось, что в его взглядах и настроениях, в поведении и разговорах наступает пусть не резкая, но все же заметная перемена.

Поначалу он вздрагивал и недоверчиво косился на собеседника, едва только услышав слово «доктор». Он подчеркнуто именовал Барсова «герр оберст» в ответ на мягкое «уважаемый коллега». Он сторонился солдат, которые трудились во дворе, разбирая завалы.

Но лед недоверия постепенно таял.

Начал таять он уже в первые дни сотрудничества супругов Роде с профессором Барсовым, когда помощник Виктора Ивановича, молодой капитан с очень странной, по мнению доктора, фамилией, с трудом подбирая немецкие слова, сообщил: завтра господин доктор может получить продовольственный паек — да-да, точно такой же продовольственный паек, какой выдается здесь советским гражданам. И еще — денежное пособие. Пока единовременное. Затем будет заработная плата.

Потом совсем юный солдат принес в дом, где работали Барсов и Роде, аккуратный сверток и, потоптавшись на месте, неуверенно протянул его доктору. Тот — так же неуверенно и даже с опаской — взял замотанную в тряпицу вещь, помедлив, развернул ее и на секунду словно онемел. А затем заговорил быстро-быстро, еле успевая произносить слова. Солдат не понял ничего, это видно было по его лицу. И тогда Роде, как-то уж совсем по-русски махнув рукой, бережно положил предмет на стол и, протирая очки, сказал:

— Данке… Спасибо, камераде.

Еле дождавшись прихода Барсова, он почти ворвался в его кабинет:

— Коллега, какая находка, какая удивительная находка! Вы только посмотрите — ведь это же один из драгоценнейших экспонатов нашей янтарной коллекции! — И, не дав профессору опомниться, продолжал: — И принес ее — простой солдат, простой русский солдат. Этот варвар… Простите, я не так сказал, простите, дорогой коллега!..

С той поры даже Барсов стал замечать, что Роде гораздо добросовестнее и охотнее относится к его поручениям, чем в первые дни. Доктор по собственной инициативе внес несколько дельных предложений, кое-что порекомендовал советскому ученому. Наверное, Роде рассказал бы все о янтарной комнате, если бы Барсов спросил о ней вовремя. Но профессор совершил непростительный промах. Он не поинтересовался янтарной комнатой и почти не обращал внимания на некоторые странности в поведении Роде. Только значительно позже Барсов вспомнил о них…

Но один совершенно непонятный случай заставил насторожиться даже рассеянного Виктора Ивановича.

12

Стояла густая, влажная осенняя ночь. Барсов вместе с прикомандированными к нему капитаном Корсуненко и старшим лейтенантом Дроновым отдыхал в гостинице Дома офицеров на Бетховенштрассе.

Профессор проснулся внезапно. За стеной, у веселого лейтенанта, громко верещал старенький немецкий радиоприемник. Заканчивалась, как видно, передача последних известий. Барсов прислушался: да, вот начали отбивать четверти знакомые московские куранты. Представилось, как сейчас на Красной площади метет, наверное, первый ноябрьский снежок, как сотни проезжих стоят перед Спасской башней, прислушиваясь к перезвону, известному всему миру. Москва.

Теперь Виктор Иванович уже не мог уснуть. Неведомо откуда нахлынули воспоминания — привычные старческие воспоминания о молодости, о студенческих годах, о музеях, где приходилось ему работать на своем долгом веку. Аспирант, потом кандидат наук, а потом и профессор…

Старик встал и — этого не случалось с ним давно — потянулся к соседней тумбочке, где у Дронова лежала пачка «Беломорканала».

— Не спится, товарищ полковник? — осторожно спросил Корсуненко.

— А? Вы меня спрашиваете, Иван Прохорович? — рассеянно отозвался Барсов. Он никак не мог привыкнуть к своему воинскому чину, так же как молодые офицеры не могли приучиться называть профессора по имени и отчеству: погоны полковника их явно смущали.

Корсуненко промолчал.

— Да, не спится что-то, — задумчиво промолвил профессор. — На воздух бы надо, пожалуй, да ночь.

— Не ночь, уже утро скоро. Пять часов, — откликнулся разбуженный негромким разговором Дронов. — А что, если и» впрямь прогуляться?

Люблю бродить по ночам. Привычка солдатская, знаете…

Дронову совсем недавно минуло двадцать три, и он еще любил немного порисоваться своим «солдатским» положением.

— В самом деле, пройдемся, товарищ полковник? — поддержал Корсуненко.

— Спасибо, друзья мои. Я, разумеется, не против, если вы согласны.

Одевшись, они вышли на улицу.

— Куда путь держим? — спросил Виктор Иванович своих спутников.

— Да куда ж еще, как не на площадь Трех Маршалов, — охотно отозвался Дронов. — От нее, как от печки, все в Кенигсберге танцуют.

Миновав площадь, они направились по знакомой дороге к замку — месту, где работали чуть ли не ежедневно.

Днем здесь расчищали улицы от завалов. Солдаты проложили узкий проезд для автомашин, однако к делу приступили сравнительно недавно, и на новой трассе встречные машины могли разминуться лишь с большим трудом.

Тротуары оказались погребенными под грудами битого кирпича, и каждый раз, чтобы пропустить автомобиль, пешеходам приходилось взбираться на кучи щебня.

Уже начало светать, когда ранние «путешественники» подошли к шлоссу.

Негромко разговаривая, они подошли к воротам.



Неожиданно мелькнула черная тень.

Дронов надавил рычажок фонарика, прицепленного к пуговице шинели, а Корсуненко выхватил из расстегнутой кобуры пистолет.

— Стой!

— Стой! — повторил Дронов, направляя вслед неизвестному узкий луч фонарика. Все трое успели заметить, как человек, одетый в плащ с поднятым воротником, скрылся за камнями.

— Немец, — сказал капитан. — В шляпе. Наши пока здесь таких головных уборов не носят. Ясное дело, немец. Но почему… — Не успев докончить начатой фразы, Корсуненко прервал сам себя: — Тш-ш-ш… Смотрите!

Профессор и Дронов обернулись.

Из окон здания, что примыкало к главной башне замка, тянулся длинный, тощий клуб дыма.

— Пожар? — тихо спросил Дронов.

— Гореть там нечему, — откликнулся профессор. — Все давно сгорело. Непонятно!

— Разрешите узнать, в чем дело, товарищ полковник? — обратился к Барсову Корсуненко. — Я — пойду.

— Пойдем все вместе, — просто ответил Барсов.

— Лучше бы не надо вам, товарищ профессор.

— Я сказал — идем все! — неожиданно твердо сказал Виктор Иванович.

Офицеры помогли Барсову преодолеть оконный проем. Прижимаясь к стенам, затаив дыхание, они продвигались вперед, к соседнему помещению, откуда просачивался слабый, трепетный свет и тянулся густой, с копотью, дым, какой бывает только от горящих бумаг.

Удивительная картина представилась взору Барсова и его помощников: посреди разрушенной комнаты на цементном полу полыхала груда бумаг, а перед ней, подсовывая в пламя скомканные листы, примостился на корточках поразительно знакомый всем человек в крылатке и старинной, с узкими жесткими полями шляпе-котелке. Увлеченный своим занятием, человек не слышал, казалось, ничего.

— Роде! — прошептал Дронов.

Офицеры потихоньку приблизились к доктору. Свет пламени мешал ему заметить их, и он продолжал свое занятие. Теперь было, заметно, что лицо его пожелтело, а под глазами набрякли мешки.

Обычно уравновешенный и даже несколько флегматичный, Барсов неожиданно вскипел. Забыв о возможной опасности, он сделал широкий шаг вперед и очутился рядом с Роде.

Бледное лицо доктора исказилось от ужаса. Он внезапно повалился набок, с воплем протянув вверх руки, как бы защищаясь от ударов.

— Перестаньте юродствовать! Встать! — крикнул Барсов.

Гулкое эхо разнеслось по развалинам: «А-ать, а-а-ть, а-а-а-ть!»

Роде медленно поднялся на корточки, потом почему-то встал на четвереньки, огляделся вокруг, словно ища поддержки.

— Встать! — властно повторил профессор. — Слышите? Вам приказывают!

Старик медленно выпрямился. Его губы беззвучно шевелились, глаза бегали по сторонам, на лбу прорезались глубокие морщины.

— Что вы здесь делали? Почему пришли ночью в замок? — задавал Барсов вопросы. Роде только бессмысленно шевелил губами. Стало ясно, что толку от него не добьешься. И это еще больше вывело Барсова из себя.

— Вы… вы мерзавец! Я вас… я вас… — Профессор искал нужное слово и не находил его. И вдруг, неожиданно для себя, вспомнив, что теперь он — полковник, наделенный большими правами, резко заключил: — Я вас арестовываю на пять суток. Будете отбывать наказание на гарнизонной гауптвахте!

— На гауптвахте? — изумленно переспросил Роде, обретя дар речи. — Очень хорошо, очень хорошо. –

Видимо, ему мерещилась кара более строгая.

Из шлосса Роде шел, понурив голову, шаркая подошвами по мостовой, с трудом переставляя ноги.

— Вомит вирт эс аллес беэндет, вомит вирт эс аллес беэндет?[18] — шептал он.

А наутро профессор Барсов отменил свое приказание, удивляясь собственной неумеренной горячности. Он рассуждал так: безусловно, Роде совершил недостойный поступок, уничтожил тайком какую-то, весьма важную, переписку. Но в переписке ли суть, когда нужны картины, украденные из нашей страны? И ведь вполне возможно, что переписка носила личный характер. И еще надо узнать, какие обстоятельства заставили пожилого, почтенного человека бродить по ночам в развалинах. Словом, многое, оставалось невыясненным. И как бы то ни было, но сажать известного ученого на гауптвахту, как провинившегося солдата, — никуда не годилось!

Так рассуждал Барсов, стараясь всеми силами замять неприятную для него историю. Он чувствовал себя крайне неловко: не сумел правильно воспользоваться властью, распетушился, как мальчишка-лейтенант, только что выпущенный из училища.

Он даже не спросил Роде, какие бумаги тот жег.

Рассуждая подобным образом, профессор Барсов снова не заметил перемены в поведении Роде.

Казалось, доктор не только не помнил обиды, но даже искал встречи с советским коллегой, стремился остаться с ним наедине. А в присутствии своих соотечественников становился замкнутым, умолкал, озирался вокруг, словно чего-то боясь.

Но Виктор Иванович так и не заметил ничего. Зато заметили другие.

13

На углу улиц Хаммерверг и Ратслинден, неподалеку от здания Академии художеств, стояли двое. Огоньки сигарет освещали их лица.

— Шеф недоволен вами… э-э… как там вас… да, Леонтьев. Неплохая фамилия. Звучит. Но вы не оправдываете наших надежд, Леонтьев, и это уже звучит плохо. Прежде всего, для вас. Понимаете?

Второй молчал.

— Вам нечего сказать? Впрочем, слова от вас не требуются. Нам нужны дела. Не для того мы обеспечивали вас русскими деньгами, отличными документами и дефицитным продовольствием, чтобы вы покупали себе девочек и кейфовали. Это может плохо кончиться, Леонтьев. И мне жаль вас. Вы еще молоды, у вас все впереди — западная зона, блестящие «мерседесы» и… женщины. Но это надо заслужить!

— Что я должен делать? — глухо спросил тот, кого называли Леонтьевым. — Я готов выполнить любое задание.

— О, прекрасно! Как это говорят ваши русские? «Я слышу речь не мальчика, но мужа». Видите, я тоже знаю русскую литературу, недаром Дерптский университет был когда-то моей «альма матер». Впрочем, это к делу не относится. Слушайте.

Огонек спички на мгновение осветил кустистые, словно приклеенные брови. Раскурив сигарету и спрятав ее в рукав, незнакомец Продолжал:

— Вы знаете Роде? Разумеется, знаете. Так вот, его поведение нам не нравится. Доктор слишком близко сошелся с русскими. Не сегодня-завтра он может разболтать им то, что доверено сохранять ему. И приказ шефа таков…

Он наклонился еще ниже и прошептал что-то на ухо Леонтьеву.

Тот вздрогнул. Помолчав, негромко сказал:

— Хорошо. Будет сделано. Деньги?

— Жалованье платят после работы. Пока.

Человек исчез в темноте.

14

Получив сообщение о смерти Роде, Барсов немедленно поехал в военную комендатуру, а оттуда, в сопровождении следователя, на Беекштрассе, 1.

Квартира Роде оказалась закрытой на ключ. Следователь вскрыл замок и распахнул двери.

Все свидетельствовало о том, что здесь недавно побывали посторонние: и окурки сигарет, и грязные следы на полу, и наскоро вынутое из шкафа белье.

Жители соседних домов рассказали, что прошлой ночью из квартиры Роде вынесли два гроба, установили их на повозку, и скромный траурный кортеж отправился неведомо куда. Его сопровождали несколько незнакомых мужчин.

Тщательный обыск, произведенный в квартире Роде, не дал поначалу никаких результатов.

Казалось, следовало успокоиться и остановиться на версии о смерти, причиной которой послужила острая дизентерия, тем более что болезнь эта и в самом деле вспыхнула в те дни в городе, а врач, подписавший свидетельство о смерти, под присягой подтвердил свое показание.

Но вдруг уверенность эта оказалась весьма серьезно поколебленной.

Выяснилось, что доктор Пауль Эрдман, лечивший Роде, исчез из города.

Однако главное началось позже.

Поздним вечером следователь Борис Резвов в последний раз пришел в дом на Беекштрассе. Присев в задумчивости у письменного стола, он машинально забарабанил пальцами по верхней его доске, насвистывая легкомысленную песенку, — это помогало думать, как он уверял товарищей.

Погрузившись в размышления, капитан вдруг заметил, что крышка стола словно поддалась под его указательным пальцем. Заинтересованный этим, он нажал сильнее, и тогда где-то внутри щелкнуло, а потом над большим ящиком стола открылся другой, совсем неглубокий, спрятанный в доске.

Резвов быстро, как будто боясь, что ящичек захлопнется, заглянул в него и ловко вытащил папку в сафьяновом переплете с монограммой «A. R.».

В папке лежало несколько листов бумаги, исписанных знакомым теперь следователю почерком Роде. «Моя исповедь», — прочитал капитан.

Роде начал свое повествование издалека. Он подробно рассказывал о детстве, юности, годах учения, о своей любви к искусству, о янтаре. Он говорил о ценностях, привезенных в Кенигсберг во время войны из фондов минского и харьковского музеев, — словом, о том, что, в сущности, было уже известно советскому командованию. И в каждом слове капитан интуитивно чувствовал некую недомолвку, нечто недосказанное; следователя все время не покидало ощущение, что основного Роде еще не написал. Резвов даже перевернул было странички, чтобы заглянуть в конец, но устыдился собственной поспешности и терпеливо продолжал читать по порядку.

На следующей странице его внимание привлек такой абзац:

«Картины харьковского музея, упакованные в ящики, мы вывезли в Вильденгоф, близ Цинтена (50 километров от Кенигсберга) в декабре 1944 года. В этот же замок вывезли в 98 ящиках и собрание киевского музея, в том числе 800 икон — ценнейшую в мире коллекцию. Их доставила научный сотрудник Руденко».

Следователь сделал карандашом пометку: «Вильденгоф. Осмотреть обязательно. Кто такая Руденко?», — и продолжал читать:

«Янтарный кабинет, полученный мною из Царского Села летом 1942 года, размещен в замке. В июле 1944 года перенесен в безопасное помещение, от налета английской авиации не пострадал. В начале 1945 года упакован под моим наблюдением и спрятан в левом крыле замка. 5 апреля, накануне штурма, находился на том же месте. Затем он…»

Здесь записи обрывались.

Напрасно Резвов вспарывал острым ножом подкладку папки. Напрасно он взломал стол, расщепил на мелкие дощечки ящик. Все было напрасно. Других бумаг он не нашел.

Загадочная фраза: «Затем он…», фраза, несомненно начинавшая повествование о том, где укрыли янтарную комнату, так и осталась загадкой. Разрешить ее мог, видимо, только сам Роде. Но доктор был мертв, и даже труп его находился неведомо где.

Впрочем, через несколько дней органы государственной безопасности установили, что гибель Роде и его жены не была столь обычной, как утверждал немецкий врач Пауль Эрдман.

Никакими болезнями Роде и его супруга не страдали.

Их отравили.

И еще выяснилось, что доктора медицины Пауля Эрдмана никогда не было в Кенигсберге.

Стало ясно и многое другое, на что раньше не обращали внимания: и вечная настороженность Роде, и его стремление поговорить наедине с Барсовым, и угнетенное состояние, вызванное необходимостью выполнять чьи-то тайные поручения, и, наконец, то, почему он и его жена погибли именно в тот вечер, когда доктор готов был рассказать о тайне, известной немногим.

Все это теперь стало ясным, но тайна янтарной комнаты оставалась тайной.

Глава четвертая СЕРГЕЕВ ВСПОМИНАЕТ

1

Сергеев открыл глаза. Высокий потолок мутно белел над ним, качалась, расплываясь лампочка, не прикрытая абажуром, Она то становилась больше, то меньше, то вдруг начинала кружиться на шнуре. Пришлось опять смежить веки. Сколько прошло времени, он не знал. Олег Николаевич снова очнулся от ласкового прикосновения руки.

— Наконец-то в себя пришли, — услышал он заботливый женский голос. — Может, пить хотите?

Теперь Сергеев, кажется, действительно пришел в себя по-настоящему. Чуть приподнявшись, он обвел взглядомнезнакомую комнату. Она оказалась совсем небольшой и почти пустой. Только возле кровати стояла тумбочка, покрытая салфеткой, да у стены одинокий стул с резной спинкой.

— Больница… — проговорил Олег Николаевич.

— Госпиталь, — коротко поправила женщина.

Сергеев с усилием повернулся к ней.

— Неделю пролежали без сознания, — ответила она на молчаливый вопрос. — Сильно вас, видно, ударили. Ничего, теперь все позади. Поправитесь.

У нас врачи хорошие. Больниц пока нет, военный госпиталь всех обслуживает. Отдыхайте. Скоро поесть вам принесу.

Потянулись дни долгие, серые, утомительно похожие друг на друга.

Олег Николаевич чувствовал себя все еще неважно. Часто сознание мутилось, наступали часы и даже сутки беспамятства. Потом снова делалось легче, можно было немного поговорить с дежурной сестрой, переброситься лишней фразой с врачом.

Сергеев вспоминал, преодолевая провалы в памяти, о событиях, предшествовавших той встрече на вокзале в Кенигсберге, что привела его сюда, на госпитальную койку.

2

Олег Николаевич возвратился после демобилизации в Ленинград погожим сентябрьским утром.

Стояла благодатная, прозрачная и тихая осень — на редкость сухая, без туманов, без дождей и слякоти, осень, щедро украшенная бездонной голубизной неба и воды в Неве, Невках и каналах, ласковая и теплая.

Сергееву пообещали работу во вновь организованном городском экскурсионном бюро. Но пока бюро создавать, как видно, не спешили, и у Олега Николаевича вдруг оказалась уйма свободного времени. Это его не слишком огорчило.

Сергеев поднимался, рано и, наскоро выпив крепкого чаю, отправлялся по местам знакомым, родным и постоянно волновавшим его.

Начало прогулок было всегда одинаковым. Сев на Звенигородской в трамвай, Сергеев ехал вдоль улицы Марата, которую издавна недолюбливал за отсутствие зелени и облупленные фасады, выходил на последней остановке у Невского и затем брел по проспекту в сторону Дворцовой площади. Он задерживался у Аничкова моста, в тысячный раз любуясь великолепными в своей мужественной простоте фигурами юношей, живой игрой мускулатуры бронзовых коней и не переставая удивляться — тоже в тысячный раз — мастерству их создателя Клодта, косился на закопченный Гостиный двор, в молчании стоял под величественным Александрийским столпом возле Зимнего, а потом, быстрыми шагами пройдя садик, останавливался напротив Медного Всадника. Он подолгу рассматривал взметенную вверх скалу, читал латинскую надпись на цоколе, вспоминал знакомые с детства пушкинские строки. Запрокидывая голову» глядел на закрашенный сейчас камуфляжем купол Исаакия и только потом вновь садился в трамвай и ехал — то на Петроградскую, то на Васильевский, то к Нарвской, то еще дальше — в Автово.

Возвращался Сергеев затемно, усталый, голодный, но в приподнято-радостном настроении — ни дать ни взять юноша после, свидания!

Так прошла неделя, и Олег Николаевич решил, что Ленинграду уделил времени достаточно. Теперь пришла пора наведаться в город Пушкин, с которым связывалась у него одна из самых памятных страниц биографии.

Подготовив с вечера пакет скромной снеди, Сергеев лег спать пораньше, поставив стрелку старенького будильника на шесть часов.

3

На рассвете его разбудил телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил товарища Сергеева прибыть к девяти часам по такому-то адресу, где ему будет заказан пропуск.

Немного встревоженный и одолеваемый любопытством, Олег Николаевич без десяти минут девять стоял у подъезда большого здания с широченными окнами, разделенными лишь узкими простенками.

Капитан, совсем не похожий на чекистов с проницательными взорами, которых любят описывать в приключенческих книжках, спросил у Сергеева фамилию, имя, отчество и прочие данные, потом захлопнул тощую папку и попросил рассказать о себе — «подробнее, знаете ли, и попроще».

Все еще недоумевая, для чего понадобилась его «житейская повесть» этому усталому человеку, обремененному, наверное, более важными делами, Олег Николаевич начал говорить.

Пока речь шла о детстве, об архитектурном институте, капитан слушал, казалось, равнодушно. Но когда Сергеев заговорил о своем увлечении историей искусства, о том, как он, уже будучи архитектором, поступил на искусствоведческое отделение университета и написал свою диссертацию, — капитан оживился, в глазах его блеснул неподдельный интерес.

— Диссертация, говорите, о янтарной комнате? Единственная в Союзе на эту тему? Защитили успешно? Рад за вас! Ну, и где она, ваша диссертация? Опубликована? Нет? Почему?

Услышав о том, что во время первых обстрелов города Олег Николаевич забыл чемоданчик в бомбоубежище и не смог его отыскать, а на другой день ушел в народное ополчение, — капитан вдруг улыбнулся.

— Отлично! Отлично.

Радость капитана была явно неуместной, но Олег Николаевич не успел даже рассердиться. Капитан подошел к сейфу и распахнул тяжелую дверцу.

— Держите. Рады помочь вам, Олег Николаевич, — и протянул оторопевшему Сергееву знакомую папку.

— Как… как она у вас оказалась? — удивился Сергеев.

— Служба такая. Нашли. Нет, специально не искали. Так уж получилось. Попала к нам. Да ладно, ладно. Я тут ни при чем, не благодарите. Только уговор: услуга за услугу! Ваши знания о янтарной комнате вскоре, очевидно, смогут понадобиться. Я имею в виду гражданское управление в Кенигсберге. Попросим тогда не отказывать нам.

…Сергеев взял такси, ему не терпелось поскорее добраться домой.

Всю ночь Олег Николаевич не спал, листая и перелистывая страницы своей диссертации, и вспоминал…

4

Сергеев часто бывал перед войной в Пушкине, готовя диссертацию.

Он присоединялся к какой-либо группе экскурсантов и медленно брел с ними по Анфиладе, прислушиваясь к объяснениям экскурсовода Анны Ланской и ловя себя на том, что проверяет почти каждое ее слово. Но Анна знала историю дворца и комнаты совсем неплохо! Сергееву не удавалось «поймать» ее на ошибке. Наверное, понимая, под каким «негласным контролем» она находится, Ланская лукаво и насмешливо улыбалась Олегу Николаевичу, с которым была уже знакома несколько месяцев, и он отвечал ей улыбкой.

Вот и янтарная комната. Сделав несколько шагов, Анна Константиновна останавливалась, экскурсанты немедленно обступали ее. Люди замолкали, восхищенные теплым, живым отсветом янтаря.

— Скажите, и долго еще будет существовать эта комната? Не испортится, не разрушится ли со временем янтарь? — спросил однажды кто-то.

Анна Константиновна улыбнулась.

— Не беспокойтесь, товарищи. Янтарю, из которого сделаны все эти украшения, не меньше семидесяти миллионов лет. И никаких видимых изменений с ним не произошло. Янтарная комната будет существовать вечно!


Сергеев отложил диссертацию в сторону.

Да, все-таки янтарной комнаты нет! И не беспощадное время разрушило ее. Уничтожить все это — какое преступление!

Сергеев распахнул окно. Утренний прохладный воздух ворвался в прокуренную комнату вместе со звонками трамваев, гудками автомобилей.

«Надо ехать немедленно!»

Олег Николаевич снял трубку:

— Будьте добры, скажите, когда отправляется ближайший поезд в Пушкин?

5

Пригородные поезда с Витебского вокзала ходили редко. Выстояв полчаса в длинной очереди, Сергеев бережно упрятал желто-зеленый картонный билет, купил свежую газету и вышел на улицу.

Моросил дождь, фонари еще не погасли, их расплывчатые огни отражались в мокром асфальте.

Мужчина средних лет, в хорошем пальто и когда-то модной шляпе с узкими полями, чуть прихрамывая, поднялся по ступенькам и остановился перед указателем вокзальных помещений. Внимательно прочитав его, человек огляделся по сторонам и обратился к Сергееву:

— Прошу прощения, вы не скажете, который час?

— Пожалуйста. Девять семнадцать.

— Премного благодарен.

Незнакомец уставился на Олега Николаевича. Сергееву стало как-то не по себе от этого открыто изучающего взгляда. Пересилив себя, он не отвел глаза и тоже внимательно посмотрел на своего собеседника: худое лицо с холодными серыми глазами, чуть вислым носом и кустистыми, словно приклеенными бровями.

Еще раз поблагодарив, прохожий шагнул в вагон.


Поезд тянулся до Пушкина больше часа, почему-то часто останавливался, хотя, помнилось Сергееву, станций и платформ здесь не бывало и в помине. Наконец паровоз прогудел и встал, видимо надолго, потому что пассажиры, как по команде, поднялись с мест и пошли к выходу.

Олег Николаевич выглянул в окно.

— Разве это Пушкин? — вырвалось у него.

— Конечно. Вздремнули малость? — насмешливо ответил кто-то.

Сергеев спрыгнул на платформу.

Да, это был Пушкин. Но как изменился он за эти страшные годы! На месте знакомого с давних лет маленького уютного вокзала мрачно темнела груда битого кирпича. И за площадью тут и там торчали ощеренные развалины с печными трубами, похожими на могильные памятники.

Ждать автобуса Олег Николаевич не стал. Он пошел пешком, внимательно вглядываясь в родные и такие странно чужие улицы и здания. И чем дальше он шел, тем сильнее щемило сердце: а как дворец, каков он?

Сергеев, разумеется, читал в газетах и видел снимки разрушенного Екатерининского дворца. Но где-то в глубине души таилась надежда: может быть, не так все это страшно, возможно, для снимков выбрали самые «показательные» места, может, хоть внутри что-нибудь сохранилось…

Сказать, что картина, представшая перед Олегом Николаевичем, ошеломила его — значит не сказать ничего. Такого давящего, гнетущего впечатления ему, пожалуй, еще не приходилось испытывать.

Миновав облупленное, закопченное здание лицея и обогнув дворцовую церковь, он остановился перед парадными воротами дворца.

Сквозь ажурную литую решетку, теперь изрядно покоробленную, ржавую, кое-где опутанную колючей проволокой, Сергеев увидел парадный фасад.

Он ухватился руками за чугунные витки ворот и, прильнув лицом к холодным переплетам, не боясь поранить кожу шипами колючей проволоки, смотрел на дворец — длинный, сравнительно невысокий, четко разделенный на части» полупрозрачными некогда галереями… Но как неузнаваемо изменился его облик!

Бирюзовая окраска стен, иссеченных теперь осколками, и ослепительная белизна полуколонн превратились во что-то унылое, грязно-серое. Многие скульптуры исчезли, другие чудом держались на своих местах, как раненые солдаты, оставшиеся в строю. Капители полуколонн обвалились, обнажив арматуру. От стекол не осталось и следа. Позолоту начисто уничтожил огонь, проложив взамен длинные полосы копоти. Крыша рухнула в нескольких местах. Особенно велик оказался провал над Большим залом. Видно было даже отсюда, что междуэтажные перекрытия рухнули тоже. Штукатурка оползла, облетела, и во многих местах проглядывали багрово-бурые пятна кирпичной кладки. Широкие ступени подъездов были усыпаны битым кирпичом, щебнем, обломками украшений, просторный плац, огражденный циркумференцией, завален мусором и хламом.

В оконных проемах уныло завывал ветер, которого не слышно было до той минуты, пока Сергеев не подошел сюда. Моросил липкий, пронзительный дождь, и оттого, должно быть, вся картина казалась еще более мрачной.

Сергеев смотрел и чувствовал, как тугой комок подкатывает к горлу.

Тяжелая рука легла ему на плечо.

Солдат в мокрой плащ-палатке смотрел на Сергеева со смешанным выражением суровости (служба, дело такое!), недоверия (мало ли кто тут ходит), сочувствия (каждому понятно!) и смущения, которое всегда испытываешь, глядя на скупые слезы взрослого и сильного мужчины.

— Вам придется отойти, гражданин, нельзя здесь, — сказал солдат, помедлив.

Теперь пришла очередь смутиться Сергееву. Успокоившись, он отправился просить разрешения осмотреть развалины. Должно быть, на начальника караула подействовал титул кандидата искусствоведения. Вскоре Сергеев уже подходил к калитке в центральных воротах.

И тут он снова вдруг увидел человека в шляпе с узкими полями, с которым утром перебросился двумя-тремя фразами на ступеньках Витебского вокзала. Человек этот фотографировал дворец новеньким аппаратом. Они кивнули друг другу, и Сергеев прошел было в калитку, распахнутую предупредительным сержантом, но мужчина в шляпе окликнул его:

— А вы здесь раньше не работали, прошу прощения?

Сергеев обернулся.

— Нет, не работал.

Он намеревался идти своей дорогой, но не в меру общительный незнакомец снова задержал его.

— А мне показалось… Я видел, как вы давеча у решетки…

Олег Николаевич поморщился. Оказывается, его слезы видел и этот человек. Не годится. Надо держать себя в руках.

Незнакомец снова вскинул аппарат и быстро щелкнул затвором раз и другой.

Если бы Сергеев знал, как дорого обойдется ему впоследствии эта встреча!

Сержант запер калитку и ушел, оставив Сергеева одного посредине плаца. Постояв в молчании среди мусора, Олег Николаевич зашагал к стенам дворца.

То, что увидел он внутри здания, было еще страшнее. Ободранные голые стены вдоль и поперек испещрены непристойными надписями на немецком языке и срамными рисунками, сделанными мелом и углем. Над головой, вместо расписанных лучшими мастерами потолков, виднеется небо. Вырван инкрустированный паркет. Кругом грязь, обломки, кучи мусора и хлама. Сплошные развалины вместо прежнего великолепия!

С трудом ориентируясь в знакомом прежде, как собственная квартира, здании, Сергеев пришел к парадной лестнице. С риском свалиться ему удалось взобраться через провалы на второй этаж. Миновав место, где раньше находился Картинный зал, — комната чудом сохранилась, даже плашки паркета кое-где уцелели! — Олег Николаевич шагнул к проему двери, ведущей в янтарную комнату, и едва удержался. Еще полшага — и он полетел бы вниз.

Перекрытие между первым и вторым этажами было здесь начисто снесено. Стены и тут стояли голые, даже без штукатурки. В них одиноко торчали металлические основания бра — все, что сохранилось от убранства комнаты. В оконные проемы со свистом и завыванием врывался ветер, занося колючие капли дождя.

Послышались неторопливые шаги. Олег Николаевич вздрогнул и обернулся.

Женщина в ватной куртке и тяжелых резиновых сапогах, чуть склонясь под тяжестью двух корзин, вошла в Картинный зал и, осторожно опустив ношу на пол, распрямилась. Ее лицо наполовину прикрытое стареньким пуховым платком, показалось Сергееву удивительно знакомым. Где-то он уже видел эти ясные карие глаза, прикрытые длинными ресницами, прямой нос, эти насмешливые губы…

— Анна Константиновна! — неуверенно произнес Сергеев, не двигаясь с места.

Женщина вздрогнула.

— Я же Сергеев, Олег Сергеев!

Ланская недоверчиво покачала головой, а потом неожиданно бросилась к Олегу Николаевичу, не проронив ни слова.

Они поцеловались — и сами удивились этому: раньше их отношения не были настолько близкими. С минуту смущенно молчали.

Первой заговорила Анна Константиновна.

— Видите, что тут у нас теперь…

— Да. Неужели совсем ничего нельзя было сделать?

— Что могли, — сделали…

6

Второй час они разговаривали, сидя на обломках кирпича, словно не ощущая ни холода, ни колючих капель дождя.

— Итак, янтарную комнату вывезли в Кенигсберг, в Восточную Пруссию, — сказала Анна Константиновна. — Вот куда отправилась она в свое, может быть, последнее путешествие…

— Что же происходило здесь потом? — спросил Сергеев.

— Потом. Потом то, что не успели сделать грабители, довершили пожары, — все так же грустно продолжала Ланская. — Сначала огонь вспыхнул в середине дворца. Говорят, во время очередной попойки разгулявшиеся бандиты вздумали жечь факелы, от них пламя и перекинулось на стены. Сгорела почти половина дворца — от центральной лестницы до места, где мы с вами сейчас находимся. Сгорело и то, что еще оставалось в янтарной комнате: все украшения, золоченые орнаменты, которыми мы с вами когда-то любовались. Рухнул пол. Вот только железные остовы от бра и остались.

Они замолчали надолго, как люди, которым трудно говорить. Потом Сергеев снова осторожно спросил:

— Анна Константиновна, простите, а что вы здесь сейчас делаете?

— Работаю вместе с товарищами. Что же время терять! Дворец будут восстанавливать. Сейчас готовимся к этому.

— А как с внутренним убранством?

— Сначала снаружи надо сделать, потом и за внутреннюю отделку примемся. Пока, правда, придется кое-где пойти на имитацию. Вот вашу янтарную — трудно восстановить! Произведения искусства неповторимы, Олег Николаевич. Надо либо искать старую комнату, либо обойтись без нее.

— Я с вами не согласен, Анна Константиновна, — возразил Сергеев. — Искать, конечно, надо. Но если не найдем — тут вы неправы, остались фото, план, а мастера наши сделают. Умельцами наша земля всегда славилась.

— Не знаю. Не будем спорить сейчас. Вам пора домой. Скоро последний поезд уйдет.

Они попрощались как-то сдержанно, то ли потому, что разошлись во взглядах под конец разговора, то ли потому, что вспомнили вдруг свой неожиданный поцелуй и снова почувствовали себя неловко. Даже адресами не обменялись.

Об этом Сергеев пожалел сразу же, как только вернулся домой.

На двери он нашел записку, приколотую булавкой: «Был у вас, прошу позвонить по телефону А-22-47».

Олег Николаевич набрал номер. Он узнал голос капитана, вручившего ему диссертацию.

— Товарищ Сергеев, есть убедительная просьба — надо поехать в Кенигсберг. Там кое-что предпринимается по розыскам янтарной комнаты. Я же говорил вам, что ваши знания пригодятся! Как, согласны?

Сергеев не раздумывал.

— Да, да, конечно!

7

Ворочаясь с боку на бок на жестковатой госпитальной койке, Олег Николаевич заново передумывал прошлое. Теперь его мысли возвратились к событиям более ранним, к тому, что было весной 1945 года.

Начальник штаба фронта как-то спросил:

— Вы, кажется, архитектор, старший лейтенант?

— И архитектор тоже.

— Что значит — тоже?

— Я еще и искусствовед.

— Что ж, и это не помешает. Слушайте меня внимательно. Задача такова…

Задача оказалась сложной, интересной и важной. Сергееву и группе других товарищей предстояло в течение месяца сделать точный макет Кенигсберга и его окрестностей. Макет должен был облегчить командованию задачу спланировать и провести грандиозную по своему размаху операцию штурма города. Группе выдали планы города, данные о его обороне, о том, в каком состоянии находится прусская столица сейчас.

— Ясно?

— Так точно, товарищ генерал.

— Ваша обязанность, ваш долг — сделать макет, использование которого облегчит штурм сильной крепости, поможет нам сберечь тысячи, а может быть и десятки тысяч жизней наших солдат и офицеров, да и не только наших людей, но и немецкого населения. Чем тщательнее и продуманнее будет подготовлен’ штурм, тем меньше будут потери. Хотя. — генерал на мгновенье умолк, — хотя их, конечно, не избежать. И больших потерь, старший лейтенант! Война идет к концу. Это ясно. Ясно и другое: враг будет сопротивляться жестоко. Ну, что ж. Не мы это затеяли. Настала пора заканчивать. Идите. Вас ознакомят с основными документами. Немецким языком владеете?

— Да. Свободно.

— Отлично. Тогда… Впрочем, через несколько дней мы с вами еще встретимся и поговорим. Пока поезжайте в Лабиау.

Еще в 1913 году, накануне первой мировой войны, Кенигсберг получил наименование крепости первого класса. К этому времени город имел многочисленные укрепления долговременного и полевого типа. Система его обороны включала в себя два пояса — внешний и внутренний, а также приспособленные к обороне кварталы и отдельные здания.

Внешний пояс обороны города протяженностью сорок пять километров включал в себя пятнадцать фортов, построенных в 1846–1870 годах. Гитлеровская пропаганда окрестила их «ночной рубашкой» Кенигсберга. Кроме того, во внешний пояс обороны прусской столицы входил широкий и глубокий противотанковый ров длиной около 50 километров, свыше четырехсот дотов, две линии траншей, проволочные заграждения и минные поля, убежища, кирпично-земляные и прочие сооружения.

Внутренний пояс обороны состоял прежде всего из двенадцати мощных фортов, названных в честь королей и полководцев: форт I — «Штайн», II — «Бронзарт», III — «Король Фридрих III», IV — «Гнайзенау», V — «Король Фридрих-Вильгельм III», VI — «Королева Луиза», VII — «Герцог Гольдштайн», VIII — «Король Фридрих», IX — «Дер Дона», X — «Канитц», XI — «Донхоф», XII — «Ойленбург».

Форт — это пятиугольное кирпично-бетонное крепостное сооружение. Толщина каменной кладки центральных стен форта достигала 7–8 метров. Со всех сторон форты опоясывались рвами шириной в 10–15 метров, наполненными водой. Передняя стенка рва, одетая камнем, опускалась к воде отвесно, что делало невозможным форсирование рва танками. Задняя, наклонная, стенка переходила в земляной вал. Все изгибы рва простреливались.

В каждом форте размещался гарнизон численностью 300–500 человек, орудия калибра от 210 до 405 миллиметров с дальностью стрельбы до 30–35 километров. Все форты были надежно связаны друг с другом огневой системой, шоссейными дорогами, а некоторые и подземными ходами сообщения, по которым пролегала узкоколейка.

Кроме фортов внутренний пояс обороны имел более пятисот дотов, а также множество укрепленных домов и наблюдательных пунктов. Во внутренний пояс включался Литовский вал, построенный в середине XIV века, — высокая и широкая земляная насыпь с фортами, дотами, убежищами и бронированными огневыми точками. Вал представлял серьезное препятствие для наступающей стороны.

Гарнизон крепости насчитывал около 130 тысяч человек, в основном уроженцев Восточной Пруссии. Гитлеровское командование рассчитывало на то, что, защищая родные места, их битые вояки окажутся более боеспособными, более ожесточенными.

Сергеев уже собирался приступить к работе над макетом, когда 4 марта его снова вызвали к начальнику штаба фронта.

— Вы бывали в Кенигсберге до войны?

— Так точно.

— С какой целью?

— В научной командировке.

— Долго пробыли в городе?

— Около недели.

— Отлично. Так вот, над макетом пока потрудятся другие. А вам предстоит дело посложней. Слушайте…

8

… Солнечным мартовским утром 1945 года по многолюдным улицам Кенигсберга шел молодой, среднего роста, худощавый обер-лейтенант. Дымя сигаретой, он рассеянно поглядывал по сторонам, не забывая, впрочем, отдавать честь тем, кто встречался на пути, — старшим вежливо и старательно, младшим снисходительно и слегка фамильярно. На сером его мундире кое-где виднелись пятна от окопной грязи. Несколько месяцев назад это, наверное, вызвало бы уважение во взглядах прохожих. Но сейчас кенигсбергцам было не до пятен на мундирах обер-лейтенантов.

Город переживал тревожные дни. По слухам, которые подтверждались многими очевидцами, гауляйтер Эрих Кох удрал из осажденного города в свое имение под Пиллау и там отсиживался в бомбоубежище, только изредка отваживаясь на несколько часов прилетать в прусскую столицу. Руководство обороной было возложено на генерала от инфантерии Отто фон Лаша, чье имя почти не было знакомо горожанам, и на фюрера города Вагнера, не смыслящего в военном деле ни на пфенниг.

А русские сидели в траншеях на самой окраине Розенау, и каждый горожанин понимал: штурм приближается, как приближается и конец войны, конец в пользу русских.

Никто не сопротивляется так отчаянно, как обреченный на неизбежное поражение, наверное потому, что ему уже не остается ничего, что жаль было бы потерять. Как загнанный зверь, Кенигсберг огрызался.

Сюда стекались со всех сторон остатки разгромленных частей, сюда собрались беженцы из окрестных районов. Жилищ не хватало, располагались в общественных зданиях, находили временное пристанище в парковых павильонах, торговых палатках, а то и просто на улицах, под наспех поставленными шатрами из брезента и одеял. Немудрено, что во всей этой сутолоке и неразберихе никто не обращал внимания на обер-лейтенанта в помятом мундире.

Такое невнимание не огорчало офицера. Равнодушный, немного усталый, как, впрочем, и все фронтовики, он шел по улицам, рассеянно поглядывая вокруг.

Мимо проносились грузовики с необычными пассажирами: старики, женщины и подростки, вооруженные лопатами и кирками, ехали на оборонительные работы. Таков был приказ Лаша: ежедневно не менее шести — восьми тысяч человек направлять для создания внутренней обороны города. Вместе с солдатами горожане замуровывали окна первых этажей зданий, оставляя лишь узкие бойницы для пулеметов, тащили на крыши тяжелые ящики с песком, укладывая их по краям, ломами пробивали амбразуры в стенах домов.

Кое-где обер-лейтенант вынужден был обходить устроенные поперек улиц завалы, баррикады, рельсовые «ежи». В некоторых местах под свежим настилом булыжника угадывались замаскированные «волчьи ямы». На главных магистралях торчали каменные надолбы — немцы называли их «зубами дракона».

На углу Штайндамм и Врангель-штрассе обер-лейтенанта остановил комендантский патруль. В тщательно отутюженном мундире, словно ничего не изменилось вокруг, в начищенных, как для парада, сапогах, юный лейтенант с двумя обер-ефрейторами позади, четко козырнув, попросил документы.

— Обер-лейтенант Герман Дитрих? Трехдневный отпуск к родным? Как вам удалось это, обер? — завистливо протянул он, возвращая удостоверение личности, и отпускной билет.

— Воевать надо, малыш, — покровительственно и пренебрежительно протянул Дитрих, — воевать надо не на улицах, с повязкой на рукаве, а в окопах. Там либо дают бессрочный отпуск на тот свет, либо держат в грязи неделями и месяцами. Но некоторым счастливчикам выпадает и то, что досталось на мою долю. Все еще не понимаете? Меня наградили Железным крестом первой степени. И пока не отменено старое доброе правило — дали отпуск, как и полагается кавалеру этого ордена. Понятно, юноша?

Обер-лейтенант двинулся дальше. И только свернув в переулок, вытер платком пот со лба.

Вскоре он оказался возле Северного вокзала. Здесь его внимание привлекла странная картина.

Шеренга оборванных, грязных людей в военной форме стояла лицом к вокзалу и спиной к мосту, под которым проходила линия железной дороги. Напротив вытянулись солдаты с автоматами наизготовку. Несколько сотен горожан жались друг к другу поодаль, боязливо глядя на офицера с бумагой в руках! Было тихо. Потом тишину прорезал хрипловатый голос:

— По приказу начальника гарнизона господина генерала фон Лаша приговорены к расстрелу дезертиры: Альберт Банк, Рихард Венцель, Герхардт Штумпф, Франц Гальске…

— Франц! Мой Франц! — Пронзительный женский крик заставил офицера на мгновение замолчать. Потом он продолжал, словно ничего не произошло:

— Ганс Риттер, Отто Шрамм… — Он перевернул лист и закончил:

— Вальтер Каченовский. Внимание! Приготовиться!

Седовласая женщина в старомодной шляпке со страусовыми перьями рванулась из мужских рук.

— Фра-нц!..



Все это произошло в одно мгновение. Женщина вырвалась, сделала отчаянный прыжок и метнулась к шеренге. Добежать до сына она не успела. Огненная строчка прошила ее наискось, а рядом покорно лег на серый асфальт тот, кого она звала.

В толпе даже не ахнули. Только низенький, плешивый старичок тихо — его услышал, наверное, один лишь обер-лейтенант Дитрих, сказал:

— И так каждый день.

Обер-лейтенант шел по Адольф-Гитлер-штрассе. На длинном здании имперского радиоцентра желтели обрывки каких-то афишек. Он прочитал одну из них. Это были слова полковника генерального штаба фон Редерна, сказанные еще в 1914 году, после поражения русской армии в районе Мазурских озер:

«Русские были загнаны в глубь своей земли. Желание вновь вернуться в Восточную Пруссию они, вероятно, потеряли навсегда…»

Возле памятника Шиллеру обер-лейтенант остановился. Снег уже сошел, на газонах торчала жесткая и редкая прошлогодняя трава, полинявшие за зиму скамейки просохли. Дитрих сел на одну из них и закрылся газетой.

— Морген, господин обер-лейтенант! — услышал он негромкий, веселый голос.

Не опуская газетного листа, Дитрих отозвался:

— Морген, господин майор.

Они обменялись крепким рукопожатием. Вокруг было пусто.

— Ну, как дела, Олег? — спросил «майор».

— Хорошо. А у тебя — все в порядке?

— Да. Где ночуем?

— Я думаю, на частной квартире. В гостиницах переполнено. А комнату за большие деньги снять ненадолго можно. Встретимся вечером возле замка, у восьмиугольной башни?

— Там не стоит. Район весь разрушен. Встретимся здесь же.

— Хорошо. Будь здоров.

— До свидания.

Ничего существенного не было сказано во время этой короткой встречи, но уходил Сергеев с просветленной душой. Наверное, только впервые он понял, как близок и дорог родной человек в такой обстановке и как плохо оставаться одному среди волков!

На здании имперской почтовой дирекции он прочитал: «Мы встретим большевиков новым оружием!»

Этот очередной трюк геббельсовской пропаганды был уже знаком Сергееву. Очевидно, понимали всю его вздорность и сами немцы. Они проходили мимо торопливой походкой, низко склонив головы, не обращая внимания на плакаты. Весь голод словно затаил дыхание. Только из репродукторов раздавался хрипловатый голос фюрера города Вагнера. Сергеев остановился и прослушал речь. В ней повторялись одни и те же фразы — о бдительности, о стойкости, о необходимости драться до победного конца.

— Сражайтесь, как индейцы, боритесь, как львы! — закончил свое очередное обращение «фюрер». Слушатели оставались равнодушными. Только несколько штурмовиков аплодировали на углу, вызывающе поглядывая на прохожих.

Олег Николаевич направился к замку.

От цветущей, веселой, полной жизни Парадеплац после английских налетов остались только мрачные развалины. Ни одной живой души не попалось навстречу. Коричнево-багровые, закопченные руины жались друг к другу, словно калеки, готовые вот-вот упасть, если их не поддержит сосед. Обломки кирпича пирамидами высились во дворах, остатки вывесок жалобно скрипели под порывами весеннего ветерка. Мертвый город…

Олег Николаевич свернул к университету. Правая половина здания оказалась разрушенной. От оперного театра остался только угол и груда кирпича. Ближе Сергеева не пустили. Хмурый фельдфебель, став навытяжку, Пояснил:

— Вход только по особым пропускам.

«Здесь же ставка начальника гарнизона генерала фон Лаша!» — сообразил Олег Николаевич, вспомнив разведсводки.

Пропуска у Сергеева, разумеется, не было, да и вообще не следовало искушать судьбу. Он повернул назад, к замку.

Замок на первый взгляд показался невредимым. Но это только на первый взгляд! Подойдя ближе, Олег Николаевич увидел, что южная его сторона — та, где находились музеи, изрядно повреждена крупными фугасками.

Он спустился на Кайзер-Вильгельм-плац и, как тогда, до войны, по мосту вышел на остров Кайпхоф.

Трудно было узнать это место. На острове не осталось ни одного целого дома. Вернее, домов не было вообще — на их месте лежали все те же холмы из щебня, обломков кирпича и рухляди. Приблизившись к собору, Олег Николаевич понял, что именно сюда сбросили англичане основной запас своего смертоносного груза.

Крыша рухнула. Крупная фугаска пробила перекрытия подвалов, уничтожив усыпальницу королей; осколки иссекли алтарь и кафедры, превратили в жалкие обломки статуи святых. На месте знаменитой библиотеки оставалось теперь пустое, обгорелое помещение. Только могила Канта сохранилась чудом, одинокая и трагичная среди этой вакханалии руин.

Смело, стерло с лица земли и старый университет, и городскую библиотеку.

По знакомой витой лесенке в, стене Олег Николаевич поднялся наверх. Отсюда он мог хорошо видеть чуть ли не весь город.

От замка к пруду и дальше по Кенигштрассе, Миттельтрагхайм, Гранцераллее тянулись сплошные кварталы развалин. Над ними возвышались только одинокие строения, в которых Сергеев угадал здания правительства Восточной Пруссии, «Парк-отель» и политическую тюрьму.

«Для чего нужны эти бессмысленные разрушения? Другое дело — заводы, военные объекты. Но ведь здесь их не было! Для чего? Сгорела Серебряная библиотека в университете. Погибли экспонаты музеев. Для чего?» — снова и снова спрашивал себя Сергеев, стоя на площадке. И пока не находил ответа — того самого, который нашел значительно позднее, поняв до конца сущность политики тех, кого в годы войны считал, как и другие советские люди, своими верными союзниками.

Он вернулся к памятнику Шиллеру поздно вечером, усталый, измученный, переполненный до краев впечатлениями, разнообразными и противоречивыми. Майор Фриц Гершке, он же капитан Советской Армии Василий Ильич Николаев уже ожидал товарища.


— Товарищ генерал, ваше задание выполнено!

Они стояли в кабинете начальника штаба фронта — оба в немецкой форме, перемазанной липкой глиной, местами порванной о проволочные заграждения. Осунувшиеся лица, успевшая отрасти за ночь щетина на подбородках.

Генерал вышел из-за стола.

— Вернулись? Молодцы! — сказал он, словно самой главной заслугой обоих было именно то, что они вернулись живыми и невредимыми. — Спасибо. Что принесли?

— Извините, товарищ генерал. Разрешите присесть?

— Прошу.

Сергеев оторвал подошву своего сапога.

— Вот. Схема расположения огневых точек на юго-западной и южной окраинах города, в полосе наступления армии Галицкого. И еще: схема коммуникаций между фортами того же участка. О настроениях населения разрешите доложить устно.

— Молодцы! — совсем весело сказал генерал. — Но сперва — два часа на отдых. Два часа могу подождать.


— Товарищи офицеры!

Все поднялись, вытянулись по стойке «смирно».

— Товарищ генерал, офицеры штаба фронта по вашему приказанию собраны на служебное совещание.

— Товарищи офицеры, прошу садиться. Старший лейтенант Сергеев доложит нам сейчас о положении в Кенигсберге. Теперь уже не секрет, можно сообщить: старший лейтенант только что вернулся из города после выполнения ответственного задания. Пожалуйста, товарищ Сергеев. Мы слушаем вас.

Тщательно выбритый, в новенькой, специально для такого случая надетой гимнастерке, Сергеев говорил медленно, тщательно подбирая слова. Он уже не раз продумал свое выступление и теперь уверенно рассказывал о том, что удалось ему увидеть, узнать и понять за несколько дней, проведенных в осажденной прусской столице.


28 января 1945 года советские войска перерезали железную дорогу Кенигсберг — Эльбинг, — последнюю. трассу, связывающую Восточную Пруссию с центральной частью Германии.

Кенигсберг был окружен.

Кенигсберг был обречен на гибель.

На гибель было обречено все, что, как чертополох, разрасталось здесь: человеконенавистничество и милитаризм, прусская кичливость и варварская жестокость, реваншистские идеи и дух стяжательства.

Об этом гитлеровская пропаганда умалчивала. Зато она не жалела красок, пугая жителей города теми ужасами, которые ждут их после прихода русских.

28 января советские войска перерезали последнюю нить, связывающую осажденный Кенигсберг с Центральной Германией.

Судьба города была решена.

В городе началась паника.

Ранним утром радио предупредило:

— Внимание, внимание, в девять часов слушайте речь господина правительственного советника Драгеля, начальника провинциального управления! Слушайте речь господина советника Драгеля!

Горожане прильнули к приемникам и репродукторам. Они ждали напрасно: выступление Драгеля не состоялось. К девяти утра господин правительственный советник был уже в двух десятках километров от столицы: в комфортабельном «оппеле» он удирал по направлению к Пиллау, надеясь сесть там на пароход и уехать подальше от сих беспокойных мест.

Слухи распространялись с космической скоростью. К полудню десятки тысяч перепуганных, растерянных, сбитых с толку людей беспорядочной толпой двинулись по шоссе на Пиллау.

Кто на новеньких, кто на потрепанных машинах, кто на бричках, запряженных лошадьми, кто просто толкая перед собой тачку со скарбом, иные — погрузив домашние веши на детские санки, другие — с туго набитыми рюкзаками, — шли кенигсбержцы по голому, продутому морозными ветрами, скользкому шоссе, шли навстречу неизвестности, шли, надеясь на последнее, что осталось им: на посадку в трюмы пароходов.

Шли старики, женщины и дети. Мужчин и даже подростков среди них не было: по приказу Эриха Коха все мужское население города в возрасте от 15 до 65 лет зачислялось в фольксштурм.

Старики, женщины и дети шли, сгибаясь под тяжестью вещей, шли, спотыкаясь и падая. Многие, упав, не поднимались больше: их скрюченные тела сковывал жестокий, непривычный мороз, их заметала злая поземка.

Шли матери с мертвыми младенцами на руках. Ковыляли согбенные старцы, повязав головы женскими платками. Их обгоняли ревущие от натуги машины, радиаторы отшвыривали людей в стороны, толпа едва успевала расступиться перед бешено мчавшимися по обледенелой дороге «оппелями» и «мерседесами», «гономаками» и «штеерами».

Удирали в Пиллау члены правительства Восточной Пруссии, видные имперские чиновники — заместитель обер-президента Коха доктор Гофман, другой его заместитель Айхарт, уполномоченный по эвакуации населения доктор Джубба. Они намеревались пробраться в город Кеслин, что в Померании: там было назначено место сбора восточно-прусского правительства в случае крайней необходимости. Правда, приказа о выезде фюрер не отдал, но кому было в тот день до приказов!

Сбежали генеральный прокурор провинции Жилински и президент высшего окружного суда. Тремя днями позже стало известно: оба пойманы на заставе и казнены по распоряжению Гитлера.

Люди шли и шли по продутому студеными ветрами шоссе. На второй день к вечеру, растеряв по пути половину, они ворвались в Пиллау.

И тут же стало ясно: никаких кораблей у причалов нет.

Тогда обезумевшие люди бросились по льду через пролив Фриш-Гаф на косу Фриш-Нерунг чтобы по косе пешком пробраться внутрь страны.

Здесь, у деревушки Нойтиф, их встретили полицейские и армейские заставы. Толпа повернула назад.



И снова долгий, томительный, страшный путь — теперь уже на восток, снова трупы на обочинах дороги и рев автомобильных моторов, снова отчаянные вопли детей и причитания матерей.

Страшный, мертвый город встречал беглецов.

В эту ночь и в последующие три дня Кенигсберг стал трупом.

Остановилась городская электростанция, прекратилась подача воды, газа, замер городской транспорт. Перестали выходить газеты, умолкла радиостанция, она передавала лишь — экономя энергию — приказы командования фольксштурмом.

Патрули хватали на улицах мужчин, безусых юнцов, стариков и загоняли их на сборные пункты.

«Народ с великим энтузиазмом вступает в ряды ополчения», — вещал Берлин.

Здесь в Кенигсберге люди злобно усмехались: они давно потеряли веру в спасение, они давно потеряли веру во все, что им говорили.

В ополчение шли добровольно лишь мальчишки, привлеченные возможностью подержать в руках настоящее оружие. Остальные надевали повязки фольксштурмовцев лишь под угрозой расстрела.

Уже давно разуверились горожане и в слухах насчет таинственного нового оружия, которым Гитлер угрожал союзным войскам. Ехидная песенка родилась в те дни в фольксштурмовских казармах:

— Вир альтен аффен,
Вир нойе ваффен [19].
Педантичные, аккуратные, приученные свято относиться к чужому имуществу, немцы словно переродились. Начались погромы и грабежи магазинов и складов. Искали преимущественно шнапс и вина, табак и наркотики. Пьяные оргии вспыхивали в темных, освещенных лишь стеариновыми плошками домах. Солдаты и ополченцы, нагрузив ранцы и карманы бутылками и снедью, прихватывали заодно и первых попавшихся на пути голодных и отчаявшихся женщин.

По городу прокатилась волна самоубийств. Из психиатрических лечебниц выпустили сумасшедших. Они бродили по городским кварталам, наводя ужас на прохожих, ломились в дома, дико завывали в подъездах.

Деньги потеряли цену, вещи — тоже. Никто не думал о них.

Так продолжалось три дня.

Первого февраля Кох спохватился: слишком угрожающим стало положение в Кенигсберге. Из имения Нойтиф последовал приказ: всем членам правительства Пруссии возвратиться из Пиллау в столицу. Группу чиновников, подлежавших насильственному возврату в Кенигсберг, возглавил доктор Гофман. Впрочем, пользы от их возвращения не было решительно никакой: назначенный начальником обороны города крайсляйтер Вагнер, фюрер Кенигсберга, — объявил несуществующими все городские учреждения и сосредоточил в своих руках всю полноту власти.

Надо отдать должное воле, настойчивости и распорядительности Вагнера: ему буквально в течение нескольких дней удалось восстановить подобие порядка.

Здание штаба «Рабочего фронта» — оно находилось между городским архивом и Домом радио — стало штаб-квартирой Вагнера. Жил фюрер в подвале Дома радио. Напротив, в здании имперской почтовой дирекции, расположился штаб начальника гарнизона генерала «Наша.

Теперь радиостанция Кенигсберга работала круглосуточно. Игривые, сентиментальные мелодии сменялись истерическими призывами нацистских деятелей. По нескольку раз в день звучал в репродукторах властный, самоуверенный голос Вагнера: фюрер призывал сограждан к сопротивлению до последнего вздоха.

Все население города было мобилизовано на строительство оборонительных сооружений. Одновременно проводилась эвакуация горожан в Пиллау: ежедневно грузовики вывозили туда тысячи горожан. Отказ от эвакуации грозил голодной смертью — тот, кто ослушался приказа, лишался продовольственного пайка.

Ежедневно выходила на маленьком листке газетка «Пройсиш цайтунг».

«Война не проиграна, победа придет!» —кричали заголовки.

Люди равнодушно отворачивались от газетчиков. Паника, разгул, бесшабашная удаль сменились тупой усталостью и безразличием обреченных…


— Все это не означает, товарищи офицеры, что победа достанется нам легко, — резюмировал начальник штаба, когда Сергеев кончил доклад. — Борьба предстоит жестокая, хотя, разумеется, все, о чем говорил здесь старший лейтенант, в значительной степени облегчит нам выполнение задачи…

9

— Олег Николаевич, к вам посетитель. Доктор разрешил, — проговорила санитарка. — Только с условием: долгих разговоров не заводить.

Следователь Резвов запросто присел на койку и, поглядывая на часы («Пока доктор не гонит», — весело пояснил он), коротко рассказал Олегу Николаевичу, как тот очутился в госпитале.

Сергеева нашли в развалинах большого дома с пробитой головой. На его счастье, начали разбирать высокую, чудом уцелевшую стену, которая могла обрушиться на прохожих. Иначе бы и не заметили!

Там, где неизвестный ударил Олега Николаевича, была найдена фотографическая карточка.

— Вот почему он так уговаривал меня… — задумчиво промолвил Сергеев.

— Кто? — переспросил следователь.

И тогда Олег Николаевич торопливо и сбивчиво рассказал о встрече на Витебском вокзале и у Пушкинского дворца, о своем «случайном» попутчике.

— Да-а, трудная задача. Ладно, будем искать. А вы лежите себе спокойно, отдыхайте, набирайтесь сил, — закончил разговор Резвов.

Здоровье Сергеева шло на поправку. Он иногда даже вставал и делал несколько неуверенных шагов по комнате, подходил к окну, за которым не видел ничего, кроме развалин, потом поворачивался к зеркалу, прикрепленному к стене. Оттуда на него смотрело сухощавое лицо с резко очерченными крыльями носа, с залысинами над высоким лбом.

«Сегодня хочу поговорить о главном — об Анне, — записывал он вечером в тетрадку, неожиданно ставшую дневником. — Короткий у нас был разговор и — только «деловой», а все-таки теперь я понимаю, что встреча эта для меня очень важна. Не знаю, почему, наверное оттого, что мы оба одиноки, у меня такое ощущение, что нас что-то связало. Впрочем, почему я решил, что и она одинока?..

Напишу ей сегодня же, непременно. Адреса не знаю, как не знаю, нужны ли ей мои письма и я сам. И все-таки отправлю письмо сегодня же».

Январским утром Олегу Николаевичу, наконец, вручили долгожданный ответ.

«Известие о том, что Вы в Кенигсберге, огорчило, обрадовало, встревожило и обнадежило меня — все одновременно, — читал он разбегающиеся строчки.

— Огорчила и встревожила Ваша болезнь, подробности» которой Вы не сочли нужным объяснить. Обрадовало и обнадежило, что Вы поправляетесь и скоро начнете поиски янтарной комнаты. Я верю тому, что Вам и Вашим новым друзьям будет сопутствовать удача. Желаю Вам больших-больших успехов, дорогой Олег Николаевич.

Обо всем остальном позвольте пока не говорить. Скажу лишь одно — мне тоже хочется видеть Вас, сама не знаю, почему. Ведь до войны мы были не очень-то близкими знакомыми, а последняя встреча оказалась слишком короткой, чтобы как-то изменить наши отношения. Впрочем, «наши отношения» звучит чересчур громко. Их нет, этих отношений. Просто, видимо, мы устали после войны и слишком одиноки. Нет, и это не так. Словом, отложим разговор до встречи. А пока — желаю выздоровления и успехов. Пишите мне. Анна Ланская».

Ничего не было особенного в этом коротком и, пожалуй, даже просто деловом письме. Впрочем, деловом ли? Давно кто-то сказал, что письма, во-первых, должны читаться лишь теми, кому они предназначены, и во-вторых, их следует читать между строк. Сергеев помнил старинный афоризм и попытался применить его в данном случае. Он читал и перечитывал ровные строки, пытаясь отыскать в словах нечто большее, чем просто человеческое участие и обычное проявление вежливости. То ему казалось, что он находит это «большее», то, огорченный и обиженный, — чем, он не знал и сам, — Олег Николаевич откладывал письмо в сторону, чтобы минутой спустя снова взять его.

К вечеру он решил окончательно: нет, письмо как письмо, вполне дружеское и приветливое, но никак не больше.

И этот вывод — он сразу понял — несказанно его огорчил.

В самом деле, когда человеку давно перевалило за тридцать, а он все еще остается один, его по-особому тянет к ласке, к душевному теплу, к тем, на первый взгляд незаметным, проявлениям внимания, заботы, чуткости и ласки, которые может ему дать, видимо, только женщина.

Когда человеку перевалило за тридцать, он не спешит с определениями, не ищет названия каждому своему чувству. Он уже понимает ту простую истину, что не каждому чувству можно дать название. Сергеев понимал это. Но понимал он и другое: произошло нечто такое, что связало его с Ланской, что тянуло его к ней. И сейчас он смятенно перечитывал короткие строки, упрямо отыскивая в них тот смысл, который хотелось бы ему найти: хотя бы немного большее, чем проявление простого участия,

10

С вечера оформив документы, Сергеев переночевал в последний раз в госпитале и вышел оттуда ранним утром.

Еще не начинало светать. Высоко над городом висела широколицая луна. Ее прозрачное голубоватое сияние струилось над Кенигсбергом, казавшимся совсем безлюдным и пустынным. Мертвые остовы зданий пугали черными глазницами окон. Груды кирпича и щебня, похожие на терриконы пустой породы возле шахт, уныло громоздились вокруг. Над ними свистел пронзительный ветер. Казалось, жизнь навсегда замерла в разбитом, разрушенном, поверженном в прах городе.

Сергееву вспомнилась прочитанная недавно в газете фраза не то американца, не то англичанина: «Русским понадобится не менее ста лет, чтобы восстановить Кенигсберг, если они вообще в состоянии окажутся сделать это».

«А может быть, они правы? — подумалось Олегу Николаевичу. — Ведь город придется строить, в сущности, заново. Это даже труднее, чем создавать его на ровном месте: сколько развалин придется сносить, сколько вывезти щебня, кирпича, обломков, мусора!»

Он медленно шагал по улице, которая (ему сказали об этом в госпитале) вскоре должна была получить — впрочем, как и многие другие улицы, — новое, русское название. Ее предполагалось переименовать в Сталинградский проспект.

Олег Николаевич и не заметил, как стало почти совсем светло. Он порадовался этому: хотелось поскорее осмотреть город, вспомнить места, знакомые по той памятной, довоенной поездке и по второму, еще более памятному, пребыванию здесь.

Улица была неузнаваемой.

По обеим ее сторонам тянулись все те же обгорелые, угрюмые «коробки», тротуары были покрыты грудами битого кирпича, и только посредине улицы оставалась узкая полоса, по которой двигались и пешеходы, и редкие автомашины. Лишь возле большого парка стояло чудом уцелевшее здание, тускло поблескивавшее огоньками коптилок.

А рядом, напротив и дальше тянулись руины, пугая своим видом — жалким и грозным одновременно.

Послышались голоса. Сергеев ускорил шаг, заметив, что впереди завалы немного расчищены и именно оттуда доносится неторопливая русская речь.

Увидев нескольких человек у почти целого дома, он подошел к ним.

— Что делаете, товарищи?

— Сено косим, разве не видишь? — насмешливо отозвался хриплый басок.

— Я не о том, — смутился Олег Николаевич. — Я хотел спросить, что тут будет?

— А… Нездешний, видно?

— Нездешний, — ответил Сергеев, не удивляясь тому, что встретил людей, уже считающих себя здешними, чуть ли не коренными жителями города.

— Понятно. Кино здесь будет. Название ему уже дадено: «Заря». Хорошее будет кино. Приходи через месячишко-другой, сам увидишь.

Сразу стало легче почему-то. Уж если начали строить кинотеатр, значит за восстановление принялись всерьез, по-настоящему. Значит, правда «город, — будет!», и будет, наверное, скоро.

Его внимание привлекла огромная площадь — знаменитый Эрих-Кох-плац, где проходили нацистские празднества. Ровное, утоптанное множеством сапог поле оставалось гладким и почти незамусоренным. По-прежнему над ступенчатыми трибунами высилась унылая четырехугольная башня, увенчанная гигантским орлом с распростертыми крыльями.

Четырехэтажное здание бывшего министерства финансов оказалось нетронутым. У входа маячили фигуры часовых.

И памятник Шиллеру оказался на прежнем месте. Подойдя поближе, Олег Николаевич увидел, что вся фигура побита и иссечена осколками, а голова памятника еле держится на изувеченной снарядами шее. «Можно привести в порядок, — окинув фигуру наметанным взглядом, подумал искусствовед. — Все можно. До всего со временем дойдут руки».

Он почти забыл о театре, прекрасном по внутренней отделке, хотя и неуклюжем снаружи. Обернувшись, Олег Николаевич с горечью увидел, что на месте театра высится закопченная развалина. «Сгорел. Одни стены остались. Жаль!»

Оглядев сгоревшее здание главной почтовой дирекции, рядом с полицайпрезидиумом (последний избежал серьезных повреждений), зияющую провалами окон коробку городского архива и выгоревший изнутри Дом радио, Олег Николаевич вышел на площадь перед Северным вокзалом.

«Площадь Трех Маршалов» — так называли ее горожане. Новое название уже существовало в проекте решения местного органа власти — площадь Победы, — но пока бытовало это, и даже немцы привыкли к нему, не решаясь называть площадь по-прежнему.

Раньше площадь была совсем невелика. Она занимала лишь пространство перед зданием вокзала, а дальше начинались строения знаменитой Кенигсбергской ярмарки. Теперь перед руинами бывшей городской ратуши лежали ставшие привычными для Олега Николаевича груды кирпича и щебня, занимая всю территорий прежней ярмарки. Только за коробкой ратуши уцелело серое здание да рядом с вокзалом высилось казарменного вида сооружение.

На нем висели портреты трех маршалов Советского Союза, от которых и пошло новое название площади.

«От площади сверните налево», — вспомнил Сергеев советы товарищей и усмехнулся: в городе редко называли теперь улицы «по именам», а площадь Трех Маршалов оказалась главным ориентиром в этом лабиринте развалин. «От площади надо ехать в направлении вокзала», «От площади до нас рукой подать», «Пересечь площадь, а потом направо, третий квартал», — так говорили новые горожане.

Пройдя еще метров триста, Сергеев остановился перед домом с высоким крутым крыльцом. Здесь и помещалось управление по гражданским делам, в которое он направлялся (позже ему не раз приходилось бывать там — в здании разместился областной совет профсоюзов).

В холодноватых комнатах уже был народ. Судя по всему, многие из работников здесь же и ночевали — не хватало топлива, обогревать квартиры было трудно. Разнокалиберные столы, стулья, шкафы, собранные, видимо, «с бору по сосенке», составляли все убранство помещений. Было тесновато, но, как видно, сотрудники прочно усвоили принцип: «В тесноте, да не в обиде», — и не жаловались на неудобства.

Немолодая секретарша с усталым лицом проводила Сергеева в кабинет начальника политотдела.

— Денисов, — отрекомендовался, вставая из-за стола, мужчина средних лет, стриженный наголо, с косым шрамом под левым глазом и с глубокими морщинами на лбу, одетый в потертую гимнастерку со следами недавно споротых погонов. — Я слышал о вас, товарищ Сергеев, интересовался вашим здоровьем. Вы могли оказать нам немалую помощь. К сожалению, сейчас, очевидно, многого сделать уже нельзя. Несколько дней назад умерли доктор Роде и его жена.

11

Из тех, кто близко знал Роде, в Кенигсберге нашли двоих: директора ресторана «Блютгерихт» Файерабенда и академика живописи Эрнста Шаумана. Обоих, пригласили в политотдел.

Через несколько дней приехал и профессор Барсов.

Сергеев в присутствии Денисова долго беседовал с каждым из них. Воспоминания трех очевидцев были противоречивы и путанны.

Вот что сказал Файерабенд:

— Последний раз я видел янтарный кабинет, вернее его детали, упакованные в ящики, 5 апреля 1945 года. Потом, насколько мне известно, сокровище было вывезено из замка. Естественно, что эвакуировать ценности из Кенигсберга в то время не имелось почти никакой возможности. Значит, вероятнее всего, янтарный кабинет находится где-то здесь. Таково мое личное убеждение.

Академик живописи Эрнст Шауман заявил:

— В октябре 1944 года я встречался с доктором Роде, интересовался судьбой янтарного кабинета. Господин доктор сообщил мне под большим секретом, что готовится вывоз кабинета в Саксонию. В январе 1945 года мы вернулись к этому разговору, и Роде сказал, что кабинет находится там, где предполагалось. Я понял это заявление так, что сокровище вывезено в один из саксонских замков. Вероятно, более точные сведения мог бы сообщить художник-реставратор Ганс Шпехт, который был ближайшим сотрудником доктора Роде. Я знаю, что перед окончанием войны он служил в полицейский частях, потом находился в лагере, но в настоящее время его судьба мне неизвестна.

Более значительными оказались сведения, сообщенные профессором Барсовым.

— Когда я работал с доктором Роде в 1946 году, он неоднократно подводил меня к бункеру на улице то ли Штайндамм, то ли Лангерайе и говорил, что здесь скрываются большие музейные ценности. Но так как вход в нижний этаж бункера оказался заваленным, то требовались значительные работы по расчистке, которые все время откладывались. Кроме того, я неоднократно спрашивал Роде, есть ли там картины. И каждый раз он отвечал мне: «Картин там нет». Это меня успокаивало. Как я уже имел возможность подчеркивать не раз, я, к сожалению, интересовался только картинами. Все остальное как-то не затрагивало по-настоящему моего внимания, не вызывало интереса. Теперь я понимаю свою оплошность, но, к несчастью, это прозрение пришло слишком поздно.

Денисов, Сергеев и Барсов поехали по улицам разрушенного города. Барсова просили указать хотя бы приблизительно место расположения бункера. Но все оказалось бесполезным. Профессор сокрушенно качал головой и тихо, виновато говорил:

— Я не узнаю города И память стала не та, и развалины как-то выглядят по-иному. Не узнаю, товарищи, извините меня, старика.

Попробовали ходить пешком по тем же улицам, заглядывая в каждый двор, обследуя развалины и подвалы. Порой Барсов оживлялся: ему казалось, — что он, наконец, нашел то место, где беседовал с Роде. Но проходила минута, вторая, и Виктор Иванович, безнадежно махнув рукой, отвечал на безмолвный вопрос Денисова:

— Нет, товарищи, снова не то.

Наконец профессора оставили в покое — поняли, что вспомнить все он просто не в состоянии. Виктор Иванович собирался уже уезжать обратно в Москву, но перед отъездом, непривычно возбужденный и встревоженный, снова пришел к Денисову.

— Дмитрий Георгиевич, я вспомнил. Вспомнил!

Профессор упал в кресло. Денисов бросился к нему со стаканом воды. Он опоздал. Барсов побледнел, холодный пот выступил у него на лбу, глаза стали мутными, а дыхание прерывистым.

— Врача! — крикнул Денисов.

У Барсова начался сильный сердечный приступ. Его поместили в госпиталь, совсем недавно покинутый Сергеевым.

А сам Сергеев в тот же вечер получил телеграмму, которая его тоже основательно встревожила:

«Жду вашего приезда как можно скорее. Вы мне необходимы. Ланская».

Одновременно пришло и письмо. Кандидата наук Сергеева вызывали на работу в Ленинград.

Но Сергеев не мог уехать сейчас, как ни рвалась его душа к Ленинграду, как ни тянуло его к Анне.

Отправив Ланской ответную телеграмму, — что случилось и можно ли повременить немного? — Олег Николаевич стал ждать новой весточки.

Потянулись долгие дни, бессонные ночи, полные мучительных раздумий о янтарной комнате, о Ланской, о том, как сложится их жизнь.

Через три дня, встретившись с Олегом Николаевичем, как обычно, поутру, Денисов молча протянул ему узкий листок серой бумаги. Сергеев прочитал:

«Дорогой Дмитрий Георгиевич! Снова виноват перед Вами, хотя на сей раз это от меня и не зависело. Не смог рассказать Вам лично и не могу дождаться часа, когда вывернусь из рук эскулапов. Поэтому — пишу.

Вынужден огорчить Вас. Я действительно кое-что вспомнил. Но вспомнил вещи весьма неутешительные.

Дело в том, что, побывав в замке в день первого своего приезда сюда, в Кенигсберг, 20 апреля, я заходил в то помещение, где размещалась янтарная комната. Только сейчас меня осенило: это была именно она! Тогда такая мысль не приходила в голову. Там я увидел следы большого пожара: на Полу толстым слоем лежала масса пепла, торчали обломки обгорелых досок, а порывшись в прахе, Я выудил оттуда две медных навески для дверей. Тогда я не придал этому значения. Теперь я твердо убежден: навески были точно такие же, как в Екатерининском дворце, если судить по фотографиям. Очевидно, янтарная комната сгорела. Кстати, красноармейцы в беседе со мною заявляли, что 9 и 11 апреля они не заметили в замке ничего, кроме обгорелых стен.

Итак, к сожалению, я вынужден констатировать, что янтарная комната погибла и поиски ее бессмысленны.


Уважающий Вас В. Барсов».
— Вы помните, что такое метод исключенного третьего? В математике? — неожиданно спросил Сергеева Денисов.

— Нет, признаться.

— Жаль. Хороший метод. Давайте посидим ночку, подумаем, переберем все варианты. Может быть, придем к некоторым выводам.

Они сидели в остывшей за ночь комнате, спорили, пока действительно не пришли к выводам более или менее определенным.

Вот что они решили той зимней ночью.

Есть три предположения о судьбе янтарной комнаты: либо она вывезена в Саксонию, либо сгорела в замке, либо спрятана в Кенигсберге или его окрестностях.

Какой из этих вариантов более правдоподобен?

Можно предположить, что комната вывезена в Саксонию.

На первый взгляд, это вполне вероятно. Об этом говорили Шауман и — первоначально — Файерабенд. Правда, позже он утверждал другое. Известно, что Роде ездил в Саксонию, а затем доносил Кенигсбергскому управлению культуры о том, что место для захоронения выбрано там. Известно, наконец, что часть культурных ценностей из Кенигсберга была действительно эвакуирована в Центральную Германию.

Все это — доводы «за». Но есть и серьезные доводы «против».

Прежде всего, Файерабенд и Шауман путаются в своих показаниях. Так, Файерабенд заявлял, что Роде ездил в Саксонию в октябре и через месяц ящики с деталями янтарной комнаты были вывезены из замка. А потом говорил, что 5 апреля 1945 года он видел ящики с янтарными панно в замке, опровергая, в сущности, самого себя.

По словам академика Шаумана, в январе 1945 года Роде сообщил ему о вывозе янтарной комнаты. Между тем 12 января Роде, как видно из его донесения, лишь приступил к упаковке янтарных панно, а 15 января дороги из Восточной Пруссии в Германию были перерезаны нашими войсками.

Кроме того, Файерабенд рассказывал, что в начале марта Эрих Кох ругал Фризена и Роде за то, что они не успели вывезти комнату, и давал им какие-то указания.

Таким образом, версию об эвакуации янтарной комнаты следует, видимо, считать недоказанной.

Есть второе предположение: детали комнаты сгорели во время пожара 9 или 11 апреля 1945 года.

Об этом говорит профессор Барсов. После пожара от замка остались лишь стены. И там находилась в то время янтарная комната. Она не могла уцелеть.

Но была ли она там?

Скорее всего, нет.

Почему?

Для ответа надо подумать над третьей версией.

Вполне возможно — и даже вероятнее всего, — что комната спрятана в Кенигсберге или его окрестностях.

Доводы таковы.

После приказа Коха спасти комнату во что бы то ни стало Фризен, а затем Роде не могли не предпринять решительных мер. Они должны были выполнить приказ гауляйтера.

Далее. После 5 апреля 1945 года ящиков с янтарными деталями не видел никто. Именно 5 апреля Роде внезапно исчез из замка и не появлялся в нем больше. Не мог же он бросить комнату на произвол судьбы накануне штурма?

Наконец, и это, пожалуй, самое важное, — Роде остался в Кенигсберге. Почему? Как-никак, он был городским чиновником немалого масштаба и имел право на эвакуацию наряду с Фризеном, Гёрте и другими. Личные привязанности? Вряд ли они оставались. Дом Роде сгорел во время бомбежки. Дочь Эльза еще в 1944 году вышла замуж за офицера и уехала к его родным в Центральную Германию. Значит, нечто другое заставило Альфреда Роде остаться здесь. Это «нечто» могло быть одним: преданный своему делу до конца, Роде не мог покинуть сокровища музея, да и разговор в гестапо сыграл, очевидно, свою роль. Пока в Кенигсберге находилась комната, при ней оставался и ее хранитель.

Нельзя не принять во внимание и таинственное поведение Роде, когда он работал с Барсовым, и его исповедь, и его внезапную смерть. Все это доказывает одно: очевидно, янтарная комната и другие музейные ценности скрыты где-то здесь, неподалеку.

— Правильно, Олег Николаевич?

— Наверное, правильно, Дмитрий Георгиевич.

Денисов вздохнул. Сергеев с удивлением глядел на него.

— Очень рад, что и вы это подтверждаете, — сказал Денисов. — Но поиски янтарной комнаты придется временно прекратить.

— Почему же?!. — возразил пораженный Сергеев. — Сами же утверждаете, что она где-то здесь, неподалеку.

Денисов невесело усмехнулся.

— Неподалеку, где-то под развалинами. А где? Может, придется все развалины переворошить, чтоб найти тот проклятый бункер или подвал, где она упрятана. Нет, сейчас мы за это по-настоящему не сможем взяться.

Не глядя на подавленного Сергеева, Денисов подробно развивал свою мысль. Наспех организованные поиски янтарной комнаты не удались, это надо признать, как ни печально. Сейчас речь должна идти о систематическом обследовании городских районов, а может быть и всего Кенигсберга. Дело не в простом осмотре развалин. Надо производить раскопки, разбирать разрушенные здания, вывозить мусор. Все это станет возможным, только когда примутся за восстановление города. Пока руки до этого не доходят. Сотни советских городов еще лежат в развалинах, тысячи семей живут в землянках, надо раньше всего им помочь.

Денисов улыбнулся, взглянув на Олега Николаевича, который сидел с опущенной головой и хмурился.

— Когда примемся за восстановление Кенигсберга, ваши знания очень пригодятся. А пока предлагаем вам остаться в должности директора выставки, посвященной штурму города. Согласны, разумеется? По глазам вижу, — шутливо сказал Денисов.

— Нет, — неожиданно резко ответил Сергеев.

— Чин маловат?

— За чинами не гонюсь, Дмитрий Георгиевич. Уезжать мне надо. В Ленинград.

— Понятно. — Лицо Денисова вдруг стало непроницаемым. — В северную столицу, так сказать, потянуло, ко брегам Невы. Что ж. У нас, конечно, ни гранитных набережных, ни Аничковых мостов. У нас — развалины да пепел, щебень да мусор. Сложная обстановочка. Не для избалованных натур.

— Ну, знаете ли! — вспылил Сергеев. — Я бы попросил выбирать слова! Я четыре года без малого на фронте…

— Слышали эту песенку, — Денисов, кажется, по-настоящему разозлился. — На фронте — одна. А после войны кое-кто прежде времени оттаивать стал, о трудностях забывать. На легкий, на готовенький уют потянуло. Такие из окопов первыми…

Он сам почувствовал, что сгоряча хватил лишку.

— Ладно. Разговор ни к чему. Человек вы беспартийный, удержать вас нечем. Да и незачем, — снова, не удержавшись, кольнул он. — Счастливого пути!

Расстались более чем сдержанно» один — с глухим чувством непоправимости совершенной ошибки, с сожалением о том, что не смог толком рассказать товарищу о настоящих причинах отъезда, другой — с разочарованием в человеке, которому верил, с досадой за свою несдержанность, с запоздалым раскаянием в том, что не сумел душевно, попросту потолковать в эту нелегкую для обоих минуту.

Такими уж были они — замкнутый от непреодолимой застенчивости, сдержанный и скуповатый на слова Сергеев и резкий, прямолинейный, нетерпимый ко многим человеческим слабостям Денисов.

Они расстались уверенные, что судьба вряд ли сведет их снова.

Глава пятая КОМНАТА ИЗ «СОЛНЕЧНОГО КАМНЯ»

1

— Итак, решено: создаем комиссию по розыскам янтарной комнаты и других ценностей, вывезенных в наш город гитлеровцами. Председателем назначаем Денисова. В помощь ему — нужное количество людей и техники. Надо приступать к работе немедля. — Секретарь обкома партии энергичным жестом подвинул к себе папку и сел. — Возражений не будет?

Все молчали. Какие могли быть возражения?

Слишком трудными были первые послевоенные годы, чтобы вплотную заниматься поисками янтарной комнаты.

…Сорок пятый. Вместо оживленных некогда кварталов — мрачные, почти фантастические ущелья руин. Не работает водопровод. Нет электроэнергии, городского транспорта, топлива. Нет магазинов, кинотеатров, радио, своей газеты. Нет почти ничего.

Но зато есть люди — работящие, неунывающие, привычные к тяжелому труду советские люди, те, кому партия сказала: «Город должен быть!» И они ответили: «Город будет!» Мерзли в нетопленных комнатах. Получали небогатый послевоенный паек. Жили без развлечений и почти без отдыха работали, возрождая из пепла город. Новый, советский город.

К концу лета сорок пятого дали электроэнергию — пока еще для первых промышленных предприятий и учреждений. Работала одна лишь ГРЭС-1. В ноябре открылся первый универмаг. Начался монтаж автоматической телефонной станции. 19 декабря открылся телеграф — комнатка с чугунной печуркой.

25 декабря… Новый, созданный еще летом Балтгосрыбтрест рапортует обкому партии: выловлены первые сто тонн рыбы…

Но город все еще оставался мертвым. Город с домами без крыш и окон, с обвалившимися стенами, с развороченными улицами.

Мертвого не оживишь. Надо было строить новый, советский город. Имя ему тоже дали новое — Калининград.

В декабре сорок шестого пошел по улицам первый трамвай — ржавый, с выбитыми стеклами, но уже, как-никак, а городской транспорт! Затем появились на расчищенных улицах автобусы. Вступил в строй вагонный завод. Оделись строительными лесами корпуса предприятий, коробки жилых домов; не имея еще своего здания, начал работать драматический театр, в киосках стали продавать свою, калининградскую газету.

Город восстанавливался, город ожил.

Теперь можно было по-настоящему ставить вопрос о возобновлении поисков исчезнувшей янтарной комнаты.

Сразу же после заседания бюро Денисов принялся за архивные материалы. Он еще раз внимательно изучил протоколы, папки допросов, показания свидетелей, копии переписки доктора Роде, справки, донесения, докладные Барсова и Сергеева. Потом он придвинул к себе лист бумаги и составил список лиц, которые хоть что-нибудь знали о янтарной комнате. Их было, к сожалению, не так уж много.

1. Эльза Роде. Дочь доктора Роде. В 1944 году вышла замуж за гитлеровского офицера и уехала к его родным в одну из центральных областей Германии. Местонахождение неизвестно.

2. Доктор Фризен. Провинциальный хранитель памятников Восточной Пруссии. Бежал в Германию. Местонахождение неизвестно. По слухам, жил в Берлине.

3. Доктор Гёрте. Директор исторического музея «Пруссия». Тоже скрылся. Вряд ли может быть полезен: Роде ему не доверял. А впрочем…

4. Доктор Гергардт Штраус. Был довольно близко знаком с Роде. Кажется, живет в демократическом секторе Берлина. Разыскать во что бы то ни стало!

5. Хенкензифкен. Инспектор музея. Где находится — неизвестно. Пользы от него, очевидно, мало: Роде не делился с ним своими планами, как это видно из сохранившихся документов.

6. Шпехт Иоганн. Художник-реставратор. По сообщению академика живописи Эрнста Шаумана, был одним из приближенных Роде. Находился в советском лагере по проверке гражданских лиц в Кенигсберге. Дальнейшие следы потеряны. Мог быть полезен — и весьма.

7. Некто Руденко. Музейный работник. Советская гражданка. Сопровождала экспонаты киевского музея. Находилась в Вильденгофе. Где она в настоящее время? Могла бы принести большую пользу, как единственная русская среди перечисленных лиц.

8. Лаш Отто-Бернгардт. Бывший генерал от инфантерии, начальник Кенигсбергского гарнизона. Осужден нашим военным трибуналом за военные преступления.

9. Эрих Кох. Бывший гауляйтер. Бежал из Восточной Пруссии. Судьба неизвестна».

Денисов и его товарищи принялись за работу. Они читали немецкие книги, сообща переводили все, что могло пригодиться, рылись в словарях и справочниках.

Начались раскопки в городе. Командир группы саперов старший лейтенант Амелин ежедневно докладывал Денисову о проведенных работах. Солдаты во главе с опытными офицерами инженерно-технической службы откачивали воду из бункеров, осматривали подвалы, блиндажи. Прошли не одну сотню метров ходов сообщения, исследовали десятки развалин, побывали в крепостных сооружениях…

Однажды Денисов пошел в замок.

Неприветливо встретили его мрачные развалины. Ветер выл в проломах стен, сыпал за воротник сухую пыль, то и дело валились под ноги куски штукатурки, обломки угрожающе раскачивались над головой. Денисов решил составить схему расположения комнат и служб в замке. Это ему не удалось: слишком уж сильно разрушен был шлосс.

Явно не хватало человека, который бы хорошо знал Кенигсберг и мог отдаться поискам всецело, вложив в них не только живой интерес и энтузиазм, но и научные познания.


Живой интерес, энтузиазм и научные познания…

Денисов отодвинул начатое было письмо.

Да. что касается научных познаний, то насчет них сомневаться не приходится. А вот интерес и энтузиазм — это еще как сказать.

Тот последний разговор с Сергеевым не выходил у него из памяти.

Долгие годы партийной работы выковали в Денисове немало совершенно необходимых качеств: внимательность и умение вовремя прийти на помощь человеку, поддержать споткнувшегося, дать ему совет, поправить того, кто ошибся, быстро принять сложное и трудное решение и затем отстаивать его до конца.

Сам же Денисов больше всего ценил в себе нелегко, с годами, давшуюся ему непоколебимую принципиальность.

Но человеку свойственно иной раз не замечать того, как собственные его достоинства иногда, какой-то стороной, оборачиваются и недостатками.

Именно такого свойства была и принципиальность Денисова. Подчас она становилась чересчур уж непоколебимой, и тогда он терял на определенное время способность отличать временное заблуждение и минутную слабость от крутого уклона и слабодушия.

Вот и сейчас, вспоминая тот трудный, нехороший разговор, Денисов снова стискивал зубы: спасовал, струсил, попятился назад Сергеев, и кто его ведает, не повторится ли это снова в тяжкую минуту.

Он не знал, разумеется, того, как мучителен был тогда этот разговор для Олега Николаевича, как, уже сидя в вагоне, он взялся было за чемодан, чтобы вернуться назад, и только вспомнив о телеграмме Анны, удержался в последнюю минуту.

Не знал Денисов и о бессонных ночах, о долгих беседах Сергеева с женой, о том, как жадно пробегал глазами Олег Николаевич каждую страницу выписанной им «Калининградской правды», как, не решаясь сделать первого шага, ждал он вызова и чуть не каждый день грустил, не получая его.

Денисов не знал этого. Но иного выхода он не видел. Он решил пойти на компромисс: посмотрим, изменить решение никогда не поздно, если будут основания.

Отбросив в корзину начатое письмо, он взял чистый лист бумаги и аккуратно вывел на нем: «Срочная. Ленинград…»

2

Сергеев весело, по-мальчишески ухмыльнулся, словно замышлял что-то озорное. Держа перед собой только что полученную телеграмму, он торжественно прочитал:

— «Ленинград. Фонтанка, 31, квартира 12. Сергееву Олегу Николаевичу. Связи поисками янтарной комнаты вы приглашаетесь постоянную работу областной центр. Телеграфируйте, качестве кого могли бы работать. Жилплощадью обеспечим. Денисов». На постоянную работу в Калининград, ты понимаешь, что это значит, Анечка! Я так ждал эту телеграмму! Янтарная комната не дает мне покоя!

— И, значит, искусствовед Сергеев, которому пришлось уже быть и ученым, и разведчиком, и архитектором, и офицером, приобретает новую специальность — следователя. Ты будешь вызывать людей, допрашивать их, выезжать в места, которые нужно осматривать, как выезжают на места происшествий..

Сергеев покачал головой.

— Нет, Анечка, нет. Конечно, это будет и следствие — беседы со свидетелями, поиски их, осмотр возможных мест захоронения. Но не это главное. Ты забыла, что мне предлагают постоянную работу. Разве могут поиски пусть даже очень важного исчезнувшего сокровища стать моей постоянной работой? Работа, которой я займусь, будет и творческой — ведь нужно создавать новый город, надо построить и дома и дворцы культуры, надо на могиле старого Кенигсберга воздвигнуть новый, социалистический город. Понимаешь теперь, почему у меня такой особый интерес не только к янтарной комнате, но и к самому Кенигсбергу?

— Да, теперь понимаю, — серьезно ответила Анна. — И, значит, ты собираешься использовать свое знание старого Кенигсберга, чтоб восстановить его, каким он был?

— Ни в коем случае! Кенигсберг был городом завоевателей и королей, городом воинов, торговцев и мещан. Зачем нам возрождать из пепла средневековые тесные и темные улочки и надменные замки?

Новый, социалистический Калининград даже по облику будет мало чем похож на мрачный Кенигсберг. Он будет прекраснее старого Кенигсберга, насколько наша жизнь прекраснее старой…

3

Уже в первом письме Сергеев подробно делился с Анной своими заботами:


«Анечка, дорогая! — писал он. — Если бы ты знала, какое волнение охватило меня, когда я, после такого долгого перерыва, шагал по лежащим в руинах улицам Кенигсберга, где провел когда-то столько интересных и опасных минут! Я вспоминал эти грозные дни, вновь переживал их…

Однако ты не, думай, что я только копаюсь в воспоминаниях, как старик, который живет прошлым. Нет, воспоминания мои конкретны, мне необходимо вспоминать старый город, чтоб творить новый. И в связи с этим у меня сразу же начались нелады. Некоторые товарищи, из тех, кто погорячей и полегкомысленней, вообще считают, что следует поставить крест на планировке старого города. В первые годы восстановления поневоле приходилось заниматься ремонтом того, что лучше сохранилось, а лучше сохранились как раз окраины, а не центр. Окраины, кстати, хорошо распланированы, они полны зелени, там современные дома. Прежний деловой и бюрократический центр, составлявший облик средневекового, фашистского Кенигсберга, и сейчас лежит в сплошных развалинах. Жизнь современного Калининграда сместилась к прежним окраинам, нынешний — временный, так я считаю, — центр расположен у бывшего Северного вокзала, у площади Победы, которую еще называют площадью Трех Маршалов. И вот эти товарищи рассуждают: забудем полностью старый Кенигсберг, создадим новый город, будем строить его на новом месте, а на руинах бывшего центра разобьем скверы.

Я считаю, что это неправильно. Нельзя пренебрегать опытом истории. Старый центр был мрачен и неприветлив, но он сложился не случайно. Мы должны создать наш новый великолепный городской центр, но на старом месте — между Южным и Северным вокзалами, в районе кафедрального собора — такова моя мысль. Знаешь, что меня еще убеждало в справедливости этого? Ведь если мы забросим старый центр, то там, за рубежом, реваншисты будут спекулировать на этом: вот был какой город, а теперь ничего — трава и скамейки! А мы всему миру покажем, что было раньше, а что — теперь! Не правда ли, широкие улицы, просторные площади, чудесные здания лучше старых кривых улочек без зелени, без света, без воздуха, с мрачными домами и казармами?

Я недавно долго бродил среди руин кафедрального собора, осматривал его огромный зал, постоял и около могилы Канта — она у самой стены собора и взята под специальную охрану государства. Разрушения колоссальны! Я думал о погребенных под развалинами обширных подвалах собора. Не там ли наша янтарная комната? Что ж, очень возможно. Во всяком случае, нужно проверить.

Я, между прочим, познакомился с одним человеком, зовут его Вольфсон. Он еврей, профессор, специалист по Канту, восторженный поклонник его философии. При Гитлере, конечно, Вольфсон был уволен из университета, потом скрывался, просто чудом сохранил жизнь. Он любит Кенигсберг, не захотел отсюда уезжать. Ему предлагали работать при университете, он отказался: у вас, мол, иное отношение к Канту, а переучиваться мне уже поздно. Так вот, Вольфсон спросил меня однажды:

— Правда ли, что вы приступаете к активным поискам янтарной комнаты?

Я ответил:

— Да, правда, А вы что-либо знаете о ней?

— Нет, точно ничего не знаю, — сказал он. — Но слышал, что перед самым штурмом Кенигсберга какие-то сокровища вывезли из королевского замка на полуостров Бальгу, в крепость. Обязательно поищите там, может, это и была ваша янтарная комната.

— Обязательно поищем, — сказал я. — А вам спасибо за сообщение.

И тут, что бы ты думала, он мне дал? Чертеж замка на острове Бальга. Протянул он мне этот чертеж с таким безразличным видом, будто подарил записную книжку или блокнот.

— Может, — говорит, — пригодится..

Ну, конечно, пригодится! Пришлось включить и Бальгу в список мест, которые необходимо обследовать. Этот список состоит уже из многих десятков названий. Каждый день кто-нибудь приходит, вроде Вольфсона, и рассказывает о своих подозрениях или предположениях — нужно раскопать вот этот бункер или подвал, ходят слухи, будто там что-то захоронено.

Мы еще будем монтировать янтарную комнату во дворце, вот увидишь!

Целую тебя. Скучаю.


Твой Олег».

4

В зале заседаний облисполкома яблоку негде упасть. Денисов за столом, покрытым зеленым плюшем, позванивает колокольчиком:

— Прошу внимания, товарищи. Лекцию об истории янтарной комнаты прочтет товарищ Сергеев. Прошу, Олег Николаевич.

Сергеев говорит уже второй час подряд. Никто не напоминает о перерыве.


Янтарю, что добывается теперь на берегах Балтийского моря, не меньше семидесяти миллионов лет.

Тогда, в непостижимой дали веков, побережья хмурой Балтики покрывали могучие тропические леса. Деревья стояли здесь, как гигантские колонны. Временами на море свирепствовали жестокие штормы. Порывы ветра доносились и в сумрачные чащи. Тогда вековые деревья шумели, сталкиваясь ветвями, рокотали глухо и грозно. Синие молнии сплетались в темном небе, стрелами ударялись в болото и, шипя, гасли там. А порой проносился ураган, и тогда гигантские стволы, вырванные с корнями, валились друг на друга, как воины, поверженные в неравной схватке.

Погубленные бурей деревья заносило топким илом, засасывало песком, они постепенно истлевали… Только кусочки смолы оставались нетронутыми этой вечной работой природы. Они застывали, каменели, становились зернами различных оттенков — от светло-желтого, как мед, до бурого.

Шли годы, века, сотни веков. На заре нашей эры жители этих мест находили в прибрежном песке кусочки янтаря и делали из него украшения. О них повествует в «Одиссее» легендарный Гомер.

Но особенно увлекались янтарем позже, в древнем Риме. Среди римлян господствовало суеверное представление о лекарственных свойствах янтаря, якобы способного излечивать многие болезни. Он был очень дорог. По рассказам Плиния, маленькая фигурка из янтаря стоила дороже взрослого раба. Янтарь можно было обменивать на золото, медь, бронзу, олово — металлы, которые в те времена ценились весьма высоко.

В средние века «солнечный камень» стал предметом оживленной торговли. Лучшие мастера превращали невзрачные на вид бесформенные «камешки» в тяжелые нити массивных женских бус и овальные броши с затейливой резьбой, причудливые гребни и фигурки богов, амулеты и шпильки. Мелкие кусочки янтаря шли на приготовление благовоний: сгорая, они издавали приятный смоляной запах.

Добыча «морского золота» не представляла собой серьезных трудностей, обработка его была сравнительно легкой, а разнообразие цвета, тонов и прозрачности делали янтарь одним из лучших украшений. Но «солнечный камень» отличался хрупкостью, и это требовало при его обработке большого искусства и осторожности. Поневоле приходилось работать очень тщательно, кропотливо, постигать «секреты» ремесла. Создавалась целая школа искусников, изделия которых и теперь поражают нас красотой и изяществом. Возникли цехи янтарных мастеров, изготавливавших неповторимые шахматные фигуры, флаконы для благовоний, шкатулки и ларцы, пластинки с украшениями в виде орнаментов и даже различных жанровых сценок.

Все чаще и чаще в руки ученых попадались теперь куски янтаря с замурованными в них мушками, жуками, пауками и другими насекомыми. Такие находки ценились очень высоко. Еще бы! Ведь крохотные «мумии» пролежали в своих великолепных «гробницах» десятки миллионов лет. Такой янтарь приобретался не только из простого любопытства, он представлял большой научный интерес. Исследования таких вот кусков янтаря помогли установить виды доисторической фауны, в том числе около 500 видов жуков, 60 видов муравьев, 450 видов двукрылых и огромное количество других насекомых.

Известный философ Иммануил Кант, посмотрев на муху, заключенную в янтаре, как-то сказал: «О если б ты, маленькая муха, могла говорить, насколько иным было бы все наше знание о прошлом мира!»

А великий Ломоносов однажды перевел стихи древнеримского поэта Марциала:

В тополевой тени гуляя, муравей
В прилипчивой смоле завяз ногой своей.
Хоть он у людей был в жизнь свою презренный,
По смерти, в янтаре, у них стал драгоценный.
И до сегодняшнего дня янтарь служит людям. Особенно большой известностью пользуется продукция Калининградского янтарного комбината, который дает стране свыше ста пятидесяти разнообразных изделий из янтаря. Это украшения и шахматы, различные шкатулки и курительные принадлежности, чернильные приборы и много других прекрасных вещей, украшающих быт советского человека.

История мирового искусства знает немало драгоценных собраний предметов из янтаря. Но среди всех них, далеко оставляя позади своих соперников, выделялась янтарная комната Екатерининского дворца-музея, равной которой по исключительному мастерству отделки, красоте и количеству использованного янтаря нет и не было во всем мире.

В семнадцатом столетии феодальные немецкие княжества объединились в единое государство — Пруссию, которая к середине века достигла значительного расцвета.

Первый прусский король Фридрих I считал себя поклонником и знатоком искусства. Стремясь поразить Европу великолепием своего дворца, он заставлял придумывать все новые и новые украшения, приказывал сооружать все новые монументы, расписывать небывалыми узорами залы, обставлять их изысканной мебелью. Но всего этого королю казалось мало. Он жаждал чего-то сверхъестественного, необычного, такого, что могло потрясти мир, изумить его роскошью.

— Я хочу иметь в своем дворце то, чего не имеет ни один король мира! — настойчиво повторял Фридрих своим министрам.

— Я хочу! — гневно твердил властитель Пруссии. И десятки придворных ломали головы: как угодить своему повелителю?

Трудно сказать, кому пришла на ум спасительная идея, но она пришла!

— Ваше величество, надо создать комнату, целиком отделанную янтарем. Только ваши владения богаты этим морским сокровищем, и никто не сможет сравниться с вашим величеством в красоте дворца, если стены зала, будут украшены «солнечным камнем», — предложил однажды королю министр двора.

— Да, это отличная мысль! — подхватил Фридрих.

И придворный архитектор Андреас Шлютер предстал перед королем. Склонив голову, он выслушал приказ: во дворце Монбижу украсить кабинет.

Янтарь брать в придворном цейхгаузе. В расходах не стесняться.

Работа началась.

Шлютер пригласил к себе в помощники мастера Гофрина (Готфрида) Туссо родом из Данцига, служившего в ту пору при датском королёвском дворе. Туссо отвели мастерскую во дворце, где шлифовали янтарь, а Шлютер тем временем готовил рисунки-эскизы оформления. Вскоре король одобрил их, и работа закипела полным ходом.

К 1709 году янтарный кабинет был готов.

По всем его стенам и потолку шли широкие панно из янтаря, местами украшенные овальными медальонами с выпуклыми узорами и вензелем короля в центре — «F. R.» («Фридрих Рекс»[20]).

На каждой стене установили в богато убранных рамах прямоугольные зеркала, а между ними — овальные, в более легком оформлении.

Чтобы световая игра янтаря была как можно более эффектной, Шлютер подложил под прозрачные янтарные пластинки листочки серебряной фольги.

Рамы зеркал и центральной части вертикальных панно состояли из янтарных разноцветных выпуклых композиций. На них были изображены плоды, листья, гроздья винограда, уродливые морские чудовища, эпизоды из сказок.

Кроме того, повсюду размещались янтарные пластинки с искусными гравюрами, сделанными так тонко, что эти крохотные картинки, преимущественно из жизни рыбаков, можно было лишь с трудом рассмотреть через увеличительное стекла.

Король Фридрих, осмотрев янтарные панно, пришел в восторг и приказал разместить кабинет в парадных комнатах дворца королевы в городе Потсдаме.

И тут Шлютера и Туссо постигла беда: через несколько дней янтарные панно неожиданна рухнули.

Туссо обвинили в государственной измене и заключили под стражу. Шлютера изгнали из страны.

Детали оформления янтарного кабинета были сложены в ящики. Началось следствие. Пока оно шло, в 1713 году Фридрих умер.

На престол вступил его сын, Фридрих-Вильгельм I.

Расчетливый и мелочный, не интересовавшийся ничем, кроме армейской муштры, он презрительно именовал профессоров «чернильными душами». По мнению короля, известный всему миру философ Лейбниц был «никуда не годным человеком, который не способен даже стоять на часах». Король запретил иностранным ученым и художникам въезд в страну, многих профессоров уволил, остальным снизил жалованье, пытаясь заставить их играть унизительную роль шутов при своем дворе.

Вполне понятно поэтому, что в царствование Фридриха-Вильгельма I детали янтарного кабинета оставались спрятанными в кладовой.

Начало XVIII века было временем бурных политических событий в Европе. Тогда на международной арене появился исполин, которого приходилось уважать или по крайней мере хотя бы считаться с ним, — поднимающаяся Россия. В 1709 году Петр I под Полтавой разгромил «непобедимую» шведскую армию. Победы Петра не только принесли славу России, но и коренным образом изменили расстановку сил в Европе.

В глазах многих политических деятелей того времени Петр стал героем. Бранденбургско-Прусское королевство, которое Маркс характеризует как «смесь деспотизма, бюрократии и феодализма», искало с ним союза.

Великое посольство Петра, прибывшее в 1716 году в Берлин, было встречено с почетом. Фридрих-Вильгельм, по натуре скупой, расчетливый человек, не знал как отблагодарить русского императора за победу над Швецией, спасшую Пруссию от гибели.

Во время осмотра резиденции короля Пруссии в Потсдаме Петр обратил внимание на янтарную комнату, которая незадолго до этого была восстановлена немецкими янтарных дел мастерами.

В знак уважения и признательности Фридрих-Вильгельм преподнес в дар Петру чудесное произведение искусства. Это был политический, дипломатический дар — плата за безопасность восточных границ королевства, дань уважения подвигам русских солдат, полководческому гению Петра и русских генералов. Прусское правительство приобретало в лице России мощного союзника.

Петр высоко оценил подарок. «Получил преизрядный презент…» — писал он жене.

Так янтарный кабинет стал достоянием русского государства.

Существует легенда о том, что якобы Петр купил у Фридриха-Вильгельма янтарный кабинет, расплатившись пятьюдесятью пятью рослыми рекрутами.

Это предположение, однако, не подтверждается никакими документами. Правда, известно, что в 1718 году — через два года после получения кабинета! — Петр отправил Фридриху-Вильгельму с камер-юнкером Толстым пятьдесят пять солдат, токарный станок и бокал собственной работы. Но это следует рассматривать только как ответный подарок, но не как плату за янтарное сокровище.

В конце XIX века русский архивариус К. Щученко обнаружил в архиве «Дело о присылке от Прусского короля в дар Государю Петру I Янтарного кабинета 1717 года генваря 13 дня».

В деле находится несколько любопытных документов.

Так, здесь хранится «Роспись янтарной каморы, которую Его Королевское Величество Прусское Его Царскому Величеству презентовать изволил».

Как видно из «Росписи», янтарный кабинет «состоит в следующих штуках:

1. Две большие стенные штуки, в коих две рамы с зеркалами.

2. Две таковые же штуки, при которых токмо одни поуже рамы.

3. Четыре таковые же штуки стенные, немного поуже и каждая с отдельными зеркалами.

4. Два крыла пошире и еще два немного поуже. 12 штук все одинаковой равной величины.

5. Четырехугольная доска, обложенная янтарем, изготовленный щит с большой главой. Большая голова на дереве, седм малых голов, 14 изготовленных тулипанов, 12 роз, три штуки с раковинами, двои изготовленные замки.

Вышеозначенные янтарные вещи в 18 больших и малых связках находятся. Берлин, 13 генваря 1717 года. Иоганн Вильгельм Меерман».

Кроме того, в деле есть наставление о том, каким образом следует распаковывать украшение. Этот документ называется: «Не в пример данное обучение, каким образом потребно Янтарный кабинет вынимать и что при этом следует смотреть».

В нем подробно описано, как нужно распаковывать каждую «штуку». Например: «Все тюки подписанных «обен» или «вверху», когда все ящики из соломы или укладки вынутся, то надлежит смотреть, чтобы верхнюю сторону всегда поднимать». Или: «Все ящики крепкими трубами назади укрепить крепко, оные наперед раструбовать и ящик положить на сторону, где были трубы, ибо сие есть нужнее дня».

Эту инструкцию подписали некие Л Меерман и Й. Шванн. Внизу сделана приписка: «Мастер, который сей янтарный Кабинет изготовил, называется Гофрин Туссо, а живет в Гданске».

Янтарный кабинет отправили в Россию на подаренной королем яхте, но Петр, беспокоясь за судьбу подарка (яхта была старая), уже через несколько дней пишет обер-гофмейстеру Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину:

«Монсеньор! Когда прислан будет в Мемель из Берлина от графа Алексея Головина кабинет Янтарной (который подарил Нам королевское величество Прусской), и оный в Мемеле прийми, и отправь немедленно через Курляндию на курляндских подводах до Риги с бережением с тем же посланным, который Вам сей указ объявит, и придайте ему до Риги на пищу денег, дабы он был доволен, и естли будет требовать под тот кабинет саней, и оныя сани ему дайте.

Из Амстердама, генваря в 17 день 1717 года. Господину Бестужеву в Курляндию».

Янтарный кабинет при жизни Петра оставался уложенным в ящики. Император очень гордился им и мечтал увидеть янтарные украшения на стенах своего дворца. Но царю не суждено было дождаться этого дня. В 1725 году Петр I умер.

При императрице Екатерине I янтарные панно наконец извлекли из ящиков. Знаменитыми украшениями одели стены одной ив комнат Зимнего дворца. Она стала местом приема послов, местом царских аудиенций и всевозможных торжеств. Пришлось дополнительно закупать янтарь — комната оказалась значительно большей по размерам, чем та, для которой предназначалось творение Туссо и Щлютера.

В 1753 году, по неведомой причине, янтарный кабинет снова разобрали и упаковали в ящики.

Его новая жизнь началась только при императрице Елизавете Петровне, которая решила приступить к перестройке летней резиденции царей — Екатерининского дворца.

Более двух столетий Царское Село было излюбленным местом летнего отдыха русских государей. Самые талантливые архитекторы и живописцы, скульпторы и садоводы трудились здесь над созданием великолепных дворцов и парков. В этом колоссальном труде принимали участие сотни гениальных русских мастеров, выходцев из народа. Именно их руками созданы в Царском Селе замечательные архитектурные сооружения, которые принесли маленькому городку под Петербургом мировую славу.

Но наивысшего размаха строительство императорской резиденции достигло во времена, когда здесь трудился один из самых выдающихся русских зодчих обер-архитектор Варфоломей Варфоломеевич Растрелли.

С 1751 года Растрелли возглавил все строительные работы в Царском, а затем в течение шести лет полностью перестроил дворец, сооруженный по проекту А. В. Квасова. Фактически Растрелли спроектировал совершенно новое здание.

Гениальный архитектор вложил в строительство дворца и в отделку его внутренних помещений все свои недюжинные творческие силы и талант.

Пять одинаковых корпусов с белоснежной колоннадой соединялись между собой легкими, сквозными, как бы просвечивающими насквозь галереями в единое целое. Небывалой пышностью, причудливостью и выдумкой отличались эти галереи. Каждому, кто смотрел на них впервые, могло показаться, что все они одинаковы. Но стоило вглядеться пристальнее, и это обманчивое впечатление исчезало. Становилось очевидным, что каждая стена — самостоятельное произведение искусства. Правда, между высокими арками располагались простенки одинакового размера, но зато их декоративное оформление становилось все богаче и разнообразнее по мере приближения к центральной части дворца. Белые полуколонны то стояли парами, то раздвигались, то сменялись портиками с изогнутыми в виде лука навесами-фронтонами. Золоченые скульптуры почти целиком закрывали пространство между полуколоннами и зеркальными окнами дворца. По всему фасаду сверкало золото украшений, и казалось, что сами стены состоят лишь из одного света, что они лишены всего вещественного, тяжелого.

А если посмотреть на фасад сбоку, то золоченые украшения и статуи, решетки внизу окон, позолота верхних частей колонн и ослепительная белизна самой колоннады, зеркальные отблески стекла, игра бирюзовой окраски стен — все это походило на одно сплошное пышное, разноцветное, почти прозрачное кружево. Чудом архитектурного искусства, драгоценной жемчужиной России называли дворец восхищенные современники.

И поставили дворец на вершине холма — он виден был издалека, и сверкал, как драгоценность, для которой, по выражению одного из современников-иностранцев, к сожалению, не сделали футляра, чтобы уберечь от порчи.

Но изумление и восторг всякого, кто приходил сюда, беспредельно возрастали, когда он оказывался во внутренних помещениях. Здесь Растрелли, казалось, превзошел самого себя.

Весь второй этаж представлял собой цепь парадных комнат, так называемую Анфиладу, которая начиналась от «Корпуса под звездой» и доходила до последнего флигеля, где размещались жилые помещения.

Каждая из нескольких десятков парадных комнат Анфилады отличалась своей неповторимой красотой.

Кто был творцом всего этого? Квасов? Растрелли? Нет. Они лишь руководили работами, направляли их к одной цели, вкладывали общую идею в труд сотен людей. Подлинные создатели несметных, поразительных богатств, удивительных произведений искусства в большинстве своем остались безымянными — те трудолюбивые, искусные и умелые люди, кого столетиями презрительно называли «мужиками», «быдлом», «хамьем», считая, что они не способны даже понимать красоту и изящество созданных их собственными руками вещей.

Елизавета вспомнила об янтарном кабинете в разгар строительства дворца. В книге одного из первых историков Царского Села Ильи Яковкина содержится интересная запись, относящаяся к 1755 году:

«Ея Величество, в Высочайшее свое присутствие в Царском, через Обер-Архитектора, повелела, Июля 11 дня, Бригадиру Григорьеву, чтоб из Зимняго дома янтарный кабинет, через убиравшего оный янтарного мастера Мартелли, со всякою осторожностию, собрав опять и уложив в ящики, перенести солдатам на руках, в Царское, под присмотром самого мастера и ему опять убрать оным янтарем во дворце царскосельском покой, который Ея Величеством для сего назначен будет».

26 июля семьдесят шесть дюжих гвардейцев двинулись в трудный поход из Петербурга в Царское Село. Держа на руках ящики, солдаты несли убранство янтарного кабинета. Шесть дней двигалась не спеша необычная процессия. Первого августа прибыли на место, а в сентябре Мартелли под руководством Растрелли закончил работу. Бывший янтарный кабинет отныне стал янтарной комнатой Екатерининского дворца.

Трудная задача досталась зодчим. Комната, «назначенная для сего Ея Величеством», оказалась значительно выше, чем берлинская, вместо одной двери в ней было три, да еще три окна. Янтаря не хватило, расположить панно в прежнем порядке не удавалось из-за различия в планировке. Не хватало и центральной рамы — для симметрии. Делать ее никто не решался.

Растрелли нашел простой, поистине гениальный выход из положения: он заменил недостающий янтарь зеркалами на белых с золотом подзеркальниках в рамах, украсил их золочеными бра. Сделали их русские мастера-умельцы Иван Копылов, Василий Кириков, Иван Богачев.

«Строгость стиля, художественный замысел Шлютера были нарушены, — писал искусствовед Вильчковский, — но «варвар», нарушивший творение «художника», был сам не меньший художник, и поэтому янтарный кабинет, став янтарной комнатой, не потерял в своей художественной ценности. Она органически вошла в гамму парадных комнат дворца, где Растрелли так широко развернул свой талант».

Сам архитектор в перечне своих работ упоминал о ней так: «Большая комната, отделанная великолепной работой в/янтаре».

Гений Растрелли дал ему возможность тонко прочувствовать замысел Шлютера и Туссо и в новых условиях создать из их материала по существу совершенно оригинальное прекрасное творение.

Янтарная комната стала главной достопримечательностью дворца.

Один из искусствоведов образно назвал ее «янтарной поэмой».

Западная стена комнаты выходила на плац, огражденный полукруглым зданием циркумференции. Три окна комнаты образовали почти сплошную перегородку. От пола до потолка они сверкали лучшим бемским стеклом. Их верхние части были полукруглыми, внизу поблескивали свежими белилами деревянные панели с золоченым орнаментом. Ослепительно сияли в простенках два зеркала в позолоченных рамах, а над каждым из них висела картина.

В витринах под окнами размещены были предметы из янтаря, подаренные в разное время русским царям.

Пол сначала устилал простой паркет из дуба, ореха, березы. В 1764 году он пришел в ветхость. Тогда паркет заменили новым, изготовленным по проекту архитектора В. Неелова, из ценнейших пород деревьев. Он был отлично отполирован, этот паркет, его сверкание будто сливалось с блеском янтарных стен, с игрой зеркальных стекол.

Южную стену, как и две остальных, почти сплошь покрывали украшения из янтаря. Примыкая к западной стороне, белела дверь с позолоченными украшениями — нарядными и выпуклыми завитками, мелкими гирляндами цветов. Над дверью — сложное деревянное резное украшение, покрытое позолотой — десюдепорт, в середине которого находилась резная женская головка (в восемнадцатом веке такие головки называли буштами). Эта дверь вела в соседний Картинный зал.

На каждой стене было три вертикальных панно из янтаря, между ними — зеркальные пилястры — выступы в форме колонн. На каждом пилястре были укреплены светильники-жирандоли.

Среднее панно, сплошь заполненное кусочками янтаря, шире боковых. В центре — мозаичная картина, одна из четырех находившихся в этой комнате. Крайние панно также покрыты янтарной мозаикой в прямоугольном обрамлении, наверху — овальные зеркала и мозаичные орнаменты. Понизу тянется сплошная янтарная панель.

По верхнему ярусу располагался широкий фриз. Янтаря не хватило, и потому Растрелли решил затянуть фриз холстом, искусно окрашенным под янтарь. Над фризом были установлены золоченые деревянные вазы с цветами, а над каждым пилястром, поддерживая вазы, стояли по две выпуклых деревянных фигурки купидонов. Сравнительно небольшую по размерам комнату освещали 565 свечей. Их желтые блики отражались в теплом золоте янтаря, что создавало неповторимый световой эффект.

Восточная стена была обращена к парковой стороне дворца. Дверь посредине вела в Зеленую столовую. Выше двери — единственный во дворце оригинальный десюдепорт из янтаря. Здесь вертикальных панно было не три, а два — по одному с каждой стороны. Там же располагались картины Панини и мозаика из янтаря. Северная стена точно повторяла оформление южной.

Потолок до 1758 года был простым, белым, с лепным карнизом и паддугой. Но затем, в 1758–1759 годах, живописец Фирсов изготовил для потолка специальную картину-плафон. Однако осталось неизвестным, был ли плафон установлен. В 1855–1858 годах потолок реконструировали и украсили по проекту архитектора Штакеншнейдера. В паддугу ввели золоченые тяги и орнаменты, а в середину вставили картину неизвестного венецианского мастера восемнадцатого века (вероятнее всего — Фоттенбакко). Она изображала Мудрость, охраняющую Юность. Медальоны вокруг картины сделаны были тогда же академиком Титовым.

Как видно, Растрелли сумел отлично использовать имевшийся у него материал, расположив его так, что все окружавшее «янтарную поэму» своей красотой не превосходило ее, не резало глаз, а казалось лишь легкой рамкой. Создать такое творение могли только великие мастера. Но они и были по-настоящему великими — Шлютер, Туссо, Растрелли!


— Вот какое сокровище мы должны отыскать! — этими словами закончил Сергеев свою лекцию.

Глава шестая ФОРТЫ, БУНКЕРЫ, БЛИНДАЖИ…

1

«Калининград, 8 декабря 1949 года.

Я, доктор Гергардт-Фриц-Карл Штраус, родившийся 27 октября 1908 года, начальник отдела изобразительных искусств, музеев и памятников при Министерстве народного образования Германской Демократической Республики, гор. Берлин, сообщаю, что мне известно об янтарной комнате из Детского Села нижеследующее.

Когда фашисты находились под Ленинградом, знакомый мне директор музея в гор. Кенигсберге доктор Роде…»

Сергеев отложил в сторону тоненькую пачку бумаг, исписанных угловатым квадратным почерком, протянул собеседнику сигареты и сказал:

— Я думаю, товарищ Штраус, что документальную, так сказать, часть мы отложим, если вы не возражаете. Конечно, ваши письменные показания чрезвычайно важны, и мы будем просить вас оставить их для комиссии по розыскам комнаты. Но, в конечном счете, письма мы могли бы получить от вас и из Берлина. Сейчас важнее другое: важно — опять-таки, если это не обременит вас, — пройтись по городу, посмотреть основные места, где, по вашему предположению, могла бы находиться янтарная комната.

Штраус слушал, чуть склонив голову набок, стараясь не пропустить ни одного слова. Помедлив секунду, чтобы убедиться в том, что Олег Николаевич закончил, доктор негромко ответил:

— Разумеется, вы правы, товарищ Сергеев. Я весь к вашим услугам.

Штраус встал, прижимая к груди шляпу. Высокий, сутуловатый, он опирался на массивную палку с набалдашником, отделанным старинным серебром.

Они вышли в вестибюль. Сергеев на шаг опередил гостя и распахнул перед ним тяжелую кованую дверь. Теперь они стояли на крыльце бывшего здания министерства финансов, ныне облисполкома.

— Какой маршрут вы намечаете? — осведомился Сергеев.

— Очевидно, кафедральный собор, замок, университет, блиндаж Лаша, — подумав, сказал гость. — Вы не возражаете?

— К острову Канта, — вместо ответа сказал Сергеев шоферу. Он заметил, как у Штрауса удивленно дрогнула бровь.

«Победа» развернулась и понеслась к Сталинградскому проспекту.

— Улица Книпродештрассе, — задумчиво промолвил доктор Штраус.

— Теперь Театральная, — добавил Сергеев. — Театр будем строить заново… Правда, не сейчас. Попозже. Но зато сделаем лучше и красивее, чем он был.

Внезапно Штраус опустил руку на плечо шоферу. Тот притормозил.

— Простите, — обращаясь к Олегу Николаевичу, проговорил ученый. — Я вижу, что памятник Шиллеру на своем месте. Поразительно! Мне говорили, что от него не осталось и следа. Нельзя ли задержаться на несколько минут?

Сергеев распахнул дверцу машины:

— Прошу вас.

Памятник великому немецкому поэту еще не успели реставрировать. В бронзе виднелись вмятины и глубокие царапины, пробоины, ссадины. Штраус молча снял шляпу. Он был взволнован почти до слез. На сером фоне неба отчетливо вырисовывались гордый, вдохновенный профиль поэта, тяжелые складки одежды, грубые очертания башмаков на толстой подошве. Сергеев отошел в сторону, оставив гостя одного. Молчание длилось несколько минут. Потом доктор, не надевая шляпы, вернулся к машине. Шофер нажал на стартер, но Штраус. не спешил садиться. Глядя на желтое здание за памятником, он медленно, как ребенок, который учится читать, произнес по складам:

— Об-ласт-на-я биб-лио-те-ка.

— Простите, доктор, — обернулся Олег Николаевич. — Я не понял вас.

— Ничего, товарищ Сергеев. Я просто прочитал надпись на фасаде этого здания. Когда-то здесь был городской архив и Дом радио. Теперь — библиотека.

— И редакция газеты «Калининградская правда».

— Очень хорошо. Спасибо вам, — и Штраус порывисто пожал руку своему спутнику. — Спасибо вам всем, товарищ Сергеев. Теперь я до конца верю, что Кенигсберг будет возрожден. Нет, не так. Я верю, что новый Калининград будет гораздо лучше старого Кенигсберга. Люди, которые умеют ценить культуру, способны на благородные и гуманные дела.

Они миновали площадь Победы, взглянули на широкие витрины универмага в бывшей ратуше и выехали на Житомирскую.

Здесь настроение у доктора, кажется, испортилось. По обеим сторонам улицы тянулись, как и в первые послевоенные годы, успевшие прорасти молодыми деревцами высокие стены разбитых домов. И только кое-где мелькали одинокие здания или просто восстановленные комнаты — одно-два окна на фоне обгорелого кирпича.

— А здесь? Здесь, пожалуй, ничего уже не сделаешь, — не то спросил, не то просто вслух отметил Штраус.

— Если говорить о восстановлении — не сделаешь, — отозвался Сергеев. — Мы это отлично понимаем. Будем строить все заново. Приедете лет через пятнадцать — вы этих мест не узнаете, товарищ Штраус.

На площади Героев — бывший Парадеплац — они свернули налево и почти сразу же очутились перед зданием университета.

Снова с обнаженной, головой стоял доктор Штраус перед стенами, в которых прошла его студенческая юность.

Университет, как и все вокруг, изрядно пострадал в дни войны, но участь его оказалась все-таки счастливее, чем судьба многих соседних домов. Оба фасада и торцовые стены почти не изменили своего вида, только несколько статуй слетело с фронтона и конька крыши да рухнули в некоторых местах междуэтажные перекрытия.

— Что здесь написано? — спросил Штраус, показывая на небольшую синюю табличку, прибитую к одной из колонн. — Переведите, пожалуйста. Я все-таки не слишком хорошо понимаю по-русски.

— С удовольствием, доктор. «Разбирать строго воспрещается. Здание подлежит восстановлению».

И снова доктор с благодарностью пожал руку Олегу Николаевичу.

Выбранный Сергеевым путь давал Штраусу возможность видеть весь старый центр города. Штраус узнавал его с трудом.

— Здесь стоял оперный театр, — задумчиво вспоминал доктор, глядя на чудом державшийся угол здания. — Кенигсбергская опера. На ее подмостках пела партию Леоноры знаменитая Лилли Леман, здесь Адальберт Мацковский играл Гамлета. И вот что от оперы осталось…

Под колесами машины загрохотали железные плиты разводного моста.

— Помните набережную Хундегат? — спросил Олег Николаевич.

— Да. Как теперь она называется?

— Малая набережная. Но осталось, как видите, только название да воды Прегеля.

Штраус посмотрел направо.

— Я помню… Здесь стояли старинные склады. Каждый имел свой герб на каменной плите: бог торговли Меркурий, женщина, кормящая грудью, кит, выплевывающий пророка Иону из своего чрева, пеликан, который разрывает собственную грудь, чтобы накормить детенышей, — эмблема вечного самопожертвования… Да, кстати, товарищ Сергеев, можно мне задать вам один несколько щепетильный вопрос?

— Разумеется. Я к вашим услугам.

— Мне хотелось бы спросить вас вот о чем. Почему вы, да и другие русские товарищи, с которыми мне случалось разговаривать, не только не стараетесь скрыть от меня всех разрушений, но далее как будто охотно показываете их? Ведь вам должно быть известно, какой шум поднят по поводу этих руин, сколько упреков, сколько клеветы, сколько потоков грязи льют всякие там «Союзы за возвращение в Кенигсберг» и прочие организации профашистского толка.

Сергеев минуту помолчал.

— Почему мы не скрываем руин Калининграда? Потому, что не мы в них повинны, не мы привели город в такое состояние, не мы затевали войну. Это главное. А кроме того, уж коли теперь хозяевами стали мы — для чего нам скрывать, с какими трудностями приходится восстанавливать, возрождать, создавать заново этот город? Пусть увидят все, какое нам досталось хозяйство. Пусть увидят, что мы сделаем из него в кратчайший срок. Думаю, что через несколько лет мы не станем вспоминать о развалинах. У нас будет иной метод сравнения: вот каким был старый Кенигсберг до войны и вот каким стал наш новый Калининград теперь. Я уверен — сравнение это будет в нашу пользу!

— Я рад, что приехал к вам, — тихо сказал Штраус. — И очень благодарен, что вы мне показали город.

Машина, осторожно лавируя между горами щебня, выехала на площадь перед разрушенным кафедральным собором.

— А могила Канта? Она, наверное, не сохранилась? — снова обращаясь не то к самому себе, не то к собеседнику, сказал доктор.

Олег Николаевич осторожно взял его под руку:

— Идемте.

Они выбрались через проем окна на левую сторону собора.

Профессор снял шляпу. Сергеев отошел в сторону… Строгие четырехгранные колонны розового гранита поддерживали плоскую крышу мавзолея. Снизу колонны опоясывала массивная металлическая решетка старинной работы. Узкая калитка была чуть приоткрыта.

Оглянувшись на Сергеева (тот кивнул: «Да, да, пожалуйста!»), Штраус приоткрыл калитку и по трем плоским ступеням поднялся к могиле.

Высеченный из цельного куска серого камня островерхий саркофаг покоился на постаменте черного мрамора. Над ним на гранитной стене — лаконичная надпись: «Иммануил Кант». И чуть выше — табличка с русскими буквами.

— Здесь написано, — не дожидаясь вопроса, сказал подошедший поближе Сергеев, — здесь написано: «Могила Канта. Охраняется государством».

Они постояли молча. Потом Штраус промолвил:

— Я бесконечно тронут отношением советских властей к памятникам нашей культуры, особенно к могиле Канта! Я знаю, что вы не разделяете его философских убеждений. Тем поразительнее ваш подлинный гуманизм, тем он драгоценней. Спасибо, товарищ Сергеев.

— Ну, мне-то за что, профессор? — смущенно ответил тот.

— Я очень рад, что приехал сюда, — сказал Штраус, — хотя боюсь, что не оправдаю ваших надежд. Вряд ли я знаю о янтарной комнате что-либо такое, чего не знаете вы. Единственное, что я могу вам посоветовать, это очень внимательно осмотреть не только замок и блиндаж Лаша, но и собор. Роде рассказывал мне, что в этих подвалах хранились церковные ценности, и немалые. Он вполне мог воспользоваться таким надежным укрытием, рассчитывая к тому же и на хотя бы относительную неприкосновенность храма господня.

2

Сергеев поднял опухшие от бессонницы глаза и внимательно посмотрел на человека, сидящего поодаль за небольшим круглым столиком. Офицерский мундир германской армии висел на его узких плечах. Над карманами темнели следы от орденских ленточек. Светлые, чуть рыжеватые волосы, тщательно расчесанное на прямой пробор. Светлые глаза — настороженные, недоброжелательные. Нос — тонкий, с едва заметной горбинкой. Плотно сжатые губы.

Олегу Николаевичу на мгновение показалось, что он уже встречался где-то с этим человеком. Где? Немного подумав, он решил: «Нет, не встречался. Просто… ну, тип такой, что ли. Выработавшийся годами тип гитлеровского офицера».

— Прошу рассказать о себе, — сказал Сергеев.

— Хорошо.

Автоматическая ручка забегала по плотному листу бумаги. Офицер говорил кратко.

— Еванский, Густав-Фриц. Родился в 1893 году в Восточной Пруссии, беспартийный, образование высшее, происхождение — из крестьян, жил в Кенигсберге. С 1914 по 1939 год был учителем, затем мобилизован в армию из запаса в чине лейтенанта, направлен на службу в контрразведку «Абверштелле». Майор, участвовал в походах на Польшу и Францию, награжден двумя Железными крестами и медалями. В качестве контрразведчика служил на оккупированной территории — в Белостоке и Познани, затем был переведен в штаб Кенигсбергского военного округа, где занимал ответственный пост в отделе комплектования в тот период, когда советские войска готовились к штурму города и крепости.

Еванский говорил сдержанно, подчеркивая интонацией официальность разговора.

— Расскажите, пожалуйста, что вам известно о пребывании в Кенигсберге в последние месяцы войны гауляйтера Эриха Коха.

— О, я очень мало знал о нем, я ведь был всего-навсего рядовым офицером штаба.

— Но все же?

— В начале 1945 года ставка гауляйтера находилась в Доме радио. Здесь же помещался и фюрер города — Вагнер. Затем Кох некоторое время жил в своем поместье в Юдиттен, это предместье Кенигсберга, знаете? — Олег Николаевич кивнул. — Говорили, что здесь у него были крупные склады продовольствия, хорошо оборудованные убежища. Но вскоре гауляйтер покинул эту резиденцию. Он укрылся в деревне Нойтиф, возле Пиллау, на косе, где, по слухам, постоянно стоял под парами предназначенный для Коха ледокол. Только изредка гауляйтер появлялся в городе. Потом, я слышал, Кох куда-то исчез. Были предположения, что он выехал на ледоколе за границу. О дальнейшей его судьбе я ничего не знаю.

— А где находится янтарная комната?

— Я не понимаю, о чем вы спрашиваете!.. Впрочем, нет, виноват. Кое-что я слышал. Говорят, в замке была какая-то знаменитая комната, возвращенная нами из русского музея…

— Украденная, — спокойно поправил Сергеев.

— Может быть, — вежливо согласился Еванский. — Не знаю. Я солдат. Я всегда предпочитал стоять вне политики.

— В том числе и во времена вашей деятельности в контрразведке? — не удержался Олег Николаевич.

— Я только выполнял свой солдатский долг, — привычно отчеканил немец.

— Ладно. Оставим неуместный спор. Итак, что же вам известно о янтарной комнате?

— Я слышал, что ее осматривали высокопоставленные лица. Но я не принадлежал к их числу. Поэтому видеть то, что скрывалось от посторонних, я не мог. Капитан Гердер, мой приятель, помнится, рассказывал, как гауляйтер учинил страшный разнос музейным работникам в замке за то, что они не захоронили ценности.

— А где, по вашему мнению, можно было в марте-апреле наиболее надежно укрыть сокровища?

— Очевидно, в подвалах замка. Или в убежище Вагнера… Говорят, кое-что гауляйтер припрятал в своих имениях в Метгеттен и Гроссфридрихсберг!

— Товарищ Денисов! — сообщал Сергеев по телефону несколько минут спустя. — Еванский называет те же места, что и Штраус, Файерабенд и другие. Видимо, начинать придется оттуда. Да и блиндаж Лаша тоже. Допросить самого Лаша? Надо бы, конечно. А насчет кафедрального собора потом будем решать…

3

В комнате политпросветработы народу — битком, все табуретки заняты, стулья перетащены сюда из канцелярии.

— Товарищи! Областной комитет партии и командование поручают нам дело большой важности и ответственности. Надо постараться довести его до конца. Что оно собой представляет, расскажет главный архитектор города Олег Николаевич Сергеев. Прошу вас, товарищ Сергеев.

Командир роты вышел из-за трибуны и сел в сторонке. Солдаты с любопытством и волнением смотрели на высокого мужчину в роговых очках: что-то скажет он им сейчас?

— Подземный ход на Берлин разминировать будем! — громко шепнул соседу веснушчатый, говорливый и непоседливый ефрейтер Соломаха, известный в роте как первостатейный выдумщик и фантазер.

— Брехун ты, Иван, — тоже шепотом откликнулся его приятель и земляк Ткаченко. — Какой тебе подземный ход? Выдумки все, никаких подземных ходов тут нет.

— Никаких подземных ходов нет. Ни до Берлина, ни до Черняховска, — словно продолжая уже начатый разговор, громко сказал Сергеев. — Много легенд о нашем городе рассказывают, много небылиц, особенно насчет подземелий и всяких там потайных колодцев. Глупости все это. Конечно, система подземных коммуникаций существует, как и в любом городе. Есть и подземные сооружения возле фортов. Но не столь уж они велики, как расписывает молва. Я хочу рассказать вам совсем о другом.

Сергеев замолчал. Лица солдат стали еще внимательнее.

— Вы знаете что-нибудь о янтарной комнате?

— Я ее видел! — воскликнул сержант Павловский. — Я из Ленинграда.

— Очень хорошо. Тогда вы, наверное, дополните мой рассказ своими впечатлениями. А пока попрошу выслушать…

4

Мартовская метель кружила в то утро над городом. Так уже обычно в Калининграде: в декабре льют дожди, под Новый год падают лишь реденькие снежинки — да и то не всегда, иной раз Деду Морозу впору выходить с зонтиком. К февралю ляжет снег и ударят «свирепые» по здешним местам — градусов на десять-двенадцать — морозы, потом начнется пурга, пока в марте не подуют с Балтики влажные ветры, слизывая снежный покров.

Метель кружила и кружила. Мокрые снежные хлопья лепились к шинелям, таяли, ложились вновь.

Рота строилась повзводно у ворот замка.

Лязгая по мостовой, приполз трактор с установленным на нем небольшим экскаватором. Привезли на машине ручные помпы, доставили шанцевый инструмент — лопаты, ломы, кирки-мотыги. Командиры взводов получили задание от ротного и развели солдат по местам.

Второму взводу, в котором служили Соломаха и Ткаченко, было приказано раскапывать вход в подвал под бывшим рестораном «Блютгерихт».

— Вероятнее всего, панели янтарной комнаты находились в последнее время именно здесь, товарищи, — негромко говорил Олег Николаевич солдатам. — Поэтому прошу быть осторожнее и внимательнее.



Смерзшийся, слежавшийся кирпич поддавался с трудом. Работать приходилось посменно — одни били ломами и отваливали глыбы, другие грелись у костра, поджидая своей очереди. Так прошло часа три. Вдруг лом, с силой опущенный Ткаченко, глухо ударился о дерево.

— Есть, товарищ лейтенант! — крикнул солдат.

— Теперь только лопатами! — приказал командир взвода. На помощь поспешили отдыхавшие. Через несколько минут показалась створка массивной дубовой двери, перекрещенной металлическими полосами.

— Осторожно! Всем войти в укрытие. Проверю сам! — сказал лейтенант.

— Мин нет. Можно взламывать, — сообщил он, повозившись у дверей.

В ход пошли топоры. Сломать дубовые толстенные доски было нелегко. Но удар следовал за ударом, мелкая щепа летела во все стороны, выворачивались ржавые болты. Наконец образовался черный проем, в который мог пролезть человек.

— Разрешите мне, товарищ лейтенант! — попросил Соломаха. — Я маленький, я пролезу. Не то, что мой землячок, — хитро глянул он на угрюмого Ткаченко.

— Пойдет сержант Павловский. С ним… Ну, ладно, с ним вы, Соломаха. Только смотрите, чтобы все было в порядке. Держите фонарик, Павловский. Веревки!

Привязав к поясам концы веревок, солдаты полезли в подвал, подсвечивая себе карманным фонариком. Кольца веревок расправлялись и исчезали вслед за ними.

Олег Николаевич сунул кому-то в руки шляпу и, пачкая о камни новое пальто, тоже полез в отверстие.

— Назад! — схватил его за руку лейтенант. — Здесь я старший, товарищ Сергеев. Придется обождать, пока вернутся товарищи. Мы не можем рисковать, понимаете?

— То есть, как это не можете рисковать? Своими подчиненными не можете. А я… Я вправе поступать так, как считаю нужным в данную минуту!

— Нет. Старший здесь я, и я отвечаю за все, что может случиться, — твердо сказал командир взвода.

— Знаете ли, товарищ дорогой. — запальчиво начал было Сергеев и тут же рассмеялся. — Ну, хорошо, подождем.

Ждать пришлось недолго. Веревки ослабли и в дыре показалось огорченное лицо Павловского.

— Товарищ лейтенант, один пепел да доски какие-то валяются горелые. Пусто.

— Теперь, надеюсь, можно и мне посмотреть? — спросил Сергеев.

Сбросив пальто, он мигом очутился в подвале.

Тьма обволокла его. Пахло сыростью, обгорелым кирпичом, тленом. Шагов не было слышно. Ноги утопали в толстом слое пепла, который взлетал клубами, застилая помещение. Пепел. Что горело здесь несколько лет назад? Что превратилось в этот серый, почти невесомый порошок? Доски от ящиков из-под винной посуды? Пивные бочки? Старинные картины? Драгоценные янтарные панно? Или просто хлам, натасканный в последние ночи полуголодными, иззябшими фольксштурмовцами?

Сергеев поднял горсть пепла и медленно пропускал его сквозь пальцы, не замечая, как сереют колени его брюк и полы пиджака.

Пошарив руками, вытащил кусок обугленной доски. В свете фонарика он не увидел на нем ни одного пятна побелее. Уголь и уголь. Ни клейма, ни буковки. Попробуй догадайся, что это было…

Ясным оставалось одно: ящиков с янтарем здесь нет.

Этот вывод подтвердился, когда к вечеру солдаты тщательно простукали все стены, потолки и пол.

Искать следовало в другом месте.

5

— Все в порядке, можете отправляться, — довольно сказал старшина, вручая Соломахе и Ткаченко увольнительные записки.

Мимо дежурного по полку они старательно прошагали в ногу. Миновав проходную, остановились.

— Куда, Михайло? — спросил Соломаха.

— В кино пойдем. В «Заре» сегодня «Встреча на Эльбе» идет, забыл разве? Надо хоть на своих посмотреть, наши ребята снимались.

На автобус сесть не удалось, пришлось шагать до рынка. Впрочем, солдату такие переходы — полтора километра — все равно, что квартал пройти. Вышли к мясокомбинату, подождали «пятерку».

Трамвай не спеша протарахтел по Аллее Смелых, обогнул закрытый на зиму парк возле форта, свернул на улицу Дзержинского, потом долго полз среди развалин, пока не вышел на перекресток у замка. Здесь, как всегда, образовалась «пробка». Водители машин нетерпеливо сигналили, вагоновожатый тоже позванивал, но регулировщик у постамента, где некогда красовался Бисмарк, пропускал машины вдоль Житомирской и, казалось, не обращал на «поперечных» внимания.

Ткаченко выглянул в приоткрытую дверь и вдруг сказал:

— Выйдем здесь, Иван, по замку побродим. Пока народу нет, посмотрим.

— Все янтар… — начал было Соломаха, но тут же осекся под строгим взглядом приятеля.

— Не болтай лишку. Забыл? — сказал Ткаченко и потянул приятеля за рукав. — Давай выйдем. Там поговорим.

На улице он мечтательно произнес:

— Знаешь, Иван, и в самом деле охота мне эту комнату найти. Вот не слыхал я о ней раньше — и душа не болела. А теперь все время хожу и про нее думаю. Красота-то, наверно, какая! А? И ты представь: вдруг найдем! Поставят ее на место и напишут: нашел ее солдат Михаил Григорьевич Ткаченко. Здорово, а?

— Так уж и напишут. Там даже про Растрелли не написали, а ты вон куда махнул — солдат Михайло Ткаченко! Таких Ткаченко на земле знаешь сколько?

— Ладно, ладно, не ворчи. Давай лучше пошукаем.

— Взводный не разрешает поодиночке лазить.

— Так то ж во время работы. А сейчас мы в увольнении.

По обледенелым ступеням они вскарабкались к подножию башни. Лестница делала здесь поворот, едва заметная тропинка вела вдоль стены, мимо полукруглых арок, одна из которых — это уже знали солдаты — была чуть выше и шире остальных и служила воротами во двор.

Пройдя под высоченными, полуобрушенными сводами, покричав и послушав, как гулко откликается эхо, друзья вышли на площадь, замкнутую с четырех сторон облезлыми иобвалившимися стенами.

— Покурим, Иван? — предложил Ткаченко.

Они сели на груду камней, чуть припорошенных рыхлым снегом, и свернули цигарки. По привычке пряча их в рукава шинели, затянулись раз, другой.

Ткаченко все время оглядывался по сторонам, прищуривал глаза, словно разгадывая трудную задачу.

— А знаешь, Иван, вот где-то тут подвалы должны быть. Помнишь, лейтенант прошлый раз говорил — скоро на эту сторону переберемся. А что, если сейчас попробовать? Вот хоть эту кучу малость пошевелить.

— Так ни лопаты, ни лома нет. Голыми руками не возьмешь.

— Как нет? Мы же вчера часть ломов и лопат в развалке запрятали, чтобы в роту не носить зря.

Точно! Лом и лопаты действительно оказались на месте.

Копать принялись наугад, там, где только что сидели. Верхний слой щебня и обломков кирпича сняли сравнительно легко, потом пришлось поднатужиться: пошли глыбы покрупнее. Наконец уперлись в серый камень-валун.

— Качнем его, Миша? — спросил вошедший во вкус Соломаха. — Попробуем?

— Давай!

Взялись в четыре руки. Но камень не поддавался. Старались подсунуть под него лом, раскачать — ничего не получалось.

— Может, бросим? — взмолился весь взмокший от пота Ткаченко.

— Я тебе брошу! Сам подговорил, а теперь — бросим. А ну, давай еще! Чтоб два мужика да с каким-то булыжником не справились? Наддай!

Камень качнулся. Сперва он чуть накренился в сторону, потом поддался вверх, снизу появился зазор в палец шириной.

Соломаха мигом вогнал в щель свой ломик. Навалились. И камень не выдержал, дрогнул и отвалился в сторону.

— Вон какого дурака свернули, — довольно сказал Соломаха. — Только про. ку-то что?

Ткаченко бросил в яму кирпич, потом другой. Прислушались. Кирпичи летели куда-то вглубь.

— Тут что-то есть. — Соломаха озадаченно покачал головой. — Может, до завтра отложим?

— Скажешь — до завтра! Кто тебе разрешит в одиночку лазить? Лучше сейчас попробуем. Вдруг найдем что-нибудь. Попробуем, а, Ваня? — Голос Ткаченко стал почти умоляющим.

Иван для виду поломался, потом сказал:

— Ладно. Спички у тебя есть?

— Есть немного. Хватит. Далеко не пойдем.

— Далеко… Может, там и идти-то некуда.

Первым полез Ткаченко. Он опустил ноги в отверстие, придерживаясь руками за смерзшийся кирпич.

— Давай, давай, — торопил Соломаха.

— Сейчас, не торопись вперед батька в пекло, — серьезно ответил Ткаченко и вдруг, не проронив больше ни слова, исчез в черном провале. Откуда-то издалека послышался его крик.

— Миша, ты что? — испуганно закричал Соломаха, нагибаясь над дырой.

— Ничего. Тут скат крутой. Ногой во что-то уперся. Осторожней спускайся.

Они сползли по наклонному цементному полу. Нащупали ногами выступ, задержались. Ткаченко зажег спичку. Рядом друзья увидали рельсы для вагонеток.

— Здорово! Прямо железная дорога! А для чего? Спустимся дальше, — предложил Ткаченко.

— Ладно.

Осторожно, задом, поползли дальше, держась руками за рельсы.

Первым остановился Соломаха.

— Ты что, Иван?

— Ремень наверху забыл. Поясной. Вернуться надо.

— Не пропадет. Народу никого нет. Скоро и так вернемся. Не весь же выходной сидеть будем. Пошли.

Чтобы измерить расстояние, решили двигаться по очереди: сперва спускался один, потом другой, запоминая, сколько «ростов» прошли. Намерили метров тридцать, наконец пологий спуск прекратился и пол под ногами стал ровным.

Зажгли спичку. Они стояли в большой пятиугольной комнате с низким потолком и грубо оштукатуренными стенами, в которые были вделаны непонятного назначения краны и вентили. Пол был выложен квадратными каменными плитами. Слабое пламя спички не позволяло как следует оглядеться, и поэтому приятели решили обследовать каждую стену в отдельности.

Меряя длину шагами, они пошли вдоль комнаты. Ничего интересного не попадалось. Чтобы сэкономить спинки, стали двигаться в темноте, держась руками за шершавую поверхность. Вдруг Ткаченко ткнулся лбом в стенку и остановился.

— Ты чего, решил прошибить? — насмешливо спросил Соломаха.

— Тут… тут какая-то дыра, Иван!

Посветили. И в самом деле, прямо перед ними зиял дверной проем. Куда вела дверь — не было видно.

— Давай все стенки обойдем, потом снова вернемся, — предложил Соломаха.

Пошли дальше. И в каждой из пяти стен обнаружили входы неведомо куда.

— Вот так фунт! Этаким манером можно к себе на Полтавщину под землей добраться, — пошутил почему-то не очень весело Ткаченко. — Что ж, поглядим?

— Может, не надо, Миша? — вместо ответа спросил Соломаха.

— Да шагнем немножко, а? Скоро вернемся.

Иван согласился.

Подземный ход петлял, как траншея. Ничего особенного не было в нем, только тяжелые капли воды падали за ворот, гулко отдавались шаги да тянуло запахом плесени и сырости.

— Вернемся? — спросил Соломаха.

— Вернемся. Все равно без фонаря далеко не уйдешь. Ох, нет, погоди. Тут интересное что-то! — вскричал вдруг Ткаченко.

В неверном свете спички они увидели на полу круглую крышку люка с двумя ручками. Потянули — не поддается. Дернули еще раз — бесполезно.

— А если повернуть? Может, завинчивается?

— Попробуем.

Нашли камень, один взялся за ручку, другой стал бить камнем по скобе люка.

— Ага, идет! Давай, давай! — обрадовался Ткаченко.

Еще поворот — и крышку люка вдруг вышибло со страшной силой. Поток холодной воды окатил солдат с ног до головы. Спички унесло струей, и теперь только по звуку можно было понята, что вода бьет вверх широким фонтаном.

— Бежим, Иван! — крикнул Ткаченко и первым бросился назад, придерживаясь за стену. Вода догоняла их, разливаясь по полу. Теперь она доходила до щиколотки и прибывала с каждой секундой.

Перепуганные парни бежали изо всех сил. Вот и начало подъема. Уцепившись за рельсы, они начали карабкаться вверх к спасительному выходу, но вода все прибывала и прибывала, она плескалась совсем недалеко, готовая вот-вот схватить их и унести, как спичечный коробок.

Скорей, скорей! Сейчас покажется светлое пятно входа. Почему его не видно? Соломаха ударился головой о камень.

— Миша! Нас, кажется, завалило!

Он не ошибся. Валун снова стал на свое место. Выхода наружу не было.

6

— Товарищ старшина, в роте вечерняя поверка произведена. Из увольнения не возвратились ефрейтор Соломаха и рядовой Ткаченко. Остальные налицо. Дежурный по роте сержант Павловский.

— Вольно! Немедленно пошлите связного к командиру роты. А я позвоню коменданту. Хотя сомневаюсь, чтобы их задержали: солдаты дисциплинированные. Тут что-то не так, надо разыскивать.

7

Сергеев возвращался домой подавленный. Его обокрали.

Все воскресенье Олег Николаевич провел в областной библиотеке. Ему разрешили порыться в уцелевших немецких книгах, пока еще в беспорядке лежавших штабелями вдоль стен. По словам работников библиотеки, ничего ценного здесь не было: очевидно, наиболее существенное немцы либо вывезли, либо запрятали, так же как музейные экспонаты. И все-таки Сергеев решил потратить несколько дней на «раскопки», как он полушутя называл свое новое занятие.

Второе воскресенье просиживал он в тесной и пыльной комнате, поминутно чихая и кашляя. Перелистав очередной том, Олег Николаевич откладывал его в сторону и брался за следующий. Попадалась, действительно, всякая чепуха: то «научное исследование» по астрологии, то систематическая опись всевозможных видов пауков, обнаруженных на территории Восточной Пруссии, то список имперских чиновников за 1876 год, то трактат о развитии лютеранской и католической церкви. Но в одной из пачек, перевязанных тонкой бечевкой, Сергеев наткнулся на книги, которые заставили его забыть о времени и об усталости. Это были тщательно переплетенные и прекрасно иллюстрированные тома по истории культуры провинции и города. Олег Николаевич принялся внимательно перелистывать их. Стопка слева, куда он откладывал то, что казалось важным и нужным, все росла и росла.

Был уже вечер, когда к стопке отобранных книг прибавились «Архитектурные и художественные памятники Замланда», издание 1891 года, «Из истории культуры Восточной Пруссии» — монография, выпущенная семью годами позднее, и сочинение А. Амбрассата «Провинция Восточная Пруссия. Картины из истории, географии и словесности нашей родной провинции», познакомиться с которыми имело прямой смысл. Сожалея о позднем часе, Олег Николаевич отложил пачку в шкаф и собрался было уходить, как вдруг его внимание привлекла тонкая, похожая на альбом книга в кожаном переплете, с надписью на обложке: «Альт-Кенигсберг. Шрифтен цур Гешихте унд Культур дер Штадт Кенигсберг (Пр.) Берлин, 1939».

— «Старый Кенигсберг. Сочинения об истории и культуре города Кенигсберга в Пруссии», — прочитал Сергеев. — Очевидно, библиография. Интересно. Может быть, с иллюстрациями? В немецких библиографических справочниках они иногда встречаются.

Стоя, Олег Николаевич раскрыл наугад книгу и обомлел. Перед ним был план королевского замка — план, который разыскивали и не могли найти несколько лет! «Вот он поможет в поисках солдат. Да еще как!»

Забежав на минуту к заведующему иностранным отделом, который уже собирался домой, Сергеев попросил разрешения взять книгу на вечер. Он вышел из стеклянного подъезда, полюбовался опушенными снегом деревьями и поспешил к трамвайной остановке возле памятника Шиллеру.

Вот тогда-то все и произошло.

Вагон оказался полупустым. Олег Николаевич занял удобное место и намеревался было открыть книгу, чтобы хоть бегло просмотреть ее, но раздумал: не стоит делать это в трамвае.

На площади Победы против обыкновения почти никто не сел. Только одна старушка, беспомощно цепляясь за поручни, старалась подняться на ступеньку вагона. Сергеев встал и помог ей. Когда он обернулся, портфеля на месте не было.

8

Рота старшего лейтенанта Амелина третьи сутки разыскивала пропавших солдат. Обзвонили и обошли все отделения милиции, все больницы, побывали в комендатуре, госпитале. Все было напрасно. Оставался единственный выход: искать солдат в бесчисленных закоулках и развалинах города. Но где? Кто-то сказал, что видел, как они сходили с трамвая возле замка. Решили начинать оттуда. И вот третьи сутки подходят к концу, а результатов никаких.

Лейтенант Амелин уже готов был прекратить поиски в замке, с тем чтобы перебраться в другое место, когда в сумерках к нему подбежал взволнованный сержант Павловский:

— Товарищ капитан, вот, под снегом нашел!

Он протянул командиру роты ремень. Обыкновенный солдатский ремень из искусственной кожи, ремень, ничем не отличавшийся от тех, что были на самом сержанте и его товарищах. Но на оборотной стороне этой нехитрой амуниции капитан прочитал надпись, аккуратно выведенную химическим карандашом: «И. Соломаха».

— Продолжать поиски, — приказал лейтенант. — Искать в том месте, где обнаружили ремень.

Вскоре ему доложили: поднят большой валун, под которым находится спуск.

— Кто хочет разведать объект? — сознательно подчеркивая этими «фронтовыми» словами важность задания, спросил капитан. И сразу откликнулось несколько голосов.

— Пойдет сержант Павловский, — чуть помедлив, сказал командир. — Приготовить веревки, фонарь, лопату и топор.

Павловский мигом надел на себя снаряжение и ловко полез в провал. Его вытянули на поверхность по условному сигналу через несколько минут.

— Там никого нет, товарищ капитан, — устало сказал сержант, оттирая со лба пот. — Никого. Но на рельсах видны следы крови, а в одном месте прилип к полу… вот.

Он протянул окурок.

9

Напрасно Сергеев всю ночь звонил дежурным районных отделений милиции, напрасно разбуженный им Денисов поднял на ноги вездесущих сотрудников ОБХСС, напрасно до зари, а потом и утром постовые и патрули проверяли документы у всех, кто хоть чем-то вызывал их подозрение. Преступник не находился. Портфель Олега Николаевича исчез, а с ним пропала и книга с драгоценным планом.

Только на следующий день Сергеева осенило: надо запросить библиотеки Германской Демократической Республики и разыскать другой экземпляр утерянного издания.

Через неделю начали приходить ответы. Они поражали своим однообразием: книга имеется, но плана замка в ней нет и, судя по всему, не было вообще.

Денисов пригласил к себе Сергеева.

— Что за чертовщина, Олег Николаевич? Ведь вы своими глазами видели план?

Сергеев недоуменно пожал плечами. В его экземпляре книги план был.

10

Часы остановились давно. А может быть, совсем недавно? Время казалось то бесконечным, то мгновенным, как человеческая жизнь.

Они давно не разговаривали. Напрягая мускулы, старались удержаться на скате. Нащупав носками сапог еле заметные выемки, цепко ухватив руками холодные рельсы, друзья тоскливо ждали чего-то: либо того, что придут товарищи и вызволят их из каменной ловушки, либо того, что, наконец, сил не хватит и они покатятся вниз, в ледяную воду..

Первым сорвался Соломаха.

Пальцы у него онемели уже давно, и только чувство страха заставляло его держаться. Но вот темные, потом ослепительно яркие круги пошли перед глазами, на какой-то миг сознание помутилось, и Иван медленно пополз вниз.

— Держись, Иван, помогу! — не своим голосом закричал Ткаченко. Он ухватил дружка за ворот шинели, еле удерживаясь свободной рукой. — Сейчас! — бормотал он. — Сейчас. Потерпи минуту.

Соломаха с трудом нащупал еле заметный выступ и сумел удержаться — всего на минуту, не больше. Но и этого было достаточно. Выпустив шинель товарища, Ткаченко одной рукой расстегнул широкий солдатский ремень и, спустившись чуть-чуть, так, чтобы не коснуться ногами воды, ловким движением просунул конец ремня под брючный ремень Соломахи, затем под свой ремешок и надежно закрепил пряжку.

— Ну, теперь будем держаться по очереди: один держится, другой отдыхает, — коротко пояснил он, прерывисто дыша.

И снова потянулись минуты и часы, полные тревоги, страха и ожидания. Сперва хотелось курить, потом это ощущение сменилось сосущей болью в желудке — наверное, наступила пора ужина, а может быть, и завтрака. Или обеда? Счет времени был потерян окончательно.

Сквозь каменную толщу не пробивался даже узкий луч света. Нельзя было себе представить — день или ночь там, снаружи.

— Не робей, Иван, все равно наши найдут, командир роты, поди, уже всех на ноги поднял, — успокоительно сказал Ткаченко, хотя сам почти не верил в успех поисков. — Найдут обязательно. Только продержаться надо.

В какое-то неуловимое мгновение крючок на пряжке ремня обломился, и Соломаха вновь покатился вниз.

— Стой, Иван! — не помня себя закричал Михаил, словно крик этот мог бы остановить товарища. Соломаха молчал. Видимо, он потерял сознание. Ткаченко разжал пальцы, сжимавшие рельсы, и скользнул вдогонку.

11

В один из Главных весенних деньков Сергеев выехал по заданию комиссии на полуостров, который с давних времен носил название Бальга. Здесь несколько столетий назад тевтонские рыцари воздвигли грозный замок — форпост для наступления на пруссов, бастион, который стал разбойничьим гнездом.

Прошумели века, неумолимое время изрыло широкими шрамами и оспинами массивные стены замка, обглодало проемы бойниц, разрушило некоторые башни. Но и сейчас, спустя почти семь столетий, крепость выглядела весьма внушительно — темная громада из каменных глыб, покрытых седым мхом.

У входа на широкой площадке там и тут попадались человеческие черепа и кости — останки тех, кто погиб в сражениях 1945 года, кого не успели вовремя похоронить. Олег Николаевич обходил их стороной, стараясь невзначай не задеть ботинком того, что осталось от людей.

Держа в руке офицерскую планшетку со старинным планом крепости, Сергеев достал из кармана металлическую рулетку и принялся за обычное для него дело — замер строения. Он работал усердно, отмечая на плане обнаруженные объекты — могильники, рвы, бастионы. План оказался довольно точен — все условные знаки его совпадали с тем, что было на местности.

Но вскоре искусствоведу пришлось призадуматься. Черный кружок с надписью «Бруннен»[21], отчетливо вычерченный на пергаменте, сразу бросался в глаза. А там, где ему полагалось быть, никакого колодца Сергеев не обнаружил.

«Странно, — подумал он, еще раз внимательно всматриваясь в чертеж. — Снег весь выдуло, земля гладкая, не заметить колодец никак нельзя. В чем же дело?»

Отмерив рулеткой расстояние до колодца сначала от стен замка, затем от высокого дерева, обозначенного на плане, и, наконец, от груды камней, тоже помеченных условным знаком, Олег Николаевич воткнул палку в место, где должен был находиться колодец. Поискав железный прут и не найдя его, Сергеев начал ковырять утоптанную землю палкой. Занятие это продолжалось довольно долго и безрезультатно: никаких признаков колодезной крышки он не обнаружил.

Осторожно прогудела машина. Настала пора ехать домой, но Олег Николаевич медлил. Вместе с шофером они потрудились еще час, орудуя вынутой из багажника лопатой, но так и не добились толку.

Назавтра Сергеев приехал сюда с группой саперов, выделенных по просьбе Денисова. Они проработали до обеда и вырыли изрядной величины и глубины котлован. Сергеев все-таки увидел то, что искал: тяжелую стальную плиту, под которой показалась крышка колодца. На ней он прочитал и короткую надпись: «Ахтунг».

Само по себе это слово — «Внимание» — не означало еще ничего особенно интересного и важного. Мало ли что могло в колодце скрываться, скажем трансформаторная сеть. Но всем почему-то показалось, что тут кроется нечто более серьезное.

Крышку снимали с великими предосторожностями, тщательно осмотрев ее края и не обнаружив никаких проводов. А затем все разочарованно вздохнули: колодец оказался до краев наполненным водой.

Ее откачивали до вечера, потом весь следующий день, но вода почти не убывала. Видимо, где-то там, в глубине, проходил мощный водоносный слой и сильная струя либо сама прорвала и разрушила стенки колодца, либо ее сознательно выпустили на свободу люди, которым понадобилось спрятать в бетонной трубе нечто ценное и важное. Наверное, что-то такое там было, потому что ради какой же цели написано было на крышке предупреждение, а сама она замаскирована так тщательно и надежно?

Но воду выкачать так и не удалось.

12

— Век себе не прощу! — взволнованно говорил Сергеев, расхаживая по кабинету Денисова. — Только сегодня меня осенило: план-то рукописный, самодельный, уникальный стало быть! И на книге был экслибрис частной библиотеки какого-то там археолога — не то Генике, не то Генцке. Теперь понятно, почему в других экземплярах никакого плана не оказалось! Значит, владелец книги просто вклеил его в свой экземпляр. И теперь все потеряно. Попробуй разыщи еще один такой же! А без плана, как без рук. Схема, вычерченная Штраусом, к сожалению, малого масштаба, на ней только самое основное, деталей-то и нет, нет подвалов, комнат, всех этих уступов, выступов, поворотов, по которым только и можно обнаружить какой-то тайник. Ах ты, черт побери, надо ж такому случиться!

— Ну, ладно, ладно тебе каяться, — участливо сказал Денисов, переходя на «ты», что случалось у них в последнее время довольно часто — совместная работа сблизила их друг с другом. — Беда, действительно, велика, но не катастрофа же наступила! Может, и план еще обнаружим, а нет — и без него будем искать. Придется только повременить, подождать, пока мы сможем использовать более солидные средства. А рота тем временем поработает, поищет. Кстати, слышал — вот уж беда, так беда: двое солдат пропали! Предполагают, что они тоже куда-то сами полезли за этой нашей комнатой. И не вернулись. А ты говоришь — план. Вот людей надо разыскать во что бы то ни стало!

13

Поиски солдат продолжались. Получив в саперном батальоне аккумуляторные фонари и приказав выдать из ротного неприкосновенного запаса плавательные прорезиненные костюмы и спасательные пояса, старший лейтенант Амелин наутро сам спустился в подвал, прихватив с собой Павловского.

Вода поднялась почти под потолок, но больше, как видно, не прибывала. Командир роты и сержант поплыли, внимательно осматривая все вокруг. За Павловским волочилась на веревке, цепляясь за пол, железная «кошка».

— Товарищ капитан, смотрите — тут еще ходы, в разные стороны! — воскликнул сержант, поднимая фонарь под самый потолок. — Видите?

— Вижу. Целых… целых пять! Надо проверить. Поплыли туда.

Они углубились в темный коридор, держась друг за другом, чтобы не перепутать веревки. Впрочем, плыть далеко не пришлось, веревки туго натянулись, и это означало, что там, наверху, моток размотался до конца.

— Да. Похоже, что не найдем, — прошептал Павловский. Капитан промолчал. Они остановились, медленно перебирая ногами, чтобы слабое течение не отнесло их назад.

Что-то темное и большое показалось впереди. «Оно» еле двигалось вдоль стен, останавливаясь у каждой выбоины. Амелин проворно отстегнул от пояса «карабин» с привязанной веревкой и, приказав Павловскому оставаться на месте, поплыл навстречу темному пятну. Не успел он преодолеть и несколько метров, как Павловский увидел и сам: на широкой доске лежало что-то странное, бесформенное.

— Глядите, товарищ капитан! — крикнул сержант.

— Вижу. Быстро осмотреть!

Поднимая фонтаны воды, Амелин и Павловский бросились вперед.

— Они!

— Живы, — облегченно вздохнул капитан.

Глава седьмая НЕУДАВШИЙСЯ РАЗГОВОР

1

«Я, Бернгардт-Отто-Густав фон Лаш, родившийся в Верхней Силезии 12 марта 1893 года, генерал от инфантерии, бывший комендант города и крепости первого класса Кенигсберг, ныне находящийся в заключении после приговора военного трибунала в Ленинграде, настоятельно требую от советских властей, которые содержат меня под стражей…»

— Очередная кляуза, — брезгливо сказал начальник лагеря военнопленных, откладывая страницы, исписанные угловатым неразборчивым почерком. — Сколько еще этот Лаш настрочит таких жалоб за время своего заключения! Что ни день, то очередная выдумка, претензия. И все — пустяки. То пересолен суп, то вода для бритья оказалась не такой горячей, как хотелось бы его превосходительству. Да, выпала нам долюшка возиться с этим типом.

— Действительно, товарищ полковник, — подтвердил собеседник, невысокий майор со шрамом на лбу. — И ведь условия-то какие: питание, как в ресторане, прогулки не ограничены, денщика ему сохранили, отдельная комната, книги, свободная переписка. Помучили бы его, как нашего Карбышева.

— Ничего не поделаешь. Придется снова разбирать жалобу. Кстати, Лашем в последние дни почему-то заинтересовались товарищи из Калининграда. Мне звонили из министерства, передавали просьбу Калининградского обкома устроить свидание Лаша с Паулюсом. Надо разрешить. Пусть побеседуют. Говорят, Паулюс должен задать Лашу несколько важных вопросов.

2

— Осталась еще неиспользованной и такая крупная возможность — беседа с Лашем, — задумчиво сказал Денисов.

— Да, а этот волк кое-что может знать.

— Разумеется. Но попробуй вытяни из него слово… Добром не скажет, уж я-то его знаю, — промолвил Сергеев.

Олег Николаевич и в самом деле знал Лаша — ему пришлось и встречаться и даже разговаривать с бывшим комендантом Кенигсберга.

Было это так…


Наши войска готовились к штурму.

Чтобы избежать излишнего кровопролития, маршал Василевский по поручению Ставки неоднократно обращался в те дни к Лашу с предложением о капитуляции. Но начальник кенигсбергского гарнизона упорствовал: слишком напряженной была обстановка, фюрер грозил смертной казнью тем, кто посмеет отступить хотя бы на десяток метров. И Лаш упорствовал. Ничего иного ему и не оставалось делать.

День и ночь по дорогам к Кенигсбергу шли машины. Они подвозили нашим частям и соединениям снаряды, мины, гранаты, патроны, оружие и снаряжение для личного состава штурмовых групп. На учебных полях, где в точности воспроизводилась оборонительная система гитлеровцев, завершались полковые и дивизионные тактические учения. Опытные саперы инструктировали пехоту. Офицеры выходили на последние рекогносцировки. Штабы составляли боевые приказы и распоряжения. Походные кухни готовили «усиленные» обеды и ужины. Политработники разъясняли боевую задачу.

До штурма оставались считанные дни.

А в небольшом городке Лабиау в старинном графском замке группа под руководством Николаева и Сергеева заканчивала работу над макетом города.

В просторном зале на паркетном полу был сооружен в миниатюре огромный город, опоясанный кольцом фортов, испещренный колпаками дотов и дзотов.

Каждый дом, каждый переулок, каждое отдельное строение сумели изобразить с помощью крохотных кубиков искусные мастера.

— Мастера! — сказал начальник штаба фронта. — Всех — к награде. Сергеева и Николаева — особо, к ордену Красного Знамени. Вопросы будут?

— Разрешите, товарищ генерал? — обратился к нему капитан Николаев. — Мы все просим разрешения отправиться на передовую. Наше место там. Наши знания топографии города пригодятся.

— Хорошо! И в этом молодцы. Правильно. Пойдете на передовую…

3

— Товарищи офицеры, прошу сверить часы, — неожиданно торжественно сказал командующий войсками гвардейской армии генерал-полковник Галицкий. — Сейчас ровно восемь. Восемь часов утра шестого апреля тысяча девятьсот сорок пятого года, — повторил он и вдруг широко улыбнулся. — Похоже на то, что это последняя крупная операция, в которой нам с вами придется участвовать. Дело близится к концу, друзья, к победному концу. Желаю вам всем успеха.

И сразу стал серьезным.

— Повторяю: начало артиллерийской подготовки через два с половиной часа. Еще раз прошу проверить готовность к штурму. По местам, товарищи командиры!

В десять часов тридцать минут шквал артиллерийского огня обрушился на форты, доты и траншеи гитлеровских войск.

На «ночную рубашку Кенигсберга» надели огненный кушак. Он стягивался все туже и туже. Гулкими басами рокотали крупнокалиберные орудия, отрывисто лаяли дивизионные и полковые пушки, хлопали, как кнуты, батальонные «сорокопятки», со скрежетом летели мины, трещали, не умолкая, пулеметные очереди. Сплошная завеса дыма поднялась над Кенигсбергом. Неумолкающий грохот катился над домами, над блиндажами, над окопами. Прошли минуты — ив пепельно-сером небе появились бомбардировщики с красными звездами на крыльях. Гул разрывов стал еще сильнее.

Каждому, кто видел эту сплошную лавину огня, становилось ясно — дни, а то и часы фашистского Кенигсберга сочтены, и только безоговорочная капитуляция может избавить город от сокрушительного штурма.

Гитлеровцы упорствовали.

Батареи крепостной артиллерии огрызались, доты отплевывались огнем, а в казематах и траншеях бледные, растерянные офицеры убеждали измученных и оглохших солдат:

— Мы выстоим!

— Силы русских иссякнут к вечеру!

— Город не сдадим!

Но им уже не верили.

Полтора часа, не умолкая, не ослабляя напора, молотила по укреплениям врага советская артиллерия.

А ровно в полдень вдоль всего пятидесятикилометрового фронта одновременно взвились красные ракеты. Их слабый свет еле мерцал в плотном пороховом дыму, но все равно сигнал атаки заметили всюду — ёго ждали триста пятьдесят тысяч человек по нашу сторону и столько же — в кольце осажденного города.

В оперативной сводке штаба 3-го Белорусского фронта о первом дне боев говорилось по-военному лаконично:

«Части и соединения фронта, взломав внешний пояс обороны противника, овладели несколькими фортами, преодолели траншеи, противотанковые рвы и другие препятствия и успешно продвигались вперед, преодолевая на каждом метре ожесточенное сопротивление гитлеровцев.

За день наши войска продвинулись на четыре километра, овладели пятнадцатью пригородами Кенигсберга, ворвались в город и заняли 102 квартала.

Восточнее станции Зеерапен была перерезана железная дорога Кенигсберг — Пиллау и тем самым завершено полное окружение кенигсбергской группировки, прервана ее связь с войсками на Земландском полуострове.

Наша авиация совершила за день более тысячи самолетовылетов, нанося мощные бомбовые и штурмовые удары по противнику».

К вечеру рота Сергеева вышла к трамвайному депо.

Кирпично-красные корпуса стояли чуть пониже насыпи, темные, таинственно-спокойные. Что там? Окажут ли немцы сопротивление? Атаковать немедленно или подождать, пока догонят отставшие соседние роты?

— Командиров взводов ко мне, — приказал Сергеев связным, не оборачиваясь. — Вызови комбата, — тут же распорядился Олег Николаевич. Радист монотонно забубнил в микрофон:

— Река, я Ручей, Река, я Ручей. Как меня слышишь? Река, я Ручей. Как слышишь? Как меня понял? Река, я Ручей, прием.

Ответа не последовало.

— Река, я Ручей. Как меня слышишь? Река, я Ручей. Как понял? Прием, — снова повторил радист. И снова не услышал ответа.

— Связи нет, товарищ капитан!

— Ты мне что-то сказал? — переспросил Сергеев. Новое звание присвоили ему только позавчера, и он еще не мог к нему привыкнуть.

— Я говорю — нет связи.

Нескладная фигура выросла рядом и сразмаху шлепнулась на землю.

— Посыльный из штаба, товарищ капитан, — доложил солдат. — Командир полка приказал передать вам, чтобы приняли командование батальоном. Штаб батальона на минное поле нарвался. Комбат погиб.

— Передайте: приказ будет выполнен!

Через полчаса нового комбата вызвали на КП.

— В течение ночи нам приказано вести активные боевые действия с целью помешать гитлеровцам организовать оборону на промежуточных рубежах, — говорил командир полка. — Командование фронта готовит решительный удар, рассчитанный на то, чтобы расколоть вражескую группировку на несколько частей и прорваться к центру города. Задача предстоит трудная. Надо любыми способами помешать немцам за ночь отдохнуть и подтянуть свои резервы…

Олег Николаевич возвращался в батальон. Наступило временное затишье, и откуда-то издалека, со стороны вокзала, доносился приглушенный расстоянием голос диктора:

— Немецкие солдаты! Начальник гарнизона генерал от инфантерии фон Лаш обращается к вам в эти трудные часы. Кенигсберг должен быть удержан. Любой ценой! Пока в городе остается хотя бы один немецкий солдат, русские в него не войдут. Победа или смерть! Мы не сдадимся ни на каких условиях!..

«Последний вопль преступника, приговоренного к поражению самой историей», — подвел итог этой речи Сергеев.

Всю ночь не прекращался гул артиллерийской стрельбы. Ему вторил стрекот пулеметов, частые винтовочные выстрелы и автоматные очереди. Озаренный вспышками ракет, отблесками разрывов, пламенем пожарищ, город еще жил — жил странной, напряженной жизнью обреченного.

Сергеев не сомкнул глаз до рассвета, осматривая боевые порядки.

А вместе с первыми лучами солнца, едва пробившимися сквозь сплошную пелену дыма и гари, снова началась артиллерийская подготовка. Весь лень продолжались жестокие бои. Гитлеровское командование ввело свои последние резервы — отряды фольксштурма, наспех, кое-как собранные и почти необученные.

Около полуночи в батальон Сергеева неожиданно прибыл командир дивизии полковник Толстиков.

— Сумеешь выполнить трудную задачу, комбат? — спросил он.

Через два часа Сергеев построил свой батальон под каменными опорами взятого моста. Он произнес совсем короткую речь:

— Спасибо. Дрались, как полагается гвардейцам. Не зря наша дивизия носит название Московской. Имени своего не опозорили ни разу. Командирам рот представить отличившихся к награде. Борисенко, ко мне!

Писарь батальона подбежал к комбату.

— Приготовил?

— Да.

— Пиши.

— Много написал я на своем веку, — говорил потом товарищам мастер по вывескам Борисенко, — но эта была самой лучшей моей работой.

Писарь сказал правду. Ровными белыми буквами на темном кирпиче опор он вывел: «Этот мост взяли в апреле 1945 года гвардейцы соединения полковника Толстикова». Так и осталась эта надпись здесь, напоминая калининградцам о делах грозных и суровых.

А к утру батальон вместе с другими подразделениями ворвался в здание Южного вокзала. Днем 8 апреля стало известно, что наши войска заняли порт, овладели северо-западной и южной частями города, оседлали железную дорогу в нескольких местах.

Армейская газета вышла в тот день в виде маленькой листовки — верстать и печатать все четыре полосы не хватило времени. Даже одни заголовки крохотных заметок были красноречивее любых длинных статей: «Мы штурмовали машиностроительный завод», «На занятых судостроительных верфях», «Бумажная фабрика в наших руках», «Наступление продолжается», «Пройдено триста городских кварталов», «Атакован газовый завод», «Прекратили сопротивление еще четыре форта», «Химический завод взят».

В штабе фронта перехватили радиограмму Лаша в ставку Гитлера:

«Прошу разрешения фюрера сосредоточить наши силы в западном направлении и предпринять попытку прорваться из окружения на запад».

Из Берлина немедленно последовал ответ.

«Драться до последнего. Все, кто попытается оставить город, будут приговорены к смерти». Гитлеру незачем было теперь беречь силы, незачем было думать о своих войсках. Крах близился. И бесноватый фюрер пытался ценой десятков тысяч жизней оттянуть окончательное поражение хотя бы на несколько дней.

— Драться до последнего! — этими словами он начинал свои приказы.

— Драться до последнего! — заканчивались все воззвания фюрера.

— Драться до последнего! — звучало по радио.

— Драться до последнего! — пестрело на страницах газет.


— Драться до последнего равносильно самоубийству! — сказал генерал Лаш и обвел глазами тех, кто собрался в его блиндаже. Здесь были фюрер города Вагнер, начальник штаба обороны, гарнизонные военные специалисты, командиры дивизий, представители городских властей. Все молчали. Не услышав поддержки, но не встретив и возражений, Лаш продолжал:

— Каждому из нас очевидно, господа, что немецкое государство разваливается. Руководство фюрера становится чисто формальным. Берлин находится под угрозой окружения. Нам необходимо действовать на свой риск и страх, взяв на себя всю полноту ответственности за возможные последствия. Впрочем, — усмехнулся генерал, глядя на перепуганные липа своих собеседников, — впрочем, эту ответственность готов взять на себя я. Я приказываю войскам пробиваться на запад.

К вечеру стало ясно: эта попытка закончилась полным провалом. Прорваться через кольцо советских войск не было никакой возможности.

Разгневанный Гитлер передал приказ об отстранении Лаша от командования гарнизоном и предании его суду. Преемником Лаша Гитлер назначил генерал-майора Шуберта. Но Шуберт попросту не выполнил приказа: он самовольно передал свою новую должность командиру полицейского полка майору Фойгту. Впрочем, все эти перемещения уже не имели смысла, да войска о них и не знали. Гитлеровцам было безразлично, кто командовал, вернее, — кто уже не командовал ими. Наступала развязка.

В восемь часов вечера гвардейские части генерал-полковника Галицкого подошли к Прегелю в районе королевского замка.

Громада шлосса мрачным силуэтом вырисовывалась на горящем небе: Кенигсберг пылал со всех сторон. Зловещее пламя озаряло дворцовую ограду двухметровой толщины, сложенную из огромных необтесанных камней, закопченные развалины стен, разрушенных еще налетами английской авиации. Из бойниц в стенах замка то и дело вырывались пулеметные очереди, оттуда же били полевые орудия, летели ручные гранаты.

Подразделения гвардейских дивизий форсировали Прегель вплавь — мост оказался разведенным, подъемные механизмы неисправными.

Быстрыми перебежками под вражеским огнем бойцы и командиры входили в непоражаемое пространство и, пробираясь через проломы в стенах, врывались во двор замка.

Напряжение боя нарастало с каждой минутой. Рукопашные схватки, гранаты, длинные очереди из автоматов сделали свое дело. Судьба замка была решена.

— Товарищ капитан, смотрите! — крикнул кто-то позади Сергеева. — На башню смотрите!

Из окна на верхнем этаже башни показалась едва различимая снизу фигура. Олег Николаевич навел бинокль. «Почему штатский? Что они задумали?» — на эти вопросы он не успел дать себе ответа. Неуклюжий человек в черном — или это только так показалось отсюда? — держась одной рукой за косяк, другой воткнул в расщелину между камнями древко. Белое полотнище резко выделялось теперь на фоне руин. И сразу же огонь прекратился.



— Вперед! — крикнул Сергеев. — Вперед, товарищи!

Прошли минуты. Белый флаг упал наземь. Вместо него сильные руки подняли новое знамя — алое знамя победы. Королевский замок, символ города, его гордость и вековая цитадель — пал!

Пожары бушевали все сильней. Их пламя стало багровым от дыма, плотной пеленой застилавшего поверженный город. Копоть ложилась черной вуалью на остатки стен, на мостовые, на лица людей. Стало душно, как в наглухо закрытом помещении, жарко, словно на улице стоял не холодный апрель, а раскаленный июль.

И снова забрезжило утро — четвертый день штурма, 9 апреля.

В десять часов утра из уцелевших уличных репродукторов раздался искусственно-бодрый голос диктора:

— Говорит берлинское радию, говорит берлинское радио! Доблестные защитники Кенигсберга нерушимо держат оборону. Их лозунг остается прежним: победа или смерть!

«Доблестные защитники Кенигсберга» стреляли в репродукторы, пытаясь заглушить слова, которые звучали как издевка, как злобная насмешка над обреченными на гибель.

Дежурный адъютант штаба Лаша записывал в оперативный журнал:

«Во второй половине дня для войск гарнизона сложилась совершенно безвыходная обстановка. В руках наших войск оставалось всего несколько километров территории — отдельные кварталы и дома. Мы лишились всех укреплений. Расположение наших войск насквозь простреливается противником. Каждый участок города находится под непрерывным воздействием советской авиации. Почти вся наша артиллерия выведена из строя или захвачена русскими. Большинство пехотных частей разгромлено. В течение одного дня, как сообщили русские, им сдалось в плен 27 102 человека. Эта цифра, очевидно, не преувеличена. По нашим данным, в живых из 130-тысячного гарнизона осталось не более 40 тысяч человек. Отдельные группы охвачены безысходным отчаянием и апатией, другие продолжают сопротивление с фанатическим упорством, которым можно восхищаться, но которое нельзя и не признать безумным. Дальнейшее сопротивление стало бессмысленным. Судьба города решена».

Адъютант посмотрел на часы. Было ровно шестнадцать.

Он отложил в сторону авторучку и вышел в коридор. Вернувшись через минуту, осторожно постучал в толстую бронированную дверь и открыл ее, доложив с порога:

— Господин генерал, в приемной ожидают вызова прибывшие по вашему приказу полковник Хефен и подполковник Кервин.

— Просите, — устало ответил Лаш.

Он не пригласил офицеров сесть. Глядя на пестрый план Кенигсберга, занимавший всю стену просторного подземного кабинета, начальник гарнизона невнятно проговорил:

— Наступил конец. Надо капитулировать.

— Простите, господин генерал. Я не расслышал ваших слов, — отрывисто бросил Хефен.

Лаш резко повернулся и встал перед полковником, глядя на него в упор мутными от бессонницы глазами.

— Господа офицеры! Я вынужден дать вам тяжелое поручение. Иного выхода нет. Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Приказываю… — Голос генерала стал тверже. Хефен и Кервин вытянулись. — Приказываю отправиться в качестве парламентеров в штаб русских для ведения переговоров о капитуляции. Вы наделяетесь широкими полномочиями. Время и место вашего перехода через линию фронта будет согласовано по радио немедленно. Будьте готовы в путь.

Ровно в девятнадцать часов парламентеры были доставлены на командный пункт 11-й гвардейской стрелковой дивизии, где их принял командующий армией генерал-полковник Галицкий.

Получив условия безоговорочной капитуляции, фашистские офицеры возвратились в штаб Лаша.

В установленный час ответа гитлеровского командования не последовало.

Тогда в нелегкий путь отправились парламентеры советской стороны. Выполнить эту трудную и ответственную задачу выпало на Долю шестерых смельчаков. Группу возглавлял начальник штаба 11-й гвардейской дивизии подполковник Яновский. С ним шли переводчики — заместитель начальника штаба артиллерии дивизии капитан Федорко и капитан Шпитальник — старший инструктор политотдела. Офицеров сопровождали два автоматчика. Проводником был назначен «знаток Кенигсберга» — гвардии капитан Сергеев. Их встретили двое проводников-немцев, которых послал Лаш.

Огонь не прекращался, хотя гитлеровцам было известно о выходе парламентеров. Смельчаки пошли сквозь огонь, зная, что каждая минута, каждый шаг грозят им гибелью.

От здания министерства финансов провинции шестерка отважных, укрываясь от осколков и пуль за развалинами домов, пересекла улицу Книпродештрассе, обогнула здание кирасирской казармы и вышла на Штайндамм. Здесь огонь оказался менее плотным, продвигаться удавалось сравнительно быстро. Их путь лежал к руинам университета.

В руках один из солдат нес белый флаг. Завидев его, многие фашистские группы прекращали огонь. Другие, наоборот, усиливали стрельбу.

Наконец советские воины вступили на Парадеплац. До блиндажа Лаша оставалось несколько десятков метров.

Блиндаж было трудно заметить. Но недаром Сергеев побывал возле него несколько раз, притом в самое различное время.

— Здесь, товарищ подполковник, — указал он на невысокие металлические перила у двух входов. За ним поднималась едва заметная насыпь. Лишь она и выдавала сооружение, укрытое глубоко в земле.

Часовой у входа отдал честь. Яновский ответил и сразу решительно шагнул вниз. Навстречу им спешил уже предупрежденный звонком часового дежурный адъютант Лаша. Вытянувшись у стены, он пропустил советских офицеров и солдат вперед.

Пятеро остались у входа. Яновский пошел дальше. Крутые ступени привели его в глубину подземелья, построенного еще в 1934 году. Миновав длинный ряд комнат и не обращая внимания на гитлеровцев, вскакивавших с мест при его появлении, подполковник проследовал в кабинет начальника кенигсбергского гарнизона.

Толстая стальная дверь, распахнутая услужливым обер-лейтенантом, открылась бесшумно, мягкий свет матовых плафонов озарил полутемный коридор. Почти неслышно ступая по полу, застеленному толстыми коврами и звериными шкурами, навстречу Яновскому шел человек лет пятидесяти, среднего роста, с бледным, от бессонницы и долгого пребывания в блиндаже отекшим лицом, явно взволнованный и растерянный.

Это и был генерал от инфантерии Бернгардт-Отто фон Лаш, который, по собственному признанию, всю свою жизнь посвятил подготовке победной войны против России.

Еще в первую мировую войну безвестный лейтенант фон Лаш удирал от русских войск. И потом, затаив на всю жизнь ненависть к ним, готовился к реваншу. Теперь наступил финиш его военной карьеры. Снова Лаш — теперь уже не юный лейтенант, а пожилой, умудренный опытом генерал, — оказался побежденным русскими.

Фашистский генерал остановился в трех шагах и, привычным жестом вскинув руку, отдал честь советскому подполковнику. Лицо Яновского было сурово. Он отказался сесть, хотя Лаш сам придвинул к нему кресло, силясь вежливо улыбнуться при этом.

Подполковник протянул Лашу текст ультиматума за подписью маршала Советского Союза Василевского. Вставив в глаз монокль, генерал пробежал бумагу и, не задавая вопросов, наклонился к столу.

Вынув из кармана автоматическую ручку, он сделал аккуратный росчерк: «Отто фон Лаш».

Повернувшись к адъютанту, который напряженно следил за движениями своего «шефа», Лаш ровным бесстрастным голосом распорядился:

— Немедленно передать всем частям приказ о прекращении сопротивления и безотлагательной, безоговорочной капитуляции.

Адъютант вышел. Тотчас из соседней комнаты через полуоткрытую дверь донеслась быстрая речь радиста:

— Ахтунг! Ахтунг! Хёрте алле! Хёрте алле![22]

А в противоположном конце коридора хлопнул вдруг одинокий выстрел. Лаш поморщился и еле слышно произнес, обращаясь не то к Яновскому, не то к самому себе:

— Еще один.

Яновский круто повернулся и вышел.

Почти в полночь наши парламентеры вернулись к своим и доложили о результатах переговоров генерал-полковнику Галицкому.

Прошло минут тридцать. Приказ Лаша передавался уже и через уличные вещательные установки, но огонь не прекращался и даже не ослабевал.

— Либо фашистские части потеряли связь со своим командованием, либо попросту решили не подчиниться приказу, — вслух подумал Галицкий. Помедлив, он взглянул на Яновского.

— Ничего не поделаешь, придется вам, подполковник, снова отправляться в это чертово пекло. Как, хватит сил? Умаялись, наверное, за ночь.

— Раз надо — значит надо, товарищ командующий.

…В два часа утра 10 апреля подполковник Яновский с группой автоматчиков привел бывшего начальника гарнизона Кенигсберга на командный пункт командира дивизии генерала Цыганова. Сюда подкатили мощные радиоустановки. Усиленный динамиками, зазвучал над поверженной столицей Восточной Пруссии голос Лаша:

— Солдаты! Война проиграна нами бесповоротно.

Дальнейшее сопротивление ведет лишь к ненужным жертвам среди доблестных защитников города и мирного населения. Данной мне фюрером и отечеством властью в последний раз приказываю сложите» оружие. — Лаш сделал паузу, вытер со лба пот, а затем продолжал: — Командующий четвертой армией генерал Миллер! Я обращаюсь к вам с призывом прекратить боевые действия на Земландском полуострове. Наше дело проиграно. Сдавайтесь русским, которые гарантируют нам сохранение жизни, знаков различия и личного достоинства.

На предварительном допросе Лащ показал:

— В результате обстрела русской артиллерией и полетов бомбардировочной авиации оборонительные сооружения были повреждены, их внутренний транспорт перестал работать, прекратился подвоз боеприпасов, радио и телефонная сеть прервались, войска понесли большие потери. Моральное состояние солдат все время ухудшалось, последние запасы боеприпасов и продовольствия были уничтожены. Из-за разрушений по городу нельзя было продвигаться.

Мы полностью потеряли управление войсками.

Выходя из укрытий на улицу, чтобы связаться со штабами частей, офицеры не знали, куда идти, абсолютно теряя ориентировку: разрушенный, пылающий город совершенно изменил свой вид. Никак нельзя было предполагать, что такая крепость, как Кенигсберг, падет столь быстро. Русское командование тщательно разработало и превосходно осуществило эту операцию…

Сергеев был в той же комнате. Его пригласили на смену переводчику, уставшему от непрерывных допросов.

В три часа утра, вняв, наконец, голосу рассудка, крупные группы противника начали сдаваться в плен. Стрельба стихала.

И только с Миттельтрагхайм, с Цецилиеналлее, из района озера Обертайх все еще долетали раскаты орудий и пулеметная дробь. Последние отряды, занявшие здание восточно-прусского правительства, макаронную фабрику, жилой массив на улице, которая теперь носит название Госпитальной, в форте «Врангель» и в крупном форте «Дер Дона» на противоположном берегу озера, оказывали упорное сопротивление.

Сергеева оставили при штабе армии. После бессонной ночи хотелось прилечь, но не отдыхал никто, Олега Николаевича вызвал заместитель командующего.

— Берите резервный батальон — и на Миттельтрагхайм. Надо выбить эту сволочь из укрепленных зданий. К фортам пошлем усиленные полки. Ваше дело — здание правительства и жилой дом вот здесь. — Генерал указал пальнем на квадрат плана.

Подковообразное здание правительства мутно белело на фоне окружавших его развалин. Из окон всех трех этажей беспорядочно палили обезумевшие от страха и отчаяния гитлеровцы.

— Прекратите огонь, в этом ваше спасение! — предупредил Сергеев в рупор. Немцы услышали его голос, стрельба на минуту умолкла. Но сразу же возобновилась с новой силой.

Поставив ротам задачу, Сергеев повел на штурм здания свой батальон.

Первой ворвалась в правое крыло здания третья стрелковая рота. Выстрелы теперь раздавались внутри, становясь все реже и реже. Внезапно густой дым повалил из провалов окон. Вторая рота атаковала главный подъезд.

Здание пылало слева, с внутреннего двора.

— Подожгли, гады! — крикнул ефрейтор Семушкин, бросаясь вперед. — Давай, ребята, быстрее! Берем живьем!

К шести часам утра около двухсот солдат и офицеров сложили оружие. Почти одновременно капитулировал гарнизон форта «Врангель». И только форт «Дер Дона» продержался до девяти. Наконец и над ним взвился белый флаг.

Кенигсбергская группировка гитлеровцев прекратила свое существование.

Советские войска были отведены на отдых.

Вечером Сергеев вместе с офицерами штаба слушал Москву.

Знакомый голос Левитана, торжественный и радостный, звучал в эфире. В этот час вся страна слушала очередной приказ Верховного Главнокомандующего:

«…В ознаменование одержанной победы сегодня, 10 апреля, столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 3-го Белорусского фронта, штурмом овладевшим городом и крепостью Кенигсберг, двадцатью артиллерийскими залпами…»

Гремел салют и здесь, в поверженном Кенигсберге, — без приказа, без счета залпов. Небо озарялось вспышками ракет, раскалывалось от грохота пушек, перечеркивалось нитями трассирующих пуль. А из полевых раций неслось:

— «Сообщение Советского Информбюро.

Значение Кенигсбергской операции состоит в том, что в итоге решительного штурма была разгромлена большая стратегическая группировка противника и тем самым приближены сроки окончательного поражения фашистской Германии. За дни боев в Кенигсберге уничтожено 42 тысячи вражеских солдат и офицеров, 92 тысячи гитлеровцев сдались в плен, в их числе — 4 генерала и 1819 офицеров. Захвачены огромные трофеи».

Навсегда ликвидирован теперь форпост и гнездо германского империализма и военщины на западных границах нашей Родины…»

4

Лаш был заметной фигурой среди военнопленных, и калининградской комиссии сразу же, без всяких проволочек, удалось найти место, где он находился.

Организация переговоров была поручена наиболее Опытным в таких деликатных делах членам комиссии — генералу Демину и полковнику Федотову.

Однако сразу же встали новые непредвиденные трудности. Вместе с адресом Лаша в Калининград пришли и неутешительные сведения о бывшем генерале.

За преступления во время войны Лаш должен был понести суровое наказание. Однако вскоре оно было смягчено, и генерал, избежав тюрьмы, жил в благоустроенном дачном поселке, именуемом лагерем для военнопленных офицеров, свободно ходил по парку, общался с другими бывшими генералами немецкой армии, мог читать любую литературу по своему выбору, писать мемуары, письма.

В общем, к нему, как и ко всем военнопленным офицерам бывшей гитлеровской армии, проявили в высшей степени гуманное отношение.

Однако Лаш оставался враждебно настроенным против советских людей. Трудно сказать, чего здесь было больше — бессильной злобы, человеконенавистничества или тевтонского упрямства, но он демонстративно высказывал недоброжелательность ко всему, что его окружало.

В лагере Лаш капризничал, всячески подчеркивал свое недовольство, желая досадить работникам лагеря. Местной администрации нелегко было улаживать все эти капризы. Лаш особенно обижался на то, что его «причислили» к военным преступникам. Возмущаясь, он говорил:

— Я никогда не был в России, не разорял ваши хижины и не мог поэтому быть преступником. Я начальник гарнизона Кенигсберга. Это — не Россия.

Бывшему генералу напоминали о том, что с июля 1941 по сентябрь 1943 года, когда он командовал дивизией, именно его приказы принесли неисчислимые бедствия жителям Луги, Волхова, Любани и других городов и селений Ленинградской области. Генерал пытался оправдываться. Но большей частью, чтобы не раздражать его, с ним просто не вступали в споры. Лаш и так хорошо знал совершенные им преступления.

После всего, что калининградцы узнали о Лаше, надеяться на то, что он сообщит важные сведения о янтарной комнате, не приходилось. Тем более нельзя было рассчитывать на его помощь в розысках музейных сокровищ. И все-таки мысль о том, что Лаш мог знать тайну янтарной комнаты, не давала покоя Денисову и его друзьям. Они стали придумывать, каким образом расположить Лаша к беседе.

Фридрих Паулюс, бывший командующий шестой армией, среди многих немецких генералов и офицеров пользовался большим авторитетом. Наверное, учитывая это, доктор Гергардт Штраус из Берлина первым подал мысль: хорошо, если бы Паулюс переговорил с Лашем.

Денисов сразу же обратился через соответствующие инстанции к Паулюсу с просьбой переговорить с Лашем о судьбе музейных ценностей, вывезенных из Минска, Киева, Вильнюса, Ростова и других городов Советского Союза, оккупированных в свое время гитлеровцами. Где находятся эти украденные ценности теперь?

Генерал-фельдмаршал Паулюс жил под Москвой. Он любезно согласился выполнить просьбу, заметив при этом:

— Мы, немцы, несем ответственность за ценности, вывезенные из России, и всячески должны содействовать розыскам, чтобы хоть частично возвратить эти сокровища народу, их создателю и хозяину.

Паулюс, конечно, хорошо знал: гитлеровцы грабили и тащили все, что можно увезти, и в том числе музейные ценности. Но фельдмаршал, видимо, не представлял себе масштабов этого грабежа. Когда ему сообщили о янтарной комнате, на лице его выразилось некоторое сомнение:

— Неужели вывезли янтарную комнату? Ведь ее знает весь мир, это же подарок нашего Фридриха русскому царю! Трудно себе даже представить такое! — искренне возмущался Паулюс.

Но вот переводчик передал фельдмаршалу подлинную переписку доктора Роде. Не спеша, внимательно читал Паулюс одну бумагу за другой. Он просмотрел инвентарные описи картин и других музейных экспонатов, нашел в переписке знакомые фамилии — Кюхлера, Коха и других, вывозивших ценности из Советского Союза в Германию. С этого момента Паулюс уже рассуждал иначе.

— Мне стыдно, — сказал фельдмаршал, — стыдно за генералов немецкой армии, которые участвовали в этом позорном деле! Я обещаю выполнить просьбу и готов немедленно переговорить с генералом Лашем.

Организовать свидание оказалось нетрудно, так как Бернгардт-Отто Лаш находился под Москвой, неподалеку от места, где жил фельдмаршал Фридрих Паулюс. Через некоторое время в Калининград позвонили из Москвы и сообщили, что встреча Паулюса с Лашем состоится через три дня.

5

Лаш встретил Паулюса стоя, как и полагалось по уставу. Два советских офицера, сопровождавшие Паулюса, прошли в дальний угол комнаты. Немцы разместились в удобных креслах. Но разговор не клеился. С самого начала он принял сухой, официальный характер. Сперва Лаш ограничивался лишь односложными ответами о своем здоровье, самочувствии, настроении. Потом Паулюс вежливо, но прямо сказал Лашу о цели своего визита:

— Я хотел спросить вас, господин генерал, о том, что вам известно о янтарной комнате, вывезенной в Кенигсберг?

— Ничего, экселенц, — как бы заранее зная, о чем его спросят, без промедления ответил Лаш. — Я, как и вы, был военным и всегда считал своим принципом не вмешиваться в политику. Вывоз янтарной комнаты, как я понимаю, — это политика.

— Вы или просто заблуждаетесь, генерал, или не хотите замечать того, что мы с вами всю нашу жизнь либо воевали, либо готовились к войне и таким образом активно участвовали в политике. Еще фон Клаузевиц, как вы помните, сказал, что война есть не что иное, как продолжение политики.

— Я уже ответил, экселенц, что всегда стоял в стороне от политики.

— Вряд ли! Вспомните молодость. Разве это были не вы, герр Отто Лаш, когда в тысяча девятьсот четырнадцатом году, безусым лейтенантом, в составе первой кавалерийской дивизии, бросая обозы, в пену загоняя коней, отходили на повышенном аллюре из Алленштайна, оставляя его русским?

— Да, это была неудача.

— Но вас за это наградили, как и многих других, Железным крестом. Это — политика!

— Мелкий факт. Вы ловите блох, господин Паулюс. Потеряв под Сталинградом не обозную повозку, а всю знаменитую шестую армию, триста тысяч человек, вы получили фельдмаршальский жезл.

— Вот и я говорю об этом. Чинами, объявлением траура, орденами хотели украсить национальный позор Германии и прикрыть от немцев крах нацистской политики.

Фон Лаш не ответил. Казалось, ему нечего было отвечать. Он повернулся к окну, сделав вид, что заинтересовался тем, как группа молодых работниц что-то выкапывает в саду.

— Впрочем, не завидуйте мне, генерал, — сказал Паулюс, — вы получили не менее высокую награду. — Фон Лаш повернулся к собеседнику, и его бровь удивленно поползла вверх. — Гитлер приговорил вас к смерти. В наше время это не менее почетно, чем получить чин фельдмаршала. Не так ли?

Лаш понял иронию. Его лицо приняло злое выражение.

— Мы могли устоять, если бы Гитлер не дал волю своим выскочкам гауляйтерам! — вдруг не сказал, а как-то выкрикнул он.

— Считаете, что у меня было меньше причин капитулировать? Ошибаетесь. Я был на чужой земле, в полях под Сталинградом, а вы у себя на родине, в первоклассной крепости, с несколькими тысячами тяжелых крепостных и полевых орудий, с гарнизоном в сто тридцать тысяч человек. Вы держались всего три дня, а крепость строилась триста лет. Для чего тогда строить крепости? Я не хочу сказать, что вы плохой генерал. Наоборот. Но генерал должен честно анализировать факты.

Наступила пауза.

— Наши стратеги, — фельдмаршал так произнес это слово, что Лаш почувствовал, насколько Паулюс презирает этих «стратегов», — распространяют мнение, будто бы только ошибки и сумасбродства Гитлера привели Германию к поражению. Какая бессмыслица! Я лично участвовал в разработке плана Барбаросса. Я об этом говорил в Нюрнберге. И я могу вам сказать, что все, что мы планировали, было явной авантюрой, потому что мы стали орудием бредовой политики нацизма. Ни храбрые солдаты, ни талантливые генералы, ни могучее оружие, ни тем более умные, добрые или злые гауляйтеры не могли предотвратить катастрофу. Разрабатывая план, мы прекрасно учли, что пулемет, пушка в руках солдата любой армии стреляет одинаково, но, к сожалению, мы не смогли понять, что люди воюют различно, и это зависит в первую очередь от того, за что они воюют, какую цель они ставят перед собой, и именно в этом, как мне кажется, заключается потрясающее упорство и сокрушительная сила ударов русских.

Лаш вскочил. Мелкими шагами быстро пробежался по комнате и остановился перед Паулюсом.

— Здесь, в лагере для военнопленных, я имел достаточно свободного времени и все-таки… и все-таки, господин фельдмаршал, я не готов еще к тому, чтобы сдавать экзамен по этому… как у них называется… марксизму-ленинизму.

— О, генерал, у вас большие планы!

— Как видите. Но русские этого не учитывают. Они судили меня как военного преступника!

— Ну, это право победителей. Это еще больше подтверждает мою мысль о том, что командующий военным округом Восточной Пруссии генерал фон Лаш не вертелся где-то вне политики.

Беседа становилась все жестче. Лаш явно нервничал.

— Поймите, генерал, — продолжал Паулюс. — Украден подарок Фридриха! Позор ложится на военных. Мы, немцы, обязаны помочь найти янтарную комнату.

— И получите еще одну награду от русских, — раздраженно выкрикнул Лаш, подчеркнуто вытянувшись перед Паулюсом.

— Честность будет вам наградой, — бросил фельдмаршал и, усталым жестом вынув монокль, направился к выходу. Он был недоволен разговором с Лашем.

Лаш сделал несколько быстрых шагов вдогонку Паулюсу, затем щелкнул каблуками и нервным, срывающимся голосом прокричал «Хайль!».

Не обратив внимания на это очередное чудачество, Паулюс вышел из комнаты. Он был взволнован. Извинившись перед советским офицером за то, что прервал беседу, Паулюс заметил при этом:

— Вот такие безответственные слепцы, разыгрывающие из себя национальных героев, нанесли огромный вред Германии. Да и не только Германии…

Итак, разговор с Лашем не удался.

Тем же вечером на официальном допросе Лаш подтвердил, что судьба художественных ценностей, вывезенных, из России, ему неизвестна.

Глава восьмая «НЕ ЗНАЮ», — ГОВОРИТ КОХ

1

Просторный зал Варшавского воеводского суда переполнен. Особенно много здесь журналистов. Сергеев безошибочно узнавал их среди публики. Старые и молодые, худые и обрюзгшие, веселые и хмурые — все они были одинаковы: деловитые, чуточку развязные, громкоголосые, умеющие с первого слова перейти на «ты», а со второго — похлопать по плечу и спросить: «Как дела, старик?» Они входили, выходили, громко разговаривали, — короче, чувствовали себя совсем как дома в этом мрачноватом зале, отделанном дубом. Впрочем, журналисты везде и всюду чувствуют себя как дома. Такая уж профессия.

Завсегдатаи Варшавского суда по одной этой оживленной, немного суетливой толчее немедленно угадали бы: сегодня слушается очень интересное дело. Но посторонней публики здесь нет. Предстоит процесс действительно очень важный. Слушается дело Эриха Коха.

Эрих Кох! Еще сравнительно недавно это имя заставляло вздрагивать и втягивать голову в плечи сотни тысяч людей. Чрезвычайный президент и гауляйтер Восточной Пруссии, шеф гражданских властей оккупированного Белостокского округа, рейхскомиссар Украины, глава всех гитлеровских органов, в том числе гестапо и полиции на этих территориях, — вот кем был тогда Эрих Кох.

Но этим сказано ещё далеко не все. В течение долгих лет Кох был ближайшим сотрудником Гитлера, его личным другом. Он один из первых вступил в нацистскую партию и гордился тем, что фюрер в числе немногих «удостоил» его высшей партийной награды.

Представителям прессы уже сообщили: обвинительное заключение вместе с приложенными документами составляет двенадцать объемистых томов. Пока содержание их известно лишь немногим. Но зато каждому, кто сидит сейчас в зале суда, известны преступления человека, которому уготовано место на скамье подсудимых.

Впрочем, скамьи никакой и нет. Так по традиции называется мягкое кресло, поставленное для обвиняемого напротив судейского помоста.

— Встать, суд идет!

В огромном зале смолкает шум.

За длинным столом, покрытым скатертью, рассаживаются члены суда. В публике перешептываются, называют фамилии этих людей. Председательствует руководитель четвертого отдела уголовного суда Варшавского воеводства Бинкевич, в составе суда — судья Фрыдецкий и три заседателя.

Слева, за отдельным столиком, занимают места прокуроры Смоленский и Войташевский, напротив — защитники обвиняемого доктор Сливовский и Венглинский, чуть поодаль — эксперты: специалист в области международного права профессор Клавковский и знаток польского уголовного права профессор Поспешальский.

— Введите обвиняемого! — раздается голос председательствующего.

Все взгляды устремляются к двери, распахнутой настежь. Два милиционера под руки вводят — почти несут — невысокого человека с редкими взлохмаченными волосами, обвислыми «старопольскими» усами, страдальчески опущенными веками. На Кохе — зеленый старый свитер под потертым пиджаком, домашние туфли со стоптанными задниками, лоснящиеся мятые штаны.

— Старая лиса, — шепчет на ухо Сергееву польский журналист. — Еще вчера он прогуливался по двору тюрьмы в щегольской одежде. А сегодня… Хочет возбудить жалость! Жалость, которой не знал сам во времена своей почти сверхъестественной власти!

Кох усаживается в кресло. Сидящие неподалеку видят, как остро и недобро блестят его глаза.

Тишина. Только негромкий стрекот киносъемочных аппаратов нарушает молчание. В напряженном безмолвии раздаются первые слова председательствующего.

Суд над гитлеровским военным преступником Кохом начался.

2

В эти дни миллионы людей в разных странах, читая газетные сообщения, задавали себе один и тот же вопрос: откуда взялся Эрих Кох, как удалось его разыскать, где находился он долгие годы?

…Удрав с Украины, Кох укрылся в своем старом логове — Кенигсберге. Здесь протекали последние дни его бурной «деятельности». Почти ежедневно жители города слышали по радио знакомый хрипловатый голос гауляйтера. Кох приказывал, требовал, умолял, убеждал, уговаривал:

— Кенигсберг — это военный престиж Германии!

— Кенигсберг — германская твердыня!

— Жители города — верные носители тевтонского духа!

— Русские погибнут, а в Кенигсберг не войдут!

— Кенигсберг русским не сдадим!

— Будем драться с фанатическим бешенством!

«Отец города», как он сам называл себя, «коричневый царь Восточной Пруссии», как его прозвали впоследствии, казалось, не отходил от микрофона, установленного глубоко в бронированном подземелье Дома радио.

Но вскоре выкрики эти прекратились. Советские войска разгромили группировку фашистских войск и, прорвав укрепленную линию на рубеже реки Дайме, к концу января 1945 года окружили Кенигсберг и подошли к внешнему укрепленному обводу крепости.

Вот тогда «отец города» и покинул своих «детей», удрав в имение Нойтиф на косе Фриш-Нерунг, Только время от времени он тайком прилетал в столицу Пруссии на самолете-разведчике «физлершторх» и строчил отсюда донесения фюреру. Гауляйтер особенно усердно обвинял Четвертую армию в том, что она совершает дезертирство, трусливо отходит на запад, пытаясь пробиться к райху, в то время как он, мужественный и стойкий Кох, с преданным фюреру фольксштурмом намерен прочно держать оборону Восточной Пруссии.

Трусливая наглость и стремление спасти шкуру любым путем привели к тому, что даже после падения Кенигсберга Кох в депеше Гитлеру «внезапную» победу русских объяснял своим отсутствием в городе в этот момент. Заверив «любимого фюрера» в своей безграничной преданности, гауляйтер дал клятву выстоять на Земландском полуострове, и тут же, не переводя дыхания, сел в кабину самолета, чтобы отправиться на косу, где в Пиллау его ожидал стоявший под парами ледокол «Остпройсен». Погрузив на борт «мерседес» и двух любимых собак, а также часть награбленного имущества, Кох сбежал в оккупированную гитлеровцами Данию.

Здесь, в Копенгагене, он замаскировался под «цивильного» добропорядочного немца и терпеливо дожидался конца войны.

После капитуляции гитлеровских войск Кох перебрался в Северную Германию и под вымышленной фамилией Рольфа Бергера, с фальшивым паспортом сельскохозяйственного рабочего старался оставаться незамеченным среди бурного потока беженцев. После долгих блужданий в поисках надежного убежища бывший гауляйтер обосновался вблизи Любека, в пятидесяти километрах севернее Гамбурга, по-прежнему прикидываясь наемным рабочим.

Еще совсем недавно Кох был слишком заметной фигурой в гитлеровском паноптикуме. Да и внешностью своей он изрядно напоминал «любимого фюрера». В свое время Кох гордился этим сходством: Теперь оно сослужило ему плохую службу: сами немцы в 1949 году схватили военного преступника и передали его в руки правосудия. При аресте у бывшего рейхскомиссара нашли ампулы с ядом — такие же, как у Геринга и Гиммлера. Кох не воспользовался ими — слишком сильно привязан был он к жизни, которая с такой легкостью и ожесточением была отнята у миллионов замученных по его приказу людей. А уничтожил он, по самым приблизительным подсчетам, более четырех с половиной миллионов польских и советских граждан. По его распоряжению были вывезены в Германию, а частично уничтожены колоссальные ценности на сумму в 280 миллиардов рублей.

В 1950 году по требованию польских властей Коха передали им. Началось следствие.

Следствие тянулось долго: Кох притворялся больным, всячески оттягивал час расплаты. Наконец, процесс начался.

3

И с первой минуты, едва успев выслушать обвинение, Кох бросился в атаку:

— Я никого не убивал и не приказывал убивать! Обвинение не обосновано!

Начались долгие, утомительные прения между сторонами. Наконец вступил в них и сам Кох. Первая его «речь» в суде отличалась теми же свойствами, что и последующие: ханжеством, трусостью, стремлением увильнуть от ответственности, разжалобить судей, спасти свою жизнь любой ценой.

Артистические способности у него оказались весьма недюжинными. Старческим, надтреснутым голосом (куда девались недавние металлические нотки!) Кох заявил с невероятной наглостью:

— Восемь лет я жду того дня, когда смогу отчитаться перед польским народом о своей деятельности!

По рядам прокатился гул негодования. Но Кох продолжал:

— Мне кажется, что существуют силы, которые заинтересованы в том, чтобы я оправдался перед польским судом. Вероятно, они многочисленны. Я не сомневаюсь в этом, как не сомневаюсь и в том, что стал лишь жертвой «бериевщины». — И снова рокот в зале. Кох прикидывается жертвой! — Я прошу обследовать состояние моего здоровья в присутствии представителей печати. Оно таково, что не позволяет мне держать речь перед польским народом. Я живу в аду! — уже жалобно лепечет бывший гауляйтер.

Корректный, подтянутый прокурор Смоленский поднялся с места стремительно и гневно.

— Обвиняемый назвал тюрьму, в которой он находится, адом! Любопытно, что скажет он о лагере в Дзялдове? Вот это действительно был ад!

Пора приступать к допросу. Но он откладывается до следующего дня: время истекло.

Второй день процесса. Заседание сразу же прерывается: по требованию защиты Коха подвергли медицинской экспертизе. Видные ученые, профессора, доктора Александров и Кодейшко через полтора часа заявили суду: обвиняемый Кох может участвовать в процессе. Правда, были и некоторые оговорки — ему разрешалось отвечать суду сидя, а заседания должны были продолжаться не более пяти часов.

Суд приступил к проверке биографических данных обвиняемого. Один за другим следовали короткие вопросы и ответы.

Родился 19 июня 1896 года, окончил народную школу, два класса средней школы, торговые курсы. Женат. Детей не было.

А затем вновь начались оттяжки и проволочки, избранные Кохом в качестве основной тактики при ведении дела. Он отказался подписать обвинительное заключение, заявив, что не понимает, в чем его обвиняют. Затем преступник то снова ссылался на состояние здоровья, то попросту прикидывался дурачком, то принимался дремать в середине заседания.

Но процесс шел своим чередом.

Два дня продолжалось чтение обвинительного заключения. Страшные страницы позорной истории германского фашизма вновь вставали перед сидящими в зале.

…С 1 сентября 1939 года и до самого конца войны Кох, в качестве одного из приближенных Гитлера, занимал высшие государственные посты, осуществляя политику, намеченную Гитлером и его кликой, — политику физического уничтожения целых народов, разграбления и уничтожения колоссальных материальных ценностей.

Палач быстро богател. Он стал крупным землевладельцем и домовладельцем. В Кенигсберге Кох имел четыре огромные виллы в зеленой части города и несколько дач на берегу моря. Кроме того, он захватил в свою собственность около двадцати домов, которые сдавал квартиросъемщикам, получая солидные доходы.

Кох владел крупными имениями. Еще до войны он получил в подарок от Гитлера вблизи Кенигсберга богатейшее имение Гроссфридрихсберг, ему принадлежали имения Эрнстфельде вблизи Людвигсорта, Нойтиф на Вислинской косе и другие.

В обвинительном заключении приведены были десятки и сотни примеров и фактов, подтверждающих страшные преступления Коха.

Кох славился среди гитлеровцев своим «золотым правилом»: «Лучше повесить на сто человек больше, чем на одного меньше». Во всей своей деятельности он руководствовался этим своеобразным «законом». Он создал специальные полицейские суды, которые знали только один приговор — смерть. Он ввел публичные экзекуции в «своих» областях. По его приказу легли под пулеметными очередями, погибли в печах концлагерей миллионы ни в чем не повинных людей.

Теперь он дремал в мягком кресле, опустив вниз пышные усы, склонив голову и, казалось, даже мирно посапывал — этакий домашний, ворчливо-добродушный дедушка у камина. И только когда голос секретаря смолк, обвиняемый поднял припухшие веки.

— Признаете ли вы себя виновным? — спросил Бинкевич.

— Нет, не признаю, — ответил Кох. — Только сегодня я услышал о. страшных вещах, происходивших в Польше. Виновны в них те, кто находится на свободе.

— Кто?

— Мне нет нужды отвечать на этот неуместный вопрос, — глухо откликнулся, обвиняемый.

4

Несколько месяцев тянулся этот процесс, рассчитанный на две недели. Несколько месяцев петлял и хитрил, притворялся и уходил от ответа бывший гауляйтер, бывший рейхскомиссар, бывший лидер фашистской партии, палач и убийца, грабитель и — насильник Эрих Кох.

Чего только не услышали в те дни члены суда и представители прессы! Оказалось, что Кох — «потомственный пролетарий», что рос он в жестокой нужде, потом был простым рабочим, а на фронте в 1915 году стал… социал-демократом! Даже во время пребывания в национал-социалистской партии он, Кох, оставался противником Гитлера. Он, вопреки сопротивлению реакционной бюрократии, затеял «социалистическую индустриализацию Восточной Пруссии». Он превратил этот край в цветущий оазис «социализма», благосостояния и справедливости. Он боролся не только с отечественным, но и с английским капитализмом, с английскими концернами. Он выступал ретивым сторонником классовой борьбы пролетариата. Его прозвали в партии «большевиком». Сам Гитлер называл его «революционером»…

Чудеса следовали за чудесами. Судьи не прерывали обвиняемого. Зато все чаще и чаще раздавались в зале возгласы негодования в ответ на чудовищные измышления гитлеровского последыша, опасного военного преступника, палача и убийцы.

— Завтра он скажет, что был коммунистом! — громко сказал кто-то из представителей прессы.

Эта слова услышал весь зал. И только Кох сделал вид, что сказанное не относится к нему.

А потом говорили свидетели. Процесс то и дело прерывался — на несколько часов, на несколько дней: Коху «становилось худо». И все-таки свидетели выступали один за другим.

— Ложь. Клевета. Поляки подкуплены. Поляки восстановлены против меня. Поляки не вправе меня судить. Это могут сделать только мои соотечественники — немцы.

Но и немцы уже судили Эриха Коха. Каждый день технический секретарь суда принимал и передавал председательствующему десятки и сотни писем из обеих частей Германии — писем, которые ложились новыми» страницами в обвинительное заключение.

Люди не забыли злодеяний бывшего рейхскомиссара. Ведь Кох был палачом не только русских, украинцев, поляков, белорусов, но и многих немцев.

Его «правление» в Кенигсберге ознаменовалось массовыми казнями антифашистов, коммунистов, социал-демократов — тех, чьи родственники сейчас требовали сурового наказания «коричневому прусскому царю».

Бывший партийный деятель из Дюссельдорфа, обращаясь непосредственно к Коху, в письме говорил:

«Вы мастер вранья и обмана, архипалач, который даже в третьей империи не имел конкуренции! Как и все подобного рода креатуры, вы оказались обычным трусом… Мы, жители Восточной Пруссии, требуем справедливого суда над вами».

Сколько раз на процессе Кох пытался снискать расположение общественности, утверждая, что он спас поляков от мучений. По поводу этих слов С. Паликовский из Гейдельберга сообщил суду:

«Это все сущая неправда. Знаю Коха много лет очень хорошо и помню, что он сказал в Кенигсберге в 1942 году:

— Весь польский народ, а также евреев следует как можно скорее истребить. Надо всех их выслать в лагеря».

О жестокости Коха по отношению к немецкому народу писал Август Новицкий из демократической зоны Берлина, потерявший жену и двоих детей, которые были расстреляны по приказу Коха за то, что их муж и отец дезертировал из гитлеровских войск.

«Много тогда было расстреляно людей, потому что они не хотели больше воевать с русскими», — заканчивал письмо Новицкий.

Рихард Кох из Берлина писал:

«Позвольте мне, гражданину ГДР, носящему ту же фамилию, что и преступник, выразить возмущение увертками гитлеровского ставленника перед польским судом.

Питаю надежду, что буду выразителем чувств всех честно мыслящих немцев, а прежде всего тех, которые носят эту фамилию. Фашист Кох — прототип отъявленного и свободного от человеческих чувств преступника — тысячу раз запятнал кровью свое прошлое. Кох был и останется дьяволом в людском образе, как была им Ильза Кох из Бухенвальда. Это — позор для всех тех, кто носит ту же фамилию. Из списка людей, носящих фамилию «Кох», этот преступник давно для нас вычеркнут. Пусть ему об этом официально объявит суд».

Вот еще письмо.

«Пишут вам студенты экономического отделения университета имени Карла Маркса в Лейпциге, пишут вам молодые люди… Ненавидим фашизм и боремся словом и делом против фашистских сил, которые снова поднимают голову на западе нашей отчизны… Процесс Коха должен стать обвинением фашизма. Требуем наивысшей меры наказания».

«Хотела бы вас заверить, — сообщала из Мюнхена фоторепортер У. Борхерт, — что я, как, пожалуй, и каждая честная немка, полагаю, что обвиняемый Кох не имеет никаких симпатий в Федеративной Республике Германии».

Правда, Борхерт преувеличивала. Защитники у Коха нашлись — это были боннские реваншисты. Но их голоса заглушил гул негодования и гнева, прокатившийся в дни процесса по всему миру.

Суд учел требование миллионов простых людей.

9 марта 1959 года военный преступник гитлеровский палач Эрих Кох был приговорен к смертной казни.

Накануне вынесения приговора, на закрытом заседании, суд задал ему вопрос:

— Где спрятана янтарная комната, украденная по вашему приказу из Советского Союза?

Кох тупо посмотрел в пол, потом вскинул на судью злобные и хитрые глазки и отдетил:

— Не знаю.

Глава девятая ЧЕЛОВЕК, ПОТЕРПЕВШИЙ КРУШЕНИЕ

1

— Итак, список наш почти исчерпан, — невесело сказал Денисов. — Кого можно было отыскать — отыскали, с кем следовало поговорить — поговорили, кто умер — не воскреснет. Лаш молчит, Герте скрылся. Файерабенд выложил все, что знал. Остается…

— Остается Руденко, — продолжил Сергеев.

— Да, Руденко. Крепкий орешек! Из Киева сообщили, что научного сотрудника по фамилии Руденко в тамошних музеях вообще никогда не было. Где же ее искать? Кто она? И знает ли что-нибудь важное для нас? Вот они, «проклятые вопросы»… Может быть, газета поможет? Откликаются же люди.

После того как «Калининградская правда» опубликовала очерк «В поисках янтарной комнаты», в котором говорилось о Роде, Руденко, киевских и харьковских коллекциях и о многих других вещах, уже известных читателю, поток писем в комиссию еще более возрос. Намного больше стало и посетителей.

Как-то к Сергееву в кабинет вошли два смущенных паренька в телогрейках.

— Вы нас извините за беспокойство, — сразу начал тот, что казался постарше. — Мы обнаружили колодец в подвале. Кажется, он ведет в какой-то потайной ход на Житомирской…

Некий А. Б. Фриев в письме утверждал, что в 1948 году он познакомился с несуществующей племянницей доктора Роде, «проводил с нею время», как он выразился, а потом встретился год спустя…

Но все это были в лучшем случае незначительные сведения, а то и просто анекдоты. Ничего особенного, заслуживающего внимания в письмах не оказалось.

Но как-то в начале августа, просмотрев утреннюю почту, Сергеев ворвался в кабинет Денисова:

— Какое письмо я получил, ты только послушай! Насчет Руденко!

Обычно сдержанный, Денисов даже вскочил с кресла.

— Ну-у?

— Вот, слушай!

«Узнав из газеты о розысках янтарной комнаты, я могу сообщить некоторые сведения о научном сотруднике Киевского музея гражданке Руденко. Встретились мы с ней в конце 1944 года в Вильденгофском дворце, в имении графа фон Шверина, куда я была угнана немцами на сельхозработы. Она рассказала мне, что привезла экспонаты киевских музеев. Я видела эти ящики — они стояли в подвальном помещении дворца.

При отступлении немцы подожгли дворец. Руденко и находившиеся здесь русские пытались приблизиться к зданию, чтобы спасти музейные сокровища, но немцы не пустили. Потом в хутор пришла советская разведка и нас отправили в Ландсберг. Так я потеряла Руденко из виду».

— Подпись есть? И адрес? — спросил Денисов.

— Есть и подпись, и адрес. Фамилия — Буйкова, живет в Калининграде.

— Едем! — решительно сказал Денисов.

— Едем! — поддержал его Олег Николаевич.

Буйковой не оказалось дома. Зато ее сын, рабочий судоремонтного завода, рассказал интересные подробности. Оказывается, Руденко жила в имении со старушкой-няней, у которой чуть ли не во все лицо было родимое пятно. Буйков описал и внешность самой Руденко. Это была женщина лет пятидесяти, среднего роста, гладко причесанная, седая. Как ни приблизительно было описание, оно могло пригодиться.

— В общем, начало удачное, — говорил Сергеев. — Имя Руденко было каким-то полумифическим, но теперь кое-что начинает проясняться.

— Ты погоди радоваться, Олег, — перебил Денисов. — Может быть, ошибка, совпадение?

— Не думаю. Слишком уж много совпадений.

— А я склонен сомневаться. Давай еще раз запросим Киев.

Запрос отправили в тот же день. И через неделю снова получили ответ: научного сотрудника по фамилии Руденко в городских музеях никогда не было.

Тут пришла пора сомневаться даже подчас не в меру доверчивому Сергееву.

Однако вскоре наступила очередь Денисова сообщить отрадную новость.

— Ты не занят? Заходи ко мне, — позвонил он Сергееву.

В кабинете Денисова сидел невысокий, плотных! мужчина средних лет.

— Локшин, Константин Семенович, — представился он.

— Вам не трудно будет повторить для Олега Николаевича то, что вы рассказали? — попросил Денисов.

— Нет, отчего же, с удовольствием! Видите ли, прочитав очерк в «Калининградской правде», я обратил внимание на поразительное совпадение. Мне приходилось бывать в Костроме. Там в художественном училище работает искусствовед Ангелина Павловна Руденко. Она преподает и в других учебных заведениях города. Я немного интересуюсь историей искусства, любопытства ради ходил на некоторые лекции. Читает, надо сказать, замечательно. Пожилая уже, а память какая! Ни единой бумажки в руках. И живо так, интересно говорит. После одной лекции я к ней подошел, разговорились. Даже домой проводил. Она мне тогда кое-что о себе и рассказала. Говорила, что до войны работала в Киеве, потом ее насильно вывезли в Германию. Правда, насчет Берлина она ничего не рассказывала, не знаю, была ли там. А что касается Кенигсберга — был такой у нас разговор, она меня о городе расспрашивала, я ей кое-что сообщил о наших делах. Но расспросить ее подробнее мне было невдомек.

— Очень, очень интересно, Константин Семенович! — обрадовался Сергеев. — Крайне важно все это для нас. Спасибо.

— Ну, что меня благодарить. Сам понимаю, как важна любая деталь в таком деле. Готов помочь, чем могу, и дальше.

— Вы и так нам здорово помогли! — отозвался Сергеев. — Еще раз спасибо.

Локшин ушел. Друзья остались вдвоем.

— Странное все-таки у меня состояние, — признался Олег Николаевич. — Вот, понимаешь, радуюсь каждому сообщению, с. интересом выслушиваю и проверяю его, а уверенности в том, что поиски закончатся успехом… нет у меня такой уверенности.

— Ага! Снова смятение русского интеллигента двадцатого столетия. — Денисов смял папиросу, втиснул окурок впепельницу. — Я понимаю, куда было бы веселее, приноси нам каждый день поисков хотя бы незначительные находки. Тогда видели бы хоть маленький, да результат. А так получается — впустую работаем. Вот и…

— Ты, наверное, прав, — признался Сергеев. — Что поделаешь, такой характер. Меня еще в детстве, бывало, мать ругала: «Все тебя нетерпежка одолевает». Каюсь, грешен.

— Ну, я тебя агитировать не буду, примеры из истории науки приводить тоже не стану, думаю, знаешь не хуже меня.

Сергеев рассмеялся.

— Да ты, кажется, и в самом деле опять усомнился в моей «благонадежности». Ишь, как нахмурился. Брось! Я ведь с тобой просто настроением поделился. А ты сразу выводы…

Теперь улыбнулся Денисов.

— С детства такой. Бывало, мать бранилась: «Экой ты, прости господи, скоропалительный…» Ладно.

Обменялись мнениями, вспомнили о детстве. Теперь — не хочешь ли прогуляться? У меня что-то голова трещит от всех этих звонков и заседаний. Пойдем побродим часок…

Август и сентябрь — лучшее время года в Калининграде. Дожди в эту пору редки, дни стоят не жаркие, но в меру теплые, тихие, высокое небо синеет над головой, безмолвны бесчисленные городские парки и скверы, иссиня-зелена вода во рвах возле порта, в озерах и бассейнах, там и тут разбросанных по городу. Хорошо!

Денисов и Сергеев брели по улице Дмитрия Донского, сплошь заросшей зеленью. И говорили все о том же.

— Вот что непонятно: почему из Киева так отвечают? — задумчиво сказал Сергеев.

— Пожалуй, в этом нет ничего удивительного. Руденко могла замести следы. Не думаю, чтобы ее вывезли в Германию насильно.

— В общем, дело интересное. Едем? — как в прошлый раз, спросил Сергеев.

— К сожалению, тебе придется ехать одному. У меня обстановка складывается так, что не могу отлучиться. Есть другие дела.

2

Они сидели в тесной комнатушке, перегороженной ширмой, за низким столиком, похожим на ломберный. Беседа поначалу не ладилась.

— Вот все, что у меня осталось к концу жизни, — горько сказала Руденко, обводя глазами свое жилище. — А было…

Ангелина Павловна тут же спохватилась и умолкла.

Молчал и Сергеев. Он мучительно думал об одном: как сделать, чтобы эта женщина, столько пережившая и перевидевшая, совершившая на своем долгом веку, наверное, немало ошибок и разучившаяся доверять людям, поверила ему, увидела бы в нем человека, пришедшего за помощью.

Машинально он взял со столика небольшую книжку и полистал ее. Это был Ренан. Книга оказалась на французском языке, мало знакомом Сергееву. Он хотел было положить ее обратно, как вдруг одна фраза, аккуратно подчеркнутая синим карандашом, привлекла его внимание. Олег Николаевич вслух, слегка спотыкаясь на некоторых словах, перевел:

— «Всем, терпящим крушение в море бесконечности, — снисхождение…»

— Что вы сказали? — вдруг переспросила Руденко, очнувшись от своих размышлений.

— Я просто перевел эту фразу, — и Сергеев повторил только что прочитанное.

— Вы… вы нарочно? — срывающимся от волнения голосом спросила женщина.

— Простите… я вас не понял. Я просто прочитал вслух то, что подчеркнуто здесь, — растерянно ответил Сергеев.

И тогда Руденко вдруг заплакала. Она плакала тихо, скупо роняя слезы, не всхлипывая и не вытирая лица. Олег Николаевич не стал ее успокаивать. Что тут скажешь? Так прошло несколько тягостных минут.

Наконец Ангелина Павловна решительно встала, порылась в чемодане и достала толстую тетрадь.

— Теперь уже все равно, — тихо промолвила она. — Прочтите это.

Первое, что увидел Олег Николаевич на обложке тетради, были все те же слова Ренана, только переведенные на русский язык.

Сергеев возвратился домой через три дня.

— Без тебя пришли некоторые бумаги, связанные с Руденко: анкеты, следственное дело и кое-что другое, — сообщил Денисов. — А ты не зря съездил?

— Нет, не зря. Правда, о комнате… Впрочем, прочти сам. Остальное расскажу.


Когда это началось? Трудно сказать. Во всяком случае, не в тот день, когда Ангелина Павловна пошла к немцам работать. Возможно, истоки всего этого относятся к той поре, когда она, еще будучи в аспирантуре, вместе с другими националистами в 1926 году подписала проникнутую злобой и ожесточением декларацию по поводу ареста одного антисоветски настроенного профессора. А может быть, это началось раньше, в Киевском археологическом институте? Там она подпала под влияние группы украинских националистов. А возможно, еще в 1917 году, когда советская власть национализировала имущество ее мужа? Скорее всего это был постепенный процесс, и все те факты, о которых говорилось выше, сыграли свою роль. Так или иначе, когда началась война, Руденко уже безо всякого содрогания думала о фашистах.

Занятия в учебных заведениях прекратились, началась эвакуация на восток, в глубь страны. Но Руденко ехать отказалась. Не потому, что она думала бороться в подполье. Не потому, что считала себя нужной людям именно здесь. Нет, причины были иными. Конечно, нельзя сказать, чтобы Руденко питала к гитлеровцам симпатию и доверие. Ангелине Павловне причиняла боль каждая бомба, обрушенная на улицы и площади родного Киева, пугала мысль об еще больших несчастьях. Но она повторяла себе: «Война есть война. Направлена она не против народа, а против определенного государственного строя, и поэтому немцы — народ культурный, народ, из среды которого вышли в свое время величайшие мыслители, — не могут оказаться палачами по отношению к простым людям и не будут варварами, когда дело коснется сокровищ культуры. Очевидно, как только советские войска — Руденко теперь даже мысленно не называла их «наши» — отойдут, весь этот ужас прекратится. А когда замолкнут пушки — заговорит искусство».

«Культура, наука, искусство — это солнце, которое светит для всех одинаково и не теряет при этом своего блеска, не тускнеет. Это — как родник свежей воды, утоляющий жажду всякого, кто припадет к нему: больного и здорового, умного и глупого, доброго и злого; воды его не иссякают и не мутнеют; это — врач, исцеляющий каждого, кто к нему обращается, — друга и недруга», — записывала она в тетрадь свои размышления.

А раз так — значит, можно не уезжать. Зачем бросать Киев, обжитые места, квартиру, обставленную дорогой мебелью, библиотеку, собранную с такой любовью и тщательностью? Зачем?

В августе 1941 года, незадолго до оккупации, Ангелину Павловну вызвали в городское управление по делам искусств и поручили организовать выставку «Военное прошлое нашей Родины». Ангелина Павловна даже обрадовалась — любая деятельность отвлекала ее от мрачных и путаных мыслей, приносила успокоение. Три недели она собирала по музеям и хранилищам картины, гравюры, лубки, скульптуры. Наконец выставка была готова.

Утром восемнадцатого сентября 1941 года в здании Музея украинского искусства на улице Кирова собрались экскурсоводы, чтобы изучить экспозицию выставки и подготовиться к объяснениям, а днем, когда они вышли из помещения, оказалось, что перейти через главную магистраль Киева — Крещатик — невозможно: части Красной Армии начали вынужденный отход. Бой разгорался на городских улицах. Только через несколько часов Руденко смогла добраться к себе домой, в Михайловский переулок.

Вечером во всех концах города почти одновременно возникли пожары. Слышно было, как рвались склады снарядов неподалеку от музеев русского и западного искусства. Руденко провела бессонную ночь. Она тревожилась и за себя, и за те сокровища, что еще оставались в музеях. Ей страшно становилось при мысли, что картины и графика, скульптура и образцы прикладного искусства могут оказаться в огне и прахе. Едва забрезжил рассвет, она поспешила к музею, преследуемая страхом, — не загорелись ли от взрыва снарядов выставочные помещения и хранилища фондов?

Вот и музей. Здания оказались целыми, только почти все окна были выбиты, крыши продырявлены, паркет в залах усыпан осколками.

Вместе с немногочисленными сотрудниками музея Руденко до вечера бродила по залам, подбирая мусор, кое-как заделывая окна. А вечером в город ворвались гитлеровцы.

3

Первое время Руденко пыталась отсидеться дома. Одна, с восьмидесятилетней старушкой-няней, она запиралась в квартире и часами сидела в глубоком кресле, не двигаясь. Только вечерами Ангелина Павловна тайком пробиралась в парк возле музея и издали смотрела на знакомое здание. Вокруг ходили немецкие часовые, а от музея так и веяло запустением. Пройти внутрь не было никакой возможности.

Но как-то днем Ангелина Павловна не выдержала. Одиночество становилось ей невмоготу. Она отправилась к художественному институту в надежде встретить кого-нибудь из преподавателей. Однако до института она не дошла. Клубы дыма плыли над городом, время от времени раздавались взрывы. Вдруг от удара страшной силы содрогнулась земля.

— Софийский собор взорвали! — крикнул кто-то.

— Не может быть!

— Все может быть.

Люди, прижимаясь к стенам зданий, бросились к собору.

Тревога оказалась напрасной. Собор уцелел. Взорвано было лишь большое здание на углу Крещатика и улицы Свердлова. Пожар перекинулся в самый центр города, и наутро всех, кто проживал в центре и близ него, гитлеровцы выгнали на окраины. Взяв за руку полуслепую няню, Руденко ушла к Владимирской Горке, где на тихой улочке нашла приют у знакомых.

Целую неделю она пробыла там, уже не надеясь вернуться домой. Но полиция разыскала Руденко. Ее доставили в гестапо.

У Ангелины Павловны был немалый стаж научной работы. Более десяти лет она преподавала историю изобразительного искусства в Киевском художественном институте, несколько лет заведовала отделом гравюры в Киевском музее русского искусства. Впоследствии она почему-то решила скрыть эти факты и, очевидно воспользовавшись тем, что во время оккупации стала директором музея, уничтожила свои документы. Последние годы Ангелина Павловна преподавала в Художественном институте, одновременно читала лекции в Киевском государственном университете.

Немцы учли все это, но учли также и другое.

Высокий, затянутый в ремни офицер с нашивками штурмбаннфюрера, внимательно оглядев перепуганную женщину, предложил ей сесть.

— Я надеюсь, вы не откажетесь сотрудничать с нами? — заговорил он по-русски, тщательно подбирая слова. — Мы кое-что знаем о вас. Вы нам нужны.

«Вот оно. Что же делать? Что они знают обо мне? О прошлом? Об ошибках юности?» — Все это вихрем пронеслось в голове Руденко. Вслух она не сказала ничего.

Помолчав немного, гестаповец повторил:

— Итак, вы будете сотрудничать с нами. Я полагаю, не в ваших интересах дожидаться, пока мы вас заставим это делать. Мы — культурная нация и все культурные люди должны помогать нам.

Немец протянул Ангелине Павловне бумагу. Это была подписка о сотрудничестве с оккупационными властями.

Руденко вернулась домой поздно вечером.

«Немцы — культурная нация, мы докажем это всему миру, что бы ни кричала советская пропаганда… Через несколько дней музеи начнут работать..» — всплывали в памяти обрывки недавнего разговора.

Да, она тоже считала немцев культурной нацией. Правда, две недели оккупации могли бы убедить ее в другом: в том, что гитлеровцы — не нация, что они уничтожают культуру. Но Ангелина Павловна уверяла себя, что это лишь недоразумение, лишь единичные проявления разгула опьяненных победами отдельных разнузданных элементов. «Но даже их можно перевоспитать, приобщив к подлинному искусству. Даже их! Однако для этого надо работать, для этого надо внушать людям преклонение перед красотой и благородством человеческих чувств. Кстати, сотрудничая в музее, я смогу сохранить для Украины то, что осталось здесь», — размышляла Руденко.

Но сотрудничать ей пришлось не только в музее.

Однажды Руденко посетил бойкий молодой человек.

— Шпак. Сотрудник газеты «Новое украинское слово», — отрекомендовался он. — Господин штурмбаннфюрер Краузе рекомендовал мне вас, Ангелина Павловна, как человека глубоко эрудированного и готового использовать свои познания в великих целях пропаганды нового порядка на Украине. От вас требуется немногое — всего несколько статей для нашей газеты. Кажется, вас что-то смущает? — нахально спросил Шпак, видя, что Руденко медлит с ответом. — Тогда я позволю себе напомнить о письменном согласии, которое вы дали господину штурмбаннфюреру. То, о чем мы просим вас, есть одновременно и его поручение.

В жизни Руденко открылась страница, которую она предпочла опустить даже в своей исповеди, написанной после войны: она стала сотрудником националистической, продажной газетенки.

Одна за другой появлялись в «Новом украинском слове» пространные корреспонденции, подписанные А. Руденко. Тот, кто струсил, становится предателем. Тот, кто предал один раз, уже не останавливается ни перед чем. Статьи Руденко становились все подлее и подлее.

Сперва она писала о большевиках, которые будто бы уничтожили в Киеве «более двенадцати древних исторических памятников — церквей, имеющих важное национальное и культурное значение».

Потом стали появляться статейки с клеветническими, гнусными названиями: «Могильщики культуры», «Разрушенные и полуразрушенные церкви» и тому подобное. Содержание их вполне соответствовало заголовкам. Но и это было лишь началом «журналистской деятельности» Руденко. Вскоре она написала подвальную статью, озаглавленную «Отношение большевиков к культурным ценностям в теории и на практике». Тут было все. И издевательство над важнейшими постановлениями партии и правительства, направленными на сохранение и пропаганду художественных ценностей, и клеветническое утверждение, будто годы советской власти были периодом упадка национальной культуры, эпохой варварского уничтожения культурных ценностей, А в очерке «Старый Киев — соперник Византии» Руденко описывала трех немецких солдат, которые-де не только воюют, но и знакомятся с культурой и искусством оккупированных стран.

Холопствуя перед гитлеровцами, Руденко сочинила и «научный трактат»: «Друг Тараса Григорьевича Шевченко — Евгений Штернберг» с доказательствами «влияния» немецкого реакционера на взгляды замечательного сына украинского народа, великого кобзаря, борца за свободу и независимость своей родины — Тараса Шевченко.

Хозяева по достоинству оценили лакейские способности своей «сотрудницы» и даже бросили ей кость — назначили заведующей Музеем русского искусства. Подобрав небольшой штат сотрудников, Руденко взялась за восстановление экспозиции музея.

Нельзя отказать ей в настойчивости и трудолюбии. Она не перестала любить искусство и делала многое для того, чтобы уберечь картины от гибели и порчи.

Здание музея нуждалось в немедленном ремонте: стекол в окнах почти не было, в крыше по-прежнему зияли пробоины, отопление не действовало, в парке царили запустение и беспорядок. Только к Новому году с большим трудом удалось ликвидировать все эти разрушения.

Немецкое командование предупредило сотрудников музея: за сохранность здания и экспонатов они отвечают жизнью. Девять человек жили в постоянном страхе, мучительно волнуясь, когда кто-то из посторонних появлялся во дворе.

Новый 1942 год ознаменовался для Руденко вступлением еще в одну должность. Как человек, доказавший на деле свою преданность гитлеровским властям, она была, по совместительству, назначена заведующей Музеем украинского искусства. Стояла лютая зима, музеи не отапливались, освещения не было. Дважды в день, содрогаясь от ужаса, проходила Руденко по сгоревшему, разграбленному Крещатаку, спеша из одного музея в другой. Впрочем, через полтора месяца ее освободили от работы в Украинском музее, приказав навести образцовый порядок в Музее русского искусства.

Гитлеровцы противоречили сами себе: они то распоряжались открыть экспозицию музея для узкого круга лиц, то собирались оборудовать здесь квартиру рейхскомиссара Коха, то готовились создать в музее какой-то институт сельского хозяйства, то намеревались переоборудовать его под радиоцентр. Руденко настойчиво ратовала за сохранение музея, возможно для того, чтобы впоследствии реабилитировать себя перед «русскими», а может быть из боязни потерять любимую работу.

Из оставшихся экспонатов (основная часть их была эвакуирована советскими органами в Уфу в июле 1941 года) была создана экспозиция. В музей разрешали входить лишь по пропускам, выдаваемым только немцам провинциальным управлением архивами, библиотеками и музеями.

Каждый день приходили сюда приехавшие из Германии историки и искусствоведы, врачи в военной форме, археологи, теологи, архитекторы и, в первую очередь, конечно, «специалисты» из «Штаба РР»[23]. Они интересовались преимущественно искусством допетровского времени, главным образом иконами.

Отлично владея немецким языком, Руденко давала пространные объяснения. Она с гордостью и даже охотно показывала и раскрывала великое культурно-историческое значение каждого памятника. «Я видела, как эти черные люди с восторгом приобщаются к сокровищнице искусства, — вспоминала позже Руденко. — Многие из них, уходя из музея, говорили, что никогда не забудут того дня, когда познакомились с искусством моей родины».

Так и переплетались в сознании Руденко страх и гордость, предательство и патриотические чувства. И все-таки страх делал свое дело: клеветнические статейки мутным потоком выливались из-под ее пера. А путаница во взглядах на искусство часто заставляла забывать о том, что перед нею — не просто «ценители живописи», а злобные, изощренные враги — враги ее народа, враги культуры и прогресса.

Теперь Руденко нередко встречалась с представителями штаба Розенберга, с сотрудниками имперского комиссариата, в ведение которого перешли все киевские музеи. Наконец она была представлена «высокому гостю», посетившему музей, — рейхскомиссару Украины Эриху Коху и сумела произвести на него столь благоприятное впечатление, что вскоре и Кох вспомнил о ней.

Порой Руденко охватывал панический страх. Ей казалось, что на нее смотрят так же, как на гитлеровцев. Она старалась как можно реже появляться на улицах. Чтобы не видеть окружающего, она почти все время отдавала работе в музее. Руденко описывала и классифицировала экспонаты, составляла на каждый научную карточку. По воскресеньям она проводила экскурсии по городу, показывала немцам Софийский и Кирилловский заповедники, Золотые ворота, Андреевский собор.

Летом 1942 года гитлеровцы решили подорвать снаряды и бомбы, которые валялись в парке против музея. В здании заблаговременно открыли все окна и двери, но это не помогло: стекла вылетели, доставать их пришлось с большим трудом, работники музея тратили на поиски стекла почти все свое время.

Казалось, у Руденко было теперь достаточно оснований к тому, чтобы усомниться в «культуртрегерстве» гитлеровцев. Но она по-прежнему не отказывалась от сотрудничества с фашистскими властями, хотя одновременно старалась и сохранить музейные ценности.

В начале октября 1942 года руководителям музеев приказали начать разборку вещей, вывезенных гитлеровцами из Киевской лавры. Каждому музею полагалось отобрать предметы, соответствующие его профилю. Руденко сосредоточила свое внимание на иконах. В коллекции лавры ей попались великолепные образцы (так называемая Порфирьевская коллекция). Она вместе с другими сотрудниками на руках перенесла иконы в музей.

Прошло полгода. Советские войска освободили Харьков. Казалось, что немцы вот-вот уйдут из Киева. Руденко принялась усиленно разыскивать различные музейные экспонаты, намереваясь, очевидно, тем самым доказать свою «преданность» советской власти. В одном из школьных зданий ей удалось найти и перенести в музей еще несколько интересных икон.

Затем обстановка на фронте снова ненадолго изменилась в пользу гитлеровцев, и Руденко засела за отчеты провинциальному управлению музеями, библиотеками и архивами, всячески рекламируя свою деятельность, благодаря которой музей «восстановлен и поставлен на службу новому порядку», и вновь понося советскую власть, при которой будто бы «директорами музеев назначались безграмотные люди, связанные с органами НКВД и не имеющие никакого отношения к науке и искусству».

Шаг за шагом шла Руденко по скользкой дороге предательства, хотя одновременно пыталась загладить его своим отношением к делу. Что заставляло ее проводить в музеях чуть ли не круглые сутки? Любовь к искусству? Да, безусловно. Страх перед расплатой за измену Родине? Разумеется. И еще страх перед оккупантами. Спасение от кары с той и другой стороны было в одном: бороться за сохранение музейных ценностей. И Руденко делала все, что от нее зависело.

Ее усердие по достоинству оценили гитлеровцы. В марте 1943 года заведующий провинциальным управлением доктор Винтер вновь поручил ей по совместительству руководить Украинским музеем. Руденко согласилась, хотя ей не прибавили даже жалованья.

4

Советские войска подходили все ближе и ближе к Киеву. Музей закрыли. Гитлеровцам было уже не до экскурсий. Однако о музейных сокровищах они помнили.

— Фрау Руденко, вам необходимо упаковать наиболее ценные картины в ящики, приспособленные для перевозки.

— Для перевозки? Куда?

Винтер помедлил.

— Вообще-то говорить об этом преждевременно. Тем не менее, вам я доверяю. К тому же, рано или поздно вы и так все узнаете. Экспонаты приказано вывезти в Каменец-Подольск.

— Зачем? — нервно спросила Руденко.

— О, фрау, вы заставляете меня быть не в меру многословным. Но у арийцев исстари существовало рыцарское правило: от женщин не должно быть тайн. Разумеется, от тех, кому рыцари доверяют; — снова подчеркнул Винтер, искоса взглянув на собеседницу. — Извольте, скажу вам и это. Дело в том, что, видимо, Киев нам придется оставить. Да, такова обстановка. Нужно выровнять фронт. Однако мы заставим Советы положить здесь немало костей. Город не раз, вероятно, перейдет из рук в руки, прежде чем мы отодвинемся на запад. Вы понимаете, фрау Руденко, почему нельзя оставлять тут наши ценности, которые вы, признаюсь, научили меня понимать и ценить?

— Хорошо. Когда прикажете приступить к работе? — переходя на деловой тон, спросила Руденко.

— Завтра. И я просил бы вас лично руководить упаковкой, ибо вам предстоит…

Винтер снова умолк. Заметно было, что он нарочно выдерживает паузу.

Руденко схватила его за рукав.

— Что, что предстоит мне? Расстрел, после того как я окажусь вам ненужной? Да? Что же вы молчите?

— Ну, зачем же так, милая фрау, — вкрадчиво проговорил Винтер. — При чем тут расстрел? Я полагал, что вы лучшего мнения о нас, голубушка. Все обстоит значительно проще. Вам придется поехать в Каменец-Подольск вместе с экспонатами. Только и всего.

— Только и всего, — тихо повторила Руденко. — Вы думаете, что этого мало?

Винтер промолчал.

— У меня здесь квартира, библиотека, коллекция, — продолжала Руденко. — Бросить все это, оставить Киев! Нет, я не согласна!

— О, вы давно на все согласны, фрау Руденко, — жестко произнес Винтер. — Постарайтесь избегать красивых слов. Вы будете делать то, что вам прикажут. Больше того: вы рады уехать из Киева. Вы боитесь русских! И, пожалуй, вы правы: единственное, что хоть немного удерживает вас здесь, — квартира. Мы поможем вашей беде: вы получите квартиру там, где будете жить. А имущество ваше примет под охрану германское командование. Думаю, что этого вполне достаточно? До свидания.

С этого часа Руденко почувствовала себя человеком без родины. Еще не покинув ее и не зная, придется ли это сделать, она уже поняла, что поедет, куда угодно, поедет, куда прикажут.

Она металась, не зная, что предпринять, хотя, в сущности, все уже определилось самим ходом событий. Ангелина Павловна понимала это, и все-таки поток бурных, противоречивых мыслей одолевал ее.

Началась упаковка икон и картин.

Заведующий фондами Ступаченко и завхоз Швец приволокли в один из отсеков подвала привезенные откуда-то немцами ящики, раздобыли несколько килограммов гвоздей, вооружились молотками, топорами и клещами. Остальные сотрудники, женщины, приносили иконы, спрятанные неподалеку.

А заведующая музеем сидела в стороне на дряхлом стуле и, глядя в сторону, о чем-то сосредоточенно думала. Коллеги настороженно поглядывали на нее, не решаясь завести разговор.

Почти все иконы и полотна принесли и сложили аккуратными стопками, сгруппировав по авторам, периодам, технике исполнения. Принесли упаковочный материал и приступили к работе. И вдруг Руденко встрепенулась:

— Погодите! Не так!

Торопливо, как бы опасаясь, что ее остановят, она начала перебирать заново иконы и картины, откладывая в стороны самые ценные экспонаты. Отобрав несколько десятков, она попросила принести оберточную бумагу и полотняные пакеты.

Заметив, должно быть, недоумение на лицах сотрудников, Руденко пояснила:

— Господа, я отобрала, как видите, лучшие произведения, гордость нашего музея. К ним нужно отнестись особенно бережно. Поэтому надо сперва уложить их в пакеты, а потом уж в ящики.

— Ангелина Павловна, но ведь это же крайне неудобно! — заметил Ступаченко. — Лучше уложить их в ящики с прокладками.

— А я считаю, что именно так удобнее и надежнее, — оборвала заведующего фондами Руденко. Тот недоуменно пожал плечами, но возражать не стал: работа при немцах приучила его к безропотному повиновению.

Трудились до полуночи. Выходить на улицу было уже нельзя, и все семеро остались ночевать в музее, кое-как разместившись на диванах и столах. Уснули быстро, и только Руденко, поворочавшись с боку на бок, встала и вышла в парк.

Стояла ночь, тихая и прозрачная, какие бывают, наверное, только в сентябре, на исходе «бабьего лета», когда осень еще не успела обжечь деревья своим рыжим огнем, но уже во всем чувствуется приближающееся увядание. Но Руденко не замечала грустной прелести этой ночи. Тупая, как зубная боль, тоска не давала ей покоя.

«Что делать? — размышляла она, медленно шагая по аллеям. — Что делать? Поступить так, как я задумала — спрятать лучшие экспонаты в пакетах куда-нибудь, скажем в топки, либо в кладовые? Но ведь немцы могут узнать об этом, тем более, что придется сказать сотрудникам, а время такое, надеяться нельзя ни на кого. И топки могут зажечь, тогда ценности погибнут. Вывезти все в Каменец-Подольск? В этом случае они наверняка останутся при мне. Но ведь меня могут отстранить от должности, прикажут отправиться куда-нибудь еще, и экспонаты окажутся брошенными на произвол судьбы, они почти неминуемо погибнут — такие ценности! И если об этом узнают русские — мне не сдобровать.

Что делать? Из Каменец-Подольска ящики могут вывезти в Германию. Могут? Да, конечно, могут. Впрочем, нет, пожалуй не успеют. А почему бы им и не успеть?

Ослушаться приказа? Оттянуть время? Дождаться русских, все рассказать самой? Немцы не глупы. Они скорее уничтожат меня, чем позволят оставаться до прихода советских войск. Что делать?»

Выхода, казалось, не было. Ей и в голову не пришла мысль о том, чтобы воспользоваться отсутствием контроля за ее деятельностью и передать экспонаты на хранение киевлянам — тем, кто не согнул голову перед оккупантами, кто продолжал бороться, оставаясь в тылу врага, или просто был честен, хотя и не находил в себе сил для активной борьбы. Такая мысль не пришла в голову Руденко, и наутро она, как ни в чем не бывало, распоряжалась упаковкой ценностей.

Ангелина Павловна казалась спокойной, хотя каждый гвоздь словно вонзался в ее сердце, а не в крышки ящиков: все-таки, вывозилось то, чему она посвятила всю свою жизнь. Вконец измотанные напряженной работой, сотрудники сердились на заведующую: она то и дело просила забивать гвозди осторожнее, чтобы не повредить полотна.

Работа шла к концу. Двести произведений искусства плотно лежали в пятнадцати ящиках с адресом: «Каменец-Подольск». Здесь были уникальные иконы: «Егорьевская богоматерь», «Успение», «Деиисус», «Параскева Пятница», «Преображение», «Троица», «Царские врата», «Спас Нерукотворный», «Спас Златые Власа», «Сретение», «Иоанн Предтеча», созданные выдающимися мастерами XVIII века.

Через несколько дней, оставив под расписку германских властей свою личную библиотеку, обстановку из красного дерева старинной работы, великолепный слепок с Венеры Милосской в величину оригинала, отлитый в мастерских Лувра, оставив родной Киев, Руденко выехала вслед за отправленными экспонатами в Каменец-Подольск. Ее сопровождала старушка-няня.

Перед самой отправкой Руденко сообщили, что в вагоне находятся переданные под ее ответственность и одиннадцать ящиков из Киевского музея западного искусства.

В Каменец-Подольске Ангелину Павловну вместе с ее бесценным грузом поместили в одном из зданий старинной Турецкой крепости.

Руденко осталась без определенных занятий, предоставленная самой себе. И снова она даже не подумала связаться, с подпольными организациями, передать сокровища их единственному владельцу — народу, скрыться от преследования гитлеровцев и дождаться прихода Советской Армии.

Продолжая терзать себя бесплодными размышлениями, Руденко целыми днями бродила по городу, любовалась его старинными домами, тихими улочками, знакомилась со старожилами. Так продолжалось около месяца. Затем сам Винтер привез из Киева очередную партию ящиков, в которых находились экспонаты музеев русского и западного искусства. Они тоже были переданы Руденко.

Ангелина Павловна принялась за дело.

В ящиках не оказалось ни описи, ни научных карточек. Пришлось заново составлять списки. Работа оказалась сложной даже для такого опытного искусствоведа, как Руденко: надо было по памяти восстанавливать название экспоната, пересказывать содержание той или иной картины, называть автора и эпоху, определять материал и технику, измерять размер, оценивать степень сохранности. Она справилась со всем этим. Три экземпляра списка — один для Винтера, один — в ящик, один — для себя, — наконец, закончены. В тот же день Руденко сообщили, что по приказу рейхскомиссара Эриха Коха она должна организовать погрузку ящиков в вагон для отправки в Кенигсберг.

Воздушные замки, построенные Руденко, рухнули. Надежда на то, что гитлеровцы не успеют вывезти музейные ценности, как и следовало ожидать, не оправдалась.

Стало ясно: она поедет с экспонатами в Восточную Пруссию.

Однако по неведомой причине Винтер изменил свое первоначальное распоряжение. Ящики с картинами отправили в сопровождении гитлеровских офицеров, а Руденко осталась в Каменец-Подольске. И тогда она стала добиваться у местных властей разрешения связаться с канцелярией рейхскомиссара. Вскоре в Каменец-Подольск поступила телеграмма с приказом отправить научного сотрудника Руденко в Кенигсберг. Это было в канун нового 1944 года, а в середине января она, прибыла в Кенигсберг, поступив в распоряжение доктора Альфреда Роде.

5

Ко времени приезда Руденко в Кенигсберг ящики с экспонатами музеев русского и западного искусства уже находились в шестидесяти километрах от города, в имении Рихау. Туда же отправилась и Ангелина Павловна.

Ей вручили ключи от здания, в котором навалом лежали ящики с экспонатами. В большой комнате, на первом этаже полупустого дома, Руденко принялась за работу. Она начала, с того, что стала «делать зондажи» — вскрывала наудачу какой-нибудь из ящиков, сверяла его содержимое со списком, проверяла сохранность и состояние картин. Постепенно все было проверено, свободного времени оставалось много. Тогда-то она и задумала составить подробный каталог, так называемый «Каталог резональ», для икон.

Наконец объемистая рукопись чуть ли не в восемь печатных листов была закончена. Она содержала историю русской иконы, как памятника великого художественного мастерства народа, рассказывала о крупнейших собраниях икон, о различных школах иконописной живописи, в том числе и о таких замечательных мастерах, как Андрей Рублев, Феофан Гречин (Грек), Дионисий, Симон Ушаков. В рукописи давалось подробное описание многих икон с расшифровкой их сюжета, статистический материал, а также указания на то, где опубликован или описан тот или иной памятник. Работа эта, безусловно, представляла значительный научный интерес.



Через несколько дней Руденко получила приказ снова эвакуировать экспонаты.

Войска Советской Армии прорвали полосу обороны противника на границах Восточной Пруссии и вступили на вражескую территорию. Наступление развертывалось быстро.

Ящики доставили в Вильденгоф — имение графов фон Шверин в семидесяти километрах от Кенигсберга. Великолепное здание дворца, построенного в XVIII веке, в старом парке, одной стороной выходило на огромный пруд. Здесь, в полутемной графской столовой, Руденко встретила Роде.

Столовая напоминала старинные рыцарские залы. Каменные плиты на полу, деревянные панели, узкие стрельчатые окна, светильники на стенах вперемежку с оленьими рогами и кабаньими головами, стулья с высокими резными спинками, столы на грубоватых козлах, развешанное повсюду оружие — алебарды, мушкеты, мечи, щиты, манекены, облаченные в сверкающие латы, — все это выглядело романтичным и таинственным.

Однако Руденко было теперь не до романтики. Приближалась развязка — она отлично понимала это и всеми силами старалась сохранить музейное имущество, чтобы хоть как-нибудь оправдать себя в глазах «красных».

— Фрау Руденко, — торжественно произнес Роде, — Великая Германия доверяет вам свое национальное достояние. Вот, — и доктор театральным жестом повел вокруг, указывая на штабели ящиков, сложенных вдоль стен. — Здесь находятся уникальные произведения из собраний Кенигсберга. Вам не дано права открывать ящики и знакомиться с их содержанием. Каждый ящик запломбирован. Прошу удостовериться и подписать сохранную расписку.

— А янтарная комната, — она здесь? — не удержалась от вопроса Руденко.

— Янтарная комната? Янтарная комната — самая большая драгоценность! Ее надо сберечь, чего бы это ни стоило, — уклонился от прямого ответа Роде. — Прошу вас. — Он протянул Руденко лист бумаги, показывая этим, что не намерен продолжать разговор.

Вечером Роде уехал домой, а Руденко и ее няня начали устраиваться на новом месте.

Из многочисленного семейства графов фон Шверин в замке оставалась лишь старая графиня, официальная владелица имения.

Долгими вечерами две пожилые женщины — немецкая графиня и кандидат искусствоведения, человек, потерявший родину, — сидели в обитой штофом гостиной, чуть освещенной красноватым пламенем из камина, и раскладывали бесконечные пасьянсы, тихо беседовали за чашкой кофе или читали пухлые французские романы в потертых кожаных переплетах с вензелями графов фон Шверин.

Временами издалека доносилась орудийная пальба. Женщины вздрагивали и крестились, с испугом поглядывая на задрапированные окна. Война подвигалась все ближе. Но пока ее тяжелые шаги еще не доносились сюда: советские войска готовились к решительному наступлению, накапливая силы.

И вот наступление началось.

Январь был на исходе. С утра шел мокрый и липкий снег. Он тут же таял, образуя под ногами серую, жидкую кашицу. Зато деревья, остроконечные крыши, садовые скамейки в парке были покрыты плотным белым слоем, и от этого в воздухе остро пахло свежевыстиранным и высушенным на морозе бельем. В замке творилось что-то необычайное. Дворовая челядь сновала по парадной лестнице, на которую раньше не имела права входить. Из распахнутых дверей выносили и втискивали в лимузин ящики, кожаные саквояжи, ларчики и несессеры, погребцы с продовольствием, оплетенные соломкой бутыли дорогого вина.

— Милая фрау Руденко, — явно нервничая, говорила графиня, — положение чрезвычайно серьезное. Я вынуждена покинуть замок, в котором провела почти всю свою жизнь. Еду в другое наше имение, в Бранденбург. Я привязалась к вам всей душой, дорогая, будьте там моей гостьей. Вам оставлено место в автомобиле. Вашу няню мы отправим на другой машине, вместе со слугами. Надеюсь, вы согласны? Ведь вы понимаете, насколько велика опасность, угрожающая нам? Боже мой! Они почти рядом!..

Трудно сказать, какие чувства и мысли руководили Руденко. Но она отказалась. Может быть, ее пугала ответственность, возложенная на нее доктором Роде, и боязнь репрессий со стороны немецкого командования? Возможно, заговорила, наконец, совесть, и она решила вернуть родине украденные гитлеровцами экспонаты? Наверное, было и то, и другое…

Словом, Руденко осталась. Она даже произнесла перед графиней небольшую, но достаточно парадную, эффектную речь, которую затем воспроизвела в своих воспоминаниях. Смысл этой тирады сводился к тому, что цель жизни Ангелины Павловны, цель ее пребывания в Германии — охрана музейных памятников, дорогих всему человечеству, и что она, как капитан на корабле в минуту опасности, останется на мостике до конца.

Но на защитника интересов человечества Руденко походила мало — слишком путаной и запятнанной была ее жизнь.

Вечером графиня фон Шверин покинула замок, а на следующий день, 23 января, его заняли отступающие части гитлеровских войск.

6

В имении жило немало помещичьих семей из восточных пограничных районов. Командование начало выселять их, освобождая помещения для войск. Командир полка потребовал и от Руденко, чтобы она очистила бывшую столовую, в которой стояли ящики с экспонатами.

И военные, и беженцы наперебой убеждали Руденко:

— Фрау, солдаты озябли, им нужна крыша над головой и глоток горячего кофе!

— Фрау, все мы вас просим!

Но Руденко отстаивала свои «владения» с отчаянием обреченной. Она снова и снова говорила оборванным, изможденным людям об огромной ценности экспонатов, о всепокоряющей силе искусства, о бессмертии живописи, — говорила, сознавая, что эти люди, видимо, просто потеряли способность понимать что-либо.

Они безнадежно махали руками и отвечали:

— Ах, фрау, за войну так много погибло всего, что жалеть о раскрашенных досках и тряпках уже не приходится.

Тогда Руденко решилась на последний шаг: по утрам она закрывала дверь изнутри на огромный засов и проводила в столовой безвыходно целые дни. Так продолжалось до тех пор, пока не стало известно, что части Советской Армии находятся возле Штаблага, в двух километрах от Вильденгофа. Немецкие солдаты спешно покинули имение. А на следующее утро начался сильный артиллерийский обстрел и авиационные налеты.

Беженцы-немцы, бывшие слуги графини фон Шверин, люди, насильно угнанные из многих стран Европы в Восточную Пруссию, сгрудились в огромных подвалах дворца. Звучала русская, немецкая, французская, итальянская, польская речь. Здесь Руденко впервые разговорилась со своими земляками.

Она сидела в углу, вздрагивая от разрывов, и прислушивалась к женскому голосу.

— Ты уж потерпи немножко, Женюшка, не бойся, родненький. Здесь до нас снаряды не достанут, сынок. Переждем как-нибудь. Недолго теперь осталось — рядом они, наши-то.

«Наши… Она вот ждет их, — думала Руденко. — А я? Жду я или нет? Пожалуй, все-таки, жду. Но — что будет, что будет?..»

К вечеру обстрел прекратился. Разнесся слух, что русские отошли от Штаблага. И верно, наутро дворец снова заняли гитлеровские подразделения и походный лазарет. Беженцы шли сюда почти непрерывным потоком. Комнату, которую занимала Руденко, осаждали поминутно, требуя ее освобождения. Приходилось впускать беженцев и днем и ночью.

Так продолжалось несколько дней. То воинские части и немцы, работавшие в имении, а вслед за ними и беженцы, уходили на запад, то новая волна солдат и беженцев заполняла полуразрушенный дворец. И снова гитлеровцы требовали от Руденко выкинуть ящики во двор, и снова Ангелина Павловна убеждала, просила, потрясала бумажкой, подписанной доктором Роде, хотя на нее теперь почти никто не обращал внимания. Однако способность безрассудно повиноваться, выработанная долгими годами муштры, еще не покинула немцев окончательно. Никто не осмелился насильно заставить Руденко подчиниться. Ей лишь поминутно твердили, что следует уходить, потому что дворец все равно будет или взорван или разрушен во время обстрела.

— Русские увидят здесь одни развалины! — то и дело повторяли гитлеровские офицеры.

Теперь Руденко до конца осознала весь ужас своего положения. Единственную возможность спастись и хоть как-то оправдать свое предательство — если могло быть ему оправдание — она видела в спасении экспонатов. Руденко решила перенести ящики в огромный пустой погреб. Но как это сделать? Одной ей не справиться с этим.

Тогда она обратилась с просьбой к русским рабочим, к тем, кого еще вчера считала чужими, далекими, неспособными оценить и понять значение сокровищ, которые охраняла она, искусствовед. И эти простые, не слишком образованные люди откликнулись сразу, со всей широтой русского сердца. Круг понятий Руденко замкнулся: немцы, которых она считала ценителями культуры, оказались варварами. «Мужики», на которых она взирала свысока, рисковали жизнью, спасая картины, которых они не видели ни разу в жизни.

Вьюжной ночью тайком они перенесли ящики в подвал. Руденко заперла погреб на замок, ключи спрятала у себя на груди. Наутро комната, в которой жила Ангелина Павловна, оказалась занятой солдатами. Вещи и документы Руденко, составленный ею каталог икон остались там, и выручить их не было никакой возможности. Только крохотная сумочка с советским паспортом и несколькими немецкими удостоверениями оказалась у нее в руках.

Следующую ночь Руденко провела в соседней с погребом комнатушке. Здесь же спали немецкие солдаты. Ангелина Павловна несколько раз выходила, чтобы проверить, цел ли замок на дверях погреба.

Утром трое офицеров в закопченных шинелях и помятых фуражках потребовали от Руденко открыть погреб. Она повиновалась. Потрогав ящики ногой, старший отрывисто спросил:

— Что там?

— Картины. Иконы. Киевский и кенигсбергский музеи, — тоже отрывисто ответила Руденко.

— Ценные?

— Да, да, очень, — заторопилась она, надеясь, что офицеры помогут ей сохранить ящики.

— И все это достанется русским? — злобно спросил один из них.

— Ну, русским достанетсянемногое! — сердито возразил другой и хлопнул дверью. Руденко снова навесила замок и поплелась в свою каморку.

Через полчаса, подойдя к погребу, она с ужасом увидела, что дверь сорвана с петель. Но ящики пока оставались на прежних местах. Рабочие помогли Руденко забаррикадировать проем разным хламом, собранным в подвале, — досками стульями, столами. Дверь завалили еще и старыми матрацами и прочим скарбом.

Вскоре налеты советской авиации возобновились с новой силой. Гитлеровцы начали отходить. Тогда-то Руденко прибежала в домик для прислуги, где теперь ютились русские и поляки.

— Господа! Товарищи! Я прошу вас: давайте организуем охрану дворца. Пусть одни займут места снаружи, другие — внутри здания. Поймите, картины надо спасти любой ценой!

— Это невозможно, пани, — откликнулся пожилой поляк. — Посмотрите — кругом швабы, все запружено машинами, лошадьми, повозками, кухнями, орудиями. Нас никто не подпустит к замку. Либо перестреляют, либо погонят за собой. Лучше немного переждать, пани.

Руденко одна вернулась во дворец. Все вокруг сотрясалось от разрывов артиллерийских снарядов, за прудом разгоралось зарево, и вода от этого казалась лилово-багровой.

Гитлеровцы поспешно отступали. Уже слышны были пулеметные очереди. Бой разгорался неподалеку.

Было уже темно, когда в комнату к русским рабочим ворвались двое солдат, одетые в серые мундиры, с автоматами на груди. Они потребовали, чтобы рабочие немедленно уходили с немецкими войсками, угрожая расстрелом каждому, кто попытается остаться. Но тут внезапно раздался сильный взрыв, небо будто раскололось-пополам и обрушилось совсем рядом. Немцы молнией выскочили во двор.

Руденко вышла из дому и, прижимаясь к стене, бросила взгляд на дворец. Там сейчас хранилось все, от чего зависела ее судьба, ее жизнь.



Стрельба раздавалась все громче, все отчетливее. Было ясно, что до прихода советских войск оставались считанные часы.

И вдруг над крышей дворца взвилось огромное пламя. Руденко видела, как солдаты бросали в окна факелы. Огонь мгновенно охватил весь замок.

— Товарищи, товарищи, на помощь! — отчаянно закричала Ангелина Павловна, распахивая двери в домик. — Горит!

— Нехай горит, черт с ним, — зло отозвался мужской голос. — Нашего больше пожгли.

— Товарищи, так там же картины, вы понимаете, картины, им цены нет, товарищи! — умоляюще говорила Руденко, заглядывая в глаза каждому, кто стоял рядом.

— Картины картинами, а людей тоже пожалеть надо. Видишь? — и седоусый мужчина показал в окно. Там беспрерывным потоком тянулись колонны немецких войск. — Кто же тебя подпустит? Иди, коли жизнь тебе напоследок не дорога стала.

Несколько часов двигались войска мимо дворца. Багровое пламя освещало им путь — последний путь разгромленной фашистской армии. А у дверей домика, что стоял поодаль, плакала пожилая усталая женщина в накинутом на плечи пальто.

7

Поздний зимний рассвет еще не наступил, когда в Вильденгоф вступили подразделения Советской Армии.

Дворец догорал. Только кое-где временами еще вспыхивали последние языки пламени, да удушливый дым темной пеленой застилал окрестность.

Майор в запачканном копотью полушубке приказал всем, кто оставался в имении, немедленно уходить в город Ландсберг, расположенный в семи километрах от Вильденгофа. Взяв под руку старушку няню, Руденко машинально поплелась туда, забыв, казалось, обо всем на свете.

По дороге она спохватилась: может быть, еще удастся кое-что спасти! В Ландсберге она первым делом разыскала коменданта и сообщила ему о пожаре.

— Разрешите мне вернуться в Вильденгоф, я постараюсь сделать все, что возможно!

— Нет, гражданка, — вам сейчас там не место. Придется обождать.

Руденко приютилась в коридоре комендатуры и, не смыкая глаз (хотя не спала вот уже третьи сутки), стала ждать. К полудню она снова отправилась к коменданту:

— Я убедительно прошу вас отправить меня туда; моя помощь может понадобиться.

— Хорошо. С вами поедут полковник Днепровский и майор Вейцман.

Серые стены дворца стали черными, перекрытия обрушились, деревья вокруг обуглились, обнажилась грязная, изуродованная воронками земля. Из дверных проемов подвального этажа по-прежнему выбивались языки пламени и тянуло густым дымом.

— Не войдешь, — вздохнул Вейцман. — Даже пожарная команда не справилась бы. Придется возвращаться ни с чем.

На протяжении нескольких дней Руденко расспрашивали представители контрольных органов. Затем ее пригласил генерал и попросил снова рассказать все, что ей известно об украденных гитлеровцами сокровищах.

— Товарищ генерал, ради бога, дайте мне возможность еще раз поехать в имение! Меня не покидает надежда спасти хотя бы часть экспонатов.

Поездка состоялась 15 марта. Руденко и несколько рабочих спустились в подвал. Здесь выгорело все, что могло гореть. Груды теплого угля и пепла лежали во всех закоулках, покрывали пол. Раскопали толстый слой пепла и обнаружили обуглившиеся части ящиков и икон.

Коллекции сгорели. Сгорели картины и иконы киевских музеев, сгорели ящики с экспонатами «Художественных собраний Кенигсберга», ящики, содержимое которых было известно только доктору Роде… Тайна их осталась нераскрытой, и вряд ли теперь удастся ее раскрыть.

8

После войны Руденко поселилась в небольшом поселке Киевской области и стала работать медсестрой. Страх перед наказанием заставлял ее держаться вдали от Киева. Прошло полтора года, и Руденко начала понемногу успокаиваться, решив, что гроза миновала. Осенью 1946 года она перебралась в Киев.

Здесь она и написала свою «Исповедь», начатую словами знаменитого Ренана: «Всем, терпящим крушение в море бесконечности, — снисхождение…»

К кому обращала Руденко эти слова? Видимо, она понимала, что ей не уйти от ответа, и взывала о жалости. Но народ не прощает того, кто предал его в трудную минуту. Руденко была приговорена к десяти годам лишения свободы с поражением в правах на пять лет и с конфискацией имущества.

Так закончилась история искусствоведа Руденко, человека, потерявшего родину, человека, который стал предателем.

И вот теперь Сергеев сидел с Ангелиной Павловной Руденко в ее тесной комнате.

— Значит, вы здесь второй год?

— Да, отбыв срок наказания. Многое пережито… Теперь у меня есть родина. Как это много значит для человека! Тяжело и больно вспоминать прошлое, но я рассказываю о нем людям, чтобы моя катастрофа была поучительным уроком для тех одиночек, которые из-за мелких личных неудач, обид или ошибочных взглядов могут дойти до того, до чего дошла я. Вы мне верите, надеюсь?

— Верю, Ангелина Павловна.

— Я не боялась наказания. Что может быть страшнее пережитого? Еще там, в Восточной Пруссии, я поняла свое крушение и глубоко почувствовала, что не могу жить без своей страны, без ее культуры, без ее людей. Я уже старуха, мне пятьдесят девять лет, сейчас я изо всех сил стараюсь, работаю, чтобы заслужить прощение…

— Но вы, если не ошибаюсь, освобождены досрочно?

— Юридически — да, но я хочу заслужить прощение людей. Олег Николаевич, я хочу попросить вас… я очень вас прошу, — тихо и как-то просительно произнесла Руденко. — Я живой свидетель свершившегося насилия над мировой культурой, на моих глазах гитлеровцы уничтожали бесценные, неповторимые сокровища. Люди уже никогда не увидят эти гениальные творения человека. Это чудовищно! Разрешите мне помочь вам найти янтарную комнату. Сейчас каникулы, я могла бы поехать, если надо…

— Но ведь вы сказали, что все сгорело!

Руденко сокрушенно покачала головой.

— Да, в имении Вильденгоф все сгорело. Но я так и не узнала, что находилось в запломбированных ящиках, которые мне перепоручил Роде.

— Мы посоветуемся и решим. Я вам напишу, а теперь мне надо ехать…

Глава десятая НЕ СДАВАТЬСЯ!

1

Олег Николаевич возвращался из Костромы мрачный. Он забрался на верхнюю полку и почти не слезал с нее. Извечные вагонные развлечения — домино, книжонка с лихим сюжетом, забавные дорожные истории — ничто его не привлекало. Сергеев лежал, подложив руки под голову, смотрел в потолок и нещадно ругал себя. Бросить Ленинград, бросить интересную работу, оставить Аню одну — и все лишь для того, чтобы без толку копать землю! «Тоже кладоискатель нашелся…» В этот момент Сергееву казалось, что он и впрямь больше ничего в Калининграде не делал и не делает.

Кох не признался. Этого и следовало ожидать. Роде умер. «Чего же боле?» — усмехаясь, совсем некстати вспомнил Сергеев фразу из «Евгения Онегина». Ничего себе «Татьяна», старый дурак! Шерлок Холмс несчастный! Нет, хватит. Пора приниматься за ум…

Неизвестно, сколько времени еще продолжал бы он поносить себя, но пришла проводница и принесла чай. Сергеев взял стакан с таким видом, будто именно она, проводница, виновата во всех неудачах, связанных с поисками янтарной комнаты.

С таким настроением Олег Николаевич лег спать, а проснулся, когда уже был близок Калининград.

Последние минуты в поезде с детских лет вызывали у Сергеева немного тревожное и радостное чувство ожидания. Чемодан уже уложен и стоит на виду, и только остатки еды на столике напоминают о том, что еще совсем недавно это купе было обжитым домом. Пассажиры толпятся у окон, и ты уже живешь не общими вагонными интересами, а своей обособленной жизнью. Ты с нежностью смотришь на знакомые домики, на автобус, который прошел по шоссе, на товарную станцию, на будки стрелочников..

Сергеев, как и большинство пассажиров, стоял у окна и не то чтобы думал, а скорее ощущал свою связь со всеми этими местами. Оказывается, он все-таки здорово привык к Калининграду за эти годы!

Вон там, где копошатся люди, расчищая развалины, будет начинаться новый квартал — он соединит город с портом. А центр все-таки правильнее оставить там, где он был когда-то. Сергеев усмехнулся: сколько споров из-за этого… Он стал думать о предстоящих делах. Надо детально изучить проект Григоряна, — скоро обсуждение. И потом, пора решать, наконец, что делать с этими осточертевшими ему развалинами замка. Да, и янтарная комната!.. Так, наощупь, ничего не сделаешь. Надо искать людей. Но где? И есть ли смысл продолжать поиски? Нити, кажется, основательно оборваны.

С этим неясным и тревожным ощущением Сергеев пришел к себе в управление. Здесь на него сразу же свалилась новость: недавно по чьей-то инициативе решили вдруг запретить реставрацию старых домов на проспекте Калинина. Видите ли, нужен новый рабочий район, а то, что рабочим бондарно-тарного завода и мясокомбината пока негде жить — неважно. «Показуха» нужна, вот что! Построить всего три новых дома, а люди пусть где угодно ютятся!..

Сергеев сердито пододвинул к себе приготовленную секретарем почту. Нет, с обсуждением проекта Григоряна следует поспешить. Застройку центральной части города надо вести планомерно.

2

— Ты знаешь, какая у нас новость? Поймали вора!

— Какого вора? — удивился Сергеев.

— А того, что украл у тебя портфель с планами, — весело пояснил Денисов. — Помнишь? Кстати, при его непосредственном участии тебя чуть было и к праотцам не отправили, — добавил он уже серьезно. — Вот, читай.

Денисов протянул Сергееву бумагу, на которой крупными буквами было напечатано: «Рапорт».

Несколькими днями раньше, когда Сергеев сидел в зале варшавского суда и слушал, как нагло выкручивался и изворачивался Кох, здесь, в Калининграде, тоже шел допрос.

… — Итак, Дьяков, вы остались в Пушкине. Почему?

— Не было возможности эвакуироваться. Не все же уехали.

— Но и не все поступили на службу к оккупантам. Чем вы это объясняете?

— Боялся, гражданин следователь.

— Чего?

— Всего боялся. Думал — будут бить, жечь, расстреливать…

— Вы полагаете, что другие люди не испытывали страха?

Дьяков промолчал.

— Ладно. Оставим пока этот вопрос. Расскажите о своей работе в качестве агента гитлеровской полиции. Насколько нам известно, в первые же часы после вступления фашистов в Пушкин вы изъявили желание стать их проводником. Вы привели их во дворец. А дальше?

Кустистые, словно приклеенные, изрядно поредевшие брови Дьякова чуть дрогнули.

— Потом я получил задание узнать, где зарыты статуи и другие экспонаты из парка и дворца.

— Что вам удалось?

— Ничего. Я не хотел обнаруживать себя и действовал через подставных лиц, полагая, что когда немцам придется уйти, мне не сдобровать. Так и вышло: отступая, они даже не вспомнили обо мне.

— Зато о вас вспомнили в Бонне сразу после окончания войны.

— Да. Я стал их агентом.

— Что побудило вас к этому?

— Боялся, что меня разоблачат. Хотел заработать кроме того, — ' коротко ответил Дьяков. Следователь поморщился.

— Рассказывайте о своей «работе».

— Мне поручили следить за Сергеевым. Надо было достать его фотокарточку. Пришлось ехать вслед за ним в Пушкин. Я передал фотографию на явочной квартире. Но вскоре меня снова вызвали и приказали ехать в Калининград. Здесь я встретился с другим агентом — имени его я не знаю, знал только пароль. Он и должен был выполнять все поручения под моим руководством.

— Так сказать, повышение получили?

— Да, — не понял насмешки Дьяков.

— Зачем вы прибыли сюда, в Калининград, в тот вечер, когда вас арестовали?

— Мне было приказано выполнить задание особой важности. Дело в том, что…


И вот теперь Сергеев сидел у Денисова в кабинете и читал:

«Полковнику М. Г. Шарапову

от следователя Резвова


Р а п о р т


Доношу, что задержанный в сентябре 1958 года агент иностранной разведки Дьяков Леонид Яковлевич на предварительном следствии показал нижеследующее.

После того как разведке одного из враждебных нам государств стало известно о том, что в Калининграде в районе улицы Маяковского обнаружен крупный склад боеприпасов, оставленный немецкими фашистами и подготовленный ими к взрыву, Дьяков получил приказ немедленно выехать в Калининград и, после того как начнется разминирование склада, подорвать находившиеся там мины, снаряды, бомбы и гранаты числом около одиннадцати тысяч штук.

С этой целью Дьяков, одетый в форму старшины-сверхсрочника Советской Армии и обеспеченный необходимыми поддельными документами, должен был проникнуть в район разминирования и незаметно оставить там подрывной механизм, искусно смонтированный в ржавой консервной жестянке.

Своевременное задержание Дьякова сорвало этот диверсионный акт.

Как известно, группой воинов-саперов под командованием гвардии майора А. В. Еремина склад был благополучно разминирован, взрыва не произошло, что спасло от разрушения железнодорожный вокзал, близлежащую среднюю школу, значительное количество жилых домов, водопроводную и осветительную системы, а также ликвидировало угрозу жизни многих тысяч калининградцев.

Тот же Дьяков сообщил на допросе, что агент разведки, который совершил в 1945 году покушение на нынешнего архитектора города О. Н. Сергеева и затем похитил его портфель, перешел границу и скрылся в Западной Германии.

Следствие по делу изменника Родины Дьякова продолжается».

— А о янтарной, комнате он что-нибудь сказал? — спросил Сергеев, кончив читать.

— Говорит, не знает, — ответил Денисов. — Думаю, не врет. Слишком мелкая сошка для того, чтобы его вводили в курс таких дел.

— Мелкая сошка, — усмехнулся Сергеев. — Вон Кох — крупная сошка, а толку столько же… Ничего не получается. Все концы как в воду… Слушай Денисов, отпусти-ка ты меня в Ленинград…

3

Рабочие треста Горстрой разбирали кирпичную стену оранжереи в бывшем имении одного из фашистских вельмож.

Ударив ломиком по кладке, молодой рабочий вдруг заметил, что из-под кирпичей выкатилась гильза крупнокалиберного патрона. Как она очутилась в стене? Зачем? Почему?

Парень поднял гильзу. Дульце ее оказалось залитым чем-то похожим на вар.

— Ребята, что-то интересное нашел! — закричал парень.

И вот на его ладони лежит, бережно прикрытая от ветра, бумажка серого цвета, какой-то немецкий бланк, на котором карандашом, наспех коряво нацарапано:

«Здесь работали русские

Соколов Петр, Брянской области,

Батов Демьян, Брестской области

1944 год».

Строители однажды обнаружили могилу, в которой лежали сотни скелетов. По остаткам одежды и полуистлевшей обуви они узнали тогда — это были советские воины.

А сейчас вот снова с болью рассматривали они поблекшую записку, осторожно передавая ее из рук в руки.

«Надо попытаться найти следы Соколова и Батова!» — решили члены комиссии по розыскам янтарной комнаты, после того как записка была вручена им.

В Брест и на Брянщину полетели запросы.

Через две недели пришел первый ответ: Батов Демьян Васильевич проживает с семьей в деревне Заеленье, Дрогического района Брестской области, работает в колхозе, а чуть позже пришло письмо и от самого Батова. Бывший солдат рассказывал о том, какой тяжелый путь страданий, лишений, голода и позора прошел он в немецком плену.

«О побеге не могло быть и речи, — писал Батов. — Нас окружали не только решетки и проволока, за нами неотступно следили охранники, эсэсовцы, лагерное гестапо…

Тысяча километров отделяла нас от Родины, мы находились в лагерях для военнопленных на территории Восточной Пруссии и, конечно, не могли рассчитывать на сочувствие местного населения. И тогда на алюминиевых ложках, самодельных портсигарах мы стали вырезать свои фамилии и адреса, а затем «теряли» вещи, в надежде, что когда-нибудь они будут найдены нашими советскими солдатами, и эта весточка о нас дойдет и до наших родных.

Сейчас это кажется наивным, а тогда мы верили в последнюю возможность сообщить о себе.

Не знаю, какими неведомыми путями, но в лагерь стали просачиваться слухи о положении на фронтах. Мы передавали их друг другу, и обычно к концу дня в лагере уже все знали новости с фронта. Новости были отрадные, это придавало нам силу, надежду и уверенность в том, что спасение близко, надо только выжить, выжить во что бы то ни стало!

В августе 1944 года большую группу советских военнопленных перевели в лагерь Метгеттен (в четырех километрах западнее Кенигсберга) и заставили работать на заводе бетонных конструкций. Здесь спешно изготовлялись блочные элементы оборонительных сооружений. Мы изнемогали от каторжного труда, но нас торопили, подгоняли: восточнее Кенигсберга возводилась еще одна «неприступная» линия обороны.

Затем я вместе с группой товарищей в сентябре 1944 года участвовал в сооружении каких-то тайников. Я не знаю, что там спрятано, но хорошо помню эти места».

Итак, Батов знал о каких-то неведомых тайниках!

— Надо обязательно, непременно пригласить его к нам! — воскликнул Сергеев.

— Конечно, — согласился Денисов. — Составь телеграмму, вышли денег на дорогу. Кто знает, не наведет ли нас Батов на важный след?

И вот Батов приехал и вел теперь членов комиссии к месту, где в сентябре 1944 года группа военнопленных закапывала какие-то предметы.

— Здесь! — уверенно указал Демьян Васильевич. Затем Он быстро огляделся и почти бегом направился к стоящим в стороне деревьям. Денисов и Сергеев едва поспевали за ним… Взволнованный Батов показывал дрожащей рукой:

— Еще тут… и вот тут…

Однако сумерки сгущались. Решили начать раскопки утром.

Ночь прошла беспокойно. Члены комиссии договаривались с военным командованием о разминировании территории раскопок, подбирали добровольцев для предстоящей работы. Деятельность комиссии базировалась, — как говорил Денисов, — на «общественных началах». Она не имела никаких денежных средств, поэтому в необходимых случаях приходилось обращаться за помощью к населению, к военным. И помощь всегда приходила.

Так было и на этот раз. Рано утром на месте раскопок уже стояли два малых экскаватора. Неподалеку от них солдаты окружили генерала Егорова, который говорил о порядке работ. Генерал был активным участником поисков янтарной комнаты и главным советником по всем инженерным делам.

Место раскопок старались держать в секрете, и все-таки здесь собралась порядочная толпа «болельщиков». Вездесущие ребятишки шныряли между взрослыми: им хотелось раньше других узнать новости.

Прошло немало времени, пока саперы доложили:

— Мин нет!

Тогда солдаты провели трассировку площади, разбив ее на метровые квадраты. Длинными металлическими прутами они вели «зондаж», загоняя щупы в грунт на два-три метра.

Работали с большим напряжением, и все-таки всем казалось, что дело идет медленно. Особенно нервничал Батов. Он подходил то к одной, то к другой группе, убеждал, что не ошибся — тайник здесь или совсем рядом.

— Прошу не сомневаться, я хорошо помню, ошибки не должно быть, — заверял он.

Батов и в самом деле не ошибся: через некоторое время с западного угла площадки сообщили, что щуп натолкнулся на какой-то предмет и дальше не идет. Принесли еще несколько щупов, участок стали обследовать тщательнее. Сомнений не было: на глубине 170 сантиметров залегал какой-то твердый предмет!

Подошли экскаваторы и начали снимать верхний слой грунта. Все остальные работы на площадке прекратились. Теперь толпа стояла у котлована. Люди следили за тем, как быстро ковши экскаваторов углубляются в землю.

Напряжение нарастало. Затем в один и тот же миг раздалось несколько голосов:

— Стоп, ящик!

— Стоп!

И не успел еще экскаваторщик застопорить стрелу, как в котлован уже спрыгнул офицер, а за ним двое солдат с лопатами. Толпа еще ближе подвинулась к кромке котлована — всем хотелось увидеть, что нашли саперы.

Нестерпимо медленно тянулось время.

— Ну, что там, чего молчите? — торопили сверху. Но в котловане молчали. Затем один из солдат разочарованным тоном громко произнес:

— Механизмы какие-то!

Из тайника извлекли несколько ящиков. В них оказалось… около пятидесяти пишущих машинок. Они были покрыты ржавчиной и годились только в металлолом.

Во второй половине дня из другого тайника, указанного Демьяном Васильевичем, достали шесть ящиков с кожей. Гнилая, она расползалась от первого прикосновения…

Все были разочарованы, один лишь Батов пребывал в отличном настроении. Он был доволен: память не подвела! Демьян Васильевич чувствовал себя героем дня.

— Найдем еще. Я знаю другие тайники в имениях, — уверенно говорил он, окруженный толпой.

На следующий день Батов повел Денисова и Сергеева в «одно место», как выражался оц. К удивлению членов комиссии, этим местом оказались уже знакомые им бывшие имения гауляйтера Эриха Коха в Гроссфридрихсберге и Метгеттене.

— Здесь уже вели раскопки, — уныло пробурчал Сергеев.

— А вы еще попробуйте, — усмехнулся Батов. — Пока что я вас не подводил, а?..


В сентябре 1944 года человек двадцать военнопленных под конвоем привезли сюда.

Люди перешептывались: опять какие-то секретные работы. Они хорошо знали, чем кончались такие задания. Те, кто их выполнял, больше никогда не возвращались в лагерь. Так случилось в августе и с другом Батова — Петром Соколовым. Тяжелые предчувствия, неизвестность и страх делали пленных осторожными и внешне безразличными: они прекрасно понимали, что любое проявление чуть заметного любопытства может стоить им жизни.

…Из господского дома вышли два офицера-интенданта, приняли рапорт от старшего конвоя и тут же стали отдавать распоряжения.

Военнопленные вырыли яму, затем выложили дно ее кирпичом и опустили туда два широких бетонных цилиндра. После этого пленных отвели в сторону. Краем глаза они видели, как офицеры выносили из дома какие-то ларцы, ящики и укладывали их в трубы. Когда тайники были заполнены, припрятанное закрыли брезентом и руберойдом.

К тайнику опять подвели пленных и они, подняв блоками бетонные крышки, опустили их на цилиндры, потом засыпали яму землей, а сверху замаскировали дерном…


Обо всем этом Батов обстоятельно поведал членам комиссии. Вскоре подошли саперы и, не теряя ни минуты, приступили к «прощупыванию» грунта. Через некоторое время щуп натолкнулся на препятствие. Начались раскопки. Однако Демьян Васильевич был заметно встревожен. Он хорошо помнил, что бетонные крышки находились на глубине, ну, может быть, немногим больше метра, а тут — метра два — два с половиной!..

— Вроде что-то не так, — беспокойно сказал Батов.

Но ковши экскаваторов уже грызли грунт…

Такого сюрприза никто не ожидал! На глубине двух с половиной метров обнаружили площадку, выложенную кирпичом. Ту самую, на которую когда-то при участии военнопленного Батова были поставлены два бетонных цилиндра. А куда же девались они? Демьян Васильевич только разводил руками. Не нашли и тяжелых бетонных крышек.

Демьян Васильевич был подавлен неожиданной неудачей. Он как-то притих, даже осунулся и стал собираться домой. Прощаясь, Батов долго извинялся, словно был причиной всех неудач.

— Ну что вы, Демьян Васильевич, — успокаивал его Сергеев. — Никто не подозревает вас в выдумках. Да и факты в той или иной степени подтверждают ваши слова. Что поделаешь, если так получилось! Будем думать, в чем тут секрет…

Да, разобраться в этой сложной задаче было нелегко. На заседаниях комиссии горячо обсуждались разные версии насчет исчезновения содержимого тайников.

Ценности могли быть расхищены прислугой имения. Многие, вероятно, видели, как возводились эти сооружения. А возможно, кто-нибудь из жителей поселка заметил, как прятали ценности в тайники, и в одну из январских ночей 1945 года, когда из имения все разбежались, решил посмотреть, что же укрыто в тайниках…

Все это могло быть. Но для чего тогда понадобилось откапывать и вытаскивать из ям тяжелые бетонные трубы? Чтобы овладеть ценностями, достаточно было снять слой земли в один метр и ломиком сдвинуть бетонную крышку бункера…

Вероятнее всего предположить, что это были временные тайники, сделанные в беспокойные сентябрьские дни 1944 года, чтобы уберечь ценности от воздушных бомбардировок, а затем перепрятать их в более надежные места. «Где же они, эти надежные места?» — ломали голову члены комиссии.

Как бы то ни было, но загадка оставалась загадкой.

4

— Кто-то сказал однажды: «Дома — как люди: каждый имеет свое лицо». Удивительно верно сказано! Я бы продолжил это сравнение так: города — как люди, у каждого свой характер, свое постоянное настроение, — сказал Сергеев, глядя через гранитный парапет на спокойную Неву.

— Не совсем понятно. Но… говори дальше, — улыбнулась Анна Константиновна.

— Ладно. Вот — Москва. Столица. Огромная. Величавая. И все-таки есть в ней что-то такое уютное, домашнее, немного суетливое… Это ощущаешь и в говорливости горожан, и в этой постоянной спешке — выйдешь на улицу и бежишь сломя голову, сам не зная, куда и почему, — словом, во всем! А взять, например, Ленинград. Здесь всегда чувствуешь себя, как на параде, — подтянутым, праздничным. Такой уж город! Сколько лет в нем прожил, а вот приехал сейчас — и сразу как-то чувствую и эту строгость линий, и величие памятников, и плавность Невы, — все то, что создает это особое, неповторимое, только Ленинграду присущее настроение. Смотри! — и Сергеев протянул вперед руку.

Там, над золоченым шпилем Петропавловки, низко висело красное предвечернее солнце. Легкие перистые облачка над кронверками таяли и возникали вновь, будто наведенные слабыми мазками кисти. Трезини знал, как использовать пейзаж: он укрыл приземистое здание собора за стеной, за густой зеленью, и только колокольня с ее закругленными линиями, с тонкой стрелой шпиля взлетала над островком, отражаясь в Неве, четко вырисовываясь на фоне прозрачного неба. А левее широким языком лежала на воде знаменитая «Стрелка» Васильевского острова с Ростральными колоннами, которые казались крылатыми. Бессмертное творение Тома де Томона — биржа, похожая на древний греческий храм, украшала набережную, которая без нее могла бы показаться блеклой и неяркой.

— Когда здесь живешь, так и не замечаешь иной раз всего этого! — воскликнул Олег Николаевич. — Не зря говорят, что приезжий за две недели успевает посмотреть в Ленинграде больше, чем иной старожил за всю жизнь. Ведь как некоторые рассуждают: «Успею, погляжу, впереди целые годы». А там, глядишь, годы и промелькнут. Мне, правда, повезло: я город вдоль и поперек исходил, насмотрелся вволю. Но зато каждый раз уезжать отсюда грустно. Да. Ну, ладно, что-то я в лирику ударился. Словом, даю тебе месяц срока, укладывайся.

— Слушаюсь, товарищ капитан! Прибуду в срок. А помнишь, как ты ко мне в Пушкин приезжал? Боже мой, как давно это было! И как недавно.

— И даже помню, как мы поспорили, — сказал Сергеев. — И знаешь, Аннушка, боюсь, что придется обращаться к умельцам. Уж и не знаю, где еще искать эту комнату. Кажется, все люди опрошены, а толку нет.

— Олешек, Олешек, что-то ты мне не нравишься! «Все люди!» Откуда ты знаешь, что все? Ты очертил какой-то круг и хочешь им ограничиться. А я верю — жизнь преподнесет тебе еще такое негаданное решение, о котором ты и не подозреваешь.

Надо только не сдаваться, ни за что не сдаваться! — Глаза Анны Константиновны блестели. — Почему ты опускаешь руки? А что касается умельцев, — помолчав, добавила она, — тут я готова снова с тобой поспорить. Есть вещи невосстановимые, особенно когда речь идет о произведениях искусства. Имитация, как бы она ни была хороша, все-таки имитация… И не будем ссориться, — прервала она на полуслове собиравшегося было возразить Олега Николаевича.

5

На следующий день Сергеев спозаранку отправился в Пушкин. Он хорошо помнил, каким неприглядным был дворец, и приготовился снова увидеть мрачную картину. Действительность приятно обманула его ожидания.

Оба фасада дворца покрывали строительные леса. Правда, к работам приступили совсем недавно и еще не успели развернуть их во всю ширь, но первые результаты ее были уже заметны. Если смотреть со стороны плаца, левое крыло, в котором помещалась прежде дворцовая церковь, уже приняло свой первоначальный облик. Сочетание лазури с золотом и белизной придавало восстановленной части здания парадный и торжественный вид.

Знакомой дорожкой Сергеев подошел к циркумференции, где на одном из входов висела небольшая вывеска: «Дирекция парков и дворцов-музеев», и направился туда.

Директор, внимательно выслушав Сергеева, разрешил ему осмотреть дворец и ознакомиться с необходимыми материалами. Олег Николаевич пошел в научный отдел.

Преодолев не одну кучу стройматериалов (это порадовало его: значит, за работу принялись всерьез, если столько добра сюда навозили), Сергеев миновал строительные леса, поднялся по щербатым ступеням и, с силой толкнув неподатливую дверь, очутился во дворце.

Неразговорчивый старшина милиции, проверив документы, молча показал рукой направо, туда, где висела рукописная табличка со стрелкой: «В научный отдел».

Учреждение со столь громким названием занимало, как и раньше, одну-единственную комнату, правда весьма просторную и светлую. На столах громоздились старинные фолианты, папки с негативами, картотеки, свитки. Ни одного знакомого лица Олег Николаевич не увидел. Ну, что ж, годы прошли…

Пожилая женщина с гладко зачесанными волосами и близоруко прищуренными глазами назвала себя:

— Галкина, Софья Федоровна. Заведующая отделом. Чем могу служить?

Пришлось рассказать все заново. Увлеченный Олег Николаевич и не заметил, как вокруг него собрались все сотрудники отдела. Посыпались вопросы:

— Не узнали, где Файерабенд теперь?

— Ас Германской Демократической Республикой связывались?

— В Берлин писали?

— Как вы думаете, комнату найдут?

Сергеев отвечал с удовольствием, понимая, что это — не праздное любопытство.

— Да, чуть не забыл. Разрешите передать вам, Софья Федоровна, скромный подарок калининградцев — вырезки из нашей газеты, статьи о поисках янтарной комнаты.

— Спасибо! Очень хорошо. Нам столько вопросов о ней задают экскурсанты…

Теперь пришла очередь удивляться Сергееву:

— Какие экскурсанты? Ведь музея еще нет!

— Но мы открыли выставку — полтора десятка залов. Там представлены сохранившиеся экспонаты, рассказано об истории строительства дворца, о его восстановлении, показаны проекты восстановительных работ. Народу много приходит. Вы непременно побывайте на выставке. Там найдете немало интересного и полезного для себя. А пока, девушки, — обратилась она к сотрудницам, — надо подобрать Олегу Николаевичу литературу и освободить место для работы. Давайте-ка все сообща, поскольку времени у товарища маловато.

Через час Сергеев углубился в просмотр документов и книг.

До вечера он успел сделать многое.

Он перелистал издавна знакомые ему старинные толстые книги, богато иллюстрированные, снабженные солидным справочным аппаратом, перебрал тонкие брошюры и вырезки из журналов, машинописные копии статей, пересмотрел десятки фотографий, вспоминая, что уже использовано в диссертации, сделал пометки в своем блокноте и закладки в некоторых томах, чтобы вернуться к ним завтра. Потом, когда уже начало темнеть и сотрудники собрались домой. Сергеев еще долго бродил по пустынному парку, обдумывая все прочитанное и услышанное за день.

С утра он отправился на выставку.

Сначала экспозиция показалась ему чуть ли не убогой по сравнению с довоенным великолепием. В самом деле, разве могли эти несколько залов со случайно подобранными экспонатами заменить прежнюю сверкающую трехсотметровую Анфиладу, разве могли обломки разных украшений создать хотя бы приблизительное представление о мастерстве их создателей, о парадной пышности дворцовых покоев, разве могли простые полы из штучного паркета хоть в малой степени заменить те удивительные, похожие на ковры орнаменты!

«Вряд ли следовало открывать эту выставку», — подумал Олег Николаевич, сунув блокнот в карман.

Он стоял сейчас в помещении, где прежде размещалась янтарная комната. Казалось почти немыслимым, что здесь, в таком обычном, не слишком большом зале с белым потолком и стенами, окрашенными, как в простом административном здании, совсем недавно, всего семнадцать-восемнадцать лет назад, сверкал и переливался сказочным светом овеянный древними легендами «морской камень», радуя людей своим мягким блеском. Теперь на стенах висели картины и таблицы, в центре комнаты на постаменте был выставлен для обозрения макет одного из первоначальных вариантов застройки дворца, выполненный по проекту Квасова, по полу тянулись обыкновенные ковровые дорожки.

Постояв еще минуту, Олег Николаевич свернул в дверь направо, которая вела в бывший Картинный зал. Узкий коридорчик был отделен от остальной части зала фанерной переборкой. Из-за нее доносился негромкий перестук молотков.

— Восстанавливают зал. Скоро откроем. Картины удалось почти все сохранить, — сообщила старушка смотрительница. — Вы, наверное, приезжий? Издалека?

Сергеев ответил.

— А, знаю, слышала. Это Кенигсберг бывший? Говорят, будто туда янтарную комнату вывезли. Правда?

Пришлось Олегу Николаевичу вновь рассказывать всю историю.

— Значит, ищете? Ну и слава богу. А то у нас народ интересуется. Вот, посмотрите-ка сами.

Она протянула Сергееву толстую книгу в массивном кожаном переплете. «Книга отзывов», — прочитал он тисненую надпись.

Полистав ее страницы, исписанные разными почерками на разных языках, Олег Николаевич собрался было вернуть книгу смотрительнице, но тут внимание его привлекла довольно категорическая запись: «Дворец нельзя считать восстановленным, пока в нем нет янтарной комнаты и других ценностей, похищенных фашистами. Надо возвратить их непременно. Алексеева. 30 августа 1958 года».

Сергеев стал читать внимательнее, устроившись поудобнее у круглого столика возле окна.

«Спасибо людям, которые спасли от фашистов часть экспонатов! Очень интересные вещи собраны здесь».

«Экспозиция производит большое впечатление. Если даже сохранившееся так великолепно, то можно себе представить, насколько изумителен был и будет дворец после восстановления».

«Нельзя без гнева смотреть на развалины дворца. Какие варвары! Мы будем бороться за мир, чтобы все это не повторилось вновь!»

Записей оказалось несколько сотен. И это за один месяц! Значит, люди идут, значит, им нужна выставка!

«Я упустил главное, — грустно усмехнулся Олег Николаевич. — То, что не всем людям на земле перевалило далеко за тридцать. Есть и значительно моложе… Вот они и не видели того, что довелось увидеть нам, не видели ни Екатерининского дворца, ни нетронутого войной парка…

Сергеев снова полистал альбом.

«Мы, студенты Ленинградского технологического института, были на практике в Калининграде. Мы узнали от местных жителей, будто янтарная комната из Екатерининского дворца находится в подземелье, вернее где-то в подземном ходе Кенигсберг — Берлин (якобы недалеко от Королевского замка). Интересно, правда ли это?

Тимошенко и другие. 7 сентября 1958 года».

Олег Николаевич усмехнулся: «И сюда проникли эти басни о подземельях… Сколько еще легковерных людей на свете!»

Выписав в блокнот некоторые строки из книги, Сергеев пошел дальше. Он внимательно осматривал залы. Во втором разделе выставки были собраны документы потрясающей силы: снимки разрушенного, разграбленного гитлеровцами дворца, материалы о том, как коллектив работников по камешку, по крохотным деталям собирал уцелевшее от пожаров. Сергеев увидел многочисленные проекты восстановления дворца, отдельных его частей и помещений, прочитал пояснительные таблички и еще раз подумал: «Нет, выставка нужна, непременно нужна!»

Перед отъездом Софья Федоровна долго водила его по дворцу. Почти всюду кипела работа. Оказалось, что уже по плану ближайшего года пять залов должны принять свой прежний вид. Гостю показали куски шелка с синими узорами, изготовленного на одной из московских фабрик: он точно повторял старинную обивку одной из гостиных; показали, как возрождается рисунок паркета в другой комнате, познакомили с архитектурно-планировочными зданиями, сообщили, что на реставрацию только одних фасадов дворца государство щедро ассигновало десять миллионов рублей.

— Говорят, у вас, в Калининградской области, очень много янтаря добывается сейчас, — сказала на прощанье Софья Федоровна. — Вот мы и мечтаем: на первых порах хотя бы уменьшенную копию янтарной комнаты сделать, пока ее не нашли…

Глава одиннадцатая ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ, НО НЕ ПОСЛЕДНЯЯ

1

Сергеев проснулся сегодня намного раньше обычного. Он открыл окно в сад, откуда сразу полился в комнату чуть приторный запах сирени, посмотрел на термометр, высунулся до пояса наружу и решил: «Пойду прогуляюсь часок, а потом — за работу».

Он быстро оделся и легко выпрыгнул из окна прямо в садик. Холодные капли росы обдали его с головы до ног, насквозь промочив рубашку и светлые брюки. Олег Николаевич поежился и тут же рассмеялся.

Отломив тяжелую ветку, сплошь усыпанную крупными кистями сирени, Сергеев вышел на улицу.

Узкая дорожка, протоптанная вдоль рва, привела его к форту. Каждый день Олег Николаевич проходил и проезжал мимо, и всякий раз в памяти его вставали те грозные апрельские дни сорок пятого, когда командир батальона Сергеев штурмовал последние опорные пункты врага в разбитом, сожженном Кенигсберге.

И вот прошло четырнадцать лет. Только едва заметная надпись на стене форта, кичливая надпись из нескольких слов — «Дойче, геденкет унзерен колониен![24], — напоминает о том, что ушло и не вернется сюда никогда.

Ушло и не вернется…

Сергееву вспомнилось славное погожее утро 30 апреля 1956 года. Тысячи калининградцев слушали тогда в аэропорту выступление Никиты Сергеевича Хрущева, только что возвратившегося из поездки в Англию. Тысячи горожан горячо рукоплескали первому секретарю Центрального Комитета в ответ на его слова:

— Да здравствуют советские люди, заселившие эти земли, которые навеки останутся социалистическими!

Вот как иногда бывает: одна фраза вдруг озаряет то, что доселе оставалось неосознанным по-настоящему.

«А ведь и в самом деле, поработали на славу, — размышлял Олег Николаевич, задумчиво глядя на ленивую воду канала. — Сколько понастроено! Одной жилой площади стало теперь вдвое больше, чем досталось нам после войны. А предприятия! Вагоностроительный, литейно-механический, рыбоконсервный, башенных кранов, торгового машиностроения… Одних заводов десятка два. И фабрики — мебельная, трикотажная…»

Сергеев швырнул в красную стену форта голыш. Не долетев, камень звонко булькнул в воду, быстрые круги пробежали по сонной поверхности и растаяли. Олег Николаевич зашагал дальше. Забытая ветка сирени осталась на высоком откосе берега.

Миновав трамвайную остановку, на которой уже стояли два ранних пассажира, Олег Николаевич вышел к Верхнему озеру. Его в этом году решили — впервые после войны — очистить от мусора и хлама, накопившегося с давних пор. Несколько дней назад воду начали спускать, и теперь она медленно убывала, обнажая илистое, покрытое корягами, обломками, остатками разбитой техники дно. Днем на отмелях копошились вездесущие мальчишки, посредине озера сидели в лодках сосредоточенные рыболовы. Сейчас здесь было пустынно. Только какой-то беспокойный рыболов медленно выгребал на середину, почти задевая веслами за дно.



«Кто он? — подумал Сергеев, глядя на непоседливого удильщика. — Инженер с трикотажной фабрики? Или слесарь с ремонтно-механического? Может быть, учитель двадцать пятой школы? И откуда приехал сюда, в наши края, — из Москвы, Пскова, Вологды или из Удмуртии? Я этого не знаю. Да и неважно это. Важно другое: обжился человек, не чувствует себя здесь ни гостем, ни временным жильцом без прописки И лодкой обзавелся, а может быть, и домик свой выстроил. Словом устроился здесь накрепко. Надолго. Навсегда. Вот такие, какон, неторопливые, немногословные, домовитые люди и строили этот город, воскрешали его — дом за домом, квартал за кварталом, улицу за улицей…»

В этот день Олег Николаевич впервые опоздал на работу.

2

Веселое солнце пробивалось сквозь густые ветви каштана и светлыми пятнами ложилось на зеленое сукно письменного стола.

Толстым синим карандашом Сергеев делал пометки: «Разобраться и доложить», «Интересное предложение. Проверить и пригласить автора», «В архив». Обычная почта главного архитектора города… И вдруг карандаш застыл в воздухе. Олег Николаевич прочитал:

«В 1951 году я заканчивал строительный техникум. Однажды мне пришлось снимать план здания, подлежащего ремонту.

Составив эскиз подвала и проставив размеры, я начал «увязывать цепочку». Получалась какая-то чертовщина: одна стена короче другой на три метра! Тогда я решил вычертить план подвала в масштабе. И в плане рядом с лестничной клеткой обрисовалось «белое пятно» — квадратная комнатушка метра три в поперечнике. Кругом были капитальные стены.

Размышлять о том, что это за помещение, у меня не было времени. А потом все забылось. И вот теперь я, прочитав о поисках янтарной комнаты, вспомнил этот случай, вероятно потому, что здание находится на Барнаульской улице, упомянутой в очерке.

С уважением — Куликовских».
Вскоре Сергееву попалось еще одно письмо.

«Дорогие товарищи!

Прочитав материалы о поисках янтарной комнаты, я вспомнил, что в 1949 году мой сын вместе с другими детьми играл в районе форта, который расположен на выезде из Калининграда в сторону Зеленоградска, и приносил собранные там монеты, в том числе чеканки XVII–XVIII веков. Можно думать, что некоторые коллекции музеев Кенигсберга были запрятаны именно в этом форту. Считаю, что там стоит поискать.

Закаев.
Калининград, Походная, дом 11»
«А Аннушка-то, кажется, права! — с удовольствием подумал Олег Николаевич. — Пожалуй, еще рановато ставить крест».

Он начал складывать письма в папку. Но в этот момент дверь отворилась и на пороге появился Денисов.

— Главному архитектору привет! — весело проговорил он. — Ну, как съездил? Ты, я вижу, повеселел. То-то, брат, а то уж и бросать собрался. Бросить легко, найти трудно. — Денисов пододвинул к себе стул. — А мы тут тоже не дремали. Вот слушай. Новость номер один. Обнаружили закрытый наглухо подземный ход, соединяющий Южный вокзал с центром города. Как показали обмеры, ход идет под нынешнем тоннелем. Пока трогать не решились, надо саперам все это как следует разведать, и тогда пошевелим кладку. Новость номер два. На Большой Торговой, где, помнишь, нам говорили про какой-то колодец, саперы нашли кладку под мостовой. Бурить не стали — опасно, рядом Балтрыбтрест, рыбный институт, жилые дома. Тоже понадобится время для обследования района. А. вот и еще: Анна Егоровна Бредова. Живет на Барнаульской, дом 2, старожил Калининграда. Рассказывала такую историю.

— Олег Николаевич, извините, почта прибыла, — перебила секретарша. — И насчет янтарной комнаты есть. Я потому и побеспокоила — может быть, товарищу Денисову тоже будет интересно.

— Спасибо, сейчас посмотрим.

— Постой, Олег Николаевич, давай уж доскажу, — попросил Денисов. — Слушаешь?

— Ну, конечно.

— Так вот. Бредова в сорок пятом году приехала в наш город. Тогда она жила на Николайштрассе… Ежедневно ей приходилось проходить мимо замка. Там, помнишь, в те годы стояли сплошные руины. И вот однажды, в конце февраля или в начале марта 1946 года, она возвращалась с работы. Навстречу по пустынной улице шел мужчина в черном пальто и шляпе. Весь его облик говорил достаточно красноречиво: это немец! Бредова немного перепугалась — место пустынное, обстановка не слишком спокойная. Она решила разминуться с незнакомцем и шагнула в сторону, за угол разбитого здания. Прохожий не обратил на нее внимания.

Казалось, он вообще ничего не замечал, поглощенный своими мыслями. Бредова видела, как немец приблизился к стене одного из домов и, наклонившись, сделал какую-то пометку. Оглянувшись, он поспешил удалиться. Бредова, выждав, пока немец скроется, подошла к зданию. На стене она увидела какие-то знаки и надпись карандашом. Разобрать то, что написано, она не смогла — немецкий язык знала слабо. А наутро, когда пришла туда с товарищами, надпись исчезла…

— Не думаю, чтобы этот факт заслуживал внимания, — задумчиво проговорил Сергеев. — Серьезных надписей на стенах не делают.

— Я тоже так полагаю. Но важно другое: как наши люди помогают нам, как старательно вспоминают они мельчайшие происшествия, факты, события. И ведь не исключено, что именно таким образом, отобрав наиболее достоверные сведения, мы и натолкнемся на след янтарной комнаты!

— В этом ты прав.

3

Карл-Хайнц Вегнер, главный редактор журнала Общества германо-советской дружбы «Фрайе вельт», славился своей деловитостью. Сухощавый, быстрый в движениях, решительный и порой резковатый, он внушал уважение сотрудникам собранностью, четкостью, организованностью в работе. Похоже было, что еще с юношеских лет он избрал своим девизом «Не терять даром ни одной минуты» и с тех пор руководствовался им неуклонно.

Так и сегодня. Приехав в дом 63/64 на Моргенштрассе, где помещалась редакция, пунктуально, минута в минуту к началу рабочего дня, он быстрыми шагами прошел в кабинет, а уже через пятнадцать минут передал машинистке листок бумаги.

— Прошу переписать.

Вскоре письмо, отпечатанное на бланке журнала, легло на редакторский стол.

«СССР, Калининград, редакция молодежной газеты, М. П. Зубаревой.

Уважаемая товарищ Зубарева! Обращаемся к Вам, поскольку мы с Вами были некогда знакомы по совместной работе в германской демократической печати.

В связи с тем что в настоящее время происходит передача ГДР значительных культурных ценностей, хранившихся с окончания войны в Советском Союзе, мы готовим полемический фоторепортаж о культурных ценностях, похищенных в свое время немецкими фашистами у Советского Союза и находящихся сейчас, по всей вероятности, в Западной Германии. Мы хотели бы содействовать тому, чтобы это советское имущество было найдено и возвращено Советскому Союзу. Наша работа находится, правда, еще на стадии подготовки. Через профессора Штрауса из университета им. Гумбольдта мы узнали, что недавно в одной из калининградских газет была опубликована статья о похищенных немецкими фашистами культурных ценностях. Мы были бы очень благодарны, если бы Вы прислали нам газету с этой статьей. Мы думаем, что найдем там несомненно ценные указания для нашей работы.

С сердечным приветом и пожеланием здоровья

Редакция «Фрайе вельт»
главный редактор Вегнер».

4

Совещание оказалось бурным.

В зале заседания облисполкома, стены которого были сплошь увешаны синьками проектов, собрались архитекторы, инженеры горкомхоза, работники городского транспорта, депутаты Советов, партийные работники — все, для кого судьба родного города стала личным делом, таким же близким, как будущее собственной семьи.

Автор проекта Григорян, человек подвижный, обычно веселый и общительный, сейчас молча сидел в первом ряду и, не отвечая на шутки, нетерпеливо ожидал начала заседания.

«Волнуется, — подумал Сергеев. — Еще бы! Не каждому архитектору выпадает такая почетная задача — спроектировать целый район большого города. Это тебе не отдельное здание и не квартал… А проект, кажется, неплох. Впрочем, послушаем, что скажут остальные».

Зал утих. Григорян начал доклад. Это был деловой, даже суховатый перечень улиц, домов, подземных сооружений. Десятки цифр… Глядя на этого спокойного, уверенного в себе человека, трудно было представить, что еще несколько минут назад он был так взволнован. И действительно, выйдя на трибуну, Григорян успокоился, как человек убежденный в своей правоте. Слушали его внимательно, не перебивая. Сергеев торопливо записывал в блокнот: он должен был выступить непременно и не хотел пропустить ни одного принципиально важного тезиса Григоряна.

— Итак, товарищи, — звонким тенором говорил между тем автор проекта, — мы предлагаем создавать центральную часть города в районе от Южного вокзала вдоль улиц Маяковского и Житомирской и до площади Победы. Почему именно здесь? Потому что, во-первых, тут исторически сложился центр города. Во-вторых, все основные подземные инженерные коммуникации — водопровод, газовые и канализационные сети — здесь сохранились лучше. Наконец, именно здесь можно создать широкие парадные магистрали при въезде в город от его ворот — вокзала. Что предлагается сделать? — продолжал Григорян. — Вот, прошу обратить внимание на макет. На месте руин замка, сохранять которые явно нецелесообразно — ни культурной, ни исторической ценности они не представляют, — мы планируем сооружение административного здания, в котором разместятся все областные организации. Справа и слева будут два корпуса размерами поменьше От них уступами спускается к озелененному берегу Прегеля терраса. Сзади от широкой площади расходятся по радиусам три магистрали — это улица Горького, доведенная до бывшего замка, выпрямленная Житомирская и новая улица, пробитая сквозь бывшие завалы по направлению к площади Победы мимо здания бывшей ратуши, теперь — общежития китобоев.

Остров, который раньше назывался Кнайпхоф, а сейчас в разговорной речи именуется островом Канта, озеленяется и превращается в парк. Развалины собора мы предлагаем законсервировать, предохранить их от дальнейшего разрушения, поскольку здание это, хотя и не очень интересное в архитектурном отношении, является памятником глубокой старины. С острова на обе стороны перекидываются новые мосты. Старые мосты реконструируются — вместо подъемных они станут железобетонными, на высоких опорах. Здание биржи восстанавливается под клуб работников морского торгового порта. А от него к вокзалу пойдет прямая, как стрела, магистраль — улица Маяковского. Площадь Калинина подлежит частичной застройке. Мы сохраняем ее основную, привокзальную часть в том виде, в каком она существует теперь. А вот здесь, ближе к центру, поставим несколько многоэтажных домов из крупных блоков. Они создадут как бы парадный вход в город.

— Будут ли вопросы к докладчику? — привычно спросил Денисов. — Записок не поступало.

— Есть вопрос! — немедленно откликнулся кто-то из задних рядов. — Почему решено создавать центр города на новом месте? Ведь практически он сложился у нас в районе площади Победы. Здесь и надо бы его сохранить, а не строить на месте развалин.

— Я ждал этого вопроса, — спокойно ответил Григорян. — Дело вот в чем, товарищи. Во-первых, нельзя считать центром города какую-то определенную точку, даже площадь или перекресток улиц. Центр современного города — это целый район со многими кварталами. В этом смысле площадь Победы тоже войдет в будущий центр, хотя и не будет тем полюсом, каким она является сейчас. Собственно говоря, центр города здесь сложился чисто случайно, лишь потому, что здесь уцелело несколько административных зданий и линии городского транспорта. С самого начала этот центр носил временный характер, и теперь наступает пора отказаться от его дальнейшего развития в качестве центра. Подземные коммуникации здесь сравнительно бедны, больших перспектив развития район, прилегающий к площади Победы, не имеет. Далее. Нельзя не считаться со значительной перегрузкой площади и окрестных улиц. Сейчас здесь расположены обком и горком партии, облисполком, рыбный институт, универмаг, совнархоз, Балтрыбтрест, продовольственный рынок, ряд других учреждений, драматический театр, скоро будет построено еще несколько крупных общественных зданий. Такая перегрузка недопустима, она ставит перед нами почти неразрешимую проблему организации городского транспорта, обеспечения столовыми и другими бытовыми предприятиями, для которых попросту трудно найти здесь место. Стоимость строительства на этом участке окажется значительно выше, чем в районе, предусмотренном проектом. Вот те основные соображения, которые легли в основу нашего плана.

— Будут ли еще вопросы? — обратился к залу Денисов.

— Есть вопрос!..

Совещание, как и предполагал Олег Николаевич, затянулось допоздна. Споры продолжались и после обеденного перерыва и вечером, пока собравшиеся не пришли к единодушному выводу: проект в принципе следует одобрить, хотя некоторые детали нуждаются в уточнении, а кое-что придется менять в ходе работ.

5

Сквозь плотную завесу табачного дыма еле виднеется в глубине прокопченного зала кабачка черно-бело-красное знамя. На трибуне — человек с высоко поднятой головой. Кажется, будто стены вздрагивают от аплодисментов.

— Сотоварищи! Я прошу вас теперь поднять бокалы и выпить за священную Великую Германию, за память о фюрере, чью неповторимость однажды признают не только в Германии, но и во всем мире! За наш райх, за нашего фюрера! Зиг-хайль!

— Зиг-хайль! Зиг-хайль! Зиг-хайль! — орут вокруг. Десятки пьяных, хриплых голосов затягивают песню.

20 апреля 1959 года. День рождения фюрера. Западная Германия…

— А вы, генерал? — чья-то потная рука опускается на плечи высокому, чуть сутуловатому старику. Он брезгливо вздрагивает и тут же сиплым тенором подтягивает куплет.

Он стар, генерал от инфантерии Бернгардт-Отто фон Лаш. Он прожил долгую жизнь, знал и победы и поражения. Он был приговорен к смерти фюрером, которого столь громогласно чествуют сейчас в кабачке. Фюрер… Его кости сгнили где-то в берлинских подземельях, и бог с ним, о нем не стоило бы вспоминать. Но пока нет иного имени, под которым надо сплотить германскую нацию для борьбы с коммунистической опасностью, — о, фон Лаш готов даже провозглашать славу бесноватому ефрейтору. Народу нужен вождь, Лаш это знает. Германская молодежь еще пойдет на восток, когда наступит время. А пока — пусть ревут в кабачках осипшие глотки, старый генерал даже готов подтянуть им.

— Зиг-хайль! Зиг-хайль!

6

— Здорово сделали, что и говорить! Молодцы, настоящие журналисты. Броско, ярко, оригинально, — восторгался Сергеев, глядя на развернутые перед ним страницы девятого номера журнала «Фрайе вельт» с пометкой: 22 февраля 1959 года. — Ничего не скажешь, здорово. Как тебе нравится?

— Я в журналистике не силен, как тебе известно. С этой точки зрения судить не могу, — ответил Денисов. — Но что касается другого, тут могу сказать — неважно, в конце концов, как это подано. Важно другое: наши товарищи в Германии взялись нам помочь по-настоящему. И это — отлично! Давай почитаем, что там написано. Ты переводи, хорошо?

Они перевернули обложку еще пахнущего краской журнала.

— Крупный заголовок наверху звучит в переводе так: «Где находится янтарная комната?». Ниже подзаголовки: «Пользующееся мировой известностью сокровище искусства похищено гитлеровскими войсками по личному указанию военного преступника Эриха Коха из дворца в г. Пушкине. Впоследствии янтарная комната находилась в Кенигсберге. Доктор Роде знал о местонахождении сокровища. Почему Роде убит? Где его бывший шеф? «Фрайе вельт» печатает изложение статьи из газеты «Калининградская правда».

— Интересно, — сказал Денисов. — Давай дальше: Вот что они прочли.

…Когда искусствоведы Германской Демократической Республики недавно вновь приняли в свои руки несметное количество спасенных от уничтожения немецких художественных ценностей, многие из них одновременно с радостью при виде возвращенного испытывали и чувство тайного стыда. Заботливо отреставрированными, бережно, со знанием дела сохраненными передали советские власти немецкому народу огромные культурные ценности, ради спасения которых советские солдаты и специалисты не раз подвергали себя смертельной опасности. Мы же в свою очередь практически оказываемся бессильными отблагодарить в этом отношении советский народ. Еще далеко не все похищенные фашистами из Советского Союза культурные ценности возвращены туда: судьба многих из них неизвестна. Но разве действительно сделано все, что в пределах наших возможностей, и каждый след вплоть до последнего уже обнаружен? Журнал «Фрайе вельт» хотел бы обратить внимание читателей на одну из самых болезненных потерь — на пропажу янтарной комнаты, представлявшей собой высокую художественную ценность. Журнал «Фрайе вельт» настоятельно призывает всех, кто может дать хотя бы малейший намек на возможный след пропавшего сокровища, поддержать журнал в усилиях, которые он прилагает с целью отыскания этого сокровища искусства».

А дальше, на правой стороне листа, на красной полосе белыми буквами было напечатано:

КТО МОЖЕТ УКАЗАТЬ МЕСТОНАХОЖДЕНИЕ

ЯНТАРНОЙ КОМНАТЫ?

КТО В 1944–1945 гг. ИМЕЛ ОТНОШЕНИЕ К

ЯНТАРНОЙ КОМНАТЕ?

КТО СЛЫШАЛ О НЕЙ, ВЕЛ ПЕРЕПИСКУ ИЛИ

ПРОСМАТРИВАЛ ТАКУЮ ПЕРЕПИСКУ?

КТО ПРИНИМАЛ УЧАСТИЕ В ЗАХОРОНЕНИИ

ЯНТАРНОЙ КОМНАТЫ

В ЯНВАРЕ 1945 ГОДА В КЕНИГСБЕРГСКОМ ЗАМКЕ?

КТО В ЭТО ВРЕМЯ ЭВАКУИРОВАЛ ОТТУДА ЯЩИКИ?

КТО В КАЧЕСТВЕ ПРЕДСТАВИТЕЛЯ

КЕНИГСБЕРГСКОГО ГАРНИЗОНА ИЛИ ДРУГИХ

ДИСЛОЦИРОВАВШИХСЯ В ГОРОДЕ ВОИНСКИХ ЧАСТЕЙ

НАБЛЮДАЛ ЗА ЭВАКУАЦИЕЙ ЭТИХ ЯЩИКОВ?

КТО ЗНАЕТ МЕСТО ХРАНЕНИЯ

МУЗЕЙНОГО ИМУЩЕСТВА, КОТОРОЕ РАНЬШЕ

НАХОДИЛОСЬ В КЕНИГСБЕРГЕ?

ГДЕ ЖИВЕТ ПАУЛЬ ФАЙЕРАБЕНД,

В СВОЕ ВРЕМЯ ХОЗЯИН ТРАКТИРА «БЛЮТГЕРИХТ»,

РАСПОЛОЖЕННОГО В КЕНИГСБЕРГСКОМ ЗАМКЕ?

«ФРАЙЕ ВЕЛЬТ» БУДЕТ БЛАГОДАРЕН

ЗА ЛЮБОЕ УКАЗАНИЕ, ПУСТЬ ЕСЛИ ДАЖЕ ОНО И БУДЕТ

КАЗАТЬСЯ НА ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД НЕЗНАЧИТЕЛЬНЫМ.

РЕДАКЦИЯ СОХРАНИТ ПОСТУПАЮЩУЮ

К НЕЙ ИНФОРМАЦИЮ В СЕКРЕТЕ,

ЕСЛИ ЭТОГО ПОЖЕЛАЕТ АВТОР.

За обращением следовало изложение материалов, опубликованных в свое время в «Калининградской, правде».

7

В дверь постучали. Сергеев поморщился: он просил секретаршу до обеда никого не впускать, за исключением посетителей с особо важными, неотложными делами. Однако нельзя же отказать!..

— Да, прошу вас.

Пожилая женщина робко вошла в кабинет. Неуверенно огляделась и, видимо смущенная не слишком приветливым взглядом хозяина кабинета, тихо промолвила.

— Я хотела товарища Сергеева видеть.

— Слушаю.

— Моя фамилия Гиль. Я по поводу янтарной комнаты.

Суховатую сдержанность Сергеева словно рукой сняло.

— Садитесь, прошу вас…

— Эльза Арнольдовна, — подсказала женщина.

— Прошу вас, Эльза Арнольдовна. Я вас слушаю со всем вниманием.

Вот что рассказала Сергееву посетительница.

В Кенигсберг Гиль, немка из бывшей Республики немцев Поволжья, приехала после долгих странствований по оккупированной территории. Искала «красивой» жизни… Но даже работы по специальности здесь ей, врачу-рентгенологу, не нашлось: гитлеровцы не слишком доверяли своим соплеменникам, выросшим на чужой земле. Через несколько недель Эльзе Арнольдовне посчастливилось: она пристроилась не то экономкой, не то просто приживалкой в семью профессора литературы Кенигсбергского университета Артура Франца.

Здесь ее не стеснялись, фрау Эльза вскоре стала в доме своим человеком. Долгие разговоры за вечерним чаем, за утренним кофе, когда герр профессор не спешил на лекции, происходили в ее присутствии. И вот однажды Гиль впервые услышала о янтарном кабинете…

— Да, фрау Эльза, вам непременно надо посмотреть это чудо, — говорил профессор, дымя сигаретой. — Это изумительно, это неповторимо! Только немецкий народ мог создать такое великолепное произведение.

Гиль подумала, что речь идет о каком-то янтарном кабинете, созданном в Германии и принадлежащем ей. Она не слишком интересовалась искусством и о существовании) янтарной комнаты в Пушкине не имела ни малейшего понятия. Однако горячность обычно сдержанного профессора заинтересовала ее. Она обратилась к Францу с просьбой добыть ей пропуск в замок. Профессор пообещал, но вскоре выяснилось, что это обещание было опрометчивым: шло лето 1944 года, все посещения замка прекратились…

— Я уверена, что янтарная комната находилась в замке. В нашей… то есть в семье профессора. Франца о ней упоминали не раз. Что же касается бункера на улице Штайндамм, то тут мои сведения могут оказаться более определенными, — волнуясь, говорила Сергееву Гиль. — Я часто гуляла в том районе, по Штайндаммштрассе. Хорошо помню: она была сплошь застроена высокими, красивыми зданиями, только в одном месте находилась маленькая озелененная площадка. Мне кажется, что именно там и был бункер. Это место располагалось сразу же за угловым зданием, в котором размещался ресторан, около главпочтамта. Площадка называлась Кирхенплац. В глубине ее возвышалась небольшая кирха. Так вот, левее кирхи мне приходилось видеть на зеленой насыпи отдушины, какие обычно встречаются у бункеров. Входа в помещение я не видела. Мне кажется, что именно тут и был бункер, о котором упоминается в статьях «Калининградской правды», — продолжала Гиль, — если, разумеется, Роде говорил правду и если не ошибся профессор Барсов, которого Роде водил к бункеру на Штайндаммштрассе.

— Спасибо, Эльза Арнольдовна. Мы тщательно осмотрим эти места.

8

Теперь Сергеев регулярно получал журнал «Фрайе вельт» прямо из Берлина. Он с нетерпением разворачивал большие страницы, отыскивая знакомый заголовок: «Во ист дас бернштайнциммер?»[25].

Почти в каждом номере он находил что-нибудь интересное. Главное было сделано: немцы откликнулись на призыв журнала и сообщали все, что им было известно.

Так, Эмма Лупп, бургомистр города Коппенбрюкк из уезда Кириц, писала:

«Из разговора с польским военнопленным мне стало известно, что в начале января из Кенигсберга был отправлен вагон с сокровищами искусства, которые затем замуровали в подвалах замка в уезде Ландсберг. Поляки, которых заставили это делать, через несколько дней были вывезены в неизвестном направлении. Я сообщаю вам эти сведения для того, чтобы внести свою лепту в розыски всемирно известного произведения искусства».

А вот письмо Альфреда Блекка, жителя города Карл-Маркс-штадт, опубликованное в пятнадцатом номере еженедельника:

«С юных лет я отлично ориентировался в тогдашнем Кенигсберге. Я несколько лет жил поблизости от упомянутой вами улицы Ланге Райе и учился в расположенной там школе. Мне известно, что ка углу Ланге Райе и Бернштайнштрассе находился Геологический институт, в котором хранилась городская коллекция янтаря. Очевидно, экспонаты института и были помещены в упомянутом вами «бункере № 3». Я, правда, такого обозначения не знаю, но мне точно известно, что подле Геологического института находился бункер. Полагаю, что месторасположение его, несмотря на изменения, происшедшие за это время в облике города, можно установить. Думаю, что то место, где находился бункер, оказалось непригодным для строительных работ, в противном случае на этот бункер уже наткнулись бы».

Рядом Сергеев прочитал еще одно сообщение — Маргариты Тинковской из города Галле:

«Я выросла в Кенигсберге и знаю, можно сказать, каждый уголок города. Бункер, о котором идет речь в статье, может быть только бункером, находившимся под Буттербергом.

Если смотреть со стороны замка влево от Штайндамм в направлении Нойросгертерской кирхи, то там находился большой бункер, который в 1943 или 1944 годах был значительно расширен. Во время англо-американского воздушного налета 30 августа 1944 года вход в бункер был засыпан обрушившимся куполом колокольни Нойросгертерской кирхи. Я сама не была в бункере, но мои знакомые, прятавшиеся там при налете, вынуждены были выбираться оттуда через другой ход».

«Снова этот бункер, — размышлял Сергеев. — Прямо какой-то заколдованный круг! Все говорят о нем, многие его видели, а мы никак не можем отыскать даже примерного места, где он находился».

А через несколько дней Олег Николаевич прочитал в журнале редакционное сообщение:

«КУДА ДЕВАЛАСЬ ЯНТАРНАЯ КОМНАТА? Желанием помочь ответить на этот вопрос проникнуто каждое из многочисленных писем, полученных нами с востока и запада Германии, из социалистических и капиталистических стран. В них содержится много сведений, заслуживающих того, чтобы идти по их следам. Но и в этом нам нужна дальнейшая помощь.

В одном из писем, например, говорится, что некий Манн, мастер столярного дела, служивший в свое время в Кенигсбергском музее искусства, осуществлял техническое руководство при перевозке музейных ценностей![26]

Мы просим господина Манна дать о себе знать, в случае если этот призыв дойдет до него. Одновременно мы просим обращаться к нам всех тех, кто знает о судьбе или местонахождении господина Манна».

Словом, журнал делал свое доброе дело, письма поступали, публиковались, изучались. И становилось все очевиднее, что поиски следует продолжать — еще упорнее и энергичнее.

9

Записки Рудольфа Рингеля
Я хочу попытаться рассказать обо всем, что узнал от моего отца о янтарной комнате.

Мой отец, Густав-Георг Рингель, родился 18 августа 1905 года. Профессии он не имел. До 1931 года работал в разных местах, в том числе и на почте. В 1931 году был выдвинут на руководящую политическую работу в местной группе НСДАП Шлосстайх[27].

Во время переворота 1933 года он перешел из СА в СС, где служил и во время войны[28], когда он находился в особой группе войск, подчинявшейся непосредственно главному управлению имперской безопасности. К концу войны он был в чине оберштурмбаннфюрера, имел награды.

Дома отец был невыносим, постоянно придирался к моей матери и бабушке. Фактически он с нами не жил, а только время от времени приходил домой (Егергофштрассе, 13). Однажды в доме гауляйтера Коха, которого отец считал своим названным братом, он избил мою мать за то, что она не вступила в партию. В этот вечер мать выставила отца за дверь, и он окончательно переехал жить на Шарнгорстштрассе, 24. Это было в 1940 году.

В 1944 году, во время бомбардировки, рухнул наш дом, и мы были вынуждены переехать на квартиру отца, в которой он все равно почти никогда не бывал. В декабре 1944 года мы переселились в Ельстербург — Фогтланд. В феврале 1945 года, когда уже пал Кенигсберг, отец неожиданно появился у нас, утверждая, что выбрался из Кенигсберга на подводной лодке.

Во время войны отец заболел туберкулезом, подал прошение о пенсии и получил ее. Его отношение ко мне немного улучшилось, но с матерью отец так и не примирился.

Примерно за месяц до смерти он начал со мной говорить о разных вещах. Он хвастался своими делами. Среди прочего отец также говорил о том, что последние дни и недели перед оставлением Кенигсберга он как будто бы принимал участие в захоронении различных ценностей. Он говорил о церкви в Кнайпхоф, о пассаже на Кекигштрасее, о Ластадиншпейхерн и других местах, которые я, естественно, уже не могу припомнить.

Среди прочего он упоминал также, что янтарная комната, часть коллекции» янтаря и военный архив были доставлены в бункер № 3 на Штайндамм. На мой вопрос, где расположен бункер, он только улыбнулся и ответил, что это меня не касается, я еще мал и глуп, чтобы это понять. Разговор на эту тему возобновлялся еще несколько раз, но отец становился вдруг замкнутым и беседа прерывалась.

Умер отец 17 октября 1947 года. Он не оставил ничего, кроме одного драгоценного камня, который находится у меня, и нескольких костюмов. Примерно в январе или феврале 1948 года в подвале я нашел книгу, в которой обнаружил отпечатанные на тонкой бумаге вторые экземпляры приказов и донесений об их выполнении. Здесь в двух записях упоминалось о вывозе янтарной комнаты.

Я прочел все документы, хотя понял из них очень мало, потому что там были военные заметки, о которых я ранее не имел ни малейшего представления. Постепенно все это забылось.

Только в начале 1959 года, когда в журнале «Фрайе вельт» появилась статья, посвященная розыску янтарной комнаты, я снова вспомнил о рассказах отца, а также о найденных мною записях. Случайно в это время на нашем предприятии были товарищи из райкома СЕПГ, с которыми я посоветовался, — следует ли мне об этом заявить. Я, собственно говоря, опасался, что у меня из-за моего отца могут быть неприятности. Товарищи мне сказали, что я должен обо всем сразу же сообщить, если даже я так мало знаю.

Поэтому я написал в редакцию «Фрайе вельт». Вскоре из Берлина в Ельстербург приехали сотрудники журнала, и я им рассказал, что знал. Через некоторое время меня пригласили в Берлин, а затем в Советский Союз. Я с радостью принял приглашение, надеясь хоть в какой-то степени загладить то, непоправимое, что сделал мой отец.


Рудольф Рингель
Прилагаю несколько документов.

* * *
Приказ
Оберштурмбаннфюреру Рингель.

Предполагается, что в скором времени в Кенигсберге будет проведена операция «Грюн». По этой причине Вам необходимо провести акцию янтарной комнаты и доставить ее в известный вам Б. III… После проведения операции входы, как условились, замаскировать, в случае если здание еще сохранилось, — взорвать.

За выполнение приказа Вы несете полную ответственность. После выполнения вернетесь к известному Вам пункту, где Вас встретят, или получите дальнейшие указания.


Подпись неразборчива
* * *
В Главное управление имперской безопасности.

Приказ выполнен. Акция янтарной комнаты окончена. Входы, согласно предписанию, замаскированы. Взрыв дал нужные результаты.


Георг Рингель.
* * *
Передано руководителю транспорта 30 ящиков с плитами янтаря и ящики коллекций янтаря согласно приказу Главного управления имперской безопасности.


Подписи охраны
Ниже:

Транспорт принял.


Георг Рингель».
Рудольф Рингель приехал в Калининград летом 1959 года. Совершенно искренне, от всей души он пытался помочь в розысках «бункера № 3». Но не смог.

— Это не тот город, который я знал, — заявил Рингель. — В моей памяти остались руины, завалы, темные, мрачные дома, иногда освещаемые заревом пожарищ, испуганные люди. А сейчас все цветет, толпы жизнерадостных советских граждан на улицах, всюду движение, жизнь, рост… Нет, я не узнаю города.

10

Чем дальше шли поиски, тем чаще Сергеев ловил себя на мысли, что уже не одна янтарная комната интересует его в этом разрушенном и возрожденном городе, но и сам он, весь этот город, в восстановлении которого Олег Николаевич принимал такое деятельное участие, дорог ему. Сергеев жил этим новым городом, видел его перед собою, ежечасно думал о нем. Правда, этот новый, великолепный город существовал пока главным образом в его воображении, он только в самых общих чертах был нанесен на ватман — темные кварталы без разбивки отдельных зданий, сады, улицы.

Есть люди, которые видят вещи, только когда они встают перед глазами. Архитекторы умеют вообразить себе то, что они видят в линиях чертежа. Сергеев видел восстановленный город так реально, словно он уже существовал. Не раз, бывало, он со своими помощниками лазил по развалинам и, уставая, садился на груду кирпичей. В эти минуты он был рассеян, потому что мысленно бродил по улицам возрожденного города.

— О чем вы думаете, Олег Николаевич? — спрашивали его.

Он отвечал задумчиво:

— Здесь слишком оживленное автомобильное движение, на углу неизбежны простои — это нехорошо.

Собеседники его удивлялись:

— Автомобильное движение? Где?

Сергеев смущенно улыбался:

— Нет, я думал о новой улице, которая пройдет по этим местам. Вы представляете: высокие дома, пересечение двух магистралей, никаких боковых ответвлений — сколько газа и копоти напустят эти машины! Нужны площадь и сквер, чтобы создать простор и обеспечить приток чистого воздуха. Как по-вашему?

И все эти мысли о городе жили в нем одновременно с мыслями и заботами, связанными с поисками янтарной комнаты.

Еще одна забота одолевала Сергеева. Анна Константиновна, самый близкий ему человек, все еще жила в Ленинграде. Считалось, что ей мешают уехать семейные обстоятельства — родители, которых трудно везти с собой в Калининград, потому что они, как и большинство людей их возраста, да еще перенесших блокаду, были больны и немощны. Но на самом деле существовала еще одна причина, о которой в семье не говорили, но о ней знали оба. Анна Константиновна не хотела покидать Ленинград, с которым у нее было так много связано. «Найдет янтарную комнату — и вернется обратно», — говорила она себе.

И Сергеев тоже считал, что ей, в самом деле, нечего делать на новом месте: ведь переезд был бы не только переменой квартиры:

Это была странная семейная жизнь — они встречались во время отпуска или командировок. «Еду к жене в командировку», — шутливо писал Сергеев, но в шутке этой была горечь. Анна Константиновна, чувствуя ее, старалась делать вид, что ничего не замечает.

Уже после поездки в Ленинград, когда, казалось, они обо всем договорились, Олег Николаевич получил письмо: отъезд откладывается. Сергеев написал жене, что речь идет о том, будет ли, наконец, у них семья или нет. Это было резкое письмо, Сергеев долго носил его в портфеле, не отправляя, — он знал, что оно доставит жене боль.

А на третий день после того, как письмо было брошено в ящик, пришла телеграмма: «Встречай, еду». Ни ласкового слова, ни привета. Номер поезда и вагона — больше ничего. Сергеев угадывал в каждом слове невысказанный упрек, обиду и боль — нелегко давалось Анне Константиновне прощание с любимым городом. Но, прочтя телеграмму, он вздохнул глубоко и облегченно. Пусть приезжает недовольной, расстроенной, неласковой, — все это неважно, настроение изменится — только бы приехала!

Но Анна Константиновна вышла из вагона, против ожидания Сергеева, веселая, первой побежала ему навстречу.



Он повел ее к машине и сам сел за руль. Анна Константиновна уселась рядом.

— Ты очень устала? — спросил Сергеев. — Поедем сразу домой или прокатимся?

— Нет, я не устала, — сказала она. — Покажи мне город.

Они поехали по улице Маяковского. Здесь начинался район самых больших разрушений, от кварталов после войны остались только развалины. Но Анна Константиновна не видела руин: на их месте были разбиты цветочные клумбы, посажены кустарники. А кое-где уже поднимались многоэтажные дома — новые, яркой окраски, с широкими окнами и балконами.

— Отсюда начинался средневековый, бюрократический и финансовый центр Кенигсберга, — сказал Сергеев. — Ты, надеюсь, догадалась, что скверы эти — временные, только чтоб прикрыть разрушения. Скоро на их месте будут воздвигнуты новые дома.

— Надеюсь, дома не временные? — пошутила Анна.

— Нет, — рассмеялся Сергеев. — Дома настоящие. Тебе понравятся.

Они въехали на остров, где стоял Кафедральный собор. Даже сейчас, наполовину разрушенный, он поражал своей грандиозностью. Анна Константиновна вышла из машины, постояла у могилы Канта.

Развалины Королевского замка заинтересовали ее еще больше, чем Кафедральный собор. Она потребовала, чтобы муж показал ей, где хранилась украденная янтарная комната. Они поднимались по полуразрушенным лестницам, опускались в подвалы, проходили под арками. Анна Константиновна качала головой, глядя на метровые стены, распавшиеся от взрывов авиабомб.

— Здесь лучше, — сказала она, выбравшись на свежий воздух.

Теперь они ехали по Житомирской улице — главной улице города. Развалин на ней уже не было. Новые нарядные дома поднимались по обеим ее сторонам, за ними виднелись заборы и краны — строились целые кварталы.

Когда они проехали площадь Победы, Анна Константиновна повернула к мужу возбужденное лицо.

— В общем, я понимаю, почему ты не хотел уезжать, — сказала она. — Здесь, в этом царстве разрушения, особенно чувствуется, как идет созидание. Да, конечно, это тебя должно было увлечь — и строительство, и поиски янтарной комнаты. Я понимаю, — повторила она.

Сергеев наклонился к ней и сказал мягко:

— Надеюсь, и тебя это теперь увлечет.

11

Очередное заседание в облисполкоме закончилось поздно: сегодня окончательно решался вопрос о перспективном плане восстановления и реконструкции Калининграда. Снова несколько часов подряд рассматривали эскизные проекты, любовались тщательно вычерченными на ватмане перспективами будущих улиц, красотой новых зданий, по-хозяйски спорили, соглашались, возражали, доказывая свою точку зрения. И вот теперь время близится к полуночи.

Сергеев решил пройтись пешком.

Он пересек небольшую площадь перед облисполкомом, купил в гастрономе напротив стадиона пачку папирос, а затем направился домой.

Олег Николаевич задержался возле театра. Величественные колонны фасада четко белели в сумраке майской ночи.

Сергеев шел дальше. Мельком взглянув на бронзового Шиллера, он свернул с тротуара и зашатал по дорожке мимо областной библиотеки и редакции. Он любил это место, отделенное от шумного Сталинградского проспекта густой стеной каштанов, уютное и в то же время по-своему по-особому оживленное.

Из широких — во всю стену — окон редакции и типографии лился на асфальт свет неоновых ламп — голубоватый, мягкий; на третьем этаже все еще суетились люди. «В секретариате заканчивают работу над номером», — решил Олег Николаевич, хорошо знакомый с редакционными порядками и делами. А внизу уже гудели ротационные машины, — равномерно, ровно, и это означало, что начали печатать тираж. Сергеев хотел было заглянуть на минутку туда, попросить у приятелей свежий номер газеты, но раздумал — хотелось побыть одному, освежиться после совещания.

Он снова вышел на проспект. В здании рыбного института горели огни: приближалась пора экзаменов. У подъезда прохаживались дружинники с красными повязками на рукавах. Постовой милиционер стоял на перекрестке. Светили лампочки у Северного вокзала, обнесенного строительным забором.

А чуть правее, освещенная с разных сторон мощными прожекторами, возвышалась над площадью величественная и стремительная фигура Ильича. Он простирал руку над городом, словно указывая людям путь вперед.

Олег Николаевич миновал трамвайное кольцо, шумное, несмотря на поздний час, и вышел на Гаражную. Здесь было тихо. Деревья издавали острый, приятный запах молодой листвы. Весна подходила к концу. Скоро отцветут каштаны, скоро станут непролазными заросли молодых побегов в чащах парков и скверов, скоро наступят длинные летние ночи с высоким небом и песнями до рассвета. Веселее станет работать, веселее отдыхать.

По пустынным улицам Калининграда шел, распахнув летний габардиновый плащ и сдвинув на затылок шляпу, человек среднего роста, не очень молодой, но оживленный и веселый. Он шел и думал о домах, которые он построит, об улицах, что украсятся новыми скверами, о садах — они раскинутся зеленым кольцом вокруг города, о янтарной комнате, поиски которой стали для него одним из важнейших дел жизни, которую будут искать и дальше, непременно будут искать!

А когда на пороге Сергеева встретила жена, он обнял ее и сказал очень тихо:

— Знаешь, Аннушка, жить — это все-таки чертовски интересно!

Вместо послесловия

Перевернута последняя страница. Но повесть о поисках янтарной комнаты не закончена. У этой правдивой истории пока еще нет конца.

Поиски продолжаются. Их ведут члены комиссии, солдаты и офицеры гарнизона, рабочие калининградских предприятий, служащие и студенты, колхозники и инженеры. Поисками янтарной комнаты заняты и наши друзья в Германской Демократической Республике.

Поиски продолжаются. Трудно пока сказать, будут ли они успешными. Каждому теперь ясно: есть три основных предположения о судьбе янтарной комнаты.

Первое. Возможно, что янтарная комната вывезена доктором Альфредом Роде в Западную Германию и до сих пор находится там. Если это так, следует надеяться на ее возвращение в СССР после того, как наладятся отношения между нашей страной и Федеративной Республикой Германии.

Второе. Не исключено, что янтарная комната сгорела при пожаре Королевского замка, хотя поверить в это трудно, зная, как бережно относился Роде к заполученному им сокровищу.

Наконец, есть и третье предположение — что комната искусно запрятана где-то в Калининграде или в его окрестностях и необходимы систематические, планомерные поиски, которые одновременно могут дать ценные сведения о подземном хозяйстве города, принести) ряд интересных и важных находок, помогут быстрее завершить восстановление городского хозяйства, разрушенного войной.

Ну, а если янтарная комната не будет найдена? На этот вопрос отвечает в своем письме инженер В. Петров из Вильнюса. «Можно было бы сделать другую (точную копию творения Шлюттера — Туссо — Растрелли) янтарную комнату. Это возможно потому, что самое крупное в мире месторождение янтаря находится в Калининградской области). Там же расположен и крупнейший в мире комбинат по обработке янтаря. Поэтому вопрос о сооружении новой янтарной комнаты можно успешно решить, тем более, что к изготовлению облицовки и изделий из янтаря, аналогичных тем, которые были в янтарной комнате, можно было бы привлечь мастеров Ленинграда, Калининграда, Латвии, Литвы, умельцев с Урала, из Якутии, замечательных северных косторезов, а также мастеров из других городов и республик нашей страны».

Что ж, возможно и так.

Но пока еще есть надежда — и надежда немалая! — обойтись безмногомиллионных затрат на изготовление новой янтарной комнаты. Поиски ее продолжаются!

Они продолжаются в тиши архивов и в теплых комнатах музеев, в оживленных помещениях редакций и на калининградских улицах, в развалинах замков и в подземельях фортов, в подвалах еще не восстановленных зданий и в заброшенных бункерах. Продолжаются изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц. Потому что наш народ любит свое искусство и гордится им. Потому что достояние нашей Родины должно быть возвращено ей. Потому что бывшие дворцы должны вновь засиять для своего хозяина — народа еще ярче и прекраснее.

Поиски продолжаются!

Вот почему одна из глав этой книги названа: «Заключительная, но не последняя». Вот почему авторы не ставят на этой странице слово: «Конец». Ибо конца у книги пока нет. Но жизнь со временем обязательно допишет ее.

Лазарь Карелин МЛАДШИЙ СОВЕТНИК ЮСТИЦИИ Повесть

Печатается по изданию

«Советский Писатель»

Москва, 1952

1

от и станция.

Поезд сбавил скорость, и ворвавшийся на вагонную площадку ветер принес с собой острый запах молодой травы. Трофимов всей грудью вобрал в себя воздух, чувствуя, как радостное возбуждение вдруг овладело им. Легко подхватив чемодан, он не стал ждать, когда поезд остановится, и спрыгнул на перрон.

Его никто не встречал. Пробираясь к выходу, он подумал, что во всем городе не найдется, пожалуй, человека, который встретил бы его обычным приветствием: «Здравствуйте, с приездом!»

— Стало быть, здравствуйте, с приездом вас! — неожиданно услышал он за спиной.

Трофимов обернулся. Перед ним стоял высокий бородатый старик в брезентовом плаще.

— Могу подвезти, — сказал он и потянулся огромной рукой к трофимовскому чемодану.

— Спасибо, я сам, — благодарно улыбнулся Трофимов.

Старик сразу приметил Трофимова среди прочих приезжих. Ему понравилось, как этот высокий, широкоплечий молодой человек спокойно и неторопливо шел по перрону. Он не озирался по сторонам и никого ни о чем не спрашивал. Большой чемодан легко покачивался в его руке.

Трофимов и старик были под стать друг другу: оба рослые, большеголовые, с крутыми открытыми лбами.

— Из наших, из уральских? — спросил Трофимова его новый знакомый.

— Нет, москвич.

— Вот оно что! — удивился старик, видимо считавший, что такие рослые и крепкие люди могут быть только уральцами. — Ну, пошли.

Он все-таки отобрал у Трофимова чемодан и двинулся к выходу.

Маленькая привокзальная площадь была запружена легковыми машинами, грузовиками, пролетками и телегами. В воздухе плыл гомон голосов, гудели автомобильные моторы. Где-то звонко заржал молодой конь.

Трофимов огляделся. Со ступенек вокзального подъезда хорошо была видна вся площадь и дорога, уходившая от нее в глубину полей и перелесков, за которыми, едва различимый в голубоватой дымке весеннего утра, виднелся город.

— До города не меньше трех километров, — сказал старик и вдруг, точно осердясь на себя за недогадливость, протянул Трофимову руку. — Что ж это мы никак не познакомимся? Чуклинов, Егор Романович Чуклинов, местный житель.

— Сергей Прохорович Трофимов.

Старик крепко пожал Трофимову руку.

— В командировку?

— Нет, на постоянную работу.

— Прямо из Москвы?

— Прямо из Москвы.

— Что ж, милости просим, — и Чуклинов с хозяйским радушием широко повел рукой. — Мы, уральцы, хорошему человеку рады. Поехали…

Лошадь у Чуклинова оказалась старенькой, понурой, и запряжена она была не в пролетку, а в обыкновенную телегу с сенцом, чуть прикрывающим дно. Но, хотя у вокзала только что остановился автобус и мимо то и дело проезжали легковые автомобили, Трофимов не решился обидеть старика и сел в телегу.

— Поехали!

— Я ведь не извозчик, — неожиданно сказал Чуклинов, когда они выбрались на дорогу. — Приехал к поезду за абрикосовыми саженцами, а они еще не прибыли. Ну, вот и решил, чем порожняком возвращаться, кого-нибудь из приезжих прихватить.

— На Урале абрикосы задумали сажать? — удивился Трофимов.

— Задумали, — уверенно, как о давно решенном деле, сказал Чуклинов. — И посадим и вырастим! Конечно, не обыкновенный сорт, а морозоустойчивый, мичуринский. Ему Иван Владимирович и название подходящее дал: «Товарищ».

— Подходящее?

— Да, за стойкость. У нас на Урале стойкость в большой цене. Выстоял, не отступил в трудную минуту, — вот ты и товарищ, друг до самого что ни на есть последнего часа. Это я про людей. Ну, а стойкий человек и природу себе под стать создает: ведь у растения тоже и свой обычай и свой характер есть…

Старик замолчал. Лицо его посуровело, он отвернулся от своего попутчика и сосредоточенно смотрел теперь куда-то вдаль, поверх головы лошади.

Задумался и Трофимов. Короткий этот разговор не казался ему обычной дорожной беседой, какие сплетаются из ленивых слов, чтобы как-нибудь скоротать время в пути, а обещал что-то большее. И сам старик, высокий, по-молодому сильный, с пристальным, точно испытывающим взглядом, и запах оттаявшей под весенним солнцем земли, и эти незнакомые луга, и пихтарниковые овражки, а за ними лес, лес без конца и края, — все это вместе с чувством радостным и светлым рождало в Трофимове неясную тревогу: как-то сложится здесь его работа, как-то пойдет жизнь? Ведь не проездом он в этих местах, а назначен сюда, в районный центр Ключевой, прокурором на пять лет — обычный срок деятельности прокурора, — срок немалый в жизни любого человека.

Конечно, заглядывать вперед было рано, но не думать об этом Трофимов не мог. Не мог, потому что вот в этом небольшом уральском городе, который только показался вдали, наново должна была начаться его жизнь.

Сходное ощущение испытал он, когда совсем еще молодым человеком, окончив юридическую школу, приехал в Полтаву следователем районной прокуратуры.

Мирная жизнь, семья, работа… Все это оборвала война. И он, похоронив жену и годовалого сына, погибших при бомбежке Полтавы, ушел добровольцем на фронт…

С неумолимой ясностью возникли перед Трофимовым картины прошлого. Да, в те дни лишь одно чувство владело им и влекло, неудержимо влекло в самые опасные места, вон из окопа, в атаку, врукопашную.

— Смерти ищешь? — глядя на него с сожалением, как глядят на слабых и малодушных, спросил как-то лейтенанта Трофимова командир дивизии. — Нет, солдат, так за родину не воюют…

То, что говорил ему тогда командир, не сразу тронуло сердце Трофимова, но все же после этого разговора он задумался и, постепенно, перемогая в себе личное свое горе, стал настоящим солдатом — смелым и хладнокровным, упорным и самоотверженным тружеником войны.

После победы он мог остаться в армии или пойти опять на следовательскую работу. Трофимов выбрал другой путь: он снова сел за учебники. Теперь это уже была не школа, а юридический институт, и трудно пришлось ему после самостоятельной работы и четырех лет войны снова привыкать к студенческой жизни.

Но Трофимов твердо решил стать прокурором.

Почему возникло у него это намерение? Не потому ли, что за годы войны ожесточилось его сердце ко всем тем, кто, нарушая советские законы, становится пособником наших врагов, мечтающих задержать нас в движении к коммунизму? Да, потому, что ожесточилось его сердце против врагов, но еще и потому, что рядом с чувством ненависти к врагам росло и крепло в нем чувство любви к соотечественникам — простым и честным строителям новой жизни. И вот, задумавшись над собственной судьбой, он избрал для себя профессию суровую и благородную — профессию прокурора.

Вскоре после окончания института Трофимов случайно встретил своего бывшего командира дивизии. Тот узнал Трофимова и предложил ехать к нему на Северный Урал, где полковник работал теперь одним из секретарей обкома партии.

Трофимов в это время как раз завершал полугодовую стажировку в одной из районных прокуратур Москвы и готовился к самостоятельной работе.

— Добьюсь для тебя назначения в большой и трудный район, — сказал ему секретарь обкома. — Согласен?

В этой короткой фразе, сказанной мимоходом, на людной московской улице, Трофимов услышал главное: его бывший командир по-прежнему верил в него и, веря, испытывал. Вот почему он так просто предложил Трофимову трудную работу в старинном уральском городке и, не добавив ни слова, прямо спросил о согласии.

А ведь секретарь обкома мог бы рассказать, что этот бывший уездный городок превращался в большой город, в столицу района, где вырос огромный комбинат, где сплавляли лес, изготовляли бумагу, добывали золото. Он мог бы рассказать Трофимову, что в этом районе несколько колхозов-миллионеров, что в городе свой театр, свой педагогический институт, два техникума. Но вместо всего этого он сказал только «большой и трудный район».

Слова звучали по-фронтовому: большое и трудное задание. Именно так и понял их Трофимов — офицер запаса, а ныне младший советник юстиции. И хотя звание и опыт прежней работы давали ему право выбирать, он, точно шагнув из строя на вызов командира, коротко ответил:

— Есть!..

…Дорога в этом месте круто взбегала на бугор. Телегу встряхнуло, и Трофимов, очнувшись от своих дум, поднял голову.

Перед ним, как на ладони, лежал город. Белые стены старинной кладки каменных лабазов вплотную подходили к реке, извилистой и узкой, с быстрым, глубинным течением. Поверхность воды казалась озерно-тихой, только бурлящие заверти да пенные гребешки у берегов нарушали обманчивую гладь реки и говорили о бьющих со дна сильных ключах.

— Ключевка! — сказал Чуклинов. — От нее и город наш Ключевым называется. От нее и народ здесь норовистый да крутой.

Трофимов, восхищенный красотой города, ничего ему не ответил. Привстав на колени, он с интересом смотрел на открывавшуюся перед ним панораму.

Ослепительно сверкали на весеннем солнце алебастровые стены воздвигнутых на холмах древних церквей. От них сбегали к реке улицы, то узкие и извилистые, то широкие и прямые.

Просторные одноэтажные дома с высоко поднятыми над землей окнами были рублены из черной уральской сосны, и, как бы вкривь и вкось ни стояли они на крутых, неровных склонах, не было, казалось, такой силы, которая могла бы пошатнуть или сдвинуть их с места.

Дома эти не теснились друг к другу. Окаймленные молодой листвой деревьев, они стояли свободно посреди больших участков возделанной под огороды земли с непременной, присевшей на бочок банькой в углу, у забора, в зарослях малинника и смородины.

Многочисленные новые здания, по преимуществу в два и три этажа, не нарушали самобытного облика города, а стояли так же свободно, образуя широкие улицы. Такие улицы, из новых домов, выходили к асфальтированному шоссе, которое сразу же за городом врубалось в дремучий сосновый бор. По изрезавшим лесную чашу просекам можно было, угадать, что дорога эта извилистой лентой тянется к видневшемуся вдали, за полосой леса, Ключевскому комбинату. Отсюда, с берега реки, Трофимов лишь смутно различал высокие башни шахтных копров, массивные очертания газгольдеров и повисшие над розоватыми конусами отвалов крохотные вагонетки канатной дороги.

— Красиво! — с восхищением сказал он и подивился тому, как громко прозвучал его голос в прозрачном весеннем воздухе.

Телега въехала на мост, и седоки сошли с нее, чтобы лошади было легче одолеть крутой подъем на том берегу реки.

— Да, красота, — подталкивая рукой телегу, согласился Чуклинов. — Только вот уберечь ее мудрено. Не смотрите, что он большой, город-то. Он, все равно как деревцо, — чуть недосмотрел, не уберег — и зачахнет… Вам куда? В гостиницу?

— Да, пожалуй, лучше всего в гостиницу.

— Она отсюда недалеко, — промолвил Чуклинов и зашагал вровень с лошадью, ободряя ее на крутом подъеме невнятным ласковым бормотанием. — Тяни, тяни, старая, вон-от дом-то наш, вон-от!

— А что, — спросил, размышляя над словами старика, Трофимов, — разве в городе нет порядка?

— Отчего нет порядка? — неожиданно сердито и громко отозвался Чуклинов. — Наш город еще при Иване Грозном в городах значился!

— Выходит, про красоту, что уберечь не легко, вы так, между прочим, сказали? — усмехнулся Трофимов.

— Иначе говоря, зря сказал, так, что ли? — хмуро глянул на него Чуклинов.

По напряженности, с которой прозвучали его слова, Трофимов понял, что случайным своим вопросом задел собеседника.

— Либо зря, либо к слову пришлось. Бывает и такое, — примирительно улыбнулся он.

— Эх, мил человек, Сергей Прохорович, зря да для красного словца в мои годы не говорят. Так-то. — И старик вдруг улыбнулся Трофимову лукавой, понимающей улыбкой. — А тебе я вот что скажу: молод ты еще старика пытать. Поживи у нас, поосмотрись, на то у тебя и глаза есть.

Чуклинов отвернулся и зацокал языком на лошадь.

— Вот и гостиница ваша, — сказал он, когда телега свернула на другую улицу, и указал на старый, купеческой стройки двухэтажный дом. — А вон там, вон за церковушкой той, крыша зеленая виднеется — там я и живу. Пооглядитесь, прошу ко мне на весенний мед да на прямой разговор. Чуклинова дом вам всякий укажет.

Старик остановил лошадь у ворот гостиницы и помог Трофимову снять с телеги чемодан.

— Обязательно приду, Егор Романович, — сказал Трофимов и замялся, не зная, как спросить о плате за проезд.

— Нет, нет! — поняв его замешательство, нахмурился Чуклинов. — Я — не извозчик.

Он взмахнул вожжами, и телега легко покатилась под гору.

— В гости, в гости не забудьте! Буду ждать! — донесся до Трофимова его звучный, сильный голос.

2

Дежурная в гостинице встретила Трофимова торопливой, заученной фразой:

— Номеров нет, могу предоставить койку, предъявите паспорт и командировку.

— Что ж, койку так койку, — согласился Трофимов, выкладывая на стол удостоверение.

Дежурная развернула его и с интересом глянула на Трофимова.

— Для вас, товарищ прокурор, могу предоставить «люкс», или «депутатский».

— Значит, номера все же есть? Ну, давайте какой получше.

— Номер-то один, — смутилась дежурная. — Это только названия два.

— Что ж, давайте оба — начну жить на широкую ногу, — пошутил Трофимов.

Но дежурная даже не улыбнулась.

— Пойдемте, я вас провожу, — заторопилась она.

«Смотри ты, как мое прокурорское звание на нее подействовало», — с досадой подумал Трофимов, поднимаясь следом за дежурной по лестнице.

— Скажите, — обратился он к ней, — неужто я такой уж страшный, что вы даже разговаривать со мной не хотите?

Дежурная, по-своему поняв вопрос, кокетливо повела плечом:

— Нет, почему? Вы мужчина видный…

— Да я не о том вовсе спрашиваю, — рассмеялся Трофимов. — Мне непонятно, почему вы так меня испугались? Что я — серый волк, что ли?

— Какой же вы серый волк? — ободренная его смехом и тоже смеясь, сказала дежурная уже смело, с откровенным любопытством взглянув на Трофимова. Она отперла дверь и посторонилась, пропуская его вперед.

Номер, носящий сразу два громких названия — «люкс» и «депутатский», — оказался маленькой, светлой комнатой, заставленной старинной мебелью: зеленым плюшевым диванчиком и множеством кривоногих круглых кресел.

— Что же вас все-таки во мне испугало? — снова спросил Трофимов у дежурной.

— А ничего! — независимо и не без озорства сказала девушка. — Просто строго очень на меня посмотрели… Вот и все!

— Ах, вон оно что! Тогда прошу прощения.

Дежурная отошла к дверям и вдруг ласково, как, наверно, говорила ее мать, встречая приехавших к ним в деревню дорогих гостей, сказала:

— Живите у нас подольше.

Сказала и, смутившись, выбежала из комнаты.

Улыбаясь, прислушивался Трофимов к ее удаляющимся легким шагам. Вот где-то внизу прозвучал ее голос: «Дуняша! Дуняша! Беги к директору, скажи…»

Что должна была сказать Дуняша, Трофимов не расслышал. Он прошелся по комнате и остановился у открытого окна.

Сразу же по другую сторону улицы начиналась базарная площадь. Там царило то шумное оживление, какое бывает на весенних базарах, когда после долгой и суровой зимы приходит наконец желанное тепло и в город съезжаются колхозники из самых отдаленных уголков района.

И Трофимова потянуло на улицу, на солнце, захотелось поскорее познакомиться с городом, где предстояло ему жить и работать.

3

Зал заседаний Ключевского народного суда был переполнен.

Прокурор Михайлов, немолодой грузный человек, оторвал взгляд от разложенных перед ним бумаг и посмотрел в глубину зала. Оттуда на него были устремлены сотни внимательных, ожидающих глаз.

«Почему сегодня так много народу? — подумал прокурор. — Дело как дело — ничего особенного…»

— Подсудимый Лукин, встаньте, — сказал судья.

Высокий молодой парень, сутулясь и стараясь ни на кого не смотреть, поднялся со своего места за барьером.

Вглядываясь в его виноватое, застывшее от нестерпимого стыда лицо, Михайлов вспомнил, как несколько дней назад к нему пришла целая молодежная делегация с требованием устроить над Лукиным что-то вроде показательного процесса.

Какой там показательный процесс! Достаточно и того, что он, Михайлов, согласился лично участвовать в рассмотрении этого, на его взгляд, несложного дела.

«Но почему же все-таки оно вызвало в городе такой интерес?» — задал себе вопрос Михайлов.

Он перелистал лежащие на столе бумаги.

«Подсудимый — Лукин Константин Иванович, 1926 года рождения, шофер комбината. Потерпевшая — Лукина Татьяна Павловна, 1928 года рождения, лаборантка на обогатительной фабрике. Так… Другой потерпевший — ее отец, Павел Андреевич Зотов…»

«Зотов?.. Зотов?.. Ах, вот оно что! Ведь этот Зотов — старейший мастер комбината, известный в городе человек. Да и Лукины — кто же в городе не знает старого Лукина, мастера по лесному сплаву, охотника, уральского краеведа? Нашла коса на камень! Впрочем, дело-то само по себе ясное: хватил парень лишнего, повздорил с женой, ударил ее, оскорбил вступившегося за дочь старика, а теперь и стыд и раскаяние… Но вот прямо и честно признать свою вину не желает. Мальчишка! Да как он смел про гордость здесь говорить?»

Прокурор всем своим грузным телом повернулся к подсудимому.

— Так что же, признаете вы себя виновным в предъявленном вам обвинении?

В это время в зал вошел Трофимов. Никто не обратил на него внимания. Молодая женщина, возле которой он остановился, отыскивая свободное место, подвинулась, и Трофимов сел рядом с ней.

— Я был пьян, — тихо, но с упорством, видно уже не в первый раз произнося одну и ту же затверженную фразу, сказал подсудимый. — Я ничего не помню.

— А почему же свидетели отрицают это? — ожесточаясь, возвысил голос прокурор.

— Свидетели сговорились показывать против меня, — еще тише и еще ниже опустив голову, произнес Лукин.

— Константин! Говори правду! Правду говори! — послышался из глубины зала глухой мужской голос. — Не унижайся до лжи.

Подсудимый испуганно глянул в сумрак зала и вдруг, точно переломив что-то в себе, выпрямился и дерзко, с вызовом, крикнул:

— Говорю, как было!

— Костя! Костя! Как же тебе не стыдно? Как же ты можешь?.. — услышал Трофимов рядом с собой горестный шепот.

Он заглянул в заплаканные глаза соседки и, хотя ничего не знал о сути разбиравшегося дела, сердцем почувствовал, что правда на стороне этой женщины.

Она была очень молода, и даже страдальческая морщинка на лбу не лишала ее лица той юной непосредственности, которая сквозила во всем: в уголках глаз, пусть заплаканных, но не померкших, в удивленном изломе бровей, в плотно сжатых губах, которые, казалось, еще миг — и раскроются в улыбке.

Что же случилось, какое горе вторглось в жизнь этой молодой женщины? Трофимову вдруг очень захотелось увидеть ее такой, какой она была, может быть, еще неделю назад. Он понял, что судьба этой женщины тронула его, что и по-человечески и в силу своего долга он сделает все, чтобы помочь ей, хотя и не знал еще, в чем будет заключаться эта помощь.

— Муж? — спросил он у женщины, воспользовавшись минутной паузой, когда судья советовался о чем-то с народными заседателями. Спрашивая, Трофимов показал глазами на подсудимого.

Женщина утвердительно кивнула головой.

— Что же у вас с ним произошло?

Этот вопрос Трофимов задал так участливо и так просто, что она, почувствовав его дружелюбие, наклонилась к нему и ответила откровенно и доверительно, как могла бы ответить только хорошему, верному другу:

— Мы всего два года женаты, а знаем друг друга с самого детства… — Слезинки быстро-быстро, одна за другой, закапали у нее из глаз, но она даже не заметила этого… — И вот точно кто подменил его… В тот вечер пришли ко мне товарищи по работе, отец… Сидели мы на скамейке перед домом, вечер был весенний, теплый — не хотелось уходить в комнаты…

Она смолкла. На мгновение воспоминания вернули ее в прошлое. Казалось, весенний ветер, проникнув в зал суда, коснулся ее лица, и вот уже дрогнула, разгладилась горестная морщинка на лбу. Она вскинула голову, наверно, так же, как в тот вечер, там, на скамейке перед своим домом, прислушиваясь к дыханию весеннего ветра, но увидела не темную полосу леса на горизонте, не синеватый бугристый лед Ключевки, не набухшие почки нависших над забором ветвей, а притихший зал суда, своего понуро стоящего за барьером мужа, услышала строгий голос судьи.

— Что это я? — снова опуская голову, сказала она и чужим, невидящим взглядом посмотрела на Трофимова.


Суд тем временем продолжался.

Неторопливо задавал свои вопросы председательствующий. Трофимову понравилась спокойная, доброжелательная манера, с какой он обращался к подсудимому, предоставлял слово прокурору или защитнику. Чувствовалось, что он знает свое дело и умеет настойчиво и твердо вести судебное разбирательство. Аккуратная гимнастерка и затянутая в черную перчатку неподвижная левая рука красноречивее всяких слов говорили о прошлом этого человека. Его твердое смуглое молодое лицо внушало симпатию, и Трофимов с удовлетворением подумал: «Судья здесь как будто на месте».

Прислушиваясь к спокойным вопросам председательствующего и нервным, сбивчивым ответам подсудимого, Трофимов без труда понял суть разбирающегося дела. Виновность Лукина была очевидна. Трофимов мысленно восполнил неоконченный рассказ своей соседки. Итак, в тот вечер, возвратившись домой в нетрезвом виде, Лукин безо всякого к тому повода обругал и ударил свою жену, а когда за нее вступился отец, то нагрубил и ему.

Теперь Лукин пытался оправдать себя тем, что был тогда очень пьян, говорил, что ничего не помнит. Свидетели же утверждали, что Лукин был не столько пьян, сколько раздражен и не мог не отдавать себе отчета в том, что делал. Неясной оставалась причина, побудившая Лукина совершить этот позорный поступок. Если не докопаться до причины, если ограничиться только доказательством самого факта виновности Лукина, установить для него статью и вынести приговор, то суд, советский суд, не сделает самого главного, самого важного: не заставит Лукина понять и признать свою вину.

Трофимов понимал, что только очень внимательное, очень чуткое отношение к подсудимому поможет суду найти правильное решение в этом, казалось бы, простом деле. Он понимал, что ложная гордость и стыд, а возможно, и страх перед наказанием мешают Лукину говорить правду. Правда же эта была необходима не столько для суда, сколько для самого Лукина, для его жены, для их близких.

Понимали ли это прокурор и судья? Со все растущим беспокойством прислушивался Трофимов к вопросам, с которыми они обращались к подсудимому. Да, не было сомнения: судья добивался от Лукина именно той правды, о которой думал Трофимов, он пытался установить не только виновность подсудимого — она была очевидна, — но хотел, и это было главное, выяснить причину, побудившую Лукина так тяжко оскорбить жену. Прокурор же действовал чересчур прямолинейно. Рассерженный упорством, с которым Лукин пытался умалить свою вину, прокурор, видимо, принял твердое решение просить у суда о самом строгом наказании для подсудимого.

«Сто сорок шестая и сто пятьдесят девятая: шесть месяцев исправительно-трудовых работ! — решил про себя Михайлов. — Чтобы неповадно было! Мальчишка!.. Ее жалко — любит мужа… — Невольно Михайлов подумал о своей дочери, кончавшей в этом году десятилетку. — Вот и моя Катюша, того гляди, приведет в дом доброго молодца. Какой-то он будет? Может, тоже драться пожелает? Ну, нет!..» — и разгневанный этими мыслями, прокурор раздраженно пробормотал:

— Сто сорок шестая и сто пятьдесят девятая по совокупности!

— У вас есть вопросы к подсудимому? — спросил его судья.

— Нет, мне все ясно.

«Все ясно! — повторил про себя Михайлов. — И что это судья с ним разговоры разговаривает? Молодой еще, маловато опыта, — вот и тянет. А мне за двадцать лет судебной практики… — Тут Михайлов мысленно вернулся к тому, о чем мучительно думал последние дни, с тех пор как из области пришло уведомление об откомандировании его на учебу и о том, что на смену ему направляется новый прокурор. — Да и мне, видно, двадцатилетнего опыта маловато… — Он с горечью покачал головой. — Когда я еще молодым человеком сложнейшие дела расследовал, матерых вредителей за ушко да на солнышко выводил, тогда мне опыта и знаний доставало, а теперь вот, чтобы этакого, например, петуха призвать к порядку, надо, оказывается, специальный институт кончать. — Михайлов горько усмехнулся. — Что ж, я солдат: приказано учиться — буду учиться».

Тут, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, он повернул голову и увидел Трофимова.

«Кто таков?» — насторожился Михайлов, уловив в обращенном к нему лице незнакомца напряженное внимание, с каким тот следил за ходом процесса.

«Наверно, дружок подсудимого», — предположил прокурор, но тут же подумал, что на приятеля Лукина человек этот никак не похож. Михайлов снова глянул на него и заметил осуждение в его ответном взгляде.

Да, Трофимов осуждал Михайлова. С недоумением смотрел он на прокурора, который так прямолинейно, так торопливо вел дело. С недоумением и осуждением отнесся Трофимов и к заявлению прокурора о том, что ему все ясно.

«Что же тебе ясно? — с досадой думал Трофимов. — Под какую статью можно подвести вину Лукина? Для этого не стоило и суд начинать. Дело ведь далеко не такое простое! Посмотри, посмотри на мою соседку, на ее горестное лицо. Нет, товарищ прокурор, ничего-то тебе не ясно».

— Если ни у прокурора, ни у защитника нет больше вопросов, — сказал председательствующий, — то суд продолжит допрос свидетелей.

— У меня имеется заявление! — вскочил со своего места седенький старичок.

— Предоставляю слово защитнику, товарищу Струнникову, — объявил судья.

Прежде чем заговорить, Струнников вскинул брови, и будто на одной с ними веревочке вскинулись вверх его плечи. Всем своим видом защитник выказывал крайнее изумление. Лицо его с вскинутыми бровями дышало таким негодованием, что по залу суда пронесся настороженный шепот.

— Товарищи судьи! В интересах истины я ходатайствую, больше того, я настаиваю на вызове в суд еще одного свидетеля и на привлечении к делу дополнительных материалов, которые могли бы должным образом раскрыть перед нами прошлое моего подзащитного! — Адвокат произнес эти слова горячо, и видно было, что он волнуется, точно впервые, а не в какой-нибудь двухтысячный раз приходится ему выступать защитником в суде. — Товарищ председательствующий! Мой подзащитный — еще молодой человек, я бы сказал, юноша, но, тем не менее, его краткий жизненный путь отмечен пусть скромными, но…

— Товарищ председательствующий, — прервал Струнникова Михайлов, — я протестую против того, что защитник, вместо заявления по существу дела, цитирует нам избранные места из своей защитительной речи. Всему свое время и место.

— Товарищ председательствующий! — запальчиво возразил защитник. — А я протестую против того, что представитель государственного обвинения прерывает меня на полуслове.

— Хорошо, хорошо, продолжайте, — улыбнулся судья.

— Итак, я повторяю, краткий жизненный путь моего подзащитного отмечен пусть скромными, но достойными нашего внимания трудовыми заслугами. Лукин — отличный водитель, прекрасный механик. Но это не все. Лукин известен как страстный исследователь нашего богатейшего края. В этом он наследует своему отцу — старейшему уральскому краеведу. Почему же, решая судьбу молодого человека, мы не желаем считаться именно с этой стороной его жизни — с его трудовой и общественной деятельностью? Кадровый советский рабочий — и вдруг подсудимый? Любитель природы, исследователь родного края — и вдруг преступник? Не противоречит ли это одно другому? Безусловно, противоречит. Вот почему, чтобы найти истинную причину, побудившую Лукина совершить то, что он совершил, мы должны, я полагаю, особенно пристально изучить бытовую и трудовую обстановку, в которой он жил последние месяцы.

Струнников выдержал длинную паузу и уже спокойным голосом, как человек, убежденный, что его поняли и согласны с ним, продолжал:

— В целях более глубокого выявления бытовой и трудовой обстановки, в которой находился мой подзащитный, и для более полной, всесторонней характеристики его, я ходатайствую перед судом о вызове еще одного свидетеля: начальника жилищного строительства комбината и непосредственного начальника моего подзащитного — товарища Глушаева Григория Маркеловича. Убежден, что товарищ Глушаев даст объективную и хорошую характеристику Константину Лукину. Кроме того, я ходатайствую перед судом об обязательном приобщении к делу дополнительных документов: служебных характеристик и отзывов общественных организаций города о моем подзащитном.

Струнников сел и почти скрылся за пухлым портфелем, лежавшим перед ним на столе.

Что-то во всем облике старого адвоката, и даже не столько в облике, сколько в той страстности, с которой он только что говорил, решительно расположило к нему Трофимова.

«По форме старомодно, по существу верно», — оценил он мысленно выступление защитника.

Председательствующий посоветовался с народными заседателями и объявил решение суда:

— Посовещавшись на месте, суд выносит определение: ходатайство защитника, товарища Струнникова, удовлетворить — вызвать в качестве свидетеля по делу гражданина Глушаева Григория Маркеловича, а также затребовать характеристики о подсудимом Лукине с места его работы и от общественных организаций города. Дело откладывается до пятнадцатого июня.

Трофимов поднялся со своего места и отошел к окну. Отсюда ему было удобно наблюдать за тем, что происходило в зале. Почти все посетители суда, прежде чем уйти, подходили к Лукиной и, кто — словом, кто — жестом, выражали ей свое сочувствие. Коренастый седоусый старик, вероятно отец Лукиной, взял ее под руку и бережно повел к выходу. Все предупредительно расступились, давая им дорогу.

Лукин, который не был под стражей и свободно мог уйти из зала суда, стоял в полном одиночестве и не трогался с места. Люди проходили мимо него, пряча глаза и отворачиваясь.

— Механик по кулачной расправе! — презрительно сказала какая-то девушка.

— Молчи, Катюша, а то он и тебя ударит! — подхватила другая.

— Пусть попробует! — угрожающе сказал их спутник, молодой плечистый парень, и неожиданно напустился на девчат: — А вы это бросьте, насмешки свои! Не до смеха тут! Пошли!

Мимо Лукина прошел высокий сухощавый старик.

— Отец! — робко окликнул его Лукин.

— После! Дома поговорим! — не оборачиваясь, буркнул старик. — И без того стыда натерпелся!..

Он подошел к Зотовым.

— Здравствуй, Танюша! Здравствуй, сват! Не думал я, что придется нам в суде родство наше топтать, — сказал он хмуро, и протянутая рука его повисла в воздухе.

— Папа! — просительно прошептала Татьяна, прижимаясь к отцу.

Невысокий Зотов глянул снизу вверх на Лукина и, угловато передернув плечом, протянул ему руку.

— Выходит, непрочным родство оказалось. Ошиблись мы… — сказал он и, насупившись, опустил голову.

Так стояли они друг перед другом, и ни один не решался прервать рукопожатие, понимая, что в нем заключалась последняя надежда на примирение, на возврат к былой, зародившейся еще в детстве дружбе. Томительная тишина стояла вокруг, и казалось, не будет ей конца, как не будет конца и тому, что происходило сейчас между Зотовым и старым Лукиным. И вдруг рядом с ними возникла маленькая фигурка Струнникова. Куда девалась его воинственность? Тихим, даже задумчивым показался он в этот миг Трофимову. Задушевно и мягко прозвучали его слова:

— Друзья, друзья мои, не растопчите дружбу… Нельзя… Нельзя.

Его рука легла на руки стариков, их хмурые лица просветлели, и они с благодарностью взглянули на душевно понявшего их сейчас человека.

Татьяна бросилась к Струнникову, обняла его и, улыбаясь сквозь слезы, что-то зашептала ему на ухо, а он, слушая ее и ласково ей кивая, легко подталкивал ее к выходу, к двери, через которую проникали сюда лучи весеннего солнца.

Зал быстро пустел. Наконец ушел и подсудимый, и в большой комнате остались лишь почему-то медливший уходить Михайлов и Трофимов.

— Вы ко мне? — обращаясь к Трофимову, спросил прокурор.

Трофимов подошел к Михайлову.

— К вам.

— Не мне ли на смену приехали?

— Так точно, прислан сюда на работу. Младший советник юстиции Трофимов, — отрекомендовался он.

— Ну вот, я так и понял, как увидел вас, так сразу и догадался, — растерянно улыбаясь, сказал Михайлов. — Что это, думаю, за гражданин такой суровый сидит? А это вон кто… Сразу, значит, решили с суда начать? Можно и так, можно и так. Прошу ко мне, — пригласил он. И, досадуя на себя за внезапно охватившее его волнение, Михайлов, не оглядываясь, пошел к выходу.

4

Прокуратура помещалась в этом же доме.

Михайлов ввел Трофимова в кабинет и вызвал секретаршу.

— Попросите ко мне помощников, — сказал он.

Молоденькая секретарша понимающе кивнула и неслышно, одними губами, спросила:

— Он?

— Идите, идите! — Михайлов тяжело спустился в кресло. — Вот и в отставку меня, — произнес он упавшим голосом, уже не пытаясь больше скрывать от Трофимова своего огорчения. — Верно, устал… Всякое пустяковое дело выматывает. Сегодняшнее, например. Ну что в нем особенного? А я из-за упрямства этого мальчишки разволновался больше, чем на серьезном процессе.

Трофимов, медленно прохаживаясь по кабинету, внимательно слушал Михайлова. Недавнее раздражение против него улеглось, и Трофимов с сочувствием смотрел сейчас на этого пожилого, грузного человека, видно не легко переживавшего перемену в своей судьбе.

Трофимов видел, что Михайлов ждет от него каких-то объяснений, которые помогли бы ему разобраться в случившемся, и не столько разобраться, сколько узнать, что думают об этом другие.

Но что мог сказать ему Трофимов? Пожалеть его? Утешить? Нет, слова сочувствия прозвучали бы сейчас ложно. Больше того, они оскорбили бы Михайлова.

Почти не зная этого человека, наблюдая лишь за тем, как он вел себя на суде, Трофимов все же не мог не почувствовать, что старому прокурору присуща уверенность в собственной непогрешимости.

Прокурорская непогрешимость! Как часто предостерегали Трофимова его старшие товарищи не поддаваться этому чувству. Да и собственный следовательский опыт говорил о том же. Стоило только прокурору уверовать в свою непогрешимость, как мгновенно притуплялось его зрение большевика и защитника государственных интересов.

— Все-то вы не то говорите, дорогой коллега, — сказал Трофимов.

Михайлов встрепенулся и с надеждой посмотрел на собеседника. Он был рад, что ему возражают, что он в чем-то ошибается, и сейчас этот молодой человек со строгими, внимательными глазами скажет ему желанные, обнадеживающие слова: «О какой отставке вы говорите? Вас посылают на учебу, чтобы подготовить для более высокого назначения. В области о вас отзывались самым лестным образом…»

Трофимов хорошо понимал, как трудно сейчас Михайлову. Даже самый строгий ревнитель истины вряд ли упрекнул бы Трофимова за то, что он, знакомясь с Михайловым, немного покривил бы душой. И таким милым и приятным был бы этот мирный разговор двух только что познакомившихся людей, одному из которых предстояло занять место другого.

Но именно потому, что предстоящий разговор мог бы стать таким милым и приятным, таким, честно говоря, ненужным, Трофимов, припоминая поведение Михайлова на суде, решил говорить с ним напрямик.

— Об отставке говорить рано, — сказал он. — Ну, а учиться всем нам, товарищ Михайлов, необходимо. — С досадой на себя Трофимов подумал, что начал разговор с человеком и старше и опытнее себя слишком уж назидательно и сухо, но отступать было поздно. — вот вы утверждаете, что дело Лукина — пустячное, простое дело. А я думаю, что это не так. Еще двадцать лет назад проступок Лукина не показался бы нам таким диким и невероятным. Тогда еще были свежи в памяти традиции старой, дореволюционной семьи и нет-нет да и напоминали о себе прежние домостроевские порядки. Сегодня же этот случай — чрезвычайное происшествие.

«Ну, вот! Ну, вот! слушая Трофимова со все растущим раздражением, думал Михайлов. — Меня уже поучают, мне уже читают лекции! Да откуда он взялся, этот без году неделя прокурор?»

— Прописи, прописи излагаете, молодой человек! — сказал он.

— Младший советник юстиции, — протягивая служебное предписание, поправил его Трофимов.

Михайлов взял предписание и долго, точно сомневаясь в том, что там написано, держал его перед глазами.

— Юрист первого класса Михайлов, — в тон собеседнику представился он и опять с раздражением подумал: «Знает, что званием меня повыше, оттого и смел так». — Прописи, прописи! — упрямо повторил Михайлов вслух. — И что учиться надо — знаю. И что драться не надо — знаю. И то еще знаю, что все дело Лукина вмещается в сто сорок шестую статью уголовного кодекса РСФСР. А статья эта, товарищ младший советник юстиции, не так уж строга.

— По наказанию?

— Вот именно!

— А по смыслу содеянного? И потом, товарищ Михайлов, давайте условимся, что мы, коли зашел между нами откровенный разговор, не станем заниматься юридической пикировкой, а попробуем серьезно разобраться в том, что вы называете «пустяковым делом», а я — «чрезвычайным происшествием».

Михайлов резко наклонил голову.

— Ну что ж, давайте!

Трофимов опять медленно прошелся по кабинету, остановился перед висевшим на стене в рамке печатным текстом, прочел его и только после этого, как бы мимоходом, заметил:

— Рано говорить о наказании, когда не знаешь, за что наказывать.

— Как так не знаешь? — изумился Михайлов. — Ударил жену — вот за что.

— Почему ударил?

— Ну, минутное раздражение, возможно, обида, — замявшись, сказал Михайлов. — Похоже, что Лукин и сам толком не знает, из-за чего ударил.

— Ну, а прокурор должен знать?

— Я знаю главное: подсудимый совершил преступление против личности и по советским законам должен понести соответствующее наказание.

— Согласен. Но не странно ли? Советский молодой человек, хороший работник и вдруг бьет свою жену. Возможно ли это? А если возможно, то почему? От этого «почему?» вам никуда не уйти. Прокурор обязан добиться ясного ответа на этот вопрос.

Трофимов посмотрел на Михайлова. Тот сидел хмурый, все так же упрямо склонив голову, и молчал.

— Ответ этот необходим вам, чтобы потребовать для подсудимого заслуженного им наказания, — продолжал Трофимов. — Он необходим суду, чтобы вынести виновному справедливый приговор. И прежде всего необходим самому Лукину, его жене, их близким. Нужно, чтобы суд помог Лукину разобраться в случившемся и, если это возможно, сберег молодую семью.

Трофимов снова вопросительно взглянул на Михайлова, и ему вдруг стало жаль его и показалось, что весь их разговор сложился как-то неудачно. Он был прав, когда обвинил Михайлова в неверном, поверхностном подходе к делу Лукина, был прав, когда предположил в своем предшественнике пагубную для прокурора убежденность в собственной непогрешимости. Все это так. Но нужных слов, которые помогли бы Михайлову взглянуть на себя со стороны, Трофимов все же не нашел. А в этом-то и заключался весь смысл их разговора.

И вот, сняв со стены заключенный в рамку печатный текст, перед которым он только что останавливался, Трофимов негромко и раздельно, словно стараясь уяснить самому себе каждое слово, начал читать:

— «От прокурора зависит направление каждого дела. Мы требуем и вправе требовать от прокурора, чтобы ни один невинный не был привлечен к суду. Мы требуем от него такой постановки и такого обоснования обвинения, которые действительно помогли бы судье разобраться в деле; мы требуем от прокурора такой постановки работы, такой организации борьбы за социалистическую законность, при которой каждый рабочий, каждый колхозник, каждое советское учреждение было бы гарантировано от бюрократических извращений, когда каждый был бы уверен в том, что его законные права и интересы охраняются и что на охране этих интересов стоит специально поставленный советской властью прокурор». — Трофимов кончил читать и взглянул на Михайлова. — Нам ли не помнить этих слов Михаила Ивановича Калинина! — мягко добавил он.

— Но это совсем о другом, совсем о другом! — воскликнул Михайлов. — Никто не может упрекнуть меня, что я не защищаю интересов граждан, что я бюрократ!

— Нет, это о том же самом, товарищ Михайлов, — так же мягко сказал Трофимов. — Да, суд встал на защиту Лукиной. Но ведь в ее интересах — и это не менее важно, — чтобы суд, кроме того, помог ей разобраться в случившемся, помог ей вынести свой собственный справедливый приговор по делу, от которого зависит вся ее будущая жизнь…

Михайлов поднял голову, собираясь, видимо, что-то возразить, но в это время в кабинет вошли помощники прокурора.

— Вот, товарищи, ваш новый начальник — младший советник юстиции Трофимов, — сказал им Михайлов.

— Здравствуйте, товарищи, — Трофимов шагнул навстречу стоявшим в дверях сотрудникам прокуратуры.

Немолодая женщина с тремя звездочками юриста второго класса на погонах приветливо глядела на Трофимова. Видно, не опытом даже, акаким-то материнским чутьем догадалась она о перенесенной им трудной жизни, о тяжких испытаниях, выпавших на его долю.

Он же, вглядываясь в ее доброе, в крупных, но не резких морщинах лицо, узнал в ней одну из тех, которые еще в первые годы советской власти вступили на путь равноправной с мужчинами государственной деятельности, не утеряв при этом добродушия и мягкости простой русской женщины.

Трофимов назвал себя и крепко пожал ей руку, ощущая в ее ответном пожатии то дружеское расположение, которое так всегда дорого при первом знакомстве.

— Ольга Петровна Власова, помощник прокурора по общему надзору, — отрекомендовалась она.

— А вы, значит, по уголовным? — обратился Трофимов к невысокому, подтянутому, в отлично сшитом кителе молодому человеку.

— Точно, — улыбнулся тот. — Юрист второго класса Находин Борис Алексеевич.

Находину было лет тридцать, но лицо его — вздернутые брови, короткий задорный нос и смешливые складочки возле рта — таило в себе такое мальчишеское озорство, что Трофимов с некоторым сомнением снова взглянул на его погоны. Однако не звездочки на погонах, а пристальный, изучающий взгляд Находина разом убедил Трофимова в том, что его помощник по уголовным делам куда взрослее и серьезнее, чем это могло показаться с первого взгляда.

— Присаживайтесь, товарищи, — сказал Михайлов. — Да, у меня к вам просьба… — обращаясь к Трофимову, замялся он, — личная…

— Слушаю вас.

— Я-то, вероятно, за неделю передам вам все дела и уеду на курсы, а вот семья… Дочка, понимаете, заканчивает десятилетку. Так нельзя ли им пока, ну месяц-полтора, пожить на прежней квартире? Ольга Петровна вам уж и комнату нашла. Чудесные люди, тихо, чисто…

— Я так и предполагал, — ответил Трофимов. — Куда мне одному целая квартира? — Он обернулся к Власовой: — Большое спасибо вам за заботу.

— Какая там забота! — смутилась Власова. — Даже и не встретили вас. Но уж в этом вы сами виноваты — надо было предупредить, что едете.

— Да как бы вы меня на станции узнали, кого же встречать-то? — рассмеялся Трофимов. — Впрочем, не думайте, что меня не встретили. — Трофимов вспомнил старика Чуклинова и подумал: «Вот, Егор Романович, я уж и осматриваться начинаю. Жди скоро в гости — на весенний мед да на прямой разговор».

— Когда начнете знакомиться с делами? — спросил Михайлов.

— Я думаю, порядок установим такой: сначала дела, не терпящие отлагательства, затем письма граждан. Я предполагаю ознакомиться со всеми жалобами, поступившими в прокуратуру в течение ну хотя бы последнего года. Это поможет мне возможно скорее войти в жизнь района.

— Не много ли будет? — пожал плечами Михайлов. — Тут ведь одного чтения на неделю хватит.

— Как-нибудь осилю, — улыбнулся Трофимов. — А кроме того, думаю, придется не столько читать, сколько ездить и разговаривать.

— Это так, это так, — согласился Михайлов и с сомнением покачал головой. — А управитесь?

— Будем работать все вместе, — и Трофимов указал на Власову и Находина. — Должны управиться.

5

У выхода Таню Лукину поджидали подруги. Стараясь казаться веселыми, точно никакого суда вовсе не было, они окружили ее, затормошили, забросали ничего не значащими словами. И вышло так, что и Таня вдруг улыбнулась, что-то спросила, что-то ответила и посветлела лицом — то ли от теплого весеннего ветра, то ли оттого, что оказалась среди друзей.

А Зотов, Лукин и Струнников вместе дошли до угла. Здесь предстояло разойтись по домам, но, потоптавшись на месте, они все так же, втроем, двинулись к берегу реки, где им делать, в сущности, было нечего.

Впрочем, дело сразу нашлось. Лукин сказал, что давно собирается осмотреть свою лодку, чтобы выяснить, не надо ли ее просмолить.

Зотов огорчился, что эта простая мысль не пришла ему в голову первому, ведь и у него на берегу лежала лодка. Он пробормотал что-то про мостки для полоскания белья. Давно бы надо поглядеть, что с ними делать, а то жена говорит, что вот-вот обвалятся.

Струнников ничего не придумал, чтобы оправдать свое решение идти на реку. Всем своим озабоченным видом он как бы показывал, что ему нет никакого дела до лодки или мостков, что все это пустое и он просто обязан сопровождать Зотова и Лукина, которых нельзя сейчас оставить одних.

Молча пересекли они городскую площадь, по одну сторону которой в тиши деревьев стоял собор, а по другую тянулись торговые ряды и шумел весенний базар.

Молча прошли они по удивительно тихой после базарного гомона приречной улице, стороной обогнули пихтарниковый овражек, который неведомо как петлял между домами, и вышли к реке.

Здесь было пустынно. Тянуло свежим, пахнущим сырой землей ветерком. Видно, в лесу, по оврагам, земля только-только освободилась от снега.

Лукин поискал глазами свою лодку.

На солнцепеке килем вверх лежала свежепросмоленная, сочащаяся варовой слезой двухвеселка.

Старики подошли к ней, и Лукин, пачкая руки варом, стал прощупывать проконопаченные пазы.

— Чего же ее осматривать? — усмехнулся Зотов. — Лодочка обихожена — спускай на воду и плыви.

— Видать, Константин просмолил. Берется не за свое дело. — И Лукин с досадой обтер ладони о ветошь, лежавшую под кормовым сиденьем.

Лодка, с виду грязная и неказистая, свободным размахом бортов, узким, щучьим изгибом днища и прочными гнездами для уключин порадовала его рыбацкое сердце.

— А что, Дмитрий Иванович, — весело глянул он на Струнникова, — для рыбацкого дела лодочка в самый раз?

— Лучше и не сыскать! — самоотверженно марая руки в варе, обгладил борта лодки Струнников.

Двинулись дальше. Зотов спустился к самому берегу, где прилажены были мостки для полоскания белья.

«Экая неловкость! — подумал он, разглядывая новые без единого изъяна доски мостков. — Когда же успели их починить?»

Зотов ткнул сапогом в край мостков, но они даже и не дрогнули.

— Чего же ты ногами-то орудуешь? — смеясь, спросил его Лукин. — Жена, чай, не ломать их тебя просила.

— Кто-то уж починил, — смущенно пробормотал Зотов и, захватив в горсть несколько камешков, швырнул их в воду.

Голыши не долетели и до середины узкой реки.

— Эх, старость — не радость! — Лукин нашел на берегу плоский камешек, прикинул его на руке и метнул с таким удальством, с такой неожиданной ловкостью и силой, что голыш гоголем проскакал по воде и ткнулся в противоположный берег.

— А ну-ка, Павел!

Зотов неодобрительно покачал головой, но рука его уже потянулась за камнем. Он сбросил картуз, разбежался — даром что шестьдесят лет за плечами — и взмахнул рукой:

— Эх!

Чуть не долетев до противоположного берега, голыш шлепнулся в воду.

— Вот тебе и эх! — торжествующе глянул на него Лукин.

— Практики нет, — серьезно огорченный неудачей, сказал Зотов.

— Что практика? Ты и мальчишкой хуже меня кидал.

— Ну, уж и хуже!

— Смотри-ка! — Лукин кивнул на Струнникова.

Отойдя в сторону, Струнников сбросил с себя пиджак и, петушком подскакивая на месте, бросал в воду камни. Они падали совсем близко от берега, но Струнников только кряхтел и не унимался.

— Как дитя малое, — растроганно сказал Лукин. Голос его дрогнул. — А что, Паша… — Тяжело шагнув к другу, он положил руку ему на плечо. — Надо бы нам самим все дело решить, без суда, без позора… Выпороть бы его, как нас с тобой в детстве пороли, и делу конец.

— Выпороть? — Зотов задумался, не сразу нашлись у него ответные нужные слова.

Со стороны Струнникову показалось, что старики обнялись. Ему вдруг стало зябко без пиджака и одиноко оттого, что ни Зотов, ни Лукин совсем не нуждались в нем, занятые своей дружбой и своим разговором.

— Поротый муж, битая жена, — тяжело выговаривая слова, сказал Зотов. — Нет, Иван, не о такой жизни мечтали мы для наших детей.


Подруги проводили Таню до самого дома. Попрощались, взяв с нее слово, что она придет вечером на открытие городского сада, и ушли.

— Я за тобой зайду! — крикнула, уже сворачивая за угол, одна из девушек.

Улица опустела. Но Тане казалось, что она все еще слышит голоса подруг, видит их оживленные лица. Она стояла у калитки и смотрела на длинные закатные тени от деревьев, медленно подползавшие к ее ногам. Очень не хотелось идти домой, снова остаться наедине со своими мыслями, снова войти в привычный мир прежних вещей, которые стали ненужными ей и даже — она вдруг отчетливо ощутила — враждебными.

И она представила себе свой дом таким, каким он прежде возникал перед ее глазами. Но это была не внешность комнат, хотя она могла бы припомнить там каждую мелочь, каждый гвоздь, каждую половицу. То, что промелькнуло перед ее внутренним взором, рождало слитное ощущение радости, счастья, и трудно было выделить из этой светлой картины главное или второстепенное. Все было главным: и то, как, радуясь холодному утреннему ветру, распахивал Костя окна в их комнате, и то, как, подражая отцу, важно усаживался за обеденный стол, и то, как задорно встряхивал головой, когда говорил об их будущем, делился с ней своими мечтами. Все было главным. И ничего этого больше не было… Константин с того дня жил у своих стариков, а здесь остались одни лишь стены, и столы, и стулья, и полки с книгами — мертвые свидетели, их былой жизни.

— Нет, нет, не хочу, не надо! — прошептала Таня и побежала прочь от своего дома.

Она шла, не разбирая дороги, и остановилась только тогда, когда чьи-то сильные руки обняли ее за плечи. Таня подняла голову: перед ней стоял отец, а чуть поодаль — старик Лукин и Струнников.

— Что с тобой, дочурка мой? — спросил Зотов. — Обидел кто?

Выражение его лица, растерянное и гневное, говорило о такой боли за дочь, что мысли о себе, о своем горе оставили Таню и сменились тревогой за отца.

— Я искала вас, папа, — сказала она, и это было правдой. — Я хочу домой, к вам…

— Вот и хорошо, вот и хорошо, — поспешно сдергивая с себя пиджак и накидывая его на плечи дочери, прошептал Зотов. — А где ж тебе жить теперь, как не у себя — в родном доме?..

6

Уже стемнело, когда Трофимов, распрощавшись со своими новыми сослуживцами, вышел из прокуратуры.

Центральная улица, проходившая через весь город, была освещена редкими, но яркими фонарями. И, возможно, оттого, что фонари эти светились поодаль один от другого, улица представлялась Трофимову совсем иной, чем днем. Что-то знакомое было и в широкой, мерцающей огнями, дали, и в негромких голосах прохожих, и в тишине садов за высокими оградами, откуда тянуло горьковатым запахом зацветающей черемухи.

Но что это? Отчего вдруг он остановился, отчего задрожали его руки, когда, закуривая папиросу, он долго чиркал гаснущими на ветру спичками?

«Полтава?» — остро ощутив колющую боль в сердце, подумал Трофимов.

Да, эта вечерняя улица незнакомого города напомнила ему Полтаву, прошлое, юность. И, как это часто бывает, вместе с мыслями о прошлом пришли думы о настоящем, точно на незримых весах сравнивалось и взвешивалось то, что было, с тем, что есть.

Юноша-следователь в Полтаве и прокурор района здесь, в Ключевом, шли по жизни одинаково решительно. Разница была только в возрасте, но разница огромная, и все, прежде казавшееся таким простым и доступным, теперь стало сложнее и интереснее. Вот хотя бы этот первый день на новой работе… Нет, годы не сделали Трофимова уступчивей, не притупили в нем юношеской нетерпимости ко всему, что шло в разлад с его убеждениями. Они углубили его опыт, вооружили знаниями и, что очень важно, — терпением.

Трофимов вспомнил Лукиных, Михайлова, Струнникова, старика Чуклинова, вспомнил даже дежурную из гостиницы — сколько новых людей встало на его жизненном пути за один только день! И сколько бы их ни было, каждый, буквально каждый стоил того, чтобы о нем думали, заботились, чтобы его берегли.

«Не слишком ли много я на себя беру? Не ошибаюсь ли? — подумал Трофимов и тут же сам себе возразил: — Но разве я надеюсь только на свои силы? Или на силы Власовой и Находина? Нет, у меня куда больше помощников. Вот они, эти еще не знакомые мне люди, что идут сейчас навстречу, и сотни людей за стенами этих домов, люди, мысли и стремления которых сходятся на одном слове: „Коммунизм!“».

Только теперь Трофимов заметил, что не идет, а почти бежит по улице.

«Куда это я?» — улыбнулся он и, вспомнив об адресе, который дала ему Власова, решил сейчас же разыскать этот дом…

Дверь Трофимову открыла высокая пожилая женщина. Несмотря на возраст, она держалась прямо, и движения ее были плавны и легки. Она слушала объяснения Трофимова о том, кто и зачем его к ней прислал, и смотрела на него так, будто хорошо понимала, почему он, не дождавшись утра, бросился отыскивать ее дом.

— Пойдемте.

Женщина взяла Трофимова за руку и повела в комнату.

— Марина, а ведь вышло по-моему! — громко обратилась она к кому-то, и в голосе ее прозвучали молодые нотки.

Яркий свет после полутемной прихожей ударил Трофимову в глаза, и он остановился на пороге.

В глубине комнаты, перед большим стенным зеркалом, стояла девушка.

— Ты о чем, мама? — спросила она.

Слова, произнесенные ею, прозвучали звонко и протяжно, словно обронила она их невзначай, думая совсем о другом. Трофимов увидел, как медленным, округлым движением она вскинула руки к голове, оправляя тяжелые русые волосы, и, глядя в зеркало, лишь чуть-чуть повела в его сторону глазами.

— Да о том, — сказала мать, — что Ольга Петровна ошиблась, даром что прокурор — знаток человеческих душ. — Она обернулась к Трофимову: — Власова-то ваша только что звонила мне, предупреждала, что вы придете завтра, а я усомнилась: «Нет, говорю, сегодня заявится, обязательно сегодня». И то сказать, в домах свет, люди, жизнь, а ты один во всем городе — ни родных, ни знакомых.

— А мы, по-твоему, знакомые? — улыбнулась дочь.

И опять слова эти прозвучали как бы невзначай, а ее улыбка — открытая, ясная — обращена была вовсе не к Трофимову, и не к матери, а куда-то мимо них, к тому, что жило сейчас в глазах этой девушки.

— Конечно, знакомые, — рассмеялась мать. — Ведь вас Сергеем Прохоровичем зовут?

— Верно, — улыбнулся Трофимов. — А вас — Евгенией Степановной?

— Тоже верно. Знакомьтесь, моя дочь Марина, санитарный врач города и весьма строгий товарищ, но вы ее не бойтесь: она в отца — накричит, разнесет и тут же помилует.

— Надеюсь, мы будем друзьями, — сказал Трофимов.

— Может быть, если вы не очень похожи на Михайлова… — Марина протянула Трофимову руку: — Белова.

— Вот как? Что же он такое натворил?

— В том-то и дело, что он ничего не натворил, а надо бы.

— Ну-ну, не ко времени разговор, — становясь между дочерью и Трофимовым, с улыбкой сказала Евгения Степановна. — Пойдемте, Сергей Прохорович, я вам покажу вашу комнату, а потом будем чай пить.

Она снова дружески взяла Трофимова за руку и, как маленького, повела его за собой.

— Вот… Это кабинет моего покойного мужа.

Комната, куда ввела Трофимова Евгения Степановна, была вся заставлена книжными шкафами и полками. Широкий письменный стол был почти пуст — стопка чистой, пожелтевшей от времени бумаги, большая необтесанная глыба кварца, в которой было выдолблено гнездо для чернильницы, настольная лампа и рядом с ней маленькая фотография Владимира Ильича, читающего «Правду».

Трофимов подошел к столу, взглянул на эту с детских лет знакомую фотографию Ленина, на полки с книгами, на образцы горных пород, аккуратно разложенные на подоконниках, и сразу почувствовал себя здесь дома, среди родных и близких людей.

— Разрешите? — он вопросительно посмотрел на Евгению Степановну, а руки его уже потянулись к книгам.

— Смотрите, смотрите, — печально сказала Евгения Степановна. — Тут найдутся полезные книги и для вас. Муж собирал их с толком, умеючи. Ах, как он любил книги! И вы, видно, любите?

— Люблю! Очень! — сказал Трофимов, покосившись на Марину, которая в это время показалась в дверях.

И пока женщины, легко двигаясь по комнате, прибирали ее, Трофимов переходил от одной книжной полки к другой, снимая книги и не спеша прочитывая их заглавия.

Чего только тут не было! Книги по садоводству и архитектуре, множество книг о месторождениях золота, нефти и руд на Урале, целая библиотека по лесному сплаву, старинные исследования края, сборники народных песен.

Урал — Урал, с его суровой красотой, с его неисчерпаемыми богатствами, легендами и песнями, смотрел на Трофимова со страниц этих книг.

— Да тут у вас целая сокровищница! — воскликнул он, когда глаза его случайно встретились со взглядом Евгении Степановны.

— Ну что ж, я буду рада, если эти книги вам пригодятся, — сказала она. — Больно смотреть, как стоят они без дела на полках, точно вместе с хозяином… — Она не договорила, не смогла произнести страшного для себя слова. Слезы навернулись у нее на глазах, и дочь, заметив это, тихонько обняла мать и прижала ее к себе.

На минуту в комнате стало тихо и сумрачно. Трофимов, не смея потревожить этой тишины, не знал, что сказать. С книгами в руках он неподвижно стоял посреди комнаты и казался сейчас самому себе нелепо большим, неловким и совсем чужим для этих тяжко переживающих недавнюю утрату женщин.

— Вы уж меня простите за слабость, — сказала Евгения Степановна. — Как увидела вас с книгами, так и вспомнился муж. Он бывало тоже после какой-нибудь поездки вбежит к себе в кабинет и вот, как вы теперь, схватится за книги и начнет их перебирать, листать, восхищаться. Все у него в руках кипело, радовалось. Любил он жизнь!

— Кем же он был? — тихо спросил Трофимов.

— Кем только он не был!.. Мальчишкой на пароходе, грузчиком, приисковым рабочим, сталеваром, солдатом. Был первым строителем нашего комбината, потом его директором… Вот я вам и отвечу, Сергей Прохорович: был наш отец большевиком. Громкое это слово, а скромнее сказать не могу…

— Пойдемте, пойдемте пить чай, — нарушая наступившее молчание, сказала Марина. — Да положите вы книги, еще начитаетесь.

— И верно: что это мы? — встрепенулась мать. — Чай, чай пить! Милости прошу! — Она распахнула дверь и первая прошла в столовую.

— А после чая, — сказала Марина, — если хотите, пойдем в городской сад: там сегодня открытие.

За стол садились молча.

Марина налила Трофимову чаю и пододвинула чашку так просто, таким привычным движением, что он понял: место, на котором он сидел, раньше занимал за столом ее отец. Эта догадка смутила его. Несуразным представилось ему вдруг его вторжение в этот дом, в чужую жизнь, в чужое горе.

Он поднялся и пересел на другой стул.

Ни мать, ни дочь не сказали ни слова. Казалось, они ничего не заметили. Только Марина, когда она снова пододвигала Трофимову чашку, пожалуй, в первый раз за весь вечер внимательно на него посмотрела.

7

Городской парк был отделен от центра города рекой в том месте, где она делала широкую петлю, так что парк как бы лежал на самой реке, протянув к городу круто изогнувшийся над водой деревянный мост.

Мост этот по вечерам был местом встреч влюбленных.

Здесь, возле резных перил, в матовом свете фонарей, парни невольно говорили шепотом, а девушки, потупившись под взглядами случайных прохожих, прикрывали лица трепетавшими на ветру шелковыми косынками.

Сюда доносились приглушенные расстоянием звуки духового оркестра, неясные шумы вечернего города. Приносил сюда ветер и протяжные гудки буксиров с Камы, до которой было не меньше пяти километров.

От этой шири вокруг да от простых, хороших слов, что говорили своим подругам ключевские парни, тревожно бились девичьи сердца и верилось в любовь, большую и верную.

Хранители местных традиций могли бы рассказать много романтических историй, в которых немаловажную роль играл мост над Ключевкой. Часто случалось, что дочь назначала здесь свидание у того же фонарного столба, что и ее мать каких-нибудь двадцать, тридцать лет назад.

Ключевцы любили этот мост и столетний парк за рекой с тем глубоким чувством привязанности к родным местам, которое неизменно живет в русском человеке. Даже самые отчаянные городские озорники стихали на мосту и чинно пересекали его, не позволяя себе подшучивать над влюбленными.

Парк был излюбленным местом отдыха жителей города и комбинатского поселка. Сегодня же, в день открытия летнего сезона, здесь было особенно людно и весело.

Еще не доходя до моста, Таня, окруженная подругами, заметила у фонарного столба сутуловатую фигуру мужа. Она ждала этой встречи и твердо решила не избегать ее, не укрываться больше за спинами подруг, как делала все эти дни, когда встречала Константина. А встречала она его часто. Ясно было, что он преследовал ее, подкарауливал на дороге к дому, у автобусной остановки, у проходной.

«Что ему нужно? — спрашивала себя Таня. — Разве он не понимает, что все кончено между нами? Ведь все кончено!»

И вот он снова перед ней. Прячется за фонарь, сутулится, нервно курит. Она знала эту его манеру курить, почти не отрывая папиросу от губ. И этот его отчаянный, мальчишеский наклон головы — вот-вот ринется парень в бой — горячий, смелый, быстрый.

«Весь в отца», — говорили о нем пожилые женщины.

Но сейчас во всем облике Константина было что-то жалкое, что-то униженное. Нелепо горбатая, старческая тень легла от него поперек моста, и тень эта, колеблемая покачиваниями фонаря, точно приседала и кланялась перед Таней.

Пройти мимо, не повернув головы, наступить на эту жалкую тень с огромной, скрюченной у лица рукой?

А подруги уже замолчали, остановились и тесным кольцом обступили Таню.

— Нет, девушки, идите, идите, — тихо, но твердо сказала она. — Я должна с ним поговорить…

Никто не возразил ни слова. Таня стояла, не поднимая головы, прислушиваясь к удаляющимся шагам девушек. Тень у столба дрогнула, двинулась к ней. Таня подняла голову. Константин стоял рядом. За спиной его изгибался край моста, сверкали в воде отражения огней, темнели кроны деревьев.

Так стояли они здесь и в тот памятный, счастливый вечер…

— Таня, — сказал он хрипло.

А она, стараясь не слышать этот ставший чужим ей голос, вспоминала то, что говорил он тогда.

— Таня, как же теперь? Как же? — трудно выговаривая слова, спросил Константин.

Она снова взглянула на его измученное, исхудавшее лицо.

— Что, Костя?

— Не думал я, что так все у нас кончится…

— И я не думала.

— Как же теперь, Таня?

— Не знаю.

— Не суди меня строже людей… Послушай, что люди говорят, — Константин замялся. — В семье всякое бывает… Ну, погорячился, должна же ты понимать…

— О чем ты? — удивилась Таня. — Про каких-то людей?.. Зачем? Я этих людей не знаю. Мои друзья так не говорят. Нет, нет, с чужих слов жизнь не прожить!

— А я и не живу! — нахмурился Константин.

Знакомая упрямая складка легла у него возле губ, прищуренные глаза сверкнули злыми огоньками. Но странно, эта перемена в Константине обрадовала Таню. Таким он был больше похож на прежнего, такого не надо было жалеть. Жалость! Жалость! Вот что владело ею, вот что ее угнетало все эти дни! И чтобы совсем отделаться от этого унизительного, гнетущего чувства, она с вызовом бросила ему в лицо:

— А про жалость тебе твои друзья ничего не говорили? Не они ли посоветовали тебе ходить за мной по пятам, ловить на каждом углу и ждать, не пожалею ли я тебя? Бабы ведь жалостливые!.. — Сказала и испугалась своих слов.

Константин отпрянул от нее и с такой яростью потряс руками фонарный столб, что матовый колпак качнулся и тоненько зазвенел.

— Уходи! — крикнул он. — Мне твоей жалости не нужно!

И Таня пошла, сперва медленно, а потом все быстрей и быстрей. Она ждала, что он позовет, окликнет ее, но он не окликнул.

Тогда она побежала. Ветер ударил ей в лицо, и она услышала звуки оркестра, далекие, неясные голоса.

— Вот и поговорили… — с горечью произнес вслух Константин, когда Таня исчезла за мостом. — Вот и поговорили…

Нет, не так представлял он себе эту встречу, которую искал, чтобы объяснить Тане, как могло случиться, что он ударил ее.

Константин и сам толком не знал, что станет он говорить, когда встретится с женой. Ему ясно было лишь одно: он не хотел ее ударить! Не хотел! И если это произошло, то, наверно, благодаря какой-нибудь нелепой случайности.

Все последние дни Константин мучительно искал ее — эту случайную причину своего дикого поступка. То он цеплялся за мысль, что был пьян, то вспоминал, как Таня оттолкнула его, когда он подошел к ней со словами: «Ну, выпил, что ж тут такого?» — и этим тяжко обидела перед товарищами; то, наконец, представлялось ему, что он вовсе и не ударил Таню, а попросту отмахнулся от нее и случайно, именно случайно, задел рукой по лицу.

Да, Константин готов был теперь ухватиться за любой довод, который мог бы хоть как-то смягчить его вину в глазах жены, смягчить, умалить его вину перед самим собой.

До встречи с Таней эти доводы казались Константину убедительными, серьезными. Но вот они встретились, и Константин сумел сказать жене лишь невразумительные, жалкие слова оправдания, которые, он чувствовал это, только сильнее оскорбили ее.

8

— Этот мост прозвали у нас «сердечным», — сказала Марина Трофимову, когда они подходили к парку.

— Вот как? — улыбнулся Трофимов.

— Говорят, что все счастливые объяснения в нашем городе обязательно происходят здесь.

В это время Трофимов и Марина заметили стоявшего на мосту Лукина.

— Счастливые? — нарочно громко переспросил Трофимов. — Не верю, да и кто это придумал, что в любви все должно быть только счастливым? Простите, — обратился он к Лукину, — разрешите прикурить?

— Прошу, — Лукин, не глядя, протянул Трофимову тлеющую папиросу. — Сердечный мост!.. Любовь!.. — зло, не разжимая губ, пробормотал он. — Брехня, брехня все это!

— Вы о чем? — прикуривая, спросил Трофимов.

— Так, между прочим…

— Странное совпадение, — сказала Марина, когда они отошли от Лукина. — Ведь парень, у которого вы прикуривали…

— Да, я знаю. Я был сегодня в суде.

— Ах, вот оно что! Меня очень огорчила вся эта история. Чудесная была пара.

— Почему была?

— Разве вы считаете, что у них все еще может наладиться?

— Думаю, что да.

— Нет, если бы меня так оскорбили, — с возмущением проговорила девушка, — как бы я ни любила, я бы не могла простить! Никогда!

— Если бы вы любили, то сказали бы другое.

— Не знаю… Не уверена… — с внезапно прозвучавшей в голосе печалью сказала Марина.

— Тогда, случись это с вами, вы бы думали не о том, прощать или нет, а о том, что за человека вы полюбили и что с ним произошло. И обязательно по сто раз на дню спрашивали бы себя: «Кто в этом виноват? Может быть, я? Или я ошиблась в нем, придумала его себе? А может быть, виноват кто-нибудь другой?» Нет, Марина Николаевна, от любимого человека так просто не отмахнешься.

— Кто виноват? — усмехнулась Марина. — Это в вас прокурор говорит, Сергей Прохорович. А в любви с прокурорской меркой делать нечего.

— Да ведь моя-то мерка куда шире вашей!

— Не спорю. Здесь, на мосту или в парке, и прокуроры и начальники всякие — такие же люди, как Костя Лукин, со своими слабостями, со своими ошибками. Но вот вы пришли в суд, и тогда ваше «кто виноват?» облекается в статью уголовного кодекса, в обвинение.

— Не правда ли, какая горькая истина? — останавливаясь перед Мариной, насмешливо спросил Трофимов.

— Да, если любовь становится предметом судебного разбирательства, если к отношениям любящих применим вопрос «кто виноват?» — то, простите меня, Сергей Прохорович, роль прокурора в таком процессе совсем незавидна.

— А все-таки, все-таки — кто виноват? А? — Трофимов коснулся локтя девушки. — Ведь как хорошо будет, Марина Николаевна, если прокурор, именно прокурор, ответит Татьяне Лукиной на этот мучающий ее вопрос.

— Но вы скажете ей только то, что она и сама отлично знает: «Виноват муж».

— Ну, а если нет? Если вина ее мужа не так уж бесспорна и, выяснив это, мы подскажем Лукиным, как им жить дальше?..

— Суд, прокурор — в роли примирителей и советчиков?

— Если вас пугают такие слова, как «суд» и «прокурор», то замените их простым словом — «друзья». Да, такие друзья, как мы, могут прийти им на помощь.

— Друг… — протяжно сказала Марина и украдкой чуть насмешливо глянула на Трофимова. — Вот вы мне все и объяснили, Сергей Прохорович. Спасибо вам. — Она рассмеялась. — Надо только заменить слово «прокурор» на слово «друг» — и все будет хорошо. Верно?

— Не совсем так, — усмехнулся Трофимов. — А вот то, что я не убедил вас, — это верно.

Они замолчали.

«Обиделся, — подумала Марина. — Ну и пусть его! Слишком уж он прямолинеен и уверен в себе».

9

Они пошли в парк и сразу очутились в толпе гуляющих. Их появление заметили. Трофимов почувствовал на себе любопытные взгляды.

— Ну, что же мы станем делать? — спросил он Марину.

— Просто походим по дорожкам, — ответила девушка.

Трофимов взял ее под руку, и они двинулись вдоль по аллее.

— Как давно не бывал я в подобных местах! — сказал Трофимов. — И очень жаль, что не бывал.

— Да, здесь хорошо, — думая о чем-то своем, отозвалась Марина.

— Очень! Так и подмывает тряхнуть стариной — потанцевать, побалагурить! А что, Марина Николаевна, не потанцевать ли нам в самом деле?

— Разве прокуроры танцуют? — улыбнулась девушка.

— Еще как! — рассмеялся Трофимов. — Хотите убедиться?

Марина не ответила. Что-то отвлекло ее. Отвернувшись от Трофимова, она устремила взгляд в дальний конец аллеи.

— Пойдемте туда! — сказала она. — Я покажу вам наш летний театр. Там сегодня концерт кружка самодеятельности комбината.

Она говорила, а сама все ускоряла шаги.

Они подошли к зданию летнего театра, и Марина подвела Трофимова к группе мужчин, куривших у входа. Еще не доходя до них, Трофимов услышал громкий, с насмешливо-добродушными интонациями голос, который покрывал все прочие голоса. Его обладатель, высокий человек лет сорока, был, очевидно, центром всего кружка.

Трофимов заметил, что пока они пересекали аллею, Марина внимательно смотрела на этого человека. Наконец и тот увидел ее.

— Марина Николаевна! — пробасил он, с юношеской проворностью идя ей навстречу. — Я уж не надеялся вас сегодня встретить.

«А ведь этот человек вам не безразличен, Марина Николаевна», — подумал Трофимов. Будто угадав его мысли, девушка смущенно оглянулась на него и, стараясь скрыть свое замешательство, преувеличенно громко сказала:

— Знакомьтесь, товарищи! Это мой сосед и наш новый прокурор Сергей Прохорович Трофимов… Леонид Петрович Швецов — директор комбината.

— Да я бы и сам как-нибудь представился, — улыбнулся Швецов, широким, радушным движением протягивая Трофимову руку. — Рад вас приветствовать на земле уральской! Не москвич ли?

— Да, из Москвы.

— Выходит, земляки! А что, Андрей Ильич, — обернулся он к невысокому коренастому человеку, — не перевелись еще в Москве богатыри! Экий молодец! А?

— Да, такой и с вами потягаться может, — отозвался Андрей Ильич, и добродушные морщинки собрались возле его глаз.

Он подошел к Трофимову.

— Рощин, секретарь райкома. Говорят, вы ко мне заходили?

— Сразу же как приехал: хотел познакомиться.

— Вот и чудесно, — рассмеялся Рощин. — Не довелось в райкоме, так познакомимся в парке.

После громогласного Швецова голос Рощина показался Трофимову совсем тихим. Да и всем своим обликом — ростом, неторопливыми движениями — он разительно отличался от высокого, стремительного в движениях Швецова.

Невольно для себя Трофимов сравнил их. Сравнил и подумал, что эти два столь несхожие между собой человека, наверно, и работают и живут совершенно по-разному. И если Швецов первой же сказанной фразой, первым же широким своим движением как бы спешил заявить о себе, то сдержанный Рощин, напротив, приглядывался и прислушивался сам.

Секретарь райкома партии и директор крупнейшего в районе комбината были теми людьми, с которыми предстояло Трофимову и, может быть, уже с завтрашнего дня встретиться в рабочей обстановке. Вот почему с таким интересом приглядывался к ним Трофимов. Он отлично понимал, что первое впечатление бывает обманчивым, что жизнь нередко опровергает поспешные выводы, и все же был рад тому невольному чувству симпатии, которое пробудилось в нем к этим, столь различным людям.

Больше того, он вдруг поймал себя на мысли, что громогласный и веселый Швецов сразу накрепко овладел его вниманием, что он с удовольствием смотрит на него и рад его умному, необидно насмешливому взгляду серых, точно забранных в паутинку морщинок, глубоко посаженных глаз. Люди, подобные Швецову, всегда очень нравились Трофимову. Сам несколько скованный и застенчивый, он любил и ценил в других и ловкость движений, и ко времени сказанное острое словцо. Ну, а Рощин? Вглядываясь в его спокойное, с резкими складками у рта и с чуть приметной пулевой отметиной на подбородке лицо, Трофимов сразу же угадал в Рощине бывшего кадрового офицера, хотя во всей его небольшой фигуре, в тихом голосе и в штатской привычке держать руки на ремне гимнастерки не было больше ничего, что прямо бы говорило о его военном прошлом.

— Ну что ж, Сергей Прохорович, с приездом, — негромко и приветливо сказал Рощин. — Как устроились? Может, нужно что-нибудь?

— Благодарю. Все в порядке.

— А то вот и председатель горисполкома Чуклинов.

Рощин указал на молодого человека, который в это время любезно раскланивался с проходившими мимо девушками.

— Степан Егорович! — позвал его Рощин. — Знакомьтесь. Наш новый прокурор.

Чуклинов подошел — сияющий, легкий, быстрый. Крепко стиснул руку Трофимову, сверкнул озорной улыбкой и, лукаво косясь на окружающих, сказал:

— Чует, чует мое сердце — трудный прокурор у нас теперь будет! И ведь заметьте, товарищи, с первых же шагов подкапывается под меня.

— Как так? — улыбнулся Трофимов, заражаясь шутливостью Чуклинова.

— Да так, что и дня не прошло, как вы в городе, а уже с санитарным врачом познакомились. Это же мой первый враг и ненавистник!

— Обещаю вас помирить, — смеясь сказал Трофимов.

— Невозможно!

— Помирю, помирю! Сам с вами поссорюсь, а с Мариной Николаевной помирю.

— Вот видите, вот видите — уже и ссориться хочет! — притворился испуганным Чуклинов. — Марина Николаевна, не губите!

— Обязательно погублю!

— Погубит, по глазам вижу — погубит! — хохотал Чуклинов.

Все невольно посмотрели на Марину.

— Леонид Петрович, — решительно сказала она, — а ведь у меня к вам дело.

— Дело? Какое же, Марина Николаевна?

— А вы не догадываетесь?

— Нет.

— Помните, я говорила вам о непорядках в молодежном общежитии и о пустыре перед детским садом? Так до сих пор ничего и не сделано.

— Но я же дал указание все сделать, — нахмурился Швецов.

— Да, дали… — Марина замялась. — Мне не хочется начинать об этом разговор здесь, в парке… Вы бы не могли меня завтра принять, Леонид Петрович? Ну хотя бы на несколько минут?

— Но завтра на рассвете я лечу в Москву.

— Вы уезжаете? — спросила Марина.

— Да, на месяц.

— Месяц? Большой срок! — огорченно сказала девушка. — А мне очень нужно с вами поговорить, просто очень нужно.

Швецов взглянул в ее огорченное лицо и, видно, почувствовал в словах Марины что-то недосказанное, без тени улыбки, с подчеркнутой серьезностью предложил:

— Тогда, Марина Николаевна, если любая из этих скамеек может заменить вам мой служебный кабинет, я готов вас слушать.

— Сергей Прохорович, — обернулась Марина к Трофимову, — вы меня извините, если я вас ненадолго покину?

— Конечно, Марина Николаевна, — с готовностью отозвался Трофимов. — Я как раз собирался поговорить с товарищем Рощиным.

— Ну, вот и чудесно! — Швецов подошел к Рощину. — До свидания, Андрей Ильич. До свидания, товарищи. — Швецов на секунду задержал свой пытливый взгляд на Трофимове. — Жаль, что наша первая встреча оказалась такой короткой. Впрочем, мы еще успеем надоесть друг другу.

— Не думаю, — отвечая на швецовское рукопожатие, сказал Трофимов. — Вернее, не хотел бы так думать.

— Это почему же? — не понял Швецов.

— Да хотя бы потому, что надеюсь с вами подружиться, — просто ответил Трофимов.

— Вот это ответ! — с интересом взглянув на Трофимова, улыбнулся Швецов. — А ведь так, наверно, и случится. — Он обернулся к Рощину и Чуклинову. — Ваши пожелания, товарищи, помню. Действительно, пора, пора нам подумать о едином плане жилищного строительства и для города и для комбината. Правда, может быть, и не в этом году…

— Отчего же не в этом, Леонид Петрович? — возразил Рощин. — Откладывать, думаю, незачем.

— Каждый день жалко, — сказал Чуклинов. — Нам объединиться — мы бы горы своротили!

— Или хотя бы городские холмы, — рассмеялся Швецов. — Хорошо, я доложу в Москве о ваших предложениях. Ну, а пока могу я надеяться на вашу помощь в осушке болот?

— Вопрос решен, Леонид Петрович, — сказал Рощин. — Будем помогать.

— И городской совет тоже? — взглянул Швецов на Чуклинова.

— Всем, всем районом будем помогать! — решительно отозвался Чуклинов. — Ведь эти болота — и на нашей совести пятно.

— Пятно на совести! — рассмеялся Швецов. — Образно сказано. Подумать только, что из-за этого пятна на совести комбинат не может расширять свой поселок! До скорой встречи, товарищи!

Он попрощался с Рощиным и Чуклиновым и, еще раз кивнув на прощание Трофимову, подошел к Марине.

— Пойдемте, Марина Николаевна.

Швецов взял девушку под руку, и они пошли к стоявшей неподалеку скамье.

— Пойдем и мы, — так же беря Трофимова под руку, сказал Рощин.

10

Несколько минут они шли молча. Центральная аллея осталась далеко позади. Здесь, на тихих садовых дорожках, было безлюдно, пахло молодой листвой.

— Город наш старинный, с традициями, — заговорил Рощин. — Я говорю — «наш» город, думая и о себе и о вас. Да, Сергей Прохорович, Ключевой — наш и для меня, а я здесь родился и вырос, и для вас, хотя вы прожили в нем всего несколько часов.

— Так и я это понимаю, — отозвался Трофимов.

— Понимаете? — недоверчиво глянул на него Рощин. — Все ли, Сергей Прохорович? — И, не ожидая ответа, Рощин отрицательно покачал головой. — Нет, далеко не все. Конечно, мысль-то сама по себе понятна: приехал человек в этот район не на день, не на месяц, а, может быть, на много лет, приехал на серьезную работу, и все здесь для него, если не сразу, то со временем, станет своим и близким. Так. Но именно со временем, Сергей Прохорович… В этом-то все дело. Возьму хотя бы пример из своей жизни…

Рощин остановился и прислушался к далекой, звучавшей где-то на реке песне.

Прислушался и Трофимов.

Два голоса — высокий, напряженный, вот-вот готовый прерваться голос юноши и негромкий, безмятежный девичий, вторя друг другу, уплывали все дальше и дальше по реке. О чем говорилось в песне, расслышать было нельзя, но то, как по-разному пели ее парень и девушка, и без слов рассказывало печальную и вечную повесть о неразделенной любви.

— Вот так и подмывает сбежать к реке и спросить у этой девушки: «Ну, чего, чего тебе еще надо? Слышишь? Ведь он же любит тебя!..» — Рощин посмотрел на Трофимова и смущенно рассмеялся. — А она мне ответит: «Уходи, секретарь, чужая любовь — не твоя забота». А чья же? Может быть, ваша, Сергей Прохорович? Ведь кто-то же должен помогать людям разбираться в их сердечных делах…

Рощин говорил, а Трофимов, с изумлением глядя на него, так и не мог понять, шутит секретарь или говорит серьезно. Кажется, шутит и даже улыбается, а глаза серьезные, да и мысль серьезная: «Ведь кто-то же должен помогать людям разбираться в их сердечных делах…»

Что мог ему ответить Трофимов? Всего какой-нибудь час назад об этом же самом говорил он с Мариной. Мог ли он, не зная Рощина, не разобрав, шутит тот или нет, взять да и выложить перед ним свои сокровенные мысли? А если Рощин не поймет его, если сказанные им сейчас слова были просто шуткой?..

Трофимов молчал, и Рощин заговорил сам и, казалось, уже совсем о другом:

— Да, так вот вам пример из моей жизни… Секретарем райкома я всего три месяца. До этого много лет работал на сплаве. Работа такая, что, кажется, нет во всем нашем районе кустика или ручейка, которых бы я не помнил. Весь район перед глазами… Ну, а как стал секретарем, вдруг обнаружил, что района-то я и не знаю.

— Ведь вы же здесь родились! — удивился Трофимов.

— Да, родился и вырос, а вот поди ж ты — приходится узнавать родные места заново. И догадываетесь, почему?

— Нет.

— Неправда, догадываетесь! — усмехнулся Рощин. — Ведь загадка-то не трудна.

— Ну, догадываюсь, — признался Трофимов. — Люди?

— Да, люди. Пока работал на сплаве, я больше деревья да реки изучал. Где какое течение, где какой паводок бывает — все это я знал куда как хорошо. А вот с людьми был знаком неважно, поверхностно. Иного и по имени-отчеству знаешь и в гости к нему ходишь, а что он за человек, какой пробы, тебе и невдомек.

Рощин подошел к могучему тополю и осторожно провел ладонью по его шероховатой коре.

— Скажите, Сергей Прохорович, ведь вы, когда сюда ехали, наверно, много думали о своей будущей работе?

— Немало.

— А о первом своем разговоре с секретарем райкома тоже думали?

— Думал и об этом.

— И как же вы этот разговор себе представляли?

«Да, как же я представлял свой первый разговор с секретарем райкома?» — мысленно спросил себя Трофимов и, чувствуя испытующий взгляд Рощина, чистосердечно признался:

— Откровенно говоря, такого разговора я не ждал.

— Не ждали? — усмехнулся Рощин. — Вот и хорошо, что разговор у нас нежданным получается, очень хорошо.

Рощин все еще стоял у дерева, словно собираясь обхватить ствол руками. Он и в самом деле попробовал это сделать, но руки его достали лишь до середины ствола.

— А ну-ка вместе! — крикнул он Трофимову.

Трофимов прижался грудью к замшелому стволу и, протянув руки, посмотрел вверх. Звездное небо опрокинулось на него. Гонимые ветром тучи то открывали, то закрывали прозоры в ветвях, и от этого казалось, что не туча, а самое дерево, подхваченное ветром, летит над землей. Ощущение полета передалось и Трофимову. Как чудесно было стоять вот так, запрокинув голову, обхватив руками ствол дерева, и смотреть и слушать этот широкий поток жизни!

— Вышло! — торжествующе крикнул Рощин, когда их руки сошлись настволе. Он отошел от дерева, поглядывая на Трофимова чуть прищуренными в улыбке глазами. Потом, дружески притянув его к себе за плечи и широким движением руки указывая на город, сказал: — Знаете, что? Любить, любить все это надо. Любить беззаветно, бескорыстно.

Минуту назад Трофимов не понял бы этой внезапной взволнованности Рощина, мог бы не ощутить глубокого смысла его слов. Но теперь он понял: Рощин, говоря с ним о своем и его долге, помогать людям во всем, даже в душевных делах, говорил серьезно. Он думал о том же, о чем думал и сам Трофимов.

Они вышли к реке. Отсюда был виден мерцавший тысячами огней крутой противоположный берег, а за городом, за черной полосой леса — светящийся полукруг комбината.

— Когда меня посылали сюда на работу, — сказал Трофимов, — то предупреждали, что я получаю трудный район.

— Вот как? — улыбнулся Рощин. — Такое же предупреждение получил и я.

— В чем же заключается эта трудность? — спросил Трофимов.

— На ваш вопрос не так-то легко ответить, Сергей Прохорович. Не легко даже мне, человеку здешнему. — Рощин замолчал и, должно быть, по давнишней привычке, задумавшись, потер ладонью лоб. — Скажу только одно: ошибкой будет считать, что район наш отсталый, что у хозяйственников здесь дело не клеится. Это не так. Возьмем Шведова. Хороший, инициативный работник.

— Да, если говорить о первом впечатлении, то он мне очень понравился, — сказал Трофимов.

— И неудивительно. За плечами у этого человека десяток огромных строек, большой опыт, глубокие знания. Выходит, трудность нашего района не в плохих руководителях и, тем более, не в отсталости, а совсем в другом. И думается мне, что трудность эта в том, что при всем богатстве и разносторонности районного хозяйства мы не всегда еще правильно используем наши возможности, не всегда и не все понимаем, какая у нас в руках сила. Не все! А сила эта, Сергей Прохорович, поистине огромная! Вот почему, когда вы будете искать то главное, что должно лечь в основу вашей работы, не ищите трудностей там, где их нет. Старайтесь заглянуть в жизнь нашего района поглубже и не спешите с выводами… Пооглядитесь, поработайте, Сергей Прохорович; главный наш разговор еще впереди.

— Я очень рассчитываю на вашу помощь, Андрей Ильич.

— А я на вашу. У нас ведь одни задачи, одна цель. Правда, области работы разные. Я это понимаю. Понимаю и помню, что прокурор не подчиняется местным органам власти. Все это так, но… — Рощин строго посмотрел на Трофимова, и слова, которые он сказал ему, прозвучали подчеркнуто твердо: — Михайлов с годами потерял вкус к работе, потерял остроту зрения. Это недопустимо!

— Да, недопустимо! — повторил Трофимов.

— Любить наш район, любить этот город не значит только оберегать то, что есть здесь хорошего, — говорил, энергично рубя воздух рукой, Рощин, как бы подводя итог всему их разговору. — Это значит еще, что мы должны растить здесь новое, а главное — прививать коммунистические навыки жителям нашего района, чтобы ключевцы, как и все советские люди, вошли в коммунизм по праву свободных от пережитков прошлого граждан своей страны…

— Очень хорошо, что вы говорите это мне, прокурору.

— Именно вам, прокурору…

11

— Итак, я вас слушаю! — сказал Швецов Марине, едва лишь они сели на скамью.

«Итак, я вас слушаю!» — повторила про себя Марина и вдруг почувствовала, что робеет перед этим большим и, конечно же, очень занятым человеком, и ее дела к нему, которые за минуту до этого казались ей чрезвычайно важными, сразу как-то поуменьшились и показались незначительными.

Не зная, с чего начать разговор, Марина в замешательстве смотрела на Швецова, а он, точно понимая растерянность девушки, молчал, давая ей время собраться с мыслями.

Они сидели очень близко друг от друга, так близко, что она явственно слышала его неровное дыхание и даже машинально, по-докторски, отметила: «Сердце.

Пошаливает сердце». И это докторское наблюдение неожиданно помогло ей пересилить свое замешательство и начать разговор.

— Знаете, Леонид Петрович, — сказала Марина, — когда будете в Москве, обязательно покажитесь хорошему специалисту-сердечнику.

— Да, кажется, этот мой мотор начинает плохо тянуть. — Швецов неожиданно взял Марину за руку и сказал мягко, непривычно тихим для него голосом: — Спасибо вам, милая вы моя девушка. Я вообще-то не очень слушаю врачей — некогда, но вас послушаю. Ну, а теперь о деле. Что вас тревожит, Марина Николаевна?

— Я хотела вам напомнить о пустыре перед детским садом и о душевых в молодежном общежитии. О том, что пустырь следует озеленить, а душевые — отремонтировать.

— Но я же давно приказал все это сделать.

— А вот и не сделано. — Марина быстро поднялась и, выпрямившись перед Швецовым, решительно сказала: — И я прошу еще, Леонид Петрович, избавить меня от всяких шуточек и усмешечек, которыми меня встречают, вместо того чтобы выполнять мои требования как санитарного врача города. — Марина в волнении сжала руки в кулаки. — Учтите, Леонид Петрович, что за санитарное состояние в поселке отвечаете в первую очередь вы — директор комбината.

— Так же, как и за все остальное, — миролюбиво заметил Швецов. — И я не отказываюсь от этой ответственности, Марина Николаевна, но у меня ведь очень много дел — вы знаете. Вот почему далеко не все дела решаю я лично. На комбинате вместе со мной работает немало людей, и каждый из них обязан отвечать за свой участок работы.

— Да, а на поверку что выходит? — с возмущением спросила Марина.

— Не беспокойтесь, больше это не повторится! — жестко сказал Швецов.

Он встал со скамьи, и они, медленно подвигаясь вперед, снова вышли на площадку перед летним театром.

Площадка эта, еще недавно заполненная гуляющими, теперь была пуста, а из раскрытых дверей театра доносились звуки рояля.

— Начался концерт, — сказала Марина. — Вы не хотите послушать?

— Нет, Марина Николаевна, мне пора собираться в дорогу. А вы идите.

— Нет, нет, мне совсем не хочется! — поспешно сказала Марина и нерешительно посмотрела на Швецова. — Я…

— Говорите, говорите, Марина Николаевна, — ободрил ее Швецов. — Я же вижу, что настоящий разговор у нас только начинается.

— Да, у меня к вам было очень серьезное дело, — кивнула Марина, — но теперь, раз вы уезжаете…

— Не навеки же. Нет, коли начали, то и говорите. Я недомолвок не люблю.

— И я тоже, — смело взглянула на Швецова Марина. — Но речь идет не обо мне, Леонид Петрович. Вот поэтому-то я и раздумываю — говорить или нет.

— Не доверяете?

— Нет, тут совсем другое… Хорошо, я скажу…

Марина внимательно, даже как показалось Швецову, испытующе посмотрела на него.

— Речь идет о проекте моего отца.

— О проекте Николая Николаевича Белова? Каком проекте?

— О проекте будущего Ключевого, каким он представлял его лет через пятнадцать. В этом проекте очень много говорится и о комбинатском поселке. Поэтому-то мы с мамой и решили, что вам будет интересно…

— Так, так! — сердито сказал Швецов. — Вы с мамой решили!.. Проект Белова, проект человека, который так много сделал для комбината, вы с мамой держите дома под замком, и я узнаю о нем только через полгода после приезда в Ключевой. Отлично, Марина Николаевна! Да если бы я был вашим отцом, я бы…

Не досказав того, что бы он мог сделать с Мариной, если бы был ее отцом, Швецов так неодобрительно посмотрел на девушку, что она вдруг отчетливо вспомнила, как однажды, когда ей было лет десять, отец сурово прикрикнул на нее за то, что она в чем-то солгала ему. Это был единственный случай, когда отец так строго обошелся с ней.

Сейчас, глядя на рассерженного Швецова и припоминая свое детское горе из-за размолвки с отцом, Марина не только не обиделась на Швецова, а даже обрадовалась.

— Значит, вас серьезно интересует этот проект? — с облегчением воскликнула она. — А мы-то с мамой боялись, что вы и разговаривать со мной о нем не станете. Ведь проект этот далеко еще не закончен. Отец не успел…

Марина смолкла.

— Вот что, Марина Николаевна, — сказал Швецов. — Запомните: в первый же день после возвращения из Москвы я приду к вам домой за проектом Николая Николаевича. Жаль, конечно, что он не закончен, но и то, что уже сделано, уверен, всем нам очень пригодится.

— Спасибо, Леонид Петрович, — тихо сказала Марина. — Я так рада…

— А вам не спасибо, — отозвался неожиданно грустным голосом Швецов. — Вот так проживешь большую жизнь, настроишь комбинаты, железные дороги, города, а все-таки жизни-то и не хватит. И, глядишь, лежит у тебя в ящике письменного стола неоконченная работа, и твоя дочь или жена, боясь, что люди могут оскорбить твою память, не понять, не оценить неоконченного труда, прячут этот труд в ящике рядом с фамильными альбомами и открытками с курортов. Да… Ну, пойдемте, Марина Николаевна, я помогу вам разыскать Трофимова.

— Нет, не нужно, — отрицательно покачала головой девушку. — Мне надо идти домой. До свидания, желаю вам счастливого пути…

Марина повернулась и быстро пошла к светящемуся вдали выходу из парка.

12

Оглянулась Марина уже за мостом. Парк остался далеко позади. И где-то там, на одной из дорожек, наверно, все еще стоял Швецов.

Марина медленно шла по пустынной в этот час приречной улице, думая о своем разговоре с Швецовым и о том, что ее так взволновало и обрадовало в этом разговоре.

— Марина Николаевна! — услышала она за спиной.

Она вздрогнула и обернулась.

Следом за Мариной торопливой, семенящей походкой шел адвокат Струнников.

— Вы одни! Вам грустно! — не спрашивая, а утверждая, сказал он. — Разрешите, я провожу вас.

— Спасибо, Дмитрий Иванович, но…

— Не беспокойтесь, я буду молчать. Самый говорливый человек в городе — ваш покорный слуга — знает, когда надо молчать.

— Хорошо, тогда будем молчать, — сказала Марина.

Струнников кивнул и засеменил рядом с ней.

Друг ее отца, Дмитрий Иванович был одним из тех людей, которые являлись для Марины как бы неотъемлемой принадлежностью родного города.

Однажды, когда Марина еще училась в Свердловске, она случайно встретилась с приехавшим туда Струнниковым. Марина подбежала к старому адвокату и прямо на улице горячо обняла и расцеловала его.

— Это вы не меня, старика, а город родной приветствуете, — сказал ей тогда Струнников.

Родной город… Ради него, по совету отца, Марина пошла учиться в медицинский институт. Николай Николаевич Белов хотел, чтобы его дочь стала врачом. Когда же пришло время решать, какую специальность выбрать Марине, отец посоветовал ей остановиться на санитарии. До сих пор помнила Марина это письмо.

Отец писал, что, выбирая профессию, Марина должна жить не только сегодняшним днем, но и заглядывать вперед. А в будущем самая скромная из врачебных профессий — санитария — станет одной из главных. В том, что делает санитарный врач, мало эффектного и очень много трудной повседневной работы. Он борется за чистоту в домах и на городских улицах, за яркую зелень садов, за то, чтобы легче дышалось людям. Он не лечит, а предупреждает болезни. Отец писал, что у них в городе много хороших хирургов и терапевтов, но почти нет санитарных врачей.

Влюбленный в свой край, в свой город, Белов не сомневался, что и дочь разделяет его чувства. Он не ошибся. Вернувшись домой по окончании института, Марина с первых же дней настойчиво принялась за дело. Отец помогал ей. Работа Марины совпадала с его широкими планами реконструкции и благоустройства города, который уже в самые ближайшие годы должен был стать подлинной столицей большого промышленного района.

Планы отца… Родной город…

Когда Швецов полгода назад приехал в Ключевой и пришел навестить семью Беловых, мать и дочь приняли его настороженно. Еще свежа была боль утраты, и Швецов — новый директор комбината — не мог не понимать этого. Марина отчетливо, до малейших подробностей вспомнила эту свою первую встречу со Швецовым. Нет, он не стал утешать их, не стал говорить таких ненужных и даже оскорбительных, когда их произносит чужой человек, слов о покойном.

И Марина была бесконечно благодарна ему за это. Все ей тогда в нем было симпатично: его громкий голос в их доме, где за время болезни отца все привыкли говорить шепотом, свободные и вместе с тем точные движения Швецова, его увлекательные рассказы о Москве. Марине тогда показалось, что место отца занял настоящий, большой человек.

«Но почему — настоящий, почему — большой? — не раз спрашивала себя Марина, инстинктивно подвергая сомнению свое слишком уж быстрое признание Швецова. — Да ведь я же совсем не знаю его!»

Но, думая об этом, она часто ловила себя на мысли, что Швецов вовсе не такой уж незнакомый ей человек.

Казалось, будто встречались они и прежде. Казалось, что давным-давно слышала она этот громкий, уверенный голос, видела это открытое, умное лицо и они вели друг с другом неторопливые, полные глубокого смысла и значения беседы…

Впрочем, бесед-то вовсе и не было, как не было и старой дружбы да и самих встреч. Просто, Марина узнала в Швецове «своего героя», свою «придумку» — тот светлый, романтический и слишком уж прекрасный и безупречный образ человека, который так часто слагает в своем воображении девушка, когда приходит пора девичьих раздумий, девичьей тоски о друге.

Давно уже минуло для Марины это время девичьих мечтаний, а поди ж ты — появился Швецов, и, точно перечитанная страничка из старой и любимой книжки, возник перед ней ее забытый герой, ее «придумка», и даже не Швецов — реальный, живой Леонид Петрович Швецов, про которого Марина знала, что ему уже далеко за сорок и что в Москве у него есть жена и взрослый сын, нет, вовсе не Швецов, а такой вот — чем-то похожий на него — большой, настоящий человек чудился теперь девушке всякий раз, когда думала она о своем будущем.

«Да только встречу ли я когда-нибудь такого — похожего? — нередко загадывала Марина, сердясь на себя за эту, как ей казалось, глупую бабью тоску. — Встречу ли?» — подумала она и сейчас. И, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями, поспешно обернулась к Струнникову.

— Дмитрий Иванович, скажите, нравится ли вам Швецов?

Струнников, словно ожидая этого вопроса, нисколько не удивился ему, но ответил не сразу, подумавши.

— Знаете, Марина Николаевна, — тихо сказал он, — ведь я — одинок… Так сложилась жизнь… И вот иногда я по-стариковски мечтаю о несбыточном… О сыне! О большом, умном человеке! И знаете, Марина Николаевна… — Тут голос Струнникова дрогнул. — Швецовокому отцу, а он, кажется, жив, я признаюсь, завидую…

В молчании подошли они к дому Марины, молча распрощались и разошлись.

13

Рощин и Трофимов вышли на аллею перед театром, когда ни Марины, ни Швецова там уже не было.

— А где же Белова? — оглядываясь по сторонам, спросил Рощин у встретившегося им в дверях театра Чуклинова. — На концерте?

— Нет, ушла домой, — шепотом отозвался Чуклинов, не отрывая глаз от сцены, где в это время какая-то девушка прозрачно-чистым голоском выводила замысловатые трели алябъевского «Соловья».

— Да и нам пора, — сказал Рощин. — Только не домой, а в райком. Надо побеседовать с приехавшими из района товарищами.

Чуклинов с сожалением отвел глаза от сцены.

— Эх, до чего же хорошо поет наша Варя!.. Что ж, Андрей Ильич, пойдемте. И верно, надо поговорить.

Трофимов, не зная, что ему теперь делать, вопросительно посмотрел на Рощина, и тот, угадав ею невысказанное желание, предложил:

— Пойдемте-ка с нами, товарищ Трофимов. Думаю, что наш разговор будет интересен и для вас…


В здании районного комитета партии, несмотря на поздний час, царило деловое оживление, такое обычное, но всегда особенное для нового человека. И Трофимов, вслушиваясь в дробный перестук машинок, в обрывки фраз, вглядываясь в лица попадающихся навстречу людей, вдруг с внезапной ясностью представил себе весь свой первый день в Ключевом. Он еще и не кончился, этот день, а сколько уже вошло в него событий, встреч, разговоров!

В приемной секретаря райкома сидело несколько человек. Видно, все они хорошо знали Рощина, и каждый, здороваясь с ним, то обращением по имени-отчеству, то напоминанием о недавней встрече невольно и не без удовольствия подчеркивал это свое знакомство с новым секретарем.

В глубине приемной, у окна, одиноко стоял высокий, сутуловатый человек. Приглядевшись, Трофимов узнал в нем старика Лукина, которого видел сегодня в зале суда.

«Зачем он здесь?» — спросил себя Трофимов и решил, что старик пришел к секретарю поговорить о сыне.

Рощин между тем, поздоровавшись со всеми, кто был в приемной, сам подошел к Лукину.

— Наконец-то! Я, признаюсь, заждался тебя, Иваныч.

— Замешкался, Андрей Ильич, — морща в скупой улыбке губы, глухо отозвался Лукин. — Сам знаешь, дела какие…

— Знаю. — Рощин оглянулся на вошедшею в это время в приемную невысокого, но статного, с седой головой человека и, дружески кивнув ему, пригласил его и Лукина к себе в кабинет. — Пойдемте потолкуем, товарищи. Степан Егорович, Сергей Прохорович, прошу вас.

Первое, что увидел Трофимов, войдя в кабинет Рощина, была большая, во всю стену, карта района. Но не размерами своими привлекала она к себе внимание. Трофимова удивил и заинтересовал ее необычный вид. Выполненная от руки и ярко раскрашенная акварельными красками, карта сочетала в себе и физические, и топографические, и промышленные данные о районе. Это была как бы и не карта вовсе, а многократно уменьшенная цветная фотография со всего района — его поверхности, его недр.

Даже беглого взгляда на нее было достаточно, чтобы почувствовать и мысленно представить всю огромность этих без конца и края хвойных лесов, многоводную силу рек и речушек, что разными путями стекались к широкой, бурливой Вишере, неизбытное богатство недр — то черневших нефтью и торфом, то желтевших драгоценной россыпью золотоносных жил, то белевших калийными солями.

Трофимов как подошел к карте, так обо всем и забыл, захваченный чудесной картиной, вдруг открывшейся его глазам.

— Надеюсь, вы не обижаетесь на меня? — подходя к Трофимову и усаживая его в кресло, лишь чуть-чуть смеясь глазами, спросил Рощин.

— За что же, Андрей Ильич?

— Да вот, не успели познакомиться, а уже затащил вас в райком.

— Нет, не обижаюсь, — серьезно сказал Трофимов. — Если бы оставили меня сейчас в парке, пожалуй, обиделся бы, а так — только поблагодарить могу.

— И то сказать! — усмехнулся Чуклинов. — Девушку увели, знакомых никого. Ну куда податься приезжему человеку? — Он наклонился к Трофимову и, сверкая озорными, цыганскими глазами, с заговорщицким видом зашептал: — Посидим здесь часок на приеме, а потом ко мне — тоже на прием, а там — какое-нибудь совещание подвернется. Вот, глядишь, свой первый вечер в Ключевом вы и скоротали.

Чуклинов откинулся на спинку кресла и громко расхохотался, очень довольный своей шуткой.

— Вижу, с вами скучать мне не придется, — рассмеялся и Трофимов, снова невольно потянувшись глазами к карте.

— Нравится? — перехватил его взгляд Рощин.

— Еще бы! И подумать только, что это всего лишь один район.

— Да, наш Ключевский район, Сергей Прохорович. Жаль, художник из меня неважный, а то бы я еще и не такое здесь изобразил.

— По-моему, Андрей Ильич, — искренне сказал Трофимов, — эта карта лучше иной хорошей картины.

— Ну, уж и лучше, — довольный впечатлением, которое произвела на Трофимова его карта, возразил Рощин. — Да тут, если хотите знать, и сотой доли богатств наших не показано. Где там! Вот хотя бы взять Ивана Ивановича Лукина или Семена Гавриловича Зырянова — они такое вам порасскажут, что и впрямь дух захватит. Кстати, познакомьтесь, товарищи, Трофимов — наш новый прокурор.

— Зырянов, директор строящегося в тайге бумажного комбината, — быстро и твердо пожал руку Трофимову седоволосый человек и неожиданно строго глянул на него ярко-голубыми глазами.

— Вот как — новый прокурор? — Лукин не сразу и как-то нерешительно поднял на Трофимова глаза. — Прокурор… — медленно и трудно разжимая губы, повторил он. — Да… хоть старый, хоть новый, а мне без вас теперь не обойтись. — Лукин печально развел руками. — Дожил!

Он отошел от Трофимова и внезапно, быстро шагнув к карте, громко, точно желая стряхнуть с себя невеселые свои думы, сказал:

— Э, да что там говорить о худом да о своем! Вот о чем надо говорить! — и старик осторожным, ласковым движением повел ладонью по карте. — О земле нашей, о лесах наших — вот о чем!

— Итак, каково же твое мнение о возможности прокладки новой дороги? — видно, хорошо понимая, как худо сейчас на душе у старика, нарочито деловым тоном спросил Рощин.

— Мое мнение? — Лукин поискал глазами нужное ему на карте место. — Прошу, товарищи, взглянуть.

Все придвинулись к карте.

— По поручению товарища Рощина я прошел по тем самым местам, по которым решено проложить новую шоссейную дорогу: от строящегося бумажного комбината до Ключевого. Три раза прошел весь путь — все сорок километров.

— И через болота? — спросил Чуклинов.

— Да, и через болота. Шел по прямой — так, как дорога должна лечь. И вот что я вам скажу, Андрей Ильич: дорогу строить вполне возможно. Верно задумали, верно.

— Ну вот! — воскликнул Рощин. — Выходит, Иваныч, Марьины болота не так страшны, как их малюют?

— С прежними годами ни в какое сравнение идти не могут, Андрей Ильич. Я так думаю, что и вырубки пятого и шестого лесоучастка и торфоразработки — все это их сильно подсушило.

— Добавьте к тому же три кряду жарких лета, — заметил Зырянов.

— Нет, нет, главное, конечно, торфоразработки, — сказал Чуклинов. — Солнышком такие болота не осушишь.

— Не скажи, Егорыч, — возразил Лукин. — Я-то знаю, какие солнце чудеса в лесу делает. Иной раз поутру с кочки на кочку прыгаешь, а к вечеру тем же местом — посуху идешь.

— Только не на Марьиных болотах, — заспорил Чуклинов.

— Так ведь не одно же солнце! И порубки и торфоразработки — все вместе болота и подсушило.

— На много ли? — спросил Рощин.

— Участок от деревни Чашкиной до Займищ — пять километров, который раньше и пройти было невозможно, стал проходимым и для пешего и для конного. А от Займищ, — Лукин указал на карте желтовато-зеленый разлив болотных трав, — до Черного ручья — два километра и сейчас пройти не просто. В них-то, полагаю, вся трудность и будет.

— Короче говоря, — сказал Зырянов, — на все сорок километров трассы надо класть пять трудных и два очень трудных — всего семь километров болотистых почв. Семь километров! Пройдя их, мы уже не встречаем больше препятствий. Итак, — Зырянов взял указку и решительным движением провел короткую прямую черту от корпусов бумажного комбината, обозначенных на карте в глубине широкого лесного массива, до Ключевого. — Итак, сорокакилометровая прямая дорога соединит строящийся бумажный комбинат с центром района, с железной дорогой. Сорок километров вместо теперешних ста шестидесяти пяти! Прямой путь вместо кружного и к тому же без всяких там паромных переправ через Вишеру. — Зырянов повел указкой по плутавшей в лесах узенькой ленте кружной дороги, которая, начинаясь от бумкомбината, шла в сторону от Ключевого и, лишь дважды перекинувшись через Вишеру, сворачивала к городу. — По-моему, Андрей Ильич, надо строить. Строить не откладывая. Правда, большая часть нашей бумаги пойдет, как и планировалось, по Вишере, на баржах, но новая дорога даст нам возможность пересылать наиболее ценные сорта бумаги и на автомашинах. Сейчас просто трудно учесть, какую огромную экономию времени, а следовательно и средств, получим мы, как только начнет действовать новая дорога.

— Вот, Сергей Прохорович, — обратился Рощин к внимательно следившему за разговором Трофимову, — каких-нибудь сорок километров лесной дороги, а посмотрите, что они нам дадут. Смотрите! — Рощин указал Трофимову на карту. — В местах, через которые проложим мы наше шоссе, расположены земли трех колхозов. Здесь находятся пятый, шестой и седьмой лесоучастки. Здесь же работают две геологоразведочные партии. И вот колхозников, лесорубов, геологов, я уже не говорю о рабочих бумкомбината, новая дорога на сто двадцать пять километров приблизит к своему районному центру. Останется всего сорок километров. Расстояние, по которому вполне можно будет пустить автобус. — Рощин взял Чуклинова за локоть. — Понимаешь, Степан, автобус до Чашкиной, до лесных порубок? Какой-нибудь час пути, и ты в городе — в театре, в кино, в магазинах, в библиотеке.

— Здорово! — загораясь, сказал Чуклинов. — Ну просто здорово! Вы только подумайте, Андрей Ильич, какая это для колхозников радость будет!

— А для лесорубов? — улыбнулся своей скупой улыбкой Лукин.

— А для нас, бумкомбинатовцев? — заметил Зырянов.

— Да и для геологов, и для нефтяников, и для торфяников, — начал перечислять Рощин. — Словом, для всего района. А значит, и строить будем мы эту дорогу всем районом. Мы уже связались с областью, и там наше начинание поддерживают.

— Еще бы! — горячо сказал Чуклинов. — Ведь это такое дело! За город, Андрей Ильич, я ручаюсь — дадим и людей и транспорт, а вот за Ключевский комбинат…

— Поможет, поможет и наш комбинат, — усмехнулся Рощин. — Это уж моя забота. Впрочем, как же им не принять участие в прокладке дороги, когда работа эта совпадает с работами по осушке болот возле комбинатского поселка? Должны помочь.

— Не станет дело и за нами, — сказал Зырянов. — Есть уже решение выделить нам специальные средства, материалы, машины.

— Смотри ты! — удивленно покачал головой Лукин. — А тут еще колхозники да лесорубы помогут. Видать, и впрямь конец пришел Марьиным болотам.

— И не сомневайся, — убежденно сказал Рощин. — Года не пройдет, как не останется на нашей земле этой комариной гнили.

— Да, похоже, что так и будет. Гниль комариная… Верно, из года в год переводится она у нас на земле. — Старик вдруг нахмурился, тяжело опустил голову. — Ведь вот забота-то какая досталась мне на старости лет, Андрей Ильич! Думал ли? Сын!.. Растил! Гордился! И на тебе — с гнильцой вышел парень-то.

— Не спеши, Иваныч, — сказал Рощин. — Обвинить да осудить человека не трудно. А вот помочь ему в его беде куда труднее.

— Какая уж теперь помощь, когда до суда дошло, — уныло махнул рукой старик и, не в силах более сдержать себя, хрипло выдохнул: — Судят ведь, судят моего Константина!

— Знаю, что судят, Иваныч, — обнял старика за плечи Рощин. — Ну, а кто судит-то, — думал ли об этом?

— Кто? Кто? — Лукин осторожно глянул на Трофимова. — Вот хотя бы и этот товарищ, может!

— Нет, — спокойно встретив его взгляд, возразил Трофимов. — Я — не судья.

— И верно, — горько усмехнулся Лукин. — Вы ведь прокурор, обвинитель. Значит, обвинять будете, так?

— Возможно, Иван Иванович, что и буду, — тихо сказал Трофимов.

— А я вот — отец! — крикнул Лукин. — Я даже и заступиться за него не смогу! — голос его сорвался и стих. — Что скажешь? Как оборонишь? Виноват — дело ясное.

— Да так ли уж все ясно, Иван Иванович? — спросил Трофимов. — Я познакомился сегодня с этим делом и как раз ясности-то в нем и не увидел.

— А что же там еще? — насторожился Лукин. — Винить — вините, да много-то не накручивайте. Ну, да будет об этом! Будет!

Лукин выпрямился и, совладав с волнением, уже внешне спокойно заговорил, прощаясь, с Рощиным:

— Так что надейся, Андрей Ильич, лесорубы в стройке дороги подсобят.

— Надеюсь, Иваныч, надеюсь. Да и ты надейся.

— На что это? — не понял старик.

— Да вот хотя бы на него — на обвинителя, — кивнул Рощин в сторону Трофимова. — Не «накрутит», не бойся. Как, Сергей Прохорович?

— Разберемся по-настоящему, — серьезно сказал Трофимов.

— Ну, спасибо! Пойду я. — И Лукин, коротко кивнув всем на прощание, заспешил к выходу.

— Пойду и я, — сказал Зырянов. — Нам еще у дорожников надо побывать. Гордый старик, — оглянулся он уже в дверях. — Тяжело ему…

— Ведь вот как бывает, — после долгого молчания печально произнес, ни к кому не обращаясь, Рощин: — отец, старик, прокладывает новые дороги, новые пути в жизни, а сын, которому вперед бы идти, норовит с этих дорог свернуть в болото, в комариную топь. Да… — Рощин внезапно обернулся к Трофимову и громко, убежденно докончил: — А мы не дадим ему, Сергей Прохорович, не дадим ему свернуть — и все тут!

— Нельзя, что и говорить! — сказал Чуклинов.

Рощин подошел к столу и, позвонив, вызвал секретаршу.

— А что, — спросил он у нее, — парторг колхоза имени Сталина не приезжал?

— Приехал, Андрей Ильич. Здесь он сейчас. Рвется к вам — прямо сил никаких нет.

— Антонов да чтоб не рвался! — рассмеялся Чуклинов. — Сидеть да ждать — не в его характере.

— Попросите Антонова, пусть зайдет, — усаживаясь за стол, сказал Рощин секретарше.

Секретарша вышла и едва лишь успела сказать: «Товарищ Антонов, пройдите к первому секретарю», — как в кабинет, шурша брезентовым плащом, стремительно вошел огромный рыжеусый человек.

— Приехал, товарищ Рощин! Час назад! — еще на ходу пробасил он и, остановившись возле стола, по-военному застыл перед Рощиным.

В его размашистых движениях, в громком голосе и отрывистых фразах Трофимову почудилась такая озабоченность, что он, невольно подавшись вперед, приготовился услышать известие необычайной важности. Но Рощин, казалось, умышленно медлил с расспросами.

— Знаю, знаю, зачем пожаловал, — посмеиваясь, сказал он парторгу.

— А вот и не знаете! — топорща в улыбке свои кавалерийские усы, живо отозвался Антонов.

— Знаю, знаю… — Рощин обернулся к Трофимову и Чуклинову: — Приехал… час назад… Это означает, что товарищ Антонов вот уже целый час штурмует самые различные районные учреждения такими, к примеру, выразительными фразами: «Нам нужно! Мы требуем! Колхозники ждут!..»

— Если же эти возгласы попробовать расшифровать, — подхватил Чуклинов, — то получится, что нам нужно провести в колхозе лекцию о международном положении; что мы требуем сменить в клубе проекционную киноаппаратуру; что колхозники ждут, когда у них в больнице откроют хирургическое отделение с профессором во главе.

— А что? — с вызовом глянул на Чуклинова Антонов. — И требуем! Киноаппаратуру, положим, мы уже сменили, но вот передвижка для выездов на полевые станы действительно необходима! Теперь о хирурге… Спасибо, Степан Егорович, за совет: верно, нужен нам хирург, ну просто необходим! Или вот лекция… Допустим, мы и сами знаем, что в мире происходит, но послушать лекцию на эту тему хотим. Обязательно! Не вы ли, Степан Егорович, обещали мне направить в колхоз лектора? Вы! А где он?

— Сдаюсь, сдаюсь! — замахал руками Чуклинов. — Будет вам лектор, завтра же будет!

— Слово, Степан Егорович? — деловито спросил Антонов.

— Слово, Яков Осипович.

— Ну вот, с одним вопросом и порешили, — победно подкрутил усы Антонов и, обернувшись к Рощину, бросился в атаку на него. — До вас, Андрей Ильич, у меня вот какая просьба…

— Погоди, погоди, Яков Осипович, — прервал его Рощин. — Во-первых, здравствуй. Ты так увлекся своими делами, что и поздороваться позабыл. Невежливо.

— Виноват, виноват! — Антонов смущенно переступил с ноги на ногу. — Здравствуйте, Андрей Ильич! Здравствуйте, Степан Егорович! — Антонов вопросительно взглянул на Трофимова. — А с вами, кажется, мы не встречались…

Трофимов поднялся и назвал себя.

Антонов крепко тряхнул ему руку.

— Ого, есть силенка, есть! — одобрительно усмехнулся он. — Вы не агроном ли новый? Я слышал: есть решение послать к нам, в село Искру, нового агронома. Так не вас ли?

— Угадал, угадал! — рассмеялся Чуклинов.

— Прокурор района, — сказал Трофимов. — Разочарованы?

— Прокурор? А как же Михайлов?

— Направляется на учебу.

— Да… дела… — не пытаясь скрыть своего огорчения, протянул Антонов. — А я-то как раз собирался к нему за советами идти… Ведь какой опыт у человека! По любому вопросу посоветует. — Антонов внимательно, словно вновь знакомясь, посмотрел на Трофимова: — Значит, на учебу его? Так…

В этом «так» и в настороженном взгляде парторга колхоза Трофимов почувствовал такое откровенное недоверие, что невольно смутился, и, досадуя на себя за это смущение, прямо спросил:

— Ну, а ко мне вы за советом не придете?

— К вам? Отчего же… Понадобится, и к вам приду… Кстати, есть у меня до прокуратуры очень серьезный разговор.

— А у меня до тебя, Яков Осипович, — снова прервал его Рощин. — Давай уж по порядку. Сначала мы к тебе с вопросами, а потом — ты к нам.

— Давайте, Андрей Ильич, — с готовностью согласился Антонов. — За этим к вам и приехал.

— Зачем ты приехал, это я тебе в конце нашего разговора скажу, — улыбнулся Рощин. — А пока поделись с нами, что в Искре.

— Объединились, Андрей Ильич. — Антонов широко раскинул руки и, взглянув на Трофимова, пояснил: — Все три колхоза нашего села слились теперь в один — имени Сталина. И такое у нас теперь хозяйство, что ни в сказке оказать, ни пером описать!

— А языком партийного работника придется и на бюро рассказать и в газете описать, — пошутил Рощин.

Но Антонов не заметил этой шутки и, храня прежнюю серьезность, даже торжественность, продолжал:

— От прежнего колхоза имени Сталина у нас богатейшее зерновое хозяйство. Агротехнику мы, сталинцы, ввели у себя, почитай, с тридцатого года. Своя агролаборатория, своя элита, свой режим минеральных удобрений. — Антонов снова сел, точно спохватился, что заговорил слишком громко. — И чего я тут рассказываю, — вам ли не знать!

— Нет, говори, говори, — сказал Рощин. — И нам лишний раз послушать полезно, а товарищу, — Рощин кивнул в сторону Трофимова, — тем более.

— Да… — Антонов тоже поглядел на Трофимова, и снова во взгляде его промелькнуло сомнение, и, видно, вспомнился ему Михайлов, которого почему-то решили заменить этим молодым и новым здесь человеком. — Ну, для товарища Трофимова всего и не перескажешь, — покачал он головой. — Надо ему все собственными глазами увидеть. Пусть поездит да с народом поговорит. Так-то верней…

— Правильно, — сказал Рощин, — совет хороший.

— Хотя в данном случае излишний! — заметил Трофимов, чувствуя, что говорит слишком резко. Но если можно было понять настороженность, с которой отнесся к нему Лукин, то предубеждение Антонова казалось несправедливым и вызывало невольное чувство досады. — Как же товарищ Антонов представляет себе мою работу? Конечно, буду ездить по району и разговаривать с людьми. Это первая моя забота.

Сдерживая себя Трофимов выговаривал слова медленно и четко. Говорить так в минуты волнения он научился, еще работая следователем. Бывало стиснет пальцы в кулак, посмотрит в упор на собеседника и негромко, разве что слегка глуховатым голосом, начнет говорить, смиряя себя каждым слогом медленно текущих слов.

— Ну-ну, горяч! — сказал Рощин, и по его голосу нельзя было понять, осуждает или одобряет он Трофимова. — Что ж тут обидного, что на тебя поначалу смотрят с недоверием? Народ у нас, Сергей Прохорович, приглядистый, строгий. Зато уж если поверит, то поверит до конца, если полюбит, то полюбит крепко. Так, ведь, Яков Осипович?

— Твердой повадки человек, хорошо! — точно разглядев в Трофимове что-то приметное лишь ему, кивнул Антонов.

Он долго смотрел на Трофимова и внезапно, перегнувшись к нему через стол, задушевно и просто сказал:

— Так вот я и говорю: от колхоза имени Сталина в укрупненный перешло богатейшее зерновое хозяйство. Вместе с землями прежнего колхоза «Уралец» — это, доложу я вам, сила! Не говоря уж о молочных фермах, о птицефермах, о пасеках. Все это соединилось друг другу в подкрепление.

Антонов говорил, обращаясь уже не только к одному Трофимову, но тот не замечал этого. Тревожные мысли владели сейчас его сознанием. Лишь теперь, оценивая уважение, с которым Антонов отозвался о Михайлове, Трофимов начинал понимать, что, заступив место старого прокурора, он взялся за дело очень и очень трудное. И не легок был его путь к сердцам таких вот прямых и простых людей, как Лукин и Антонов, доверие которых не так-то просто будет завоевать.

— А вы ведь меня не слушаете, — обернулся к Трофимову Антонов. — Смотрите куда-то мимо и не слушаете.

— Мало ли о чем может задуматься прокурор… — понимающе взглянул на Трофимова Рощин. — Впрочем, ты не прав: Сергей Прохорович тебя слушает, и даже внимательно слушает… Продолжай…

— Разговор-то как раз к главному подходит, Андрей Ильич… — Антонов озабоченно посмотрел на Рощина и с досадой хлопнул широкими ладонями по столу. — Колхоз «Огородный» — третий из тех, что слились у нас в один, очень, ну просто резко отличается и от колхоза имени Сталина и от колхоза «Уралец».

— Чем же?

— Да хотя бы с названия начать: «Огородный». Вот он и есть огородный, подсобный, так сказать, для города и поселка. Ничего, кроме овощей да меда, он отродясь не производил. Председатель «Огородного» Стрыгин, сами знаете, — человек тихий, неприметный, ну и дела там не очень-то приметные…

— А результаты как будто бы не плохие, — сказал Чуклинов. — За прошлый год, как я слышал, в этом колхозе на трудодень вышло что-то около двадцати рублей. Такой трудодень у плохих хозяев не бывает.

— Так-то оно так… Только вот как эти хозяева теперь отчитаются в своей работе, не знаю. На объединительном собрании колхозники из «Огородного» очень резко критиковали своего председателя и правленцев.

— Я ждал этого, — сказал Рощин. — Колхоз давно тревожил меня узостью своих огородных интересов. Правда, с объединением однобокость исчезнет, но есть опасность, что старые ошибки еще окажутся…

— Понимаю, Андрей Ильич. И вот боюсь, очень боюсь, что проглядели в «Огородном» вопиющие нарушения Устава сельхозартели.

— У тебя есть факты?

— Фактов пока нет, но предполагаю… Сейчас как раз Стрыгин сдает дела, вот тут-то факты и объявятся…

Рощин с тревогой смотрел на Антонова.

— Нужно, товарищ Антонов, по-новому организовать партийную работу. Колхозы объединили свои хозяйства — отлично. Но главное у нас всегда и во всем — люди. Подумайте: три партийные организации слились у вас в одну! Вот это сила! И ваша задача — так повести свою работу, так организовать коммунистов и колхозный актив, чтобы в новое хозяйство не проникли старые грехи.

— В этом-то все дело, Андрей Ильич, — сказал Антонов.

— Так почему же ты здесь? — строго спросил его Рощин. — Тебе надо быть сейчас у себя в Искре и помогать Анне Петровне Осокиной налаживать работу.

— Я собираюсь завтра же вернуться назад. Хотел только…

— Да знаю я, знаю, зачем пожаловал… — усмехнулся Рощин. — Хотел к себе на объединенное партийное собрание зазвать, верно?

— Верно, — признался Антонов.

— Ну, а я и без приглашения приеду.

— Значит, до скорой встречи! — поднимаясь, радостно сказал Антонов. Он попрощался с Рощиным и Чуклиновым и подошел к Трофимову. — О наших колхозных делах я и хотел посоветоваться с Михайловым. Он ведь там у нас всех знает…

— У меня к вам просьба, товарищ Антонов, — сказал Трофимов.

— Слушаю.

— Как только приедете в Искру и разберетесь в делах с «Огородным», сообщите в прокуратуру свои выводы.

— Обязательно обо всем вам напишу, товарищ Трофимов. Как разберемся, так и напишу.

— Хитрый мужик! — сказал Чуклинов, когда дверь за Антоновым затворилась. — Вот посмотрите, он весь районный актив на свое собрание созовет. За тем и приехал. Кстати, Андрей Ильич, когда поедете в Искру, захватите и меня. Надо мне с Осокиной потолковать. Думаю, что сталинцы помогут городу и поселку в осушке болот. Да и в строительстве дороги помогут, хотя она к ним и не подходит. Сталинцы — народ артельный.

— Надо полагать, что помогут, — согласился Рощин. — А Антонов — мужик действительно напористый — это хорошо.

Рощин подошел к окну, открыл его и жестом подозвал к себе Трофимова и Чуклинова.

— Рассвет! — сказал он, указывая на узенькую серовато-голубую полоску над черным массивом бескрайних лесов. — Как рано летом светает…

Они долго стояли у распахнутого окна. Стояли молча, вглядываясь в ночную даль, и думали каждый о своем.

14

Остаток ночи Трофимов провел в гостинице. А рано утром, побрившись и переодевшись в форменный китель, перенес свой чемодан на новую квартиру.

Евгения Степановна напоила его чаем, ничего не говоря о вчерашнем вечере, не спросив даже, почему он не вернулся вчера с Мариной. Дочери дома не было. На вопрос Трофимова, где Марина, Евгения Степановна улыбнулась и махнула рукой:

— Давно на работе. Наверное, опять с кем-нибудь воюет!

На этом разговор оборвался. Только в дверях, когда Трофимов уже уходил, Евгения Степановна, взглянув на его погоны, спросила:

— Как же вас величать теперь прикажете? Военный — не военный. Майором?

— Младший советник юстиции! — шутливо вытягиваясь перед нею, отрапортовал Трофимов.

— Советник? — покачала головой Евгения Степановна. — Звание обязывающее. Жду вас, товарищ советник к обеду!

«Звание обязывающее! — думал Трофимов по дороге в прокуратуру. — Вот как об этом говорят люди… И ведь они правы».

После вчерашнего разговора с Рощиным Трофимову захотелось сразу же взяться за дело, побывать на комбинате, в районе. Впрочем, первоначальный план работы оставался неизменным: он решил начать с чтения писем, поступивших в прокуратуру за последние месяцы, и со знакомства с текущими делами. Потом уж само собой станет ясным, что дальше делать и на что обратить внимание.

В прокуратуре его ждали. Михайлов представил Трофимову двух следователей. Первый был — немолодой, тучный, с морщинистым добродушным лицом, Василий Васильевич Громов, про которого Михайлов сказал:

— Среди уголовников когда-то был известен под кличкой «Гром с ясного неба».

Толстый Василий Васильевич самодовольно улыбнулся, отчего задвигались все его морщины, а лицо стало еще добродушнее.

— Из бывших беспризорников я, — сказал он. — С уголовниками действительно знаком.

— Еще как знаком! — вмешался в разговор помощник прокурора Находин. — В городе ни одного вора не осталось.

— А тебе скучно? Тебе бы лучше, чтобы воры были, драки, стрельба? — неодобрительно глянул на него Громов.

Другой следователь, голубоглазый, русоволосый паренек, сразу расположил к себе Трофимова. Ведь и он сам когда-то начинал вот таким же юнцом.

— Младший юрист Петр Иванович Бражников, — солидно представился паренек.

— Что ж, и у вас есть уже какая-нибудь кличка? — ласково глядя на вытянувшегося перед ним Бражникова, спросил Трофимов.

— Нет, свои меня просто Петей зовут, — смутился Бражников и, поняв по веселым лицам товарищей, что ответил не совсем удачно, смутился еще больше. — Я ведь всего три месяца как следователь. Прямо с курсов.

— Уралец. Отлично знает район, — охарактеризовала его Власова. — Уже провел три следствия, и доложу вам, острота зрения отличная.

— Вот как? Отличная острота зрения? — переспросил Трофимов. — Это в нашей работе — одно из самых важных качеств. — Трофимов посмотрел на Михайлова. — Так же думает и наш секретарь райкома.

— Уже были у него? — спросил Михайлов.

— Разговаривал.

— Человек он у нас не новый, — сказала Власова, — но на партийную работу пришел недавно.

— А я вас видел вчера в парке, — сказал неожиданно Петя. — Смотрю: незнакомое лицо. А вы, оказывается, наш начальник.

Все рассмеялись.

— От Петиных глаз ничто не укроется, — ласково погладила юношу по плечу Власова.

— От глаз младшего юриста Бражникова, — поправил ее Трофимов. — Ну, товарищи, приступим к работе. Как у вас, товарищ Власова, с временем? Могли бы взять на себя еще одно дело?

— Да.

— Тогда займитесь делом Лукиных. Правда, по делам подобного рода предварительное следствие не ведется, но я и не прошу вас об этом. Хотелось бы, Ольга Петровна, чтобы вы просто побеседовали с родными и друзьями Лукиных, поговорили бы по душам и с самой потерпевшей. Вы женщина, с вами она будет говорить более откровенно. Очень важно, чтобы ко дню суда у нас было точное представление обо всем, что предшествовало поступку Лукина. Он ведь, как мне показалось, любит жену.

— И она его любит! — волнуясь, сказал Бражников. — Я их давно знаю. Все ребята в городе и на комбинате не могут понять, что у них случилось. Костя хороший парень был, а Таня…

— Вот вы и поможете Ольге Петровне, — сказал Трофимов. — Потом я сам займусь этим делом…


— Когда приступим к передаче дел? — спросил Михайлов, после того как помощники и следователи вышли из кабинета.

— Думаю, прямо сейчас.

— Сейчас у меня приемные часы.

— Вот и отлично. С этого и начнем.

— С приема посетителей? — не понял Михайлов.

— Да, с приема посетителей, — сказал Трофимов. — Посетители для прокурора — это голос района. Вот и попробуем вместе прислушаться к этому голосу.

Михайлов позвонил секретарше.

— Просите, — сказал он и отошел от стола, освобождая Трофимову место.

— Нет, нет, я посижу где-нибудь в сторонке, — остановил его тот. — Вы принимайте, а я послушаю.

Михайлов снова сел за свой стол, а Трофимов устроился за маленьким столиком в стороне у окна.

Секретарша ввела в кабинет первого посетителя. Рослый парень решительными шагами подошел к столу Михайлова и положил перед прокурором толстую пачку бумаг.

— Вот! — сказал он отрывисто. — Целая книга про то, как я строил свой дом.

— Что это? — пододвинул к себе бумаги Михайлов. — Садитесь, товарищ.

— Спасибо, постою, — громким от волнения голосом сказал парень.

— Где работаете? — спросил Михайлов.

— Машинистом электровоза в шахте. Кузнецов моя фамилия.

— Кузнецов? — переспросил, внимательно посмотрев на посетителя, Михайлов. — Это о вас писали недавно в нашей газете?

— Да обо мне.

— Припоминаю, припоминаю… — Михайлов обернулся к Трофимову. — Вот, товарищ Трофимов, рекомендую. Важное дело человек на шахте начал: скоростное вождение электропоездов.

— Ничего особенного, — сказал Кузнецов. — У нас в шахте есть такие перегоны, что можно большие скорости развивать. А скорость составов под землей невелика. Вот я с ребятами и разработал новый режим движения.

— А польза от этого, наверное, не малая? — спросил Трофимов.

— Конечно! — оживился Кузнецов. — Я теперь, например, до десяти лишних составов за смену набираю!

— Большое дело — так и в газете писали, — сказал Михайлов. — Вам, кажется, и премию за это дали?

— Дали, — снова помрачнел Кузнецов. — Лучше бы не давали…

— Это почему же? — удивился Трофимов.

— Да потому, что из-за этой премии я сна лишился…

— Вы расскажите нам все по порядку, — дружески взглянув на Кузнецова, сказал Трофимов. — Садитесь и рассказывайте.

— Что тут рассказывать? — пожал плечами Кузнецов. — Ну, получил я премию… Думал, думал, куда деньги деть, и надумал строить себе новый дом. Старый — отцовский, даже дедовский — от времени на ветру качается. Только начал строить, а мне на комбинате говорят: «Погоди, не строй, мы тебе как стахановцу скоро сами дом построим, коттедж». Ладно, стал ждать. Месяц или два прошло, получаю бумажку: выбирайте, мол, участок для строительства. Какой такой участок? У меня участок имеется, я там от рождения живу. У нас огород, садик… Пошел в дирекцию, объясняю. Нет, говорят, мы тебе дом в городе строить не станем. У нас, говорят, свой план строительства, свой поселок. — Кузнецов удивленно развел руками. — Зачем же мне переезжать в поселок, когда мне и в городе хорошо? Так и не договорились.

— И отказались от дома? — спросил Михайлов.

— Отказался! Решил строить на премию. Да… Ну и хлебнул горя… Нужна, скажем, мне машина, чтобы лес привезти. Хорошо, иду в дирекцию, думаю, дадут, помогут. «Нет, — говорят, — не будет тебе машины, раз ты такой гордый, что не пожелал жить в поселке». Ладно, иду за машиной в горсовет. «Нет, — говорят, — не будет тебе машины, работаешь ты на комбинате — пусть комбинат помогает». И так во всем. Вот!

Кузнецов прихлопнул ладонью толстую пачку бумаг и продолжал:

— Сколько я заявлений понаписал, просьб разных! И ничего! Председатель горисполкома — товарищ же мой — Степан Чуклинов, и тот отказал. Как же так, говорю, Степа, то есть Степан Егорович, давно ли вместе на шахте поезда гоняли? Молчит. Что же я, спекулянт какой, спрашиваю, не на свои трудовые дом строю? Опять молчит. А ведь я за него всей душой голосовал. Да… — Кузнецов посмотрел на Михайлова, потом на Трофимова и спросил неуверенно: — А может, и вы так же думаете? Может, правильно, что никто не хочет мне помочь?

— Нет, товарищ Кузнецов, неправильно, — сказал Трофимов. — Помочь вам обязаны.

— Комбинат? — обрадовался Кузнецов.

— И комбинат и город.

— Прокуратура, правда, приказать им не может, — сказал Михайлов. — Впрочем, оставьте ваши документы, мы разберемся.

— Для того чтобы помочь стахановцу построить дом, вовсе не надо отдавать приказаний, — заметил Трофимов. — На этот счет есть совершенно ясные указания правительства. Странно, что товарищи на комбинате и в горисполкоме не знают этого.

— Так как же, надеяться? — спросил, поднимаясь, Кузнецов.

— Надеяться, — улыбнулся ему Трофимов. — Оставьте ваше заявление. Мы разберемся и поможем вам.

— Ну, спасибо! До свидания! — крепко пожал Трофимову руку Кузнецов. — И вас, товарищ Михайлов, прошу, похлопочите…

Кузнецов вышел.

— Можно ли? — послышалось за дверью, и в кабинет, медленно переставляя ноги, вошла старая женщина.

— Садитесь, — пододвигая женщине кресло, поднялся со своего места Михайлов.

Прежде чем сесть, женщина долго осматривалась, тихонько, точно отсчитывала что-то про себя, ударяя палкой в пол.

— Садитесь, садитесь, — сказал Михайлов.

Женщина села.

— Восемьдесят мне, — сказала она дрожащим голосом. — Забелина, Евдокия Семеновна.

— Вы не волнуйтесь, — ободрил ее Михайлов.

— Да ведь как же не волноваться? — прошептала Забелина, и по ее дряблым, старческим щекам медленно поползли слезы. — Стыдно было мне идти за таким делом к прокурору, а, видно, идти больше некуда.

— Что же у вас произошло, Евдокия Семеновна? — мягко спросил Трофимов.

Забелина быстро оглянулась на него и всплеснула руками:

— Вот такой же, такой же и он у меня!

— Кто? — спросил Михайлов.

— Внук. Хороший был такой парень. А как женился да уехал, так с того дня ни письма, ни привета — забыл и забыл.

— Вы, что же, на его иждивении?

— Считается, — горько кивнула Забелина. — Так ведь и справедливо это: сколько я ему сил своих отдала!.. А выходит, что не он мне за это благодарен, а государство. Государство не забывает.

— И давно он перестал вам помогать?

— Второй год подходит… Я не виню, а только, если трудно тебе, напиши. Пойму. Мне и не деньги его нужны, а память, внимание… — Комкая платок, Забелина насухо отерла с лица слезы и, перемогая слабость, сказала сурово и печально: — Неблагодарность! Этому ли я его учила?

— Оставьте у секретаря адрес вашего внука, — сказал Михайлов. — Мы напомним ему об его обязанностях.

— Только вы помягче, помягче как-нибудь, — заволновалась Забелина. — Бог с ним!

Она поднялась и быстро взмахнула руками, точно наперед отказываясь от всякой помощи, только бы не задеть, не обидеть внука.

— Кто он у вас? — спросил Забелину Трофимов.

— Инженер. Способный. Когда учился, все на пять, все на пять, — с гордостью сказала Забелина. — Бог с ним! Вы уж лучше и не пишите ему ничего. Нуждается, видно… Да ведь правду сказать — молодые… А мне, старухе, много ли нужно? Пенсию получаю, и спасибо.

— Зачем же вы к нам обратились? — пожал плечами Михайлов.

— Зачем? — задумалась Забелина. — Так ведь на сердце же наболело! Все одна, все одна. Мне бы весточку, письмецо только…

Забелина была уже в дверях.

— Вы все же оставьте нам адрес внука, — подходя к ней, сказал Трофимов. — Мы напишем ему. Обязательно.

Он помог Забелиной переступить через порог.

— И не помягче, а так, чтобы у этого «способного инженера» в загривке зачесалось! — резко сказал Михайлов, когда за Забелиной закрылась дверь. — Надо послать официальное отношение и хорошенько его припугнуть.

— Припугнуть? — спросил Трофимов. — Нет, этим мы почти ничего не достигнем.

— Не беспокойтесь, как миленький станет высылать деньги.

— Забелиной нужны не столько деньги, сколько внимание, участие внука.

— Ну, тут уж мы ничем помочь не можем.

— А я все же попробую.

— Как же это?

— Просто к официальному письму приложу письмо от себя.

— Увещевательного характера? — насмешливо спросил Михайлов.

— Не знаю, право, какого характера будет мое письмо, — спокойно сказал Трофимов. — Важно, чтобы оно вызвало у внука Забелиной не только страх перед ответственностью, но и чувство стыда, желание исправить свою ошибку. Какой бы он ни был эгоист, но что-то советское в нем должно же быть! Вот это советское в нем и поможет нам вернуть Забелиной внука.

— Ох, посмотрю я на вас, Сергей Прохорович, — не прокурором вам быть, а защитником, — сказал Михайлов.

— Правильно, — рассмеялся Трофимов. — Защитником, именно защитником всего советского, нового, что живет в наших людях. И обвинителем всего, что есть еще в нашем человеке от старого мира с его волчьими законами жизни. Впрочем, ведь и вы сами так же думаете…

— А как же мне еще думать, Сергей Прохорович… — негромко отозвался Михайлов.

И не столько смысл его слов, сколько его подавленный голос подсказал Трофимову, что, может быть, лишь теперь стала доходить до сознания Михайлова мысль о справедливости случившихся в его жизни перемен.

Трофимов внимательно всмотрелся в его за одну ночь постаревшее и осунувшееся лицо и понял, что не может расстаться с Михайловым, так и не окончив своего вчерашнего, явно неудачно начатого разговора.

Он подошел к двери, выглянул в приемную и, убедившись, что там пока нет больше посетителей, обернулся к Михайлову:

— А теперь, товарищ прокурор, прошу вас принять меня…

— Ну-ну, говорите, — без улыбки, даже не удивившись странному поведению Трофимова, отозвался Михайлов.

— Попробуем, Борис Михайлович, вернуться к нашему вчерашнему разговору…

— Что ж, извольте.

— Попробуем, хотя бы очень приблизительно, представить себе то, что случилось у Константина и Тани Лукиных в вечер их разрыва.

— Попробуем, — без всякого интереса, видимо думая о чем-то своем, согласился Михайлов.

— Мы с вами не поэты и не писатели, — заговорил Трофимов, с огорчением наблюдая, как равнодушно кивает в такт его словам Михайлов. — Мы — прокуроры.

— Вот именно. — Михайлов поднял голову и вопросительно посмотрел на Трофимова, словно только сейчас услышал его.

— Да, прокуроры, — повторил Трофимов. — И все же я попытаюсь рассказать вам, как представляется мне все, что случилось в тот вечер…

Он задумался, чувствуя на себе внимательный, ожидающий взгляд Михайлова.

— Я не знаю дома, где жили Лукины, — тихо и затрудненно, точно всматриваясь в картину, которая возникала в его воображении, заговорил Трофимов. — Наверно, это одноэтажный домик, каких много в этом городе. Наверно, стоит он на круто спускающейся к реке улице, и из его окон видны и река и близкий за нею лес… Дома этого больше нет, Борис Михайлович. Что толку, что он по-прежнему стоит на своем месте? Он опустел, в нем нет жизни.

— Да, да, это так, — кивнул головой Михайлов. — Мне говорили, что и Лукин и его жена живут теперь у своих родителей.

— Я не знаю, как раньше жили Лукины, — продолжал Трофимов. — Но думается мне, что они любили друг друга.

— Так оно и есть — любили, — согласился Михайлов.

— В тот вечер, о котором я хочу вам рассказать, к Тане Лукиной пришли ее отец и друзья. Вечер был весенний, теплый, и в дом идти не хотелось. Потеснившись, все сели на скамью у калитки и, вглядываясь в вот-вот готовый тронуться бугристый лед Ключевки, подставляя лица тревожному ветру, должно быть, ни о чем друг с другом не говорили. В такие вечера хочется быть вместе, но не разговаривать, а молчать. Да, так, наверно, все и было…

— Может быть, может быть, — с любопытством глядя на Трофимова, согласился Михайлов. Что-то в словах молодого прокурора заинтересовало его, и ему захотелось дослушать этот странный рассказ до конца. — Ну, а дальше?.. — спросил он.

— А дальше… к дому подошел Лукин. Таня поднялась и пошла ему навстречу, счастливая, что он пришел сегодня против обыкновения рано, по-женски радуясь, что друзья и отец увидят ее с мужем и не догадаются о затаенной тревоге, которая давно уже жила в ней.

— А ведь верно! — сказал Михайлов. — На суде выяснилось, что он часто до этого не ночевал дома. Впрочем, простите, что прервал ваш рассказ.

— Мой рассказ, — усмехнулся Трофимов. — Рассказ прокурора да еще с печальным концом. Но слушайте… Таня подошла к мужу. Подошла — и вдруг увидела не мужа, не друга, а человека чужого, враждебного. В лицо ей пахнуло чужим табаком, в движениях его она почувствовала чужую повадку — и все это, почти неощутимое, лишенное для нас, прокуроров, каких-либо вещественных доказательств, сказало Тане больше иных откровенных слов. Не стану гадать, что тревожило ее все эти дни. Ревность? Вряд ли. Нет, она не знала, что происходит с ее мужем, как не знает этого и теперь. Но тогда, увидев его таким раздраженным и хмурым, она не могла не спросить его: «Где ты был? Откуда ты такой?» Не знаю, что он ответил ей. Да и ответил ли вообще? Знаю лишь, что он ударил ее. Ударил при отце, при друзьях…

— Да, худо, худо все это до чрезвычайности! — сказал Михайлов.

— Но это еще не конец, Борис Михайлович… Самое страшное могло бы случиться дальше. Самое страшное таилось в том, что первое, о чем подумал Зотов, когда увидел, как тяжело оскорблена его дочь, первое, что управляло тогда его поступками, было желание отомстить, жестоко отомстить обидчику…

— Тяжкая, тяжкая обида! — сокрушенно произнес Михайлов, представив себя в эту минуту на месте Зотова.

— Но Зотов не стал мстить Лукину… — совсем тихо докончил свой рассказ Трофимов. — Они друзья Тани сумели сдержать себя, сумели сохранить свое человеческое достоинство. Они пришли к нам, к защитникам их прав, пришли в народный суд. И не из мести сделали они это. Им важно знать: что же случилось? Почему ударил свою жену Лукин? Им очень важно знать это, Борис Михайлович. По-человечески важно. И мы должны помочь им в этом.

— Знаете что? — порывисто поднявшись из-за стола и подходя к Трофимову, сказал Михайлов. — Вижу: вдумчивый вы человек. Пожалуй… пожалуй, вы и правы…

— Ну, спасибо, — протянул ему руку Трофимов. — Вот и поговорили…

— Да!.. — Михайлов решительно тряхнул головой и сказал твердо и громко, так, как, должно быть, привык говорить, выступая обвинителем на суде: — Умел судить других, умей судить и себя! Признаюсь: повседневщина!.. Берегитесь ее, Сергей Прохорович. Опасная это штука — повседневщина да пулечка по вечерам. Глядишь — и отстал. И вот уже азбука нашей жизни кажется тебе непонятной.

— Правильно, Борис Михайлович! — чувствуя, как легко и просто ему теперь разговаривать с Михайловым, горячо подхватил Трофимов. — Главное, по-моему, — знать, что азбуку нашей жизни нельзя затвердить раз и навсегда. Затвердить и успокоиться. Ведь живем-то мы не по-затверженному.

Трофимов говорил, и так убежденно и молодо звучал его голос, что Михайлов, слушая его, приободрился, и тяготившая его мысль о том, что он должен покинуть насиженное место, вдруг исчезла, и он снова обрел утерянную было веру в свои силы.

Так бывает в хмурые осенние дни. Вдруг выглянет солнце, и ненастный день, разом преобразившись, обретает ясные и молодые цвета, наполняется запахами трав, звонкой разноголосицей птиц. Но, видно, и доброе слово и участие товарища можно иной раз уподобить солнечному лучу, от которого на душе становится ясно даже в трудные минуты жизни.

— Да, главное — понять, что мы не можем жить по-затверженному, — повторил Трофимов. — Не можем! Возьмем то, что нам с вами всего ближе: закон, писаный закон. Ну, например, закон о дисциплине труда. Уже сегодня закон этот так внедрился в сознание советского человека, что всякое его нарушение навлекает на нарушителя не только административное наказание, но прежде всего — общественное порицание. Это — сегодня. А лет через двадцать?.. Думаю, Борис Михайлович, что тогда общественное мнение будет влиять на наших людей сильнее, чем теперешний писаный закон.

— Общественное мнение сильнее писаного закона! — раздельно произнес Михайлов. — А ведь так оно и будет, Сергей Прохорович!

— А пока, Борис Михайлович, не будем забывать, что в наши дни сто сорок шестая статья — очень серьезная и нехорошая статья и для нас, прокуроров, и в глазах общественного мнения.

— По наказанию? — улыбкой напоминая Трофимову вчерашний спор, спросил Михайлов.

— Нет, не по наказанию, а по смыслу содеянного, — так же дружески улыбаясь старому прокурору, ответил Трофимов.

15

В этот день Трофимов долго сидел в своем кабинете. Уже разошлись все сотрудники, уже и секретарша, пересилив робость перед новым начальником, решилась напомнить ему о позднем часе, а он, отпустив ее домой, все сидел и читал письма, заявления, документы.

Вот жалоба колхозников села Искра на плохую работу сельпо. Хищения, порча товаров. И, вспомнив о рассказе Антонова в райкоме, Трофимов на этом письме сделал пометку: «Громову немедленно выехать в село Искра, связаться там с Антоновым».

Вот письмо, которое, собственно, не должно бы касаться прокурора: служащий комбината предлагает план застройки новых участков и указывает на ошибки, допущенные при строительстве индивидуальных домов рабочих. Но и на этом письме Трофимов пометил: «Проверить лично. Обсудить с Рощиным». Больше того, он отложил это письмо в сторону и в течение вечера несколько раз возвращался к нему. Дело было в том, что очень многие письма, адресованные прокурору, касались жилищного строительства.

«Да, тут, видно, что-то не ладится, — подумал Трофимов и вспомнил слова Рощина: „Любить, любить все это надо! Любить беззаветно, бескорыстно!“ Странно, — размышлял он. — Деньги расходуются большие, размах жилищного строительства огромный, а люди недовольны. Чем же?»

И Трофимов снова принялся перечитывать письма.

Медленно, очень медленно вел беседу район со своим прокурором. Но с каждым прочитанным письмом, с каждым новым делом все шире становилась осведомленность Трофимова, все яснее представлял он себе, на что следует в первую очередь обратить внимание.

А за окном кабинета уже показались звезды, зажглись матовые фонари на мосту, и в парке зазвучал оркестр.

— «В городском саду играет духовой оркестр… На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест…» — тихонько запел Трофимов. И опять стал просматривать письма, в которых говорилось о жилищном строительстве.

«Да, необходимо поговорить с Андреем Ильичом, — снова подумал Трофимов. — Но с чем я к нему приду? — тут же спросил он себя. — Нет, сначала надо съездить на комбинат, в район, проверить факты, изложенные во всех этих письмах, а уж потом — разговор».

Зазвонил телефон.

— Слушаю, — поднял трубку Трофимов.

— Прокурор Трофимов? — послышался чей-то незнакомый веселый голос.

— Да.

— Приветствую вас на новом боевом посту! Глушаев говорит — начальник жилищного строительства комбината. Здравствуйте!

— Здравствуйте.

— Не мог никак лично к вам заскочить познакомиться, так что давайте уж знакомиться по телефону.

— Давайте.

— Сергей Прохорович?

— Правильно.

— Вот видите, я уж и имя-отчество ваше знаю. Как же, прокурор — следует уважать.

— Похвально, похвально.

— Как с охотой, Сергей Прохорович?

— С чем? — не понял Трофимов.

— Я говорю, как с охотой? Любитель? У нас на Урале охота — первое удовольствие! А вы как, охотитесь?

— Приходилось.

— Плюс в вашу пользу! Рыбачите?

— И это случалось.

— Еще плюс в вашу пользу!

Самоуверенная болтовня телефонного собеседника начинала раздражать Трофимова.

— Послушайте, — сказал он, — я очень занят. У вас есть дело ко мне?

— Есть и дело. У меня к вам дело, а у вас на меня дела, — пошутил Глушаев. — Еще не встречались с моей фамилией на бумажках?

— Нет, не встречался.

— Ну так встретитесь. Такая уж у меня разнесчастная профессия.

— Я прошу вас объяснить, что вам все-таки от меня угодно, — сказал Трофимов.

— Приступаю! — все с той же бойкостью отозвался голос в трубке.

Трофимову на миг даже показалось, что он видит этого своего неведомого собеседника. Вот он сидит там за столом, у телефона, обязательно толстый, с глупым, самодовольным выражением лица, вот отвалился в кресло, вот чиркнул спичкой и не спеша поднес ее к папиросе…

— Итак? — сухо спросил Трофимов.

— Я, знаете ли, очень обрадовался, — снова зазвучал веселый голос, — когда услышал, что старика Михайлова посылают от нас на покой.

— На учебу.

— На учебу ли, на покой ли — суть дела от этого не меняется. Главное, что теперь у нас новый прокурор — молодой, культурный и так далее. Это, знаете ли, очень приятно.

— Нельзя ли ближе к делу?

— И скромный! — продолжал веселый голос. — Тем более приятно.

Трофимов, сдерживая растущее в нем возмущение, решил все же дослушать своего развязного собеседника до конца.

— Да, так вот… перехожу к делу… Тут у вас недавно судили моего шофера Лукина. Отличный, знаете ли, шофер, великолепный парень, и вот — совершил страшное преступление!

— Вы так думаете?

— Нет, это Михайлов так думает, вернее думал. А на самом деле — все сущие пустяки. Посудите сами: повздорил парень с женой, сказал ей резкое слово, а у нее не хватило ума смолчать. В результате небольшая затрещина семейного типа. И все.

— И все?

— Да. А Михайлов из этого целый процесс соорудил. Защита, обвинение, свидетели, заседатели! Чепуха какая-то! Пока же суд да дело — отличный шофер ходит сам не свой, смотрит чертом, каждый миг может кого-нибудь задавить и так далее.

— Чего же вы от меня хотите?

— Как чего? Полагаю, вам, человеку, знающему жизнь, культурному, ясно, что из-за таких пустяков суды не затевают.

— Но ведь Лукин ударил жену.

— Экая беда! Да жены от таких ударов только больше нас любить начинают!

— Я бы попросил вас говорить серьезно.

— Я и говорю серьезно. Одним словом, нельзя, товарищ прокурор, засудить за такую малость хорошего парня. Нельзя! Учтите: это вам не Москва, а Урал, тут еще старинкой попахивает. Надеюсь, вы понимаете?.. Уральский быт, то да се…

— Знаете что? — сказал Трофимов. — Вам бы это все не мне по телефону говорить, а на суде. Тем более, что уже есть решение вызвать вас в качестве свидетеля. Убежден, что ваша защита будет оценена правильно.

— Вы полагаете?

— Уверен.

— А как-нибудь без суда нельзя обойтись?

— Теперь уж поздно об этом говорить.

— Ах, этот мне Михайлов! Ну, что ж, Сергей Прохорович, воспользуюсь вашим советом, выступлю на суде.

— Да, да, в качестве свидетеля защиты.

— Просто в качестве Глушаева Григория Маркеловича — меня ведь как-никак знают.

— Не сомневаюсь.

— А как насчет вашей поддержки?

— Я на стороне Лукиных.

— Рад слышать! Значит, поохотимся?

— Поохотимся.

— Приветствую! До скорой встречи! — и Глушаев повесил трубку.

— Ну и ну! — вслух сказал Трофимов.

Снова зазвонил телефон.

— Да, — взял трубку Трофимов.

— Сергей Прохорович, вы ли это? — услышал он оживленный голос Марины.

— Да, здравствуйте, Марина Николаевна.

— Как вам не стыдно, Сергей Прохорович? Ведь уж ночь на дворе! Мама сердится. Сейчас же идите домой завтракать, обедать и ужинать — все вместе!

— Иду, иду! — смеясь сказал Трофимов, испытав вдруг неожиданную радость оттого, что Марина позвонила ему и что в этом еще почти чужом городе кто-то помнит и заботится о нем, хотя в звонке Марины — дочери квартирной хозяйки — не было в общем-то ничего необычного.

Он задумался. И вдруг стало слышно, как где-то в коридоре прокуратуры тихонько пел репродуктор. Знакомая мелодия напомнила Трофимову что-то давно забытое. И вот, оттого ли, что мысли прокурора были сейчас очень далеки от занимавших его за минуту до этого дел, или от внезапно услышанной им в ночной тишине знакомой мелодии все вокруг представилось ему в каком-то ином, неведомом свете.

С удивлением огляделся он по сторонам. Кабинет прокурора района — стол, кресло, несколько стульев, шкаф. Что может быть обыкновеннее и прозаичнее? Но сейчас все это приобрело неожиданно торжественный облик. Здесь призван был он — прокурор — оставаться наедине со своей совестью. Здесь, как и в суде, перед лицом избранных народом судьи и заседателей, должен был он всегда и неизменно быть достойным того огромного доверия, которым наделило его государство.

Внезапно в комнату ворвался ветер, переворошил бумаги на прокурорском столе, а самого прокурора мимоходом потрепал по волосам. Ветки молодой липы застучали о подоконник.

Трофимов вздрогнул и встал из-за стола.

16

Дом, в котором помещались народный суд и прокуратура, выходил своим фасадом на главную улицу города. Это была широкая, прямая улица, тянувшаяся через весь город — от бывшей кузнечной слободы, где и сейчас еще стояло несколько небольших артельных кузниц, до пристани и шоссе, соединявшего город с железнодорожной станцией.

В Ключевом не было, пожалуй, другой такой улицы, которая могла бы так наглядно и обстоятельно рассказать историю возникновения и роста старинного уральского городка.

У истоков ее, рядом с много раз горевшими кузнями, что еще во времена Емельяна Пугачева выковывали в своих полыхающих пламенем недрах молодецкое племя ключевских мастеровых, стояли странные высокие строения из трухлявых, помертвелых бревен. Сколько лет было этим огромным то ли башням, то ли амбарам — никто не знал. До революции в них варили соль. Варили так же, как и триста лет назад, когда купцы Строгановы, получив в дар от царя Ивана Грозного целое государство — край от Чердыни и вниз по Каме на девяносто верст, поставили здесь, у богатых солью источников, свои первые солеварни.

Пепельно-серые, из разъеденных солью кедровых бревен, соляные амбары, сохранившиеся и поныне на окраине Ключевого, были свидетелями жесточайших бедствий уральских крепостных рабочих. На Северном Урале — на землях, пропитанных солью так, что иной раз снежной накипью проступала она на поверхности подсыхавших болот — Строгановы уравняли соль в цене с золотом и соляным голодом томили бесправный рабочий люд.

Далее, уже в черте города, как бы охраняя вход на его главную улицу, высились испятнанные бойницами широченные стены монастыря. При взгляде на эти полуразрушенные стены с кованными из железа воротами и сторожевыми башнями становилось ясно, что монастырь здесь служил крепостью и обитатели его помышляли не столько о молитвах и отпущении грехов, сколько об охране своего пушного и соляного торга.

Еще дальше, за монастырем, по обеим сторонам бывшей Губернаторской улицы, стояли тяжелые, приземистые, на купеческий лад строенные дома. То, что дома эти принадлежали когда-то ключевским богатым купцам, а не торговой мелкоте или строгановским приказчикам, можно было легко определить по той отчужденности, с какой и поныне стоял этакий, наглухо отгороженный и от улицы и от соседей, дом-вотчина.

Давно уже поселились в этих домах новые хозяева, которым незачем было таиться друг от друга, давно подгнили и покосились, глухие заборы и дубовые ворота, перевелись громадные псы, что караулили бог ведает какими путями нажитое добро, а бывшие купеческие дома так все и не расстались с хмурью своих подслеповатых окошек, с придурью резных крылец и наличников. Но, видно, уже не долго оставалось им стоять на своих местах. Нежданно и широко вторгались в их хмурые ряды новые, большие и красивые дома. Их фасады были светлы, их линии — открытые и простые — радовали глаз. И хотя старому на этой главной улице старого уральского города было далеко за триста лет, а новое исчисляло свой возраст всего лишь тремя десятилетиями, — новое победило здесь во всем. Победило так, что даже зловещие стены крепости-монастыря и хмурые купеческие постройки переняли на себя часть радостного и светлого беспокойства, каким жила ныне главная улица районного города Ключевого.

В свои первые дни работы в ключевской прокуратуре Трофимов часто, в свободные от занятий часы, бродил по холмистым городским улицам и переулкам. Он подолгу простаивал у стен монастыря, у строгановских солеварен, у новых домов, с интересом примечая, как новое и старое, живя бок о бок друг с другом, рождают своеобразный и увлекательный облик Ключевого.

Книги по истории края, которых было так много в библиотеке Белова, и довольно богатый краеведческий музей, разместившийся в бывшей монастырской церкви, помогли Трофимову, правда, пока еще в общих чертах, познакомиться с прошлым и настоящим города. Но даже и это первое знакомство принесло Трофимову большую радость и нежданно большую пользу.

Приняв от Михайлова дела и сразу же включившись в повседневную деятельность районной прокуратуры, Трофимов обнаружил, что и те небольшие познания о городе, какие приобрел он за эти дни, помогают ему лучше и глубже вникать в суть разбираемых им дел. Получалось так, что для верной оценки того или иного дела от Трофимова часто требовались не только какие-нибудь определенные знания, — ну, скажем, знакомство с производственными процессами на Ключевском комбинате или с бухгалтерской отчетностью местной кооперативной артели, — но и более широкие, выходящие за рамки так называемой прокурорской компетенции, знания, овладение которыми, он чувствовал, было для него обязательным. И сейчас, начиная свою работу в Ключевом, Трофимов столкнулся с тем, что к пониманию очень многих практических вопросов путь для него лежал через знакомство с самой жизнью города, его прошлым, его настоящим, что знать город и район он обязан так, как если бы сам был местным жителем, хотя вовсе не обязательно для этого было родиться в этих местах. Обязательным было другое: стать уральцем и полюбить этот край, словно он стал твоим, словно ты здесь родился и вырос.

И Трофимову было радостно сознавать, что, лишь недавно приняв дела на новой работе, он начинает решать их, руководствуясь не только статьей закона, не только своим долгом прокурора и советского человека, но и чувством патриотизма местного жителя, которое росло в нем с первого же дня его жизни в Ключевом.

«Охрана единых для всей Республики законов и патриотизм местного жителя — совместимы ли эти понятия одно с другим?» — спросил как-то себя Трофимов и пришел к выводу, что совместимы, что, больше того, без этого совмещения ему просто невозможно было бы работать с той полнотой ответственности за свои поступки, за свои решения, с какой он хотел и должен был работать.

Забот было много. Они не убавлялись по мере того, как Трофимов входил в работу, а, наоборот, их становилось все больше.

Одной из главных забот Трофимова было сейчас знакомство со своими сотрудниками, оценка их деловых качеств.

Трофимов понимал: как бы хорошо ни изучил он свой район и его нужды, как бы внимательно ни отнесся к разбору поступавших в прокуратуру дел и писем, один, без помощи и, что важнее всего, без товарищеской поддержки, он мало что сможет сделать.

С чего же начать? Тут не было и не могло быть каких-либо определенных рецептов: каждый, начиная работу с новыми людьми, решает, с чего начать деловое с ними общение, руководствуясь собственным опытом или советами товарищей, более знающих, чем он сам. Таким советчиком для Трофимова был его недавний начальник, старый и опытный работник Евгений Александрович Борисов.

— Приступишь к самостоятельной работе, Сергей, — сказал он на прощание Трофимову, — не забудь об основном: одному тебе во всех делах не управиться…

Трофимов не спешил с собственным выступлением в суде, хорошо понимая, как важно по-настоящему к нему подготовиться. Большое значение имело и то, какое именно дело выберет он для этого. Может быть, что-нибудь посложнее, позапутаннее, чтобы было где проявить себя, показать свою прокурорскую хватку? Какое-нибудь «громкое» уголовное дело, с сенсационными разоблачениями, — из тех, что хоть и редко, но все же встречаются еще в практике народных судов? Нет, не подобные «громкие» дела привлекали сейчас внимание Трофимова. И он сделал свой выбор: он решил выступить по делу Константина Лукина, относящемуся к категории так называемых «дел частного обвинения», — на первый взгляд как будто бы незначительных, простых дел, чаще всего проходящих в суде и вовсе без участия прокурора. Но то, что дело Лукина не было ни незначительным, ни простым, что оно далеко не случайно взволновало общественность всего города, — это-то и требовалось еще доказать, это и должен был сделать Трофимов в своем первом публичном выступлении в Ключевском народном суде.

А пока он старался не пропустить ни одного сколько-нибудь важного судебного заседания, внимательно следя за ходом следствия, за тем, как поддерживают обвинение его помощники — Власова или Находин, как руководит следствием председательствующий и что занимает и волнует посетителей суда в том или ином процессе.

Власова и Находин — люди разного жизненного опыта, разного темперамента, по-разному и совершенно непохоже строившие свою работу, выступая представителями государственного обвинения в суде, — неизменно были едины в главном: всякое дело, которое они разбирали, волновало и заботило их.

Но если Трофимов мог, присутствуя на суде, не кривя душой, говорить своим помощникам: «Правильно потребовали наказание, согласен с вами», то это вовсе не означало, что все в их работе казалось ему безукоризненным. И часто случалось, что на вопрос товарищей: «Ну как?» — Трофимов не ограничивался одной лишь общей оценкой, а откровенно высказывал им свои замечания.

Вот и сегодня после судебного заседания, на котором с обвинением двух работников железной дороги в использовании своего служебного положения в личных целях выступал Находин, прокурор и помощники сошлись в кабинете судьи.

С судьей — Алексеем Павловичем Новиковым — Трофимов был знаком еще очень мало. Он знал о нем лишь то, что рассказала ему Власова и что мог заключить сам, наблюдая его за работой в суде.

Новиков был молодым судьей и по возрасту и по опыту работы. До войны он работал на калийной шахте подрывником и учился в вечерней школе-десятилетке.

В первый же день войны он добровольцем уехал на фронт. Воевал Новиков хорошо, смело, был много раз ранен, но неизменно возвращался в строй. Только уже незадолго до победы, пройдя не легкий солдатский путь от Подмосковья до Одера, Новиков был тяжело ранен в руку и должен был вернуться домой. Ключевцы, помнившие Алешу Новикова молодым озорным пареньком, удивлявшим своей бесшабашной удалью даже бывалых шахтеров, с трудом узнали его в серьезном, возмужавшем, много перевидевшем фронтовике, с неподвижной на перевязи рукой.

Дальше жизнь Новикова сложилась хоть и вопреки его юношеским мечтам — мечтал он когда-то стать штурманом дальнего плавания, — но так, что он не мог пожаловаться на свою судьбу. По совету товарищей Новиков поступил учиться в юридическую школу, затем, окончив ее, два года работал секретарем суда и недавно был избран народным судьей.

— Лет десять назад, — рассказывала Власова Трофимову, — никто из нас, хорошо знавших Алексея, и представить бы не мог, что он — первый озорник на шахте — когда-нибудь станет народным судьей. А вот поди ж ты — каким человеком выковался!

«Выковался», — вспомнил сейчас Трофимов это очень точно найденное Власовой слово, глядя, как Новиков, присев к столу, медленным, усталым движением на минуту прикрыл рукой глаза.

— Устали, Алексей Павлович? — участливо спросила Власова.

— Да, есть немножко, — улыбнулся Новиков. — Так ведь дело-то было не из приятных. Вот и Борис Алексеевич тоже, думаю, устал. Садитесь, товарищи прокуроры, да давайте-ка потолкуем.

«Давайте-ка потолкуем» — слова эти произносились теперь довольно часто то в кабинете Трофимова, то у Новикова, когда, собравшись вместе, работники прокуратуры и суда обсуждали какое-нибудь только что слушавшееся в суде дело, делились своими впечатлениями.

Как-то само собой получилось, что Трофимов и Новиков, не сговариваясь, сделали эти прежде случайные и редкие беседы почти обязательными всякий раз, когда в суде слушалось сколько-нибудь важное дело.

— Верно, давайте потолкуем. — И Находин, перейдя от стола Новикова к окну, возле которого стоял Трофимов, спросил: — Ну, как, Сергей Прохорович? Как ваш помощник по уголовным делам провел сегодня обвинение? Плохо? Напутал что-нибудь?

— Сами знаете, что не плохо и не напутали, Борис Алексеевич.

Трофимов пододвинулся, и Находин встал рядом с ним в пролет окна. Стесненные узким пролетом, они стояли, касаясь друг друга локтями, точно в строю, и Новиков, глядя на них, шутя заметил:

— Какая уж там критика! Ишь как стоят локоть к локтю — дружки фронтовые, да и только.

— А все же, Сергей Прохорович, — посмеиваясь, спросил Находин, — как я сегодня — не проштрафился?

— Да раз уж спрашиваешь — значит наперед знаешь, что будут хвалить, — с укоризной в голосе сказала Власова. — Любим, любим мы, Борис Алексеевич, чтобы нас похвалили?

— А как же без этого? — усмехнулся Находин. — Или у прокурора не должно быть своей профессиональной гордости, желания, — он замялся, подыскивая нужное слово, — ну, да хотя бы и так: желания блеснуть на суде своей обвинительной речью, железной логикой обличающих подсудимого вопросов? Ведь это же и есть профессиональная гордость, Ольга Петровна.

— Это желание-то блеснуть на процессе? — покачала головой Власова. — Не думаю. Ведь и у меня есть профессиональная гордость. Только я понимаю ее совсем по-другому.

— И в чем же она, по-вашему, заключается? — насмешливо спросил Находин. — Вероятно, в скромности, а заодно и в скучности поведения прокурора на суде? Прокурору, мол, надо быть застегнутым на все пуговки. Он, видите ли, не оратор, ему блистать в своих обвинительных речах не положено. Прокурору и не поспорить, и не пошутить, и не высмеять никого нельзя. Так, что ли?

— Нет, не так! Не так! — заговорила Власова, и Трофимова изумило, с какой горячностью стала она вдруг отвечать Находину. Видно, спор этот для них был не новым и серьезно волновал обоих. — Прокурор может и должен говорить хорошо, а главное — убедительно. Не знаю — ораторство это или нет, но именно так мы и должны выступать, Борис Алексеевич. Именно, так! Но прокурор должен всегда помнить, что он — представитель государственного обвинения, а звание это, мне думается, требует от нас’ не столько внешнего блеска, сколько серьезного отношения к делу, требовательности и скромности, Борис Алексеевич, обязательно личной нашей скромности!

— Скромности по долгу службы, по роду профессии? — вспыхнул Находин. — Нет, я не против скромности, и никто здесь, надеюсь, не упрекнет меня в позерстве или еще каких-нибудь смертных грехах, но установка на скромность во что бы то ни стало, требование от прокурора каких-то особых качеств — это, простите меня, Ольга Петровна, смешно! Разве мы с вами, товарищи, не люди, не человеки?

Находин поглядел на Трофимова и замолчал, ожидая, что он ему скажет.

— Согласен, Борис Алексеевич, — смеясь, сказал Трофимов. — Мы с вами человеки, и ничто человеческое нам не чуждо. Я полагаю, что тут двух мнений нет и не может быть. И гордость у нас профессиональная есть — верно. Но если есть у нас, как вы правильно говорите, профессиональная гордость, то отчего же не быть у нас, о чем говорит Ольга Петровна, и профессиональной скромности?

— Ну, вот, ну, вот! — запротестовал Находин. — Прямо по-прокурорски: столкнул лбами два разные мнения — и делу конец. — Находин подошел к Власовой и примирительно протянул ей руку. — Не судите меня строго, Ольга Петровна, ведь я же так молод…

— Да уж ладно! — рассмеялась Власова. — Разве что по молодости лет!

— Хотя молодые годы для провинившегося прокурора не такая уж надежная защита, — как бы невзначай обронил Трофимов. — Сегодняшний процесс… Вернемся-ка к нему, товарищи.

Находин настороженно взглянул на Трофимова.

— Ведь я же говорил, что ошибся и напутал, — невесело усмехнулся он. — Слушаю вас, Сергей Прохорович.

— Нет, вы не напутали, — возразил Трофимов. — Больше того, как обвинитель вы провели процесс очень хорошо и, пусть будет по-вашему, с блеском. Но только как обвинитель.

— Вот-вот! — оживился Новиков, который все время с интересом прислушивался к разговору прокуроров. — Именнокак обвинитель.

— Так я же и есть обвинитель! — искренне изумился Находин. — Или мне в роли защитника следовало выступать?

— Иногда и такая роль нам не чужда, Борис Алексеевич, — сказал Трофимов. — Впрочем, в этом процессе не могло быть двух мнений: виновны или нет. Да, виновны, и всем судебным следствием виновность подсудимых была доказана.

— А главная тяжесть доказательства вины подсудимого лежит на прокуроре, — заметил Находин.

— Верно, Борис Алексеевич.

— Следовательно, что же плохого в том, что я выступил на процессе только как обвинитель? Кем же я еще должен был быть?

— Тем же, кем и все мы должны быть на любом процессе. Воспитателями, Борис Алексеевич, и по мере сил наших пропагандистами советских законов, советской морали, советского образа жизни. Согласитесь, что ваша сегодняшняя обвинительная речь намного бы выиграла, если бы вы сочетали в ней доказательную часть с воспитательной. Это нужно было сделать не только для подсудимых, но и для посетителей суда. Почему? Да хотя бы потому, что воспитательная сторона дела в этом процессе представляется мне очень важной.

— Ясно, — сухо кивнул Находин. — Но мне казалось, что я и не упустил этого обстоятельства в своей обвинительной речи.

— Не упустили, но и не развили, коснулись лишь вскользь. Между тем поговорить об этом было просто необходимо. Помнится, как-то в Москве мне довелось присутствовать на подобном же процессе, и прокурор там построил свою обвинительную речь так, что для всех в зале суда стала очевидной не только вина подсудимых, но еще и то, что преступления подобного рода — позор для всего коллектива, в котором работали подсудимые, что использование служебного положения в личных, корыстных целях несовместимо с достоинством советского человека, глубоко чуждо и отвратительно нам. И не только уголовный кодекс РСФСР, но и моральный, неписаный кодекс поведения советских людей восстает против этого.

— Вы говорите так, словно вы и были тем самым московским прокурором, — после небольшой паузы сказал Находин.

— Нет, это был не я, — просто возразил Трофимов. — Человек, о котором я говорю, — один из лучших районных прокуроров Москвы. Я проходил под его руководством стажировку.

— Вот видите! — обрадовался Находин. — Один из лучших прокуроров Москвы! А я… я помощник прокурора в Ключевом.

— И что же из этого следует?

— Только то, что Ключевой — не Москва и требовать от меня речей на столичный лад, пожалуй, и не стоит, — обидчиво сказал Находин.

— Но разве суды у нас делятся на столичные и провинциальные? — удивленно глядя на Находина, спросил Трофимов. — Впрочем, если уж вы так на этом настаиваете, то и мы с вами в столице… в столице района.

— Вот-вот — название одно, да размеры разные. — Находин широко развел руки и быстро свел их ладонь к ладони.

— А ты, видно, как отмерил для себя в жизни потолок, так выше него прыгать и не собираешься? — неожиданно резко спросил Новиков.

— И ты, Брут? — попытался отшутиться Находин. — Атака по всему фронту! Да разве мой потолок, Алексей, ниже твоего?

— Не думаю, что ниже, Борис. Я ведь свой потолок в жизни не мерил, да и тебе не советую. Не такая у нас жизнь, чтобы вымеривать да высчитывать свое в ней место. — Придерживая искалеченной рукой коробку, Новиков торопливо достал папиросу и долго закуривал, чиркая и ломая спички. — Сам! Сам! — резко сказал он, когда Находин хотел ему помочь. — Да, не такая у нас жизнь, Боря. — Новиков вдруг улыбнулся Находину, и его ясная, чуть застенчивая улыбка оказалась сейчас особенно кстати и как-то разом сняла холодок, пробежавший было между ним и Находиным. — Вот ты тут говорил, что мы-де не в Москве, не в столице, что с нас и спрос меньше. Ведь говорил, так?

— Говорил, Алексей. А разве не так?

— Нет, не так. Согласен, смешно сравнивать наш маленький районный городок даже с каким-нибудь одним районом Москвы, смешно и не к чему. Верно и то, что во многом и очень во многом мы живем масштабами районного центра — не более. В этом ты прав. Но когда речь идет о суде, о прокуратуре, то никаких скидок на малость нашу, на провинциальность или еще на что-нибудь подобное быть не должно и не может. Подумай, — ведь законы-то у нас единые и для москвичей и для ключевцев. Или ты думаешь, что в Москве судьям и прокурорам положено быть умнее нас, сердечнее, проницательнее? Нельзя, преступно так думать. Да нет, ты так и не думаешь. — Новиков посмотрел на Трофимова, на Власову и, встретив в их ответных взглядах молчаливое одобрение, продолжал: — Но если уж зашел у нас об этом разговор, так скажем, товарищи, прямо: нам очень много дано — нам дано судить людей, а коли так, то надо нам работать на полную силу сердца своего и разума, где бы мы ни жили, какую бы работу ни выполняли!

Новиков снова, ломая спички, долго раскуривал папиросу, а когда закурил, опять улыбнулся Находину своей ясной, чуть застенчивой улыбкой.

«Какая улыбка хорошая», — со все растущим чувством симпатии к Новикову подумал Трофимов.

Он подошел к судье, присел подле него на краешек стола.

— Может, и не к месту я сейчас, но… давно хотел с вами и товарищами посоветоваться… Речь идет о моем первом выступлении в суде. Я выбрал для него дело Константина Лукина. Мне думается, что дело это очень серьезное.

— И я так думаю, Сергеи Прохорович, — понимающе кивнул Новиков. — Ведь недаром же столько о нем в городе разговоров. Поначалу я было хотел примирить Лукиных, а потом, подумавши, пришел к выводу, что мирить, не зная, из-за чего произошел разрыв, нельзя. Ну, скажем, примирили бы мы их, стали бы они жить вместе и дальше. Но как жить? Так и не разобравшись в случившемся? Не дело это.

— Да они бы и не помирились, — убежденно сказала Власова. — И не я одна так думаю. По вашей просьбе, Сергей Прохорович, я уже разговаривала кое с кем из друзей Тани и Константина, со стариком Зотовым. И все в один голос: пусть суд поможет им и нам разобраться в случившемся.

— Так прямо и говорят — пусть суд поможет разобраться? — вспоминая свой недавний разговор с Михайловым, спросил Трофимов.

— Так прямо и говорят. Кстати, Сергей Прохорович, через несколько дней мы с Бражниковым собираемся поделиться с вами нашими соображениями по этому делу.

— Хорошо. — Трофимов взглянул на Новикова и своих помощников. — Значит, решено — буду выступать.

— Да, Сергей Прохорович, думаю, что дело Лукина того стоит. — Новиков поднялся и, подойдя к Находину, дружески похлопал его здоровой рукой по плечу. — Чего задумался? Или недоволен чем?

— Да ну, что ты, — не очень-то весело ответил Находин. — Дай-ка закурить.

Коробка «Казбека» судьи, как трубка мира, пошла по рукам, и даже не курившая Власова взяла и неловко зажала в пальцах папиросу.

17

Юркий «вездеходик», в котором сидели Трофимов и Находин, выбрался из города и помчался по асфальтированному шоссе, ведущему к Ключевскому комбинату.

Скоро кончилась неширокая полоса огородов, справа от дороги промелькнули белые больничные здания, и машина въехала в густой сосновый лес.

— Защитная полоса, — сказал Находин, поводя рукой в сторону леса. — Два километра сосняка отделяют город от комбинатской копоти.

— Да, в городе совсем не чувствуется близости большого завода, — отозвался Трофимов.

— Что, тихо очень?

— Я говорю о том, что в городе нет ни гари, ни пыли.

— Ни шума заводского, — буркнул Находин.

— На комбинате, по-вашему, веселее?

— Я этого не говорю, но там отличный клуб. Даже не клуб, а Дворец культуры, большой стадион.

— А основная масса рабочих комбината где живет?

— В городе.

— И что же, ездят каждый вечер на комбинат — в клуб, на стадион?

— Ездят. Но больше комбинатские ездят к нам.

— Это почему же?

— У нас парк, зелень, река.

— А на комбинате разве нет зелени?

— Не густо. Вот приедем — посмотрите.

Замолчали. Да Трофимову и не хотелось говорить. За те несколько недель, что он прожил в Ключевом, ему так и не удалось как следует подумать о новом месте, поглядеть на свою работу со стороны, отвлекшись от повседневных дел, которые сразу завладели почти всеми его помыслами. И сейчас, воспользовавшись свободной минутой, он пытался разобраться в своих еще неясных впечатлениях.

Многое пришлось узнать Трофимову за годы войны. Где только не побывал он, каких только городов и стран не повидал! Но далеко не все, что он видел и пережил, оставило след в его памяти. Часто бывало так, что запоминался какой-нибудь крохотный хуторок, короткий разговор с солдатом у переправы и забывались большие города и долгие беседы. Дело, видно, было не в размерах, не в броскости впечатлений, а в том неуловимом ощущении значительности увиденного и пережитого, в чувстве, то грустном, то радостном, которое пробуждается в человеке, отвечая сокровенным его влечениям.

Старинный уральский городок сразу пришелся Трофимову по душе. Его пленила самобытная красота города, добротность его домов, ширина улиц, норовистый изгиб реки.

Вспоминая свои первые встречи в городе, свои первые разговоры, Трофимов с добрым чувством подумал о Рощине. Из бесед с ним он вынес твердое убеждение, что районом руководит умный и деловой человек.

Подумалось Трофимову и о частых, но всегда таких коротких встречах с Мариной, когда они едва успевали обменяться двумя-тремя фразами. Неожиданно большое значение приобрели для Трофимова эти встречи. Он нередко ловил себя на том, что думает о Марине, вспоминает ее голос, ее большие, то серьезные, то насмешливые глаза. Он был доволен, когда заставал ее дома. Ему необязательно было говорить с ней, но сознание, что Марина где-то здесь, совсем близко, радовало его, хотя сам он до конца в этом себе и не признавался.

Вот и сейчас он с удовольствием подумал о вечере, когда вернется домой и, может быть, не Евгения Степановна, а Марина откроет ему дверь.

«Ну и ну, хорош! — рассмеялся своим мыслям Трофимов. — О чем это ты думаешь, товарищ прокурор?»

Статные, без единого изгиба стволы сосен возносились в прозрачно-голубой простор. Высоко над землей едва-едва покачивались их могучие ветви, а над ними зеленели молодые метелочки макушек. Солнце, только что поднявшееся над лесом, расцветило его золотыми полосами. Укрытая прошлогодней хвоей земля казалась подернутой искрящейся чешуей, а трава на просеках ослепительно зеленела.

Лес начал редеть. Все чаще стали попадаться кривые, чахлые деревья, потемнела трава на пригорках.

Шоссе в этом месте делало крутой поворот и выносилось, стремительное в своем широком течении, прямо к корпусам комбината. Он лежал в котловине, опоясанной со всех сторон хвойным лесом.

Трофимов и раньше догадывался о размерах комбината, но теперь, увидев его вблизи, был поражен его огромностью, красотой зданий, высотой копров, ажурной легкостью подвесной дороги. Производственные корпуса, надшахтные постройки, газгольдеры, трубы — все сверкало торжественной белизной. Многочисленные дымки, тянувшиеся из труб электростанции, казались прозрачными и бесследно растворялись в воздухе.

— Вот какую махину построили! — с гордостью сказал Находин. — А что тут под землей творится! Целый подземный город с площадями, с улицами, а по ним в два ряда мчатся электрические поезда. Вы никогда не бывали в шахтах?

— В угольных бывал.

— Ну, калийную шахту с угольной и сравнивать нельзя. У нас тут, как в метро, высоченные своды, чистота, свет.

— Есть такие шахты и в Донбассе.

— Наверно, все же не такие, — недоверчиво мотнул головой Находин. — Наши шахты оснащены по последнему слову техники. У нас шахтер обушка и в глаза не видел.

— А «у нас»? — улыбнулся Трофимов. — Вы уж, Борис Алексеевич, меня не к иностранцам ли причислили?

— Виноват, так получилось, — смутился Находин. — Но ведь существует же такое деление — на «у нас» и «у вас» — даже в пределах нашей страны?

— Безусловно, — рассмеялся Трофимов. — Например, у нас на Урале — замечательные калийные шахты, а у вас в Донбассе — угольные. Или еще так: если у вас в Донбассе есть плохие шахты, — значит, это у нас — плохие шахты.

— Выходит, нет такого деления? — спросил Находин.

— Есть, отчего же не быть! Вот вы мне по дороге все говорили — «у нас в городе» да «у них на комбинате». А как из лесу выехали, стали говорить — «у нас на комбинате». Попробуй разберись, где вы «у нас», а где «у вас». — Трофимов озорно подмигнул Находину, и они оба рассмеялись.

— Вы, я вижу, что угодно на свой лад перетолкуете, — сказал Находин.

— А тут и толковать нечего, — обернулся до сих пор молчавший шофер, пожилой и тихий на вид человек. Выцветшая его гимнастерка до сих пор хранила следы погон и дырочки от орденов. Голубые, с хитрецой, прищуренные глаза светились умом. — «У нас» означает в СССР, — пояснил он Находину.

Машина остановилась у главных ворот комбината.

— С чего начнем? — спросил Находин.

— С завкома — разберем жалобы рабочих.

Широкая асфальтированная дорога, по краям которой были посажены цветы, терялась между зданиями.

Трофимова, впервые попавшего на ключевский комбинат, удивила царившая кругом тишина. Лишь чуть-чуть где-то позвякивали стекла, да тонко пел над головой трос подвесной дороги, и время от времени мягко ухали в глубине копров клети. Комбинат дышал мерно, приглушенно, уверенно. В окнах производственных цехов и лабораторий мелькали люди в белых халатах. Даже издали, мимоходом, Трофимов заметил, что работают здесь спокойно, без суеты — каждый занят своим делом.

Асфальтированный проспект, по которому шли теперь Трофимов и Находин, часто пересекался железнодорожными путями. В одном месте пришлось остановиться и подождать, пока пройдет длинный состав, груженный сверкающими в изломах глыбами красного сильвинита. В другом месте дорогу пересекла автотележка, которой лихо, как резвым конем, управляла девушка в комбинезоне и в сдвинутой на затылок косынке.

— Вот это порядок! Вот это работа! — восхищенно приговаривал Находин, и его обычно насмешливое лицо светилось открытой радостью.

Действительно, при взгляде на эти машины, сложнейшие сплетения труб, огромные здания и башни, при мысли о том, что где-то глубоко под трехсотметровой толщей земли тянутся на много километров штреки, камеры, проходы, при мысли о том, что вся эта громада, объединенная разумом и усилиями советских людей, дает колхозным полям миллионы тонн ценнейших удобрений, — при мысли об этом чувство гордости за свою могучую родину охватило Трофимова.

«А верный ли путь избрал я для себя в жизни? — тревожно подумалось ему. — Разве не лучше было бы стоять сейчас у какой-нибудь машины, работать в шахте или на заводе? Что произвожу я — прокурор? Какие полезные вещи выходят из моих рук? Вырастил ли я хоть одно деревцо за всю мою жизнь? Чем полезен я людям?»

Но эти мысли промелькнули и исчезли. Нет, он твердо знал, что идет по верному пути, что дело, избранное им, нужно и полезно людям. Вот и сейчас в его портфеле лежат письма рабочих, которые нуждаются в его помощи, ждут его совета. Его работа необходима и для того, чтобы все так же мерно дышал этот комбинат, и для того, чтобы еще богаче был в этом году урожай на колхозных полях. Он, скромный районный прокурор, стоит на страже интересов государства, на страже интересов честных советских людей.

18

Председатель завкома встретил Трофимова и Находина в дверях своего кабинета.

— Что-нибудь случилось? — тревожно спросил он у них. — Входите, входите, товарищи.

— Знакомьтесь, товарищ Оськин, — сказал Находин. — Сергей Прохорович Трофимов, прокурор района.

Оськин, грузный человек, с шахтерской перевалочной в походке, посмотрел на Трофимова внимательным, изучающим взглядом.

— Ничего страшного не случилось, товарищ Оськин, — сказал Трофимов. — Мы к вам пока только с жалобами.

— С жалобами? На кого же?

— На вас.

— Ну-у? — с интересом протянул Оськин.

— Рабочие жалуются, что комбинат отводит под строительство новых домов скверные участки и не помогает с ремонтом квартир. Вот! — и Трофимов выложил на стол пачку писем.

— Плохие участки? Не помогаем с ремонтом? — переспросил Оськин, и Трофимову показалось, что в голосе его зазвучала радость. — Так это же сущая правда! Вы мне эти письма не показывайте — я их наизусть знаю!

— Так почему же не принимаете мер? — спросил Трофимов.

— А кто вам сказал, что не принимаем? — выпрямился перед Трофимовым Оськин. — Вот прокуроры к нам пожаловали — это разве не меры? Вы, что же, думаете, что наши рабочие не зашли в свой завком, когда писали эти письма? Так на кой черт им нас тогда было выбирать? Зашли! А собрание с критикой, что хоть святых выноси? А Рощин почему к нам чуть не каждый день ездит? Вот какие меры! — Оськин присел на краешек стола и сказал вдруг с неожиданной, едва сдерживаемой яростью: — Мы тут, товарищ прокурор, войну начинаем!

— С кем?

— А вот сейчас разберемся. Смотрите сюда. — Оськин наклонился над разостланным на столе большим листом бумаги. — Это план нашего поселка. — Он провел ладонью по листу. — Здесь все застроено. Здесь строить нельзя — слишком близко от комбината. Здесь строить нельзя — защитная полоса, а тут, — и Оськин с силой ткнул пальцем в заштрихованный квадрат, — строить можно, да не следует: низина, сыро! Ясно? — глянул он на Трофимова и Находина. — А комбинат растет. Сначала ведь только калийные шахты были, а теперь чего только нет!

Трофимов склонился над планом:

— Где же вы собираетесь строить новые дома для рабочих?

— Да где придется! К самому болоту подбираемся, а все строим! Ведь в двух километрах болото начинается…

— Кому же нужно такое строительство? — с возмущением спросил Трофимов.

— Дирекция предполагает болото осушить. За этим Швецов сейчас в Москву и улетел, но…

— Разве эти болота так скоро осушишь? — с сомнением произнес Находин.

— В том-то и штука! — кивнул Оськин. — Болота еще сушить и сушить, а строиться нам необходимо уже сейчас.

— Где же, по-вашему, выход? — спросил Трофимов.

— Выход? Да его и искать не надо. Вот он, наш выход, сам в глаза лезет, — и Оськин указал на линию шоссе между городом и комбинатом. — Вы, когда ехали сюда, заметили новые дома на окраине города?

— Заметил.

— Эти дома построены комбинатом. И хорошо, что построены. Но мало, мало нам этих домов! Ведь там вплоть до самой защитной полосы еще целый поселок построить можно. Место сухое, высокое.

— Отчего же не строите дальше? — удивленно пожал плечами Трофимов.

— Отчего? — снова зашагал по кабинету Оськин. — Вот из-за этого мы и воюем!

Он подошел к столу и сдернул с аппарата телефонную трубку.

— Глушаева! Товарищ Глушаев? Да, Оськин говорит… Что? Здоров, здоров, того и вам желаю… Кстати, тут доктор приехал — хотите познакомиться?.. Нет, он не ко мне, а к вам приехал… Да!.. Ждите, сейчас придет!.. — Оськин повесил трубку и, гневно сверкнув глазами, отрывисто сказал: — Этот самый Глушаев ведает у нас жилищным строительством. Способный человек! Организатор! Вы бы к нему зашли, товарищ прокурор.

— А стоит ли? — припоминая глупости, которые болтал ему по телефону Глушаев, заколебался Трофимов.

— Обязательно! — Оськин вышел в приемную к секретарю. — Проводите товарища Трофимова к Глушаеву, — сказал он.

— Хорошо, пойду, — решил Трофимов. — А вы тут пока займитесь с моим помощником вот этими письмами. Товарищи ждут ответа.

19

Из-за стола навстречу Трофимову поднялся высокий худой человек.

— С кем имею честь? — настороженно спросил он.

Маленькие проницательные глаза его смотрели прямо, не мигая.

Лицо Глушаева с резко выдающимися скулами, узким подбородком и стремительно скошенным лбом таило в себе что-то недоброе, лисье. Но стоило Глушаеву улыбнуться, а улыбка, видимо, редко сходила с его лица, как все мигом менялось в нем. И вот уже с приветливо поднятой рукой к Трофимову шел веселый, гостеприимный рубаха-парень. Глаза его сквозь узенькие щелки смотрели приветливо и добродушно, а улыбка и действительно была хороша. Трофимова изумил этот Глушаев — совсем не такой, каким он его себе представлял во время разговора по телефону.

— Догадываюсь, догадываюсь, что за доктора направил ко мне товарищ Оськин, — смеясь сказал Глушаев. — Товарищ Трофимов?

— Да.

— Рад, очень рад! — подхватив Трофимова, как старого приятеля, под локоть и ведя его к креслу, говорил Глушаев. — Итак? — В глазах его промелькнула настороженность. — Слушаю вас, товарищ прокурор…

— Это я вас хотел послушать, — давая себе время собраться с мыслями, не сразу ответил Трофимов.

— О чем же? — предупредительно изогнул над ним свое длинное тело Глушаев.

Трофимов чувствовал, что этот человек хитрит с ним, прикидывается простачком, но следовательский опыт побуждал Трофимова не спешить с выводами, не поддаваться чувству предубеждения.

— К нам, товарищ Глушаев, поступили жалобы от рабочих комбината. Мне, как новому человеку, трудно понять: кто тут прав и кто виноват? Речь идет о каких-то сырых участках под новые дома, о плохом ремонте… Одним словом, очень бы хотел услышать обо всем этом ваше мнение.

— Так! — выпрямился Глушаев. — Так! Жалобы рабочих… Мое мнение… Извольте! — Он больше не улыбался. Сухие, резкие морщины легли возле его рта. — Во-первых, товарищ Трофимов, вы начали не с того конца. Не с этого вам надо было бы начать свой трудовой подвиг в нашем районе.

— Вы думаете? — вопросительно, с глубочайшим вниманием наклонился к Глушаеву Трофимов.

— Вам следовало бы, исходя из своеобразия этого района…

— Какого своеобразия?

— А такого, что в двух километрах от бывшего уездного городка стоит гигантский комбинат.

— Да, я, признаться, был поражен всем, что увидел.

— Были поражены? Вот с этого и надо было начинать! — Глушаев снова заулыбался и смешно замахал руками. — Конечно, Ключевой — районный центр, — добродушно поглядывая на Трофимова, продолжал он. — Райком, райсовет — все это, так сказать, хозяева района. Признаем! Уважаем! Нужна машина, две, пять — пожалуйста. Кирпич, цемент? Одолжайтесь! В речах о нас хотите упоминать — извольте! Но… дорогой мой Сергей Прохорович, ведь весь бюджет района не составляет и… уж не скажу даже какой доли нашего!

— А поэтому? — приподнялся со своего места Трофимов.

— А поэтому надо прежде всего учитывать соотношение сил.

— Вот как?

— Конечно. Хотите особенно убедительный пример?

— Погодите, — перебил его Трофимов. — Вы коммунист?

— Нет, беспартийный и не более как начальник сектора жилищного строительства.

— Местный житель?

— Да. Коренной уралец. Отец — старатель, дед — старатель, а я радетель.

— Коренной уралец, а не любите свой родной город.

— Э-э, дорогой мой! — усмехнулся Глушаев. — Вам ли говорить про любовь к нашим местам? Вы-то у нас человек новый.

— Вот потому я и слушаю вас, — сухо сказал Трофимов. — Знакомлюсь…

— Знакомьтесь, знакомьтесь, — рассмеялся Глушаев. — А главное, учитывайте соотношение сил…

— Что же все-таки вы расскажете мне о вашем жилищном строительстве? — сдерживая себя и стараясь говорить спокойно, спросил Трофимов.

— Не более того, что сказал вам Оськин.

— Мне важно ваше мнение: вы отвечаете за эту стройку.

— Я и строю.

— Возле болота?

— Зачем же? До болота еще два километра.

— А это соседство разве вас не смущает?

— В ближайшее время приступим к осушке.

— Говорят, это — дело не легкое.

— Построить комбинат тоже было не легкое дело.

— Скажите, а почему бы вам не строить дома для рабочих также и на окраине города? — как бы между прочим задал давно подготовленный вопрос Трофимов. — Места ведь там для застройки замечательные: сухие, высокие.

— В городе? — сделав вид, что не понимает важности вопроса, спросил Глушаев. — Какой же резон нам отстраивать город? Мы строим у себя, вы — у себя. Так-то будет надежнее. — Глушаев вдруг снова стал серьезным и в упор, не мигая, посмотрел на Трофимова. — Вы еще подумаете, что мы здесь и вправду плохо строим… Так пойдемте на участки, я сам покажу вам наши новые дома.

— Пойдемте, — сказал Трофимов, вставая. — Я как раз туда и собирался.

20

На строительный участок поехали вчетвером: к Трофимову и Глушаеву присоединились Оськин и Находин.

В маленькой машине едва хватило места, и, чтобы, удобнее устроиться, Глушаев обнял Оськина за плечи. Со стороны можно было подумать, что в машине сидят два закадычных приятеля.

— Давай через центр! — сказал Глушаев шоферу, едва машина въехала в поселок.

— Зачем же через центр? — возразил Оськин. — Давай по улочкам да проулочкам, так-то виднее!

— Как прикажете? — шофер, посмеиваясь, поглядел на сидевшего рядом с ним Трофимова.

— Попетляй, — лаконично ответил Трофимов.

И шофер начал петлять.

— Ну как, хороши? — воскликнул Глушаев, когда машина проезжала широкой улицей, вдоль которой стояли высокие, красивые дома.

— А где деревья, где зелень? — возмущенно спросил Оськин. — Сосны — и те не уберегли!

Действительно, на широкой, залитой асфальтом улице деревьев было мало.

— Смотрите, смотрите, Сергей Прохорович! — закричал Глушаев. — Подходящий домина? Это наш Дворец культуры! Пять этажей! Мрамор! В Москве и то таким дворцом бы гордились!

— А кто строил? Ты, что ли? — не уступал Оськин. — Чужими делами не гордись. Водитель, друг, заверни-ка сюда.

Машина свернула в переулок.

— Вот что ты построил! — крикнул Оськин, когда они въехали в узенькую улицу, сплошь застроенную похожими друг на друга, как две капли воды, стандартными домиками.

— Неужели плохо? — самодовольно усмехнулся Глушаев. — Скажите, товарищ Трофимов, нравятся вам эти дома или нет?

— Дома хорошие, — отозвался Трофимов, отмечая про себя добротность стройки.

— Что ж тут хорошего? — обиделся Оськин. — Все на одно лицо. Не спорю: крепкие, удобные, но строены без души, по стандарту!

— А вы, пожалуй, правы, — сказал Трофимов. — Скучновато, когда все дома одинаковые.

— То-то! Это в Америке так привыкли жить — по стандарту, а советскому человеку нужно жилье, чтобы глаз радовало. Тут крылечко, там наличники пустячные, а улица совсем другой бы вид имела.

— Тебе, чтоб глаза повеселить, — не без ехидства сказал Глушаев, — я специально избушку на курьих ножках поставлю. Живи, услаждай свою душу.

— Смеешься? — грозно спросил Оськин, поворачиваясь к Глушаеву всем своим большим телом. — Да понимаешь ли ты, что значит дом для человека?

Машина въехала на узенький мостик, переброшенный через извилистый ручей.

— Вот твое царство! — крикнул Оськин, протягивая руку в сторону открывшейся невдалеке строительной площадки. — Сырость да комары!

На дороге показалась встречная машина.

— Не Рощин ли? — сказал Оськин. — Он!

Рощин был не один. Рядом с ним Трофимов увидел худощавого молодого человека. Наклонившись к Рощину, он решительным взмахом руки, точно перечеркивая, указывал ему на далекую полосу болот.

— С Рощиным — Геннадий Константинович Ларионов, — пояснил Оськин. — Давно ли просто Гешей звали, а теперь инженер, секретарь парткома комбината.

Машины поравнялись, и шофер Рощина притормозил свою, чтобы было удобнее разъехаться.

— Здравствуйте, здравствуйте! — узнав Трофимова, помахал ему рукой Рощин. — Присматриваетесь, товарищ прокурор?

— Присматриваюсь, Андрей Ильич!

Машины разъехались.

— Медленней! — с раздражением сказал Глушаев шоферу. — Прямо по улице. Еще и дома ни одного нет, а уже всю улицу гости укатали.

— Рощин да Ларионов не гости, а хозяева, — насмешливо глянул на него Оськин. — Или не рад таким хозяевам?

— Рад, как же, — пробурчал себе под нос Глушаев.

Машина медленно шла вдоль заложенных слева и справа фундаментов будущих домов.

— Здесь мы сойдем, — сказал Трофимов и спрыгнул на землю.

Вслед за ним все направились к одному из котлованов.

К Глушаеву, придерживая рукой широкополую белую панаму, быстрыми шагами приблизился высокий старик.

— Знакомьтесь, товарищ Трофимов, — небрежно сказал Глушаев, — это наш инженер-строитель Олег Юрьевич Острецов.

— Очень приятно, — любезно приподнял панаму Острецов. — Комиссия?

— Какая там комиссия! — усмехнулся Глушаев. — Хуже: прокурор с помощником!

— Все мои фундаменты, товарищ прокурор, в вашем распоряжении, — шутливо сказал Острецов.

— С них и начнем, — улыбнулся Трофимов. — Расскажите нам, Олег Юрьевич, что за дома строите вы для рабочих?

— Охотно! Что это будут за дома? — Инженер стал серьезен. — Леонид Петрович Швецов поставил перед нами задачу — построить отличные дома. — Медленно, точно читая лекцию, он прошелся перед своими слушателями. — Две-три комнаты в первом этаже и одна — в мезонине. Каждый дом на одну семью. Все удобства. Паровое отопление. Газ. У комбината есть и такая возможность. Да-с.

Острецов нагнулся, поднял с земли осколок кирпича и в раздумье подкинул его на ладони.

— Разрабатывая проект, мы столкнулись с целым рядом трудностей, — продолжал он. — Во-первых, индивидуальный облик каждого дома. — Острецов наклонился в сторону Оськина. — Эту идею, которую я горячо поддержал, выдвинул и отстоял наш председатель завкома. Во-вторых, конструктивная простота, удобная планировка комнат, свет, воздух… На этом особенно настаивал Леонид Петрович. Затем…

— Свет, воздух, — прервал его Оськин, — а дома строите возле болота.

— Что поделаешь? — развел руками Острецов. — Здесь еще место сносное. Кроме того, болота предполагают осушить.

— Разве нет участка получше? — спросил Трофимов.

— В районе комбината? — помедлил с ответом Острецов. — Нет.

— А если оглянуться на город?

— Ну, там места сколько угодно!

— Почему же обязательно строить только около комбината и отказываться от строительства на окраине города? Строили же вы там раньше?

— Строили.

— Рабочие и служащие комбината предпочитают жить поближе от работы, — вмешался в разговор Глушаев.

— «У нас» и «у вас», — смеясь взглянул на Трофимова Находин.

— Отсюда до комбината почти столько же, сколько и от города, — сказал Оськин.

— Столько, да не столько, — возразил Глушаев. — Впрочем, если человек хочет жить в городе, мы ему не мешаем.

— Нет, мешаете, — сказал Трофимов.

— Вот как? — насторожился Глушаев. — Кому же?

— Кузнецову, например.

— A-а, Кузнецову… Так он сам ведь отказался от нашей помощи.

— Не от помощи, а от участка в поселке.

— Да, мы давали ему дом. Он отказался. Пускай теперь пеняет на себя.

— Между тем вы обязаны помочь Кузнецову построить дом. Обязаны, и будете помогать.

— А горисполком?

— Горисполком тоже поможет. Поселок! Город! Не кажется ли вам, товарищ Глушаев, что вы напрасно противопоставляете одно другому?

— Я не противопоставляю, а учитываю соотношение сил, Сергей Прохорович, — заулыбался Глушаев. — Только это, только это.

— И тут вы можете просчитаться! — Трофимов обернулся к инженеру. — Скажите, товарищ Острецов, думали ли вы как инженер-строитель о будущем своего поселка и города? Ну, скажем, пытались ли вы заглянуть лет на десять — пятнадцать вперед?

— Заглядываю, частенько заглядываю, товарищ Трофимов.

— И что же?

— Хорошо, очень хорошо все будет, — растерянно ответил Острецов, не понимая, чего добивается от него этот молодой, с проницательными глазами человек. Встревожила старого инженера и неожиданная страстность, с которой задал свой вопрос Трофимов, и то, как резко говорил он с Глушаевым. — Новые улицы, проспекты… — Острецов замолчал.

— Вижу, что не заглядывали, — сказал Трофимов. — А жаль, я рассчитывал, что вы поможете мне советом. — Он протянул Острецову руку. — До свиданья, Олег Юрьевич.

— До свиданья, — тихо отозвался инженер. Ему казалось, что все вокруг смотрят на него с сожалением, как на человека, в чем-то виноватого.

Трофимов подошел к машине.

— Вы с нами? — спросил он Оськина и Глушаева.

— Нет, я останусь, — сказал Оськин. — Надо с народом поговорить.

— И у меня тут дела, — сухо поклонился Глушаев и вдруг снова заулыбался и замахал руками. — Предлагаю обмен, товарищ прокурор!

— Какой обмен?

— Я помогу Кузнецову построить дом, а вы помогите Косте Лукину на суде.

— Вот вы какую сделку мне предлагаете? — сказал Трофимов, с интересом всматриваясь в лицо Глушаева, опять ставшее веселым и добродушным. — Кстати, товарищ Глушаев, почему вы разговариваете со мной этаким шутовским тоном? И вчера по телефону или вот сейчас, предлагая мне свой обмен? Ведь вы человек, безусловно, умный…

— А разве шутовской тон — это признак глупости? — усмехнулся Глушаев. — Впрочем, отчего же шутовской? Я человек веселый…

— Ну, пусть будет так, — и Трофимов двинулся к машине. — Домой! — сказал он шоферу.

— Товарищ Трофимов! Сергей Прохорович! — Острецов поспешно подошел к Трофимову. — А ведь я думал над городскими участками… Проектировал… Даже помогал Николаю Николаевичу Белову разрабатывать его проект будущего Ключевого…

— Где же этот проект?

— Белов внезапно скончался… А мне такая работа одному не по плечу. Да и плохой из меня вояка…

— И все пошло прахом?

— У Беловой были кое-какие чертежи и материалы, но, вероятно, затерялись. — Острецов покачал головой. — Умнейший был человек…

— Знаете что, Олег Юрьевич, — мягко сказал Трофимов, — зашли бы вы как-нибудь ко мне. Очень буду вам рад.

— Зайду! Обязательно! — Старик сдернул с головы панаму и долго, держа ее в высоко поднятой руке, стоял у дороги, провожая глазами удаляющуюся машину.

21

До самого вечера ездил Трофимов вместе с Находиным по Ключевому. Прокурора и его помощника видели всюду — на вокзале, на колхозном рынке, в горисполкоме.

Только вечером, обсудив с сотрудниками прокуратуры план работы на ближайшие дни и выслушав доклады помощников о вновь поступивших делах, Трофимов пошел домой.

Вечерние улицы теперь уже не казались ему незнакомыми. В сгущающейся темноте Трофимов ясно ощущал жизнь города, и жизнь эта, трудовая, многообразная, была совсем не похожа на жизнь заштатного городка бывшего уезда, как пренебрежительно отозвался о Ключевом Глушаев. Это радовало.

Но многое было непонятно Трофимову: центр богатейшего района, на территории которого разрабатывались величайшие в мире калийные месторождения, где рубили и сплавляли лес, изготовляли тончайшие сорта бумаги, строили асбестовый завод и нашли нефть, центр района, славившегося на весь Урал богатством своих колхозов, — Ключевой мог и должен был расти быстрее.

«Что же мешает росту города?» — спрашивал себя Трофимов. Временами ему казалось, что он уже близок к ответу, но опыт подсказывал, что не следует спешить с выводами, что, тщательно подобрав факты, надо еще и еще раз взвесить все доводы «за» и «против».

Сегодня, как и в первый вечер, когда Трофимов пришел к Беловым, ярко светились большие окна их дома. Но теперь это были уже и его окна.

Невольно для себя, он ускорил шаги, быстро поднялся по крутым ступенькам крыльца и постучал громко, нетерпеливо, как стучал когда-то там — в Полтаве: один долгий и два коротких, торопливых удара. Но вот постучал так вот — по-старому и вдруг с горечью вспомнил, как радостно отзывались на этот стук каблучки бегущей отворять жены, как распахивала она дверь, не спрашивая, уверенная, что стучит муж.

А в прихожей уже слышались легкие шаги, и Трофимов безошибочно узнал по ним Марину.

Девушка открыла дверь, не спросив, кто это, словно по стуку догадалась, что пришел Трофимов.

— Что с вами? — вглядываясь в побледневшее его лицо, тревожно спросила она.

Трофимов отозвался не сразу. Да и что мог он сказать ей? Как мог объяснить это случайное совпадение, такое неуловимое и горькое?

— Заработался, — сказал он и, не глядя на Марину, быстро прошел в дом.


В столовой за обеденным столом сидела Евгения Степановна, а рядом с ней, перед большим глобусом, стоял белобрысый мальчуган лет двенадцати.

— Так как же ты поплыл бы из Ленинграда в Австралию? — спрашивала у него Евгения Степановна. — А, Сергей Прохорович! — радушно сказала она. — Сегодня хоть к ужину поспели. Сейчас буду вас кормить. — Евгения Степановна поднялась и вышла из комнаты.

— Ну, так как же ты поплывешь в Австралию? — подсел к мальчику Трофимов.

— Это мамин лучший ученик, — сказала Марина. — Он только одним и занят — как проплыть из Москвы во Владивосток или из Петропавловска в Батуми. Моряк!

— Дяденька, мне Евгения Степановна говорила, что вы недавно из Москвы приехали, — с любопытством разглядывая Трофимова, сказал мальчик. — Вы как добирались: водой или на поезде?

— На поезде. Разве водой сюда доберешься?

— Конечно! — с чувством превосходства сказал мальчик. — Очень даже просто. От Москвы по каналу до Волги, потом по Волге и по Каме, а от Камы до нас по Ключевке всего пять километров.

— Совсем близко, — рассмеялся Трофимов. — В другой раз так и сделаю.

— Скажите, вы в Москве на стадионе «Динамо» часто бывали? — спросил мальчик.

— Не очень часто, но бывал.

— А вы за кого болеете?

— Я? Пожалуй, за команду ЦДКА.

— А почему?

Марина, накрывавшая в это время на стол, с улыбкой прислушивалась к их разговору.

— Наверное, потому, что я еще недавно был военным, — ответил Трофимов.

— Ну-у, это узкий подход, — разочарованно протянул мальчик.

— А ты за кого болеешь?

— Я за московскую команду «Торпедо».

— Почему?

— А потому, что они настоящие, — убежденно сказал мальчик. — Сильных бьют, а слабым поддаются.

— Согласен: твой подход куда шире моего, — ласково обнял мальчика Трофимов. — Как тебя зовут?

— Коля.

— Моего звали Андреем… А ведь и у меня, Марина Николаевна, сейчас был бы такой вот… — сказал Трофимов. — Война.

Марина с сочувствием посмотрела на Трофимова.

«Не об этом ли вспомнил он и там, на крыльце? — подумала она. — Да, наверно, об этом…»

Нет, видно, не так-то просто, как это казалось Марине до сих пор, шел он по жизни. Такой большой и сильный, такой, пожалуй, уж слишком внутренне подтянутый, Трофимов внезапно представился девушке в ином и неожиданном для нее свете.

Спокойный, уверенный, даже слишком уверенный в себе, как думала Марина, человек этот сидел сейчас перед ней печальным, подавленным, и рука его мимолетно касалась головы притихшего мальчугана.

«Вот всегда я так! — подосадовала девушка. — Составлю себе мнение о человеке по первому впечатлению, по первому разговору и думаю, что мне уже все в нем ясно, что весь он передо мной, как на ладони. А на самом-то деле…» — И Марине вдруг очень захотелось сказать Трофимову сейчас что-нибудь хорошее, простые ласковые слова, которые давно звучали в ней, хотя она и сама не знала, кому они предназначены.

Вошла мать.

— Евгения Степановна, — встрепенулся Трофимов и, точно радуясь новому направлению своих мыслей, поспешно встал и подошел к Беловой, — сегодня я узнал, что Николай Николаевич одно время работал над проектом будущего Ключевого. Скажите, у вас сохранились его бумаги?

Мать и дочь переглянулись. По их напряженным лицам Трофимов понял, что его вопрос удивил и взволновал их. Может быть, заговорив о проекте Белова, он совершил бестактность, проявил неуместное любопытство?

— Простите меня, — огорченно сказал он. — Видимо, я некстати затеял этот разговор… Но меня очень интересует проект Николая Николаевича.

— Вы что же, хотите с ним всерьез ознакомиться или просто посмотреть, что это такое? — спросила Евгения Степановна.

— Я надеюсь найти в этом проекте ответ на чрезвычайно важный для меня вопрос.

Евгения Степановна взглянула на дочь:

— Как ты думаешь, Марина?

Марина ничего не ответила и лишь кивнула головой.

— Пойдемте! — Евгения Степановна решительно обернулась к Трофимову: — Все бумаги мужа в вашей комнате. Я вам их достану.

22

Было далеко за полночь. Трофимов закурил и, вслушиваясь в доносящиеся с Камы далекие гудки пароходов, подошел к распахнутому окну. Вспомнилось, как вместе с Рощиным и Чуклиновым стоял он у окна после их ночного разговора в райкоме. Вспомнился и весь этот разговор, вернее, то, что услышал тогда Трофимов от Рощина.

С того вечера прошло не так уж много времени, но для Трофимова каждый час его жизни в Ключевом был заполнен столькими делами, что день вырастал в неделю, а неделя казалась месяцем. И вот сейчас, размышляя над тем, что он узнал за эти дни, размышляя о своей работе, Трофимов понял, что он подошел наконец к ответу на волновавший его вопрос: «Что же затрудняет дальнейшее развитие района?» В поисках ответа ему сначала помог Рощин. Ответ на этот вопрос заключался в сотнях писем, адресованных жителями района в прокуратуру. Ответ на этот вопрос давала повседневная работа прокурора и его помощников по общему и судебному надзору за соблюдением советских законов. Ответ на этот вопрос заключался в груде чертежей и стопке исписанных листов бумаги, которые лежали сейчас на письменном столе.

Трофимов вернулся к столу и, точно желая еще раз проверить себя, перечел мелко исписанный, со следами многих пометок и уже пожелтевший от времени листок бумаги. Это не был рассказ ревнителя старины о достопримечательностях города, о его воздвигнутых еще в XVI веке церквах и о соляных промыслах времен Ивана Грозного.

Пожелтевший от времени листок повествовал о будущем. Горячие и светлые мысли влюбленного в свой край человека, его думы, его мечты — вот что узнал Трофимов, вчитываясь в неразборчиво написанные слова.

«Древний Ключевский посад, — читал Трофимов, — в котором еще сохранились церковные здания шестнадцатого столетия, крепостные башни, монастырские подземные ходы и купеческие амбары-крепости — этот наш древний город в годы советской власти оказался в центре необычайно богатого в промышленном отношении района. Достаточно упомянуть о залежах калийных солей, превышающих такие, как Страссфурт (Германия), Соляная долина (Абиссиния), Калиш (Польша) и Мертвое море (Палестина). Это к югу от Ключевого. К северу же и в других направлениях найдены богатые залежи меди, горючих сланцев, возможна нефть. Город заключен как бы в огромное кольцо, усыпанное драгоценнымикамнями. Все это, безусловно, определяет и его будущее. Город, который неузнаваемо вырос за годы сталинских пятилеток, теперь, после войны, начнет расти еще быстрей. Обратимся же к плану будущего, вернее, завтрашнего Ключевого. Посмотрим на его новые окраины, шоссейные дороги, административный центр…»

И Трофимов, следуя воле автора, развернул один из лежащих перед ним чертежей.

«Этот план далеко еще не завершен, — продолжал читать он. — Это всего лишь наметки и предположения человека, полагающего, что он хорошо знает свой родной город и край, и решившего помечтать на бумаге, со счетной линейкой и карандашом в руках. Итак, перед нами город Ключевой, равно необходимый и Ключевскому комбинату, что стоит к югу от него, и бумажному, что стоит к северу. К нему сходятся дороги со всех сторон. Здесь железнодорожный узел. Здесь аэродром. Здесь, наконец, и это не менее важно, большой и хороший театр. Библиотеки. Институты…»

Читая, Трофимов отыскивал на плане все, о чем упоминалось в объяснительной записке.

«Да, институты, ибо я не мыслю, что Ключевой — столица такого огромного промышленного и сельскохозяйственного района — сможет уже через несколько лет обойтись без своих собственных специалистов в самых различных областях его обширного хозяйства…»

Трофимов кончил читать и бережно положил на стол мелко исписанный стремительным почерком листок бумаги.

«А мне говорят, что у города нет будущего, — думал он. — Болтают о каком-то соотношении сил, не понимая или не желая понять, что нет в районе отдельно, обособленно живущего комбината, сплавного рейда или завода, а есть единый, связанный общими интересами район с центром в городе Ключевом…»

Кто-то тихонько постучал в дверь.

— Войдите! — громко сказал Трофимов и оглянулся.

В дверях стояла Марина.

— Не спится что-то… — Она подошла к столу и склонилась над чертежом. — Я уже давно хотела к вам зайти, да боялась помешать…

Марина говорила спокойно, чуть-чуть приглушенным голосом, как обычно говорят ночью, когда в доме легли спать, но Трофимов все же уловил в ее голосе тревожные нотки. Он понимал, что заставило девушку прийти к нему в этот поздний час, и был рад ее приходу и тому, что мог теперь же, не дожидаясь утра, поделиться с ней своими мыслями.

— Это заинтересовало вас? — спросила Марина и осторожным любовным движением провела ладонью по поверхности чертежа.

— А как вы думаете, Марина Николаевна?

— Это работа моего отца… А мне всегда казалось замечательным все, что он делал. — И Марина посмотрела на Трофимова.

— Здесь многое не завершено, многое только намечено, — ответил он на ее взгляд. — Но есть главное: умение заглядывать в будущее, умение предвидеть, планировать и строить с учетом будущего! Вот вы, Марина Николаевна, воюете в городе за чистоту. Вы хотите, чтобы возле детского сада озеленили пустырь, чтобы благоустроили общежитие молодых рабочих. Вы требуете, доказываете, уговариваете. И так каждый день. И каждый день, устраняя неполадки в одном месте, вы обнаруживаете их в другом. Верно?

— К сожалению, это так.

— Ну, а вам никогда не казалось, что все эти неполадки имеют одну и ту же причину?

— Нет. Я, признаться, и не думала об этом.

— А еще врач! — улыбнулся Трофимов. — С чего же начинать лечение, как не с поисков главной причины болезни? Впрочем, болезни надо не только лечить, но и предупреждать. В профессиях прокурора и врача, поверьте, есть много общего… Плох тот прокурор, который только наказывает за нарушение законов. Главная наша задача — предупреждать эти нарушения.

Трофимов нагнулся над стулом и стал сворачивать чертежи. Делал он это не спеша, так, как стал бы делать конструктор, который только что закончил большую, трудную работу и теперь, сворачивая чертежи, еще и еще раз обдумывал путь, по которому он шел. Да, Трофимов и был сейчас именно таким конструктором, но только не чертежная доска, а повседневная жизнь района была полем его деятельности.

Марина, помогая Трофимову складывать чертежи, с нетерпением поглядывала на него, ожидая, когда же он снова заговорит. Но он молчал. Тогда, не выдержав, она заговорила сама:

— Сергей Прохорович, где же причина неполадок, с которыми я сталкиваюсь в своей работе? Кто в этом повинен?

— Кто повинен? — неожиданно резко переспросил Трофимов. — Те, кто искусственно противопоставляют комбинат городу и не только не помогают вам в работе, а, наоборот, мешают. И вам ли одной…

Трофимов взял со стола свернутые в рулон чертежи и протянул их Марине. — А проект этот, Марина Николаевна, советую вам отдать Швецову или Рощину. Напрасно вы не сделали этого раньше.

— Нет, нет, я говорила! — воскликнула Марина. — Я говорила с Леонидом Петровичем, и он очень заинтересовался работой отца.

— Так почему же она не у него?

— Это моя вина, Сергей Прохорович, — смутилась Марина. — Мы с мамой долго не решались показывать Швецову работу отца — ведь она не закончена… И мне не хотелось… Я боялась, что он посоветует показать проект Глушаеву.

— Вот-вот, это было бы хуже всего, — думая о своем, согласился Трофимов. — Ну, а почему бы, не теряя времени, не показать проект Рощину? Сейчас как раз разрабатывается единый план жилищного строительства города и поселка — именно то, над чем работал ваш отец.

— Хорошо, Сергей Прохорович, я так и сделаю.

Марина с благодарностью посмотрела на Трофимова, взяла чертежи и пошла было к двери, но остановилась.

— Скажите, Сергей Прохорович, — решительно спросила она: — Что вы думаете о Леониде Петровиче Швецове? — Девушка быстро протянула вперед руку. В этом предостерегающем движении чувствовалось ее опасение быть неверно понятой. — Я спрашиваю вас о нем как о директоре комбината, пришедшем на смену моему отцу… Ведь отец был первым строителем этого комбината… И, знаете, очень хочется, чтобы и Швецов тоже оказался настоящим…

— Я понимаю вас, Марина Николаевна, — как можно спокойнее, точно дело и впрямь шло о справке, которую он — прокурор — должен был дать о директоре комбината, сказал Трофимов. — Настоящий ли он работник? Да, думаю, что настоящий. Я смог это заключить даже по тому немногому, что увидел на комбинате. Это не означает, конечно, что нет в работе Швецова недочетов, что все у него безупречно, но…

Трофимов умолк. Что еще мог он сказать Марине о Швецове? Ему неприятна была сама мысль о том, что своими словами он может вторгнуться, как ему казалось, в личную жизнь девушки.

Марина долго ждала, не скажет ли ей Трофимов еще что-нибудь, и, не дождавшись, вышла из комнаты.

23

С первых же дней своей работы в прокуратуре Трофимов ввел еженедельные недолгие совещания, на которых совместно обсуждались поступившие в прокуратуру дела, решались вопросы прокурорского надзора. Это были коротенькие летучки, подводившие итог работы каждой недели. Трофимов требовал от своих помощников и следователей четкости, ясности выводов по существу любого порученного им дела.

Даже такие мелочи, как порядок в форменной одежде или взаимные приветствия, — ничто не ускользало от внимания Трофимова. В этом он был снова кадровым офицером, дисциплинированным, подтянутым, равно требовательным к себе и к другим.

Сотрудники ключевской прокуратуры относились к требованиям Трофимова по-разному: Власова с полным одобрением, Громов — не рассуждая, с готовностью старого служаки, Бражников — с юношеским пылом, Находин — с некоторым недоверием: «Что-то уж очень круто заворачиваешь!»

Но как бы по-разному ни относились они к требованиям Трофимова, ясно было, что с его приходом сразу наметились новые пути в работе, а главное, новое в отношении к, казалось бы, незначительным делам, к таким, как, например, дело Лукина, называемое на языке юристов всего лишь «делом частного обвинения».

С особенным вниманием относился Трофимов к работе прокуратуры по общему надзору за соблюдением законов. Прокурорский надзор, входивший в круг обязанностей его помощников, мог быть эффективен лишь при строжайшей проверке результатов этого надзора.

И Трофимов настойчиво добивался от своих сотрудников четкости в работе, требуя от них повседневной проверки результатов их труда. Так или почти так работали здесь и раньше. Но все же то, что внес в работу ключевской прокуратуры Трофимов, вряд ли можно было подвести под какой-нибудь параграф приказа, вменить кому-либо в обязанность. Это новое заключалось в самом отношении Трофимова к своему долгу, в его стремлении заглянуть в глубь каждого разбираемого им дела, каким бы большим или маленьким оно ни казалось.

Взять хотя бы тот же надзор за соблюдением законности. Ведь в обязанности прокурора, осуществляющего этот надзор, входит не только установление того или иного нарушения закона и не только проверка, как дальше закон этот будет выполняться. Нет, прокурор обязан предупреждать всякое нарушение закона, не дожидаясь этого нарушения. Как коммунист, как гражданин, вникает он в жизнь своего района, своего города и, живя этой жизнью, живя общими для всех интересами, очень часто действует не по букве закона, а по велению совести и гражданского долга.

Часто лишь едва уловимые недобрые приметы служат прокурору поводом для вмешательства. И ни в своде законов, ни в инструкциях и наставлениях не отыскать ему указаний, как поступать в том или ином случае. Жизненный опыт, знание людей, безукоризненно честное отношение к своим обязанностям и высокое чувство долга — вот что помогает советскому прокурору в его повседневной деятельности.

Понять это — значит понять основное в работе прокурора, найти ключ к верному решению и больших и малых дел.

Сегодня на летучке у прокурора первым докладывал приехавший из района Громов.

— По делу о нарушении Устава сельскохозяйственной артели в колхозе «Огородный» села Искра, — встав и вытянувшись перед Трофимовым, сказал он.

— Докладывайте.

— Факты, которые сообщил нам товарищ Антонов, подтвердились. — Громов не спеша развернул свою папку, надел очки и ровно, не повышая и не понижая голоса, начал читать: — «Предварительным следствием установлено, что при объединении трех колхозов села Искра, Ключевского района, в один колхоз, что имело место на основании решения общего собрания колхозников сельхозартелей имени Сталина, „Уралец“ и „Огородный“…»

— Товарищ Громов, — прервал его Трофимов, — отложите в сторону вашу папку и расскажите нам все своими словами.

— Слушаюсь. — Громов положил папку, не спеша снял очки и вдруг заговорил горячо, возмущенно, словно это не он, а кто-то другой заунывно читал только что протокол: — Мною установлены факты хищения колхозного имущества! Два негодяя — иначе их не назовешь, — забыв честь и совесть, подняли руки на колхозное добро! Такого безобразия в нашем районе я и не припомню! — Громов обернулся к товарищам, словно приглашая их в свидетели. — Колхоз «Огородный». Председатель колхоза Стрыгин, бухгалтер Кочкин. Вот эти два гражданина, когда начали объединять искровские колхозы, не смогли отчитаться в своих делах. Да и немудрено! Теперь объединенным хозяйством в Искре руководит Герой Социалистического Труда бывший председатель колхоза имени Сталина Анна Петровна Осокина. Ее на мякине не проведешь!

— А пытался кто-нибудь? — спросил Трофимов.

— Пробовали. Впрочем, сами колхозники из «Огородного» вывели своих горе-руководителей на чистую воду.

— В чем же их обвиняют?

— А они, видите ли, колхозное хозяйство за свое личное посчитали. Колхоз «Огородный» у нас в районе «деликатесным» называется — парники… Так вот они эти деликатесы, вместо того чтобы везти на колхозный рынок, стали сбывать незаконными путями.

— Кому?

— Да кому хотите. Плати — и твое. На дворе еще зима, снег, а в «Огородном» свежие огурчики, редис, лучок. Заманчиво! Всякий купит!

— Кто же все-таки покупал?

— Кто? — недоуменно переспросил Громов. — Да любая хозяйка в нашем городе могла купить. Признаюсь, при следствии я этим вопросом не занимался.

— Скажите лучше так: упустили этот вопрос.

— Следствие проводилось по всем правилам, — обиженно пожал плечами Громов. — Хищения обнаружены, виновные установлены.

— Все ли?

— Все.

— Вот в этом-то я и не уверен. Скажите, товарищ Громов, колхоз «Огородный» считался до объединения отстающим?

Задавая следователю этот вопрос, Трофимов руководствовался тем, что слышал, присутствуя при разговоре Рощина и Чуклинова с Антоновым.

— Нет. Успехами не блистал, но хозяйствовал с доходом.

— Так. А сколько получили в прошлом году колхозники «Огородного» на трудодень?

— Что-то около двадцати рублей. Точно не скажу.

— Напрасно. Трудодень колхозника мог бы дать вам очень важные свидетельские показания.

— Я же говорю: около двадцати рублей и, конечно, продукты.

— А выводы из этого какие?

— Трудодень не плохой.

— Верно. Значит, те самые люди, которые разбазаривали колхозное добро, не такие уж плохие руководители?

— Выходит, так, — замялся Громов.

— Ну, а воровство и хорошее руководство могут быть у нас совместимыми?

— Нет.

— Правильно, не могут. Выходит, мы здесь столкнулись не с простым воровством, не с торговлей огурчиками и лучком по ключевским квартирам, а с чем-то другим. С чем же?

— Не знаю, товарищ младший советник юстиции.

— Обязаны знать. В этом и заключалась ваша работа следователя.

— Прикажете следствие продолжить?

— Начать снова. Вы пошли по ложному пути. Вам казалось, что все виновники налицо, мне же думается, что нет. Когда мы сталкиваемся с таким серьезным преступлением, как нарушение Устава сельскохозяйственной артели, мы не можем смотреть на это дело, как на обыкновенное воровство. Завтра же, товарищ Громов, возвращайтесь обратно в село Искра.

— Слушаюсь.

— Попробуйте проследить каналы, по которым сбывались овощи в город. Вот пока все, что я могу вам подсказать.

— Учту, товарищ младший советник юстиции. — Громов виновато переступил с ноги на ногу. — Разрешите доложить дело о порче овощей в сельпо?

— Тоже в селе Искра и тоже овощи.

— Тоже. Но тут просто халатность.

— Просто халатность? Возможно, возможно… Правда, колхозники в своем письме в прокуратуру характеризовали это дело несколько иначе… Да и опыт нас учит другому… А что, товарищ Громов, нет ли тут связи между делом о расхищении колхозного имущества в «Огородном» и делом о халатности в искровском сельпо? Попробуйте-ка подумать над этим…

— Подумаю, товарищ младший советник юстиции.

— Вот тогда сразу обо всем и доложите.

— Слушаюсь.

Громов сел.

— Что, хороши ли огурчики в «Огородном»? — смеясь, наклонился к нему Находин.

— Горчат! — утирая платком вспотевшую шею, пробурчал Громов. — Ужо отведаешь и ты!

— По делу Лукина, — поднялась со своего места Власова.

— Слушаю вас, — кивнул ей Трофимов.

— Товарищи! Серьезно задумавшись над этим делом, я и младший юрист Бражников пришли к выводу, что все здесь действительно не так просто, как казалось нам раньше.

— Даже очень сложно! — привстал со своего места Бражников.

— Итак, почему Лукин ударил свою жену? — Власова в раздумье посмотрела на Трофимова. — Это ведь не хищение овощей, не подделка отчетов. Тут факты неуловимы, тут только можно строить предположения…

— Но опять же на фактах! — снова приподнялся со своего места Бражников.

— Каких? — спросил Трофимов.

— А таких, что Лукин в последнее время часто бывал в гостях у своего начальника! — вскочил Бражников. — Таня рассказывала, что он много раз ездил с Глушаевым на охоту! Не ночевал дома!

— Погодите, товарищ Бражников, — улыбаясь горячности молодого человека, остановил его Трофимов. — Ольга Петровна, продолжайте.

— Бражников изложил почти все, что мы знаем, — сказала Власова. — Нет ничего предосудительного в том, что Лукин в выходные дни ездил с Глушаевым на охоту. Лукин — хороший охотник.

— Конечно, ничего плохого в этом нет, — согласился Трофимов.

— Но именно эти-то поездки, как думает Татьяна Лукина, и изменили характер ее мужа.

— А она понимает, почему это произошло? — спросил Трофимов.

— Нет, не понимает.

— Каково ваше мнение о Глушаеве?

— Глушаев — человек у нас известный… — Власова говорила медленно, как бы взвешивая каждое слово. — Опытный хозяйственник… Если же говорить о моих личных впечатлениях, то он представляется мне человеком занятным, неглупым, но… — Власова помолчала. — Но неясный он какой-то, Сергей Прохорович… Правда, для следователя это не вывод… — Власова смущенно улыбнулась. — Татьяна Лукина сообщила нам и кое-что более определенное. Например, дни, когда Лукин не ночевал дома. Бражникову же удалось установить, что в эти именно дни или, вернее, ночи Глушаев уезжал вместе с Лукиным в лес на охоту. Товарищи Лукина рассказывают, что он возвращался из этих поездок пьяным. Нет, о выводах говорить рано, но разобраться, что он за человек, этот Глушаев, следует…

— Да, о выводах говорить рано, — сказал Трофимов. — А вот задуматься над некоторой странностью этой дружбы начальника и подчиненного, человека пожилого с молоденьким пареньком, — задуматься над этим следует. Добро бы, если бы они только вместе охотились, но ведь они и пили вместе. Зачем? Зачем понадобилось Глушаеву спаивать Лукина? Неспроста это… Вот что, товарищ Находин, — обращаясь к своему помощнику по уголовным делам, продолжал Трофимов: — Глушаев, по его словам, местный житель, коренной уралец. Допускаю. Но уж очень он любит об этом и к месту и не к месту разглагольствовать. Да и влюбленность его в родные края какая-то странная, с затхлым душком… Прошу вас подобрать для меня биографические данные о Глушаеве.

— Будет сделано, товарищ младший советник юстиции, — понимающе кивнул Находин.

— И сделайте это до суда над Лукиным, — сказал Трофимов.

24

Через несколько дней после ночного разговора с Трофимовым Марина по телефону условилась с Рощиным о встрече и вечером прямо с работы пошла в райком.

Рощин принял Марину точно в условленное время, сам вышел ей навстречу и, дружески взяв под руку, ввел в кабинет.

— А у меня для вас сюрприз, Марина Николаевна, — сказал он по обыкновению негромко и так приветливо улыбнулся, что Марина сразу почувствовала себя просто и хорошо.

— Какой же, Андрей Ильич?

— А это уж вы сами решайте, какой, — рассмеялся Рощин. — Может быть, по душе, а может быть, и нет. — И он указал Марине на сидевшего в кресле у стола Степана Чуклинова.

— Степан Егорович? — Марина вопросительно взглянула на Рощина.

— Разве вы не по городским делам ко мне? — спросил тот ее.

— По городским, но… — Марина замялась, не зная, что сказать.

— Небось, опять с жалобой на меня, — добродушно сказал Чуклинов, поднимаясь навстречу Марине. — Здравствуйте, Марина Николаевна.

— Здравствуйте… Нет, на этот раз вы не угадали, Степан Егорович. — Марина обернулась к Рощину. — Я к вам по личному делу, Андрей Ильич, но это даже хорошо, что здесь товарищ Чуклинов.

— Выходит, пригласив председателя горсовета, я не ошибся? — спросил Рощин. — Вы же с ним неразлучные друзья…

Он усадил Марину в кресло и уже серьезно сказал:

— А теперь рассказывайте нам, Марина Николаевна, о своем деле.

— Вот. — Марина протянула Рощину бумаги и чертежи. — Это работа моего отца: проект Ключевого, каким представлялся ему наш город лет через десять-пятнадцать.

— Проект Николая Николаевича Белова? — бережно принимая из рук девушки чертежи, сказал Рощин. — Вот за это спасибо. Уверен, что мы найдем тут много ценного.

— Почему вы так думаете? — спросила Марина. Ее обрадовало, что Рощин сразу заинтересовался проектом. Ведь то же самое говорил и Швецов, когда Марина рассказала ему о работе отца.

— Я, Марина Николаевна, не привык да и не люблю расточать ненужные похвалы, — пристально взглянул на девушку Рощин. — А думаю я так потому, что вашего отца хорошо знал.

— Проект не закончен, — неуверенно заметила Марина. — И все же я решила, Андрей Ильич, что…

— И правильно, — Рощин поднялся и подошел к Марине. — Жаль только, что слишком уж долго раздумывали. Город строится, растет, а вы колеблетесь — нести или не нести эту работу в райком партии. Ведь нам теперь каждый добрый совет вот как дорог!

— Признаю, это моя ошибка, — виновато улыбнулась Марина. — Спасибо Трофимову за совет, а то я бы так и не решилась.

— Так это Трофимов вас надоумил?

— Он.

— Смотри ты! — одобрительно покачал головой Рощин и, видно, вспомнив свой разговор с новым прокурором, добавил: — Быстро, быстро осваивается…

— Когда же, Андрей Ильич, я смогу узнать ваше мнение? — спросила Марина.

— Мое мнение? Дело не в моем мнении, Марина Николаевна, а в мнении народа… Вот почитаем в райкоме, в горсовете, а там и на общественное мнение вынесем. — Рощин оглянулся на Чуклинова. — Я думаю, Степан Егорович, что настало время обсудить наши планы городского строительства с жителями города и поселка.

— Верно, Андрей Ильич, — согласился Чуклинов. — У меня даже и докладчик для такого обсуждения намечен.

— Кто же?

— Инженер Острецов.

— А справится? Ведь это должен быть не простой доклад.

— Понимаю, Андрей Ильич. Разговор так надо повести, чтобы люди поняли: не о новом доме и даже не о новой улице идет речь, а о будущем нашей районной столицы.

— Да, о том, каким станет наш Ключевой к исходу второй послевоенной пятилетки, — сказал Рощин. — Потому-то я и спрашиваю: справится ли Острецов с таким делом?

— Олег Юрьевич помогал отцу в его работе над проектом, — сказала Марина. — Я помню, с каким увлечением принялся он тогда за дело. Острецов — очень знающий инженер, — добавила она и, прощаясь, протянула Рощину руку.

— Ну, тогда лучшей кандидатуры и не найти! — Рощин крепко пожал Марине руку и с лукавым удивлением спросил: — Вы не уходить ли надумали?

— Уходить.

— А как же наши санитарные дела? Я как раз собирался с вами и с Чуклиновым побывать в общежитии молодых рабочих.

— Правда? — обрадовалась Марина.

— Правда. Сейчас прямо и отправимся.

25

Большой трехэтажный дом общежития молодых рабочих стоял на окраине, у самого шоссе, соединяющего город с комбинатом.

Строили этот дом еще при Белове, строили красиво, добротно. Белову хотелось, чтобы молодые бессемейные рабочие чувствовали себя в общежитии удобно и хорошо, чтобы оно не превратилось для них лишь в место ночлега, а по-настоящему стало их домом. Ключевцы, говоря о достопримечательностях своего города, никогда не забывали упомянуть и про молодежное общежитие. Многие даже утверждали, что здание это ничем не хуже семиэтажной гостиницы в Молотове.

И так случилось, что со временем общежитие молодых рабочих комбината превратилось для молодежи города и поселка в своеобразный клуб.

Часто бывало, что в общежитии, в просторной комнате отдыха, справлялись праздники, даже свадьбы, а еще чаще происходили здесь импровизированные комсомольские собрания. Это были не обычные собрания с президиумом, с повесткой дня и докладом. Собирались просто так, не сговариваясь. Собирались, чтобы обсудить какой-нибудь важный вопрос, решить который в одиночку было невозможно.

Вот и сегодня, накануне суда над Лукиным, в комнате отдыха собрались друзья Константина и Тани. Многим из них предстояло завтра выступать на суде в качестве свидетелей. Дело это было не простое. Редко кто из них заглядывал в суд, а уж свидетелем выступать не приходилось никому.

В комнате отдыха, где обычно стоял несмолкаемый гул голосов, на этот раз было тихо и сумрачно, хотя сегодня здесь собралось человек двадцать. Все в молчании ждали Бражникова: ведь он был следователем, имел звание младшего юриста. Все это сейчас в глазах его друзей приобрело неожиданно большое значение.

Бражников пришел последним. На нем был парадный форменный костюм, маленькие звездочки на погонах ослепительно сверкали. Бражников был необычайно серьезен и важен. В другое время друзья обязательно подшутили бы над ним за его несколько напыщенный вид, но сейчас им было не до того.

— Я, кажется, немного запоздал? — спросил Бражников, окидывая собравшихся медленным взглядом, совершенно так же, как это делал Трофимов на совещаниях в прокуратуре.

— Ничего, ничего, — подошел к нему Василий Краснов, высокий вихрастый парень, комсорг гаража, где работал Лукин. — Хорошо сделал, что пришел. Надо с тобой посоветоваться…

— Ну что ж, докладывайте, — делаясь серьезным, кивнул Бражников. И опять это «докладывайте» прозвучало у него совсем, как у Трофимова. — Только учтите, товарищи, я, как работник следственных органов, подсказывать вам, что вы должны говорить на суде, не имею права.

Бражников присел на пододвинутый ему стул и вопросительно посмотрел на Краснова, точно ждал возражений.

— Это мы понимаем, — сказал Краснов. — Зачем Же подсказывать?

— Ладно бы еще выступать по производственному делу, — поднялась со своего места звонкоголосая девушка, подруга Тани Лукиной. Ее круглое смешливое лицо было сейчас серьезно. — Там все ясно: говори, что знаешь, критикуй. Ну, а завтра? — Она задумалась и, вдруг шагнув на середину комнаты, решительно сказала: — Я, товарищи, вот что предлагаю… Я предлагаю всем нам завтра прийти на суд и вместе всем заявить, что мы считаем поступок Лукина позорным, постыдным и… и я даже не знаю, какими еще словами можно его назвать! — Она замолчала, и глаза ее вдруг наполнились слезами.

Все поняли, что плачет она от горькой обиды за подругу, и никто ни словом, ни взглядом не показал застыдившейся девушке, что слезы ее заметили.

— Нельзя всем сразу, товарищи. Вот беда — нельзя! — взволнованно сказал Бражников. Важность с него точно рукой сняло, и он опять стал самим собой — простым и хорошим парнем, так же, как и все его друзья, глубоко обеспокоенным исходом завтрашнего суда. — Свидетели не могут выступать все вместе, — пояснил он. — Свидетелей сначала и в зал-то не впускают, а вызывают по одному.

— По одному? — спросил какой-то паренек испуганно. — Что же это, выходит, в одиночку перед всем судом выступать?

— Да, по одному.

— А как-нибудь иначе нельзя?

— Невозможно! — с искренним огорчением сказал Бражников. — Такой порядок. Но ты не робей, я же буду в зале с самого начала.

— А я не робею! — гордо сказал паренек. — Просто спросил и все.

— Не в том дело, будем мы робеть перед судом или нет, — сказал Краснов. — Важно другое. Важно, товарищи, наконец решить для себя, как мы сами относимся ко всему, что случилось.

— Как относимся? — сказал плечистый, с сильными шахтерскими руками парень, поднимаясь и выходя к столу, который стоял посреди комнаты и поэтому заменял трибуну. — Константина проучить надо, вот как относимся. Но губить парня нельзя. Я лично так и скажу. Ну, ошибся, верно. А парень он хороший, стоящий.

— Если ты, Михаил, это скажешь, — подбежала к столу девушка с ямочками на щеках, — значит ты ничем не лучше Лукина! Значит, ты тоже способен ударить свою жену!

— Варя! — с укоризной сказал Михаил.

— Ну что «Варя»?

Она презрительно посмотрела на Михаила и, гордо тряхнув головой, пошла от стола к окну, где сидели ее подруги.

— Товарищи! Товарищи! — поднял руку Бражников. — Все не так, все не так! И ты, Миша, не прав, и ты, Варя, не права.

— А вот и права! — крикнула с места Варя. — А ты, Петя, хоть и следователь, а тоже, наверно, за своего милого дружка горой стоишь. Нет у вас, у мужчин, честности! Нет и нет!

— Варя, как тебе не стыдно? — пытаясь быть серьезным, но невольно улыбнувшись, сказал Краснов. — Мы же не ругаться сюда пришли.

— Нечего мне стыдиться! Нет, девушки, — обернулась Варя к подругам, — я так прямо на суде и скажу: судите Лукина, товарищи судьи, строго-настрого. Ведь он не одну Таню, он нас всех оскорбил!

— Верно! Правильно! — послышались девичьи голоса.

— Тише! Тише! — умоляюще сказал Бражников. — Все не так, все не так!

— Почему же не так? — спросил его Краснов. — Пусть каждый выскажет свое мнение. Мы ведь для этого и собрались.

— Нет, не для этого! — с досадой сказал Бражников. — А если для этого, то нечего было меня и звать.

— Ладно, ты не обижайся, а объясни, в чем мы ошибаемся, — примирительно улыбнулся Краснов.

— Да ни в чем вы не ошибаетесь, — сказал Бражников.

Все рассмеялись, а Краснов в недоумении взглянул на приятеля:

— Ну вот пойми тебя. То неверно, то верно, а еще юрист.

— Погодите, погодите, сейчас объясню! — расстегивая тесный ворот кителя, сказал Бражников.

— Бедненький! — послышался насмешливый девичий голос. — Даже вспотел в своем кителе, а снять неохота.

— Не имеет права, — сказала другая девушка. — У него теперь все по правилам.

— Да, по правилам! — запальчиво выкрикнул Бражников. — Разве я против того, чтобы каждый высказал свое мнение? Совсем даже не против! Но ведь вы собираетесь и на суде так же говорить, собираетесь спорить, советовать! С кем спорить? Кому советовать? — Бражников замолчал и с возмущением пожал плечами. — Спорить с народным судом! Советовать народному суду! Да кто вам позволит?

— А мы и не думаем этого делать, — спокойно сказал Краснов.

— Как не думаете? А весь этот шум-гам тогда зачем? Ведь вы хотите и на суде так себя вести! — Бражников выпрямился, застегнул ворот на все крючки и сказал четко и медленно: — Народный суд не собрание, и вы там будете не ораторами, а свидетелями. Понятно? К делу относится только то, что вы, как свидетели, знаете о случившемся, что вы видели, что слышали. Вот о чем вас будут спрашивать на суде. Ясно?

— А если я и вовсе ничего не видела? — тихо спросила Варя. — Если я даже и не была там, когда это случилось, так, выходит, мне нельзя и слово сказать?

— Можно. Но опять же по существу дела. — Бражников неожиданно подошел к Варе и, глядя на нее в упор, заговорил с интонациями судьи: — Скажите, свидетельница, что вы знаете об отношении Константина Лукина к своей жене до того, как он ее ударил? Ссорились ли они? Может быть, Татьяна Лузина делилась с вами своими домашними неприятностями? Отвечайте!

— Нет, не делилась. И ничего я не знаю — испуганно сказала Варя. — Честное слово, не знаю!

— Не знаешь? — рассмеялся Бражников. — А еще в свидетели просишься!

— Да ну тебя! — смущенно отмахнулась от него Варя.

— А если я хочу за Константина голос подать? — спросил Михаил, косясь в сторону притихшей Вари.

— Как так голос подать? — усмехнулся Бражников. — В суде не голосуют.

— Да ты не смейся, знаю, что не голосуют. Я же ясно спрашиваю: могу я за него заступиться или не могу?

— Можешь.

Бражников подошел к Михаилу и, положив руку ему на плечо, тихо сказал:

— Если ты, Миша, уверен, что Константин не виноват, если ты так думаешь, то сказать об этом сумеешь…

Прошло несколько томительных секунд, прежде чем Михаил ответил Бражникову.

— Нет, против совести я не пойду, — сказал он. — Но только нельзя так: виноват и все. Ведь я как-никак ему друг. Да и не я один. Все здесь ему друзья. Что ж, нам теперь отказываться от него, что ли?

— Виноват он, — опуская голову, сказал Бражников. — Костя в последнее время как-то отошел от нас, начал пить, часто не ночевал дома…

— Правильно, виноват! — раздался вдруг негромкий голос от дверей.

Все оглянулись. В дверях стояли Рощин, Чуклинов и Марина.

Комсомольцы повскакали со своих мест и окружили пришедших.

— Да, Лукин виноват, — повторил Рощин. — Но виноват не один. — Он взглянул на Михаила. — Вот вы только что говорили, что Лукин — ваш друг. Верно?

— Верно, — посмотрев в глаза Рощину, подтвердил Михаил. — Я от своих слов и не отказываюсь. Друг с детских лет.

— Так… Дружба с самого детства… Настоящая? Большая?

— Куда же больше? — сказал Михаил.

— А на поверку вышло, что дружба эта пустяком оказалась. — Рощин обвел комсомольцев внимательным взглядом. — Ну что вы так на меня смотрите, будто я вам нивесть какие загадки загадываю? Конечно, пустяковая, несерьезная дружба… Разве случилось бы в семье Лукиных это несчастье, если бы вы были для Константина настоящими друзьями? Не случилось бы. Друг — это очень много, товарищи! Друг должен, когда надо, — помочь, когда надо, — посоветовать, а иной раз и поругаться. А вы? Где вы были, когда Лукин стал сбиваться с верного пути в жизни? Почему не удержали его от пьянства? Почему не спросили, где он пропадал, когда не ночевал дома?

— Я спрашивал, — сказал Михаил, — да он не стал говорить.

— Не стал говорить? Значит, плохо спрашивали. Надо было не спрашивать, а потребовать от него ответа. Сам не справился, тогда спроси его не в одиночку, не при случайной встрече, а со всеми вместе на комсомольском собрании.

— Лукин не комсомолец, — сказал смущенно Краснов.

— Не комсомолец? — удивился Рощин. — Вот видите, а вы еще говорите, что были ему друзьями… Друг, который стоит в стороне от ваших дел. Друзья, которые не пытаются увлечь товарища своими комсомольскими интересами… — Рощин повел глазами в сторону Марины и Чуклинова, как бы приглашая их присоединиться к тому, что он собирался сейчас сказать. — Да, Лукин виноват, но виноваты и вы, товарищи комсомольцы, виноваты в том, что были ему плохими друзьями.

— Что ж теперь делать? — тихо спросила Варя. — Его же теперь засудят!

Рощин сочувственно посмотрел на Варю, на притихших комсомольцев и, помолчав, ответил:

— Не засудят, а осудят… А вам придется позаботиться о его будущем. Ведь судом жизнь Лукина не кончается.

— Вот видишь! — с укором взглянул на Варю Михаил. — А еще кричала да ногами топала, чтобы покрепче засудили.

— Ничего я не кричала и не топала, — смутилась Варя.

— Может быть, много и не дадут, — попытался успокоить ее Бражников. — Плохо, правда, что он не хочет признать свою вину. Это ему повредит.

— А ты посоветуй ему, чтобы не упирался! — горячо сказала Варя. — Другом называешься, а посоветовать не можешь!

— Советовал. Да его, видно, кто-то научил, уперся — и все.

— Так вот что, товарищи комсомольцы, — сказал Рощин. — Не нам решать, какого наказания заслуживает Лукин. Дело сейчас не в этом. Нужно подумать, как помочь Лукину взяться за ум.

— Просто надо их помирить! — уверенно сказала Варя и посмотрела на Михаила.

— Сразу и помирить? — улыбнулся Рощин. — В таких делах с плеча не рубят. Подумайте, поглядите, что будет на суде, а уж потом и решайте. — Он обернулся к Марине и Чуклинову: — Ну что ж, теперь займемся-ка санитарными делами. Рассказывайте, Марина Николаевна: какие у вас претензии к нашему председателю горисполкома?

— К Чуклинову? — удивилась Марина. — Честно говоря, я не совсем понимаю… Ведь общежитие принадлежит комбинату.

— Значит, и у вас появился ведомственный подход? — рассмеялся Рощин. — Да велики ли здесь непорядки?

— В том-то и дело, что нет, — сказала Марина. — Речь идет о ремонте имеющихся в общежитии душевых.

— И только?

— Хорошо бы еще сушилки для рабочей одежды расширить, — сказал Краснов.

— И все?

— Все, — кивнула Марина.

— Как, по-твоему, Степан Егорович, — обратился Рощин к Чуклинову: — Большая тут работа или нет?

— Какая же это работа? — усмехнулся Чуклинов. — Я был в этих душевых, осматривал. За три дня можно управиться.

— А дорого будет стоить ремонт?

— Пустяки.

Рощин с заговорщицким видом подмигнул комсомольцам:

— Ну, а коли так, то, выходит, через недельку я к вам, товарищи, приеду душ принимать. Разрешаете?

— Приезжайте, товарищ Рощин! Приезжайте! — отозвались веселые голоса.

— Минуточку, Андрей Ильич, а почему этот ремонт должен делать я? — возмущенно спросил Чуклинов. — Ведь общежитие-то комбинатское!

— Да какой это ремонт? — удивился Рощин. — Сам же говорил — пустяки. Так неужели из-за пустяков станем мы препираться и друг на друга кивать, кому эту работу делать? Неужели из-за пустяков позволим, чтобы в нашем замечательном общежитии негде было помыться? Ну-ка, отвечай, председатель!

Чуклинов пожал плечами и, взглянув в смеющиеся глаза Рощина, решительно сказал:

— Конечно, не позволим, Андрей Ильич. Принципиально в один день весь ремонт проведу. Пускай Глушаеву стыдно будет!

— Вот это ответ! — одобрительно кивнул Рощин. — Довольны, Марина Николаевна?

— Очень, — весело сказала Марина. — Спасибо за науку, Андрей Ильич. Теперь-то уж я знаю, как нужно с нашим председателем разговаривать.

— А как, Марина Николаевна? — полюбопытствовал Чуклинов.

— Ласково — вот как! — рассмеялась Марина.

— Верно! Ох, пропала моя головушка! — и Чуклинов с шутливым отчаянием схватился руками за голову.

26

И вот снова в зале суда, с застывшим от нестерпимого стыда лицом, стоял у барьера Лукин. Снова, почти невидимый за пухлым портфелем, сидел у своего стола защитник Струнников. Снова неторопливо и методично задавал вопросы судья.

Зал был переполнен. Даже из коридора сквозь приоткрытую дверь доносился гул голосов.

Трофимов поднял глаза от разложенных перед ним бумаг и посмотрел в глубину зала. Оттуда на него смотрели сотни внимательных, ожидающих глаз. Не Михайлов, а он, Трофимов, сидел теперь на прокурорском месте. Михайлов же, если он еще не уехал, наверное, был сейчас в зале и, как Трофимов когда-то, требовательно вслушивался в каждое сказанное прокурором слово, критически оценивал ход его мыслей, его план ведения дела.

Трофимов знал, что на суд приехали многие работники комбината. Рядом с Таней и ее отцом сидел Оськин. В глубине зала Трофимов увидел Марину и Евгению Степановну, а в первом ряду — Власову, Находина и Бражникова.

Нет, не боязнь за себя, за свой прокурорский престиж, не опасение, что его обвинительная речь окажется бледной, — нет, не это сейчас тревожило Трофимова. Главное для него было в том, чтобы перед лицом общественности всего города, перед лицом народного суда ясно и громко прозвучал ответ на вопрос: «Почему Лукин ударил свою жену?»

Именно этот ответ был нужен суду, прокурору, Татьяне Лукиной. Нужен он был и самому подсудимому. Так думал Трофимов в первый день суда, так думал он и теперь. Но теперь — и Трофимов был твердо убежден в этом — суд над Лукиным перерастал в суд над тем, что неуловимо тревожило город, как запах вековой плесени, сохранившийся еще кое-где в темных углах его монастырских строений и купеческих лабазов.

Между тем Лукин стоял на своем. Избегая прямо отвечать на вопросы судьи и прокурора, не решаясь поднять глаз, твердил он заученные фразы о том, что был пьян, что ничего не помнит.

Перед судом один за другим проходили свидетели, друзья Лукина и Тани. Они говорили почти одно и то же — с горечью, с возмущением, недоумевая. Костя Лукин, которого они любили и уважали, поднял руку на свою Таню, на их Таню! Лукин, которого они знали как честного и правдивого человека, путаясь и запинаясь, отрицал свою вину.

Перед судом выступил отец Лукина. Сгорбившись, подошел он к столу судьи и оглянулся на сына, очень похожего на него, особенно теперь, когда тот стоял за барьером, постаревший и сутулый. Словно стыдясь этого сходства, старик по-молодому выпрямился.

— Как сын руку на жену поднял, этого я не видел, — твердо сказал он. — Знаю только одно: виноват Константин. По глазам опущенным вижу: виноват!

— Скажите, товарищ Лукин, — спросил Трофимов, — где мог научиться ваш сын тому, что он сделал?

— Не знаю. Мы с матерью этому его не учили.

— Скажите, в каких отношениях он был с Глушаевым?

— Глушаев не нянька ему. Константин — шофер, Глушаев — начальник.

— Так. Вы, я слышал, часто охотились с Глушаевым, верно?

— Часто не часто, а охотиться вместе приходилось.

— Скажите, может быть, Глушаев дурно влиял на вашего сына?

— Григорий Маркелович в люди вышел, когда сына моего еще и на свете-то не было.

— Значит, не влиял?

— В плохом смысле, думаю, нет.

— А в хорошем?

— Глушаев — охотник. Сын при нем и охоту полюбил.

— Так, — сказал Трофимов. — Больше вопросов к свидетелю не имею.

— А у вас, товарищ Струнников, есть вопросы? — обратился Новиков к защитнику.

— У меня есть, — приподнялся Струнников. — Скажите, товарищ Лукин, что ваш сын… был ли он хорошим, добрым сыном?

— Примерный сын! — с горькой усмешкой сказал старик.

— Примерный! — торжествующе повернулся Струнников к председательствующему и народным заседателям. — Вопросов больше не имею.

— Сколько у вас детей? — спросил Лукина один из народных заседателей.

— Единственный! — хмуро ответил старик и пошел от стола.

— Попросите свидетеля Глушаева, — сказал Новиков.

По рядам прокатился приглушенный говор. Дверь отворилась, и в зал широкими легкими шагами вошел Глушаев. Лицо его сияло неизменной улыбкой. Приближаясь к судейскому столу, он поглядывал по сторонам, добродушно кивал головой, пожимал руки знакомым. Казалось, весь зал был заполнен его друзьями.

— Ваше имя, отчество? — приступил к обычному опросу свидетеля Новиков.

— Мое? — Глушаев с комическим недоумением оглянулся на публику. — С утра был Григорием Маркеловичем.

По залу пронесся смешок.

— Свидетель, ведите себя серьезно! — строго предупредил его Новиков. — Вы перед народным судом.

— Виноват, — покорно склонил голову Глушаев.

— Где проживаете? Где работаете? Кем? — спрашивал Новиков.

Глушаев отвечал. Внешне он был серьезен, но едва заметные жесты и подчеркивание слов, которыми он сопровождал свои ответы, неизменно вызывали в зале смех.

— Расскажите суду, что вам известно по существу разбираемого дела, — сказал наконец после предупреждения об ответственности за дачу ложных показаний Новиков.

— Извольте… Товарищи судьи! — Глушаев изобразил на лице печаль. — Костя Лукин… Да кто в городе и в поселке не знает Костю Лукина? Что в работе, что в веселье — не было у нас лучше парня. Нам, старикам, — Глушаев расправил плечи, — любо-дорого было смотреть на этого молодца. Уралец! Как отец его, как дед, как прадед! И вот где он теперь оказался… — Глушаев указал рукой на Лукина и, соболезнуя, покачал головой. — И за что же, за что мы его здесь судим?

— Товарищ Глушаев, не вы судите здесь Лукина, а народный суд, — прервал Глушаева Новиков.

— Виноват. За что его здесь судит народный суд? — поправился Глушаев. — Совершил ли он тяжкое преступление?

— Гражданин свидетель, ваша задача не речи произносить, а дать характеристику подсудимому, — снова прервал Глушаева Новиков.

— Характеристику? Извольте. Скажу коротко: был человек, а стал… — Глушаев выразительно помолчал, как бы не находя слов для того, чтобы определить, кем же стал Лукин. — И почему, позвольте вас спросить?

— Да, почему? — негромко произнес Трофимов.

— А потому, Сергей Прохорович, — улыбаясь Трофимову, как самому лучшему другу, ответил Глушаев, — что в один прекрасный в кавычках вечер он позволил себе чуть-чуть поучить свою молодую супругу.

— Прошу выбирать выражения, — сказал Новиков.

— Я и выбираю. Именно, чуть-чуть поучил. Мы на Урале, на северном, на суровом… У нас еще традиции живы…

В зале возник приглушенный шум.

— Конечно, — сокрушенно развел руками Глушаев, — хвалить Лукина не следует, но виной всему опять же наш уральский простой и суровый нрав. Гордость наша уральская — вот в ней-то все дело!

— Прошу присутствующих соблюдать тишину, — сказал Новиков. — Скажите, свидетель, что это за нрав такой уральский? Как вас следует понимать?

— Строптивость, гордость наша — вот что это такое, — пояснил Глушаев. — Ну, выпил, запоздал к обеду. Эка беда! Поверьте, все бы чудесно обошлось, не случись рядом посторонних свидетелей. Почему? А потому, что при людях мы горды очень. Жена с вопросом: где был? Муж с ответом: не твое дело. Жена: зачем пил? Муж: замолчи! Слово за слово, никто не уступает, — как же, станет вам уралец на людях жене уступать! А в результате — затрещина семейного типа.

— Как не стыдно! Заставьте его замолчать! — раздались в зале возмущенные голоса.

— Товарищ председательствующий, разрешите задать свидетелю вопрос, — приподнялся Трофимов.

— Пожалуйста.

— Скажите, свидетель, зачем вы все это нам сейчас говорили?

Трофимов насмешливо в упор смотрел на Глушаева.

— Зачем говорил? — гордо выпрямился Глушаев. — А затем, что я защищаю хорошего молодого человека.

— Вы действительно хотите ему добра?

— Конечно.

— Тогда ответьте мне: почему вы научили Лукина пить? Почему заставляли принимать участие в своих охотничьих поездках, которые начинались и кончались попойками?

В зале стало тихо.

— Лукин не маленький, — обошел вопрос Глушаев. — Не красная девица.

— Отвечайте, почему, работая у вас, он стал пить?

— Возраст подошел. Мы — уральцы…

— Ну и что же?

— Я хотел сказать, что от водки да от честной компании нос не воротим.

— Одно, — что вы хотели сказать, а другое, — что у вас получается.

— Что же у меня получается?

Под суровым взглядом Трофимова выражение лица у Глушаева начало меняться. Улыбки как не бывало, глаза стали внимательными, колючими.

— Мы, уральцы, пьем. Мы, видите ли, учим наших жен кулачной расправой. Мы на людях от гордости теряем всякое человеческое достоинство. Вот что у вас получается, гражданин Глушаев. — Трофимов перелистал лежавшие перед ним на столе бумаги. — Скажите, свидетель, где вы были в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое апреля?

— Когда? В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое апреля? Не помню…

— Хорошо, я вам напомню. Вечером пятнадцатого апреля вы выехали из города. С вами был Лукин. Рано утром шестнадцатого вы вернулись. Куда вы ездили?

— Я могу и не отвечать вам, товарищ прокурор. Вопрос этот к делу не относится. — Глушаев улыбнулся, но улыбка у него на этот раз получилась какая-то принужденная.

— Мой вопрос имеет прямое отношение к делу, которое мы слушаем. Отвечайте, где вы были?

— Хорошо, отвечу… Ездили на охоту.

— И пили всю ночь, так?

— Откуда вы знаете, товарищ Трофимов, пили мы или нет?

— Здесь спрашиваю я, а не вы. — Трофимов снова заглянул в лежавший перед ним листок. — Где вы были вместе с подсудимым в ночь с двадцатого на двадцать первое апреля?

— На охоте.

— И снова пили?

По залу прошел удивленный, неодобрительный ропот.

— А если я задам вам этот же вопрос, только с иными числами, еще пять раз? — спросил Трофимов. — Ответите вы мне, где вы провели все эти семь ночей или нет?

Трофимов положил руку на лежавший перед ним листок. В движении этом было столько уверенности, что каждому стало ясно: прокурор знает все. На самом же деле прокурор знал только то, что рассказала Власовой Таня Лукина: о ночах, которые она провела без сна, ожидая мужа, о горьких думах, которые она передумала, одиноко встречая рассвет на ступеньках своего дома. Вот и все, что знал прокурор. Но Глушаев, точно изобличенный в чем-то, растерянно молчал.

— Отвечайте, свидетель, — спокойно сказал Новиков.

— Говорю вам, были на охоте! — нервно дернул плечом Глушаев. — Ну, выпивали, признаюсь… Что ж тут такого?

— И много пили? — спросил Трофимов.

— Порядочно, признаюсь…

— Признавайтесь, признавайтесь, — негромко сказал Трофимов.

— В чем? — крикнул Глушаев. — Что это? Да уж не меня ли здесь судят?

— Нет, вы только свидетель.

— Вот именно. Вы же сами вызвали меня в качестве свидетеля.

— Не я вызвал вас, гражданин Глушаев, а суд, — возразил Трофимов, — и не по моей просьбе, а по просьбе защитника товарища Струнникова.

— Совершенно верно, — привстал Струнников, — совершенно верно: гражданин Глушаев вызван в суд по моей просьбе.

— Да не все ли равно, кто меня вызвал — защитник или прокурор? — раздраженно сказал Глушаев. — Я — свидетель. Меня просили дать Лукину характеристику, и я дал ее. Что же еще нужно от меня товарищу прокурору?

— Только то, что вы можете сказать суду, как свидетель по делу Лукина. Только это. — Трофимов обернулся к председательствующему. — Прошу, товарищ Новиков, учесть показания свидетеля о том, что он в течение месяца семь раз вовлекал своего подчиненного в ночные попойки…

— Да на охоту же ездили, на охоту! — крикнул Глушаев, теряя самообладание.

— …под видом охоты, — спокойно докончил Трофимов. — Теперь я хочу задать несколько вопросов подсудимому.

— Подсудимый, встаньте, — сказал Новиков.

Лукин встал. В первый раз за все время суда он поднял голову. Трофимов увидел, что Лукин смотрит на Глушаева. Увидел, как Глушаев отвел глаза, как забарабанил беспокойными пальцами по столу защитника.

— Скажите, Лукин, — негромко, точно задавая ничего не значащий вопрос, спросил Трофимов: — Где вы проводили со своим начальником ночи, о которых идет здесь речь?

Лукин молчал. Глушаев быстро, предостерегающе поднял руку.

— На пасеке, в лесу! — торопливо ответил он. — Там, у деда, многие охотники ночуют.

— Я спрашиваю не у вас, а у Лукина, — перебил его Трофимов. — Отвечайте, Лукин, где вы проводили эти ночи?

— Он правду сказал, — глухо отозвался Лукин.

— И пили там?

— Пили.

— А приходилось вам говорить Глушаеву, что дома у вас из-за этого неприятности, что ваши частые отлучки обижают жену?

— Приходилось…

— И что же в таких случаях говорил вам Глушаев?

Лукин молчал. Глушаев с видом человека, случайно попавшего в нелепую, глупую историю, удивленно пожал плечами.

— Спрашивала вас жена, где вы пропадаете по ночам? — снова задал вопрос Трофимов.

— Спрашивала.

— Что вы ей отвечали?

Лукин молчал.

— Говорили вы ей, что это ее не касается?

— Говорил.

— Но это были не ваши слова? Это Глушаев внушил вам, что жена не должна вмешиваться в дела мужа? Отвечайте. Говорил он вам это?

— Говорил.

— А про то, каким должен быть, по его мнению, настоящий уралец, тоже говорил?

— Говорил.

— О дедах и прадедах, об удали старательской, о том, как в былые времена жен своих били?

— Да…

— Ничего я этого не говорил! Чепуха! — закричал Глушаев.

— Обратите внимание, товарищи судьи, — сказал Трофимов. — Признания подсудимого целиком совпадают с тем, что только что излагал здесь сам Глушаев. В данном случае у нас нет оснований не верить свидетелю.

— Ничего я не говорил! — возмущенно замахал руками Глушаев. — Вы меня неверно поняли! Все это чистейшая чепуха!

— Согласен, — спокойно сказал Трофимов. — Все, что вы здесь говорили, вредная чепуха. Скажите, Лукин, а о том, как вести себя на суде, вам Глушаев не говорил ничего?

Лукин молчал.

В зале началось вдруг какое-то движение, тревожный шепот прокатился по рядам.

Трофимов увидел, как поднялась со своего места Таня Лукина, как медленно пошла она по проходу. По мере того, как Таня приближалась к судейскому столу, люди, сидевшие в задних рядах, подымались. Но никто не проронил ни слова. Только Варя, подруга Тани, тихо ахнула.

Таня остановилась перед Глушаевым, поглядела на него, словно видела его впервые, и шепотом проговорила:

— Так это ты?.. Все ты?..

— Танечка! — прозвучал в тишине голос Кости Лукина.

Стремительным движением перегнувшись через барьер, он схватил жену за руку.

— Таня! Я виноват. Прости ты меня! Прости, если можешь!..

Зал, точно один человек, вздохнул и смолк.

Таня мгновение прямо смотрела в глаза мужу, потом, вырвав руку, опустив голову, быстро пошла назад, туда, где стоял ее отец.

— Тише, товарищи! Тише! — стучал по столу рукой Новиков, хотя в зале и без того было очень тихо. Он посмотрел на Трофимова. — У вас есть еще вопросы?

— Нет. Больше вопросов к подсудимому и свидетелю не имею, — негромко сказал Трофимов.

— А вы, товарищ защитник? — спросил Новиков у Струнникова.

— И я не имею вопросов.

— Есть ли у вас вопросы, товарищи народные заседатели?

— Вопросов нет.

— Все ясно.

— Подсудимый, садитесь. Свидетель Глушаев, садитесь. — Новиков помолчал и уже спокойным голосом объявил: — Судебное следствие окончено. Переходим к выступлению сторон. Слово предоставляется прокурору Трофимову.

Пригнувшись, осторожными, неслышными шагами двинулся Глушаев по проходу в самый дальний угол зала.

— Товарищи судьи! — поднимаясь, сказал Трофимов. — В судебном следствии виновность Лукина была полностью установлена. Мне остается лишь подвести итоги и сделать кое-какие выводы. — Трофимов замолчал и посмотрел в глубину зала, туда, где сидела Таня Лукина. — Случайно ли то, что дикий поступок Лукина был воспринят общественностью города и комбината как очень серьезное, очень печальное происшествие? Нет, не случайно. Иначе и не могло быть. Не могло, потому что в нашей стране достоинство личности, честь советского гражданина оберегаются законом. Вспомним, товарищи, поговорки, которыми определял народ свое отношение к суду до Октябрьской революции: «Закон, что дышло, куда повергнул, туда и вышло»; «Алтынного вора вешают, полтинного чествуют», «Где суд, там и неправда», «Где закон, там и обида». Меткие поговорки! Да, так было в России при царе, при капиталистах, так было, есть и будет в капиталистических странах… Подумайте, возможен ли такой процесс, на котором мы присутствуем, ну, скажем, в Америке? В стране, где безнаказанно линчуют негров и избивают поборников мира… В стране, где гангстеры крадут детей и на вырученные с выкупа деньги протаскивают в сенат какого-нибудь угодного им Трумэна, или Даллеса, или Маршалла… Нет, в такой стране смешно говорить о правосудии, о праве человека искать у закона защиты своей чести. В такой стране общественное мнение простых людей никогда не найдет поддержки у закона, ибо закон там для того и существует, чтобы попирать это народное общественное мнение…

Трофимов говорил, ощущая, как постепенно овладевает вниманием присутствующих. Для него, прокурора, произносящего свою обвинительную речь, было очень важно ощутить это сочувственное внимание слушателей, знать, что говорит он не только для состава суда, подсудимого, потерпевших, но и для людей, пришедших на процесс и озабоченных его исходом.

— Мне рассказывали, что несколько лет назад, — продолжал Трофимов, — Лукин и его товарищи нашли в окрестностях города чугунную плиту с могилы Волегова, крепостного летописца нашего края. Плита эта хранится теперь в музее. С гордостью несла ее молодежь через весь город. Любовь к родине, любовь к великим ее традициям, к ее великому прошлому двигала Лукиным и его друзьями, когда они отдавали эту дань уважения крепостному летописцу. Что же произошло с Лукиным? Что двигало им, когда он осмелился поднять руку на свою жену, «на нашу Таню», как называли ее выступавшие здесь свидетели? Не рассказы ли о пьяной удали обобранных строгановскими приказчиками старателей, которые шли в кабак, гонимые горем, и пили, чтобы забыться? Не воспоминания ли о купеческом ухарстве и озорстве? Среди нас найдется немало людей, которые помнят те страшные времена. Но как далеки, как чужды нам подобные нравы! Что же в таком случае привлекало советского молодого человека в этих мрачных рассказах о прошлом? Отчего вдруг пристрастился он к вину, стал нелюдимым, заносчивым, скрытным? Почему, наконец, забыв о достоинстве советского человека, он так тяжко оскорбил свою жену?

Трофимов помолчал и чуть заметно, одними глазами, улыбнулся Тане Лукиной.

— Это случилось потому, что его обманули, потому, что ему набили голову лживыми историйками о бесшабашной старательской удали, которая якобы красит человека.

— Товарищи судьи! — вскочил со своего места Глушаев. — Я протестую! Прокурор не имеет права!..

— Гражданин свидетель, — строго сказал Новиков, — предупреждаю, что за нарушение порядка я вынужден буду удалить вас из зала судебных заседаний… Продолжайте, товарищ Трофимов.

— Мы все слышали здесь рассуждения одного из свидетелей о старом Урале, — спокойно продолжал Трофимов. — О каких-то якобы древних обычаях и традициях. Но чьи это традиции? Уж никак не народные! Эксплуататорские, кулацкие это традиции. Вот их-то нам и преподносили с усмешечкой, с прибаутками. Да полноте, не знакомы ли нам эти речи? Разумеется, знакомы! Мы слышали их и прежде. Так бывало говаривали люди, не любившие свою родину, свой народ. Хозяйские прихвостни, люди без роду и племени — вот кто пытался внушить нам неуважение к русскому человеку, изобразить его в ложном виде…

— Товарищ прокурор! — снова вскочил Глушаев. — Не забывайте, что я не хозяйский прихвостень, а честный советский гражданин!

— Свидетель Глушаев! — поднимаясь, сказал Новиков. — За повторное нарушение порядка я вынужден просить вас покинуть зал судебных заседаний.

— Выгоняете? — меняясь в лице, спросил Глушаев.

— Я прошу вас покинуть зал.

— Хорошо, я уйду, но…

— Кстати, раз уж вы уходите, свидетель Глушаев, — подчеркнуто неторопливо сказал Трофимов, — справедливости ради напомню вам, что вы вовсе не уралец. Вообще-то говоря, в том, что вы родились не на Урале, нет ничего плохого. Плохо лишь, что вы зачем-то присвоили себе право судить и рядить об уральских традициях и нравах. Ложно судить и ложно рядить…

Настороженно вслушиваясь в каждое слово прокурора, Глушаев пробирался по проходу. Он старался идти медленно, хотел было выпрямиться, вскинуть голову, но негромкие слова Трофимова точно подталкивали его в спину.

Трофимов выждал, пока за Глушаевым захлопнулась дверь.

— Честный советский гражданин… — в раздумье повторил он слова Глушаева. — Тем более странно и непонятно, как мог гражданин Глушаев говорить здесь то, что он говорил… Товарищи судьи! Вина Лукина очевидна. Но он виноват не только в том, что тяжко оскорбил жену. Не только в том, что почти до самого конца судебного следствия отказывался признать свою вину. Лукин виноват и в том, что дал себя обмануть! Я обвиняю его не один. Вместе со мной обвиняют Лукина его недавние друзья. Нет горше разочарования, чем разочарование в друге… Но, обвиняя Лукина, настаивая на его наказании согласно части первой сто сорок шестой и части первой сто пятьдесят девятой статей Уголовного кодекса РСФСР, я надеюсь, что он сумеет вернуть себе уважение своих друзей, сумеет заслужить прощение жены. Я надеюсь, что яд прошлого не глубоко проник в его сознание!

В зале раздались аплодисменты. Друзья Тани и Константина повскакали со своих мест и горячо хлопали прокурору.

— Слово предоставляется защитнику товарищу Струнникову, — сказал Новиков, когда шум в зале улегся.

— Товарищи судьи! — торжественно начал Струнников. — Готовя свою защитительную речь, я, так же как и представитель государственного обвинения, задал себе вопрос: что толкнуло моего подзащитного совершить то, что он совершил? Я искал ответа на свой вопрос, надеясь тем самым найти смягчающие вину обстоятельства. Но я далеко не сразу нашел нужный ответ. Лишь здесь, в зале судебных заседаний, лишь сейчас — после показания одного из свидетелей по делу — нашел я, наконец, причину, приведшую моего подзащитного на скамью подсудимых. — Струнников торопливым движением взял лежавшие перед ним на столе очки и, надев их, дружелюбно посмотрел на Трофимова. — Товарищи судьи! Сегодня мы рассматриваем один из тех случаев, когда пути обвинения и защиты полностью совпали. Ведь показания свидетеля Глушаева равно нужны и мне — защитнику и товарищу Трофимову — обвинителю. Между нами нет расхождений. И не защищать, а обвинять должен я сейчас Лукина в защитной речи. Да, обвинять своего подзащитного! Ибо в таком обвинении, в раскрытии подлинной причины проступка Лукина, содержится и его защита. Вот почему, обращая ваше внимание, товарищи судьи, на молодость моего подзащитного, на его чистосердечное раскаяние и признание своей вины, я вместе с тем говорю: да, виновен! И главная вина моего подзащитного — в этом я целиком присоединяюсь к представителю государственного обвинения — в том, что он поддался дурному, разлагающему влиянию. Я надеюсь, товарищи судьи, что приговор ваш не будет слишком суровым. В заключение прошу вас специальной рекомендацией избавить в дальнейшем моего подзащитного от работы у гражданина Глушаева. Не следует Лукину быть шофером у Глушаева. Неверные пути в жизни указывал молодому человеку этот его начальник.

Струнников сел.

В зале снова громко зааплодировали.

— Слово предоставляется подсудимому Лукину, — объявил Новиков.

Лукин медленно поднялся с места, выпрямился и глубоко вобрал в себя воздух. Трофимов впервые увидел его не сгорбленным, а таким, каким он, наверно, был прежде: высоким, стройным, со свободно развернутыми плечами.

— Я многое понял на этом суде, — тихо сказал Лукин. — Никогда не забуду я того, что здесь говорили. — Голос его осекся, и Лукин уже совсем тихо, точно говоря с самим собой, недоуменно спросил: — Мог ли я когда подумать, что случится такое в моей жизни?.. Нет, не мог. — Он тяжко задумался. — Не мог, а случилось. Мечтал прямой дорогой по жизни пройти, да не сумел. — Лукин умолк и вдруг, ясно как-то глянув на всех, громко, ломким от волнения голосом сказал: — Вина моя большая, сознаю…


Был объявлен перерыв, а затем, вернувшись из совещательной комнаты, Новиков огласил приговор. Суд, учитывая признание и осознание подсудимым своей вины, учитывая его молодость, хорошую в прошлом работу и то, что он подпал под дурное влияние своего непосредственного начальника, приговорил Лукина к трем месяцам исправительно-трудовых работ с отбыванием по месту службы.

27

После бурных весенних гроз с переменчивыми то теплыми, то холодными ветрами, после хмурых дней, лишь ненадолго, словно мимоходом, пригретых весенним солнцем, в Ключевой вдруг пришло лето. Напоенное запахами свежих трав и молодой листвы тополей, короткое северное лето было сейчас особенно хорошо. И, будто спеша насладиться этим летним покоем, недолгим теплом, короткой порой молодых зеленей, город зажил по-летнему беспокойно и весело.

Ребятишки с утра до позднего вечера бултыхались в прозрачной воде Ключевки, девушки и парни бродили по окрестным лугам и лесам, пели протяжные уральские песни, рвали прекрасные своей нехитрой красотой полевые цветы, а на рассвете раздавались на улицах торопливые шаги, стук отворяемых дверей да вдруг звонкий девичий голос — такой радостный, такой тревожный, что, услышав его, не уснешь уж до самого утра.


Трофимов отложил книгу, медленно перелистал стопку исписанных листков на столе и встал. Не хотелось ни читать, ни работать.

Летний вечер шевелил листьями рябины, что тянулась своими ветками к самому подоконнику, заглядывал в комнату щербатым полумесяцем.

Трофимов прислушался. В доме было совсем тихо.

«Видно, все ушли», — подумал он и, неожиданно для себя, мысленно увидел Марину. Она, наверно, идет сейчас по залитой светом аллее парка, идет, окруженная друзьями, и, слушая их веселые речи, чему-то сдержанно улыбается. Он живо представил эту ее улыбку — спокойную, ясную — и ее манеру вдруг прямо и испытующе взглянуть на собеседника, точно спрашивая его, зачем он ей все это говорит.

Как часто, встретив этот испытующий взгляд девушки, Трофимов умолкал, и тогда, сбившись с проторенной дорожки спокойных застольных бесед, что вели они между собой, встречаясь по вечерам в столовой, переводили они разговор на серьезный лад, говорили о своей работе, о том, что волновало их, чем жили они все эти дни. Нет, с Мариной невозможно было разговаривать просто так — от нечего делать. Но нельзя же было говорить только о делах? Лучше уж иной раз помолчать.

— Что это вы словно воды в рот набрали? — удивленно спросила их как-то Евгения Степановна. — Или опять на каком-нибудь законе не сошлись?

— Нет, мама, — рассмеялась Марина. — Это мы просто новый способ разговора придумали: про себя.

С тех пор так и повелось у них обрывать затянувшийся деловой разговор или какую-нибудь пустую застольную беседу понятной обоим фразой: «Поговорим про себя»…

А после, помолчав, заговаривали они о самом неожиданном.

Помнится, в один из таких разговоров Трофимов рассказал Марине о своей семье. В первый раз со дня гибели жены и сына говорил он о них, не тая душевной боли, не страшась услышать в ответ какие-нибудь давно стершиеся утешительные слова.

Так день за днем они узнавали друг Друга, и эти беседы были полны для каждого открытиями, из которых слагалась и крепла их дружба.

Сейчас, охваченный внезапным чувством тоски, потому ли, что был один во всем доме, или потому, что представилась ему Марина там — в парке, среди друзей, Трофимов решил немедленно разыскать ее. Точно боясь опоздать, он вдруг заспешил и, на ходу накинув пиджак, выбежал из комнаты.

Но, чтобы найти Марину, ему незачем было идти в парк. Подперев голову рукой, девушка сидела на ступеньках крыльца своего дома.

— Вы — здесь? — радостно изумился Трофимов. — А я-то собирался разыскивать вас по всему городу!

— Садитесь, — кивком головы указывая на ступеньки, сказала Марина. — Зачем это я вам так срочно понадобилась?

— Честно говоря, я даже и сам не знаю. — Трофимов сел подле Марины. — Просто испугался тишины в доме или — как это еще называется? — одиночества… — Он тревожно взглянул на девушку и виновато улыбнулся. — Робковат я стал, Марина Николаевна, вот что.

— Одиночество, одиночество… — медленно выговаривая слова, произнесла Марина и, быстро обернувшись к Трофимову, не то шутя, не то серьезно спросила: — А обо мне вы и не подумали: что, если я как раз хочу сейчас побыть одна?

— Нет, об этом не подумал, — серьезно глядя на девушку, сказал Трофимов. — Впрочем, еще не поздно поправить дело. — Он хотел было подняться.

— Нет, теперь уж сидите, — удержала его Марина движением руки. — Я пошутила. Но давайте «поговорим про себя».

— Давайте, — кивнул Трофимов.

Они надолго замолчали.

— Скажите, Сергей Прохорович, — нарушая молчание, спросила Марина: — Вот вы, такой целеустремленный в жизни человек, скажите, приходилось ли вам задумываться не только над судьбой других людей, но и над собственной судьбой? Приходилось ли вам пережить, ну, скажем, минутное сомнение в правильности того, что вы делаете, усомниться в своих силах?

Марина испытующе смотрела на Трофимова.

— Приходилось, Марина Николаевна, — не сразу отозвался он. — Часто, очень часто примеряюсь я к своей жизни как бы со стороны и спрашиваю себя: «А верно ли иду я по жизни? Чем полезен я людям?»

— «Чем полезен я людям?» — задумчиво повторила Марина. — Очень вы это хорошо сказали, Сергей Прохорович. Да, так чем же полезна я людям? — Марина смущенно рассмеялась. — Вот у вас — большая, нужная работа. После суда над Лукиным я много думала о нашем первом разговоре. Помните, вы еще сказали мне, что слова «суд» и «прокурор» можно часто заменить простым словом «друзья» и что такие друзья, как вы, могут подсказать Лукиным, как им жить дальше?

— Помню, — улыбнулся Трофимов. — Но ведь я так и не смог тогда убедить вас в этом.

— Да, но на суде я поняла, что вы были правы. Вы были правы в главном: суд действительно помог Лукиным. И это очень много: знать, что своей работой ты помогаешь людям, что ты нужен. Ну, а я…

— А вы, Марина Николаевна… — заговорил Трофимов.

— Погодите-ка, — прервала его девушка. — Я отлично знаю, что вы мне скажете. Вы скажете, что работа моя нужна, что я приношу пользу. Все это так. Но польза-то пользе рознь. И достаточно ли хорошо я работаю, чтобы сказать себе: да, ты по-настоящему полезна людям. Ведь все мои дела, если взять каждое в отдельности, очень неприметны, Сергей Прохорович… Сколько же нужно мне их переделать, чтобы ощутить, зримо ощутить результат своего труда?

— Немало, Марина Николаевна, — серьезно взглянул на девушку Трофимов.

— Вот видите, — вздохнула она.

— Да, очень много, — повторил Трофимов. — Очень много еще предстоит переделать самых разных дел всем нам. И нет у нас маленьких и больших дел, Марина Николаевна. Я в этом глубоко убежден: все наши дела, заботы, все помыслы наши — большие и нужные…

Долго еще сидели Марина и Трофимов на ступеньках высокого крыльца и, негромко переговариваясь, приглядывались к тому, что виделось им сейчас на тихой вечерней улице.

28

На реке Вишере, там, где река эта, вырвавшись из-под свода вековых сосен, разливается широко и привольно, на правом крутом берегу ее издавна стоит большое уральское село Искра.

Название у села не случайное. Откуда бы вы ни подъезжали к нему в солнечный день, еще издали, едва лишь покажутся над рекой первые дома, вдруг все заблестит, заискрится, точно не село, а сверкающее отражение его в зеркальной глади реки встает перед вами.

Некогда село это славилось на весь Северный Урал горькой и шумной своей судьбой. Жили в нем старатели, «нищие богачи», как называли их тогда на Урале. Тяжелый труд, месяцы скитаний, голод, цынга — вот какой ценой добывали люди тусклые желтые крупицы драгоценного металла. А потом неделя угарного запоя, кабала у перекупщиков — и снова нищета, голод, цынга…

Так жили здесь прежде. Ныне иная слава пошла об Искре по Северному Уралу.

Колхоз имени Сталина по праву считался одним из лучших во всей области. Трудная уральская земля давала в этом колхозе рекордные урожаи ржи. За что бы здесь ни брались — будь то строительство школы, электростанции, клуба или выведение новой породы скота, — все удавалось сталинцам.

С весны, когда три искровские артели объединились в одну, колхозники поставили перед собой задачу — так повести свое новое большое хозяйство, чтобы добрая слава сталинцев стала славой всего села. Было теперь где размахнуться, применить свое уменье, свои силы! Тракторы уже не плутали больше по узким участкам, и трактористам нечего было бояться запахать или засеять клин соседней артели. На сотни гектаров вокруг легли земли без межей и отметин, и принадлежали они одному хозяйству — колхозу имени Сталина.

Не стало маленьких молочных ферм с ручными сепараторами. Не стало лоскутных выпасов и пасечных островков из десятка ульев. Большую молочную ферму с электрическими доилками и сепараторами, огромную пасеку, просторы своих лугов — вот что увидели жители села, когда объединились артели. И сознание, что нет теперь в Искре колхозов получше и похуже, нет разных доходов на трудодень, а есть один большой и хороший колхоз с богатым трудоднем, — сознание это будило в искровцах горячее желание работать еще лучше, чем прежде.

Умелый, опытный председатель руководил укрупненным хозяйством. Скромная женщина, немолодая, ничем на вид не приметная, Анна Петровна Осокина в течение десяти лет возглавляла колхоз имени Сталина, который во многом был обязан ей своими успехами. Она и сама не заметила, как подошла к ней слава, — не ждала, а дождалась великого дня в жизни, когда на первой странице «Правды» нашла и свое имя в списке Героев Социалистического Труда.

К ней-то после неудачного доклада в прокуратуре и направился Громов, когда вновь приехал в Искру.

— Здравствуйте, Василий Васильевич, — повстречавшись с Громовым в дверях колхозного правления, приветливо сказала Осокина. — Вчера будто прощались, а сегодня — снова к нам. Или полюбился вам здесь кто?

— Здравствуйте, Анна Петровна, — не без смущения ответил Громов. — Вот именно, полюбился…

— Пройдем в кабинет? — вглядываясь в утомленное лицо следователя, спросила Осокина.

— Пройдем.

Они вошли в маленький председательский кабинет. Всюду здесь были разбросаны колосья ржи. Осокина плотно притворила за собой дверь.

— О чем же речь поведем, товарищ Громов?

— А вот о чем, Анна Петровна… Как вы полагаете, куда в «Огородном» тайком сбывали колхозное добро? Кому они его сбывали?

— Да-а… — протянула Осокина. — Вопрос серьезный.

— Не задумывались прежде?

— Мимоходом… Только ответа так и не нашла.

— Скажите, могли они просто на рынке продавать свой товар?

— Нет, на колхозном рынке краденое продавать рискованно.

— Так. Ну, а по городским квартирам?

— По квартирам? Кто же из колхозников стал бы краденое по квартирам разносить?

— Так… Выходит, Анна Петровна, есть и еще кто-то, замешанный в этом деле?

— Выходит, что есть, товарищ Громов.

— Кто же?

— Правду сказать, не вижу, кто бы это мог быть.

— И я не вижу. — Громов постучал папироской по столу и закурил. — А ведь есть кто-то!.. Вот что, Анна Петровна, расскажите-ка мне по порядку всю вашу колхозную бухгалтерию. Хочу учиться на председателя…

29

На карте Северного Урала Ключевский район ничем особенно не выделялся, хотя его леса и поля могли бы свободно разместить на себе иное европейское государство.

Тайга и оборудованные по последнему слову техники промышленные предприятия, земли, богатые хлебами, строевым лесом, травами, а еще больше того — калийными солями и многими, многими полезными ископаемыми, — таков был Ключевский район — один из сотен районов нашей родины.

И, хотя его руководители носили негромкое звание — районных работников и не притязали на высокие чины, им — этим скромным деятелям районного масштаба — приходилось думать и работать с таким размахом, знать так много, сочетать в себе столько самых различных качеств больших руководителей, что районные их масштабы и впрямь становились государственными.

Секретарь Ключевского райкома партии Андрей Ильич Рощин, потомственный лесоруб и инженер-механик по образованию, был одним из таких районных деятелей государственного масштаба. В поле его зрения ежедневно и ежечасно входило множество самых различных, иной раз как будто бы и не согласующихся между собой дел. Его заботили и производство удобрений на Ключевском комбинате, и прокладка новой таежной дороги, и сплав молевой древесины, и городское строительство, и успеваемость школьников.

Всего несколько месяцев назад он был директором Ключевского леспромхоза. Это обширное лесное хозяйство давало стране до полумиллиона кубометров древесины в год. Фронт работ леспромхоза простирался на огромное пространство тайги, но вряд ли можно было указать Рощину хоть на самый отдаленный таежный участок, который бы он не знал. Дело не малое, что и говорить.

Теперь же, став секретарем райкома, Рощин получил на руки дело в десять раз большее. И не числом леспромхозов и комбинатов было оно велико. Знать людей своего района, их нужды, их чаяния, знать, кому и какую работу следует поручить и с кого как можно спрашивать, — вот что было сейчас основным в работе опытного хозяйственника, но молодого партийного руководителя.

Никогда столько не ездил он по своему району, как теперь, став секретарем райкома, никогда не встречался с таким числом людей, не решал стольких самых различных вопросов, как в эти дни.

И все, что делал теперь Рощин, даже тогда, когда решал чисто практические задачи, было новым для него, хотя, казалось бы, ему ли не знать свой родной край!

— Переучиваюсь на партийный лад, — шутил Андрей Ильич, встречая недоуменные взгляды товарищей, которые не могли взять в толк, почему это вдруг переставал он порой соглашаться с самыми простыми хозяйственными их соображениями. — Да, переучиваюсь думать и глядеть не со своей лишь леспромхозовской колокольни, а пошире — в интересах всего района. По-новому глядишь, по-новому и видишь.

И Рощин не уставал присматриваться ко всему, прежде казавшемуся таким понятным в жизни района, не уставал учиться партийной зоркости в работе.

Разъезжая по району, он нередко встречался теперь с Трофимовым. Встречи эти чаще всего были короткими. Случалось, что секретарь райкома и прокурор, съехавшись где-нибудь на дороге или у переправы, успевали обменяться друг с другом лишь несколькими фразами и ехали дальше, спеша по своим делам.

Но как бы коротки ни были эти встречи, Трофимов всегда отмечал для себя одну их примечательную особенность: даже в двух-трех, сказанных словно мимоходом, фразах Рощин умел дать ему полезный совет, умел, не навязывая собственных выводов, направить прокурора на то, что считал заслуживающим его прокурорского внимания.

Так, именно по совету Рощина, объехал Трофимов вместе с Бражниковым несколько лесных участков, где были замечены случаи порубки молодняка. Так, по указанию Рощина, провел он расследование грубых нарушений Устава сельскохозяйственной артели в животноводческом колхозе.

Да вот и на этот раз, направляясь вместе с Бражниковым в село Искра и уже почти доехав до переправы через Вишеру, Трофимов велел шоферу свернуть к сплавному рейду, дорога на который уводила их в сторону от села.

— Нам же на паром, Сергей Прохорович, — удивленно глянул на Трофимова Бражников.

— Сперва побываем на рейде. Я разговаривал с Рощиным по телефону. Он там сейчас и просил нас приехать, побывать на пятом участке. Что-то у них с охраной труда неблагополучно.

— Да вот и он сам тут как тут, — сказал шофер, указывая рукой на Рощина, стоявшего на палубе буксирного катера.

Катер, судя по тарахтению мотора, вот-вот должен был отвалить от причала.

— Здравствуйте, товарищи! А ну, давайте скорее сюда! — заметив Трофимова и Бражникова, помахал рукой Рощин. — Вот это, что называется, приехали в самый раз! Подвезу вас на пятый участок. Познакомимся там с актами инспектора труда да потолкуем с народом.

— Хорошо, Андрей Ильич, — сказал Трофимов, подходя вместе с Бражниковым к катеру. — Но ведь на пятый участок можно добраться и на машине.

— Залезайте, залезайте, тут для вас у меня еще одно дело припасено, — усмехнулся Рощин, помогая Трофимову взобраться на палубу. — А мы вот испытываем этот катерок после ремонта. Отчаливай! — крикнул он в переговорную трубку и обернулся к штурвальному: — Попробуем, Константин, по мелководью к пятому участку пройти.

— Есть по мелководью, — глуховатым, показавшимся знакомым Трофимову голосом отозвался штурвальный из своей будки, и катер плавно отвалил от берега.

— Сергей Прохорович, — тихонько потянул Трофимова за рукав Бражников. — А знаете, кто на этом катере штурвальным?

— Ну?

— Костя Лукин — вот кто.

— Он? — Трофимов вопросительно глянул на Рощина.

— Он, он, — кивнул тот. — Сам попросился, чтобы его поближе к отцу перевели. Вот теперь они вместе и работают: отец плоты формирует, а сын катеры водит. Глядишь, ему и полегче стало.

— Переживает? — шепотом спросил Бражников.

— А ты как думал? Да и худо было бы, если бы не переживал. Ведь суд — только начало его выздоровления. Большое дело признать свою вину, а еще больше — заслужить себе прощение. Верно я говорю, Сергей Прохорович?

— Да, это так, Андрей Ильич, — отозвался Трофимов. — Здравствуй, Константин! — вдруг громко окликнул он Лукина. — Не узнаешь?

Лукин оглянулся. Трофимов подошел к нему и, не сводя с него глаз, протянул руку.

— Мы ведь так и не поговорили с тобой после суда.

— Здравствуйте, товарищ Трофимов, — тихо произнес Лукин и тоже прямо посмотрел в глаза Трофимову.

Был Лукин высок и строен. Его большие сильные руки спокойно лежали на сгибе штурвала.

— Вот ты какой! — невольно любуясь им, сказал Трофимов. — А на суде — помнишь? — сутулый да понурый стоял. Выпрямляешься, значит?

— Выпрямляюсь, — сдержанно улыбнулся Лукин.

— Да, а я ждал тебя, — снова сказал Трофимов. — Был даже уверен, что ты придешь и мы поговорим с тобой по душам, подумаем, как жить тебе дальше… Но ты не пришел. Почему? Обиделся?

— Мет, — решительно качнул головой Лукин.

— Хорошо, коли так. За правду не обижаются.

— Мет, я не обиделся, — повторил Лукин.

— Так почему же не пришел ко мне? Или для тебя все уже ясно да просто стало?

Рощин и Бражников, слышавшие весь этот разговор, подошли к штурвальной будке.

— Давай-ка поштурвалю за тебя, — сказал Рощин и встал на место Лукина. — Что ж, Константин, вопрос тебе задали серьезный. Надо отвечать.

Но Лукин мешкал с ответом. Он молча поздоровался с Бражниковым и, лишь встретившись с выжидающим взглядом Рощина, хмурясь, с трудом произнес несколько отрывистых слов:

— Я не знаю… Стыдно было…

— Стыдно!.. Ко мне же ты пришел за советом, как дальше жить, пришел — не постеснялся.

— Так ведь вы — секретарь райкома, Андрей Ильич…

— Ну и что же, что секретарь райкома? Помог-то тебе за ум взяться прокурор. Или ты и впрямь обиделся на него?

— Нет, не было этого! — с болью в голосе сказал Лукин. — Но ведь тяжело мне, Андрей Ильич, тяжело! Поймите!

— Понимаю, Константин. Понимаю… — Рощин снял руки со штурвала. — Ладно, штурваль, — сказал он Лукину.

Рощин и Трофимов отошли к корме.

Лукин, чуть выждав, когда они отойдут подальше, порывисто наклонился к Бражникову.

— Ты вот что, Петя, ты Таню видел, как сюда вам ехать? — прерывающимся шепотом спросил он.

— Видел.

— Ну, что она? Говорила что-нибудь? Может, передать велела?.. — Лукин жадно вглядывался в лицо Бражникова, но, видно, поняв тщетность своей надежды, вдруг гордо и отчужденно вскинул голову. — Ты не подумай! Я это так — между прочим спрашиваю.

— Я и не думаю, — беспечно улыбнулся Бражников. — Но очень даже может быть, что Татьяна и передала бы тебе привет, знай она, куда мы едем.

— И верно! — просиял Лукин. — Ведь она же не знала…

— Да и я не знал, — чистосердечно признался Бражников. — Нам к переправе надо и вдруг на тебе — свернули сюда.

— Ясно! — снова помрачнев, сказал Лукин. — Так передала бы, говоришь?.. — Он пригнулся к штурвалу, выправляя ход катера. — Нет, брат, привета мне от нее не дождаться… Полный вперед! — крикнул он мотористу.

Катер ходко шел серединой узкой и извилистой реки, по берегам которой, сходясь над ней своими вершинами, недвижно стояли огромные сосны и кедры. Их вершины были так густы и так переплелись между собой, что лучи солнца с трудом проникали через эту чащобу и на реке царил полумрак.

Рощин и Трофимов, стоя на корме катера, молча всматривались в проплывающие мимо них берега. Бурые, испещренные глубокими бороздами стволы деревьев сплошным частоколом тянулись по обе стороны от них, и казалось, стоило лишь протянуть руку, чтобы коснуться нависших над водой ветвей. В лесу было тихо, безветрено. Видно, даже ветер не мог проникнуть сюда — к воде, не мог поколебать вековые стволы. Он хозяйничал наверху — в вершинах.

— Да, трудно ему, — первым нарушил молчание Рощин. — Что и говорить, трудно.

— Знаете, Андрей Ильич, — сказал Трофимов. — Хорошо бы вам при случае с Татьяной поговорить — не верю я, что у них навсегда это. Не верю!

— А я как раз хотел вас об этом же самом попросить, — улыбнулся Рощин. — Думаю, что вы бы смогли их помирить.

— Я?

— А кто же? Ведь вы уже и так во многом им помогли.

— Да, помог! — усмехнулся Трофимов. — Но далеко не всегда такая вот прокурорская помощь легко принимается. Ведь за советом-то Лукин пришел не ко мне, а к вам.

— Э, дорогой мой! — рассмеялся Рощин. — А вы, я смотрю, самолюбивый. Выходит, вас не на шутку задело, что Лукин пришел ко мне, а не к вам? Ведь задело, так?

— Задело, — сказал Трофимов. — Даже очень задело. А знаете, почему?

— Ну?

— Ведь я был твердо убежден, что Лукин придет ко мне. Придет за советом, за помощью. Разве все уже ясно для него, разве так уж легко ему было преодолеть в себе глушаевскую накипь? Да, он должен был прийти ко мне, должен, а не пришел.

— Сдается мне, Сергей Прохорович, — в раздумье сказал Рощин, — что Константин уже на верном пути, и важно не дать ему теперь с него сбиться. — Рощин, привлеченный доносившимся из леса шумом, оживившись, глянул на Трофимова. — Шестой участок проходим, — сказал он. — Васильевский. Слыхали? Бригада Афанасия Васильева третий год держит первое место по области.

— Как же, слыхал, — смеясь отозвался Трофимов. — А парень-то какой этот Васильев! Ну просто золото! В работе — первый, плясать пойдет — первый, петь начнет — заслушаешься.

— Верно, верно, — согласился Рощин. — Да вы что же, знакомы с ним?

— Нет, не знаком.

— А расхваливаете, точно вы старые приятели.

— Так ведь с ваших же слов, Андрей Ильич.

— Да ну? — смущенно улыбнулся Рощин. — А я и забыл. — Он пододвинулся к Трофимову и вдруг негромко, задушевно сказал: — Я, как в свой лес попаду, Сергей Прохорович, так словно лет двадцать с плеч долой.

— А скажите, Андрей Ильич, — тая улыбку в уголках губ, спросил Трофимов. — Руку на сердце положа, скажите, — есть ли еще на свете краше места, чем на Северном Урале?

— Как патриот своего края, Сергей Прохорович, прямо скажу — нет, нету.

— Ну, а объективно, Андрей Ильич?

— А если объективно, — серьезно поглядел на Трофимова Рощин, — то честно должен признать, что… объективно ответить на ваш вопрос я не смогу.

— Одним словом — любовь, — сказал Трофимов. — А любовь, как известно, объективной мерки не имеет, так?

— Пожалуй, что так, — согласился Рощин. — Слышите —гудит? — протянул он руку в сторону леса. — Тонко, тонко, точно струна натянутая?

— Слышу… Что это?

— Электропила большой ствол обрабатывает. Ведь этакую-то махину, — Рощин кивнул на росшую у самого берега огромную сосну, — с одного маха не одолеешь. Вот вальщик-моторист и приноравливается. — Рощин согнул руки в локтях и повел плечами, будто в руках его была электропила. — Сначала даешь в лоб, — пояснил он. — Потом делаешь угол да слушаешь, как идет, не затирает ли, не бьет ли сучком. Ясно? Для вальщиков слух — первый помощник.

— Да много ли услышишь под вой пилы? — усомнился Трофимов.

— Вой! Вой! — с досадой сказал Рощин. — Для кого вой, а для вальщика — разговор. Вот он из этого разговора все, что ему нужно, и узнает. Правильно ведешь пилу — один звук, сбился — другой. Завалил — третий. Рука дрогнула — четвертый. Да вы послушайте, послушайте… Вон их сколько, разговоров-то этих.

И верно, в тихом за минуту до этого лесу, звучали сейчас то близкие, то далекие, то протяжные, то отрывистые голоса машин. Их было много, этих голосов, и все они звучали на свой лад, но что-то единое и стройное послышалось Трофимову в их могучем гуле. Свободно пустив свои машины — лебедки, пилы, трелевочные тракторы, люди все же подчинялись единому для всех ритму, точно следовали движениям незримого дирижера, который вел и вел вперед эту чудесную на слух рабочего человека мелодию спорого и слаженного до мелочей труда.

Видно, угадав в недоуменном взгляде Трофимова безмолвный вопрос, Рощин коротко пояснил:

— Поток. — И, помолчав, добавил: — Поточная бригада Афанасия Васильева называется так потому, что сваленный лес, а по-нашему — хлысты, поступает отсюда на рейд потоком, без задержки, словно идет не по волоку, не по земле, а рекой. Есть и еще одно название у этой бригады: комплексная. Это за то, что она выполняет на своем участке все работы, начиная от валки и кончая укладкой сортиментов в штабели и маркировкой. Вот и получается поточно-комплексная бригада. Ясно?

— Ясно, — кивнул Трофимов.

— Да, теперь-то ясно, — прислушиваясь к разноголосому гулу машин, сказал Рощин. — Чего уж проще: поточно-комплексная. А сколько нам ради этой простоты потрудиться пришлось — и не расскажешь. Подчинить огромный участок единому плану, связать усилия сотен людей и десятков машин, да так, чтобы нигде ничто не оборвалось, не спуталось — вот это работа! — Рощин неожиданно обернулся к Лукину: — А ну-ка, Константин, посигналь!

— Есть посигналить! — отозвался Лукин. Он нагнулся к переговорной трубке: — Миша, посигналь!

— Есть! — высунул голову из люка машинного отделения моторист, и его перепачканное мазутом лицо расцвело юной белозубой улыбкой.

«Ту-ту! Ту-ту-ту-ту-ту-ту!» — прорезал воздух тугой и высокий сигнал сирены.

«Ту-ту! Ту-ту-ту-ту-ту-ту!» — подхватило и, как подпрыгивающий мяч, погнало перед собой этот звук лесное эхо.

И вдруг, словно по отданной кем-то команде, лес громыхнул в ответ десятками гудков и сирен.

— Это у нас сигнализация такая, переговариваемся, как по телеграфу, чтобы собрать командиров участка на диспетчерский пункт, — пояснил Рощин. — Пока подъедем — они и соберутся.

Неожиданно, сделав крутой разворот, катер вынырнул из-под свода деревьев и, четко постукивая мотором, заскользил по широкому, залитому солнцем зеркалу Вишеры.

— Пятый участок, — сказал Рощин, указывая Трофимову на тянувшиеся по воде узенькие из спаренных бревен переходы, которые, подобно гигантской сетке, лежали на реке от берега до берега. — Здесь мы и сойдем.

30

Самолет шел на посадку. Под резко накренившимся крылом замелькали верхушки сосен. Казалось, еще мгновение — и самолет коснется их колесами.

Сняв мешавшую ему шляпу, Швецов прильнул к окну.

От белого здания Ключевского аэропорта по дорожке, ведущей к посадочной площадке, бежали люди.

Мысль о том, что через несколько минут он увидит кого-нибудь из своих сослуживцев, обрадовала Швецова, как радовало его все, что так или иначе было связано с комбинатом.

Каждый раз, когда ему приходилось надолго отрываться от привычной работы, он начинал тосковать. Но вот он снова у себя. Его ждут сотни неотложных дел и многое, многое из того, что составляет для каждого личное понятие — «у себя».

Москва утомила, встревожила Швецова. Он был недоволен поездкой. Со смутной тревогой вспомнил он свой разговор с заместителем министра и напутственные слова, которые тот сказал ему, прощаясь: «Реальность нашей программы — это живые люди…» Ох, как всем нам следует помнить эти слова товарища Сталина!..

«Мне ли их не помнить?» — подумал Швецов и, точно продолжая разговор с заместителем министра, стал припоминать все, что выполнил и собирался выполнить для многотысячного коллектива работников комбината.

Перед ним возникла длинная вереница больших и малых дел, из которых состоит повседневная работа директора. Все было учтено. Все перед глазами. Швецов даже сейчас, в самолете, мог до мельчайших деталей представить себе огромное хозяйство комбината, слагавшееся из шахт, заводов, лабораторий.

Знать все, что касалось своего предприятия, было обязанностью директора, но знать все это так, как знал Швецов, было искусством. И он гордился этим особым директорским искусством, которое далось ему далеко не сразу.

Самолет взревел моторами и остановился. Швецов так задумался, что не заметил, как произошла посадка. Он встал и пошел к выходу. Первым, кого он увидел, ступив на землю, был Глушаев.

«Что с ним?» — удивился Швецов, всматриваясь в его непривычно серьезное, встревоженное лицо.

— Здравствуйте, Леонид Петрович! Как долетели? Не укачало? — подхватив швецовский чемодан, допытывался Глушаев.

Голос его показался Швецову напряженным, движения чересчур суетливыми.

— Что-нибудь случилось? — чувствуя, как тревога Глушаева передается и ему, спросил Швецов.

— Ничего, ровным счетом ничего, Леонид Петрович, — попытался улыбнуться Глушаев.

— Так. А почему именно вы приехали меня встречать?

— Ну как же, Леонид Петрович, — снова изобразил на лице улыбку Глушаев. — Ведь в Москве решались мои вопросы.

— Да вы уж не улыбайтесь, если не хочется, — с неожиданным раздражением сказал Швецов.

Они сели в машину.

— Здравствуйте, Леонид Петрович! — радостно приветствовал Швецова шофер. — С ветерком?

Это «с ветерком» повторялось каждое утро. Швецов любил быструю езду. Жители города и поселка давно уже привыкли к бешено мчащемуся автомобилю директора комбината.

— С ветерком, — откидываясь на спинку сиденья, сказал Швецов.

Машина рванулась и понеслась по шоссе к городу.

— Так что же все-таки случилось, Григорий Маркелович? — спросил Швецов. — Как идет стройка новых домов?

— На третьем участке все по плану.

— А на четвертом?

— Там еще не начинали.

— Не начинали? — строго глянул на Глушаева Швецов.

— Секретарь райкома создал комиссию, кстати, там и Марина Николаевна была, и комиссия этот участок забраковала. Сырой, видите ли…

— Почему мне об этом не телеграфировали?

— Не хотелось вас беспокоить, Леонид Петрович.

— Напрасно!

— Кстати, как в Москве решили с осушкой болота? — спросил Глушаев.

— Будем сушить.

Глушаев радостно потер руки:

— Ну вот, я же говорил! Вам, да не разрешат! А планы жилищного строительства утвердили?

— После, после об этом, — нахмурился Швецов. — Скажите лучше, почему вы такой кислый?

Глушаев пожал плечами.

— Я?.. Пустое… маленькая неприятность… Тут, кстати, новый прокурор у нас появился…

— Трофимов?

— Вы его знаете? Кстати, он что-то зачастил к нам на комбинат…

Швецов резким движением повернул голову и в упор посмотрел на Глушаева.

— И что же из этого следует?

— Нет, я просто так заметил… Неуживчивый, очень неуживчивый прокурор!

— Какое вам дело, уживчив он или не уживчив?

— Мне? Никакого!

— Пусть о прокурорах думают те, у кого совесть нечиста. Надеюсь, ничего без меня вы тут не натворили?

— Что вы, что вы, Леонид Петрович! — усмехнулся Глушаев. — Я ведь, кстати сказать, всего лишь строитель… Делаю, что прикажут…

— Послушайте, Григорий Маркелович! — резко сказал Швецов. — Это, кажется, пятое «кстати» за наш минутный разговор.

— И все пять некстати? — невесело пошутил Глушаев.

— Вот именно. Впрочем, если уж вы настаиваете на этом слове, то скажите, кстати, выполнили вы мой приказ об озеленении пустыря перед детским садом или нет?

— Не выполнил, Леонид Петрович.

— Не выполнили? Я же дал Марине Николаевне слово!

— Виноват, Леонид Петрович. Тут такое творилось… Завтра же дам указание приступить к работе.

— Черт знает что! — сердито сказал Швецов. — Выходит, на вас нельзя положиться даже в мелочах! — Он привстал и, видя, что шофер сворачивает в сторону города, тронул его за плечо: — Сначала на комбинат!

— Есть на комбинат! — выворачивая руль, отозвался шофер.

Швецов откинулся на спинку сиденья и, опустив стекло, стал сосредоточенно смотреть на дорогу.

Комбинат, разбросанный на огромной территории в несколько километров, медленно разворачивался перед ним.

«Да, вот я и у себя», — подумал Швецов, всматриваясь в знакомые очертания всех этих сотен больших и малых строений, связанных между собой единой трудовой целью, — будь то крошечная диспетчерская будка, притулившаяся у стрелок комбинатской железной дороги, или огромные корпуса обогатительной фабрики, или эта вот похожая издали на загородный особняк и уютно поблескивающая своими зеркальными окнами научно-исследовательская лаборатория.

— Снова у себя, — вслух негромко повторил Швецов.

— Вы о чем? — встрепенулся Глушаев, вопросительно глядя на Швецова. Но тот, задумавшись, ничего ему не ответил.

Смутная, непонятная тревога, которая нет-нет да и возникала в Швецове с памятного ему прощального разговора с заместителем министра, снова и еще сильнее, чем прежде, овладела им сейчас. Странно, но встреча с Глушаевым и то, что он говорил ему, уснащая свой рассказ этими некстати вставленными «кстати», не на шутку встревожили Швецова.

Казалось бы, что в огромном хозяйстве комбината есть дела куда поважнее, чем застройка поселкового участка или — а уж об этом и говорить нечего — озеленение пустыря перед детским садом. Взять хотя бы работу одной только шестой шахты и не всей даже шахты, а ее новых камер, в которых совсем недавно были установлены мощные комбайны. Трудно было даже сравнивать объем и сложность этих шахтных работ с тем, что тревожило сейчас Швецова, и он, подумав об этом, попытался сосредоточить свои мысли на главном для него: на шестой шахте.

— Как на шестой? — спросил он у Глушаева.

— Где? — не понял тот вопроса.

— На шестой шахте! — раздраженно сказал Швецов. — Как с добычей? Или начальнику жилищного, строительства об этом знать не положено?

— Отчего же, — смущенно потер ладонью лоб Глушаев. — Я слышал, что на шестерке дело спорится.

— Спорится! — усмехнулся Швецов. — Точнее и не скажешь!

— Можно и точнее, Леонид Петрович, — оглянулся шофер. — Вчера шестая дала сто двадцать процентов, а сегодня в первой смене сто сорок на-гора выдали.

— Сто сорок, — удовлетворенно кивнул Швецов. — Да, пожалуй, что и спорится. Вези-ка, Андрианыч, меня прямо на шестую.

— Есть прямо на шестую! — весело отозвался шофер.

— Кстати, Андрианыч, — с улыбкой обратился Швецов к шоферу: — А как у нас с жилищным строительством дело обстоит — спорится?

— В процентах так вроде и спорится, Леонид Петрович, — украдкой глянул на Глушаева шофер. — А вот на деле — не сказал бы…

— Так, — нахмурился Швецов. — Ну, ничего, разберемся.

31

Швецов и Глушаев вошли в небольшой белый домик, стоявший неподалеку от копра, в котором помещалась шахтная раздевалка и душевая. Здесь было сейчас безлюдно и тихо. Лишь изредка проникал сюда, идущий из далекой глубины шахты, то стихавший, то нараставший гул. Это двигалась по шахтному стволу клеть. Где-то далеко-далеко перекликались между собой сигнальные звонки.

— Клеть пошла наверх, — сказал Швецов Глушаеву и обернулся к старичку-коптеру, торопливо шедшему им навстречу. — Здравствуй, Федор Пантелеевич. Когда это ты успел на шестую перебраться?

— Здравствуй, здравствуй, Леонид Петрович, — приветливо кивая головой, сказал старик. — Когда на шестую-то перебрался? А как новые машины в нее спустили, так и перебрался. Я, слышь, старик любопытный. Дай, думаю, на старости лет поближе к новой технике присмотрюсь. Вот и упросил Ларионова, чтобы сюда поставили. — Старик озабоченно глянул вокруг и, довольный своим осмотром, ревниво спросил: — Али порядка у меня тут нет? Замечания какие имеете?

— Замечаний не будет, — сказал Швецов. — Все в порядке, Федор Пантелеевич.

— То-то! — самодовольно ухмыльнулся старик и вдруг, схватив Швецова за рукав пиджака, смущенно и тихо попросил: — Мне бы, Леонид Петрович, хоть разок вниз бы спуститься, а? Всех провожаю, а сам не могу. Правда, ребята рассказывают, как там у них дела идут, а все же посмотреть-то своими глазами куда как лучше. Уж уважьте старика, дозвольте хоть глазком одним глянуть на те, на новые машины.

— Вот так так! — искренне удивился Швецов. — Человек специально на шестую шахту перешел, чтобы поближе к новым комбайнам быть, а в работе их еще не видел.

— Не видел, не видел, — печально сказал старик. — Я сунулся было с просьбой своей к сменному, а он только рукой махнул: некогда, мол, экскурсии мне в шахту водить. Это я-то — экскурсия! — старик возмущенно прихлопнул себя ладонями по коленям. — Да я на комбинате-то с первых дней, с первой лопатки работать начал. Я в лучших забойщиках почитай двадцать лет ходил. — Федор Пантелеевич попытался было разогнуть свою согнутую временем спину, но не смог и, охнув, ухватился рукой за поясницу. — Эх, да что там вспоминать! — переведя дух, уныло сказал он. — И верно, куда мне, старому, в шахту! Раздевалкой заведовать, и то сын запрещает. Обижается: мало тебе, что ли, моего заработка, мало пенсии — чего дома не сидится? — Старик виновато глянул на Швецова. — Ты уж прости меня, Петрович, за разговоры мои. Тебе, небось, костюм да сапоги нужны, а я болтать начал. Я — мигом! — Он заспешил к дверям раздевалки. — Вам два, что ли?

— Два, два неси, — сказал Швецов и, когда старик вернулся, неся в руках ворох брезентовых курток, штанов и резиновых с высокими голенищами сапог, как бы о совсем обычном деле, добавил: — Ну, вот что, передай ключ от раздевалки уборщице, а сам одевайся — и со мною вниз. Ясно?

— Как? — опешил старик. — Мне с тобой в шахту?

— Ну да, — рассмеялся Швецов. — На экскурсию.

— Так я же мигом! — запинаясь от радостного волнения, крикнул старик и опрометью бросился к раздевалке. — Эй, Нюшка! — послышался его оживленный голос. — Принимай ключи! Да смотри у меня, чтобы в аккурате было! А я — в шахту. Чего глаза вылупила? В шахту, говорю. Вместе с товарищем Швецовым, ясно?

— А мне разрешите идти? — спросил Швецова Глушаев.

— Идите, но будьте где-нибудь поблизости. После шахты я поеду с вами на строительство домов.

— Да вы бы хоть отдохнули с дороги, Леонид Петрович, — участливо сказал Глушаев, тревожно вглядываясь в его нахмуренное лицо.

— Ничего, ничего, — сухо отозвался Швецов. — Я не устал.


В шахту Швецов и Федор Пантелеевич спускались молча. Клеть, подрагивая и гудя, с огромной скоростью проносилась мимо сигнальных ламп и цифровых отметин глубины, мимо зарешеченных выходов в горизонты и бесконечного сплетения забранных в трубы проводов.

Спуск в шахту всегда захватывал Швецова своей стремительностью и тем волнующим ощущением легкости, которое неизменно приходило к нему в эти короткие секунды спуска-полета.

С удовольствием вдыхая в себя пресновато-горький, сухой воздух шахты, Швецов подтолкнул под локоть притихшего старика и, ничего не говоря, показал лишь глазами на промелькнувшую за решеткой цифру пройденной глубины.

Оглушенный и спуском и внезапной радостью оттого, что снова попал в шахту, старик только удивленно ахнул.

— Да, глубина солидная, — сказал Швецов. — Ну, что, Федор Пантелеевич, рад?

— А как же, — шепотом откликнулся старик. — Вот слушаю, что шахта говорит…

Он стоял, широко, по-шахтерски, расставив ноги, чуть склонив голову к плечу, и чутко вслушивался в несшиеся со дна ствола навстречу клети разноголосые звуки.

— Подходим! — вдруг возбужденно крикнул он.

Внезапно яркий свет ворвался в клеть. Громко зазвонили сигнальные звонки, и клеть остановилась.

Пока Швецов выслушивал рапорт сменного инженера и диспетчера, старик двинулся в глубину основного откатного штрека, а иначе — квершлага, такого широкого и с такими высокими сводами, что у ствола он походил скорее на зал, чем на штрек.

Весь квершлаг был залит ярким электрическим светом, и его высокие стены и потолок из пластов сильвинита и карналлита переливались на свету красными, белыми и синеватыми огнями.

— Ты смотри, ты смотри! — вслух выражал свое удивление Федор Пантелеевич. — Ты смотри, какую они тут залу отгрохали! Батюшки мои! Да что же это? По прежним временам тут площадке небольшой быть, а теперь!..

И он все шел и шел вперед, спотыкаясь о рельсы, шарахаясь в сторону от проносившихся мимо электровозов, восторженно замирая перед входами в штреки, которые, как огромные лучи, проникали в глубину шахты яркими рядами ламп.

— Вот это шахта! — вернувшись наконец к Швецову сказал старик. — Я такой и во сне не видывал!

— Сейчас поедем к комбайну, — поднял руку Швецов, останавливая проезжавший мимо электровоз с порожними вагонетками. — Здравствуй, Кузнецов, — обратился он к машинисту. — Подвезешь?

— Здравствуйте, Леонид Петрович, — приветственно приподняв свою фибровую шахтерскую шляпу и залихватски посадив ее на затылок, сказал Кузнецов. — Кого-кого, а уж вас в первую очередь подвезу.

— Еще бы! — усмехнулся Швецов. — Я ведь не один, а с отцом твоим еду.

— С кем? — удивленно переспросил машинист и, не веря своим глазам, уставился на приосанившегося и ставшего как будто даже выше ростом в шахтерском костюме Федора Пантелеевича. — Отец?

— Я. Что кричишь-то? Ведь еще утром с тобой виделись, — важно кивнул сыну старик.

— Да как же ты сюда попал?

— Как, как! — рассердился Федор Пантелеевич. — Взял да вот с директором комбината и спустился. Оно ведь известно, — насмешливо покосился он на подошедшего сменного инженера, молодого человека в щеголеватой замшевой куртке на молнии, — чем человек повыше да постарше, тем с ним нашему брату — старику и разговаривать легче. Ну, дай руку-то! Помоги отцу! — властно приказал он сыну, подходя к электровозу. — Поехали!

Всю дорогу от ствола до камер, где были установлены новые комбайны, Федор Пантелеевич не уставал удивляться и по-хозяйски придирчиво расспрашивать сына обо всем, что привлекало его внимание.

— Да ты хуже всякой комиссии, — взмолился наконец сын. — Будет тебе выспрашивать-то. Или ты сюда спустился шахту принимать?

— А что же ты думаешь? — серьезно ответил старик. — За тем и спустился. Принимаю. Смотрю, как вы — молодежь — наше дело продолжаете.

— И что скажете, Федор Пантелеевич? — нагибаясь к нему и тоже храня на лице серьезное выражение, спросил Швецов. — Али порядка у меня тут нет? Замечания какие имеете?

— Замечаний не будет! — смущенно кашлянув, тихо сказал старик. — Все в порядке, Леонид Петрович…

Электровоз въехал в узкий, с нависшими сводами штрек, и в воздухе потянуло сладковатым запахом, который шел сюда из дальних выработок, где, видно, совсем недавно рвали динамитом калийную соль.

Федор Пантелеевич принюхался и, указывая Швецову на не потускневшие еще в срезах бревна креплений, озабоченно спросил:

— А как крепь-то, сдюжит? Рвете-то, видать, совсем близко.

— Рвем так, чтобы сдюжила, — ответил ему за Швецова сын. — Ты, отец, не сомневайся. У нас здесь все по науке.

— Так-то оно так, а только в шахтерском деле на одной науке не выстоишь, — ворчливо заметил старик. — Тут, Саша, еще и чутье нужно. Нюх! Понял?

— Как не понять, — передразнивая отца, принюхался к воздуху сын и вдруг, посерьезнев, глянул на ручные часы. — А ведь мне поспешать надо, товарищ Швецов, — сказал он и стал набавлять скорость. — Мы сейчас на четырех составах карналлит от комбайна берем. Только поспевай!

— Укладываетесь? — спросил Швецов.

— Все бы хорошо, Леонид Петрович, да вот на съездах иногда простаивать приходится. Не проскочил и стоишь, как у парома — ждешь, когда другой проедет.

— А почему так получается? — насторожился Швецов.

— По-разному мы составы водим — вот почему.

— А ты бы не спешил, не забегал вперед других, — рассудительно заметил Федор Пантелеевич. — Тебе завсегда первым надо быть.

— Нет, это не совет, Федор Пантелеевич, — сказал Швецов. — Правильно делает, что спешит. Надо только, чтобы и график движения за такими, как ваш сын, поспешал. Верно, Александр?

— Вот-вот! — обрадовался Кузнецов. — Все дело в графике. На второй шахте даже регулировщиков в штреках поставили, а у нас…

— Будут и здесь, — сказал Швецов. — Диспетчер уже докладывал мне об этом. Но новые комбайны каждый день вносят свои коррективы в план добычи. Значит, надо нам ставить дело с транспортом так, чтобы лишняя сотня тонн в смену не путала нам всякий раз весь наш график.

— Как же придумать такой гибкий график, Леонид Петрович? — призадумался Кузнецов. — Ведь шутка сказать — сотня тонн!

— Придумаем. Регулировка движения по штрекам — уже шаг вперед. Ну, а если перепланировать кое-какие маршруты да проложить новые пути, как думаешь, поможет это нам или нет?

— Еще бы! — оживился Кузнецов. — Мы тут с ребятами прикинули. Если, к примеру, по пятому штреку только порожняк гонять, а по третьему — вывозить, то одно это большой выигрыш во времени даст.

— В том-то и дело, — сказал Швецов. — После смены приходите ко мне со своими предложениями — потолкуем.

Электровоз шел сейчас по штреку, в глубине которого, все нарастая, стоял несмолкаемый мощный гул работающей машины.

— Что это? — прислушался Федор Пантелеевич. — На врубовку вроде не похоже.

— А это и не врубовка, — сказал Швецов. — Это новый комбайн трудится, Федор Пантелеевич.

В камере, где был установлен комбайн, ослепительно горели два небольших прожектора. Их упругие, точно спрессованные, лучи били в глубину пластов и, казалось, намечали своими прямыми огненными стрелами путь для стальной громады, содрогавшейся всем своим длинным, вытянутым телом. Машина вгрызалась в пласты прозрачно-золотого на свету карналлита и с веселым неистовством дробила и резала его лопастями-ножами, отваливая глыбу за глыбой на ленту транспортера.

Машинист комбайна, ухватившись за рычаги управления, ничего не видя, кроме своей машины, и слыша лишь ее могучий голос, коротко, с азартом что-то выкрикивал находившимся в камере крепильщикам, и те, с полуслова понимая его, быстро и споро ставили свои пахнущие лесом и солнцем сосновые крепы.

Кузнецов вывел состав на погрузку, а Швецов и Федор Пантелеевич пошли в камеру.

Обгоняя Швецова, старик, спотыкаясь о рельсы, подбежал к комбайну и замер, уставившись на его огромные лопасти и на непрерывный поток карналлита, который шел и шел по ленте транспортера, пока не достигал закраин медленно движущихся ему навстречу порожних вагонеток.

В камере все было в движении — комбайн, транспортер, крепильщики, вагонетки. Да и сама стена выработки точно все отступала и отступала перед неумолимой силой машины.

Возле машиниста, неуклюжий и толстый в брезентовом костюме, стоял Оськин. Он первый увидел Швецова и быстро подошел к нему.

— С приездом! — крикнул он. — Как в Москве? Как с осушкой болот? А у нас тут!.. — и Оськин горделивым взмахом руки указал Швецову на комбайн.

— Да-да! — тоже стараясь перекричать шум, отозвался Швецов. — Здорово! Как добыча?

— Сто пятьдесят!

— Сколько? — не расслышал Швецов.

— Сто пятьдесят, говорю! — увлекая его за собой и выходя в штрек, сказал Оськин.

Здесь, всего лишь в нескольких метрах от камеры, было сравнительно тихо и можно было разговаривать, не повышая голоса.

— А ведь мне, Леонид Петрович, с вами о многом поговорить надо, — сказал Оськин. — Да и не мне одному.

— Знаю, товарищ Оськин, — озабоченно поглядел на него Швецов. — С чего же начнем — с жилищного строительства?

— С него, — кивнул Оськин.

— Хорошо, — сказал Швецов. — Но прежде я должен разобраться кое в чем сам.

И он снова вошел в встретившую его несмолкаемым гулом камеру.

— Ну, как? — крикнул он, подходя к Федору Пантелеевичу.

— Молодею, Леонид Петрович, право слово, молодею! — расплылся в улыбке старик. — Сашка-то уж уехал! Торопыга! Молодец!

— А как у вас с новым домом? — неожиданно задал старику вопрос Швецов. — Помнится, вы собирались строить новый дом.

— Что? С домом? — мрачнея, переспросил старик. — Намучились мы с ним — дальше некуда. Вот только недавно фундамент осилили. — Старик обиженно пожевал губами и вдруг, лукаво подмигнув Швецову, широко повел вокруг своей сморщенной, сухонькой рукой. — Разве сравнишь? Тут тебе шахта — тут и заботы все и начальство все, а на моем-то участке одни куры соседские гостюют.

Федор Пантелеевич с неожиданным для его лет проворством сорвался с места и, подбежав к споткнувшемуся крепильщику, помог ему удержать бревно.

— Подсоблять надо! — озабоченно крикнул он.

И Швецов так и не понял, о чем подумал сейчас старик, — о бревне ли, которое благополучно встало в гнездо, или же о своем новом доме, в строительстве которого, судя по всему, не очень-то ему подсобляли.

32

Марина и Степан Чуклинов вошли в большую светлую комнату, уставленную детскими кроватками.

— Тише! — сказала Марина. — Ребята спят!

Высокий Чуклинов, в коротеньком, как пиджак, халате, робко остановился в дверях.

— Ну зачем мне сюда ходить, Марина Николаевна? — шепотом взмолился он. — Я же вижу и отсюда. Хорошо. Чисто. Отлично вижу.

— Нет, вы уж за дверь не прячьтесь! — строго сказала Марина. — Идите, ребята вас не съедят.

Чуклинов покорно двинулся за Мариной. Он шел между кроватками, так осторожно переставляя свои большие ноги, что, глядя на него, Марина невольно улыбнулась:

— Тише! Тише!

Чуклинов, балансируя, как канатоходец, все же наткнулся на одну из кроваток.

— Да я, уж и не знаю, как тише, — застыв в самой невероятной позе, сказал он. — Ну, говорите, мучительница, что вам от меня надо?

— А вы посмотрите на этих ребят, посмотрите внимательно, — сказала Марина.

— Смотрю. Хорошие ребята.

— А чьи они, чьи эти дети, Степан Егорович?

— Как чьи? Наши дети. Вон тот, что у окна спит, даже знакомый мне. Забойщика Степанова сынок. Как же, Колькой зовут!

— Да, это наши дети, — сказала Марина. — Не комбинатские и не городские, а наши. Почему же вы, товарищ Чуклинов, когда мы шли сюда, упорно утверждали, что горсовету до этого сада нет никакого дела?

— Так ведь сад комбинатский! — пожал плечами Чуклинов.

— Ну вот, опять вы за свое! — возмущенно сказала Марина. — А дети чьи?

— Дети наши…

— Почему же вы отказываетесь озеленить для наших детей этот пустырь? — Марина указала рукой на видневшуюся за окном площадку, заваленную строительным мусором. — Почему вы не думаете об их здоровье?

— Но ведь детсад принадлежит комбинату, и это должен делать комбинат, — снова попытался возразить Чуклинов.

— А комбинат говорит, что горисполком. Пустырь-то ведь городской.

— Городу пустырь пока не мешает.

— А детям? Весь этот строительный мусор, вся эта грязь им не мешает?

— Согласен, мешает, — раздраженно ответил Чуклинов. — Но…

— Опять «но»! — сказала Марина. — Не кто иной, как ваш отец Егор Романович Чуклинов берется за месяц превратить этот пустырь в фруктовый сад. Будете вы нам помогать или нет?

— Но, Марина Николаевна, комбинат…

— Пусть комбинат вас не волнует. Говорите, будете вы нам помогать или нет?

— Я?

— Нет, не вы, Степан Егорович Чуклинов, а городской совет, председателем которого мы вас избрали.

— Поможем.

— Смотрите, Степан Егорович, — серьезно сказала Марина. — Нам нужна настоящая помощь: транспорт, рабочие, лес для изгороди.

— Дадим, дадим, Марина Николаевна. — Чуклинов уныло махнул рукой. — Что с вами поделаешь?

— Комбинат тоже поможет. Заставим.

— Обязательно надо заставить, Марина Николаевна! — оживился Чуклинов. — Безобразие же — свалка возле детского сада!

— Конечно, безобразие!

— Что они там смотрят, на комбинате?

— И в горисполкоме!

— Верно, — рассмеялся Чуклинов. — И в горисполкоме.

Они вышли из здания детского сада и, перейдя через дорогу, очутились в неглубоком овражке.

— Ваш отец говорит, что здесь можно даже абрикосы мичуринские посадить. — Марина с шутливым состраданием посмотрела на Чуклинова. Он все еще был в коротеньком белом халате и двигался осторожно, словно и здесь, на пустыре, боялся кого-нибудь разбудить.

— Вы думаете? — все так же шепотом спросил он. — Абрикосы? Он у меня фантазер.

Марина расхохоталась.

— Можете говорить громко. И даже халат можете снять. Здесь вы его только запачкаете.

— А я полагал, что и тут нельзя без халата, — рассмеялся Чуклинов. — Кто вас, врачей, поймет!

За углом послышался протяжный гудок автомобильной сирены. Марина подняла голову. Она узнала этот гудок. Такой певучий гудок был только у одной машины в городе.

«Неужели приехал Швецов? — подумала она и даже удивилась тому спокойствию, с которым подумала об этом. — Да, наверное, он приехал». И завтра, а может быть, еще сегодня она встретится с ним, будет разговаривать, о чем-то спрашивать, что-то отвечать. И все. Прежний Швецов, что однажды взволновал, поразил Марину своим удивительным сходством с тем выдуманным и полюбившимся ей в девичьих мечтах «ее героем», отодвинулся куда-то в сторону.

Настоящий, а не выдуманный Швецов с поразительной ясностью представился ей сейчас. Это был серьезный человек, умный, много повидавший, преемник ее отца. И только… С ним можно было советоваться, с ним не страшно было спорить, он казался теперь простым и доступным. И рядом, почему-то совсем рядом с мыслями о Швецове, в сознании девушки промелькнул образ Трофимова. Они были даже похожи друг на друга. Правда, сходство это было скорее внешним, очень по-разному складывалась их жизнь. Да, это так, но, вспомнив сейчас о Трофимове и сравнив его со Швецовым, Марина с уверенностью подумала, что они под стать друг другу. Марина не спрашивала себя, откуда появилась в ней эта уверенность, да если бы и спросила, то вряд ли смогла бы сейчас ответить на свой вопрос.

Машина въехала на пустырь и остановилась.

— Здравствуйте, Марина Николаевна! — выходя из машины, крикнул Швецов. Он подошел к ней — такой же, как всегда, быстрый, ловкий. Но в морщинках возле глаз, в чуть-чуть нахмуренных бровях его Марина заметила тревогу.

— Здравствуйте, Леонид Петрович. Вот месяц, и прошел…

— И ничего не изменилось, так? — указывая рукой на пустырь, спросил Швецов.

— Нет, изменилось, — с вызовом глянула в сторону стоявшего поодаль Глушаева Марина. — Городской совет взялся разбить на месте этого пустыря фруктовый сад.

— Да, вашу работу делать собираемся, — приветствуя Швецова, сказал Чуклинов. — Душевые в молодежном общежитии мы уже отремонтировали. Теперь вот будем пустырь озеленять.

— Спасибо за помощь! — невесело усмехнулся Швецов. — И то сказать, где уж нашему комбинату справиться с ремонтом душевых или с разбивкой клумбы! Силенок маловато! Верно, товарищ Глушаев?

— Закрутился, Леонид Петрович, — попытался улыбнуться Глушаев. — Завтра же все будет сделано.

— Опять чепуха! — внешне сохраняя полное спокойствие и даже весело, сказал Швецов. — Как же вы за один день фруктовый сад разобьете? Чепуха и болтовня!

— Давайте уж сообща, Леонид Петрович, — с лукавым добродушием предложил Чуклинов. — Для вас это дело, может быть, и маленькое, а все же сообща быстрее будет.

— Для меня нет маленьких дел, товарищ Чуклинов, — сухо сказал Швецов. — Но у меня их иногда слишком много, и далеко не все я успеваю проверять сам.

Он повернулся и, направляясь к машине, так грозно посмотрел на Глушаева, что тот лишь развел руками.

33

Вторую неделю ездили Трофимов с Бражниковым по району.

За письмами и делами, поступавшими в прокуратуру, стояли люди, и Трофимов знал теперь этих людей, знал, чем живут они, что их тревожит. Уже не строчками писем и документов, а с глазу на глаз беседовал район с новым прокурором.

К Трофимову шли с жалобами, с предложениями, с проектами.

Надо было обладать особым, «прокурорским» чутьем, чтобы за ничтожным с виду фактом разглядеть серьезное, требующее немедленного вмешательства дело. Или, наоборот, за громкими словами, за кучей доводов суметь увидеть пустую болтовню, разгадать сутяжническую суть обвинения.

Но главное, занимаясь всеми этими делами, надо было неизменно сохранять живой интерес к успехам района, к тому, что, казалось, не было подведомственно надзору прокурора, но ради чего он работал.

Сейчас, по дороге от сплавного рейда к переправе через Вишеру, Трофимову вспомнилась недавняя его встреча с Семеном Гавриловичем Зыряновым — директором строящегося в тайге бумажного комбината, с которым он познакомился у Рощина в первый день своего приезда в Ключевой. Без особой нужды заехал Трофимов к Зырянову, рассчитывая лишь посмотреть на начавшиеся уже работы по прокладке через болота таежной дороги, но, приехав, задержался у Зырянова на целый день.

Бывший варщик бумаги и тонкий знаток своего дела, Зырянов сам водил Трофимова по территории комбината, показывая и объясняя ему, как бревна, что прямо из тайги попадали на лесную биржу комбината, постепенно превращаются в тончайшие сорта белоснежной бумаги. Зырянов показал Трофимову свой собственный бумажный музей — коллекцию доброй сотни самых различных сортов бумаги, начиная от грубой — оберточной и кончая самой лучшей, похожей на плотную атласную ткань.

С увлечением, с юношеской горячностью говорил этот немолодой уже человек о будущем своего комбината, своего района. Город Ключевой уже через пятилетку представлялся ему местом, где будут сосредоточены высшие учебные заведения, готовящие своих собственных специалистов. Стоило только послушать Зырянова, когда он говорил о районных нуждах, о своих химиках и лесоводах, о геологах и нефтяниках, об агрономах и учителях! Свой театр, свой санаторий — о чем только не говорили они в тот вечер!..

— Смотрите, смотрите Сергей Прохорович! — громко сказал Бражников. — Село Искра!

Машина выехала из леса и понеслась по крутому спуску к переправе через Вишеру.

Закатное солнце слепило глаза, и далекие домики на противоположном берегу показались Трофимову висящими над водой. Но вот машина спустилась к переправе, и солнце исчезло за домами. Трофимов увидел спокойную гладь реки, услышал певучие голоса перекликавшихся в селе женщин и протяжный, с хрипотцой окрик паромщика:

— Эй, на машине, быстре-е-я!

У съезда к парому Трофимов и Бражников сошли с машины, и шофер осторожно повел ее по перекинутым с берега на паром длинным и узким сходням. Доски упруго прогибались под колесами, и казалось, что они вот-вот сорвутся в воду.

Старик паромщик, приседая и вскрикивая, размахивал руками.

— Быстре-е-я! — кричал он на шофера, недовольный его медлительной осторожностью. — Ну разве так въезжают? С ходу! С ходу!

— Азартный старик! — смеясь кивнул на паромщика Бражников. — Что бы мостки сделать пошире — так нет, ему удаль шоферская нужна. Чудак…

Трофимов и Бражников подошли к реке. Вода в том месте, где они остановились, была прозрачна, и по далекому, высвеченному солнцем дну скользили тени проплывавших рыб.

У самых ног Трофимова билась о берег речная волна. Трофимов хотел было проследить ее путь, но она затерялась на широком просторе реки, изборожденной волнами, которые медленно расходились от идущего стрежнем каравана плотов.

Странно было видеть, как этот огромный караван покорно следовал за крохотным буксиром, как чутко отзывалась вся вереница плотов на движения хвостового руля, которым орудовали два дюжих парня. Только они да штурвальный на катере управляли сейчас этой тысячетонной громадой. Целый лес, срубленный, увязанный в пучки и забранный в сетку металлических канатов умелыми руками уральских лесорубов и плотовщиков, плыл сейчас по реке.

Трофимову представился вдруг вековой сосновый бор, который еще недавно шумел ветвями где-то в верховьях Вишеры, как и сто и двести лет назад, когда в непроходимой его чащобе укрывались старообрядческие селения. И вот теперь, превращенный в бревна, прямые и равные по длине, отправлялся он в далекий путь по родной Вишере, по Каме, по Волге до самого Куйбышева, а может быть, и до Сталинграда, чтобы обрести иную жизнь в великих сооружениях сталинской эпохи.

Стоя на берегу древней русской реки, глядя на далекое уральское село, что лежало на пути между старинными русскими городами Чердынью и Соликамском, Трофимов думал сейчас о Куйбышеве и Сталинграде, о том, что свершалось там. И он, скромный советский человек, испытывал гордость, сознавая себя современником этих великих дел.

Бражников, украдкой поглядывая на своего примолкшего начальника, тоже смотрел и на караван плотов и на село, но мысли, которые занимали его сейчас, были далеки от мыслей Трофимова.

— Сергей Прохорович, — нарушая молчание, сказал он. — Между прочим, замечу, что село Искра славится на весь Урал своими красавицами. А как тут девчата пляшут! А поют как!.. Вот приедем, я вас с Дашей Осокиной познакомлю. Даша — она такая!..

Бражников глянул на Трофимова, осекся и густо покраснел.

— Что, влюблен? — обнимая смутившегося паренька за плечи, спросил Трофимов, которому очень хотелось, чтобы тот не пожалел о внезапно вырвавшемся у него признании. — Ну, а она, наверное, тоже любит тебя?

— Не знаю, любит ли, но уважает, — оправляясь от смущения, солидным баском отозвался Бражников.

— Уважает? — будто бы всерьез удивился Трофимов.

— Конечно! Я, как следователем стал, сразу уважение людей к себе почувствовал. То все был Петя да Петя, а теперь — товарищ младший юрист… Ну, и опять же форма…

— Эх ты, Петя, Петя, младший юрист, — с укоризной поглядел на Бражникова Трофимов. — Да разве нас за звание или за форму народ уважает?

— Я не то совсем хотел сказать! — краснея еще сильнее, воскликнул Бражников.

— Знаю, что не то, — пришел ему на помощь Трофимов. — Иной раз думаешь хорошо, а объяснить не умеешь. Так?

— Так! — благодарно взглянул на него Бражников.

— И ты, наверно, когда об уважении к себе говорил, не о форме да не о звездочках на погонах думал, а… — Трофимов оборвал фразу и строго спросил: — О чем же, Петя, ты думал?

— Я?.. Я думал о нашей работе, Сергей Прохорович.

— Верно, в работе-то все и дело. Вспомни, Петя, что говорил товарищ Сталин о работниках РКИ… Эти слова целиком относятся и к нам.

— Я помню их наизусть, товарищ Трофимов. — Юное лицо Бражникова посуровело, и звонким от волнения голосом он произнес глубоко запавшие ему в память мудрые слова: — Работники РКИ «должны быть чисты, безукоризненны и беспощадны в своей правде. Это абсолютно необходимо для того, чтобы они могли иметь не только формальное, но и моральное право ревизовать других, учить других».

Сейчас, на берегу Вишеры, слова эти, давно уже ставшие для Трофимова программой всей жизни, вернули его мысли к тому, о чем он думал до своего разговора с Бражниковым.

Огромная страна вновь представилась его взору, и не было в этой стране малых дел, как и не было маленьких людей, ибо все, что вершилось в ней, вершилось во имя коммунизма.

Лесорубы, что валили на Урале деревья для сталинских строек, штурвальный на катере, торопивший караван плотов к далекому Сталинграду, Петя Бражников, едва лишь вступивший на самостоятельный жизненный путь, и он, скромный районный прокурор, призванный оберегать права советских людей, — все они были солдатами одной великой армии, армии строителей коммунистического общества.

А с парома уже слышался протяжный голос:

— Эй, на берегу, быстре-е-я! Отхо-о-дим!

— «Быстре-е-е! — повторил про себя Трофимов. — Отхо-о-дим!» И в настойчивом окрике паромщика почудилось ему нетерпение, которое испытывал и он сам, словно отправлялись они в дальнее плавание.

34

Громов встретил Трофимова и Бражникова с радушием хозяина, у которого припасено для дорогих гостей нечто такое, что должно удивить их и обрадовать.

От его обычной неторопливости не осталось и следа. Он и по селу-то шел не как приезжий человек, а с этаким хозяйским оглядом, то и дело отвечая на приветствия проходивших мимо колхозников.

— Вы тут, Василий Васильевич, видно, со всем селом перезнакомились, — смеясь сказал Бражников.

— Знаком со многими, — самодовольно улыбнулся Громов. — Это — у меня первое дело: приехал на работу — знакомься с народом. Сам недодумал — народ подскажет. Так-то вот, товарищ младший юрист.

— Что-то уж больно долго подсказывают, — насмешливо сказал Бражников.

— А ты не спеши, не спеши. Вот я в прошлый раз поспешил и людей насмешил. Учись на моем опыте. Ну, скажем, знаешь ли ты науку, именуемую бухгалтерским учетом в колхозе?

— Нет, не знаю.

— А я вот начинаю ее постигать. Или, например, что ты можешь оказать о парниковом хозяйстве?

— Ничего.

— А я кое-что могу. Милости прошу, товарищи! — Громов остановился возле дома, на котором красовалась большая вывеска «Гостиница „Искра“». — Здесь вы сможете отдохнуть. Чистота и порядок образцовые.

— А где вы работаете? — спросил Трофимов.

— Работаю в правлении колхоза. Там мне Осокина специальную комнату отвела.

— Вот туда мы и пойдем.

— А отдохнуть с дороги?

— Мы не устали, Василий Васильевич. Пойдемте, мне не терпится узнать, как далеко вы продвинулись в изучении колхозной бухгалтерии.

— Не одобряете?

— Наоборот, очень одобряю. Оттого и отдыхать отказываюсь, что одобряю, — рассмеялся Трофимов. — Да ведь и вам, Василий Васильевич, не терпитсяподелиться с нами своими открытиями. Зачем же откладывать?

— Угадали, не терпится! — признался Громов. — Хотел было для пущего эффекта оттянуть с докладом, да вас не проведешь. Пойдемте.

Первый, кого увидел Трофимов, войдя в правление, был парторг колхоза Антонов.

— Выполняю наш наказ, — здороваясь с ним, сказал Трофимов. — Вот уже вторую неделю езжу по району и знакомлюсь с народом.

— Да и мы с вами понемногу знакомимся, — добродушно отозвался Антонов. — А, видно, задел я вас тогда за живое — до сих пор помните!

— Помню, помню и не собираюсь забывать…

— Ну, пойдемте, злопамятный вы человек, к нашему председателю.

Антонов осторожно постучался в дверь председательского кабинета и, пропуская вперед Трофимова и следователей, торжественно объявил:

— Сам прокурор района, Анна Петровна, прибыл!

Из-за стола навстречу Трофимову поднялась невысокая, по-девичьи хрупкая женщина с гладко зачесанными и собранными на затылке в узел седеющими волосами. На лацкане ее жакета рдел маленький, будто застывший на стремительном ветру флажок депутата Верховного Совета страны.

— Вот какой гость к нам пожаловал! — весело сказала Осокина. — Сам районный прокурор! И строгий! Сразу видно, что прокурор.

Осокина улыбнулась. Улыбка у нее была чудесная. Немолодое лицо ее вдруг помолодело и похорошело.

— А у меня к вам просьба, товарищ Трофимов, — сказала она.

— Какая?

— Отдайте мне вашего Громова. Что он за следователь, судить не могу, а бухгалтер колхозный из него бы вышел стоящий.

Все рассмеялись.

— Сейчас мы и решим, какой он следователь и какой бухгалтер, — сказал Трофимов. — Прошу, товарищи, — он посмотрел на Осокину и Антонова, — принять участие в нашем разговоре. Докладывайте, товарищ Громов.

— Готов. — Громов подождал, пока все уселись. — Товарищ младший советник юстиции, — начал он и, не спеша раскрыв свою папку, достал из нее какую-то бумагу. — Вот обыкновенная выписка из бухгалтерской книги бывшего колхоза «Огородный» о продаже двух тонн ранних овощей. Тут у меня копия наряда, счет, — словом, все, как полагается. — Громов снова порылся в своей папке. — А вот акт о порче двух тонн ранних овощей в искровском сельпо. — Громов чуть помолчал, обвел всех присутствующих вопросительным взглядом и спросил: — Какой отсюда напрашивается вывод?

— Вывод ясный, — сказала Осокина. — Колхоз по договору отпустил нашему сельпо две тонны ранних овощей, а там замешкались, не обеспечили хранением, — вот овощи и испортились.

— Верно, — согласился Громов. — Такой именно вывод и напрашивается, но…

— Плох тот следователь, который торопится с выводами, — сказал Антонов.

— И это верно, — согласился Громов. — А еще хуже тот бухгалтер, который забывает про числа месяца, что проставлены у него на бумажках. — Громов подошел к Трофимову и положил перед ним на стол свои документы. — Ведь что, товарищ Трофимов, любопытно: наряд об отпуске колхозом двух тонн ранних овощей помечен двадцатым апрелем, а акт магазина о порче — двадцать третьим апреля. Скажите, Анна Петровна, могут ли овощи, пусть даже парниковые, испортиться за три дня, да так, чтобы их надо было списывать по акту?

— Нет, не могут, — ответила Осокина.

— Какой же вывод напрашивается теперь? — спросил Антонов.

— А вывод таков: две тонны овощей, проданные колхозом, испортились в неправдоподобно короткий срок. А если бы вам сообщили, что эти же самые две тонны овощей уехали из колхоза в город? Что бы вы на это сказали, товарищ Антонов?

— Сказал бы, что чудес не бывает.

— Правильно. Не бывает. — Громов достал из своей папки еще один документ. — Вот, товарищи, выписка о продаже «Огородным» ранних овощей в прошлом году. Читаем: в апреле продано ранних овощей две тонны. Отступаем еще на год — та же цифра. Как будто бы все правильно: каждый апрель в течение трех последних лет колхоз «Огородный» продавал по две тонны парниковых овощей. Отлично! Но что интересно?.. Мой хороший знакомый и тезка, здешний пасечник и огородник Василий Алексеевич Зачиняев, рассказал мне, что в ночь с двадцатого на двадцать первое апреля к его парникам была подана грузовая машина, на которой приехал неизвестный ему человек, и те самые две тонны овощей, что были проданы искровскому сельпо, уехали в город.

— Те самые? — удивился Антонов.

— Да, те самые!

— А доказательства? — спросил Трофимов.

— Доказательства в расписке, которую потребовал Зачиняев, когда выдавал овощи.

— Где же она?

— При погрузке овощей присутствовал бухгалтер «Огородного» Кочкин. Он взял эту расписку у Зачиняева, и она исчезла.

— Исчезла?

— Да. Спрашиваю у Кочкина, где эта расписка, а он отвечает, что расписки, о которой говорит Зачиняев, вовсе и не было. «Что ж, — спрашиваю, — выходит, Зачиняеву все приснилось?» — «Нет, — говорит, — не приснилось. Машина, действительно, была, ее завмаг нанял, овощи увезла, но не в город, а в искровское сельпо. Пожалуйста, вот расписка от завмага». Хорошо. Вызываю его. «Давали, — спрашиваю, — вы эту расписочку Зачиняеву?» — «Давал, — говорит, — при Кочкине давал, он это хоть сейчас подтвердит». — «А как могло случиться, что Зачиняев вас не признал? Вы же друг друга много лет знаете?» — «В плаще был, — отвечает, — в капюшоне — вот ночью и не признал». — «А по голосу, неужели и по голосу не узнал?» — «Мы с ним не разговаривали, — отвечает, — погрузились — и все». Так правды я и не добился. Зачиняев же клянется и божится, что человек, который дал ему расписку, был не завмаг. Хорошо. «А какие, — спрашиваю, — приметы у этого человека?» — «Клеенчатый плащ, капюшон — вот какие приметы. Лица в темноте не разглядел».

— Но почему же Зачиняев решил, что машина уехала в город? — спросил Трофимов.

— А вот почему… Когда овощи были уже нагружены, Зачиняев услышал, как шофер спросил у того человека, что был в плаще, какой дорогой им ехать: прямо к переправе или в объезд к мосту? Ну, а известно, что на пути от парников до искровскою сельпо нет ни переправ, ни мостов. Прямая дорога метров триста — и все.

— Как объясняет этот случай бывший председатель колхоза «Огородный»? — спросил Трофимов.

— Разводит руками. Вообще, товарищ Трофимов, у меня сложилось впечатление, что Стрыгин, если и виноват в чем, так только в том, что слепо доверился Кочкину. Сам он в хищении участия не принимал.

— Я такого же мнения, — сказала Осокина. — Стрыгина я знаю давно и могу оказать, что он всегда мне казался человеком честным, советским, но… вот в председатели колхоза выдвигать его не следовало. Слишком уж он мягок, покладист. Нет чтобы спросить, потребовать отчета. А ведь в нашем деле без этого нельзя. И опыта у него было маловато. Десять лет с молочной фермы не выходил, и вдруг на тебе — председатель большого колхоза. Поторопились…

— Помнится, на докладе в прокуратуре, — сказал Бражников, — товарищ Громов утверждал, что вина Стрыгина им установлена.

— Я и теперь говорю, что Стрыгин виноват, — Громов замялся. — Но не в хищениях колхозного добра, а в том, что поддался обману.

— Значит, раньше вы ошибались? — спросил Трофимов.

— Ошибался, товарищ младший советник юстиции, кое в чем ошибался.

— А теперь?

— Теперь уверен, что прав.

— Твердо уверены?

— Твердо уверен.

— Хорошо, допустим, что у вас есть основания не верить завмагу и Кочкину, но какие у вас основания верить Зачиняеву?

— Очень большие, товарищ Трофимов. Я верю Зачиняеву потому, что вижу и всем сердцем чувствую, что он честный человек.

— Да… — Трофимов в раздумье смотрел на Громова. — Согласен, следовательская интуиция — вещь серьезная, но все-таки именно на Зачиняеве у вас, товарищ Громов, расследование и обрывается. Мы не можем строить обвинение на одной интуиции. Почему вы уверены, что как раз те самые две тонны овощей, которые колхоз продал в сельпо, попали вдруг в город?

— В этом-то все дело, — оживился Громов. — Помните, товарищ Трофимов, я говорил, что плох тот бухгалтер, который забывает о числах на документах?

— Помню.

— Вот Кочкин-то и оказался таким плохим бухгалтером. Что у него получается? Двадцатого апреля две тонны овощей продаются в сельпо. Двадцатого же апреля, если, конечно, верить Зачиняеву, две тонны овощей отправляются в город. Ну, а скажите, Анна Петровна, могут парники «Огородного» дать в один день четыре тонны овощей?

— Нет, не могут, — ответила Осокина. — И за неделю больше двух тонн не дадут. Я те парники хорошо знаю.

— И я знаю. Изучил! — торжествующе сказал Громов. — Не поленился и целую лекцию прослушал о парниковом хозяйстве.

— Еще одну науку решили освоить? — рассмеялся Бражников. — Мало вам быть бухгалтером, решили стать по совместительству огородником?

— Решил, — серьезно ответил Громов. — На старости лет к счетным книгам да на грядки потянуло. И вот результат… Связь, как это и предполагал товарищ Трофимов, между хищениями в колхозе и в сельпо мною установлена. Раз! — Громов загнул один палец. — Думали, что завмаг сгноил овощи по халатности, а он их и не получал. Два! — Громов загнул второй палец. — Установил, что Кочкин и завмаг продавали овощи на сторону. Три! Уверен, что Стрыгин в этих делах не участвовал. Четыре! А главное, нашел конец веревочки, которая, если по ней идти, приведет нас в город, к соучастникам Кочкина и завмага. Пять! — Громов сжал все пальцы в кулак.

— Все это при одном лишь условии, товарищ Громов, — сказал Трофимов, — при условии, что Зачиняев говорит правду. — Он поднялся из-за стола. — Что ж, попробуем пойти по этому пути. Будем считать, что Зачиняев говорит правду, одну только правду.

— Интуиция? — спросил Антонов.

— Да. Не одобряете?

— Зачиняева я знаю давно, — задумался Антонов. — С детских лет знаю. Не верить ему трудно. Стоящий дед. — Антонов подошел к Трофимову. — Простите, товарищ прокурор, что вмешиваюсь в ваши дела, но… хочется мне дать вам один совет.

— Слушаю вас.

— Зачиняев — старик. Человек не легкий. Если хотите дознаться от него правды, на допрос его не вызывайте. Попробуйте как-нибудь подойти к нему иначе, расположите его к себе… Вот и весь мой совет.

— Совет для меня очень ценный, — сказал Трофимов. — Благодарю. — Он обернулся к Осокиной. — Так как же, Анна Петровна, мы решим насчет Громова? Где он лучше себя проявил: как следователь или как бухгалтер?

— Затрудняюсь сказать, товарищ Трофимов, — рассмеялась Осокина. — Он и бухгалтер и огородник, а как начал все распутывать, так и вышло — не бухгалтер и не огородник, а следователь.

— И не плохой следователь, — сказал Трофимов, — протягивая Громову руку. — Благодарю вас, Василий Васильевич!

— Так за что же, Сергей Прохорович? — смутился Громов. — Нить-то оборвалась…

— А мы ее свяжем, Василий Васильевич. Главное вы сделали.

35

Разъезжая по району, Трофимов всюду, где приходилось ему останавливаться, не упускал случая потолковать с народом о том или ином законе, о задачах прокуратуры и народного суда. Необходимость в таких беседах была очевидна. Трофимов знал, что, разъясняя закон, рассказывая о своей работе, он не только выполняет свою прямую обязанность пропагандировать среди населения советское право, но и помогает самому себе в повседневной прокурорской деятельности.

Не только наказывать за нарушения законов, но и предупреждать эти нарушения — вот в чем заключалась его работа. И Трофимов отлично понимал это.

Но ведь в селе идет следствие сразу по двум уголовным делам. Может ли он, прокурор, говорить об этом на собрании колхозников? Конечно, нет, так как неизбежно коснется вопросов, которые еще нуждаются в проверке, и уж, во всяком случае, до суда их не следует предавать гласности. А не говорить об этом тоже невозможно. В Искре, пожалуй, не найти сейчас человека, который не переживал бы случившееся, как событие, порочащее добрую трудовую славу всего села.


Вечерело, когда Громов, зайдя за Трофимовым в гостиницу, повел его в клуб, где уже собрались колхозники, чтобы послушать выступление районного прокурора.

Хорошо было сейчас на тихой, будто задремавшей после шумного дня сельской улице. Далекие звезды рассыпались по небу холодной снежной пылью, а на земле было тепло и безветрено, пахло зацветающей акацией, конской сбруей, дегтем и сладким, с детских лет памятным запахом домашнего хлеба.

Трофимову вспомнилась неведомо от каких времен сохранившаяся в памяти картина, как сидит он, мальчишка, на скамье перед большой, жарко дышащей русской печью, а в глубине ее, томясь на жару, доходят сладко пахнущие высокие караваи. Когда и где это было, Трофимов не помнит, но не в этом сейчас дело.

У него вдруг потеплело на сердце, и все в этом незнакомом селе стало понятным и родным, точно давным-давно, в детстве, он уже был здесь: ходил мимо вон той старенькой колокольни, ступал по мягкой от сена и соломы площади перед амбаром, вдыхал запахи кожи и печеного хлеба.

Рядом с домами колхозников двухэтажное, с колоннами у входа, здание клуба казалось особенно приметным. Множество фонарей освещало его фасад. И было ясно, что зажжены они все лишь для пущей торжественности.

Перед входом в клуб Трофимов остановился. Из распахнутых окон слышался гул переполненного зала.

Какая-то девушка, увидев Трофимова, со всех ног бросилась в двери.

— Пришел! Пришел! — услышал Трофимов ее громкий, возбужденный голос. И сразу, точно слова эти были командой, призывавшей к тишине, в клубе унялся шум.

— Ждут! — сказал Громов, невольно поднося руку к козырьку фуражки. — Прошу, товарищ младший советник.

По тому, как тихо стало в клубе, по напряженной этой тишине Трофимов понял, с каким нетерпением ждут сейчас колхозники села Искра встречи с районным прокурором.

— Идемте! — сказал он и решительно вошел в зал.

Здесь было светло и многолюдно.

На сцене, за столом, покрытым кумачовым полотнищем, сидели Осокина, Антонов и члены колхозного правления.

Двигаясь по проходу, Трофимов встретился глазами с приветливым, словно ободряющим взглядом Осокиной и легким уверенным шагом взошел на сцену.

Маленький столик, заменявший трибуну, с непременным графином, показался ему ненужным. Он отодвинул его в угол сцены, налил в стакан воды, но не стал пить, а, обернувшись к залу, громко сказал:

— Товарищи!..

Еще у входа Трофимов заметил афишу, извещавшую жителей села о том, что в воскресенье в клубе состоится доклад о странах народной демократии. Обыкновенная афиша, написанная старательной рукой местного художника. Но сейчас она неожиданно пришла Трофимову на помощь.

— Товарищи! — повторил он. — В вашем селе случилась большая беда. Люди, которым вы верили, обманули ваше доверие. Не щадя ни своей, ни вашей чести, подняли они руку на колхозное добро, на народное достояние, на плоды вашего коллективного труда. Стыдно, больно говорить об этом.

Трофимов замолчал, а по залу прошел шум, как от ветра в лесу, тревожный и глухой.

— Сегодня мы только начинаем распутывать клубок отвратительных дел, которые творились в колхозе «Огородный» и в вашем сельпо, — продолжал Трофимов. — Сегодня ни я, ни вы еще не знаем истинной меры виновности участников этих дел. Измерит эту вину и покарает виновных народный суд. Он, наш народный суд, будет заседать при открытых дверях. За судейский стол, рядом с избранным народом судьей, сядут два достойнейших ваших представителя, наделенных равными с ним правами. И я уверен, что процесс этот будет происходить не в городе, а здесь в этом клубе, чтобы все вы, колхозники села Искра, могли стать участниками суда над людьми, так тяжко оскорбившими и обманувшими вас… Мы все придем сюда, и каждый скажет то, что думает, что знает, чтобы помочь суду вынести справедливый приговор виновным. Но… только ли мы придем на этот суд? Ведь двери его будут открыты для всех, а путь в село Искра никому не заказан…

Трофимов умолк и оглянулся на Осокину. Она смотрела на него с тревогой, не понимая, что он собирается сказать. И эта же тревога перекати-полем двигалась сейчас по рядам колхозников.

— Все мы, товарищи, внимательно читаем газеты, — опять заговорил Трофимов, и в напряженной тишине зала голос его прозвучал неожиданно отчетливо. — И вот рядом с сообщениями о стройках коммунизма, о наших трудовых успехах на заводах и колхозных полях, рядом с сообщениями об упорной борьбе, которую ведет Советский Союз за мир, часто встречаются коротенькие заметки о том, что к нам в гости приехала еще одна делегация крестьян из стран народной демократии. С гордостью читаем мы такие заметки, хорошо понимая, зачем приезжают к нам наши зарубежные друзья. Мы знаем, что крестьяне Румынии, Болгарии и Венгрии, Чехословакии, Польши и демократической Германии, вступившие на новый, светлый путь, едут в страну социализма, чтобы поучиться передовым методам работы, чтобы перенять у наших колхозников более чем двадцатилетний опыт коллективного труда. Да, к нам едут учиться, и мы по праву гордимся этим…

По мере того, как Трофимов говорил, в зале нарастало беспокойство. Многие колхозники поднялись со своих мест. Теперь не было, наверно, здесь человека, который бы не понимал, что скажет сейчас прокурор. И дорого дал бы Трофимов, чтобы не говорить этих прямых, суровых слов, но он не мог не сказать их.

— Товарищи!.. — Трофимов обвел взглядом первые ряды и заметил стоявшую у окна девушку, удивительно похожую на Осокину, совсем юную, стройную и хрупкую девушку, которая по-взрослому строго и прямо глядела на него, готовая услышать всю правду. — Представим себе, товарищи, что в день суда вдруг откроется дверь и в зал войдет делегация крестьян из Польши или Румынии, из Венгрии или Чехословакии…

Трофимов таким естественным движением протянул руку в сторону дверей, что все, кто был в зале, невольно оглянулись.

— Что скажем мы им? Разве этому приехали они учиться у нас? Разве на суд спешили они за тысячи километров от своего дома, когда ехали в прославленное колхозным трудом уральское село Искра? Нет, не на суд ехали они к нам, не этому хотели поучиться они в нашем селе… И стыдно будет нам смотреть им в глаза!..

Долго молчал Трофимов, а когда заговорил снова, голос его уже звучал спокойно, как у человека, решившегося высказать горькую правду и исполнившего этот свой трудный долг.

— Уверен, товарищи, — сказал Трофимов, — что печальные события в вашем селе могли бы и не произойти, если бы вы серьезнее отнеслись к защите своих колхозных прав, если бы малейшее нарушение Устава сельскохозяйственной артели вызывало ваш решительный протест. Интересы советского правительства полностью совпадают с вашими личными колхозными интересами. Интересы советского правительства всегда и во всем полностью совпадают с интересами советских граждан, ибо власть у нас — подлинно народная власть. Вам ли этого не знать, когда ваш председатель колхоза Анна Петровна Осокина — член правительства. Так почему же вы по-настоящему не задумались над смыслом постановления Совета Министров СССР и ЦК ВКП(б) «О мерах ликвидации нарушений Устава сельскохозяйственной артели в колхозах»? Почему, недовольные положением дел в «Огородном», вы не пришли поделиться своими сомнениями к прокурору, призванному стоять на страже наших народных законов? Почему забыли вы о своем гражданском долге — помогать прокурору в справедливом деле охраны народного достояния?

Трофимов достал из кармана записную книжку, перелистал ее и, найдя нужную страничку, посмотрел в глубину притихшего зала.

— Товарищи!.. Вот что говорил еще в 1933 году товарищ Сталин: «Революционная законность нашего времени направлена своим острием… против воров и вредителей в общественном хозяйстве, против хулиганов и расхитителей общественной собственности. Основная забота революционной законности в наше время состоит следовательно в охране общественной собственности, а не в чем-либо другом».

Трофимов подошел к столу президиума.

— Теперь уже сделанного не воротишь, — заключая свое выступление, сказал он. — Но пусть то, что случилось, послужит вам, товарищи, хорошим уроком на будущее…

— Товарищ прокурор! — послышался голос из задних рядов. — Раз уж начали напрямки говорить, так позвольте и мне…

По проходу не спеша, с решительным выражением на нахмуренном лице, шел коренастый, в распахнутом матросском бушлате, парень. За воротом его рубахи Трофимов увидел узенькую полоску тельняшки. Но и без того, по раскачивающейся походке в нем сразу можно было угадать бывшего моряка.

— Я вот о чем, — сказал он, подойдя к сцене. — Я спросить: на восьмом лесоучастке вы были, товарищ прокурор?

— Нет, не был.

— А жаль, что не были. Там безобразия творят.

— Какие же?

— Большие, товарищ прокурор. Посудите, валят лес без всякого учета науки. Губят молодняк — вот какие безобразия, товарищ прокурор…

— Да, дело серьезное, — насторожился Трофимов. — Обязательно побываю на вашем участке. Скажите, кем вы там работаете?

— А я там не работаю, — усмехнулся парень. — Просто душа болит на ихние порядки глядеть, вот я и рассказал. Я мотористом на катере работаю. Временно… до возвращения на флот…

Неожиданно в зале грянули аплодисменты — горячие, дружные, оглушительные. Парень растерянно оглянулся, не понимая, кому устроена эта овация, не веря, что аплодируют ему.

36

Поздно вечером, после собрания в клубе, Осокина повела Трофимова показать село. Шли молча, но молчание это было обоим не в тягость. Вечер выдался теплый, безветренный. То тут, то там угасали в окнах огни. Село засыпало. Только откуда-то издалека, с реки доносились звуки баяна.

— Пойдем туда, к молодежи, — предложила Осокина.

— Пойдемте.

Они вышли к реке.

Ночью Вишера казалась еще шире, чем днем. Противоположный берег исчезал во тьме. Леса, со всех сторон обступившие село, черным кольцом окаймляли звездный купол неба.

На узкой тропе, что петляла над самым обрывом, Осокина остановилась.

— Слышите?

В ночной тишине, не смолкая, плыл едва уловимый гул. Это шумели далекие таежные леса. Одни ли леса? Нет. Река, словно отзываясь на их голос, плескала волнами о берег, шуршала прибрежной галькой.

— Разговаривают, — сказала Осокина.

Широко-широко звучали над землей эти голоса. Они не смешивались с другими звуками, с песней, со звонким смехом девушек. Они звучали по-особому: негромко, но внятно для тех, кто умел их слушать.

— Помню, — тихо сказала Осокина, — девушкой я часами простаивала у этого обрыва. Все слушала, слушала… И мечтала. А то бывало поглядишь на звезду падучую и гадаешь, сбудется или нет.

— Хорошо здесь, — отозвался Трофимов. — Постоим?

— Постоим.

На поляне, недалеко от реки, кружились под баян пары. Молодой баянист выводил задушевную, певучую мелодию.

Трофимов узнал среди танцующих Бражникова.

— Как бы ваш помощник мою Дашу не закружил, — перехватив взгляд Трофимова, улыбнулась Осокина. — Кружит и кружит.

— Дочь? — спросил Трофимов.

— Дочь. Без отца вырастила… Погиб на войне… — Осокина помолчала. — Сорок лет на свете прожила, как один день, а начнешь вспоминать, голова закружится, — продолжала она. — Вы, я так понимаю, тоже на фронте были?

— Был.

— Семейный?

— Семья погибла во время войны.

— И вас, значит, не миновало… А я, как увидела вас, Сергей Прохорович, так своего и вспомнила. Не то чтобы вы походили друг на друга, а только, как увидела, так и вспомнила…

Из темноты вдруг показался какой-то человек.

— Стрыгин! — удивилась Осокина. — Что ты тут делаешь?

— Здравствуйте, Анна Петровна, — ответил, сдернув с головы картуз, Стрыгин. — Вот только по ночам и хожу. Днем стыдно людям на глаза показаться. — Он страдальчески замотал головой. — Трудно мне, товарищ прокурор. Так трудно, что, утра не дождавшись, решил просить вас: прикажите меня арестовать.

— Зачем же вас арестовывать? — спросил Трофимов.

— Стыдно мне по родному селу ходить. Стыдно на людей смотреть. Кто я? Кем стал? Пятьдесят лет был честным человеком, а нынче…

— И нынче, Николай Митрофанович, никто вас нечестным не считает, — сказала Осокина.

— Не считают? — с надеждой посмотрел на Трофимова Стрыгин.

— Самое тяжкое обвинение с вас снимается, товарищ Стрыгин, — сказал Трофимов.

— Снимается? — крикнул Стрыгин. — Снимается?

— Да, следствием установлено, что в хищениях вы участия не принимали.

— Нет, товарищ прокурор, не принимал!

— Но отвечать вам все-таки придется.

— Я вину свою сознаю, — твердо сказал Стрыгин. — Сознаю. А вот, что поняли меня, поняли, что я не жулик, за это спасибо. — Стрыгин вдруг заторопился; лицо его просияло. — Пойду обрадую жену! — И он исчез в темноте.

— Жалко его, — сказала Осокина. — Вы уж, Сергей Прохорович, помягче с ним.

— А как народ к нему относится?

— Ругают, но жалеют.

— Вот и народный суд так же отнесется, — улыбнулся Трофимов. — Поругает и пожалеет.

Они вышли к поляне и остановились посмотреть на танцующих.

Бражников, увидев Трофимова, решил блеснуть перед ним своим мастерством.

— А ну, плясовую! — крикнул он баянисту.

Баянист вскинул голову и медленно растянул меха своего баяна.

Потупив глаза, помахивая, будто отстраняясь, платочком, тихо-тихо поплыла Даша по опустевшему кругу.

Бражников словно и не видел ее. Едва касаясь ногами земли, шел он поперек круга. Но вот они встретились. Глянули друг на друга влюбленными глазами, и… тут-то пляска и началась.

Хотел ли Бражников коснуться Даши, хотел ли пасть перед ней на колени или поцеловать — в движениях его было столько широты, что, казалось, не поцелуй и даже не себя предлагает он девушке, а весь мир. Она же, улыбаясь, как и мать, застенчиво и мягко, всеми своими движениями, горделиво вскинутой головой, взглядом давала понять, что на меньшее и не согласится.

— Дашенька, доченька моя! — шептала Осокина, не замечая, что смеется и плачет в одно и то же время.

— Мама! — выбегая из круга, крикнула Даша. — Что с тобой, родная?

— Ничего, ничего, — обнимая дочь, сказала Осокина. — Это хорошие слезы, Даша, не горькие…

— Мама, а я забыла тебе передать, — сказала Даша: — с час назад здесь был дед. Зачем-то тебя искал.

— Дед? А зачем, не сказал?

— Нет. Велел передать, что был и ушел к себе на пасеку.

— Кого это вы называете дедом, Даша? — спросил Трофимов.

— Это тот самый Зачиняев и есть, — пояснила Осокина, — у нас его дедом кличут.

— Вот как? — переглянувшись с подошедшим Бражниковым, сказал Трофимов. — Он, значит, и пчелами занимается?

— Занимается.

— Так, так… А где его дом, Анна Петровна?

— Пасека отсюда недалеко. — Осокина внимательно посмотрела на Трофимова. — Что вас встревожило, Сергей Прохорович?

— Рано еще об этом говорить, Анна Петровна. Скажите, кто бы мог проводить меня к этому деду?

— К Зачиняеву?

— Да.

— Я сама вас провожу, Сергей Прохорович.

— Тогда пойдемте.

— Сейчас ночью?

— Да, сейчас…

37

До колхозной пасеки, где жил Зачиняев, было не более двух километров. Дорога шла через поля, клеверами, сбегала в овраг. У края оврага, неприметный среди деревьев, стоял маленький домик. В окошке, несмотря на поздний час, светился огонек.

— Что же мы ему скажем? — спросила Осокина, когда Трофимов, подойдя к окну, уже собрался постучать. — Ночь, а мы в гости.

— Ничего, он к ночным гостям привычен, — сказал Бражников.

Трофимов постучал.

За занавеской колыхнулась бородатая тень.

— Кто там еще? — послышался старческий, ворчливый голос.

— Это я, Василий Алексеевич, отоприте! — отозвалась Осокина.

— Аннушка? Сейчас отопру.

Дверь распахнулась. Трофимов увидел маленького, седенького старичка. Он был в белой длинной рубахе и в белых полотняных штанах. От всего его облика, от вздетых на лоб очков и снежно-белой бороды веяло старческим добродушием.

— Аннушка! — сказал Зачиняев, вглядываясь в темноту, и в голосе его Трофимов уловил радость. — Да где же ты? Со света-то не видать!

— Даша сказывала, что вы меня искали, Василий Алексеевич. — Осокина замялась. — Вот я и пришла…

— Будто уж из-за этого и пришла? — добродушно усомнился Зачиняев. — Ночью-то? Ну, входите, входите, товарищи прокуроры. Аннушка плохих гостей ко мне не приведет.

Старик, часто кивая головой, выждал, пока Осокина не вошла в дом, и вдруг, живо обернувшись к Трофимову, сказал лукаво, усмешливо:

— А я вас видел, когда вы с Аннушкой над рекой стояли. Видел, как Стрыгин к вам подходил. А я вот не подошел… Вижу, люди у реки стоят, тайгу слушают. Зачем мешать? — Старик посмотрел на Бражникова. — И тебя видел, как с Дашей плясал.

— А вот человека в плаще, что овощи из колхоза увез, так и не разглядели… — не то спросил, не то упрекнул деда Трофимов.

— Не разглядел, не разглядел, — горестно покачал головой старик. — Ошибся…

— В ком? — в упор взглянул на него Трофимов.

Они вошли в комнату.

— А ты не спеши, не спеши, — усмехнулся старик, притворяя за собой дверь, и подошел к Осокиной.

Двигался Зачиняев с удивительной для его лет легкостью. Говорил быстро, негромко, точно не говорил, а приговаривал.

— Садитесь, товарищи. С дороги-то посидеть — первое дело. — Старик пододвинул Осокиной скамью. — Садись, Аннушка, рад я тебе, садись.

Осокина села.

— А ты отчего такой сердитый? — глянул старик на Бражникова. — Гость на хозяина сердиться не должен.

— Я на вас и не сержусь, — сказал Бражников.

— И не сердись… А то, что я о тебе Даше окажу, если спросит? Даша-то ко мне за советом прибежит, ко мне… — Старик улыбнулся смущению Бражникова. — Со мной многие советуются.

— Вот и я к вам за советом пришел, Василий Алексеевич, — сказал Трофимов.

— Ты не за советом, нет! — сурово, точно уличая Трофимова, посмотрел на него старик. — Ты с вопросом пришел!

— С каким же? — невозмутимо спросил Трофимов.

— А с таким, что еще в дверях задал.

— Верно, Василий Алексеевич, с ним и пришел.

— Не веришь, значит, что я того человека в плаще не знаю? — с откровенным любопытством приглядываясь к Трофимову, спросил старик.

— Не верю, — просто ответил Трофимов.

— Так. — Зачиняев быстро присел на скамью рядом с Осокиной и спросил, обращаясь не к Трофимову, а к ней: — Почему же я про машину Громову рассказал?

— Потому, что вы честный человек, Василий Алексеевич, — сказал Трофимов.

— Ага! Честный! — по-прежнему глядя не на Трофимова, а на Осокину, крикнул старик. — Только меня на слова не купишь! Как ты можешь меня честным считать, если думаешь, что я правду утаил? Ну-ка, отвечай!

— На этот ваш вопрос, Василий Алексеевич, вы сами и ответите.

— Мудрено! Мудрено силки расставляешь, — закрутил головой старик, — не понять!

— Что ж тут непонятного? — спросил Трофимов. — Честный человек правды не утаит.

— Я и не утаил.

— Полправды — все равно, что неправда, Василий Алексеевич.

— Ты мою правду аршинами не мерил, где половина, а где вся.

— Оттого и спрашиваю.

Зачиняев вскочил с места.

— Сдается мне, товарищ прокурор, что ты и сам знаешь, кто был тогда в машине.

— Боюсь, что знаю…

— Боишься?

— Боюсь…

— А чего? — Зачиняев вплотную придвинулся к Трофимову.

Глаза старика сверкнули из-под очков пытливым, вопрошающим огоньком.

— Того, Василий Алексеевич, что ошибся в человеке, — ответил Трофимов. — Как вы ошиблись, так и я ошибся. Этого и боюсь.

— Да, ошибся! — голос Зачиняева дрогнул. Старик отошел от Трофимова и стал быстрыми шагами бегать из угла в угол. — Ошибся! — бормотал он. — Прости, друг, должен я, должен сказать!.. — Зачиняев неожиданными для него медленными и широкими шагами подошел к Трофимову. — Глушаев Григорий Маркелович, вот кто тогда на машине приезжал! — Лицо старика сморщилось. Он стал совсем маленьким, совсем старым. — Ради друга покойного молчал, ради Маркела… Ан нет, правды не утаишь.

— А с Глушаевым был Костя Лукин? — глухо спросил Бражников.

— Он.

Бражников молча опустил голову.

— Неужели мы опоздали? — тихо сказал Трофимов. — Неужели Глушаев опередил нас, и уже поздно спасать Лукина?..

В полном молчании слушали Трофимов, Осокина и Бражников печальный рассказ старика о его друге Маркеле Глушаеве.


Безземельный рязанский крестьянин, он вместе с сыном Григорием, тогда еще молодым парнем, пришел на Урал в поисках заработка. Его привлекло сюда стремление быстро разбогатеть, так, как богатели, по рассказам бывалых мужичков, уральские и сибирские старатели. Потянуло Маркела на золотишко. Мечтал он найти жилу, да такую, чтобы с выручки можно было купить лошадь, десятины две земли, поставить избу и снова приняться за свое исконное крестьянское дело. Невелика была мечта у Маркела Глушаева, но и она казалась ему несбыточной. И верно, не сбылась.

Общая горькая судьба старателей-неудачников крепкой дружбой связала Василия Зачиняева с Маркелом. А после смерти друга Зачиняев перенес всю свою привязанность на его сына.

Григорий Глушаев мало в чем походил на отца. Смолоду был он хитер и увертлив. Смолоду завелись у него дружки среди перекупщиков и промышленников. А вскоре и сам он стал старшим на одном из приисков, начал быстро богатеть.

Революция спутала все расчеты Глушаева. Он притих, затаился. Долго Зачиняев ничего не знал о его судьбе.

А Григорию не сиделось на месте. Редкие письма от него приходили то из Средней Азии, то с Кавказа, то вдруг из Магнитогорска. И всякий раз он объяснял перемену места жительства тем, что на новой работе были лучшие условия и больше платили. А работал он то снабженцем, то завхозом, то вдруг прорабом.

Старик с неодобрением относился к кочевой жизни Глушаева, а однажды, услышав бытовавшую в те дни презрительную и хлесткую кличку «летун», понял, что Григорий и есть такой вот летун, охотник за длинным рублем.

Незадолго до войны Глушаев снова появился в Ключевом. Казалось, он образумился. Стороной Зачиняев узнавал, что Григорий хорошо работает на строительстве комбинатского поселка, продвигается по службе. И это радовало старика. Частые попойки, грубость, заносчивость Григория Зачиняев извинял, как дань прошлому.

Но случилось то, что извинить уже было нельзя.

И если Громову старик рассказал лишь полправды, то теперь Трофимову он поведал всю правду о Глушаеве…

За окном послышались чьи-то шаги, и в дверь постучали.

— Входите! Не заперто! — крикнул Зачиняев.

Дверь отворилась. Первым, кого увидел Трофимов, был Костя Лукин. За ним в комнату вошли его отец и Громов.

— Товарищ младший советник юстиции, приехали к вам с рейда, — сказал, указывая на Лукиных, Громов. — Видно, что-то у них важное…

— Сергей Прохорович, — подошел к Трофимову старый Лукин. — Вот привез сына… Такое дело, что ждать да откладывать посчитал невозможным… Только прямо окажу, в этом деле он…

— Пусть говорит сам! — прерывая старика, сказал Трофимов и выжидающе глянул на Константина.

— Товарищ Трофимов… — прямо и безбоязненно посмотрел тот на прокурора. — Отец рассказал мне, что в Искре, в колхозе «Огородном»… — Лукин нетерпеливо махнул рукой. — В общем, я знаю, кто увез овощи из парников.

— Кто?

Константин по-прежнему прямо смотрел на Трофимова.

— Глушаев и я…

— И вы знали, что эти овощи крадут у колхозников? Знали? Отвечайте!

— Нет, не знал. Глушаев сказал мне, что овощи куплены комбинатом.

— Не знали?

— Нет, товарищ Трофимов. Я верил тогда Глушаеву, как отцу.

— Не знал, Сергей Прохорович, — с трудом переводя дыхание, сказал старый Лукин. — Поручиться могу за сына. Не вор он! Нет!..

— Верю. — Трофимов быстро подошел к Константину и крепко, обеими руками, обнял его за плечи. — Хорошо, что ты сам рассказал мне об этом. Но понимаешь ли ты теперь, над какой пропастью стоял? Понимаешь ли ты, каким ядом хотел тебя отравить Глушаев?

— Понимаю, Сергей Прохорович… — сказал Лукин и отвернулся, чтобы люди не увидели его слез.

38

Со дня суда прошло немало времени, и все это время Таня жила одной надеждой, что Костя придет к ней, всем существом своим ждала этой встречи.

Суд почти примирил ее с мужем. Тогда, на суде, Таня многое поняла, многое простила Константину. Оставалось лишь сделать последний шаг к примирению, но не она, а он должен был сделать этот последний шаг.

Где он был? Что он делал? Гордость мешала Тане спрашивать о муже у знакомых. Она резко обрывала разговор, когда чувствовала, что друзья хотят заговорить с ней о нем. А сама все ждала и ждала, вздрагивала от каждого стука, с надеждой вслушивалась в приближавшиеся к двери шаги.

В воскресенье утром Таня по обыкновению поднялась очень рано. Дома ей не сиделось, и она решила пойти на реку.

Едва она вышла из калитки, как увидела выезжавшую из-за угла машину.

Взвизгнули тормоза. Таня увидела, как из машины, в которой, как ей показалось, сидел прокурор Трофимов, выпрыгнул Константин, и через мгновение почувствовала на своих похолодевших от волнения руках его горячие руки.

— Танюша! Родная!..

Таня подняла голову. Машины на улице уже не было, и улица снова была по-воскресному тиха и безлюдна. Но рядом с ней стоял ее Костя…


Свернув за угол, машина выехала на городскую площадь. Здесь Трофимов велел остановиться и, попрощавшись с Бражниковым, пошел дальше пешком. Домой он не спешил. Узнав от Лукина о приезде Швецова, он почему-то был уверен, что Марины нет дома. При мысли об этом дом Беловых представился вдруг Трофимову каким-то нежилым, неуютным, словно в нем настежь открыли все двери и по комнатам гуляют сквозняки. Нет, домой ему незачем было торопиться.

Медленно шел он тихой поутру площадью. Почти две недели не был Трофимов в городе, но странно, за те дни, что ездил он по району, Ключевой стал ему еще ближе и роднее, чем прежде. Теперь Трофимов уже не чувствовал себя новым здесь человеком. Город был знаком ему не только очертаниями своих улиц и площадей. Трофимов знал теперь, чем живут и о чем мечтают тут люди.

Завтра ему предстояло поделиться этими своими знаниями с секретарем райкома. Вот и подошел тот день, когда он может смело сказать Рощину: «Поогляделся, Андрей Ильич, поработал. Теперь можно и поговорить». Да, этот день подошел, и Трофимов с волненьем ждал встречи с Рощиным.

Но сейчас, тихим воскресным утром, он неторопливо шел через площадь, раздумывая, куда бы пойти.

Вот он остановился у залитой солнцем газетной витрины. С первой страницы районной газеты улыбался Трофимову инженер Острецов. Из заметки под фотографией Трофимов узнал, что вчера в летнем театре инженер Острецов докладывал жителям города и поселка о перспективах жилищного строительства в Ключевом. Газета писала, что «инженер Острецов развернул перед притихшей аудиторией увлекательные планы, заглянул в будущее нашего города…»

На первой же странице были напечатаны заметки о начавшемся в Ключевом месячнике по благоустройству города и поселка.

«Расширим городской парк! Озеленим поселок! — писала газета. — Сделаем наш город и поселок еще красивее, еще благоустроеннее!»

В каждой заметке, в каждой статье Трофимов находил и свои мысли и свои планы. Радостно было сознавать, что жизнь в районе шла по верному пути и что он, прокурор, по мере сил своих, тоже принимал участие в этой жизни. Не беда, что работа его для многих оставалась неприметной, что строители и садоводы, говорившие сейчас со страниц газеты, часто и не подозревали о своем помощнике с прокурорскими погонами на плечах. Не беда! Главное, чтобы помощь эта поспевала вовремя.

— Товарищ прокурор! — послышалось за спиной у Трофимова.

Трофимов обернулся. Перед ним, опираясь на палку, стояла Забелина.

— Узнаете меня, товарищ прокурор? — спросила она. — Забелина я, Евдокия Семеновна.

— Узнаю. Здравствуйте, Евдокия Семеновна.

— Здравствуйте, здравствуйте, голубчик. — Забелина пошла было дальше, но остановилась. — Хочу я у вас спросить, товарищ прокурор, где тот ваш начальник, что тогда принял меня?

— Уехал на учебу, Евдокия Семеновна.

— На учебу? Что ж, большому кораблю большое плавание… Ведь ответил мне внук-то. Пишет, помогает. Все хотела зайти к вам поблагодарить. Вы, товарищ прокурор, если станете писать своему начальнику, поклон от меня передайте. Кланяется, мол, старуха Забелина и благодарит.

— Хорошо, Евдокия Семеновна, передам, — улыбнулся Трофимов.

— Обязательно. Видно, душевный человек. Не поленился, написал внуку от себя, пристыдил… — Забелина кивнула Трофимову и отошла.

Двинулся дальше и Трофимов.

«Куда же пойти? — снова подумал он. — В гости, что ли, к кому напроситься? — Трофимов в нерешительности огляделся по сторонам. — К кому же?» — И тут припомнился ему старик Чуклинов, первый его знакомый в Ключевом.

«Вот к нему и пойду, — решил Трофимов. — На весенний мед да на прямой разговор».

Он быстро отыскал церквушку, на которую указывал ему Чуклинов, а за ней увидел и дом под зеленой крышей.


Еще издали заметил Трофимов высокую фигуру старика. С лопатой в руках ходил Чуклинов по своему саду.

— Можно к вам? — спросил Трофимов, останавливаясь перед калиткой.

Старик поднял голову.

— Никак приятель мой московский? — радостно пробасил он. — Вспомнили все же, пришли!

Старик быстро зашагал навстречу Трофимову.

— Входите, входите, Сергей Прохорович! Здравствуйте!

— Здравствуйте, Егор Романович. — Трофимов посмотрел вокруг. — Вот какой вы тут сад вырастили!

— Ага! Убедились! — торжествующе сказал старик. — Вон они, те самые абрикосовые саженцы, уже привились. — Чуклинов подхватил Трофимова под руку и повел его в сад. — Степан! — крикнул он. — Иди, я тебя с дружком своим московским познакомлю!

— Иду, иду, — послышался из-за деревьев голос, и Трофимов увидел идущего к ним по садовой дорожке председателя горисполкома.

— Товарищ Трофимов? — удивился тот. — Вы ко мне?

— Э-э, да вы, я смотрю, знакомы! — сказал старик.

— Что-нибудь случилось, товарищ Трофимов? — спросил Степан Чуклинов.

— Случилось! Случилось! — рассердился старик. — Человек просто в гости пришел, а ты — случилось!

— Виноват, — смутился Чуклинов. — Гость-то ведь не простой, а прокурор — вот и спрашиваю.

— Прокурор? — насторожился старик. — Так вот вы кто, Сергей Прохорович… А я по погонам решил, что железнодорожник.

— Прокурор ли,железнодорожник ли — для воскресного дня значения не имеет, — рассмеялся Трофимов.

— Это верно, — кивнул старик, — только я такой счастливый случай упустить не могу…

— Сейчас жаловаться начнет, — добродушно сказал сын. — Как же, прокурор в гостях!

— И начну! Я ведь, Сергей Прохорович, давно к вам, то есть прокурору, собираюсь. Давно!..

— Вот завтра и приходите, — сказал Трофимов. — А в воскресенье стоит ли говорить о делах?

— Не могу, Сергей Прохорович, — твердо сказал старик. — Решительно не могу о делах не говорить. Вы уж извините…

— Ну что же, — покорился Трофимов. — Рассказывайте.

— Рассказ мой будет коротким, — негромко, словно о чем-то задумавшись, сказал старик. — Вот посмотрите-ка на этот мой сад… — И старик медленно и широко повел рукой в сторону ветвистых, зацветающих розоватым цветом вишен; задержал ладонь над кронами яблонь; и, опуская руку к земле, проник, казалось, острым своим взглядом в буйно-зеленую чащу малинника. — На Урале, на севере вырастил я эти деревья. Не сам вырастил, а с помощью людей, с помощью, осмелюсь так выразиться, мечтателей и тружеников. Первым из них почитаю Ивана Владимировича Мичурина. Да…

Трофимов посмотрел на умолкшего старика, на его сына, который, гордясь отцом, не сводил с него глаз, и вдруг вспомнились ему его недавние сомнения. «А я, вырастил ли я хоть одно деревцо за всю мою жизнь? Чем полезен я людям?»

И, точно отвечая на этот его безмолвный вопрос, старик шагнул к Трофимову и горячо сказал:

— Очень нужна мне ваша помощь, Сергей Прохорович.

— В чем же, Егор Романович?

— А в том, что порешили мы — городские садоводы — озеленить комбинатский поселок, а хода нашему делу нет.

— Что же вам мешает?

— Равнодушие, Сергей Прохорович! Хуже суховея, хуже саранчи это самое равнодушие в нашем деле. Вам, конечно, видней, а только уверен, что есть у советской власти такой закон, по которому равнодушных людей привлекают к ответственности.

— Кто же вам мешает? — спросил Трофимов. — Почему? Ведь ваше начинание можно только приветствовать.

— На словах и приветствуют, а на деле мешают.

— Отец жалуется на Глушаева, Сергей Прохорович, — сказал молодой Чуклинов. — Договорились они с ним о транспорте — подвел. Попросили людей — отказал. А сам на каждом перекрестке кричит, что приступил к озеленению поселка. Андрей Ильич решил ставить этот вопрос на бюро.

— Не на бюро о Глушаеве говорить, а на суде! — гневно сказал старик. — Саранча он!

— Верно, Егор Романович, — кивнул Трофимов. — Глушаев заслуживает наказания… Кстати, где у вас телефон?

— Пойдемте, я покажу. — Торжествуя победу, старик весело посмотрел на сына. — Слыхал?

Трофимов и оба Чуклиновы вошли в дом.

— Вот и телефон, — сказал старик. — Могу и номер Глушаева разыскать.

— Не нужно, — Трофимов взял трубку. — Соедините меня с прокуратурой, — попросил он телефонистку. — Товарищ Находин? Здравствуйте… Да, приехал. А вы дежурите?.. Хорошо, хорошо, об этом завтра… Скажите, выполнен ли мой приказ о заключении под стражу, который я передал для исполнения Громову? Выполнен? Так… До свидания, товарищ Находин.

Трофимов повесил трубку и обернулся к Чуклиновым:

— Григорий Глушаев арестован, товарищи…

— В чем же он обвиняется? — изумленно спросил Степан Чуклинов.

— В чем обвиняется? Назову лишь одно из его преступлений — воровство, хищение колхозного имущества.

— Неужели Глушаев, Григорий Маркелович Глушаев мог до этого докатиться?..

— Вас это удивляет? А меня нет. Именно — докатился. — Трофимов помолчал. — А ведь правильное, Егор Романович, придумали вы для него имя: саранча! Точнее и не скажешь. — Трофимов посмотрел на старика Чуклинова и с огорчением добавил: — Ну, а на чаек с весенним медом я уж в другой раз приду…

Он попрощался и вышел.

39

«Пойду уж лучше домой!» — подумал Трофимов, выходя от Чуклиновых.

Он свернул к реке и невольно выбрал самую длинную дорогу: вдоль берега, огородами. Нет, домой он не торопился.

На реке было много ребятишек. С радостным визгом бросались они с крутого берега в воду. Черные от загара тела так и мелькали в воздухе.

Проходя мимо моста, Трофимов увидал сидевшего с удочкой в руках адвоката Струнникова. Старик заметил Трофимова и радостно помахал ему шляпой. В это время у него клюнуло, и Струнников забыл обо всем на свете. Руки его вцепились в удилище, глаза уставились на нырявший поплавок.

— Тяните! — крикнул Трофимов.

— Тише! — зашипел Струнников. — Крупная! Завожу! — Он уперся ногой в камень и начал осторожно поводить удилище, выделывая им в воздухе какие-то замысловатые круги.

— Да тащите же! — не выдержал Трофимов.

— Тише! — прошептал Струнников. — Леса тонкая, не выдержит!

С величайшими предосторожностями он начал тянуть на себя удилище. Еще одно усилие — и к ногам Струнникова шлепнулась крошечная рыбешка.

— Вот так кит! — расхохотался Трофимов.

— Что ж тут смешного? — обиделся Струнников. — Я о вас такого хорошего мнения, а вы смеетесь… Ерши же всегда клюют выше своих возможностей…

Трофимову не хотелось обижать старика, но смех душил его, и он расхохотался до слез. Скверного настроения как не бывало. Он весело козырнул на прощание Струнникову и быстро пошел к себе.

Марина была дома. Трофимов увидел ее, когда, взбежав по крутому склону, остановился у плетня беловского огорода. В простеньком ситцевом платье, с завернутыми выше локтей рукавами, она окучивала картофель.

Сейчас, в домашнем платье, с небрежно подобранными на затылке тяжелыми косами, Марина вдруг показалась Трофимову такой родной, такой близкой, что он не раздумывая, по-мальчишески прыгнул через забор.

— Марина Николаевна! — радостно воскликнул он, подбежав к девушке.

— Сергей Прохорович! — Она поглядела на него, заслонясь рукой от солнца.

Трофимов стоял перед ней и не знал, что оказать.

А она все смотрела на него из-под руки. Смотрела серьезно, внимательно, точно ждала от него каких-то важных, особенных слов.

— Я так рад, что вижу вас, Марина Николаевна, — упавшим голосом сказал Трофимов. И это было все, что он мог сказать.

Марина улыбнулась и ничего не ответила. Она взяла его за руку, и, не произнося больше ни слова, они пошли через огород к дому.

Трофимову казалось, что он обязательно должен заговорить с Мариной, но он не знал, с чего начать. Между тем сказать что-то было просто необходимо. Трофимов же, с каждым шагом испытывая все более мучительную неловкость, не смел взглянуть на Марину и молчал. Он не мог заговорить с ней о каких-нибудь пустяках. Не мог, потому что хотел говорить о большом и важном и не решался, не находил слов.

А Марина, пристально глядя на Трофимова, терпеливо ждала, когда же он заговорит.

В дверях их встретила Евгения Степановна.

— Сергей Прохорович! Да вы не с неба ли свалились? — смеясь, спросила она.

— Не с неба, а через забор, — сказала Марина.

— Это прокурор-то? — шутливо изумилась Евгения Степановна.

— В воскресенье я не прокурор, — взмолился Трофимов. — В воскресенье я тихий, робкий человек. Очень робкий. Вот через забор перепрыгнул, и до сих пор сердце колотится…

В столовой зазвонил телефон.

— Подойди, Мариночка, не тебя ли, — сказала мать.

— Нет, мама, подойди ты. И если будут спрашивать меня, скажи, что нет дома.

— Кто бы ни спросил?

— Кто бы ни спросил…

— Слушаю! — взяла трубку Евгения Степановна. — Кого? Сергея Прохоровича? Сейчас. Оказывается, вас, Сергей Прохорович, — сказала она, передавая Трофимову трубку.

— Сергей Прохорович? — услышал Трофимов негромкий, спокойный голос Рощина. — С приездом.

— Здравствуйте, Андрей Ильич.

— Простите, что беспокою в воскресенье, но очень нужно мне вас повидать…

— Хорошо, Андрей Ильич, сейчас буду.

Трофимов повесил трубку и привычным движением одернул китель…

Рощин усадил Трофимова в кресло, пододвинул ему стакан чаю и, с доброй улыбкой приглядываясь к его утомленному лицу, сказал:

— Вижу, что досталось вам в этой поездке. Похудели. Устали.

— Да и у вас, Андрей Ильич, лицо утомленное.

— Как же, самая страда идет. Работы, сами знаете, много. Впрочем, я от работы не очень-то устаю. Хуже, когда что-нибудь не ладится. Вот тут — день ли, ночь ли — не приходится разбирать. Главное, чтобы нелады были устранены. — Рощин посмотрел на Трофимова и лукаво прищурил глаза. — Да что же вы не рассказываете, как вас встретили в селе Искра — хорошо ли?

— Хорошо, просто очень хорошо, — сказал Трофимов. — Представляете, все село собралось в клуб послушать, что скажет им районный прокурор.

— Оно и понятно. Выходит, Сергей Прохорович, что и прокурор у нас для народа — желанный гость. А прежде-то ведь этим именем детей пугали.

— Да, то было прежде, — рассмеялся Трофимов. — Не та власть, не те и прокуроры.

— Что и говорить, — кивнул Рощин. — А я вот, как вас в Искру проводил, городским строительством занялся. Кстати, спасибо вам, Сергей Прохорович, что посоветовали Марине Николаевне показать мне проект Белова. В нем оказалось много интересных и полезных для нас мыслей.

— В сегодняшней газете я прочел, что инженер Острецов сделал на эту тему доклад.

— И теперь введен в комиссию, которая занимается вопросами жилищного строительства в городе и в поселке. Признаюсь, я даже не ожидал, что он способен так, по-молодому, увлечься делом.

— Старик занятный, — сказал Трофимов. — Не зря же Белов привлек его к своей работе.

— Не зря. А вот Швецов старика не оценил, сделал из него какого-то прораба. Кстати, завтра у нас бюро, на котором я попрошу вас присутствовать, Сергей Прохорович, а пока поможем друг другу кое в чем разобраться.

Рощин вышел из-за стола и сел в кресло против Трофимова.

— Итак, товарищ Трофимов, только что мне сообщили, что по вашему приказанию арестован начальник жилищного строительства комбината Глушаев…

40

Бюро райкома началось в семь часов вечера.

Войдя в большую комнату, где собрались члены бюро, Трофимов увидел много знакомых лиц. Вот приветственно помахал ему рукой председатель завкома Оськин, вот, указывая на свободное место рядом с собой, дружески кивнул парторг колхоза имени Сталина Антонов.

Были тут и Степан Чуклинов, и инженер Острецов, и директор строящегося бумажного комбината Зырянов, и Анна Петровна Осокина. В углу, у края стола, сидел мрачный Швецов.

Трофимов сел на свободное место рядом с Осокиной и Антоновым.

— А мы всю дорогу за вами гнались, — сказала Осокина. — Только вы отъехали, позвонили из города, чтобы мне и Антонову ехать на бюро.

Рощин открыл заседание.

— На повестке дня один вопрос, — сказал он, — доклад комиссии райкома о ходе жилищного строительства на комбинате. Слово предоставляется товарищу Оськину.

В коротких, точных выражениях, решительно рубя воздух сжатой в кулак рукой, изложил Оськин выводы комиссии, объясняя причину, которая привела к свертыванию строительных работ на четвертом участке.

— Поселить наших рабочих по соседству с болотом недопустимо! — заключил он. — Никакие особняки, никакие удобства тут делу не помогут.

— Министерством уже отпущены деньги на осушку болота, — сказал Швецов. — Я специально за этим ездил в Москву. Доказывал, убеждал и добился.

— Это еще не решение вопроса, Леонид Петрович, — заговорил Острецов. — Сперва надо осушить весь район, а уж потом думать о строительстве в том направлении. Согласитесь, что мы допустили ошибку, остановив свой выбор на мало подходящей для жилья территории.

— Но комбинат растет, растет с каждым днем, — сказал Швецов. — Где же прикажете селить людей?

Слово взял секретарь парткома комбината Ларионов:

— Вы отлично знаете, товарищ Швецов, что в участках для строительства новых домов у нас недостатка нет. Надо только оглянуться в сторону города. Городские окраины, отделенные от комбината защитной лесной полосой, — вот где следует строить. Лучших участков и не придумаешь.

— Согласен, — сказал Швецов. — Мы и будем там строить, но сейчас речь идет о расширении поселка. Строительство в черте города — дело, которое так сразу не решишь. Достаточно сказать, что, строя в городе, мы должны, прежде всего, разработать единый с городом план жилищного строительства. А это требует времени.

— Да, речь идет о жилищном строительстве для комбината, — сказал Рощин. — Но отделять комбинат от города неверно. В городе живет семьдесят процентов всех рабочих и служащих комбината. Зачем же проводить какую-то искусственную черту между городом и поселком? — Рощин обвел всех присутствующих внимательным взглядом. — Прежде чем ответить на этот мой вопрос, давайте-ка выслушаем сообщение прокурора района товарища Трофимова. Прошу вас, Сергей Прохорович.

— Товарищи!.. — Трофимов поднялся со своего места. — Начальник жилищного строительства комбината Глушаев арестован и отдан под суд. Конец своей деятельности он ознаменовал кражей двух тонн овощей у колхозников. Но мы будем судить его не только за это. Костя Лукин, тяжко оскорбивший свою жену, — это вина Глушаева. В жалобах, поступающих к нам от рабочих и служащих комбината, всякий раз, когда касается жилищных вопросов, неизменно упоминается имя Глушаева.

Трофимов сел.

— Вот об этом-то и поговорим, — после небольшой паузы сказал Рощин и, обращаясь к Ларионову, спросил: — Скажите, товарищ Ларионов, о чем говорили коммунисты комбината на своем последнем партийном собрании?

— Все о том же! — горячо заговорил Ларионов. — О том, что неверно отделять поселок от города. Поселок, мол, наш, комбинатский, здесь мы у себя, здесь мы хозяева. Ну, а в городе? Разве в городе мы не у себя? Оказывается, нет. Строясь в городе, на его окраинах, мы должны согласовывать наши планы с планами городского строительства, должны строго придерживаться этих планов. Есть и другие неудобства. Например, в городе мы не можем покрыть асфальтом только свой участок, минуя уже застроенные раньше. Короче говоря, строясь в городе, мы должны думать не только о себе, но и о городе, строить с ним заодно.

— Да, жулику и проходимцу Глушаеву строить сообща с городом было явно не с руки, — заметил Трофимов.

— Ну, а вывод из этого какой? — спросил Рощин.

— Вывод ясен! — заметно волнуясь, заговорил инженер Острецов. — Пришло время, товарищи, объединять наши планы, наши возможности. Пришло время осуществить наши с вами мечты.

— Что же это за мечты? — с одобрением глядя на взволнованного инженера, спросил Рощин. — Чем же мы можем их подкрепить, эти наши мечты, товарищ Острецов? Ведь в строительном деле даже самая дерзновенная мечта должна быть выражена в конкретном плане, в рабочем чертеже и, наконец, уж в самом прозаическом понятии — в смете.

— Да, именно в плане и в строгой смете! — воскликнул Острецов. — И план у нас есть, товарищи. Еще давно исподволь готовили мы с Николаем Николаевичем Беловым проект будущего Ключевого. Да что там будущего! Уже сегодня этот наш план оказался лишь частью тех работ, какие мы планируем произвести в Ключевом в ближайшие годы. Жизнь идет вперед, товарищи, жизнь торопит нас и поправляет. Сегодня я могу доложить бюро райкома, что комиссия, занимающаяся вопросами жилищного строительства в городе и поселке, проделала большую подготовительную работу для того, чтобы уже к концу этого года начать застройку новых и, замечу, отлично расположенных участков.

— Добавлю несколько слов и от себя, — сказал Рощин, вынимая из ящика стола пачку бумаг. — Вот, товарищи, переписка районных организаций с Москвой о важнейшем для нас сейчас деле: разработке общего и для города и для комбината проекта новых жилых кварталов. Вот ответ, подтверждающий правильность наших предложений.

Рощин выжидающе посмотрел на Швецова. Но тот, погруженный в свои думы, молчал. Лицо его разом как-то постарело, осунулось. Возле рта появились две резкие морщины. С горькой досадой на себя размышлял он сейчас над тем, что говорили товарищи, и ощущение тревоги и неблагополучия, которое не покидало его после заключительного разговора с заместителем министра, теперь, наконец, нашло свое объяснение. И вновь пришли ему на память сталинские слова: «Реальность нашей программы — это живые люди…»

Все, кто был сейчас в комнате, не сговариваясь, не обменявшись между собой ни единым словом, с нетерпением ждали, что скажет им Швецов.

И вот, взявшись за спинку стоящего перед ним стула, точно ему было трудно подняться, Швецов встал.

— Товарищи, — твердо проговорил он, — какие выводы должен я сделать для себя из того, о чем здесь сейчас говорилось? Первый и основной: не через год и не через два, а уже сейчас должен увязать комбинат свои планы жилищного строительства с планами города, на окраине которого он стоит. Я могу лишь приветствовать инициативу районных организаций, которые уже начали решать этот вопрос. Моя вина, что я оказался в стороне от этой работы. Моя вина, что такое важное дело, как жилищное строительство, я передоверил жулику и проходимцу Глушаеву.

Швецов тяжело опустился на свое место.

— Вот что, товарищ Трофимов, — сказал Рощин, нарушая молчание. — Думаю, что суд над Глушаевым должен стать показательным судом для всего района…

41

Трофимов и Швецов вместе вышли из здания райкома, и как-то так само собой получилось, что и дальше они пошли вместе.

У тротуара, обогнав их, остановилась директорская машина. Шофер открыл дверцу.

— Поезжай в гараж, — мрачно сказал Швецов.

Шофер удивленно взглянул на хмурое лицо своего начальника, и машина медленно отъехала.

У перехода через улицу Швецов и Трофимов задержались.

— Вам куда? — спросил Швецов.

— Нам по пути, — улыбнулся Трофимов.

Швецов пристально посмотрел на него.

— Собираетесь утешать или читать прокурорскую нотацию?

— Ни то, ни другое.

— Тогда я вас не задерживаю! — резко произнес Швецов.

Трофимов пожал плечами и, прикоснувшись к козырьку фуражки, внимательно посмотрел на Швецова.

— До свидания, Леонид Петрович, — сказал он негромко.

Тут Швецов почувствовал, что он не может сейчас остаться наедине со своими мыслями. Он с горечью произнес:

— Мне тяжело. Понимаете вы это или нет? Мне так худо, что и слов не найти! Понимаете?

— Понимаю, Леонид Петрович.

— Ни черта вы не понимаете! Вам сколько лет?

— Тридцать четыре.

— Ну, а мне сорок шесть. А в партии вы давно?

— С сорок первого года.

— Я с тридцатого.

Они перешли через улицу и свернули в темный и пустынный переулок.

— Что ж из этого следует? — спросил Трофимов.

— Многое! И прежде всего то, что я вам завидую. Нет, не годам вашим — я стариком себя не считаю, — а тому, что вы, молодой сравнительно человек, а оказались кругом правы. Кругом! Понятно? И Рощин, и вы, и даже старикан Острецов — все оказались кругом правы, а я кругом виноват!

— По-моему, вы слишком мрачно все себе представляете.

— Молчите уж! Мне утешения не нужны! Мы же условились — никаких утешений!

— Я и не собираюсь вас утешать.

— Да и не сумели бы. Не та профессия. Ведь вы прокурор…

— Так точно, — сухо отозвался Трофимов.

— И всего-навсего районный прокурор! — усмехнулся Швецов.

— Верно. Всего-навсего районный прокурор.

— А я, как вам известно, директор одного из крупнейших в стране комбинатов.

— И это верно. — Трофимов остановился и в упор посмотрел на Швецова. — Хотите сказать, я вам не ровня?

Швецов устало махнул рукой:

— Да нет, не об этом сейчас речь, Сергей Прохорович… Я все про то, что я кругом не прав, а вы правы уже в том, что я проглядел этого Глушаева, а вы вот его разглядели. Ведь что меня убивает: районные работники смотрят дальше и шире, чем директор союзного предприятия!

— А я ничего дурного в этом не вижу, — сказал Трофимов. — Очень хорошо, что увидели и помогли увидеть вам.

— Так-то оно так. — Швецов опустил голову. — Но мне от этого ведь не легче? Выходит, Швецов по своим масштабам уже и в районные работники не годится. Ведь вот что выходит.

— Ох, и одолевает же вас гордыня! — сказал Трофимов.

— А как же мне не быть гордым? — Швецов выпрямился и, обернувшись к Трофимову, строго сказал: — Да знаете ли вы, что один наш комбинат производит столько продукции, сколько производят подобные ему предприятия целого десятка капиталистических стран, включая Англию и Францию?

— Да, знаю.

— То-то! Вот потому-то я и горд. Впрочем, был горд. Был! Верно?

Трофимов ничего не ответил. Он понял, что Швецову сейчас необходимо выговориться, что это поможет ему осознать то, о чем говорилось на бюро райкома, и, ничего не возражая, молча слушал.

— Решили не возражать? — с горькой усмешкой сказал Швецов. — Конечно, это правильнее всего — молчать и слушать, что скажет человек в моем положении. Ну, а я требую, чтобы вы со мной спорили! Чтобы вы не соглашались ни с одним моим словом! Такой разговор вам не по плечу?

— Нет, Леонид Петрович, — просто ответил Трофимов, — спорить с вами сейчас трудно.

— Это почему же?

— Да потому, что спорить нам не о чем.

— Верно, — упавшим голосом сказал Швецов. — На ошибки в работе указано — о чем же спорить? — Он поднял голову и снова с вызовом посмотрел на Трофимова. — Работать надо, а не разговаривать! Мне — работать, а вам — меня поправлять.

— Что касается меня, Леонид Петрович, — спокойно возразил Трофимов, — то главная моя задача не столько в том, чтобы поправлять вас, сколько в том, чтобы, помогать вам в работе.

— За то, что помогли мне разглядеть Глушаева, спасибо, но чем же еще можете вы мне помочь?

— Очень и очень многим. — Трофимов внимательно посмотрел на Швецова и, видимо, приняв какое-то решение, быстро сказал: — Хотите получить самую реальную и притом быструю помощь? Хотите знать, что вам следует делать, с чего начать уже завтра свою работу?

— Еще бы! — недоверчиво усмехнулся Швецов. — И вы можете мне это сказать?

— Идемте! — Трофимов решительно взял Швецова под руку и повел его за собой.

Они снова вышли на центральную улицу, пересекли ее и направились к дому, где помещались народный суд и прокуратура.

— Многообещающее начало! — невесело пошутил Швецов. — Не напоминанием ли об этих суровых местах собираетесь вы мне помочь?

— Идемте, идемте! — коротко отозвался Трофимов, увлекая его за собой.

Они поднялись на второй этаж и вошли в приемную. Дверь в кабинет Трофимова была открыта. За его столом, склонившись над бумагами, сидела Ольга Петровна Власова.

— Добрый вечер, Сергей Прохорович! — сказала она, поднимаясь ему навстречу.

— Здравствуйте, Ольга Петровна. Не ожидал, что так поздно застану вас здесь.

— Уж очень спешное дело, Сергей Прохорович… Вот посмотрите. Чрезвычайно любопытное дело! И не так-то в нем будет просто разобраться.

Трофимов заглянул в лежащую на столе папку, перелистал бумаги, и лицо его приняло озабоченное выражение.

— Верно, Ольга Петровна, дело действительно серьезное. И, видимо, не простое.

— Думаю, что дня через три смогу о нем доложить.

— Да, товарищи, знакомьтесь, — сказал Трофимов, не отрывая глаз от бумаг. — Простите меня; Леонид Петрович, я сейчас дочитаю.

— Да уж чего там! — буркнул Швецов. — Подожду. — Он подошел к Власовой и представился: — Швецов.

— Мы встречались, товарищ директор, — сказала Власова.

— Встречались? Где же?

— У Евгении Степановны Беловой.

— Да, да, теперь вспоминаю.

— Кстати, Сергей Прохорович, — сказала Власова, — вам сюда звонила Марина.

— Марина Николаевна?

— Да. Спрашивала, куда вы пропали. Бюро райкома, говорит, давно кончилось, а его все нет и нет.

— Нехорошо, Сергей Прохорович, — невесело усмехнулся Швецов, — вас Марина Николаевна ждет, а вы тратите время на разговоры со мной…

— Надеюсь, что я не зря потерял это время… — сказал Трофимов. Он подошел к шкафу, отпер его и, взяв с полки толстую папку, протянул ее Швецову.

— Вот это очень поможет вам, Леонид Петрович, в нашей работе.

Швецов взял папку и прикинул, точно взвешивая ее на руке.

— Что здесь?

— На вес не узнаете. Садитесь и читайте. Здесь собраны письма рабочих вашего комбината, их справедливые жалобы, их справедливые требования. Уверен, что эти письма сегодня вам будет очень интересно прочесть.

— Вот оно что! Знаете, вы, пожалуй, правы, — сказал Швецов, и по его тону Трофимов понял, что не ошибся, когда решил показать ему письма рабочих.

— А домой их взять нельзя? Ведь тут чтения на всю ночь.

— Нет, домой нельзя. Читайте здесь. Я вам помогу разобраться.

— Как же это? Значит, собираетесь просидеть со мной здесь всю ночь? — искренне удивился Швецов. — Ну, спасибо! — Он быстро подошел к столу, на ходу развязывая тесемки папки.

Зазвонил телефон. Трофимов торопливо взял трубку, думая, что услышит голос Марины.

— Слушаю, — тихо сказал он, но никто ему не ответил.

В трубке что-то загудело, затрещало, потом послышались чьи-то далекие, неясные голоса, потом снова загудело, и раздался громкий и такой унылый сейчас для слуха Трофимова голос телефонистки:

— Прокуратура? Прокуратура? Соединяю вас с селом Искра! Минуточку! Говорите!

— Да, да, слушаю! — с досадой сказал Трофимов.

Но в трубке снова зашумело, послышались чьи-то неясные голоса, и телефонистка опять потребовала от Трофимова минуточку терпения. Она стала торопливо вызывать телефонистку коммутатора бумажного комбината, потом та отозвалась и, в свою очередь, тоже начала кого-то вызывать. Так от голоса к голосу протягивалась все дальше телефонная нить.

Далекие, неясные голоса вдруг стали громче, и Трофимов услышал, как кто-то, по-видимому диспетчер бумажного комбината, надрываясь, выпытывал у своего собеседника, когда же наконец придут обещанные машины. Потом его голос сменился другими.

Вскоре Трофимов был посвящен в то, что делалось у сплавщиков на рейде, на сколько выполнили план лесорубы, как идет подготовка к сбору урожая в колхозе «Заря коммунизма», куда запропал буксир «Комсомолец». О капитане этого буксира Белкине Трофимов узнал даже, что он наверняка получит выговор за свои слишком долгие стоянки у села Искра.

— Нашел время невесту навещать! — возмущался кто-то густым баритоном. — Катер простаивает, а он…

Снова заговорила телефонистка и опять потребовала у Трофимова минуточку терпения. При других обстоятельствах его это, пожалуй, и рассердило бы, но сейчас он был рад случаю, который позволил ему услышать такой живой и деловито-озабоченный голос своего района.

Вдруг в трубке все стихло, и откуда-то издалека до слуха Трофимова донесся тихий-тихий девичий голос:

— Прокуратура? Это прокуратура?

— Прокуратура слушает, — ответил Трофимов.

— А Петра Бражникова случайно там нет? Нельзя его попросить? — с надеждой в голосе спросила девушка.

— Нет, — сказал Трофимов. — К сожалению, нет. Это не Даша Осокина со мной говорит?

— Даша… — послышалось издалека печально и тихо.

— Здравствуйте, Даша! — сказал Трофимов. — Не огорчайтесь, он вам позвонит. Что ему передать?

— Это товарищ Трофимов? Здравствуйте… Нет, ничего не надо передавать… — Даша вздохнула. — А не знаете, когда он снова к нам приедет?

— Знаю, Даша. Очень скоро приедет.

— Ну, тогда поклонитесь ему, — повеселевшим голосом сказала Даша. — Скажите, что Даша Осокина звонила. До свидания…

Трофимов услышал, как Даша повесила трубку.

Он тоже положил трубку и отсутствующим взглядом посмотрел на Швецова.

— И здесь помогаете? — улыбнувшись, негромко спросил Швецов.

— Пытаюсь…

— Знаете что, Сергей Прохорович? — решительно поднялась Власова. — Идите-ка вы домой. Мне все равно еще несколько часов придется здесь поработать, так я заодно и Леониду Петровичу помогу. Идите. — И Власова, мягко взяв Трофимова за локоть, показала ему глазами на дверь.

Трофимов оглянулся на Швецова. Тот, склонившись над письмами, казалось, ничего уже не слышал. Трофимов крепко пожал Власовой на прощанье руку и пошел к выходу.

42

Он быстро шел по пустынной в этот поздний час улице. Шел и чему-то улыбался, а в ушах у него все еще звучал тихий девичий голос. И, может быть, именно Даша подсказала ему сейчас те слова, которые он тщетно искал и не мог найти, когда говорил вчера с Мариной. Это не были какие-нибудь особенные слова. В них не было ничего торжественного, необычайного. Но каждый раз, хотя слова эти существуют много тысячелетий, люди произносят их с удивлением, как новые и необыкновенно прекрасные…

Улица, по которой шел Трофимов, круто взбиралась на холм, возвышавшийся в центре города. Здесь Трофимов остановился. С вершины холма хорошо был виден весь город — его большие новые дома, его древние церкви, его сбегающие к реке улицы.

Отсюда хорошо был виден и комбинат, огни которого уходили далеко в тайгу.

Тайга эта, со всех сторон подступавшая к Ключевому, была теперь знакома Трофимову. Он знал, что и там, в глубине дремучих лесов, живут и трудятся советские люди, что и там есть заводы, колхозы, прииски, что даже в самых глухих уголках есть школы, больницы, библиотеки.

Только крохотная частица родной земли была видна сейчас Трофимову, но и то, что он видел, поразило его своей величественной красотой.

«Что же будет здесь уже через несколько лет?» — подумал Трофимов, и на мгновение представился ему город, о котором мечтал на листах своего проекта Белов; город широких улиц и прекрасных зданий — школ, институтов, театров; старинный город, преображенный трудом советских людей — строителей коммунизма; город завтрашнего дня со скромным именем — столица района. И таким дорогим было для Трофимова все это, такое глубокое и большое счастье пришло к нему в этот миг, что он твердо ощутил вдруг, как плохо придется тем, кто осмелится снова поднять руку на его счастье, на счастье миллионов таких же простых людей, как и он.



Лев Квин ЭКСПРЕСС СЛЕДУЕТ В БУДАПЕШТ Приключенческая повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КТО ПОЕДЕТ В БУДАПЕШТ?

Было лето 1952 года…

Вторую неделю стояла невыносимая жара. Накаленные солнечными лучами каменные здания не успевали остывать за ночь. Даже раннее утро — обычно прохладное — не приносило облегчения: солнце начинало немилосердно палить, едва только появлялось над горизонтом.

Вена изнывала от зноя. Улицы опустели. Лишь по-прежнему через определенные промежутки времени проползали трамваи, все в разноцветных заплатах реклам, да изредка торопливо пробегали, сердито урча, угловатые длинноносые автобусы, похожие на гигантских черных жуков.

К полудню подул ветер — сухой, жаркий. По городу понеслись тучи пыли, поднятой с развалин, обрывки афиш, клочья старых газет, окурки, месяцами накапливавшиеся на улицах. Все это ветер пригоршнями бросал в лица редких прохожих, заставляя их низко наклонять головы и яростно отплевываться.

Очередной порыв ветра рванул неплотно прикрытое окно районного комитета сторонников мира. Оно распахнулось. В комнату ворвались громкие звуки вальса. Это играл оркестр безработных музыкантов, пристроившийся в тени высокого забора у полуразрушенного здания когда-то знаменитой венской оперы.

Музыка мешала вести разговор. Председатель комитета Курт Киршнер, немолодой мужчина со спокойным, немного усталым взглядом глубоких серых глаз, подошел к окну и захлопнул его. Затем он повернулся к юношам и девушкам, собравшимся в просторной комнате:

— Ну как, друзья, решили?

— Решили.

Ответили вразброд, но уверенно и бодро.

— Значит, идут все?.. Отлично!

Поглаживая по привычке свои седеющие волосы, Киршнер внимательно посмотрел на молодых людей. На их лицах не было заметно ни следа колебаний. Все смотрели ему прямо в глаза, открыто, сосредоточенно. Чудесные ребята! На них можно смело положиться — не подведут… Вот только слишком горячи. Все время приходится сдерживать.

— Прошу вас, друзья, будьте осторожны. МП[29] страшно разозлена. Если вы сейчас попадетесь ей в руки, да еще с листовками против войны, у вас могут быть большие неприятности. Вчера они так сильно избили Анну Эдер, что ее пришлось отвезти в больницу.

Киршнер помолчал немного, а затем тихо добавил:

— Она до сих пор еще не пришла в себя. Да и вообще неизвестно…

Зазвонил телефон. Киршнер взял трубку. Говорила Грета Эрлих из венского городского комитета сторонников мира:

— Курт? У меня есть новость для вас. Мы получили приглашение в Будапешт, на конгресс венгерских сторонников мира. Мы решили, что ехать должен представитель вашего района.

У Киршнера в уголках глаз собрались веселые морщинки.

— Что ж, не откажемся… А когда нужно быть в Будапеште?

— Конгресс начинается пятнадцатого. Так что времени осталось немного.

В комнате сразу стало шумно. Услышав новости юноши и девушки начали оживленно переговариваться. В Венгрию! Поехать в Венгрию!

— Тихо, — замахал на них рукой Киршнер и сказал в трубку: — Ну, Грета, пропадаю! Тут уже идут прения.

Эрлих сообщила Киршнеру различные подробности. Завтра же нужно обратиться в министерство насчет за граничного паспорта. Цель поездки лучше указать другую: иначе могут вмешаться американцы, и все сорвется.

Киршнер положил трубку. К нему подошел секретарь комитета Карл Хор, все время молчаливо сидевший на стуле у окна. Одетый в короткие, выше колен, кожаны штаны, которые в Австрии носит чуть ли не каждый второй мужчина, он казался очень высоким и худым. В руках Хор держал очки и быстро-быстро протирал их носовым платком. Это был у него верный признак волнения.

— В Будапешт, значит, — сказал он, близоруко щурясь. — Кого же мы пошлем?

— А вот давайте решать… Как думаете, кого следует послать? — обратился Киршнер к собравшимся.

После короткого спора вперед вышел светловолосый юноша в синем комбинезоне:

— Пусть едет Макс Гупперт… Мы так считаем…

— Ну конечно! Ведь вы, кажется, с ним в одном цехе работаете, — нервно улыбнувшись, прервал его Хор.

— Вовсе не поэтому, — спокойно возразил юноша. — Больше подписей под Стокгольмским воззванием, чем Макс, никто не собрал. А ведь у него были самые трудные кварталы. И вообще, что мы ни проводим, Макс всегда впереди. Да что там доказывать! Все его знают.

Юношу шумно поддержали товарищи:

— Правильно!

— Пусть едет Макс…

— Ты не согласен с ними? — спросил Киршнер у Хора. — Так называй своего кандидата. Обсудим.

Хор смешался:

— Да нет у меня никаких кандидатов. Я тоже за Макса. Ведь он еще и мой друг… — Он запнулся иг секунду. — Гм… По правде говоря, я и сам был бы ж прочь поехать…

Взрыв хохота не дал ему договорить. Он сначала нахмурился, а затем неожиданно рассмеялся сам.

— Отделали тебя… — Киршнер потрепал его по плечу. — В общем, я тоже думаю, что поедет Макс Гупперт. Сегодня у нас заседание комитета, и я предложу его кандидатуру… А теперь, друзья, давайте обсудим сегодняшние дела…

Юноши и девушки окружили Киршнера. Он выбрал из ящика стола большую карту Вены и расстелил ее на столе.

— Ваша задача — распространить листовки вот в этих кварталах. Не пропускайте ни одной квартиры. Население нашего района так натерпелось от оккупантов, что охотно выслушает вас и прочитает листовки. А если все же найдется какой-либо прохвост, который попытается задержать вас и передать МП, то… то вас ведь трое в каждой группе…


РАННИЕ ГОСТИ

— Мицци, уже половина седьмого!

В голосе Макса звучали нотки нетерпения. Ровно в семь он должен выйти из дому. Ведь ему еще нужно забежать в комитет за листовками. Так немудрено и опоздать на завод.

— Уже готово, Макс!

Занавеска, отделявшая «столовую» от «кухни», раздвинулась, и появилась улыбающаяся голубоглазая Мицци со стареньким, до блеска начищенным кофейником в руках.

— Вот!

Она налила кружку до краев. От густого, черного напитка по комнате распространился приятный аромат. Макс, обжигаясь, отпил глоток.

— А сахар?

Улыбка на лице Мицци исчезла, уступив место растерянному, немного виноватому выражению.

— Я не купила… Понимаешь…

— Понимаю… Забыла.

— Нет… Видишь ли…

Она вдруг решилась и выпалила:

— Просто денег не хватило. На прошлой неделе опять все стало дороже и… ну, просто не на что было купить.

Макс недовольно хмыкнул. Не очень-то приятно пить кофе без сахара. Но Мицци права. Никакого заработка не хватит, чтобы угнаться за растущими ценами.

Мицци присела с ним рядом. Ее большие глаза обычно такие веселые, сделались задумчивыми и печальными. Он обнял ее за плечи.

— Ладно, Мицци, не отчаивайся. Как-нибудь выкрутимся. Ведь не у нас одних такое положение… Придет другое время.

Мицци тяжело вздохнула:

— Да, придет! Но когда око придет…

В дверь постучали.

— Кто в такую рань? — удивился Макс.

Это были Киршнер и Хор.

— Здравствуй, Макс. Что, не ожидал таких ранних гостей?

— По правде говоря, нет… Я даже перепугался, подумал, не МП ли.

— Ну да, — усмехнулся Хор. — Тебя испугаешь!

Карл Хор — друг детства Макса. В свое время они были неразлучны. Вместе дрались с мальчишками из соседнего двора, играли в одной футбольной команде. В одно время вступили в подпольную Комсомольскую организацию.

Затем их пути разошлись. Макса призвали в гитлеровскую армию и, как «недостаточно преданного райху и фюреру», зачислили в рабочую команду, выполнявшую тяжелые и опасные земляные работы на русском фронте. В 1943 году с группой коммунистов Макс дезертировал из ненавистной гитлеровской армии, примкнул к отряду словацких партизан в Карпатах и вместе с ними дрался против фашистов.

От Хора Макс известий не имел. Слышал только, что его арестовало гестапо, и считал своего друга погибшим.

Но когда в 1945 году, после освобождения Вены, Макс вернулся в родной город, он узнал, что Хор был в Бухенвальде и чудом уцелел.

Былая дружба не возобновилась, но между ними установились теплые приятельские отношения. Хор часто заходил к Гупперту посидеть, потолковать о том, о сем, и поэтому Макс не удивился его сегодняшнему приходу.

Но вот Киршнер впервые у Макса…

— Выпейте кофе, — предложила Мицци, когда гости уселись.

— С удовольствием, — отозвался Киршнер. — Дома я тоже пил кофе, но, признаться, без сахара.

Мицци весело глянула на Макса и, не выдержав, прыснула со смеху.

— Ага! — догадался Киршнер. — Видимо, вы тоже не очень любите сладости.

Они потолковали о возросших ценах.

— Вот что, — сказал, наконец, Киршнер, заметив, что Макс украдкой поглядывает на часы. — Пришли мы к тебе с таким делом: поедешь от нас гостем на конгресс сторонников мира в Венгрию.

— В Венгрию? Я?

Макс от неожиданности даже привстал.

— Именно ты! Что в этом удивительного?

— Но… но ведь есть более достойные люди. И потом… что я скажу на конгрессе? Мне никогда не приходилось выступать на таких ответственных собраниях. А тут еще за границей. Оратор из меня — сами знаете какой. Просто не смогу… Вот будет картина, — он заговорил, подражая голосу радиодиктора: — «Австрийский гость молчал в течение двадцати минут, а затем, кашлянув, оставил трибуну»…

Никто не отозвался на шутку. Даже Мицци посмотрела на Макса с укоризной.

— Шутки в сторону, Макс. Тебя решили послать — и ты поедешь, — строго сказал Киршнер. — Оратором быть вовсе не обязательно. Зачитаешь приветственное письмо, а затем просто и ясно расскажешь о том, как мы здесь боремся за мир. Расскажешь, как три тысячи подписей под Стокгольмским воззванием собрал, о бесчинствах американской военщины… Рассказать есть о чем.

— Да, конечно… Только…

Макс замялся. На его лице проступил румянец.

— Договаривай, договаривай! Тут все свои.

— Только вот с деньгами у нас с Мицци сейчас туговато. А, ладно, — он пристукнул по столу ладонью. — Займем немного, продадим кое-что из вещей…

Гости переглянулись.

— Ах, я и забыл сказать, — спохватился Киршнер. — Поездку ведь оплачивает городской комитет сторонников мира.

Хор крепко пожал руку Макса.

— Рад за тебя. Поздравляю, дружище.

Он глянул на часы и забеспокоился:

— Ну, пойдем. Еще на работу, чего доброго, опоздаешь. А мы тебя проводим и расскажем все подробно. Мицци, найди какую-нибудь фотокарточку Макса — для заграничного паспорта.

Мицци сняла с этажерки альбом.

— Эта будет хороша? — спросила она. — Не слишком мала?

Хор повертел фотокарточку в руках.

— Сойдет… Все технические подробности — паспорт и прочее — улаживаю я. У тебя, Макс, и так хватит беготни…

Мицци закрыла за ними дверь. Затем она сказала рыжей кошке, тершейся у ее ног:

— Мы с тобой остаемся одни. Макс уезжает в Венгрию, понимаешь, в Венгрию! Ах, как бы я хотела поехать с ним! Но нельзя, никак нельзя…

Она тяжело вздохнула и принялась за работу. Надо убрать со стола, помыть посуду, сварить обед. И все это нужно успеть сделать за два часа. Ее смена на телефонной станции начинается в половине десятого.


ТОМСОН ДОКЛАДЫВАЕТ

Полковник Оливер Мерфи, начальник венского отдела Си-Ай-Си[30], провел рукой по бритой голове. Ладонь стала мокрой, как будто ее смочили водой.

— Проклятая жара! — выругался Мерфи. — Можно подумать, что ты не в Вене, а в Центральной Африке.

Он встал и, быстро семеня толстыми, маленькими ногами, подошел к круглому столику. Под ним в ведре со льдом стоял сифон с газированной водой. Мерфи налил стакан и жадно выпил. От холодного напитка стало немного легче. «А теперь надо опустить жалюзи, — подумал полковник. — Иначе к полудню здесь будет вообще невыносимо».

У окна внимание Мерфи привлекло огромное яркое панно, выставленное на противоположном тротуаре. Лиловолицая плакатная красавица беспомощно билась в смертельных объятиях звероподобного джентльмена с лошадиной челюстью, одетого в безукоризненный вечерний костюм. «Кругер-кино. „Убийство в экстазе“. Новый американский боевик по пьесе Вильяма Шекспира „Отелло“. ПродукцияМетро-Голдвин-Майер. Голливуд», — гласила надпись.

Проходившая мимо панно старушка-венка остановилась и, спустив на самый нос очки, стала читать текст. Неожиданно она отшатнулась от плаката и, возмущенно размахивая кошелкой, пошла дальше. Полковнику было видно, как шевелились губы старушки. Вероятно, она высказывала вслух свое мнение о рекламируемой продукции «Метро-Голдвин-Майер».

Мерфи с интересом наблюдал за этой сценкой. С чего бы старуха так рассердилась? «Убийство в экстазе». Хм! Вполне современное название. — смелое, беспощадное, в духе Микки Спиллейна. Как это у него сказано в последней книге? Ага! «Дайте возможность радикалам испытать отвратительный вкус внезапной смерти. Убивайте их направо и налево, покажите им, что у нас нет мягкости. Убивайте! Убивайте!» Вот как, мадам! В наше время на пьесах Шекспира да вальсах Штрауса далеко не уедешь. Теперь нужна совсем другая музыка.

Насвистывая какой-то воинственный мотивчик, Мерфи опустил жалюзи. В комнате сразу стало темно. Он добрался до дивана и лег. Жалобно застонали пружины. Полковник блаженно крякнул. Хорошо бы сейчас подремать немного! Нет, к черту этот бридж. С сегодняшнего дня — конец! Сидишь ночь за картами, а потом ползаешь, как червяк, — что за идиотство!..

Но отдохнуть полковнику не пришлось. Послышался осторожный стук в дверь.

— Кого там несет… — вскричал полковник. — Ах это вы, — с неудовольствием сказал он, увидев вошедшего.

— Можно?

— Давайте уж… У вас полное отсутствие логики Томсон. Сначала входите без разрешения, а потом спрашиваете, можно ли.

Майор Гарольд Томсон был полной противоположностью толстому шумному Мерфи. Высокий, худой всегда молчаливый, он, если бы ему приклеить остренькую бородку, был бы очень похож на дядю Сэма, каким его рисуют на карикатурах.

Полковник, кряхтя, поднялся с дивана и включи, лампу. На письменный стол упал мягкий голубоваты свет.

— Что у вас?

— Вот.

На стол легло несколько бумаг.

— Из управления верховного комиссара. На ваше усмотрение.

— На мое усмотрение… на мое усмотрение… — буркнул Мерфи. — Что они, сами решить не могут?

Он пробежал бумаги глазами и покачал головой.

— Эти чинуши хитры, как черти… Понимаете, Томсон, предположим, мы выпустим в Венгрию этого… как его…

— Макса Гупперта.

— Да, Макса Гупперта. Мы выпустим, а потом, если что-нибудь случится, то эти, там, в управлении, будут чисты, как ангелы. «Сам полковник Мерфи разрешил», — он скривил рот и выпятил губы, явно передразнивая кого-то.

— А мы не выпустим, сэр..

Мерфи бросил на Томсона быстрый взгляд.

— Гупперт просит разрешить ему выезд по личным делам. У вас другие данные?

— Сообщение «Тридцать шестого» — ответил Томсон. — Гупперт коммунист. Едет на венгерский конгресс сторонников мира.

— Когда он должен быть в Будапеште?

— Через два дня. Конгресс открывается пятнадцатого.

— Отказать!

— Ясно. Фотокарточку можно не возвращать? Нужна для картотеки, — пояснил Томсон.

— Оставьте у себя… Ну-ка, дайте взглянуть на этого красного.

Томсон порылся в бумагах и подал полковнику фотокарточку. Полковник мельком взглянул на нее. Но, заинтересовавшись, он обхватил снимок своими короткими, тупыми, словно обрубленными пальцами, обильно поросшими пучками рыжих волос, и с минуту пристально рассматривал.

— Гм… Вам ничего не бросилось в глаза, когда вы смотрели на снимок, Томсон?

— А я вовсе не смотрел, сэр.

— Напрасно. Вот, взгляните.

Долговязая фигура Томсона перегнулась через стол и низко склонилась над фотоснимком.

— Странно… Очень похоже на нашего капитана…

— Гарри Корнера, не так ли? — торжествующе закончил полковник. — Правда, здорово? Надо позвать его. Пусть посмотрит…

Сняв телефонную трубку, он набрал номер.

— Гарри? Зайдите на минутку ко мне. Вы нужны. Да, да, сейчас же.


БЛЕСТЯЩАЯ ИДЕЯ

Капитан Гарри Корнер с самого утра был занят чрезвычайно важным делом. Разложив по столу таблицы и газетные вырезки, он пытался определить шансы лошадей, участвующих в предстоящих скачках на венском ипподроме. В прошлый раз, по совету знакомого австрийского жокея, он поставил сотню шиллингов на малоизвестного «Принца Уэлльского». Тот, действительно, пришел первым, и Корнер получил кругленькую сумму.

В нынешнее воскресенье предстояли скачки двухлеток. Корнер решил рискнуть тысячей. Но у знакомого жокея совсем некстати заболела мать, и он срочно выехал к себе на родину в Штирию. Без него капитан никак не мог определить, на кого сделать ставку. Он не был знатоком лошадей.

Между тем, играть нужно было непременно. У Корнера наклевывалось участие в прибыльном, хотя и не совсем чистом предприятии с сигаретами. Для этого требовалось внести крупный вступительный пай.

Корнер пытался добыть нужную сумму, используя свои любовные связи с женами некоторых военных начальников. Но тщетно: почтенные миссис оберегали чековые книжки и шкатулки с драгоценностями больше, чем свою честь.

Пришлось переключиться на тотализатор. Австриец по отцу, Корнер, хотя родился и жил в США, в совершенстве владел немецким языком. Он сумел завести некоторые полезные связи на ипподроме и надеялся, используя их, добиться цели…

Звонок полковника Мерфи оторвал Корнера от изучения таблиц прошлых скачек. Сложив бумаги в ящик письменного стола, Корнер привел в порядок свой костюм и спустился на лифте на второй этаж.

…При виде Томсона у капитана мелькнула тревожная мысль. Уж не пронюхал ли этот ходячий скелет о проделках с сигаретами и не доложил ли полковнику? От него всего можно ожидать. Но тогда и Томсону несдобровать. Корнер знает о нем кое-что похлеще. Кокаин — это не сигареты, и к тому же сфера приложения капиталов самого полковника Мерфи.

Но опасения Корнера оказались напрасными.

— Полюбуйтесь! — Полковник передал ему снимок. — Держу пари, что вы даже не заметили, когда вас щелкнули.

Корнер впился глазами в фотокарточку.



— Это не я, — наконец, сказал он. — Я такой прически никогда не носил. Да и разрез глаз у меня несколько иной. Но, клянусь своим счетом в банке, чертовски похоже! Поместите этот снимок в мой проездной документ — и даже ФБР[31] беспрепятственно пропустит меня в Штаты.

— Как вы сказали? ФБР? Гарри, да вы же гений!

Полковник с неожиданной для его полноты быстротой подскочил к Корнеру, выхватил фотокарточку, посмотрел на нее, затем на Корнера. Размахивая руками, он зашагал по комнате.

— Гарри, вы гений, будь я проклят, если это не так! Вы сейчас подали такую идею, такую идею — сто миллионов долларов ей цена.

— Что вы, шеф! Меня вполне устраивает десятая часть. Платите — чеком или наличными — и идея ваша, — пошутил Корнер.

Он хорошо изучил характер своего начальника. Мерфи в настроении, и, значит, можно дать волю языку.

Полковник внезапно остановился напротив Томсона. Голос его теперь звучал повелительно и резко.

— Майор Томсон!

— Слушаю, сэр!

Томсон вытянулся и щелкнул каблуками.

— Через десять минут все ваши данные о Максе Гупперте должны быть у меня на столе. В первую очередь меня интересует, бывал ли он когда-нибудь в Венгрии. Это раз. Второе. «Тридцать шестой» в три часа должен быть у меня в кабинете. Я лично дам ему задание.

— Но…

— Никаких но… В-третьих. Не препятствуйте выдаче заграничного паспорта Максу Гупперту… Все ясно?

— Все, — неуверенно произнес Томсон. У него был довольно растерянный вид.

— Выполняйте. Только отбросьте в сторону вашу вечную флегматичность, Томсон. Видит бог, дело стоит этого. Шевелитесь же, черт вас возьми!

Томсон заспешил к двери. Теперь покоя не жди! Полковник заболел очередной идеей.

Корнер тоже был озадачен. Не ожидая приглашения он присел на кожаное кресло. Полковник задумал нечто касающееся его, Корнера… Это сходство с каким-то типом… Шеф говорил о поездке в Венгрию…

Его сердце забилось быстрее. Чтобы скрыть волнение, Корнер вытащил из кармана пачку «Честерфильда», привычным щелчком выбил сигарету и прикурил от серебряной зажигалки, лежавшей на столе у полковника.

Мерфи стоял, широко раздвинув толстые, как тумбы ноги, и, посмеиваясь, наблюдал за медленными, степенными действиями Корнера. Оба молчали.

— Честное слово, Гарри, вы же прирожденный разведчик, — покачивая головой, произнес, наконец, Мерфи. — Бывают минуты, когда я просто завидую вашей выдержке… Ведь вы прекрасно понимаете, что все это прямо и непосредственно касается вас.

— Ну и что же? — Корнер выпустил колечко дыма и, как бы любуясь им, наклонил на бок голову. Он знал, какую позу следует принять, чтобы казаться спокойным. — Ведь вы мне все равно скажете, в чем дело. Стоит ли ломать голову и теряться в догадках! Не так ли, шеф?

— Потрясающая логика! Слушайте, Гарри, у вас небывалый шанс отличиться.

Корнер спокойно продолжал пускать вьющиеся колечки дыма.

— Слушайте же, вы, бесчувственное полено, — полковник хлопнул его ладонью по спине. — Слушайте… Этот парень на фотокарточке — его зовут Макс Гупперт — красный. Он едет на днях в Венгрию на конгресс сторонников мира.

— Да? — безразличным тоном спросил Корнер. По опыту он знал: чем меньше задавать шефу вопросов, тем больше он скажет сам.

— Вместо него поедете вы!

— Я?!

Полковник расхохотался. Он был доволен произведенным эффектом. Наконец-то Корнера проняло!

— Я — на конгресс?.. Что мне там делать? Вы шутите, шеф!

— Нисколько! — Полковник перестал смеяться и заговорил серьезно. — Между вами и этим красным удивительное сходство, по крайней мере, на фотокарточке. Ведь вы сами сказали насчет федерального бюро. А нам необходимо, просто до зарезу необходимо побывать в Венгрии. Я уже давно ломаю себе голову над тем, как туда протолкнуть хоть на несколько дней толкового парня. А теперь сама судьба идет мне навстречу. Вы сможете посетить Венгрию без всякого риска.

Корнер больше не скрывал своего волнения. Он нервно забарабанил пальцами по краю стола.

— Вы говорите, шеф, так, как будто все уже решено… Моего согласия вы не спрашиваете, — ладно, это в порядке вещей. Но ведь тут столько трудностей, столько непредвиденных препятствий… Как, например, заставить этого Макса Черт-его-знает не ехать? Как мне раздобыть его документы? Нужны ведь подлинные. Вы сами отлично знаете, как венгры с помощью своих русских друзей научились распознавать такие вещи. И потом — это конгресс. Вероятно, придется выступить, что-то говорить… Нет, шеф, у вас острая и цепкая мысль, но на сей раз, мне кажется, вы заехали в область фантастики.

Полковник не обиделся. Ему нравился Корнер, и он разрешал ему большие вольности.

— Ладно, Гарри. Сейчас я вам больше ничего не скажу. Но давайте держать пари, что все препятствия — и те, о которых вы говорили, и те, которые могут еще возникнуть в дальнейшем — будут устранены. Вы поедете в Будапешт, дорогой капитан, а когда вернетесь оттуда, считайте, что вы карьеру сделали. Об этом позабочусь я.

В дверь снова постучали. Это был Томсон. Он принес небольшую папку. Полковник посмотрел на часы.

— Браво, Томсон, вы начинаете исправляться. Всего лишь семь минут опоздания. Как «Тридцать шестой»?

— Будет здесь в назначенный час.

— Что ж, спасибо… Можете идти оба. Вам, Гарри, я советую почитать кое-что о движении сторонников мира познакомиться с их терминологией. Томсон, обеспечьте его литературой.

Оба офицера поклонились и пошли к выходу.

— Да, Гарри, еще что, — позвал Корнера от дверей полковник. — Приходите сегодня вечером, часов так в девять, ко мне на виллу. Поговорим там поподробнее. Кстати, я вас представлю моей супруге. Она кое-что слышала о ваших похождениях и жаждет познакомиться с вами.

Корнер, внутренне усмехаясь, еще раз поклонился. Откуда полковнику знать, что миссис Мерфи, эта молодящаяся сорокапятилетняя дама, уже давно знакома, очень хорошо знакома с капитаном Корнером.

…Оставшись один, полковник Мерфи снова прилег на диван. Было очень жарко, но теперь это уже не тревожило его. Когда напряженно работает мысль, все остальное отходит на задний план. А полковнику было о чем подумать.

Наконец, Мерфи принял решение. Он дотянулся рукой до звонка и нажал кнопку. В комнату вошел лейтенант, адъютант полковника.

— Вызовите ко мне завтра к часу дня старшего инспектора венской сыскной полиции Вальнера. Только смотрите, не упоминайте по телефону моей фамилии. Скажите ему просто: полковник. Он поймет…

— Слушаюсь, сэр!


ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР

Ровно и девять вечера капитан Гарри Корнер явился с визитом на виллу полковника Мерфи. Полковник встретил его чрезвычайно любезно, был весел и мил. Супруга Мерфи, которой Корнер был представлен как «самый блистательный офицер нашего отдела», вопреки опасениям капитана, вела себя довольно тактично. Она ничем не выказывала, что видит его далеко не в первый раз.

Ужинали втроем на большой открытой террасе, увитой зеленым плющом. Перед вечером над Веной пронеслась долгожданная гроза, и воздух был свеж и душист.

За столом прислуживали безукоризненно вышколенные лакеи. Кушанья подавались в старинной, большой ценности посуде. Полковник Мерфи вывез ее из музеев Баварии, где он возглавлял после 1945 года американскую разведку. Дорогие и редкие вина могли удовлетворить самый изысканный вкус.

Корнер был в восторге. Здесь пахло настоящим богатством, а его ничего на свете не притягивало сильнее, чем магический блеск золота. Даже миссис Мерфи показалась ему гораздо более привлекательной, чем раньше. Когда полковник отвернулся, отдавая приказание лакею, Корнер подмигнул ей. Это означало, что он не прочь восстановить с ней прежние отношения. Стареющая матрона, ответила капитану одной из своих самых очаровательных улыбок и кокетливо опустила мохнатые искусственные ресницы. Это была парижская новинка, и парикмахер миссис Мерфи уверял, что «ресницы придают мадам изумительное сходство с Даниель Дарье[32]».

После традиционной для Вены, чашки кофе полковник пригласил Корнера в свой кабинет.

— Ты прости нас, милочка. Ничего не поделаешь — дела, — извинился он перед супругой.

Та надула свои двукрылые ярко-красные губы и, как шаловливое дитя, капризно мотнула головой:

— Ах!.. Всегда дела! Ни минуты покоя, даже дома…

Однако перечить она не посмела. В таких случаях следовала неизбежная расплата. Вежливый и предупредительный на людях, полковник Мерфи становился грубым и жестоким наедине с женой, если она хотя бы в мелочах не повиновалась его воле.

В кабинете офицеры закурили по гаване. Некоторое время оба молчали, наслаждаясь ароматным дымом.

Корнер первый нарушил тишину.

— Вы недурно живете, полковник, — развязно сказал он, пользуясь правами гостя. — У вас очень миленькая вилла. Русские посчитали бы вас буржуем довольно крупного калибра.

Полковник поморщился. Он пододвинул пепельницу и с силой придавил в ней недокуренную сигару.

— Не портьте мне настроение, Гарри, и не говорите о русских хотя бы сейчас, когда я отдыхаю.

Мерфи стиснул руки так, что хрустнули пальцы, и замолчал. Но Корнер чувствовал, что он будет продолжать разговор. Так и получилось.

— Русские отравили мне всю жизнь, Гарри, — голос полковника был необычно глухим. — Я был еще совсем юнцом, когда умер отец. Он оставил большое состояние. Что-то около миллиона долларов.

Корнер присвистнул.

— Да! Почти миллион, — повторил Мерфи. — Но он вскоре лопнул. Дело в том, что весь капитал отца был вложен в нефтяные предприятия на юге России, а таи произошла революция. И все пропало. Я только начал входить во вкус настоящей жизни — и вдруг разорился. От отцовского наследства осталось всего каких-нибудь двести тысяч долларов…

«Тоже не плохо, — подумал Корнер. — Но миллион все-таки лучше».

— Меня сделали нищим. И кто? Какие-то русские… Русские, китайцы, эскимосы — до того я их совсем не различал. Какое мне было до них дело! Но тогда я понял, что такое русские…

Полковник снова замолчал.

— А что было дальше? — спросил Корнер.

— А дальше была долгая и невеселая история, Гарри. Я ставил на Колчака и проиграл. Вместе с двадцать седьмым полком побывал в Сибири и вместе с этим же полком вылетел оттуда, как пробка. Тогда я пошел работать в разведку. У меня была лишь одна цель, одно лишь стремление: покончить с большевиками. Мы плели паутину одну искуснее другой. И все они рвались. Наши лучшие люди пропадали там, в России. Один провал, другой, десятый… Вы знаете, я далеко не дурак, но все, что я придумывал, оказывалось раскрытым. Замыслы, которые я не доверял даже своим самым близким друзьям, которые я прятал от самого себя, разгадывались чекистами. Они как будто смеялись надо мной. И это приводило меня в неистовство… Но, наконец, пробил мой час. Вы видели когда-нибудь, как пляшут от радости мальчишки, когда получают долгожданную игрушку! Вот так плясал я, когда Гитлер напал на Россию. И, честное слово, я выл от злости, когда мы тут же вступили в войну с Германией. Это была самая страшная ошибка, которую Штаты совершили за всю свою историю.

Полковник поднялся и налил себе стакан газированной воды. Затем он снова заговорил, глядя прямо перед собой невидящими глазами. У Корнера было такое впечатление, будто полковник совершенно забыл о нем и разговаривает сам с собой.

— Теперь все как будто входит в свою колею. Но как сильны стали за это время красные! Польша, Чехословакия, Венгрия, Румыния, Болгария, Корея, Китай… Понимаете, Китай! А что делается во Франции, в Италии!.. Откровенно говоря, я часто думаю о том, что наши Джимы, Джоны и Джорджи по примеру своих русских собратьев в конце концов «ликвидируют» нас с вами «как класс» — так ведь говорят русские… И, вы понимаете пока это не случилось, мы должны смести с лица земли всю красную заразу. Любой ценой! Пусть атомная бомба, пусть водородная, пусть чума, пусть что угодно и как угодно, но только уничтожить всех русских и их друзей. И надо это сделать сейчас же, немедленно, пока еще есть время… Вы не поверите, но я иногда просто удивляюсь своей выдержке. На всяких там приемах, банкетах и тому подобных сборищах мне приходится встречаться с русскими. Нужно пожимать им руки. Нужно говорить любезности и делать при этом сладкую мину. И я все делаю: и руки жму, и улыбаюсь. А ведь в то же время во мне все клокочет. Хочется вцепиться им в глотки и душить, душить, душить! Всех! До конца!

Тяжело дыша, Мерфи вытащил носовой платок и вы тер мокрый лоб.

Корнер понял, что и ему нужно высказаться.

— Я немного не согласен с вами, дорогой полковник, — осторожно начал он. — У меня это не носит такой, как бы вам сказать… всеобъемлющий характер. Вы знакомы с философией прагматизма? Так вот, я подхожу к любому вопросу с позиций выгодности.

— Что-то вы уж очень сложно говорите.

— Сейчас вы меня поймете… Каждый строит свой бизнес как может. Форд наживается на автомашинах Король унитазов делает деньги на этих весьма полезных сосудах. Звезда экрана Гарри Купер получает доллары за свои ослепительные улыбки. Ну, а я пытаюсь сколотить начальный капиталец на всяких там русских, венгерских, чешских и иных делах. Ведь мне никто не оставлял в наследство ни миллиона долларов, ни даже двухсот тысяч. А делаешь бизнес — нельзя быть щепетильным. Приносит больше денег пистолет — пусть будет пистолет. Автомат? — пусть будет автомат. Атомная бомба — и против нее ничего не имею, если она принесет мне пользу. Чума, холера, индийская проказа — пожалуйста, если мне это будет выгодно. Союз с богом? С папой римским? С дьяволом? Извольте! С кем угодно, если только от этого пойдут в гору мои дела… Но я вовсе не так кровожаден, как вы, шеф. Наоборот, я очень ценю русских. Говорят, они трудолюбивы. Не столь уж плохо, мне кажется, иметь такой домик, как ваш, плюс еще земельное владение где-нибудь в Крыму. Ну, скажем, не в Крыму — это лакомый кусочек для тех, наверху — так на Украине. Ей богу, я бы очень гуманно относился к своим, как их называют… мужикам, что ли? Никаких телесных наказаний. Работать не более двенадцати часов. По воскресеньям полный день отдыха. Они бы меня боготворили. А девушек я бы не всех заставлял работать. Я слышал, среди них есть много чертовски красивых. Они бы услаждали мне жизнь… Ха-ха! А вы говорите — всех уничтожить! Вы слишком кровожадны, шеф.

Корнер остановился. Ему пришло в голову, что он хватил через край. Мерфи может рассердиться. Но тот лишь благодушно рассмеялся:

— На таких условиях и я, пожалуй, согласен бы оставить в живых кое-кого из них. …Да, мечты, мечты…

Полковник вздохнул и вдруг круто переменил тему разговора:

— Кстати, Гарри, вопрос о вашей поездке в Будапешт решен. Я уже говорил с «Тридцать шестым». Все складывается весьма благоприятно… Вы помните, мы с вами как-то беседовали об одном небольшом эксперименте. Он условно назван «операцией К-6».

Корнер насторожился. Он откинулся на спинку кресла и спросил, стараясь придать своему голосу как можно более безразличное выражение:

— Да, припоминаю. Какое отношение это имеет к моей поездке?

— Самое непосредственное.

Весь хмель моментально выскочил из головы капитана Корнера.

— Значит, мне придется повезти…

— Вот именно! — не дал ему закончить полковник. — Понимаете, Гарри, вы один у нас знаете, как обращаться с этой штукой. Для вас это совершенно безопасная прогулка…

Однако настроение Корнера было уже испорчено. Вскоре он, сославшись на сильную головную боль, попрощался с хозяевами, не обращая никакого внимания на красноречивые взгляды миссис Мерфи.


«ТЫСЯЧА ДОЛЛАРОВ»

Стенные часы пробили половину второго.

— Странно… Господин полковник всегда так аккуратен!

Старший инспектор венской сыскной полиции Леопольд Вальнер произнес эти слова вполголоса, как будто про себя. Но в действительности они предназначались лейтенанту О’Бриену — адъютанту полковника Мерфи, рыжему, веснущатому парню из ирландцев.

— А? Что вы сказали, Вальнер?

Лейтенант открыл глаза и громко зевнул. Челюсть его, остановившаяся было во время дремоты, снова задвигалась, пережевывая вечную резинку.

— Нет, я просто так… Полковник Мерфи, наверное, очень занят?

О’Бриен встал и, отчаянно потягиваясь, прошелся по комнате.

— Занят? Не думаю… Знаете что, я сейчас попытаюсь еще раз доложить.

В это время над дверью кабинета полковника Мерфи вспыхнула желтая лампочка.

— Вот и все! Идите, Вальнер.

Инспектор быстро встал и привычным жестом пригладил свои редкие седые волосы. Затем он взял лежавший рядом на стуле портфель и вошел в кабинет.

Мерфи поднялся ему навстречу:

— Хелло, Вальнер! Извините, что заставил вас ждать. Дела… Прошу садиться. Нет, нет, вот сюда.

Полковник жестом указал на кресло, стоявшее рядом с его письменным столом.

Присев на самый краешек кресла, Вальнер осторожно кашлянул. Такое начало не предвещало ничего хорошего. Когда полковник в настроении, он сажает посетителя к круглому столику, вон там, в стороне, и угощает рюмкой крепкого виски. Но, может быть…

Однако на сей раз надеждам Вальнера на угощение не суждено было сбыться. Полковник сразу же приступил к делу.

— Как ведут себя наши мальчики? Много ли жалоб поступило на них за последнее время?

Вальнер насторожился. Вряд ли полковник пригласил его сюда для этого. Мерфи и сам отлично знает, что жалоб на хулиганское поведение американских солдат и офицеров бесчисленное количество.

Он уклонился от прямого ответа:

— Нет, не очень.

— А что у вас вообще нового?

— Нового? Ничего.

— Как ничего? А Курта Штиммера вы почему арестовали?

На лице Вальнера отразилось искреннее недоумение.

— Он участник банды торговцев кокаином, господин полковник.

— А вам какое до этого дело?. — сдвинул брови Мерфи.

Инспектор молчал. Его глаза беспокойно забегали, старательно избегая встречаться со взглядом Мерфи. Что нужно сегодня этому янки? Какая муха его укусила?

— Немедленно выпустите Курта Штиммера на свободу, — приказал полковник. — И больше никогда не суйте нос не в свои дела. Мы сами давно ведем наблюдение за этой бандой, и вы нам только мешаете.

— Будет сделано, господин полковник.

Значит, кокаин — бизнес самого полковника Мерфи, может быть, даже кое-кого повыше. Придется прекратить расследование. А жаль, тут можно было перехватить и для себя.

— Вы сделали промах, Вальнер… Ну, ладно, у вас есть возможность искупить вину.

Ага! Все, что было до сих пор, — только вступление. Полковник для чего-то хотел нагнать на него, Вальнера, страху.

Инспектор устроился поудобнее и навострил уши.

— Я могу вам назвать имя убийцы Марты Вебер, — сказал полковник.

— Что?!

Имя убийцы Марты Вебер, этой дамы полусвета из бара «Конкордия»! Что он говорит!

— Вы меня простите, господин полковник, я вас не совсем понимаю. Вероятно, вы шутите. Следствие точно установило, что Вебер — самоубийца.

Лицо Мерфи приняло малиновый оттенок.

— А я вам говорю, что знаю ее убийцу! — крикнул он и ударил кулаком по столу. — Я плюю на то, что установило ваше следствие.

Вальнер медленно опустился в кресло. Ладно, пусть будет так. Американец не хуже его знает, что Вебер — самоубийца. В производстве следствия участвовал и американский представитель, так как Вебер путалась с офицерами районной комендатуры.

Полковник уже успокоился. Он продолжал разговор в дружественном тоне:

— Буду с вами откровенен, Вальнер. Нам нужна ваша помощь. Дело Вебер — не такое простое дело, как вам кажется. Здесь замешаны красные. Ясно? Одного из них вы нам поможете заполучить. Вы знаете, Вальнер, — сказал он многозначительно, — мы умеем ценить слуги, не так ли?

— О, да!

— Человек, который нас интересует, попытается завтра удрать в Венгрию. Мы имеем сведения, что он поедет парижским экспрессом. К сожалению, от Вены экспресс идет по советской зоне… Действовать придется вам. Где-нибудь за Бруком ан дер Лейта остановите поезд, снимите без лишнего шума этого человека и предъявите ему обвинение в убийстве Марты Вебер… Ваше начальство об этом, разумеется, знать не должно.

— Но, господин полковник, это очень опасно. С русскими шутки плохи.

— Тысяча долларов!

Вальнер судорожно глотнул. Да ведь если обменять их на шиллинги по черному курсу — это же целое состояние. Чтобы заработать такую сумму в полиции, он должен трудиться годами.

— Ясно… Что же дальше?

Полковник усмехнулся. Деньги, деньги!

— Дальше вот что. Документы этого типа отдадите капитану Корнеру. Он будет руководить всей операцией. Договоритесь с ним о подробностях. Арестованного доставите в нашу следственную тюрьму.

— Туда, на виллу?

— Да. Сдадите его Уоткинсу. И избави вас бог хотя бы словом проговориться кому-нибудь. Лучше всего для вас будет, если вы совсем забудете об этой истории.

На лице Вальнера появилось выражение оскорбленного достоинства.

— Что вы, господин полковник… Само собой разумеется. Не в первый же раз… А как же имя человека, которого надо арестовать, ну… этого… убийцы?

— Его имя Гупперт, Макс Гупперт.


ОТЪЕЗД

Три дня пролетели для Макса Гупперта в сплошных хлопотах. Надо было добиться у хозяина завода согласия на пятидневный отпуск, заполнить кучу анкет, оформить венгерскую визу на въезд, сделать множество различных мелких дел. Макс попадал домой лишь поздно вечером, обессиленный валился на кровать и моментально засыпал мертвым сном. Хорошо еще, что Хор взял на себя часть хлопот. Иначе бы никак не управиться.

В день отъезда, когда, казалось, уже все было улажено, возникло новое непредвиденное затруднение. Хор увидел костюм, в котором Макс собирался ехать на конгресс, и всплеснул руками:

— В этом тряпье ты хочешь ехать в Венгрию?

— Ничего особенного, — обиделся Макс. — Ведь я не фабрикант, а простой рабочий. И потом костюм вовсе не так уж плох.

Он снял пиджак и повертел его в руках. По совести говоря, костюм давно уже отслужил свой срок. Хотя Мицци и приложила все умение, но сделать его новее была не в состоянии. Дыр еще не было, но во многих местах материал подозрительно блестел. Кроме того, пиджак стал узок в плечах, и Макс в нем походил на папашу, который шутки ради вырядился в костюм сына-подростка.

— Нет, нет, — категорически запротестовал Хор. — В таком костюме ехать нельзя. Ведь ты не просто Макс Гупперт, а наш представитель.

У Макса опустились руки.

— Что же делать? — Он прикусил губу. — Не могу ведь я ехать в рабочем комбинезоне. Другого костюма у меня нет. И одолжить тоже не у кого.

— У меня возьмешь… — начал было Хор. Но тут же спохватился. Ведь Макс гораздо шире в плечах.

Оба замолчали.

— Ах, какой же я дурак! — вскричал вдруг Хор. — Пойдем живей, будет тебе костюм.

Он нахлобучил Максу шляпу на голову.

— Пойдем, ну!

— Постой, постой, — отбивался Макс. — Ты хоть скажи мне толком, куда пойдем.

Но Хор уже тащил его за собой. На улице он стал рассказывать Максу какую-то длинную историю. Тот понял из нее лишь одно: У Хора есть знакомый владелец магазина готового платья на Марияхильферштрассе. Он продаст Максу костюм в рассрочку.

— Но ведь у меня не осталось ни гроша в кармане, — возразил Макс. — Мне нечем будет уплатить даже первый взнос.

Хор махнул рукой.

— Зато у меня есть деньги. Приедешь, заработаешь, отдашь.

Нельзя сказать, чтобы это был уж очень фешенебельный магазин. Костюмы там были все стандартные, двух-трех расцветок, но все же гораздо лучше и более современного покроя, чем у Макса.

По совету Хора Макс выбрал серый костюм. О цене быстро договорились. Макс мысленно прикинул: по семьдесят шиллингов в месяц. Это еще терпимо. Он бросит курить и таким образом сумеет набрать нужную сумму.

Мицци в первый момент не узнала Макса, когда увидела его в новом костюме.

— Что? Хорошо? — торжествовал Хор. — А еще не хотел покупать. Еле его уговорил.

Мицци повертела Макса и так и этак, но в конце концов одобрила покупку. Это кое-что да значило. Она была не так уж щедра на похвалы.

Макс стал собираться. Небольшой чемодан быстро наполнился вещами. На самый верх, чтобы не помять, Макс осторожно положил приветственное письмо венского комитета сторонников мира своим венгерским друзьям.

Вскоре пришел Киршнер. Он поздоровался и шутливо сказал:

— Господин Гупперт, экипаж подан…

Они сошли вниз. У подъезда стояло такси — старый потрепанный форд. Угрюмый шофер с забинтованной головой раскрыл дверцу машины. Макс уселся на переднем сидении.

— Что с вами, водитель? — спросил он. — Где вам пришлось схватиться?

— Ч… черт… — Шофер хотел было ругнуться, но вовремя вспомнил, что среди пассажиров есть женщина. — Известно, какие схватки бывают сейчас в Вене…

— Американцы? — догадался Макс.

Шофер кивнул головой.

— Они самые. Вчера битых четыре часа катал по городу двоих ами. Наездили на сто пятьдесят шиллингов. Когда стали вылезать, вежливо попросил их уплатить. А в ответ получил кастетом по голове… Еще хорошо, что не ограбили. В центре города было, на Кернтнерштрассе, — пояснил он. — Чтоб им провалиться сквозь землю да в свою Америку, этим бандитам… Вон они, красавцы, — со злой насмешкой бросил шофер, показав движением головы на правую сторону улицы.

Там, на самом перекрестке, стояли три пьяных американских офицера. Квасные, потные лица, расплывшиеся в шутовской ухмылке рты, фуражки, сдвинутые на самый затылок, военные блузы нараспашку… Растопырив руки и покачиваясь на ногах, как пружинах, они приставали к проходившим мимо женщинам, гогоча и осыпая их площадной бранью. Полицейский, регулировавший движение, повернулся спиной к американцам и делал вид, что ничего не видит и не слышит.



— Расскажи об этом, Макс, — негромко сказал Киршнер.

Макс понял его и согласно кивнул головой.

Хорошо, что они прибыли на вокзал за целый час до отхода поезда. В кассе оставалось всего два билета на парижский экспресс.

Макс склонился у окошка.

— Какой вагон? — спросил его Хор.

— Шестой, — ответил Макс, посмотрев на билет. — Четвертое купе.

Никто из них не заметил, что к разговору внимательно прислушивались двое мужчин. Они стояли тут же, у кассы. Один из них, услышав слова Макса, отошел в сторону. Вскоре он исчез в кабинке телефона-автомата.

Оставив свой чемодан в купе, Макс вышел на перрон. Он оживленно разговаривал с Киршнером и Хором. И лишь когда до отхода поезда осталось всего каких-нибудь две-три минуты, он вдруг вспомнил о Мицци.

Она стояла тихо и незаметно, прижавшись к колонне. Ее большие голубые глаза с укоризной смотрели на Макса.

— Мицци, — сказал он и взял ее за руки.

Она вдруг расплакалась.

— Макс, милый, мне так не хочется с тобой расставаться. Я буду очень беспокоиться.

Макс нежно обнял ее.

— Можно подумать, что ты меня в тюрьму провожаешь, — улыбнулся он. — Пойми же ты, Мицци, я в Венгрию еду, в Венгрию… Это же для меня большой праздник. А ты плачешь…

— Не буду больше. Я просто дура.

Вытерев непрошеные слезы, она тоже попыталась улыбнуться. Но улыбка получилась такой натянутой и жалкой, что у Макса сжалось сердце.

Раздался удар в гонг. Макс торопливо пожал руки провожавшим.

— Прощайте…

Поезд медленно тронулся. Мицци шла рядом с вагоном и молча смотрела на Макса. Он опустил вагонное окно и высунулся наружу.

— Знаешь что, Мицци, — крикнул он, — чтобы ты не волновалась, я завтра в двенадцать часов ночи позвоню тебе в комитет, по телефону Киршнера. Будешь ждать звонка?

— Обязательно буду, — прокричала в ответ просиявшая Мицци и послала Максу воздушный поцелуй.

Вскоре Мицци, Киршнер и Хор остались далеко позади. Еще несколько секунд, и они скрылись за поворотом.

Перебор колес становился все чаще и чаще. Поезд набирал скорость.


ИНСПЕКТОР ВАЛЬНЕР ВЫПОЛНЯЕТ ЗАДАНИЕ

Макс зашел в купе. Его спутник лежал, накрывшись с головой, и сладко посапывал. Все полки, багажное отделение купе, даже проход были загромождены чемоданами самых различных размеров. Многочисленные цветастые ярлыки свидетельствовали, что владелец этих чемоданов побывал во многих европейских столицах.

«Какой-нибудь дипломатический чиновник», — решил Макс. Он поставил свой чемодан на багажную полку, где еще оставалось немного свободного места, пристроил на вешалке плащ и шляпу. Затем, решив закурить, вышел в коридор.

Поезд проходил мимо венских окраин. В окне мелькали закопченные корпуса заводов и фабрик, унылые серые коробки-жилища рабочих. Затем потянулись огороды, кладбища, пустыри…

Макс почувствовал, что за ним наблюдают. Он обернулся. Приземистый усач в зеленой шляпе быстро отвел взгляд в сторону и со скучающим видом принялся осматривать стены и потолок коридора.

Годы подполья выработали у Макса способность мгновенно оценивать обстановку. Он сразу же понял, что это шпик. Однако Макс нисколько не встревожился. Шпик, так шпик. Ведь он не собирается нелегально переходить границу. Все документы у него в порядке. Так пусть же следит, если у него нет другой работы.

Вдалеке показались дома. Приближался город Брук ан дер Лейта. Экспресс здесь не делал остановки, лишь замедлял ход. Проплыли кирпичное здание вокзала, станционные постройки.

Становилось темно. В домах замелькали красноватые огоньки керосиновых ламп. Свет, отбрасываемый окнами вагона, освещал крестьянские посевы, подступавшие к самому железнодорожному полотну. От быстро сменявших друг друга узких полосок картофеля, пшеницы, кукурузы рябило в глазах.

Паровоз тревожно загудел. Видно, впереди был переезд.

Усач, стоявший невдалеке от Макса, прильнул к самому окну, будто собирался выдавить лбом стекло и выскочить наружу. Вдруг он, словно ужаленный, отскочил от окна и схватился за красную ручку автоматического тормоза.

— Что вы делаете? — закричал Макс. — Ведь остановится поезд!

Он бросился к усачу. Но было уже поздно. Заскрипели тормоза, и экспресс резко замедлил ход. Вагон рвануло вперед, потом назад, снова вперед… Макс еле устоял на ногах. В каком-то купе послышался грохот. Наверное, свалился с полки чемодан. Сонный голос забормотал что-то на незнакомом языке.

Поезд совсем остановился. Стало тихо. Было слышно, как вдалеке лаяли собаки.

Дверь вагона отворилась. В коридор, сопровождаемые встревоженным проводником, зашли двое. Усач кинулся им навстречу.

— Господин инспектор, — отрапортовал он, по-военному щелкнув каблуками и выпятив грудь. — Ваше задание выполнено.

— Хорошо, — коротко сказал один из вошедших и подошел к Максу.

— Мы из полиции. Прошу вас следовать за мной. Вот ордер, — он развернул какую-то бумагу.

— Что за чушь! — воскликнул Макс, даже не взглянув на нее. — Это ошибка.

— Вы думаете? — спросил тот, которого усач назвал инспектором. — Что ж, выяснить нетрудно. Зайдемте-ка на минутку в железнодорожную сторожку… Нет, нет, вещи пусть останутся здесь, — добавил он, видя, что Макс собирается зайти в купе.

Это успокоило Макса. Если вещи можно оставить в вагоне, значит, ничего серьезного нет. Он сейчас вернется.

Сопровождаемый полицейскими, Макс вышел из вагона. Неподалеку была небольшая сторожка. Они зашли туда. На столе у окна, тускло освещая помещение, стоял летучий фонарь.

— Разрешите ваши документы, — вежливо попросил инспектор.

Макс подал ему свой заграничный паспорт. Полицейский небрежно перелистал его.

— Больше у вас ничего нет?

Макс рассердился. Наверное, хотят придраться к какой-нибудь мелочи и не пустить его на конгресс. Не выйдет!

— Есть еще документы, — быстро заговорил он, вытаскивая бумажник. — Вот свидетельство о рождении. Вот документ о прописке, профсоюзный билет… Что вам еще нужно?

Членский билет коммунистической партии Макс предусмотрительно оставил у секретаря партийного комитета завода.

Инспектор собрал все документы Макса в стопку и передал их полицейскому, шепнув ему при этом что-то на ухо. Тот быстро вышел из сторожки.

— Документы у вас в порядке… — медленно произнес инспектор.

Наконец-то! Макс облегченно вздохнул. Значит, можно будет продолжать путь.

— …Они подтверждают, что вы действительно являетесь Максом Гуппертом, то-есть тем уголовным преступником, которого полиция разыскивает в течение долгого времени…

— Наглая ложь! — воскликнул Макс. — Вы выдумали это, чтобы не пустить меня в Венгрию!.. Но попробуйте только…

Он сжал кулаки.

— Взять! — скомандовал инспектор.

Усач, стоявший позади Макса, сделал быстрое движение. Макс почувствовал на запястьях холод металла и в тот же миг ринулся вперед. Щелкнули стальные замки наручников, — но поздно! Ударом в подбородок Макс опрокинул на пол инспектора. Затем он повернулся к двери. Выход загораживал усач. В руке его был пистолет.

— Подними руки, парень!

В это время раздался пронзительный гудок. Паровоз запыхтел. От проезжавших мимо вагонов сторожка затряслась, словно ее лихорадило. Парижский экспресс снова тронулся в путь.

Макс медленно поднял вверх руки. В его распоряжении оставались считанные секунды. Когда усач, по-прежнему держа пистолет, сделал шаг по направлению к Максу, тот неожиданно изо всех сил ударил его ногой. Удар пришелся по руке. Усач вскрикнул и выронил пистолет.

В следующее мгновение Макс уже был за дверью. Мимо сторожки проходил последний вагон экспресса. Макс кинулся за ним, потянулся к поручням и… упал лицом прямо на железнодорожное полотно. Полицейский, относивший документы, успел подставить ему ногу.

Через минуту Макса, скованного наручниками, отвели к легковой машине, стоявшей поодаль. Его поместили между полицейским и усачом. Впереди, рядом с шофером, уселся инспектор. Он то и дело вытирал носовым платком разбитые в кровь губы.

Макс молчал. Было ясно: на конгресс он уже не попадет.

Инспектор обернулся. Его маленькие глазки злобно блестели.

— Так мы не закончили наш разговор, молодой человек… Вы знаете, в чем обвиняетесь? В преднамеренном убийстве австрийской гражданки Марты Вебер, — произнес он. И добавил, наслаждаясь произведенным эффектом:

— Могу вас обрадовать. Следствие по этому делу ведут американские оккупационные власти. Мы доставим вас в распоряжение Си-Ай-Си.

Макс всем телом рванулся вперед. Но его крепко держали с обеих сторон.


НА ГРАНИЦЕ

Во время становления народной демократии в странах Восточной Европы, когда там еще кишмя-кишело неразоблаченными врагами народа самых различных мастей, капитану Гарри Корнеру удалось провести в Чехословакии и Венгрии несколько диверсий. В кругу работников Си-Ай-Си за ним прочно утвердилась слава опытного лазутчика. Однако, будучи человеком неглупым, Корнер отлично сознавал, что эта слава никак не гарантирует его от возможных провалов в будущем. Вот почему он готовился к поездке в Будапешт без особого энтузиазма. Дело предстояло нешуточное, и даже сообщение полковника Мерфи о крупной денежной премии, которую капитану предстояло получить в случае благополучного завершения «операции К-6», нисколько не улучшило его настроения.

Втайне Корнер надеялся, что какая-либо непредвиденная случайность сорвет хитроумный план Мерфи. Но дни шли, и надежда испарялась, как дождевая лужа под лучами палящего солнца. Агентура Мерфи работала на этот раз безотказно. Папка с надписью «Дело Макса Гупперта» разрослась до внушительных размеров и содержала подробнейшие данные о личности Гупперта и его окружении. Полковник Мерфи был совершенно прав, когда в день отъезда Гупперта, а стало быть и Корнера, удовлетворенно заметил:

— Ну-с, дорогой капитан, теперь вы так осведомлены об этом Гупперте, что большего и желать нельзя. Успех обеспечен.

— М-да… — промямлил Корнер.

Следуя в машине с инспектором Вальнером к месту предстоявшего ареста Гупперта и еще раз оценив свой шансы, он не мог не согласиться с утверждением Мерфи. Действительно, ни одна его операция не была так хорошо подготовлена. Внешнеесходство с Гуппертом, прекрасная осведомленность о его каждом шаге, отсутствие у Гупперта знакомых в Венгрии — все это давало почти стопроцентную гарантию успеха. Корнер знал все, вплоть до того, где оставлен на хранение партийный билет Макса, в каком вагоне и каком купе он едет, какого цвета волосы у его жены. На капитане был костюм, как две капли воды похожий на тот, в котором поехал Макс…

«А все-таки что будет, если подведет какая-либо случайность!» — подумал Корнер, и у него снова засосало под ложечкой. Он знал, что в народно-демократической Венгрии со шпионами и диверсантами не церемонятся. Тем более, если они везут такие подарки.

Он машинально пощупал брючный карман. Да, она там, эта металлическая водонепроницаемая коробочка, сделанная в виде портсигара. Только лежат в ней сигареты особого сорта…

Когда Гупперта ввели в сторожку, Корнер стоял неподалеку. Вскоре полицейский принес ему документы Макса. Корнер только успел подбежать к вагону и вскочить на подножку, как поезд тронулся.

Проводник-француз приветливо улыбнулся ему.

— Отпустили? — спросил он по-немецки, нещадно картавя.

— Да, конечно!

Корнер небрежно махнул рукой. Сами, дескать, напутали и напрасно подняли шум.

Его очень обрадовало, что проводник принял его за Гупперта. Это был хороший признак. Он почувствовал себя намного увереннее.

Открыв дверь четвертого купе, Корнер бросил быстрый взгляд на лежавшего там человека. От полицейского агента капитан уже знал, что Гупперт в поезде ни с кем не разговаривал, так что за эту сторону дела можно было не опасаться. Но вдруг сосед по купе заметит какую-либо перемену во внешности своего спутника?

Однако тот спокойно спал и видно ничего не знал об остановке. Чемодан Гупперта, его верхняя одежда были на месте. Корнер моментально узнал их по описанию агентов.

Гудок паровоза напомнил Корнеру о близости венгерской границы. Он направился в уборную. Здесь, сняв крышку водяного бака, Корнер вытащил из кармана металлическую коробочку и осторожно опустил ее в воду. Было слышно, как коробочка ударилась о дно бака. Затем он поставил крышку на место.

— Все в порядке, — подмигнул он в зеркало самому себе.

В коридоре ему снова повстречался проводник.

— Венгерская граница. Станция Хедьешхалом. Через десять минут…

Показалось белое здание вокзала. Поезд остановился.

Корнер хотел было остаться в коридоре, но потом передумал. Лучше всего будет, если венгерские пограничники проверят его документы в купе. Он разденется, ляжет и зажжет настольную лампу. Пограничники вряд ли будут особенно разглядывать лицо полусонного человека, являющегося к тому же гостем венгерского конгресса сторонников мира.

Так он и сделал. Долго ждать не пришлось. Через несколько минут в дверь купе вежливо постучали.

Корнер не ответил. Стук повторился.

— Энтре, энтре[33]! — вдруг воскликнул спутник Корнера и спросонья, как был — в нижнем белье — кинулся открывать дверь.

В купе вошел молодой венгерский военный.

— Прошу господ пассажиров предъявить документы, — сказал он по-немецки.

— Пардон, пардон, мосье… — засуетился сосед Корнера. Он накинул на плечи причудливо раскрашенный халат и, порывшись в одном из чемоданов, протянул паспорт.

Старший лейтенант пограничных войск Имре Печи внимательно прочитал первую страницу.

— Анри Роже, служащий французского торгового представительства в Бухаресте?

Француз быстро закивал головой.

Пограничник вернул ему документ и обратился к Корнеру, который довольно искусно симулировал пробуждение.

— А ваш паспорт, господин…

Корнер подал ему свои бумаги. Венгр взглянул на них, затем на Корнера. Взгляд его потеплел.

— На конгресс?

— Да… А откуда вы знаете?

Тот чуть заметно улыбнулся.

— Случайно узнал. — И добавил: — В наших газетах много писали про вас. Суметь собрать в условиях американской оккупации столько подписей — это просто замечательно.

— Спасибо! — растроганно произнес Корнер. От радостного сознания, что все сходит благополучно, он особенно хорошо играл свою роль. — Спасибо!..

Проверка окончилась. Через несколько минут поезд отошел от станции.

Корнер мысленно поздравил себя с удачей. Беспрепятственно проехать венгерскую границу, не возбудив ни малейших подозрений — это уже было полдела.

— Пойдемте в вагон-ресторан, — весело предложил он французу. — Такое событие, как приезд в Венгрию, полагается отметить бокалом токайского.

Но работник французского торгового представительства в Бухаресте посмотрел на него уничтожающим взглядом, лег на свое место и повернулся спиной.

«Что с ним? — опешил Корнер. И тут же догадался: — Ах, да, ведь он меня, наверное, считает коммунистом… Что ж, тем лучше».

Пробираясь в вагон-ресторан, он по пути зашел в уборную и вытащил из бака коробочку.

Добрая порция виски еще больше подогрела его настроение. Теперь он нисколько не сомневался в успехе. Уж если венгерские пограничники, которых в венском управлении Си-Ай-Си основательно побаивались, ничего не заподозрили, то за дальнейшее опасаться нечего.

…А экспресс мчался все дальше и дальше на Восток, к Будапешту.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЕНЕРАЛ КЛИ БЕСПОКОИТСЯ

Генерал Генри Кли был педант. Вся его жизнь была подчинена строгим правилам. Генерал работал, ел, пил, спал по графику. Малейшее вынужденное отклонение от расписания портило ему настроение на несколько дней.

— Мы, военные, — любил говорить генерал, — тем и отличаемся от штатских людей, что ритм нашей жизни точен и строг, как работа хорошего часового механизма.

И он назидательно поднимал худой, длинный палец, как бы приглашая собеседника глубоко вдуматься в сокровенный смысл этих слов, достойных по меньшей мере Юлия Цезаря или Наполеона Бонапарта.

Сегодня с девяти часов вечера, согласно расписанию, у генерала Кли должен был начаться «час свободных ассоциаций». Дежурная стенографистка, молоденькая студентка из Нью-Джерси, приехавшая в Австрию заработать немного денег для продолжения занятий в университете, сидела в приемной и, сильно волнуясь, ожидала вызова. Она всего лишь несколько дней работала в штабе и опасалась, что хмурый, желчный генерал останется недоволен ее работой.

Из рассказов других стенографисток она уже знала, что представляют собой эти «свободные ассоциации». В течение целого часа генерал расхаживает по комнате и говорит обо всем, что ему взбредет в голову. Обязанность стенографистки заключается в том, чтобы зафиксировать все эти изречения и к следующему утру передать их генералу уже в напечатанном виде.

Ей пришлось ждать довольно долго. Наконец, дверь кабинета бесшумно отворилась, и показалась сухопарая фигура генерала. Его выцветшие водянистые глаза, обшарив комнату, остановились на стенографистке.

— Вы ко мне, мисс… э…

— Хаггард… Джен Хаггард, — бледнея от испуга, пискнула девушка.

— Стенографистка? — И не дожидаясь ответа, генерал бросил: — Если у вас нет другой работы, то вы свободны. Сегодня заниматься не будем.

Дверь кабинета снова затворилась.

Девушка схватила папку с бумагами и, подпрыгивая от радости, бросилась в гардеробную. Все ее страхи оказались напрасными.

Она ведь не знала, что отказ генерала от «часа свободных ассоциаций» был из ряда вон выходящим событием, о котором завтра, не веря своим ушам, ее десятки раз будут расспрашивать все стенографистки…

Генерал Кли имел серьезные основания изменить в этот вечер своим привычкам. Сегодня произошло множество неприятных вещей, нарушивших его душевный покой.

Начать хотя бы с того, что случилось утром, здесь, у него под носом. Когда генерал вышел из своего «Гудсона» и направился медленным, размеренным шагом к подъезду (после еды он избегал резких движений: они мешали правильному пищеварению), сзади послышался громкий смех.

Он обернулся. Смеялись австрийцы, собравшиеся на другой стороне улицы.

— Туземцы! Дикари! — процедил сквозь зубы генерал и, еще выше подняв голову, зашагал по ступенькам.

Вдруг он вздрогнул… Прямо перед ним, на сверкающих белизной дверях штаба было намалевано черной краской:

«Убирайтесь домой!»

— Часовой, часовой! — что было силы заорал Кли.

Из подъезда выскочил прыщавый молодчик в армейской униформе. На спущенном ремне у него болталась кобура. Увидев разъяренного генерала, солдат застыл на месте, растерянно приоткрыв рот. Выражение его лица было таким, что генерал махнул рукой; не имело смысла ругать его.

— Часового снять с поста и арестовать! Надпись уничтожить, — коротко приказал Кли подоспевшему коменданту.

Проведенное дознание ни к каким результатам не привело. Настроение генерала, таким образом, испортилось уже с самого утра.

А дальше пошли другие сюрпризы, один неприятнее другого. Толпа австрийцев вырвала из рук МП арестованного ими юношу, распространявшего листовки в защиту мира. При этом была перевернута американская полицейская машина.

Советский верховный комиссар неведомыми путями узнал местонахождение группы русских детей, которых нужно было вывезти в США для специальных целей. Он категорически потребовал их возвращения к родителям в Советский Союз.

В довершение всего пришло известие о полном разгроме крупной банды диверсантов в Чехословакии. На эту банду руководители, американской разведки возлагали особые надежды, и Кли знал, что теперь ему придется выслушать кучу упреков. Он, де, «недостаточно обеспечил», «плохо снабдил», «не предусмотрел» и так далее.

Кли твердо верил, что неудачи следуют одна за другой, сериями. Человек здесь ничего не в состоянии изменить. Когда наступает полоса неудач, лучше всего отказаться от каких бы то ни было начинаний и ждать, пока судьба перестанет злиться и снова станет благосклонной.

Сегодня к вечеру, детально обсудив положение, генерал как раз и пришел к выводу, что начинается очередная серия неудач. Он стал обдумывать, какие дела следовало бы свернуть.

Покопавшись в памяти, генерал не нашел ничего такого, что могло ему грозить какими-либо осложнениями. Постепенно он успокоился. Его настроение начало улучшаться.

Но вдруг Кли словно электрическим током пронзило. Он вспомнил об «операции К-6». На днях он разрешил полковнику Мерфи из отдела Си-Ай-Си начать ее проведение. И хотя это разрешение являлось в значительной степени простой формальностью — Мерфи подчинялся генералу лишь территориально, — именно здесь мог крыться подвох судьбы. Ведь в случае неудачи опять будут ругать не Мерфи, а его, Кли. Полковник изворотлив, он-то выскользнет.

Генерал кинулся к телефону.

— Мерфи, — отрывисто произнес он, — немедленно ко мне. Произошли непредвиденные осложнения…

Полковник не заставил себя долго ждать. Минут через десять его машина подкатила к штабу. А еще через минуту Мерфи, задыхаясь от быстрого бега по лестнице (с лифтом что-то случилось), был уже в кабинете генерала.

Они обменялись краткими приветствиями.

— Послушайте, Мерфи, — сказал Кли. — «Операцию К-6» придется отложить.

Мерфи развел руками.

— Поздно. Теперь это так же невозможно, как вернуть вчерашний день.

Кли откинулся на спинку кресла:

— Вы шутите!

— Нисколько, дорогой генерал… А что, собственно, вас так встревожило? Нет абсолютно никаких оснований для тревоги. Это наиболее гарантированная операция из всех, которые я когда-либо проводил.

Заложив руки за спину, генерал зашагал по комнате, рывками выбрасывая вперед свои длинные ноги.

— У меня дурное предчувствие, Мерфи. Все кончится не так, как мы ожидаем… Я пришел сегодня к выводу, что для нас началась полоса неудач.

Мерфи облегченно вздохнул. «Предчувствие»… А он то думал, что стряслось что-либо серьезное.

— Дорогой генерал, — покровительственным тоном сказал Мерфи. — Откровенно говоря, полоса неудач, как вы ее называете, началась уже давным-давно. И если мы вы ее называете, началась уже давным-давно. И если мы свернем нашу лавочку, ожидая, пока эта полоса кончится, то боюсь, что удач у нас вообще не будет. За удачи надо драться, не жалея кулаков.

— Вы оптимист, Мерфи. — Тонкие губы генерала чуть раздвинулись, обнажив длинные желтые зубы. — Но раз уже дело сделано и назад ничего не вернешь, то расскажите хотя бы подробнее, на чем основана ваша уверенность в успехе. Ведь, признаться, я не все до конца понял, хотя и дал санкцию на проведение операции. Например, как вы думаете дальше быть с Гуппертом? Я надеюсь, ваш Корнер поехал в Будапешт не навечно!

Оба рассмеялись.

— Я тоже надеюсь, генерал. Больше того, я точно знаю, что он должен вернуться через три дня. И за это время мне предстоит провести нелегкую работу. Надо обработать Гупперта так, чтобы снова произвести замену. Словом, на вокзале в Вене из поезда должен выйти уже не Корнер, а настоящий Макс Гупперт.

— О! А это зачем?

Внутренне Мерфи (в который раз!) удивился тупости генерала. Что за дурак! И кто только додумался выдвинуть его на такой ответственный пост!

— Очень просто, — сказал он, скрывая раздражение под вежливой улыбкой. — Я хочу добиться также и политического эффекта. Надо заставить Макса Гупперта выступить с разоблачениями против Венгрии. Это поможет нам ударить по движению сторонников мира в Австрии. Понимаете, ехал коммунист на конгресс в Венгрию, а вернулся оттуда убежденным противником народно-демократического строя. Это же такая сенсация…

Он прищелкнул пальцами.

Генерал, наконец, понял. Он захохотал, запрокинув голову. При этом большой острый кадык быстро двигался по его шее вверх и вниз.

— Ха-ха-ха! Вот это здорово!.. Мерфи, — он шутливо погрозил пальцем, — я вижу, вы рветесь к награде. Или, может быть, к чину, а? Честное слово, вы будете генералом. Ха-ха-ха!

Внезапно Кли перестал смеяться:

— А вдруг Гупперт не захочет, что тогда?

— Не захочет? Конечно, не захочет! Я даже уверен, что он не захочет. Но, черт возьми, мы должны заставить его захотеть! Для этого у нас в Си-Ай-Си достаточно средств.

Генерал снова захохотал.

— О, да! Средств у вас хватит… Ладно, теперь я спокоен. Идите, Мерфи, и делайте свое дело… Может быть, я могу вам чем-нибудь помочь? — предложил он.

Мерфи на мгновение задумался.

— Да, пожалуй! Дайте команду, чтобы газеты освещали ход конгресса в Венгрии, Пусть сообщат о присутствии там Макса Гупперта. Это поднимет интерес публики к конгрессу, — добавил он, заметив, что лицо генерала недоуменно вытянулось. — И тем сильнее будет эффект от заявления Гупперта, которое он сделает по «возвращении».

— Отлично! — Генерал что-то записал в своем блокноте. — Завтра же «Винер курир», «Вельтпрессе», ну и, разумеется, газеты наших друзей поместят это сообщение на самом видном месте.

— Что вы, так не надо! — воскликнул Мерфи.

Нет, Кли не дурак. Он просто идиот! Телеграфный столб в генеральском мундире!

— Так можно испортить все дело, дорогой генерал. Нужно лишь упомянуть о конгрессе, поругать его в обычном стиле, и, между прочим, сказать два-три слова об австрийце. Мол, присутствует там и такой-то. На следующий день написать о конгрессе еще несколько строк… Иначе красные сразу заподозрят неладное.

— Понимаю, понимаю, — генерал глубокомысленно покивал головой. — Ну, рад вас видеть в следующий раз, дорогой полковник…

Вернувшись в управление, Мерфи застал в своей приемной майора Томсона.

— Все сделано, шеф, — бодро доложил тот. — Корнер поехал в Будапешт. Гупперт у нас.

— Спасибо за добрые вести, — засиял полковник.

Он подошел к стене и нажал пружинку, искусно скрытую в шелковой обивке. Распахнулась дверца потайного сейфа. Мерфи вытащил оттуда старую, запыленную бутылку. На ней была наклейка с готической надписью «Anno 1882»[34].

— Одно только небольшое осложнение, — проговорил Томсон, неотрывно следя за приготовлениями полковника.

Мерфи, начавший было открывать бутылку, остановился.

— Что такое, Томсон? Да живее же, вы, дохлая курица! — разъярился он. — Что вы тянете, как жевательную резинку!

— Гупперт должен звонить жене. Завтра в полночь то телефону районного комитета.

— И Корнер…

— Ничего не знает. «Тридцать шестой» сумел сообщить об этом лишь после отъезда Гупперта.

— А, черт!..

Полковник задумался. Незначительная деталь, а ведь может разрушить весь план. Если у жены Гупперта зародится хотя бы малейшее подозрение… Но как же известить Корнера о том, что нужно позвонить?

Телеграмма? Чепуха, не годится!

— А, — вспомнил полковник и сразу повеселел. — Все будет в порядке. Как вы думаете, Томсон, для чего, собственно, существует в Будапеште наше посольство?

НОВЫЙ ЗНАКОМЫЙ

На окраине Вены есть тихая уличка с поэтическим названием — Нимфенгассе. Здесь, за высокой каменной оградой, в глубине тенистого сада стоит большая двухэтажная вилла. Во время фашистского режима в ней жил высокопоставленный гитлеровский чиновник.

Когда Вена была освобождена советскими войсками и чиновник со всеми своими домочадцами сбежал на Запад под теплое крылышко американцев, в вилле поселилось несколько рабочих семей из домов, разрушенных бомбежками союзнической авиации.

Однако им не пришлось здесь долго жить. Однажды на уличку вкатил лимузин. Из него вышло несколько штатских и один коротконогий, тучный военный в американской форме. Они осмотрели виллу, о чем-то полопотали по-своему к великому удовольствию всех окрестных мальчишек, сели в машину и уехали. А через несколько дней пришло распоряжение американских оккупационных властей немедленно выселить всех проживавших в вилле австрийцев. Вилла подлежала ремонту, а затем должна была перейти к новым хозяевам — американцам.

Тихая уличка наполнилась шумом и гамом. К воротам виллы то и дело подъезжали машины с цементом, лесом и другими строительными материалами. Американские солдаты, производившие ремонтные работы, трудились день и ночь.

— Что они там делают? — удивлялись соседи-австрийцы. — Ведь за это время, да еще с такой рабочей силой, можно новую виллу построить.

Наиболее любопытные из числа молодых попытались как-то ночью подобраться к вилле и посмотреть, что там происходит. Однако они наткнулись на вооруженную охрану и еле унесли ноги.

Наконец, ремонт был закончен. Но в виллу не въехал ни командующий оккупационными войсками, ни его заместитель, ни другое важное лицо. Здесь поселился всего-навсего угрюмый лейтенант с командой солдат. У ворот был поставлен часовой.

И странное дело. Днем вилла была погружена в тишину. Лишь по ночам здесь начиналось оживленное движение. Приезжали и уезжали машины, во всю мощь гремел громкоговоритель. Окрестные жители терялись в догадках: что за странный образ жизни? Но однажды сквозь звуки музыки прорвались крики, полные такого отчаяния и муки, что у обитателей соседних домов волосы встали дыбом.

— Господи помилуй! — крестились перепуганные австрийцы, ворочаясь с боку на бок в своих постелях. — Там, должно быть, само адово пекло!

Они, конечно, ошибались. Разумеется, это не было адово пекло, а лишь следственная тюрьма Си-Ай-Си. Впрочем, разница была не так уж велика…

В ночь на четырнадцатое июля ворота виллы распахнулись перед черной автомашиной со спущенными занавесками. Шурша резиной, машина прокатила по дорожке, усыпанной гравием, и подъехала к боковому входу виллы. Центральный вход на стеклянной веранде была наглухо закрыт и никогда не открывался.

— Выходите, — сказал Вальнер. — Приехали!

Макс, пригнув голову, вылез из машины. Звякнули наручники. Позади пленника встали безмолвные стражи.

Дверь отворилась. На порог вышел лейтенант.

— Доставили? — с сильным акцентом спросил он.

— С трудом, мистер Уоткинс… Драчливый клиент.

Уоткинс презрительно скривил рот.

— Потому что вы бабы. У меня он и пальцем не шевельнет.

— Конечно, мистер…

Вальнер поклонился чуть ниже, чем требовало приличие. Он сам побаивался этого типа, которому, как он знал, Мерфи вручил неограниченную власть над заключенными. Один из сотрудников полковника в минуту откровенности даже намекнул инспектору, что лейтенант сам весьма охотно приводит в исполнение смертные приговоры.

Уоткинс осмотрел Макса с головы до ног и приказал:

— Снимите с него ваши браслеты. Здесь они не нужны… Так. А теперь можете ехать, господа. — И бросил Максу: — Заходи в помещение. Ну?!

Макс открыл дверь. Цементные ступени вели вниз. Он стал медленно спускаться. Уоткинс шел позади.

Они оказались в просторной комнате. За столом, на котором были разложены бумаги, связки ключей, карманный фонарь и другие мелкие предметы, сидел вооруженный пистолетом солдат с одутловатым лицом и ярко-рыжими волосами.

— Фамилия? — спросил он, едва Макс перешагнул порог комнаты.

— Гупперт, — ответил Макс. Он решил пока не сопротивляться. Нужно сначала выяснить, что они от него котят.

— Как, как? — состроив отвратительную гримасу, переспросил солдат.

— Макс Гуп-перт, — он четко выговорил каждый слог. — Теперь понятно?

— Нет, не понятно! — Это сказал лейтенант. — Тебя зовут Иоганн Миллер. Так и запиши, Джим, — обратился он к солдату, склонившемуся над регистрационной книгой. — Иоганн Миллер, обвиняется в убийстве Марты Вебер, своей сообщницы по шпионажу среди американских офицеров. Кроме того, готовил покушение на жизнь командующего американскими оккупационными войсками. Записал?

— Что за чушь! — воскликнул Макс. — Ведь все это ерунда, вы сами прекрасно знаете. Что вам от меня надо? За что вы меня задержали?

— А за то, что мне не нравится выражение твоего лица.

Уоткинс подошел вплотную к Максу и уставился на него своими холодными глазами. Жаль, что Мерфи приказал пока не трогать пленника. Но ничего, позднее, когда этот красный не будет больше нужен полковнику, он, Уоткинс, возьмет свое.

Лейтенант медленно отвел взгляд от Макса.

— Записал, Джим?

— Да.

— Отведи в четвертую. Кажется, она пуста.

— Нет, там вчерашний. Пустых сейчас нет.

— Гм… Тогда помести его в третью.

— Там… как его… Фрелих.

— Ничего, тот безвредный… Одень Миллера.

Рыжеволосый солдат взял со стола связку ключей и открыл одну из дверей. Здесь лежала груда тряпья — арестантская одежда.

— Скидывай все свое!.. Ну… — угрожающе протянул лейтенант.

На скулах Макса шевельнулись желваки. Ни за что!

Уоткинс пробормотал грязное ругательство и потянулся за проволочной плетью, висевшей на стене. Но рука его остановилась на полпути. Он вспомнил приказание Мерфи.

— Ладно, веди так, — сказал он рыжему солдату.

Подвал имел несколько этажей. Сопровождаемый солдатом, Макс опустился по одной лестнице, затем по другой. Лишь на третьей площадке они оказались у цели — огромной, обитой железом двери. Солдат, повозившись с замком, широко распахнул ее и отвесил издевательский поклон:

— Прошу, сэр…



Это была просторная камера, тускло освещенная небольшой электролампочкой. От параши, стоявшей в углу, у двери, шла нестерпимая вонь.

Максу сначала показалось, что в камере никого нет. Но рыжий солдат направился вглубь помещения.

— Эй, Фрелих! — Он тронул ногой человека, лежавшего на цыновке. — Вечно спишь!.. Вставай, камрада тебе привел.

Тот вскочил на ноги. Вид у него был довольно необычный. Небритое лицо, длинные всклокоченные волосы, донельзя грязный арестантский костюм производили угнетающее впечатление.

— Здравствуйте, — он подал Максу руку и представился, косясь на солдата: — Фрелих.

Солдат хихикнул.

— Ну, знакомьтесь, знакомьтесь.

Он вышел из камеры, с силой захлопнул дверь. Загремели ключи в замке, и все стихло.

Фрелих снова опустился на цыновку. Он молча рассматривал Макса.

— Что же вы стоите? Ложитесь, не тратьте понапрасну калорий. — И безо всякого перехода спросил: — Вас не избили?

— Пока нет.

— И свою одежду даже оставили? Ого! Чем же вы им так понравились?

Макс пожал плечами.

— Не знаю. Хотели меня одеть в такой же наряд, как у вас, но я отказался. По-моему, было у них желание меня ударить, но потом почему-то раздумали. Я бы все равно не надел, хоть до смерти избили бы! — вдруг вскипел он.

— Да садитесь же, — еще раз напомнил Фрелих. И когда Макс, наконец, сел, сказал: — А теперь расскажите по порядку, за что и как вы сюда попали…

В это время двумя этажами выше лейтенант Уоткинс разговаривал по телефону с полковником Мерфи.

— Только что привезли, сэр.

— Хорошо. Смотрите же, Уоткинс, до моего приезда — ни-ни… Сначала мне надо с ним поговорить.

— Ладно… Когда же вас ожидать?

— По всей вероятности, завтра. Я вам позвоню.

Уоткинс в сердцах хлопнул трубкой по рычагу. Снова полковник начнет возню с арестованным. Что он так церемонится с красными? Все равно ведь от них ничего не добьешься.


В БУДАПЕШТЕ

Пронзительно свистя, промчался встречный поезд. Корнер проснулся. Откинув одеяло, он приподнялся на локте и выглянул в окно вагона.

Было еще серо. Кругом простиралась бесконечная ровная степь. Лишь вдалеке на светлеющем горизонте вырисовывалась гряда холмов.

«Будапешт» — подумал Корнер. Он был в венгерской столице в 1947 году в качестве «корреспондента» и знал, что западная часть города — Буда — стоит на высоких холмах.

Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Корнер сделал руками несколько резких движений. Сон исчез. Корнер оделся и снял с багажной полки чемодан. Было самое время ознакомиться с его содержимым.

Чемодан оказался незапертым. Сверху лежал большой конверт. В нем был сложенный вчетверо лист бумаги.

«Дорогие друзья! От имени венского комитета сторонников мира…» Ага, приветственное письмо конгрессу, которое ему предстоит прочитать.

Корнер пробежал текст глазами. Что ж, прочитать такое письмо не составит особого труда. Хуже будет, если его попросят выступить и рассказать, как он собирал подписи. Но ничего, он и с этим справится. В крайнем случае, сошлется на головную боль или еще что-нибудь и откажется выступать. Так даже лучше. Увлекаться игрой не стоит, иначе у полковника Мерфи может сорваться вторая часть плана.

В чемодане были еще книги, смена белья, несколько пар носков, блокноты. В углу лежала коробочка с набором для бритья. «Побриться, что ли?» — подумал Корнер, проведя рукой по подбородку…

Когда он, уже тщательно выбритый, вернулся в купе, поезд проезжал по пригороду венгерской столицы.

Позади осталась гора Геллерт. На ее вершине в золотых лучах восходящего солнца светилась фигура женщины с пальмовой ветвью в руках — символ вечной благодарности венгерского народа своей освободительнице — Советской Армии.

Впереди блеснула водная гладь Дуная. Поезд загрохотал по мосту.

Через десяток минут экспресс, шипя и отдуваясь, медленно въезжал под свод будапештского вокзала «Келети».

Корнер высунулся в окно. Несмотря на ранний час, на перроне было много народу. Играл оркестр. Стояли улыбающиеся девушки с цветами в руках, пионеры… Венгерская столица торжественно встречала посланцев мира из других стран.

Корнер подхватил чемодан, плащ и вышел на перрон, У дверей соседнего вагона шел митинг. Темнокожий мужчина в спортивном костюме, стоя на подножке, что-то страстно говорил на французском языке.

— Скажите, — Корнер тронул за плечо стоявшего поблизости седоволосого венгра, — не знаете ли, куда должны обращаться гости конгресса?

Венгр обернулся. У него было живое, совсем еще нестарое лицо.

— Вы на конгресс? — спросил он тоже по-немецки.

— Да, — ответил Корнер. — Я из Вены. Меня зовут Макс Гупперт.

Мужчина широко улыбнулся.

— Шандор Надь, — представился он, — уполномоченный будапештского комитета сторонников мира.

Они обменялись рукопожатиями.

— Мы вас искали в пятом вагоне. Там ехали французы, швейцарцы, алжирец… Он как раз выступает.

— Ай-яй-яй! — воскликнул Корнер. — Рядом, оказывается, были такие ребята, а я в своем вагоне помирал с тоски. Какая досада!

Надь подхватил Корнера под руку.

— Пойдемте, дорогой друг, вам тоже придется сказать что-нибудь.

— Нет, нет! — бурно запротестовал Корнер. — Я совершенно не готов…

Но было уже поздно. Надь, поднявшись на подножку вагона, громко сказал:

— Друзья! Разрешите вам представить нашего австрийского гостя Макса Гупперта. Вы все, наверное, слышали эту фамилию. Макс Гупперт собрал в американском секторе Вены три тысячи подписей под Стокгольмским воззванием. Сейчас он скажет нам несколько слов.

Встречающие тесным кольцом обступили Корнера…

Иностранных гостей конгресса поселили в гостинице «Континенталь», на тихой улице Дохань, неподалеку от центра города. Корнер получил отдельный номер.

— Походите по городу, посмотрите на наш Будапешт, — посоветовал, прощаясь, Надь. — Поговорите с людьми, это, пожалуй, будет самое интересное. Вы раньше не бывали в Венгрии?

— Нет, не доводилось, — солгал Корнер.

— Тогда посоветую вам прежде всего осмотреть наш парламент, затем площадь Героев… Знаете что, я пришлю вам прекрасного гида из союза молодежи. Он вас ознакомит со всеми достопримечательностями Будапешта.

Это никак не входило в планы Корнера.

— Нет, нет! Я лучше сам, — запротестовал он. — В одиночку, по-моему, набираешься больше впечатлений.

— Смотрите, вам видней…

Шандор Надь сообщил, что конгресс начинается завтра в десять утра. От гостиницы к зданию, где будет происходить конгресс, пойдет специальный автобус.

— А теперь ложитесь отдыхать. Пожелаю вам спокойной ночи. Или вернее доброго утра, — поправился Надь, взглянув на часы. — Уже четверть шестого.

У двери он обернулся.

— Да, еще одно… Вам нужно будет сдать паспорт портье, — для регистрации… Впрочем, давайте, я сам передам.

Он взял паспорт, еще раз пожелал Корнеру хорошо выспаться и вышел из комнаты.

Корнер облегченно вздохнул. Слава богу, ему не надо будет лично сдавать паспорт. Правда, сходство между ним и тем, другим, на фотокарточке, несомненно, большое — даже пограничник не усомнился. Но все же, если внимательно присматриваться, можно обнаружить кое-какие различия.

Заперев дверь, он обождал несколько минут, напряженно вслушиваясь в тишину. Нет, Шандор Надь не шел обратно. Значит, паспорт уже передан портье. Все в порядке.

Корнер опустил шторы, разделся и лег в мягкую постель. Засыпая, он подумал о том, что еще сегодня нужно будет связаться с «Адвокатом» и передать ему портсигар.

Спал Корнер очень неспокойно. Он то и дело пробуждался и засыпал вновь. Наконец, он окончательно проснулся и посмотрел на часы. Было уже два часа дня.

Наскоро закусив в кафе, которое помещалось тут же, в фойе гостиницы, Корнер вышел на улицу. Через минуту он был в центре города.

Агент американской разведки ветеринарный врач Карой Мереи, зашифрованный под кличкой «Адвокат», работал в одном из центральных учреждений министерства сельского хозяйства. Корнер знал номер телефона Мереи, знал также адрес дома, в котором тот проживал. Поразмыслив, он решил, что лучше всего позвонить Мереи и договориться о встрече.

Ничего, однако, не получилось. Он несколько раз звонил, и каждый раз ему отвечал женский голос. Не оставалось ничего другого, как посетить Мереи на квартире. Но и здесь Корнера постигла неудача. В Буде, на улице Алдаш, как раз у нужного ему дома, собралось много молодых людей. Вероятно, рядом помещался молодежный клуб. Корнер не рискнул заходить в подъезд.

В надежде, что молодежь здесь долго стоять не будет, Корнер битых два часа расхаживал по соседним улицам. Однако ничего не получилось. Молодые люди и не думали уходить. Кто-то принес аккордеон. Раздались веселые песни…

Поздним вечером, уставший, голодный, а главное донельзя раздосадованный неудачей, Корнер вернулся в гостиницу. Портье, пожилой лысый мужчина с добродушным лицом, подал ему ключ от комнаты.

— Макс Гупперт? — спросил он.

— Да.

— Вот ваш паспорт, — сказал портье.

— Ладно, — небрежно бросил Корнер. И, сунув документ в карман, заговорщически подмигнул портье:

— Послушайте, старина, хотел бы я попробовать вашего знаменитого напитка. Как он называется? Кажется, палинка… Вот двадцать форинтов — хватит? Прошу, скажите, пусть пришлют в номер.

— Хорошо… Я скажу…

Портье сдержал обещание. Едва Корнер успел зайти в номер, как в дверь постучали. Вошла хорошенькая черноглазая официантка из гостиничного кафе, которую Корнер приметил еще во время завтрака. В ее руках был поднос.

— Вы заказывали? — спросила она по-немецки.

— Да, да. Поставьте на столик.

Девушка сняла с подноса бутылку. Рядом она положила сдачу.

— Мелочь можете взять себе, красавица, — милостиво разрешил Корнер. Он так и впился взглядом в точеные ножки девушки.

Та вся вспыхнула.

— Спасибо, но у нас это не принято…

Она замялась, не зная, как назвать иностранного гостя — товарищ, гражданин или господин. Затем быстро повернулась и вышла из комнаты.

Корнер недоуменно посмотрел ей вслед. Чтобы официантка отказывалась от таких щедрых чаевых?..

Корнер, вспомнил, как в сорок седьмом году в шикарнейшем ночном баре Будапешта «Эмке Грилль», где обычно кутили иностранцы и богатые венгры, он на виду у всего зала обнял и поцеловал молоденькую златокудрую венгерку, обслуживавшую столик. Никого не удивил и не возмутил его поступок, разве только Шервуд, знакомый офицер из американской части контрольной комиссии, сидевший рядом с Корнером, заржал несколько громче обычного. Да и, собственно, что тут могло вызвать удивление? Всё было в порядке вещей. Со стародавних времен официантки в Венгрии считались «девушками для всех». Чем больше чаевые, тем больше можно было позволить себе в обращении с ними.

А теперь?.. Откуда вдруг взялось у официантки такое чувство собственного достоинства?

Да, с венграми за эти несколько лет произошли непонятные перемены.

Зазвонил телефон.

— Слушаю.

Это был портье. У него есть письмом для Гупперта. Кто принес? Какая-то дама. Нет, она сразу ушла. Хорошо, он пришлет письмо в номер.

Корнер думал, что в письме содержится какое-либо известие о предстоящем конгрессе. Однако, когда он вскрыл конверт, его охватило волнение. На бумаге было напечатано:

«Дорогой Макс! Мицци ждет вашего звонка в двенадцать часов ночи по телефону районного комитета сторонников мира — У-33-547».

Подписи не было. Корнер понял, что сообщение исходит от полковника Мерфи. Но как он сумел передать его в Будапешт?

Раздумывать было некогда. Время подходило к двенадцати. Уничтожив записку и конверт, Корнер спустился к портье.

— Вызовите Вену. У-33-547.

Пока портье связывался с телефонной станцией, Корнер продумал план разговора. Главное, стараться поменьше говорить. Только «да», «нет», «целую» и тому подобное. И как можно скорее закончить разговор. Чтобы у этой… как ее… Мицци не зародилось и тени подозрения.

— Прошу. Вена, — сказал портье.

Корнер взял трубку.

— Милый, ты? — раздался далекий женский голос.


РАЗГОВОР ПО ТЕЛЕФОНУ

— Фрау Гупперт!

— Да!

Мицци сняла наушники и обернулась. За ее стулом стоял инспектор отдела междугородней связи и укоризненно качал головой.

— Фрау Гупперт! Вот уже третий клиент жалуется, что вы не отвечаете на вызов. Если последует еще одна жалоба, я вынужден буду сообщить начальнику отдела.

— Господин Голубек, милый, не делайте этого. — Мицци молитвенно сложила руки и жалобно улыбнулась. — Я постараюсь быть внимательнее.

Голубек, немолодой мужчина с выбритой до блеска головой, смущенно переступил с ноги на ногу. Он был очень сентиментален, этот старый инспектор, и его сердце не могло остаться равнодушным к просьбе женщины, особенно такой хрупкой и нежной, как фрау Гупперт.

— Что сегодня стряслось с вами, Мицци? — спросил он уже неофициальным тоном. — Вы наша лучшая работница, и вдруг такие ужасные вещи. Клиенты жалуются! Может быть, вы больны?

— Одну минуточку, господин Голубек… Да, да! Сейчас.

Быстро соединив очередных абонентов, Мицци сказала:

— Нет, господин Голубек, я совершенно здорова. Но мой муж: вчера уехал в Венгрию на несколько дней, и я очень, волнуюсь. Вот и все.

Голубек удивленно раскрыл глаза:

— На несколько дней в Венгрию? И вы волнуетесь?

— Слушаю… Соединяю… Да, господин Голубек. Волнуюсь так, что места себе не нахожу Кончили? Да Соединяю…

— Чего же тут волноваться?

Заложив руки за спину, он прошел к своей конторке неторопливой походкой стареющего человека. Что за народ эти женщины! Муж ушел вечером к приятелю — они волнуются. Муж уехал — они снова волнуются. Муж приехал — опять переживания и волнения. А он бы на ее месте вовсе не беспокоился. Пусть лучше волнуется муж. Уехал в Венгрию и оставил в одиночестве такую симпатичную жену. Жаль, года уже не те, а то он показал бы этому мальчишке, что значит уезжать без жены.

Мицци и сама не могла толком объяснить причину своего волнения. Вчера, когда она вернулась с вокзала в свою комнатку, та показалась ей такой жалкой и убогой без Макса, что она даже всплакнула, немного. Потом сидела до глубокой ночи и рассматривала фотокарточки Макса. А когда легла, долго-долго не могла заснуть.

И сегодня так щемит сердце. Но ничего, вечером она пойдет в комитет и будет ждать звонка. Раз Макс обещал, значит, обязательно позвонит. Он всегда держит слово.

Макс! Ее Макс. Как она гордится им! Какой он смелый, какой красивый. Ничего, что у него много морщинок на лбу и в уголках глаз, ничего, что в волосах блеснула совсем уж ранняя седина. Он лучше всех, ее Макс!

— Да… Да… Слушаю! Простите, господин… Я только что услышала звонок… Не знаю, возможно, что-нибудь на линии. Иногда случается… Хорошо, соединяю…

Мицци тряхнула головой. Надо быть повнимательнее, иначе могут быть неприятности. Конечно, Голубек ничего не скажет начальнику. Но может найтись клиент, который напишет жалобу, и тогда никакой Голубек ее не спасет. А потерять место сейчас, когда кругом столько безработных, совсем никуда не годится. И так они с Максом еле сводят концы с концами.

Но мыслям разве прикажешь! Они назойливо лезут вновь и вновь.

Вот какой-то клиент Попросил Земмеринг… Земмеринг… Земмеринг… А хозяина завода, где она работала в коммутаторной, звали Земмер, Гуго Земмер. Этот чванливый господин с пухлыми и розовыми, как у младенца, щечками не раз делал ей недвусмысленные предложения. Его приставания отравляли ей всю жизнь. И все-таки с заводом связаны ее лучшие воспоминания. Там она познакомилась с Максом.

Лицо Мицци озарилось тихой радостью. Да, она до сих пор гордится, что смогла ему помочь, выручить из неминуемой беды.

Случилось это так. Однажды утром, придя на завод, она увидела, что все идут не на свои рабочие места, а в литейный цех. Заинтересованная, Мицци последовала туда же. Там она впервые увидела Макса. Он стоял, окруженный рабочими, и рассказывал, как простые люди всей земли борются против новой войны, за счастливое будущее.

Мицци слушала его, как зачарованная. Но когда начался сбор подписей, она услышала позади себя тихий шепот:

— Мицци! Мицци! Сюда!

Это был господин Земмер. Как вор, прокрался он на собственный завод. В глазах его горел азарт охотника.

— Мицци, быстрее соедините меня… — Он назвал номер. — Я буду в кабинете.

Мицци побежала в коммутаторную и выполнила требуемое.

— Он здесь, — тихо сказал директор.

— На заводе? — спросил чей-то квакающий голос.

— Да.

— Звоните в МП. У-31-433. Скажите им только адрес. Они уже готовы к выезду.

Мицци ужаснулась. Значит, сейчас приедут молодчики из МП и заберут этого смелого парня.

Директор сказал:

— Дорогая, соедините меня с У-31-433. Живее, прошу вас.

И она решилась. Вся ее неприязнь к наглым парням из МП, к Земмеру, ко всему тому черному, бесчестному миру, который они для нее олицетворяли, сосредоточились в тот момент в быстрых движениях пальцев, набравших номер 003.

— Немедленно выезжайте на завод Земмера… — злорадствуя, слушала она голос директора.

Он назвал адрес и положил трубку. Через окно она увидела, как Земмер, прячась в тени высоких стен, побежал к воротам.

— Жди, жди, — прошептала она.

Минут через десять к воротам завода одна за другой подкатили три пожарных автомашины. Мицци было видно, как, потрясая кулаками над головой, ругался директор Земмер с брандмейстером.

Еще через десять минут Мицци лишилась места. И когда она со слезами на глазах (ох, эти непрошеные слезы!) стояла у ворот и раздумывала, где искать работу, к ней подошел Макс. Он уже знал все.

— Спасибо! — просто сказал Макс и крепко пожал ей руку.

Они познакомились. А вскоре и поженились…

— Да, слушаю… — встрепенулась Мицци. — Нет, что вы, я не спала. Просто я выпила сейчас глоток воды, поперхнулась и не смогла сразу вам ответить… Минут двадцать? Что вы, что вы! Нет, нет, очень прошу вас, не жалуйтесь! Меня тогда выгонят с работы… Спасибо. Сейчас же соединю.

Когда к концу дня Мицци передала дежурство другой телефонистке, она просто удивилась, что все кончилось благополучно. Никогда еще она не работала так рассеянно, как сегодня.

Наскоро закусив, Мицци отправилась в комитет. Обычно по вечерам она избегала выходить из дому — кругом шаталось множество пьяных солдат. Но на этот раз она шла безо всякого страха. Пусть только кто-нибудь посмеет ее задеть! Она крепко сжала рукоятку старого тяжеленного зонтика, который захватила с собой отнюдь не потому, что предвиделся дождь.

В комитете было многолюдно и шумно. Но Хор сразу увидел Мицци.

— Идем сюда.

Он привел ее в кабинет Киршнера. Тот поднялся ей навстречу.

— Садись, Мицци. Сейчас только одиннадцать. Тебе придется ждать целый час.

— А я вам не помешаю? Может быть, мне лучше обождать там, в общей комнате?

— Сиди, сиди, У нас никаких секретных дел нет, скрывать нечего, — усмехнулся Киршнер.

Ровно в двенадцать зазвонил телефон.

— Будапешт, —сказал Киршнер и подал Мицци трубку.

— Милый, ты?

— Я, дорогая, — прозвучало в ответ. — Как дела?

Как изменяло расстояние голос Макса! Или, может быть, он простужен?

— Ты заболел? У тебя такой хриплый голос.

Было слышно, как Макс прокашлялся.

— Да, простыл немного в поезде, — сказал он после недолгого молчания. — Как ты живешь? Скучаешь?

— Очень. Сегодня я так плохо работала, что просто чудом спаслась от увольнения.

Они обменялись еще несколькими малозначительными фразами.

— Дай-ка, Мицци, я с ним поговорю, — сказал Киршнер. — Что-то вы оба растерялись, как жених с невестой.

Он взял трубку.

— Алло, Макс. Это Киршнер. Когда начнется конгресс?

— Завтра.

— Готовишься к выступлению?

— Ага…

В трубке что-то щелкнуло, заскрипело, и сколько Киршнер не дул в нее, никто не отвечал.

— Будапешт кончил разговор, — сказала междугородняя.

Мицци пошла домой расстроенная. Нет, Макс совершенно не умеет разговаривать по телефону. Ни единого теплого словечка. У-у, противный!

И тут же она забеспокоилась. Макс простужен. Не серьезно ли это? Ведь он никогда не скажет, что болен, все отшучивается.

Хор, провожавший Мицци до дома, потешался над ее опасениями. Что она волнуется? Пройдет еще два дня, и вернется ее Макс обратно целым и невредимым. Ну, с насморком, подумаешь, какая болезнь. …Какой подарок обещал он привезти из Венгрии?

Но Мицци лишь тяжело вздохнула. Не надо ей никаких подарков, лишь бы только Макс вернулся здоровым.

…Была уже глубокая ночь, когда Киршнер закончил дела в комитете. Дома он вспомнил, что еще не обедал. Осторожно, чтобы не разбудить жену и детей, налил из термоса в чашку горячий кофе.

Отпивая глоток за глотком, Киршнер стал просматривать газеты. Днем не хватило времени.

Его внимание привлекла небольшая заметка в американской «Винер курир». Удивившись, он начал листать другие газеты. Так оно и есть! Сегодня многие правые газеты поместили сообщение о предстоящем конгрессе сторонников мира в Венгрии. В заметках говорилось также и о том, что на этом «коммунистическом» конгрессе будет присутствовать гость из Вены — «известный коммунист» Макс Гупперт.

«Удивительно, — подумал Киршнер. — Обычно ведь они старательно замалчивают такие вещи».

Он долго сидел, погрузившись в раздумье. И лишь когда на востоке занялась заря, Киршнер начал укладываться спать.


МЕРФИ ПРИХОДИТ В ЯРОСТЬ

Легко спросить «за что вы сюда попали?». Но как мог Макс ответить на этот вопрос?

— Я лучше расскажу вам, как я сюда попал. Остальное и для меня неясно.

Он подробно изложил соседу по камере свою печальную историю. Фрелих не прерывал его. Лишь когда Макс кончил, он спросил:

— Как же вас зовут?

— Макс Гупперт.

— Гупперт… — Фрелих наморщил лоб, силясь что-то вспомнить. — О вас, по-моему, была статья в журнале «За мир». Насчет вашей работы на вагоностроительном, кажется.

— Была такая статья, — сказал Макс. — Примерно год тому назад.

— Да, не позже. В то время меня и арестовали.

— Как! Вы уже сидите здесь целый год?

Макс подумал, что ослышался, но Фрелих подтвердил:

— На днях исполняется год. Вы думаете, что Си-Ай-Си скоро выпускает тех, кто попался в ее руки?

У Макса кольнуло в сердце. Значит, и ему… Пронеслись мысли о Мицци, о товарищах… Но он отогнал тревогу. Ведь у Си-Ай-Си не могло быть никаких оснований, чтобы задержать его, решительно никаких.

— А за что же вас посадили? — спросил он у Фрелиха.

Тот невесело усмехнулся.

— Знаете, на этот вопрос мне так же трудно ответить, как и вам. Может быть, вам что-нибудь скажет моя настоящая фамилия. Меня зовут Герман Марцингер.

— Вот как! — Макс не мог сдержать возгласа изумления. Это имя знала вся Австрия.

Марцингер был молодой талантливый писатель. Он держался прогрессивных взглядов, хотя и не был коммунистом. С год назад он исчез при загадочных обстоятельствах. Проведенное следствие не дало никаких результатов. «Винер курир» разразилась по этому поводу серией статей американских специалистов-криминологов. Они недвусмысленно намекали, что в исчезновении Марцингера повинны коммунисты.

Однако вскоре грянул гром. Марцингер, который, как и подозревали его друзья, был похищен американской разведкой, сумел прислать в редакцию одной из газет записку с указанием своего местонахождения. «Эти негодяи пытают и мучают меня, — говорилось в записке. — Они угрожают мне смертью. Они хотят, чтобы я стал их шпионом».

Поднялась волна возмущения. Организаторы похищения Марцингера были вынуждены признать, что Марцингер находится в их руках. Они заявили, что писатель замешан в аферу с сигаретами и вскоре будет передан австрийскому суду, как злостный спекулянт.

Но никто, разумеется, не верил этой наглой лжи.

— Они убили бы меня втихомолку, если бы не началась такая кампания, — сказал Марцингер. — А теперь волей-неволей придется им судить меня открытым судом. Я, конечно, не сомневаюсь, что они уже сфабриковали дело, нашли свидетелей, представили доказательства. Они предпримут все, чтобы упрятать меня, хотя бы на несколько лет и сломить морально. Но мы еще посмотрим, кто будет победителем. Для меня сейчас самое главное — вырваться из лап Си-Ай-Си. А потом… а потом я рассчитаюсь с ними. Понимаете, я напишу книгу. Собственно, она уже готова. Осталось только изложить на бумаге. И заголовок готов: «Самое черное дело»… Это работники Си-Ай-Си делают самое черное дело, — пояснил Марцингер. — Их используют те силы, которые стремятся рассорить народы. Ведь и американцы, и русские, и французы, и австрийцы — все хотят жить в мире и дружбе. Зачем народам война! И вот на сцену выходят клеветники, дезинформаторы, профессиональные солдаты холодной войны, вроде агентов Си-Ай-Си. Они организовывают самые подлые провокации, пропитывают ядом атмосферу, натравливают народы друг против друга. И не гнушаются для этого никакими средствами. Если бы вы только знали, как они старались заставить меня участвовать в их грязных делах. Я здесь пережил такие вещи, такие вещи…

Марцингер остановился. Не стоит расстраивать Макса.

— Знаете что, — Марцингер привычным жестом запахнул полу своего арестантского халата, — давайте спать. Уже поздно. У нас впереди еще много времени. Успеем наговориться всласть… Спокойной ночи!

Он отвернулся к стене.

— Скажите, — спросил Макс, — почему они вас считают… ну, как сказать…

Марцингер снова повернулся к нему:

— Рехнувшимся?

— Да. Я это заметил по тону, которым разговаривал с вами рыжий.

— Очень просто, — ответил Марцингер. — У этих суперменов настолько развит интеллект, что каждого, кто поступает и говорит не так, как они, считают не совсем нормальным. Впрочем, я и не стараюсь их разубеждать. Во-первых, это, видимо, просто невозможно. А, во-вторых, с некоторых пор я стал замечать, что так даже лучше. Надо мной теперь лишь смеются, в то время как раньше пускали в ход кулаки. А мне важно сберечь себя… Так пусть пока смеются… А теперь — приятных сновидений.

Он снова отвернулся к стене.

Лежа с открытыми глазами, Макс обдумывал свое положение. Нет, похитители не ошиблись. Им нужен именно он, Макс Гупперт. Зачем? Кто их знает! Вероятно, хотят сделать его шпионом. Этот тип с пустыми глазами, несомненно, пустит в ход все средства. Но не выйдет! Разве можно изменить тому, ради чего живешь!

Макс встал и медленно прошелся по камере. Его внимание привлекла полустертая надпись на стене. Он подошел ближе и, напрягая зрение, прочитал: «Будьте прокляты, звери!»

Рядом были и другие надписи. Все они говорили о страданиях, перенесенных заключенными этой камеры. Но надписи говорили и о другом: о несгибаемом мужестве, о безграничной вере в победу:

«Они грозятся убить меня. Да здравствует свободная Австрия!»

«Ами го хом!»

«Мы хотим свободы!»

«Уоткинс — сатана. Когда его будут судить, напомните ему обо мне».

Макс скрипнул зубами. Он совершенно не чувствовал страха. Ему хотелось только одного, чтобы все, что должно с ним совершиться, произошло быстрее, сейчас же… Чтобы не было этого томительного, гнетущего ожидания.

Но часы шли, а никто не приходил. Лишь когда по подсчетам Макса уже наступило утро, загремели ключи в замке.

Рыжий солдат швырнул на цементный пол камеры кусок хлеба:

— Получай жратву… Здесь на двоих.

Никто не пришел за Максом и днем. Даже Марцингер удивился.

— Это либо хорошее предзнаменование, либо очень плохое, — сказал он Максу. — Бросьте думать и ложитесь отдыхать. Возможно, они пытаются взять вас измором, хотят, чтобы вы истрепали себе нервы, томясь неизвестностью.

Макс последовал его совету. Съев свой ломоть хлеба, он улегся на циновку и вскоре забылся тяжелым, неспокойным сном.

Но долго спать не пришлось. Его разбудил грубый оклик:

— Иоганн Миллер! Выходи! Живей…

Макс быстро поднялся. В дверях камеры стоял Уоткинс. Прищурив глаза, он смотрел на Макса, и на губах его играла недобрая усмешка.

Пройдя несколько совершенно пустых комнат, они оказались в просторном кабинете. У открытого книжного шкафа стоял низкорослый толстяк в американской униформе и листал книгу.

— Иоганн Миллер доставлен, сэр, — гаркнул Уоткинс.

Мерфи обернулся и с любопытством взглянул на Макса. В жизни австриец гораздо меньше похож на Корнера, чем на фотокарточке. Но все же между ними большое сходство.

— Можете идти, Уоткинс, — сказал полковник. А затем, когда лейтенант вышел, добавил вкрадчивым голосом:

— Мы с вами лучше поговорим без свидетелей. Не так ли, господин Гупперт?

— Мне с вами разговаривать не о чем, — громко сказал Макс. — Я требую, чтобы вы немедленно освободили меня.

Полковник уселся в кресло, закурил сигару.

— А если я не удовлетворю ваше требование, что тогда?

Макс махнул рукой и отвернулся. Ни к чему весь этот разговор.

— Будет дипломатический скандал? Или серьезные международные осложнения? Ваша жена напишет письмо в ООН? — рассмеялся Мерфи.

Он почувствовал, что перед ним достойный противник. Такие с первого щелчка не сдаются. А времени мало, чертовски мало… Может быть, попробовать действовать напрямую?

— Послушайте, Гупперт, — полковник старался говорить как можно мягче. — Я не желаю вам зла. Вы мне даже нравитесь, и я готов вас выпустить сию же минуту. Но дело не в моих личных симпатиях. К сожалению, обстоятельства сложились так, что сейчас вы представляете для нас известный интерес. Нужно, чтобы вы оказали нам небольшую услугу. Мы — деловые люди и готовы щедро вознаградить вас за это.

Макс продолжал хранить молчание.

— Понимаете, выбор у вас очень ограничен. Вопрос стоит так: или вы окажете нам эту услугу, или же, — тут Мерфи сделал многозначительную паузу, — или мы будем вынуждены устранить вас. В первом случае прекрасное вознаграждение, переезд на постоянное жительство в Штаты вместе с женой — кажется, ее зовут Мицци, не так ли? — беззаботная веселая жизнь. Во втором случае… В общем, вы понимаете… Клянусь, я не стал бы долго раздумывать.

С минуту оба молчали.

— Вы упрямы, — снова заговорил полковник. — Это может вам дорого стоить. Будьте же разумнее. От вас требуется немногое. По возвращении из Венгрии вы должны выступить с разоблачениями народно-демократического режима. Голод, всеобщее недовольство, зверства коммунистов и всякое такое… Текст составим вместе.

Макс презрительно усмехнулся.

— Грубо работаете, мистер. Неужели вы думаете, что, сняв меня тайком с поезда, уже добились своего? Да ведь теперь все мои друзья наверняка знают, что я исчез. И легче легкого им будет доказать, что в Венгрии я даже и не бывал.

— Если вас только это смущает, то извольте… Взгляните!

Это была газета компартии Австрии — «Эстеррейхише Фольксштимме». Внизу страницы было обведено красным карандашом: «Среди делегатов, прибывших на конгресс, находится и представитель венских борцов за мир Макс Гупперт».

— Ну как?

Красное, потное лицо полковника сияло. Макс прищурил глаза:

— Ничего не выйдет! Там тоже не дураки. Быстро разберутся, что к чему, и вашему человеку — крышка.

Вместо ответа Мерфи кинул на стол две фотокарточки.

— Посмотрите.

На одной фотокарточке был он, Макс. А на другой… Что за наваждение! Этот американский офицер очень похож на него.

— Теперь понятно?

Конечно, Макс не мог знать всего. Но он понял, что вместо него в Венгрию уехал американский разведчик, который займется там грязными делами.

Лицо Макса побелело, как мел. В нем все кипело от ненависти.

— Мне неизвестно, какую подлость вы задумали, господин разведчик. Вероятно, что-нибудь очень мерзкое. Но я могу сказать вам лишь одно. Если вы хотите использовать меня в какой-нибудь авантюре, то ничего у вас не выйдет. Ничего!

Полковник ухватился за ручки кресла.

— Уоткинс! — позвал он.

И когда тот вбежал, произнес, скривив рот:

— Поговорите с ним по душам.

Уоткинс взял под козырек. Его глаза заблестели злым торжеством.

Зашли два рослых солдата. Они вывели Макса в соседнюю комнату.

Но полковник передумал. Черт возьми, нельзя же быть таким чувствительным. Красный, разумеется, должен поплатиться за свою наглость, но не сейчас. Он, возможно, еще понадобится. А если предоставить действовать Уоткинсу, то Гупперт быстро превратится в мешок с перебитыми костями. Это никогда не поздно сделать.

Он позвал лейтенанта обратно.

— Отведите его в камеру, Уоткинс, я дожидайтесь дальнейших распоряжений.

— Поздно, полковник, — развел тот руками. — Вы же сами сказали…

От него несло винным перегаром.

— Не ваше дело! — отрезал Мерфи. — Выполняйте немедленно!

Но Уоткинс как будто и не слышал. Нагло усмехаясь, он сел в кресло и развалился в нем, всем своим видом показывая, что не собирается шевельнуть и пальцем, чтобы исполнить приказ.

Полковник рассвирепел. Какая наглость! Изрыгая проклятья, он бросился в соседнюю комнату.

— Прекратить! — приказал он солдатам, привязывавшим Макса к длинной доске.

Однако те, покосившись на полковника, продолжали свое дело.

— Прекратить! — задыхаясь, завопил Мерфи, поряженный этой неслыханной дерзостью.

— Ничего не выйдет, полковник, — усмехнулся подошедший Уоткинс. — Помните, вы говорили: «Они должны слушаться только вас»… Ну ладно. Ребята, отвяжите красного…

— Вы головой отвечаете за Миллера, понятно? — сказал полковник лейтенанту, усаживаясь в машину. — А о сегодняшнем случае у нас будет еще особый разговор.

Мерфи захлопнул дверцу. Нет, разговорами тут не помочь. Уоткинс и его банда совершенно отбились от рук. Нужно немедленно принимать меры…

Так случилось, что Макс, к его несказанному удивлению, вернулся в камеру целым и невредимым.


ТАКСИ ИА-328

Капитан Гарри Корнер никак не мог предположить, что присутствие на конгрессе сторонников мира станет для него трудным испытанием. Подумаешь, конгресс, — рассуждал он. — Соберется несколько сот человек и будут произносить речи. Вот и всё! Быть на конгрессе, пусть даже зачитать приветственное письмо — самая легкая часть его задания.

Но оказалось, что все это далеко не так просто.

Одной из первых на конгрессе выступила делегатка венгерской области Сольнок, немолодая, лет сорока-сорока пяти женщина с открытым приветливым лицом. Она говорила тихо и просто. Но в словах ее звучала такая глубокая убежденность, такое спокойствие и сила, что Корнеру (он слушал перевод речи на немецкий) с первых же минут выступления стало не по себе.

— Недавно я видела в газете фотоснимок из Кореи, — говорила женщина. — Обезумевшая от горя мать рыдает над своей убитой крошкой… Страшный снимок! Я вспомнила свое горе… Приходилось ли кому-нибудь из вас держать на руках своего собственного умирающего ребенка? — неожиданно обратилась она к притихшему залу. — Думаю, что немногим, к счастью. А у меня вот на этих самых руках, — она протянула вперед свои руки, — умерла девочка, моя дочка Марика. Всего три годика прожила она на свете. Поблизости разорвалась бомба. Осколок попал ей в живот. Как она кричала: «Мама, мама, больно!» Я видела, я чувствовала, как уходит жизнь из ее искалеченного тельца. Я рвала на себе волосы. Но что я могла сделать?.. Она умерла, моя Марика. Умерла на моих руках. Но возмездие настигло фашистских бандитов. И когда их поганый пепел был развеян по ветру, я пришла на могилу своей маленькой дочки и сказала: «Спи спокойно, Марика, больше не будет в мире убийц».

Женщина глубоко вздохнула.

— Но нет, оказывается, я тогда ошиблась. Есть еще в мире дикие звери, которым мало крови моей Марики. Они тянутся за жизнью моей второй дочери — моей Каталины. Они тянутся за жизнью миллионов, сотен миллионов людей. И снова склоняются над своими окровавленными детьми корейские, вьетнамские, малайские матери…

Но люди теперь уже не те. Я стала другой, вы стали другими, все честные люди на земле стали другими. Мы знаем теперь, кто превращает в золото потоки человеческой крови. И мы говорим поджигателям новой войны: остановитесь, пока не поздно! Страшен гнев народа, и поздно будет просить пощады, когда над вашей головой сверкнет карающий меч. Берегитесь тогда! Пощады не будет!

Голос женщины звенел в тишине огромного зала. Корнеру казалось, что она смотрит прямо на него, что ее гневный голос обращен именно к нему. Делегатка Сольнока уже давно сошла с трибуны, уже выступали другие делегаты конгресса, а в ушах Корнера все еще звучало грозное, предостерегающее слово: «Берегитесь!»

Усилием воли ему, наконец, удалось сбросить охватившее его оцепенение. Он вышел в буфет и выпил один за другим несколько стаканов воды…

Добравшись до гостиницы, Корнер первым долгом кинулся к бутылке. Чудесная штука, эта палинка! Несколько глотков — и ты совершенно другой человек.

Корнер стал прохаживаться по комнате. Страх быстро улетучивался. Ему даже стало немного смешно. Что сказал бы Мерфи, если бы увидел своего лучшего разведчика в таком состоянии? Наверное, старика хватил бы удар.

А он, Корнер, тоже хорош! Перепугался слов какой-то истеричной венгерки. Подумаешь, девчонку у нее убило. У многих убило, и еще у скольких убьет!

Проклятая ведьма! Попадись она ему сейчас, он бы, не задумываясь, задушил ее собственными руками. Прав Мерфи, всех их надо атомной бомбой!

Он нащупал коробочку, по-прежнему лежавшую у него в брючном кармане. Хотя эта штучка и не атомная бомба, но все же она доставит венграм немало забот.

Был уже пятый час. Работа в учреждениях подходила к концу. Надо позвонить Карою Мереи, а если его снова нет на работе, то придется зайти на квартиру. Пусть у его ворот соберется хоть вся молодежь города. Скоро двое суток, как он в Будапеште, а дело еще не двинулось с места.

По телефону, как и вчера, ответила женщина. Корнер повесил трубку. Опять невезение! Надо идти на улицу Алдаш.

Пешком не хотелось. Корнер остановил свободное такси.

— Говорите по-немецки? — спросил он шофера.

— Немного, — ответил тот. И в свою очередь поинтересовался:

— А вы гость конгресса сторонников мира?

Корнер мысленно выругал себя за оплошность.

— Нет, я в Будапеште по торговым делам.

— Из Германии, стало быть, — догадался словоохотливый шофер.

— Да… Вот что, камрад, мне хочется осмотреть Буду. Езжайте через мост, а там я скажу куда…

Он не хотел называть шоферу нужную улицу.

Машина поехала. Время от времени Корнер произносил: «направо», «налево», «через мост». Так они добрались до переулка рядом с улицей Алдаш.

Здесь Корнер расплатился с шофером.

— Зайду к одной знакомой, — весело сказал он.

— Ясно! — подмигнул шофер. И тут же добавил озабоченно:

— А мне придется подкачать скаты. Совсем ослабли…

На этот раз возле дома, где жил Мерен, никого не было. Корнер быстро зашел в парадную и уверенно свернул налево.

В Вене он тщательно изучил план дома. В конце коридора должна быть лестница. Она ведет на второй этаж. Там две двери: правая — на чердак, левая — к Мереи.

Деревянные ступени заскрипели под ногами Корнера. Он стал подниматься осторожнее, стараясь переносить тяжесть тела на перила. Но все же ступени продолжали поскрипывать.

В одной из квартир нижнего этажа послышались легкие быстрые шаги. Распахнулась дверь. Вышел смуглый мальчик лет двенадцати с пионерским галстуком на шее. Увидев на лестнице человека, он что-то спросил по-венгерски. «Вам кого?» — догадался Корнер. Не ответить было нельзя.

— Мереи Карой, — сказал Корнер.

Мальчик широко раскрыл глаза и произнес несколько венгерских слов. Корнер уловил слово «реакционный» и насторожился. Он спустился с лестницы и подошел к мальчику.

— Не понимаю, — дружелюбно улыбнулся он. — Если умеешь, скажи по-немецки.

По лицу мальчика промелькнула тень беспокойства.

— А зачем вам Мереи? — спросил он, тщательно выговаривая трудные слова. — Вы откуда?

— Много будешь знать, скоро состаришься, — попробовал отшутиться Корнер.

— Мереи там больше не живет, — сказал мальчик, подозрительно посматривая на Корнера. Тот почуял неладное.

— А где же он?

— В тюрьме. Два дня тому назад его арестовали.

— О!..

Почему маленький чертенок так и смотрит на него во все глаза? Ах да, ведь он пионер. Ну, это проклятое племя. Мальчишка непременно увяжется за ним, проследит, быть может, до самой гостиницы, узнает фамилию… Нужно тотчас же избавиться от него.

Корнер украдкой оглянулся. В коридоре никого не было. Он подскочил к мальчику и изо всех сил ударил его кулаком по голове. Мальчик не успел даже вскрикнуть и, как подкошенный, повалился на пол.

Корнер склонился над ним, протянул вперед руки…



— Фери, Фери! — позвал женский голос из глубины квартиры.

Корнер стремглав кинулся на улицу. Позади в коридоре раздался пронзительный крик. «Она за мной не побежит, — мелькнуло у него в голове. — Ей теперь хватит хлопот с мальчишкой. Пока она приведет его в чувство…»

Корнер завернул за угол и пошел не спеша. Такси стояло на прежнем месте. Шофер укладывал насос в кабину.

— Что так быстро? — улыбаясь, спросил он.

— Знаете, не оказалось ее дома… Придется в другой раз. Поехали, что ли…

Такси уже отъехало метров тридцать, когда из-за угла выбежала девушка. В переулке никого не было. Куда же делся этот негодяй? Она ведь ясно видела: он бежал сюда…

Вот что! Такси!.. Загородив рукой глаза от яркого солнца, девушка прочитала номер машины. Затем пошла обратно.

На пороге дома ее встретил смуглый мальчик. Голова его была обвязана полотенцем.

— Ну как, Маргит?

— Уехал… Такси ИА-328.


ПО СВЕЖЕМУ СЛЕДУ

Когда майору Ласло Ковачу доложили, что его спрашивает какой-то пионер, он устало махнул рукой:

— Поговорите вы с ним сами, Бела. Я сегодня впервые за сто лет собрался с женой в оперу. Она очень обидится, если я ее подведу. Дело-то, вероятно, пустяковое: ребятишки опять «шпиона» выследили.

Но старший лейтенант Бела Дьярош отрицательно покачал головой.

— Нет, товарищ майор, тут нечто посерьезнее. У мальчика перевязана голова, и он пришел не один, а с сестрой-студенткой.

Ковач тяжело вздохнул. Посещение оперы отодвигалось на дальнейшие сто лет.

— Что ж, просите их сюда.

Ковач внимательно выслушал сбивчивый рассказ мальчика. Да, Дьярош прав. Этим делом придется заняться по-настоящему. К такому, как Мереи, не приходят для того, чтобы распить на досуге чашку кофе.

— Как же ты успел заметить номер такси? — спросил он мальчика.

Фери переглянулся с девушкой.

— Это Маргит. Я не мог бежать. Голова очень болела, — оправдываясь, сказал он.

— А как ты думаешь, почему он тебя ударил?

— Он сначала посмотрел на мой галстук, а потом сжал губы и как подскочит ко мне… Хорошо хоть, что я успел закрыться руками… Наверно, он решил, что я пойду за ним.

— И ты бы в самом деле пошел?

— Конечно.

— И не было бы страшно?

— Я ведь пионер, — сказал мальчик, а в голосе его зазвучала гордость. — Пионеры ничего не должны бояться. Вы слышали о Павлике Морозове?

Ковач, как ни силился, не смог удержать улыбку.

— Да так, краем уха.

Мальчик обрадовался:

— Тогда я вам расскажу…

И, не обращая внимания на отчаянные жесты Маргит, Фери принялся рассказывать со всеми подробностями.

Майор, разумеется, отлично знал историю отважного советского пионера. Но он не стал перебивать мальчика. Пока тот рассказывал, он думал о том, что вражеским, агентам с каждым годом становится все труднее творить свои черные дела на венгерской земле. Даже вот такие малыши выступают сознательными защитниками интересов государства.

Он сердечно поблагодарил Фери и его сестру. Затем, когда они вышли, приказал старшему лейтенанту Дьярошу:

— Нужно немедленно разыскать шофера такси.

Оставшись один, майор подошел к рукомойнику. Отвернув до отказа кран, он нагнулся и подставил голову под сильную струю холодной воды. Ковач уже почти сутки находился на работе, и это давало себя знать. А ведь предстояла еще одна бессонная ночь.

Затем он позвонил домой.

— Клари, — сказал он, — мне не хочется сегодня идти в оперу. Что? Нет, пройтись тоже не хочу… И кушать не хочется, я уже здесь поел… Когда приду домой? Нет, не поздно… Ну что ты, конечно, раньше утра… Клари, сейчас неудобно об этом. У меня полный кабинет народу, — для большей убедительности майор заговорил почти шепотом, — приеду домой, все тебе объясню. До свиданья, дорогая!

Повесив трубку, Ковач на секунду призадумался. Конечно, так никуда не годится. Бедняжка Клари, она видит его только во сне. Но что поделаешь, если враги не дают спокойно жить. Он ведь поставлен партией на самый передний край. И хотя войны нет, он все равно на фронте.

Майор пододвинул к себе листок бумаги и принялся выводить мудреные профили. Это была его давняя привычка: когда о чем-нибудь задумывался, то непроизвольно брал в руки карандаш и принимался за рисование.

Собственно, ничего особенно нового не произошло. Мереи арестован, а его ищут. Обычная история. Кто ищет? Это тоже ясно. Мальчика ударили не потому, что у него на носу веснушки. Посетитель боялся, что его выследят. А Мереи показал, что после отъезда Уоллиса из Венгрии он до сих пор не имел никаких связей. Поэтому логично предположить, что его искал человек, который должен был восстановить потерянные связи.

Кто этот человек? Мальчик описал его так: лет тридцати, тонкое лицо, светлые глаза, блондин… Немецкий язык… Но это могло быть маскировкой… Гм, маловато… Впрочем, посмотрим, что скажет шофер.

Бумага быстро заполнилась всевозможными уродцами. Майор отодвинул кресло в сторону и поднялся.

Нужно разобраться как можно быстрее. Есть сведения о том, что Си-Ай-Си готовит большую диверсию с применением новых средств тайной войны. Возможно, это уже начало. Мереи — крупная птица. Его не стали бы беспокоить из-за мелочи.

Майор вспомнил длинноносую, унылую физиономию Мереи. Это большая победа, что удалось обезвредить гадину. Старый ветеринарный врач с ханжеским лицом набожного пройдохи был одним из опаснейших американских шпионов. Впрочем, американцы — уже его четвертые хозяева. Сначала он служил в австрийской тайной полиции, потом одновременно работал на англичан и гестапо, а затем уже по наследству достался американцам. Свой провал он воспринял довольно спокойно.

— Что ж, должно было когда-нибудь случиться, — сказал он на первом допросе. — Ничто не вечно под луной.

Затем он деловито осведомился:

— Есть шанс остаться в живых?

А когда ему разъяснили, что его единственный шанс заключается в чистосердечном признании, он заговорил с такой торопливостью, что стенографистка с трудом поспевала за ним…

В дверь постучали. Это вернулся старший лейтенант Дьярош.

— Ваше приказание выполнено, товарищ майор.

В комнату, нервно теребя в руках засаленную кепку, вошел шофер.

— Добрый вечер, сказал он и скромно встал в сторону. Он никак не мог догадаться, зачем понадобился, и чувствовал себя весьма стесненно.

Но неловкость и стеснение моментально исчезли, когда шофер узнал, что интересует майора. Он быстро заговорил:

— Да, да, был у меня сегодня такой клиент. Он мне самому показался подозрительным. Понимаете, ничего, ну ровным счетом ничего не соображает по-венгерски.

— Ужасно, — усмехнулся майор.

— А? — Шофер на мгновение опешил, а затем продолжал с удвоенной быстротой: — И вообще у него очень подозрительный вид… Шляпа какая-то странная. Я сразу подумал, что он, должно быть, известный карманник или спекулянт международного класса.

И он пустился в длинные рассуждения о том, какими признаками преступника обладал, по его мнению, таинственный пассажир.

Майор вежливо ждал. Однако красноречию шофера не было предела. Пришлось прервать его:

— Все это очень интересно, но, к сожалению, не относится к делу. Я попрошу вас ответить на мои вопросы…

Из слов шофера выяснилось, что пассажир, о котором шла речь, и иностранец, разыскивавший Мереи, был одним и тем же лицом.

— Где вы его высадили?

— В центре города.

— Точнее.

— У Национального театра.

— И последний вопрос. Не говорил ли он вам случайно, откуда приехал в Венгрию?

— Я сам его спросил. У меня ведь здесь тоже кое-что есть. — Шофер прищурил глаз и многозначительно постучал пальцем по лбу. — С этого я и начал разговор — не делегат ли он мирного конгресса. Нет, говорит, я из немецкой торговой делегации. Ну, думаю, знаем тебя, не в первый раз…

На прощанье шофер долго жал руку майору Ковачу.

— Так что, если я понадоблюсь, вы не стесняйтесь, товарищ майор. В любое время дня и ночи. Адрес запомнили? — озабоченно осведомился он. — Улица Веселеньи, 82, во дворе, второй этаж, квартира шесть. А если дома нет, то напротив, в пивной у дяди Яноша, обязательно застанете. У него пиво, доложу вам, — лучшего не сыскать во всем Будапеште…

— Фу, — облегченно вздохнул майор, когда словоохотливый шофер, наконец, ушел…

Телефонный разговор с министерством иностранных дел разбил версию о немецкой торговой делегации. Как и предполагал майор, никакой торговой делегации в это время в Будапеште не было.

— Проводили? — улыбаясь, спросил майор у возвратившегося старшего лейтенанта.

— Так точно… Ну и язычок! Его нужно зазывалой на какой-либо аттракцион в Видам-парк[35]. Народ бы валом повалил.

— Это верно. Предложите директору парка… А теперь, прошу вас, приведите ко мне Мереи, Возможно, он что-либо знает.

Но Мереи знал очень мало.

— Разрешите сигаретку, господин майор, — попросил он и потянулся своими старческими склерозными пальцами к портсигару, лежавшему на столе.

Глубоко вдохнув дым, он ответил на поставленный вопрос:

— Должен ли был кто-либо ко мне приехать? Кто их знает! Судя по тому, что Си-Ай-Си за свои деньги требует работы, видимо, должен был. Но кто именно, не знаю, чистосердечно говорю, не знаю. Вы же сами убедились, господин майор, что я выложил все, что знал. А про это, поверьте моему честному слову, ничего не знаю.

Майор поморщился. Этому старому облезлому хищнику никак не шла роль невинного барашка. Но Мереи действительно мог ничего не знать о сегодняшнем посетителе. Зато он должен знать другое.

— Послушайте, Мереи, — сказал Ковач. — Я вам не буду ничего обещать. Вы сами прекрасно понимаете, что за свои преступления должны получить по заслугам. Но если вы ничего от меня не укроете, понимаете, ничего, — подчеркнул он, — постараюсь облегчить вашу участь. А теперь слушайте.

Мереи уселся поудобнее. Его длинное лицо приняло выражение сосредоточенного внимания.

— Вас хотели использовать для не совсем обычного дела. Вы умолчали об этом на допросе.

От майора не укрылось, что старик вздрогнул. В его мышиных глазках, забегавших по сторонам, мелькнула тревога.

— Говорите же.

Мереи молчал.

— Вы согласились участвовать в нем?

Тот беспокойно заерзал на стуле.

— Нет, нет! Что вы, господин майор, — забормотал он. — Об этом и речи не было. Очень прошу вас, я во всем признался… А чего не было, того не было. Да я бы на такое дело ни за что не пошел.

— Подбросили бы еще пару тысчонок, вы и родную мать продали бы… Говорите, что вам известно, — строго приказал майор.

— Я знаю только то, что говорил мне Уоллис, — глухо произнес Мереи. — Когда я в последний раз виделся с ним, он был пьян. Ругался, пытался даже ударить меня, а потом крикнул: «Все, что было до сих пор, это не работа. Вот скоро будет настоящая работа. Слышал про „К-6“? Ха-ха! Мощнейшая штучка! Люди мрут пачками. Всеобщее недовольство. Бунты… Ты проведешь это дело, и тебе на том свете будет обеспечено место рядом с сатаной». И захохотал. А затем, видно, спохватился и давай вертеть обратно. Хотел все обратить в шутку. Но я понял — это серьезно… Вот и все, что я знаю. Хотите — верьте, хотите — нет… Разрешите еще одну сигаретку, господин майор…

Мереи увели. Майор Ковач остался в своем кабинете. Дьярош, ожидавший в соседней комнате, принялся за чтение «Молодой гвардии». Он прочитал не менее пятидесяти страниц, прежде чем Ковач вызвал его к себе.

Дьярош вошел в кабинет. Майор стоял у окна. Тяжелая портьера была отдернута. На улице уже светало. Лицо Ковача показалось Дьярошу посеревшим и очень усталым. Лишь в глазах по-прежнему светились неутомимые молодые огоньки.

— Засиделись сегодня мы с вами, Бела.

«А вчера? А позавчера?» — хотел было спросить Дьярош, но сдержался. Майор мог подумать, что он жалуется на трудности.

— Сейчас идите отдыхать, — сказал майор. — А завтра нужно выяснить, нет ли среди иностранных гостей на конгрессе сторонников мира людей, схожих с посетителем Мереи. Если есть — проверьте, зарегистрировали ли они свои паспорта.

— Слушаюсь, товарищ майор!


ПУТЬ ПРЕДАТЕЛЯ

Было время, когда Миклоша Сореньи звали просто Мики, и он вместе с толпой своих сверстников босиком носился по тихим улицам будапештского пригорода Ракошсентмихая. Мальчик не был ничем примечателен: в меру шумлив, в меру назойлив, в меру веснущат и вихраст. Правда, Мики настойчиво пытался верховодить среди ребят своей улицы. Но эти попытки не приносили ему ничего, кроме синяков и шишек. Мальчишки никак не хотели признавать его превосходство и выбирали себе других главарей.

Борьба за власть кончилась тем, что Мики окончательно рассорился с товарищами и избегал выходить из дому. Мальчик пристрастился к чтению. Один за другим глотал он уголовные романы Эдгара Уоллеса и Филлипса-Оппенгейма, бесчисленные выпуски всевозможных натпинкертонов, шерлокхолмсов и никкартеров.

Отец Миклоша, старый министерский чиновник, всю жизнь страдавший от недостатка образования, поглаживал сына по голове:

— Читай, мальчик, читай… Книги — лучшие друзья человека.

Он не понимал, что бывают разные книги.

Закончив с грехом пополам гимназию, Миклош вступил в жизнь. Он устроился в конторе одного из будапештских заводов. Юноше, жаждавшему приключений и славы, быстро наскучила кропотливая конторская работа. Он считал, что его обошли, и ждал только случая, чтобы проявить себя в полную силу.

С Миклошем сблизился молодой коммунист-подпольщик — Дьердь Прохаска. Он также работал в заводской конторе и обратил внимание на скромного сослуживца. Прохаска дал Миклошу прочитать одну книгу, затем другую, потом предложил посетить интересное собрание:

— Будут говорить умные люди. Ты кое-что поймешь…

Миклош с радостью согласился. Вот как раз то, чего ему не хватает! Тайные сходки, борьба с полицией, опасности, приключения…

Но после нескольких месяцев работы в подполье он пришел к выводу, что это почти так же скучно, как служба в конторе. Не знаешь никого, кроме нескольких членов ячейки, да и те простые рабочие, разносишь по убогим жилищам листовки, собираешь какие-то несчастные филлеры[36] для политзаключенных. Вот и все!

Он твердо решил порвать с коммунистами. Пусть сами устраивают свою революцию!.

Но судьба рассудила иначе. Однажды, когда Миклош, вернувшись с завода, завалился на диван в гостиной и принялся за чтение очередного криминального романа, в дверь громко постучали. Это была полиция. Учинив в квартире форменный разгром, полицейские ушли, захватив с собой и Миклоша.

Приключения начались совсем не так, как ожидал Миклош. Охранник со скучным лицом привычно стукнул арестованного кулаком по шее и сказал двум другим коллегам по ремеслу:

— Для начала высадите ему эти белые штучки.

Миклош схватился руками за рот. Его прекрасные зубы, которыми он так гордился!

А охранники заломили ему руки за спину и повалили на пол. Один из них уже занес над его головой свой кованый железом сапог…

— Нет, нет! Не надо! — что было мочи завопил Миклош и разразился рыданиями.

Охранники переглянулись и подняли его с пола…

Миклошу удалось спасти свои прекрасные белые зубы. Правда, взамен ему пришлось выдать на расправу хортистской полиции своих прежних друзей по ячейке. Но он считал, что это вовсе не такая уж дорогая цена. У него действительно были чудесные зубы. Мать всегда говорила, что им вообще нет цены.

С того дня Миклош стал платным агентом полиции. Для отвода глаз его подержали несколько месяцев в тюрьме, потом судили и оправдали «за недостатком улик». Миклош вернулся в свою контору на заводе, окруженный ореолом мученика.

За сравнительно короткий срок он сумел провести несколько актов предательства, сделавших его одним из самых ценных секретных агентов полиции. Наиболее удачным он сам считал «типографское дело». Ему удалось не только провалить подпольную коммунистическую типографию, но к тому же еще набросить черную тень подозрения в предательстве на ни в чем не повинного человека.

Особых угрызений совести Миклош не испытывал. Он понимал, конечно, что делает далеко не похвальные вещи. Но ведь его заставили — оправдывал он себя. Такова жизнь, ничего не поделаешь! К тому же охранка хорошо платила. Миклош получил возможность пользоваться некоторыми благами бытия, о которых раньше не мог и мечтать.

Начались испанские события. Миклош оказался в Испании с заданием узнать имена бойцов венгерского батальона имени Ракоши. Это было нетрудно. Все в батальоне хорошо знали друг друга. На передовую Миклош, разумеется, не рвался. В качестве бойца хозяйственного подразделения он постоянно находился в глубоком тылу и добросовестно занимался вопросами обеспечения фронтовиков чистым бельем.

Никто его не беспокоил. Лишь на Эбро, в 1938 году, хозяева напомнили ему о себе. Миклошу пришлось позаботиться о том, чтобы в нужный момент взлетел на воздух склад боеприпасов. Впрочем, это вполне совпало с его собственными желаниями. Он считал республиканцев безумцами, не понимал, почему они так яростно сопротивляются. Раз игра проиграна, то нужно ее поскорей кончать.

Перейдя испано-французскую границу, Миклош вместе с другими бойцами интернациональной бригады был интернирован. Сначала испанские бойцы находились в концлагере на юге Франции, а затем лагерь перевели во Французское Марокко.

И тут в течение ряда месяцев Миклошу пришлось испытать и голод, и жажду, и тяжелый труд под палящим солнцем. Правда, он несколько раз оказывал мелкие услуги пэтеновской администрации лагеря, за что пользовался известными льготами (другие заключенные о них, разумеется, ничего не знали), но все же пребывание в лагере было для него настоящим мучением. Миклош считал, что этим искупил все свои прежние прегрешения. Он дал себе слово после освобождения из лагеря начать новую, честную жизнь. Но получилось по-другому.

В 1943 году узники были освобождены высадившимися в Северной Африке американскими войсками. «Освобождение» заключалось, главным образом, в том, что прежнюю французскую стражу сменили рослые американские МП с автоматами в руках. Когда же заключенные запротестовали, новый комендант лагеря успокаивающе сказал:

— Я вас прекрасно понимаю, ребята. Но прошу, потерпите еще несколько дней. Мы должны выяснить, куда вас направить.

Несколько дней затянулись на месяцы. По-прежнему заключенные, или как их сейчас называли — освобожденные, уходили на работу с самого раннего утра. По-прежнему поздним вечером, уставшие до смерти, возвращались они обратно.

Однажды Миклоша вызвали в администрацию лагеря.

— Подпишите эту бумагу, — без длинных вступлений предложил американский майор.

Миклош прочитал текст и возмутился:

— За кого вы меня принимаете? Я коммунист!

— Но ведь это не мешало вам работать в хортистской полиции, — ехидно заметил майор. А затем приказал:

— Поедете в Париж, а оттуда вернетесь в свою Венгрию. Вам привалило счастье: вы нам нужны.

В Венгрии Миклоша, как старого коммуниста-подпольщика, приняли с распростертыми объятиями. Страна начала залечивать тяжелые раны, нанесенные войной. Преданные, энергичные люди требовались повсюду.

Миклош получил назначение в крупную прогрессивную кинопрокатную фирму «Глобус». Он стал заместителем директора и с головой окунулся в работу.

Но вскоре его потревожили. Это произошло на одном из приемов, устроенном для представителей местной и заграничной печати министерством иностранных дел. К Миклошу подошел седоволосый высокий мужчина с благообразным лицом.

— Джон Ридер, американский пресс-атташе, — представился он.

Завязался разговор, во время которого американец показал себя неплохим знатоком венгерского киноискусства. Прощаясь, он сказал Миклошу:

— Мне бы очень хотелось, господин Сореньи, продолжить наш интересный разговор. Может быть, вы сможете навестить меня завтра в посольстве?

Миклош попробовал увильнуть, сославшись на занятость.

— Все же я прошу вас зайти, настоятельно прошу, — повторил американец. — Мне нужно передать вам привет от ваших знакомых по Алжиру, — многозначительно добавил он.

От такого любезного приглашения Миклош никак не мог отказаться.

В своем кабинете Ридер сбросил маску. Тоном, не терпящим возражений, он приказал Миклошу начать «настоящую работу». Миклош стал оправдываться. Ведь он кое-что уже сделал, например, саботировал массовыйпрокат советских кинофильмов. Но Ридер, сжав губы, прошипел:

— Я вам о деле говорю, а вы мне о разной чепухе. На носу война, а вы все еще с кинопленкой воюете… Вот вам задание: выяснить численность и вооружение советских войск, расположенных в…

Он назвал пункт.

— А потом я вас свяжу с кое-какими влиятельными людьми. Будете работать по их указаниям. Понятно?

Задание было не из легких. Потребовалось много времени, чтобы его выполнить. И это было для Миклоша счастьем. Ибо как раз в то время разоблачили империалистических агентов, пробравшихся на ответственные должности. Миклош обливался холодным потом, когда думал о том, что могло с ним произойти, если бы Ридер связал его «с кое-какими влиятельными людьми».

Миклош выполнил еще пару опасных поручений Уоллиса (последний приехал вместо Ридера, которого отозвали из Венгрии), а затем ему было сказано, что его некоторое время оставят в покое. Пусть занимается кинопрокатными делами и укрепляет свое положение в партии.

Прошло несколько месяцев. Миклош стал директором «Глобуса». Дела его шли в гору. Он был способный работник, его уважали и ценили сотрудники и начальство. Миклош хорошо зарабатывал, имел молодую, красивую жену и втайне надеялся, что его хозяева за более важными делами позабудут о нем.

Он глубоко заблуждался…

Утром шестнадцатого числа, едва только Сореньи успел войти в свой директорский кабинет, зазвонил телефон. Сдернув на ходу плащ (на улице шел дождь), он снял трубку.

— Слушаю.

— Товарищ Миклош Сореньи? — спросили по-немецки.

Сореньи насторожился.

— Да, я.

— Это говорит Макс Гупперт. Я приехал из Вены на конгресс сторонников мира. Друзья поручили мне посоветоваться с вами о возможностях проката в американской зоне Австрии короткометражных фильмов о достижениях вашей страны.

У Сореньи неприятно засосало под ложечкой. Но все-таки он еще не был полностью уверен…

— Мне очень жаль, но я уезжаю сегодня в недельную командировку.

— А я настоятельно прошу вас принять меня во второй половине дня… Поверьте, что лишь самые неотложные дела заставляют меня беспокоить такого занятого человека, как вы.

Это был пароль.

— Ладно, — произнес Сореньи. — Жду вас в пять часов вечера.

Он сжал голову руками и глухо застонал. Старое начиналось сызнова. Американская разведка прочно держала его в своих цепких лапах.

Вошла секретарша с записной книжкой в руках. Директор с утра отдавал распоряжения на день. Сореньи поднял голову и провел рукой по лицу.

— Вы больны, товарищ директор? — участливо спросила девушка.

— Нет, Пирошка… Просто устал. Ведь столько времени не был в отпуску… Пишите…

Он начал диктовать.

— Товарищ директор, — сказала секретарша, когда Сореньи закончил. — С четырех до шести вы проводите занятия в нашем политкружке. Не забыли?

Он отрицательно покачал головой.

— Нет, не забыл. Но занятия придется перенести на другой день. Сегодня в пять ко мне придет один товарищ договариваться насчет проката наших кинофильмов в Австрии… Кстати, позаботьтесь о ликере и кофе.


СВИДАНИЕ БЕЗ СВИДЕТЕЛЕЙ

Отпустив такси, Корнер присел на скамеечку в скверике у Национального театра. Он чувствовал себя прескверно. Совершить такую серию глупостей! Ведь любая из них непростительна даже для начинающего.

Зачем он стукнул мальчишку? Надо было соврать ему что-либо и уйти подобру-поздорову. А уж если бы галчонок пошел вслед, то выбрать укромный уголок и тогда разделаться с ним наверняка.

А этот наем такси? Идиотский поступок! Ведь если доберутся до шофера, Тот сумеет довольно основательно описать его наружность…

Корнер вспомнил, как в свое время он до слез смеялся над незадачливым британским военным атташе, который, вырядившись в рваный полушубок и поношенные ботинки, отправился фотографировать какой-то объект в Москве и с треском провалился. «Ну и болван этот генерал Хилтон, — хохотал Корнер. — Он, видимо, вообразил себя новым Лоуренсом. Нет, Интеллидженс сервис[37] положительно мельчает».

А теперь сам Корнер поступил не менее опрометчиво, чем его английский коллега. Хуже того. Хилтон имел дипломатический иммунитет. Почтенный генерал отделался только испугом. А если попадется он — то конец. Кто он такой? Неизвестный, с паспортом австрийца Макса Гупперта в кармане. К тому же еще этот портсигар… Корнера не спасет даже американское гражданство. Да и бесполезно будет упоминать об этом.

Нет, хватит! Это в последний раз. Если все сойдет благополучно, то больше его не соблазнят никакие чины и никакие премии. Пусть этим делом занимаются дураки. Лучше обойтись без премиальных, но зато остаться с целой шкурой. Нужно брать пример с Мерфи. Он умница! Руководить действиями других чертовски интересно. Переставляешь, как фигуры на шахматной доске. И никакого риска.

Корнер явственно представил самого себя заурядной фигурой на огромном шахматном поле. Мерфи сделал им свой очередной ход и объявил шах. Полковник уверен в успехе и довольно потирает руки. Но что, если его противник еще более опытный игрок? Не полетит ли фигура с доски?

Темнело. На улице Ракоци зажглись гирлянды ярких фонарей. Мимо скверика по направлению к Дунаю то и дело проносились переполненные трамваи. Все стулья на помостах у многочисленных кафе заняли посетители. Официантки едва поспевали разносить чашечки «эспрессо» — густого, черного кофе. Много нарядных людей собралось и у подъезда театра. Видно, скоро должен был начаться спектакль.

На скамеечку, где сидел Корнер, присела пара. Она, живая, высокая блондинка, горячо рассказывала о чем-то своему спутнику, задумчивому кареглазому юноше с копной вьющихся волос.

«Студент, — мысленно усмехнулся Корнер. — Этих сразу опознаешь, в любой стране».

Но юноша провел рукой по голове, приглаживая волосы, и Корнер увидел его мозолистую ладонь.

«Нет, рабочий», — с досадой отметил он и резко встал.

До гостиницы было совсем недалеко. Но Корнеру не хотелось идти по центральным улицам, заполненным толпами веселых, улыбающихся людей. Он решил пойти в обход. В темных, пустынных переулках он чувствовал себя гораздо лучше. Здесь никто не мешал ему думать.

Мысли Корнера снова вернулись к мальчишке. Весьма возможно, что контрразведка уже знает о происшествии на улице Алдаш. Но венграм потребуется много времени, чтобы докопаться до истины. Если даже они каким-нибудь образом и сумеют установить, кто именно спрашивал Мереи, то и это им мало поможет. Ведь он — Макс Гупперт, гость из Вены! А пока они будут наводить справки, предполагать, искать, он окажется вне пределов их досягаемости. Послезавтра ночью его уже не будет в Венгрии.

Корнеру вдруг стало весело. Черта с два они его поймают! Сорок восемь часов — слишком короткий срок.

Но меры предосторожности все же принять не мешает. В первую очередь нужно немедленно пристроить портсигар. Глупо таскать его в кармане по всему Будапешту.

Придя в свою комнату, Корнер не стал зажигать света. Тщательно обернув портсигар тонкой, но крепкой ниткой, он высунулся в окно и внимательно посмотрел по сторонам. Прямо под ним был ярко освещенный подъезд гостиницы. Над подъездом висела огромная железная вывеска — «Континенталь». Корнер стал быстро опускать портсигар. Секунда — и тот скрылся между стенкой и вывеской. Оставалось только незаметно прикрепить конец нитки к наружной стороне подоконника.



Все. Портсигар спрятан надежно. Теперь можно подумать над тем, как провести сегодняшний вечер. В Вене ему рассказывали, что на окраине Буды есть веселый ресторанчик. Как он называется? Кажется, «Золотая утка»…

Но навестить «Золотую утку» не удалось. Пришел Шандор Надь и потащил его с собой на какой-то скучнейший банкет, где даже и выпить прилично не дали. Что за скверная привычка у этих миротворцев: вместо доброй порции спиртного угощать речами с десятками всевозможных «измов»!

Потребность в алкоголе Корнер удовлетворил лишь в гостинице. Ночью он спал довольно спокойно. Но под утро его стали мучить кошмары. Бесконечное шахматное поле… Он сам скачет на коне, но почему-то всё по черным клеткам. И вдруг слышится громовой голос: «Берегитесь! Берегитесь!»

После завтрака Корнер подробно обдумал план дальнейших действий. Довольно глупостей! Теперь каждый его шаг должен быть точным и безошибочным.

Итак, на Мереи надо поставить крест. Значит, придется обращаться к Миклошу Сореньи. Корнер припомнил все, что о нем рассказывал Мерфи: директор кинопрокатной фирмы, партиец…

— Используйте его лишь в самом крайнем случае, — приказал полковник, сообщив Корнеру пароль. — Этот человек представляет для нас особую ценность. Он отлично засекречен.

Корнер имел все основания считать, что «самый крайний случай» наступил. Поэтому он, недолго думая, отыскал в списке абонентов нужный номер и позвонил.

Нельзя сказать, что он остался доволен телефонным разговором с Миклошем Сореньи. Виляет хвостом, пытается отвертеться — так определил Корнер поведение директора «Глобуса». Придется основательно нажать, чтобы добиться своего. Но это неважно. У Корнера достаточно данных, чтобы принудить Сореньи к подчинению.

А что, если Сореньи снюхался с контрразведкой? Случаи, когда люди, попавшие в сети американского шпионажа, раскаявшись, помогают потом разоблачению своих хозяев, не так уж редки. Но нет, нет! Миклош Сореньи уже десятки лет предает коммунистов. Такие преступления красные не прощают. Для него нет пути назад.

Однако осторожность — первая заповедь разведчика. Поэтому Корнер решил пойти к Сореньи без портсигара. Тогда даже если задержат, ему нельзя будет предъявить никаких обвинений. Австрийский гость конгресса сторонников мира пришел к директору кинофирмы поговорить о возможностях показа в Австрии венгерских фильмов. Что здесь предосудительного? Известно, в каких тяжелых условиях находятся борцы за мир в американской зоне Австрии. И разве удивительно, если они обращаются за помощью к своим венгерским собратьям! Откуда он знает пароль? Какой пароль, что за чушь! Он просто сказал первые пришедшие ему в голову слова. Он не виноват, если Миклош Сореньи связан с иностранной разведкой и пытается оклеветать честных людей, гостей Венгерской народной республики.

Корнер ухмыльнулся. Попробуй, докажи, что не так!

Без десяти минут пять Корнер медленно прошелся по улице, на которой находилась кинофирма. Он внимательно осмотрел нужный ему подъезд, противоположную сторону улицы, однако ничего особенного не заметил.

Движение было оживленным. Люди шли по своим делам, некоторые заходили в подъезды. Никто не задерживался на улице, не останавливался подозрительно долго у витрин магазинов. Корнер пришел к заключению, что за «Глобусом» нет никакой слежки.

Ровно в пять он зашел в комнату секретаря директора фирмы. Здесь за рабочим столом сидела молодая белокурая девушка. При виде Корнера она поднялась с места.

— Директор, вас ждет.

Миклош Сореньи вышел навстречу иностранному гостю и крепко пожал ему руку.

— Очень рад познакомиться с вами, — сказал директор. — Как раз только что я прочитал в газете о вашем подвиге. Да, да, не пытайтесь спорить! Провести в американской зоне такую большую работу в защиту мира — это подвиг… Садитесь, прошу вас. Пирошка, кофе! — сказал он секретарше.

Опытный глаз Корнера сразу подметил растерянность, сквозившую в хлопотливых движениях директора. Не укрылись от него и быстрые изучающие взгляды, которые Сореньи украдкой бросал на своего гостя.

Корнер понял, что имеет дело с человеком далеко не храброго десятка. Тем лучше! Его не придется долго уговаривать. Нужно только покрепче припугнуть.

Пирошка хлопотала у кофейника.

— Вам с сахаром? — спросила она у Корнера.

— Да, прошу.

На столе появилась пузатая бутылочка ликера, маленькие рюмочки.

Пока девушка находилась в кабинете, Корнер говорил о безработице среди австрийских трудящихся, о постоянно растущих ценах. Сореньи слушал его и поддакивал. Морщинки на лбу директора стали постепенно разглаживаться. «Он начинает надеяться, что я действительно тот, за кого себя выдаю», — догадался Корнер.

Ему эта игра доставляла истинное наслаждение. Поэтому даже после того, как Пирошка вышла из кабинета, Корнер еще долго разглагольствовал о житейских невзгодах. Сореньи совсем развеселился и надавал ему целый ворох обещаний.

— Дорогой товарищ Гупперт, — сказал он, приложив, руку к сердцу. — Все, что будет в наших силах, мы сделаем. Вы можете быть уверены. Я как старый коммунист-подпольщик…

И тут Корнер решил кончать игру.

— Вот-вот, — прервал он директора. — Когда Уоллис рассказывал мне про вас, он особо подчеркнул вашу верность коммунизму с самых юношеских лет…

Сореньи отшатнулся, словно его ударили. Он облизнул языком мгновенно пересохшие губы.

Корнер с интересом наблюдал за директором. Нет, он и цента не дал бы за такого агента. Правда, Сореньи неплохо замаскирован, но зато он совершенно не умеет держать себя в руках. Впрочем, какое ему до этого дело! Нужно побыстрее вручить этой жабе портсигар и выбираться из Венгрии. Дальнейшее его не касается.

— Послушайте, Сореньи, — сказал Корнер тоном хозяина, разговаривающего с приказчиком. — Вы можете гордиться. Вам поручается дело особой важности.

Он рассказал директору о задании.

Миклош Сореньи, ломая пальцы, большими шагами забегал по кабинету.

— Но ведь это же убийство! Убийство! — запричитал он. — За это меня расстреляют… Нет, нет! Я ни за что на это не пойду. Ни за что, слышите! — почти закричал он, остановившись напротив Корнера.

— Тихо вы, идиот! — Корнер сдавил руку Сореньи. Тот охнул и упал в кресло. — Вы, наверное, хотите, чтобы белокурый ангел, там, за стенкой, побежал с докладом к вашему партийному секретарю… Послушайте, что я вам еще скажу…

Корнер пустил в ход все свое красноречие. Да, задание не из приятных. Но зато оно совершенно безопасно. Что может быть легче: обработать несколько колодцев в двух-трех деревнях? Притом, откуда он взял, что кто-то должен умереть? Чепуха! Помучаются немного животами, и все. Это просто эксперимент.

Сореньи угрюмо молчал. Он прекрасно понимал, что американец лжет, но ему хотелось верить, что тот говорит правду. Ведь все равно придется пойти на попятную. У него нет другого выхода…

А может быть, лучше покончить с собой? Он содрогнулся. Нет, только не смерть!

А Корнер между тем говорил о том, что это задание будет для Сореньи последним. Шеф прекрасно понимает, какому он подвергается риску, и решил больше не тревожить его. Он и так много сделал. Пора ему, наконец, отдохнуть, подумать о жене, детях.

Разумеется, Мерфи ничего подобного не говорил. Это был обычный прием капитана Корнера. Человеку, считал он, надо дать немного надежды, и тогда он будет послушным и мягким. Точь-в-точь, как осел, перед мордой которого привязан клок сена. Конечно, следующему, кому придется иметь дело с Миклошем Сореньи, будет немного труднее, но это Корнера не беспокоило. Пусть каждый сам, как может, справляется со своей задачей.

Сореньи, действительно, стало немного легче на душе. Кто их знает, этих американцев! Может быть, они и в самом деле оставят его в покое. К тому же задание — хоть и невероятно грязное — гораздо безопаснее предыдущих.

— А что вы мне сделаете, если я откажусь? — хрипло спросил Сореньи, избегая встречаться глазами с американцем.

Тот удовлетворенно усмехнулся. Дело сделано. Директор совсем готов.

— Не хочу вам портить настроение в такой чудесный день. К тому же вы и сами прекрасно можете ответить на свой вопрос. У вас такой стаж, дай бог каждому… За ваши успехи!

Он вежливо приподнял рюмочку ликера и выпил…

Корнер вышел от Сореньи в радужном настроении. Завтра утром он передаст Миклошу Сореньи портсигар, а вечером — адью Будапешт со всеми его народно-демократическими прелестями. До отъезда оставалось всего — он посмотрел на часы — всего двадцать четыре часа.

На радостях Корнер совсем было упустил из виду, что в половине восьмого начинается заключительное заседание конгресса. Вспомнив про это, он досадливо поморщился. Предстояло прочитать приветственное письмо делегатам конгресса. Неприятная работа, что и говорить!

Он завернул в гостиницу за письмом и на такси помчался на конгресс.

Заседание началось ровно в половине восьмого.

— Слово имеет наш гость из Австрии Макс Гупперт, — объявил председательствующий.

Раздались аплодисменты.

Собрав все силы, Корнер пошел к трибуне.


СТРАННОЕ НЕСООТВЕТСТВИЕ

Бела Дьярош тихонько постучал. Тотчас же в коридоре послышались знакомые легкие шаги. Видно, мать не спала, дожидаясь его возвращения.

— Ты, Бела?

— Да, мама. Открой, пожалуйста.

— Наконец-то, — сердито сказала мать, отперев дверь. — Я уж думала, что ты сегодня опять не придешь. Что там у вас за порядки такие? Человеку отдохнуть не дают.

Бела обнял мать, крепко поцеловал ее. Совсем уже старенькая стала мама. Вон сколько серебра в волосах!

— А ты зачем меня всегда ждешь? Ведь я тебе говорил, что высыпаюсь на работе. У нас там бывают большие перерывы. А у меня в комнате стоит диван…

Мать недоверчиво покачала головой, но больше ничего не сказала. Что толку спорить? Молодежь сейчас стариков даже слушать не желает. А впрочем, кто их знает! Может, они правы. Каждое поколение живет по-своему. Вон и ее мать как причитала, когда она объявила, что выходит замуж за городского, рабочего. «Сотни лет за землю держались, а теперь ты дедовские обычаи нарушаешь. Не видать тебе счастья…» А ведь Имре оказался прекрасным мужем. Они жили душа в душу до самой его смерти.

Нет, лучше уж не мешать молодым. Они сами найдут дорогу. И хорошую дорогу. Ее Бела по плохой никогда не пойдет.

Она села напротив сына и, подперев голову руками, стала наблюдать за ним. Ишь, как уплетает за обе щеки куриный гуляш. Небось, целый день ничего не ел.

Наконец, Бела встал.

— Спасибо, мама… Пойду вздремну немного.

— Немного? Нет, Бела, раньше полудня я тебя из дому не выпущу… А завтра пойду к твоему начальству и учиню скандал. Да где же это видано?.. Так недолго и здоровье потерять.

Мать не на шутку рассердилась. Она пошла к двери, вытащила ключ и демонстративно сунула его в карман передника.

— Ступай спать! Живо!

В своей комнате Бела разделся и лег. Он знал, что мать стоит у двери и прислушивается к каждому его движению. Посмеиваясь, подумал о том, что снова придется воспользоваться старым, полузабытым способом ухода из дому. Сколько лет прошло с тех пор, как он последний раз ушел этим путем!

Бела дождался, пока мать ушла к себе. Затем он тихонько оделся и, подняв штору, вылез в окно — их квартира помещалась на первом этаже. «Только бы тетя Агнеш не заметила», — весело подумал Бела.

Тетя Агнеш была первой сплетницей в доме и, конечно, о таком событии, как уход старшего лейтенанта Бела Дьяроша через окно собственной квартиры, немедленно оповестила бы всех соседок.

Он быстро зашагал по пустынной, ярко освещенной утренним солнцем улице. Предстояло сделать кучу дел, а времени было в обрез…

Когда майор Ковач в двенадцатом часу пришел в отдел, он по лицу своего помощника увидел, что тот, во-первых, нисколько не спал, а во-вторых, имел важные новости.

— Бела, Бела, — укоризненно покачал головой майор. — Я же вас посылал отдыхать.

— Я, товарищ майор, решил, что лучше сегодня пораньше уйду домой, — с невинным видом сказал старший лейтенант Дьярош.

Майор нахмурил брови.

— Товарищ старший лейтенант! Я вам приказываю сейчас же после доклада отправляться спать… Мне нужен работоспособный сотрудник, а не сонная рыба. Понятно? — добавил он, заметив, что Дьярош хочет возразить. — А теперь докладывайте.

Новостей было много, и они, действительно, были важные. Дьярошу удалось обнаружить среди иностранных гостей конгресса сторонников мира человека, сходного со вчерашним посетителем дома на улице Алдаш.

— Кто же это? — спросил Ковач.

— Австриец Макс Гупперт.

По роду своей работы Ковач привык ко всяким неожиданностям. Однако на сей раз он искренне удивился и с недоверием взглянул на своего помощника.

— Что-то вы путаете, Бела.

— Нет, — уверенно сказал тот. — Это точно так.

— Но вы знаете, кто такой Гупперт?

— Знаю. Борец за мир. О нем писали в газетах. И тем не менее это он вчера был на улице Алдаш.

Дальнейший разговор показал, что старший лейтенант Дьярош уже успел лично повидать Гупперта в гостиничном кафе и убедился, что все приметы совпадают.

Ковач пожал плечами. Все-таки недостаточно оснований, чтобы считать Гупперта и вчерашнего посетителя одним и тем же лицом. Дьярош слишком самоуверен и самонадеян. Впрочем, надо сделать скидку на молодость…

— Никогда не делайте слишком поспешных выводов, Бела, — поучительным тоном начал майор. — Так можно легко ошибиться, а в нашем деле ошибок быть не должно… Ведь вы лично не видели того, кто приходил на улицу Алдаш, А по описаниям третьего лица трудно узнать человека.

— Я тоже так подумал, товарищ майор. Поэтому съездил за шофером такси. Он опознал Гупперта.

Шофер опознал? Это в корне меняло дело. Бела — молодец. Напрасно он о нем плохо подумал.

Дьярош успел сделать и многое другое. Он узнал, например, что Гупперт привержен к алкоголю. В его комнате всегда стоит бутылка палинки.

— А как с его паспортом? — спросил Ковач.

— Паспорт в порядке, — ответил старший лейтенант. — Зарегистрирован в министерстве еще позавчера…

Отослав Дьяроша домой с категорическим приказом хорошенько выспаться, майор Ковач задумался. Странное дело… Неужели Си-Ай-Си рискнуло послать вместо Гупперта другого человека? Грубая работа!

Он послал в городскую библиотеку за подшивкой австрийского журнала «Вельтиллюстрирте». Там месяца два назад был помещен портрет Макса Гупперта, лучшего сборщика подписей под Стокгольмским воззванием в Вене. А вчера в венгерских журналах была опубликована фотография Макса Гупперта, австрийского гостя на венгерском конгрессе сторонников мира. Что, если сравнить фотоснимки?

Майор почти не сомневался, что увидит портреты разных людей. Тем сильнее было его разочарование, когда принесли австрийский журнал. Между портретами было несомненное сходство.

Значит, на конгресс приехал действительно Макс Гупперт. Но тогда получается, что Дьярош ошибся. Тоже не может быть! Ведь он был с шофером. Впрочем, возможно, что шофер обознался и ввел в заблуждение Дьяроша. Он мог точно не запомнить лицо седока. А по одежде тут ничего не узнаешь. Одинаковые костюмы носят многие.

Майор нервничал, и не без оснований. Он никак не мог придти к какому-либо определенному выводу, а между тем требовалось быстрое и безошибочное решение.

Ковач еще раз внимательно прочитал статью под портретом в австрийском журнале. Ее подписал Киршнер, председатель районного комитета сторонников мира… Не тот ли самый Киршнер? Ну, конечно, он! Здесь так и подписано — Курт Киршнер.

Курт… Майор вспомнил, как вместе с этим австрийским коммунистом организовывал восстание заключенных в гитлеровском лагере смерти. Хороший товарищ Курт Киршнер. И храбрый борец. Когда он с ним виделся в последний раз? Кажется, в 1946 году. Ну да, на съезде бывших политзаключенных в Праге…

А что, если позвонить Курту Киршнеру, поговорить с Гупперте? Не прямо, конечно, а так, обходным путем. Может быть, удастся узнать важные детали.

Вену дали быстро. Не составило труда также узнать номер телефона комитета, где работал Киршнер. И вот Ковач услышал далекий голос старого товарища:

— У телефона Киршнер.

— Здравствуй, Курт. Это Ковач, Ласло Ковач, помнишь?

— Здорово, дружище, — обрадованно сказал Киршнер. — Как не помнить.

— Нашел я сегодня случайно твой адрес и решил позвонить. Хочется узнать, как живешь…

Они поговорили о том, о сем. Наконец, Ковач осторожно сказал:

— Здесь у нас сейчас один из твоих ребят — Макс Гупперт.

— Да, — прозвучало в ответ. — Лучшего к вам послали. Прекрасный парень!.. Как он там себя чувствует?

— Хорошо. Даже отлично, — добавил Ковач, вспомнив про слова Дьярош а. — У нас здесь весело. Токайское, палинка… Всего вдоволь.

В ответ послышался смех.

— Ну, это не для Макса, — сказал Киршнер. — Он ведь совсем не пьет. Разве только газированную воду… А ты, я смотрю, все такой же шутник, Ласло, каким и был…

После разговора с Веной Ковач почувствовал себя увереннее. Киршнер сказал: «Лучшего послали». Значит, Макс Гупперт заслуживает доверия. Это раз. Его слова о том, что Гупперт интересуется напитками, вызвали у Киршнера смех. Он принял их за шутку. Между тем, Макс Гупперт ведет себя здесь именно так. Это два. Гупперт вчера искал Мереи и избил мальчика, которому показался подозрительным. Это три…

Странное несоответствие!

Логически из всего этого напрашивается вот какой вывод: Макс Гупперт уехал в Венгрию. Уехал, но не приехал. Вместо него приехал другой, такой, который любит выпивать, навещает людей типа Мереи, избивает пионеров…

Но как, в таком случае, объяснить сходство между фотоснимками в журналах? Кто же, в конце концов, приехал на конгресс: Гупперт или не Гупперт?

Майор скомкал бумагу, на которой рисовал, и бросил ее в корзину. Придется отложить на некоторое время решение этой головоломки. Не в ней сейчас главное. Поведение Гупперта подозрительно, и им необходимо заняться. А он ли это или не он — пока особого значения не имеет.

Ковач снял телефонную трубку:

— Товарищ генерал, разрешите к вам… Есть одно небольшое дело.

— Заходите…

Генерал внимательно выслушал Ковача.

— Как сказал Мереи? «К-6»? Любят они замысловатые названия… Возможно, это и есть та самая диверсия, о которой нас предупреждали… Смотрите, не вспугните птичку раньше времени. Важно ваять преступника с поличным…

Когда Ковач вернулся к себе, ему доложили, что Гупперт сегодня в пять встретится с директором «Глобуса» Миклошем Сореньи. Он хочет поговорить о прокате венгерских кинофильмов в Австрии.

Ковач задумался. Сореньи?.. Знакомая фамилия. На него поступало обвинение в предательстве во времена подполья. Но данных было недостаточно…

— Принесите мне из архива дело Миклоша Сореньи, — попросил Ковач.


НОВЫЙ ВАРИАНТ

Полковник Мерфи обожал бульдогов. Мертвая хватка — вот что привлекало его в этих уродливых псах. Когда разговор заходил о собаках, Мерфи, захлебываясь от восторга, мог часами рассказывать чудеса о бульдожьих нравах.

Однажды он так надоел своими разглагольствованиями на собачьи темы генералу Кли, что тот после ухода полковника не совсем осмотрительно назвал его бульдогом.

Мерфи, конечно, немедленно передали об этом.

— Что ж, — улыбаясь, сказал полковник, — бульдог — вовсе не такая уж скверная порода. Правда, он коротконог и неуклюж, но зато какая хватка! Разве можно бульдога сравнить с сухопарой, длинношеей гончей, которая только и умеет бестолково метаться из стороны в сторону?

Это была шпилька в адрес Кли.

Вопреки ожиданиям любителей скандалов, полковник ограничился этим саркастическим замечанием. Вскоре все, в том числе и Кли, позабыли об этой забавной истории.

Не забыл о ней один лишь Мерфи. Он не принадлежал к числу людей, склонных прощать обиды, и мысленно поклялся «свернуть шею долговязому генералу». Но это было не так-то просто. Чтобы осуществить свое намерение, полковник должен был добиться благосклонности своего начальства. Успешное проведение «операции К-6», несомненно, могло бы способствовать этому.

Все складывалось весьма благоприятно. Проведение операции приближалось к концу. Корнер удачно играл роль Гупперта и должен был уже скоро выехать из Будапешта. У Мерфи не было никаких сомнений, что капитан сумел выполнить возложенную на него задачу. Молодец Гарри! Ему, правда, теперь придется покинуть Австрию во избежание возможных осложнений (сходство с Гуппертом), но уедет он на прекрасную работу в Бонн, да еще к тому же в чине майора. Вчера пришел приказ о повышении Корнера в звании.

Во всем остроумно задуманном плане был лишь один изъян, который беспокоил полковника Мерфи. Как поступить после возвращения Корнера из Венгрии? Как правдоподобно объяснить широкой публике внезапное исчезновение Макса Гупперта? То, что пленник ни в коем случае не включится в игру, было теперь для Мерфи абсолютно ясно. Он уже имел известный опыт и знал, что у таких людей «нет» никакими силами не превратить в «да».

Конечно, можно было предоставить событиям идти своим чередом. «Операция К-6» — то-есть самое главное во всей этой затее — осуществится. Но Мерфи не хотел отступать перед Кли. Раз он сказал генералу, что добьется политического эффекта, — значит, так и будет.

Но как сделать это без участия Гупперта?

Над этим вопросом Мерфи ломал себе голову еще со вчерашнего дня. Он отбрасывал вариант за вариантом, но так за весь день ничего подходящего придумать не смог.

Лишь на следующий день неожиданно родилось решение. Как оно ему раньше не пришло в голову? К черту Гупперта, можно вполне обойтись без него.

Мерфи испытывал необходимость немедленно поделиться с кем-нибудь своей идеей. Эх, был бы здесь Корнер! Он сразу оценил бы всю мудрую простоту этого плана. А пока, за неимением лучшего, придется ограничиться таким молчаливым собеседником, как майор Томсон.

Томсон, по своему обыкновению, явился в кабинет начальника тогда, когда Мерфи уже начал нервничать. Он никогда и никуда не торопился. Полковник указал на кресло.

— Садитесь, Томсон.

Тот, несколько удивленный, осторожно присел. Что такое приключилось с шефом? Ведь он, Томсон, не принадлежит к числу его любимчиков.

— Вы знаете, что произошло с Максом Гуппертом? — спросил Мерфи.

— Повесился в камере… Или застрелен при попытке к бегству, — меланхолично ответил Томсон. Подумаешь — Гупперт! Очень его интересует, что произошло с этим австрийцем.

Мерфи захохотал.

— Да нет, не про этого Гупперта я спрашиваю, а про другого, про нашего.

— А, про Корнера, — догадался Томсон. — Нет, не знаю.

Он чуть оживился. На его бледном лице появилось некоторое подобие румянца. Неужели Корнер попался? Это было бы чудесно. Может быть, шеф тогда стал бы иначе относиться к нему, Томсону.

Но надежда угасла, не успев еще родиться.

— С ним, конечно, ничего не случилось, — сказал Мерфи. — Он завтра сядет в поезд и ночью уже будет на территории Австрии. Но здесь с ним произойдет крупная неприятность. Он исчезнет.

Томсон снова насторожился. Что бы это все могло значить? Мерфи, выдержав эффектную паузу, продолжал:

— Его украдут русские. Они узнают, что он собирается выступить с разоблачениями против венгерской народной демократии. Красные, конечно, этого не смогут допустить. Они похитят его, увезут в свои застенки и замучают до смерти… Вы представляете себе, что будет делаться в печати по этому поводу? Весь мир будет возмущен новым злодеянием красных варваров. Ну, каково? — самодовольно вскинув голову, спросил Мерфи.

Томсон, наконец, догадался, в чем дело. Он рассыпался в льстивых похвалах.

— Чудесно, сэр, бесподобно! Удивительно, как вы всё так легко придумываете. Найти такой простой выход из довольно, я бы сказал, запутанного положения. Просто: шах и мат!

И озабоченно заметил после этой необычно длинной для него тирады:

— Вот только бы печать снова не подвела, как в тот раз.

Мерфи поморщился, словно ему наступили на мозоль. Что за несносный человек! Вечно не вовремя напоминает о всяких неприятностях.

В «тот раз» печать, действительно, здорово подвела. Намечалась операция по похищению одного русского офицера. Причем похищение предполагалось обставить, как добровольное бегство от «коммунистического террора». Было заготовлено соответствующее «заявление бежавшего офицера» представителям «свободной» печати. Это заявление, составленное лучшими специалистами по русским делам и полное страшных «разоблачений», Мерфи заблаговременно передал одному из своих людей в «Винер курир» со строжайшим наказом не опубликовывать до особого распоряжения.

Операция была тщательно продумана. Но похищение сорвалось из-за того, что вмешались проходившие мимо австрийцы, которые вообще не принимались в расчет. Работники Си-Ай-Си еле унесли ноги.

В суматохе Мерфи забыл еще раз предупредить человека из «Винер курир». Щелкопер, жаждавший сделать карьеру на такой сенсации, сунул «заявление» на самое видное место в утреннем выпуске, да еще снабдил его фотоснимком «Наш корреспондент беседует с бежавшим русским офицером».

Произошел страшный скандал. Русские подняли шум, и дело дошло до верхов. Друзья Мерфи постарались все замять. Но все же он получил основательную головомойку.

— Нет, Томсон, напрасно вы так думаете, — сухо сказал Мерфи. — Все будет, как нужно. Печать не подведет, за это я ручаюсь. Вам же надлежит сделать следующее…

Он приказал Томсону сейчас же связаться с инспектором Вальнером. Тому придется завтра ночью выехать на автомобиле за Брук ан дер Лейта и снова остановить курьерский поезд. Корнер, как условлено, будет ехать в шестом вагоне. Его нужно снять с поезда, шепнув при этом, конечно, в чем дело. При «аресте» нужно поднять побольше шуму. Пусть Вальнер и его спутники обменяются несколькими русскими фразами. Основная задача — создать у пассажиров впечатление, что Гупперта арестовали русские.

— Вот и все. Можете идти.

После ухода Томсона Мерфи еще раз тщательно продумал весь свой план. Кажется, нет никаких пробелов. Впрочем, одно слабое место все же имеется. Общественному мнению будет трудно внушить, что Гупперт собирался выступить с разоблачениями. Откуда это известно? Он вел себя в Венгрии вполне лояльно, выступил на конгрессе. К тому же он коммунист… Могут не поверить.

А что, если предварительно подготовить публику? Ведь для этого нужно немного. Австрийцы не менее легковерны, чем американцы. Может быть, поместить в завтрашнем номере «Винер курир» заметку?.. Содержание ее может быть приблизительно таким:

«Как сообщают обычно хорошо информированные венгерские источники, вчера на заседании конгресса коммунистических сторонников мира в Будапеште произошел многозначительный инцидент. Советский делегат Попов и австрийский коммунист Гупперт имели между собой громкий разговор, который закончился тем, что русский, указывая на Гупперта, воскликнул: „Он — настоящий оппортунист!“ Утверждают, что в ходе разговора Гупперт имел смелость высказать некоторые критические замечания в адрес народно-демократического режима в Венгрии».

И все. Больше ничего не надо. Эта маленькая заметка сыграет большую роль. Она психологически подготовит австрийцев к последующей сенсации: похищению Гупперта русскими.

Мерфи посмотрел на часы и нажал кнопку звонка. Тотчас же в кабинет вошел лейтенант О'Бриен.

— Вызовите машину. Если будут спрашивать — я в «Винер курир», а затем у генерала Кли…

Мистер Стивенсон из «Винер курир» был хорошо знаком полковнику Мерфи. Они уже не раз встречались на деловой почве. Стивенсон с его огромным красным носом в фиолетовых прожилках и воротником, добела обсыпанным перхотью, был внешне очень малопривлекательным. Зато он любил деньги, не был щепетилен, все схватывал с полуслова и в точности выполнял замыслы Мерфи, вплоть до мельчайших подробностей.

— Интересная информация, — только и сказал он, выслушав полковника. — Сообщение можно дать в завтрашний номер?

— Было бы очень желательно.

— Минуточку, полковник, я только посмотрю, что у нас идет на первой полосе.

Стивенсон быстро возвратился. В руке он держал длинный лист бумаги.

— Может быть, вы прочитаете это? Только что принято по телетайпу.

Это был краткий отчет Венгерского телеграфного агентства об очередном заседании конгресса сторонников мира. В отчете говорилось и о том, что на заседании выступил австриец Макс Гупперт, зачитавший приветственное письмо венских сторонников мира. Это место было дважды подчеркнуто красным карандашом.

— И что же? — спросил Мерфи, прочитав текст. — Ведь то, о чем я вам говорил, произошло после выступления Макса Гупперта. Русский подошел к нему, когда заседание уже заканчивалось.

Стивенсон, полуопустив веки, хитро глянул на Мерфи и понимающе кивнул головой.

— Ясно. Утром будет в газете.

Мерфи встал и великодушно протянул Стивенсону руку. И тут же пожалел об этом. Ладонь Стивенсона была мокрой и липкой. Полковник сунул руку в карман и незаметно вытер ее о носовой платок.

— Да, Стивенсон, — вспомнил Мерфи, уже подойдя к двери. — Еще одна просьба. Я прекрасно понимаю, что наша газета должна снабжаться самой свежей информацией в первую очередь. Мой сегодняшний визит к вам — лучшее доказательство этого. По мне хотелось бы, чтобы именно эта новость не осталась тайной и для других близких нам газет… Вы меня поняли?

— Конечно, конечно… Можете не беспокоиться. Всё будет так, как вы желаете…

Мерфи приказал шоферу ехать на Опернринг. Ему нужно было поговорить с Кли по неотложному вопросу. Мерфи вообще не любил откладывать в долгий ящик свои решения. А тут еще дело касалось такого важного объекта, как подведомственная ему тюрьма.

Генерал Кли принял Мерфи очень радушно.

— Рад вас видеть, дорогой полковник… Как идут наши дела?

Мерфи вкратце рассказал генералу о ходе событий и о своих планах на дальнейшее.

— Значит, этот… как его?.. все-таки отказался. Нет, красные совершенно неисправимы! — возмутился генерал. — Надеюсь, он получит по заслугам. У вас этот… как его?.. Уоткинс! О нем идет слава, как о чудесном хирурге.

Генерал отрывисто захохотал. Однако, он остроумен. Какая чудесная шутка! Не забыть бы вечером рассказать Дженни.

Но Мерфи не был склонен к шуткам.

— Вот об Уоткинсе я и хотел бы поговорить с вами, генерал, — деловито произнес он.

— Что такое? — удивился Кли.

— Его надо немедленно отправить в Штаты. Были попытки не выполнить мое приказание. Вы понимаете, что это означает?

Генерал пожал плечами. Ничего страшного нет. При нынешнем состоянии воинской дисциплины от подчиненных можно ожидать чего угодно. Что Мерфи так взъелся на бедного Уоткинса? Действительно — бульдог.

Мерфи угадал ход мыслей генерала. «Вот я тебе покажу сейчас, какой я бульдог, — злорадно подумал он. — Хочешь — не хочешь, а придется тебе поступить так, как я желаю».

— В нашей системе нет ничего хуже неповиновения, генерал. Уоткинсу вручена по сути дела бесконтрольная власть над многими заключенными. Такая власть сильно пьянит. Одна только поблажка, и Уоткинс может пойти по пути преждевременного устранения еще нужных нам лиц. Поэтому я настоятельно прошу вас помочь мне подобрать нового начальника тюрьмы. А заодно нужно обновить и весь состав охраны. Они связаны с Уоткинсом одной веревочкой и никого другого, кроме него, не признают… Это очень серьезно, генерал, и я снимаю с себя всякую ответственность за возможные последствия…

— Ладно, если вы так настаиваете, я на днях пришлю к вам полковника Уиллоу, и вы с ним договоритесь о подробностях.

Генерал встал, давая понять, что разговор окончен. Настойчивость Мерфи выводила его из себя.

Но Мерфи не обратил никакого вниманий на прозрачный намек.

— Я попросил бы вас, дорогой генерал, не откладывать это дело ни на один день. Может быть, вы можете сейчас вызвать к себе Уиллоу? Мы бы вместе быстро договорились… Поверьте моему опыту, — доверительно добавил он, — Уоткинса и всю команду нужно немедленно заменить. Мы с вами можем иметь из-за них крупные неприятности.

Ничто так не действовало на генерала Кли, как упоминание о возможных неприятностях. Поэтому он тотчас же отдал распоряжение разыскать полковника Уиллоу.


ГУППЕРТ ИСЧЕЗ!

Майор Ковач принадлежал к числу людей, которые ни при каких обстоятельствах не принимают поспешных решений. Таким знали Ласло Ковача в молодые годы его товарищи по работе на заводе «Вейсманфред» в Чепеле. Таким знали его члены заводской коммунистической ячейки, которой он руководил в тяжелые годы подполья. Таким знали Ласло Ковача заключенные барака номер 76 гитлеровского лагеря смерти в Маутхаузене. И многие, которым приходилось с ним встречаться, надолго запоминали спокойного, рассудительного венгерского коммуниста.

Эти качества особенно пригодились Ласло Ковачу после освобождения Венгрии, когда партия направила его на передний край борьбы с врагами народного государства. На плечах Ковача и его товарищей лежала огромная ответственность. С одной стороны, нельзя было оставлять для врагов ни единой лазейки, используя которую они могли бы осуществить свои гнусные происки. С другой стороны, нельзя было допускать ни малейшего нарушения законности, ибо это могло подчас поставить под удар и невинных людей. Таких работников, которые считали, что можно иногда наносить удары вслепую, по принципу «лес рубят, щепки летят», партия железной метлой выметала из органов охраны государства и строго наказывала.

Однако неторопливость Ковача не имела ничего общего с медлительностью. Наоборот, приняв решение, Ковач развивал кипучую деятельность, чтобы провести это решение в жизнь. Сослуживцы только диву давались, откуда у него такие огромные запасы энергии.

Так было и на сей раз. Уже к вечеру майор Ковач располагал обстоятельными данными о личности Гупперта, о его поведении в Будапеште, его привычках и наклонностях. И чем больше он углублялся в анализ поступавших сведений, тем сильнее становилось в нем убеждение, что роль Гупперта играет кто-то другой.

Все же, верный своему принципу быть основательным всегда и во всем, Ковач решил прибегнуть к еще одной проверке. Он отправился на заседание конгресса сторонников мира. Майор был не один. Его сопровождал смуглолицый мальчик — пионер Фери.

Они устроились в глубине одной из лож для гостей. Зал быстро заполнялся делегатами конгресса.

— Смотри внимательно, Фери. Если увидишь вчерашнего гостя, шепни мне, — тихо сказал Ковач своему маленькому спутнику.

— Можно, я подойду ближе к барьеру? — попросил Фери. — Там будетвиднее.

— Нет, не надо. Я не хочу, чтобы тебя заметили.

Мальчик понимающе кивнул головой и, поднявшись на носки, стал внимательным взглядом обводить ряды. Но своего знакомого он не замечал нигде.

— Как будто нет его здесь, — шепнул он майору.

В это время объявили, что слово предоставляется Максу Гупперту. Раздались громкие аплодисменты.

Ковач с интересом посмотрел на мальчика. Узнает ли?

Тот, прикусив губу, провожал взглядом светловолосого молодого мужчину в сером костюме, который шел через проход в центре зала. Когда австриец поднялся на трибуну и произнес первые слова: «Дорогие друзья! Мне поручено венским комитетом сторонников мира…», Фери нагнулся к самому уху майора и прерывисто зашептал:

— Он! И лицо — его, и говорит так…



Теперь для Ковача не оставалось сомнений…

Отправив домой мальчика, Ковач вернулся в отдел. Там он застал Дьяроша.

— Ну вот, сейчас у вас совсем другой вид, — весело сказал Ковач. — Румянец во всю щеку. Сразу видно, что выспались, как следует. Пойдемте, расскажу вам новости.

В кабинете майор вынул из письменного стола сигарету и с наслаждением вдохнул табачный дым. Ковач редко разрешал себе это удовольствие: врачи запретили ему курить.

Он рассказал Дьярошу о своем разговоре с Веной, о встрече Гупперта с Миклошем Сореньи.

— Самое трудное, Бела, заключается в том, что у нас очень мало времени. Завтра вечером Гупперт, по всей вероятности, собирается уезжать. Он справлялся об отходе поезда. Значит, он постарается уладить за это время все свои делишки.

— Если уже не уладил, — заметил Дьярош.

— Вы думаете? Нет, Бела, в том, что он еще не успел сделать самого главного, я уверен.

— Но почему же, — удивился Дьярош. — Ведь вы сами сказали: Гупперт сегодня встречался с Сореньи. И если тот действительно американский агент, он сразу мог передать ему все, что требовалось.

Ковач сделал глубокую затяжку.

— Не думаю… Вот представьте себя на минутку на месте Гупперта, — пояснил он свою мысль. — Вы должны передать Миклошу Сореньи или другому совершенно незнакомому человеку нечто такое, что может обратиться против вас, если вас накроют. Рискнете ли вы брать с собой это «нечто» уже на первую встречу? А вдруг Сореньи переметнулся? А вдруг это ловушка? Не разумнее ли будет сначала проверить, убедиться, а потом уж идти наверняка, чем подвергать себя неоправданному риску? Как вы считаете?

— Да, — подумав, согласился Дьярош. — Очень логично. Мне кажется, я бы действовал именно так. Но почему вы считаете, что Гупперт должен передать Сореньи нечто материальное? Возможно, он ограничился устным сообщением.

— Возможно, — сказал Ковач. — Возможно, но маловероятно. Во-первых, для устного сообщения не обязательна личная встреча. Во-вторых, мы располагаем сведениями о новой крупной диверсии, подготовленной Си-Ай-Си. А для осуществления этой диверсии требуется «нечто материальное». Понимаете? В-третьих… а в-третьих, уже поступили сведения о том, что Гупперт снова должен встретиться с Сореньи. Неизвестно только, когда. Поэтому завтра с самого раннего утра нам придется взять Гупперта под контроль.

— Поручите это мне, товарищ майор.

— Вам? А хватит ли у вас опыта? Ведь ваш противник, несомненно, ловкий и опытный разведчик… Впрочем, если желаете, пожалуй, могу поручить и вам, — согласился майор.

Дьярош обрадовался. Наконец-то он примет непосредственное участие в операции.

— Спасибо, товарищ майор!

— Значит, завтра принимайте Гупперта под свою опеку. Начните, разумеется, с гостиницы. О каждом его шаге сообщайте мне. Нужен вам помощник?

— Не нужен, товарищ майор. В гостинице один выход. Второй только для обслуживающего персонала. Там такой цербер стоит — никого ни за что не пропустит. А на улице Гупперт от меня и подавно никуда не скроется.

Майор внимательно посмотрел на Дьяроша.

— Ладно… По крайней мере, держите поблизости автомашину. На случай, если Гупперт воспользуется такси, — пояснил он. — Но имейте в виду, он не должен заметить слежку. Ваша задача только довести его до Миклоша Сореньи и сообщить мне.

— Ясно. Можно один вопрос, товарищ майор?

Получив разрешение, Дьярош спросил:

— Как же вы думаете поступить с Гуппертом в дальнейшем? Ведь ему, собственно, пока нельзя предъявить никаких обвинений… Разве только в избиении мальчика.

Майор наморщил лоб.

— Я еще сам как следует над этим не думал…

Это было не совсем так. Ковач, конечно, уже составил подробный план действий, где всё было тщательно продумано, в том числе и арест Гупперта. Но арест и формулировка обвинения зависели от некоторых обстоятельств, пока еще не вполне ясных. Вот почему Ковач не хотел говорить об этом.

…Еще не было и половины пятого, когда старший лейтенант Бела Дьярош, переодетый в штатский костюм и казавшийся поэтому еще более молодым, с чемоданчиком в руке вошел в фойе гостиницы «Континенталь».

— Простите, пожалуйста, свободная комната у вас есть? — робко осведомился он у портье.

Тот снял очки и с интересом посмотрел на посетителя.

— Нет, молодой человек, сейчас свободных комнат нет. Конгресс сторонников мира и совещание трактористов, — коротко пояснил он. — А вы откуда приехали?

— Из Сомбателя.

— Зачем? — полюбопытствовал портье.

Дьярош, только и ожидавший этого вопроса, стал рассказывать сочиненную им трогательную историю о том, что он разыскивает свою невесту. Они рассорились по пустякам, и она три дня назад уехала в Будапешт.

Старший лейтенант накануне разузнал, что портье любит романтические истории. И действительно, тот порицающе покачал головой.

— Что же вы так, а? Наверное, обидели девушку, вот она и уехала.

Бела виновато опустил голову.

— Что ж делать… Я теперь готов извиниться перед ней. Вот только где бы мне найти ее. У нее тут тетка живет — Вереш Ференцне. А на какой улице, не знаю.

— Можете называть меня дядя Лайош, — разрешил портье. — Меня тут все так зовут… Послушайте, молодой человек, что я вам посоветую.

Дядя Лайош дал ряд практических советов, как нужно разыскивать пропавшую Каталину (так звали невесту бедного парня из Сомбателя). Затем он сказал:

— А насчет комнаты тоже что-нибудь сообразим. Кажется, двое трактористов из Мезекевешда уезжают десятичасовым. Вы уж обождите.

Это как нельзя лучше совпадало с желанием Дьяроша. Он присел у столика для посетителей, стоявшего рядом со стойкой портье.

Гостиница понемногу просыпалась. Прошли на этажи уборщицы с пылесосами в руках; открылось гостиничное кафе. В фойе становилось все шумнее и многолюднее. Дьярош провожал взглядом каждого входящего и выходящего. Гупперт не показывался.

Но вот внимание старшего лейтенанта привлек телефонный разговор. Портье с кем-то говорил по-немецки.

— Сейчас приду… Молодой человек, — поманил он пальцем застенчивого провинциала из Сомбателя. — Сделайте милость, постойте минутку здесь. Я сбегаю на второй этаж.

Дядя Лайош быстро вернулся обратно. Он широко улыбался, словно увидел нечто очень смешное. Дьярошу не стоило большого труда заставить его разговориться.

— Разные люди бывают, молодой человек, — сказал портье, все еще продолжая улыбаться. — Сколько я их видел на своем веку! И у каждого свои странности. Вот хотя бы этот австриец Гупперт — может, слышали? Как вы думаете, для чего он меня звал?

— Право, не знаю, — стараясь казаться безразличным, ответил Дьярош.

— Позвонил он мне и просил зайти. Я пошел. Постучался, как полагается, открыл дверь. Он лежит в кровати с повязкой на голове и стонет. Спрашиваю: может, доктора позвать? «Нет, — говорит, — не надо. Одна у меня к вам просьба. Закройте меня на ключ, а ключ снаружи торчать оставьте. Ко мне сейчас должны придти корреспонденты из какого-то журнала, а у меня страшно голова разболелась. Не хочется мне сейчас с ними разговаривать. А если они увидят, что дверь снаружи закрыта на ключ, то решат, что меня в комнате нет. Обождут немного, а потом и уйдут»… Мне не жалко. Взял и закрыл.

— А как же он теперь выйдет?

— Тоже проблема! Еще раз позвонит. Я его и выпущу.

Дьярош снова присел у столика. Чего ради вздумал Гупперт закрываться снаружи? Как бы он не ускользнул!

Он посидел еще немного. Но на душе было неспокойно. Улучив момент, когда портье отвернулся, Дьярош шагнул за колонну и поднялся на второй этаж.

Ковровая дорожка заглушала шаги. Дьярош подошел к двери комнаты номер 255, где проживал Гупперт, и прислушался. Все было тихо. Ключ, как и говорил дядя Лайош, торчал в замке. Старший лейтенант осторожно нажал на ручку двери и потянул к себе. Закрыто.

Он медленно пошел к лестнице. Для чего потребовалось Гупперту, чтобы его заперли? В причину, которую указал Гупперт, никак нельзя поверить. Какие еще корреспонденты! Тут, несомненно, кроется подвох.

Не дойдя до лестницы, Дьярош решительно повернул обратно. Нужно выяснить, что делает Гупперт, для чего заперся. Если австриец действительно спит, он скажет, что ошибся дверью.

Дьярош дважды повернул ключ в замке и рывком отворил дверь.

Комната была залита солнцем. Войдя из полутемного коридора, Дьярош на мгновение ослеп. Когда же его глаза привыкли к свету, он огляделся и… не поверил себе.

Комната была пуста. Гупперт исчез.

Времени для раздумья не было. Дьярош кинулся по черной лестнице к выходу для обслуживающего персонала. Через центральный подъезд Гупперт не проходил — это он знал наверняка.

У выхода во двор стоял бородатый старик с косматыми бровями, нависшими над выцветшими глазами.

— Вам куда? — грозно рявкнул он, загородив выход. — Хода нет.

У Дьяроша отлегло от сердца. Значит, Гупперта здесь тоже не пропустили. Он еще находится в здании гостиницы. Но на всякий случай спросил:

— Так вы же только что пропустили человека.

— Ну и что же? Это иностранец, — прозвучал ответ. — У него разрешение есть от директора. Понятно? — важно пояснил старик.

Дьярош только рукой махнул. Эх, упустил!

Он стремглав понесся через коридор, сбежал по лестнице в фойе и кинулся в будку телефона-автомата.

— Товарищ майор, — доложил он срывающимся от волнения голосом. — Меня провели…




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КРУГ ЗАМКНУЛСЯ

Благополучно дочитав приветственное письмо, Корнер стал спускаться с трибуны. Случайно его взгляд упал на одну из лож. В глубине ее мелькнуло смуглое детское лицо. Оно показалось Корнеру знакомым. Усаживаясь на место, он вспомнил: тот самый мальчишка, которого он ударил вчера на улице Алдаш.

У Корнера тотчас же возникло острое чувство тревоги. Вряд ли это случайность, что мальчишка оказался на заседании конгресса. Что ему здесь делать? Видимо, им, Корнером, заинтересовались.

Корнера бросило в жар. Тщетно он пытался внушить себе, что ничего опасного нет, что в распоряжении венгров слишком мало времени, что завтра вечером он уже уедет. Все доводы, которые еще накануне казались ему такими убедительными, теперь, перед лицом непосредственной опасности, выглядели бледными и несостоятельными.

Корнер провел бессонную ночь. Он вздрагивал при малейшем шорохе и все время неотрывно смотрел на дверь, как будто она вот-вот должна была открыться.

Бутылка палинки стремительно опорожнялась. Столь же быстро заполнялась окурками вместительная пепельница. Воздух был сизым от дыма.

Что делать, что делать? Как выскочить целым из этой истории?

Одно для Корнера было совершенно ясно. Он должен передать по назначению портсигар с его страшным содержимым. Иначе… Корнер прекрасно знал и полковника Мерфи и всю систему американской разведки.

Но как доставить Миклошу Сореньи портсигар и не попасться? Ведь придется самому нести к нему эту дьявольскую штуку. А за ним, Корнером, непременно будут следить.

Постепенно рассвело. Комната осветилась первыми лучами солнца. Корнер поднялся с кресла, в котором просидел всю ночь, и повернул выключатель.

Но странное дело: полоска электрического света на ковровой дорожке у самой двери так и осталась. «Откуда она?» — удивился Корнер. Он подошел к двери и нагнулся.

Оказывается, дверь немного не доставала до пола. В образовавшуюся щель падал свет из коридора. Там не было окон, и электричество горело день и ночь.

Корнер провел ладонью по подбородку. Спокойно, спокойно! Кажется, тут предоставляется возможность создать себе полное алиби[38].

Он несколько раз повернул ключ в замке. Да, ключ держался свободно. Он снова сел в кресло и детально продумал мгновенно возникший план.

С трудом дождавшись половины девятого, Корнер разделся, повязал себе голову полотенцем и лег в постель. Затем он вызвал портье. Тот, хотя и был удивлен необычной просьбой австрийца, но все же выполнил ее и ушел к себе.

Корнер вскочил с кровати и стал быстро одеваться. Затем, встав за портьеру, он нащупал на подоконнике нитку. Осторожно перебирая ее в руках, вытянул портсигар.

Корнер подошел к двери, прислушался. В коридоре никого не было. Он нагнулся и быстрым движением просунул ковровую дорожку в щель между дверью и полом. Вооружившись двумя спичками, он принялся раскачивать ключ, стараясь вытолкнуть его из замка. Наконец, раздался приглушенный звук. Это ключ упал на выдвинутую дорожку. Теперь оставалось только вновь втащить дорожку в комнату, и ключ оказался в руках Корнера.

Он вышел из комнаты, запер за собой дверь и оставил ключ в замке.

Выйти незамеченным из гостиницы не представляло особых трудностей. Идти через центральный подъезд, разумеется, было опасно. Но Корнер еще накануне приметил выход для прислуги и решил теперь им воспользоваться.

Со сторожем, стоявшим у дверей, он быстро договорился. Произнес несколько немецких фраз, дважды повторил слово «разрешено» и внушительно потряс над головой своим заграничным паспортом.

Это произвело должное впечатление. Старик снял кепку, низко поклонился и, осклабившись, сказал на ломаном немецком языке:

— Да, да… пожалуйста…

У ворот здания, где помещалась кинофирма «Глобус», стояла автомашина. Несколько рабочих, не торопясь, грузили на нее какие-то пакеты. Больше никого на улице не было.

Корнеру повезло и в другом отношении. «Белокурого ангела» — секретаря директора — не было на работе. Значит, кроме самого Сореньи его никто не увидит.

Он постучал в дверь кабинета.

— Да, войдите… Вы? Так рано?

Миклош Сореньи выглядел совсем больным. Его глаза глубоко ввалились, веки покраснели, нос заострился.

— Да, дорогой товарищ Сореньи! — развязно сказал Корнер. — У меня привычка рано вставать. На свежую голову лучше работается, не так ли?

Он вытащил из кармана портсигар.

— Вот, уважаемый директор, возьмите.

— Что такое? — недоверчиво спросил Сореньи.

— Портсигар, как видите. Но сигареты эти я вам не советую курить…

Корнер разъяснил, что следует сделать и как при этом уберечься от действия «сигарет».

Сореньи тяжело вздохнул. Он осторожно, кончиками пальцев, взял портсигар, тщательно завернул в бумагу и спрятал в ящик письменного стола.

— Но надеюсь, что вы — люди слова, и после того, как я это сделаю, действительно оставите меня в покое.

— Само собой разумеется, — поспешил заверить его Корнер. И добавил: — Вам нужно будет только сообщить нам о выполнении задания.

— Как? — вскричал Сореньи. — Мне снова придется встречаться с вами?

— Со мной или не со мной — не столь важно. С кем-нибудь — обязательно придется… Посудите сами — ведь мы должны знать результаты этого небольшого эксперимента. Кроме того, нужно же передать вознаграждение за вашу дружескую услугу, — подсластил Корнер горькую пилюлю. — Значит, так: в первую пятницу каждого месяца с восьми до девяти вечера вы должны быть в читальном зале столичной библиотеки. К вам подойдут. Пароль: «Простите, товарищ, не у вас ли первый том сочинений Гегеля?». Ответ: «Нет, я читал его в прошлый раз, а сегодня еще не брал»…

Выйдя на улицу, Корнер облегченно вздохнул. Удача улыбнулась ему еще раз. Задание выполнено.

Он возвратился в гостиницу прежним путем. Старик, стоявший на выходе, вращая глазами, что-то пытался ему объяснить. Он даже вспотел от усилий, но Корнер, как ни старался, не смог его понять. На всякий случай он сунул старику десятифоринтовую бумажку и приложил палец к губам. Тот взглянул на банкноту, затем на Корнера и радостно закивал головой:

— Я понимай, понимай…

Корнер снова вспомнил про старика, когда подошел к двери своей комнаты. Нужно было, чтобы его заперли снаружи. Раньше он хотел попросить об этом любого из проходящих по коридору. Теперь же решил прибегнуть к помощи сторожа. Если он берет деньги, то на него можно смело положиться.

Он спустился вниз и позвал старика. Тот вначале отрицательно помотал головой, но когда Корнер вытащил из кармана несколько банкнот, с готовностью выполнил все, что требовалось. Корнер вновь оказался в своей комнате, запертый снаружи на два поворота ключа. Он снял телефонную трубку и набрал номер портье.

Дядя Лайош застал Корнера в постели все с той же повязкой на голове.

— Как спалось? — добродушно улыбаясь, осведомился он.

— Чудесно, — ответил Корнер. — И голова почти не болит.

— А вас спрашивали.

— Кто? — насторожился Корнер. Неужели обнаружилось, что его не было в комнате?

— Из будапештского комитета сторонников мира. Сегодня в пять часов обед в честь иностранных гостей. Вас просили быть к этому времени в гостинице. За вами заедут.

— Спасибо. Обязательно буду…

Теперь Корнер ничего не опасался. Алиби у него полное. Портье кому угодно подтвердит, что австриец все утро провел в своем номере…

Ровно в три часа дня Корнер вышел из гостиницы. Он решил сюда больше не возвращаться. Чемодан и плащ для отвода глаз остались в комнате. Если венгры серьезно интересуются им, пусть пороются ночью в его вещах. А он тем временем переедет границу. Билет на экспресс приобретен еще накануне. Об этом, конечно, никто и не подозревает.

Слежку за собой Корнер заметил вскоре после того, как вышел на Главное кольцо. Он попробовал увильнуть, но тщетно. За ним по-прежнему следили: незаметно, осторожно, однако настойчиво, не отрываясь. Нужно было во что бы то ни стало избавиться от преследователей.

На углу стояло свободное такси.

— Геделле! — коротко бросил Корнер шоферу, садясь в кабину.

Тот удивленно посмотрел на пассажира: как-никак, Геделле находится на расстоянии тридцати километров от Будапешта. Кроме того, туда каждый час отправляется электричка. Но в конце концов, какое ему до этого дело. Если, гражданину некуда девать деньги…

Вскоре они мчались по прямому, как стрела, асфальтированному шоссе. Шофер с удовольствием прибавлял газ. Стрелка спидометра быстро приближалась к цифре «100».

Корнер оглянулся и тихонько выругался. Метрах в двухстах от них шел мощный серый лимузин. Он мог бы легко обогнать такси, но, тем не менее, держался позади.

Значит, улизнуть не удалось. Но не все еще потеряно. Посмотрим, что будет в Геделле. Там есть один двухэтажный дом, очень удобный для того, чтобы отделываться от преследователей.

Корнер хорошо помнил этот дом еще по 1947 году. Заходишь во двор, затем через калитку в заборе попадаешь в следующий двор, и прямо перед тобой конечная остановка электрички… Если только за эти несколько лет там ничего не перестраивалось. Ведь весь Будапешт в строительных лесах.

Все оказалось в порядке. Корнер попросил шофера обождать с полчаса у подъезда. Серой машины не было видно, но он был уверен, что она остановилась где-либо поблизости. Он зашел в подъезд и, минуя лестницу, прошел во двор. Сердце его радостно забилось. Знакомая калитка была на месте.

Через несколько минут Корнер уже сидел в вагоне электрички. Он злорадно усмехался, явственно представляя себе растерянные лица пассажиров из серого лимузина. Пусть теперь джентльмены из контрразведки попробуют отыскать утерянный след!

Когда электричка прибыла в Будапешт, было уже семь часов вечера. До отхода экспресса Бухарест-Париж оставался ровно один час.

Корнер провел этот час на вокзале, в спортивном зале железнодорожников. Зал был пуст, если не считать двух голенастых юнцов, самозабвенно резавшихся в пинг-понг.

Окна спортзала выходили прямо на перрон, и Корнеру было видно, как экспресс с шумом вкатил под стеклянную крышу вокзала. Началась обычная сутолока. Пассажиры выходили, пассажиры входили. Сновали багажные автокары.

Корнер покинул свое убежище, когда до отправления экспресса оставались считанные минуты. Он отыскал свое купе. Соседом оказался длиннолицый малый в роговых очках. В ответ на приветствие Корнера он невнятно пробормотал нечто среднее между «здравствуйте» и «убирайтесь к черту».

«Американец», — радостно подумал Корнер.

Он опустился на мягкий диван и облегченно вздохнул. Контрразведка, разумеется, уже сообщила о нем в Хедьешхалом. Но пусть пограничники ждут его сколько угодно. До Хедьешхалома он не доедет: сойдет с поезда в Мошонмадьяроваре, свяжется с одним человеком, и тот следующей ночью по тайным тропам проведет его через границу.


«СПОКОЙНОЙ НОЧИ!»

Старший лейтенант Дьярош, сильно волнуясь, доложил начальнику о случившемся. К его удивлению, Ковач не воспринял сообщение как нечто катастрофическое. Наоборот, Дьярошу даже показалось, что на лице майора промелькнула улыбка.

— Значит, говорите, провел вас? — спросил Ковач.

— Так точно! — подтвердил Дьярош.

Этим лаконичным военным ответом он хотел подчеркнуть, что слишком понадеялся на себя, допустил ошибку и готов понести за нее любое наказание.

— Хорошо, что вы так самокритично относитесь к неудаче… Гупперт, видать, тертый калач… Но вы не слишком терзайтесь, Бела, — успокаивающе добавил майор. — Это было предусмотрено.

Дьярош широко раскрыл глаза.

— Я… Я не совсем понимаю. Было предусмотрено, что я его упущу?

Майор рассмеялся:

— Не в том дело. Я хочу сказать, что Гупперт никуда от нас не уйдет. Его пути разгаданы, и как бы он ни ускользал из-под наблюдения, в конце концов снова вынырнет на поверхность именно в том месте, где мы его ждем.

Зазвонил телефон.

— Да… Слушаю… Так, так… Как только выйдет — немедленно сообщите.

Майор положил трубку.

— Итак, Бела, ваш подопечный уже нашелся. Он у Миклоша Сореньи.

Минут через пятнадцать последовало сообщение о том, что Гупперт уже вышел из «Глобуса».

— Прекрасно, — сказал Ковач. — Следуйте за ним, но только не слишком назойливо.

Он встал из-за стола, застегнул китель и надел фуражку.

— Вызывайте машину, Бела. Едем! Теперь наша очередь нанести визит почтенному директору.

Лицо Миклоша Сореньи сделалось серым, будто покрылось пылью, когда в его кабинет вошли офицеры с понятыми. Однако у него хватило выдержки подняться со стула навстречу вошедшим и сказать:

— Здравствуйте, товарищи. Чем могу служить?

— Об этом вы спросите своих хозяев, Сореньи. Впрочем, им тоже вы больше не будете служить, — произнес майор Ковач и положил на стол ордер на арест. — Прошу, ознакомьтесь.

Бумага заплясала в руках у Сореньи.

— Это… это какое-то недоразумение, — чуть слышно пробормотал он.

— Ну, конечно, — усмехнулся Ковач. — В моей практике еще не было случая, чтобы кто-либо при своем аресте не заявлял об этом… Приступайте к обыску, — приказал он своим спутникам.

Портсигар обнаружил Дьярош. Открыв ящик письменного стола, он наткнулся на тщательно упакованный сверток.

— Что здесь, Сореньи? — спросил Ковач.

— П-портсигар…

— Для чего вы его упаковали?

Сореньи промолчал.

— Распакуйте.

Сореньи развернул бумагу.

— Теперь откройте портсигар.

Руки у Сореньи дрожали, и он никак не мог сладить с крышкой. Наконец, она подскочила кверху.

В портсигаре лежало двадцать сигарет. Ничего необычного в них не было: сигареты, как сигареты. Майор Ковач взял одну из них и повертел в пальцах.

— О, здесь что-то твердое.

…Вместе с табаком из гильзы на зеленое сукно стола выпала небольшая стеклянная ампула. Сореньи отшатнулся от стола. В глазах его отразился ужас.

Ковач бросил на него проницательный взгляд.

— В лабораторию на исследование… Быстро! — приказал он, передав портсигар одному из офицеров. А затем обратился к Сореньи:

— Что ж, больше вам здесь делать нечего. Придется переменить местожительство…

В отделе Ковачу доложили, что Гупперт уехал куда-то на такси.

— Он заметил слежку?

— Заметил. Потому-то и бросился к такси.

— Теперь пойдет кружить по городу до самого вечера, — рассмеялся Ковач.

Через час стали известны результаты лабораторного исследования содержимого «сигарет».

— Сволочи! — воскликнул Ковач, прочитав бумагу, подписанную экспертами. — Сволочи, — повторил он и с силой ударил кулаком по столу. — Вот ведь на что пошли… Распорядитесь, чтобы ко мне привели арестованного, Бела. И сами заходите сюда. Будете присутствовать при допросе…

Ковач повел допрос не совсем обычным путем.

— Нам еще не все известно о вас, Сореньи, — сказал он. — Но кое-что уже знаем. Скажем, типографское дело. Помните? Или взрыв склада под Эбро и всякое другое.

Сореньи молчал. Губы его дрожали. Все кончено. Если они знают такие давнишние вещи, то спасения нет.

— До сего дня я считал вас в известной степени жертвой слабоволия. Но теперь… — Майор кивнул в сторону портсигара, лежавшего на столе. — Вы — злодей, который не может рассчитывать ни на малейшее снисхождение.

Сореньи поднял голову. Он не знал, как понимать слова майора. Что это: ловушка или путь к спасению жизни?

— Клянусь вам… — Он старался говорить как можно искреннее: — Клянусь вам, я хотел уничтожить портсигар. Никогда, никогда я не пошел бы на это.

— Как знать… Это очень трудно проверить. А вот скажите: от кого вы получили портсигар?

Говорить? А может, они его испытывают? Майор сказал же, что не все знает о нем. Может быть, у них нет никаких данных о его связях с американской разведкой, и им нужно лишь его признание?

— Я не знаю, кто он такой, — наконец, решился на ложь Сореньи. — Он пришел ко мне сегодня утром. Я его вижу впервые. Низкорослый такой, черноволосый. Угрожал мне пистолетом и потребовал, чтобы я спрятал у себя вот эту гадость. Я завернул портсигар, хотел пойти на мост и бросить в Дунай… Да вот вы опередили меня.

Он развел руками и смолк.

— Что ж, — Ковач прищурил глаз, будто мысленно оценивая сказанное. — Как экспромт совсем недурно. Работа директором кинофирмы вам явно пошла на пользу. Еще несколько лет, и вы вполне могли бы сами заняться сценариями. Если бы не этот досадный инцидент, конечно… Зря стараетесь, — переменил он тон. — Гупперт совсем не рассчитывает на то, что вы будете его выгораживать. Во всяком случае, он не отвечает вам взаимностью.

Гупперт? Значит и он…

— Ну как? Будете говорить правду?

— Буду, — глухо сказал Сореньи.

— Давно бы так… Прошу вас, Бела, позовите стенографистку…

После того, как арестованного увели, майор Ковач позвонил генералу.

— Товарищ генерал, Миклош Сореньи во всем признался. Гупперт полностью изобличается его показаниями. Требуется санкция на арест. Материалы представлю через двадцать минут… Да, поезд отходит ровно в восемь.

И только сейчас старшему лейтенанту Дьярошу, присутствовавшему при этом разговоре, стали ясны все действия майора Ковача. Бела понял, почему майор оставил в стороне Гупперта и все внимание сосредоточил на Сореньи. Ведь до сих пор против Гупперта не было никаких улик. Его нельзя было обвинить ни в чем. А теперь Гупперт оказался уличенным показаниями Миклоша Сореньи.

На вокзал они прибыли задолго до отхода поезда. В служебном купе их ждал сотрудник отдела.

— Еще не появлялся, — доложил он майору.

— Что ж, обождем…

Ждать пришлось довольно долго. Экспресс тронулся в путь. Уже давно остался позади вокзал, станция Келенфельд… Наконец, поступило известие:

— Гупперт здесь. Шестой вагон, четвертое купе.

…Когда в купе вошли двое венгров в униформе, Корнер понял: сейчас произойдет самое страшное.

— Макс Гупперт? — спросил пожилой венгр со знаками майора на петлицах. И тут же, не дожидаясь ответа, добавил:

— Именем Венгерской народной республики вы арестованы.



Корнер не оказал никакого сопротивления. Всю дорогу он молчал. И лишь оставшись наедине с майором Ковачем в его кабинете, спросил:

— Может быть, вы все же объясните, что это все значит?

Ом говорил ровным, спокойным тоном. В голосе не слышалось ни нотки волнения, одно лишь безграничное удивление.

— Всё в свое время… А пока скажите, товарищ Гупперт, как же ваше настоящее имя?

Арестованный весело рассмеялся.

— Нет, честное слово, такого со мной еще не бывало… Здесь какое-то недоразумение. За кого же вы меня принимаете, дорогой товарищ… э?.. э?..

— Не могу не отдать должное вашим артистическим способностям, уважаемый Гупперт в кавычках. Но отвертеться вам все равно не удастся. Вы ведь знаете некоего Миклоша Сореньи, не так ли?

У Корнера потемнело в глазах. Конец!

— А он, этот самый Миклош Сореньи, — продолжал майор, не давая арестованному опомниться, — не далее как три с половиной часа тому назад признался, что сегодня утром получил от вас сигареты с весьма необычной начинкой.

— Послушайте, но ведь я совершенно не знаю никакого Миклоша Сореньи. И никакого портсигара я ему не давал. Я все утро находился в гостинице. Портье может подтвердить… Все это очень странно…

— Возможно, — не стал спорить майор. — Кстати, откуда вы взяли про портсигар? Я ведь, кажется, упомянул только о сигаретах.

Корнер почувствовал, что тонет. Оставался только один выход, и он ухватился за него, как утопающий за соломинку.

— Больше ничего я вам не буду говорить, — сказал он чуть охрипшим голосом. — Вы меня хотите запутать.

Ковач вызвал охрану.

— Отведите арестованного в камеру… Я вам советую, — сказал он Корнеру напоследок, — хорошенько призадуматься над сложившейся ситуацией. Вы, как-будто, не новичок и, несомненно, знаете, что добровольное признание в известной степени смягчает наказание… Спокойной ночи и приятных сновидений.

Сопровождаемый стражей, Корнер медленно побрел к выходу.


МЕРФИ ПАРИРУЕТ УДАР

Вошедший плотно прикрыл дверь, повернулся, быстрым движением сорвал с головы пилотку и, щелкнув каблуками, представился:

— Лейтенант Спеллман, сэр!

— Подойдите поближе, лейтенант. Тащите сюда вон тот стул, у окна, и присаживайтесь.

Пока лейтенант устраивался, полковник Мерфи с интересом изучал его. Будущий преемник Уоткинса был здоровенный малый. Вьющиеся белокурые волосы и голубые глаза находились в вопиющем противоречии с расплюснутым носом профессионального боксера и тяжелым подбородком.

«Странная помесь ангела с бандитом, — отметил про себя Мерфи. — Не слишком интеллектуальная личность. Ну и наплевать. В конце концов, нам нужен не преподаватель античной культуры для колледжа благородных девиц».

Лейтенант уселся. Он положил ногу на ногу. Его длинные крючковатые пальцы непроизвольно заплясали по ручке стула.

— Вы знаете, зачем вас сюда вызвали? — спросил Мерфи.

— Да, сэр.

— Прекрасно! Надеюсь, что мы быстро столкуемся, лейтенант…

— Спеллман, Рональд Эрих Мария Спеллман, — подсказал лейтенант.

— Спеллман… Ваш отец коренной американец?

— Не знаю, — последовал ответ.

— То-есть, как не знаете?

Лейтенант завозился на стуле.

— Видите ли, мне неизвестно, кто именно является моим отцом. Мать тоже не знала.

— Гм…

Мерфи поспешил переменить тему разговора. Он заглянул в лежавший перед ним листок.

— Здесь сказано, что до армии вы были боксером, не так ли?

— Был и боксером, — уклончиво ответил лейтенант. Ему очень не хотелось вдаваться в подробности своей короткой, но весьма динамичной биографии.

Однако Мерфи добивался именно подробностей.

— В Штатах у вас были какие-то неприятности с властями, да? — спросил он.

Лейтенант тяжело вздохнул:

— Были, сэр… Из-за красных, провались они в преисподнюю.

Собственно, никакого отношения к красным неприятности Спеллмана не имели. Однажды ему срочно потребовались деньги. Своих не нашлось. Пришлось обращаться за помощью к согражданам. Это произошла ночью в темном переулке. Прохожий никак не хотел согласиться с тем, что Спеллмана нужно снабдить безвозвратной ссудой. Он твердо решил не расставаться с несколькими десятками долларов, которые были у него в кармане. Что же оставалось делать Спеллману? Он вынужден был пустить в ход такой веский аргумент, как браунинг.

Прохожего отвезли в морг, а Спеллмана — в камеру для подследственных. В перспективе явственно вырисовывались контуры электрического стула.

Но тут произошел неожиданный поворот. Убитый казался не то коммунистом, не то профсоюзным деятелем. Адвокат, нанятый друзьями Спеллмана, сыграл на этом. Он представил подсудимого великомучеником, которого хотели опутать красные. Слушая блестящую речь адвоката, судьи расчувствовались. Даже прокурор несколько раз протирал очки. Был вынесен оправдательный вердикт.

Спеллман стал героем дня. Его интервьюировали, фотографировали. В довершение всего ему предложили вступить в ряды армии. Он с радостью согласился, тем более, что службу предстояло нести в Европе.

— Расскажите об этих неприятностях поподробнее, — предложил Мерфи.

Спеллман изложил адвокатскую версию с некоторыми новыми подробностями, вычитанными им в последних выпусках «комикс». В итоге получилось не совсем скромно. Лейтенант представлялся в образе чуть ли не национального героя, спасшего Штаты от вражеского нашествия.

Мерфи, пряча улыбку, снисходительно слушал лейтенанта. При всей неправдоподобности рассказа, описание места и способа убийства граничило с профессиональным знанием дела.

«Подойдет, — решил полковник. — Здоровый, жизнерадостный человек. Не то, что истерик Уоткинс с его вечными претензиями на свободу действий».

Он коротко познакомил Спеллмана с кругом его новых обязанностей.

— Оклад у вас будет, примерно, в два раза выше, чем сейчас, — порадовал Мерфи лейтенанта. — Это — кроме премиальных за выполнение особых заданий. Вопросы есть?

— Есть. Когда приступать?

Мерфи рассмеялся. Деловитость Спеллмана чрезвычайно импонировала ему.

— Считайте, что вы уже приступили. Сейчас один из моих офицеров познакомит вас с будущими подчиненными. Мы их уже отобрали. Хорошие ребята, один к одному. Правда, у некоторых были неприятности, вроде вашей, но я думаю, это не помешает. Вы с ними определенно сработаетесь. Ну, пока!

Лейтенант, снова артистически щелкнув каблуками, вышел из кабинета.

Мерфи вызвал майора Томсона.

— Видели в приемной лейтенанта? Это Спеллман. Рональд Эрих и как-то там еще. Он назначен вместо Уоткинса. Представьте его новому составу охраны, грузите всех на машину и — на Нимфенгассе. Уоткинса и всю его команду сейчас же отправьте в Зальцбург. Об исполнении доложите мне, — Мерфи посмотрел на часы, — в десять часов вечера.

— Но, полковник, — взмолился Томсон, — ведь это через час!

— И что же? Вполне достаточно. Пятнадцать минут на обнюхивание, пятнадцать, — туда, пятнадцать — там, пятнадцать обратно. Итого час.

— А передача имущества, заключенных, составление актов?

Мерфи досадливо махнул рукой.

— Откуда у вас интендантские замашки, Томсон? Какие передачи, какие акты? Заключенные сидят в подземных камерах, имущество тоже на месте. Ничего не надо передавать и принимать. Важно все проделать как можно быстрее и отправить Уоткинса с его головорезами раньше, чем они сообразят, что случилось. Ясно? Выполняйте. И имейте в виду, что мне начинает приедаться вечная возня с вами.

Томсон пулей вылетел из кабинета. Мерфи, покачивая головой, поглядел ему вслед. Удивительный человек! Если его не подстегивать, он может заснуть на ходу.

Полковник зашагал по комнате. Итак, «операцию К-6» можно считать завершенной. Через несколько часов Корнер будет в Вене. А утром газеты поднимут крик о таинственном исчезновении в русской зоне австрийца Макса Гупперта.

Хорошо бы на этом фоне подчеркнуть свою добропорядочность и гуманность. С одной стороны — русские, попирающие все и всякие законы человеческой морали, с другой — джентльмены, по-настоящему уважающие права человека. С одной стороны — похищение, а с другой — ну, скажем, освобождение.

Но кого освободить? Мерфи вытащил из сейфа список заключенных и пробежал его глазами. Как на зло, нет подходящих кандидатур. Ни одного уголовного. Сплошные красные.

А вот этот — Марцингер? Мерфи вспомнил, что обещал передать писателя, с которым так ничего и не удалось сделать, австрийскому суду — за спекуляцию сигаретами. Кажется, об этом даже сообщалось в печати. Дело уже давно состряпано. Марцингер получит, минимум, пять лет.

Отлично! Надо, чтобы сообщили австрийским властям. Тоже будет очень внушительно. В то время, как русские похищают ни в чем не повинных людей, хотя бы этого самого Гупперта, Си-Ай-Си передает задержанных преступников австрийскому суду. Что может быть убедительнее для рядового австрийца?

Правда, за время своего заключения Марцингер кое-что видел. Вероятно, он будет болтать на суде. Но не беда. Против этого есть испытанное средство.

Мерфи тотчас же позвонил в управление американского военного комиссара и сообщил, что дело Марцингера надо назначить к слушанию в австрийском суде.

— Да, в печати объявить можно и даже нужно, — ответил Мерфи на вопрос чиновника… — Публики никакой. Дело придется слушать при закрытых дверях. Нет, нет, не могу разрешить, задеты интересы оккупирующей державы. И еще одно: сразу же после вынесения приговора пусть отправят Марцингера для отбытия наказания в одну из тюрем американской зоны… Разбор дела назначьте на воскресное утро.

— О, это невозможно. Австрийцы будут протестовать.

— Да что вы с ними церемонитесь, — рассердился Мерфи. — Назначьте — и всё!

Они договорились, что передача подсудимого австрийским властям произойдет в здании суда за полчаса до начала судебного заседания.

Закончив разговор, Мерфи удовлетворенно потер руки. Не желал бы он сейчас быть на месте красных! На их головы рушится тройной удар, а они ни о чем не подозревают…

На этот раз Томсон оказался аккуратным. Ровно в десять он доложил полковнику о том, что все сделано.

— Как реагировал Уоткинс? — поинтересовался Мерфи.

— Я думал, придется вязать. Но Спеллман его нокаутировал и уложил в машину.

Полковник рассмеялся. Бедняга Уоткинс, теперь и ему пришлось испытать вкус чужих кулаков.

— А его парни?

— Сразу скисли. В общем, всё благополучно.

— Прекрасно… Томсон, я сейчас прилягу ненадолго. Как только прибудет Корнер, немедленно ко мне.

— Слушаюсь!

Мерфи проснулся от негромкого покашливания. Рядом стоял Томсон. По его лицу полковник понял, что случилась неприятность. Он быстро поднялся.

— Что такое, Томсон?

— Ничего особенного… — промямлил тот.

Полковника взорвало:

— Скорей же, черт бы вас побрал!

— Только что звонил Вальнер, из Брука. Он остановил поезд и все такое… Но… Корнера в вагоне не оказалось.

— Что значит «не оказалось»?

Вместо ответа Томсон развел руками. Мерфи выругался.

— Дурак он, ваш Вальнер, и вы вместе с ним. Пьян был, вот и не нашел Корнера. Залез, вероятно, в другой вагон.

На столе под стеклом лежало расписание поездов. Полковник склонился над ним. Экспресс прибывал в Вену в час ночи. Сейчас было еще только двенадцать.

— Переодевайтесь в гражданское, Томсон — и на вокзал. Надо немедленно предупредить Корнера, чтобы не выходил, пока не разойдутся встречающие. Иначе, чего доброго, его увидит кто-либо из друзей Гупперта, быть может, даже жена, и тогда не оберешься неприятностей.

Полковнику еще и в голову не приходило, что весь его так чудесно задуманный план рухнул.

Он узнал о катастрофе лишь час спустя, когда Томсон ворвался в кабинет и, прерывисто дыша, сообщил:

— Корнер… арестован… венграми.

У Мерфи на мгновение перехватило дыхание. Но он тотчас же совладал с собой и произнес ледяным тоном:

— Вы паникер, майор Томсон. Выйдите вон и выпейте холодной воды! Потрудитесь привести себя в порядок, а затем уж входите с докладом.

Ошеломленный Томсон повернулся на каблуках и вышел. Когда он снова зашел в кабинет, то сумел доложить более или менее сносно:

— Майор Корнер в восемь часов вечера арестован в Будапеште, сэр. Прямо в вагоне поезда.

— Откуда вы узнали?

— От корреспондента «Юнайтед пресс», который случайно присутствовал при аресте. Он считает, что арестован коммунист Гупперт, чрезвычайно рад этой сенсации и уже послал телеграмму на четыреста слов своему агентству.

— Надеюсь, у вас хватило ума, чтобы не разубеждать его…

— За кого вы меня принимаете, сэр?

— Ладно, ладно, — поморщился, Мерфи, — можете идти.

Когда дверь закрылась за Томсоном, полковник обхватил голову обеими руками и глухо застонал. Он привык к неудачам — недаром ведь работал в разведке. Но такого ошеломляющего удара, к тому же на самом пороге триумфа, он еще никогда не получал.

Как же это случилось? Корнер попался! Корнер… Да к черту Корнера, кто он ему, в конце концов, сын или брат? Он попался, он сам, старый дурак, именуемый полковником Мерфи, попался — это посущественнее. Такой провал!.. Теперь ему крышка. Придется подать в отставку. Этот идиот Кли будет торжествовать: «Я говорил, я предупреждал…»

Полковник чувствовал, что задыхается. Его распирала ярость. Один-ноль в пользу красных! Да какое там один-ноль! Десять-ноль! Сто-ноль, тысяча-ноль, черт подери!

Мерфи испытывал неукротимое желание на чем-нибудь излить свою злость. Схватив пачку газет с этажерки, он с размаху швырнул их на пол.

В глаза бросился яркий заголовок в одной из газет: «Инцидент на коммунистическом конгрессе вВенгрии. Австрийский коммунист Гупперт критикует народную демократию».

Что это такое? Ах да, его собственная вчерашняя идея. Боже, каким многообещающим всё это было…

Было?

А что, если…

Мысль была неожиданной, еще очень неопределенной и расплывчатой.

Полковник Мерфи сопоставил обстоятельства: Корнер — Гупперт арестован. Свидетелем его ареста был американский корреспондент, который об этом протрубит на весь мир.

Австрийская, а следовательно, и вся мировая общественность знают (благодаря его, Мерфи, находчивости) о том, что вчера между Гуппертом в советским делегатом произошло столкновение.

Какой же вывод может сделать непредубежденный человек? Только тот, что Гупперт арестован венграми за свои нелестные высказывания по адресу народной демократии.

Совсем неплохо. Но, возможно, венгры вскоре докопаются, если уже не докопались, что собой представляет в действительности этот «Гупперт». Корнер, припертый к стене уликами, может заговорить. Всплывет на поверхность затея с Гуппертом. Да разве только это? Ведь Корнер знает многое, очень многое…

Как отвести удар?

Нужно его предупредить.

Перед мысленным взором Мерфи уже вставали строки завтрашней передовой в «Винер курир»: «…Вот какая судьба постигает легковерных людей, которые считают коммунизм не кровавым террором, а неким учением о справедливости, равенстве и братстве. Пусть трагедия несчастного Макса Гупперта заставит призадуматься всех тех, которые по своей наивности, легковерности, неопытности тащат коммунистическую колесницу.

Всех волнует сегодня судьба Гупперта. Что с ним будет? Мы не сомневаемся: его ждет гибель. Гупперта, разумеется, обвинят в шпионаже. На процессе он „признается“ во всем, а затем закончит жизнь в каком-нибудь застенке…»

Мерфи воспрянул духом. Еще не все потеряно. Родившаяся мысль сулила известную перспективу. Гупперта здесь знают многие. Если разумно повести дело, можно рассорить австрийских сторонников мира. И это будет совсем неплохим реваншем.

— Томсона, Диллингера и Иеля — ко мне немедленно, — приказал Мерфи своему адъютанту. — Затем поедете в «Винер курир» и доставите сюда Стивенсона. А к шести часам утра чтобы у меня был «Тридцать шестой».

— Где… — попробовал было заикнуться рыжий О’Бриен.

— Это меня не касается. Хоть из преисподней, но к шести чтобы был у меня. Не будет — завтра же отправитесь в Штаты.

Угроза подействовала. О’Бриену до смерти не хотелось возвращаться в Штаты. Здесь ему жилось куда веселее.

Еще не было шести, когда «Тридцать шестой» постучался в двери кабинета Мерфи.

— Как живете? — приветствовал его полковник.

Бессонная ночь дурно сказалась на нем. Уголки рта опустились еще ниже, под глазами набрякли багровые мешки.

— Спасибо, господин полковник, так себе…

«Тридцать шестой» снял очки и стал быстро-быстро протирать их носовым платком.

Карл Хор сильно волновался. Случилось, верно, нечто очень серьезное, если он потребовался так срочно.


УСЛУГА ЗА УСЛУГУ

Оглядываясь на пройденный путь, Карл Хор не мог с точностью определить, что именно привело его в объятия американской разведки. «Судьба!» — думал он и печально вздыхал.

Однако если бы Карл Хор припомнил и правильно оценил некоторые обстоятельства, которые, как ему казалось, играли незначительную роль, он перестал бы сетовать на мифическую особу, именуемую судьбой. В самом деле, при чем здесь судьба, если Карл Хор сам, зажмурив глаза, добровольно полез в шелковую петлю, уготованную ему разведчиками.

В мальчишеские годы Хор дружил с Максом Гуппертом. Макс был не намного старше его, но гораздо взрослее и серьезнее. Под влиянием Макса формировались первые юношеские убеждения Хора, вместе с ним вступил он в подпольный комсомольский кружок.

Когда же Макса Гупперта забрали в гитлеровскую армию, Хор потерял связи с кружком. Он и не стал их особенно искать. Юношу привлекла карьера журналиста. Он поступил в венский университет и принялся за учебу.

Однажды — это было в последнюю военную зиму — Карл Хор вернулся в свою комнату со студенческой вечеринки. Он был под хмельком. Мурлыча песенку, повернул выключатель и разинул рот от изумления. На его постели лежал грязный, оборванный мужчина, с истощенным, давно небритым лицом.

— Ну-ка, поднимайтесь! Кто вы такой? — растолкал Хор незнакомца и тут же узнал его. Это был один из членов комсомольского кружка. Ему удалось бежать из гитлеровского лагеря смерти. Спасаясь от погони, он вспомнил о Хоре и через незапертое окно пробрался в его комнату.

Хор не отказал беглецу в поддержке. Два дня тот прожил у него. За это время Хор прилагал все усилия, чтобы раздобыть для него какие-либо документы.

Хору не повезло. Он наткнулся на агента гестапо, был схвачен на своей квартире вместе с человеком, которого укрывал, и попал в концлагерь. От неминуемой гибели Хора спас лишь приход Советской Армии.

Он вернулся в Вену, преисполненный радужных надежд. Теперь все пойдет по-другому. Он закончит университет, станет известным журналистом, напишет книгу…

Но это осталось лишь мечтой. Через несколько дней после окончания войны Хор получил известие, что гитлеровцы, отступая, сожгли усадьбу его дяди, который все время оказывал ему материальную поддержку. Об учебе нечего было и думать. Пришлось искать работу. Но не так-то легко было найти место в Вене, где насчитывались десятки тысяч безработных.

С помощью друзей Хору удалось устроиться корректором в редакции прогрессивной газеты «Дер таг». Он воспрянул духом. Ничего, немного поработает корректором, осмотрится, затем начнет писать. Его оценят, и он все же станет журналистом. В партию Хор решил не вступать. Хватит с него политики.

Через некоторое время в газете появились интересные заметки о быте венцев. Они были подписаны «Кахо». Это был псевдоним, избранный Карлом Хором. Заметки имели некоторый успех. Редактор газеты обратил внимание на Хора и предложил ему написать что-нибудь посолиднее:

— Испытайте перо. Мне кажется, у вас недюжинные способности.

Вместе с Хором в корректорской временно работал некий Рихард Майзель, тихий, незаметный человек с вечной улыбкой на лице. Хор поделился с ним своей радостью. Майзель обрадовался успеху коллега и подсказал ему новую тему. В доме, где он проживает, поселился некий Отто Браун. Майзелю точно известно, что он работал в венском управлении гестапо.

— А теперь он метранпаж в «Винер курир». Эта газета принимает к себе всякий сброд, — возмущенно говорил Майзель. — Ваша статья насчет этого попала бы в самую точку.

— Да, подходящая тема, — согласился Хор и стал расспрашивать коллегу о подробностях.

Он не заметил, что в глазах у Майзеля мелькнуло злое торжество…

Через несколько дней в газете появилась новая статья Хора. В ней рассказывалось о гитлеровцах, пригретых новоявленными покровителями. В числе прочих приводился также пример и об Отто Брауне, бывшем гестаповце, ныне метранпаже «Винер курир».

Редактор газеты предложил Хору занять освободившуюся должность корреспондента по происшествиям. Хор с радостью согласился. Он был очень доволен. Наконец-то осуществилась его мечта. Он стал журналистом. В тот же день Хор перебрался из корректорской в предоставленную ему комнату рядом с кабинетом редактора.

Но вскоре случилась неприятность. Как-то в дверь постучали.

— Войдите.

Зашел старичок. Этакий опрятный, сухонький венский старичок в черном сюртуке, старомодной черной шляпе и с зонтиком в руках.

— Прошу извинения, — робко сказал он. — Видимо, я ошибся дверью. Мне нужен редактор.

— Редактора сейчас нет, — ответил Хор. — А по какому вопросу? Возможно, я буду вам полезен. Садитесь, пожалуйста.

Старичок, кряхтя, уселся на стул. Порывшись в кармане, он вытащил оттуда аккуратно сложенную газету «Дер таг». Это был номер со статьей Хора. Статья была обведена красным карандашом.

— Скажите, кто писал эту гадость? — спросил старичок. — Ведь меня, честного человека, здесь ошельмовали, смешали с грязью.

Кровь бросилась Хору в лицо. Неужели он что-то на путал?

— А кто вы такой, позвольте спросить?

— Я Отто Браун… Меня называют в статье гестаповцем, а между тем я жертва гитлеровского режима. Я был активным антифашистом, сидел в концлагере. Вот справка, смотрите.

Старичок положил на стол бумагу. Хор прочитал: «…в концлагере Маутхаузен с 1940 по 1945 год… Член общества жертв нацистского режима»… Боже, боже, старик сейчас пойдет к редактору, и его, Хора, с позором изгонят отсюда.

— Я этому негодяю ни за что не прощу, — говорил между тем посетитель, складывая газету. — Его надо отдать под суд за клевету… Не знаете, какой подлец написал статью, молодой человек?

Что оставалось делать Хору? Он пошел ва-банк.

— Я написал, — признался он. — Но прошу вас, не губите меня. Я сейчас все объясню.

Старичок внимательно и, казалось, сочувственно выслушал взволнованный рассказ Хора.

— Майзель у нас уже не работает. Но я завтра разыщу его и к вам приведу, если вы мне не верите. Только умоляю, не говорите ничего редактору. Я готов вам возместить все убытки, готов заплатить какое угодно вознаграждение.

— Много ли с вас возьмешь, — хихикнул старичок. — Да и деньги мне не нужны… Бог с вами! Вижу, не по злому умыслу вы это совершили. Только как же мне поступить, если кто-нибудь заинтересуется статьей, да вздумает донимать меня? Еще и по судам затаскают, прежде чем докопаются до истины… Нет, как мне вас ни жаль, а все же придется потребовать у редактора поместить опровержение в газете.

Хор, покусывая губы, лихорадочно искал выхода. Он видел, что гнев посетителя остыл. Но в то же время старик был прав: из-за статьи Хора у него могли быть крупные неприятности.

— Послушайте, — вдруг предложил Хор, — а если я дам расписку в том, что все написанное мною про вас не соответствует действительности и основано на недоразумении, что я целиком и полностью признаю свою вину и приношу вам свои искренние извинения?.. Такая расписка вас устроит?..

Старичок наморщил лоб.

— Ладно, — взмахнул он зонтиком, который не выпускал из рук. — Так и быть, пишите расписку. Не хочется мне портить вашу карьеру. Но в следующий раз будьте осторожнее. Никогда не полагайтесь на других, а пишите только о тех фактах, которые вы лично проверили.

Хор кинулся за бумагой. Он был счастлив, что все кончается так благополучно.

Они расстались почти друзьями. Отто Браун получил расписку, а Хор вернул себе спокойствие.

Но не надолго.

Не прошло и недели, как старичок снова заявился к Хору. На сей раз он пришел с просьбой. Не может ли Хор сказать ему, какие материалы будут помещены в завтрашнем номере газеты «Дер таг»? Может быть, он покажет ему оттиски готовых полос? Дело в том, что его, как метранпажа, интересует верстка других газет. Его всегда упрекают, если какая-либо газета сверстана лучше, чем у него.

Отказ вертелся у Хора на языке. Он понимал, что поступит нечестно, если покажет человеку из другой газеты еще не готовый номер.

Но он вспомнил про расписку и промолчал. В конце концов, не так уж страшно. Завтра газета все равно выйдет в свет. Да к тому же никто об этом не узнает.

Так был сделан первый шаг по пути к предательству.

Отто Браун приходил несколько раз. Затем он попросил, чтобы Хор («не откажите в любезности») ежедневно сообщал ему по телефону о плане следующего номера газеты. Он ведь уже не молод, ему трудно ходить, да еще подниматься на третий этаж.

Хор наотрез отказался. Старичок тяжело вздохнул и произнес:

— А все-таки вы не умеете ценить добра. Ведь я мог бы с вами поступить совсем по-другому, не правда ли?

Хор почувствовал в его словах угрозу и согласился. Сначала он страшно нервничал, когда вечерами, в установленное время раздавались телефонные звонки. Но постепенно привык и стал относиться к ним, как к неизбежной необходимости. Когда через несколько недель звонки неожиданно прекратились, Хор даже почувствовал какую-то пустоту, словно из его жизни ушла привычная ноющая боль.

Он решил, что старик, вероятно, умер. Но прошло немного дней, и однажды утром к нему на квартиру постучался почтальон.

— Вам денежный перевод.

Хор вскочил с постели. Перевод? Очень кстати. Он на днях познакомился с прехорошенькой певицей из «Винтергартена». Девочка, видно, приняла его за птицу высокого полета, и ему не хотелось разубеждать ее. А для этого нужны были деньги.

Взглянув на сумму перевода, Хор округлил глаза. Ого, тысяча шиллингов! От кого же? Неужели снова от дяди?

Он расписался и повернул бланк. «За газетные услуги», — было выведено там каллиграфическим почерком. И подписано «Отто Браун».

Хор возмутился. Да как он смеет, этот мерзкий старикашка! Его покупать!

Он хотел вернуть деньги обратно почтальону, но тот отказался.

— Нельзя. Вы уже расписались.

— Ладно, — сказал Хор. — Я сам отошлю.

Но осуществить это оказалось не так-то легко. На бланке перевода не было обратного адреса.

В результате получилось, что Хор пошел на свидание с Эдной (так звали певичку) с тысячей шиллингов в кармане. Эдна была в тот вечер особенно мила. Она так прелестно надувала губки, что у Хора закружилась голова. Захотелось ошеломить ее своим богатством. Он повел Эдну в шикарнейший бар.

Утром, когда они расстались, в его кошельке не осталось ни единого шиллинга.

Певичка, несмотря на свою молодость, оказалась опытной особой. Ей ничего не стоило увлечь Хора. Вскоре он совсем потерял голову. Все его заботы сводились к тому, чтобы сохранить в глазах Эдны ореол преуспевающего журналиста, без счета разбрасывающего деньги направо и налево.

Вполне естественно, что в этих условиях Хор не только не смог привести в исполнение свое благое намерение вернуть Брауну тысячу шиллингов, но даже не отказался бы от еще одного такого перевода.

Вскоре Эдна, заметив, что деньги ее нынешнего ухажера находятся на пределе, стала охладевать к нему.

Ей вовсе не улыбалась перспектива нежных лобзаний при лунном свете на берегу Дуная. Она была очень практичной особой и считала, что с ее красотой было бы глупо не подцепить богатого покровителя и не обеспечить себе будущее.

Хор чувствовал, что для того, чтобы удержать Эдну, потребуется много денег. Влюбленный до потери сознания, он оправдывал девушку: ее окружают богатые поклонники, она привыкла к роскоши и комфорту.

Ему нужны были деньги, деньги, деньги… И он одалживал их у своих знакомых, писал под разными псевдонимами глупые статьи для полупорнографических журналов, занимал деньги у ростовщиков. Через месяц он оказался кругом в долгах.

Как раз в эти дни Хора вызвали в союз журналистов. Удивляясь, что бы это могло значить, он явился к секретарю союза.

— С вами хочет поговорить один американский коллега, — сказал тот. — Он заинтересовался вашими бытовыми картинками из прошлого Вены… Очень приличный человек, не из тех, которые кладут ноги на стол, — добавил он, заметив на лице Хора выражение досады.

Хор пожал плечами. Ладно, он побеседует с американцем. Может быть, тот из более или менее сносной газеты. Тогда можно будет заработать.

Секретарь союза вышел в соседнюю комнату и вернулся с высоким худым человеком в черном костюме. Он что-то пробормотал, представляясь Хору.

Секретарь посмотрел на часы и воскликнул:

— О, я опаздываю… Вы ничего не имеете против, господа, если я оставлю вас одних?..

Майор Томсон (это был он) не стал добираться до цели обходными путями. Выдавив несколько фраз о статьях, якобы заинтересовавших его, он вдруг выложил на стол расписку, которую Хор выдал Брауну, и бланк денежного перевода на тысячу шиллингов с подписью Хора.

— Узнаете?

Хор вскочил. Попался!.. Теперь он ясно понял, что наделал.

Томсон со свойственной ему лаконичностью изложил два возможных варианта поведения Хора и последствия каждого из них. Первый вариант: Хор отказывается от дальнейшего сотрудничества с Си-Ай-Си (Томсон так и сказал — дальнейшего). Расписка пересылается редактору, Хор изгоняется из газеты. Позорный конец карьеры и полуголодное существование. Второй вариант: Хор закрепляет свои связи с американской разведкой («Вот кто был Браун», — с ужасом подумал Хор), придает им официальный характер и начинает выполнять задания. Выгоды этого варианта: полная материальная обеспеченность и негласное, но действенное американское покровительство.

Хор был ошеломлен. Значит, все это подстроено американской разведкой. Какие у них длинные руки! Американец прав: теперь существуют только два варианта. И раз все пошло прахом, и он запятнан, то выбор может быть один.

О том, что существует третий вариант: плюнуть разведчику в рожу, пойти к редактору и во всем ему честно признаться, Хор даже и не подумал. Вместо этого он шагнул в бездонную трясину предательства.

Хор обрел новое имя — «Тридцать шестой». Задание, которое он получил, было нетрудным. Он должен был принять активное участие в движении сторонников мира, добиться выдвижения на пост председателя либо секретаря одного из комитетов. Ему это удалось.

В дальнейшем Томсон потребовал от него подробных характеристик различных прогрессивных деятелей. Его интересовало все, вплоть до мельчайших подробностей личной жизни людей. Потом Хору пришлось принять участие в более серьезном деле. За это он был принят лично полковником Мерфи.

А затем наступила очередь Макса Гупперта…

Нельзя сказать, что Хор предавал со спокойной душой. Но Эдна требовала все более дорогих подарков. Нужны были большие деньги. А Си-Ай-Си хорошо платила. И вот Хор предавал и каялся, предавал и каялся, предавал и каялся…

Полковник Мерфи прекрасно знал историю Карла Хора. Он был осведомлен также об его взаимоотношениях с Эдной. Более того, эта достойная девица сама не раз бывала в кабинете полковника и получала от него вместе с определенными суммами денег подробные инструкции о том, как следует вести себя с молодым журналистом.

Поэтому свой разговор с «Тридцать шестым» Мерфи начал с обещания, которое подействовало на Хора, как рюмка крепкой водки на закоренелого алкоголика:

— Мне все известно про Эдну, Хор. Я помогу вам… Она будет вашей, если вы выполните мое задание. Но имейте в виду, придется основательно потрудиться.

Задание, действительно, было не из легких. Используя в качестве предлога арест венграми мнимого Гупперта, требовалось внести раскол в ряды австрийских сторонников мира.

— Представляете себе, с какого конца нужно браться за дело? — спросил Мерфи.

Хор задумался…

— Да, знаю… Начинать надо с жены Макса Гупперта — Мицци… Но, господин полковник, — он смущенно кашлянул, — насчет Эдны — это не шутка?

Мерфи, улыбаясь, клятвенно поднял два пальца.

— Клянусь! Услуга за услугу. Все будет в порядке. Считайте, что Эдна ваша.


МИЦЦИ ВСТРЕЧАЕТ МУЖА

Мицци решила сегодня ночью пойти на вокзал встречать Макса. Правда, Киршнер сказал, что Макс предварительно позвонит, когда будет выезжать из Будапешта. Но ведь могло случиться и так, что он не дозвонился. А потом, может быть, он звонил днем, когда в комитете никого не было.

Экспресс прибывал поздно ночью. Чтобы избежать неприятных встреч с назойливыми кавалерами из американских казарм, расположенных поблизости, Мицци поехала на вокзал еще вечером, когда на улицах было много народу.

В зале ожидания царила обычная толчея. Мицци едва удалось найти свободное местечко. Она с трудом втиснулась между двумя огромными корзинами. Их охранял спекулянтского вида толстяк в засаленном пыльнике, который тревожно посматривал в сторону усатого вокзального полицейского. Толстяк подозрительно покосился и на Мицци, но решил, видимо, что с этой стороны опасность ему не угрожает, и снова принялся наблюдать за полицейским.

Вечерние поезда убывали один за другим. Постепенно в зале стало не так многолюдно. Ушел я толстяк с его корзинами. Мицци смогла, наконец, усесться поудобнее.

Полицейский, расхаживавший с видом хозяина по залу, остановился у скамьи, на которой дремал пожилой, плохо одетый мужчина с землистого цвета лицом.

— Ишь, разлегся! — потряс он его за плечо. — Убирайся вон отсюда! Здесь тебе не ночлежка, понятно?

Мужчина не ответил ни слова, быстро поднялся и тенью скользнул к выходу. Лишь у самой двери он пугливо оглянулся, словно желал убедиться, не следует ли полицейский за ним.

Полицейский грозно посмотрел ему вслед и, крутнув усы, направился к другой скамье. Здесь примостился маленький старичок, совсем седой и сгорбленный. Заметив опасность, он с трудом встал и, опираясь на палку, потащился к двери.

Бездомные! Вот так они бродят всю ночь. Выгонят из вокзала, они пойдут дремать в сквер. Застигнет там дождь, направятся в здание почты. Оттуда снова на вокзал…

Полицейский явно искал очередную жертву. Его взгляд с профессиональной пытливостью шарил по залу. «Чего доброго, еще ко мне придерется», — подумала Мицци. Она подошла к кассе, взяла билет и вышла на перрон.

Было еще только двенадцать. Ей пришлось ждать почти час. Но вот вдали, точно глазища чудовища, засверкали два ярких огня экспресса. Они быстро приближались. Раздались удары вокзального колокола. Постепенно замедляя ход, вагоны один за другим проплывали мимо Мицци. Наконец, поезд совсем остановился. Против нее оказался шестой вагон. Из него выскочил взлохмаченный краснолицый малый в роговых очках и с пачкой бумаг в руке. Он так спешил, что чуть не сбил с ног мужчину, стоявшего неподалеку от Мицци.

Они со злостью посмотрели друг на друга, но вместо того, чтобы поругаться, вдруг заулыбались.

— Томсон!

— Девис! О!

Оба заговорили по-английски. Мицци вдруг послышалось, будто краснолицый назвал фамилию Гупперта. Она стала прислушиваться, но почти ничего не поняла.

Но разговор шел действительно о Гупперте, так как его фамилия упоминалась несколько раз. Затем краснолицый, пожав руку своему собеседнику, снова понесся по перрону, озираясь по сторонам. Видимо, найдя то, что ему было нужно, он ринулся к двери со светящейся надписью «Телеграф».

Макс не приехал. Мицци обождала еще немного, а затем пошла домой. На сердце было тревожно. Почему говорили о Максе два иностранца? Неужели с ним что-нибудь случилось?

Так она и уснула, с тяжелым щемящим чувством.

Утром ее разбудил громкий стук. Накинув халат, она подошла к двери.

— Кто там?

— Скорей, — раздался голос Хора, — случилась беда!

У Мицци екнуло сердце. Вчерашний разговор на вокзале!..

Дрожащими руками она отперла дверь. Хор вошел в комнату и, даже не поздоровавшись, бросил на стол газету «Винер курир».

— На, читай, Мицци! Наш Макс арестован венграми!

Мицци схватила газету. «Сенсационный арест австрийского коммуниста Макса Гупперта венграми», кричал заголовок. Она быстро пробежала глазами текст.



— А это не ложь, Карл?

Хор горько усмехнулся.

— Я тоже так думал. Но об этом сообщается почти во всех газетах. Даже по радио передавали…

— Но… за что же его арестовали? — Мицци было трудно говорить. Она едва сдерживала рыдания: — Я… я ничего не понимаю. Что же делать?

Слезы заструились по ее щекам.

Хор шагал по комнате, заложив назад руки. Он ушел глубоко в себя и говорил, не глядя на Мицци.

— Они с ума посходили, эти венгры, вот что. Им всюду мерещатся шпионы и диверсанты. Арестовывают, кого попало. Недавно арестовали какого-то американского коммерсанта. Теперь Макса. Что он им сделал, спрашивается? Ведь он тоже коммунист… Но им на это наплевать. Макс, наверное, сказал, что в Вене трамваи быстрее ходят. Значит — уже шпион.

Мицци вытерла слезы и зашла за ширму. Оттуда донесся шорох одежды.

— Ты куда собираешься, Мицци? — спросил Хор.

— Как куда? — послышалось из-за занавески. — К Киршнеру, конечно. Посоветуюсь с ним, как быть.

Хор хмыкнул.

— Уж Киршнер тебе посоветует, как же… «Обожди, милая, все утрясется, все выяснится». — Он довольно удачно имитировал спокойный голос Киршнера. — А за это время твоего Макса в Венгрии повесят, — зло отчеканил Хор. — И тогда Киршнер тебе скажет: «Значит, милая, он действительно был шпионом». Вот и вся помощь Киршнера. Он ведь фанатик, способен отдать жену в детей, лишь бы престиж партии не пострадал. А уж Максом он, не задумываясь, пожертвует.

Мицци вышла из-за ширмы. Она уже была одета.

— Зачем ты так говоришь, Карл, — укоризненно сказала она. — Это несправедливо. Киршнер хороший человек.

Наступил решительный момент. Хор ринулся в лобовую атаку.

— Я вот что скажу тебе, Мицци. Нас двое близких у Макса: ты — его жена и я — его лучший друг. Послушай меня: Макс вернется к нам только в том случае, если мы поднимем шум. Нужно во весь голос протестовать против этого неслыханного насилия, нужно потребовать, чтобы венгры немедленно освободили Макса. Нас поддержат многие, очень многие. И, ей богу, не велика беда, если Киршнера среди них не будет.

Мицци задумалась. Хор ждал, затаив дыхание. От напряжения у него даже приоткрылся рот.

— Нет, Карл… Может быть, ты и прав, но с Киршнером надо посоветоваться. Макс всегда говорил, что Киршнер — добрейшая душа, любому готов помочь… Так ты пойдешь со мной?

Она вытащила ключ из сумочки и выжидающе посмотрела на Хора.

Атака сорвалась.

— Если ты считаешь нужным… — Он пожал плечами. — Пойду, конечно.

Что еще оставалось делать!

Несмотря на ранний час, они застали Киршнера в комитете. Он уже знал о случившемся с Максом. Киршнер не стал прибегать к сомнительной помощи слов утешения. Он был с Мицци откровенен.

— Я пока сам еще ничего не пойму. Хорошего в этой истории, конечно, мало. Вишь, как все наши «друзья» захлебываются от восторга, — он кивнул головой на стопу реакционных газет, лежавшую у него на столе. — Для них это сущий клад… Одно только я знаю твердо: Макс ни в чем не виноват. А раз так, то вскоре недоразумение выяснится, и его выпустят на свободу. Главное сейчас для нас — не терять головы и не поддаваться ни на какие провокации.

— Вот видишь, Карл, — Мицци взглянула на Хора. — Ты был неправ.

— А что же ты говорил? — заинтересовался Киршнер.

Хор не мог отмолчаться.

— Я считаю, что нужно предпринять какие-то шаги для освобождения Макса.

Киршнер пожал плечами.

— Согласен. Но пока еще мы слишком мало знаем. Вот выяснится обстановка, тогда сделаем все, что от нас зависит, для быстрейшего освобождения Макса… Да, да, быстрейшего, — подчеркнул он. — В том, что Макс рано или поздно будет освобожден, я абсолютно уверен.

Больше всего Хор опасался, как бы Мицци не вздумала вдаваться в подробности их разговора. Но она больше ничего не сказала, и он успокоился.

Хор проводил Мицци до выхода.

— Где ты будешь в течение дня? — спросил он. — Возможно, поступят новости о Максе. Как тебе их передать?

Мицци встрепенулась:

— Ты думаешь, еще сегодня могут быть новости?

— Не исключено. Киршнер, вероятно, позвонит в Будапешт.

— Сейчас я пойду на телефонную станцию, отпрошусь домой на сегодня… Какая я сейчас работница! — Она слабо улыбнулась. — Очень прошу тебя, Карл, если что будет, — обязательно зайди. Я буду ждать…

Хор вернулся в помещение комитета и, остановившись у окна, погрузился в глубокое раздумье. Обработать жену Макса Гупперта оказалось тяжелее, нежели он рассчитывал.

На его плечо легла чья-то рука. Он вздрогнул и обернулся. Это был Киршнер.

— Чего задумался? О Максе, да? Не печалься, все будет хорошо… Скажи, Карл, ты не забыл? Ведь завтра воскресенье.

— И что же? — не понял Хор. И тут же хлопнул себя ладонью по лбу:

— Забыл! Ей богу забыл!

— Вот видишь, — упрекнул его Киршнер. — Что теперь делать?

— Так ведь в моем распоряжении еще целый день. Успею.

— Сколько у тебя осталось билетов?

— Штук двести. Да вы не беспокойтесь. Все раздам…

Речь шла о билетах на общегородское собрание сборщиков подписей под Стокгольмским воззванием. Оно должно было состояться завтра на зимнем стадионе. На их район пришлось около шестисот билетов. Четыреста из них уже были розданы заводским комитетам сторонников мира.

Хор вытащил билеты из шкафа и стал составлять список. Клуб молодежи — двадцать штук, комитет сторонников мира служащих почты — шесть, союз демократических женщин…

Он почему-то вспомнил, что помещение союза женщин находится совсем рядом с резиденцией полковника Мерфи. Интересно, увидит ли его полковник, когда он будет заходить с билетами в союз?

И тут ему пришло в голову, что Мерфи может заинтересоваться билетами… Двести человек… Если подобрать решительных ребят, то они смогут основательно повлиять на весь ход собрания. И оно может стать очень бурным. Особенно, если поднять на нем такой вопрос, как арест венграми лучшего сборщика подписей Макса Гупперта…

Подать полковнику эту мысль? Может быть, тот станет к нему еще благосклонней. И то, что он говорил насчет Эдны… Да, да! Сейчас же к нему!

Хор сказал Киршнеру, что идет раздавать оставшиеся билеты. Потом ему нужно зайти в редакцию, так что в комитет сегодня он не вернется. Они встретятся завтра на митинге.

…Идея Карла Хора нашла у полковника Мерфи поддержку. Он дополнил ее еще несколькими важными штрихами.

— Имейте в виду, Хор, жена Гупперта должна обязательно выступить, — приказал полковник. — Без нее мы не добьемся нужного эффекта. Я понимаю, вам тяжело… Но пусть это будет даже совсем безобидное выступление. Следующий оратор сможет истолковать ее слова так, как нам требуется. Главное, чтобы она выступила. Итак, первым выступаете вы, затем жена Гупперта, вслед за ней ваш депутат. Ребята поддержат…

Полковник второй раз за сегодняшний день подал Хору руку и с чувством пожал ее. Из «Тридцать шестого» выходит дельный работник, честное слово! Чего стоит хотя бы эта идея с билетами.

С тем, кого Мерфи называл «ваш депутат», Хор договорился быстро. Этот старик-пенсионер, который в самом деле когда-то являлся депутатом парламента, был введен в состав комитета благодаря настояниям Хора. Пользы от него не было никакой. Единственное, на что он был способен — это произнесение речей. Говорить он любил и, надо отдать ему справедливость, умел.

Старик знал, что в комитете многие настроены против него. Особенно он не любил Киршнера, как, впрочем, и всех коммунистов. Поэтому, когда Хор разъяснил ему, что от него завтра потребуется, он с радостью согласился.

— Я уже давно пришел к выводу, что с коммунистами пора кончать дружбу, — став в привычную позу оратора, заявил он. И тут же поделился с Хором только что созревшим у него планом:

— Мы создадим новый комитет сторонников мира, без коммунистов.

Хор горячо поддержал его. Он был уверен, что такое предложение очень понравится Мерфи.

К Мицци Хор зашел почти в полночь.

— Завтра у нас митинг, — сказал он. — Тебе придется выступить. Вот текст.

Он развернул припасенную бумажку. В ней было от имени Мицци очень коротко сказано о том, что она все свои силы отдаст делу борьбы за мир. Она очень сожалеет о недоразумении с Максом и надеется, что друзья помогут ей вернуть мужа целым и невредимым.

— Для чего это? — удивилась Мицци.

Хор пожал плечами:

— Я тоже доказывал Киршнеру, что ни к чему, но он настаивает на своем. Говорит, что если ты выступишь в таком духе, врагам невозможно будет использовать твое имя для разных темных спекуляций. Ты заткнешь им глотку своим выступлением.

— Ну, если только так…

Мицци спрятала бумажку в сумочку.

— И еще, Мицци… Прошу тебя, забудь наш утренний разговор. Я был, конечно, неправ. Но, понимаешь, я так расстроился…

— Понимаю, понимаю, — мягко сказала Мицци и ласково посмотрела на Хора: — Мне казалось, что ты за последнее время стал чуждаться нас с Максом. А ты, оказывается, хороший и преданный друг, Карл.

Они условились, что на собрание пойдут вместе. Завтра Хор зайдет за ней в половине двенадцатого.


СПОР В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ

Максу Гупперту казалось, что прошла уже целая вечность с тех пор, как его привезли в тюрьму. Но Марцингер говорил, что Макс находится в камере не более двух суток. Ему можно было верить: за долгие месяцы заточения он научился прекрасно ориентироваться во времени.

Макс не строил себе никаких иллюзий. Его похитители не будут возиться с человеком, который для них абсолютно бесполезен, более того, опасен — «молчит только труп». Макс прекрасно понимал, что ему грозит смертельная опасность. Но еще больше угнетала его мысль о том, что, когда он будет умирать здесь, в тюрьме, от рук палачей, бессильный что-либо предпринять против них, — там, на свободной венгерской земле американский разведчик, прикрываясь его именем, будет безнаказанно творить свои гнусные дела.

Минутами Макс ясно представлял себе, как его двойник, самодовольно улыбаясь, расхаживает по улицам Будапешта. Он скрипел зубами от бессильной ярости. Ах, если бы можно было известить товарищей о том, кто уехал в Венгрию вместо него! Но как подать весточку из этой каменной могилы?

Лежа на своей цыновке, Марцингер из-под полуопущенных век наблюдал за Максом. Да, плохи дела у парня. Эти гангстеры постараются покончить с ним. Несчастный случай или еще что-нибудь…

— Вы не спите? — внезапно обратился к нему Макс.

— Не сплю.

— Скажите, как же вам удалось тогда переправить записку в газету. Нельзя ли…

Марцингер понял, что он хотел сказать, и отрицательно покачал головой:

— Тогда я был в другой тюрьме. Среди стражи были австрийцы и…

— Понятно.

Макс задумался. Но через минуту снова спросил:

— Где же находилась та тюрьма? Тоже в Вене?

— Думаю, что да. Впрочем, точно не знаю.

— Как так? — удивился Макс.

— Потому что меня доставили туда в бессознательном состоянии. А когда перевозили в эту обитель, была глубокая ночь. Втолкнули в закрытую автомашину без окон и часа два возили по улицам или дорогам, не знаю.

— Как же они вас поймали? — заинтересовался Макс. — Расскажите, если это не тайна.

— Какая тут может быть тайна…

Марцингер рассказывал медленно, то и дело останавливался, припоминая подробности.


…Утро выдалось ненастным. Подойдя к окну, Марцингер увидел, что по запотевшему стеклу, перегоняя друг друга, быстро стекают струйки воды. Вдалеке едва угадывались расплывшиеся в тумане очертания старого Штефля[39]. Небо было покрыто темно-серой пеленой без единого светлого пятнышка. По всему чувствовалось, что дождь зарядил надолго.

Нужно было сдать в редакцию обещанную статью. Но Марцингеру не хотелось идти в такую погоду. Он решил, что успеет сделать это и вечером.

Писатель вынул из ящика стола папку с бумагами и принялся за работу. Однако вскоре постучалась квартирная хозяйка:

— К вам гость, господин Марцингер.

В комнату вошел человек в дождевом плаще. Марцингеру он сначала показался незнакомым. Но когда гость скинул плащ, писатель вспомнил, что несколько раз видел его в редакции одной из прогрессивных газет. Кажется, их даже знакомили, но он позабыл его фамилию.

— Погодка! — сказал, поздоровавшись, вошедший.

— Да, погода, действительно, скверная, — согласился Марцингер. Он выжидающе посмотрел на посетителя.

— Вы удивлены, не правда ли? — рассмеялся тот. — Но мое посещение объясняется очень просто. Вы знаете Яна Гусака из «Руде Право»?

Да, Марцингер был хорошо знаком с этим известным чешским литературным критиком. Они встретились на пражском фестивале молодежи и с тех пор переписывались. Гусак, как и Марцингер, очень интересовался проблемами детской литературы.

— Он сейчас в Вене, остановился в гостинице «Ройяль» и просил вас зайти к нему часов в одиннадцать утра… Но если вы не можете сейчас, — поспешно добавил посетитель, посмотрев на разбросанные по столу бумаги, — то я передам Гусаку…

— Нет, что вы, я сейчас пойду… Только где же находится «Ройяль»?

— Недалеко отсюда. Кварталов пять или шесть… Впрочем, я вас провожу. Мне тоже в ту сторону.

— Буду вам очень признателен, — обрадовался Марцингер. Ему вовсе не хотелось разыскивать гостиницу под проливным дождем.

Гостиница оказалась, действительно, неподалеку, в самом начале американской зоны. Это было грязное трехэтажное здание, очень похожее на казарму. Входить нужно было со двора. Марцингер немного удивился, что Гусак поселился в такой невзрачной гостинице. Вероятно, он плохо знает Вену, и этим воспользовались предприимчивые шофера такси. Некоторые из них состоят в сговоре с владельцами гостиниц и получают от них плату за доставленных клиентов.

Внутри гостиница выглядела гораздо приличнее. Они прошли мимо портье и поднялись на второй этаж. Перед одной из бесчисленных дверей спутник Марцингера остановился.

— Здесь, — сказал он и постучался.

Никто не ответил, но это его не смутило. Он распахнул дверь и пригласил Марцингера войти. Видимо, он был здесь своим человеком.

В комнате никого не было.

— Прошу вас, присядьте, — провожатый указал на стул, стоявший у окна. — Господин Гусак, наверное, в соседнем номере. Там живет известный шахматист, чуть ли не Эйве. А господин Гусак — вы сами знаете, как он любит шахматы.

Он вышел, затворив за собой дверь. Марцингер посидел несколько минут, затем встал и прошелся по комнате.

И вдруг он инстинктивно почувствовал, что сзади к нему кто-то подкрадывается. Он быстро обернулся и тут же получил сильный удар по голове. На него навалились, бросили на землю, прижали к носу что-то холодное и мокрое. Он стал задыхаться и потерял сознание. Очнулся уже в тюрьме…

— Вот и вся моя печальная история, — сказал Марцингер, закончив рассказ. — Поймали меня, как зверя в капкан, — невесело пошутил он.

— Вы думаете, что тот, из газеты, заманил вас в ловушку?

Марцингер пожал плечами.

— Трудно сказать. Может быть, беднягу самого обманули, и он тоже попал им в лапы. На свободе я, разумеется, все выяснил бы. А отсюда, сами понимаете, очень трудно разобраться.

— Да, верно… Из какой же газеты был ваш знакомый?

— По-моему, я встречал его в редакции «Дер таг».

Макс кивнул головой.

— Знаю эту газету. Там один мой приятель работает… Карл Хор звать его, может, слышали?.. Что с вами? — спросил он, заметив, что Марцингер изменился в лице.

— Карл Хор, Карл Хор… Карл Хор, — повторил несколько раз Марцингер. — Да ведь это же тот самый и есть! — неожиданно вскричал он. — В очках, да? Смуглолицый такой, долговязый? И он до сих пор в газете работает, никуда не исчезал? Так значит…

— Нет, это невозможно! Что вы говорите?

Марцингер не стал спорить.

— Ладно, оставим это… Вероятно, я ошибаюсь.

Однако сомнение уже было порождено. Макс не мог избавиться от тревожных мыслей. Хор? Неужели?..

Чем больше он думал об этом, тем быстрее сомнения перерастали в подозрение. Почему Хор принял такое деятельное участие в подготовке Макса к поездке в Венгрию? Что у него за знакомство с торговцами готовым платьем? Уж не повинен ли Хор в том, что с ним, Максом, случилось?

Мысли двигались непрерывно, как лента конвейера. Память подсказывала все новые и новые факты. С каждой минутой все определеннее вырисовывалась картина предательства.

Вместо Макса в Венгрию по планам Си-Ай-Си должен был отправиться тот, другой. Откуда они узнали, каким поездом он поедет? Да потом сыграть роль другого человека ведь не так просто! Нужно быть подробно осведомленным о его характере, привычках, даже о том, в какой одежде он уехал…

А не для этого ли потребовалось, чтобы Макс приобрел новый костюм? Не потому ли Хор так настаивал на его покупке? Тогда двойник Макса смог бы заранее облачиться в точно такой же костюм. Ну конечно! Именно так.

Хор — предатель! Он агент Си-Ай-Си. Он заманил в ловушку Марцингера. Он предал Макса.

Заскрежетал ключ в двери камеры. Макс переглянулся с Марцингером. У обоих мелькнула одна и та же тревожная мысль.

Макс встал и, накинув пиджак на плечи, шагнул вперед. Что ж, если это должно свершиться, он готов.

В камеру вошли двое американцев — солдату офицер. Они остановились у двери.

— Шикарная берлога! — произнес офицер, когда глаза его немного свыклись с полумраком. Он шумно потянул носом: — Вот только воздух чуть тухловат…

Оба загоготали.

— Ну-ка, дай список, — сказал лейтенант Спеллман солдату. — Посмотрим, какой здесь водится зверь.

Он взял бумагу и, повернувшись лицом к ярко освещенному коридору, стал медленно водить по списку пальцем.

— Камера номер три… Камера номер три, — бормотал он. — Вот! — Палец лейтенанта остановился посредине списка. — А! Так это вы?

Спеллман посмотрел на Макса. В его глазах фарфорового херувима мелькнуло жадное любопытство.

— Для вас, герр спекулянт, — иронически улыбаясь, обратился он к Максу, — у меня есть радостная новость.

«Вот оно — конец! Только почему он называет меня так странно — спекулянт?» — пронеслось в голове у Макса.

— Завтра, то-есть нет, уже сегодня, — поправился Спеллман, взглянув на часы, — вас будут судить ваши соотечественники. Суд начнется в одиннадцать утра. Так что можете готовить свое последнее слово. Оно, наверное, получится у вас очень душещипательное — вы ведь пи-са-тель!..

Подбоченясь и широко отставив локти, как ковбои в голливудских кинофильмах, Спеллман прошелся по камере. И только теперь он заметил, что заключенный был не один.

— А это еще кто? — изумленно уставился он на Марцингера, лежавшего на цыновке. — Посмотри список!

Солдат вышел в коридор на свет.

— Вроде больше никого в третьей камере не должно быть… А, вот, нашел! В самом конце списка, — добавил он извиняющимся тоном. — Это Иоганн Миллер, сэр.

— Миллер, Миллер… Насобирали тут всякую дрянь… Вставай, чертов Миллер, когда с тобой говорят, — неожиданно разъярился лейтенант. Он подошел к Марцингеру и с размаху ударил его ногой.

Кровь ударила Максу в лицо. Негодяй! Бить беззащитного!.. Он с трудом подавил в себе мгновенно возникшее бешеное желание броситься на лейтенанта. Это означало бы верную смерть: солдат, стоя в двери, взялся за рукоятку пистолета, торчавшего из кобуры, и настороженно следил за Максом.

— Уоткинс со своими слюнтяями распустил вас порядком! —продолжал кричать Спеллман. — Теперь этого больше не будет! Я научу вас настоящей дисциплине… Пошли, Линдсей!

Железная дверь камеры затворилась с леденящим сердце визгом.

— Американец принял вас за меня, — Марцингер улыбнулся, перемогая боль.

— Похоже на то… Он вначале думал, что я здесь один… И потом, вероятно, мой костюм сбил его с толку. А впрочем, какая разница!

— Какая разница? Разница есть… У вас появился шанс, — понизил голос Марцингер.

Макс недоуменно посмотрел на него. О чем он? Какой тут еще шанс?

Но Марцингер знал, что говорит.

— Да, да. Не смотрите на меня с таким удивлением. Вы понимаете, что это означает? В тюрьме сменилась стража.

— Что из того? Кажется, эти тоже не спешат выпустить нас на волю?

— Неужели вы не понимаете?

Макс начал догадываться. Но, может быть, Марцингер имеет в виду что-либо совсем другое?

— Да что вы говорите загадками? Скажите прямо, о чем думаете.

Приподнявшись на локтях, Марцингер сел и прислонился спиной к стене. Глаза его блестели. На впалых щеках появился румянец.

— Они вас приняли за писателя Марцингера. Завтра вас повезут на суд, передадут австрийцам. Понимаете, какие перед вами открываются возможности? Вы можете убежать!

— Не понимаю, почему же это должен сделать я. Кажется, Марцингер — вы.

— Нет, Макс, мне убежать не удастся, даже нечего думать. Ведь я уже год нахожусь в этой могиле, целый год. Я ослаб, понимаете? На воздухе у меня закружится голова. Нет, мне не убежать… Да и, кроме того, мне угрожает в худшем случае несколько лет… Вас же — прямо скажу — ожидает верная смерть.

Макс вздрогнул. Значит, и Марцингер считает так. Он великодушно предлагает ему свой шанс на спасение. Но нет! Он не имеет права принять жертву.

— Не могу, — решительно сказал Макс. — Когда они придут за мной, я скажу, что произошла ошибка.

— Ну и глупо, — вспылил Марцингер. — Вы погубите себя. Поймите, это неповторимый случай.

Макс окончательно рассердился.

— Да вы, видимо, считаете меня подлецом, что предлагаете такие вещи… Вас же немедленно убьют, как только обнаружится обман.

— Не убьют! — убежденно сказал Марцингер. — Не могут они меня убить, поймите, вся страна знает, что я их пленник. В этом мое преимущество перед вами.

Но Макс упрямо сдвинул брови. Он не имеет права подвергать товарища по несчастью такому риску.

Он сказал об этом Марцингеру. Писатель метнул на него взгляд, полный презрения.

— Я думал, что вы настоящий коммунист. А теперь вижу, что имею дело с нерешительным, слабовольным человеком. Нет, подумать только, — сердитой скороговоркой продолжал он. — Под его маской бродит по Венгрии американский разведчик, творит там черт знает какие дела, а он сидит в западне и разыгрывает из себя Дон Кихота. Скажу вам свое последнее слово: если вы не используете эту возможность, то совершите преступление, да, да, да, преступление перед своими товарищами и партией. Это будет равносильно самоубийству из-за боязни ответственности… Больше я с вами разговаривать не желаю.

И, подтверждая свои слова, он отвернулся.

Макс сидел, обхватив колени руками. Марцингер прав. Но бросить его здесь? Уйти, зная, что он останется во власти озверелых палачей?

А агент Си-Ай-Си в Венгрии? Его вряд ли послали только для того, чтобы представлять на конгрессе австрийских сторонников мира. А Хор? Скольких он еще предаст!

Марцингер снова повернулся к Максу:

— Ну как, еще не поняли?

Макс промолчал.

…Утром, когда Спеллман в сопровождении двух солдат вошел в камеру, австриец в сером костюме поднялся ему навстречу.

— Готовы, герр спекулянт? — спросил Спеллман.

Австриец кивнул головой и двинулся к выходу.


ЧЕЛОВЕК НА ЭКРАНЕ

Майор Ласло Ковач ясно представил себе, к какого сорта публике относится псевдо-Гупперт. Он заранее предвидел, что вывести его на чистую воду будет нелегко. Не потому, что улики недостаточны. Наоборот, их хватало с излишком. Пусть арестованный упорствует сколько угодно, пусть запирается и юлит — доказательства неопровержимы.

Трудность заключалась в другом. Требовалось установить, кто скрывается под именем Гупперта. Это было майору Ковачу неизвестно. Он предполагал, что арестованный является американцем, офицером разведки, одним из близких сотрудников пресловутого полковника Мерфи (Ковач знал о нем от арестованных агентов). Но тут нужна была точность: имя, фамилия, звание и другие подробности. А этими сведениями Ковач пока не располагал.

Менее опытный человек, возможно, начал бы с допроса самого «Гупперта». Но Ковач знал, что это сейчас бесполезно. Арестованный ничего не скажет. Он будет прикрываться чужим именем.

Но зато потом, когда в руках Ковача окажутся необходимые сведения о мнимом Гупперте и маска будет сорвана, произойдет обратная реакция. Майор по опыту знал, что преступники этого пошиба в случае разоблачения ведут себя так, словно стараются наверстать упущенное. Они выкладывают все, вплоть до мельчайших подробностей, рассказывают, о чем их спрашивают и не опрашивают. Они снова и снова требуют к себе следователя и дополняют, уточняют, расширяют свои показания. Раньше им казалось, что их судьба зависит от того, насколько они сумеют держать язык за зубами. Теперь же они уверены в том, что вопрос жизни и смерти решается числом застенографированных страниц. Только бы выбраться! Хотя бы за счет других. Какое им дело до остальных! Каждый отвечает сам за себя.

И сыплются фамилии, даты, пароли, явки… Спастись! Сохранить жизнь! Любой ценой! Любым способом! Лишь бы жить, жить, жить…

В распоряжении майора Ковача имелись каналы, используя которые можно было внести ясность в интересовавший его вопрос. Но для этого требовалось время. Он так и доложил генералу.

— А долго ли придется ждать? — спросил генерал.

— Не могу точно сказать. Неделю-две, возможно, даже больше.

Генерал ничего не ответил. Он подошел к окну и, постукивая пальцами по подоконнику, посмотрел на улицу.

День обещал быть прекрасным. Дома на противоположной стороне улицы казались розовыми, в лучах восходящего солнца. Небо было совсем чистое. Лишь в стороне проплывала стайка маленьких облаков, удивительно похожих друг на друга: одинаково беленьких, пухленьких, завитых. Свежий утренний воздух звенел от щебетания птиц: напротив окна был небольшой сквер.

— Нет, товарищ Ковач, это слишком долго, — сказал, наконец, генерал. — Мы не можем так долго ждать. Я слушал сейчас венское радио. Там уже началось. Завтра завопят на разные голоса все реакционные агентства мира. Вы знакомы с музыкой? Надо им заткнуть глотки раньше, чем они дойдут до фортиссимо[40].

— Я сделаю все, что в моих силах…

— И в силах офицеров вашего отдела, товарищ Ковач, — многозначительно добавил генерал. — Обязательно посоветуйтесь с ними. Сообща быстрей найдете выход.

Генерал оказался прав. На совещании офицеров отдела неожиданно попросил слово старший лейтенант Бела Дьярош.

— Товарищ майор, — сказал он, — кажется мне, что я видел арестованного в кино. На экране, — пояснил он. — Это было три или четыре года назад.

— Ты что-то путаешь, Бела, — сказал лейтенант Оттрубаи. — Как он мог попасть на экран?

Участники совещания переглянулись. Кое-кто улыбнулся.

Дьярош покраснел.

— Нет, я ничего не напутал, — громко, чтобы скрыть охватившее его смущение, сказал он. — Я убежден, что это был именно он.

— Ну-ка, расскажите поподробнее, в чем дело, — заинтересовался Ковач. Он знал Дьяроша лучше, чем другие сотрудники отдела, и был уверен, что если уж тот сказал, значит, имеет веские основания.

Бела стал рассказывать.

Несколько лет тому назад он страстно увлекался кино. Не пропускал ни одного нового фильма. Советский кинофильм «Чапаев» произвел на него потрясающее впечатление. Бела смотрел фильм пять раз, и все пять раз в кинотеатре «Урания». Вместе с фильмом демонстрировался венгерский киножурнал. Он хорошо запомнил один эпизод из журнала, показавшийся ему комичным.

— Понимаете, — рассказывал Бела, — на экране празднество. Я уже не помню: демонстрация, народное гуляние или другой праздник. В общем, представьте себе: идут трудящиеся. Музыка, песни, веселые, радостные лица… А из окна третьего этажа виднеется совсем другое лицо: нахмуренное, злое. И вдруг этот человек поднимает голову, замечает, что как раз напротив него установлен киносъемочный аппарат, быстро отворачивается и исчезает в глубине комнаты… Если журнал смотреть один или два раза, то можно ничего не заметить. Но я смотрел пять раз и, конечно, обратил внимание. И знаете, кто был человек в окне? Гупперт. Я все эти дни думал, где я видел его лицо, уж очень знакомым оно мне казалось. Но никак не мог вспомнить. А вчера увидел его нахмуренным. И вспомнил.

— Где же происходило празднество? — спросил Ковач.

— Здесь, в Будапеште, на площади Свободы.

— Так ведь там американское посольство, — воскликнул кто-то.

— Ну да! Гупперт и смотрел из окна посольства.

В кабинете стало шумно. Но Ковач встал, и снова водворилась тишина.

— Скажите, Бела, а вы можете вспомнить, какой номер киножурнала смотрели тогда? Ведь они выпускаются еженедельно — пятьдесят два номера в год! Кроме того, есть еще специальные выпуски, посвященные различным празднествам. Понимаете?

— Номера журнала я, конечно, не помню. Ведь столько времени прошло. Но я вот что придумал. Копии всех киножурналов хранятся на фабрике «Мафильма». Если разрешите, я сейчас же отправлюсь туда и начну просмотр.

— Как ваше мнение, товарищи? — обратился майор к офицерам.

Все единодушно одобрили предложение Дьяроша…

Работник кинофабрики, выслушав просьбу старшего лейтенанта Дьяроша, широко раскрыл глаза.

— Вы представляете себе, сколько это займет времени?

— Представляю… Но ничего, — бодро заявил Дьярош. — Я люблю кино.

Действительно, первые киножурналы он смотрел с интересом. Затем интерес стал спадать. Через три часа Дьярош начал сомневаться в искренности своей любви к киноискусству. Через пять часов он уже начинал его ненавидеть.

— Может, сделаем перерыв? — предложил киномеханик.

— Нет, давайте дальше! — стиснув зубы, проговорил Бела.

Но, посмотрев еще два киножурнала, он не выдержал.

— Вы, кажется, говорили что-то насчет перерыва, — сказал он киномеханику. — С моей стороны возражений нет. Если устали, давайте сделаем перерыв.

Киномеханик вышел из своей будки и закурил.

— Вы не скажете мне, что именно требуется? — спросил он. — Может, я смогу ускорить дело.

— Понимаете, меня интересует эпизод, происшедший во время народного гуляния или демонстрации. Но вся беда в том, что я не помню, когда это было… Нет уж, видимо, придется крутить все подряд.

— Празднество вам нужно, говорите? — оживился киномеханик. — Эге! Так-то пойдет быстрее.

Он принес коробку с кинолентой.

— В паспорте каждого журнала есть перечень эпизодов. Вот, например, здесь: «Безземельные крестьяне получают землю». Уж давно получили… «Восстановление завода „Вайсманфред“»… Уже давно восстановили… «Строительство нового моста через Дунай»… Уже целых пять построили… Нет, тут празднества не имеется. Значит, коробку в сторону. Берем другую…

Они отобрали несколько коробок. Механик пустил аппарат.

Вскоре Дьярош торжествующе воскликнул:

— Есть!

Человек на экране был виден ясно и отчетливо.

— Да, несомненно, он, — подтвердил Ковач, которого Дьярош, как и было условлено, вызвал по телефону на кинофабрику.

— Нельзя ли в срочном порядке изготовить для нас несколько снимков с этих кадров? — спросил майор сопровождавшего его работника кинофабрики…

Когда Ковач утром следующего дня отдал распоряжение привести арестованного, он уже располагал необходимыми сведениями о его личности.

Корнер вошел в кабинет с высоко поднятой головой. Весь его вид выражал глубочайшее негодование. Он заговорил первым:

— Сколько еще вы думаете держать меня здесь?

— Ровно столько, сколько потребуется. Ни больше, ни меньше. Впрочем, это зависит также и от вас. Вы намерены по-прежнему хранить гордое молчание?

Корнер только еще выше вскинул голову, давая понять, что считает излишним отвечать на подобные пустые вопросы.

— Ладно, как вам угодно. Только имейте в виду, настанет время, когда вы будете умолять, чтобы я вас выслушал… Уведите Корнера, — приказал майор конвоиру.

Корнер, повернувшийся было в сторону выхода, вздрогнул и остановился. Венгр знает его фамилию. Кровь отхлынула от его лица.

— Вы удивлены, Гарри Корнер? — спросил Ковач. — А по-моему, тут удивляться нечему. Все это совершенно закономерно.

— Попросите его выйти, — хрипло сказал Корнер, показав на конвоира. — Я вам все скажу.

Ковач отрицательно покачал головой.

— Ничего мне от вас не надо. Вы опоздали. Все уже давным-давно известно. И про ваше пребывание в Будапеште в 1947 году, и про «операцию К-6», и даже про вашего почтенного шефа полковника Мерфи… Возвращайтесь в камеру. Вас позовут, когда потребуется.

— Нет! Нет! Я хочу говорить! Выслушайте меня!

Перелом произошел. Наступила реакция. Началась обычная, так хорошо знакомая Ковачу картина.

— Вы не знаете всего! Вы не можете знать всего! А я вам расскажу все, все. Выслушайте меня! Я знаю, где Гупперт. Я знаю очень многое…

Корнер тяжело дышал. Его широко раскрытые глаза были полны животного страха.

— Ну ладно, если вы так просите… Старший лейтенант Дьярош, займитесь арестованным.

Через час первые страницы показаний диверсанта уже были на столе у Ковача. Майор внимательно прочитал рассказ о том, как был похищен и подменен Макс Гупперт. Затем он снял трубку.

— Междугородная? Соедините меня с Веной…


«КТО СЕЕТ ВЕТЕР…»

Яркий дневной свет ударил Максу в лицо. Он почувствовал резкую боль в глазах и прикрыл их руками. Его схватили с обеих сторон, приподняли и швырнули куда-то.

Макс открыл глаза. Он был в маленьком, темном помещении без окон. По обеим сторонам стояли скамейки. На потолке светилась крохотная электрическая лампочка. Около двери сидели два американских солдата с винтовками в руках и скучающим видом. Они без тени любопытства смотрели на Макса. У обоих равномерно двигались челюсти.

— Поехали, — по-английски крикнул кто-то снаружи.

Фыркнул мотор. Лампочка мигнула и засветила сильней. Помещение затряслось, как в лихорадке. Макс понял, что находится в закрытом кузове автомашины. Его качнуло. Раздался характерный шорох, который издают покрышки, когда катятся по гравию.

Машина остановилась. «Ворота», — подумал Макс. Дверь кузова отворилась. Солдат в белом шлеме — часовой — беглым взглядом окинул Макса и вновь закрыл дверь. Было слышно, как он перебросился несколькими фразами с шофером.

Машина опять тронулась с места. Неожиданно дверь широко распахнулась. Видимо, часовой недостаточно плотно прихлопнул ее. Солдат, сидевший поближе к выходу, громко чертыхнулся, встал со своего места и взялся за ручку двери.

Как раз в этот момент машина огибала угол здания. На какую-то долю секунды мелькнула табличка с названием улицы. «Нимфенгассе» — успел прочитать Макс.

Через полчаса они уже были у цели. Один из солдат вышел и вскоре возвратился в сопровождении австрийского полицейского.

— Вот этот, — кивнул американец головой в сторону Макса. Затем он предложил австрийцу подписать какую-то бумагу, очевидно, расписку о приеме арестованного.

И вот Макс оказался на улице.

— Скорей, скорей, — торопил Макса полицейский.

Через несколько секунд глаза Макса свыклись с дневным светом. Он узнал дом, в подъезд которого входил. В этом здании помещались суд и прокуратура. Отсюда было совсем недалеко до районного комитета сторонников мира.

Они вошли в вестибюль, затем поднялись по лестнице на первый этаж.

— Налево, — коротко приказал полицейский.

Макс оказался в небольшой комнате с закрытым решеткой окном. Полицейский, вошедший вслед за ним, накинул крючок на входную дверь.

— Садитесь, — сказал полицейский, указав на стул, стоявший спинкой к окну. — Садитесь, вам говорят.

Макс повиновался. Полицейский опустился на соседний стул. Он вытащил пистолет, повертел его в руках, как будто осматривая, и опять сунул в кобуру. Макс усмехнулся. Он отлично понял, для кого предназначался этот красноречивый жест.

Полицейский был не молод — лет пятидесяти. Грозный вид ему придавали лишь франциосифские бакенбарды и усы. Макс мог бы с ним справиться без особого труда.

В комнате была и вторая дверь, обитая черной клеенкой. На ней был автоматический замок.

— Там зал заседаний? — спросил Макс у полицейского.

Тот ничего не ответил. По инструкции не полагалось разговаривать с подсудимыми.

Но все же Макс получил ответ на свой вопрос. В комнате раздалась громкая трель электрического звонка. Полицейский засуетился.

— Живее, живее, — заторопил он Макса. — Сюда!

Он повернул замок на обитой клеенкой двери, опустил собачку, придерживающую щеколду, и пропустил Макса вперед.

Дверь вела в зал суда, точнее, к скамье подсудимых, огороженной барьером. Напротив нее был столик прокурора, справа — судьи. Слева находились места для публики, но сейчас они пустовали, так как суд над Марцингером по указанию Мерфи должен был проводиться при закрытых дверях.

Макс прошел к барьеру и, не ожидая приглашения, сел. Позади него устроился усатый полицейский.

Нервы Макса были напряжены до предела. План действий окончательно сложился в голове. Теперь оставалось самое главное: осуществить его.

Маленький человек с бритой головой, сидевший за судейским столом, объявил о начале судебного заседания и начал перечислять прегрешения «австрийского гражданина Германа Марцингера, обвиняющегося в совершении преступлений, предусмотренных статьями…»

Закончив чтение, он обратился к Максу:

— Подсудимый Марцингер, встаньте.

Макс встал.

— Признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?

— Нет, — громко ответил Макс. — Не признаю. Во-первых, потому, что обвинения все до одного вымышлены, а, во-вторых, потому, что я не Марцингер.

Брови бритоголового поползли вверх, словно хотели пройтись по всему лбу.

— То-есть как это вы не Марцингер? А кто же вы такой?

— Я — Макс Гупперт.

— Макс Гупперт? Какой Maкс Гупперт?.. О!

Маленькие, злые глазки судьи округлились, а брови подскочили еще выше.

За судейским столом началось явное смятение. Бритоголовый наклонялся то к одному, то к другому своему соседу и о чем-то шептался с ними. Наконец, он объявил:

— Суд откладывается на час для выяснения некоторых обстоятельств. Выведите подсудимого.

Наступила решительная минута. Сейчас или никогда! Если его снова передадут Си-Ай-Си… Макс перешагнул через скамью и направился к двери. За ним поднялся и полицейский. Внезапно Макс повернулся и резким движением обеих рук что было сил ударил своего стража в живот. Тот, охнув, перелетел через скамью и грохнулся на пол.



Миг — и Макс снова оказался в комнате с решеткой. Он с силой захлопнул дверь и поднял собачку автоматического замка. Звякнула щеколда.

Скинуть крючок входной двери, выскочить в коридор и оттуда на улицу было для Макса делом нескольких секунд. Мимо здания суда проезжал трамвай. Он кинулся за ним вдогонку.

— Когда-нибудь останетесь без ног, — укоризненно сказала пожилая кондукторша, когда Макс, уцепившись за поручни, вскочил на подножку.

— Лучше рисковать ногами, чем наверняка потерять голову, — ответил Макс.

Кондукторша нахмурилась: что за глупые шутки! Она даже и не подозревала, что это было сказано вполне серьезно.

Трамвай завернул за угол. Макс сошел на следующей остановке. Он отлично понимал, что американцы сейчас все поднимут на ноги и, пока он остается в их зоне, опасность продолжает висеть над головой. Но ему нужно было непременно видеть Киршнера.

Макса ожидало разочарование. В комнате он застал одну лишь старушку Кристину — уборщицу и сторожиху. Она уставилась на него, словно увидела пришельца с того света.

— Вы, господин Гупперт? — не веря своим глазам, вскричала она. — Ведь вас арестовали венгры!

— Венгры? — улыбнулся Макс. — Нет, венгры меня не арестовывали. Не скажете ли, где Киршнер?

— Он на стадионе, — все еще не спуская с Макса широко раскрытых глаз, ответила старушка. — Там в двенадцать часов какой-то митинг.

Макс посмотрел на стенные часы. Без пяти минут двенадцать. В этот момент раздался продолжительный телефонный звонок. Макс снял трубку.

— Товарищ Киршнер? Курт?

— Нет, не он.

— А кто же? — спросили с заметным иностранным акцентом.

— Один из членов комитета… Киршнера сейчас здесь нет. Он на митинге.

— Жаль… Прошу передать ему следующее. Только что в Будапеште объявлено о том, что под именем Макса Гупперта скрывался американский разведчик Гарри Корнер, засланный в Венгрию с диверсионной целью. Сам же Гупперт, как показал Корнер, захвачен агентами Си-Ай-Си и содержится в тюрьме на Нимфенгассе.

Только сейчас Макс понял, почему так удивилась старушка Кристина, когда увидела его. Ну и молодцы же эти венгры!

— Обязательно скажу Киршнеру.

— Передайте ему привет от Ласло. Он знает. Я ему вечером позвоню еще раз.

Теперь нужно было спешить на стадион. Хотя он находился в первом, межзональном районе Вены, где размещались учреждения всех четырех держав, в том числе и американские, Макс знал, что будет там в полной безопасности. В этом месяце комендантскую службу по межзональному району несли советские воины…

…Слово предоставили Карлу Хору. Он встал, ободряюще улыбнулся сидевшей рядом с ним Мицци и направился к трибуне. Когда Хор проходил мимо сидений третьего ряда, его взгляд задержался на худом бледном лице. Он сразу узнал Томсона, несмотря на то, что тот вырядился в традиционную австрийскую шляпу с пышной кистью и короткие кожаные штаны.

На трибуне Хор с полминуты молчал, собираясь с мыслями. Затем он, словно бросаясь с вышки в воду, взмахнул над головой обеими руками:

— Дорогие друзья!.. Меня очень удивляет, что все, которые выступали до сих пор, ни одним словом не обмолвились о странном происшествии с лучшим сборщиком подписей под Стокгольмским воззванием, нашим Максом Гуппертом…

Сразу стало тихо. Стадион затаил дыхание.

Хор повысил голос:

— Почему же никто не сказал об этом? Почему никто не поднял свой голос протеста против насилия венгров? Макса, нашего Макса они осмелились арестовать! Вот здесь, среди нас, сидит его убитая горем супруга. Как мы можем смотреть ей в глаза? Мы послали Макса своим представителем в Будапешт. Неужели мы сейчас молчаливо и покорно примем пощечину, которую венгры нанесли движению сторонников мира Австрии? Макс, наш Макс, — патетически воскликнул Хор. — простишь ли ты нам это?

— Тебе, подлец, никогда не прощу!

Хор с возмущением обернулся. Кто посмел…

— Ты?

Да, это был Макс Гупперт. Перепрыгивая сразу по нескольку ступенек, он поднимался к трибуне.

Стадион покачнулся в глазах Хора. Макс все знает! Скорей, скорей отсюда!

Он сбежал с трибуны и, съежившись, стал пробираться к выходу из стадиона, провожаемый недоумевающими взглядами тысяч людей.

Выход был близко. Хору удалось выскочить раньше, чем Макс начал говорить.

— Слушайте все, — донеслось до него, когда он был уже на улице. — Я — Макс Гупперт. Карл Хор — провокатор и предатель…

Хор бежал, задыхаясь, и звук громкоговорителя постепенно затихал. Наконец, Хор совершенно обессилел. Он остановился у фонарного столба в пустынном переулке. Боже, боже! Что теперь делать?

Он не заметил, как в переулок, тихо урча, въехала легковая автомашина. За ее рулем сидел широкоплечий человек с холодными голубыми глазами. Увидев Хора, он нажал на газ. Машина рванулась вперед. Вот она поравнялась с фонарным столбом…

Хор инстинктивно почуял опасность. Он метнулся в сторону, но уже было поздно… Глухой удар… Душераздирающий визг тормозов…

Человек у руля обернулся и посмотрел назад. На его лице появилась довольная улыбка. О’кей! Чистая работа! Награда, можно считать, в кармане…

А в это время на стадионе гремел гневный голос Макса:

— Я вырвался на свободу, друзья. Но все еще томятся в тюрьме Си-Ай-Си писатель Марцингер, другие наши сограждане. Наемники тайной войны все еще организовывают на нашей земле свои подлые провокации.

И стадион вдруг заговорил:

— Вон! Вон их!

На трибуне рядом с Максом появился Киршнер:

— Все на площадь, друзья! Мы должны заявить протест против всех этих провокаций и бесчинств…

Потоки людей хлынули через выходы стадиона и тут же, на площади, собрались в колонны.

— Пошли!..

И вот они идут по улицам Вены. Идут, охваченные единым чувством, единым порывом. Идут мужчины и женщины, юноши и старики — австрийский народ.

Все больше и больше становится их. Все новые и новые группы вливаются в могучий поток. Тверда поступь множества людей. Согласно бьются их сердца.

— Свободы!

— Мира!..

— Их много! Они идут туда, к вам! — кричит в трубку майор Томсон. Он забился в будку телефона-автомата и с тревогой оглядывается на проходящие мимо бесконечные людские колонны.

…И мечется по кабинету полковник Мерфи, снедаемый злобой и страхом. Ревут сирены во дворах комендатур военной полиции. Бегут к своим джипам, отстегивая на ходу дубинки, краснолицые МП.

Тщетно!

Не остановить народ!

Он борется за правое дело. Он победит!




Иван Кононенко НЕ ВЕРНУТЬСЯ НАЗАД…

Солдатам сороковых посвящаю.

Автор
Как это было! Как совпало —

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

Давид Самойлов

ПРЕДИСЛОВИЕ

В свое время Максим Горький мечтал о той поре, когда в литературу придут «бывалые люди», те, которым есть о чем рассказать читателю, подрастающему поколению.

Сейчас благородный процесс этот очевиден: воспоминания военачальников, рассказы командиров производства, мемуары, повести, очерки о былом (а великую войну против фашизма даже тридцатилетние граждане наши называют «былым») стали воистину бестселлерами, за такого рода литературой очереди в библиотеках, интерес к ним очевиден.

Книга Ивана Кононенко может быть отнесена именно к такого рода литературе, ибо автор ее — фронтовик, пишет о том, что пережил и он сам и его друзья по совместной борьбе против гитлеровского нацизма.

Не случайно называется она «Не вернуться назад…». Из прошлого никогда ничего не вернуть. Не вернуться героям книги и в свою юность, которая затерялась на трудных дорогах войны.

Книга рассказывает о героической работе советских разведчиков, о величии духа наших людей, совсем еще юных граждан, оставшихся в оккупации один на один с врагом, об их беззаветном служении нашей Советской Родине.

Пересказать литературу нельзя, ее должно читать. Я поэтому не стану писать в предисловии к этой книге о сложных драматических коллизиях, в которые попадают герои, я хочу лишь повторить, что чем чаще мы будем издавать книги участников великой битвы сил Добра против гитлеровского зла и тьмы, тем больше молодых граждан нашей Родины смогут проникнуться великим чувством благодарности к тем, кто спас мир от фашизма.

Убежден, что книгу Ивана Кононенко с удовольствием прочтут люди разных возрастов и профессий, потому что она посвящена Подвигу.

Юлиан Семенов


ПОД ЛЕНИНГРАДОМ В СОРОК ПЕРВОМ

1. Мы — бондаревцы

рошел год, даже год и двадцать дней, как я уехал из дому. Вроде и не много, но если судить по тому, сколько событий произошло за это время, в скольких местах пришлось побывать и сколько повидать, то — очень много. Во всяком случае мне кажется, что это больше, чем вся моя жизнь до армии. Учебный пункт, граница, школа младших командиров, а с июля — фронт. Первый бой под Гдовом, а потом горькие дороги отступления. Но это только так говорится — «дороги отступления». На самом деле отступают не по дорогам. По болотам, полям и лесам. Днем и ночью, под дождем или палящим солнцем, часто без пищи и воды. Переходы, бои, форсированные марши и снова бои. Обстрелы, отходы, окружения, атаки, выходы из окружения и снова отходы. Все время потери, потери… И так много дней и много ночей…

Потом был сборный пункт на Фонтанке, в самом Ленинграде, маршевая рота, и вот я здесь, в Московской Славянке. В деревне жителей никого не осталось, все ушли. В двадцатых числах сентября, когда мы сюда пришли, жители еще были. Ползали ночью на передний край за картошкой и капустой. Их гоняли свои, обстреливали немцы, а они лезли под огонь. Некоторые там и оставались лежать на картофельном поле. Есть захочешь — полезешь. А сейчас в деревне жителей нет, одни военные. Передний край проходит по окраине Колпина, ручью, вернее речке Славянке, около парка в Пушкине и дальше идет на Пулковские высоты. Здесь, в деревне, штаб нашего 402-го стрелкового полка и тыловые подразделения. Штаб полка — в большой землянке, в овраге. Мы, полковые разведчики, — рядом, в двух небольших землянках.

Отсюда виден город Пушкин. Там немцы. В городе все время что-то горит, дымится. В тот день, когда мы сюда пришли с маршевой ротой, в городе что-то сильно горело. Мы прибыли поздно вечером. Остановились у разбитого здания школы, около Московского шоссе. Под навесом дымилась кухня. Темень кругом хоть глаз выколи. На передке вспыхивают ракеты, а дальше в гору, среди деревьев, огромное зарево. Получив по пайке хлеба и по половнику каши, мы расположились тут же у разрушенной стены и принялись за ужин. Проголодались, да и устали: от Фонтанки до Московской Славянки километров за тридцать. Поэтому никто уже не обращал внимания ни на мелкий осенний дождь, ни на пронизывающий ветер. Нужно было утолить голод и найти укромное место, чтобы прикорнуть часик-другой. Все остальное не очень волновало.

— Ребята, по всему видать — горит дворец, — сказал кто-то.

— Похоже, — ответил другой.

— С прибытием, братцы, — послышался голос из темноты. — Чувствую, земляки. Из Питера, значит? — К нам подошел и присел на кучу кирпича командир. Знаков отличия было не видно, но покрой шинели и портупея говорили о том, что подошедший не рядовой. Земляки — в роте было несколько человек ленинградцев — быстро нашли общий язык, и из их разговора я тогда узнал, где нахожусь и что там полыхает в темноте. Раньше я не был ни в Ленинграде, ни в его пригородах. Кое-что, конечно, знал, но, как говорится, по учебникам. Надо же было так случиться, чтобы в такое время побывать в этих местах, где на каждом шагу сама история.

— Да, братцы, горит самый что ни на есть Екатерининский дворец, краса и гордость Пушкина, да не только Пушкина. Горит с самого утра. Взорвали гады. Ну ничего, отольются им наши слезы, — с тяжелым вздохом сказал командир и, попрощавшись с нами, ушел в сторону, переднего края. Все долго молчали.

Сейчас я лежу в землянке на соломе, рядом похрапывают наши ребята из взвода полковой разведки. Землянка узкая, длинная, стены заложены досками, чтобы не осыпалась земля. В моем кармане откуда-то оказывается кусок мела, и я пишу на доске: «Сегодня 15 октября 1941 года, идет снег». Последние дни установилась хорошая осенняя погода. Днем на небе появлялось солнце, ночью подмораживало. А сегодня впервые начал падать снег. Легкий и пушистый, он долго носится в воздухе, прежде чем опуститься на израненную землю, гудящую от войны.

В хорошую погоду, днем, когда нет обстрела, мы выходим из землянки наружу. Проводим занятия, чистим оружие, отдыхаем, просто сидим. Это, конечно, когда не на задании. Сегодня, когда пошел снег, мы залезли в землянку. Да и постреливают все время, в основном минами. Они то и дело шлепаются то там, то здесь. Мина в землю входит неглубоко, и осколки разлетаются густо над землей. В землянке мины не страшны. Три наката мина не пробьет. Потом и вероятность прямого попадания вообще мала. Насчет вероятности, впрочем, трудно что-нибудь сказать определенное. Всякое бывает. Вероятность небольшая, а бывает, попадают прямо в дом или землянку.

Не далее как вчера утром, шли мы на передний край, понаблюдать за противником. Застал нас обстрел на шоссе, у моста через овраг. Неподалеку была большая землянка. Вскочили мы туда, чтобы переждать обстрел. А противник как раз, видимо, решил разбить этот мост. Обстрел длился долго, тяжелыми снарядами и довольно интенсивно. Землянка ходила ходуном: снаряды, притом крупные, рвались вокруг нашего убежища. Мы, сжавшись в комок, сидели в землянке и каждый раз, когда резко приближался противный вой летящего снаряда, думали, что это «наш». Но он, к нашему солдатскому счастью, шмякался рядом, иногда так близко, что противный запах взрывчатки врывался к нам в землянку и было трудно дышать. Но на этот раз пронесло. Когда обстрел окончился и мы вылезли наружу, то увидели, что один из снарядов попал в землянку рядом, и все, кто там был, погибли. Вот тебе и вероятность. На войне у каждого своя вероятность.

Сейчас идет обстрел кладбища и церкви, что метрах в трехстах от нас. Это место противник не забывает и по нескольку раз на дню обстреливает. Кладбище в сплошных воронках, кое-где могилы разворотило, повыбрасывало доски от гробов и кости покойников. От церкви остались развалины. Колокольня еще держится, но верхушку снарядом снесло, стены в пробоинах и обуглены. Садит он, конечно, туда не зря. Там наш полковой наблюдательный пункт, самое высокое место, и это его беспокоит.

Сегодня наше отделение идет в ночь, а днем отдыхает. Второе отделение находится на передке, ведет наблюдение за немцами. Вечером мы получим задание и пойдем. Собственно, задание известно: нужно достать «языка», который очень нужен командованию. Мы уже несколько дней, вернее ночей, ходим впустую. Никак не можем подступиться и достать этого проклятого «языка». Командир полка полковник Ермаков и начальник штаба дивизии Борщев недовольны. Что ж, понять их можно. Нужны данные о противнике и командованию полка и выше тоже нужны. Сегодня с нами пойдет командир взвода лейтенант Орлов, взвод — кровь из носу — должен выполнить поставленную задачу.

А сейчас мы отдыхаем. Ребята спят. Мне почему-то не спится. Я всегда плохо спал и дома, а на фронте тем более. Между досок кто-то всунул осколок зеркала. Достаю, смотрю в него от нечего делать. В зеркале совсем мальчишеское безусое лицо. Глаза грустные. Вообще, сам не знаю, почему меня взяли в разведку. Небольшой, щуплый, далеко не богатырь. Наверное, потому взяли, что служил на границе. Там действительно делают настоящих солдат: и обучают крепко и закалку дают что надо. А что я — смелый, храбрый? Не знаю, скорее всего нет. Боюсь? Боюсь. Кто не боится? Но надо делать свое солдатское дело. Кто его будет делать за меня? Вот и делаю. Как все. Конечно, страшно умереть в двадцать лет. Но почему-то надеюсь, что меня не убьют. Не могу представить себя мертвым. Как это так, чтобы меня вообще не было? Не может быть! Понимаю, естественно, что может. Другие, которых уже нет, тоже так думали. Но их уже нет и не будет.

Почему глаза грустные? Да очень просто. Настроение неважное. Враг под Ленинградом, каких-нибудь двадцать с небольшим километров до окраин. Говорят, вернее не говорят, а слух просочился, что Ленинград окружен со всех сторон. Такие вот дела. Писем из дому не получал с июля, с тех пор как уехал на фронт. Моя родная Полтавщина уже оккупирована. Где там и как там мои родные — отец, мама, бабушка? Почему-то очень жаль бабушку, мою бабусю. Она такая старенькая, маленькая, ласковая. Очень плакала, когда я уходил в армию. По-видимому, чувствовала, что не увидит меня больше. Припала к моей груди и так плакала, что я не выдержал, хоть и храбрился, и тоже разрыдался.

Вокруг разбитой немецкими снарядами школы на земле валяются учебники, ученические тетради, школьное имущество, мебель. Я взял с собой в землянку тригонометрию, алгебру, геометрию для 10-го класса. Открываю геометрию, вижу знакомые теоремы, формулы, фигуры. Читаю, пытаюсь вникнуть. Но, странное дело, не могу сосредоточиться. Закрыв книгу, не могу доказать самой простой теоремы, написать самой пустяковой формулы. И это всего через год после школы. Без хвастовства, мог в любое время, даже ночью проснувшись, вывести любую формулу, доказать любую теорему. Что сказала бы Зинаида Протасовна? Сказала бы: «Эх, Витрук, Витрук. Ты совсем забросил уроки. От кого, от кого, а от тебя не ожидала такого. Думала, надеялась, из тебя человек выйдет. А ты-ы. Иди с моих глаз!»

Худенькая, стройная, с ладной фигуркой. Темные, гладко зачесанные волосы на пробор. Большие карие умные глаза. Всегда аккуратно одета, чаще в темном костюме. Немногословна. Меня вызывала редко, главным образом в критических ситуациях. При этом обычно говорила: «Витрук, — и сделав паузу, — Василь, идите к доске». Нас было трое Витруков: Андрей, Николай и я. Поэтому, когда учителя называли нашу фамилию, мы напрягались, выжидали, кого из нас троих вызовут. Затем один шел отвечать, а остальные с облегчением вздыхали.

Экзамен по геометрии я сдал первым. Я всегда любил отвечать первым: вначале и билеты попадаются самые легкие, и учителя — добрее, снисходительнее, спрашивают не так строго. Да и переживать приходится меньше: сдал — и гуляй себе, не будешь же в этот день готовиться к следующему экзамену.

Я вышел из школы и сел на скамейку в сквере, раскинув руки на спинке скамейки, подставив лицо июньскому солнцу, которое к тому времени уже поднялось над крышами домов и ласково светило в синем безоблачном небе. Мною владело ни с чем не сравнимое чувство, которое испытывает человек после пройденного им долгого пути или окончания трудной работы. Позади остался год напряженной учебы, год самостоятельной жизни в городе, вдали от дома и родных. Нужно было привыкнуть жить не дома, а у чужих людей с их непривычными порядками, самому думать о еде, ходить в школу, где поначалу ни ты никого, ни тебя никто не знает.

Каждую субботу после уроков шагать шестнадцать километров в село, чтобы наполнить едой кошелку и на следующий день, в воскресенье, возвращаться обратно в город. Да еще успеть выучить уроки к понедельнику. Никто не сделает тебе скидку на усталость, нехватку времени. Никто до тебя утром не дотронется ласковой рукой: вставай, сынуля, пора в школу — сам встанешь, а вечером никто не скажет: иди поешь да ложись спать, поздно уже — сидишь столько, сколько нужно, пока голова соображает.

Однажды, дело было в начале учебного года, в сентябре, на уроке алгебры мне так взгрустнулось и так захотелось домой, что я совсем забыл, где нахожусь. Стоявший у доски, сверкающий лысиной и очками в роговой оправе завуч Иван Андреевич уже несколько раз бросал на меня строгий взгляд, а я не обращал никакого внимания, смотрел в окно и мысленно находился в родном селе, дома. Прервал мои воспоминания голос Ивана Андреевича:

— Эй, эй, Витрук, у окна сидящий и в окно глядящий! Развлекаемся?

Я встрепенулся и, мгновенно вспыхнув до корней волос, вскочил с места, да так и простоял до конца урока. Иван Андреевич больше не сказал ни слова и даже не посмотрел в мою сторону, Больше на уроках я старался не отвлекаться.

И вот все позади, а впереди — летние каникулы, в родном селе: мама, бабушка, сытые дни, речка, теплые, наполненные запахами трав и цветов летние вечера… Отдохнешь несколько дней дома, пойдешь в колхоз, упросишь бригадира — и катаешься целый день на мокрой бочке, возишь воду к молотилке. Или погонишь лошадей в ночное. Дома поможешь бабушке полоть картошку или выгнать корову на выпас. Это все б охотку, по желанию, поскольку еще мальчишка. Остальное время читай, рисуй, купайся, загорай…

Когда я вышел из класса, ребята бросились ко мне, засыпав вопросами: ну что? ну как? какой билет? сколько получил? кто присутствует? Получив исчерпывающие ответы, они быстро оставили меня как человека, выбывшего из игры. Одни продолжали ходить по коридору с раскрытыми книгами и бубнить себе под нос. Другие делали, вид, что им все ни по чем, третьи группировались по углам, вычеркивали использованные билеты, а наиболее вероятные — те, которые, по их мнению, попадут именно им, торопливо повторяли. Короче, кто во что горазд, а в общем все пребывали в широко известной предэкзаменационной трясучке. В одной из девчоночьих стаек видел Ларису, показалось, что она улыбнулась, задержав на мне свой взгляд. Сказанное ею вчера не выходило из головы, хотя, если откровенно, то как-то еще не верилось, вернее не мог себе тогда представить, что ее не будет в классе, что, придя в школу, не увижу ее, а так хотелось надеяться, что никуда она не уедет, что все будет, как было. Я знал, что она всегда сдает в числе последних, но все равно решил дождаться…

То ли я задремал, то ли забылся, но получилось так, что сперва я не понял: зовут меня или почудилось. Подняв голову, я увидел отца у входа в сквер. Там же на обочине у тротуара стояла наша колхозная полуторка.

— Ты что там сидишь, Василь? — спросил отец, когда я подбежал к нему. — Зову, зову, уснул ты, что ли? Почему не в школе? — Отец думал, если в школе, так обязательно должен сидеть в классе.

— А я сдал уже!

— Значит, все? Тогда садись, поехали. — Отец, став на колесо, легко прыгнул в кузов, я последовал за ним. Нет, я, конечно, в душе колебался. Если бы я тогда знал, что больше Ларису не увижу, то не поехал бы ни за что! Но тогда я думал, что увидимся мы всего через три дня, когда я приеду за свидетельством об окончании восьмого класса. Потом я не привык перечить отцу: он был довольно строгим. Возможно, главным тут было то, что я страшно проголодался: утром съел оставшийся кусок хлеба и запил водой. А дома меня ждал обед. Я понимаю, что свалял тогда дурака. Жалею об этом, но ничего не попишешь.

Мы заехали на мою квартиру, забрали кошелку с книгами и тетрадями, и полуторка, прыгая на ухабах и страшно пыля, помчалась домой. Мы с отцом стояли в кузове, прислонившись к кабине и ухватившись руками за передний борт,смотрели на бегущую навстречу серую и пыльную дорогу, молча думали каждый о своем. Ветер обдувал нас, и под палящим солнцем было совсем не жарко.

Прошел какой-нибудь час после экзамена, и я уже был дома, в родных Мацковцах, сидел за столом, уплетая за обе щеки наваристый борщ с пирожками. На столе еще стояли тарелка с доброй половиной цыпленка и кувшин холодного молока, только что вынутый из погреба, с застывшим вершком. С одной стороны возле меня сидела мама, с другой — бабушка. Обе с любовью и нежностью смотрели, как я уплетаю домашнюю снедь, вздыхали и то и дело приговаривали:

— Ешь, ешь, сыночек. Ешь, внучек. Видишь, как изголодался там, в городе, хай ему грец. Сидел бы лучше дома.

Двое суток я отсыпался и отъедался, а на третьи заскучал и чуть свет побежал в город. Но Ларису я уже не застал. Приятель мой, Аркадий, рассказал, что во вторник она уехала с родными в Калинин. Днем она приходила с подругой Лесей, спрашивала обо мне. Уходя, вдруг расплакалась, и они долго не могли ее успокоить.

Прошло уже больше трех лет, а я не мог забыть Ларису, девчонку из восьмого «В»…


Мы — бондаревцы. Командир, который подходил к нам в тот вечер, когда мы прибыли, сказал:

— Вы, братцы, прибыли в замечательную часть. С этого дня вы бондаревцы и должны быть достойны этого имени…

Тогда я здорово устал, в голове шумело от бомбежек и обстрелов, которыми нас угощали фашисты в пути, кишки играли марш, а в котелке дымилась пшенная каша. Впереди, совсем рядом, ухала, бухала, стрекотала и светилась ракетами передовая, и совсем не исключалась возможность — отсюда сразу в бой, как говорится, с корабля на бал. Кстати, так оно и получилось. В зареве пожарищ, за парком, виднелся город, где жил и учился Пушкин, там горел знаменитый дворец… Словом, новых впечатлений было хоть отбавляй, и я тогда не уловил, откуда это слово «бондаревцы» и почему мы должны гордиться.

Через день наш полк проводил разведку боем. Усиленная рота, назначенная для этого, в траншеях и окопах переднего края ждала сигнала атаки. Командир роты, молодой старший лейтенант с малиновыми петлицами на шинели, перехваченный ремнями, внезапно появившийся из хода сообщения, достал из кобуры пистолет и строевым голосом скомандовал:

— Бондаревцы! Вперед за Родину, в атаку, ура-а!

После боя, когда мы чистили оружие, я, ни к кому не обращаясь, спросил, почему нас называют бондаревцами. Андрей, с которым вместе мы прибыли с маршевой ротой и попали в один взвод и который всегда все знал, удивился:

— Ты что, Витрук, шуткуешь? Можно сказать, уже старослужащий в части и не знает, что нашей дивизией командует сам Бондарев.

— Ну и что? — вырвалось у меня.

— А то, — ответил он и обстоятельно, или, как он сказал, популярно, объяснил мне…

Командир нашей 168-й стрелковой дивизии полковник Бондарев пользуется большим авторитетом у командования. Этот авторитет завоеван на поле боя личным составом дивизии, которая с первых дней войны сначала на Карельском перешейке, а затем на этом направлении показала себя с лучшей стороны. Отходить под напором превосходящих сил противника, конечно, пришлось. Тут уж никуда не денешься. Воины проявляли стойкость и мужество, наносили врагу большие потери и отходили только тогда, когда выбора не было — только по приказу сверху. При этом в частях и подразделениях сохранялся порядок и дисциплина. Нашего комдива любят командиры и рядовые, а солдаты, известно, чтут только достойных. Вот отсюда и пошло «бондаревцы». Кто первый произнес это слово, неизвестно, но когда мы сюда прибыли, оно уже прочно вошло в солдатский лексикон. Писала о бондаревцах и фронтовая печать. Я сам читал. Мы, которые недавно прибыли, конечно, не осмеливались сами себя так именовать, но когда сегодня утром начальник штаба дивизии Борщев назвал нас бондаревцами, нам, честно скажу, было приятно. Хотя он при этом заметил, что назвал нас так авансом, а вот, когда добудем «языка», тогда мы станем настоящими бондаревцами.

Обещают в скором времени выдать автоматы, нам — первым в полку. Это тоже о чем-то говорит.

Автоматы нужны позарез. Вон у немцев, у всех, во всяком случае на передовой, автоматы, и они все время из них строчат и по делу и без дела. А с винтовкой совсем не то. Ты пока затвор туды-сюды, а немец — очередь, а то и две. Конечно, неплохо бы танков сюда хоть несколько штучек, а то уже вот три недели тут — и не видел ни одного своего танка. Кстати, самолета тоже не видел ни одного. Фашистские появлялись, особенно когда мы только прибыли. Сейчас, говорят, фашисты перебрасывают свои танки под Москву, там идут большие бои. Рвутся, гады, к нашей столице.

А когда мы прибыли сюда, была угроза прорыва фашистских танков на этом направлении. Но обошлось. Дали им немного прикурить, и они убрались восвояси.

Тогда, после ужина, направили нас сразу на передовую. Нам особенно не объясняли что к чему, но мы чувствовали солдатским нутром, что обстановка сложная, напряженная, и тут было не до нас. Шли мы вначале кюветом вдоль шоссе, в сторону Пушкина, потом свернули влево и остановились посреди какого-то поля. Сейчас я знаю, где это — не доходя совхозной усадьбы. Приказали окопаться, вырыть окопы во весь рост, противотанковые, приготовить гранаты и бутылки с горючей жидкостью. Все ясно. Почти все. Ожидается наступление противника с танками. Когда? Скоро, раз нас срочно сюда выбросили. Сколько? Станет видно немного попозже, когда противник пойдет в наступление. Ну что ж, поживем — увидим. Принялись рыть саперными лопатками. Почва, на наше счастье, оказалась мягкой, песчаной.

Мы с Витькой Плотниковым, тоже бывшим пограничником, курсантом школы младших командиров, быстро отрыли щели, замаскировали их травой и сделали все, как было велено. Хотя наши щели были почти рядом, мы друг друга в темноте не видели, негромко переговаривались. Стояла непроглядная темень, моросил противный мелкий дождь. Метрах в двухстах от нас то и дело взлетали в аспидное небо ракеты и медленно с треском опускались на землю, освещая все вокруг ярким слепящим светом. Еще изредка бахали одиночные выстрелы, трыкали короткие автоматные очереди. Минометы и пушки молчали. Видать, экономили боеприпасы. Но осветительные ракеты пускали часто. Наш передок молчал, и порой казалось, что у нас впереди никого нет.

Все мы, прибывшие сюда в составе маршевой роты, днем обедали в Ленинграде, а вечером находились здесь на поле, в темноте, в свежевырытых щелях, расположив винтовки, гранаты и бутылки с зажигательной смесью на бруствере. Всматривались в темноту, в готовности встретить фашистов, если они полезут.

Прошло два-три часа, а может быть, и больше — часов-то у нас ни у кого нет, — напряжение начало спадать. Ракеты все еще вспыхивали, а стрельба почти прекратилась. В расположении противника ни движения, ни шума. Командиры наши, отделенный и взводный, не появлялись больше. Тоже, конечно, устали за день. Им нужно и командовать, и о бойцах заботиться, и щели себе вырыть. За них рыть никто не будет. А пуля или осколок не разбирают, командир ты, не командир, будешь маячить без укрытия — чирк и готов. Осенний ветер продолжал гулять по степи и бросать пригоршнями холодный мелкий дождь в солдатские лица и за воротники шинелей. Глаза постепенно приспособились к темноте и начали уже различать соседние щели и двигающиеся над ними каски. Неподалеку чудом сохранился дачный домик — небольшое легкое строение из досок и фанеры. Домик настолько невзрачный, что на него вначале никто не обратил внимания. Кто-то тут перед войной, по-видимому, сад-огород выращивал. Витька Плотников, шустрый парень, успел уже разведать домик и предложил мне на некоторое время укрыться в нем от дождя и ветра. «В случае чего мы сразу же в щели», — рассудили мы с Витькой. Предприятие, надо признать, рискованное, если не легкомысленное: противник почти рядом, да не только рядом, а готовится напасть на нас с танками. Но, с другой стороны, мы устали, промокли до нитки, спать хотелось зверски. Короче, мы по-пластунски перебрались в домик, в углу постелили газеты и журналы, которых в домике оказалось в изрядном количестве, и легли, плотно прижавшись друг к другу спинами, чтобы немного согреться и покемарить. Разумеется, не раздеваясь, не снимая с себя амуницию, в обнимку с винтовкой. Сколько прошло времени — не знаю. Нас растолкал, и притом не очень вежливо, командир отделения, водворил обратно в щели. Вскоре начало светать. А когда совсем рассвело, фашисты открыли бешеный огонь из всех видов оружия. Одним из первых вражеским снарядом был разрушен и сгорел на наших глазах домик, где мы недавно укрывались. Молотили они наши позиции около часа, если не больше, затем пошли в атаку, с танками. Сколько танков наступало — я их не считал, не до этого было. Напротив нас три штуки утюжили наш передний край. Один заполз сюда к нам, мы тут его общими усилиями забросали гранатами и бутылками. Загорелся. Долго чадил и до сих пор стоит на том месте. Пять фашистских танков подбили в тот день на участке нашего полка. Бой закончился поздно вечером. В тот день несколько раз фашисты принимались атаковать наши позиции и все безрезультатно. Было по всему видно, им очень хотелось взять Славянку и выйти на шоссе, но у них ничего не получилось. С тех пор на нашем участке они больше не пытаются наступать. Оставшиеся танки врыли в землю, окопались и чего-то выжидают. Да, денек тогда выдался жаркий, несмотря на скверную, совсем не теплую погоду.

Уже два месяца воюю, можно сказать, солдат с опытом. Кто бы мог подумать? Какой-то год назад сидел за партой, а сейчас уже закаленный в боях и походах воин… Скоро зима. Говорят, немцы не любят воевать зимой. Ну, что ж, посмотрим, поживем — увидим. На фронте зима, конечно, не лучший сезон и для нас тоже.

Сколько времени прошло, сколько повидал уже, в скольких местах побывал, а все время ловлю себя на том, что думаю о Ларисе. Даже мечтаю. Конечно, может быть, и глупо в этих условиях предаваться мечтаниям, но поделать ничего с собой не могу. Нет, мечтаю не о том, что там будет, когда кончится война и, если останусь жив, поеду домой, в родные места, встречу ее. Мечта моя, наверное, совершенно несбыточная — увидеть ее здесь, на фронте, или на худой конец — получить от нее весточку, Но разве хотя бы так не могло случиться?

…На рассвете мы возвращаемся в свое расположение после успешного выполнения боевого задания. Ведем с собой «языка». Впереди командир взвода лейтенант Орлов и помкомвзвода, сзади Андрей, Витя — мои друзья-разведчики, и я. В середине, втянув голову в плечи, руки за спиной связаны, бредет, тяжело ступая, здоровенный детина в измятой грязной шинели и нахлобученной на уши пилотке. У себя в деревне, проходя мимо землянки полевого госпиталя, встречаем девушку в солдатской шинели, шапке-ушанке и кирзовых сапогах, но не обращаем на нее внимания, поскольку устали, заняты своим делом. Девушка окликает:

— Витрук! Витрук!

Я оборачиваюсь, но не узнаю ее. Спрашиваю у лейтенанта, можно ли остановиться, выяснить, в чем дело.

— Ты ли это, Витрук? — подбегает она ко мне. Я, пораженный, конечно, узнаю ее, но эмоции сдерживаю.

— Я. А ты как здесь оказалась, Яринина?

— Вот, на фронте. Шла в медсанбат, смотрю — ты. Глазам своим не поверила.

— Давно на Ленинградском?

— С августа. Ушла добровольно на фронт, сразу направили в Ленинград. А ты такой же, только в шинели. Господи, Вася, ты уже красноармеец и воюешь…

Андрей и Виктор остановились невдалеке, зовут меня, и я говорю Ларисе:

— Извини, Яринина, мне нужно идти в штаб, мы «языка» сегодня взяли, нужно командованию доставить.

Она смотрит на меня восхищенными и такими нежными глазами, что сердце готово выпрыгнуть, потом робко спрашивает:

— Мы увидимся, Вася?

— Обязательно, Лариса. Я тебя найду, обязательно, — я, прощаясь, пожимаю ее руки и ухожу. Догоняя ребят, я часто оборачиваюсь. Лариса все смотрит и смотрит в мою сторону…

Ну разве такого не может быть? Может. Отчего же мне не помечтать.


Мне порой кажется, что это было чуть ли не вчера… После уроков мы с Ларисой идем домой. Она немного впереди. Разговор не клеится. Я по натуре своей молчун, мало разговариваю даже с Аркадием, моим другом. Говорит больше он. С девчонками я вообще теряюсь, не знаю, что сказать, даже зависть появляется, когда вижу, как на перерыве или после уроков кто-нибудь из ребят непринужденно треплется с девчонкой. А с Ларисой тем более, с ней я окончательно становлюсь сам не свой. Да не только я. Надо быть слепым, чтобы не видеть, что многие мальчишки по уши влюблены в нее, только виду не подают. Да и Аркадий… Я тоже стараюсь, но полностью это скрыть мне не удается. Иначе чем объяснить, что Леся так вдруг оставила нас вдвоем, да и Аркадий иногда делает свои намеки…

Мы идем по райисполкомовскому скверу, затем сворачиваем на улицу, утопающую в тени старых акаций. В конце улицы стоит новый дом, в котором на втором этаже живет Лариса.

— Ты чего молчишь? — спрашивает Лариса.

— А что говорить?

— Ты видел новый кинофильм?

— Угу, в субботу смотрел, — отвечаю и удивленно смотрю на нее: мы же всем классом после уроков ходили смотреть новый фильм «Истребители». Забыла, что ли? Но потом догадываюсь, что Лариса спрашивает просто потому, что неудобно же все время молчать. Я, конечно, мог бы ей рассказать, как я плакал во время фильма и как потом шел полем домой, в свое село, не шел, а летел, пел и мечтал, как мне хотелось быть на месте летчика, которого играл Бернес, и чтобы на месте его девушки была Лариса… Но я не мог ей этого рассказать.

За этим разговором мы подходим к ее дому.

— Ну я пойду, — говорит Лариса. — Ты почему такой, все время молчишь?

— Не знаю, — отвечаю. У меня двойное чувство: не хочется, чтобы она уходила, и тягостно, что теряюсь и не нахожу слов.

— А я уезжаю, — выпаливает она. Я не понимаю, куда и зачем она может уехать. К родственникам на лето, к знакомым в гости, что ли?

— Я совсем уезжаю, — повторяет Лариса.

Ошеломленный такой новостью, я торопливо спрашиваю:

— Куда, как?

— Куда, куда? На кудыкину гору. Слава богу, до него наконец дошло. Папу переводят в Калинин. Вот сдам экзамены и уедем.

У меня, видно по всему, глупый вид, потому что она улыбается, хотя, как мне кажется, не очень весело. Я стою пораженный, как громом среди ясного неба. Как же так? «Как же так?1 — хочется мне крикнуть. — Ну и пусть переводят отца, а ты оставайся. Зачем тебе ехать в какой-то Калинин, если я здесь?» Но я молчу, слова застряли в горле.

— Ну пока, Приходи провожать, — нарочито веселым голосом произносит Лариса и, взмахнув рукой, скрывается в подъезде. Я какое-то время в растерянности стою, затем медленно возвращаюсь к себе.

Я еще не верю, что это может произойти, Но это, как ни горько и тяжело осознать, произошло…


А ребята все еще спят, и лейтенанта нет почему-то. На дворе уже темнеет. Надо собираться на ужин и потом туда. Может быть, сегодня не пойдем? Сейчас бы в баньку, потом поужинать как следует и на боковую до утра. После ужина можно, конечно, кино посмотреть, ну там исторический фильм или про любовь. Вот было бы здорово! А как же «язык», который командованию нужен позарез? Да-а. Черт бы их побрал, этих фашистов проклятых, приперлись сюда. Кто их просил к нам? Скольким людям они испоганили жизнь?

Послышались шаги. Это помкомвзвода. Наш лейтенант ходит тихо, как кошка, — не услышишь. Помкомвзвода Собко, наоборот, — гупает, за версту слышно. Ну это в тылу, а на передовой, особенно на задании, он преображается, становится неслышным. Опытный охотник, сибиряк. Говорят, побывал в медвежьих лапах, но сам он об этом никогда не рассказывает. А силища у него! Равных ему по силе не только в нашем взводе, но и в полку, а то и во всей дивизии не сыщешь. Вот сержант Визиров, командир второго отделения, уж какой здоровяк, а по сравнению с ним — пацан. Недели две тому назад отделение Визирова ходило за «языком». Возглавлял группу захвата Собко. Возвращались в расположение перед рассветом, расстроенные, конечно: всю ночь проползали впустую. На нейтральной полосе нос к носу столкнулись с фашистским унтером. Что он там делал — этого я не знаю, но был в маскхалате и вооружен до зубов. Возможно, наблюдал за нашим передним краем или отстал от своей разведгруппы. Здоровенный боров, метра два росту. Обстановка на нейтралке не очень подходящая, чтобы там долго валандаться с «языком». Все время ракеты вспыхивают, постреливают с той и другой стороны. Скрутили фашиста быстренько, в рот кляп затолкали и поволокли. Каким-то образом он сумел освободить себе руки, оглушил бойца, который тащил его, и набросился на Визирова. Чуть не задушил. Хорошо, что помкомвзвода полз замыкающим. Он один утихомирил расходившегося «языка» и доволок его до штаба батальона на себе. А там откачали, и дальше он уже потопал на своих двоих.

С тех пор с помкомвзвода никто не связывается, даже в учебных целях.

Скрипнула дверь. Показалась голова помкомвзвода. Он что-то недовольно проворчал себе под нос, а затем негромко сказал:

— Подъем, орлы! Кончай ночевать, выходи на ужин!

Наступила еще одна фронтовая ночь — наше время, рабочее время разведчиков. Сколько еще таких ночей у нас впереди?

2. На Невском «пятачке»

Дни и ночи Невского «пятачка»… Изнуряющие, не прекращающиеся ни днем, ни ночью обстрелы, атаки и контратаки. Днем прицельное щелканье обнаглевших снайперов, стон раненых, холод и голод. Пищу нам приносят в термосах холодной, когда начинает темнеть, да и то не всегда. Дневная норма хлеба — один сухарь. Конечно, если этот сухарь доберется сюда. Одно время давали одни шпроты, и сейчас, несмотря на постоянное недоедание, не могу видеть шпроты. В сотне метров за спиной огромная река, а воды нет не только, чтобы умыться, но утолить жажду, особенно днем. Во время боя не отправишься по водицу. Никто не отпустит, да и сам не пойдешь: это может стоить жизни, в лучшем случае — ранение. Спим прямо в траншеях и в «волчьих» (или «лисьих») ямах, спим настороженно, не то что не раздеваясь, но даже не ослабляя ремней, не снимая сапог, все время вздрагивая и просыпаясь от постоянного грохота выстрелов. По-настоящему никто не знает, когда он спит и спит ли он здесь когда-нибудь. И все же спим. Я даже вижу сны. Иногда во сне вижу Ларису, иногда маму. А когда просыпаюсь после такого сна, щемит сердце. Не знаю, кто как, а я в самые трудные минуты вспоминаю маму. Формулы по математике почти все за год с небольшим вылетели из головы, а вот слова великого писателя о материнской любви, не знающей преград, всегда помню. Все мы, лежащие здесь на скованном морозом и продуваемом ветрами невском берегу, в мелких траншеях и в этих ямах и воронках, под ничего не щадящим вражеским огнем, и они, укрывшиеся там, за нейтральной полосой, в песчаных карьерах, в развалинах электростанции, в роще «Фигурной», пришедшие сюда, чтобы уничтожить нас, чужаки, — все вскормлены молоком Матери. От молока Матери и от лучей солнца, которое светит всем, — все прекрасное в человеке. И поэтому хочется иногда закричать: так почему же? Зачем все это?

Мать — чудо земли. Порой она мне кажется удивительной тайной природы, бессмертной, всемогущей, воплощением силы и красоты. Независимо от того, кто она, — простая крестьянка, как у меня, или великая ученая, и независимо от того, чья она мать — моя, рядового пехоты, или маршала. Когда лежишь под свинцовым дождем, вцепившись пальцами в мерзлую землю и роешь ее носом, когда мины и снаряды вокруг рвут в клочья эту землю и от удушливой гари невозможно дышать, когда становится совсем невмоготу и кажется, что это конец, все, мгновение — и тебя, еще фактически не жившего на этом свете, нет и не будет никогда, кличешь на помощь ее про себя: «Мама! Я здесь! Ты слышишь меня, мама? Неужели это все?!» И незримо она приходит и становится рядом у твоего изголовья, склоняется над тобой и заслоняет от смертельного огня. И опасность отступает…


…Утро. Солнечное тихое летнее утро. Мы с мамой сидим на пригорке у нашего дома. Солнце уже поднялось над деревьями и ласково улыбается нам. Пригревает, но еще не жарко. Мама сидит прямо на земле, на шелковистой, умытой росой траве, я, которому осенью исполнится три года, у мамы на коленях. Перед нами роскошный куст распустившихся и в бутонах роз, вокруг которых кружатся и жужжат пчелы. Я пытаюсь дотянуться к склонившемуся в нашу сторону алому цветку, мама мягко отводит мою руку: «Нельзя трогать троянду, она колется». Я смотрю маме в глаза, улыбаюсь и снова тянусь к заманчивому цветку. В этот момент меня будят. Надо же! Почему-то обязательно будят, когда снится хороший сон, и обязательно на самом интересном месте.

— Вась, слышь, проснись! — Аркадий толкает меня в бок ногой, а сам, высунувшись наполовину из окна и вытянув шею, смотрит в сторону бульвара. Я открываю глаза. — Они идут сюда!

— Кто? — спрашиваю, не понимая, чего от меня хотят.

— Привет! — выкрикивает Аркадий, обращаясь к кому-то на улице, и, спрыгнув с подоконника, бросается к выходу. — Пошли! — повелительно говорит мне на ходу.

Я неохотно встаю с кушетки и послушно следую за Аркадием на улицу.

Аркадий — мой школьный товарищ, можно сказать друг, оба мы из восьмого, только он из «Б», а я из «В». Я живу на квартире у его тети, Александры Ивановны, которая владеет половиной дома и сдает одну комнату и угол студентам и ученикам. Комнату занимают три студента пединститута, я довольствуюсь углом в комнате, где живет тетя с мужем. Аркадий с родителями живет за стеною, но целыми днями околачивается на теткиной половине. Уроки мы учим вместе.

Я подхожу к калитке, где Аркадий уже болтает с Лесей и Ларисой, с двумя «Л» из нашего класса. Они не обращают на меня никакого внимания и продолжают оживленно разговаривать о завтрашнем экзамене. Мне ничего не остается, как прислониться к столбу, за спиной Аркадия, и ожидать, что будет дальше.

— Пошли на Виды, — предлагает Аркадий, два «Л» дают свое согласие, и мы идем на Виды. Это здесь рядом, недалеко от нашего дома. Мы с Аркадием часто бегаем туда после уроков погонять мяч или просто погулять с ребятами. С площадки, которая получила когда-то название «Виды», открывается чудесный вид на сверкающую в зеленых берегах ленту реки, обширные луга, поля и убегающую вдаль железную дорогу. А как хорошо там дышится… Глядя с крутого обрыва, стремительно спускающегося к реке, хочется улететь или хотя бы уехать далеко-далеко, в Полтаву, Харьков или еще дальше. Я еще нигде не был, никогда даже на поезде не ездил, и, когда Аркадий рассказывает о своей поездке с отцом в Киев, я ему отчаянно завидую.

Мы усаживаемся под древним раскидистым вязом. Девочки достают геометрию.

— Давай, Вася, объясни тут одну штуковину, — толкает меня плечом Аркадий, — я еще не повторил это, — врет он, хотя мы с ним дважды прошлись уже по этому месту. — Да садись ты ближе, что ты боишься.

— Чего я боюсь, тебя, что ли? — огрызаюсь я и, покраснев до жара в щеках, несмело протискиваюсь между Ларисой и Аркадием.

Аркадий, хоть и делает вид, что командует мною и даже подтрунивает, но, я это точно знаю, да и другие замечают, уважает и часто просит объяснить домашнее задание или решить задачку. Вот и сейчас он не уверен, что знает твердо урок, и не хочет плавать при девчонках, особенно если рядом — Лариса.

Завтра последний экзамен, а там — больше двух месяцев каникулы. Прощай восьмой класс. Он для меня был и нелегким и необычным. Прошлым летом я окончил семилетку дома, в родном селе, что за шестнадцать километров отсюда. В солнечный день с этого места можно увидеть Лысую гору, на ней четыре ветряка, а у подножии горы в садах прячутся белые хаты. Там мои родители, и, конечно же, мне хочется домой. С прошлой осени я учусь в городской школе. Поначалу было трудно, даже очень, прежде всего потому что не дома. Все другое, все необычное. И в школе, и после школы. К тому же я медленно отвыкаю от старого, привычного. Вообще мне не хватает бойкости, стеснителен, робок. Аркадий говорит — это все потому, что я в семье один ребенок, вот меня и жалели, не могли надышаться. Может, он и прав. Потом, хотя я и пришел сюда с отличными отметками в аттестате, требования в городской школе куда выше, чем в сельской, одноклассники более развитые. Да и новые учителя не знали меня, а я — их. На первых порах в моем дневнике неожиданно появились тройки, хотя к урокам я готовился, как всегда, на совесть. Пришлось нажимать. Тут я впервые понял, что труд и терпение — великое дело. Во второй четверти тройки исчезли начисто, а к концу года и четверки стали редкостью. Стали замечать меня и девушки. Однажды на уроке географии Лариса попросила у меня тетрадь с домашним заданием по алгебре, сверить решение задач. Следующий урок была алгебра, а грозный Иван Андреевич не давал спуску лодырям. В перерыве тетрадь мне вернули, и когда на уроке я открыл ее, то нашел там записку: «Спасибо! Л.». Записка предельно краткая, но у меня даже сердце замерло. Любой мальчишка нашего класса, да и не только нашего, не прочь бы получить такую записку. Лариса если не самая красивая девчонка в школе, то одна из них. Ну а в классе, это уж я могу поручиться, красивее ее нет. Однажды в выходной мы с Аркадием были в парке. На центральной аллее встретили Ларису. Она шла с отцом, командиром Красной Армии. Даже взрослые парни оглядывались на нее. Вот что значит записка от Л. Она, конечно, не придает ей такого значения, как я. Наверняка нет. А там, кто их знает, этих девчонок. Не так давно были во Дворце пионеров, смотрели «Платон Кречет». Я пришел с Аркадием. Усаживаясь, поискал глазами Ларису и встретился с нею взглядом. Она сидела во втором ряду. Я опустил глаза, а когда снова посмотрел, то увидел, что она машет мне, показывает, что рядом с ней есть свободное место. А я, лопух, лишь мотнул головой. Почему я так поступил, сам не знаю. Но казню себя и сейчас и, по-видимому, долго буду казниться. И поделом!

Кажется, что это было очень давно и не со мной, с кем-то другим, а я смотрел со стороны. Может быть, это происходило, во сне?

Сейчас все смешалось — ночь и день, сон и явь…


Хмурые ноябрьские дни, порой их трудно отличить от ночей. Низко висит, давит к земле свинцово-серое небо. Падает снег и тут же куда-то проваливается, смешиваясь с песком и гарью. Земля вокруг искореженная, израненная. Спереди, сзади, с боков сплошь воронки от мин и снарядов. Траншеи, ходы сообщения, окопы, ямы — мелкие, разрушенные, засыпанные землей. Днем по траншее нельзя передвигаться не только в рост, но даже пригнувшись. Только ползком. Зазевавшегося или пренебрегшего опасностью незамедлительно прошивает неумолимая снайперская пуля. Впереди слева возвышаются развалины каменного здания электростанции. Оттуда простреливается каждая лощинка и бугорок, каждый вершок нашего «пятачка».

Здесь до войны стоял поселок. Как водится, были дома, деревья, кусты. К нашему приходу не только поселка, но даже труб от домов не осталось. Все перепахано, перемешано, исковеркано. Тут нет уже ни птиц, ни кустов, ни травы. Торчат кое-где рваные, присыпанные землей пни, валяются измочаленные куски дерева. Над вздыбленной, почерневшей от пороховой копоти землей стоят облака пыли и дыма. И кругом трупы, трупы. Не успеваем убирать. Благо уже холодно, и они не разлагаются, Так и лежат, припорошенные землей и снегом. Особенно густо их на нейтральной полосе. Как снопы на только что скошенной ниве. Туда, на нейтралку, сунуться нельзя ни днем ни ночью, и похоронить убитых нет никакой возможности. Потерь много, слишком много. На душе от этого горько и тяжело до предела. С многими, которые остались лежать здесь навечно, служил на границе, делил тяготы фронтовой жизни, отступал болотами к Ленинграду…

Круглые сутки враг бомбит и обстреливает «пятачок» и переправу. У развалин электростанции и правее, у песчаных карьеров, постоянно трещат автоматные очереди, бухают разрывы гранат, в облаках пыли и дыма вспыхивают жаркие рукопашные бои. Днем от непрерывной канонады все глохнут. Особенно вновь прибывшие. Только ночью на какое-то время слух возвращается к нам. Так и кажется, что сидим мы под громадным колпаком и кто-то с постоянством маятника бьет по нему. Вот только нет у этого колпака стен для защиты от губительного огня.

Я тут старожил. Уже три недели на «пятачке». Сначала мы наступали. Потом наступали они. По нескольку отраженных атак в день. К исходу таких дней тешишь себя мыслью: враг понес большие потери, возможно, что завтра будет затишье. Но надежды, как известно, не всегда сбываются.

Можно сказать, что уже вошло в привычку, когда с восхода до захода продолжается обстрел изо всех видов оружия. Это наш минимум. Вот так и живем на этом маленьком клочке земли, прижавшемся к Неве. Живем, сражаемся, не уступаем и не отступаем. Пытаемся хоть немного укрыться от огня: роем траншеи как можно ближе к вражеским окопам. Ближе уже нельзя: гранатами перебрасываемся. Зарываемся в землю поглубже в надежде создать хоть какое-нибудь укрытие и пристанище для отдыха. Но укрытия разрушаются, и мы не находим для себя нигде пристанища. Со стороны может показаться, что на этом крохотном клочке земли нет ничего живого, только беснуется, торжествует смерть. Но это не так. Мы тут живем и воюем. Жизнь у нас, правда, тяжелая, суровая, можно сказать, не человеческая. Сами мы стали неизвестно на кого похожими — закопченные от дыма и гари, обросшие, грязные. Узнаем друг друга только по голосу. По внешнему виду узнать невозможно. Да времени на жизнь тут отпущено не всем одинаково. Кому час, кому день, кому неделю, а кому и больше…


Сегодня я сменился рано. Пришел из боевого охранения в свою яму немного отдохнуть, забыться. Сменил меня Витя Плотников, он, как и я, — бывший пограничник, курсант школы младших командиров из Ораниенбаума, с июля вместе топаем по нелегким дорогам войны.

Я приполз на его место. В яме лежат, прижавшись друг к другу, двое. Яма прикрыта плащ-палаткой. Внутри, подвешенный к стенке, дымит телефонный провод. Он очень коптит: шлейф клейкого черного дыма поднимается вверх, расползается и медленно оседает. Лезет в рот, в нос, обволакивает легкие, и тогда становится трудно дышать. Долго в яме не усидишь, задохнешься. Но сидеть приходится. Снаружи холодно, в яме теплее. На мой приход никто не реагирует. Я молча укладываюсь рядом с теми двумя, прикрываюсь своей плащ-палаткой, закрываю глаза. Ни о чем не думаю. Просто лежу с закрытыми глазами. Три недели в этом аду. Из ребят нашего взвода, прибывших сюда, остались Витя Плотников, лейтенант — командир взвода, его помощник и я. Остальные погибли или ранены. А те, что сейчас тут, — это пополнение. Вначале, когда мы наступали, пополнение приходило каждый день. С ходу оно бросалось в бой без артподготовки и танков (да и где им взяться за Невой!) на эту нейтральную полосу и там оставалось лежать. Единицы с перевязанными руками, ногами, головами уходили в тыл, в госпиталь.

Это случилось примерно через неделю после нашего прибытия. Тогда как раз пытались наступать. Днем по траншеям к переднему краю стали подходить бойцы. Они шли пригнувшись: их, по-видимому, предупредили насчет снайперов. Все были в новом и свежевыстиранном обмундировании, в новых кирзовых сапогах и фуфайках. Это были люди не очень молодые, лет тридцати, тридцати пяти и сорока, солидные. Впереди, пригнувшись, шел их командир батальона. Тоже под стать своим бойцам. Невысокого роста, крепко сбитый, с волевым строгим лицом. Я стоял на посту у входа в землянку своего командира батальона. Когда этот человек появился из-за поворота траншеи, я крикнул: «Стой! Кто идет?» Он негромко ответил: «Свои. Пополнение. — Подошел ко мне, спросил: — Командир у себя?» Я обратил внимание, что у него под расстегнутой фуфайкой орден Красного Знамени, новые плечевые ремни и по три малиновых кубика на защитных петлицах гимнастерки. Несмотря на все эти атрибуты, в нем было что-то, что отличает гражданского человека от кадрового военного. По-видимому, пополнение и его командир были из ополчения. Может быть, они были даже с одного завода или учреждения. Я ответил утвердительно, и он скрылся в землянке. Бойцы стали заполнять траншею. Видно было, что они необстрелянные: они вели себя необычно, оглядывались, часто приседали, кланялись пролетающим пулям и минам. Правда, в это время противник сильно обстреливал наши позиции. А наша сторона почти не отвечала. Вскоре новый командир вышел из землянки и стал негромким голосом и жестами приказывать, чтобы бойцы проходили дальше, не скапливались, занимали позиции и готовились к атаке. Он и сам было двинулся дальше по траншее и, видимо, неосторожно распрямился больше, чем нужно. Щелкнул где-то недалеко выстрел, как пастух ударил кнутом, и командир стал оседать на землю рядом со мной. Бойцы подхватили командира на руки, стали поддерживать его голову, звать: «Петр Иванович! Товарищ командир! Что с тобой? Не помирай!» Помочь командиру уже было нельзя. Из небольшого отверстия над левой бровью по лицу стекала на землю кровь. Лицо медленно покрывалось смертельной бледностью. К этому времени я уже повидал смертей немало. Но этот случай поразил меня своим трагизмом, неожиданностью, горем, такой истинно человеческой любовью рядовых бойцов к своему командиру. Тело его санитары унесли, бойцы из пополнения прошли вперед и рассредоточились по траншеям в ожидании сигнала атаки.

Под вечер вызвал меня и Плотникова старшина роты, молодой, здоровый парень родом с Волги по фамилии Муромцев. Я еще ему завидовал: он был моим одногодком, тоже двадцать только исполнилось, но казался гораздо старше. Более того, успел жениться и имел сына. Все хвастался, показывал карточку. Мне жена показалась похожей на актрису из довоенного кинофильма, которую никак не мог вспомнить. Война всю память отшибла.

Так вот, старшина Муромцев дал нам по мешку и сказал, что мы пойдем с ним к Неве. Подвезут с того берега продукты, и мы получим паек на роту. Старшина вскинул автомат на плечо, и мы двинулись. Муромцев впереди, мы с Плотниковым вслед за ним. Идем, пригибаемся, кое-где ползем по-пластунски. Траншеи мелкие, разбитые, засыпанные землей. Противник постреливает из миномета. Мины воют в полете, шелестят и затем крякают, ударяясь об землю, разбрасывая осколки. Взвизгивают снайперские пули.

Не доходя метров сто до Невы старшине, видимо, надоело кланяться и елозить брюхом по земле. Он поднялся во весь рост и побежал. Мы тоже хотели последовать его примеру, но не успели вылезти из траншеи. Старшина сделал несколько шагов, потом как будто споткнулся, на какое-то мгновенье остановился и рухнул всем телом в траншею. Мы подползли к нему. Он был мертв. Рядом лежала пробитая пулей каска. Вражеский снайпер сделал свое черное дело.

Первое мгновение мы стояли в растерянности, просто не знали, что делать дальше, что предпринять. Хотелось выскочить из траншеи, схватить врага за горло, задушить. Но куда бежать, где искать его. Мы были бессильны наказать убийцу сразу, немедленно. Боль утраты, нелепость смерти, сознание своего бессилия, жгучая ненависть к врагу — все смешалось, клокоча подступало к горлу, требовало выхода…

Так наша рота осталась без старшины. А где-то на Волге молодая женщина, похожая на киноактрису, и ее маленький сын — без мужа и отца…


Последние несколько дней пополнения нет, и мы не наступаем. Лежим в ямах, сидим в траншеях. Дежурим в боевом охранении. Немцы тоже не наступают, только бросают снаряды и мины. Иногда пройдутся по нашему расположению пулеметной очередью и потом снова молчат. Донимают нас снайперы. Они очень обнаглели. У нас, наверное, маловато снайперов. Поэтому противник так себя ведет.

В траншее звякнули котелки, зашуршала плащ-палатка, в яму просунулась рука с тремя котелками. Я беру котелки, ставлю на землю. Та же рука просовывает три темных сухаря. Шевелятся те, что под накидкой. Мы быстро управляемся с завтраком. Тушим коптящий провод, выползаем в траншею, открываем, чтобы проветрить наше жилище. Те двое и третий, принесший завтрак, молча курят, сидя на земле. Я не курю, сижу, прислонившись к стенке траншеи. Падают снежинки. Я подставляю под них свое грязное, закопченное сажей лицо, ловлю снежинки ртом.

— Умываешься? — спрашивает один.

Я не отвечаю.

— Да, в баньку бы сейчас, — вздыхает тот же.

Изредка хлопают одиночные выстрелы. Вспыхивает перестрелка, в которую включаются автоматы и пулеметы. Перестрелка так же внезапно прекращается, как и начинается. С воем проносятся и шмякаются об мерзлую землю мины. Потом мы снова залазим в яму и на какое-то время забываемся, не слышим ни хлопания выстрелов, ни треска автоматов, ни воя мин. Это уже стало привычным, обыденным. Мы устали от этой «музыки», устали чего-то ожидать, на что-то надеяться. Все стало безразличным — жизнь и смерть. Газеты приходят редко. Писем нет. Не знаю, как другие, я не получаю. Да и получать не от кого. Родные на оккупированной территории. Сослуживцы погибли или ранены.

Пытаюсь согреть ноги, шевелю пальцами, но бесполезно. Я их почти не чувствую. Ноги постоянно мерзнут в сапогах. Обещают выдать валенки, но пока не выдают. Наверное, не подвезли.

Сквозь дрему слышу голос отделенного:

— Сидоров, Пазенко, на пост! Живо!

Сидоров, Пазенко вылазят из ямы, волоча за собой винтовки. Я некоторое время лежу, потом тоже лезу в траншею — подвигаться, погреться. По траншее на плащ-палатке санинструкторы несут раненого из боевого охранения. У раненого закрыты глаза, он тихонько стонет. Это тоже не редкость, и никто на это не обращает особого внимания.

Утро пасмурное, мрачное. На душе тоже, надо прямо сказать, тоскливо. Сказываются усталость, неимоверные тяготы окопной жизни, грязь, холод, постоянные обстрелы, потери. А главное — отсутствие надежды на то, что это в ближайшем будущем переменится. Пока никаких признаков перемены нет. Надвигается зима с ее жгучими морозами и вьюгами, она несет с собой новые трудности и невзгоды для солдата. Отрезанный от Большой земли город, на защите которого мы стоим, уже испытывает недостатки в снабжении, а дальше, все понимают, будет еще сложнее. Мы это ощущаем на себе: нормы питания становятся все скромнее. Солдаты это чувствуют сразу. Роптать, конечно, никто не ропщет. Каждый понимает положение, но от этого не легче.

О смене или отводе на отдых никто не заикался. Потери большие, а с их возмещением тоже не так просто. Здесь резервы, по-видимому, исчерпаны, а с Большой земли по воздуху много не подвезешь. Других путей нет. Железные и шоссейные дороги перерезаны. Уже около месяца в бане не мылись. Да и умывались только снегом, хоть и Нева в двухстах метрах сзади. Под постоянным обстрелом не будешь часто бегать к Неве умываться. От копоти и грязи мы стали такими, что родная мать не узнает.

Попытки прорвать блокаду, соединиться с волховскими частями закончились ничем. Даже продвинуться не удалось. Для этого нужна авиация, артиллерия, танки, а их, по-видимому, не хватает. Или они нужны на других фронтах. Фронтов много, от Белого до Черного моря. Сколько нужно техники, продуктов, оборудования, обмундирования — подумать страшно. Так что придется тут и зимовать. А может быть, и больше. Никак не могу свыкнуться с потерями. Гибель товарища как будто отрывает кусок сердца, непосильно тяжелым камнем ложится на душу. Из Московской Славянки наш взвод пришел сюда в составе двадцати восьми человек, сейчас осталось нас, «старичков», четверо. Вот буквально вчера вечером. Когда стемнело, наше отделение вышло к передку побеспокоить немцев. Это делали поочередно все подразделения. Как стемнеет, подбираются поближе и обстреливают передний край противника. Постреляют в одном месте, потом в другом. Насколько это целесообразно и эффективно, трудно судить, но нервы фрицам портим. Они, правда, тоже начинают после этого нас обстреливать. Ну вот, дали по несколько очередей с одного места, потом переползли на другое, там тоже постреляли. В это время к нам подошло другое отделение — Коли Чередниченко — из наших «старичков». Подполз он ко мне и толкает:

— Ну хватит пулять. Дай я еще их попугаю.

Я перевернулся на правый бок и укрылся за бруствером. Не успел я еще поставить автомат на предохранительный взвод, смотрю, Коля дал одну короткую и молчит, опустив голову. Я его за рукав — молчит. Перевернул на спину, увидел: мертв. Вражеская пуля попала в переносицу.

Потом до меня дошло. Когда я стрелял, немец засек в темноте вспышки, прицелился и, когда Коля выстрелил, дал ответный выстрел по вспышке.

Мы положили Колю на плащ-палатку и понесли в свое расположение. Шли по траншее не пригибаясь, плюнули на всякую опасность. Выкопали неглубокую яму в стенке траншеи, постояли молча над погибшим другом и опустили его в мерзлую вечную постель.

Когда возвращались в свою яму, Плотников сказал хриплым голосом:

— Тяжело терять друзей. Когда ж это кончится?

Никто ему не ответил.

А утром следующего дня я расстался со своим ближайшим другом — Витей Плотниковым.

Поднялись мы с Витей еще затемно, чтобы до рассвета смотаться к Неве, умыться и набрать в котелки воды. Солдатские сборы недолги. Вылезли из ямы, автоматы через плечо, по три котелка в каждую руку и по траншее бегом к берегу. Изредка постреливает, но это не беда. Пригибаться не нужно: темно еще. Вдоль Невы дул колючий ветер. Река от берегов начала натягивать на себя ледяную одежду, но еще не остановилась. Продолжала действовать и лодочная переправа. С трудом, с перебоями, потерями. Несколько лодок ходили от берега к берегу, привозили сюда продовольствие и боеприпасы, туда отвозили раненых. Мы быстро управились. Умылись как следует, с мылом, хотя рубашки снимать не стали: холодновато. Набрав в котелки невской студеной воды, заторопились в обратный путь: я впереди, Витя — за мной. Отойдя несколько шагов от обрыва, я услышал, как сзади загремели котелки, и обернулся. Витя сидел на земле. Я еще подумал, что он упал и придется снова возвращаться к Неве. А на востоке, как раз там, где развалины электростанции, начало светлеть небо. Усилился обстрел переправы. Несколько тяжелых снарядов с воем пронеслись над головами и шлепнулись в Неву, подняв столбы воды со льдом, недалеко от берега.

— Ты что? — спросил я недовольно.

— Иди сюда быстро, — позвал Витя, продолжая сидеть. Когда я подошел, он пытался снять сапог.

— Ты что, ранен?

— Ты что, ты что, — передразнил он, — не видишь, что ли? Помоги быстро снять сапог. — Ранение оказалось пулевым, сквозным, посреди голени. Я разрезал окровавленную штанину, перевязал индивидуальным пакетом рану и помог ему натянуть кое-как сапог. Он поднялся, но на ногу уже встать не мог. Мы спустились к Неве. Там, несмотря на обстрел, шлапогрузка раненых, и мне удалось втиснуть Витю в одну из лодок. Мы обнялись. Я дождался, когда лодка, в которой находился Витя, пристала к противоположному берегу, набрал в котелки воды и отправился в расположение.

Куцый осенний день кончается, незаметно подступают сумерки. Снежок все падает, падает. Появляется Собко, обращается ко мне:

— Ага, это ты? Сегодня, как стемнеет, пойдем в разведку. Понял?

— Понял, — отвечаю.

— Если понял, протри автомат и жди команду.

Мы идем траншеей в белых маскхалатах. Впереди лейтенант — наш командир взвода, сзади, как всегда, помкомвзвода. Наша задача — незаметно пройти передний край, проникнуть в расположение немцев и захватить «языка». Наше отделение обеспечивает группу захвата, которую возглавляет лейтенант. Не доходя до боевого охранения, сворачиваем вправо, спускаемся в овраг, который должен вывести нас в расположение противника. В овраге останавливаемся, вытягиваемся в цепочку, в затылок друг другу, и начинаем ползти по дну оврага. Ползти надо тихо — это понимает каждый. Где-то тут кончился наш передний край, начинается нейтралка. Ползем, останавливаемся, прислушиваемся и снова ползем. Снег мягкий, не скрипит. Маскхалаты белые, сливаются со снегом. Вроде все нормально: нас не обнаружили. Но сердце все равно стучит учащенно и так сильно, что, кажется, можно услышать его стук со стороны. Мы уже проползли нейтралку и находимся в расположении противника. Это ясно. Овраг кончился, вернее, расширился в лесную полянку с редким кустарником и кое-где виднеющимися в темноте деревьями. Останавливаемся. Мимо нас вперед проползает группа захвата. Следует сигнал, и мы ползем в сторону. Я вижу метрах в пятидесяти землянку, около нее ходит часовой. Дальше еще видны землянки — это ближайший тыл тех немцев, которые стоят на переднем крае, против нас. Потом останавливаемся, ждем, готовые по команде открыть огонь. Группа захвата скрылась в темноте. Проходит, наверное, больше часа. Ноги и руки коченеют, но двигаться нельзя: можно обнаружить себя и товарищей. Тогда все пропало. Не только не возьмешь «языка», а и свой можешь оставить. Холод пробирается под одежку, начинает бить мелкая дрожь то ли от холода, то ли от нервного напряжения. Шевелю пальцами рук, ног, напрягаю мышцы. С переднего края доносятся одиночные и автоматные выстрелы, тут в тылу тихо. Около землянок мелькают какие-то тени, но выстрелов не слышно. Лежащий слева солдат дергает меня за рукав. Наша цепочка вытягивается и начинает ползти обратно. Вижу, впереди по направлению к оврагу поволокли кого-то. Это группа захвата, лейтенант и с ним двое. Значит, удачно. Это хорошо, а то последнее время несколько раз ходили и все пусто.

Выстрела я не услышал или не обратил внимания. Когда я вытянул правую руку с автоматом, что-то ударило в приклад, тут же одеревенела рука, пальцы в варежках разжались, и автомат остался лежать на снегу. Я попытался взять его, но пальцы не слушались. Кто-то толкнул меня сзади в сапог, чтобы я не задерживал движения. Я схватил автомат левой рукой и пополз, не понимая еще, что случилось с правой. Ползший впереди меня был уже метрах в десяти-пятнадцати, и я попытался его нагнать, да и задний, как говорится, наседал мне на пятки. Когда мы добрались до оврага, я понял, что ранен: правый рукав был полон теплой липкой крови, рука не слушалась и была очень горячей.

Подползший ко мне помкомвзвода сердито спросил:

— Что с тобой, что ползешь как сонный?

Я сел на снег и расстегнув маскхалат, стал заглядывать в рукав шинели, как будто мог что-нибудь там разглядеть в темноте. Кровь закапала на снег.

— Давай быстро в расположение, к санинструктору в землянку, — скомандовал помкомвзвода, увидев, что я ранен.

Взяв в левую руку автомат, пригнувшись, я поспешил оврагом в расположение.

Санинструктор стащил с меня маскхалат, шинель и, разрезав рукава гимнастерки и нижней рубашки, промыл и перевязал рану. Ранение сквозное пулевое ниже локтя, по тем временам пустяковое. Но рука уже припухла. Появилась боль. Подташнивало.

Санинструктор сказал:

— Оставайся до рассвета в землянке, и мы тебя отправим вместе с другими ранеными, или, если можешь, иди один. Нева замерзла. На том берегу спросишь.

Я выбрал второе. С помощью санинструктора оделся, подвязал руку бинтом и вышел из землянки. Снег прекратился. С Ладоги дул не сильный, но холодный ветер. Под ногами поскрипывало: подмораживало. Ночью снайперы отдыхают, поэтому, не пригибаясь и не придерживаясь траншеи, я пошел напрямик к Неве. Конечно, ночью тоже стреляют, и шальная пуля или осколок может достать так же, как и днем, но тот, кто побывал на переднем крае, ночью на эти вещи не обращает внимания.

Через несколько минут я добрался до Невы. Остановился на ее обрывистом берегу и посмотрел вниз. Темная полоса могучей реки, изогнувшись между высокими берегами, застыла в своем ледяном панцире. Что-то таинственное и грозное было в суровой картине замерзшей реки в эту зимнюю ночь. Чувствовалось дыхание недалекой Ладоги.

Я осторожно спустился к реке, потрогал ногой лед, хотя знал, что по нему уже ходят люди и перетаскивают легкие грузы на санях. Лед даже не скрипел подо мной, и я, как по тротуару, пошел к противоположному берегу. Пули тут не свистели. Только редкие снаряды с воем проносились надо мной в ночном небе, и потом слышался их глухой взрыв где-то далеко в тылу.

Я вышел к противоположному берегу в том самом месте, где три недели тому назад под вражеским обстрелом вскочил в лодку и поплыл на «пятачок». В этом месте к Неве подходит глубокий овраг. По его стенке выкопана траншея. Она спускается к самой реке.

…Тогда был марш. Долгий и трудный. В один из последних дней октября нас подняли очень рано. Судя по тому, что мы успели сделать до рассвета, то это было где-то сразу после полуночи. Оставив свои обжитые землянки и прихватив все, кому что положено, мы спустились в овражек, построились и затем направились в район сосредоточения. Там посидели на дорожку, а кое-кто даже вздремнул, и затем двинулись в путь, оставив нашу Московскую Славянку в надежных руках бригады морской пехоты, которая нас сменила. Витя, смачно зевая, проворчал:

— Кому это понадобилось поднимать нас в такую рань? Хотя бы кто сказал, где мы сейчас находимся и куда направляемся, а то идешь и не знаешь, зачем и куда.

Андрей ответил:

— Находитесь вы, товарищ Плотников, в районе Усть-Славянки, недалеко от Металлостроя, а куда направляетесь — это есть военная тайна.

— Ну вот, сразу все стало ясно, — заметил кто-то.

— Разговорчики! — негромко, но убедительно скомандовал помкомвзвода Собко.

От быстрой ходьбы сон пропал и настроение поднялось. Помкомвзвода ушел в голову колонны, и разговор возобновился.

— Что ни говори, а жалко уходить с насиженного места. Худо ли бедно ли, а больше месяца тут прожили.

— Но с другой стороны, оно как-то интересно побывать на новом месте.

— Ребята! А может быть, в Ленинград? А что, разве так не бывает? Выводят же части на отдых, на переформировку…

— Оно, конечно, неплохо бы после окопов и землянок в казарму.

— Поспать на свежей постельке.

— После баньки…

Но Ленинград мы обошли стороной. На окраине по мосту перешли Неву и двинулись дальше на северо-восток. На каждом привале думали, что наконец-то пришли. Но снова раздавалась команда: «Подымайсь!.. Шагом марш!» И мы, промерзшие и усталые, проклиная войну и все на свете, еле отрывались от земли. Под ногами чавкала грязь, перемешанная со снегом, который порывался уже сколько раз выпасть и все таял. Земля раскисла, дороги развезло. Дождь, снег и грязь сидели в печенках. Но это было бы полбеды. На фронте это в порядке вещей. Была неприятность более серьезная. Нормы питания за последнее время заметно снизились, питание ухудшилось. Большие физические и нервные перегрузки, недоедание и постоянное неприятно сосущее ощущение голода — плохое сочетание. Все, конечно, понимали, блокада, город и фронт полностью отрезаны от Большой земли. Но от этого легче не было. Недостаточное питание и резкие перемены погоды давали себя знать все больше и больше. Люди похудели, осунулись, часто болели. Даже ослабевшие лошади еле тащили орудия и грузы…

Куда мы идем? Толком пока ничего не знали. Поздно вечером сделали привал в небольшой деревеньке — с десяток домиков на бугре. Там нас ожидала полевая кухня. После ужина последовала команда отдыхать. Помкомвзвода, Андрей и я отправились искать ночлег. Разговорились. Андрей сказал:

— Топать нам, братцы, осталось недолго. Завтра будем на месте как пить дать.

— А там что? — не сдержался я.

— Как что? Там курорт. Не Сочи, конечно, но что-то около этого.

— Ладно молоть, — прервал его помкомвзвода. — Тут все свои. Если знаешь, говори, а так чесать язык не за чем.

Андрей подумал, по-видимому, для солидности, а затем то ли в шутку, то ли всерьез ответил:

— Ну, если только между нами, то скоро будем на Невской Дубровке. Поселок тут есть такой на Неве, с нашей стороны. На той стороне тоже поселок поменьше, Московская Дубровка называется. Торфоразработки там, ГЭС и тэ пэ. Еще, говорят, наступать будем. Ну это за что купил…

Я спросил:

— А почем ты знаешь, что мы туда идем?

— Знаю. А вот ты будешь много знать — долго жить будешь.

Разговор у нас на этом кончился. Подходящего места для ночлега мы не нашли. Все дома и сараи были битком набиты. Лейтенант, выслушав наш доклад, указал на два дома в середине деревни, приказал там взводу ночевать.

На следующий день, к обеду, мы были на месте. Штаб дивизии расположился в деревне Есколово, все остальное вокруг, в лесу. Лес показался хмурым и взъерошенным, к тому же мокрым и неуютным. Но делать было нечего, и после обеда мы взялись за рытье землянок и всякого рода укрытий.

Стояли в лесу три дня. Получили фуфайки, ватные брюки, неприкосновенный запас (НЗ), помылись в полевой бане, привели в порядок оружие. Последнюю ночь долго не ложились спать. Получили фронтовые сто грамм, даже откуда-то немного добавили. И тут впервые я услышал, как помкомвзвода запел. Сидели у печки, молчали, и тут помкомвзвода тихо начал: «Догорай, гори, моя лучина…», другие подтягивали. Я не знал этой песни и слушал. Она показалась мне тогда проникновенной, берущей за душу и очень уж созвучной нашему настроению.

Утром был митинг. На нем выступил командир дивизии генерал-майор Бондарев. Он сказал: «Товарищи красноармейцы! Вы обязаны хорошо осознать, что от каждого из вас зависит успех наступления, что на Неве идет сейчас главная битва за Ленинград». Командиры и политработники в беседах подчеркивали важность предстоящего наступления, говорили, что в Ленинграде люди гибнут от снарядов и бомб, голодают, враг разрушает великий город на Неве.

После обеда мы выступили.

От нашего последнего привала до Невы было километров пятнадцать. Мы отправились туда уже поротно. Не подходя к берегу, рассредоточивались и затем по траншее спускались к берегу. Там вскакивали в лодки и быстро гребли к противоположному берегу. Противник неистово обстреливал наши позиции. Кругом рвались снаряды и мины. Даже доставал ружейно-пулеметным огнем, особенно днем. Авиации, правда, не было из-за нелетной погоды. Все очень нервничали. Нервничали и солдаты и командиры. Нервное напряжение было настолько сильным, что никто не обращал внимания ни на холод, ни на легкие ранения. Помню, осколком рядом разорвавшейся мины чиркнуло меня по пальцу. Я даже не обратил внимания, хотя кровь хлестала вовсю. Только после того как Витя Плотников сказал мне об этом, я перевязал рану. По траншее мы подошли к самому берегу. На берегу лежали убитые. Раненых перевязывали и относили в траншею. Нева еще не замерзла. Широкая, покрытая торсистым льдом, заснеженная река, стиснутая крутыми высокими берегами, подгоняемая холодным осенним ветром с Ладоги, стремительно несла свои могучие воды валунами волн мимо нас, к Ленинграду, и дальше в Балтику. Волны, покрытые белыми барашками, подхватывали спускавшиеся на воду лодки с бойцами и, несмотря на отчаянную борьбу гребцов, кружили их как щепки и относили далеко в сторону. В реку то и дело шлепались с воем снаряды и мины, поднимая фонтаны воды. Не всем лодкам удалось благополучно добраться до противоположного берега. Щепки разбитых лодок Нева быстро уносила, а те, кто оказался в ледяной воде, еще быстрее шли ко дну.

До этого я уже побывал в бою. Служил я в полковой разведке. Но картина увиденного здесь меня потрясла. Я родился на берегу маленькой украинской речушки Сулы и такой огромной, такой вздыбленной ветром и снарядами реки еще не видел. Эту реку предстояло переплыть под бешеным обстрелом.

Когда подошла наша очередь, мы по команде выскочили из траншеи и бросились в качающуюся на волнах лодку. Кто-то что-то кричал, кто-то отчаянно греб. Я ничего не видел и не слышал. Ухватившись за борт лодки, я сидел на дне лодки до тех пор, пока она не уткнулась в противоположный берег. Там, на берегу, укрылись в какой-то яме. Темнело. На «пятачке» бушевал огонь. Были слышны бесконечные пулеметные и автоматные трели. Ухали разрывы снарядов и мин. Взлетали ракеты и, повиснув в небе, освещали местность мертвенно-бледным светом, затем они стремительно падали с шипением на землю. То и дело раздавался противный вой снарядов, за ним следовали взрывы. Полыхали огневые вспышки. Свинцовочерное небо секли разноцветные пунктиры трассирующих пуль. Длинными очередями заливались пулеметы, потрескивали автоматы.

Вот по этой самой траншее я взобрался на берег и пошел дальше, только уже в обратном направлении. Я еще раз оглянулся на Неву. Она лежала пустынная и спокойная под своим ледяным одеялом. По ее стеклянной глади мела легкая Поземка.

Слева от меня на самом берегу оставался разбитый, выгоревший поселок Невская Дубровка. С этим названием войдет в историю войны и плацдарм, или «пятачок», на невском берегу, откуда я сейчас возвращался. Впереди чернел лес, и я направился туда. Там наткнулся на какой-то медпункт, где мне сменили повязку и рассказали, как найти станцию, откуда производится эвакуация раненых в Ленинград. Я чувствовал себя сравнительно неплохо и решил добираться туда пешком, не ожидая утра и попутной машины.

Оказалось, что это не так уж близко. Я добирался до станции часа три. Что меня поразило, так это то, что за все это время от передовой никто меня не остановил и не спросил, кто я и откуда. Да по дороге я и не встретил никого. А передовая была всего в нескольких километрах. Станцию, вернее, место в лесу, где останавливались санитарные поезда, я все же нашел и вскоре уже был в Ленинграде в госпитале в огромном здании, недалеко от Исаакиевского собора. Наступило утро 22 ноября. Когда я разделся в душевой, которая помещалась в подвале госпиталя, то те, кто там мылся, и санитарки в ужасе ахнули. Я был черный, как негр, от копоти и грязи. Волосы мои были забиты землей. Нижняя рубашка вся во вшах;

— Да, вот это видно, что с Невской Дубровки, — сочувственно промолвил кто-то…


После войны это поле на высоком невском берегу останется нетронутым. На нем воздвигнут обелиски, памятники. На одном из них напишут: «Мы не хотели уходить с этой земли и не ушли. Мы стояли здесь насмерть и погибли, чтобы жили вы…» Сюда будут приезжать ветераны боев на Невском «пятачке», ленинградцы, люди со всех концов страны… Поэты, участники боев напишут стихи…

…За клочок полметровый, окоп,
за песчаный карьер и траншею
Шли в атаку солдаты под шквальным
смертельным огнем…
Врукопашную, дерзкой отвагою
каждая пядь отбивалась!
И бойцы, свои жизни отдав,
последние взносы внесли…
Здесь танки и камни горели,
И со стоном в оглохшее небо
огнем извергалась земля…
Солдаты сороковых…
Мы ищем вас в дымке забытых лет,
Солдат, что остались лежать
на горячей щеке ветров.
Возвращенные из забытья парни,
Парни, не пришедшие с войны…
Они стоят передо мною как живые,
И порой кажется,
что и сейчас вместе с ними
Иду я, спотыкаясь о пулеметные очереди,
И замерзаю на высоком берегу Невы…
Земля бесстрашья —
Невский «пятачок»,
Здесь полегли
Храбрейшие из храбрых…
«…Взятый на глубину штыка квадратный метр земли с Невского „пятачка“ просеяли. Из нее выбрали 10 килограммов металла: гильзы от снарядов, гранату, 38 пуль, множество осколков. На этой вот земле, где, казалось, не могло оставаться ничто живое, защитники Ленинграда дрались долгие месяцы, удерживая плацдарм на левом берегу Невы.

Героев легендарной обороны „пятачка“ знают и помнят. А героями там были все. Там с каждым солдатом соседствовали рядом мужество и отвага. Тот, кто попадал на „пятачок“, становился героем. Трус умирал от разрыва сердца или сходил с ума… В Невской Дубровке создан музей боевой славы, где собрано множество экспонатов, напоминающих о совершенных здесь подвигах. Сюда со всех концов страны ежегодно в третье воскресенье сентября съезжаются участники героических событий…»

И еще. «…В чем заключался военно-стратегический смысл Невского плацдарма? Во-первых, он препятствовал соединению частей фашистских войск, угрожавших Дороге жизни. Во-вторых, в самые тяжелые дни этот маленький клочок земли был едва ли не единственной надеждой нашей на прорыв блокады — от боевых порядков Волховского фронта до плацдарма было всего семь километров, меньше, чем в любом другом месте обороны города. Спросите у ленинградцев, вынесших блокаду, что значила для них та надежда в первую зиму войны…»

Так напишут в газетах много лет спустя. Но это будет потом, много лет спустя. А пока шел ноябрь сорок первого, до конца войны еще было три с половиной года…


ЛАРИСА

1. Комсомольское поручение

нее по-прежнему густые светлые волосы, только теперь она не заплетает их в две короткие косы, как тогда, когда училась в школе, а укладывает короной вокруг головы. По-прежнему худощавое бледное лицо и большие, чуть раскосые карие глаза, но лицо заметно стало бледнее, в глазах таится печаль. Она снова живет в городе своего детства, но сейчас здесь все иное, все по-другому, чем три года назад. Совсем другая жизнь, в постоянной тревоге и напряжении. Институт закрыт в связи с приближением фронта. Она много читает, иногда вяжет. Ведет записи, вроде дневника. Ждет писем, хотя ждать неоткуда и не от кого, ждет неведомого чуда. Но чуда нет. А бои уже идут на Днепре. По городу ползут слухи — разные, плохие и хорошие. Но люди надеются на лучшее, людям свойственно надеяться. Враг дальше не пройдет, он просто не сможет одолеть Днепр, наши не пустят его. Город не будет захвачен внезапно, в крайнем случае будет большой бой. Иначе, почему же не объявляют эвакуации? Правда, кое-что вывезли, но эвакуации, как таковой, нет. Говорят, будет только в случае явной угрозы. Но раненые начали поступать, а прошлой ночью бомбили железнодорожную станцию и казармы, что за городом, около Огарьского леса.

Вечерами город рано уходит в дома, и на улице редко можно встретить прохожего. Не доносится музыка из парка, дома затемнены, улицы — тихи и пустынны. Дни уходят на заботы по дому: сбегать на рынок, приготовить обед, убрать. Все это на ней с тех пор, как заболела мама. Она заболела еще в прошлом году, как пришла весть о смерти отца, А в июле ей стало совсем плохо. Сейчас она чувствует себя лучше, но врач советует поберечься: с сердцем не шутят. Поэтому все домашние дела легли на плечи Ларисы. Новости приносят Леся Сметко и Галя Белоус, однокурсницы с биофака. Они и на фронт решили идти вместе, но из-за болезни мамы пришлось временно отложить. Сейчас Леся и Галя ждут ее на улице. Она, одеваясь, торопится, и получается еще медленнее. Поэтому волнуется. Но это ей так кажется, волнуется она по другой причине. Вот, кажется, все решено. Но как сказать маме? Она открывает дверь в маленькую комнату, где на кушетке лежит мать. Окно занавешено, от этого в комнате полумрак и, несмотря на теплую погоду, прохладно.

— Ты, Лара?

— Как себя чувствуешь, мамочка?

— Ничего… Вот полежала немножко, стало получше, а то с утра расходилось, в груди теснит. Кто там приходил к нам?

— Да это Галя с Лесей. Говорят, уже почти все с нашего курса ушли на фронт: кто в армию, кто в истребительный. Остались только те, кого не берут по болезни или еще почему-нибудь.

— Связала я тебя.

— Что ты, мамочка! Ты поправляйся скорее, обо мне не беспокойся. — Лариса наклоняется к матери, щекой — к ее лицу. — Ты только не волнуйся, одну тебя я не оставлю никогда. Будем и после войны всегда вместе, я и замуж не пойду.

— Цокотушка ты моя. Говори уж, что там у тебя?

— Нас вызывают в райком комсомола, — после паузы шепотом произносит Лариса. Мать гладит пышные волосы дочери и задумчиво отвечает:

— Знаю, тоже рвешься на фронт. Небось заявление уже отнесла. Вот и вызывают.

— Что ты, мамочка, честное слово… На кого я тебя брошу? Я только просила дать какое-нибудь поручение тут, в городе.

— Ничего, ничего, это я так. Я уже поправилась. А ты ступай. Все идут, и ты иди. Чем мы хуже других? Я тоже пошла бы с вами, если бы не прицепилась эта хворь.

Лариса крепко целует мать и стремительно выбегает на улицу к подругам. Она знает свою мать, сказанное ею — не пустые слова. Когда началась война, мать сказала: «Мы с тобой, дочка, из семьи военного. Нашего отца они убили. Пойдем воевать за него и вместо него».

Отец погиб год назад, в конце той малой, но жестокой войны. В самом ее конце. Перед перемирием. В последнем письме он писал, что за штурм Выборга получил орден Красной Звезды. Потом писем долго не было. Лариса с матерью волновались, но старались объяснить для себя затянувшееся молчание отца.

В мае в Калинин возвратился после госпиталя его сослуживец и привез им ту страшную весть. Вскоре пришло извещение.

Батальонный комиссар Яринин после боев за Выборг был переведен на командную должность, сменив погибшего командира батальона пограничников. До этого он проходил службу в политотделе дивизии, давно просился в войска и был неравнодушен к пограничникам. Была тому причина: в свое время службу начинал на границе. Дивизия была переброшена километров на семьдесят севернее и готовилась к наступлению дальше на запад. Под вечер батальонного комиссара вызвал комдив и приказал взять на правом фланге небольшую железнодорожную станцию. Противник там сильно укрепился и мог помешать успешному наступлению дивизии. Попытки взять станцию с ходу не увенчались успехом.

Батальон встал на лыжи, скрытно прошел передний край — благо была метель — и, в течение ночи проделав многокилометровый марш-бросок по вражеским тылам, вышел к станции с западной стороны, внезапным ударом захватил ее почти без потерь, противник в панике бежал, побросав амуницию и оружие. Правофланговые роты дивизии, воспользовавшись переполохом, выдвинулись вперед и заняли исходное положение на западной окраине населенного пункта. Задача была решена.

Батальонный комиссар подошел к крайнему приземистому строению и, приказав адъютанту вызвать к нему командиров рот, присел на валявшийся тут ящик. Он только сейчас заметил, что уже наступило утро, давно прекратилась метель, небо очистилось и сквозь пушистые в снежных шапках ели пробиваются первые лучи солнца. Даже удивился, что обратил на это внимание. В эту зиму для него будто совсем не было ни солнца, ни елей, ни погоды. Были одни бои, походы, короткие привалы и снова бои…

Он снял лыжи и каску, достал кисет и почувствовал, как смертельно устал, хотелось хоть на несколько минут прилечь. Но тут подбежал на лыжах адъютант, и это снова вернуло комбата к той жизни, которой он жил последние три месяца. Адъютант доложил обстановку и, зайдя за угол, начал снимать лыжи. В этот момент хлопнул выстрел, который вообще-то не был чем-то необычным. Но адъютант все же выглянул из-за сарая, и первое, что бросилось ему в глаза, — осыпавшийся струйками снег с раскидистой ели, стоявшей в глубине подступившего к станции леса. Батальонный комиссар по-прежнему сидел на перевернутом ящике, прислонившись спиной к стене сарая, голова его была неестественно запрокинута. Обожженный страшной мыслью, адъютант хотел было броситься к комбату, но в следующее мгновение схватил автомат и, обогнув с другой стороны сарай, дал по верхушке ели несколько очередей. Треснули ветки, густо посыпался снег и, тяжело грохнув на землю, свалилась «кукушка». Адъютант подбежал к комбату, увидел на его полушубке кровь и что есть силы крикнул: «Фельдшера к командиру!» Но тут же понял, что командиру уже никто и ничто не поможет. Бежали к сараю бойцы, встревоженные внезапной стрельбой, блестел в утренних лучах снег, взвихренный десятками лыж, пахло пороховой гарью. Был последний день февраля…

В конце июля Лариса с матерью возвратились в старинный городок на высоком берегу маленькой реки, в котором прошло ее детство. Остановились на жительство в доме дяди. Мать стала работать в райвоенкомате, где до отъезда в Калинин заведовал частью батальонный комиссар Яринин, а Лариса, сдав в августе вступительные экзамены в пединститут, первого сентября пошла с портфелем на занятия по знакомой с детства улице.

Стайка говорливых возбужденных девушек втискивается в небольшой кабинет. Девушек встречает стоя у стола секретарь райкома комсомола — щуплый парень лет двадцати пяти в военной форме без знаков отличия. У него приятное загорелое лицо и копна темнорусых с рыжеватым отливом волос. Его лицо Ларисе кажется знакомым, но она никак не может вспомнить, где она его раньше видела. Видимо, он учился в четвертой школе несколькими годами раньше. Ее мысли прерывает звонкий голос секретаря.

— Проходите, девушки, не стесняйтесь! Садитесь кто где может. Кому не хватит места, можно и постоять. Я вас не задержу, разговор у нас недолгий. Это все биологи из педагогического?

— Все с биологического, — раздаются голоса.

— Ну вот, значит, — начинает секретарь, и лицо его принимает деловое выражение. — У нас в городе создается военный госпиталь. Фактически он уже функционирует. Раненые с фронта поступают. Но не хватает медперсонала — сестер, санитарок, нянек. Вы просились на фронт. Райком комсомола решил направить вас в госпиталь лечить раненых, помогать фронту. — Он резким движением обеими руками заправляет гимнастерку под широкий ремень. — Вопросы есть?

— Где разместился госпиталь? — спрашивает Галя Белоус. У нее всегда есть вопросы.

— В доме отдыха, бывшем, конечно…

— Домой будут пускать?

— А форму нам выдадут?

Секретарь, выждав, пока девчата успокоятся, отвечает всем сразу.

— Выдадут вам форму, домой будут пускать, если, конечно, времени у вас на это хватит. А сейчас желаю вам успешно трудиться на поприще медицины, помочь раненым скорее возвратиться на фронт бить врага.

— Направление в госпиталь кто нам выдаст?

— О вас уже там, в госпитале, известно. Договоренность с главврачом имеется. А сейчас по домам, скажите родным, где будете работать, захватите все, что нужно, и за дело. Сегодня быть там. Работать по-комсомольски! — Секретарь прощается с девушками за руку, и они с шумом покидают кабинет.


Первая ночь на дежурстве… Без сна и минуты покоя. Тяжело без привычки, но думать об этом некогда. А главное — понимаешь, что ты нужна, просто необходима этим людям, большим и мужественным, но сейчас таким беспомощным. Они без тебя не могут, некоторые не в силах даже повернуться, попить воды…

Эта сентябрьская, теплая, наполненная запахами свежих яблок и печеного хлеба ночь была тревожной. Впервые в городе стала слышна орудийная стрельба: фронт приблизился. Несколько раз прилетали бомбить. На станции что-то горело. Говорят, бомбили мост через реку, но мост дел, и по нему ходят поезда. В нашем районе, кажется, тихо. Как там мама? А раненые все поступают и поступают…

— Лариса, спишь, что ли? — Галя трясет ее за плечо, она вздрагивает и открывает глаза. Надо же! Уснула прямо на стуле. — Тебя старшая сестра спрашивала. Иди быстренько, ну!

Еще засветло оставшихся раненых спустили в подвал, там было безопаснее. Наверху осталось почти все госпитальное имущество — шкафы, приборы, бинты, лекарство, и Ларисе то и дело приходилось бегать то за одним, то за другим. В темноте по лестнице, по опустевшим коридорам не очень удобно, да еще когда на улице стреляют, но что делать — нужно. Перенести в подвал все необходимое некому, да и нужно ли. Никто не знал, что будет завтра, через час. В городе с обеда громыхал бой. Он то нарастал, то затухал, как будто весенний гром откатывался за окраину. В подвале не слышно пальбы, только, когда рвутся снаряды, потолок вздрагивает, осыпается штукатурка и пол ходит ходуном. Откуда-то появляется сквозняк, тускло горящие по углам свечи гаснут, становится темно, хоть глаз выколи, тревожно и страшно.

Тесно, одна к одной стоят железные кровати. Проход только посредине, вдоль подвала. И так мест еле хватило. Тяжелораненых успели вывезти. Кто мог передвигаться, ушел своим ходом. Первую партию погрузили в санитарный поезд, каким-то чудом оказавшийся на станции. Когда поезд ушел, главврач и завхоз раздобыли с десяток повозок и колхозную полуторку. Погрузить погрузили, но за станцию начался бой, и раненых направили в Огарьский лес. Что с ними — никто не знал. Что будет и с оставшимися? В подвале, около раненых, хлопочут Лариса и пожилая нянечка. Они то появляются, то исчезают в темноте, как привидения. Раненые тихо переговариваются. Вспыхивают огоньки цигарок и пропадают под одеялами. Нянечка и Лариса делают вид, что не замечают этого. В обычных условиях это, конечно, серьезное нарушение порядка, и никто бы не допустил курения в палате, а сейчас…

— Что там слышно, сестрица? Наши в городе? — спрашивает раненый из дальнего угла.

— Лежи, милый, лежи, — отзывается нянечка, — в городе. Скоро девчата придут, они расскажут, что там. И куда они запропастились? Давно ушли, пора бы и вертаться.

— Лара, нас эвакуируют? — спрашивает молодой красноармеец с забинтованной головой. Он сидит на кровати, подтянув острые колени к подбородку и обхватив ноги руками.

— Обещали что-нибудь прислать — машину или повозку. Ты ложись, одного тебя не оставят, — Лариса поправляет ему постель.

— А поезд?

— Какой поезд?! На станции немцы. — Она бежит на второй этаж за бинтами. Останавливается у открытого окна и смотрит в темноту поверх мокрых от дождя деревьев старого парка в сторону, где затерялся их небольшой домик. Как там мама? Что с ней? Отсюда дома не видно даже днем, а сейчас ночь, дождь. Но она все равно пытается что-то разглядеть. По-прежнему сеет мелкий дождь, в нескольких местах полыхают пожары. Вспыхивают ракеты, трещат автоматные очереди, бухают гранаты. Совсем рядом, за парком, гудят военные грузовики, трещат мотоциклы. По всему видно, что оккупанты уже в городе. Что будет, если они придут сюда? Что вообще будет? Страх охватывает ее с головы до ног, бьет ознобом. Такого она еще не испытывала. Какое-то время стоит потерянная и, забыв, зачем поднималась, медленно возвращается в подвал. Там, внизу, вместе со всеми не так страшно.

До последнего дня не верила, что сюда придут немцы, просто не могла представить чужих солдат в своем городе. И даже сегодня, когда впервые услышала эту ужасную новость. Вчера вечером старшая сестра неожиданно позвала ее и сказала:

— Яринина, отпускаю тебя домой до утра. В 8.00 быть здесь как штык.

— Ну… как же? — не поверила своим ушам Лариса. Она уже три недели в госпитале и ни разу не была дома.

— Что стоишь? Быстро собирайсь, без разговоров. — Старшая сестра не любила лишних расспросов. В госпитале ее побаивались больше, чем главврача.

Всю ночь Лариса была дома, с мамой. Спала в своей кровати. Это было как сон. Ночь пролетела незаметно. Утром, когда собиралась в госпиталь, мама спросила:

— Говорят, они наступают почему-то не с запада, а с двух сторон, от Бахмача и от Кременчуга. Может быть, десант высадили, ты не слыхала?

— Что ты, мамочка, их за Днепр наши не пустят. Не верь ты всякой болтовне!

— Хорошо бы.

Но это была правда. Утром страшная новость облетела весь город. По дороге в госпиталь Ларисе пришлось слышать об этом дважды. На рынке, куда она забежала на минутку, только и разговоров было, что сюда идут немцы.

Во дворе госпиталя стояла полуторка и повозки. Выносили кое-что из имущества. Бегали сестры и няни, торопились куда-то врачи. Госпиталь эвакуировался. Какие уж тут сомнения? Увидев Ларису, старшая сестра на ходу бросила:

— Где ты ходишь?!

Переодевшись, Лариса сразу же включилась в лихорадочный режим эвакуации.

А около двенадцати затрещали выстрелы. Начался бой за город. Машина и повозки с ранеными уехали в лес, а оставшихся решили переселить в подвал.

— Лариса, ты где? — Это Галя, она сопровождала последнюю партию раненых, отправленных в лес. Они чуть не столкнулись на темной лестнице.

— Здесь, здесь, ты уже вернулась?

— Давай сюда быстро, дело есть. — У входа в подвал Галя и Леся шепотом, перебивая друг друга, начали рассказывать о том, что раненых пришлось оставить в лесу. Еле добрались обратно и сколько натерпелись, напереживались. Стоявший в стороне военный с повязкой на руке молча жадно курил. Лариса, увидев незнакомого человека, хотела спросить, кто он, но остановить подруг было невозможно.

— Вот у кирпичного завода встретили его, перевязали и сюда.

— Он первый заметил нас. Мы испугались и хотели бежать, потом видим — свой.

— Там раненые. Он попросил помочь перетащить их и сделать перевязку.

— Какие раненые, где они, сколько их?

— Да ты посмотри, кто это!

Военный затоптал окурок и подошел к девушкам. Узнав однокашника, Лариса вскрикнула и бросилась к нему:

— Аркадий! Ты? Сколько же мы не виделись? И лейтенант, и ранен. Очень больно?

— Ерунда, царапнуло малость, — улыбнулся Аркадий, хотя подвешенная на бинте рука горела огнем и сквозь только что сделанную повязку выступило бурое пятно крови.

— Хватит вам миловаться, — не выдержала Леся, — там раненые ждут. Давайте, берите сумки, пошли…

— Девчата, не мешало бы прихватить что-нибудь пожевать, да и курева, если найдется! — крикнул он вдогонку девушкам, убегавшим наверх за сумками и перевязочным материалом. Через минуту все четверо пробирались к кирпичному заводу. Хлестал по-прежнему дождь. Под ногами чавкала грязь. Со стороны станции доносились одиночные выстрелы затухающего боя.

В ту темную сентябрьскую ночь им не удалось сомкнуть глаз. Перевязали раненых красноармейцев и командиров, оставшихся на поле боя, перенесли их в укромное место в расположении завода, достали даже продуктов для раненых. А на следующую ночь всех переправили в госпиталь и разместили в подвале. Благо на, складе осталось много матрацев, одеял и чистого белья.


Больше месяца функционировал подпольный госпиталь. В подвал бывшего дома отдыха оккупанты не заглядывали: у них, видно, дел хватало на фронте. Раненые бойцы, немного подлечившись, отправлялись в лес. Одни, взяв курс на восток, пробирались к своим на фронт. Не всем, правда удавалось выйти из окружения, одни гибли в неравных схватках или, тяжело раненные, попадали в лапы врага. Другие становились партизанами и продолжали борьбу в тылу оккупантов. Тех, кому трудно было передвигаться, вынуждены было оставить на время у верных людей в городе. Об этом позаботились Лариса и ее неутомимые подруги.

Последними покидали госпиталь Аркадий и оставшиеся в живых пять бойцов из его взвода. Под вечер начали собираться в дорогу. На кровати лежали гражданские брюки, рубашки, пиджаки — все это удалось раздобыть в городе для уходящих в лес. Может пригодиться. Но никто даже не прикоснулся к этим вещам. Все одевали свои гимнастерки и галифе.

— Ребята, может, возьмете гражданское, побудете недельку-две в городе, — попыталась Галя уговорить бойцов. — Вы же не можете в таком состоянии далеко уйти.

— Серьезно, Аркадий, ты командир, прикажи. Мы для вас и место надежное найдем, — поддержала подругу Лариса.

— Да в чем вопрос? — не унималась Галя. — Двое у меня, двое…

— Ша, девчата, не уговаривайте, не получится, — прервал один из красноармейцев, — раньше надо было думать, теплее принимать — глядишь, может, и остались бы.

— Да ну тебя, Костя, тебе все шуточки, а мы серьезно. Как вы пойдете с открытыми ранами?

— Ладно, — закончил спор Аркадий. — Пустой разговор. Решили идти — значит, все. — Рука у него была забинтована до самого плеча и с трудом протискивалась в рукав. Все, конечно, понимали, что оставаться в госпитале больше нельзя. Да и в городе, у верных людей, находиться опасно. По городу рыскают фашисты и примазавшаяся к ним всякая шушера, хватают подозрительных, вылавливают окруженцев и отправляют в лагерь, за колючую проволоку. Лагерь этот за городом, на пустыре. Открытое место, обнесенное несколькими рядами колючей проволоки на высоких кольях. Вокруг вышки с пулеметами, патрули с собаками. Все время стреляют. Говорят, пленных совсем не кормят. Ежедневно на рассвете машинами вывозят умерших от голода и болезней и расстрелянных за город, в противотанковый ров. Не подпускают и местных жителей, которые пытаются бросить кусок хлеба за проволоку…

— Вот так, дорогуши, — снова подал голос неунывающий Костя, — и рады бы, да не получается. Вам от лица службы наша огромная благодарность. А мы дойдем, обязательно дойдем и повоюем еще.


На город и его опустевшие окраины опустился холодный, промозглый октябрьский вечер. В такую погоду мечтаешь о тепле, о горячем чае, а не о походе в ночь, неизвестность, где подстерегает на каждом шагу опасность. Дождь прекратился, и сразу же поднялся туман, окутав все вокруг липкой пеленой. Потом подул с севера ветер. На прояснившемся бледном небе замигали звезды. Приближалось время заморозков, а за ним и снега. Скоро опадут последние листья. Съежившиеся и потрескавшиеся от зазимков, поплывут они по канавам и наполнят лужи и выбоины, а голые леса и поля окрасятся в серо-бурый цвет.

Впереди шли Аркадий и Лариса, за ними остальные. Леся и Галя поддерживали тех, кому особенно трудно. Шли медленно, часто останавливались, отдыхали. Двигались, как положено в такой обстановке, — от рубежа к рубежу. Так распорядился Аркадий, когда собирались в путь. Хоть и за городом и вроде никого нет, но местность неразведанная, легко напороться на немцев. Но идти быстрей не могли, давали о себе знать незажившие раны, пребывание без движения в госпитале.

До кирпичного завода не так уж и далеко, но добрались до него они часа через три. Прошли по поляне, где был бой, где они потеряли своих товарищей, с которыми отходили от самой границы. На бывшем заводе запустение и тишина. Бойцы расположились прямо на земляном полу, закурили. Девушки исчезли в темноте. Спустя некоторое время Галя позвала:

— Аркадий, пойдем со мной. — Все повернули головы в ту сторону, откуда послышался голос, а Костя, как всегда, в своем репертуаре:

— Галь, может, я пойду вместо лейтенанта?

— Ты пока посиди, — ответила в тон ему девушка.

— Везет же людям, — проворчал тот.

Аркадий тяжело поднялся. Медленно, ощупью, они пошли длинным темным проходом, свернули за угол.

— Зажги спичку, — попросила Лариса и, подойдя к куче кирпича, начала отбрасывать его в сторону. В стене открылась ниша, а в ней под тряпьем — винтовки, гранаты, патроны.

— Неплохо припрятали, — одобрительно заметил Аркадий. — Откуда все это?

— Знайте нашу доброту, берите. Мы тогда, отправив раненых в госпиталь, облазали все вокруг, собрали и сложили все в канаве, а дня через три, когда немного управились, ночью перенесли сюда.

— Все мы, конечно, не возьмем. Оставшееся оружие снова заложите. Оно еще пригодится.

Передохнув и разобрав оружие, все направились к выходу. Подошло время расставаться. Девушки возвращались в город, домой, бойцы уходили на восток, к своим. Неблизкий и нелегкий предстоял им путь. Девушки даже всплакнули. За этот месяц не только Аркадий, которого они знали со школьной скамьи, но и его товарищи стали для них родными.

— Идемте с нами, девушки! — негромко выкрикнул Костя из темноты, когда группа тронулась в путь.

— Счастливые, — с грустью в голосе сказала Лариса, — а что будет с нами?

2. Как жить дальше?

После небольших заморозков прошелестел последний золотой дождь — листопад. Оголились в скверах и сразу стали беззащитными старые липы. Еще темнее и кряжистей выглядели на Видах дубы-великаны, покачивающие корявыми лапищами. Наступила пора предзимья, природа готовилась к длительному покою. Под окнами, на старом вязе, неугомонный «краснорубашечник» — дятел — с утра затевал на сухом стволе свое неизменное тук-тук, говорливые воробьи все больше жались к чердакам домов.

Снега еще не было. Временами он падал, но таял в воздухе или смешивался с дождем. Все вокруг было промозглым, тоскливо-серым. Серые рассветы, серые короткие дни, серые длинные сумерки. Порывистый ветер с дождем гнал по пустынным улицам города опавшие листья, обрывки старых газет и разномастных объявлений фашистского командования. Свинцово-тяжелые тучи низко ползли над землей, цепляясь за дома и деревья. В канавах, на проезжей части мостовой, в выбоинах и рытвинах стояли огромные лужи, в которых скапливался мусор. Приближалась зима. Она представлялась горожанам тревожной, пугающей, несла с собой неизвестность и голод.

Лариса поначалу и не пыталась найти работу, надеясь, что весь этот кошмар скоро кончится, придут свои и вышвырнут непрошеных гостей. Но время шло, а оккупанты уходить не собирались. Напротив, устраивались поудобнее, как будто надеялись оставаться здесь на веки вечные. В то же время заботиться о населении, кормить его не собирались. Очевидно, на этот счет у них имелись свои планы.

Как круто война повернула многие человеческие судьбы. Если бы год тому назад или даже полгода кто-нибудь сказал Ларисе, что в скором времени ей придется думать о куске хлеба, носить на рынок последние платья и туфли в обмен на хлеб и картошку, она бы ни за что не поверила. Но случилось именно так.

Она вставала чуть свет, брала в кошелку что-нибудь из вещей и шла на рынок. Она очень осунулась, похудела. Трудно было узнать в этой женщине в завязанномпо-крестьянски и опущенном на лоб платке недавнюю студентку. Идти нужно было через весь город пустынными, насквозь продуваемыми улицами. Город погрузился в какое-то оцепенение, от которого никак не мог оправиться. На улицах прохожие встречались редко, да и те были мрачные, молчаливые, съежившиеся, куда-то все торопились, хотя предприятия, магазины, учреждения были закрыты. Изредка, надсадно ревя мотором, проносился по выщербленной мостовой крытый грузовик или мотоцикл с коляской. По тротуару, стуча коваными каблуками, пройдет патруль в рогатых касках с черными куцыми автоматами. И снова — тишина тревожная и печальная, как будто в каждом доме за закрытыми ставнями лежит покойник.

Пустынной стала рыночная площадь. Мало покупателей, еще меньше продавцов. Не было обычной рыночной многоголосой толчеи, ни смеха, ни шуток. Люди кутались в старые обтрепанные пальто, пиджаки, сновали туда-сюда патрули и полицаи с повязками на рукавах, проверяли документы, кого-то задерживали, уводили. Это становилось обычным. Окружающие делали вид, что ничего не замечали, будто это их не касалось. «Новому порядку» угодны были безразличные, тихие, слепо повинующиеся…

Сегодня она возвратилась с базара поздно. Очень устала и продрогла. Бросив у дверей кошелку, тяжело опустилась на стул и беззвучно заплакала.

— Раздевайся, доченька, озябла, наверное. Будем чай пить. — Мать хлопотала на кухне.

— Не хочется, мама. — Лариса поднялась и стала медленно стаскивать с себя пальто.

Вид у нее нездоровый, измученный, голос простуженный.

— Заходила на биржу. Господи, слово-то какое… Раньше встречалось только в старых да иностранных книжках.

— Ну и что там? — нетерпеливо спросила мать.

— Что! Народу полно, а работы нет. Мам, схожу я к этому проклятому голове, может, все же возьмет в горуправу или, как его там, бургомистрат, что ли?

— Сходи, милая, не пропадать же нам с голоду. Ведь все уже отнесла на рынок, больше нести нечего. Да и с бумагами все же легче, чем лопатой или ломом ворочать.

Разговор об устройстве на работу в горуправу возник не случайно. У Марии Николаевны, матери Ларисы, была старая знакомая — Серафима Петровна. Одно время они вместе работали в райвоенкомате. Серафима Петровна служила у бургомистра в канцелярии машинисткой и обещала помочь устроить Ларису. Вчера она сообщила Марии Николаевне, что у нее был разговор с бургомистром. Тот якобы согласился принять Ларису. Надлежало сходить к нему и попросить как следует, сославшись на нее, Серафиму Петровну. Зная характер дочери, Мария Николаевна не решалась настаивать, выжидала момент, когда дочь заговорит сама. Раньше Лариса и слушать не хотела о том, чтобы работать на оккупантов. Из-за этого она ненавидела и Серафиму Петровну, считая ее предательницей. Но время и обстоятельства делали свое дело. Лариса пришла к выводу, что в данной ситуации другого выхода нет…

Бургомистр — длинный, сухопарый старик, с небольшой бородкой, в пенсне с золотой оправой, одетый в старомодный черный костюм-тройку, — принял ее в своем кабинете, похожем на антикварный магазин. Лариса, когда вошла и увидела бургомистра, растерялась — до того он показался ей знакомым. А потом поняла, что никакой он не знакомый, а просто часто видела таких типов в кино: это были старорежимные чиновники. Она еще подумала: наверное, со всего города стащил старую рухлядь в свой кабинет. Бургомистр сидел в кресле важно и говорил «благородным» баском, покровительственно. Но в его облике и движениях было что-то птичье: слушая собеседника, он вытягивал длинную изможденную шею, словно был туг на ухо. В конце беседы он сказал:

— Идите, сударыня, к господину э-э… секретарю управы. Будете работать у него. Я распоряжусь. Великой германской армии и нам нужны преданные работники. Но помните: старание, еще раз старание и прилежность.

Ларисе вдруг стало смешно, едва удержалась, чтобы не прыснуть. Она выдавила из себя: «Спасибо, господин…» и вышла из кабинета.

С приходом оккупантов жизнь в городе практически замерла. Театр, Дворец пионеров, библиотеки закрыты, в бывшем кинотеатре немцы крутили свои фильмы, но горожане туда не ходили. Там же иногда устраивали танцы, но опять же, кто туда пойдет танцевать с пьяной солдатней? Все сидели по домам. Даже соседи и знакомые не ходили друг к другу. На улице появлялись только днем, и то по крайней необходимости. С вечера ставни и калитки закрывались, город погружался в тишину, настороженную и тревожную, которую время от времени нарушали выстрелы или шум проносившихся по пустынным улицам автомашин.

После той ночи, когда проводили Аркадия и его бойцов, Лариса не раз собиралась навестить подруг, да так и не смогла.

Было воскресенье, в горуправе — выходной, и Лариса, проснувшись пораньше, принялась за стирку и уборку. Когда на стук она открыла калитку, то увидела Лесю и Галю. Они стояли притихшие и словно растерянные. Беспокойство передалось и Ларисе, она застыла в недоумении. Потом они бросились друг к другу, разом заговорили:

— Ты, наверное, знаешь уже?

— Что же это такое творится на белом свете?

— Ну что ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь…

Лариса ничего не понимала, молча глядя на подруг.

— Вы толком можете сказать, что случилось? Врываются ни свет ни заря и еще говорят загадками. Так и заикой можно стать.

Но подруги шутку не приняли.

— Расскажи ей, Галь. Ты же видишь, она ничего не знает, — Леся, не очень разговорчивая, когда нужно было что-то объяснять, предоставляла эту возможность Гале.

…Случилось это вчера. Во второй половине дня многим горожанам в связи с обострением обстановки на фронте было предписано властями явиться на сборный пункт для временной эвакуации из города в неглубокий тыл. Нужно было взять с собой самое ценное, самое необходимое и собраться во дворе четвертой школы. Во дворе школы собралось много народу — женщины, дети, старики. С узлами, чемоданами, кошелками. Они обеспокоенно оглядывались, искали знакомых, тихо переговаривались. Ничего худого не подозревали.

Осенний день короток. Вскоре начало темнеть. Пошел дождь. Люди забеспокоились. Некоторые попытались уйти, но не тут-то было. Появились солдаты с автоматами и собаками, никого не выпускали. Затем стали приводить новые партии горожан, загоняли во двор. Вскоре последовал приказ построиться в колонну. Подгоняемая гитлеровцами колонна вытянулась и двинулась к Корольскому спуску. Впереди, сзади и с боков шли вооруженные охранники с собаками, Волнение нарастало, слышался плач, стоны и причитания, но их заглушали грубые окрики, гортанные команды, а когда вышли за город, то там, то здесь загремели выстрелы. Людей охватил ужас. Женщины, обезумев от надвигающейся беды, заметались, закричали, умоляя отпустить их. Тех, кто падал в обморок или от быстрой ходьбы в изнеможении садился на землю, хватали охранники и волокли в сторону. Раздавалась короткая очередь — и охранники с пьяным хохотом догоняли колонну.

Город остался далеко позади, а несчастных людей гнали все дальше и дальше.

Далеко в степи, где в июле копали противотанковый ров, всю ночь трещали автоматные очереди, бахали одиночные выстрелы, слышались крики о помощи.

А наутро по городу разнеслась страшная весть. Расстреляли не только тех, кто добровольно или насильно попал на сборный пункт в школьном дворе. Всю ночь возили заключенных из тюрьмы и подозрительных из лагеря военнопленных. Шли облавы и аресты по всему городу и в окружающих селах. Всех направляли в степь, к противотанковому рву, и там уничтожали. Только под утро стихла стрельба, была выставлена охрана, всякие попытки проникнуть к месту казни пресекались стрельбой без предупреждения…

— Говорят, видели там в колонне Эмму…

— Какую? Из нашей школы? — взволнованно спросила Лариса.

— Да… Такая шла красивая, гордая, в голубом шелковом платье… — закончила свой грустный рассказ Галя.

— Вот и снова мы вместе, — нарушив затянувшееся молчание, сказала сквозь слезы. Леся. — Сколько же мы не виделись?

— Ты-то где пропадала? Все сидишь дома?

— Работаю, — ответила Лариса задумчиво. Она никак не могла прийти в себя после сообщения подруг. — Пришлось в ножки поклониться его величеству бургомистру.

— Что-что?! Не тяни ты, говори толком, не до шуток.

— А я и не шучу. Работаю в горуправе.

Галя и Леся переглянулись.

— А что я могла сделать? Мама болеет, продавать и менять больше нечего.

Разговор не клеился. Девушки сидели растерянные, притихшие.

— Недавно ходила — к лагерю военнопленных, — сказала Галя, — туда многие ходят, носят продукты, махорку. Ой, девочки, в каких ужасных условиях там военнопленные! Их не кормят. Раздетые, под открытым небом.

— А пускают к ним? — спросила Лариса.

— Охранники злые, как собаки, стреляют, бьют прикладами. Но иногда удается прорваться к проволоке и кинуть туда кусок хлеба или картошку.

— А бежать оттуда нельзя?

— Попробуй! Не знаю. Как оттуда убежишь?

— Ну бывают же случаи, убегают, — заметила Леся и спросила: — Послушай, Лара, а ты что там делаешь в этой управе?

— Сначала сидела на регистрации населения. Сейчас веду разную переписку, иногда готовлю пропуска, спецудостоверения — аусвайсы. Никогда не думала, что буду писарем.

— Нужда научит калачи печь, — Леся любила выражаться поговорками. На биологический она пошла за компанию, хотя готовилась на филологический. — И кому же ты выдаешь эти аусвайсы?

Лариса вспылила:

— Да ну вас! Вы что думаете, я там в начальниках хожу, что ли? Я только выписываю и отдаю делопроизводителю. А вообще-то аусвайсы выдают полицаям, охранникам магазинов, складов, мостов. Они дают право на круглосуточные хождения по городу.

— А что, если?! — не выдержала Галя. — Пленным могли бы пригодиться эти аусвайсы.


Несмотря на все, что пришлось пережить за последнее время, еще совсем недавно это не могло прийти ему в голову. Ни тогда, когда он отступал с полком и полк был разбит, а он с остатками роты попал в окружение и дошел до Днепра, ни после, когда вышел к своим, уже по эту сторону Днепра, снова отступал, в бою за свой родной город был ранен и с бойцами своего взвода, тоже раненными и измученными до предела, попал в этот подпольный госпиталь. Думал тогда, что положение, в котором он оказался, временное, на войне бывает всякое — приходится и наступать, и обороняться, и отходить, и товарищей терять в бою; скоро все образуется, врага остановим, а затем и вышвырнем вон с родной земли. Более того, после госпиталя, когда с группой еще не совсем оправившихся бойцов уходил, чтобы пробиться к своим или найти партизан и воевать в тылу противника, не одолевали его сомнения, не было такой безысходности. Но сейчас он не видел выхода из создавшегося положения, не мог представить себе, что будет дальше, не знал, что предпринять, что делать, куда идти. Эти вопросы неотступно преследовали его все время и оставляли только тогда, когда он забывался в тревожном сне. Сколько уже прошло суток, как он возвратился сюда и поселился в знакомом подвале? Шесть или семь? Он не мог точно сказать, нить времени незаметно ускользала от него. Совсем недавно он уходил отсюда со своими бойцами, чтобы снова вступить в борьбу с врагом. Плутая по лесам, нарвались на немцев, в живых он остался один. И вот все рухнуло, зашло в тупик.

Поначалу, увидев знакомые строения и осторожно удостоверившись, что никого нет, Аркадий обрадовался: как-никак крыша над головой за многие сутки странствий по лесам и полям, в дождь и осеннюю стужу. Госпиталь пустовал. Открыты были двери и окна, по палатам и коридорам гулял холодный ветер, валялись обрывки газет, опавшие листья. Он закрыл в подвале окна, а дверь заложил железными кроватями. В такой обстановке не обязательно ходить через дверь, можно и через окно. В кладовой нашлись матрацы, одеяла, ватники. Соорудив из них царское ложе, он залез туда и уснул мертвецким сном. Проспал не менее суток. По-прежнему было темно, шел снег с дождем. Сосало под ложечкой, да и не удивительно — он уже не помнил, когда ел. Когда пришел сюда, нашел наверху, в одном из шкафов, черствый, заплесневевший кусок хлеба.

Ночью он пробрался огородами к дому школьного товарища, которого почему-то все — и родители, и друзья — звали Витюней. А Витюня еще в восьмом классе был около двух метров росту. Мать Витюни долго не открывала, а открыв, запричитала, засуетилась и, плача, стала расспрашивать, не встречал ли на фронте ее сыночка. Потом спохватилась, накормила и с собой кое-что дала. Оставаться было нельзя: в соседнем дворе стояли какие-то обозники и, по рассказам Витюниной матери, чуть не каждую ночь шли облавы. В городе ежедневные проверки, аресты, облавы стали обычным явлением.

Днем Аркадий залезал в кучу матрацев и одеял и там спал или лежал с открытыми глазами и думал. Ночью предпринимал вылазки в город. Это было сопряжено с риском, но другого выхода не было. Города он не узнал. На месте тихого, уютного, веселого городка лежало мрачное, в развалинах и пепелищах, поселение, в котором хозяйничали чужие люди, была слышна чужая речь, стрельба, рев моторов. На каждом шагу человека подстерегала опасность и смерть. Жителей осталось мало, да и те попрятались.

Он пробрался на свою улицу, но дома своего не увидел: на его месте были головешки да битый кирпич. Родителей он потерял еще в детстве, тетка с его младшим братом, должно быть, уехали. Куда — никто точно не мог сказать. Одни говорили, что эвакуировались, другие — что перебрались в село, к знакомым. В доме, где жила Леся, стояли оккупанты. Он чуть было не угодил к ним в лапы. Обошел вокруг, вроде никого нет, стал тихонько стучать в Лесино окно, и тут из-за угла часовой: «Хальт!» Он — через забор. Поднялась стрельба. Еле ноги унес.

Так Аркадий, который тут родился и вырос, знал каждый дом, каждую улицу и переулок, несколько ночей подряд лазил, как вор, по дворам и огородам, не находя пристанища. Вымокший до нитки, грязный, голодный, возвращался он в свой подвал и, не раздеваясь, падал на кровать. Но со временем то ли отоспался, то ли от нервного напряжения сон пропал. Что делать, чем заняться, куда идти — не знал, и, казалось, никто не мог ему помочь.

У него при себе был пистолет и в обойме два оставшихся патрона. Он улыбнулся: с таким вооружением много не навоюешь. Но для себя хватит. Машинально расстегнув кобуру, он достал пистолет и положил его рядом. Знакомый холодок металла, шершавость рукоятки… Еще совсем недавно, в конце мая, он после досрочного выпуска из училища прибыл в полк и получил этот пистолет. Радовался ему как мальчишка. Про себя, конечно. Приятно чувствовать себя взрослым, мужчиной, после долго тянувшегося детства. Ты — командир, тебе доверено оружие, личный состав, тебе отдают честь. Он с детства мечтал стать военным и всегда с завистью смотрел на людей в форме, на их кубики, ладно пригнанную форму, блестящие сапоги, скрипучие ремни. И вот мечта его сбылась: он сам носит эту форму, командует и сам выполняет команды старших, живет четкой, расписанной до минуты армейской жизнью. Мечтал поехать в свой город, погостить у тетки, повидать братишку. А потом пройтись по центру, зайти в парк. Хорошо бы встретить ребят из бывшего восьмого: Зою, Витюню, Лесю, конечно. Леся все время пишет письма, имеет серьезные намерения. Как быть с ней, он не знал. Чувств особых к ней не питал, но с детства считали их женихом и невестой. Так и осталось. Она верила, надеялась. Он всерьез не задумывался об этом, все откладывал. А через месяц все рухнуло. Жизнь сделала крутой поворот, все закружилось-завертелось, и вот он сейчас на окраине родного города, в заброшенном подвале, одинок, беспомощен, никому не нужен.

Аркадий и его маленький отряд пробирались к своим, надеясь повоевать еще с фашистами. Но ничего из этого не вышло. Партизан они тоже не нашли. Из шести человек остался в живых он один, и после долгих блужданий и мытарств вернулся туда, откуда ушел. Ну что же дальше? Идти за колючую проволоку? Или переодеться и прятаться, ожидать лучших времен, а тебя пусть каждый встречный считает предателем, дезертиром, изменником. Тут все тебя знают. Знают, что ты учился в военном училище, стал командиром. Как смотреть людям в глаза? Что и кому докажешь? Да и нужно ли? Кому ты нужен такой? Он протянул руку и снова ощутил холод рукоятки. Один миг, нажатие на спусковой крючок… В этот момент снаружи послышался негромкий разговор. Кто бы это мог быть? Он поднялся с пистолетом в руке, подошел к окну. Если немцы, одну им, другую себе. Живым не сдамся. Подтянулся на подоконник и тут увидел Лесю. Она стояла у ворот и разговаривала с какой-то женщиной. Женщина затем подошла к калитке и села на скамейку, а Леся вошла во двор. Когда проходила мимо, Аркадий тихо позвал. Вначале она, не признав его, хотела уйти, но потом бросилась к окну. Аркадий прижал палец к губам, а когда нагнулась, прошептал, чтобы к вечеру пришла сюда одна.

Последние дни Лариса очень уставала на работе: изболелась душой. Сомнения в оправданности того, что пошла на работу при оккупантах, сознание своего бессилия и страшная реальность, сквозь которую невозможно было разглядеть, что же будет хотя бы через год, через два, — все это постоянно угнетало ее. К этому прибавились повседневные заботы о куске хлеба для себя и для матери, которая стала совсем плоха и не могла ничего делать по дому. Ларисе приходилось делать домашние дела рано утром или вечерами, после работы.

Сегодня она задержалась в бургомистрате, переписывала коренных жителей города, а вернувшись домой, допоздна стирала и мыла полы. Несмотря на усталость, сон не шел, в голову лезли всякие мысли, одна тяжелее другой. Кто-то тихо прошел под окнами и остановился. «Опять проверка, — подумала Лариса, — совсем замучили людей проверками. — Она подошла к окну, но в темноте ничего не разглядела. — Странно, если патруль, то они не церемонятся: топают, орут, стучат».

— Открой, Лариса.

— Кто там?

— Открой, это я, Леся.

Лариса бросилась к дверям, набросив на ходу пальто, застучала задвижкой, а когда открыла, то застыла в недоумении. В такой поздний час, когда на каждом шагу патрули, через весь город да притом не одна! Рядом с Лесей стоял незнакомый мужчина.

— Кто это? — вырвалось у Ларисы.

— Потом, потом, — тихо сказала Леся и, взяв мужчину за руку, как маленького, потащила в дом. Лариса зажгла лампу. Посреди комнаты стоял обросший, в ватнике, Аркадий, рядом с виноватым видом — Леся.

— Не ругайся, Лара, — сказала Леся, — другого выхода не было, у меня, сама знаешь…

— Откуда вы? — Лариса не могла прийти в себя. — Аркадий, а ты как здесь оказался?

— Потом, потом, — Аркадий тяжело вздохнул, поставил табуретку у самой двери и сел. Посмотрев на свои облепленные грязью сапоги, сказал:

— Наследил я тебе, Лариса, у тебя чисто, а я… Между прочим, я уже второй раз прихожу на твою улицу. Прошлой ночью лазил тут. Знал ведь, где живешь, а сейчас пришлось — не могу найти, хоть убей. Да еще темень, хоть глаз выколи. Даже вот с ней еле нашли…

— Но все же, как ты оказался здесь? — Смешанное чувство удивления, беспокойства и радости не покидало Ларису. Аркадий достал папиросы, которые оказались совсем отсыревшими, и, повертев их в руках, отдал Ларисе:

— Положи, пожалуйста, на печку, пусть подсохнут.

Надеюсь, до утра не выгонишь. Лесе тоже, между прочим, сейчас не пробраться домой… А я вернулся, как видишь. Один, остальные погибли. Вернее, погибли четверо, Костя — тяжело ранен. Оставил его в одном селе, у старухи. Километра три тащил на себе.

— Что же с вами случилось? Вы, наверное, голодные, ребята? Сейчас я чай поставлю. — Лариса начала хлопотать с чайником, Аркадий уже стаскивал сапоги.

— Извините, девчата, за бесцеремонность, но больше не могу. Сапоги совсем расползлись, портянки не просыхают. Ноги все время мокрые и закоченели, порой не чувствую пальцев. А эту вот фуфайку в госпитале, в подвале нашел. А то, представляете, в гимнастерке. Когда возвращался сюда, думал пропаду. Днем дождь, а утром подмораживает…

— Давай сюда, ближе к печке, она еще теплая. Снимай гимнастерку, умоешься. — Когда сели пить чай, Аркадий продолжил свой рассказ:

— В Огарьском лесу партизан мы не нашли, не встретили их и потом. Решили идти прямо на восток, к своим выходить. Подошли как-то к вечеру к небольшому селу. На окраине зашли в хату. Спросили: в селе немцев нет. Ну, думаем, переспим ночь, а рано по зорьке двинемся. Промокли, проголодались. Было у нас по сухарику на брата, остатки госпитального провианта. Хозяйка оказалась доброй, картошечки сварила, достала крынку молочка. Здорово поужинали, расположились на полу, около печки, на свежей соломе и уснули. Вроде никто не видел, как мы пришли. К тому же дождь моросил, ночь темная. Все чин-чинарем. А на рассвете женщина вышла из хаты по хозяйству, я тоже проснулся и хотел поднимать хлопцев, вдруг женщина вбегает и в голос: «Бегите, немцы!» Мы за оружие и во двор. А по дороге мотоциклы с автоматчиками прут прямо сюда, уже метров двести от нас. Может, и проехали бы мимо. Но, когда мы побежали к лесу, кто-то нечаянно выстрелил. Автоматчики открыли огонь. Мы начали отстреливаться, отошли к лесу. — Аркадий взял с печки папиросу, закурил и, показав глазами на занавешенную дверь в другую комнату, спросил: — Мы никого не разбудим?

— Нет, нет, не беспокойся, там мама.

— Силы, конечно, были неравные. Держались около часа, а может, и больше. Патроны кончались, гранат не было, так что надо было уносить ноги. Оказалось, что отходить некому. Остались мы с Костей. Уже когда вскочили в лес, какая-то шальная пуля задела и его выше колена. Он вначале еще бежал, а потом упал и дальше идти не мог. Много крови потерял. Пришлось тащить на себе. Сутки мыкался по лесу. Спасибо одной женщине, оставила у себя. Не знаю, как он там. С ногой у него, видимо, хана: опухла и посинела…

Лариса постелила Аркадию на полу, а с Лесей они разместились на узенькой кровати. В тесноте, да не обиде. Аркадий еще долго ворочался, не мог уснуть. То ли сказывалось пережитое, то ли он уже привык бодрствовать ночью. О переживаниях сегодняшнего дня и о том, как мог окончиться для него этот день, Аркадий, конечно, не говорил, хотя Леся не могла не заметить его состояния и постаралась увести его из подвала. Встреча с Лесей и особенно с Ларисой была лучиком, высветившим хоть временно, хоть на короткий срок его жизненную тропу, которая вот-вот могла оборваться.

Что будет завтра, что они предпримут дальше — никто еще не знал и даже не предполагал. Все трое ложились спать с одной мыслью: утро вечера мудренее.


Они собрались у Гали. Аркадий явился первым, смущенно произнес:

— Извини, я, кажется, поспешил?

— Проходи, — ответила Галя весело. — Ты с каких это пор стал такой стеснительный?

— Не мог дождаться вечера, надоела вся эта волынка, безделье, неизвестность.

Кое-какие документы для Аркадия Ларисе удалось достать, но он пока старался не показываться в городе, проживал на окраине у каких-то стариков, дальних родственников Леси. Прошла всего неделя, как он там поселился, а ему так уже опостылело, не знал, куда себя деть.

Галя заканчивала уборку. Аркадий ходил, разговаривал, рассматривал фотокарточки на стене. Он бывал здесь и раньше, давно, еще до войны, перед тем как пошел в училище. Всего-то два с лишним года, а кажется, вечность прошла. Все тут у Гали, как было тогда, когда они готовились к экзаменам. Из сенцов через кухню ход в столовую. Занавешенная дверь в спальню. Большой стол, стулья, комод, фотокарточки на стене. Пахло уютом и чем-то еще из полузабытого прошлого.

Вскоре появились Леся и Лариса. Занавесили плотно окна, приготовили чай. Пришли младший брат Гали — он в этом году перешел в девятый — и Миша Семикоп, которого Аркадий смутно помнил, Миша учился в 56-й железнодорожной школе. Галя успела шепнуть Аркадию, что Миша их однокурсник, был членом комсомольского бюро, в армию его не взяли из-за близорукости. Миша носил очки, сутулился и говорил хорошо поставленным голосом, как и положено комсомольскому вожаку.

Потом пили чай с вишневым вареньем, вспоминали школу, институт и вообще прошлое, конечно, шутили, но говорили и смеялись негромко, чтобы не привлекать внимания. Потанцевали под патефон.

— А гитары не найдется в этом доме? — как бы между прочим спросил Аркадий, девчонки вспомнили, что он в самом деле недурно играл когда-то на гитаре.

— Счас, — сказал Галкин брат и спустя несколько минут появился с гитарой. Аркадий повертел ее в руках, побренчал и вдруг тихо запел под грустный перебор:

Наложи мне, сестрица, повязку
И на рану мою, и на грудь,
Может, сердце, забывшее ласку,
Успокоится как-нибудь.
Все притихли. Немудреные слова брали за душу. А когда Аркадий, спев два куплета, сказал про себя: «Хватит, а то совсем носы повесили» — все загалдели, начали просить спеть еще.

— Ну что ж, я не гордый, — сказал Аркадий и снова запел:

Когда я в атаку в огне и в дыму
Иду по колена в крови,
Далекая радость, хотя бы во сне
Ты имя мое назови.
Леся не удержалась и расплакалась. Аркадий, увлекшись, продолжал:

Я сердцем услышу твой голос родной,
И слово твое, как броня,
От воющей мины, от пули шальной
В атаке укроет меня.
За Лесей прослезились остальные девушки и выбежали на кухню. Аркадий, положив на стол гитару, стал расспрашивать Мишу об общих знакомых ребятах. Галкин брат пытался подбирать что-то на гитаре.

На кухне Галя сказала Ларисе:

— Все трое убежали. Очень помогли твои пропуска. Без этих аусвайсов ничего не получилось бы. Куда бы они ушли без документов? Тебе передали вот такое спасибо. — Галя развела руками, показывая, как благодарили бежавшие из лагеря военнопленные за переданные им документы.

— Я очень рада, что все удачно. Тут тебя нужно больше благодарить за инициативу и находчивость.

— А ты знаешь, где они сейчас? Их помогла устроить на временное жительство тетя Шура. Помнишь, которая работала с нами в госпитале?

Лариса заметила:

— Им надо устраиваться на работу, иначе отправят в Германию или заберут в лагерь, а может быть и похуже.

— Хорошо бы, но где они могут устроиться?

— Сейчас набирают команду для охраны железнодорожного моста и водокачки. На днях Аркадий пойдет предлагать свои услуги. Мы с ним об этом уже говорили. Надо легализоваться, а потом видно будет, может, с лесом как-то свяжемся. Если у него получится, я тебе передам, тогда пусть и они попробуют.

— А их не заберут?

— Ты можешь предложить что-нибудь другое? В том-то и дело, что нет. Я внесу их в списки жителей города. Списки сейчас у меня. Нужно сделать так, чтобы они с Аркадием попали в одну команду.

— Ладно.

Пока надо было уходить: в городе начался комендантский час.


В конце дня Ларису вызвал к себе заведующий канцелярией Канюков и, ехидно улыбаясь, сказал:

— Яринина, явитесь, пожалуйста, к господину гауптштурмфюреру Штрекеру.

— Зачем? — вырвалось у Ларисы, для которой этот странный вызов был пугающей неожиданностью. В горуправе она числилась рядовым работником, и ее даже свое, непосредственное начальство не всегда замечало.

— По какому поводу вас туда вызывают, сие мне неизвестно, а явиться надлежит сейчас, незамедлительно.

Лариса не имела никакого отношения к Штрекеру, никогда с ним не встречалась, но сказать, что она не знала, кто он такой, было бы, конечно, неверно. Штрекера знали многие. Он возглавлял службу безопасности, по его приказу производились массовые аресты и расстрелы населения. В тюрьме и лагере за городом томились сотни людей, ожидая своего трагического конца если не от пули, то от голода и холода. Его агенты шныряли всюду, денно и нощно следили за появлением в городе подозрительных лиц, сообщали о коммунистах, комсомольцах, вообще обо всех, кто был неугоден «новому порядку», который Штрекер рьяно пытался установить в городе и районе. Носил он черную эсэсовскую форму с нашивкой над обшлагом левого рукава в виде ромба с буквами «СД» и, хотя имел сравнительно небольшое звание, соответствовавшее армейскому капитану, был здесь единовластным хозяином.

Каждое утро ровно в десять шикарный легковой лимузин, отливающий черным лаком, подкатывал к подъезду особняка, что стоит через улицу, напротив горуправы, из него чинно выходил Штрекер и следовал к себе в кабинет на второй этаж. Сотрудники горуправы часто украдкой наблюдали эту сцену, и Лариса, естественно, знала, где его искать. Знала она также, что к нему ходит с докладами сам бургомистр, господин Жердяевский, боится его и перед визитом очень волнуется, никого не принимает и даже тренируется перед зеркалом, выбрасывая в приветствии руку с криком: «Хайль Гитлер!» Эта картина была бы смешной в обычных условиях, и некоторые девчонки из канцелярии втихомолку хихикали по этому поводу, но открыто никто вида не подавал.

Поговаривали между собой, что бегает иногда к Штрекеру и Канюков, но неофициально и так, чтобы никто не видел, поэтому Канюкова боялись пуще бургомистра: отца родного не пожалеет, продаст, только бы выслужиться. Его боялись и ненавидели.

Лариса испугалась не на шутку. «Зачем я ему понадобилась? Если промах в работе, то прежде всего Канюков не спустил бы ей, да и бургомистр тоже. Стали бы они церемониться! Значит, одно из двух. Или очередную любовницу подбирает или пронюхали про отца. Если первое, то придется немедленно уходить с работы. А дальше что? Если второе, то еще хуже. Тогда тюрьма или лагерь, а то и… Что же делать? И посоветоваться не с кем…» Но раздумывать было некогда. Лариса убрала бумаги и направилась к выходу. Никто не смотрел в ее сторону. Такое время: каждый занят только собой, до других дела нет. Ноги уже сделались ватными и не слушались. Она пересекла улицу и вошла в особняк, который местные жители обходили стороной.

Гауптштурмфюрер Штрекер сидел за массивным письменным столом в кресле с высокой резной спинкой и, когда Лариса вошла в сопровождении дежурного офицера, указал на место, где ей надлежало сесть. Говорил он по-русски сносно и обычно обходился без переводчика. Он сделал подобие улыбки, осведомился, как фрейлейн себя чувствует и довольна ли работой в бургомистрате. Лариса ответила, что довольна и претензий к ней пока что не было.

— О да, господин бургомистр Жердяевский и этот, как его, господин Канюков весьма довольны фрейлейн, — сказал Штрекер медленно, произнося раздельно каждое слово. Затем он затянулся папиросой и, прищурив глаза, из-под мохнатых белесых бровей пристально-изучающе уставился на Ларису. А Лариса, натянувшись как струна, смотрела на Штрекера, на его измятую физиономию с серожелтой кожей, морщинистым лбом, глубокими залысинами и рыжеватыми усиками под вислым носом. Страх уже несколько притупился, ушел, и появилось подобие интереса: ну и что дальше? В самом деле, если бы они узнали про отца, то вряд ли стал бы вызывать ее Штрекер. Она невольно глянула поверх его головы на портрет Гитлера и нашла, что эти два фашиста, разные по рангу, чем-то схожи. Из задумчивости ее вывел голос Штрекера:

— Мы хотим, чтобы вы работали на другой работа. Вы знаете немножко немецкий язык, кажется, так?

— Да, знаю немного.

— Это есть очень хорошо. — Штрекер снова затянулся папиросой, и кольца сизого дыма поползли вверх, к портрету фюрера. — В бургомистрате будет — как вы его называете? Да, паспортный стол. Вы будете работать там, заполнять и учитывать аусвайсы по указанию господина Канюкова. Чтобы ни один аусвайс, или по-вашему паспорт, не пропадал. Вам понятно, что я говорю, фрейлейн Яринина?

— Да, господин… — Лариса хотела произнести его звание, но от волнения оно, как назло, вылетело из головы. У нее где-то екнуло, когда Штрекер упомянул аусвайсы, и снова подступил страх. Эти аусвайсы до сегодняшнего дня не очень учитывались в горуправе, и ей удалось достать несколько штук и передать для военнопленных. Неужели это причина вызова?

— Но справлюсь ли я? — спросила она на всякий случай.

— Это очень ответственное поручение и есть честь для вас, фрейлейн, — продолжал Штрекер, не обратив внимания на слова Ларисы, — германское командование надеется на вашу лояльность, на вашу преданность новому порядку. Вам понятно все, что я говорю?

— Понятно.

— Очень хорошо, фрейлейн. Ваш начальник господин Канюков очень хороший юрист. Его назначило германское командование, и все его указания нужно выполнять добросовестно, старательно. Аусвайсы, паспорта по-вашему, хранить надо хорошо и все учитывать. Ни один аусвайс пропадать не должен. Если такой случай получится, нужно докладывать мне. Сейчас военное время и военные законы. Вы поняли меня?

— Да, — кивнула Лариса. Штрекер разошелся, стал говорить громко, подчеркивая слова жестами.

— Там будут работать с вами другие. Но вы будете отвечать за работу. Мы будем спрашивать за работу с господина Канюкова и с вас, очень строго будем спрашивать. Обо всем, что нехорошо, непорядок и есть подозрительное, сообщайте лично мне. Вы поняли, фрейлейн?

Лариса в ответ кивала головой и уже не пыталась возражать.

— Идите работайте фрейлейн… Яринина, — сказал в заключение Штрекер и поднялся, дав понять, что аудиенция окончена. Лариса тоже поднялась и, сказав еле слышно «до свидания», направилась к выходу.

На улице стемнело. Холодный порывистый ветер бросал в лицо пригоршнями дождь со снегом. На выщербленной мостовой тускло блестели огромные лужи. Под ногами хлюпала грязь. Улицы были безлюдны и пустынны. На душе было муторно. Она все время думала об этом странном вызове, но так и не могла полностью уяснить себе, зачем понадобилось Штрекеру вызывать ее, если все, что говорил он, мог сказать ей Канюков, под началом которого она работала. Откуда ей было знать, что Штрекер не хотел говорить ей прямо, чего он хочет, и давать ей задание в лоб. Он толкал ее на то, чтобы она сама начала доносить и постепенно втянулась в это дело. По его мнению, те, кто так начинал, становились более надежными агентами.

3. И не только жить…

Дождь и слякоть настолько надоели, что когда во второй половине декабря за одну ночь подморозило и на землю лег мягкий пушистый снег, все с облегчением вздохнули. Как-никак перемена, хоть в природе. И так жизнь унылая, однообразная, с постоянными заботами и тревогами, да еще и погода слякотная — хоть пропадай.

Получив от начальства свободный день, Аркадий не знал, куда себя деть. После завтрака он часа два еще поспал, почитал в постели какую-то старую скучную книжку без обложки, которая валялась тут, в общежитии охранников, затем вышел во двор и сделал променад до рынка. Не встретив никого из знакомых, он возвратился назад. Сменившиеся с дежурства охранники отдыхали: кто спал, кто резался в карты, а двое тут же в углу, на кровати, допивали бутылку самогонки. Наверное, по дороге с поста разжились где-то. В общежитии комендант не разрешал распивать спиртное, и охранники старались делать это втихаря. Все об этом знали, даже начальство, но делали вид, что не замечают. Когда Аркадий вошел, те двое заторопились и, разлив остаток в стаканы, сунули бутылку под матрац. Подальше от греха. Аркадий все же числился старшим охранником, не принимал участия в пьянках и этим вызывал у некоторых неприязнь. Рядовые охранники к нему присматривались и не очень доверяли. Сам он не придавал этому значения. Чувствовал себя в чужой шкуре весьма неуютно, скверно. Уже не раз пожалел, что не погиб в бою, поддавшись на уговоры Леси и Ларисы, согласился работать на оккупантов. Ему и этим вот бывшим бойцам, что по разным причинам попали сюда и сейчас по-разному думают и ведут себя, как ни странно, поверили. Правда, не сразу, долго мурыжили, проверяли, беседовали — воспитывали, убеждали и запугивали. Поверили, что рядовой, дезертир, хотя, может быть, и не до конца, и поставили охранять железнодорожный мост, водокачку и городские склады. Выдали даже немецкие винтовки старого образца. Но глаз не спускали — это он чувствовал всегда и везде.

У него отделение этих охранников, он их командир. Им выписали спецпропуска, по которым разрешалось ходить ночью, после комендантского часа. Конечно, особенно болтаться не будешь. У них тут везде глаза и уши. Но с караулом, на смену и со смены можно ходить по городу в любое время суток.

Последнее время Аркадий почти не виделся ни с Ларисой, ни с Лесей, ни с Галей. Ночные дежурства. Выходных не положено вовсе. Сегодня первый раз дали выходной.

После обеда он снова пошел куда глаза глядят. Ходил часа два и не заметил, как очутился возле дома Ларисы. Почему-то не хватило смелости зайти. Дважды еще прошел вдоль улицы туда и обратно. Он всегда чувствовал себя при ней неуверенно, стеснялся, хотя считался парнем не робкого десятка. Так случилось, что с детства дружил с Лесей, потом понял, что к ней сердце не лежит, а сказать правду не решался, боялся обидеть. Лариса нравилась давно, но почему-то всегда казалось, что она не принимает его всерьез. В восьмом ей, по всему было видно, нравился Вася Витрук. Потом она уехала в Калинин, а Витрук после десятого ушел в армию. А сейчас? «Кто же думает сейчас о любви, балда?» — сказал себе Аркадий и толкнул калитку.

Они долго сидели, пили чай, делились новостями. Мать ушла к себе, они остались одни, и Аркадию сделалось так хорошо в этой маленькой, теплой, с цветами и вышивками комнатке, рядом с Ларисой, что он на какое-то время совсем забыл, что где-то идет война, в городе — фашисты и он служит у них охранником.

— Скажи, Лариса, только откровенно, тебе нравился Витрук, — неожиданно для себя вырвалось у Аркадия. Лариса удивленно обернулась и сразу как-то посветлела лицом:

— И-и-и, что вспомнил! Когда это было! Кстати, ты с ним переписывался? Девочки рассказывали, что после школы его призвали в армию.

— Да, мы переписывались до самого начала войны. Я уже в полку получил от него письмо. Ну ты, наверное, знаешь, школу он кончил с отличным аттестатом…

— Я хорошо его помню по восьмому «В». Такой всегда серьезный, а глаза грустные и молчун, слова из него не вытянешь. Знаешь, что он ответил мне однажды на вопрос, кем бы он хотел стать? Посмотрел на меня и на полном серьезе: «Я бы хотел одновременно окончить два факультета — физико-математический и филологический и написать книгу по математике в стихах. А иногда хочется стать летчиком и покатать тебя на самолете…»

— Девчонки в классе на него заглядывались. Что они в нем нашли, не понимаю: Отличник, ну и что?

— Не скажи, Аркаша. Говорят, женщинам нравятся удачливые. Не знаю. В мужчине я ценю прежде всего ум и человечность.

— Все понятно, — вздохнул Аркадий. — Значит, нравился чертяка. А служил он на границе, в Карелии. Даже сейчас помню его адрес: станция Элесенвара…

Лариса как-то вдруг сникла и грустно промолвила:

— Около Элесенвары погиб папа…

— Извини, я не знал.

— Ничего. А потом?

— Потом с границы его направили в школу младших командиров, в Ораниенбаум. Это под Ленинградом. Писал о белых ночах. Вот и все, что я о нем знаю. Да, его родители живут в Мацковцах, недалеко отсюда. Навестить бы. — Аркадий вздохнул: — А вообще неловко, у них сын на фронте, а я в тылу, охранник немецкий.

— Не надо, Аркадий, терзать себя. Мы уже говорили об этом… Слушай, ты сказал, что все девчонки были влюблены в Витрука. А Галка не хочет вспоминать о нем почему-то, называет его самовлюбленным мудрецом.

— Ну это она загнула. Заносчивым он никогда не был. Потом, насколько мне помнится, она сама бегала за ним, а ему было до лампочки… Однако мне пора. Они у тебя с какой точностью? — Аркадий кивнул на тикающие ходики.

— Они у нас точные, плюс-минус десять минут…

Вечер был не по-зимнему теплый, пахнущий только что разрезанным арбузом воздух пронизан голубым светом. Недавно выпавший снег манил своей белизной и свежестью. Лариса не утерпела и, зачерпнув комок, бросила его в Аркадия. Но тот не принял игры и даже не обернулся. У калитки сказал:

— Лара, я тебе верю, как себе… Есть у меня задумка. Конечно, не сейчас, потом.

— О чем ты? — Лариса испытывающе посмотрела ему в глаза.

— Уйти в партизаны. Да, да, не удивляйся. Надо искать.

— Потише, пожалуйста, — Лариса приложила палец к губам, — там же улица, за забором могут проходить люди.

Аркадий взял ее за руки и, легонько стиснув, сказал взволнованно:

— Здорово было бы — сколотить группу, взорвать мост и уйти в лес. Не ходить же мне до конца войны в охранниках.

— Ой, Аркаша! — тихо воскликнула Лариса. — Я бы тоже с радостью. Мама уже немного поправилась. Если бы ты только знал, как они все мне осточертели в этой проклятой горуправе.

— Ну что ж, порядок, — засмеялся Аркадий, — желание есть, задержка за малым: найти партизан, установить с ними связь, взорвать мост и унести ноги. Как, попробуем?

Лариса не обратила внимания на его шутку:

— Говорят, все же есть они в Огарьском лесу. Видели их на Ивановских хуторах…

— Ларочка, может быть, попробуешь?

— Что ты имеешь в виду?

— Попытайся найти нужных людей. Побывай как-нибудь в воскресенье на этих хуторах. Предлог можно придумать: менять барахло на продукты, навестить родственников, да мало ли что. Из барахла я мог бы кое-что подбросить.

— Да-да, мало ли что. Легко сказать. Ладно, подумаем, иди, а то опоздаешь.

— Только будь осторожна. За это голову оторвут сразу.

— Буду, — сказала Лариса и чмокнула его в щеку.

Аркадий возвращался к себе в общежитие в приподнятом настроении и даже напевал себе под нос какой-то довоенный мотивчик.

Кто первый сказал, откуда появилась новость, никто не знал. С самого утра в горуправе между писарями, машинистками, курьерами и прочими мелкими служащими ходил слух о парашютистах.

Лариса впервые услышала об этом на лестничной площадке, когда несла бумаги на подпись Канюкову. Здесь обычно собирались курильщики, обсуждались новости. Элка, девица неопределенного возраста, с весьма поношенной физиономией и развязными манерами, дымя папиросой, взахлеб частила:

— Слыхали, девчонки, на днях захватили двух?

— Где?

— Не знаю, где-то за городом, в лесу…

— И что с ними?

— Долго допрашивали. Говорят, страшно били, чуть живыми отвезли в тюрьму…

Весь день Лариса была сама не своя. Парашютисты, почему-то казалось ей, обязательно девушки, все время стояли перед глазами. Вот она видит, как во двор, где находилась полиция,въезжает полицейский фургон и останавливается с тыльной стороны дома, у входа. Из машины выталкивают двух молоденьких девушек, почти подростков. Они оглядываются по сторонам, пытаясь понять, куда попали и что с ними будет дальше. К ним подходят полицаи, толкают в спины прикладами и волокут в подвал…

За время работы в горуправе Лариса многое повидала, а наслышалась еще больше. В полицию круглые сутки привозили в крытых грузовиках и приводили арестованных группами и в одиночку, выводили обратно еле живых, избитых, изуродованных и отправляли в тюрьму или сразу за город, на бывшее стрельбище или в противотанковый ров. Там по ночам трещали автоматные очереди, раздавались стоны и крики о помощи.

Этот день показался таким длинным, что она не могла дождаться конца. Как назло, появилась срочная работа, и пришлось задержаться почти на полтора часа. Но домой ее тоже не очень тянуло. Что там дома? Одно и тоже. Скучная серая жизнь. Ей захотелось пройтись мимо института, просто погулять по улице, подышать воздухом. Снег поскрипывал под ногами, в воздухе плавали снежинки, хотелось поймать их и подержать на ладони. Она медленно шла по знакомой со школьных лет улице, останавливалась у афишных тумб, но не могла сосредоточиться, чтобы вникнуть хоть в одно из многочисленных объявлений и запретов, напечатанных на двух языках.

— Ой, кто это? — Лариса вздрогнула и попыталась освободиться от державших ее сзади за голову чьих-то рук.

— Здравствуй, Лариска. — Галя повернула ее к себе, стиснула в объятиях. — Пошли в кино, показывают «Девушку моей мечты». — Лариса только сейчас заметила, что находится около кинотеатра. Недавно оккупанты стали там крутить фильмы. У входа топтались немногочисленные зрители в ожидании сеанса.

— Что ты! Какое кино! Не могу. Ты же знаешь, что дома у меня куча дел.

— Тогда я тебя провожу. — Они прошли мимо входа в парк, пересекли площадь и свернули в боковую улицу, что вела к их школе. От школы остались только закопченные стены. Все сгорело, потолок обвалился. При наступлении фашисты разбомбили и подожгли старинное здание, а в сквере устроили кладбище для своих солдат. За забором, между деревьями, торчали ровные ряды крестов.

— Пойдем отсюда, — сказала Лариса, — не могу спокойно смотреть… — Девушки ускорили шаг и свернули за угол.

— С тобой хочет встретиться один парень, — неожиданно сказала Галя.

— Какой еще парень?

— Обожди. Ты его должна знать: он учился в нашей школе. Иван Очерет, интересный такой.

— Ну и что? Я-то ему зачем?

— Ему нужно помочь, прописать и все прочее.

— А почему он не в армии? Откуда он взялся?

— Что ты сегодня такая? Что да откуда?

— Но ты ж не договариваешь, темнишь что-то. — Некоторое время они шли молча. — Не обижайся, Галка, у меня сегодня был тяжелый день. Говори, что там у тебя.

Галя посмотрела по сторонам и, хотя никого поблизости не было, перешла на шепот:

— Этого никто не должен знать, кроме нас. Он в армии. Недавно прибыл сюда с заданием. Парашютист, десантник, понимаешь? В их группе было пять человек, но один погиб, парашют не раскрылся, двоих — девушку-радистку и парня — схватили полицаи. Командир группы скрывается в лесу, а Очерет сейчас у кого-то в городе.

— Ты его хорошо знаешь? Веришь ему?

— Конечно! Стала бы я просить за первого встречного.

— Надеюсь, ты хоть понимаешь, что это значит и что это не так просто сделать?

— Все я понимаю, и тебя хотела просить, чтобы ты была осторожна, — вздохнула Галя. — Но это нужно. — Лариса тоже задумалась.

— А что он собирается делать в городе, если не секрет?

— У них есть рация, спрятали в лесу. Вот все, что я знаю. Он очень просил помочь, и я ему верю.

— Тогда так. Со мной ему встречаться не за чем. Пусть, передаст через тебя свой документ или что там у него. И того, что там, в лесу. Подумаем, может быть, удастся что-нибудь сделать.

Они так увлеклись, что не заметили, как подошли к дому Ларисы, и Галя, чтобы успеть до комендантского часа, заторопилась. В этот вечер она не попала на фильм «Девушка моей мечты».


Павел Данилович выглядел старше своих тридцати двух лет. Даже в мирное время, а сейчас в крестьянском тулупе и шапке-ушанке, да еще с бородой и усами, правда, аккуратно подстриженными, мог сойти за мужика весьма почтенного возраста. Выше среднего роста, худощавый, с глубоко посаженными глазами и мохнатыми бровями, немногословный, он производил впечатление человека сухого и строгого. На самом же деле был он мягким, добродушным и открытым для людей.

Восемь лет назад Павел Данилович окончил исторический факультет университета и три года преподавал историю в средней школе, той самой, что стояла сейчас в развалинах с обрушившимися потолками, затем его перевели на преподавательскую работу в институт. Вскоре, а точнее в тридцать девятом, в связи с осложнением обстановки призвали его в армию, дали в петлицы по «шпале», звезду на рукав и присвоили воинское звание «старший политрук». А в начале декабря он прибыл на Карельский перешеек в качестве замполита батальона пограничников и сразу же — в дело, позже принимал самое непосредственное участие в прорыве «линии Маннергейма», где был тяжело ранен. Возвратился домой после госпиталя летом сорокового с пустым рукавом и орденом Красного Знамени. В институте начались каникулы, нашлась для фронтовика-орденоносца семейная путевка, и он с женой и сынишкой провел месяц в Сочи, на берегу Черного моря.

В сентябре начались занятия, и Павел Данилович с головой ушел в институтские дела. Избрали его членом партбюро института. В делах и заботах пролетел предвоенный год. Приближавшиеся каникулы на семейном совете единогласно решили провести у матери Павла Даниловича, бабушки Ани, в родных Мацковцах, большом старинном селе, раскинувшемся под горой на берегу Сулы. Но каникулы упредила война…

В начале июля Павла Даниловича вызвали в райком партии.

— Павел Данилович, — сказал секретарь райкома, — мы тут посоветовались и решили предложить тебе одно дело.

— Ну что ж, любое дело, товарищ секретарь, для меня подходит, только было бы оно связано с тем, чтобы активно участвовать в борьбе с фашистами, — ответил в тон секретарю Павел Данилович, смекнув сразу, о чем идет речь. Секретарь посмотрел внимательно и продолжал:

— А ты не поспишай поперед батька… Знаю, что тебе любое дело по плечу, но, сам понимаешь…

— Рука? Так, значит, на пенсию, на печку. Не пойдет! Официально заявляю, товарищ секретарь, только активное, подчеркиваю, активное участие и не меньше. — Сказано это было в спокойном тоне, и постороннему человеку могло бы показаться в этом тоне немалая порция юмора. Павел Данилович и секретарь давно знали и понимали друг друга с полуслова. — Прошу на пустой рукав не обращать внимания. Я уже наловчился орудовать одной, так что вполне годен к строевой.

— Ну к строевой — не к строевой, но к боевой работе, надеюсь, подойдешь, — улыбнулся секретарь. — Предлагается тебе, мой дорогой товарищ, зайти сейчас же в районо, получить назначение и отправиться к новому месту работы учительствовать. В самое отдаленное наше село по имени Пески.

— То есть как? Какие Пески?

— Учителем в начальных классах, ну там во втором, третьем, четвертом, в крайнем случае, поскольку в первом ты можешь и не справиться. — Секретарь говорил резковато, но глаза улыбались, выдавали. — Супруга, она у тебя, кажется, математик, может преподавать математику в старших классах. Там у них семилетка, насколько я помню.

Павел Данилович засомневался, шутка это или, может быть, провинился в чем, да не знает еще. Но так вроде не бывает. Обычно говорят, в чем провинность, наказывают, если нужно, а потом уже понижение следует. А тут тебе сразу с места в карьер, в Пески. По началу разговора вроде бы речь шла о деле, связанном с войной, а тут такой оборот.

— Еще не дошло? — продолжал секретарь. — Потерпи немного, дойдет. Так вот, сразу же по прибытии в село, в ближайшее время, за неделю, максимум две вместе с председателями колхоза и сельсовета и секретарем партгруппы создать базу в соседнем лесу на случай чрезвычайных обстоятельств и сколотить ядро будущего партизанского отряда. Привлечь к этому делу только актив, только проверенных и надежных. Работать по ночам. Быть в готовности бить врага, если он появится в нашем районе. Комиссаром отряда назначаешься ты. Командира подберем позже. Оружие дадим. Ну как сейчас, все понятно?

— Да что вы, товарищ секретарь, — Павел Данилович даже привстал от волнения, — разве это можно, чтобы враг сюда пришел?

— На всякий случай, на случай чрезвычайных обстоятельств, — строго сказал секретарь. — Конечно, я давно воевал, еще в гражданскую, но говорят умные люди, на войне всякое бывает, иногда и отступать приходится. Надо быть готовым ко всему. Вот такое тебе будет задание, Павел Данилович.

— Понятно, понятно.

— Это приказ партии. К исполнению приступить немедленно. — Секретарь райкома вышел из-за стола, крепко пожал руку Павлу Даниловичу и пожелал успехов. Павел Данилович по-военному сказал «есть» и отправился за новым назначением.

В самом деле, в армии с одной рукой ему делать нечего. Да его просто не возьмут в армию. А воевать с фашистами он должен? Должен, даже обязан. Ну, если война скоро кончится и врага сюда не допустят, а разобьют там, откуда он пришел, тем лучше. Он снова вернется в институт. Чем больше он думал о разговоре с секретарем райкома партии, тем больше предложенный ему вариант нравился. «Да, пожалуй, лучшего и не придумать», — сказал про себя Павел Данилович и вошел в здание районо.

Лариса встретила Павла Даниловича случайно. В тот день она возвращалась с Ивановских хуторов, сделала небольшой крюк и зашла в Пески. Так просто, на всякий случай. Пока все ее походы по селам ничего не дали, и она уже начала было терять надежду на удачу. Такое дело. Исходных данных почти никаких, только слухи, что где-то в этих местах есть партизаны. Расспрашивать каждого встречного не станешь. Даже со знакомыми нужно быть осторожной. А как узнать? Кого спросить? С кем посоветоваться? И тут Павел Данилович, бывший преподаватель института! Она его хорошо знала, верила ему, и даже, если он не имел связи с партизанами, с ним можно было просто посоветоваться. Она приметила его у керосиновой лавки. В начале, конечно, не признала, потом ее внимание привлек пустой рукав. «Почему он здесь и как сюда попал? — подумала она. — А, может быть, не он? Борода, усы, тулуп, валенки… Но его рост, глаза, мохнатые брови, а главное, нет руки…» Когда он направился в одну из улиц, Лариса пошла за ним и затем окликнула:

— Павел Данилович, это вы?

Мужчина оглянулся и, остановившись, пристально посмотрел на Ларису. Она подошла, поздоровалась.

— Здравствуйте, — улыбнулся Павел Данилович. — Вас не узнать, я думал, вы из наших, местных.

— Как я рада, Павел Данилович, что вас встретила, вы даже представить не можете.

— Что так? Мне показалось ваше лицо знакомым, но шаль и сапоги сделали вас просто неузнаваемой.

— Вы меня-то, по-видимому, не очень и помните. Подумаешь, студентка первого курса. Другое дело — вы. Вас все знали.

— Постойте, сейчас вспомню вашу фамилию. Яринина, правильно? — Лариса кивнула. — Ну вот видите? Я тоже рад встрече. Как вы тут оказались?

— Да вот хожу по селам, меняю на продукты. — Лариса указала на кошелку.

— A-а, понял. Да, время. Прошло всего несколько месяцев, а, кажется, годы. Все так изменилось. Что ж мы стоим? Пойдемся ко мне, погреетесь. Я тут недалеко живу, а то, я вижу, вы совсем закоченели в своем пальтишке. — Он взял левой рукой кошелку, и они пошли вдоль улицы. Правый рукав у него все время относило ветром в сторону.

— А вы тут у родных, наверное? — несмело спросила Лариса.

— Нет, я тут учительствую в школе. Пришлось. Кормиться нужно чем-то. Откровенно сказать, какое сейчас учительствование? Слезы. В школе сейчас только начальные классы, а скоро, наверное, вообще закроют. Вот мы и пришли. Только вы уж строго не судите мое одинокое жилище. У меня все тут по-холостяцки.

Комната, которую занимал Павел Данилович при школе, оказалась уютной и, главное для Ларисы, теплой.

— Ну что вы, Павел Данилович, у вас тут такой порядок. А тепленько как! — воскликнула обрадованно Лариса и прислонила руки к печке. — А семья ваша в городе?

— Один я тут, жена с сынишкой эвакуировались. Вы, раздевайтесь. Простите, я не помню вашего имени.

Лариса назвалась.

— Садитесь сюда, Лариса, к печке, отогревайтесь. У меня тепло, дрова есть, а не будет, — нарубим, лес рядом.

Лариса сняла пальто, большой платок и села на предложенный ей стул у печки. Павел Данилович сел у стола. Паузу нарушила Лариса:

— Вы бывали у нас на комсомольских собраниях, выступали.

— Помню. Даже запомнилось ваше одно выступление, когда вы критиковали ректорат института за плохой порядок в студенческом общежитии. Помню вас и по институтской самодеятельности. — Павел Данилович улыбнулся. — У вас кто-нибудь из родственников проживает в этих краях?

— Да… нет… Ходила по хуторам, потом, думаю, дай зайду и в Пески, может, что-нибудь выменяю.

— Да, война, — задумчиво промолвил Павел Данилович. — Добирается она до самых отдаленных уголков. Скоро и в селах будет нечего есть. Оккупанты все забирают под метелку, грабят среди бела дня. — Павел Данилович встал. — Вы, Лариса, грейтесь и рассказывайте о новостях в городе, а я тут этим временем по хозяйству похлопочу. Тоже утром как ушел, так до сих пор не завтракал.

— Обо мне не беспокойтесь, Павел Данилович, я чай пила у тетки.

— Ладно, ладно. Хоть чаем-то я вас должен угостить. — Он лукаво из-под бровей взглянул на нее. — А уж потом поговорим…


Солнце уже склонилось к опушке леса, когда Лариса заторопилась домой. Павел Данилович провожал ее до развилки дорог, что километрах в трех от деревни.

— Смелая вы, Лариса, — сказал он, улыбаясь и пожимая ей руку на прощанье, — одна ходите по деревням в такое время. Не боитесь?

— А что делать, Павел Данилович, бывает страшно, конечно, но если нужно… Нам сейчас просто необходима связь с партизанами, поэтому вот уже третье воскресенье подряд хожу по району.

— Что умеете преодолевать страх, это хорошо, но все же лучше одна не ходите. Ну, в общем договорились. В следующее воскресенье, в десять утра, у развалин кирпичного завода. Там все и решим. Больше ходить никуда не нужно. На всякий случай, для посторонних, я ваш родственник, дальний, но родственник.

— Спасибо, Павел Данилович. Когда я вас увидела, то почему-то сразу подумала, что вы мне поможете. Хотела вас спросить. Конечно, это не мое дело. Вам не опасно оставаться в селе?

— Ничего. Я временно тут. Скоро уйду в другое место. Ну идите, Лариса, а то солнце совсем низко, скоро стемнеет, а путь у вас не так близок.

Возвращаясь домой на этот раз, Лариса, как ей казалось, не шла, а летела. От радости она пела про себя и иногда пускалась бежать вприпрыжку. Путь показался ей уже не таким длинным и утомительным. Она и не заметила, как добралась до города.

4. Об этом никто не должен знать

Неделя прошла в заботах. Рано утром она бежала на работу, до вечера там скрипела пером или стучала на разболтанной машинке, бегала с какой-нибудь паршивой бумажкой по кабинетам своих начальников, а вечером спешила домой, где ее тоже ждала тьма всяких дел. Мать по-прежнему болела, не выходила из дому, и их немудреное хозяйство лежало на Ларисе. Жизнь была беспросветной, и никакой надежды на улучшение в ближайшем будущем не просматривалось. Повседневными помыслами были кусок хлеба или десяток картофелин, тревога, что в скором времени и того достать будет невозможно. В кутерьме всех этих дел и забот постепенно потускнело первое впечатление от встречи с Павлом Даниловичем. Ей просто думать об этом было некогда. И поделиться ни с кем она не могла: Павел Данилович просил об их разговоре пока никому не говорить, даже подругам и Аркадию, несмотря на то, что Аркадий был инициатором поиска такой встречи. Да и случай сам по себе не казался ей особенно знаменательным. Во всяком случае, пока. Ну встретила своего институтского преподавателя в Песках, поговорила с ним, посоветовалась, спросила о партизанах. Он ничего определенного не сказал, попросил прийти к кирпичному заводу в следующее воскресенье, никому об этом ни слова и больше не искать партизан. Ну и что? Почему бы с ним не поговорить и не посоветоваться по такому важному делу? О том, что она поступила правильно, сомнений не было. Он с пониманием отнесся, даже, как ей показалось, про себя похвалил и намекнул на что-то. Это еще ни о чем не говорило. Может быть, за это время он сам придумает что-нибудь, поговорит с кем надо и посоветует ей, как поступать в дальнейшем. Человек он бывалый, был уже на войне, во всяком случае, больше разбирается в таких делах, чем они.

Более того, она считала, что, если бы даже кто видел их вместе или каким-либо образом узнал об этом, то ничего бы не случилось. Встретилась со знакомым человеком, поговорили, ничего страшного. Но поскольку он хочет держать это в тайне, пусть будет так.

Все это мутилось где-то на донышке сознания и не всплывало на поверхность всю неделю. Но когда поздно вечером в субботу, закончив домашние дела, она вспомнила о завтрашней встрече, сердце легонько сжалось. Перед войной она увлекалась книгами о революционерах и подпольщиках, об их тайных встречах, явках, нелегальных собраниях, но как-то глубоко не задумывалась над тем, что этих людей на каждом шагу подстерегала опасность, что каждый их шаг был связан с риском, да и немалым. Нет, понимать, конечно, она понимала, но прочувствовать так, как если бы на месте этих людей была она, не могла. То ли не хватало воображения, то ли жизненного опыта. Всякий раз она глубоко переживала за героев полюбившихся книг, хотела, чтобы на их след не напали всякие там шпики и филеры, и когда подпольщик попадал в лапы жандармов, то желала ему всем сердцем мужества, душевных сил и скорейшего избавления от неволи. И все же это представлялось несколько абстрактным, отдаленным от ее жизни, и все это было в прошлом. А сейчас ей предстояло идти на встречу, о которой никому не следовало знать. Значит, это было тайной, связанной с опасностью, потому что в городе фашисты, враги, своей жестокостью и коварством не уступавшие тем жандармам и полицейским, которых она знала только по книгам.

Не спалось. Лариса достала из шкафа потрепанный томик «Пана Халявского». Она любила эту книгу, и всегда, когда было грустно, читала ее, забывала о настоящем, переносясь в давние времена, и потихоньку оттаивала, даже смеялась. На этот раз книга не помогла. Читать расхотелось, и она, раздевшись и потушив лампу, легла в постель. С одной стороны, это даже интересно заниматься таким делом, и поскольку старший товарищ доверяет ей тайну, то такое дело нужное и почетное. С другой, если об этом кто-то узнает, дойдет до оккупантов? Начнет разматываться клубочек, докопаются, что папа был комиссаром, что тогда? Что будет с мамой, с ней? Она пыталась уснуть, думать о другом — не получалось. Странно, она как-то ни о чем таком никогда не задумывалась. А ведь началось-то все раньше! А госпиталь? А помощь военнопленным и совсем недавно — этим двоим, парашютистам? Тоже не шуточки. Что ж об этом думать? Разве по-другому она могла бы поступить? В самом деле, она и ее подруги еще в начале войны просились на фронт, а, когда попали в оккупацию, все время, думали о том, что с фашистами надо бороться. Вот только не знали, как, просто делали то, что велела совесть, чаще то, что преподносил случай. А тут наверняка может идти речь о настоящем, серьезном деле, так что же долго раздумывать и волноваться.

В который раз возвращалась к разговору с Павлом Даниловичем. Она тогда сказала ему, что связь с партизанами нужна не ей, об этом просил один охранник, ее школьный товарищ Аркадий, которому она доверяет, ну а там, может быть, и она с подругами пригодится. Павел Данилович долго расспрашивал о ее подругах, об Аркадии и о тех, с кем Аркадий работает в охране…

…Ларисе показалось, что она проспала. Соскочив с кровати, побежала на кухню, где висели старые ходики. Было начало восьмого, и, хотя до назначенного времени оставалось больше двух часов, она начала собираться. Когда оделась и взяла в руки кошелку, которую приготовила с вечера, на кухню, шаркая шлепанцами, вошла мать.

— Куда ты, доченька? Вроде не собиралась сегодня? Да и менять уже нечего.

— Пойду в Пески. Мне там кое-что обещали, — не вдаваясь в подробности, она обняла мать.

До кирпичного ходу — полчаса — минут сорок, но Лариса имела в запасе целых два часа. Просто походить по городу, зайти на рынок, посмотреть, не увязался ли кто следом.

В жизни, как на долгой ниве — всякое случается. Бывает, представляется человеку дело очень сложным или препятствие непреодолимым, а на поверку окажется: не так страшен черт, как его малюют. Бывает и наоборот. Не всякая прямая — ближайший путь к цели.

Выйдя за калитку, Лариса сразу же внутренне напряглась. С первых шагов ей казалось, что встречные обращают на нее внимание, а некоторые даже смотрят как-то необычно, подозрительно. Был конец февраля. Снег почти сошел, но по утрам мороз схватывал землю, и под ногами звонко потрескивал ледок. Она прошла улицу Драгоманова, мимо запущенного, никому не нужного теперь стадиона, пустынного парка, пересекла центральную площадь, заглянула в аптеку и, потолкавшись на рынке, переулками направилась к кирпичному. Времени оставалось в обрез, пришлось ускорить шаг. Хотя кругом было глухо и пустынно, волнение не спадало, и голова непроизвольно поворачивалась то в одну, то в другую сторону. Все время тянуло оглянуться назад: не идет ли кто следом. Пыталась успокоить себя, убедить, что ничего особенного не происходит, она просто спешит в Пески достать что-нибудь из продуктов, как ходила уже до этого не раз, тем более дорога туда идет мимо кирпичного завода. Появление в этом месте легко объяснимо. Но все равно ее тянет оглянуться, и она вздрагивает при каждом шорохе. Места ей хорошо знакомы. Они тут осенью перевязывали раненых, а позже провожали ребят, уходивших к своим. Кругом следы разрушений, запустение, непролазная грязь. Она выбрала место, где посуше, пошла вдоль высокого длинного забора. А что делать, если никто не явится к ней на встречу, идти дальше, в село, или возвращаться обратно? На дороге появился Павел Данилович: она узнала его по пустому рукаву пальто. И сразу отлегло от сердца. Он тепло поздоровался, спросил, как добралась. Откуда-то, из-за забора, появился молодой парень, Лариса даже вздрогнула.

— Знакомьтесь, это Коля, — сказал Павел Данилович.

Коля сказал:

— О вас мне Павел Данилович рассказывал, о себе я расскажу потом, а поэтому можно сразу приступить к деловой части разговора, если не возражаете.

— Вы, Лариса, не обижайтесь на него, он у нас всегда такой деловой, — пошутил Павел Данилович.

— У тебя шея не болит, Лариса? — не приняв шутки и перейдя на «ты», спросил Коля.

— Нет. А что?

— Да нет, ничего. Ты так часто оглядывалась по сторонам, когда шла сюда, что я подумал…

Лариса смутилась и промолчала. Павел Данилович постарался сгладить возникшую неловкость:

— Ладно тебе придираться. Пойдем вон туда, под навес, там и поговорим обо всем.

Они отыскали укромное местечко, сели на сложенные под навесом доски и долго беседовали. День выдался ясный и тихий. Поднявшееся из-за деревьев солнце пригревало по-весеннему. Вокруг оттаявших луж оживленно хлопотали воробьи.

Вначале Ларисе была не совсем понятна ее роль. Аркадий и его товарищи попросили ее установить связь с партизанами, а из разговора стала улавливать, что в этом деле пока она будет играть чуть ли не главную роль, об этом прямо и спросила. Но Павел Данилович, не придав значения ее вопросу, сказал:

— Понимаете вы правильно, Лариса. Встречаться пока будете с Колей. Где и когда, он вам объяснил. И насчет тайника на крайний случай — тоже. Все запомнили? — Лариса кивнула. — Главное, соблюдать в точности все правила игры. Никакой самодеятельности. Теперь о вашем приятеле. Аркадий пусть остается на своем месте до особого распоряжения. Осторожно, не торопясь, подбирает себе помощников. Так ему и передайте. И тоже без указаний пусть ничего не предпринимает. Мы о нем не забудем.

— Каждому овощу свое время, — заметил Коля.

— Вот именно.

— Теперь, Павел Данилович, о бежавших из лагеря военнопленных. Как быть с ними? — Лариса рассказывала о них Павлу Даниловичу прошлый раз, но сейчас он интересовался каждым в отдельности, расспрашивал, кем был до войны, как и где попал в плен, чем занимается сейчас. Договорились так. В среду, как стемнеет, направить их по одному ко второму разъезду, к дому путевого обходчика. Это в шести-семи километрах от города. Там их будет ожидать партизанский связной. Павел Данилович дал пароль и отзыв, предупредил об осторожности и предложил поручить это Гале Белоус.

— Почему Галя, а не я? — удивилась Лариса.

— Вы же рассказывали мне, что она у вас расторопная, боевая девушка.

— Все на себя не бери, а то надорвешься.

— Верно, Коля. Вы ей объясните как следует. Сами-то вы знаете, где этот разъезд?

— Знаю, и Галя знает.

— Ну вот и хорошо. Пусть Галя займется этим делом. А теперь, Коля, давай свои гостинцы, доставай.

Коля достал из-под фуфайки несколько газет и листовок. Павел Данилович подержал в руках, как бы определяя их на вес, протянул их Ларисе и сказал:

— Это вам особое поручение. Дела у нас все серьезные, но это особой важности. Листовок мало, их нужно будет размножить. На первый случай немного, но так, чтобы они появились во всех концах города. Если у кого из верных людей есть машинка — можно напечатать, если нет, то от руки, и расклеить по городу. Ни в коем случае не печатать на своей машинке в горуправе и не пишите сами. Ваш почерк знают. Уяснили?

— Уяснила.

— Ну вот. Газеты свежие, недавно нам самолет сбросил. Почитайте и передайте другим.

— А наклеить можно, ну хотя бы на афишную тумбу?

— Можно наклеить. Но осторожность и еще раз осторожность.

Когда прощались, Коля сказал:

— Не обижайся, что газет и листовок маловато. Разбогатеем, подбросим еще. Ну бувай и не скучай.

Лариса уходила первой. Мужчины проводили ее до ворот завода, вернее, до того места, где до войны были ворота. Ворота лежали в стороне, отброшенные взрывом: недалеко зияла наполненная талой водой огромная воронка.

Думая о поручениях, Лариса тогда еще не понимала как следует, да и не могла полностью понять, почему так упорно и настойчиво Павел Данилович предупреждал ее об осторожности и просил не заниматься самодеятельностью в этих делах. Даже, прощаясь, держа ее руку в своей крупной теплой ладони, сказал: «Не посчитайте, пожалуйста, за назойливость, но очень прошу вас быть предельно осторожной. Соблюдайте все аккуратно, как договорились. На рожон не лезьте. Это относится и к тем товарищам, с кем вы будете работать. Помните всегда и везде, что враг силен, не глуп, коварен. Борьба нашему народу предстоит длительная и жестокая. Многим из нас не придется увидеть ее конца, дожить до победы. А победа будет, обязательно будет за нами, Лариса». Всю глубину смысла этих слов Лариса постигла позже. А тогда она грешным делом подумала, что Павел Данилович просто считает ее девчонкой и не совсем уверен в том, что она может справиться. Не знала Лариса в тот день и того, что видит она этого человека в последний раз и что наступит момент в ее жизни, когда он будет ей очень нужен.


Не заходя домой, Лариса отправилась к Аркадию в общежитие. По дороге она снова зашла на рынок, где царило в это время обычное оживление. Спрос явно превышал предложение. Торговля шла старым поношенным тряпьем да тем немногим из продуктов, что еще не успели забрать оккупанты. Хотя на Ярмарковой площади стояла непролазная грязь, смешанная с мусором и конским навозом, Лариса прошла вдоль рядов туда и обратно, для вида останавливаясь и спрашивая, что почем. Удостоверившись, что на нее никто не обращает внимания, хотя тут месили грязь и военные патрули, и местные полицаи с повязками, и всякие подозрительные типы, она покинула рынок. На всякий случай зашла еще в аптеку, что рядом, на углу, купила лекарства для мамы. О том, что она пойдет в общежитие охранников, она решила еще по дороге сюда. То, что кто-то может истолковать это по-своему, она отбросила. Дело есть дело, ради него можно поступиться кое-чем. Беспокоило одно, чтобы Аркадий был на месте. Домой нести листовки и газеты она не хотела, да и Павел Данилович ей не советовал этого делать, а подходящего места для того, чтобы спрятать их, у нее не было. Когда она спросила, как ей поступить вначале с этим опасным грузом, Павел Данилович сказал:

— Как вы сами думаете? Домой нести это не следует.

— А если к Аркадию, в общежитие?

— Опять этот Аркадий! — Он задумался: — Ну что ж, если вы так уверены в нем, можно к нему, но чтобы никто не заметил, и предупредите его.

— Потом он поможет и расклеить их в центре, — настаивала Лариса на своем, — а мы размножим и расклеим на окраинах и в районе железнодорожной станции.

— Ну хорошо. Вам виднее, — согласился Павел Данилович.

На стук в дверь вышел охранник, с которым Аркадий знакомил ее недели две тому назад. Она еще запомнила его имя: Степан, по словам Аркадия, неплохой парень. Степан понимающе улыбнулся и пригласил войти:

— Аркадий Анатольевич, к вам гостья, принимайте, а я тут пройдусь, — сказал он и начал одеваться.

Аркадий не мог скрыть радости и в то же время растерянности: зная Ларису, он явно не ожидал увидеть ее у себя в общежитии. Он стоял у зеркала с бритвой и намыленной щекой и первый момент не знал, что ему делать.

— Ну что смотришь, не ожидал? — спросила Лариса деланно бодрым голосом, чтобы разрядить обстановку неловкости. Аркадий бросил бритву, схватил табуретку, обмахнул ее полотенцем, которое висело у него на шее, и поставил около своей кровати.

— Проходи, садись.

— Я сниму пальто, а то у вас тут жарко, как в бане.

— Да-да, конечно. — Он помог Ларисе раздеться и, вешая пальто на вешалку, так посмотрел на Степана, что тот молча накинул на плечи шинель и, схватив шапку, быстро скрылся за дверью.

Лариса села на табуретку, огляделась. Небольшая комната: две железные кровати, около кроватей — тумбочки, зеркало, умывальник, шкаф. Чувствуется холостяцкий порядок. Аркадий, заметив, что Лариса рассматривает их жилище, сказал:

— У нас в общежитии две комнаты. В этой я с помощником, остальные — рядом, в большой. Сейчас никого нет. Кто в наряде, а кто ушел в город. Кстати, Степану можно доверять, неплохой парень, наш.

— Ты уже говорил о нем. Я знаю, что вы тут все неплохие парни, но я не за характеристиками на вас пришла.

Аркадий подобрался и с обидой в голосе заметил:

— Опять за свое? Кто советовал идти сюда, а сейчас?.. Знаю, что так бы просто не зашла. — Он поднялся, посмотрел в окно, потом вышел за дверь, на лестничную площадку, возвратился и сел на кровать. — Все в порядке.

Лариса поставила кошелку на кровать и открыла тряпье.

Аркадий не поверил своим глазам:

— Вот это да! Где ты взяла все это?

— Вопросы потом.

Они говорили шепотом.

— Есть, товарищ командир. Ну а что с этим делать, можно узнать?

— Можно. За тем и пришла. Все это я оставлю у тебя. Себе возьму пару листовок, ну и одну или две газеты. Листовки нужно расклеить в центре и тут поблизости. Газеты дать почитать, кому можно, и тоже расклеить. Конечно, когда стемнеет и очень осторожно. В случае чего — нашел, короче, как объяснить, сам знаешь, не маленький.

— А лучше — никак. Когда реализовать товар?

— До среды нельзя. Давай одновременно с нами, в ночь на пятницу.

— Та-ак. Это дело, конечно, — Аркадий обрадованно потер руки. — А почему до среды нельзя, тоже секрет?

— Торопиться с этим не советуют. Надо размножить и одновременно расклеить во всех частях города. Особенно около станции и «Коммунара». — Она не сказала, что на среду намечена отправка бежавших военнопленных к партизанам, но про себя решила — не стоит до этого времени будоражить оккупантов.

— Ну ладно. Ты таишься и не все говоришь. Это понять можно. Но вот что я тебе скажу. — Он умолк. В его голосе Лариса снова почувствовала горечь и беспокойство. — Мне кажется, ты много на себя берешь, и это может кончиться плохо.

Лариса с удивлением повернулась к нему:

— То есть? Ты ведь сам меня об этом просил.

— Я просил помочь разузнать, найти кого-нибудь подходящего для такого дела, а ты сама… Ходишь с такими вещами по городу, встречаешься с кем-то… Или ты думаешь, если работаешь в управе, так тебе все можно? И никто не посмеет заглянуть в твою корзину? Меня предупреждаешь об осторожности, а сама…

— Ну ладно, ладно тебе, Аркаша, «сама», «сама»… Я только раз, и тут недалеко. Больше не буду. — Она погладила его по плечу. Аркадий посмотрел ей в глаза:

— Эх ты, ничего ты не понимаешь. Давай все сюда. — Он приподнял постель и вложил вовнутрь листовки, газеты завернул в нижнюю рубашку и сунул под матрац. Заправив кровать, отошел к окну. Лариса смотрела на него, не понимая:

— Погоди, ты все забрал и нам, то есть мне, ничего не оставил. Я же сказала…

Не оборачиваясь, он ответил:

— Да слышал я, что ты сказала. Пусть все у меня. Вечером я занесу тебе твои две листовки и газету. И больше чтоб не смела разгуливать по городу с этим, поняла?

— Угу. А ты по какому такому праву на меня голос повышаешь? — полушутя спросила она.

— Знаю, по какому. — Он снова сел на кровать и взял Ларису за руку. — Ты не обижайся, Лара. Но я не могу. Лучше давай я буду все делать, а ты командуй. Со мной ничего не случится — это уже проверено на практике. А если с тобой что-нибудь…

— И со мной ничего не случится до самой смерти.

— Ты все шутишь. — Он достал папиросу, но закуривать не стал. — Слушай, а как все же со мной будет и с моими хлопцами? Ты что-то темнишь.

— Не волнуйся, всему свое время. Работать и находиться на месте до особого распоряжения.

— Долго?

— Не знаю.

— Ну что ж, подождем — посмотрим. Да, вот еще что. Вы там будете размножать и расклеивать. Ты хоть понимаешь, что тебе переписывать листовки нельзя, твой почерк знают.

— Спасибо, что подсказал, а то я сама бы не додумалась.

— Додумалась, так не делай. Потом предупреди как следует своих подружек, чтоб язык держали крепче за зубами. А то особенно у этой Белоус он длинный.

— Не надо, Аркаша, так. Все будет в ажуре.


В понедельник после работы Лариса навестила Галю Белоус. Всю ночь Галя и Леся трудились, что называется, в поте лица — переписывали листовки, а на следующий день носились по городу, предупреждая бывших военнопленных о том, что вечером в среду на втором разъезде, в доме путевого обходчика, их будет ожидать верный человек из леса.

В пятницу город был переполнен слухами. Одни говорили, что в окрестных селах и особенно в Огарьском лесу появились партизаны и по всему району расклеили листовки, в которых предупреждают оккупантов, чтобы они убирались по добру по здорову, а иначе их скоро всех уничтожат. Потом в листовках и газетах написано, что под Москвой фашистов разбили и гонят на запад, скоро освободят Киев и другие города. Другие возражали, утверждая, что это дело рук не партизан, а парашютистов-десантников, которые побывали на днях в городе и округе с целью разведать, много ли тут войск и имеются ли укрепления. По всему видно, что скоро будет большое наступление по всему фронту и в город придет Красная Армия.

Весь город говорил о появившихся листовках, слух об этом вскоре достиг отдаленных сел.

В горуправе с утра начальство носилось как угорелое, остальные, разойдясь по своим углам, шушукались и озирались по сторонам, ожидая, что будет дальше. Бургомистр Жердяевский закрылся в своем кабинете и никого не принимал. Его верный страж, личный секретарь Маргарита Витольдовна, стояла насмерть, оберегая покой обожаемого ею Германа Милославовича. Спустя какое-то время в тишине приемной звякнул звонок, и Маргарита Витольдовна шмыгнула в дверь кабинета Жердяевского. Вскоре она оттуда выскочила, и к бургомистру заторопились, обгоняя друг друга, секретарь горуправы, заведующий паспортным столом и прочие приближенные к «отцу города» лица. Они бесшумно вошли, застыли у дверей и стояли молча, переминаясь с ноги на ногу. Ждали указаний и, конечно же, видели, что шеф не в духе. Еще бы! Надо же такому случиться. Кто бы подумал?

Жердяевский ходил по кабинету из угла в угол, не обращая никакого внимания на вошедших. Ноги он переставлял, как ходули, не сгибая, то ли по причине старости, то ли по старой привычке гвардейского офицера армии его императорского высочества, левую руку держал за спиной, правой зажимая жиденькую бороденку и при этом старался сохранить былую выправку. Он приблизился к массивному столу, остановился и тупо уставился на бумажку, лежащую на краю стола, затем повернулся к застывшим у дверей и, глядя поверх их голов, голосом старого провинциального артиста произнес:

— Господа! Как же это вы… м-м… как же это мы с вами, господа, допустили такое э… безобразие во вверенном нам городе? — Он взял двумя пальцами со стола бумажку, поднял ее на уровень своих близоруких глаз и выкрикнул на визгливой ноте, переходящей в шипение: — Нам германское командование, сам фюрер оказал такую честь! А мы? Как мы оправдываем такое высокое доверие? Как? Я вас спрашиваю, господа!

— Но позвольте, господин бургомистр, Герман Милославович, но позвольте… — попытался оправдаться завканцелярией. — Мы-то здесь при чем?

— То есть? Как это мы здесь при чем? — взвизгнул Жердяевский. — Листовки расклеены по всему городу, по нашему городу, и мы, по-вашему, ни при чем?! — Он бросил на стол листовку, которая, соскользнув, упала на пол. На какое-то мгновение все уставились на листовку, боясь взять ее в руки. Первым нашелся Канюков. Он бросился поднимать ее, и в это время резко затрещал телефон. Все вздрогнули. Жердяевский бросился к телефону и с почтением приложил трубку к уху.

— Бургомистр Жердяевский у аппарата, — сорвавшимся голосом сказал он и замер. Его лицо еще больше налилось бледностью, бороденка заметно задрожала. — Слушаюсь, слушаюсь, господин… э… герр гауптман, — ответил он в трубку, осторожно опустил ее на рычаг и тут же обеими руками замахал: уходите, мол, мне не до вас. Приближенные лица задом попятились к выходу, протиснулись в приемную, и дверь кабинета закрылась. Жердяевский бросился к платяному шкафу, выхватил оттуда пальто, шляпу и зонтик и начал одеваться.

Гауптштурмфюрер Штрекер сидел в кресле, курил и пристально смотрел на бургомистра Жердяевского, входившего к нему в кабинет. Штрекер никогда не скрывал своего отношения к тем, кто был по должности ниже его. Этот ему был противен, хотя нужен, пока нужен, и поэтому на лице гауптштурмфюрера было выражение явной брезгливости и презрения.

Появление листовок в городе — для Штрекера крайне неприятный случай. Правда, замечено это впервые. В других местах на оккупированной территории его коллеги по работе с подобного рода неприятностями имели дело с первых дней войны. При встречах он позволял себе по этому случаю подтрунивать над некоторыми из них, младшими или равными по положению, и даже не прочь был поставить себе в заслугу, что у него в районе порядок. Более того, он тешил себя надеждой, что у него и впредь ничего подобного не будет. Во всяком случае он, Штрекер, об этом позаботится, будьте покойны. Так он полагал. А тут на тебе: листовки по всему городу, даже несколько совсем свежих газет из самой большевистской столицы. Было над чем подумать. Появление двух парашютистов можно было объяснить случайностью: они могли лететь и в другой район, сбиться с пути, заблудиться. На допросе они ничего не сказали… Все равно это чертовски неприятно. Начальство будет недовольно, не исключаются и последствия. Тут еще эта старая развалина со своей странной фамилией «Шердяевский» болтается под ногами. Ну что ж, посмотрим, что он скажет. Хорошо, хоть есть на ком отвести душу. Штрекер кивнул, разрешая войти. Жердяевский остановился и, вытянувшись по стойке смирно, принялся есть глазами начальство.

— Командование великой германской армии недовольно вами, герр бургомистр, — процедил Штрекер, не повышая голоса. — Да, да, недовольно вами и вашими служащими. Вы понимаете меня, герр Шердяевский?

— Так точно, герр гауптштурмфюрер, — выпалил осипший бургомистр и еще больше вытянулся, хотя ему было нелегко уже стоять в такой позе.

— А как же иначе? Вы что думали, я вас буду благодарить? В городе большевистские агенты, листовки, газеты, парашютисты… А ваши полицаи спят и пьянствуют. Что вы на это скажете, герр Шердяевский? — Штрекер тяжело поднялся, вышел из-за стола и подошел вплотную к бургомистру. Жердяевский развел руки в стороны, сдвинув плечами:

— Мы будем принимать меры, герр гауптштурмфюрер.

— Какие меры?! Вы даже не знаете, что делается в городе, вы этого не можете знать. — Штрекер повернулся к нему спиной и подошел к окну. — Садитесь, — неожиданно, приказал Штрекер. Жердяевский несмело прошел вперед и осторожно опустился на стул. Штрекер сел на свое место.

— Кто вам принес сегодня листовку?

— Я сам, идя в горуправу, заметил на афишной тумбе, сорвал и взял с собой. Сразу же позвонил вам. Потом принесла моя секретарша. Листовка была наклеена на стене ее дома.

— Очень хорошо! На доме секретарши бургомистра, — ехидно заметил Штрекер. — И все?

— Все.

— В том-то и дело, что все. А кто их расклеивал, вы знаете?

— Не могу знать.

— Надо знать, герр Шердяевский. Надо знать. Это приказ, мой приказ вам, приказ фюрера. Мы примем меры, но и вы, если вам не надоело быть бургомистром. Вы меня поняли?

— Понял, герр гауптштурмфюрер, — ответил Жердяевский, моргая слезящимися сквозь очки глазами, но в действительности до него еще не дошло, куда клонил Штрекер.

— Надо иметь своих людей в городе и в деревнях, надо иметь своих людей среди партизан, тогда будете знать, кто расклеивает листовки и приносит их в город. Думать надо, герр бургомистр.

— Так точно. Мы будем стараться.

— Старайтесь. А сейчас идите, герр Шердяевский, думайте, какие меры принять, чтобы это больше не повторилось.

Штрекеру не хотелось говорить с этой старой свиньей. Голова трещала. Настроение было настолько скверным, что хуже не придумаешь. Систематическое чрезмерноеупотребление спиртного пагубно влияло на его здоровье. Штрекер сам это чувствовал, но сдерживаться уже не мог. Это стало привычкой. Потом всякие неприятности по службе. Эти парашютисты, партизаны, листовки, черт бы их побрал. Кто знал, что так будет? Надеялись управиться до зимы и думали, что все пойдет по-другому. Ко всему прочему раздражало, выводило из себя то, что он не мог в полную меру пользоваться всеми прелестями жизни и теми возможностями, которые открылись для него на войне. Нет, не там, на передовой, а тут, в глубоком тылу, на его должности. Друзья приглашали девочек, для него тоже. Вначале все шло хорошо: пили, веселились. Девочки смелели… Тогда его начинала разбирать злость на себя, на друзей, на этих шлюх. Вот они разойдутся парами, а он… Бессилен… Его лицо принимало свирепое выражение, глаза загорались недобрым светом. Бывало, он выхватывал парабеллум и начинал палить в потолок, по люстре. Шум, визг, скандал. Его успокаивали, выводили, усаживая в машину и везли в неуютную холостяцкую квартиру.

От всего этого иногда в голову приходят мрачные мысли, хочется свести счеты с этим миром, но рука не поднимается, жалко себя…

После вызова Штрекера бургомистр Жердяевский собирал служащих горуправы, тряс листовкой и, заикаясь от волнения, срывающимся голосом выкрикивал и пугал присутствующих большевистскими парашютистами и партизанами, которые якобы среди бела дня ходят по городу, расклеивают листовки, а никто их не замечает и не докладывает властям.

— Германское командование очень недовольно нашей работой, господа, — в его речи проскальзывали нотки и заискивания и угрозы. — Всем, кто работает в бургомистрате, — при этом он снова тряс листовкой, — надлежит налаживать связи с населением, уши нараспашку! Обо всем подозрительном незамедлительно сообщать своим начальникам или мне лично.

Все, конечно, понимали, к чему клонит бургомистр: смотри друг за другом, за соседом, братом, сестрой, отцом, матерью и чуть что беги докладывай начальству. Ларисе хотелось рассмеяться: встать бы сейчас и крикнуть: «А вы знаете, господин бургомистр, кто все это сделал? Я! Да, да, я! Что же вы стоите? Хватайте! Я вас не боюсь!..» Можно представить себе, какое бы у него стало лицо.

5. Предложение Штрекера

Прошло недели две, в горуправе страсти постепенно улеглись. Не в том смысле, конечно, что забыли о наказе властей о доносительстве. Некоторые и раньше занимались тем, что шастали по кабинетам начальников и что-то нашептывали им. Партизан в городе никто не видел, появление листовок больше отмечено не было. И власти, казалось, успокоились.

В тот памятный для нее день Лариса возвратилась с работы позже обычного, не пришла, прибежала, запыхавшись, вся в слезах, не раздеваясь, упала на кушетку и зарыдала в подушку. Перепуганная видом дочери Мария Николаевна напрасно попыталась успокоить ее. Лариса еще сильнее заплакала. Ее бил озноб. Много, слишком много скопилось внутри у нее за все это тяжелое время: унижения и обиды, страх и отчаяние, ненависть и жажда мести… Мария Николаевна села, около дочери. Она гладила ее по голове, как в детстве, что-то успокаивающе говорила, но Лариса не в состоянии была вникнуть в смысл ее слов и только спустя какое-то время, когда уже слез не осталось и от сердца вроде бы немного отлегло, она повернулась к матери и, обхватив ее за шею и тяжело дыша, зашептала: «Мамочка милая, что с нами будет? Как мы дальше жить будем на этом свете?..»

После того первого вызова Штрекера она несколько раз видела его. По поручению своего начальства носила ему бумаги, столкнулась как-то в городе, в магазине, встретила раз или два около горуправы. Он помнил ее, здоровался, иногда осведомлялся: «Как дела, фрейлейн, как поживаете?» Она торопливо отвечала и старалась побыстрее уйти. Он не вспоминал о их первом разговоре, ее это успокаивало и потом стало казаться, что он, может быть, забыл, но она ошибалась.

К концу недели она очень уставала, возвращаясь домой, думала о том, чтобы скорее добраться, сделать самое необходимое и заснуть. Так было и на этот раз. Она забылась в своих невеселых мыслях и не слышала, как к тротуару впритык подкатил черный блестящий лимузин. Только когда резко скрипнули тормоза, она, вздрогнув, обернулась и увидела машину. Из открытой дверцы Штрекер позвал:

— Фрейлейн Лариса, идите в машину, я вас подвезу домой.

Остановившись, она растерянно оглянулась и не сразу нашлась, что сказать:

— Спасибо… но я пешком дойду, мне уже недалеко.

— Идите, идите, я жду вас, — настаивал на своем Штрекер. Он подвинулся, и Лариса покорно села рядом на заднем сиденье, шофер закрыл дверцу, и машина легко тронулась с места. Она потом долго помнила эту встречу и, вспоминая, ругала себя, что, как ей казалось, смалодушничала, согласившись сесть в машину фашиста. Но ведь и отказаться ей все равно не удалось бы. Был ли это страх или что-то Другое, но какое-то время она сидела в оцепенении. Штрекер тоже молчал. Машина, покачиваясь, легко шла по булыжной мостовой на небольшой скорости. Лариса спохватилась: она не сказала, куда ей нужно. Может быть, он знает ее адрес? Взглянув в окно, она поняла, что уже поздно говорить, они проехали нужный поворот, но все же сказала:

— Герр гауптман, извините, но мы проехали.

— Ничего. Не беспокойтесь, фрейлейн Лариса. Можно немножко прокатиться. Погода хорошая, не правда ли?

Лариса растерянно кивнула, ей ничего не оставалось, как ожидать, что будет дальше и что все это значит.

— Как дела в вашей горуправа? — у Штрекера не всегда получалось с падежами. Лариса не знала, что ответить, и пожав плечами, сказала:

— Не знаю, все хорошо, кажется. — Штрекер не среагировал на ее ответ и, с минуту помолчав, холодно бросил:

— Зайдемте ко мне, у меня есть небольшое дело к вам. — Машина остановилась, и Лариса тут только увидела, что они подъехали с обратной стороны к дому, в котором помещалась служба Штрекера. Он важно вышел из машины и, держась за ручку дверцы, обождал, пока выйдет Лариса, и пошел вперед. Шофер обогнал их и распахнул входную дверь.

В кабинете Лариса опустилась в предложенное ей глубокое кресло около журнального столика, а Штрекер достал начатую бутылку красного вина, два бокала, вазу с конфетами и разлил вино.

— Надеюсь, фрейлейн Лариса не откажется выпить хорошего вина, — он пододвинул бокал к Ларисе, сел напротив и поднял бокал: — Прозит.

— Спасибо, я не пью, герр гауптман.

— Ну что вы, после рабочего дня немножко можно. — Он сделал подобие улыбки и отпил глоток. — Тогда прошу вас кушать конфеты. Девушки любят сладкое, не правда ли? — Наступила томительная пауза, и Лариса для того, чтобы чем-нибудь занять руки, достала конфету и начала ее разворачивать. Штрекер поднялся, взял с письменного стола пачку папирос: «Фрейлейн разрешит?», закурил и, порывшись в письменном столе, вытащил листовку.

— Фрейлейн знает, что это есть? — Он положил листовку перед Ларисой. Ужасная мысль, словно молния, вспыхнула в ее мозгу: «А что, если он что-то знает?» Она стала бледнее прежнего. «Тогда все, конец».

— Не знаю, листовка, наверное, — сказала она тихо.

— Да, фрейлейн. Это значит, что в городе есть бандиты. Они, возможно, приходят сюда из леса. Они хотят делать беспорядки: убивать, поджигать дома, грабить мирных граждан. Вы еще их не знаете… — Он пристально смотрел Ларисе в глаза, пытаясь понять, какое впечатление произвели его слова. Она кивнула, хотя не могла понять, зачем он все это говорит.

— Вы есть германский служащий, мы хорошо вам платим. Вы должны помогать германскому командованию бороться с бандитами. — Его прорвало: он ходил по кабинету, жестикулировал и говорил, говорил.

Постепенно ей удалось взять себя в руки. Она спросила:

— Но чем я могу помочь?

— Вы давно живете в этом городе? Вы берите конфеты, кушайте, прошу вас.

— Давно. Я родилась здесь.

— У вас есть подруги, знакомые?

— Есть, — неуверенно сказала она, и у нее снова холодок пробежал по спине: «Почему он об этом еще спрашивает? Зачем ему?»

— Вы ходите в кино, на танцы?

— Я почти нигде не бываю.

— Это нехорошо. Молодая красивая девушка должна ходить в кино, на танцы, бывать везде, должна знакомиться с молодыми людьми.

— Но у меня больная мама…

— Это ничего. Я хочу просить вас, фрейлейн, помогать нам. Очень хочу просить, — в голосе его послышался металл.

— Но я не… — снова начала она, но запнулась.

Штрекер остановился и уставился в Ларису немигающим взглядом, пытаясь, по-видимому, понять, кто перед ним: наивная девчушка или хитрая русская из тех, кого не так легко раскусить сразу.

— Я прошу вас, фрейлейн, — сказал он медленно, — сообщать мне все, что вы узнаете, случайно или не случайно, о появлении новых людей, которых вы раньше не встречали. О всех новостях. Как там у вас? Слухах, сплетнях. Вы образованная девушка, и вы меня, конечно, понимаете, не правда ли, фрейлейн Лариса? — Чувствовалось, что этот разговор начал ему надоедать, что терпение у него может лопнуть и он выйдет из себя.

— Да, я понимаю, но я нигде не бываю…

— А вы бывайте, бывайте, фрейлейн Лариса, встречайтесь с разными людьми. Это сейчас нужно, нужно германскому командованию. Считайте, что это есть приказ. Если у вас будет что сообщить мне срочно, звоните по телефону или приходите ко мне, в любое время звоните и приходите. Вы меня поняли? Очень хорошо. Я буду вас очень благодарить, у вас будут деньги, много денег…

— Зачем…

— Ну, — сказал он, помедлив, — если вы такая… как это… бескорыстная, тем лучше. Но подумайте о своем будущем, вы еще молоды, и живут только раз. И мы подумаем, если найдем общий язык. Это много значит, если мы подумаем. Не скрою, чем-то вы мне нравитесь. До свидания.

Она не помнила, чем кончился этот кошмарный разговор, когда и как вышла от Штрекера, как добралась домой. Давно начался комендантский час, но никто ее не остановил и не спросил документов. На улицах было темно. Но было ли ей страшно — она не знала. Спотыкаясь, не видя и не слыша ничего, она вначале быстро шла, потом бежала, шепча про себя все время: «Что же это такое? Сейчас толкают на предательство, а что будет дальше? Что делать?»

Они сели на облупившуюся и потемневшую за зиму скамейку в дальнем углу сквера. За старыми развесистыми липами с набухшими почками проглядывал дом, где размещалась с зимы горуправа и подъезд, из которого только что вышла Лариса. Из окон их могли видеть. Пусть видят, пусть думают, что у них любовь, пусть завидуют. Им нужно периодически встречаться, и хорошо, что это ни у кого не вызовет никаких подозрений. Так считала Лариса. Аркадий был полностью согласен с нею, но довольствоваться только этим не мог. Лариса ему нравилась, и он не скрывал своих чувств, хотя объясняться напрямую не решался, не хватало смелости, — парень он был не робкий, но Лариса держала его на расстоянии, и он не хотел рисковать. А что, если он ей совсем не нравится и встречается она с ним только потому, что так нужно для дела, да еще, может быть, потому, что давно знают друг друга, друзья, можно сказать, со школьной скамьи? Да и время такое, что сближает, заставляет людей тянуться друг к другу. Ларису он знал неплохо, знал ее характер, и если она сказала бы «нет», то тогда все, бейся об стенку лбом — не поможет. А так все же оставалась надежда. Почти месяц они не виделись, и это было для Аркадия пыткой. Помимо переживаний, с которыми можно было как-то сладить, он понимал, что надо что-то делать, но что и как, не знал. В Тот день, когда в городе появились листовки, оккупанты всполошились и начали еще туже завинчивать гайки. Начальник полиции Моринец приказал усилить охрану объектов, и охранникам пришлось ежедневно ходить в караул. Отлучаться из расположения не разрешалось. В таких условиях самовольно уходить было рискованно.

Накал постепенно спадал, и на днях было разрешено увольнение в город. А сегодня, сменившись с караула, Аркадий прибежал в сквер. Из окна Ларисы сквер виден как на ладони. Она не может не увидеть его, а увидит — выйдет обязательно. В этом он не сомневался: это было необходимо прежде всего для дела.

— Ты что такая сегодня, случилось что? — спросил Аркадий, заглядывая Ларисе в глаза.

— Какая такая?

— Да вроде другая какая-то.

— Другая… У тебя что стряслось, целый месяц глаз не кажешь?

— Я не мог. Запретили увольнения.

— На прошлой неделе у Штрекера в гостях была. Он, оказывается, не забыл о той первой беседе со мной. А сейчас уже определенно сказал, даже задание дал. — Лариса говорила медленно, с паузами, глухим каким-то не своим голосом, в котором чувствовались подавленность и растерянность. — Я шла домой. Он подъехал к тротуару, позвал. Сказал, что домой подбросит, а повез к себе…

— Как к себе? — вскинулся Аркадий.

— К себе в кабинет. Да не думай ты… Не для этого я ему нужна.

— И что ему нужно на этот раз?

— Что нужно?! Предательство нужно. Помощь ему, видите ли, нужна. Вот что нужно. Узнавать и доносить, кто расклеивает листовки, о чем говорят в городе, о подозрительных, недовольных, ну и прочее в этом роде. И думаю, что я у него не одна на примете, раскидывает сеть, авось что найдется.

— Вот гад! Ты-то что ему ответила?

— А что я могла ему ответить? Плюнуть в его фашистскую харю. Но что это дало бы? Я ответила, что нигде не бываю, ни с кем не встречаюсь.

— Правильно. Делай вид, что соглашаешься, тяни время. Ты действительно нигде не бываешь, что ты можешь знать?

— Умный ты советы давать. Делай вид…

— Да не переживай так, Лара. Чего можно ждать от фашистов? Сама к нему не ходи, а вызовет, тверди свое: мама больна, нигде не бываю, ничего не знаю, только работу и дом. Поняла? Ну что там новенького у твоего Коли?

— У моего? — Лариса улыбнулась: Аркадий явно ревновал ее даже к Коле, мальчишке еще, который перед войной ходил в девятый класс. Лариса давно замечала, что Аркадий к ней не равнодушен, и это, естественно, льстило ее девичьему самолюбию. Парень он был симпатичный, с ним не грешно было пройтись по улице, потанцевать. Но серьезных видов на него Лариса не имела. Ей казалось, или оно, может быть, так и было на самом деле, что ее любовь с началом войны затерялась где-то далеко-далеко. Как-то даже не представляла себе, что в такое время можно любить, выходить замуж или хотя бы думать о таких вещах. А потом она пребывала в том возрасте, когда даже в войну ожидают принца и замуж выйти готовы только по любви. Аркадий все же не был ее принцем. Нравиться — нравился, а любить — скорее всего нет. Она очень удивилась, когда узнала, что у них с Лесей расстроилось. Галя сказала ей, что Леся глубоко переживает разрыв с Аркадием и считает ее, Ларису, виновницей несчастья. Как-то Лариса зашла к Гале. Там была Леся. Не успела Лариса переступить порог, как Леся тут же засобиралась домой. Когда дверь за ней закрылась, Лариса спросила:

— Что с ней?

— Отбила парня и еще спрашивает, — бухнула бесхитростная Галя.

— Кто отбил, какого парня?

— Не знаю. Разбирайтесь сами. — Потом до Ларисы дошло, и она сказала:

— Глупо. Нашли время. Как не стыдно?!

Галя, может быть, и поверила, а с Лесей отношения оставались натянутыми. Аркадий же об этом и слышать не хотел.

— Ну, все передала ему? — спросил Аркадий.

— Да, да, передала, — ответила раздумчиво Лариса, — все передала, твою записку и пять бланков аусвайсов.

— Все же удалось сделать?

— Удалось, но чего это стоило, если бы ты знал. — Лариса рассказала, сколько ей пришлось перенервничать, пока достала эти бланки. — Если бы просто бланки, а то с печатями и подписями. Крутилась-вертелась, а время-то идет. Уже подходит день явки, а я ничего не сделала. Дай, думаю, рискну. Подложила чистые бланки между заполненными и пошла к бургомистру. Канюков как раз, к счастью, заболел. Первые несколько штук он просматривал, когда подписывал, а потом не стал. Он так всегда делает — я это раньше заметила. Иначе, наверное, я бы не решилась. Подписал. Дал мне печать, я при нем поставила печати и ауфвидерзеен, герр Жердяевский.

— Здорово! — вырвалось у Аркадия, но потом спохватился: — Но все же…

— Знаю, знаю, что скажешь, но, может, ты подскажешь другой выход?

— Да нет, конечно. Что же я могу предложить? Все же, мне кажется, ты слишком рискуешь.

— Ладно, это — лирика. Слушай дальше, а то у меня перерыв заканчивается, Просят уточнить, что за часть расположена в монастыре, за городом, и еще, когда будет стоять часовым у моста Степан или другой из тех, кому ты доверяешь, пусть подсчитают, сколько и какие эшелоны проходят через мост в одну и другую сторону за смену.

Аркадий курил и с нетерпением поглядывал на Ларису.

— Добре. Это мы сделаем, — сказал он раздраженно. — Но когда же главное? Неужели там не понимают, как нам сладко тут ходить в охранниках?

— Не торопись, — осадила его Лариса. — Будет тебе и главное. Приказано готовиться к взрыву моста и, кажется, электростанции. Это уточнят потом. После взрыва уйдете в лес.

— Правда? — вскрикнул Аркадий и даже привстал на скамейке. — Когда, как?

— Правда, правда, — с грустью в голосе ответила Лариса, — вам уходить, а мне оставаться здесь.

— Мы будем встречаться! — с горячностью воскликнул Аркадий. — Я буду приходить к тебе вместо Коли. Попрошу забрать и тебя.

— Все это так, но когда это будет? А пока я должна жить среди этих волков.

— Мы заберем тебя обязательно, Лара.

— Видал, как расхорохорился. Сам еще не ушел, а уже меня готов забрать. Не торопись. Видно, не так это просто. Я уже просилась. Сказали, что я здесь нужнее. — Она грустно улыбнулась. — Потом мама… Ну, мы отвлеклись. Взрывчатка для дела будет к концу недели на втором разъезде, в сарае, под мусором. Оттуда ее нужно перенести в город по частям. Потом из лесу придет подрывник. На подготовку недели две-три, не больше. Предупреждают, чтоб не затягивали, но и не торопились, продумали все до мелочей и сделали как следует.

Договорившись о следующей встрече, они расстались. Лариса торопилась, у нее кончался обеденный перерыв.

6. Арест

Однажды — это было в начале июня — в кабинете Штрекера произошел следующий разговор.

— Я слушаю вас, ефрейтор Бальке. — Гауптштурмфюpep положил на рычаг трубку телефона, по которому он только что говорил, и пристально посмотрел на вытянувшегося у дверей Бальке. — Подойдите ближе к столу, садитесь сюда и рассказывайте, что случилось.

— Есть! — рявкнул ефрейтор, четким шагом подошел и сел на край указанного стула.

— Так…

— Герр гауптштурмфюрер, как вы приказали, я познакомился с одной русской девчонкой.

— И пришли мне рассказать, как вы с ней спали?

— Никак нет. Я не спал с ней. Ее зовут Галя… Галина Белоус.

— Хорошо. Что дальше?

— Я подружился с ней и понял, что ей что-то от меня нужно. Потом мы были с ней в кино. Когда мы шли домой, она попросила меня подзарядить два аккумулятора.

— Какие аккумуляторы, и зачем они ей? Не тяните, Бальке!

— Слушаюсь, герр гауптштурмфюрер. Она сказала что аккумуляторы были сняты с разбитой автомашины осенью, когда красные отступали, и нужны ей для освещения в доме. Электричества у нее в доме нет и керосина тоже.

— Ну и что? Зарядили вы ей аккумуляторы? — Штрекер открыл лежавший на столе блокнот и что-то записал.

— Зарядил. Я хотел вначале спросить вашего разрешения, но вас не было, и я решил для укрепления знакомства сделать ей одолжение.

— Вы уже вернули эти аккумуляторы?

— В субботу я ездил на станцию и завез их к ней во двор. Но это не все, герр гауптштурмфюрер.

— Ну-ну, что дальше, Бальке?

— В субботу и воскресенье вечером я ходил к ее дому, чтобы встретиться с ней. В субботу ее дома, не было. В квартире горела керосиновая лампа. В воскресенье, когда я стоял около ее дома, — это около десяти часов вечера, а может, и больше, — она вышла вместе с мужчиной. Они подошли к сараю. Там появился еще один. Затем они вынесли из сарая оба аккумулятора, пролезли в дырку в заборе и ушли переулком. Я шел за ними следом на некотором расстоянии. Они направились к разрушенному дому и скрылись там. Туда за ними я не пошел, боялся, заметят. Я стоял там долго, часа два, но они не появились. Они могли уйти другим путем…

— Очень хорошо. — Как охотничий пес почуяв дичь, Штрекер заметно оживился. Он поднялся и стал ходить по кабинету. Вскочил с места и Бальке. — Очень хорошо. Все у вас?

— Все, герр гауптштурмфюрер, — выпалил тот. Штрекер остановился перед вытянувшимся ефрейтором, похлопал его по плечу и сказал:

— Вы молодец, ефрейтор. Теперь слушайте меня внимательно. К дому этой, как ее? Да, Белоус, больше ни ногой. Если встретите ее на улице, ведите себя так, чтобы она ни о чем не подозревала. Без моего ведома ничего не предпринимайте. Вы меня поняли, ефрейтор Бальке?

Когда Бальке вышел, Штрекер кому-то позвонил и приказал за домом Гали Белоус немедленно установить тайное наблюдение.

…Галя познакомилась с Бальке случайно, поначалу не придала этому никакого значения и попросту избегала встреч с гитлеровцем. Но Бальке оказался настырным субъектом, все время давал понять, что она ему нравится. Галя рассказала об этом Очерету, который подробно расспросил о Бальке и пообещал подумать и посоветоваться с командиром группы. Спустя несколько дней он сказал Гале:

— Твой Бальке — птица, конечно, не такая уж жирная, но ты все же поводи его за нос. Может быть, из этого гуся навар будет, чем черт не шутит, когда бог спит.

Галя вскипела:

— Он такой мой, как и твой, можешь взять его себе! А будешь так говорить, обижусь.

— Ну-ну, не пыли, я же пошутил. Нам нужны сведения об оккупантах, а где ты их возьмешь, если будем самих оккупантов обходить стороной, так сказать, брезговать такими, как Бальке. Неплохо бы познакомиться с самим Штрекером, а еще лучше с Адольфом Гитлером, но, сама понимаешь, это сложнее. А если говорить серьезно, то мы тебя просим поближе познакомиться с Бальке. Узнай, чем он занимается, что делает в конторе Штрекера, куда вхож, с кем водится. Ну сама знаешь, не маленькая.

После разговора с Очеретом Галя перестала избегать встреч с Бальке, который не скрывал, что работает в гараже автомехаником, а последнее время, после того как из их технической команды многих отправили на фронт, ему приходится не только ремонтировать автомашины и мотоциклы, но работать шофером на грузовике и выполнять разные поручения начальства.


Аркадий и подрывник, присланный из партизанского отряда, сидели в канаве, заросшей кустарником и высокой травой, недалеко от железнодорожного моста, которому оставалось жить несколько минут. Взрывчатка уже была заложена, ожидали сигнала. Предполагалось произвести взрыв в то время, когда по мосту будет проходить воинский эшелон, Аркадий смотрел в темноту, в сторону моста, и с грустью думал о том, что этот мост он знал с детства, с тех пор, как помнил себя, и без него не мог представить своего города. Летом он бегал сюда с ребятами купаться. Мост тогда казался огромным, и не верилось, что его сделали люди. Где-то здесь они днями носились по берегу, по сочной луговой траве, жарились на солнце и с интересом наблюдали, как по мосту, замедляя ход, громыхали поезда. Тут речка шире и глубже, место это издавна прозвали Борщевой ямой или Борщихой. Сюда почему-то всегда тянуло купаться: манила и большая ширина реки, и глубина, и темная с завихрениями вода, и мост, и куда-то в неведомую даль уходящие поезда.

Аркадий успел уже повидать куда более могучие реки и мосты, но по-прежнему дорогой оставалась небольшая тихая речка, возле которой промелькнуло детство, и этот мост, которому суждено погибнуть. Щемило сердце, и было нестерпимо жалко своего города, в котором полыхали пожары, и его когда-то тихих и зеленых улиц, по которым ходили сейчас враги, жалко моста и речки, жалко своей юности, которая, не успев начаться, куда-то ушла и заблудилась. Но несмотря на это, он все же был доволен, что все так складывается, — кончилось время позора и унижений, есть возможность внести и свою долю в борьбу с врагом, он снова будет в общем строю…

В канаву спрыгнул человек из команды Аркадия.

— Ну как? — шепотом спросил подрывник.

— Все в порядке. В машинном отделении после взрыва начался пожар. Еле ноги унес. Степан с напарником ушли на второй разъезд. Хорошо, что ночь темная. В городе какая-то стрельба, началась еще до взрыва на электростанции.

— Это там горит?

— А черт его знает. Может, немцы кого взяли, а дом подожгли.

Город шумел, как растревоженный улей: по улицам носились с зажженными фарами автомашины и мотоциклы, трещали автоматные очереди.

Из-за горы, откуда с минуты на минуту должен появиться поезд, вспыхнула зеленая ракета и, прочертив дугу в ночном небе, с шипением понеслась к реке. Это партизанский связной подал сигнал подрывнику.

— Сейчас и мы дадим прикурить, — Аркадий хлопнул по плечу подрывника. Тот вылез из канавы и направился к мосту.

До моста — всего какая-то сотня метров, нужно было подползти незаметно, поджечь бикфордов шнур в тот момент, когда поезд покажется из-за поворота (все было промеряно и рассчитано заранее), и так же незаметно уйти. Хотя в районе моста было по-прежнему тихо и ничто не предвещало неудачи, эти несколько минут Аркадию показались вечностью. Он понимал, что от удачи этой операции зависело многое: и доверие к нему, и его уход к партизанам, и само его будущее. Уже поезд показался вдали, вот он вышел на прямую к мосту, а подрывника все не было. Аркадий даже вздрогнул, когда тот появился.

— Ну как? — подрывник никак не мог отдышаться и только приподнял руку с большим пальцем: порядок.

В этот момент голова длинного товарняка достигла середины моста — дам вспыхнул огромный огненный шар, тишину разорвал мощный взрыв, от которого качнулась почва под ногами и окружающий воздух, середина моста как бы приподнялась и, разломившись пополам, вместе с паровозом и передними крытыми брезентом платформами рухнула в реку. Взрыв и треск эхом пронеслись над сонной рекой и отозвались далеко вокруг.

Аркадий и его спутники бросились к берегу, вытащили из камышей лодку и оттолкнулись от берега. Они даже не обратили внимания, что после взрыва там началась перестрелка. В ночном небе вспыхивали ракеты, освещая мертвенным светом оба берега. Стрельба усилилась: подоспело партизанское прикрытие и вступило в бой с охраной моста на той стороне, — это было необходимо, чтобы дать возможность участникам операции оторваться от преследования. С того берега, из зарослей, негромко позвали:

— Давай сюда, быстрее!

Лодка еще не успела коснуться дна, как появился партизан с винтовкой и помог пристать к обрывистому берегу. Все трое прыгнули в воду и побежали за партизаном в темноту.

Бой у моста прекратился. Очевидно, прикрытие ушло, выполнив свою задачу.

Когда они, обойдя стороной раскинувшееся на берегу село, вышли в степь, начало светать. Июньская ночь была на исходе, она вместила в себя сразу столько событий в этом небольшом городке далеко в тылу, что их могло хватить на много ночей.

Аркадий остановился и посмотрел в сторону города. Там, где были электростанция и мост, догорали пожары, из города доносились глухие редкие выстрелы.

— Ты что, устал? — спросил его подрывник.

— Да нет, это я так. Доведется ли свидеться вновь? — Он не сказал, что он имел в виду. Родные места? А может быть, Ларису или своих, тетю Сашу с маленьким братишкой Витей, о судьбе которых он не знал ничего с первых дней войны?


— Ну, что там у вас, Куглер? В чем дело? — Штрекер в ярости набросился на фельдфебеля и начальника районной полиции Моринца.

— Разрешите доложить? — вытянулся Моринец.

— Ну?!

— Сбежали старший караульной команды и с ним два охранника. Взорваны мост и машинное отделение электростанции. Пожары в городе удалось потушить…

— Где обер-лейтенант Крайкер? Я вас спрашиваю, Куглер! Почему не задержали охранников?

— Герр гауптштурмфюрер, рота обер-лейтенанта Крайкера ведет бой с партизанами, — выпалил фельдфебель. — Дороги перекрыты, выставлены дополнительные посты, усилено патрулирование. Все подозрительные задерживаются…

— Хватит, Куглер, продолжайте работу. — Он повернулся к шефу полицаев. — А вы мне ответите за все!

О том, что Аркадий и его помощники должны были уйти к партизанам и, уходя, готовились, по словам Аркадия, наделать шороху, Лариса само собой знала. Она ведь была ниточкой, связывающей Аркадия с партизанами, с ее помощью партизаны передали ему взрывчатку, а потом и прислали инструктора-подрывника, которого она свела с ним. Но когда должен был произойти этот шорох — через неделю или через месяц, — она не знала, да и знать ей было не за чем.

К группе разведчиков-парашютистов Лариса не имела прямого отношения, и о том, что произошло прошлой ночью с Очеретом и радистом, она тем более ничего не знала.

В ту ночь Лариса спала, как всегда, и снились ей сны, весьма отдаленные от реальной жизни в оккупированном городе. Она видела отца таким, каким он был, когда они жили здесь еще до финской и она ходила в восьмой класс… В чудесный летний вечер они гуляют в парке. Мама в белом платье и папа в ладно пригнанной форме: в шевиотовой защитной гимнастерке, перехваченной широким ремнем со звездой и скрипучей портупеей, по три малиновых кубика в петлицах, темно-синие брюки с кантом и блестящие хромовые сапоги. И она… В новом сарафанчике. Они идут по центральной аллее парка. На открытой эстраде духовой оркестр играет: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» В парке много знакомых. На них обращают внимание. Ей весело и легко, хочется петь и кружиться. Папа почему-то ею недоволен, ворчит:

— Что он уставился на тебя? Он что, знакомый?

— Кто, папа? — Лариса с нарочитым удивлением оглядывается по сторонам.

— Да не вертись ты! Когда проходили мимо эстрады, он увидел, остановился и смотрит на тебя, даже рот открыл.

— Ладно тебе, Кирилл, — говорит мягким голосом мама. — Может, он просто так. С чего ты взял, что на нее? — Мама всегда защищает ее. А папа строгий, Лариса немножко побаивается его, но очень любит, и ей все равно весело и хочется смеяться. Она, конечно же, видела того, кто на нее смотрел. Кому из девчонок не приятно, когда чувствуешь, что нравишься кому-то? Наконец, она не может сдержаться и хохочет…

Соскочив с кровати, потому что за окном было уже совсем светло, Лариса начала одеваться и только сейчас сообразила, что ее разбудил разговор на кухне. Серафима Петровна тихо говорить не умела.

— Спали небось всю ночь, как сурки? Так все царство небесное проспите. Ночью в город приходили партизаны, говорят, взорвали мост и электростанцию.

— Да ты что, Серафима! Какие тут партизаны, кто их видел?

— Эх, Маруся, святая простота, всегда все новости узнаешь последней. К тому же ты еще и Фома неверующий. Весь город уже говорит об этом. Пожар хоть видела?

— Пожар видела. Душно было, выходила во двор подышать. Правда, что-то горело, но пожары нынче не в диковинку, насмотрелись.

— То-то. А сейчас по всему городу патрули ходят. Я чуть свет на рынок бегала, сама видела. Говорят, еще везде облавы, многих арестовали.

— Что делается?! Когда же все это кончится?

— А Лариса все еще спит?

Когда пили чай, Мария Николаевна попыталась пересказать разговор с Серафимой Петровной, но Лариса озабоченно сказала:

— Не надо, мама, я все слышала…

Потом Мария Николаевна хотела было оказать про ночную стрельбу, но, подумав, не стала волновать дочь. Это теперь не новость. А дочери нужно идти на работу, целый день среди людей, и еще то ли ей так показалось, то ли на самом деле так было: Лариса была бледнее обычного и выглядела задумчивой.

Противоречивые чувства владели Ларисой. Вначале, услышав новость, она обрадовалась: дело, к которому они долго и тщательно готовились, сделано, и мечта Аркадия, может быть, осуществилась. Ей было приятно и за ребят и за то, что она тоже причастна к этому делу. Но сразу же исподволь стало проступать чувство тревоги. Удалось ли Аркадию и его друзьям сделать все как следует и благополучно уйти. Говорят, что в городе была стрельба, а это значит, был бой, их преследовали, уйти незаметно не удалось. Кого-то могли убить, схватить. Начнут разматывать, могут добраться и до нее. Их не раз предупреждали из лесу о том, что все нужно продумать до мелочей, малейшая небрежность или упущение могли иметь серьезные последствия для участников операции, в том числе и для нее. То ли молодость была тому виной, то ли смутное представление о таких делах, но раньше Лариса как-то не думала всерьез о последствиях. А вот сейчас почти физически ощутила, как приблизилась опасность.

Ведь то, что несколько охранников сбежало, поднимет всех оккупантов на ноги, начнется расследование. Взрывы наверняка отнесут за их счет. Будут искать тех, с кем они были связаны. А то, что она встречалась с Аркадием, ни для кого не было тайной. Почему же ее никто не надоумил, не предупредил? Но, с другой стороны, кто же за нее должен был думать? У них что там, других забот нет, сто раз предупреждали — будь осторожна. И он тоже хорош, таскался к горуправе на свидания. Она успокаивала себя и не хотела, чтобы ее тревогу заметили другие, особенно мама. Наскоро позавтракав, отправилась на работу. Стояло хмурое, мокрое утро. Дождь прекратился, но тучи висели низко, предвещая непогоду. Ей почему-то стало казаться, что арестуют ее на работе сегодня. От этой — мысли ноги сделались ватными. «Может быть, возвратиться и притвориться больной?» Но эту мысль пришлось выбросить из головы начисто. Никто не поверит ей, да и не было у них заведено болеть и по этой причине не являться на службу. Этого новые хозяева не признавали. Все должны быть здоровыми и работать на фюрера. «Но что же делать? Бежать? Но куда?» Она не знала дороги к партизанам, да и не могла оставить больную мать на произвол судьбы. Колю она видела две недели тому назад, следующую явку он не назначил, сказав, что сам, если будет нужно, найдет ее. Дороги из города постоянно перекрыты, а сейчас тем более. Схватят сразу, не успеешь выйти.

Лариса вошла в помещение горуправы, предъявила вахтеру пропуск и поднялась к себе. Никто ее не тронул, но ей казалось, что и по дороге и здесь все на нее смотрят как-то особенно. Она села за стол и начала перебирать бумаги, но сосредоточиться не могла. Отодвинув занавеску, она посмотрела в окно. Во дворе полиции не было ничего необычного, даже как-то очень уж тихо, спокойно. У подъезда прохаживался часовой. Проехала двором крытая автомашина и скрылась за домом. «Видимо, полицейские сейчас дрыхнут после беспокойной ночи. А может, продолжают охоту на беглецов?» — подумала она и задернула занавеску.

Мало-помалу втянулась в обычное русло. Незаметно наступило душевное облегчение: может быть, еще все обойдется. Появились посетители. Вызвал Канюков, дал поручение. Все шло своим чередом. На нее никто не обращал внимания, каждый был занят своим делом и делал вид, что ничего не случилось.

Но тревога то отливала, то приливала; при каждом стуке или громком голосе Лариса вздрагивала и смотрела на дверь, ожидая, что сейчас кто-то войдет. Время тянулось медленно. Никогда день не казался ей таким длинным. «Скорее бы конец этому проклятому дню, скорее бы домой. А дома что?»

По углам шептались, в коридорах говорили громче, и по отрывочным фразам она догадывалась, что обсуждалось ночное происшествие. Слухи ползли разные, порой противоречивые. О том, что железнодорожный мост взорван, говорили более определенно, потому что те, кто живет на южной окраине, на Видах, видели своими глазами, когда шли утром на работу. Они и рассказывали о том, что мост одной стороной рухнул в реку, а другой — повис на опоре. Об электростанции и водокачке молчали, и это беспокоило Ларису. От Аркадия она знала, что там тоже закладывали взрывчатку. «Тогда почему же не взорвали? А может, просто никто еще об этом не знает».

Начальство было злым и озабоченным, но тоже делало вид, что ничего не произошло. Никаких совещаний, никаких накачек. День в горуправе прошел на удивление спокойно.

Мать встретила Ларису у калитки. Она была так взволнована, что не могла скрыть этого.

— Что случилось, мамочка? Как ты себя чувствуешь?

— Я-то, ничего. Ты что же так долго сегодня?

— Почему долго? Как всегда. — Лариса даже заставила себя улыбнуться. Когда они вошли в дом, мать тяжело опустилась на стул и приложила руку к груди. Лариса бросилась доставать лекарство.

— Галю и Лесю забрали сегодня утром и увезли на «черном вороне», — сказала Мария Николаевна и тихо заплакала.

В ту ночь Лариса долго не могла уснуть. Предчувствие чего-то ужасного и неотвратимого сжимало сердце.


…Ларису взяли только через неделю. Взяли, как она и ожидала, на работе и увезли прямо в тюрьму, ничего не объяснив.

К этому времени она немного успокоилась, хотя днем и ночью они с матерью жили в постоянной тревоге и ожидании несчастья. Человеку присуще в любом положении надеяться на лучшее. Лариса тоже надеялась. Может, обойдется. Может, девочек арестовали случайно и выпустят, а может, взяли просто так. Мало ли сейчас берут невинных людей в облаве без всяких причин. Просто потому, что ты родился и живешь на этой земле и не можешь скрыть в своих глазах ненависть к оккупантам. Что им может быть известно о Гале и Лесе?

День тянулся медленно, на душе было муторно и беспокойно. Незадолго до окончания рабочего дня открылась дверь и на пороге появился полицай. Обычный полицай, ничем не приметный, такой, каких она встречала тогда на улицах города ежедневно. Лица его она словно не различала, запомнились большие, бутылками, сапоги немецкого покроя, мундир мышиного цвета и на рукаве повязка. Он что-то сказал. Она видела, как шевелятся его толстые губы, но слов не слышала. Все было ясно без слов. Она поднялась со своего места и пошла к выходу. Откуда-то появился второй, такой же без лица, в мышиной форме, в больших кованых сапогах, которые скрипели и тяжело стучали о каменные ступени лестницы. Может быть, они не скрипели и не стучали, а ей это просто показалось. Когда шли по коридору, она почему-то не столько испытывала страх, сколько ужасную неловкость, что ее все видят в положении арестантки. В коридоре, правда, в тот момент никого не было, но двери то и дело приоткрывались, оттуда выглядывали испуганные и любопытные глаза служащих.

У подъезда стояла машина, за которой закрепилась страшная слава «черного ворона». Она видела такие машины ежедневно во дворе полиции. Ее взяли под локти, приподняли и подтолкнули в спину. Дверца резко захлопнулась.

В тюрьме Ларису держали так долго, что она потеряла счет дням и неделям. Потом выпустили. Сверх всякого ожидания. Никто не мог ни ожидать этого, ни надеяться, потому что, как правило, оттуда никого не выпускали и тем более никого не отпускали домой. Тех, у кого где-то завалялось счастье, отправляли на запад, работать на «Великую Германию». Каторга, но все же жизнь. У большинства арестованных и захваченных в облавах и такого счастья не оказывалось, их выгоняли по ночам за город и там расстреливали из пулеметов и автоматов. Шансов выжить, если тебя схватили, почти не было, на это никто не рассчитывал. Не рассчитывала и Лариса, но так уж получилось.

И, как говорят, пришла беда — отворяй ворота. Дома Ларисе предстояло вынести еще один удар судьбы. Умерла мать. Узнав об аресте дочери, скончалась от сердечного приступа.

Так Лариса осталась одна на всем белом свете — в городе, оккупированном фашистами, без родных и друзей, без работы и средств к существованию.

Изо всех сил она старалась не думать и не вспоминать о тюрьме, но это было нелегко. Тюрьма снилась ей длинными бессонными ночами, а днем стояла перед глазами, что бы она ни делала, куда бы ни шла…

…Она не помнила, кто тогда был в той страшной машине, и что было по приезде в тюрьму. Осталась в памяти камера, куда она сразу попала. Ее втолкнули, не впустили, не ввели, а коленкой втолкнули в битком набитую камеру, где не было места ни присесть, ни прислониться к чему-нибудь. Они стояли вплотную друг к другу, как селедки в бочке, остаток дня и почти всю ночь. Стояли, теряя сознание и приходя в себя, одни молча, стиснув зубы, другие причитая и плача, третьи что-то крича или моля о пощаде. Во второй половине ночи, ближе к рассвету, звякнули тяжелые замки и загремели железные двери, узников выводили, выталкивали и вытаскивали из камеры, которая оказалась большой, наполненной зловонием и нечистотами. Вывели и ее в коридор, где она тут же потеряла сознание. Очнулась в другой камере, меньших размеров и с меньшим количеством обитателей. Она лежала на чьей-то фуфайке в углу, рядом с ней сидела пожилая женщина. Потом она снова теряла сознание или надолго забывалась в каком-то дурном сне, потеряв счет времени. Прошло несколько дней, а ее никто не вызывал на допрос, и ей казалось, что она попала сюда по ошибке или о ней забыли. О ней действительно поначалу, видимо, забыли, но потом все же вспомнили. Вызвали раз, второй, а потом много раз вызывали.

Наверное, кто-то ее выдал, потому что спрашивали только об Аркадии. Она молча качала головой или отвечала односложно — я ничего не знала, не знала, не знала.

В тот день, идя по длинному в выбоинах каменному коридору в сопровождении пожилого мрачного тюремщика, она готовила себя к очередному издевательству, именуемому допросом. Но на этот раз она была немало удивлена, увидев на том месте, где обычно сидел следователь, своего старого знакомого гауптштурмфюрера Штрекера. Следователь скромно стоял в стороне. Штрекер, как всегда, затягивался ароматной папиросой и сквозь очки смотрел на нее немигающими бесцветными глазами.

— Мне сказали, фрейлейн Яринина, что вы молчите или недостаточно полно отвечаете на вопросы. Я этому не поверил, и мне захотелось с вами встретиться. Мы ведь с вами старые знакомые, не правда ли? — процедил он сквозь зубы с показным добродушием и указал на знакомую колченогую табуретку. — Надеюсь, со мной вы будете более откровенны?

— Н-не знаю.

— Да, конечно, это зависит от предмета нашей с вами беседы. Ну, например, состояли вы в комсомоле?

— Состояла. Об этом я указывала в свое время в анкете.

— С какого времени?

— С марта тридцать восьмого.

— Очень хорошо. Вы, — он посмотрел на лежащий перед ним исписанный лист бумаги, — Очерета и Неруса знаете?

Ларису словно током обожгло: это было новостью, раньше об этом не спрашивали. Она немного растерялась. Неруса видела мельком. Потом выписывала на его имя аусвайс.

— Ну, я слушаю вас.

— С Очеретом я когда-то училась в одной школе, последнее время встречала его в городе раз или два, а второго не знаю.

— Вы забыли, наверное? А он вас знает. Более того, они оба говорят, что вы помогали им. — Постепенно Штрекера покидало самообладание. Он коверкал русские слова, тонкая пергаментная кожа на лбу и щеках покрывалась морщинами, и лицо делалось старым. Лариса молчала, она уже начала понимать: что-то случилось с Очеретом. «Поэтому, видимо, взяли Галю и Лесю. Но что же?» О предательстве она почему-то не думала, скорее могла допустить, что девочки по наивности могли проболтаться. Лично она с Очеретом не была непосредственно связана. «Но попробуй сейчас доказать. Документы? Но это они могли оформить их не только через нее. Да имеет ли это такое уж значение сейчас? Она даже улыбнулась про себя. Что им, нужны доказательства?»

— Ну, что же вы молчите? Кого из красных шпионов вы знаете? — Это уже следователь не выдержал.

— Никаких шпионов я не знаю!

— Хорошо. — Штрекер нажал кнопку на столе, и тут же в дверях появился тюремщик. — Давайте сюда того.

Тюремщик скрылся и затем вошел с Нерусом, который довольно смело прошел вперед, взял у стены стул, сел сбоку от Ларисы и, нагло улыбнувшись, сказал: «Здрасте».

— Вы знаете, Нерус, эту фрейлейн? — спросил Штрекер.

— По правде сказать, немного. Видел ее на вечеринке у Белоус, один раз. Мне сказали, что она работает в бургомистрате и помогла нам с документами. Более близкие отношения с ней поддерживал Очерет, с ней и с ее подругами.

— А кто вам передал документ после побега из лагеря?

— Как я уже докладывал, один военнопленный из местных был знаком с Галиной Белоус. Он попросил ее помочь. Белоус достала бланки с печатями, и мы их заполнили. Где она достала, я не знаю. Наверное, через нее в горуправе. — Он кивнул в сторону Ларисы. — Они подруги, это я знаю точно.

— Хорошо, хорошо, Нерус. Отвечайте только на поставленные вопросы. Что еще можете сказать?

— Я знаю от Очерета, что эти девчонки помогли перевезти рацию в город.

— Кто конкретно?

— Очерет договорился с Белоус, у нее отец возчиком работает, и тот доставил рацию из лесу в город, на Ленинскую, в подвал разрушенной школы.

— Яринина имела к этому отношение?

— Кто, она? Не знаю. Знаю, что Белоус, ее отец, ну и, наверное, она.

Он был гадок Ларисе в этот момент. Она помнила его, хотя видела один только раз тогда, на вечере у Гали. Ей никогда такие не нравились. Этакий самовлюбленный красавчик: выше среднего роста, с темными вьющимися волосами, зализанными назад, до синевы выбритый, самоуверенный, наглый, бойкий на слово. Но ужасно глуп и даже не догадывается об этом. Пришел тогда в костюме, правда, поношенном, с галстуком. Где он успел раздобыть гражданское платье, никто не знал. Был, без сомнения, уверен, что неотразим. С нею тоже танцевал раз или два, даже пытался ухаживать, но она незаметно ушла домой раньше других.

— Что вы скажете на это, фрейлейн?

— Этот человек лжет.

— Я не лгу, — взвился Нерус. — Господин капитан, я говорю правду. Если разрешите, я скажу больше. Очерет получал сведения через Белоус, а сведения собирали эти девчонки.

— О чем сведения?

— О дислокации воинских частей, о перевозках, кое-что о работе комендатуры, полиции, о положении в городе…

— Хорошо. Вы уже говорили об этом. Все?

— Кроме того, Очерет говорил, что они связаны с партизанами.

— Кто связан, конкретно?

— Этого, господин капитан, я не знаю. Но по всему было видно, что старшей у них была она. Очерет всегда говорил: «Девочки посоветуются с Ларисой, девочки скажут Ларисе, девочки спросят Ларису…»

— Ну, хорошо, хорошо, Нерус. Уведите его, — приказал Штрекер и, обратившись к Ларисе, сказал: — Надеюсь, вы понимаете, что не отвечать на вопросы следователя вам, как это сказать, нет смысла. Мы о вас знаем все.

«Это все, конец… или будут добиваться, чтобы я раскрылась. Будут днем и ночью допрашивать, пытать», — с ужасом думала Лариса, возвращаясь в камеру после допроса у Штрекера и очной ставки с Нерусом. Но прошел день, второй, а ее не вызывали, о ней снова забыли.

Наступила пятница — день казней. Так в тюрьме было заведено. Вначале она об этом не знала, но потом за два с лишним месяца на все насмотрелась. Судьбы узников здесь решали быстро и делали это ежедневно, еженощно. Но пятница была днем, специально отведенным для казней в массовом порядке.

В ночь на пятницу никто из узников обычно не спал, все ожидали стука запоров и окрика: «Выходи!» Этот окрик означал, что наступил конец мучительным допросам, издевательствам, тревожным ожиданиям и надеждам. Несколько дней тому назад незнакомая женщина сунула ей в руку записку на крошечном клочке папиросной бумаги: «Лара, держись! Мы знаем все, принимаем меры. Аркадий». Да, это была его записка, его почерк. Какой радостью и надеждой наполнилось тогда ее сердце! Но, видно, не судьба. Очень трудно, невозможно проникнуть через эти высокие каменные заборы, опутанные колючей проволокой, и толстые тюремные стены. Шли дни, вестей не было, и постепенно надежда стала меркнуть…

Стучали кованые сапоги в коридоре, щелкали замки, гремели засовы, ругались тюремщики, узников выводили во двор. Эти обреченные люди шли к своей последней жизненной черте. Лариса сжалась в комок и смотрела с ужасом на дверь. На какое-то мгновение ее мысли перенеслись в прошлое. Она, еще малышка, поехала с мамой к бабушке в деревню. Было очень жарко. Когда купались в речке, она зашла глубоко в воду и начала тонуть. Мама бросилась ее спасать и тоже, не умея плавать, пошла ко дну. Их вытащили. Потом мальчишка, который ее спас, каждый день приносил ей живых раков, она их ужасно боялась…

Загремели запоры камеры, со скрежетом открылась дверь, и верзила надзиратель рявкнул: «Выходи!» В тюремном дворе вытянутая длинной кишкой колонна заключенных, вокруг нее эсэсовцы и полицаи с автоматами и овчарками. И тут она увидела Галю и Лесю и не помня себя бросилась к ним, но рука эсэсовца схватила ее за плечо и поволокла в хвост колонны. В ушах долго стоял крик Леси: «Прощай, подружка! Вот и пришел наш смертный час».

На востоке алела полоска утренней зари, тянуло прохладой вдоль узкого длинного двора. Рассвет. Начинался новый день, который стоявшим в колонне не суждено было увидеть.

Во двор въехало несколько закрытых машин, в которые эсэсовцы и полицаи стали заталкивать арестованных. Двор был заполнен плачем, стонами, проклятьями. Но тюремщики на это не обращали внимания, колонна таяла, машины одна за одной покидали тюремный двор. Откуда-то из верхнего окна раздался звонкий голос: «Прощайте, товарищи! Прощайте! Всех не убьют! Мы победим!» Затрещали автоматные очереди, пули с визгом ударялись о тюремную стену и, отскакивая, вместе со штукатуркой падали на землю.

Очередь приблизилась к Ларисе. Вот уже стоящий впереди ряд поглотило чрево «черного ворона». В этот момент рука тюремщика сжала локоть и повела ее обратно в тюрьму. Урчащие машины, гул, крики и розовый рассвет остались позади. Она в камере. Одна. Остальных увезли. Мало-помалу она стала оттаивать, приходить в себя и попыталась понять, что же произошло, почему ее не увезли, а водворили обратно в камеру. Так что же ей, радоваться или, наоборот, огорчаться, готовиться к худшему? А что может быть еще хуже, чем то, что она пережила за эти дни и недели? Она то ходила по камере из угла в угол, прижав пальцы к вискам, то садилась на пол и принималась плакать, чувствуя себя потерянной и никому не нужной. Позже она заметила, что кто-то поставил у дверей железную миску с похлебкой, но не притронулась к еде. Думала о маме, как она там. Днем с ней была истерика, и она не помнила, как уснула на каком-то тряпье в углу.

Когда в камере стало совсем темно, ее растолкал надзиратель. В тот вечер ее снова доставили к Штрекеру, но на этот раз не в тюремную следственную комнату, а в его кабинет в городе.

Штрекер был в хорошем расположении духа и необычно любезен.

— Садитесь, фрейлейн, садитесь, пожалуйста. Вы можете выйти, — это к полицаю, который конвоировал Ларису. И снова к Ларисе: — Вы, я вижу, очень похудели, с вами плохо обращались?

Лариса смотрела на него и думала: «Интересно, есть ли у него мать, и как только таких земля носит? Чего в нем больше — цинизма, злости, ненависти к людям, лицемерия или еще какой-то пакости? Кому-кому, а ему-то известно, каково заключенным в тюрьме. По его же приказу хватают людей и сажают в тюрьму, посылают на расстрел, истязают и глумятся на допросах. Если бы можно было плюнуть в его противную физиономию или запустить чернильным прибором. Что ему еще от меня нужно?»

— Спасибо, ничего, не жалуюсь.

— О да, конечно, тюрьма не есть санаторий, далеко не санаторий. — Он закурил, прошелся по кабинету и, остановившись перед ней, продолжал: — Вы ничего не рассказали на допросах, но вы, надеюсь, не считаете нас наивными людьми. Я знаю о вас все.

Он сел в кресло, положил окурок в пепельницу и тут же снова закурил.

— Вас больше не будут допрашивать. Скажите, что вы будете делать, если мы вас выпустим?

— Не знаю. Работать буду, если найду работу.

— Похвально, — он усмехнулся. — А ведь у нас достаточно оснований, чтобы вас немедленно расстрелять, не правда ли?

Лариса пожала плечами.

— Правда, фрейлейн, правда. Но мы милосердны, великодушны. А вы еще молоды, вам надо жить.

«Что тебе еще от меня нужно? — думала она. — Что, девчонки были не молоды или другим не хотелось жить, но ты же послал их на смерть. Тут что-то не то».

— Вы должны пожалеть хоть немножко себя. Мы с вами уже как-то беседовали на известную тему, и вы являетесь моим должником.

— Не понимаю.

— Все вы прекрасно понимаете. Нам требуется связь с партизанами.

— Не знаю. У меня не было и нет никакой связи.

— Это ничего. Возможно, они постараются с вами связаться.

Он был уверен, что она была сломлена и не посмеет противиться.

— И если вы попытаетесь это скрыть, то, что вы пережили, покажется вам райской жизнью. И не советую притворятся дурочкой.

Он говорил спокойно, а ее вдруг начал бить озноб. Она понимала, какую он затеял игру. В любом случае она будет под надзором, и если им удастся схватить связного, ей конец. Разве что она примет игру, станет провокатором, А пока что — подсадной уткой.

Утром ее выпустили из тюрьмы. Дома ее ожидал замок на двери и молчаливые сочувственные взгляды соседей. Первое время она даже жалела, что ее выпустили. Не хотелось жить, не хотелось ничего ни видеть, ни слышать. Целую неделю она проплакала, сходила к маме на кладбище и стала думать, как жить дальше. Живым надо жить…

7. На «свободе»

По правде говоря, Штрекер не возлагал особых надежд на то, что через Ларису выйдет на партизан. Но почему бы не попытаться? Что он терял? Расправиться с ней он мог в любое время. Вообще он был очень невысокого мнениях о таких, как она, считая их «аборигенами», чем-то средним между людьми и животными. «Сломленная, запуганная — она полностью в его руках. Обмануть — побоится. Пусть даже для начала поломается. Рано или поздно явится. Приходят же другие! Одни со страху, другие с голодухи, третьи по причине подлости души… Таких, правда, немного, но встречаются. Она что, исключение?»

Пройдет время, кончится война, и люди, переведя дух от всего пережитого за эти годы, попытаются осмыслить то, что произошло, и, проанализировав события, связанные с войной, придут к выводу, что одной из причин гибели коричневой чумы была переоценка ею своих сил и недооценка противостоящей стороны. Переоценка одного и недооценка другого имела, по-видимому, глубинный исток, питавший длительное время почву, на которой буйно прорастали планы горе-завоевателей и пышно расцвела расовая теория.

Лариса была маленькой песчинкой в огромном океане событий, но и она чувствовала на себе это пренебрежение, эту недооценку. Штрекер играл ею, как кошка мышкой. Он мог посадить ее в тюрьму или казнить, мог выпустить из тюрьмы и дать работу, а мог и не дать работы, чтобы она умерла с голоду. Все он мог. Не мог только знать, что творится в ее душе, что она думает, чем живет и что может. Но это его не интересовало вовсе. «На многое ли способна запуганная девчонка из завоеванного нами далекого городка? Она будет думать и делать так, как я захочу. Наверняка она связана с подпольщиками или партизанами». Почему не поиграть ею, если имеется строгий приказ нащупать следы партизан в своем районе? И он играл. В какой-то мере это даже доставляло ему удовольствие. В конце концов, не выгорит с партизанами, он использует ее в каком-нибудь другом деле. Смазливая девчонка всегда пригодится. Он выпустил ее из тюрьмы, но приказал на работу не принимать. Пусть помыкается, пусть поголодает.

Голод и холод заставляли ее искать хоть какой-нибудь заработок. Ходила ежедневно на биржу, но там с нею не желали даже разговаривать. Почти все предприятия и учреждения бездействовали. А жить было не на что, и она голодала в буквальном смысле. Эта зима была самой трудной и страшной, наступил момент, когда силы совсем иссякли, и она потеряла всякую надежду ее пережить.

Однажды ночью, вконец отчаявшись, сунула в карман кусок ржаной лепешки — все, что осталось в доме, — и тайком через соседний двор, задами пробралась на окраину. Идти было трудно, едва волокла опухнувшие ноги. Почти до рассвета плутала по лесам, увязая в снегу, кричала, звала неизвестно кого, в каком-то хуторе долго стучалась в окно, дверь не отворили, в другом месте напоролась на пьяного полицая, видно, уснувшего на посту, поднялась стрельба, только чудом удалось уйти. И сама не поняла, как снова вышла к заброшенному кирпичному заводу, миновав заставу на развилке. В беспамятстве протащилась дворами к дому и упала на диван полумертвая; так и уснула, не раздеваясь.

Днем, очнувшись, сказала себе: это конец…

Но свет не без добрых людей. Как-то в январе сосед поехал в село раздобыть кое-что из продуктов и, зная о бедственном положении девушки, взял ее с собой. Удалось достать мешок картошки, который и помог ей отодвинуть срок голодной смерти.

А в один из февральских дней ее вызвали в комендатуру. Пожилой ефрейтор, посмотрев ее документы, сказал:

— Будешь работать в комендатуре. Уборщик. Ферштейн?

Лариса кивнула и с того дня стала уборщицей в комендатуре.

Однажды, выйдя за калитку, Лариса успела заметить метнувшуюся фигуру, которая потом следовала за ней на некотором расстоянии, и поняла, что не ошиблась тогда, в кабинете Штрекера: дом ее под наблюдением и сама она — тоже.

В комендатуре работы было невпроворот. Помещение большое, народу много, а уборщиц всего две — тетя Нюся, пожилая, тугая на ухо женщина, и вот она — уборщица, так сказать, высокой квалификации, почти с высшим образованием. Вот они вдвоем с тетей Нюсей и вертелись с раннего утра до позднего вечера. Затемно приходили и поздно вечером уходили. Уходили с одним желанием — скорее добраться домой и упасть на кровать.

Непросто и нелегко бывшей студентке ходить с веником и тряпкой среди чужой солдатни. Мусор, окурки, грязь, постоянные приставания, казарменные остроты, грубости. Но, как потом оказалось, и это не так уж страшно, во всяком случае, пережить можно. Страшно находиться все время под колпаком, постоянно сознавать, что не только самой угрожает опасность, но и другим. Вдруг и в самом деле явится Аркадий или кто-то другой. Где же выход? Неужели этому не будет конца? Выхода она пока не находила, а тому, что так останется навсегда, не верила. Шли дни, недели. Время от времени она чувствовала, а иногда видела собственными глазами, что за ней пристально наблюдают, ходят по пятам. Нервничала, конечно, хотя понимала, что по-иному и быть не могло. Штрекер и его свора не выпустят из своих когтей за здорово живешь. Капканы давно расставлены, ждут жертву. Не выходило из головы:

«И все же встретиться нужно. Очень нужно. Хотя бы посоветоваться, что же в конце концов делать, как жить дальше…» И внезапная, как ожог, мысль: «А знают ли там, что я на свободе? И не считают ли предательницей — всех казнили, кроме меня…»

Весна набирала силу. Еще совсем недавно деревья были совсем голые, на ветвях едва обозначались почки. Но вот несколько теплых солнечных дней — и все вдруг преобразилось. Парк и скверы стали нарядными, заблестела на солнце первая нежная душистая листва, весело захлопотали птицы. День заметно прибавился, и Лариса стала ходить на работу через городской парк узкой тропой в густом кустарнике. Так было гораздо ближе, хотя и страшновато. Все здесь было ей знакомо, кроме чужих немецких могил с крестами, вытянувшихся во всю длину парка.

До войны тут отдыхали и веселились. Ходила сюда в выходные дни и Лариса с родителями или подругами. Но лучше об этом не думать. Все изменилось в городе, изменился и старый парк…

Каждый раз, проходя парком, она невольно поворачивала голову в ту сторону, где ей приходилось бывать до ареста не один раз. Боковая аллея, большой куст орешника, пень — ничем не примечательный, нестарый, очевидно, по какой-то причине спилили липу перед самой войной. В стенке пня углубление со щепкой-заслонкой. В углубление закладывалось письмо или записка, завернутая в промасленную бумагу, и заслонка водворялась на место. Постороннему глазу ни за что не обнаружить. Этим местом иногда пользовалась Лариса для передачи сообщений партизанам.

«А что если рискнуть?.. Если попробовать?.. Конечно, времени прошло порядочно. Может быть, сюда уже никто не приходит. Но надо же что-то предпринимать…» И она решилась.

На следующий день Лариса вышла из дому раньше обычного. В парке было тихо, безлюдно. Она прошла вдоль центральной аллеи, обогнула осевшую, заросшую травой клумбу — огляделась, вокруг никого. Свернув на тропу, она ускорила шаг. Вот и старый знакомый пригорюнился под раскидистым кустом. Давно она не была здесь. Последний раз перед арестом сообщила тогда, что инструктор-подрывник благополучно прибыл и приступил к делу. Она наклонилась и вложила записку, которую приготовила загодя: «Меня выпустили. Очень нужно встретиться. Только осторожно, за мной следят. Береза». По выходе из парка не утерпела, еще раз оглянулась: никого…

Через неделю она снова пришла сюда. Очень волновалась. Записка лежала на месте. Лариса не исключала, что ее могли выследить, но старалась отогнать от себя эту мысль и надеялась, что ее записка попадет в нужные руки. В другой раз ожидать, пока кончится неделя, не могла. Пришла через три дня. Записка по-прежнему находилась там же. Потом еще через три дня. Потом еще. Ходила к заветному пню больше месяца, записку никто не брал.

Потеряв всякую надежду, она забрала ее и даже не стала ходить на работу через парк. Однажды утром, когда бежала на работу, в переулке, совсем рядом с комендатурой, повстречала старика с посохом и торбой за плечами. Она так торопилась, что могла бы вообще его не заметить. Он уронил палку прямо перед ней и, поднимая ее, загородил Ларисе дорогу. Она хотела помочь старику, но в это время он вдруг произнес знакомым голосом:

— Сегодня после работы в старой парковой сторожке… Только осторожней, гляди в оба. Жду до полседьмого, больше времени нет.

Старик, постукивая палкой, пошел дальше своей дорогой, а Лариса не могла сдвинуться с места. Это был Аркадий.

…На этот раз был он без бороды, но отросшие рыжеватые усы тоже очень меняли его внешность. Темен лицом, худой, чуть сутулящийся, он смотрел на нее как-то странно, в глазах его мешалась радость, смятение, мука и еще что-то такое, что остановило ее порыв, заставив внутренне сжаться.

— Значит… жива!

— А ты хотел, чтобы было наоборот, — вырвалось у нее. — Чтобы лежать мне во рву?!

Не верил! Не верил он ей, единственной уцелевшей, оставшейся на свободе. Ее душили обида и злость. Не такой она представляла их встречу.

— Лара, пойми!

— Ничего, ничего не хочу понимать. Нет моей вины. Нет… Как же ты мог подумать!!

Он невольно шагнул к ней, и она разрыдалась, припав к его плечу…

Он порывисто гладил ее по голове, что-то говорил, успокаивая.

— Не верил бы, не позвал, не доверился…

Нет, не так это было, не так. И не надо было оправдываться, но она, все еще всхлипывая, торопливо выложила ему все, что с ней произошло, о своей отчаянной попытке найти партизан и о том, что за домом следят. Вот почему ее приберегли.

А он все гладил ее — голову, плечи и все повторял: «Да, да, понимаю…»

— Лар, у нас мало времени. Я здесь по другому делу, и мне еще в одно место, далеко отсюда, а уж потом в отряд, если удастся…

Отряд, по его словам, ушел на запад с боями. Погибли те, кто знал ее, был с нею связан: начальник разведки, Коля, Павел Данилович.

— Но ты-то жив! Возьми меня с собой, возьми, пожалуйста…

Он крепко сжал ее руки, сказал спокойно, словно приводя в чувство.

— Это невозможно. Путь далек, у меня задание. И документы на одного. На первой же заставе тебя схватят. Я прошу тебя, Лара. Доложу о тебе новому командиру, если будет хоть какая-то возможность, вернусь за тобой…

— Если.

— Лара, вернусь! Лар, нет у меня дороже человека, Лар…

Она поняла, спросила, безвольно опустив руки, что же ей теперь делать.

— Затаись, береги себя, будь осторожна, главное — берегись. А пока… Тайник цел? Николай перед смертью сказал мне о нем.

— Да.

— Если узнаешь о появлении новых воинских частей, о тех, кто захаживает в комендатуру, — предателях, словом, все, что покажется важным, засекай. Записку — в тайник, кому надо, заберут. Я предупрежу. Это будет твоя работа. Только осторожно, не рискуй.

Она кивала — да, да, поняла. Значит, она по-прежнему станет нужна им, этот тайник свяжет оборванные нити.

— Когда же ты появишься?

— Давай так, максимум через две недели. Тебе дадут знать, где я, куда прийти.

У нее было такое ощущение, что он поверил ей не до конца, просто пожалел. А поверят ли ей там, в отряде? Ей и ее записочкам…

…Она жила ожиданием. Но Аркадий не явился ни через две недели, ни позже. Зато в тайнике от него была записка: «Ведем тяжелые бои. Будем двигаться дальше, на запад. Тебе приказано оставаться на месте. При вызове обещай что угодно, но тяни со страшной силой, как можно дольше. Задание прежнее».

И снова потянулись дни, один тяжелее другого, дни одиночества, печальных раздумий, постоянной опасности. И конечно, надежд и ожиданий, без которых не стоило бы жить. Если удавалось раздобыть что-нибудь из того, что просил Аркадий, она сообщала запиской, пряча ее в тайник. Кто забирал эти ее сообщения, как передавали дальше, она не знала. Ни с кем она все это время не встречалась. По-прежнему ждала Аркадия, но он не появлялся.

8. Ловушка

Она никак не могла прийти в себя от неожиданного вызова и очень волновалась. Ответы получались поспешные, порой нелепые и вызывали у Штрекера холодную усмешку. Очевидно, он истолковывал состояние Ларисы и ее ответы в свою пользу. Он был явно не в духе, не приглашал садиться и не пытался казаться любезным, как это иногда позволял себе.

— Не надо, не надо, фрейлейн, я заранее знаю все ваши ответы. А если я вас пошлю к партизанам? — Он стоял перед ней, покачиваясь с носков на пятки, и пристально смотрел ей в глаза.

— Но я никого из партизан не знаю и не знаю, где они находятся.

— Даже того охранника, что сбежал к ним?

Холодок ужаса пробежал по спине. «Вдруг Аркадий все-таки пришел и его схватили?»

Штрекер подошел к столу и нажал на кнопку. В кабинет тут же, как будто он сидел под дверью, вошел человек, которого она раньше как будто не встречала. Или, может быть, не обратила внимания. Он был уже, по мнению Ларисы, в годах, лет тридцати, а то и больше. В сером коверкотовом костюме заграничного покроя, с ярким галстуком. Светлые, редеющие впереди, напомаженные волосы зачесаны на косой пробор. Над пухлыми губами тонкая нитка усов.

Человек остановился у порога в выжидательной стойке, изобразив на физиономии учтивую, еле заметную улыбку.

— Проходите, господин Юшаков, садитесь. Вы тоже садитесь, фрейлейн Яринина, — Штрекер указал на стулья. Юшаков и Лариса сели у приставного столика напротив друг друга. — Знакомьтесь.

— Юшаков Арнольд Арсентьевич, — человек слегка привстал и улыбнулся, как прежде, только на этот раз Ларисе. Та назвала свое имя, недоуменно переводя взгляд с одного на другого. Неловкую паузу прервал Штрекер:

— Будете работать с господином Юшаковым, как у вас говорят, на пару. — Он посмотрел на Ларису, словно пытаясь определить, какое впечатление произвели на нее сказанные им слова. Юшаков, улыбаясь, бесцеремонно рассматривал Ларису.

— Германское командование назначило господина Юшакова директором дерево-обделочной фабрики. Вы будете тоже работать на фабрике у господина Юшакова. Жить будете вместе с директором, в одном доме. Вы хотели что-то спросить, господин Юшаков?

— Да, господин гауптштурмфюрер. Если можно… в качестве кого фрейлейн будет работать?

— Кем? Меня не интересует. Может быть, секретарем, в конторе, в цеху или еще где-нибудь. Это ваше дело. Повторяю, жить она будет с вами в одной квартире. Будете ли вы спать в одной кровати или отдельно, это меня тоже не интересует. Вы меня поняли, господин Юшаков?

— Так точно.

Ее согласия не спрашивали. По-видимому, не считали нужным. Ей казалось, будто все это происходит во сне. О ней говорили, как о неодушевленном предмете. «Что они задумали? Не ради забавы же это. Видимо, то же, что и прежде, только с другого конца. А я снова приманкой? Запустить, чернильницей в эту улыбающуюся рожу с лоснящимся пробором, отказаться, закричать, убежать куда глаза глядят? И снова тюрьма, а то и виселица, пуля в затылок. А задание? Аркадий?..»

…От нее ничего не скрывали. Когда она поселилась в большом доме директора фабрики, Юшаков сказал напрямик:

— Теперь-то тебе не отвертеться. Рано или поздно кто-нибудь заявится к тебе. Им же тоже интересно, по-прежнему ты с ними или с немцами снюхалась. И об этом сразу станет известно шефу. Если не от тебя, то я позабочусь об этом.

Лариса долго молчала, а потом не выдержала:

— Что вы от меня хотите? Что вам нужно? Я никого не знаю. Оставьте меня в покое!

Она расплакалась, но Юшаков не стал ее успокаивать, монотонно бубнил:

— Тебе выгоднее вести себя благоразумно. Мы с тобой связаны одной веревочкой, и обратного хода нет. Я на них работаю, и ты будешь. Куда денешься. В глазах людей ты — немецкая овчарка, так, кажется, называют ваши подобных девиц. Вышла сухой из воды, значит, предала. И живешь с предателем, — он усмехнулся. — Разбираться с тобой некогда. Даже если они решат, дружки твои, прикончить тебя — их застукают или пойдут по следу, так что польза от тебя в любом случае.

Юшаков усмехнулся, глядя в ее расширенные глаза.

— И тебя ведь тоже заодно, — сказала она тихо, удивляясь собственному спокойствию.

Он громко расхохотался.

— Дом под охраной. Нас стерегут незримые агенты. Да и я при оружии. Хочешь жить — умей рисковать.

Они сидели в небольшой гостиной их общей квартиры. Юшаков, поздно возвратившись с фабрики, привез с собой продуктов и вина, сам накрыл на стол и пригласил Ларису. Хотя она и села за стол, но ни ужина в тесном кругу, ни откровенного разговора у них не получилось. Юшаков, в паузах между разговором наливал себе коньяк и выпивал его залпом, не закусывая. Ларисе он больше не предлагал, поскольку она сразу наотрез отказалась.

Жевала машинально, поглядывая на него исподлобья.

Над столом, под матерчатым желтым абажуром с кистями, тускло мигая, горела лампочка от местного движка, слабо освещая оставленную чужую мебель и репродукции картин в тяжелых рамах. Гремел ставнями ветер, бросая в окна пригоршни дождя. Дождь лил не переставая уже несколько суток подряд.

Он заметно хмелел, бормотал заплетающимся языком.

— Я отвечаю за все в первую очередь. Но и ты тоже. Мы оба отвечаем головой. Ты должна беспрекословно подчиняться мне и помогать. Это в твоих интересах. А будешь ты меня уважать или нет — дело твое. Я не настаиваю. Квартира большая, места хватает, живи в своей комнате. Кроватей полно — остались от прежних жильцов. Они уже не возвратятся. Они там, за городом, во рву. Это я знаю точно. Сам присутствовал. Ну, это лирическое отступление. Отвлекся от сути… Для посторонних мы муж и жена. Таков приказ шефа. — Он хохотнул и налил еще стопку. — И не пробуй отрицать. Кто тебе поверит? — Он протянул руку, намереваясь дотронуться до нее.

Лариса отстранилась и, резко встав, ушла в дальнюю комнату и закрылась на ключ.

Юшаков хотел было броситься за ней, но быстро подняться оказалось не так-то просто, и он, тупо уставившись ей вслед, остался сидеть в кресле.


Юшаков провел ее приказом по фабрике на должность секретаря, а пару недель спустя назначил в бухгалтерию. Объяснять не стал: так нужно. То ли не нравилась ее строптивость, то ли для отчета перед начальством: в бухгалтерии имеется свой человек. Лариса составляла ведомости, в которых почти ничего не смыслила, выписывала наряды, а иногда слонялась без дела по двору. Работы было мало, бывали дни — вообще делать было нечего. Не хватало рабочих рук, не подвозили сырья: не служба — одна видимость.

Лариса чувствовала себя худо, неуютно. На нее смотрели косо, порой с откровенной ненавистью, хотя говорить открыто в глаза не решались. Все знали: она жена или любовница директора, а директор поставлен немцами. При ее появлении разговоры прекращались, все делали вид, что очень заняты. Выть хотелось от всего этого, закричать: «Что же вы, люди! За что ненавидите? Помогите! Я добра вам хочу…» Но кричать было бессмысленно. Да и кто поможет?

По ночам она ждала стука в дверь. Может, он прав, придут и разделаются с ней. С ними двумя. Она ждала этого, как избавления. Но ничего не менялось, жизнь текла своим чередом.

Им было предписано шефом иногда «выходить в свет». Вместе, солидно, как подобает настоящим германским служащим при «новом порядке». Однажды утром Юшаков, уходя на работу — он обычно уезжал на фабрику первым, — сказал:

— Сегодня у моего друга, следователя Шамшука, прием по случаю награждения его медалью. Мы приглашены. Пожалуйста, не задерживайся. Опаздывать неприлично.

Лариса хотела было отказаться, сославшись на плохое Самочувствие. На кой черт ей сдался этот прием со всякими там шамшуками? Но, подумав, не стала перечить. «Это затея оккупантов, а такие, как Юшаков и Шамшук, — только лакеи. Даже интересно посмотреть и послушать. Может быть, пригодится».

Прием на самом деле оказался самой примитивной пьянкой. На длинном столе были закуски, батареи бутылок. За столом — приглашенные, на почетных местах — «освободители», среди них Шамшук с медалью на груди. В конце стола — мелкий люд вроде Юшакова и Ларисы, приглашенный для массовости. За столом не было ни коменданта Мальке, ни гауптштурмфюрера Штрекера, ни бургомистра, ни начальника полиции. Видимо, эта районная элита на таких приемах не бывает.

Ели и пили много. Пели, качаясь из стороны в сторону. «Освободители» поздравляли Шамшука с наградой, призывали присутствующих брать с него пример. Виновник торжества, изрядно захмелев то ли от счастья, то ли от выпитого, держал речь, в которой благодарил за внимание к его персоне, за высокую оценку его заслуг перед великой германской армией, в заключение обещал впредь не жалеть живота ради фюрера и кому-то еще грозил отомстить за прошлое. Хлопали в ладоши, хлопали именинника по плечу, предлагали новые тосты. Зал, наполненный шумом и гамом, плавал в сизом табачном дыму.

Лариса первый раз в жизни видела такое и чувствовала себя, что называется, не в своей тарелке. Но, как говорится, назвался груздем, полезай в кузов.

Потом начались танцы. Дамы были в заметном меньшинстве, и недостатка в приглашениях не испытывали. Отказываться было не принято: «освободители» могли обидеться. Лариса танцевала сначала с Юшаковым, потом с каким-то чином в черном мундире. На третий танец пригласил ее офицер в армейской форме.

— Обер-лейтенант Вестгоф, Валериан Аполлонович, — представился он, щелкнул каблуками. Он был немолодой уже, но молодящийся, напомаженный и отутюженный. Обер-лейтенант, заметив растерянность Ларисы, попытался развлечь ее разговором.

— Вы, по-видимому, первый раз на таком торжестве?

— Да, первый.

— Чувствуется. Но вы не теряйтесь, никто вас не обидит. Вы, наверное, удивлены, что я свободно говорю по-русски?

Лариса пожала плечами.

— Я родился в России. Правда, долго жил за границей, но язык, как видите, не забыл. — Затем он принялся дотошно расспрашивать ее: кто она, с кем пришла, где работает. Лариса отвечала односложно, разговор не клеился. Вестгоф тоже на какое-то время замолчал. Но, раскланиваясь, он все же попросил ее зарезервировать последний танец за ним.

В перерыве у нее состоялся разговор с Юшаковым, который, будучи навеселе, сказал:

— Ты молодец, Лариса. Я знал, из тебя получится толк. Вестгоф — не пешка, он хоть и русский, но пользуется большим доверием у шефа абвергруппы. Гауптштурмфюрер его тоже уважает, а это кое-что значит.

— А что это еще за абвергруппа? Я что-то не слышала. — У Ларисы это вырвалось само собой, она и не думала, прикинувшись наивной, выведать что-то у Юшакова. Но реакция Юшакова была неожиданной.

— Не пойму я тебя. Ты действительно дурочка или так прикидываешься?

— Ты один умный, — отрезала Лариса и сделала вид, что обиделась и хочет уйти.

— Постой! — схватил ее за руку Юшаков, — нельзя же так, ей-богу, на нас смотрят.

— Пусть смотрят. А что ты из себя умника строишь. — Тут уж она играла. — Если что, так одной веревочкой связаны, а на деле все скрываешь от меня.

— Не обижайся, прошу тебя. Ты должна понимать, что это военная тайна, и за это, если узнают, по головке не погладят. — Он нагнулся к ее уху и доверительно зашептал: — Но для тебя, конечно, можно. Только между нами. Кроме службы гауптштурмфюрера Штрекера, есть тут еще абвергруппа 310. Недавно прибыла. Я сам точно не знаю, чем они там занимаются. Проверяют германских служащих, работающих на армию, выдают документы, ну и за порядком смотрят. Удостоверения германского служащего в отдельных случаях выдаются и особо доверенным лицам из местных. Я, к примеру, уже имею.

— А почему мне не выдают, я тоже работаю? — продолжала вести свою линию Лариса.

— Ты попроси Вестгофа. Он ведает административными вопросами в абвергруппе и подписывает эти удостоверения.

Когда Вестгоф галантно склонился перед Ларисой, приглашая ее на прощальный вальс, она игриво спросила:

— С удовольствием, господин обер-лейтенант, но не помешает ли нашему с вами танцу то, что я до сих не имею удостоверения германского служащего?

Вестгоф вначале не понял шутки Ларисы и на полном серьезе ответил:

— О, нисколько. — А потом уже во время танца сказал: — Считайте, что удостоверение у вас в кармане, вернее, в вашей сумочке. Пусть господин Юшаков зайдет при случае ко мне и получит для вас документ.

— Зачем же Юшаков? Я могу сама зайти.

— Простите за нескромный вопрос, он ваш муж?

— Конечно.

Вестгоф больше не заигрывал с Ларисой, даже не принял ее игривого тона. Он помрачнел и ни о чем больше не спрашивал. Он знал, чей человек Юшаков, а следовательно, она тоже. Для него она уже не представляла интереса. Лезть в дела Штрекера было небезопасно.

…Документ, выданный Ларисе абвером, вместе с другими сведениями она положила в тайник. Выбрала момент, попросила у Юшакова его старенькую «эмку», чтобы отвезти в комендатуру месячный отчет о работе. Машину отпустила, а сама на обратном пути, тщательно проверившись, заглянула в парк. На случай, если бы Юшаков или кто другой спросили об удостоверении, у нее было готово объяснение: вытащили из сумки на базаре. Риск, правда. Но, как сказал Юшаков, хочешь жить, умей рисковать.

Через неделю так же со всеми предосторожностями проверила — пакетика не было.

9. Жизнь продолжается…

Каким путем приходили в город новости, никто из жителей понятия не имел и особенно не задумывался. Главное, что они возникали, наполняя жизнь новым содержанием. Люди как бы оживали, больше и громче говорили, надеялись, ждали…

Тот год был особенно богат событиями. Еще зимой, где-то в декабре или январе, прошел слух, что под Сталинградом окружили немцев и там идут большие бои. Официально, конечно, об этом никто не сообщал, поэтому кто верил, а кто и нет. В начале февраля слухи подтвердились самым неожиданным образом: оккупанты надели траур по случаю гибели армии Паулюса. Это была большая радость, но выражать ее открыто опасались, с новой силой вспыхнула надежда, что скоро придут свои. Но прошла зима, а за нею — весна, оккупанты траур сняли, и жизнь снова потекла вяло и тускло в жестких берегах «нового порядка». Особенно трудно было зимой и весной, главной заботой был кусок хлеба. Летом, как говорится, легче…

В июле заговорили снова: под Курском разбили немцев, наши взяли Орел и Белгород, идет большое наступление. Горожане при встрече поздравляли друг друга, обнимались и плакали. Как будто даже стали смелее, не оглядывались, как раньше. Оккупанты притихли, и вид у них был не такой, как тогда, в первый год. Хотя лютовали, пожалуй, еще сильнее, чем прежде. Облавы, аресты, расстрелы и уходящие на запад эшелоны, набитые рабсилой.

По вечерам к Юшакову тайком приходили какие-то люди, о чем-то вполголоса толковали с ним запершись. Лариса догадывалась — у него была своя агентура, мелкие сошки, предатели, стукачи, за работу которых он, по-видимому, отчитывался перед начальством. В ежедневных арестах, карательных выездах в села он играл, надо думать, не последнюю роль. Часто возвращался хмельной до того, что едва добирался до своей комнаты и засыпал, даже не сняв сапоги.

В двадцатых числах августа новая весть отозвалась в сердцах людей: освобожден Харьков. Это уже совсем недалеко. Говорили, что по ночам, когда ветер с востока, слышно, как ухают орудия. А самолеты с красными звездами многие видели собственными глазами. Затерянный далеко в тылу городок как бы проснулся от длинного дурного сна, воспрянул духом, зашевелился, загомонил. Ждали своих. Ждала и Лариса, но когда стало ясно, что не сегодня-завтра произойдет, где-то в глубине сознания возникла мысль, что лучше бы они пока обошли город стороной. Может быть, за это время в ее жизни что-то переменилось бы. Нельзя же, в самом деле, ожидать своих, живя, хоть и не по своей воле, под одной крышей с предателем. Что для этого нужно было предпринять, придумать не могла. Но выйти из глупого, двусмысленного положения было необходимо. Но как? И за советом не к кому обратиться. Лариса нервничала, часто плакала, не спала ночами…

После той ночи, возвратясь с попойки, устроенной следователем Шамшуком, когда она то ли от выпитого вина, то ли по непростительной небрежности забыла запереть на ключ дверь своей комнаты, после торопливых, влажных рук Юшакова Лариса уже не могла гордо выпрямиться и указать ему на дверь, не могла ударить по противной физиономии. Та ночь Ларису как бы согнула, смяла, хотя окончательно, может быть, не сломила. Неожиданно для себя она перестала отказываться от вина. Она, которая содрогалась при виде рюмки, теперь могла выцедить бокал крепкого вина, не ощущая прежнего омерзения. От вина кружилась голова, зато наступало облегчение, отпускала давящая душу тяжесть.

Юшаков тогда целую неделю или больше старался не показываться на глаза. Несколько ночей не ночевал дома. Потом объяснился ей в любви, и так странно было видеть его лицо без приторно сладкой ухмылочки, серьезное, красное и потное от волнения. Он просил прощения за свою ночную выходку. Он-де ничего не мог поделать с собой, его чувства были так сильны — отшибло разум! Умолял выйти за него замуж, просил поверить, что будет любить и будет верен ей до гроба, обещал сделать ее независимой и счастливой. Они уедут в Берлин или Париж, будут жить так, как многим и не снилось. У него есть ценности, он купит особняк и начнет свое крупное дело. Говорил он тогда много всего, но Лариса его не слушала, она задохнулась от гнева и сознания собственного бессилия.


Замуж она за него не вышла и не смогла бы никогда, ни при каких условиях быть его женой, но отношения между ними стали незаметно для обоих другими. Раньше она его побаивалась, хотя не подавала вида. Ведь он мог сделать с ней все: оговорить, донести, посадить в тюрьму, отправить в Германию, пристрелить под горячую руку или по пьянке. И оправдался бы, нашел причину. Кто бы стал ее защищать? Сейчас же она могла позволить себе послать его ко всем чертям, не разговаривать и просто не замечать целыми днями. Он терпеливо выжидал и при этом пытался держать марку. Иногда напоминал ей, что многое может, но он-де порядочный человек, одним словом, интеллигент и уважает деликатное обращение. Не теряя надежды прибрать ее окончательно к рукам, он делал вид, что не замечает ее неприязни, а порой и откровенной грубости, прощал многое в надежде на главное, к чему, не скрывая, стремился. Не исключено, что в его расчеты входило и то, что шел уже третий год войны и его хозяева не наступали, а только зверствовали, теряя под ногами почву.

Так они и жили под одной крышей до того памятного сентябрьского дня, когда все разом решилось.

Утром Юшаков, войдя в кухню, где Лариса ставила на плиту чайник, сказал:

— Сегодня на фабрику можно не ходить.

Лариса вопросительно повернулась к нему.

— Нечего там тебе делать. Занимайся своими делами, только далеко не отлучайся. К моему приходу обязательно будь дома. Может быть, придется уезжать.

— Это куда еще?

— Скажут куда, — с какой-то обреченностью в голосе ответил он.

— Никуда я не поеду.

— Ну, милая, прикажут — поедешь. Куда денешься?

…После завтрака Юшаков ушел, а она долго ходила по пустому дому, не находя себе места, не зная, к чему приложить руки. На душе было тяжко, неопределенно. И не с кем даже словом обмолвиться. С Юшаковым она, конечно, никуда не поедет — это она решила твердо, но как избавиться от него?

День тянулся вяло и нудно, казалось, ему не будет конца. Хотя, собственно, зачем она так стремится к концу, зачем ей вечер? Что он ей даст, этот вечер?

Юшаков не появлялся, и Лариса где-то во второй половине дня, сама не зная зачем, вышла на улицу и медленно направилась в город. Постепенно пришло успокоение, хотя тревога и мучительные поиски выхода не оставляли ее. Незаметно подступившая осень уже бродила по некогда тихим и уютным улочкам городка. Листья желтыми пятнамилежали на пожухлой траве, на тротуарах, на вымощенной булыжником улице. Несмотря на погожие дни бабьего лета, осень чувствовалась и в прозрачной голубизне воздуха, и в усталом шепоте тронутых увяданием листьев. Закаты гасли быстрее, будто стыдились, что не могут дать людям тепла, обещанного ярко светившим целыми днями солнцем. В этих сизых, ласково теплых сумерках ее охватывала тоска.

Город притаился в ожидании, притих. На улицах было малолюдно. Время от времени от станции к Корольскому спуску с ревом проносились военные грузовики. Немцы подбрасывали пополнение и военные грузы на восток, где шли тяжелые бои. На рынке слонялись полицаи в черных шинелях с повязками. Она побывала на своей улице, прошла мимо дома, где они жили с мамой, но почему-то не зашла и повернула обратно. Наступали сумерки, и она заторопилась. Кто его знает, что он надумал. Еще решит, что сбежала, поднимут тревогу, начнут искать.

Когда она возвратилась, было уже совсем темно. На кухне горел свет, кто там находился, с улицы разглядеть было нельзя. Она тихо вошла в дом, но Юшаков услыхал и окликнул:

— Кто там?! А, это ты.

— Свои, — промолвила безразлично Лариса и ушла в свою комнату. На кухне был еще кто-то. Не зажигая света, она присела на кровать. Отсюда был слышен разговор, но слов не разобрать. Тогда она через коридор, стараясь быть незамеченной, прошла в гостиную. На кухне за столом в клубах дыма сидели Юшаков и один из его приятелей по имени Курбан. Кто был этот Курбан, где и чем он занимался, Лариса не знала. Она видела его несколько раз вместе с Юшаковым и понимала, что он тоже пользуется покровительством у оккупантов, как и Юшаков, На столе стояли бутылки, стаканы и закуска. По всему видно: сидели они давно.

— Ты не думай, Эдик, что только ты шишка, а другие так себе, — бубнил пьяным голосом Курбан.

— С чего ты взял? Ничего такого я не думаю.

— Я знаю. Конечно, гестапо — это гестапо, никто не говорит. Но у меня фирма тоже солидная. Зондерштаб! Одним словом, разведка! Только ш-ш-ш. Правда, этот штаб не здесь, а в области. Сюда иногда наведывается зондерфюрер Ринеккер. Обещал взять меня с собой. Только никому ни гу-гу, — приложил он палец к губам. — Понял? За заслуги перед рейхом. А что?

— Ничего. Болтаешь много…

— А я что? Тут же никого. Мы одни. Ты что, может, думаешь остаться?

— Что мне здесь делать?

— Почем я знаю. Может, с цветами будешь красных встречать, — хохотнул Курбан.

— Ну, ты кончай, — зло огрызнулся Юшаков. — Не до шуток.

— Все, все. Молчу. И пошутить уже нельзя? — В разговоре наступила пауза. Звякнули рюмки: чокнулись. Кто-то с аппетитом хрустел огурцом. Закурили. Курбан, загремев стулом, тяжело поднялся и, пошатываясь, пошел к выходу. У дверей повернулся: — Ну, будь. За угощение спасибочка. Мне пора.

— Пока, — буркнул Юшаков.

Стукнула наружная дверь. Юшаков по-прежнему сидел за столом, низко наклонив голову. Лариса открыла большой платяной шкаф, делая вид, что ищет что-то. Этот шкаф остался в доме от старых хозяев, и она к нему раньше не прикасалась. Но сейчас нужно было чем-то заняться, чтобы объяснить, почему она застряла в гостиной. Уж очень хотелось послушать, о чем говорят между собой холуи, когда хозяева собираются смазывать пятки. В одном из ящиков, под тряпьем, она нащупала что-то твердое. Пистолет! Откуда он здесь? Она видела у Юшакова другой, поменьше. Он как-то хвастался, что «вальтер» ему подарил знакомый офицер. Что, у него не может быть другого? Один носит при себе, другой спрятал в шкаф. Оглянувшись, она быстро сняла с плечиков платье, завернула в него находку и направилась к себе. В комнате она переложила пистолет в сумку, но перед этим повертела в руках. Точно, «ТТ», такой, как у папы был. Папа давал ей подержать, показывал, как заряжать, взводить курок, прицеливаться. Дома у них была маленькая мишень, приколотая кнопками к двери в коридор, и по утрам папа тренировался: прицеливался и щелкал. Она тоже прицеливалась, но держала пистолет двумя руками, а папа смеялся и говорил: «Держи крепче, а то выскочит и удерет на улицу». Мама сердилась: «Нашел игрушку! Сам играется и ребенка туда же». А он: «Хорош ребенок! На нее, мать, уже хлопцы на улице посматривают. Того и гляди — уведут».

Не вынимая пистолета из сумки, Лариса потянула на себя затвор — в отверстии блеснул патрон: пистолет был заряжен, патрон — в патроннике — и легонько отпустила. Нужно только взвести курок и нажать на спуск. Она закрыла сумку и вышла в коридор. Юшаков выглянул из кухни.

— Ты готова? Я жду, собирайся.

— Куда собираться?

— Пока поедем к шефу. Возможно, сегодня придется драпать из города. Похоже, что немцы уже собираются. Скоро здесь будут красные. Бои уже под Ахтыркой.

Юшаков говорил совершенно трезвым голосом. Или он мало пил, а накачивал своего приятеля, или страх перед надвигающимися событиями вышиб из него весь хмель.

— А мы куда? — снаивничала Лариса.

— Куда, куда… Не оставаться же нам здесь! Может быть, даже завтра нагрянут красные. — Говорил он мягко, как бы просяще, с досадой.

— Ну и что? — продолжала Лариса все так же наивно и безучастно.

— Тебе-то, конечно, ничего. Хотя…

— Что хотя? Договаривай.

— Ничего, — Юшаков взял стакан и допил оставшуюся водку. — Между прочим, подпольщики, которых недавно взяли в городе, — моя заслуга. Я доложил шефу, что это наша с тобой совместная работа. Видишь, я не жадный, делюсь.

— Подлец!

— Ну, ты! Легче на поворотах, — но в голосе его не было злости, видимо, смягчала общность судьбы. Он поднялся и, слегка пошатываясь, пошел к себе в спальню. Лариса с тревогой посмотрела ему вслед. Что если он надумает искать пистолет, который был в шкафу? Но Юшаков спустя некоторое время вышел с чемоданом, снял с вешалки плащ.

— Давай быстрее, я буду ждать тебя в машине, — бросил он, не оглядываясь.

Машина, та самая «эмка». Достал где-то разбитую, отремонтировал в мастерской при комендатуре и поставил немецкий мотор. Водить машину он мог: до войны работал на легковой. Хвастался, что даже бургомистр ходит пешком, а у него собственный выезд.

На дворе была такая темень, что даже вблизи невозможно было ничего различить. Моросил осенний дождь. Лариса ощупью добралась до стоявшей у сарая машины, бросила свой узел на заднее сиденье, а сама плюхнулась рядом с Юшаковым и тут же пожалела, что не села сзади. Но пересаживаться было поздно: машина тронулась с места. Недалеко от станции они переехали железную дорогу и свернули на булыжную мостовую, что вела мимо вокзала и рыночной площади к центру города. Вокруг ни огонька, ни живой души. Только дождь стучал по кузову, заливая стекла машины. Молчали.

Лариса положила руку Юшакову на плечо. Он сбавил газ и удивленно взглянул на нее.

— Послушай, Эдик, поедем куда-нибудь в село, — мягко сказала она. Сказала просто так, не зная, что из этого выйдет.

— Куда, куда? — скривил губы Юшаков.

— Останови, поговорим спокойно.

— Ну, что? — остановив машину у обочины, он повернулся к Ларисе. — В какое село, и что мы там будем делать?

— Поедем в село, в лес или еще куда-нибудь, переждем, пока немцы уйдут.

— Партизаны, милая, меня по головке не погладят. Тебя — не знаю, а меня вздернут. Это точно.

— Преувеличиваешь. Что они о тебе знают? Если даже что-то известно, разберутся. Ну, в крайнем случае, осудят. Отбудешь срок и вернешься. — И неуверенно добавила: — Я буду ждать.

Юшаков нажал на стартер.

— Уж не получила ли ты задание — доставить меня к партизанам? — ехидно спросил он. — Не выйдет, подружка. Это ты Штрекера можешь водить за нос. А меня не-ет. Хочешь откровенность за откровенность? Не верю я тебе. Ни одному слову. Раньше думал, что поймешь, одумаешься. Но ты снова за свое. Ну что ж, пеняй на себя.

— Да ты что? Какое задание?

— Вот что, кончай сказку про белого бычка! Никуда я не поеду и тебя не пущу. Заруби себе на носу. — В голосе Юшакова зазвучала угроза. Машина тронулась.? места. — Нас ждет шеф. У него есть разговор и к тебе. Вот и пригласишь его в лес или еще куда-нибудь. Я не возражаю. — Он хохотнул с откровенным злорадством.

Проехали станцию, тюремный забор, скоро рыночная площадь, а там и центр. Что ожидало ее в гестапо? Какую еще пакость ей приготовили? Нет. Надо что-то делать. Действовать, пока не поздно. Лариса сжимала в сумке рукоятку пистолета и никак не могла решиться, но когда показалась рыночная площадь, которую она скорее ощутила, чем увидела в темноте, будто какая-то сила толкнула ее под локоть. Выхватив пистолет, она направила его в Юшакова.

— Останови. Поворачивай к Саващине или убью!

Он притормозил, сделал вид, что разворачивается. Потом резко, всем телом повернулся к Ларисе, ударив ее под локоть. Она нажала на спусковой крючок, грохнул выстрел, и пуля пробила боковое стекло. Машина вильнула в сторону и остановилась. Юшаков повалил Ларису на сиденье, пытаясь схватить ее за руку, но было тесно — мешал руль. Тогда он, прижав ее одной рукой, другой попытался достать из кармана свой пистолет. В этот момент Лариса изловчилась и выстрелила в него раз, второй. Он обмяк и стал сползать с сиденья вниз.

Лариса выскочила из машины и оглянулась. Вокруг никого, темень и тишина. По-прежнему моросил дождь. Она бросилась бежать, вначале даже не подумав, куда. Бежала долго, падала, поднималась и снова бежала, пока не выдохлась. Погони не было. Тут только вспомнила, что в машине остался ее узел с вещами. Но она только махнула рукой и снова бросилась бежать. Остаток ночи просидела в каком-то заброшенном сарае на окраине Саващины, а когда стало светать, спустилась в глубокий заросший кустарником овраг.

Через три дня в Огарьский лес, где в это время находилась Лариса вместе со многими бежавшими сюда горожанами и крестьянами из близлежащих сел, пришла радостная весть — наши освободили город.


ГАЛИНА

1. Задание

осле боев под Сталинградом армию вывели во второй эшелон фронта. Полки и дивизии получали пополнение, занимались боевой и политической подготовкой, готовились к предстоящим боям. Наш отдел тоже готовился, одновременно занимаясь своими обычными делами, которых по-прежнему было невпроворот. Да и, по существу, дела у нас что в первом, что во втором эшелоне мало чем отличались.

Однажды меня вызвал к себе полковник Кленов и попросил (он у нас не приказывал, а только просил) подключиться к Андрееву и помочь выяснить судьбу группы лейтенанта Соловьева.

Тут я хочу сделать небольшое отступление с тем, чтобы уделить несколько строк моей персоне и избежать тем самым возникновения, как говорится, дополнительных вопросов. После ранения на Невском плацдарме, так называемом Невском «пятачке», я провалялся в госпитале и батальоне выздоравливающих больше, чем ожидал. Сказалось, по-видимому, недостаточное блокадное питание и лютая первая военная зима. Но и этим не кончилось. Дали мне еще три месяца нестроевой. Когда я стал годен к строевой службе и был готов отправиться с маршевой ротой на фронт, направили меня через Ладогу на Большую землю, а там поездом до незнакомой мне до этого станции Разбойщина, что под Саратовом. Там в то время находилось Второе Киевское артучилище, которое я и окончил успешно за несколько месяцев. На фронте в то время обстановка была сложной, тяжелой, и некогда было осваивать полный курс обучения. В артиллерийском полку я прослужил тоже недолго, был переведен в штаб армии, стал работать в контрразведке и уже успел приобрести кое-какой опыт.

Я знал, что группу готовил капитан Андреев, очень опытный работник, и, хотя, казалось, все было продумано и предусмотрено, группа как ушла в тыл противника, так с тех пор никаких вестей о ней не поступало. Это, конечно, беспокоило руководство отдела и огорчало моего старшего коллегу. Но когда шли бои под Сталинградом, никакой возможности заниматься розысками группы не было.

Сейчас такая возможность представилась, и мне предстояло заняться этим делом вплотную.

Их было четверо: три парня и девушка-радистка. До войны жили они в той местности, куда направлялись для выполнения задания военного командования.

Линию фронта перешли без приключений. Сплошного фронта там не было, и это облегчало их задачу. Капитан Андреев мотался вместе с ними в тряской полуторке, направляясь в сторону фронта. Ехали по ухабистым полевым дорогам час или полтора. Затем остановили машину у редкого леска и нырнули в кустарник, полого спускавшийся к тихой лесной речке с темной зеленоватой водой. Из лозняка бесшумно выплыла лодка с молодым парнем на веслах. Капитан поочередно попрощался с каждым за руку, негромко пожелал:

— Успеха вам, ребята, и счастливого возвращения!

Отвел в сторону старшего группы лейтенанта Соловьева, указал взглядом на Галину:

— Там всякое может случиться. Будь ей за брата, девчонка ведь совсем…

Четверо вошли в лодку, и парень на веслах повел ее к другому берегу, который был уже оккупированной территорией.

Лес на той стороне давил на уши немой тишиной. Пахло сухой хвоей, терпко — прелыми листьями, пнями… Шли молча — где оврагами, где глухими зарослями кустов. Временами останавливались, Соловьев сверял направление по компасу и молча указывал рукой: вперед! Стремились подальше отойти от линии фронта, углубиться в тыл противника, где меньше вероятности открытого столкновения.

Ближе к рассвету остановились на краю опушки. За небольшим склоном разведчикам открылась деревенька в несколько изб. Прямо перед ними, с самого края, — сараюшка с потемневшими бревнами под тесовой крышей. Разведали. Сарай оказался доверху набит свежим пахучим сеном. Соловьев показал; всем туда. Молча забрались в сено, намереваясь переждать день, чтобы с наступлением темноты снова отправиться в путь.

— Курорт! — втягивая пьянящий запах сена, прошептал Коля Головков.

— Всем отдыхать! — скомандовал Соловьев, устраиваясь поближе к дверям — дежурить. — Меня сменит Головков, потом — Якимчук.

О Гале речи не было; ее, порядком уставшую, решили тревожить лишь в случае крайней необходимости.

Вскоре все утихомирились и уснули тем мгновенным и чутким сном, которому научились в условиях изменчивой фронтовой обстановки.

Казалось, никто не заметил их прихода. И все же Соловьев ошибся. Прильнув к щели в дверях, он увидел во дворе немцев.

…Когда углубились в лес, из которого недавно вышли к деревеньке, услышали за спиной треск мотоциклов, глухой шум моторов автомашин. Две мотоколяски подъехали к сараю, только что покинутому разведчиками… Надо было немедленно уходить. И снова, минуя деревни, открытые места и проезжие дороги, шли и шли по немому лесу.

Начала отставать Галина. Тяжелый ее вещмешок несли по очереди все трое; Соловьев, Якимчук и Головков. Головков пошучивал, бодрился перед девушкой:

— Галя! Ты все же имей в виду: твой мешочек я несу дольше всех. Значит, на привале вместе будем цветы собирать.

А чем он еще мог отвлечь ее от тяжелой, безмерной усталости? Вроде и шуточки неказистые, не шутки даже, приговоры, но Галя слабо улыбалась в ответ — значит, помогало.

На привале Соловьев распорядился:

— Головков! На опушку, наблюдать за шоссе!

Головков тотчас взял вещмешок и автомат. Глядя на командира, серьезно спросил:

— Можно, Галина со мной пойдет? А то Якимчук не дает ей отдохнуть, все пристает со своими разговорами.

Молчаливый Якимчук проворчал что-то и отвернулся.

Немного погодя услышали далекий шум поезда. Переглянулись: значит, уцелела дорога, не разобрана? Кто-то из троих обронил мысль: а что, если воспользоваться? На товарняке укрыться просто, зато сэкономятся время и силы. Вышли к насыпи и долго наблюдали. На участке все было спокойно. К тому же место приглядели удобное — подъем, где поезд замедлял ход. Показался состав, и разведчики забрались в него, благополучно проехали до того полустанка, откуда надо было сворачивать в сторону и держать направление на недалекую уже деревню Дайнову — цель своего пути. Они сократили путь почти в два перехода.

…Перед ними, метрах в трехстах, на пригорке красовалась небольшая роща с дубняком и молодыми березками. Неторная полевая дорога, изгибаясь нечаянно брошенной лентой, вела от леса к роще, потом делала пологий изгиб, тянулась дальше на север и терялась где-то в туманной болотистой низине.

— Быстро! В рощу, по одному! — скомандовал Соловьев.

Крохотная полянка оказалась сплошь заросшей травой. Юные дубки выглядывали из-за порослей густого орешника, на ветках которого кое-где виднелись орешки в причудливых резных шапочках.

Отдых. Можно снять с себя вещмешки, ставшие неимоверно тяжелыми, положить рядом оружие и растянуться на траве.

Деревня, где жил старик Афанасий Денисович, отсюда просматривалась хорошо. Вернее, просматривалась не вся деревня, а только часть ее. Другой край, притом больший, прятался за бугром. Между рощей и бугром лежало открытое поле. Деревня еще только просыпалась. Тянулся кое-где дымок из труб, изредка доносился лай дворовых собак. Вот послышался тощий, с хрипотцой петушиный зов, ему откликнулся другой, третий… Все эти неброские вроде приметы поневоле заставляли думать, что гитлеровцев в деревне нет. Соловьев повернулся к радистке.

— Что же, Галина, собирайся в гости к деду. В случае чего — действуй по легенде. Возвращайся поскорее, мы будем ждать здесь.

Оставив пистолет и вещмешок, Галина вышла из рощи. Некоторое время ее спина виднелась в овраге, потом скрылась, мелькнула еще раз — уже на дороге, у самой деревни.

Деревня молчала.


В жаркие июльские дни сорок первого в этих местах шли тяжелые оборонительные бои. Штаб армии тогда находился недалеко от Дайновы. Майор Яблонский хорошо знал эти места: до войны учительствовал в школе районного центра, преподавал историю, а иногда приезжал в Дайнову — поудить на озерах, поохотиться… Как-то вечером, во время ужина, Яблонский рассказывал офицерам о необыкновенно богатых дичью здешних местах. Сидевший неподалеку начальник особого отдела полковник Кленов молча прислушивался к его рассказу. Когда все разошлись, Кленов тихо спросил Яблонского:

— А знакомые здесь у вас есть? Надежные знакомые…

— Есть, товарищ полковник, — зная, что имеет ввиду Кленов, ответил офицер.

Пока пережидали артналет, обсудили детали. Остановились на Афанасии Денисовиче Жаворонкове.

Афанасию Денисовичу в ту пору было за шестьдесят. Всю жизнь он прожил в Дайнове. До революции нещадно бедствовал. Однажды, в девятьсот пятом, с односельчанами — такими же, как он, бедняками — сжег хутор местного кулака, за что угодил в ссылку на три года. Грянула первая мировая, и ему пришлось воевать под Перемышлем. Там в его легком засел осколок от немецкого снаряда. В гражданскую партизанил, а затем подался в дивизию Щорса — разведчиком. Под Коростенем был еще раз ранен, и тоже тяжело. Почетное звание «Красный партизан» за ним осталось навсегда. Жаворонков первым записался в колхоз, был первым его председателем. Теперь он управлял колхозной пасекой. Последние годы жил один: старуха у него давно умерла, а дочь вышла замуж и жила далеко. Звала к себе на постоянное жительство, но Афанасий Денисович уезжать из Дайновы наотрез отказался. Городские охотники обычно останавливались у него. И Яблонский в свое время тоже не миновал уютного, теплого дома Афанасия Денисовича…

После разговора с Кленовым Яблонский навестил старика. Тот встретил его как родного, потчевал огурцами и свежим медом и все вспоминал о былых тихих днях, проклиная скорое будущее, которое уже грохотало в нескольких километрах от деревни.

— А вы бы эвакуировались, Афанасий Денисович, пока еще можно, — посоветовал Яблонский.

— Эх, милый, — усмехнулся старик. — Куда мне в дорогу? Растрясет по частям, потом не собрать… Авось и здесь для меня дело найдется, — заметил он, все так же улыбаясь. — Руками-то я еще многое могу…

Афанасий Денисович вдруг таинственно подмигнул Яблонскому:

— Сдается мне, заглянул ты к нам не только по старой памяти…

— Угадали, Афанасий Денисович, — ответил Яблонский после паузы и обстоятельно изложил ему причину своего посещения.

— Не боязно ли будет, Афанасий Денисович? — вдруг спросил у него Яблонский. — Все же годы у вас… немалые.

— Ты мои годы не подсчитывай, — сердито насупился дед. — Нет у меня никаких лет, когда враги на пороге… Так-то, милый.

Условились: разведчики остановятся у Афанасия Денисовича, закрепятся и приступят к выполнению задания.

Расставались с грустью, будто знали, что уже никогда больше не встретятся…


— Штангльмайр! Ефрейтор Штангльмайр, черт побери!

— Я здесь, герр обер-лейтенант! — предстал перед офицером суетливый денщик. — Все готово!

У дверей красовались начищенные до блеска сапоги. Ефрейтор застыл в ожидании приказаний. Обер-лейтенант Штробах показался из спальни. Щурясь на солнце, лениво потянулся, так же лениво присел несколько раз и спросил замершего денщика:

— Что слышно в деревне, Штангльмайр?

Штробах был в прекрасном расположении духа: он отлично выспался, на столе уже ждал приготовленный сытный завтрак, светило солнце, и потому офицер позволил себе заговорить с этим истуканом ефрейтором.

— Какая-то женщина, герр обер-лейтенант, идет полем в деревню, — с готовностью сообщил денщик.

Штробах поднял удивленные глаза: что еще за женщина?

— Я приметил ее, когда она вышла из леса.

Офицер быстро оделся. Не обращая внимания на остывающий завтрак, принялся яростно названивать по телефону:

— Болваны! — прокричал он в трубку. — У вас под носом шляется черт знает кто! Немедленно выяснить, кто такая!

Ефрейтор Штангльмайр проворно выскочил на улицу. Женщина в это время входила во двор Афанасия Денисовича. Спрятавшись за домом, ефрейтор наблюдал за незнакомкой. Он был услужливым и трусливым, как все денщики и ординарцы: боялся передовой, но в то же время хотел выслужиться, получить медаль…

Галина распахнула калитку и направилась по дорожке к дому, который она не раз видела на схеме, представляла себе по рассказам. На двери матово поблескивал огромный замок. Галина остановилась в раздумье. Посмотрела на окна: занавески задернуты. Значит, все в порядке. Может, ушел куда-нибудь ненадолго? Она присела на крылечке, намереваясь дождаться хозяина.

В это время от дома, что стоял напротив, немного наискосок, отделилась фигура гитлеровца с автоматом в руках. Галина вздрогнула, но и уходить не решилась, опасаясь вызвать подозрения. Гитлеровец приближался. Вот его шаги тяжело прогремели по дорожке, шаркнули рядом.

— Штейн! — скомандовал он и качнул автоматом. — Ком!

Галина встала, пошла впереди гитлеровца. Сердце сразу ухнуло вниз. Конечно, она предполагала, что может столкнуться с врагами, была готова к тому, чтобы объяснить свое неожиданное появление в деревне, но до последнего мгновения ей казалось, что этого не случится. Да и деревня, когда она в нее вошла, стояла такой обычной, мирной…

Гитлеровцев она увидела первый раз в жизни.


— Ты кто есть? Что ты хочешь?

Штробах раскачивался с носка на пятку, заложив ладони за ремень, и ждал.

— Студентка я, иду домой, в Орловскую область, — несмело ответила девушка. — Хотела попросить воды… попить.

— Ком! — Офицер указал ей пальцем на дом. Галина вошла. Молчаливая хозяйка протянула ей кружку с водой. Девушка отпила немного и поставила кружку рядом с ведром.

— Что ты скажешь еще? — с усилием подбирая слова, спросил Штробах.

Девушка молчала. Офицер поморщился и лениво сошел с крыльца. Тотчас гитлеровец подтолкнул ее куцым автоматом в спину, мол, шагай.

В центре деревни они свернули в усадьбу. Похоже, до войны здесь было правление колхоза или контора колхозной бригады. Теперь во дворе стояли крытые грузовики, мотоциклы, сновали солдаты в мундирах мышиного цвета.

Она механически переставляла ноги. Мысли путались, и она никак не могла сосредоточиться. Все происшедшее с ней казалось дурным сном.

2. Лицом к лицу

Ничего этого в нашем отделе, конечно, не знали. Группа уже несколько месяцев, как ушла на задание, а от разведчиков не поступало никаких вестей. Как в воду канули. В отделе принимали во внимание и отдаленность расстояния, и возможность неисправности рации, и еще многое другое; но слишком много прошло времени, чтобы не думать о худшем… И все же окончательно терять надежду было нельзя. Кленов приказал дать радиограмму Смелому.

Смелый действовал в районе, соседнем с деревней Дайнова. Ему надлежало выяснить, прибыла ли в Дайнову группа, и если да, то почему она не выходит на связь?

В тот же день мы с капитаном Андреевым приняли местную гражданку Пухлякову, которая обратилась в отдел с заявлением. Она работает багажным контролером и сообщила, что вчера на товарной станции получал груз для своей части один военный, некто Гусев. Женщина утверждала, что знала его еще будучи гимназисткой: до революции Гусев и муж Пухляковой учились вместе. Но тогда его фамилия была иной — Григорович. Муж рассказывал, что Григорович служил у белых не то прапорщиком, не то поручиком, она в этом не очень-то разбирается, затем бежал во Францию или Германию. По слухам, писал письма одной своей знакомой.

— Пухлякова могла и ошибиться, товарищ Витрук, — заметил Кленов во время моего доклада (Андреев срочно выехал по делу в управление фронта).

— Уж очень уверенно утверждает, что не обозналась. Хотя… всякое может быть: столько лет прошло!

— А где сейчас муж Пухляковой?

— Я поинтересовался. Говорит, умер два года назад. В гражданскую воевал. Последнее время не работал — болел.

— Знакомая, которой писал письма Григорович…

— В городе ее нет. Куда-то уехала перед войной.

— Григорович не узнал Пухлякову?

— Груз ему оформлял другой работник. Пухлякова наблюдала со стороны.

— Что за часть указана в доверенности Гусева?

— Наша, товарищ полковник. В отделе кадров армии на этого человека имеются следующие данные. Гусев Николай Евстафьевич, 1898 года рождения, недавно назначен начальником ПФС (продовольственно-фуражного снабжения) полка. Был в окружении, потом вышел из него, но по дороге заболел и некоторое время отлеживался в деревне недалеко от Нежина. Затем вышел в расположение наших войск. Попал на фронтовой сборный пункт. В проверочном деле записали: «Интендант III ранга Гусев Н. Е. проверку прошел и может быть назначен на должность».

— Запросите Москву. Нужны подробные данные на Гусева и его семью, — приказал Кленов. — Кстати, Пухлякова не указала особые приметы Григоровича-гимназиста?

— Нет, примет не помнит.

— Ну, тогда действуйте, как договорились.


Галину ввели в большую, густо накуренную комнату. За столом, у окна, поблескивал стеклами очков тучный, с заметной лысиной на яйцевидной голове гитлеровец. Судя по обращению «герр зондерфюрер», он был здесь главным. Офицер, приведший Галину, стоял перед ним по правую руку. В комнате был еще один человек — пожилой, с гладко зачесанными назад темно-русыми волосами, седыми у висков. Гражданский костюм и его чистая, без акцента, русская речь прояснили: переводчик.

— Подойдите ближе к столу, — сказал он.

Девушка подошла. Зондерфюрер что-то сказал переводчику, тот резко спросил:

— Кто вы? Назовите свою фамилию, имя, отчество, возраст…

Потом посыпались вопросы: откуда и куда направляется, где живут родители. Она отвечала строго по легенде, но голос заметно дрожал. К тому же ее бил нервный озноб, она никак не могла его унять. Зондерфюрер жадно курил, глядя на девушку сквозь сизый папиросный дым пристально и, как ей казалось, недоверчиво. Вот он повернулся к сидящему в стороне рослому блондину и что-то сказал. Тот вскочил с места, направился к Галине, молча поднял ей подол юбки. Она инстинктивно прижала юбку к ногам, но верзила легко отбросил девичьи руки и продолжал рассматривать ее нижнее белье. Потом он бесцеремонно расстегнул ей пуговицы на груди и тоже деловито осмотрел белье. Галина не догадывалась о причинах такого осмотра. Фашистам надо было узнать, не казенное ли на ней белье и нет ли на нем солдатской марки.

Ответив зондерфюреру, верзила сел на место. Наступила пауза. Все молчали. Зондерфюрер вынул из стопки какой-то документ… Не знала Галина и не могла знать, что за «черный список» держал в руках зондерфюрер. В списке против фамилии Афанасия Денисовича было выведено услужливой рукой: «Активист, депутат сельсовета, в прошлом красный партизан и председатель колхоза, не исключено, что сейчас связан с партизанами». Сбоку была пометка: «Сбежал при попытке задержания».

Зондерфюрер докурил папиросу, медленно вкрутил ее в пепельницу и резко бросил Галине:

— Ты ест партизан, а не штудент! Зачем ты шла в дом Афанасий Жаворонкоф? — Он продолжил свою тираду на немецком, и переводчик споро переводил:

— Господин зондерфюрер предлагает вам чистосердечно признаться: кто вас послал? С какой целью? Где находятся партизаны? Зачем вы заходили к старику Жаворонкову?

Галина немного пришла в себя и уже более уверенно повторила то, что говорила прежде, но переводчик перебил ее:

— Если вы не скажете правду, вас расстреляют как шпиона. Подумайте об этом.

Она думала об этом. И не только сейчас. Уже почти спокойно заключила: «Допросят и начнут бить, а потом выведут и расстреляют».

Зондерфюрер, тщательно подбирая слова, заговорил вновь:

— Вы ест молода и красива. Если вы будешь молодец и скажешь правду, мы не будем вас лишат жизни.

— Я сказала правду. Я ничего больше не знаю, — тихо произнесла девушка.

Ее вывели из комнаты и втолкнули в другую — темную и глухую. Щелкнул замок. В изнеможении она опустилась на пол, прислушиваясь к слабо доносящимся гортанным голосам на чужом языке. Вот взревели моторы автомашин, застрекотали, удаляясь, мотоциклы, и все стихло.

Галина не видела, как две крытые машины с солдатами и несколько мотоциклов с колясками ринулись к лесу, откуда она недавно пришла и где ее ожидали разведчики.


Солнце над притихшим лесом стояло почти в зените. Соловьев посмотрел на часы, но они почему-то показывали половину четвертого. Наверно, ударил, когда прыгал с товарняка.

— Головков, сколько на твоих золотых, или ты их на рояле оставил? — спросил он, не оборачиваясь.

Ответа не последовало: оба разведчика, устроившись на плащ-палатке, давно посапывали. Соловьев не стал их будить: вымотались ребята, пусть отдохнут.

Легкий ветерок чуть слышно шумел листвой, шевелил нескошенную траву. Казалось, от этих мест война была далеко-далеко…

Соловьев думал о Галине. Нравилась она ему. Но он был застенчив и никогда бы не смог открыться ей в этом… Лежа, он продолжал наблюдать за деревней. Вот за ближними хатами взвился слабо различимый на расстоянии столб пыли, и через минуту на открытом пространстве показались автомашины и мотоциклы. Соловьев хотя и почувствовал смутную тревогу, но считал, что поднимать разведчиков и уходить из рощи в глубь леса преждевременно: война, движение на дорогах — явление обычное.

Машины и мотоциклы скрылись из виду: их поглотила низина, по которой проходила дорога.

Прошло десять, пятнадцать минут, и вдруг снизу громко, разом заурчали моторы. Теперь уже сомнений не оставалось: едут сюда. Соловьев тут же поднял Головкова и Якимчука. Они вынули из вещмешков магазины с патронами, гранаты и приготовились к бою.

Гитлеровцы, выйдя из машины на опушке леса, полукольцом надвигались на небольшую рощицу и затаившихся в ней разведчиков. Коротко взлаивали собаки, явно учуявшие пришельцев. Отходить разведчикам фактически некуда: впереди открытое поле, лес за спиной — отрезан. Оставалось одно — принять бой.

С десяток гитлеровских солдат, пригнувшись, втягивались в рощу. Сначала они шли молча, а потом, по-видимому, их нервы не выдержали, и наступающие открыли огонь. Стреляли неприцельно, брали на испуг: разведчики дм нужны были живыми.

Когда расстояние сократилось настолько, что стали видны разгоряченные, потные лица гитлеровцев, разведчики дали залп…


Сидя на полу грязного и темного чулана, Галина потеряла счет времени. Слабый свет пробивался сквозь щель в двери. За дверью переступая с ноги на ногу, гремел амуницией часовой. Вдруг ее словно огнем обожгло — во сне или наяву она слышала, как где-то далеко-далеко строчили пулеметы, ухали гранаты? И когда недолгая перестрелка оборвалась, она ужаснулась догадке: ребята, ее товарищи… Потемнело в глазах, остро ударило по вискам…


Клацнула щеколда, и ее вывели во двор. Теплое еще солнце ласково припекало, поливало золотом верхушки деревьев.

У запыленной автомашины, крытой брезентом, стоял зондерфюрер и ждал, пока часовой подведет ее ближе. Внезапно она увидела их, своих ребят, с которыми еще утром разговаривала, шутила. Что с ними стало сейчас! Стараясь не разрыдаться, Галина всматривалась в лицо широкоскулого, с русыми, коротко остриженными волосами Володи Соловьева. Рядом лежал крупный, с большими крестьянскими руками Якимчук, ближе к грузовику — весельчак и балагур Головков… Все кончено. Больше никто не ожидал ее в роще за деревней. И тогда оцепенение, ужас охватили все ее существо. «Крепиться, всеми силами крепиться!» — приказывала она себе, силясь понять смысл обращенных к ней слов переводчика. Тот спрашивал:

— Вы знаете, кто они?

— Нет, — твердо ответила она. Помолчала и добавила: — Никогда их не видела.

Ее вновь увели в чулан. Она сидела на полу и не могла сдержать слез. Потом тяжелый полусон-полуобморок сковал ее тело, и она, обессиленная, на какое-то время провалилась в забытье.


Москва сообщила, что Гусев Николай Евстафьевич, 1901 года рождения, русский, член ВКП(б), офицер одного из отделов штаба тыла Юго-Западного фронта, пропал без вести в августе 1941 года. Жена с сыном проживали в Ленинграде, затем в сентябре эвакуировались в Челябинск. Там их и разыскали, предъявили для опознания фотокарточку начальника продфуражного снабжения полка Гусева, но ни она, ни сын не опознали в запечатленном на фотографии человеке ни мужа, ни отца. Теперь уже сомнений не оставалось: под фамилией интенданта Гусева скрывался другой человек. На запрос Кленова в часть, где тыловик числился на должности, Гусева характеризовали как человека осторожного, дисциплинированного и прилежного в службе.

Перед нами последовательно стала вырисовываться довольно-таки четкая картина. Если лже-Гусев, в прошлом имея такую «богатую» биографию, которая началась еще в гражданскую войну в стане белых и имела продолжение в фашистской Германии, появился здесь, то, надо полагать, не в качестве рядового агента. Да и работать одному не с руки, коэффициент полезного действия мал. Значит, должен быть еще кто-то, может, не один: сведения, которыми мог располагать Гусев, нужно было передавать. Следовательно, рассуждали мы, преждевременный арест Гусева ничего не даст. Оставалось одно — ждать, чтобы выявить его связи. И, хотя во фронтовых условиях выжидать особенно было некогда, решили все же посмотреть, как поведет себя дальше этот ложный интендант. К тому же быстрая перемена обстановки на фронте должна была вынудить Гусева — Григоровича перейти к активным действиям: шпион, как бы ни был он осторожен, должен отрабатывать свой хлеб. Рано или поздно он откроет свое лицо.


Вскоре из тыла противника Смелый сообщил, что хотя следов исчезнувшей разведгруппы им и не обнаружено, но есть основания полагать, что она погибла: жители Дайновы слышали перестрелку в роще, видели машины карателей… Важная новость: в деревне появилась девушка. Кто она, как тут оказалась — никто не знает. Живет явно под наблюдением гитлеровцев. Ничего другого добавить к этому сообщению Смелый не мог.

Разведчику дали задание — во что бы то ни стало выяснить, кто эта девушка, и если окажется, что это Галина, установить с ней контакт. В этой же радиограмме сообщили приметы радистки, пароль для связи.

Смелый радировал, что немедленно приступает к выполнению задания.


Эту ночь она помнила смутно, спала урывками. Узкая, длинная, как вагон, комната с обшарпанными обоями качалась перед глазами, топчан проваливался под нею. Пришел врач, сделал укол, и ей стало немного легче. Принесли какую-то еду в металлической миске, кусок хлеба, но есть она не могла — перед глазами стояли ребята. За узким окном шумел в деревьях ветер, ему одиноко подвывала собака…

Пасмурным утром, едва рассвело, ее отвезли в город и снова допрашивали. Незнакомый ей капитан довольно сносно объяснялся по-русски и мог обходиться без переводчика. Вопросы были те же: где жила до войны, кто ее родители, в каких частях служила, кто и как ее готовил к заброске в тыл… Она отвечала по легенде. Ей недавно, перед началом войны, исполнилось двадцать лет. Она единственная дочь у родителей. Отец — бухгалтер, мать — парикмахерша. После десятилетки хотела поступить учиться в театральное училище в Москве, но провалилась на вступительных экзаменах, тогда поехала учиться в Гомельский педагогический. Почему в Гомель? Поступить легче. К тому же тетка здесь жила, было у кого остановиться. В первые дни войны их дом разбомбили. Она со студентами в это время рыла окопы и не знала, что тетка погибла. В городе оставаться было опасно, и она с подругами, тоже приезжими студентками, решила пойти домой пешком. Позавчера их еще было трое. Они ночевали в какой-то деревне, в сарае. Утром две ее подруги идти дальше не могли: в кровь истерли ноги. Она отправилась в путь одна…

Капитан вежливо слушал, кивал и чуть заметно улыбался… Вечером вопросы следовали те же, только в обратном порядке. Так же внимательно выслушивал ее капитан, кивая в такт словам девушки и улыбаясь. Когда Галина принялась рассказывать о своей любви к театру, капитан жестом прервал ее.

— Это ошень интересно, но об этом потом. Вы хорошая девушка, девушка-романтик. Сейчас вам, девушка-романтик, надо обретать покой и забыть вчера.

Чтобы «забыть вчера», ее поместили в тихом, уютном доме на окраине города. Дверь открыла высокая, полная женщина лет пятидесяти. Галину сопровождал лейтенант, и хозяйка заговорила с ним по-немецки. Речь шла о ней — Галина немного знала язык. Вскоре лейтенант, пожелав Галине приятного отдыха и покоя, сел в машину и уехал. Женщина повела Галину в дом.

— Меня зовут Анна Карловна, — сказала она. — Я хозяйка этого дома.

— Галина.

— Хорошо, Галина. Пойдем, я покажу тебе твою комнату. Там уже все для тебя приготовлено…

Потом они ужинали, о чем-то неспешно беседовали. Хозяйка ненавязчиво интересовалась, кто она и откуда, но Галина, не понимая причин такой метаморфозы, отвечала невнятно. Хозяйка это заметила и сказала:

— Ты, наверно, устала. Отдохни и успокойся… Но не пытайся бежать отсюда — бесполезно.

Она кивнула на огромную овчарку, что лежала, посматривая на Галину, у порога. Хозяйка дала понять Галине, что и снаружи дом находится под наблюдением охраны, пожелала девушке спокойной ночи и вышла.

Капитан медслужбы Прихожан был небольшого роста и на первый взгляд весьма строптив и не рассудителен, хотя по месту службы о нем отзывались как о человеке благоразумном, мягком, слабохарактерном. Он очень обиделся, что его оторвали от срочных дел.

Кленов терпеливо ждал, когда в ершистом капитане утихнет первая волна негодования и они спокойно могут начать беседу. Он уже знал о капитане медслужбы многое. Например, то, что в последнем бою за деревню Дубки Прихожан, попросту говоря, струсил и был захвачен в плен. По косвенным свидетельствам лиц, знакомых с Прихожаном, родилось предположение о предательстве… Вот почему Кленову важно было установить истину, выяснить для себя многие вопросы.

Пошумев вначале, Прихожан понял, что запираться бесполезно, и рассказал все. Его в числе других военнопленных немецкие автоматчики привели в деревню, отобрали оружие, документы, личные вещи. Командный состав под усиленным конвоем погрузили в машину и доставили в какой-то населенный пункт. Там рассовали поодиночке в камеры сырого подвала и вызывали на допросы всю ночь и весь день.

— Били? — спросил Кленов.

— Да как сказать… — замялся Прихожан. — Они и не бьют, а все чувство такое, что к затылку приставлен пистолет.

— Ну, и вы…

Прихожан опустил голову. Припомнил, что сначала с ним «занимался» обер-лейтенант Вестгоф — из бывших дворян, эмигрировавших из России. Затем «дело» Прихожана — документы и заполненный им собственноручно вопросник — перешли к капитану Фурману. Фурман, едва ввели к нему пленного, категорически заявил:

— У вас есть только один шанс спасти свою жизнь — это стать нашим агентом и работать на Германию. Других шансов нет.

Немного подумал и добавил:

— Ваши ответы в вопроснике вполне соответствуют имеющимся у нас данным. Это и дает нам основания надеяться на вас…

— Чем вам предстояло тут заниматься? — хмуро спросил Кленов у Прихожана.

— Запоминать номера воинских частей, их численность, дислокацию, по возможности копировать документы…

— Связь? — вновь задал вопрос Кленов.

— Что? — не понял Прихожан.

— Способ связи?

— А… Ко мне должен был прийти человек.

— Когда состоится первая встреча?

— Две я уже пропустил. — Пояснил: — Был в отъезде по служебным делам. На вторую не пошел сам.

— Почему к нам не обратились?

— Гм… Почему? Боялся, потому и не пришел.

— Следующая встреча?

— Во вторник. На почтамте…

3. Выбор

Когда Фурман появился на пороге дома Анны Карловны, Галина поняла: этот человек с жестким, решительным взглядом церемониться не будет.

Хозяйка оставила их одних, и Фурман тотчас обернулся к Галине, резко сказал:

— За шпионаж мы можем отправить вас в солдатский лагерь для военнопленных. Но тогда вы слишком легко отделаетесь, фрейлейн…

— Я не понимаю, герр капитан, о чем вы говорите… — искренне изумилась девушка.

Фурман поморщился.

— Не считайте нас идиотами!.. Я могу отпустить вас, если вы объясните, как попали к разведчикам ваши личные вещи? Ведь вы утверждали, что никогда прежде этих троих не видели… Впрочем, не нужно объяснять, — жестом остановил он Галину. — Вещи, а также рация принадлежали вам. Увы, собаку обмануть невозможно. Могу пояснить подробней. Утром вы покинули лес и отправились на связь со стариком, наш человек видел, как вывышли из лесу. Дальше. Гомель в наших руках, и вовсе не трудно выяснить, учились вы там в институте или нет. Наконец, нам не составляет труда установить, действительно ли вы из Орла. Заодно и поможем вам найти дорогих родителей, к которым вы так спешили, — едко усмехнулся он.

Внезапно Фурман сменил тон.

— Ваше положение гораздо серьезнее, чем вы полагаете. Но у вас еще есть один выход, фрейлейн. Взвесьте все хорошенько, не торопитесь, время для размышлений у вас еще есть. Пока что будете помогать Анне Карловне вести домашнее хозяйство. Но учтите: когда наше терпение истощится, будет поздно… Ауфвидерзейн!


Прибывший в Дайнову Смелый разузнал: девушку перевели в город. Человек, сообщивший об этом разведчику, сказал: обращались с ней хорошо, во всяком случае, не били.

«Значит, решили завербовать», — предположил Смелый.

Избегая гестаповских патрулей, Смелый исходил город вдоль и поперек, но дело продвигалось туго: словесного портрета было явно недостаточно, чтобы отыскать девушку в такой массе народа. Да и неизвестно еще, пускали ее в город или же держат тайно в каком-нибудь особняке?

Дело пошло лучше, когда с оказией Смелому передали фото радистки. На обороте по распоряжению Кленова на всякий случай сделали надпись: «Кого люблю, тому дарю. Леше на долгую память. Тося». Теперь разведчик хоть знал, кого надо искать, и первым делом устремился, как подсказала интуиция, на рынок.

Толкучка жила по особым законам оккупации: мало что продавалось и покупалось, почти не слышно было громких слов и споров, зато полицаев, агентов гестапо и прочего сброда шныряло там в изобилии, и Смелый, появляясь на толкучке, рисковал многим.

Радистку он увидел лишь на третий день. Не поднимая глаз, она брела между рядами, неся плетеную корзинку следом за полной пожилой женщиной. Женщина покупала продукты, складывала их в корзину и отправлялась дальше. Приобретя все необходимое, женщины покинули рынок. Их путь лежал мимо станции, к окраине города. Разведчик следовал за ними на некотором удалении до тех пор, пока они не скрылись за калиткой в высоком деревянном заборе.

Смелый видел их еще дважды, и оба раза они неизменно возвращались в дом, не меняя маршрута и никуда не заходя по пути. Узнать, кому принадлежал дом за высоким забором, было не у кого. К тому же расспросами можно было навлечь на себя подозрение. И Смелый решился. В воскресенье, улучив момент, когда Галина хозяйка увлеклась выбором помидоров, он прошел мимо и на ходу успел шепнуть:

— Спокойно, Галина! Сергей Петрович передает тебе привет. Жду письма здесь же.

Он протиснулся как ни в чем не бывало к горке помидоров, пощупал один, другой и равнодушно, лениво отошел.

Только в среду он смог получить из ее рук записку — за девушкой неотрывно следили. Зажав в кулаке клочок бумаги, разведчик покинул рынок. В безопасном месте торопливо развернул и прочел записку:

«Группа погибла. Мне предлагают работать на них. Что делать? Больше не допрашивают. Живу в доме Анны Карловны. Кажется, она тайный агент гестапо. В доме, во второй половине, живут еще шестеро мужчин — их я ни разу не видела. Предполагаю, готовятся для заброски в тыл. Все».

Смелый составил и передал радиограмму в Центр. Ответ для Галины пришел незамедлительно: дать согласие на сотрудничество и при выброске в наш тыл сообщить о себе в местный орган госбезопасности или в особый отдел части.


Небольшое помещение вокзала было переполнено. В этот поздний час не проходил ни один поезд, и пассажиры, кое-как разместившись на скамейках, узлах и чемоданах, отдыхали.

Кленов, переступая через поклажу и ноги спящих, пробирался к кабинету начальника станции. Его внимание привлек лейтенант с петлицами артиллериста. Опустив голову на грудь, он дремал на скамейке. При тусклом свете лампочки лицо его казалось хотя и усталым, но волевым, сильным — тот тип людей, мгновенно отметил Кленов, у кого хорошо натренирована воля. Лейтенант сидел спиной к входу, между стариком и молодой женщиной, видимо, поэтому Кленов не сразу его заметил. И хотя лейтенант был не единственным военным в зале, Кленова заинтересовал именно он. Делая вид, что не обращает ни на кого внимания, Кленов направился к выходу, в то же время решая, как лучше проверить у лейтенанта документы. Одному это делать было несподручно.

Кленов вышел на перрон и тут увидел в дальнем его конце патрулей.

На счастье, старшим патруля оказался знакомый офицер комендатуры, и Кленов позвал его.

— Товарищ Колосков, одну минутку. Документы у всех проверили?

— Часа три тому назад. Сразу, как заступил на дежурство.

— А у лейтенанта?

— Кажется, его тогда не было. Не помню такого, — ответил Колосков. — Можно проверить сейчас.

— Пригласите его к начальнику станции. Я буду там.

Через некоторое время дверь открылась и в кабинет вошел сначала лейтенант, следом за ним Колосков. Бойцы-патрульные остались в зале.

На лице лейтенанта, кроме недовольства, что его потревожили и разбудили, ничего другого прочесть было нельзя.

Колосков разложил перед Кленовым документы — удостоверение личности и командировочное предписание на имя Брюханова.

— Куда едете, лейтенант? — спросил Кленов.

— В Горький, товарищ полковник. В командировочном указано.

— Ваши проездные документы?

Лейтенант протянул Кленову воинское требование. Кленов мельком взглянул на него, отметил одну-единственную деталь — устаревшую пометку и внутренне подобрался, готовый к любой неожиданности.

— Прошу остальные документы — продаттестат, комсомольский билет… Все, какие есть.

— Это что, обыск? — вскинулся лейтенант.

— Ну, зачем же? — стараясь быть спокойным, ответил Кленов. — Обычная проверка.

— Пожалуйста! — зло сказал лейтенант и, сунув руку за борт шинели, в тот же миг выхватил пистолет и выстрелил. Но Кленов инстинктивно дернулся в сторону, и пуля, взвизгнув, ударила в стену. В следующее мгновение лейтенант в упор выстрелил в Колоскова и рванул дверь на себя.

Когда Кленов выскочил на перрон, лейтенант уже достиг стоявшего на путях товарняка. Он оглянулся еще раз, выстрелил и схватился за поручни переходной площадки вагона, чтобы перемахнуть на ту сторону. Еще секунда — и беглец скроется. Кленов, целя ниже пояса, выстрелил. Убегавший дернулся и стал медленно оседать на землю. По тому, как он тяжело рухнул вниз, Кленов понял, что попал не туда, куда хотел.

Тяжело дыша, к нему спешили бойцы-патрули.

Опустившись на колено, Кленов поднял руку лежавшего, нащупывая пульс, и тут же опустил. Тот был мертв.


Если первая встреча с Фурманом встревожила Галину, потому что ничего утешительного ей не сулила, то сейчас она ждала возобновления некогда начатого им разговора.

На этот раз в дом Анны Карловны вновь пожаловал Вестгоф. Галина думала, что иногда в хорошем расположении духа Вестгоф бывает похож на миссионера: в нем странным образом уживались цинизм солдафона и сентиментальность гимназистки… Вот и на этот раз он что-то пространно, с благоговейной дрожью в голосе говорил о величии фюрера и его планов, о непобедимости германской армии, о гуманизме и великой миссии, выпавшей на долю его соотечественников. Ее счастье, продолжал Вестгоф, не глядя на Галину, что она встретила на своем пути таких людей, как Фурман и сам он, Вестгоф. Они сделали для нее многое, тогда как по законам военного времени должны были поступить иначе, оказали ей доверие и что-де она должна оправдывать его…

— Я стараюсь, господин Вестгоф, — в тон ему ответила Галина. — Анна Карловна на меня не может обижаться, я все делаю так, как она велит.

— Я не об этом, — поморщился Вестгоф, удивленный ее недогадливостью. — Вы помните, фрейлейн, последний разговор с капитаном Фурманом?

Галина кивнула, выжидательно глядя на Вестгофа.

— Не забывайте, фрейлейн, что о вас заботятся здесь, надеются на вас, хотя ваше положение очень, очень серьезно… Мне жаль, что всему приходит конец, но сегодня вы должны, фрейлейн, ответить, согласны ли вы с нами сотрудничать? Именно сегодня мы ждем от вас ответа — завтра будет поздно… — и он горько покачал головой.

— Что я должна делать? — старательно придав своему голосу оттенок отчаяния, спросила Галина.

— Все, что потребуют интересы фатерланда и фюрера!

После продолжительной паузы она выдавила из себя:

— Я согласна, господин Вестгоф…

Гусев появился на почтамте задолго до обусловленного часа. Сидя на скамейке в затененном сквере, он пристально изучал обстановку. Наблюдавшие за ним из окон дома напротив люди Кленова фиксировали каждое его движение. Вот он чуть приподнял голову — чекисты заметили, что к почтамту направлялся капитан медслужбы Прихожан.

В зале оформления почтовых операций, у стойки номер два, где должна была состояться встреча, с глупым видом уставился в чистый листок бумаги какой-то старик, муслил в окрасившихся губах химический карандаш. Был у него вид недоумка, идиота.

Когда пришедшие на связь встретились, «старик-недоумок», обладавший исключительным слухом, без напряжения уловил на расстоянии суть их беседы.

— Почему не приходили на явку? — сердито спросил Гусев.

— Не мог вырваться, служба…

— Служба… Больше так не делайте. Что нового?

— Новости есть, я все написал, но побоялся взять с собой.

— Ладно. В пятницу я заеду в госпиталь, передадите. Только без фокусов. Ясно?

— Ясно.

Дальнейшие события развивались быстрее, чем мы могли предположить. Из особого отдела, обслуживавшего тыловые части фронта, позвонили и передали, что вчера к их оперработнику обратилась девушка из фронтовой продовольственной базы и попросила сообщить о себе Кленову или Андрееву. Назвала себя Ольгой. Никаких других данных о себе девушка не сообщила.

Андреев выехал на базу немедленно, и к обеду был уже там. Под Ольгой у нас значилась Галина. Но идти к ней Андреев, помня наставление Кленова, не рискнул: за ней могли наблюдать.

Встретился с ней только вечером следующего дня. Галина рассказала о событиях, происшедших с ней за последнее время.


Сроки подготовки к работе в тылу частей Красной Армии сократили до минимума — начальство поторапливало Вестгофа и Фурмана, и они вынуждены были рапортовать, что радистка почти готова. Того, что за линией фронта Галина могла открыться, не опасались: она будет под постоянным наблюдением напарника. Да и на базе, куда ее должны были устроить, работал свой человек — Гусев. К тому же Галине, если она все-таки обратится к чекистам, нечем будет оправдать неожиданное свое появление, когда ее группа не вернулась. Чудом удалось сбежать из гестапо? Такого почти не случается. К тому же где доказательства, что ее допрашивали? Следы побоев? Их нет. А ведь в гестапо пряниками не кормят… Следовательно, прикидывали Вестгоф и Фурман, ей оставалось одно — работать на них и молчать.

Со вторым членом группы ее познакомили буквально накануне вылета. Одетый в форму советского лейтенанта, он действительно был похож на русского. Галина, оглядывая его, с трудом верила, что перед ней — враг.

Приехали Фурман и Вестгоф. Они вместе ужинали и беседовали — последний раз перед расставанием. Спустя час или полтора машина мчала их на полевой аэродром. Последний инструктаж Фурман проводил сам.

Ближе к ночи самолет поднялся в воздух и взял курс на восток… Опустились они в полной темноте. Тотчас закопали парашюты. Галина настаивала: надо поскорей выбираться из леса — подальше от места приземления. Но лейтенант, взглянув на светящийся циферблат часов, жестко ответил: будем дожидаться рассвета. Шел мелкий дождь вперемежку со снегом, и ожидание было бесконечным. Но вот на востоке начало сереть, и они вышли к шоссе. Буквально через минуту на повороте показалась полуторка. Напарник поднял руку, и машина остановилась. Что-то сказав сидящему с шофером командиру, спутник помог Галине забраться в кузов, залез сам, и машина тронулась. Не доезжая до города километра три, лейтенант постучал по кабине.

— Поезжай с ними дальше. Этот, — указал он на кабину, — поможет тебе устроиться на работу: я сказал ему, что ты беженка, жена командира. — На недоуменный взгляд Галины он бросил: — Обо мне никому ни слова. Сам найду, когда понадобишься. — Перемахнул через борт и зашагал, не оглядываясь, к деревне.

Военный, доставивший ее в часть, действительно помог Галине устроиться на работу. Тут же по приезде он доложил о беженке командиру, вручил штабистам документы прибывшей, и вскоре ей сообщили, что она может поступать в распоряжение товарища Гусева — офицера, доставившего ее на машине в часть.

С тех пор, рассказывала дальше Галина, своего напарника она не видела и не знает, где он.

— Как зовут твоего лейтенанта? — спросил Андреев.

— Зовут? Не знаю. А фамилия — Брюханов…

Андреев слегка усмехнулся.

— А Гусев к тебе ни с какими просьбами не обращался?

— Вот об этом я и хотела с вами поговорить. Вчера он сообщил мне, где находится рация, сказал, что теперь я должна работать с ним. А рация в пустой землянке зарыта, их здесь много…

Спустя несколько дней мы взяли этого Гусева, когда он вынимал рацию из тайника…


ПУТЕШЕСТВИЕ В НОЧЬ

1. Семья

рошло две недели, как Наталья Михайловна отчиталась о выполнении задания и поселилась в этой гостинице. Обещали позвонить или вызвать и сказать, что ей дальше делать. Но до сих пор не вызывали и не звонили, хотя человек, который встречал ее на вокзале, заверил, что о ней помнят и обязательно вызовут. Правда, устроилась она неплохо, получила талоны на питание, приличный номер, в который иногда подавали даже горячую воду. Уже два раза побывала в театре, ходила в музей, в кино. Днем выходила в город, на часик-полтора. Шла несколько кварталов вдоль широкой улицы, шумной и многолюдной в мирное время, сейчас какой-то угрюмо-суровой, холодной и неуютной. По пути заходила иногда в магазины, просто так посмотреть: покупать ей ничего не нужно, да и продавалось там почти все по карточкам. На улице и в магазинах людей было мало. Все куда-то спешили по делам, были сдержанны и озабочены.

Наталья Михайловна возвращалась к себе в номер, обедала, а затем садилась в глубокое кресло и, подобрав ноги, продолжала вязать или читать. Все время думала о школе, где работала до войны, о своих учениках, о родственниках, которых разбросала война, но чаще всего о сыне и муже. От сына получила недавно сразу два письма. В тот день, когда на вокзале ее встретил Василий Дмитриевич, он тут же вручил ей эти два дорогих треугольничка. Она их перечитывала по нескольку раз в день. Женя писал, что все у него нормально, воюет с врагом у стен города Ленина. Но на фронте все может быть каждую минуту. Пока шли письма… Но об этом не нужно думать… Она никак не могла представить сына солдатом. Всякий раз, когда думала о нем, Женя вставал перед ней школьником, еще мальчишкой, таким, каким он был, когда началась война, когда они вдвоем в первый день войны уехали с границы в Саратовскую область, где он ходил в десятый класс и откуда добровольно ушел на фронт.

Долгое время не знала о муже. Вспоминала то памятное утро, когда он прискакал домой на лошади с границы, где уже шел бой, посадил ее и сына в кузов переполненного грузовика, который уходил с эвакуированными в тыл. Грузовик тронулся, а Степан остался стоять на месте, грустный и озабоченный, и все махал им рукой, пока машина не скрылась за поворотом. Так он и стоял всегда у нее перед глазами, в ладно пригнанном летнем обмундировании, со шпалой в петлице и в слегка надвинутой на лоб зеленой фуражке. О его судьбе тогда ничего не знали и в Москве…

После второго ранения я некоторое время работал в Москве и был причастен к делу, о котором пойдет речь. В один из февральских дней по указанию руководства я позвонил в гостиницу и попросил Наталью Михайловну приехать в бюро пропусков.

Вдвоем мы поднялись в кабинет начальника отдела, с которым она была уже знакома по предыдущему заданию.

Подполковник, расспросив ее о здоровье и настроении, задал вопрос, ради которого, собственно, ее пригласили сюда.

— Как вы смотрите на то, если вам снова отправиться на Украину, с новым заданием. Если требуется подумать, подумайте день-два.

Наталья Михайловна улыбнулась.

— Что ж тут думать. Две недели я только и делала, что думала. Я согласна выполнить любое задание, только просила бы решить этот вопрос побыстрее. Невмоготу сидеть сложа руки в такое время.

Подполковник пропустил Наталью Михайловну вперед, и она первая вошла в кабинет. Навстречу ей поднялся из-за массивного письменного стола генерал. Это был, как отметила про себя Наталья Михайловна, довольно интересный мужчина. Выше среднего роста, стройный, густые черные с редкой паутиной седины волосы зачесаны назад. Военная форма — китель и брюки с лампасами в сапоги — была ему к лицу. На вид ему можно было дать не больше сорока лет, хотя лицо было усталым с припухшими глазами и резко обозначившимися мешками под ними.

После приветствия и обычных вопросов о здоровье и самочувствии генерал сказал:

— Наталья Михайловна, дела не позволили мне встретиться и поговорить с вами сразу после вашего возвращения. Надеюсь, вы не в обиде на меня. Мне доложили о вашей успешной поездке, о выполнении задания. Благодарю вас. Мне очень приятно поздравить вас с награждением орденом «Знак Почета».

Генерал вышел из-за стола и крепко пожал руку Наталье Михайловне. Угощая присутствующих чаем с галетами, генерал попросил Наталью Михайловну доложить, о задании, которое она выполняла при поездке на Украину.

Наталья Михайловна рассказала, что при поездке в тыл немецко-фашистских войск перед ней была поставлена задача — разведать безопасность продвижения по захваченным гитлеровцами районам правобережной Украины, возможности проживания и работы группы разведчиков с рацией в оккупированном Киеве.

— Имея специальный пропуск, можно без осложнений проехать поездом по железной дороге с любой станции в сторону Киева и провезти с собой небольшой багаж. Наиболее удобно проехать поездом семьей с домашними вещами. Это не вызывает подозрений и дает возможность провезти в вещах рацию и питание к ней. В самом Киеве при наличии связей и средств также можно устроиться на жительство и получить работу.

— Хорошо. Каковы ваши личные возможности в Киеве в этом плане, Наталья Михайловна?

Я родилась в Киеве, у меня там родственники, две тетки. Обе работают в театре и часто выезжают на гастроли. Кроме того, в Киеве под присмотром соседа осталась квартира моего двоюродного брата, который эвакуировался в Уфу.

— А как документы, с которыми вы ездили в Киев?

— Документы надежные, они подтверждают мое «знатное» происхождение. При проверке они производили на проверяющих неплохое впечатление и не вызывали подозрений.

— Ну, хорошо, Наталья Михайловна, мы хотим поручить вам сложное и ответственное задание — поехать еще раз в Киев на длительный срок, и не одной, а в составе группы. Каково будет ваше мнение? Если вы не готовы ответить, можно подумать.

Наталья Михайловна встала.

— Я согласна и готова отправиться хоть сейчас.

— Вот и хорошо. На подготовку вам потребуется около месяца. Желаю вам, Наталья Михайловна, и вашим спутникам удачи.

В состав группы вошли, кроме Натальи Михайловны Луцкой, еще двое: старшим ехал Василий Тимофеевич Варов — сотрудник органов госбезопасности, до войны комендант одного из участков на дальневосточной границе, который выступал в роли мужа Натальи Михайловны, и радист Коля Карпенко, девятнадцатилетний парень — их «сын». Собственный сын Натальи Михайловны был такого же возраста, киевские родственники его в лицо никогда не видели, так что подозрений у них возникнуть не могло. Группа отправлялась в Киев как семья Мищенко и должна была оформить прописку в городе, устроиться на работу, а затем приступить к выполнению задания. От группы требовалось через надежных людей собирать данные и информировать командование о политической и военной обстановке в Киеве и прилегающих к нему районах.

Путешествующая семья везла с собой солидный багаж. В чемоданах и сундуке находились вещи домашнего обихода — подушки, одеяла, простыни, тарелки, ножи, вилки, салфетки, а среди бумаг — программы и расписания занятий, принятые в школах на оккупированной территории. Эти документы были добыты партизанами. Коля как сапожник запасся набором старых сапожных инструментов, Наталья Михайловна предполагала заниматься рукоделием, для этого ее снабдили предметами мелкой галантереи — пуговицами, кружевами, иголками, спицами, нитками. Слесарный инструмент для Василия Тимофеевича Варова брать не стали: слишком тяжелый и занимает много места.

Рацию, питание к ней, часть денег в оккупационных марках и некоторые ценности пришлось тщательно замаскировать в вещах. Под двойным дном небольшого дорожного сундука с сапожным инструментом установили рацию, а запасные части к ней, шифры, коды и другие необходимые для работы бумаги упаковали в стенки чемоданов и игрушки.

Настал день, когда я доложил о готовности группы приступить к выполнению задания. В темную мартовскую ночь с подмосковного аэродрома поднялся небольшой транспортный самолет с группой на борту и взял курс на одну из партизанских баз в хинельских лесах.

2. В Киеве

Тяжко пыхтя и поминутно давая гудки, поезд остановился напротив вокзала. Под вечер, усталые и измученные, добрались до дома, где предполагали остановиться на жительство. Но квартира оказалась занятой.

По Нестеровскому переулку проживала знакомая Натальи Михайловны — старушка, которая знала Наталью Михайловну с детства и была хорошей знакомой ее родителей. Старушка уступила им одну свою комнату, договорившись с хозяином дома и уплатив ему тысячу марок.

Как ни устали они с дороги, вечером передали в Москву радиограмму о благополучном прибытии на место. Спустя пару дней семью Мищенко прописали в Киеве.

Нужно было устраиваться на работу. С раннего утра мужчины отправлялись на поиски. Николаю повезло первому. Он устроился сапожником в мастерскую при железнодорожном управлении.

У Варова дело подвигалось медленнее. Он искал работу по специальности квалифицированного рабочего — слесаря. Знакомых не было, а требовалось, чтобы кто-нибудь за него поручился. В конце концов он вынужден был наняться грузчиком в порт, где хозяйничала фирма «Тодт».

Домашние дела взяла на себя Наталья Михайловна.

Как-то Варов возвратился с работы позже обычного. Он выглядел очень усталым.

— Все, что мы сделали и делаем, — сказал он, — неплохо, но этого мало. Нам следует вплотную заняться сбором сведений о военных перевозках и воинских частях. Только своими силами мы многого не сделаем. Нужно подумать о расширений круга знакомств. В воскресенье съезжу в Лубны — есть тут такой городишко неподалеку. Разыщу там своего старого друга.

— Недавно я встретила женщину, Софью Ивановну, — вступила в разговор Наталья Михайловна. — Она хорошо знала моего брата, да и меня помнит. Сейчас Софья Ивановна работает в горуправе. Думаю, может быть нам полезна.

— Согласен, — ответил Варов. — Только будь осторожна.

В тот день, когда Варов уехал в Дубны, Наталья Михайловна навестила Софью Ивановну. Та сидела за швейной машинкой.

— Решила сшить себе свеженькое платьице. А то, сами понимаете, все время среди интеллигентных людей…

Софья Ивановна давно вступила в период увядания, но молодилась и использовала для этой цели все доступные ей средства. Сквозь крашеные, цвета тусклой меди, волосы проступала седина. В ее присутствии Наталья Михайловна чувствовала себя как-то неловко. Она хоть и была не намного моложе Софьи Ивановны, но осталась стройной, подтянутой. Платья сидели ладно, даже элегантно. На худощавом бледном лице еще горели тихим, таинственно-притягательным светом карие глаза под красивыми черными бровями.

Подарок Натальи Михайловны — флакон дорогих духов — Софья Ивановна приняла с неподдельным восторгом и затараторила еще быстрее. Она не давала гостье рта открыть. Перебрала последние новости и сплетни в городе и горуправе, где она, по ее словам, играла не последнюю роль. Наталья Михайловна, хоть и не любила подобной болтовни, искусно поддерживала разговор. В нем, если отбросить пустые слухи, можно было почерпнуть кое-что полезное.

Домой Наталья Михайловна возвращалась медленно. Не выходило из головы, о чем проговорилась Софья Ивановна. До войны та работала в юридической конторе, где юрисконсультом был некий Тараканов. Он считался неплохим знатоком своего дела, пользовался у начальства авторитетом. Язык хорошо подвешен, и за ним закрепилось мнение как об умном, интересном человеке. Когда началась война, он якобы собрался идти в партизаны, но перед вступлением оккупантов в город куда-то исчез. Месяца через три после оккупации он вдруг появился и занял один из кабинетов горуправы. Звали его теперь уже не товарищ Тараканов, а герр Вольф. Изъяснялся он только на немецком языке. Жил в Киеве, но больше проводил время вне города.

Однажды, встретив Софью Ивановну, Вольф узнал ее и пригласил к себе в кабинет. На вопрос Софьи Ивановны, что значит сия метаморфоза, Вольф отвечать не стал. Угостил кофе и спросил:

— Скажите, Софья Ивановна, вы не знали некую мадам Луцкую, брат которой жил в одном с вами доме? Она была замужем за офицером-пограничником, изредка приезжала до войны в Киев.

На утвердительный ответ Софьи Ивановны он поинтересовался:

— Говорят, она недавно вернулась в Киев и у нее будто бы другой муж. Вы не встречали ее?

Софья Ивановна ответила, что хорошо знает и мадам Луцкую, и ее брата и что недавно видела ее в Киеве.

При встрече с Натальей Михайловной Софья Ивановна рассказала о разговоре с Вольфом:

«По всему видно, что Вольф — матерый враг. Сейчас работает в гестапо, которое заинтересовалось появлением семьи Мищенко в Киеве… Да, новость не очень приятная, — рассуждала Наталья Михайловна. — Но, с другой стороны, это может и ничего не значить. Гестапо интересуется всем и всеми. Тем более приезжими. Проверят и оставят в покое. Документы у них надежные. Правда, есть одно обстоятельство… Она была замужем за офицером-пограничником, а сейчас за другим… На всякий случай она не один раз повторила Софье Ивановне версию о том, что замуж за офицера-пограничника вышла против воли родителей, по легкомыслию. Муж погиб в начале войны на границе. Одной жить было очень трудно. Встретила хорошего человека, он неплохо зарабатывал, понравились друг другу и затем поженились. Софья Ивановна наверняка расскажет об этом Вольфу».

Наталья Михайловна не заметила, как подошла к дому. Она посмотрела на окно: сигнала, предупреждающего об опасности, не было. Коля уже вернулся домой, ужинал. Наталья Михайловна тревожно спросила:

— Василия Тимофеевича нет еще?

— Нет, — тихо ответил Коля.

— Через тридцать минут начинается комендантский час…

Прошли и полчаса, и час, и два, а Василия Тимофеевича все не было. Двое не зажигали огня и не ложились спать, ждали…

Поездка Варова в Лубны прошла на редкость удачно. Ездил он туда якобы за продуктами. Встретился со своим старым приятелем Мовчаном, который работал на станции сцепщиком вагонов. Мовчана Варов знал давно, еще до войны — вместе работали в Лубнах на заводе «Коммунар». Почти одновременно вступили в партию. Года за два до войны Варов уехал в Киев: как коммуниста его направили работать в органы госбезопасности. Приезжая по старой памяти к Мовчану, Варов говорил, что скучает по заводу и друзьям. Мовчан до последнего мирного дня продолжал работать на своем заводе. Когда враг подошел к городу, Семен Ильич готовился к эвакуации с заводом, но его вызвали в райком и предложили остаться в городе. Он остался. В сентябре оккупанты ворвались в город. Семен Ильич устроился работать на станцию, сначала подметал платформу, потом стал сцепщиком. Он все время ждал к себе человека с паролем, но, видимо, этому не пришел срок. Мовчан обрадовался встрече с Варовым. Вначале так и подумал, что Варов — тот человек, который должен был прийти. Оказалось, Варов по своей инициативе нашел его. Все равно приятно было встретить старого друга после долгой разлуки в столь тяжелое время.

Семену Ильичу было около сорока. Был он среднего роста, плотный, с широкими плечами и большими руками рабочего человека. Фамилия соответствовала характеру Семена Ильича: он любил больше слушать, чем говорить. Из-под мохнатых бровей на собеседника смотрели умные, с хитрецой, темные глаза, пышные русые усы прикрывали добродушную улыбку. От всего облика Семена Ильича веяло какой-то надежностью и внутренней силой. Варов верил Мовчану как себе, хотя при первой встрече и не говорил прямо обо всем. А Мовчан не спрашивал, но видно было, что понимал, почему Варов оказался на оккупированной Украине.

Рад был встрече и Варов: о таком помощнике, как Мовчан, можно было только мечтать.

Во второй раз в Лубны Варов приехал товарняком к обеду. Увидев Варова, Семен Ильич пошел к нему навстречу. Они обнялись, и хозяин пригласил гостя в дом. Пообедали, выпили по чарке, поговорили. Василию Тимофеевичу вначале показалось, что приехал он зря, особых новостей у Мовчана нет.

Но когда Варвара Федоровна — жена Мовчана — оставила мужчин одних, Семен Ильич достал из-под шкафа портфель и протянул его Варову.

— Что это, Семен? — удивился Василий Тимофеевич.

— Бери, бери, — сказал Мовчан, улыбаясь в усы. — Что-то есть важное для тебя.

Василий Тимофеевич открыл портфель. Там лежали какие-то документы на немецком языке, засургученный пакет и карта. Карта была большая, крупномасштабная, с указанием дислокации воинских частей и учреждений оккупационных властей в районе Полтавы. В пакете, когда Варов его вскрыл, оказался документ, отпечатанный на машинке. Варов не настолько знал немецкий язык, чтобы разобрать каждое слово; не знал его и Мовчан. Но оба понимали, что документ и карта представляют несомненный интерес для советского командования.

— Где ты это взял? — не без тревоги спросил Варов.

— Видишь, Василий Тимофеевич, какое дело. Вчера вечером я работал на станции. Рядом с моим товарным поездом остановился пассажирский. А тут из буфета вышли два офицера, оба изрядно под мухой. За ними еще шел солдат, нес чемодан. Солдат поставил чемодан в тамбур вагона и ушел. Потом офицер положил на чемодан свой портфель. Я стоял по другую сторону вагона, и мне все было видно. Вот, думаю, хорошо бы позаимствовать портфель у господина офицера. Потрогал дверь вагона с другой стороны — не заперта. А офицеры ни о чем не подозревали, разговаривали себе, смеялись, хлопали друг друга по плечу. Народу вокруг мало. И я рискнул… Принес в хату, жинка даже не видела, так что не беспокойся.

— Дорогой мой Семен, друг мой, — взволнованно проговорил Василий Тимофеевич, — спасибо тебе! Но обещай, что такого больше не повторится. Обещаешь?

На будущее условились, что Варов не будет приходить к Мовчану домой. В Лубны станет приезжать раз в месяц, во второе воскресенье. При необходимости они могут встретиться на рынке или по дороге от станции к рынку. Добытые сведения Мовчан будет оставлять в условленном месте. Просил Варов позаботиться и о помощниках, подобрать двух-трех надежных хлопцев на первый случай. Предупредил о мерах предосторожности.

Пришла пора собираться. Варову нужно было вернуться домой до наступления комендантского часа. Он выложил документы из портфеля на стол, аккуратно прибинтовал их к ноге. Портфель Мовчан пообещал запрятать подальше. Простились в хате.

Варов вскочил на подножку вагона, когда поезд на Киев уже тронулся. В вагоне людей оказалось мало, и Варов устроился в купе. В это время появился патруль — пожилой фельдфебель и солдат с автоматом. Фельдфебель проверял документы, патрульный стоял рядом. Листая документы Варова, фельдфебель спросил:

— Где проживаешь? Куда ездил?

Варов объяснил. Фельдфебель вернул документы, направился дальше, но уже у самого выхода он остановился и, кивнув солдату, возвратился к Варову, ткнул в него пальцем:

— Ты, ком, иди с нами, — пошел впереди.

Возражать что-либо не имело смысла. Варов поднялся. Патрульный молча открыл дверь тамбура, пропустил фельдфебеля и Варова.

Когда фельдфебель ступил на переходную площадку, Варов рывком закрыл за ним дверь, мгновенно развернулся, ударил патрульного в живот чуть выше пряжки. Тот как подкошенный грохнулся на пол. Варов открыл дверь, спрыгнул на ходу. Бежал к лесу и больше чувствовал спиной, чем видел и слышал, как затормозил поезд, как хлопнули два или три пистолетных выстрела. Бежал, пока хватило сил, потом в изнеможении упал на траву, перевел дух. Погони не было слышно. Отдохнув, Варов поднялся. Нужно было переправиться через Днепр. Пройдя несколько сот метров берегом, в камышах наткнулся на лодку…

Лишь поздно ночью Варов добрался до дома. Наталья Михайловна и Коля не спали. Бросились к нему с расспросами.

— Все в порядке. Завтра расскажу. Ложитесь спать, — устало проронил он.

Нами гестапо заинтересовалось, — тихо проговорила Наталья Михайловна.

— Гестапо? — переспросил он. — Откуда тебе это известно?

Наталья Михайловна рассказала о своем разговоре с Софьей Ивановной.

— Та-а-ак… — Варов ладонями сжал виски. Минуту посидел в тишине. — Что ж, будем ложиться спать. Утро вечера мудренее.

В назначенное время ожидали сеанса радиосвязи с Москвой. Огня не зажигали, чтобы не привлечь постороннего внимания. Было слышно, как за приоткрытым окном слабо ветер шелестел листьями; доносило вечернюю прохладу и мирные летние запахи. Где-то на востоке собиралась темная грозовая туча, временами вспыхивали молнии и еле доносился далекий гром. Город не спал, он притаился и как бы чего-то ждал. Часто среди такой вот ночи тишину разрывал треск автоматных очередей или внезапный взрыв, заполошный крик человека, который обрывали торопливые хлопки выстрелов. Ревели, куда-то мчась на бешеной скорости, машины, трещали мотоциклы. Кого-то хватали, увозили в тюрьму или на казнь. Кто-то отстреливался, уходил в ночь. Кто-то шел на задание. И гремели в тихие летние ночи взрывы в ресторанах, театрах, на заводах. И летели под откос эшелоны, увлекая за собой ненавистных врагов… А пока было тихо. Плыла короткая летняя ночь над неспокойной землей, над израненным и измученным древним городом, над забывшимися в тревожном и беспокойном сне людьми…

Варов подробно рассказал о своей поездке в Лубны, высказав при этом сомнения насчет правильности своих действий. Коля сразу заявил, что тут и думать нечего, Василий Тимофеевич поступил так, как надо. Наталья Михайловна молчала.

— По-видимому, это был единственно правильный выход из того положения, в котором ты оказался, — сказала она.

— Ты права, Наташа. К тому же времени у меня оставалось в обрез, а со мной находились важные документы.

Вновь во всех подробностях рассказала о своем визите к Софье Ивановне и Наталья Михайловна. Проявленный к ним интерес гестаповца Вольфа осложнил и без того непростую обстановку. Как на грех, и питание к радии иссякало, а достать его на месте пока возможности не было.

Василий Тимофеевич и Наталья Михайловна тихо вели разговор. Коля был чем-то обеспокоен, нервничал. Наконец не удержался, глухо заговорил:

— Недавно мы с Гришкой, с которым я работаю в сапожной мастерской, были в одной компании. Там ко мне пристал его друг. Расспрашивал, кто я, да что, да откуда. После этой вечеринки мне кажется, что за мной следят. Когда я возвращался с работы, раза два видел подозрительного типа около нашего дома.

— Что же ты до сего времени молчал? — перебила его Наталья Михайловна.

— Я думал, мне это только кажется. Сейчас я уверен.

Выговорившись, Коля сник, опустил голову. Он сидел к ним вполоборота, и на фоне окна виден был вихор, торчавший на макушке. Совсем еще мальчишка. Ему бы учиться, жить с родителями. А он уже боец, солдат незримого фронта, где порой и взрослый человек не сразу разберется что к чему. Обоим стало жаль его. Наталья Михайловна положила в темноте руку Коле на плечо. Тот вздрогнул.

— Ну, ладно, — сказал Василий Тимофеевич. — Чтоб это было последний раз. Впредь докладывать обо всем подозрительном немедленно. Ясно?

Коля кивнул.

Варов передал Коле радиограмму.

— Пора, друзья мои. Время.

Наталья Михайловна плотно прикрыла окно, поправила темную штору. Щелкнул включатель. Коля надел наушники, склонился над потрескивающим передатчиком…


Встретились на Чоколовке, в летней пристройке домика портного. Когда Варов вошел, Иван Григорьевич уже ждал его. Варов еще мало знал командира местного партизанского отряда — они встретились второй раз — и чувствовал неловкость за свое опоздание.

Иван Григорьевич был человеком в годах, на вид угрюмый. Кадровый рабочий киевского «Арсенала», он с момента оккупации города возглавлял отряд народных мстителей. Оккупанты знали о самом Иване Григорьевиче и его неуловимом отряде и не поскупились бы на плату за голову отважного командира.

— Ладно тебе, Василий Тимофеевич, оправдываться, — заметил с улыбкой Иван Григорьевич. — Знаю, что не на вечернице был и не молодица задержала тебя.

Варов вытер платком покрывшийся испариной лоб.

Иван Григорьевич рассказал об обстановке в городе, о появлении новых воинских гарнизонов и передал Варову два небольших листка папиросной бумаги с записью наиболее важных цифровых данных, имен, названий объектов. Эти данные предназначались для передачи по рации в Москву.

Варов поблагодарил Ивана Григорьевича и разведчиков его отряда за ценную информацию. Листки аккуратно свернул в трубочки и засунул в шов, за подкладку пиджака. Потом рассказал о своем приключении в поезде. Иван Григорьевич внимательно выслушал Варова, сказал озабоченно:

— В ночь на воскресенье наши соседи неподалеку от Дарницы пустили под откос фашистский эшелон с воинскими грузами. Оккупанты, известное дело, обеспокоились, ищут виновных. Между прочим, по некоторым данным, приписывают эту операцию опять же моему отряду. — В его глубоко посаженных темных глазах сверкнули озорные огоньки. — Так вот, в поезде, которым ты ехал, была очередная облава. Задержали там человек двадцать. Допрашивали их в комендатуре, а ночью отвезли в киевскую тюрьму. Оттуда — прямая дорога в Бабий Яр. Знаешь, что это такое? Не знаешь. Я тоже не все знаю. Но мы обязательно все узнаем и за все воздадим по заслугам. Нам известно, что «хозяин» Бабьего Яра — штурмбаннфюрер Пауль фон Радомски. Его помощник — специалист по организации массовых расстрелов Ридер. Эти звери в человеческом облике живьем никого не отпускают…

Иван Григорьевич замолчал, раскурил потухшую было цигарку, несколько раз глубоко затянулся.

— Что мне делать дальше? — спросил Варов. — Ведь фельдфебель очень внимательно рассматривал мои документы, он мог кое-что запомнить. Вдвоем с напарником они могут составить мой портрет.

— Пожалуй, нужно срочно менять документы, а также место жительства и работу, — задумчиво сказал Иван Григорьевич. — На это у тебя есть начальство, оно, надо полагать, и решит. Если потребуется наша помощь — дай знать.

— И последнее, Иван Григорьевич, — сказал Варов. — Меня беспокоит некий Вольф-Тараканов…

Оказалось, что Ивану Григорьевичу эта личность уже известна. Вольф успел причинить немало вреда патриотическим силам в городе.

— Есть у нас некоторые соображения в том смысле, чтобы избавиться от этого Тараканова-Вольфа, — заметил на прощанье Иван Григорьевич. — Одним словом, подумаем. Надеюсь, что мы у него в долгу не останемся. И в скором времени.

— Ну спасибо тебе, Иван Григорьевич! — Варов крепко пожал руку боевому товарищу и первым направился к выходу.

Знак о том, что на улице все спокойно, хозяин квартиры уже выставил.


Центр ответил: в связи с создавшейся обстановкой группе Варова предлагается перейти на положение № 2. Это означало, что следует немедленно оставить прежнее место жительства и отправиться в новый район. Новым местом дислокации группы намечался район Винницы. Разумеется, надлежало сменить и личные документы.

На рассвете следующего дня, спрятав рацию и шифры в надежном месте, группа ушла из Киева в направлении житомирских лесов — в надежде связаться там с партизанами и с их помощью подобрать новую базу. Двигаться пришлось проселками, лесом, обходя населенные пункты, ночевать в лесу или оставленной в поле скирде соломы. В один из таких дней, к вечеру, набрели на избушку лесника. Попросились остановиться на ночь и переждать дождь, который целый день моросил, а к вечеру пошел по-настоящему. Лесник, по виду еще не старый человек, молча выслушал рассказ Варова о том, что они держат путь на Винницу, к родственникам жены, что из Киева ушли, поскольку дом их недавно разбомбили, а найти квартиру в городе почти невозможно, да и с продуктами стало совсем плохо. Насколько лесник поверил этой версии, трудно было судить, но переночевать в своей избушке разрешил. Поужинали вместе. Разговор не клеился. Не было той духовной близости, взаимного доверия, которые обычно возникают в таких случаях. Да и верить друг другу в эту военную пору было нелегко. Внешне это проявлялось в сдержанности.

Утро следующего дня выдалось угрюмым, пасмурным, но дождь прекратился. Начали собираться в дорогу, и тут выяснилось, что Коля идти дальше не может: стер ноги до крови. Лесник сам предложил задержаться у него на несколько дней. Посоветовавшись, вынуждены были остаться. Пока Коля лечил ноги, Наталья Михайловна сумела съездить в Киев и возвратиться обратно к леснику, забрав с собой рацию и шифры. Ей удалось установить, что за ними приходила полиция, в доме был обыск, все перерыли, ничего не нашли. Забрали хозяйку квартиры, но потом отпустили. Хозяйка и соседи по-прежнему считают, что семья Мищенко ушла в деревню за продуктами. Так хозяйка объяснила их уход и в полиции. За домом установлено наблюдение, так что возвращаться назад было нельзя. Варов за это время сблизился с лесником и через него связался с командованием партизанского отряда, действовавшего в этом районе.

Штаб партизанского отряда находился в километрах пятидесяти, и добраться до него было непросто. Двигались с помощью проводников. Днем отдыхали, ночью шли,в села не заходили, случайных встреч избегали.

Принял их начальник разведки отряда, но расспросами донимать не стал. Он вызвал бойца, дал указание выделить в распоряжение группы землянку, помочь разместиться и проводить в столовую.

— Москва распорядилась оказать вам помощь, товарищи, — сказал он улыбаясь. — А посему прошу принимать нашу помощь без возражений. Обедать и отдыхать. Когда отдохнете — поговорим. Если противник, конечно, не помешает.

Партизаны накормили их сытным обедом, истопили лесную баню. Сутки отсыпались. Потом беседовали с командиром и комиссаром. Установили связь с Москвой. Передали всю скопившуюся у них информацию, доложили о боевом состоянии группы. Из Москвы радировали: находиться пока в распоряжении командира партизанского отряда, ждать дальнейших указаний.

Больше недели отряд вел тяжелые бои с карателями и бандами националистов, так что пришлось задержаться. В комендантском взводе они получили автоматы и вместе с партизанами принимали участие в боях. В одном из боев Коля был ранен в руку, и его поместили в партизанский лазарет.

Однажды командир отряда вызвал Варова и вручил ему радиограмму. Центр разрешил группе отправиться в район Винницы для выполнения поставленных задач.

Однако врач не выписал Колю из лазарета: рана хотя и не опасная, но для ее лечения требовались время и лекарства. Варов принял решение оставить Колю в отряде. В состав группы вместо него вошла радистка Клава Король.

До этого дня Клава больше года находилась в отряде. Несмотря на юный возраст — ей лишь исполнилось девятнадцать, она считалась опытным радистом и была на хорошем счету у командования. Поэтому можно было понять командира отряда, который без восторга пошел на то, чтобы заменить раненого Колю Клавой. Но Центр приказал оказывать содействие группе Варова во всем, в том числе обеспечить питанием к рации и выделить хорошего радиста. Не обрадовала и Клаву новость о ее переводе. Но приказ есть приказ, и его следовало выполнять.

— Товарищ командир, боец Король прибыла в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы, — доложила Клава.

В палатке, кроме командира, находились Варов и Наталья Михайловна — заканчивали последние приготовления к отъезду. Они оглянулись. Перед ними стояла девчушка в курточке и солдатских сапогах. Из-под беретки выбивались каштановые волосы. Большие синие глаза смотрели внимательно и серьезно.

— Здравствуйте, товарищ Король, — сказал Варов и пожал ее маленькую руку. — Рад познакомиться. Это Наталья Михайловна. Будем вместе работать.

Наступило неловкое молчание.

— Рация в исправности, питание я получила, — первой сказала Клава.

— Очень хорошо. А теперь расскажите, пожалуйста, о себе. — Варов пригласил Клаву, указав ей на самодельный складной стул.

Собственно, рассказывать Клаве было не о чем. Родом из Полтавской области, отец и мать работали в колхозе. С сентября 1941 года не получала от них никаких вестей. Находились в оккупации. Перед войной окончила десять классов. Комсомолка. Добровольно ушла в армию. Училась в школе радистов, потом направили с группой в тыл. Группа выросла в крупный партизанский отряд, с которым прошла от брянских лесов до Житомирской области.

— Ну, вот и познакомились, — улыбнулся Варов. — А сейчас за работу. Нам нужно выехать засветло.

Партизаны выделили им лошадь с повозкой, на которую положили несколько мешков с ячменем. В одном из них была упрятана рация и питание к ней. Под видом эвакуированных двинулись в путь.

Винница для работы группы не подходила. Это было решено еще в отряде. Партизанские разведчики, которые побывали в городе, докладывали, что там эвакуированных и других приезжих не прописывали. Взрослых, мужчин и женщин, сгоняли в лагеря, грузили в товарные вагоны и отправляли на работы в Германию. По этой причине не подходил и Немиров. Районный центр оказался буквально забитым беженцами, вместе с которыми легко можно было попасть в какой-нибудь лагерь или в каменоломни.

Ночью остановились в небольшом селе. Осмотрелись. Село находилось неподалеку от районного центра. Отсюда до Винницы рукой подать. Вскоре нашли квартиру в малозаметном домике у самого леса. Семья — муж и жена, оба пожилые, занимали одну половину дома, другую — предложили приезжим. Рядом находился лес. Варов и его спутники решили: жилье им подходит.

Сразу же дали радиограмму в Москву: «Группа благополучно прибыла на место. Находимся в селе Воронец. Прописались в сельуправе, приступили к работе».

В ответной радиограмме группе предписывалось собирать политическую и военную информацию в своем районе. Кроме того, предлагалось приступить к выполнению задания по выяснению местонахождения гитлеровской ставки в районе Винницы.

3. Тайна Коло-Михайловки

Третье лето военной поры было на исходе. Только что закончились бои на Орловско-Курской дуге. Советские войска устремились к Днепру. Освобождалась Левобережная Украина. Гитлеровцы ожесточенно сопротивлялись, в исступлении и ярости зверствовали, жгли советские города и села, расстреливали мирных жителей. На оккупированных землях царили произвол, насилие и террор. Подбирая свои резервы и сколачивая банды из местных уголовников и националистов, оккупанты бросали их против партизан и подпольных групп, проводя жесткие карательные операции.

В этой обстановке группа Варова работала на главном стратегическом направлении действий воюющих сторон в тот период. Через Винницу в район Киева двигались вражеские резервы, в городах и селах скапливались войска. По лесам шныряли банды националистов. Всевозможные спецслужбы фашистов развили бешеную активность: сыщики, полицейские и провокаторы вынюхивали и хватали каждого, кто вызывал хоть какое-нибудь подозрение.

Но несмотря ни на что, работу надо было делать. И они работали день и ночь, буквально валились с ног. Наталья Михайловна и Василий Тимофеевич часто бывали в Виннице, Немирове, в соседних селах и поселках. Смотрели, слушали, наблюдали, устанавливали связи с нужными людьми, с местными коммунистами и комсомольцами, сколачивали патриотические группы, которые включались в активную борьбу с оккупантами и оказывали помощь в сборе разведывательной информации.

Добытые данные Клава Король ежедневно передавала в Москву. Часто выходить в эфир очень опасно. Но другого выхода не было: полученные сведения не терпели отсрочки. Юная радистка это понимала, и потому связь работала бесперебойно.

За короткий срок пребывания на новом месте группа информировала Москву о расположении в районе Винницы гитлеровских аэродромов, количестве и типах самолетов, воинских частях и их расположении и передвижении.

Варов установил контакт с действовавшими в этом районе партизанскими отрядами, которые оказывали группе большую помощь.

Однажды, будучи в отряде Цывинского, Варов встретился там с заместителем Ивана Григорьевича. В Киеве Варов имел дело только с Иваном Григорьевичем, но из разговоров с ним знал о его заместителе, тоже арсенальце, Иване Ивановиче.

Иван Иванович рассказал Варову, что в связи с обстановкой в районе Киева им тоже пришлось отойти немного на запад, в леса, и сейчас они взаимодействуют с винницкими отрядами.

— А знаешь, Варов, все-таки встретились мы с Вольфом-Таракановым на узкой дорожке.

— Ну? Интересно, как же это произошло?

— Слушай.

…Связной прибыл в отряд под вечер. Он сообщил командиру, что к Оксане только что приехал из Киева «гость», с ним неизвестный гестаповец и полицай из местных — по-видимому, «гость» прихватил его с собой для охраны собственной персоны. Они заказали хороший ужин, коньяк, украинскую горилку. «Гость» приказал позвать двоюродную сестру Оксаны — Шуру. Пили, болтали, танцевали под патефон. В селе в это время находился небольшой гарнизон из двадцати-двадцати пяти солдат с лейтенантом Вюрглером во главе. Вюрглера «гость» позвал в дом Оксаны.

Иван Григорьевич сразу же для страховки направил группу в засаду на шоссе. Второй группе поставили задачу захватить Вольфа и его собутыльников.

К окраине села подошли в густых сумерках. В леваде залегли. Иван Григорьевич послал двух разведчиков узнать, на месте ли гости. Медленно тянулось время в ожидании. Затихали последние звуки в селе. Если взойдет луна — это осложнит проведение операции.

Наконец появились разведчики. Они приволокли связанного Вюрглера с кляпом во рту и доложили, что гестаповцы полчаса тому назад уехали в Киев.

— Да, опоздали, черт возьми, — тихо сказал Иван Григорьевич. — Ну, ничего, далеко не уйдет. Этого где взяли?

— Он был еще у Оксаны, приставал к ней, — ответил разведчик. — От него последнее время Оксане жизни не было. Только и сдерживало, что боялся Вольфа. А сегодня разошелся.

Захватив с собой Вюрглера, группа Ивана Григорьевича отправилась в обратный путь.

Первая же группа кукурузным полем вышла к шоссе еще засветло. Засаду организовали на крутом повороте, у небольшого моста, где автомашины обычно снижали скорость. Для верности наискосок через мост положили бревно. Его можно было объехать на небольшой скорости. Шоссе это небойкое, движение по нему слабое. Пока партизаны сидели в засаде, проехало всего лишь две или три машины. Вскоре на дороге со стороны села появилась легковая машина. Она шла на большой скорости, с пригашенными огнями. Когда замедлила ход, партизаны увидели: впереди сидели шофер и полицай, на заднем сидении — Вольф с приятелем. Один партизан знал этого Вольфа в лицо еще с довоенной поры и не мог ошибиться. В то время когда партизаны выскочили из засады, появилась вторая легковая машина. Ничего не оставалось, как дать очередь из автомата и бросить пару гранат под «опель» Вольфа. Вторая машина дала задний ход, развернулась и быстро укатила. Когда партизаны подошли к лежавшей на боку машине, из нее вылез трясущийся от страха шофер. Вольф, гестаповец и полицай были убиты.

Изъяв документы у убитых, партизаны скрылись в темноте.

— Вот такая история получилась, — закончил свой рассказ Иван Иванович. — Правда, Иван Григорьевич остался недоволен, что не взяли живьем этого Вольфа-Тараканова. Одно утешает, что этот оборотень больше не будет поганить нашу землю…

— Хорошо. Если ты считаешь, что ехать к Мовчану нужно и даже необходимо, давай съезжу я или Клава. Почему обязательно тебе ехать? — не успокаивалась Наталья Михайловна.

— Василий Тимофеевич, давайте я съезжу? — с мольбой в голосе обратилась к Варову Клава. — Вы только что приехали, устали и снова собираетесь. Посмотрите на себя в зеркало…

— Дорогие вы мои, спасибо вам за участие и заботу. Но согласиться с вами не могу.

Варов встал из-за стола, прошелся по комнате.

— Клавой как радисткой я рисковать без разрешения Центра не имею права. Если мы ее потеряем, делать нам здесь нечего.

— В любом случае можно пойти к Цывинскому или Зайкову, попросимся в отряд. И будем воевать.

— Все правильно. Прикажут — возьмем автоматы и будем воевать. Но пока такого приказа нет, надо выполнять поставленную перед нами задачу.

На окраину Винницы Варов доехал на подводе, которую снарядили специально для него друзья-партизаны. Недалеко от переезда, на крутом повороте, где поезда обычно замедляют ход, Варов вскочил на подножку проходящего пассажирского поезда «Винница-Киев». Не доезжая до Киева километра три, он на ходу соскочил с подножки и пешком отправился в Дарницу. Переночевал у знакомого путевого обходчика, а рано утром товарняком благополучно прибыл в Лубны.

Наступило утро второго воскресенья августа. Из окрестных сел крестьяне торопились на рынок, несли на продажу свой немудреный товар. Варов пристроился к одной крестьянской компании и с ней вошел на базарную площадь. На рынке людей было немного, и это не нравилось. В большой толпе в случае чего легче затеряться и уйти незамеченным. Варов прошел по рядам раз-второй: Мовчана на рынке не оказалось.

В то время, когда он собрался было уходить, кто-то тронул его за рукав. Перед ним стояла женщина, в которой Варов не сразу признал жену Мовчана, Варвару Федоровну. На ней было старенькое пальто, стоптанные туфли, на голову накинута какая-то темно-коричневая вытертая шаль. С тех пор как Варов видел ее последний раз, она очень изменилась: похудела, обострились скулы, глаза, обрамленные густой сеткой морщин, смотрели печально и настороженно.

— Узнали? — тихо спросила она.

— Здравствуйте! — обрадовался Варов. — Что же Семен не пришел?

Женщина горестно покачала головой, повернулась и пошла вперед. Варов поспешил за ней.

— Нет моего Семена, — сказала женщина, когда они остановились у какого-то ларька. — Нет и не будет…

Она подняла на Варова глаза, полные слез, и продолжала:

— Вскоре после вашего отъезда в городе начались аресты. Да они и сейчас еще не кончились. Фашисты чуют свою погибель, вот и зверствуют: хватают всех подряд, а по ночам вывозят за город и там истребляют. Говорила я Семену: беги, спрячься где-нибудь, переждешь эту лихую годину, а потом вернешься. Так нет же, не послушался… Вот и досиделся…

— Когда это произошло? — хмуро спросил Варов. — Неужели связано с моим приездом к вам?

— Та нет, в тот день взяли многих. Это было, дай бог памяти, через неделю, как вы уехали, в среду, кажется. Взяли Семена на работе. К нам домой приходил один человек и сказал об этом. Побежала я к тюрьме, ходила до поздней ночи вокруг забора. Полицаи никого не пускают и передач не принимают, там таких, как я, было много — и городских, и сельских. Ходила я и на второй, и на третий день, да все без толку…

Она умолкла. Видно, тяжелый комок подкатился к горлу, мешая говорить. Она вытерла глаза краем шали.

— Потом я нашла того мужчину на станции, что приходил к нам, как Семена взяли. Он пообещал узнать, куда эти выродки запрятали моего мужа. Я кое-что продала, собрала, сколько могла, денег. Мужчина этот отдал их какому-то полицаю. Тот дня через два или три сказал, что Мовчана в тюрьме нет, его увезли в ту же ночь, на рассвете, за город. А туда известно зачем возят…

Она снова заплакала. Варов принялся ее успокаивать. Но она сама вдруг успокоилась и заговорила:

— За день до того, как его забрали, Семен сказал мне, чтобы в случае чего я ходила на рынок встретить вас. Он еще говорил, чтобы вы обязательно пошли на то место, которое знаете, и забрали там что-то. К нам пока не приходите.

— Хорошо, Варвара Федоровна, — сказал Варов. — Вы пока не очень убивайтесь. Может, Семена в Германию на работы отправили. Сейчас они многих угоняют в Германию. Им дармовые руки нужны.

— Конечно, что же еще делать, только надеяться и остается. Ну вы идите, Василий Тимофеевич. А то, не дай бог, что-нибудь с вами случится, — сказала она на прощанье и скрылась в рыночной толчее.

Варов тихо промолвил ей вслед «до свидания», медленно пошел в другую сторону.

Только на следующий день к вечеру Варов добрался к себе домой. Едва переступил порог комнаты, как к нему бросились Наталья Михайловна и Клава. Они тоже многое пережили, переволновались за него. В ту же ночь в назначенный час Клава передала в Москву привезенные Варовым сведения.


Задание это было важным и сложным. Варов помнил и думал о нем, еще когда они были в Киеве.

Варов любил, чтобы всегда и во всем была ясность и четкость. Когда накануне отъезда он зашел к начальнику отдела, то попросил по возможности полнее обрисовать подробности. Подполковник чуть заметно улыбнулся и ответил:

— Что я могу уточнить по этому вопросу? Имеются данные, будто в районе Винницы находилась какое-то время ставка гитлеровского главного командования на советско-германском фронте. Возможно, она находится там и сейчас. Несомненно, что Гитлер бывал там со своей свитой. — Подполковник умолк, достал тонкую папку с документами. — Вот, товарищ Варов, и требуется выяснить, где это логово находится. Не вообще в районе, а точные координаты, подходы и подъезды. И, разумеется, все, что с этим связано: охрана, режим, лица, допущенные к посещению. Идеальный вариант — если вы сумеете туда проникнуть.

— Понятно, товарищ подполковник. Есть ли что-нибудь по этому делу? — поинтересовался Варов.

— Дотошный ты человек, Василий Тимофеевич — полушутя-полусерьезно сказал начальник отдела. — Что у нас есть, я тебе в основном сказал; что получим — проинформирую потом. А сейчас возьми вот, прочти.

Варов принял от начальника отдела тонкую папку осторожно, впился глазами в лежавший сверху документ.

Там сообщалось, что в сентябре 1942 года в расположение партизанских отрядов Героя Советского Союза Емлютина прибыл человек, который проделал большой и сложный путь с Правобережной Украины в брянские леса и преодолел на своем пути немалые трудности. Человек этот был оборванный, голодный, смертельно усталый и прибыл к партизанам по поручению Винницкой подпольной партийной организации для установления связи с Большой землей. Он сообщил, что со второй половины июня 1942 года в Виннице находится ставка верховного командования германских вооруженных сил. Документ фиксировал: «Подготовка к переезду ставки в Винницу началась еще в декабре 1941 года. Укладывались подземные кабели и подвешивались толстые кабели на столбах взамен воздушных проводов. Вокруг Винницы к концу мая завершено строительство железобетонных укреплений, осуществлявшееся военнопленными под руководством специалистов из организации „Тодт“. На окраине села Стрижавки, в восьми километрах от Винницы, построен новый аэродром. Расширен старый в селе Калиновке. Из сел Стрижавка, Михайловка, Калиновка, Пятничаны, а также из прилегающих к городу хуторов жители выселены, там размещены немецкие гарнизоны.

10-15 июня 1942 года в Виннице был Гитлер и Геринг».

Варов взял второй документ.

Пленный Вернер Генер, унтер-офицер 11-й роты строевого полка особой дивизии «Великая Германия», рассказал: «Я служил писарем в штабе коменданта личной охраны Гитлера с января 1942 года. Когда я приехал в ставку Гитлера, она помещалась около Растенбурга, в Восточной Пруссии, и называлась „Вольфшанце“. В июне ставка переехала в район Винницы, куда-то севернее, к лесу. Точно я не знаю где, так как меня из Растенбурга направили в другую часть».

В третьем документе было сказано:

«Военнопленный лейтенант эскадрильи истребителей „Удот“ граф фон Эйнзидель сообщил, что командир его эскадрильи обер-лейтенант Бауэр 24 июля летал из Тацинской в Винницу в ставку верховного командования за получением ордена „Дубовой ветви“ к рыцарскому кресту».

Последней была небольшая справка, в ней указывалось:

«1. Возвратившийся из Винницы в июне 1942 года связной сообщил, что лично наблюдал в окрестностях города строительство дотов, дзотов, подземных ангаров и маскировочные работы.

Винницкий парк культуры почти полностью уничтожен, все деревья использованы для сооружений. Из окрестных сел выселено население.

2. Из Лондона в августе 1942 года сообщили, что, по полученным данным, ставка верховного командования Германии на востоке находится в Виннице.

3. В сентябре 1942 года перехвачена радиограмма, из которой видно, что в районе Винницы находится главное командование сухопутных сил Германии.

4. Получены данные, что 30 июля с юго-западного направления на Брест по железной дороге проезжал Геринг со свитой»…

— Прочитал? — спросил подполковник, когда Варов возвратил ему папку. — Интересно?

— Прочитал, интересно, — в тон ему ответил Варов.

— Вот, дорогой мой Василий Тимофеевич, сам понимаю, что мало и неконкретно, но пока большим не располагаю. Остальное требуется уточнить. Как это сделать? Будешь решать на месте. Вывески, конечно, там не будет. Да и Гитлер со своей камарильей, по-видимому, бывает там редко. Но если там расположен штаб оперативного руководства войсками на восточном фронте, то признаки будут. А какие признаки, ты сам знаешь, учить мне тебя нечего.

Да, легко сказать «будешь решать на месте». Попробуй тут реши. По-видимому, исходить нужно из тех данных, с которыми ознакомил его начальник отдела. Прежде всего приглядеться как следует к самой Виннице, к селам Стрижавке, Калиновке, Михайловке, к хуторам около этих сел. Местные жители должны знать кое-что, ведь не скроешь от людских глаз такое сооружение…

— Нужно понаблюдать за шоссе Винница — Житомир, организовать там засаду, взять «языка», — предложила Наталья Михайловна, когда Варов поделился с ней своими соображениями. — Конечно, нам самим этого не сделать. Договоримся с местными товарищами.

— Вообще-то мысль хорошая. Но понимаешь, Наташа, я хотел бы вначале послать надежного человека в Винницу. Хорошо бы найти местного, из Винницы или из близких сел. Разведать обстановку.

— Если ты не возражаешь, я сама съезжу в Винницу, там у меня была дальняя родственница. Насчет близлежащих населенных пунктов… можно ведь договориться с командиром отряда. Благо ты с ним сегодня встречаешься.

Наталья Михайловна побывала в Виннице не один раз. Кое-что узнала через родственницу. Но этого было недостаточно. Она обошла пешком весь город, посмотрела все своими глазами. В Виннице дислоцировались гитлеровские воинские части, размещались кое-какие учреждения. Но все это было не то. Признаков нахождения большого штаба, каким, по ее мнению, должна быть ставка, в городе не было. В разговоре с надежными людьми удалось установить, что хотя бы отдаленно напоминавшего штаб сооружения в Виннице не было с самого начала оккупации. Но за городом, в лесу, близ села Коло-Михайловки, находится запретная зона. Там проводилось большое строительство, работало много военнопленных, которых привозили из винницкого лагеря. Сейчас этот район сильно укреплен, там стоят войска, посторонних никого не пускают. Об этом в городе знали многие. Но что там — обычный ли гарнизон, воинские ли склады, санаторий, штаб армии, ставка, — никто не знал. Во всяком случае, не знали те, с кем встречалась Наталья Михайловна.

Добытые Натальей Михайловной сведения о воинских частях, гарнизонах, аэродромах, передвижениях войск, об обстановке передавали радиограммами каждый раз после ее возвращения из города. Передали и свое предположение об объекте в районе села Коло-Михайловки. Но точно еще сказать не могли, не хватало данных. Нужно было еще и еще работать над этим вопросом, использовать для этого и другие источники информации…


Партизан Сашко Кваша был родом из села Бондари и поэтому охотно откликнулся на просьбу Варова побывать в родных местах и выполнить ответственное задание.

Поначалу Сашко не знал, зачем его вызывает командир отряда, но когда вошел в землянку и увидел за столом, кроме командира, еще какого-то представительного дядьку, сразу понял, что дело серьезное. Командир сказал:

— Вот, Сашко, знакомься. Василий Тимофеевич хочет с тобой поговорить. Выслушай внимательно, как следует запомни и выполни все так, чтобы мне за тебя не пришлось краснеть.

— Есть, — громче, чем нужно, сказал Сашко.

— Ну, вы тут беседуйте, а я пойду, — сказал командир. — Разведчиков сейчас отправляю на задание, надо проверить готовность.

Крепко пожав протянутую руку Василия Тимофеевича, Сашко сел рядом, на табуретку, где только что сидел командир.

Василий Тимофеевич говорил тихим голосом, внимательно глядя в глаза Сашка. Он поинтересовался, где Сашко родился, где жил, кто его родители, давно ли в отряде, какие выполнял задания. Сашко подробно рассказывал о себе. Родился он в Бондарях, вернее, на хуторе около Бондарей. Жил с отцом и матерью, ходил в школу, а после школы пас коров — свою и тетки, родной сестры матери. Окончил семь классов. Учебу продолжил в Виннице, потому что в селе только семилетка. А хотелось после школы поступить в институт, выучиться на агронома. Но тут началась война, и все пошло кувырком. Оккупанты начали что-то строить в лесу, рядом с Бондарями и Коло-Михайловкой. Стали всех выгонять из села. Брать разрешали только то, что унесешь. Отец что-то заспорил. Тогда фашист наставил автомат и дал очередь. Убил сразу отца и мать. Сашко не было дома, он купался на речке. Когда прибежал домой, отец и мать лежали во дворе, соседи накрыли их рядном. Ночью он с хлопцами похоронил своих родных, поплакал на их могиле и ушел куда глаза глядят. Дня три бродил по лесу сам не свой, потом подался в Гайсин, к дядьку. Дядько и привел Сашка в партизаны. Вначале он колол дрова для кухни, носил воду. Был ездовым. Но потом Сашко добыл себе автомат и гранаты, спрятал их, чтобы не отобрали. Раз поехал с одним партизаном за водой для кухни, не утерпел, сунул автомат в солому на повозке. По дороге наткнулись на двух фашистов, те возились с мотоциклом, схватились за автоматы. Одного пришлось прикончить, другого вместе с мотоциклом привезли в отряд. Дядько — он уже стал командиром — похвалил обоих и приказал выдать Сашку винтовку, Сашко засмеялся и сказал:

— Не треба, дядьку, я уже достал оцю штуку, — вынул из повозки автомат.

— Ох, выпросишь ты у меня, Сашко, по одному месту, — хмыкнул дядько в усы, а потом добавил уже строго: — Больше я тебе не дядько, а товарищ командир…

Что было потом? Потом Сашка стали брать на задания. Взорвали несколько мостов, пустили под откос один эшелон. Вели бои с карателями. Как-то раз Сашка взяли в разведку, так и закрепили его за разведчиками. Страшно? Было страшновато вначале, а потом притерпелся, страх прошел.

— Ну хорошо, товарищ Кваша, — сказал Василий Тимофеевич, не подозревая, что по фамилии Сашка еще никто не называл в отряде. — Задание, которое мы вам поручаем, очень ответственно. Согласны ли вы выполнить его? Подумайте хорошенько. — Василий Тимофеевич как-то уж очень тепло посмотрел парню в глаза, положил свою большую ладонь на его плечо.

— Я согласен, Василий Тимофеевич, — твердо ответил Сашко.

Сашко долго не возвращался. На одиннадцатый день, на рассвете, он пришел в отряд. Коротко доложил командиру о результатах и, позавтракав, мгновенно заснул в землянке. Лишь поздно вечером Сашко встретился с Василием Тимофеевичем на дальнем маяке. Проговорили до самого утра. Василий Тимофеевич исписал целый блокнот, а когда прощались, он обнял Сашко, как сына, и расцеловал.

Всю дорогу в отряд Сашко напевал песни. Несмотря на бессонные ночи, валившую с ног усталость, у него было отличное настроение. С заданием он справился, по словам Василия Тимофеевича, прекрасно. Хотя Василий Тимофеевич и не говорил ему, кто он, но Сашко не такой уж простак, чтоб не догадаться. И вопросы его интересуют не простые: воинские части фашистов, штабы и даже штаб-квартира самого Гитлера. Сашко, конечно, не знал, но вполне допускал, что Василий Тимофеевич прибыл сюда или от командования фронта, или даже из Москвы.

А Варов в это время делился своими впечатлениями от поездки с Натальей Михайловной и Клавой.

— Откровенно говоря, — размышлял он, — я не ожидал, что этот Сашко так сработает. Ведь мальчишка еще. Ну сколько ему? Шестнадцать?

— Мал золотник, да дорог, — улыбнулась Наталья Михайловна.

— Дорог, — подтвердил Варов. — Ну что, радиограмма готова?

— Готова. — Наталья Михайловна передала Варову исписанные листы.

— Как там у нас с питанием, Клава?

— Питание пока есть, Василий Тимофеевич, но на всякий случай надо запросить, чтобы прислали со следующим самолетом.

— Хорошо. Тогда за дело?

Когда суммировали данные, собранные Варовым, Сашко и Натальей Михайловной, увидели, что получилась неплохая картина.

Прежде всего добытые данные свидетельствовали о том, что гитлеровской штаб-квартиры в самой Виннице нет. По всем признакам она находилась в запретной зоне, в восьми километрах севернее города, в лесу, близ села Коло-Михайловки. Подтвердить, что именно находится в этом лесу, могли только пленные. Но такого пленного еще предстояло захватить. С этим и отправился Варов к партизанам, взяв с собой справку и другие разведданные, которые улетавший на рассвете самолет должен был доставить по назначению, в Центр.

В справке по гитлеровской ставке были подробно изложены все данные, касающиеся запретной зоны и истории ее возникновения.

Вскоре после оккупации Винницы, примерно во второй половине августа 1941 года, рядом с селом Коло-Михайловкой появилась специальная группа гитлеровских военных специалистов. Спецы осмотрели лес и прилегающую к нему местность, провели съемочные и планировочные работы. В лесу и на опушке наметили строительные площадки.

Жителей окружающих сел, которые раньше пасли скот, косили траву, собирали в лесу сушняк для топлива, ягоды и грибы, не пускали даже на опушку. Но работавшие в поле крестьяне могли видеть, что делали в их лесу чужие люди. Пронырливым мальчишкам удавалось проникать и в лес.

В начале сентября прибыла большая команда оккупантов в черных мундирах с черепом и скрещенными костями на пилотках и фуражках. Это были эсэсовцы. Они заняли лучшие дома в селах, лес и прилегающую местность объявили запретной зоной. Жителей села Бондари переселили в Стрижавку. Затем пригнали крупную, в несколько тысяч, партию военнопленных из винницкого лагеря, которых загнали в скотные дворы колхозов Коло-Михайловки и Стрижавки. Там они и жили под открытым небом — оборванные, обросшие, голодные, под усиленной охраной. Крестьяне попытались было чем-нибудь их подкормить, дать что-нибудь из одежды, но охранники в черных мундирах не подпускали и близко к заборам с колючей проволокой, за которыми находились пленные.

На работу военнопленных выгоняли часов в пять утра, возвращались они в одиннадцать вечера. Ходили слухи, будто бы строили они какие-то убежища, укрепления, подземные сооружения, бункеры. Многие не выдерживали, от голода, непосильно тяжелой работы, жестоких побоев гибли ежедневно десятками. Умерших на телегах свозили к силосным ямам на окраине Коло-Михайловки и туда сваливали. Ямы оставляли открытыми. Их не успевали закапывать, так как туда непрерывно шел поток погибших. Около двух тысяч военнопленных были погребены в силосных ямах за время строительства. Потери постоянно пополнялись за счет военнопленных винницкого и других лагерей. В разгар строительства на работах было занято около десяти тысяч военнопленных.

После окончания работ, примерно в апреле 1942 года, всех оставшихся в живых военнопленных не возвратили в лагеря. Прошел слух, что их расстреляли…

Одновременно с началом строительства вокруг леса в радиусе до пяти километров были оборудованы наблюдательные посты, окопы, огневые позиции для орудий и пулеметов. День и ночь всюду сновали патрули. Мосты и перекрестки дорог от Винницы до Калиновки усиленно охранялись.

Гестапо с помощью местных старост и полицаев взяло на строгий учет жителей близлежащих сел — Коло-Михайловки, Стрижавки и Бондарей. На каждого жителя заполнялась анкета с подробными биографическими данными и выдавался пропуск.

Жителям запрещалось оставлять на ночлег кого бы то ни было, даже близкого родственника или знакомого из той же деревни.

Все дома пронумерованы, перед входом в каждую квартиру вывешивались списки проживающих с указанием их фамилий, имен, отчеств и дат рождения. Портим спискам полицаи и старосты при обходе домов проверяли всех жильцов дома.

Летом же 1942 года жителям запретили производить работы на прилегающих к лесу полях. То, что было посеяно раньше, убрали сами гитлеровцы. Скошенный хлеб перевезли в село, заставили крестьян обмолотить, потом зерно забрали и увезли.

Ходили слухи, что в Винницу приезжал Гитлер и еще кто-то из большого начальства. Где они останавливались, сколько здесь пробыли — никто из местных жителей не знал, даже те, кто служил у гитлеровцев и располагал более полной информацией.

Обобщая собранные данные, Варов напряженно думал: была ли это ставка, или она находилась в другом месте?..

Каждый день разведчики отряда ходили на задание с надеждой добыть нужного Варову «языка».

Мечтой о таком «языке» группа Варова жила с тех пор, как обосновалась на Винничине. Варов почти три недели находился в лесу, у партизан. В отряд партизанские разведчики Цывинского за это время доставили четырех пленных, захваченных в разных местах, в том числе недалеко от Винницы. Пленные охотно рассказывали о расположении своих частей, их численности, вооружении, сообщали сведения о командовании. Некоторые даже знали, какие задачи стоят перед их подразделениями и частью. Но ничего не ведали о запретной зоне, потому что никогда там не бывали.

Наведался Варов и в другой отряд, действовавший в радиусе нескольких десятков километров от Винницы. Группе разведчиков этого отряда удалось организовать засаду на окраине города. Варов сам участвовал в разработке операции. На вторые сутки, когда начали сгущаться сумерки, вдалеке показалась легковая машина. Хотели взять ее пассажиров бесшумно, но сидевший на заднем сиденье офицер, открывая дверцу машины, дважды навскидку выстрелил в разведчика. Он умер по пути на базу на самодельных носилках, которые наспех соорудили партизаны из жердей и плащ-палатки. В короткой схватке разведчики убили трех гитлеровцев и одного взяли в плен.

Пленным оказался штурмбаннфюрер СС, майор охранной полиции. Казалось бы, важная фигура. Но вскоре пришлось разочароваться. Гитлеровец служил в полевой жандармерии, только не в Виннице и не в запретной зоне. Он командовал батальоном полицейского полка, дислоцировавшегося в районе Киева. В Виннице был проездом. О запретной зоне ничего не знал.

Сказать, что «командировка» Варова к партизанам была неудачной, несправедливо. Он привез много весьма ценной информации и несколько документальных материалов. Но главная цель, ради которой он оставил группу на несколько недель и отправился к партизанам, осталась недостигнутой. И это не давало ему покоя.

Наталья Михайловна и Клава обрадовались, когда Варов наконец возвратился. Целых три недели они не знали о нем ничего. Василий Тимофеевич тоже был рад встрече с боевыми подругами.

Поужинали вместе. Долго сидели, разговаривали, рассказывали о новостях.

Уже сладко посапывала на кровати Клава, крепким сном уставшего человека спал за перегородкой Василий Тимофеевич. А Наталья Михайловна все не могла уснуть, думала. Лезли всякие мысли в голову. Она не помнила точно, когда это произошло, но однажды оба — и Варов, и она — поняли, что любят друг друга. Не ко времени вспыхнула эта любовь, не на войне бы заняться согревающему душу костерку… Но и поделать с собой Наталья Михайловна ничего не могла.

Лежа в безмолвной тишине комнаты, она перебирала в памяти события последних недель. Ей отчего-то казалось, что за последнее время Варов к ней охладел. А может, просто устал, закрутился, одолели заботы? Если раньше она боялась сближения с ним, старалась отсрочить объяснение, то сейчас она опасалась другого: как бы не загасил робко вспыхнувшее пламя любви беспощадный ветер военной поры… Варов сам начал разговор, первый объяснился ей в любви. Порешили на том, что сейчас менять ничего не будут, а по возвращении в Москву все оформят по закону и станут мужем и женой.

«Я знаю, ты меня простишь, Степан, — мысленно обращалась она к потерянному мужу. — Я бы тебя простила. Бог свидетель, я тебя любила, я тебя люблю и сейчас. Но тебя нет и не будет никогда. Я тебя ждала, все время думала о тебе, ждала хоть какой-нибудь весточки, надеялась. Но о тебе сообщили лишь одну весть — последнюю…»

Наталье Михайловне было известно, что погранотряд, в котором муж служил в должности коменданта участка, долго удерживал линию границы. Но силы были слишком неравны. Мало, очень мало осталось пограничников в живых…

Однажды, когда Наталья Михайловна готовилась к новому заданию и жила в Москве, ей позвонил дежурный по управлению погранвойск и сказал, что ее хочет видеть бывший сослуживец мужа. Через сорок минут в номер Натальи Михайловны вошел полковник Абросимов. Наталья Михайловна знала Николая Сергеевича — он прибыл на западную границу с Дальнего Востока за несколько месяцев до войны, вступил в должность начальника отряда.

Увидев Абросимова, Наталья Михайловна растерялась. Прихрамывая, Абросимов подошел к Наталье Михайловне, подал левую руку. На правой, висевшей неестественно прямо вдоль туловища, глянцевито чернела кожаная перчатка. Наталье Михайловне бросилась в глаза его бледность, по-видимому, полковник лишь недавно выписался из госпиталя.

По тому, как он посмотрел ей в глаза, как бережно усадил в кресло и сам опустился на стоявший рядом стул, она сразу поняла: случилось то, чего так боялась все это время, мысли о чем упорно гнала от себя. Поняла, и все внутри напряглось, закаменело. Она умоляюще смотрела Абросимову в глаза и ждала, что он скажет.

— Мужайтесь, Наталья Михайловна. Нет больше Степана Леонтьевича… Капитан Луцкий погиб в бою.

Наталья Михайловна сидела неподвижно.

— Когда, где? — тихо спросила она.

Полковник рассказал о тех тяжелых боях, которые вел личный состав отряда. Особенно стойко оборонялась комендатура во главе с капитаном Луцким. Все меньше оставалось бойцов в строю, кончились боеприпасы, а комендатура продолжала отбивать атаки наседавших фашистов. На рассвете Луцкий собрал всех бойцов и командиров, которые могли держать в руках оружие, атаковал гитлеровцев, занявших часть поселка и железнодорожную станцию. Застигнутый врасплох, враг понес большие потери. Пограничники тоже оставили на поле боя многих своих товарищей. В этом бою они потеряли и своего командира. Смертельно раненный в грудь, истекая кровью, он медленно опустился на перрон, уже освобожденный от гитлеровцев. Пограничники перенесли своего командира в сквер.

— Когда я подошел, — тихо продолжил Абросимов, — он был еще жив, попытался что-то сказать. Я нагнулся к нему. Боец, бинтовавший грудь, приподнял ему голову.

— Приказ выполнил… Наташе передайте… Позаботьтесь о сыне, — только и успел сказать он.

Похоронили капитана Луцкого в братской могиле, в сквере. А вечером вынуждены были оставить поселок и перейти на новый рубеж.

— На другой день ранило и меня. Долго провалялся в госпиталях… — Абросимов нахмурился. — Так что извините, дорогая Наталья Михайловна, не мог увидеть вас раньше…

— Спасибо вам, дорогой Николай Сергеевич, спасибо за все, — Наталья Михайловна припала к его груди и горько зарыдала.

После встречи с полковником Абросимовым она заболела и неделю не вставала с постели. Все время перед глазами стоял Степан. Она старалась припомнить его лицо, голос, походку. Вспоминала и себя — еще юную, в ситцевом платье…

Вот она, студентка педучилища, приехала к сестре, которая была замужем за командиром-артиллеристом. Вечером пошли на концерт в гарнизонный клуб. Муж сестры вдруг куда-то исчез, но перед началом концерта подошел с молодым командиром-пограничником, познакомил. Тот назвался Степаном. Потом сестра проговорилась, что ей давно нравился Степан, и поэтому она решила познакомить с ним Наташу. Степан проводил Наташу до дома, где сестра жила на квартире. Сели на скамейку и не заметили, как проговорили чуть ли не до утра… Потом Наташа стала часто приезжать к сестре. Она не скрывала, что скромный, даже застенчивый офицер-пограничник ей нравится. Он был малоразговорчив, но Наташе с ним было совсем не скучно. Приглянулась и Степану черноокая Наташа, очаровала красивыми пышными волосами и тонким станом. Редкие встречи превратились для обоих в чудесные праздники, а дни разлуки тянулись томительно медленно.

Через полтора года Наташа окончила училище, стала работать в школе учительницей, и они поженились. Жили на частной квартире, в маленькой комнатке, в приграничном поселке, где служил Степан. Родился сын, назвали его Женей. Они любили друг друга неброской, настоящей любовью, Степан называл Наташу звездочкой, часто говорил ей: «Ты же моя зирочка вечирняя».

Сейчас, когда Наталья Михайловна ставила рядом со Степаном Варова, мысленно сравнивала их, почему-то всегда предпочтение отдавала Степану. Василий Тимофеевич был красивый, высокий, с копной густых темных волос, мужественный и ласковый. Жизнь у него не удалась. Он давно разошелся с женой, да так и не женился больше. Наталья Михайловна чувствовала, что с самого первого дня их знакомства он был к ней неравнодушен, хотя долгое время это скрывал. Держал себя деликатно, не навязывался. Но повседневная совместная работа, сама обстановка сближали. Радости и горести, трудности и постоянная опасность — всего перепадало поровну. Наталья Михайловна вдруг с удивлением обнаружила, что Варов ей небезразличен. Она скучала по нему и не находила себе места, когда он долго не возвращался с задания. Но стоило ей подумать об этом новом чувстве к Василию Тимофеевичу, как перед глазами вставал Степан с его понимающим, чуть насмешливым взглядом, и чувство тускнело, становилось неопределенным. Все-таки Степан был первой и большой ее любовью, и часто потихоньку, чтобы никто не замечал, Наталья Михайловна плакала. Но время шло, жизнь брала свое. Объяснение Варова в любви и радовало ее, и пугало, не давало покоя…

…Сон подкрался незаметно. Наталью Михайловну будто кто-то толкнул. Она открыла глаза, прислушалась. По-прежнему спала Клава, похрапывал Василий Тимофеевич. Ей показалось, что снаружи раздались и тут же затихли легкие шаги. В окно негромко постучали. Наталья Михайловна прильнула к стеклу, спросила:

— Кто там?

— Покличьте Василия Тимофеевича, — почти шепотом попросили с улицы.

Наталья Михайловна обернулась. Варов уже сидел на кровати, спустив ноги на пол. Вот он накинул на себя плащ, вышел в сени. Наталья Михайловна слышала за дверью приглушенный шепот. Потом стукнул засов, и Варов вернулся в комнату.

— Наташа, дай мне, пожалуйста, что-нибудь с собой в дорогу. Меня ждут.

— Что случилось, Вася? Кто приходил?

— Ничего не случилось, — спокойно ответил Варов. — Приходил связной от Зайкова, они взяли какого-то гитлеровца. Есть интересные новости для нас. Я должен идти.

Варов быстро оделся, засунул в карман краюху хлеба, кусок селянской колбасы и направился к выходу. У дверей он обернулся. Наталья Михайловна стояла посреди комнаты и грустно смотрела ему вслед. Варов порывисто приблизился к ней, ласково, очень бережно взял за плечи и поцеловал.

— Береги себя, — скорее догадался по движению губ, чем услышал напутствие Натальи Михайловны.

— Все будет хорошо, мой боевой друг, жена моя, — ответил он дрогнувшим голосом.

Дверь за Варовым закрылась. Стихли шаги.Наталья Михайловна все стояла посреди комнаты, не в силах сдвинуться с места. Из-за туч вышла полная луна, поток зыбкого света хлынул в окно, осветив одиноко стоявшую в темной комнате женщину. Она думала о Варове, который стал ей так дорог за последнее время и которого неотложные дела заставляли покидать близких людей, идти в неизвестность, в ночь…

Варов был человеком сравнительно молодым, сильным, выносливым. Усталость одолевала его редко. Но в этот раз он чувствовал себя смертельно уставшим. Во всем теле ощущалась свинцовая тяжесть, глаза слипались. Он механически передвигал ноги, часто натыкался на идущего впереди связного. Дождь лил не переставая. Под ногами чавкала грязь.

Солнце с утра не показывалось. Кругом стояли мрачные, уже тронутые дыханием осени, мокрые деревья.

Варов не знал этот партизанский отряд, и путь, по которому его вел связной, был ему незнаком. Он дважды встречался у Цывинского с командиром отряда, а так поддерживал с ним контакт через связных.

— Вот мы и дома, — сказал связной, полуобернувшись к Варову. Во после этого они прошагали еще минут двадцать, прежде чем раздался оклик:

— Стой, кто идет?

Связной назвал пароль, затем подал знак Варову, и они двинулись дальше, пока не очутились в землянке командира отряда Зайкова. Зайков встретил Варова радушно, усадил за стол и начал расспрашивать, как добрались.

— Знаешь что, Зайков, — улыбнувшись, сказал устало Варов, — раз я перед тобой, — значит, добрались благополучно. А сейчас распорядись дать мне какую-нибудь одежду: видишь, с меня течет. Да и голодны мы со связным, как волки.

— Да, да, извини, брат, — смутился Зайков и тотчас отдал необходимые распоряжения.

Переодевшись и плотно поев, Варов на минуту прилег на топчан и мгновенно уснул. Часа через два Зайков тронул его за плечо.

— Ну что, начнем?

— Да, пожалуй. — Варов резко встал, встряхнулся, освобождаясь от разморившего его сна. — Введи меня в курс дела, Зайков, расскажи, где и как вы взяли пленного.

Зайков был кадровым военным. Войну встретил старшим лейтенантом, начальником заставы на западной границе. Его солдаты до конца выполнили свой воинский долг — враг не прошел занятые пограничниками позиции до тех пор, пока последний воин мог держать оружие. Зайкова и двух пограничников почти бездыханными нашли жители соседнего села, отыскали среди убитых. Лечили, чем могли. Один из троих умер, не приходя в сознание. Зайков и боец-пограничник, едва встав на ноги, ушли в лес, к партизанам. Зайков уже два года в партизанском отряде, но по-прежнему носит военное обмундирование и знаки различия старшего лейтенанта. Любит уставной порядок, исполнительность. В разговоре нетороплив…

— После нашей встречи у Цывинского я долго думал, как лучше подступиться к этому заданию. А тут приходит ко мне в землянку начальник разведки и говорит: «Послушай, командир, есть предложение. Мы совсем упустили из виду Глашу. А мне кажется, это ниточка, вернее, ключик к решению данного вопроса».

— Кто такая, эта Глаша? — поинтересовался Варов.

— Полностью, к сожалению, у нас на нее данных не было. Но мы знали, что она, Глаша Хомяк, тридцати лет от роду, смазливая. Работает не то портнихой, не то парикмахершей. Живет на окраине города. Была замужем за каким-то немецким холуем, которого партизаны ликвидировали. Ходит к ней фашист в черной форме, якобы из той части, которая находится там, в лесу, рядом с Коло-Михайловкой.

— Так, ясно. Что же дальше?

— Послали мы связного. Тот вернулся из Винницы через три дня. Доложил, что эсэсовец по-прежнему ездит к Глаше, иногда, по субботам или воскресеньям, остается у нее на ночь. Имеет чин капитана, занимает должность помощника коменданта в запретной зоне. Глаша хвалилась подружке, что ее Отто очень щедр, возит ей подарки, продукты, любит ее и обещает после войны на ней жениться.

— Ну и как вы его взяли? — в нетерпении спросил Варов.

— Создали две группы — захвата и прикрытия. Переодели всех в гитлеровскую форму. Устроили засаду на квартире у Глаши в субботу. А он, как назло, не приехал. Пришлось ребятам сутки сидеть взаперти. Конечно, поволновались. Но все обошлось. В воскресенье ухажер пожаловал. Скрутили его мои хлопцы, с кляпом во рту выволокли огородами на окраину. Там их ждали с подводой. Прихватили и Глашу на всякий случай. Километров через пять пересадили всех на автомашину — и на базу.

— Смирный попался? — Варов улыбнулся.

— «Смирный». Одному разведчику так дал, собака, ногой в живот, еле очухался парень.

— Как сейчас, успокоился? Что рассказывает?

— Не шибко он разговорчивый. Ну, назвал свою фамилию, возраст, откуда родом и прочее. Твердит все время, что он человек малоосведомленный, помощник коменданта по охране санатория в селе Коло-Михайловке. Вот и все.

— Добре, — как бы подводя итог рассказу Зайкова, промолвил Варов. — Скажи, у тебя хорошее наше обмундирование есть?

— Есть, — с готовностью ответил Зайков, пока что не понимая, к чему клонит Варов.

— Распорядись быстренько: обмундирование выгладить, сапоги до блеска вычистить, ремень с портупеей и твою кожанку — все сюда…

Когда пленного эсэсовца ввели в землянку командира партизанского отряда, он увидел сидевшего за столом черноволосого мужчину, который сосредоточенно читал какие-то бумаги. На нем было добротное офицерское обмундирование, новый ремень с портупеей, на плечи накинута кожаная куртка. Сидевший за столом мельком взглянул на вошедших и снова углубился в свои бумаги. Эсэсовец невольно подтянулся, сделал два шага вперед и остановился. За его спиной безмолвно застыл автоматчик.

Командир партизанского отряда, который уже дважды через переводчика опрашивал пленного, доложил сидевшему за столом:

— Товарищ полковник, захваченный в плен разведчиками моего отряда гауптштурмфюрер Отто Леман по вашему приказанию доставлен.

— Хорошо, — Варов неторопливо взял в руки документы Лемана, пристальным, строгим взглядом посмотрел на пленного. Тот, щелкнув каблуками, вытянулся. Леман почти два года находился в России, немного понимал по-русски. Ему было ясно, что сидящий за столом полковник является или командующим партизанами в этом районе, или же специально приехал из Москвы, чтобы допросить его.

Варов закурил толстую папиросу, протянул пачку Зайкову и переводчику. Предложил закурить и пленному. Эсэсовец взял папиросу, буркнул: «Данке», сел на указанный ему табурет.

— Ваша фамилия, имя, возраст? — негромко спросил Варов.

— Отто Леман, гауптштурмфюрер, помощник коменданта охраны санатория, тридцать три года, — четко ответил пленный.

— Номер части, в которой вы служили? — последовал вопрос…

Опрос пленного закончился только к утру. Дождь перестал. В приоткрытую дверь землянки доносился приглушенный шум проснувшегося партизанского лагеря.

Пленного увели. В землянке остались только Варов и Зайков. Они просматривали записанные показания пленного эсэсовца. Варов отчеркивал наиболее важные места красным карандашом.

«…Севернее Винницы, примерно в восьми километрах, в сосновом лесу, рядом с селом Коло-Михайловкой, в период с сентября 1941 года по апрель 1942 года была оборудована ставка верховного командования германских вооруженных сил на Восточном фронте и штаб-квартира Гитлера…»

…«От шоссе Винница — Житомир, на южной окраине Коло-Михайловки, проложена асфальтированная дорога к центральной зоне, расположенной в центре лесного массива. В начале этой дороги находится контрольная будка с часовыми, при въезде в лес — здание комендатуры. Вся зона разбита на восемь полос. В первых пяти располагаются казармы, склады, баня, штаб комендатуры. Тут же бюро пропусков в центральную зону.

Центральная зона разбита на три полосы и огорожена проволочной сеткой высотой в два с половиной метра и двумя рядами колючей проволоки. Ворота в эту зону охраняются открытыми и скрытыми постами. В центральной зоне находятся помещение штаба, канцелярия Гитлера, гестапо, телефонная станция, жилые дома, спортзал, бассейн, три бомбоубежища…»

— За такой короткий срок настроили чертову уйму всяких помещений и убежищ, — промолвил Варов, затягиваясь папиросой, и продолжил чтение:

«Часть поля, прилегающая к центральной зоне с южной стороны леса, огорожена рвом с пятью рядами спирали из колючей проволоки и противопехотным проволочным забором. Вокруг леса на высоких деревьях через каждые двести метров располагаются наблюдательные посты. По опушке леса — большое количество укрытий, дзотов, пулеметных гнезд и огневых позиций артиллерии. Внутри леса и вдоль опушки высылаются подвижные патрули, а в ночное время им придаются собаки».

«…От главной квартиры Гитлера на Берлин проложено два прямых бронированных кабеля. Один, подвешенный на столбах, связывает ставку с штабом Геринга, который находится в двадцати двух километрах к северу. Линии связи протянуты к Виннице и к аэродрому в Калиновке».

— Слушай, Зайков, может быть, подумаешь насчет этих бронированных кабелей и аэродрома? — предложил Варов.

— Попробуем, — улыбнулся командир отряда.

Варов вновь сел за стол, придвинул к себе показания пленного, подчеркнул еще два абзаца:

«…На опушке леса стоят замаскированные двадцать танков, на огневых позициях — до двенадцати батареи зенитной артиллерии и прожекторные подразделения».

«…Гитлер приезжал в штаб-квартиру несколько раз в мае-июле 1942 года и в июле-августе 1943 года. В этом году в январе был Геббельс, в марте — Розенберг».

Варов устало потянулся. То дело, ради которого его группа преодолела столько трудностей, было сделано.

После освобождения советскими войсками Киева, когда фронт перешел на западный берег Днепра и стал продвигаться к границе, Варову и его боевым друзьям стало работать еще сложнее. Увеличилась плотность вражеских войск, появилось множество крупных и мелких гарнизонов, еще жестче стал оккупационный режим, усилились репрессии и карательные операции против патриотов, сражающихся с фашистами на оккупированной территории.

В селе, где базировалась группа Варова, постоянного гарнизона не было, но последнее время оккупанты стали появляться там чаще и чаще. Иногда останавливались дня на два, на три. Местные полицаи патрулировали в селе круглосуточно. Прислали нового старосту села, а с ним несколько незнакомых полицаев.

Как-то связной, работающий в сельской управе, сообщил, что где-то в окрестностях села работает нелегальный радиопередатчик, а он, староста, не имеет об этом ни малейшего представления. Приказали усилить наблюдение в селе, особенно обратить внимание на приезжих, взять всех на учет, о появлении новых людей в селе или выезде кого-нибудь из села немедленно докладывать в райуправу.

Варов и без того видел: уже вчера за селом стояли две машины с пеленгаторами. Еще раньше наведался и полицай, вначале зашел к хозяину дома, потом к ним. Посидел какое-то время, покурил и молча, не сказав ни единого слова, ушел.

Варов в это время находился в отряде Цывинского. Дома были Наталья Михайловна и Клава. Словно почуяв недоброе, они заблаговременно спрятали радию в погребе, за домом.

Когда рассвело, Наталья Михайловна ушла в одно из дальних сел. Там ей предстояла встреча с нужными людьми, которые могли уточнить данные о недавно раскинутом близ этого села полевом аэродроме гитлеровцев, о количестве и типах базировавшихся на нем самолетов.

Домой она возвратилась на следующий день: Своим походом Наталья Михайловна была довольна: встретилась со связными и получила от них нужную информацию. К тому же удалось достать кое-что из продуктов. Но на душе было неспокойно, тревожные мысли не выходили из головы. Волновалась за сына, от которого давно не получала вестей. Волновалась за Василия Тимофеевича. Переживала, как там у Клавы?

Наталья Михайловна машинально посмотрела на окно и не поверила своим глазам: условного знака на месте не было. Домой идти было нельзя. Она в растерянности стояла и смотрела туда, где Клава должна была поставить этот знак, потом повернулась и медленно пошла в обратную сторону. Ей нужно было засветло дойти до маяка, одолев расстояние в пятнадцать километров.

Солнце уже заходило за невысокий лес, когда Наталья Михайловна подошла к маяку. На маяке дежурили три партизана. Это были простые сельские хлопцы. Один колол дрова у сарая, другой поил лошадь у колодца, третий отдыхал в хате. Жарко топилась печь, возле нее хлопотала пожилая женщина, да еще на лавке чистила картошку девочка лет десяти-двенадцати.

Наталья Михайловна назвала пароль парню, который поил лошадь. Приняли ее как родную, хотя раньше они никогда не встречались. Устав с дороги, она сразу же полезла на печку, незаметно уснула. Ее будили ужинать, но она отказалась, вяло, чуть слышно шевеля губами и слабо мотая головой.

А на следующий день на маяк пришел и Варов. Он был по-особенному сосредоточен, хмур и деловит.

— Центр приказал немедленно уходить из села. Будем продолжать работу, находясь в отряде Цывинского. С командованием отряда все обговорено, — сказал Варов, когда они остались одни.

— Я пойду в Воронец, — не отвечая Варову, сказала Наталья Михайловна. — Как-нибудь проберусь к своей знакомой, попрошу ее узнать, что случилось.

— Что это даст? — задумчиво спросил Варов. — Ты не успеешь войти в село, как тебя схватят.

Он стоял у окна и нервно курил.

— Завтра у меня встреча со связным, возможно, он что-нибудь знает.

Связной знал все или почти все. Днем в Воронец приехали на легковой машине гестаповцы, вызвали старосту и старшего полицая. Старший полицай — выскочил от них, как из бани, вызвал еще двух полицаев, и они ушли. В этот День в селе арестовали девять человек, в том числе и Клаву. Сразу же всех под усиленным конвоем полицаев отправили в город. В доме, где жили Варов и его помощницы, был обыск. Полицаи ничего не нашли. Хозяина и хозяйку дважды вызывали в сельуправу, расспрашивали о квартирантах. В комнате и сейчас дежурят два полицая, ожидают их возвращения. Вчера связной ездил в город, узнал, что арестованных препроводили в тюрьму. Какова судьба Клавы, жива ли она — он не знал…

Утром Варов и Наталья Михайловна покинули маяк и отправились на базу партизанского отряда Цывинского. Добрались благополучно. Штаб отряда оставался на старом месте. Почти все партизаны находились на боевых позициях. Но сегодня каратели не показывались. Видно, отбили им охоту соваться в лес. Может быть, и другое — зализывали раны и готовили новую операцию. Партизаны тоже не теряли времени даром: приводили оружие в порядок, запасались боеприпасами. Для раненых оборудовали подальше от боевых порядков нечто вроде полевого госпиталя — несколько больших землянок. Подобрали новое место для приема самолета, который обещали прислать с Большой земли.

В штабе удивились, увидев Варова и его спутницу. Казалось, все пути к партизанам были перекрыты карателями.

— А мы по воздуху, — отшутился Варов, хотя ему было не до шуток.

— Это хорошо, что есть возможность пройти, — заметил начальник штаба. — Думаем послать своих представителей в соседние отряды для организации взаимодействия. Тяжко одним, да и боеприпасы кончаются. Нужно объединить усилия.

— Есть данные, что пойдут еще? — спросил Варов.

— Да, есть. Но, по всей вероятности, применяют иную тактику: не лезть в лоб на наши оборудованные Позиции, а просачиваться, окружать и уничтожать каждый отряд в отдельности.

— Сниматься не собираетесь?

— Куда же сниматься! Раненых вон сколько… Придется денек-другой повременить. Самолет должен прилететь. Хоть часть раненых возьмет, да и подбросит кое-что. Нужно продержаться, Зайков с отрядом должен подвинуться поближе к нам. Да и разведчики наши вот уже неделю находятся в Виннице и Немирове. Ждем их со дня на день.

— Будь другом, — оживился Варов, — дай мне знать, когда возвратятся. Клаву, радистку мою, арестовали и увезли куда-то. Может быть, прояснится, что с ней и где она находится.

За Варовым в землянку пришел посыльный.

— Вас приглашает к себе начальник штаба, — сказал он.

— Вернулись разведчики, — невесело сообщил Варову начальник штаба. — Иди к начальнику разведки. Я — к командиру.

В штабной землянке сидели начальник разведки отряда и с ним двое мужчин. Варов поздоровался.

— Вот тут какая петрушка, товарищ Варов, — сказал начальник разведки. — Разведчики увидели на полустанке, километрах в двенадцати отсюда, товарный поезд. Охрана была небольшая, и мои хлопцы решили их потревожить. Так вот, в поезде оказались люди, в основном девушки и десятка два мужчин. Их, значит, направляли в Германию, в рабство. Среди мужчин — двое жителей из села Воронец. Вот они перед тобой.

Сидевшие на топчане мужчины жадно затягивались партизанским самосадом. Лет им было по тридцать-тридцать пять, но лица их обросли и осунулись. Видно, несладко им пришлось в эти несколько дней в фашистской неволе.

Они рассказали, что взяли их в прошлую субботу, среди бела дня. За что — сами не знают. Два полицая с, винтовками отвели в сельуправу, где уже сидело несколько женщин и два мужика. Через час или два всех вывели на улицу и под конвоем повели в город, в тюрьму, часа три продержали во дворе, потом начали загонять по камерам. Размещали всех вместе — мужчин и женщин. Потом начались допросы. Спрашивали о партизанах, о каком-то радиопередатчике. Пытали…

— Послушайте, среди вас была девушка по имени Клава? — не удержался Варов. — Она приезжая, небольшая такая, беленькая.

— Була така дивчина, як вы говорите, — сказал тот, что молчал все это время. — Вона не из нашего села, но жила в селе, кажись, с лета. Расстреляли ее фашисты во дворе тюрьмы на вторую же ночь. Тогда многих расстреляли. Из Воронца только мы с ним остались. А утром зараз всех погрузили в вагоны и хотели отправить в Германию, да вот партизаны, спасибо им, освободили.

— Она, случайно, ничего вам не говорила и не передавала?

— Передавать вроде ничего никому не передавала, а как уводили из камеры, громко сказала: «Родным моим сообщите в Воронце, что все в порядке, фашисты ничего не знают, но пусть уходят из села». И еще повторила: «Слышите, пусть уходят».

— Ее вызывали на допрос чаще других. Били ее там очень.

— Да, особенно на последнем допросе. Вернулась сама не своя, не могла стоять на ногах. Женщины ее все поддерживали под руки…

4. Последний бой Варова

Бой вспыхнул на рассвете. Начался он артиллерийским обстрелом партизан. Снаряды ложились в стороне от лагеря и особого вреда не причиняли. Но обстрел был сильный и длился минут двадцать.

Все, кто мог держать в руках оружие, отправились в боевые порядки, в окопы и щели. В штабе остались только дежурный да связисты. Наталья Михайловна получила автомат и тоже хотела уйти вместе с Варовым на позиции. Но он упросил ее остаться у связистов.

Схватив автомат и запихивая на ходу в карманы и за голенища магазины с патронами, Варов отправился с начальником штаба на левый фланг боевых позиций отряда. Когда они вскочили в траншею, первая атака карателей уже была отбита. Враги залегли на противоположной стороне поляны, в кустарнике, и обстреливали партизан винтовочными выстрелами и короткими очередями из автоматов. На правом фланге беспрерывно трещали автоматы и бухали разрывы гранат. Видимо, там каратели сосредоточили основные силы и потому яростно атаковали, но увидеть боя отсюда было нельзя: правый фланг находился за высоткой метрах в семистах.

Варов устроился в окопе поудобнее, наблюдая за кустарником, где засели каратели. Начальник штаба отдавал какие-то распоряжения, но к Варову они никакого отношения не имели. Обстоятельства были для него новыми, отличными от тех, в которых он находился до сего времени, и к ним нужно было привыкнуть. В открытом бою ему еще бывать не приходилось, и он испытывал новое, незнакомое до сих пор ощущение. Страха не чувствовал, но в теле была какая-то непонятная тяжесть и дрожь. Он старался не думать о своих ощущениях, побороть эту неприятную дрожь, стал вынимать из карманов гранаты и магазины и раскладывать их на бруствере своего окопа.

Прибежал посыльный, вызвал начальника штаба к командиру. Тот хрипло крикнул:

— Варов, остаешься за меня, я скоро вернусь!

Когда Варов обернулся, начальник штаба уже приблизился к наблюдательному пункту, где находился командир. Варов не успел еще ничего сообразить, только подумал, что ему делать в роли старшего, как каратели снова пошли в атаку. Вначале они, по-видимому, накапливались там, их черные фигуры мелькали в кустарнике. Потом выскочили на поляну и, растянувшись в цепь, пошли во весь рост на позиции партизан, на ходу стреляя длинными очередями.

Варов на правах старшего приказал:

— Без команды не стрелять! Подпустить поближе, к середине поляны!

Когда наступающая цепь в черных мундирах приблизилась к той черте, которую сам себе наметил Варов, он скомандовал: «Огонь!» — и первый дал длинную очередь по врагу. Заговорила автоматным языком партизанская траншея. Эсэсовцы на какое-то мгновение остановились, но потом снова пошли вперед. С каждой секундой расстояние между ними и партизанами сокращалось. Варов сперва стрелял, а когда фашисты приблизились, взял в руки гранату. Он не сразу заметил, что откуда-то сбоку по вражеской цепи резанул пулемет. Часть карателей залегла, некоторые метнулись в сторону. А пулемет продолжал косить мрачные фигуры в черных мундирах. Какая-то сила вытолкнула Варова из окопа, и он, воскликнув: «За мной, в атаку!» — бросился вперед. Он не оглядывался, но слышал, что следом за ним с криком «Ура!» бежали партизаны. Некоторые из них обгоняли его оправа и слева и уже приближались к кустарнику, в котором перед боем накапливались каратели. Радостное чувство сознания, что бой выигран, охватило Варова и понесло вперед, где затухали последние выстрелы. В это мгновение что-то сильно толкнуло его в грудь, он схватился левой рукой за куст, чтоб не упасть, но земля ушла из-под ног. Держась за гибкие ветки, он медленно опустился на снег. Ему казалось, что невесомые снежинки закружили, завертели его, подняли над землей и понесли куда-то в неведомую темную мглу…

Под вечер хоронили погибших в бою. Вокруг большой, зияющей чернотой ямы партизаны стояли в скорбном молчании. Тут же, у края ямы, стиснув зубы, находилась Наталья Михайловна. Она не плакала. Боль утраты и слезы ушли глубоко вовнутрь, и от этого было особенно тяжело. Она немигающими глазами смотрела поверх свеженасыпанной земли — туда, где на еловых ветках прикрытые плащ-накидками лежали те, кто живым и здоровым встречал сегодняшний день и смотрел на этот лес, смеялся и грустил, шел в атаку и надеялся на победу, кто сегодня отдал самую высокую плату за Родину и победу и уснул сном, после которого нет и не будет пробуждения. Среди погибших партизан лежал и Варов, дорогой ей человек и боевой друг. Она пыталась представить его лицо — глаза, улыбку — и не смогла… Мысли расплывались, не удерживаясь в сознании.

Уже давно партизаны ушли к своим землянкам, а она все стояла у невысокого продолговатого холмика и не могла сдвинуться с места. Подошел командир отряда, обнял ее за плечи, тихо промолвил:

— Пойдемте, Наталья Михайловна, пойдемте. Нужно собираться. Живых ждут дела…


К ночи снег прекратился, тучи постепенно разошлись в стороны, небо вызвездило. Пришел долгожданный самолет, привез боеприпасы, полушубки, продовольствие, принял на борт раненых. С этим рейсом улетала на Большую землю и Наталья Михайловна. Таково было указание Центра, полученное в ту же ночь. В Москве еще не знали всего, что произошло. Руководство Центра благодарило чекистскую группу Варова за проделанную работу и сообщало, что Варов награжден орденом Красного Знамени; Наталья Михайловна Луцкая — орденом Отечественной войны II степени; радистка Клава Король — орденом Красной Звезды. Группе предписывалось возвратиться в Москву с очередным рейсом.

Наталья Михайловна стояла в стороне и смотрела, как партизаны заканчивали погрузку. Они торопились: приближался рассвет, а самолету нужно было незаметно проскочить над оккупированной территорией.

Только что по поляне, на которой стоял готовый к взлету самолет, прошли последние взводы партизанского отряда. Гул их шагов потонул в темноте зимнего леса. Отряду предстояло уйти дальше на запад, в новый район, соединиться с отрядом Зайкова и наносить совместные удары по коммуникациям и узлам дорог отступающего противника.

У самолета появился Цывинский, подошел к Наталье Михайловне.

— Счастливого пути, Наталья Михайловна. Передавайте привет Москве, — сказал он.

Ладонь Натальи Михайловны потонула в большой теплой руке командира отряда.

— Спасибо вам за все, Анатолий Михайлович. Возвращайтесь с победой!

Наталья Михайловна поднялась по трапу, остановилась в проеме люка. Какую-то секунду она смотрела прощальным взглядом на темный лес и на землю, по тропинкам и дорогам которой прошла не один десяток километров, на которой провела не одну тревожную ночь и в которой оставила своих боевых друзей, частицу своего сердца.

В это время заработали моторы, она как бы очнулась от мгновенного забытья и вошла в темное чрево самолета. Кто-то втащил вовнутрь трап и закрыл дверцу. Моторы взревели, самолет тронулся с места, сначала покатился медленно, потом быстрее, тяжело оторвался от земли, поднялся над партизанским лесом и взял курс на восток, где уже обозначилась бледная полоса утренней зари.


ВСТРЕЧА (Вместо эпилога)

И вновь она уйдет легендой в память —

Крылатой чайкой, лилией, волной…

Геннадий Сухорученко
ало-помалу я стал обретать себя. Где я и почему здесь? Передо мною городская площадь. Не Ярмарковая ли? Да, это она. Так, во всяком случае, раньше ее называли местные жители. Несколько крытых рядов — длинные под навесом самодельные столы и такие же самодельные скамейки, у входа на арке надпись: «Колхозный рынок». Время к вечеру, и на рынке малолюдно. В том ряду, где я сижу на скамейке, с противоположного конца две женщины торгуют семечками. Вернее, они сидят со своими мешками, поскольку нет покупателей. Около них стоит, дымя папиросой, дворник — пожилой мужчина в переднике и с метлой. Они о чем-то ведут неторопливую беседу. Неподалеку от меня бродит, вынюхивая, бездомная собака. Пахнет навозом, дынями и еще чем-то рыночным. По улице с грохотом проносятся грузовые автомашины.

Я помню эту площадь давно. Поездки в город, на ярмарку или просто на рынок, были в детстве для меня событием немаловажным. Вставали рано, и меня, еще сонного, одевали, сажали на повозку с сухим ароматным сеном, укутывали большой шерстяной шалью или отцовским пиджаком. Мать садилась рядом, прижимала к себе. Отец брал в руки вожжи, и трогались в путь. Сзади за повозкой шла бабушка и, проводив до ворот, крестила нас, а потом глядела нам вслед, пока повозка не скроется за поворотом. Отец, пока ехали селом, обычно не садился на повозку, а шел рядом, подтыкал по бокам сено или заправлял упряжь. Село в ту пору еще спало крепким предутренним сном. Только сонные собаки и петухи то там, то тут подавали свои хриплые голоса. Из лесу тянуло утренней прохладой. Пахло дымом, землей и мокрой травой. Пофыркивая, шагом топали лошади, тарахтела по уезженной дороге повозка. Молчали, поскольку все уже было переговорено дома. Мать любила повторять в этих случаях: «Тихо, тихо кругом». За селом отец вскакивал на повозку, трогал меня рукой и спрашивал:

— Не змерз, Васько?

— Та ни, — шепотом отвечала за меня мать, — не займай его, вин ще спить. — Отец замахивался кнутом на лошадей, и они начинали трусить рысцой. На востоке чуть заметно светлело: занималась утренняя заря. На средине пути, под Вязовской горою, за рекой из болота появлялось солнце, а когда подъезжали к городу, оно начинало заметно припекать, и я вылезал из своих одежек.

Однажды мы с отцом, оставив мать у повозки, отправились посмотреть ярмарку. Купили мороженого. Сфотографировались. Отец, посмотрев на карточку, сказал мне: «Ничего получились, но ты что-то надулся, как сыч на ветер». Потом пошли поглядеть на фокусника. В приземистом помещении, битком набитом зеваками, было темно. На освещенном помосте человек в черном показывал фокусы. Обстановка для меня была незнакомой и даже страшной, а поэтому я не на шутку испугался, спрятал голову отцу под мышку и зажмурился. Но постепенно начал подсматривать одним глазом, а затем и двумя, но понять ничего не мог. Сидящие вокруг то и дело охали, ахали, замирали и взрывались смехом. Я совсем растерялся и не знал, куда мне смотреть — на окружавших меня людей или на помост, где фокусничал человек в черном. Под конец фокусник взмахнул рукой, на стене появилась небольшая грядка, а на грядке — арбузы. Тут я совсем подумал, что сплю, а после часто спрашивал отца: «То были настоящие кавуны или самодельные?» — «А бес их знает, — отвечал отец, — я сам, сынок, не знаю». Но на этом чудеса того памятного дня не кончились.

Отцу понадобилось зайти по делу к знакомому охотнику, который жил недалеко от рынка. Мы открыли калитку и вошли во двор. Откуда-то перед нами появились большие с красными шеями куры — таких я никогда не видел. Куры с кровяными шеями бросились ко мне. Отец подхватил меня на руки и поднял над головой. Вначале я онемел с испугу, а затем закричал не своим голосом. На мой крик выскочила женщина и отогнала страшных курей, которые оказались индюками и набросились на меня потому, что на мне была красная рубашка.

Когда немного подрос, ходил с матерью на рынок пешком. Шестнадцать километров туда и шестнадцать обратно. После такого путешествия гудели ноги, но надолго оставались приятные воспоминания о сладком мороженом, шипучей воде, красочной карусели и прочих вещах, которых в селе тогда не было.

…Мне нужно прийти в себя, поэтому я не стал искать остановку автобуса, на котором утром сюда приехал, а отправился пешком наугад и неизвестными мне переулками вышел на эту рыночную площадь.

Часы, висящие на столбе у аптеки, показывают начало седьмого. Следовательно, я здесь больше часа, пора… Я медленно поднимаюсь, пересекаю площадь и сворачиваю в широкую, прямую, в густой зелени улицу. Постепенно узнаю ее. По ней я и ездил с родителями на рынок, а потом ходил в школу. Длинная, протянувшаяся с одного конца города в другой, старая, как этот город, улица. Тогда она была мощенная булыжником, сейчас ровная и гладкая, покрытая асфальтом. По этой улице ходил, опираясь на палочку, Гоголь.

Вот справа, в сквере, школа. Моя родная школа. Три последних года я провел здесь. Ходил по этой улице. Играл в этом сквере.

…Выпускной вечер. Все празднично одетые. Мы, выпускники, сразу повзрослевшие. Музыка. Цветы. Директор вручает аттестаты зрелости, жмет каждому руку. Как взрослым. Я получаю аттестат с золотой каймой. Под аплодисменты иду на место переполненным залом. Учителя одобрительно улыбаются. Ребята поздравляют. Потом были танцы, принаряженные девочки, рассвет над рекой, на Видах…

Как давно это было. И вот я снова иду по своей улице. Конечно же, это та самая улица. То же название. Только бугристого серого булыжника нет. Да старых домов почти не осталось. Одни сгорели в пламени войны, другие снесены, и на их месте — новые. Они больше, светлее. Но почему-то жалко старых. Для меня, как и для большинства горожан, в разрушениях старой части города есть что-то непоправимое. Сознание этой утраты постоянно живет как неизбывная скорбь.

По улице идут машины, а повозок совсем не видно. Помню, как в городе впервые появился новый большой автобус, и мы с Аркадием катались на нем от райисполкома до вокзала, туда и обратно, раз, наверное, пять. В автобусе людей было мало. Прохожие останавливались к смотрели на новую машину.

Я смотрю в промежуток между новыми домами, туда, на зеленый косогор, что над самой рекой. Знаю, что не увижу того, что хотел бы увидеть, но все равно смотрю. Как тогда, в школьные годы, всякий раз, проходя по этой улице, останавливался и смотрел в ту сторону. Все хотел представить, как к деревянному дому, который стоял на косогоре, подъезжал в коляске Пушкин и ему навстречу выходила Керн. Сейчас старого домика на зеленом косогоре нет, его сожгли оккупанты при бегстве из города. А тут вот стоял еще один дом. Не старый, из серого камня, трехэтажный. Этого дома тоже нет. На его месте — новый девятиэтажный. Во дворе играют дети. Вот тут, в сером трехэтажном доме, она и жила, на втором этаже. Тут я ее видел в последний раз, когда она, убегая в подъезд, крикнула мне: «Ну пока! Приходи провожать!»

…Шли годы. С годами, она, естественно, становилась для меня все более нереальной фигурой, далеким любимым образом, во многом мною придуманным, воспоминанием, несбывшейся мечтой, которая все эти годы поддерживала во мне то внутреннее горение, без которого жизнь теряет краски. Как бы там ни было, несмотря на огромную череду лет, о которой когда порой начинаешь думать, становится страшно, она жила во мне. Я часто думал о ней, и пусть кому-то покажется странным, с годами это не проходило.

После войны долго искал, но не нашел. Надеялся и ждал, что встречу просто так, случайно, но не встретил. И позже, став семейным, часто ловил себя на том, что думаю о ней и по-прежнему хочу ее увидеть. А когда спрашивал, то не находил прямого ответа. Может быть, это просто интерес к судьбе человека, которого когда-то знал и который был дорог? Но тогда почему нет такого сильного желания найти других людей, которых немало встречал на своем жизненном пути? Нет, нет, ничего я не думал менять и ломать. Да и что можно было изменить после стольких лет. Жизнь идет, всему свой черед. Просто очень хотелось встретить, увидеть ее, посмотреть в глаза и сказать: «Здравствуй, Лариса, здравствуй, моя юность! Я помнил тебя все эти годы…» Конечно, меня тревожила мысль, что она забыла меня. Но все равно. Я хотел этой встречи и понимал, что это мое страстное желание уйдет только вместе со мной.

Я не был здесь давно. С тех пор, как умерла мать. Не переношу тягостного одиночества в этих дорогих моему сердцу местах, где прошло детство, где жили родители, где «одних уже нет, а те — далече». Не собирался заезжать и на этот раз. Но так получилось. Возвращаясь с юга, в Харькове взял и сошел с поезда, сел в рейсовый автобус и через шесть часов был здесь. В тот же день побывал в своем селе, постоял у могилки матери и вечером возвратился в город. Остановился в гостинице. После ужина в вестибюле разговорился с женщиной-администратором. Она родилась и безвыездно живет в этом городе. Учились мы с ней в одной школе, когда я оканчивал десятый класс, она — седьмой. Несмотря на это, она помнила некоторых моих одноклассников, — немногих, конечно. Ребят, ходивших в школу из сел, в том числе и меня, она не помнила. Но это и немудрено: мы только учились в школе, а на выходные и каникулы разъезжались по домам. Когда она начала называть имена и фамилии тех, кого помнила, я затаил дыхание и боялся, чтобы нечаянно не нарушить ее тонкую ниточку воспоминаний. Помнила она и Ларису Яринину. Больше того, она сказала, что Лариса живет здесь, в городе, у нее взрослая дочь, кажется, замужем. Адреса ее она, к сожалению, не знает, но попытается узнать, и начала куда-то звонить. Вы представляете мое состояние? Я никогда в жизни не курил, даже на фронте, а тут схватил незнакомого мужчину за рукав, попросил папиросу, трясущимися руками прикурил и начал делать одну за другой глубокие затяжки. В это время администратор подошла ко мне и протянула листок из календаря, на котором был адрес Ларисы. Я схватил этот листок обеими руками и не знаю зачем побежал к себе в номер. Там, включив свет и достав очки, стал рассматривать его, как бесценную реликвию.

Я не спал всю ночь. Не находил себе места. Не мог дождаться утра. Все ходил по номеру и думал. Порой меня одолевали сомнения. «Удобно ли идти к ней на квартиру? Не лучше ли позвонить, написать открытку? Как она встретит меня? Вспомнит ли? А если и вспомнит, то как отнесется к столь неожиданному визиту? Это ведь для меня событие, а для нее, может быть, эта встреча ровным счетом ничего не значит. Еще подумает, что ненормальный. Скорее всего, для нее это будет обычная, даже, может быть, приятная встреча со старым школьным приятелем. Сейчас уже ничего общего с этим приятелем нет, кроме отрывочных далеких воспоминаний. Короче, здравствуй и прощай. Но это было бы тяжело и несправедливо. Потеря мечты, которую лелеял всю жизнь, разочарование. Что может быть тяжелее и горше этого? Если бы я знал, что так будет, то не пошел бы к ней вовсе. Пусть остается все, как было. С другой стороны, чего же ты хочешь? Чтобы она бросилась к тебе на шею со слезами? Наивно». Но потом все рассуждения, сомнения и тревоги отбрасывал: «Нет, все равно пойду, будь что будет, но увидеть ее я должен. Держись, Витрук, не распускай нюни!»

Еще не было и семи утра, а я уже ходил по ее улице, зажав в ладони листок с адресом. Сомнения меня не покидали, хотя решение было принято. Только в начале десятого я поднялся на четвертый этаж и, отыскав глазами номер ее квартиры, нажал на белую пуговку звонка.

Она обещала стать очень хорошенькой. Так о ней тогда говорили. Для меня лучше ее не было и быть не могло. Мне долго снились ее светло-русые косы, которые касались парты, когда она склонялась над тетрадкой. Я ее почему-то стеснялся. Обмирал, холодел, видя ее. Она была той поражающей страстью, что обычно тщательно скрывают, но которая написана на лице и ее невозможно скрыть от посторонних глаз. Ради нее мне всегда хотелось идти в школу, радостно было жить на свете.

Какой она стала и какая она сейчас? Даже если она и была красивой, то сейчас, когда прошло столько лет, все уже в прошлом. Время беспощадно, да и пережито столько всего… Но вот она стоит передо мной — стройная, женственная, с открытым лицом — удивительно привлекательным и добрым. Нет, время не было к ней беспощадно. Лицо ее сохранило и свет, и теплоту. Уже потом я заметил легкие морщинки и горькие складки у рта, но подумал о том, что о них сразу же забываешь, когда на тебя смотрят эти ясные, карие глаза, которых не коснулось время.

…Она много рассказывала о своей жизни, об Аркадии, но ничего не говорила о дальнейшей его судьбе, и я спросил:

— А где же Аркадий сейчас, жив ли он? — Лицо Ларисы сделалось печальным.

— Аркадий был моим мужем, — сказал она грустно. — После войны мы поженились. Родилась дочка. Окончила биологический, как когда-то я, сейчас там же преподает. Аркадий умер, когда дочке исполнилось семь лет. Ранения и контузии не прошли бесследно. Мама умерла еще во время войны. Я работала в школе, биологию преподавала и сейчас преподаю. Дочка замужем. Живем вместе. Все вроде хорошо. Да, после войны уже меня орденом наградили за партизанские дела. — Она достала из шкафа коробочку с Красной Звездой. Я смотрел на Ларису и не верил своим глазам. Это была она и не она. Что-то с ней, конечно, осталось от той девочки, которая в далеком довоенном году, в пору моей школьной юности, глубоко тронула мое сердце, заняла его безраздельно, да так и не покидала его вот уже больше трех десятков лет.

Я все-таки задал ей вечный вопрос о счастье. Она задумалась, потом сказала:

— Мне всегда казалось, что человек счастлив только тогда, когда его жизнь нужна людям, когда никто не имеет права бросить ему упрек, что он зря коптил небо… — И неожиданно молодо и задорно улыбнулась благодарной, счастливой улыбкой. Я не стал уточнять, вернее заземлять интересовавший меня вопрос. Передо мной сидела уже не девочка, которую я знал когда-то, а женщина с тронутыми сединой висками и сеткой морщин у глаз. Было в ней и то новое, чего я не знал, да и знать не мог. Знала ли она, что она была моей первой любовью, что я ее так долго искал? Откуда ей было знать…

В пятом часу я собрался уходить. Можно было, конечно, остаться еще, тем более что Лариса как будто рада гостю. Но скоро должна прийти ее дочь с работы, а за ней и зять. Нужно будет знакомиться, что-то говорить, объяснять. А зачем? Я не знал, как проститься, и поэтому медлил. Лариса спросила, когда я уезжаю и можно ли ей прийти на вокзал проводить меня. Я, кажется, ответил, что этого делать не следует.

Неожиданно она включила радиолу.

— Послушаем, Вася, — сказал она тихим голосом, — моя любимая. — Давно знакомый дуэт запел «Мальчишки, мальчишки…».

Я задержал свой взгляд на ней больше, чем нужно, и невольно прикоснулся к ее лежавшей на столе руке. Она пристально посмотрела мне в глаза, брови ее, вздрогнув, удивленно взлетели, да так и застыли. На миг в ее глазах мне показалось то, чего я искал всю жизнь…


Данил КОРЕЦКИЙ ВЕДЕТСЯ РОЗЫСК

Сюжет первый НОЖ С МОНЕТОЙ

Мы сидели в засаде уже шестой час. Пока не стемнело и сквозь щели между бревнами хорошо просматривались все подходы к балагану, можно было разговаривать, и время шло быстрее.

Но опустились сумерки, окружающие поляну деревья слились в черную шелестящую стену, и разговоры пришлось прекратить, чтобы не спугнуть возможных гостей.

В том, что гости будут, никто из нас не сомневался, вопрос в том, дадут ли они нам что-нибудь полезное? Пессимист Ищенко считает, что сидим мы зря. Что ж, может быть. В нашем деле никогда нельзя загодя предугадать результат, поэтому часто приходится делать пустую работу, хотя и эта пустая работа бывает необходимой. Так и сейчас: никто не может гарантировать успеха — наша засада только одно звено в той общегородской операции, которая началась шесть часов назад.

Труп обнаружили после полудня. Был теплый день «бабьего лета», ласково светило солнце, летали легкие серебристые паутинки, чирикали птицы — словом, налицо весь набор прелестей сентябрьской загородной рощи. И резким диссонансом в эту идиллию врезался мертвый человек, лежавший в неестественной позе на мягкой пашне.

Судя по одежде и внешнему виду, это был бродяга — представитель той разношерстной беспаспортной публики, которая стекается в наши края, привлеченная жарким солнцем, богатыми щедрыми базарами, обилием подножного корма, пива и вяленой рыбы, азартным шумом ипподрома и другими прелестями большого южного города.

Все его тело густо покрывали татуировки — тут и мотивы блатного фольклора, и традиционные русалки, голуби, пронзенные сердца, и даже целые картины, исполненные безвестными камернымихудожниками. Дотошный биограф мог бы проследить по этим синим орнаментам все этапы бурного жизненного пути покойного:

ИВС, следственные изоляторы, тюрьмы, колонии, пересылки… В свой последний час он, очевидно, использовал весь этот опыт, во всяком случае, судя по взрыхленной земле, сбитым костяшкам пальцев, толстой сучковатой палке, крепко зажатой в руке, дрался он отчаянно.

Подъехала машина городской оперативной группы. Следователь прокуратуры Зайцев обошел вокруг убитого, показывая эксперту ОТО Ивакину объекты съемки.

Защелкал фотоаппарат. Раз — обзорный снимок местности. Два — общий вид трупа.

Три, четыре — голова и лицо, крупный план. Пять — зажатая в руке палка.

— Пожалуйста, доктор, — негромко проговорил Зайцев, когда съемка была окончена.

— Смерть наступила часа два назад, — привычно, не дожидаясь вопросов, сказал судмедэксперт. — Нож с узким клинком, односторонней заточки.

Впрочем, я уже и сам увидел узкую и тонкую, как царапина, рану под левым соском.

Она не кровоточила и выглядела гораздо менее зловещей, чем обширные ссадины на лбу и скуле; так, небольшой порез. Но человеку, повидавшему такие ранения, было сразу ясно, что удар пришелся прямо в сердце и смерть наступила мгновенно.

На мою долю выпала неприятная работа — помогать следователю в осмотре, значит, переворачивать труп, обыскивать карманы, осматривать одежду. Занятие долгое, кропотливое и утомительное, никаких явно видимых результатов не дающее, и понятые — парень с девушкой, гулявшие в роще и специально пропущенные через оцепление, — недоумевали, почему это целая группа следственных работников вот уже два часа возится над телом погибшего, вместо того чтобы бежать и ловить преступника.

Недоумение непосвященных в общем-то понятно: они не знают, что две служебно-розыскные собаки пошли по следам, что роща и вся прилегающая местность прочесываются силами всего райотдела с привлечением дружинников и комсомольцев, что патрулям в городе, на вокзале и в аэропорту дано задание проверять всех подозрительных лиц. А перед группой осмотра стояла более узкая и вполне конкретная задача: найти, выявить и зафиксировать те улики, которые впоследствии, став доказательствами по уголовному делу, помогут изобличить убийцу.

Правда, с уликами было пока, мягко говоря, не густо. Это ясно даже понятому — краем уха я услышал, как он авторитетно шепнул своей спутнице: "Глухое дело.

Никаких зацепок. Неизвестно даже, кто убит, так что — ищи ветра в поле".

Зайцев тоже услышал и, коротко взглянув на меня, саркастически усмехнулся: года три назад некто Крылов, тогда еще стажер уголовного розыска, работая с ним в бригаде по аналогичному делу, произнес похожую фразу.

Сейчас меня его усмешка не смутила: в конце концов, все проходят через это чувство беспомощности, ощущение полной бесперспективности расследования при отсутствии доказательственной информации, когда неизвестно, кого, где и как искать, а сам преступник представляется призраком, невидимкой. Теперь, поварившись в котле розыска, я знаю, что в ходе следствия неизбежно будет прорисовываться облик этого «невидимки» и, наконец, материализуется в конкретного человека, реального настолько, что на него можно будет надеть наручники. Вопрос только в том, сколько уйдет на это времени, нервной энергии и сил.

Поскольку документов в карманах убитого не было, пришлось дактилоскопировать труп. Судя по картинной галерее на теле, в насыщенной событиями жизни покойного его пальцы не раз соприкасались с бланком дактокарты, а значит, на наш запрос соответствующее учреждение сообщит необходимые данные о личности и все детали его пестрой биографии.

Осмотр места происшествия подходил к концу, когда начали поступать полезные сведения. К следователю подбежал лейтенант Маркин и доложил: «Нашли рыбака, который видел здесь человека часа два назад. Высокий, рыжий, с рюкзаком. Одет в клетчатую рубашку, на лице ссадина. Шел в сторону дороги. Приметы передали всем постам».

— Допросите его как положено, (^протоколом, — распорядился Зайцев, не проявляя никаких эмоций. Действительно, если поблизости от места убийства видали человека со ссадиной, это вовсе не значит, что он и есть преступник. Так, одна из ниточек, версия для отработки.

Следующее сообщение было более интересным: «Найден нож».

Он лежал в густой траве под кустами, в нескольких сотнях метров от места происшествия, без собаки найти бы его, конечно, не удалось. Обычный складной нож, которые продаются в любом хозяйственном магазине, с двумя лезвиями, вилочкой и ключом для бутылок. Крови на нем не было, но причина этого стала понятна, когда в нескольких десятках метров собака отыскала смятые в комок листья с бурыми мазками.

— Пальцев на нем, конечно, не осталось, — сказал Ивакин, подцепив пинцетом нож и опуская его в пластиковый пакет. — Владелец, видно, человек предусмотрительный, хотя и склонен оригинальничать.

Его последних слов мы вначале не поняли, но он протянул пакет, и оказалось, что в одну щечку рукоятки врезана однокопеечная монета.

Труп отправили в морг, оцепление сняли, уехала машина оперативной группы, словом, работа на месте происшествия заканчивалась. Впрочем, как оказалось, не для всех.

— Крылов! — услышал я за спиной и, обернувшись, увидел заместителя начальника отдела Фролова и начальника ОУР Есина. Я сразу же понял, что домой сегодня не попаду. Будет ли это внеплановое дежурство, срочная командировка или еще какой-нибудь сюрприз, которыми так богата наша служба, но спокойно поужинать с семьей и лечь спать пораньше мне сегодня не удастся, как, впрочем, не удается все три года моей работы в розыске.

— Вот что, Крылов, — проговорил Есин. — Тут неподалеку нашли балаган, нечто вроде избушки, туда бродяги ходят ночевать. Надо посидеть там до утра, может, кто-нибудь забредет.

И, заметив мое недоумение, добавил:

— Пока что это единственный способ заполучить хоть какого-нибудь свидетеля. В общем, ты — старший группы.

Балаган стоял на небольшой полянке в глубине лесопарка. Он напоминал хижину на рисунках к книгам Брета Гарта или Генри Лоусона и в лучах заходящего солнца выглядел весьма живописно. Его построили, очевидно, сами бродяги, используя подручные материалы — стволы поваленных сухих деревьев, ветки, сучья, хворост.

Внутри было сумрачно, затхло и неуютно. «Да, наберем мы здесь блох за ночь», — мрачно сказал Ищенко, устраиваясь в углу на импровизированной постели из желтых прелых листьев. Я и Багров промолчали, хотя опасались того же. Впрочем, блох мы не набрали, хотя за шесть часов ожидания были до волдырей искусаны комарами.

Первые гости появились, когда совсем стемнело. Две пошатывающиеся тени скользнули в балаган, наполнили его запахом винного перегара.

— Тихо, милиция! — Багров принял первого, я — второго. Щелкнули наручники.

Бродяги не оказали сопротивления, может быть, от неожиданности, а может быть, оттого, что привыкли переносить превратности судьбы, непременным элементом которой были подобные неприятности с милицией.

В течение следующего часа задержали еще троих, больше в эту ночь никто не появился.

На рассвете пришла машина, и я, сдав задержанных, отправился домой. Это только называлось «отдохнуть»: к двенадцати надо было возвращаться в отдел, и выспаться я, естественно, не успел.

Зато в два часа мы с Багровым уже сидели в пивном баре «Рак» и, потягивая прохладное пиво, размышляли над тем, что в нашей работе имеются и приятные моменты. Впрочем, размышлять можно было не только над этим. За прошедшие сутки накопилось немало исходной информации, которую следовало обработать.

Во-первых, установили личность убитого: Рифат Бакыров, без определенного места жительства и занятий, успевший к своим 35 годам приобрести восемь судимостей.

Преступные склонности его отличались постоянством: бродяжничество, тунеядство, мелкие кражи. Много ему за это не давали, и, отсидев год-два, Бакыров тут же принимался за старое. Последний раз он освободился шесть месяцев назад, где и как провел это время, мы пока не знали.

Зайцев разослал отдельные поручения во все колонии, где Бакыров отбывал наказание, так что через некоторое время поступят подробные сведения о его поведении, контактах, связях, возможных врагах. Словом, отработка личности потерпевшего шла полным ходом.

Сложнее было с подозреваемым. Хотя заключение дактилоскопической экспертизы еще не готово, Ивакин уже сообщил, что пригодных к идентификации отпечатков на ноже не имеется.

Задержанные засадой бродяги ничего об убийстве не знали, и в этом им можно было поверить: в противном случае они унесли бы ноги подальше от этого места.

Рассказать толком о других обитателях хижины они не могли: состав ночлежников постоянно обновлялся, приходили и уходили в разное время, зачастую ночью, а главное — все они постоянно были полупьяны.

Посмотрев фото Бакырова, двое ночевавших здесь только второй раз не узнали его, трое «старожилов» пояснили, что знают Татарина, однако рассказать о нем смогли не очень много. По утрам Бакыров воровал на ближайшем огороде несколько килограммов помидоров и шел на рынок их продавать. Насколько успешной была торговля, никто не знал, но возвращался он обычно сильно пьяным и молча ложился спать. На следующий день цикл повторялся, правда, изредка он вообще не приходил ночевать. Пьяным вел себя спокойно, драк не затевал, врагов у него не было, впрочем, как и друзей. О себе ничего не рассказывал, знали только, что в городе он встречался с парнем по кличке Баклан и происходили эти встречи в пивбаре «Рак».

Баклана надо было найти, поэтому мы и сидели сейчас на открытой веранде, над которой протягивало к солнцу огромные клешни членистоногое, давшее название этому заведению.

Если бы я не работал в милиции и посмотрел в приключенческом фильме, как два инспектора потягивают пиво в баре, дожидаясь нужного человека, я бы, наверное, им позавидовал. Сейчас, в реальной жизни, я ничего, кроме раздражения, не испытывал и сидел как на иголках. На сегодня у меня были вызваны четыре свидетеля по грабежу, очевидцы угона автомобиля и два тунеядца, а в связи с незапланированными мероприятиями вся работа шла кувырком… Придется еще раз отрывать людей от дел, некоторые будут возмущаться, и не станешь объяснять каждому, что дело, по которому они вызваны, оттеснено на второй план более неотложными, что преступление заранее не предусмотришь, что всю ночь ты не спал…

— Сваливаем, тут уголовка кого-то пасет, — этот шепот вывел меня из размышлений, и я быстро обернулся. Гражданин Наливайко по кличке Зуб быстро тащил к выходу изрядно пьяного и потому ничего не понимающего Колю Золотушкина. В другое время я бы поинтересовался, почему эти друзья не на работе, и задал бы им много других вопросов, отвечать на которые они не любят, недаром столь поспешно удалились, бросив недопитое пиво. Сейчас я только отметил, что надо будет вызвать их на беседу, и еще подумал, что наша с Багровым потрепанная одежда, кружки с пивом и прочие детали маскировки — все это секрет полишинеля, ибо местная шпана хорошо знает нас в лицо. Расчет строился только на то, что Баклан и его друзья — залетные и не имеют здесь связей.

Около пяти часов в бар зашла пестрая компания, такая, какую мы и ждали. Вошедшие сразу заставили сдвинутые столики огромным количеством кружек. В пиво добавлялось дегтярно-черное вино из стоявших под столом бутылок, и эта смесь расходилась довольно быстро.

— Иди вызывай машину, — сказал я Багрову. — Все равно их надо будет проверить. А повод есть — распитие спиртного в общественном месте.

Компания вела себя все более шумно, и хотя смысла разговора разобрать было нельзя, судя по отдельным словечкам, беседовали не на светские темы.

— Не матерись, Баклан! Хочешь найти приключений? — донеслось до меня, но кто и кому это сказал, я не уловил, так как сидел к говорившему спиной. Пора было действовать. Я достал специально припасенного вяленого леща и подошел к соседнему столику.

— Ребята, давайте на пиво махнемся, а то все деньги вышли.

— Садись к нам, нальем, — покровительственно сказал широкоплечий небритый мужчина, одобрительно осматривая леща. — Рыбина у тебя отменная! На базаре купил?

— У рыбаков стрельнул, — ответил я, доставая нож. — Давай порежу.

Мне придвинули кружку, и я с содроганием подумал, что придется пить эту тошнотворную смесь.

— Местный? — спросил сосед, выбирая себе икряной кусок побольше.

— Нет, проездом. Городок понравился, решили пожить здесь с недельку. Я стал обгладывать хвост, а нож был куплен сегодня утром, старшина отдела врезал в ручку монету, и теперь он ничем не отличался от того, который сейчас исследовали эксперты.

Я отхлебнул из кружки, незаметно рассматривая окружающих. За столом сидело семь человек, и вряд ли кому-нибудь доставило бы удовольствие встретить эту компанию в безлюдном месте. Все увлеченно занялись рыбой, и на меня никто не обращал внимания.

К столику подошел Багров и, чуть заметно кивнув мне, громко поздоровался.

— Это мой товарищ, — пояснил я. — Мы вместе промышляем.

— Ну, пусть и он садится, — сказал тот же мужчина. — Вы сами откуда?

— С Кубани, — степенно ответил Багров. — Поездили по Грузии, были в Сочи, сейчас вот думаем в Крым подаваться.

— А тут где устроились?

— За рекой, в роще. Там хороший балаган стоит, тепло, светло и сухо, и не кусают мухи…

Сидящий напротив меня человек оторвался от кружки и поднял голову:

— Что-то я вас там не видел. У меня там кореш живет — Юрка Татарин. Знаете его?

— Знаем, — уверенно ответил я, чувствуя, как загорается в душе охотничий азарт.

— Что же он, гад, не пришел вчера? Или думает, что я ему подарил червонец? За такие вещи буду морду бить!

— Спокойней, Баклан! — осадил его небритый здоровяк. — Что-то ты сегодня больно грозный!

Мутные глаза Баклана опустились, и среди рыбной шелухи он увидел нож.

— Откуда он у тебя? — спросил Баклан, беря его в руки и рассматривая со всех сторон.

— Нашел рядом с балаганом, — небрежно ответил я. — А что такое?

— Это Рыжего нож. Он меня им позавчера пугал по пьянке. Ну я и до него доберусь, руки ему обломаю.

Пора было заканчивать. За соседним столиком уже десять минут сидел Витя Лактионов, и я незаметно кивнул ему головой. Через минуту к нам подошли два участковых в форме и шестеро наших с повязками дружинников. Внешне это выглядело как обычный обход милиции «злачных мест». Один из «дружинников» как будто случайно заглянул под наш стол и вытащил оттуда целую батарею початых бутылок.

— Распиваете? Пройдемте с нами!

Наши стали заниматься задержанными, а мы с Багровым отвезли Баклана в прокуратуру — Зайцев пожелал допросить его лично.

В миру Баклан оказался Погореловым Иваном Тимофеевичем, тридцати четырех лет, имеющим четыре судимости, впрочем, как он настоятельно подчеркивал, две из них уже погашены. Говорил он быстро, запальчиво, отчаянно жестикулировал, легко переходил на крик и был явно склонен превращать беседу в спор или даже в ссору, словом, полностью оправдывал свое прозвище.

— Скажите, Погорелов, — Зайцев держался как всегда невозмутимо, — вы знаете Рифата Бакырова?

— Юрку Татарина, что ли? Конечно, знаю. Он у меня червонец одолжил на один день и не отдал. За это я с ним еще поквитаюсь! Небось у меня лишних-то денег нету!

— Он ваш товарищ? — Зайцев пропускал мимо ушей то, что не относилось к ответу на поставленный им вопрос.

— Был товарищ, да теперь — концы врозь! Встречу его — сразу нос набок сворочу!

— Значит, он ваш враг и вы с ним хотите расквитаться? — терпеливо продолжал Зайцев.

— И расквитаюсь! — кипятился Баклан, не понимая еще, куда клонит следователь. — Кто мне помешает? Я никого не боюсь!

В это время Зайцев положил перед ним фотографии, и Баклан, поперхнувшись очередной угрозой, замер с полуоткрытым ртом.

— Чего это с ним, а? — севшим голосом просипел он. — Чего это с ним? Баклана начала охватывать паника, он уже понял, как может обернуться против него все сказанное ранее, и, наверное, хотел объяснить, что он здесь ни при чем, что это какое-то недоразумение, но вместо всего этого мог только бессмысленно повторять:

«Чего это с ним? Чего это с ним?» — последнюю фразу он уже выкрикнул фальцетом.

Затянувшееся молчание следователя пугало его, и, насколько я знал таких типов, с минуты на минуту он мог впасть в истерику.

— Бакырова убили, и мы ищем тех, кто мог это сделать, — медленно проговорил Зайцев, испытующе глядя на подследственного.

— Я его не убивал, не способен я на такое, — зачастил Баклан. — Ну покричать, поругаться, ну морду набить — это я могу. А чтобы убить… Да вы спросите у ребят, любой это скажет…

— Кто же мог это сделать?

— Да я знать не знаю! Врагов у него вроде бы не было… Наверно, по пьянке…

Подрался с кем-нибудь — и готово. Под пьяную руку всякое может случиться! Ведь правда?

— Кто такой Рыжий? — прервал его излияния Зайцев.

— Рыжий, и все. Звать Федькой. Его Татарин приводил. Фамилию его я не спрашивал, а паспорт не смотрел. Знаю, что он откуда-то с Украины. Ножик, что давеча у этого товарища видел, — почтительный кивок в мою сторону, — тот верно, его. А больше я про него ничего не знаю.

— Ну хотя бы как он выглядит, чем занимается, где живет?

— Выглядит обыкновенно — рыжий, здоровый. А где живет — кто ж его знает, он птица вольная, сегодня — здесь, завтра — там.

Зайцев долго бился с Бакланом, пытаясь выяснить что-то еще, но безуспешно. Он не смог даже описать Рыжего, так что мы были лишены возможности сделать фоторобот или хотя бы словесный портрет. Видно, пора было заканчивать, и Зайцев задал последний вопрос:

— Где вы были в момент убийства?

— А когда это было? Ну, когда его убили? — Баклан понимал, что от этого его ответа зависит многое, и, облизывая сухие губы, уже заранее начал морщить лоб, чтобы хорошо вспомнить, где он мог находиться в то роковое время.

— Вчера днем.

Баклан мучительно задумался и вдруг совершенно неожиданно рассмеялся и снова принял прежнюю уверенную позу. Стало ясно, что сейчас он преподнесет какое-нибудь железное алиби.

— Где я был, гражданин следователь? — переспросил он совершенно другим тоном. — Записывайте в протокольчик: был я в вытрезвителе. Бес попутал с утра напиться, вот и попал. Правду говорят, что все к лучшему, теперь-то вы на меня подозрений не возведете!

Зайцев посмотрел на меня, и я вышел в соседний кабинет к телефону.

Действительно, гражданин Погорелов И. Т, вчера около 9 часов утра был подобран в невменяемом состоянии у Центрального рынка и протрезвлялся до вечера. Дежурный хорошо запомнил его — единственного дневного клиента. Я договорился, что он придет опознать Баклана, — эта формальность была необходима, но именно как формальность, ибо ясно было, что Погорелов говорит правду.

Когда я вернулся. Баклан с видимым удовольствием спросил:

— Ну что, гражданин начальник, проверили? Я тут уже протокольчик подписал, товарищ следователь вопросов ко мне не имеет, так что будем прощаться?

— Прощаться нам еще рано, Погорелов, — ответил я, и глаза у Баклана беспокойно забегали.

— Почему рано? К этому делу вы меня теперь никак не пришьете! И за бродяжничество не посадите — паспорт у меня имеется, в колонии выдали, и предостережений ни одного…

— Считай, что первое ты уже получил, — вмешался в разговор Багров. — А за те словечки, что ты давеча в баре выплевывал, отсидишь ты, как миленький, свои пятнадцать суток.

— Ну, это пожалуйста, — облегченно вздохнул Баклан. — Что заслужил, то отсижу, без обиды. Я человек справедливый.

Поздно вечером на оперативке обсуждали поступившую информацию. Собутыльники Баклана ничего интересного не сказали — это были случайные знакомые, объединенные общим пристрастием к перемене мест, легкому заработку и дармовой выпивке, и все, что лежало вне этого круга, их интереса не привлекало и в памяти не откладывалось. Двое из них несколько раз встречались с Бакыровым, пили водку с Рыжим-Федей, но сказать о них ничего толком не могли.

Сейчас все задержанные находились в приемнике-распределителе для бродяг, а Баклан — в спецприемнике для административно-арестованных, и в случае необходимости любого из них можно было допросить повторно. Впрочем, вряд ли это понадобится. Дежурный вытрезвителя опознал Баклана, тем самым полностью подтвердив его алиби, а подозревать в убийстве кого-нибудь из его дружков никаких оснований не было.

Оставался Рыжий-Федя. Судя по всему, это его видел рыбак неподалеку от места убийства и ему же принадлежал найденный в роще нож. Конечно, этих фактов недостаточно для вывода о его виновности, тем более что экспертиза еще не установила в ноже орудия преступления, но для того, чтобы начать отработку его как подозреваемого, этого хватит.

Вопрос в том, как его найти. Проверка по картотеке ничего не дала: хотя кличка Рыжий была распространенной, но людей, подходящих по имени и возрасту, не было.

Четыре рейдовые группы целый день ходили по пивным: знакомились с бродягами, резали рыбу ножами с врезанными монетами, и все напрасно — на приманку никто не клюнул. Единственным результатом этой работы явился десяток задержанных, ни один из которых не знал интересующих нас людей.

— В общем так, — подвел итог Есин, — выйти на Рыжего мы можем только через бродяг. С кем-то он разгружал вагоны, с кем-то ночевал, с кем-то играл в карты, пьянствовал, воровал, с кем-то сидел в тюрьме, как говорится, с миру по нитке…

Значит, наша задача — пропустить через фильтр всех «гастролеров». Задействуйте участковых, внештатный актив, дружинников, комсомольский оперотряд и — вперед!

Проверить все чердаки, подвалы, притоны. А завтра с утра — на базары, к скупкам, комиссионным, пивным. Вопросы есть?

Вопросов не было. Все представляли, какую колоссальную работу предстоит им проделать, и хорошо понимали, что шансы на положительный результат ничтожны, скорее всего, следствие зайдет в тупик, и только если очень повезет, удастся найти крохотную зацепку, которая позволит продолжать розыск. Но все понимали и то, что другого пути у нас нет.

Следующие три дня запомнились нам всем надолго. Почти круглые сутки пришлось проводить на ногах, заходя в райотдел только для того, чтобы сдать задержанных, и возвращаясь поздней ночью домой, чтобы поспать несколько часов. И все было впустую: никаких результатов розыск не дал.

Следственным путем тоже не удалось установить ничего нового. Зайцев истребовал и изучил все уголовные дела, по которым проходили когда-то Бакыров и Погорелов, а также их личные дела из колоний, где им приходилось отбывать наказание.

Бакыров в заключении держался неприметно, ни с кем не дружил и не ссорился, врагов у него не было. Погорелов вел себя так же, как и обычно: сквалыжничал, скандалил, затевал ссоры, участвовал в драках и поэтому частенько бывал бит и неоднократно отсиживал в штрафном изоляторе. Но пути Бакырова и Погорелова никогда не пересекались, ни в местах заключения, ни на свободе.

Зайцев даже составил схему передвижений Бакырова и Погорелова по территории страны. Как ни странно, а это не такое трудное дело, как может показаться на первый взгляд. Хотя бродяги и считают себя свободными путешественниками, маршруты их странствий известны милиции так же, как трассы полета окольцованных птиц орнитологам. Путешествия без документов чреваты осложнениями, поэтому «путешественники» частенько попадают в приемники-распределители.

Это своего рода чистилища, где скрупулезно проверяется прошлое каждого из них.

Здесь в первую очередь отсеивают преступников, находящихся в бегах, разыскиваемых и всех тех, кто когда-то нарушил закон, но сумел избежать ответственности за это. Затем наступает очередь тех, кто не имеет серьезных грехов, но ранее получал предостережения за бродяжничество, — их привлекают к уголовной ответственности и отдают под суд. Ну а задержанным впервые после первой проверки делается предостережение и напутствие начать нормальную жизнь, выдается паспорт, направление на работу и деньги на проезд. А в архивах остаются документально зафиксированные следы их жизненного дрейфа: города, районы, даты, адреса населенных пунктов.

Теперь на схеме у следователя жирная красная линия отмечала путь странствий Бакырова, а зеленая — Погорелова. Линии были похожи — обе изломанные, такие же, как судьбы этих людей, почти сплошь состоявшие из острых углов. На них сказывалось влияние сезонов: зимой они приближались к югу, летом откатывались в средние широты. Сказывались и внешние воздействия: время от времени они забирались далеко на север, в края, печально известные своими огороженными территориями, чтобы через год-два вновь поспешно покатиться к южному теплу.

Точек соприкосновения между линиями не было. Правда, несколько раз они проходили через одни и те же населенные пункты, одни и те же колонии, но даты, проставленные тут же красным и зеленым карандашами, показывали, что они не совпадают во времени. Зацепиться было не за что.

Немногое дали и наконец полученные результаты экспертиз. На ноже были выявлены невидимые следы крови, совпадающей с кровью Бакырова, размеры и форма клинка соответствовали орудию убийства, но отпечатков пальцев на ноже не было.

Таким образом, сложилась ситуация, когда обработка имевшихся данных никаких нитей для следствия не дала, а новая информация не поступала. Появилась реальная возможность того, что преступление «зависнет» нераскрытым.

В качестве последней соломинки решили поискать Рыжего среди недавно осужденных: бывает, хотя и редко, что преступник пытается спрятаться… в колонии, надеясь, что здесь его никто не сможет обнаружить.

Но обстановка сложилась по-другому. Сотрудники транспортной милиции задержали на вокзале некоего Гастева. Когда его допросили по нашей ориентировке, он сказал, что знает Рыжего-Федю.

Гастева тут же привезли к нам. Он был очень взволнован таким вниманием к своей персоне и, судя по всему, не ожидал от этой истории ничего хорошего для себя.

Когда приехал Зайцев, Гастев испугался еще больше: он знал, что прокуратура обычно не занимается бродягами. Поэтому вначале на вопросы отвечал вяло и неохотно.

— Как фамилия Рыжего, кто он, откуда?

— Фамилии его я не знаю, мы познакомились на пляже, выпили вместе, я рассказал, что мне негде ночевать, ну Федя и позвал меня к себе.

— Куда «к себе»? — насторожился Зайцев. — Адрес?

— Да какой там адрес! Он жил в люке, под мостом. Устроился там неплохо, ну и меня пустил, вдвоем-то все веселей. Пожили так три-четыре дня, потом он собрал вещички и ушел. Наверное, корешков встретил и решил дальше на юг подаваться — дело-то к зиме идет. — Убедившись, что задаваемые вопросы не имеют к нему отношения, Гастев стал заметно словоохотливее.

— Какая из этих вещей вам известна? — Зайцев поднял газеты, открывая несколько уложенных в ряд ножей. Понятые придвинулись ближе.

— Это вот Федькин нож. Вон, монетку прилепил! Это у него поговорка такая была:

«Жизнь — копейка». Любил он эту присказку. А ножик, говорил, это, мол, для размена, ну, жизнь на копейку менять, если нужда придет. А что, таки пришил Федя кого-нибудь?

— Почему вы так решили?

— Да уж ясно, что ищете вы его не для того, чтобы медаль дать или премию выписать. А тут еще про ножик расспрашиваете. Так неужто насмерть порешил?

— Давайте-ка лучше отвечать на вопросы, Гастев, — ввел Зайцев допрос в обычную колею. — Что вы еще можете сказать о Рыжем?

— Да больше вроде и нечего. Вашего брата он боялся, так ведь кто милиции не боится!

— Чего ж он нас боялся? Небось грехи были?

— Да у кого их нет! А Федька говорил, что одно предостережение уже схлопотал, значит, попадаться больше нельзя, в тюрьму садиться по-глупому охоты нет.

— Это как же «по-глупому»? Разве можно и поумному в тюрьму сесть?

— А то как же! Если есть за что, так и посидеть можно. Другое дело, когда не делал ничего, а тебя — хвать, подписку, потом второй раз — и привет из дальних лагерей. Тут, конечно, обидно.

— И верно, обидно, — согласился Зайцев. — Только есть способ, как в тюрьму не попадать.

— Это какой же? — искренне заинтересовался Гастев.

— Да очень простой. Не бродяжничать.

Гастев разочарованно махнул рукой:

— Сигареткой не угостите? — И, обрадованно взяв сигарету, закурил. Глубоко затягиваясь, он неторопливо читал протокол, и когда уже приготовился поставить свою подпись, Зайцев, как будто между прочим, спросил:

— А где, говоришь, его задерживали? Ну, Рыжего? Предостережение-то он где схватил?

— Да здесь где-то, неподалеку. На станции его взяли, на крупной, эта, как ее…

— Гастев от мыслительных усилий даже вспотел. — Да в Кавказской же!

— Ну ладно. — Зайцев безразлично махнул рукой и, дописав свой вопрос и полученный ответ, дал Гастеву подписать протокол.

Когда задержанного увели, Зайцев возбужденно вскочил и принялся быстро ходить по кабинету.

— Вот мы и добрались до Рыжего! Теперь дело пойдет!

Я не сразу сообразил, что взвинтило всегда уравновешенного Зайцева и почему он считает, что мы наконец добрались до Рыжего, но когда он сказал: «Собирайся, съездишь завтра с Бакланом проветриться, а то он наверняка засиделся», я понял, какая многообещающая зацепка у нас появилась, и тоже почувствовал прилив радостного возбуждения — чувство, знакомое каждому сыщику, выходящему на верный след.

Баклан действительно засиделся и явно радовался возможности развеяться. В машине он оживленно рассказывал про свою жизнь, философствовал, а когда мы уже подъезжали к цели нашего путешествия, спросил:

— Одного я понять не могу, чего это вы так землю роете за Татарина? Ну пришил один блатной другого — всего-то делов! Вам же лучше — хлопот меньше!

Ни я, ни водитель не отреагировали, и Баклан, выждав некоторое время, продолжил:

— Хотя, конечно, если с другой стороны посмотреть, то Рыжий теперь как волк, крови человечьей отведавший. Теперь от него всего ждать можно, на любую крайность решится. Так ведь?

Конечно, Баклан смотрел на мир со своей колокольни, но, как ни странно, суть он ухватил правильно: действительно, человек, воплотивший жизненный принцип: «Жизнь — копейка» — в нож, которым можно при случае эту жизнь «разменять», опасен не менее, чем готовый на все волк. Но разговаривать на эту тему с Бакланом не хотелось, и я промолчал. Баклан обиженно умолк.

В приемнике-распределителе мы перелопатили толстенную кипу личных дел задержанных. Фотографии на них были маленькими, и я боялся, что Погорелов не узнает своего знакомого. Но опасения не оправдались: он уверенно указал на картонную папку с надписью: «Маков Федор Васильевич».

— Ну все, уголовный розыск свою работу выполнил, — сказал я, передавая Зайцеву протокол опознания Макова по фотокарточке и его личное дело.

— Теперь дело за следствием и судом.

Зайцев внимательно рассматривал фотографию человека, которого мы искали столько времени.

— А так вроде и не похож на убийцу, — сказал я.

— А ты уверен, что он и есть убийца? — Сейчас следователь был настроен скорее скептически, чем оптимистично.

— Ясное дело, он. Кто же еще? Знаком с Бакыровым — раз, был неподалеку от места убийства и в то же время — два, нож его — три, а убит Бакыров этим самым ножом — четыре! Цепочка косвенных доказательств — мало, что ли?

— Не мало. Но и не очень много. Цепочка пока не замкнута, и не хватает весьма существенной детали — мотива убийства. Так что сейчас придется искать мотив!

Что ж, в конце концов, искать — это наша профессия. Пришлось ехать в командировку с обычной для таких случаев бытовой неустроенностью, питанием наспех и всухомятку, поездками в кузовах попутных машин по пыльным и тряским проселочным дорогам, долгими многокилометровыми концами из райцентра в колхоз, а оттуда — в отдаленную бригаду, ночлегами «где Бог послал»…

Дней двадцать я мотался по городам и весям, собирая сведения о Макове. Были установлены и допрошены его родные, друзья, знакомые, сожительницы, хозяева квартир, где он иногда останавливался на ночлег… Я узнал его вкусы, привязанности, наклонности, привычки. Бродяжничать Маков начал давно, и почти ничего хорошего я о нем не услышал. Предыстория его падения началась, как и сотни ей подобных, с пьянства и осуждения за хулиганство. С тех пор и пошло…

Когда я, вернувшись из командировки, принес Зайцеву пачку протоколов, впитавших все полученные сведения, он с загадочным видом достал свою схему, на которой прибавилась желтая линия. В одном небольшом городке красная и желтая линии пересекались. Совпадали и даты.

— Здесь Бакыров и Маков находились в одно время, — пояснил Зайцев. — Потом Бакыров уехал, а Макова осудили за кражу. В суде он признал, что совершил кражу один, но в колонии рассказывал дружкам, что с ним был соучастник, который в критическую минуту сбежал, бросив его. Он был сердит на подельника и собирался отомстить ему. Я потребовал дело о той краже. Был взломан магазин, и судьи удивлялись, как Маков один сумел с этим справиться. В одном месте, на стекле, Маков оставил отпечатки пальцев. Там же были еще чьито пальцы, но тогда этому значения не придали. Я провел дополнительную экспертизу, и оказалось, что они принадлежат… Бакырову! Вот тебе и мотив убийства!

Следствие подходило к концу. Где-то еще путешествовал Маков, не подозревая, что нам о нем известно очень многое и что цепь косвенных доказательств замкнулась в кольцо, выскочить из которого ему не удастся. Оставалось изловить его, а это вопрос только техники и времени.

Из постановления о производстве розыска: «… объявить розыск Макова Федора Васильевича, 1939 года рождения, уроженца… При обнаружении разыскиваемого избрать ему меру пресечения в виде содержания под стражей».

Из телефонограммы: «… взять под наблюдение места проживания родственников Макова по адресам… а также следующие места возможного появления разыскиваемого… организовать патрулирование на вокзалах, пристанях, аэропортах, снабдив патрульные группы фотографией разыскиваемого… Опрашивать лиц, задержанных за бродяжничество, на предмет получения информации о местонахождении Макова…»

Дальше все было просто. Эти документы включили огромный, сложный и четко отлаженный механизм розыска, действующий по всей стране. Деваться Макову было попросту некуда, как говорят опытные рецидивисты: дальше границы не убежишь.

Макова арестовали на глухом сибирском полустанке, и не помог ему купленный у случайного попутчика паспорт с переклеенной фотографией: направленная в Москву дактокарта вернулась с лиловым штемпелем «Всесоюзный розыск».

Чтобы ускорить дело, его не стали этапировать общим порядком, а командировали спецконвой, и сутки спустя не успевший опомниться от самолетного гула, смены событий, городов, климатических зон и впечатлений Маков уже сидел в нашей дежурной части.

Когда его привели к Зайцеву, Маков никакого беспокойства не проявил, и это свидетельствовало о хорошей выдержке: тешить себя мыслью, что всплыло какое-то давно забытое мелкое дело, он не мог — из-за пустяков не станут объявлять всесоюзный розыск и везти самолетом через всю страну. Это, как говорится, «и ежику понятно». Очень спокойно он выслушал постановление о привлечении в качестве обвиняемого и категорически не признал себя виновным.

Зайцев не спорил, не пытался переубедить и не склонял его к признанию. Он тщательно записывал ответы подследственного в протокол и тут же, диктуя вслух сам себе, включал в план расследования перечень следственных действий, результаты которых должны были опровергнуть все, что только что сказал обвиняемый.

И эта бесстрастная деловитость следователя, уверенность, с которой он планировал, как и когда изобличить допрашиваемого во лжи, заставили Макова задуматься. Он не был новичком и знал, что признание вины и раскаяние могут смягчить ответственность. И одновременно боялся признаться преждевременно, хотел вначале убедиться в осведомленности следователя.

И Зайцев предоставил ему такую возможность: в деталях описал всю предыдущую жизнь Макова, рассказал даже, как в одной станице тот вырыл одинокой старушке погреб, взяв за это 25 рублей и бутылку водки.

Такая осведомленность следователя произвела на обвиняемого ошеломляющее впечатление. А когда Зайцев рассказал и о мотивах убийства, подследственный заговорил…

— Все раскопали! — с горечью сказал он, подписывая протокол. — Это потому, что ножик у меня приметный. Зря выбросил его. Тогда не сидел бы сейчас здесь…

Мы могли бы сказать убийце, что нож — это только одно звено в системе доказательств, что не будь его, была бы другая улика, ибо преступник всегда оставляет следы и все его так называемые «ошибки» являются логическим следствием самого факта совершения преступления, который неизбежно обусловливает и встречу с правосудием, но он все равно бы этому не поверил. Да и убеждать его не было никакой необходимости.

Сюжет второй ПИСЬМО ИЗ ОДЕССЫ

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Не полагаясь на память, я заглянул в записную книжку. Все правильно, улица Окружная, 96. Я еще раз осмотрелся по сторонам и толкнул тугую калитку. В глубине двора, под навесом, укутавшись клетчатым пледом, горбилась на невысокой скамеечке старушка в коричневом платке. По ее насиженной позе и экипировке было видно, что здесь она проводит все свое время, с утра до вечера, если, разумеется, этому не препятствует погода. Развлечений ей явно не хватало, и она с выжидающим любопытством устремила взгляд на незнакомого человека.

— Где у вас уполномоченная проживает? — спросил я, подойдя поближе.

— А вы по какому вопросу? — оживилась старушка, приглашая к разговору.

— По делу, — и, чтобы столь краткий ответ не разочаровал ее, туманно добавил:

— Насчет переписи.

— Поднимитесь по лестнице и направо — пятая квартира.

Дверь открыла дородная пожилая женщина с крупными чертами лица и властным голосом. Она так тщательно изучала мое удостоверение, что, наверное, запомнила даже его номер, после чего впустила меня в прихожую.

— Чем интересуетесь? — несколько покровительственно спросила она.

— Тунеядцами, пьяницами, скандалистами, хулиганами. Кто, так сказать, мешает нормально жить трудящемуся человеку.

— Есть и пьяницы, и скандалисты. Иногда и во двор вечером не выйдешь. Совсем милиция их распустила. Творят что хотят, вот давеча на пустыре женщину убили.

Слыхали небось?

— Нет, не слыхал. Я больше мелкими делами занимаюсь. Давайте-ка списки жильцов посмотрим.

Уполномоченная, сразу же потеряв ко мне интерес, принесла списки. Несмотря на преамбулу, она не смогла назвать ни одного конкретного пьяницу и дебошира, но несколько фамилий я все же выписал в свой блокнот.

Вернувшись во двор, я поговорил со скучающей старушкой, обсудив волнующую ее проблему о влиянии запусков космических ракет на мировую погоду. Потом я еще провел много различных бесед с жильцами этого и соседних дворов. Темы разговоров были самыми различными: с пятнадцатилетним Колькой Макеевым мы поговорили о борьбе самбо, пограничной службе и способах запуска змея, с дворником дядей Ваней — о слухах по поводу повышения цен на водку, а между этими полярными темами поместились десятки других: о футболе, хоккее, семейной жизни, вреде пьянства, последнем фильме и множестве других житейских дел. И, конечно, мои собеседники не догадывались, что, обсуждая различные обыденные вопросы, большие и маленькие, я получал и другую, нужную мне информацию или, по крайней мере, убеждался, что таковой они не располагают.

Закончив обход дворов, я вышел на узенькую кривую немощеную улицу, к развалинам сносимого дома, возле которого десять часов назад собака потеряла след. Почему это произошло, оставалось только догадываться, и даже проводник, или, как их теперь называют, инспектор-кинолог, в недоумении разводил руками. Земля была сухой, а канавы и груды строительного мусора обычно не могут обмануть чутье ищейки…

Но Буран беспомощно вертелся на месте, неуверенно обнюхивая камни и куски бетона с торчащими штырями арматуры. Н-да, запах — дело тонкое. Даже ученые до сих пор не пришли к единому мнению о его природе и характере происхождения, сторонники молекулярной и волновой теорий ломают копья на страницах многочисленных статей и монографий, на научных конференциях и симпозиумах. Так что упрекать пса в том, что он без видимых причин потерял след, было бы просто несправедливо.

Хотя если бы не эта осечка, все, что сейчас делал я и мои товарищи, возможно, было бы ненужным. Такое тоже бывает, однако это слишком хорошо для того, чтобы повторяться часто, собака, даже самая хорошая, редко выполняет, человеческую часть работы.

Улица вилась между низенькими обветшалыми домами, доживающими свои последние годы: город разрастался, и новостройки подступали вплотную к окраине. Через несколько сотен метров, за поворотом, начинался пустырь, точнее, нечто среднее между пустырем и законсервированной несколько лет назад стройплощадкой. Сейчас, при солнечном освещении, он выглядел иначе, чем в рассветных сумерках: обычная, поросшая травой пустошь с наваленными кое-где грудами бетонных блоков и успевших заржаветь металлоконструкций.

Скопление наших машин и белый фургон ненужной, вызванной впопыхах «скорой помощи», высвечиваемый фарами круг, в KOTODOM работали сотрудники оперативной группы, вспышки блицев, неизбежная суета первых минут следствия — все это ушло в прошлое, оставшись там — в десяти часах позади. Сейчас пустырь внешне снова был обычным пустырем, хотя в наших документах он теперь именуется местом происшествия, и дюжина скрепленных печатями фотографий сохранит на несколько десятков лет ту обстановку, что находилась в освещенном круге.

Чтобы спрямить дорогу, я пошел через пустырь наискосок и в нескольких метрах миновал место, где лежал труп. По предварительной оценке эксперта, смерть наступила от множественных переломов ребер и внутреннего кровоизлияния, причиненных ударами тупым твердым предметом. Попросту говоря, Коровину забили насмерть ногами — способ, характерный для такого механизма образования телесных повреждений.

Собственно, этот конец был закономерным завершением образа жизни, который вела потерпевшая. Она постоянно пьянствовала, занималась мелкой спекуляцией и поэтому была частойгостьей в райотделе, неоднократно получала предостережения об изменении образа жизни, но, «продержавшись» некоторое время, вновь принималась за старое. Как она оказалась на этом пустыре, довольно далеко от своего дома, кто, за что и почему жестоко избивал ее, мы пока не знали.

Пройдя пустырь, я вышел на улицу нового микрорайона и на трамвайной остановке встретил Вадима Гришанина, который тоже возвращался в отдел. Мы перекинулись несколькими словами — разговаривать не хотелось: оба устали и к тому же обсуждать особенно нечего — сейчас был период сбора информации, время ее обработки и анализа еще не наступило. Я подумал, что все мы сейчас похожи на муравьев, возвращающихся из разных мест в муравейник с крупинками того, что удалось добыть. Потом эти крупинки сольются воедино и получится нечто довольно весомое. Как любит говорить наш шеф: «Курочка по зернышку клюет, а яичко вот какое получается» — здесь он показывает внушительного вида кулак.

Составление рапорта заняло около часа, после чего я отправился домой, не потому, что мой рабочий день продолжался уже больше двенадцати часов, просто на сегодня я выполнил все свои функции.


ДЕНЬ ВТОРОЙ
После селекторного совещания замнач райотдела Фролов, начальник уголовного розыска Есин, Ищенко, Гришанин и я отправились в прокуратуру: прокурор вызывал к себе руководство и оперсостав, работающий по делу об убийстве Коровиной. Обычно на такие доклады ходили Фролов с Есиным или даже один Есин, и то, что сегодня собирали почти все отделение, могло свидетельствовать только об одном: либо Петровский почему-то недоволен ходом работы, либо просто решил усилить надзор за розыском. Впрочем, причины эти могли переплетаться.

В просторный кабинет прокурора все мы входили с некоторой робостью: Петровский был крут характером, ревностно надзирал за соблюдением законности и был скор на возбуждение дисциплинарных преследований за малейшие промахи и упущения в работе. Массивный, с неподвижным лицом, почти всегда в форменном мундире с двумя большими звездами советника юстиции в петлицах, он даже одним внешним видом подавлял собеседника, и в районе было всего несколько человек, которые могли не соглашаться и спорить с ним. К тому же спорить бесполезно: он обладал способностью использовать в качестве аргумента общеизвестные истины, на которые просто невозможно возразить, и в результате этого всегда оказывался правым.

Сегодня прокурор был явно не в духе. Он коротко поздоровался и, молча указав на стулья, вызвал Зайцева. Когда следователь вошел. Петровский секунду помолчал, оглядывая собравшихся.

— Давайте по порядку, — пророкотал он. — Доложите дело с начала. Все, что у нас есть.

— Вчера, около пяти утра, дворник Посмитный обнаружил на пустыре лежащую женщину и вызвал «скорую помощь». — Зайцев говорил как по писаному. — Врачи установили, что она мертва, и сообщили в райотдел. Потерпевшая — Коровина, пятидесяти шести лет, одинокая, без определенных занятий, вела антиобщественный образ жизни, поддерживала связи с сомнительными личностями: пьяницами, скупщиками краденого, спекулянтами. Перед смертью находилась в состоянии сильного опьянения.

Скончалась от избиения около двух часов ночи. В карманах обнаружены ключи от квартиры, пробка, мелочь — тридцать шесть копеек. В пятидесяти метрах к северу найдена клеенчатая сумка убитой, в ней — три разбитые бутылки из-под коньяка «Энисели».

Следов на месте происшествия не было. Применялась собака, но через несколько кварталов потеряла след.

Из дома Коровина ушла вечером, часов в семь. Шла одна, была слегка выпившей.

Зайцев ненадолго задумался и добавил:

— У меня все.

— Версии и кто над ними работает? — почти без интонаций спросил Петровский.

— По коньяку похоже, что она как-то связана с делом Федорова. Я на всякий случай запросил эти материалы. Но наиболее реально все же другое: пьяная ссора со случайным собутыльником. Есть и еще предположения: ограбление, месть, сексуальный мотив. Но это больше для плана.

— Версии надо выдвигать не для плана и не для проверяющих, а для отработки, — назидательно сказал Петровский и был, как обычно, прав, хотя знал не хуже любого из нас, что при любой проверке по линии прокуратуры области или УВД отсутствие в плане работы иных версий, кроме самых вероятных, будет расценено как упущение, проявление узости мышления, безынициативность.

— Что у вас? — Петровский перевел неподвижный взгляд на Фролова.

— Потерпевшая как будто ни с кем не враждовала, так что мстить ей некому. Денег и ценностей она никогда при себе не имела, и все это знали, так что грабеж исключается.

— Кто же и почему ее убил? — Петровский задал этот вопрос нарочно, чтобы заставить всех присутствующих почувствовать угрызения совести за свое незнание, за недостаточную активность и вообще за то, что преступник еще не сидит за решеткой. Такой у него был метод активизировать работу.

— Очевидно, ее избил кто-то из собутыльников во время пьяной ссоры, — дипломатично ответил Фролов.

— Как будто, очевидно, кто-то… — Петровский задумчиво уставился в окно, постукивая линейкой по краю своего стола. — Негусто. А что уже сделано?

— Допрошены соседи Коровиной, проведен осмотр ее квартиры, назначены экспертизы: судебно-медицинская — трупа и криминалистическая — одежды убитой, — доложил Зайцев.

— Негусто, негусто, — как бы про себя проговорил Петровский, все так же глядя в окно, будто решал в уме задачу исключительной сложности.

— Не так уж и мало за один день, — возразил Зайцев, но прокурор, не обратив внимания на эту реплику, продолжил:

— Что сделано остальными?

Наступила очередь Есина.

— В настоящее время отрабатывается подучетный элемент, лица, склонные к совершению насильственных преступлений, ранее судимые. Проверяются связи Коровиной. Крылов делает повторный обход в районе, где собака потеряла след, Гришанин — в районе места происшествия. Ищенко и Багров проверяют версии мести и ограбления.

— Есть конкретные результаты? — Прокурор посмотрел на меня, подождал, пока я отвечу «нет», затем выслушал аналогичные ответы от Гришанина и Ищенко.

— А где же Багров?

— Он с внештатниками в засаде на квартире Коровиной, — ответил Есин и тут же пожалел об этом, потому что Петровский, саркастически улыбнувшись, спросил:

— Кого же он там поджидает? — И, не получив ответа, продолжил:

— Или это тоже для плана? Дескать, в числе других оперативно-розыскных мероприятий организовывалась засада, но проделанная работа положительных результатов не дала?

— Результаты будут, Владимир Степанович, — сказал Фролов, и мы согласно закивали головами.

— Ну ладно, посмотрим, — Петровский секунду помолчал. — Надо установить, где была Коровина с момента ухода из дома и до убийства, где и с кем она выпивала, кто видел ее в последний раз. Работайте в контакте со следователем, чтобы у вас был постоянный обмен информацией. Каждый день докладывайте мне результаты. А сейчас — за дело.

После совещания я и Есин зашли в кабинет к Зайцеву. Он выдал нам письменное поручение производить в ходе розыскной работы следственные действия, таким образом эффективность нашей деятельности резко возрастала. Договорившись со следователем о порядке обмена поступающими сведениями, мы отправились в райотдел.

Здесь ожидала новость. Вопреки сарказму Петровского, засада принесла свои результаты, и Багров вернулся с задержанным. Им оказался тридцатилетний Пашка Веретенников, известный в кругах, где он вращался, под кличкой Веретено. Человек он был далеко не безгрешный и несколько раз уже бывал в местах, где перевоспитывают трудом, но перевоспитался лишь настолько, чтобы опять туда не попадать. Теперь все его похождения заканчивались у той границы, за которой начиналась деятельность, наказуемая в уголовном порядке. Поскольку взгляды и убеждения его не изменились, далеко от этой черты он не отходил и постоянно балансировал на грани между просто антиобщественным и преступным поведением.

Он пришел на рассвете, открыл дверь отмычкой и проник в комнату, где его и встретил Багров. Зачем он явился к Коровиной, Веретенников не рассказывал, он вообще отказывался давать какиенибудь показания.

Есин позвонил Зайцеву, и через полчаса тот пришел в райотдел с санкцией на обыск квартиры задержанного.

Веретенников жил неподалеку, в низком покосившемся домике на тихой зеленой улице. В доме, как и следовало ожидать, было грязно и запущенно, обстановка состояла из старого колченогого стола, платяного шкафа с оторванной дверцей и кровати, застеленной грязным тряпьем.

Однако на подоконнике стояла недопитая бутылка дорогого марочного коньяка и валялась обертка от шоколада «Золотой якорь».

— Э, братец, да ты гурман, — проговорил Зайцев, осторожно беря бутылку. — Живешь не по средствам. Или наследство получил?

Веретенников не ответил. Он явно нервничал, хотя и старался этого не показывать.

Зайцев изъял весь его небогатый гардероб: две рубашки, брюки, куртку и ботинки.

В шкафу, под грязными тряпками, оказалась целая связка ключей и отмычек.

— Интересно, — Зайцев подбросил на ладони хитро изогнутые крючочки. — Теперь посмотрим погреб, чердак, сарай. Может, там тоже что-нибудь любопытное отыщется.

Любопытное отыскалось в сарае, хотя это было и не совсем то, что мы искали. Под старой, вылинявшей и обтрепанной ковровой дорожкой скрывались два ящика коньяка «Отборный» и «Энисели» и неполный ящик шоколада.

— Вот что значит — меняется вкус у человека, — сказал я. — Сколько помню Пашу, всегда он пил вермут и «Солнцедар», а теперь пристрастился к коньяку. С чего бы это?

Веретенников молчал.

— И коньяк, конечно, из магазина номер сорок два, — продолжал Зайцев.

— Ясно было, что Федоров брал его не один, но предпочел пройти по делу без соучастников, зачем ему отягчающие обстоятельства — «группа лиц», «предварительный сговор»… Но это несправедливо, как вы считаете, Веретенников?

Теперь приговор придется отменять в связи со вновь открывшимися обстоятельствами.

— Ладно, ваша взяла, — наконец нарушил молчание Веретенников. — Одного понять не могу, зачем вы мои шмотки забрали? Конфискация, что ли? Так за них гроша ломаного не дадут!

— А это уже тема для другого разговора, — загадочно ответил Зайцев.


ДЕНЬ ПЯТЫЙ
Можно было считать, что убийство раскрыто. Хотя Веретенников категорически отрицал это, доказательства изобличали его. Действительно, ограбив вдвоем с Федоровым продовольственный магазин, они поделили похищенное и стали искать пути сбыта. Федоров вскоре попался при попытке продать коньяк, а Веретенников решил действовать хитрее и нашел посредника — Коровину, которая договорилась с буфетчицей ипподрома Валентиной Платоновой — массивной крашеной блондинкой с улыбчивым лицом и злыми глазами от реализации благородного напитка. При этом процесс ценообразования строился таким образом, что с каждой бутылки краденого коньяка десять рублей должен был получать Веретенников, четыре рубля — Коровина, а сумма, остающаяся после реализации коньяка с буфетной наценкой, отходила Платоновой.

Однако Коровина нарушила джентльменское соглашение, и Веретенников получил вдвое меньшую сумму, чем ему причиталось. Накануне убийства, в пивной. Веретено ссорился с Коровиной и угрожал ей расправой. Не было сомнений, что, убив ее, он залез в квартиру за деньгами.

Веретенников признавал все, кроме убийства. По его словам, после ссоры в пивной он расстался с Коровиной, а утром пришел к ней в дом, чтобы «забрать свои деньги».

Впрочем, этого и следовало ожидать. Обычно преступник, признаваясь в менее тяжких преступлениях, до последнего отрицает участие в убийстве. Арестованная к тому времени Платонова подтвердила, что Веретенников собирался расправиться с Коровиной, нашлись и очевидцы ссоры возле пивной. Иными словами, доказательства вины Веретенникова в убийстве казались незыблемыми. И уж, конечно, никто не мог предположить, что эта стройная система плотно подогнанных друг к другу улик рассыплется в прах…

Есин собрал отделение, чтобы обсудить наши текущие дела. Настроение у него было хорошим.

— С делом Веретенникова мы закончили, все переключаются на свои материалы.

Крылов, если понадобится, будет выполнять поручения следователя, но такая необходимость вряд ли возникнет. Поэтому вплотную займитесь угонами. У нас в зоне уже четыре мотоцикла, а всего по району — семь. Пора с этим кончать.

В это время зазвонил телефон.

— Здравствуйте, Виталий Васильевич, — весело проговорил Есин, и мы поняли, что звонит Зайцев. — Что там у вас новенького?

Но улыбка тут же сползла с его лица.

— Как это так? Почему? Да такого не может быть! — Он надолго замолчал, сосредоточенно слушая собеседника. — Заключение уже получили? Вот так штука! Я подошлю Крылова, и вы с ним обговорите… Да… Конечно, будем работать… Ну хорошо, до связи.

Есин положил трубку и забарабанил пальцами по столу.

— М-да, ситуация! Крылов, давай быстро к Зайцеву. У него там появились новые материалы, и выходит, что Веретенников Коровину не убивал.

Реакцию всех сидевших в кабинете можно сравнить только с заключительной сценкой гоголевского «Ревизора». Я первым вышел из оцепенения и отправился в прокуратуру.

Зайцев держался, как всегда, невозмутимо, хотя, зная его достаточно хорошо, можно было заметить, что он тоже изрядно ошарашен. На столе лежали несколько листков бумаги, и следователь молча протянул их мне. Акт криминалистической экспертизы одежды Коровиной. Как мы и предполагали, она была убита ударами ног.

Эксперты нашли на платье следы коричневой ваксы, а в одном месте удалось обнаружить отпечаток подошвы сорок первого размера. Здесь же имелась и фотография, на которой довольно ясно просматривался сложный узорчатый рельеф, по всей видимости — лыжные ботинки.

Н-да… В день убийства Веретенников был обут в старые черные туфли на гладкой подошве. И вообще носил он сорок четвертый размер…

Я дочитал документ. На платье оказалось несколько шерстяных волокон красного цвета, не принадлежащих одежде потерпевшей.

— Вот это прокол! — Я бросил листки обратно на стол.

— По крайней мере, теперь мы знаем кое-что об убийце.

— Да, размер обуви и рельеф подошвы. А также то, что у него может быть красный шерстяной свитер, так что все в порядке, через пару дней мы его задержим. — Сарказма в голосе было даже больше, чем мне хотелось, но Зайцев на это никак не отреагировал.

— Поедешь в И ВС и допросишь Веретенникова. Подробно: когда он расстался с Коровиной, где, при каких обстоятельствах, кто при этом присутствовал.


ДЕНЬ СЕДЬМОЙ
Снова работу пришлось начинать с нуля: строить новые розыскные гипотезы, искать пути их проверки. После того как рухнула версия, казавшаяся железной, делать это трудно вдвойне, потому что приходится преодолевать уже сложившиеся психологические установки.

И когда мы собрались на очередную оперативку, было видно, что каждый считает следствие зашедшим в тупик.

Слава Виноградов, работавший по красному шерстяному свитеру, доложил, что среди завсегдатаев пивной, от которой начала свой последний путь Коровина, двое имеют такую одежду. Одного удалось установить, это слесарь-сантехник Злобин, который ни в чем предосудительном замешан не был, а в ночь убийства дежурил в домоуправлении. Вторым был неизвестный молодой парень по имени Леша, которого несколько раз видели вместе с Галкой Совой.

В принципе, ничего обращающего на себя внимание в сообщении Виноградова не было, но что-то заставило меня насторожиться. А через секунду я понял, что это было.

Совой приятели называли некую гражданку Ожогину, а в моей записной книжке уже фигурировала эта фамилия. Ожогина жила по ул. Окружной, 92, в одном из тех домов, в районе которых собака потеряла след. Образ жизни ее не был особо нравственным, и у меня против ее фамилиистояла пометка: «Постоянно водит к себе мужчин, некоторые длительное время живут без прописки».

Когда я сказал об этом, Есин оживился:

— Совпадение настораживающее. Надо вплотную заняться новыми фигурантами. Крылов, ты присмотрись к Ожогиной, а Виноградов займется установлением личности Леши.

Остальные работают над своими версиями, но ориентируются и по линии Ожогина — Леша. Все ясно? Значит, вперед!

Галина Ожогина, двадцать пять лет, подсобная рабочая швейной фабрики. Работает без особого старания, иногда прогуливает. С товарищами по работе отношений не поддерживает. Живет одна, часто выпивает, постоянно приводит к себе «гостей».

Некоторые живут месяцами, и тогда пьянки следуют одна за другой. Соседи неоднократно жаловались, и мы беседовали с Ожогиной, предупреждали, она обещала изменить поведение, но все продолжалось по-старому.

Вся эта информация нам, собственно, ничего не добавила к тому, что уже было известно о Сове. Нас больше интересовало ее знакомство с Лешей, но тут-то и начинались трудности: соседи и знакомые, запутавшись в многочисленных «друзьях»

Ожогиной, естественно, не знали их по именам, а достаточными приметами Леши мы пока не располагали.

Посоветовавшись с Зайцевым, решили избрать самый простой путь, и я вызвал Ожогину к себе. Расчет был на то, что если повестка из прокуратуры может насторожить ее, то вызов в милицию — учреждение, ставшее привычным, — будет расценен как приглашение на обычную профилактическую беседу.

Ожогина была коренастой ширококостной девицей с развитыми формами. Кличка у нее была не случайной: круглое лицо с круглыми же глазами, тонкими полукружьями бровей и крупным носом действительно напоминало совиное. Когда она переступила порог моего кабинета, я обратил внимание, что выглядит она несколько необычно, и тут же понял, в чем заключается эта необычность: всегда ярко, аляповато накрашенная, сегодня она была без грима, а пестрый крикливый наряд заменило серое неброское платье.

Понятно. Люди такого рода в учреждения, подобные нашему, предпочитают приходить в скромном виде, чтобы произвести благоприятное впечатление.

— Садись, Галя, — пригласил я. — Как живешь?

— Живу понемногу, — ответила Ожогина низким прокуренным голосом и напряженно улыбнулась.

— Как на работе, не прогуливаешь?

— Нет, у меня все в порядке, можете мастера спросить. Уже почти целый месяц хорошо работаю.

— Ну а как дома себя ведешь? Что-то соседи тобой недовольны.

— Да вы их не слушайте, они всегда чем-нибудь недовольны. К тому же я одна живу, жизнь неустроенная, вот и мешаю им, как бельмо на глазу. К кому-то же надо придираться…

— Как раз о том и речь, что не одна ты живешь, все время к тебе посторонние ходят, пьянствуют, живут без прописки. — Я протянул Ожогиной сигарету, и она обрадованно закурила, а когда глубоко вдохнула дым, то как бы расслабилась и, оставив тон светской дамы, вернулась к привычному лексикону.

— Брешут все. Бывает и зайдут гости, ну и бухнем, выпьем то есть, не без этого.

Так это законом разрешается. Можно по нашим законам в гости ходить?

— Конечно, можно, — весело ответил я. — Я и сам люблю в гости сходить или у себя гостей принять.

— Вот-вот, — ободрилась Ожогина. — И пить по закону можно, так ведь? Если бы нельзя было, то вино и водку в магазинах бы не продавали. Вы небось тоже в гостях употребляете?

— Бывает, — не стал запираться я, подивившись своеобразию взгляда собеседницы на проблему потребления спиртного.

— Ну вот, — еще больше воодушевилась она. — А раз все пьют, почему мне нельзя?

Разве я не человек, по-вашему?

— Человек, конечно, человек, — успокоил ее я и перебил дальнейшие излияния вопросом:

— А где сейчас Леша?

— Какой Леша? — Ожогина заметно вздрогнула.

— Да этот, в красном свитере, который к тебе приходит.

— Никакого Леши я не знаю. — Сова вновь сидела в напряженной, выжидающей позе, и на лице ее отчетливо проявилась отчаянная решимость отрицать даже предположительный факт знакомства с каким-нибудь Лешей. Это уже становилось интересным, но нажимать я не стал.

— А как зовут парня, который к тебе в последнее время ходит? Разве не Леша? — простецки спросил я.

— Колька ко мне ходит, это да. Мы с ним пожениться хотим. А никакого Лешу я знать не знаю.

— Да Бог с ним, это небось соседи перепутали, — сбавил напряжение я.

— А как фамилия этого Кольки?

— Берберов, он на Дачном поселке живет. Его еще Длинным зовут.

— Так он у тебя что, без прописки жил?

— Да не жил он у меня совсем. — Разговор вошел в привычное для Совы русло, и она снова успокоилась. — Придет да уйдет. Ну, иногда ночевать останется — жених все-таки…

— Ну тогда ладно. А то паспортный режим нарушать нельзя, — назидательно проговорил я, дописывая протокол. — Ты это имей в виду. И вообще, веди себя правильно, порядок во дворе не нарушай.

— Да я знаю, я нарушать законы не хочу, никогда себе лишнего не позволю. Мне ведь неприятности ни к чему.

— Вот это ты правильно рассуждаешь, — «погладил» я Сову. — Молодец. Берись за ум, чтобы жалоб на тебя больше не было.

Просияв, Ожогина собралась уходить.

— Вы уже документы подали? — остановил я ее у самой двери.

— Какие документы? — искренне удивилась она.

— Ну с женихом твоим, Колей Берберовым, в загс ходили?

— Да нет еще, — Сова изобразила легкую сконфуженность, — собираемся только…

— Смотри, не забудь на свадьбу пригласить.

— Конечно, приглашу, — широко улыбаясь, пообещала Ожогина и, манерно попрощавшись, вышла.

Я записал кое-что в свой блокнот, потом набрал два номера и получил нужные справки.

Зазуммерил внутренний телефон.

— Ну что она рассказала? — поинтересовался Есин.

— Я вам через час доложу, надо в одно место съездить. Наша машина где?

— На трамвае съездишь. Ее Виноградов забрал. Он тоже грозился сногсшибательные новости привезти. Так что через час я тебя жду.

— Если на трамвае, то через два.

Но и за два часа я не управился. Берберов жил на другом конце города, к тому же дома его не оказалось. Я уже знал, что он не судим и на учете у нас не состоит, но решил навести о нем справки по месту жительства. Характеризовался он в общем неплохо: хотя и был любителем выпить, но меру знал, вел себя тихо, с соседями жил мирно, в обиходе вежлив. Единственным недостатком его был повышенный интерес к противоположному полу. Впрочем, на мой взгляд, это не самый большой недостаток. На всякий случай я выяснил и то, что красного свитера у него нет.

Работал Берберов грузчиком в продовольственном магазине неподалеку от дома, и я сразу вычислил его по высокому росту и прибауткам, которыми он перебрасывался с продавщицами. Подождав, пока его назвали по имени, и убедившись, что не ошибся, я отозвал его в сторону и поговорил минут пятнадцать.

Николай рассказал, что поссорился с Ожогиной больше месяца назад и с тех пор ее не видел, жизнью ее не интересовался и с кем встречается она в последнее время, он не знает. Когда я спросил, кто может об этом знать, Берберов, мучительно поморщив лоб несколько минут, посоветовал поговорить с некой Надей Дыминой, которая, по его словам, была до недавнего времени ближайшей подругой Совы, но буквально на днях насмерть с ней разругалась.

Любезность Берберова на этом не закончилась, и он, отпросившись с работы, показал мне, где живет Дымина.

На стук вышла высокая худощавая девица лет двадцати двух, довольно симпатичная и без того налета вульгарности, которого можно было ожидать от закадычной подруги Совы. Стиль одежды ее тоже был совершенно иным: облегающие джинсы, туфли из джинсовой ткани и батник с запонками. Если бы она была из компании Машки Вершиковой, в просторечии Хипповой Мэри, я бы не удивился: обычно подруги, как говорится, «одного поля ягоды» и, кроме одинаковых взглядов на жизнь, у них стандартны и косметика, и одежда, и манеры. А стоявшая передо мной девушка явно дисгармонировала с тем миром, в котором обитала Ожогина.

— Вы Надя?

— Я, а вы кто? — настороженно спросила она, но, увидав удостоверение, засуетилась и, перейдя на шепот, умоляюще зачастила:

— Только тихо, пожалуйста, давайте зайдем в дом, а то тут соседи…

Такая реакция меня удивила, но вида я не подал и зашел в комнату. Здесь было чисто и довольно уютно, имелось три полки с книгами, на столе лежала стопка польских журналов «Кино» и блок сигарет «Ядран». Рядом с журналами — учебники для десятого класса «История», «Литература». Все это удивило меня еще больше: и обстановка не соответствовала той, какую я ожидал увидеть.

— Надя, кто там пришел? — послышался женский голос из соседней комнаты.

— Это ко мне знакомый. — Дымина закрыла дверь и включила магнитофон. «Чтоб не было следов, дорогу подмели, ругайте же меня, позорьте и трезвоньте, мой финиш — горизонт, а лента — край земли, я должен первым быть на горизонте…» — со зловещей интонацией запел хриплый баритон.

«Ну и ну», — подумал я, а вслух спросил:

— Разве мы с вами знакомы?

— Извините, это я для мамы. — Дымина нервно распечатала пачку сигарет и щелкнула зажигалкой. — Она старенькая, у нее сердце… И если она узнает, что ко мне милиция…

Все беспутные дети одинаковы. Они жалеют престарелых родителей и вспоминают про их изношенные сердца уже тогда, когда на пороге появляется работник милиции.

Судя по поведению Дыминой, она знала, какие претензии ей могут предъявить правоохранительные органы.

— Вы знаете, зачем я к вам пришел?

— Знаю, конечно, знаю. Я мучилась все дни, уже жалела, что пошла на это…

— Чтобы не жалеть потом, надо обдумывать свои поступки до того, как их совершаешь, — произнеся эту фразу, я сам почувствовал, насколько она фальшива и назидательна, но делать было нечего. — Рассказывайте все с самого начала, подробно и по порядку.

Нервно затягиваясь и отчаянно жестикулируя, Дымина поведала мне, как неделю назад купила за 45 рублей туфли (прекрасные, итальянские, с двумя перепонками), а они оказались велики (размер подходящий, но полнота, вы понимаете, носить можно, но совершенно не смотрится!), а тут подружка предложила продать «с выгодой», чтобы подзаработать (она говорит, мол, все так делают, без переплаты хорошую вещь не достанешь, ну я и согласилась).

«Заработок» Дыминой составил 15 рублей, сколько получила подружка, она не знала.

— И только потом я поняла, что это спекуляция, — трагически заломив руки, каялась она. — Но я ведь не спекулянтка, это так, случайность. Что мне теперь будет?

«А меня — в товарный и на восток, и на прииски, в Бодайбо», — надрывался магнитофон, и Дымина, поморщившись, приглушила звук.

— А подружка — это Галя Ожогина?

— Да нет, с Галкой я поссорилась.

— И давно?

— С неделю назад. — Дымина говорила машинально, с тревогой ожидая ответа на главный для нее сейчас вопрос.

— Чего же вы поссорились?

— Сама понять не могу. Видно, ей вожжа под хвост попала. Пришла как-то к ней, она что-то жжет в печке. Увидела меня и ни с того ни с сего — в крик. Выставила меня из дома и дверь на крючок, больше не приходи, кричит. А то сама от меня не вылезала, журналы смотрела да про кино расспрашивала.

— Когда все это было?

— Точно не помню, где-то неделю назад.

— Что же она жгла?

— Да тряпку какую-то красную. — Только сейчас до Дыминой дошло, что интересует меня совсем не то, что, на ее взгляд, должно интересовать. — Да Ожогина тут ни при чем. У нее и знакомых таких нет, кому можно с переплатой хорошую вещь продать. Так что мне теперь будет?

— Давайте закончим про Ожогину. Что вообще между вами общего?

— Ей у меня нравилось: можно музыку послушать, покурить, кофе выпить. Журналы она смотреть любила, ну, там, где актрисы, актеры… Делилась со мной, говорила, что больше ей пооткровенничать не с кем.

Теперь мне стала понятной эта странная дружба. Действительно, после неприбранной, запущенной квартиры, бесконечной кутерьмы пьянок и неразберихи в знакомствах комната Дыминой представлялась Сове тихой, спокойной гаванью, где можно отдохнуть душой, провести время «покультурному» — с магнитофоном, кофе, иностранными журналами и познавательной беседой, где можно высказать все, что тебя волнует, и рассчитывать на сочувствие и добрый совет.

В сущности, те, с кем постоянно общалась Ожогина, вряд ли были способны на нормальный откровенный человеческий разговор. Их интересы замыкались на бутылке, пьяном суррогате любви, особенности общения определялись спецификой алкогольного интеллекта, когда от дружеских лобызаний до мордобития расстояние короче ширины обеденного стола. Какое уж тут душевное участие, заинтересованность в чужой судьбе и сопереживание! А Ожогина, оказывается, нуждалась в таких эмоционально-нравственных категориях. Кто бы мог подумать…

Ведь и поведение, и образ жизни никак не обнаруживали в ней такую потребность.

Казалось, что она полностью довольна своей жизнью, и на работе оставили не слишком настойчивые попытки найти с ней общий язык… А она нашла подругу случайно, далеко за пределами круга своих знакомств, поэтому Дымина и не попадала в поле нашего зрения…

— О чем же она вам рассказывала?

— Да о чем, о жизни своей. Замуж хотела выйти, все у нее женихи: тот — жених, этот — жених. А жених через неделю-другую ручкой сделает «до свидания»

— и вся свадьба. Говорила, что Лешка точно женится, а он тоже куда-то исчез.

— Подождите, это какой Лешка? — перебил я ее.

— Лешка, и все. Сама я его не знаю, один раз видела издалека. Все с Галкиных слов…

— Как же он выглядит?

— Невысокий, плечистый такой, с бакенбардами. На вид молодой, лет двадцати — двадцати трех. Да они-то здесь при чем?

— Узнаете в свое время. — Я достал из папки бланк протокола допроса.

— А сейчас выключите магнитофон и посидите полчаса молча. Можете?

Подписав протокол, Дымина спросила:

— Здесь же только про Ожогину да про Лешу… Значит, не из-за туфель? А я, дура, разболталась… Но я правда не спекулянтка…

— С туфлями пока ничего. Единичный случай без предварительного умысла наживы.

Аморальный проступок, лежащий вне правовой сферы. Иными словами — некрасиво, но пока ненаказуемо. Если, конечно, вы на этом остановитесь. — Я представил эту сцену со стороны и с трудом сдержал улыбку: доблестный оперуполномоченный предостерегает легкомысленную девушку от неосмотрительных поступков. Хоть фотографируй — и на обложку журнала «Человек и закон».

Дымина облегченно улыбнулась в ответ и предложила:

— Может быть, выпьем кофе?

— Послушаем музыку и покурим? Спасибо, в другой раз. — А сам подумал, что мой отказ — это уже против устоявшихся для детективных повествований шаблонов. В подобных ситуациях сыщики всегда пьют кофе с симпатичными девушками, наставляют их на путь истинный, а иногда, чего доброго, и влюбляются в них…

Есин встретил меня недружелюбно:

— Наконец-то. Ты что, на волах ездил? Докладывай результаты!

Я коротко доложил и положил перед ним протоколы допросов Ожогиной, Берберова и Дыминой. По мере того, как Есин читал, его первоначально хмурое лицо прояснялось.

— Вот так так, — удовлетворенно проговорил он, дочитав последний лист. — Это уже интересно. Очень интересно.

Есин нажал клавишу селектора: «Собери всех ко мне».

— А что у Виноградова? — поинтересовался я.

Есин раздраженно махнул рукой.

— Притащил он какого-то парня. Лешей его зовут, и свитер красный имеется. Да только он ни к Ожогиной, ни ко всей этой истории ничем не привязывается. А наш герой его уже допросил в качестве подозреваемого и собирался в ИВС определить…

Теперь я понял причину плохого настроения Есина и мысленно посочувствовал Виноградову: зная шефа, можно было не сомневаться, что он всыпал ему по первое число.

В кабинете собрались наши, и, посмотрев на выражение лица Виноградова, я понял, что не ошибся.

— Докладывай, Крылов, — приказал Есин, и я еще раз рассказал то, что удалось установить.

— Ясно? — задал вопрос Есин и, не дожидаясь ответа, продолжал:

— Все переключаются на версию «Ожогина — Леша». Подготовьте свои соображения, через два часа соберемся опять и обсудим задачу каждого. А сейчас все, кроме Крылова, свободны.

Когда мы остались вдвоем, Есин собрал все материалы и пошел доложиться руководству, а вернувшись, позвонил Зайцеву и сказал, что мы сейчас подъедем.

— Зачем? — спросил я. — Сейчас надо устанавливать Лешу, работа чисто розыскная.

Но Есин покровительственно похлопал меня по плечу.

— У нас свои возможности, а у прокуратуры — свои. К тому же обговорить направления работы никогда не мешает.

Зайцев сразу провел нас к прокурору, и я в очередной раз пересказал свою историю. Петровский выслушал, не перебивая и не проявляя каких-либо эмоций.

— Картинка получается занятная, — решил прокомментировать мое выступление Есин.

— Ожогина упорно отрицает знакомство с Лешей, даже выставляет вместо него Берберова, который уже месяц не поддерживает с ней знакомства. Ссорится с подругой, когда та застает ее за странным занятием — сжиганием какой-то красной вещи. Это наверняка его свитер, видно, на него кровь попала, вот и решили избавиться от улики.

— Картинка занятная, — согласился Петровский. — Только это все предположения, догадки, умозаключения. Может, так, а может, и не так. А нам нужны факты, доказательства, улики. Надо думать, как их добыть. С обыском к Ожогиной идти рано, а вот посмотреть за ней стоит. Очень хорошо посмотреть. Проверить связи, знакомства…

— Владимир Степанович, — вступил в разговор Зайцев, — я думаю, стоит наложить арест на почтово-телеграфную корреспонденцию Ожогиной. Если этот ее Леша подался в бега, он может подать о себе весть.

Петровский несколько мгновений поразмышлял.

— Хорошая мысль. Готовьте постановление, я санкционирую.

Я думал, что на этом наша беседа закончится, но прокурор вновь обратился к Есину:

— Как идет работа по установлению личности Леши?

— Пока результатов нет.

— У меня на приеме был сегодня гражданин Алексей Воронин. Жаловался, что его без всяких оснований инспектор Виноградов задержал возле работы, привез в райотдел и два часа допрашивал, заявив, что он подозревается в убийстве. Как прикажете это понимать?

Есин немного помолчал, и я представил, что он в этот момент думает о Виноградове.

— Ошибка произошла. Виноградов работник молодой, старательный… Данных о преступнике почти никаких нет, работаем вслепую… Все приметы — имя и красный свитер… Вот он и вышел на этого Воронина…

— Так вы собираетесь всех, кто красный свитер носит, через ИВС пропустить?

— Ну зачем же так, Владимир Степанович? — Есин попытался перейти в контратаку. — Надо же и нас понимать. Люди стараются, ночей не спят, ищут на ощупь… Ошибки тут вполне возможны. Тем более Виноградов — работник неопытный…

— Вы это бросьте, — жестко сказал Петровский. — Виноградов неопытный, пусть так, а вы для чего? Вы-то, я надеюсь, себя новичком не считаете? Так извольте контролировать работу подчиненных!

Есин хотел что-то сказать, но вовремя передумал. Петровский был прав.

— Если нечто подобное повторится, дело кончится дисциплинарным преследованием. — Посмотрев на красное лицо Есина, Петровский, очевидно, решил, что с него хватит, и обычным тоном закончил:

— Можете быть свободны. Если появится что-нибудь интересное, докладывайте в любое время.

— Ну, досталось на орехи? — весело спросил Зайцев, когда мы вышли из кабинета прокурора. — Шеф сегодня не в духе. Нам он с утра тоже разнос устроил.

Обговорив со следователем некоторые детали, мы с Есиным вернулись в отдел.


ДЕНЬ ОДИННАДЦАТЫЙ
Утро, как обычно, началось с телефонных звонков: оперативного работника легче застать на месте в начале дня, поэтому в это время на нас обрушивается колоссальный поток информации. Когда лавина звонков начала иссякать и паузы между ними становились все длиннее, на связь вышел Зайцев.

— А где начальство? — спросил он, поздоровавшись. — Все утро не могу никого поймать.

— Начальник — в исполкоме, Фролов с Есиным — в управлении. Зато Крылов, как всегда, на месте, — бодро ответил я.

— Ну давай тогда быстро ко мне, есть новости, — чувствовалось, что у Зайцева отличное настроение.

— Что же за новости? — полюбопытствовал я.

— Не по телефону. Приезжай, увидишь.

Такой ответ окончательно заинтриговал меня, и я отправился в прокуратуру.

— Ну, что нового у сыщиков? — весело встретил меня Зайцев.

— Я чувствую, что у следователя больше новостей.

— Это точно! — радостно засмеялся Зайцев. — Ну а все-таки, как себя ведет Ожогина?

— Очень скромно. С работы — домой, из дома — на работу. Контактов с прежними знакомыми не поддерживает, не выпивает. Прямо не узнать…

— Очевидно, чего-то ждет, — прищурился Зайцев. — Скорее всего ждет перемен в своей судьбе. И недаром — ей поступило письмо. Правда, она его еще не получила.

Тут я вспомнил, что Зайцев наложил арест на корреспонденцию Совы, и, хотя никогда не считал эту меру достаточно эффективной, почувствовал, что на этот раз я ошибся.

— Где же это письмо?

— А вот оно. — Зайцев бросил на стол синий прямоугольник. Я осмотрел конверт.

Письмо было отправлено из Одессы пять дней назад. Ну и темпы у нашей почты! В графе «Обратный адрес» стояла неразборчивая закорючка.

Я вынул из конверта исписанный листок и бегло прочел его.

— Ну, что скажешь? — поинтересовался Зайцев.

— Странное письмо. — Я стал читать еще раз, более внимательно. Послание было коротким: «Здравствуй, моя дорогая Галочка! Привет тебе и горячая любовь с берега синего моря. Приехала сюда, потому что тут есть друг, с которым мы работали у хозяина. Как поживает Ира, спрашивала ли она про меня? Деньги у меня кончились, вышли сколько можешь на Главпочту, до востребования. Скоро мы с тобой встретимся, и все будет, как я обещала. Если Ира сильно мною интересуется, сделай, как договаривались. Целую тебя сто раз в губки, твоя подруга Тамара».

— Странное письмо, — повторил я. — Я не могу понять, в чем тут странность.

— Я тоже не сразу понял. Ну, во-первых, кто такая Тамара? Таких подруг у Ожогиной нет и не было.

— Предположим, мы ее просто не знаем… Это может быть давнее знакомство, дружба детских лет…

— Допустим. Но писем-то Ожогина раньше не получала ни от Тамары, ни от кого бы то ни было. Я специально допросил по этому поводу почтальона. К тому же, судя по тону письма, Тамара и Ожогина виделись не так давно. А все ее последние связи нам известны. И еще одна деталь: письмо от подруги, а в тексте — «горячая любовь», «целую сто раз в губки». Женщина своей подруге этого писать не станет.

Тут явно мужской стиль.

— Да, пожалуй. Значит, «Тамара» — это он?

— Похоже на то. И вот еще что, тут есть блатной жаргон: «работали у хозяина» — это понятно: вместе отбывали срок. А вот что такое «Ира»? Похоже, это тоже условное словцо, ведь подруг и знакомых с этим именем у Ожогиной нет.

— Что будем делать? — спросил я.

— Вот тебе фотокопия, покажи ее кому-нибудь из старых работников, кто хорошо знает «музыку», а через часок я зайду к вам, и мы поговорим.

Есин был уже на месте, и я дал ему прочесть фотокопию письма.

— Интересно, — хмыкнул он. — «Ира» на блатном языке означает уголовный розыск, милиция. Значит, если мы интересуемся «Тамарой», Ожоги — на должна что-то сделать. Что же?

Этого мы знать не могли.

Пришел Зайцев, и, поразмышляв, решили «расшевелить» Ожогину. Я тут же отнес ей повестку с вызовом в прокуратуру.

В этом учреждении ей бывать раньше не приходилось, к тому же она знала, что следователи прокуратуры обычно ведут дела об особо тяжких преступлениях, поэтому в кабинет к Зайцеву Ожогина пришла уже в состоянии сильного смятения.

Зайцев в течение двух часов выяснял, что ей известно об убийстве на пустыре, как фамилия Леши, где он сейчас и почему она отрицала знакомство с ним на предыдущем допросе. Сова клялась, что ничего не знает об убийстве, что не знает никакого Лешу, кричала, что ее оговаривают недруги, умело пускала обильные слезы.

Напоследок Зайцев предупредил ее об ответственности за укрывательство убийцы.

Ожогина выскочила из прокуратуры как пробка из бутылки. Лицо ее было покрыто красными пятнами, на щеках застыли потоки размазанных слез. Вся ее фигура и движения выдавали крайнюю степень возбуждения. Не глядя по сторонам, она быстрыми шагами направилась к своему дому.

Я вел ее до самых ворот и увидел, как она, заметив в почтовом ящике конверт, всплеснула руками и долго не могла открыть дверцу, а потом, прижав письмо к груди, скрылась в квартире.

Рапорт. «Сообщаю, что около 17 часов гр. Ожогина вышла из своего дома со свертком в руках и направилась к южной окраине города. Неподалеку от городской свалки Ожогина выбросила сверток в заросший бурьяном овраг, после чего была мною задержана, а сверток изъят. В нем оказались коричневые мужские ботинки сорок первого размера…»


ДЕНЬ ДВЕНАДЦАТЫЙ (утро)
В восемь часов я пришел в ИВС и, забрав Ожогину, отвез ее в прокуратуру.

Дежурный сказал, что задержанная всю ночь не спала, плакала, ходила по камере, но сейчас Ожогина держалась собранно, как человек, твердо принявший какое-то решение и преисполненный намерения следовать ему при любых обстоятельствах. На вчерашнем допросе она ничего не рассказала, и было похоже, что сегодня тоже собирается молчать. Хотя Зайцев обычно для повторных допросов готовит такие убедительные аргументы, что сдаются даже очень упрямые люди.

Следователь печатал что-то на машинке, а на столе у него в полиэтиленовом пакете стояли ботинки. Это были действительно красивые ботинки — на толстой фигурной подошве с «молнией», замысловатой фасонистой пряжкой.

Допечатав, Зайцев вынул лист и, бегло просмотрев, расписался внизу.

— Постановление о назначении биологической экспертизы, — пояснил он мне. — Кровь на ботинках есть, я уже пробовал люминалом, хотя ее и замывали. — Он многозначительно посмотрел на Ожогину. — Но кровь отмыть не так-то просто. А эксперты нам скажут, совпадает ли она с группой Коровиной. Я думаю, что совпадает. А вот еще постановление о назначении экспертизы, на этот раз трассологической. Мне кажется, что именно эта подошва отпечаталась на платье убитой, но я могу ошибаться, а специалисты дадут нам точный ответ. Как вы думаете, каким он будет? — неожиданно обратилсяон к Ожогиной. Но та безучастно слушала наш разговор и ничего не ответила.

— Да, кстати. — Зайцев достал еще одну бумагу, на которой внушительно лиловела гербовая печать. — Вот санкция, сразу после допроса тщательно обыщите квартиру Ожогиной. Наскребите золу в печке. Зола бывает очень красноречивой. Может быть, она расскажет вам, что Галина сожгла не так давно, не Лешин ли свитер…

Реакция Совы была совершенно неожиданной.

— Наплевать мне на то, что вы все разнюхали, — медленно проговорила она, с ненавистью глядя на Зайцева. — Говорите и пишите что хотите, экспертизы свои делайте — это дело ваше. А я ничего не скажу. Сажайте, отсижу! А заодно, — голос ее приобрел издевательский оттенок, — можете эти ботинки в тюрьму посадить, до хозяина-то вам все равно не добраться!

— Это ты зря, Ожогина, доберемся, — уверенно сказал Зайцев. — А говорить не хочешь — не надо. Я тебе уже все разъяснил, а решай ты сама, все же человек взрослый.

Он быстро написал в протоколе: «От дачи показаний отказалась», — и протянул подследственной:

— Расписывайся.

— И расписываться нигде не буду, — хмуро ответила та.

— Это тоже твое право. — Зайцев написал: «От подписи отказалась» — и подписал протокол.

— А на досуге, в камере, подумай, что ты укрываешь не мелкого мошенника, не вора или спекулянта, а убийцу. Убийцу! — Он кивнул мне, и я повел Сову к машине.


ДЕНЬ ДВЕНАДЦАТЫЙ (вечер)
Конечно, такого оборота дела никто не ожидал.

— Да я на сто процентов уверен был, что она расколется, — бурно выражал свои чувства Есин. — Ей же деваться некуда, остается только плакать, каяться, в грудь себя бить, мол, больше не буду, простите, чтобы суд поверил и снисхождение проявил. А тут… Да она просто дура! Не понимает своего положения, хоть ей разъясняют почти на пальцах!

Мы собрались в кабинете Фролова, чтобы обсудить дальнейшее направление работы, сюда же, «на огонек», зашел проходивший мимо отдела Зайцев.

— Она не дура, — вмешался он в разговор. — Тут дело сложнее. Ожогина живет одна, и у нее мечта есть — замуж выйти. И женихов вроде бы много, да не берет никто. И в каждом новом кавалере она видит потенциального мужа и верит в это до тех пор, пока он «подлецом не окажется». Переживет это разочарование и снова надеется. А тут появился этот донжуан в красном свитере. Видно, он, когда прибежал к ней после убийства, разыграл сцену, в любви клялся, говорил, что жениться хочет, но теперь, дескать, роковые обстоятельства их разлучают. Раньше никаких обстоятельств не было — бросали ее, и все. А теперь — «обстоятельства разлучают». Да она против этих обстоятельств, как разъяренная тигрица, воевать будет. Она сейчас себя не укрывательницей преступника чувствует, а почти святой — как же, любимого и любящего человека, жениха из беды выручает, за свое счастье сражается. Она за это счастье готова не то что в тюрьму — на эшафот пойти, как Жанна д'Арк. Знал ведь, мерзавец, эту ее струнку, сумел нащупать. Она ему, конечно, и на дорогу денег дала, и еще послала бы: скопила ведь кое-что на приданое…

— Это ты, Виталий Васильевич, психоанализом занялся, — улыбнулся Фролов. — А нам сейчас надо думать, как на Лешу выйти. Как я понимаю, в этом плане ваши возможности исчерпаны? — Он вновь стал серьезным и перевел взгляд с Есина на Виноградова, а потом опять посмотрел на Есина, ожидая ответа от него.

— Похоже на то, — мрачно ответил Есин. — Никаких зацепок у нас нет. Вот нашли одного, да не того…

— Поторопились мы Ожогину задерживать. Надо было подождать, пока она пойдет на почту, отправит своему приятелю перевод. Заполнила бланк — и никаких проблем: и фамилия, и имя, и отчество известны.

— Мы не торопились, — возразил, я. — Обстоятельства торопили. Ожогину надо было брать с поличным, как только она ботинки выбросила.

— Тоже верно, — согласился Фролов. — Ну а что сейчас делать? Конкретные предложения есть?

— Есть одна мыслишка, — проговорил Зайцев, и все выжидающе повернулись к нему. — Леша, как видно из письма, ранее судим. Возраст его мы ориентировочно знаем — где-то до двадцати пяти лет. Сколько у нас ранее судимых с таким именем и в этом возрасте?

— Много может быть. — Лицо Есина выражало сильное сомнение в результативности предлагаемого следователем пути.

— Не так уж и много, наверное, — продолжал Зайцев. — Можно будет отсеять тех, кто не подходит по приметам, носит другой размер обуви. Можно будет, наконец, провести почерковедческую экспертизу и установить, кем из проверяемых написано письмо Ожогиной.

— Правильно, — заключил Фролов. — Это путь перспективный. Надо ограничить круг проверяемых, чтобы было кого отрабатывать.

— А где гарантии того, что убийца обязательно попадет в этот круг? — подал голос Виноградов. — Может, он судим давно, в другом городе, под другой фамилией, да мало ли что еще!

— Как говаривал один литературный герой, полную гарантию может дать только страховой полис, — назидательно проговорил Есин, похлопывая его по плечу. — У тебя что, есть другие предложения?

Других предложений не оказалось, и мы наметили круг вопросов, которым будет заниматься каждый из нас.


ДЕНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ
Отобрали судимых в прошлом Леонидов и Алексеев в возрасте до двадцати пяти лет, сузили круг, отбросив выехавших из города, снова попавших в тюрьму и явно не подходивших по росту и внешнему виду.

Затем пришлось искать в хозяйственных частях следственного изолятора и колоний сведения о размере одежды и обуви проверяемых, и следующим этапом был отбор тех, кто носил сорок первый размер. Это была самая громоздкая, кропотливая и нудная часть работы.

Наконец у нас осталось пять человек, подходивших, казалось, во всех отношениях.

Поскольку Дымина на предъявленных фотокарточках не смогла опознать никого из них, пришлось раздобывать исполненные каждым письменные тексты, которые Зайцев вместе с фотокопией письма направил на экспертизу. С почерковедами договорились, чтобы исследование выполнили вне всяких сроков, и вскоре мы получили ответ, который наконец поставил точку над i.

Автором письма оказался Ляпиков Алексей Федотович, 24 лет, тунеядец, в прошлом судимый за грабеж. Стало понятным, почему мы никак не могли его нащупать: жил он в другом конце города, в нашем районе бывал относительно редко, к тому же, кроме Совы, ни с кем знакомств не поддерживал, и знать его, естественно, никто не мог.

Мы с Багровым и Виноградовым съездили к нему домой и выяснили, что он уехал куда-то две недели назад. Матери Ляпикова предъявили на опознание несколько пар ботинок, и она без колебаний указала на те, которые изъяли у Ожогиной: «Вот эти Лешины. Английские. Он их на толчке за 60 рублей купил».

Несколько приятелей Ляпикова тоже опознали эти ботинки и прояснили одну любопытную деталь: Ляпиков был маленького роста и, болезненно переживая этот недостаток, всячески старался скрыть его. Ботинки на толстой подошве придавали ему уверенность, поэтому он очень любил их и носил, даже когда они не соответствовали погоде.

Теперь стало понятно, почему он, проявив незаурядную предусмотрительность в заметании следов, не попытался сразу же избавиться и от ботинок: просто-напросто пожалел…

Виноградов этому немало удивился.

— Вот что скупость с человеком делает. Вроде бы все предусмотрел, а на мелочности своей попался.

— Да он вообще мелкий человечишко, — сказал Есин. — Знаешь, за что он первый раз сидел? Отобрал у двенадцатилетнего мальчишки пятьдесят копеек, расческу и авторучку, избил его. Да и сейчас — забил насмерть беспомощную старуху, и наверняка — из-за какой-нибудь ерунды. Впрочем, Коровина по натуре была на него похожа — те же поиски мелкой наживы, где выпросит, где спекульнет, где перепродаст…

Действительно, подумал я, наверное, есть определенная закономерность в том, что одинаковая жизненная ориентация этих людей сплела их судьбы в такой трагический узел. Они стоили один другого. И это дело может служить наглядной иллюстрацией того, сколь легко, при отсутствии нравственного стержня и аморфности убеждений, перешагнуть черту, отделяющую «безобидное» сшибание копеек от лишения жизни другого человека.


ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТЫЙ
В Одессу летели втроем: я, Багров и Виноградов. Выписав командировки, мы спустились в дежурку, получили оружие, запаслись наручниками и, экипированные таким образом, отправились в аэропорт.

В Одессе было тепло, и Виноградов предложил искупаться в море, оказывается, он даже взял плавки для такого случая, но это занятие мы решили отложить на потом.

Мы зашли в управление доложиться и отметить командировки, и нам в помощь выделили веселого Пашу Цеппелина, который был настоящим одесситом в том понимании, как их обычно представляют. Вчетвером пришли на Главпочтамт и показали симпатичной девушке, сидящей в окошке «До востребования», фотографию Ляпикова.

Она его хорошо помнила, ибо Ляпиков вот уже неделю спрашивает каждый день денежный перевод и возмущается плохой работой почты. Сегодня он уже был и собирался зайти завтра. Мы проинструктировали и эту девушку, и начальника смены, потом просидели в зале до закрытия, но, увы, Алексей Федотович в этот день так и не появился.

Мы погуляли по городу, побывали на знаменитой Дерибасовской, выпили пива в не менее знаменитом пивбаре «Гамбринус», и уже поздней ночью неутомимый Виноградов таки потащил нас искупаться в море. Вода была не очень теплой, купание взбодрило, и мы, придя к себе в номер, долго не могли заснуть, переговаривались, делились впечатлениями, смеялись, вспоминая Пашины прибаутки и анекдоты.


ДЕНЬ ШЕСТНАДЦАТЫЙ
Ляпикова взяли просто и буднично. Он появился около 12 часов, я заполнял телеграфный бланк напротив окошка «До востребования» и узнал его еще до того, как девушка подала условный сигнал, хотя в жизни он был не таким, как на фотографии. Невысокий, обрюзгший, с заметным брюшком, неожиданным для его возраста, Ляпиков старался держаться важно, как преуспевающий делец. Чтобы казаться выше, он неестественно отклонял назад корпус и запрокидывал голову с неряшливой прической и от всего этого выглядел как-то комично, почти карикатурно.

Когда он протянул в окошко паспорт, я подошел сзади, а Багров и Виноградов обступили его по сторонам, так что со стороны казалось, будто здесь собралась очередь жаждущих получить письмо или телеграмму. Ребята взяли Ляпикова за руки, а я тихо сказал ему на ухо:

— Пойдем с нами, Леша.

И традиционно предупредил:

— Только без глупостей.

Этого оказалось вполне достаточно. Ляпиков втянул голову в плечи и, сразу потеряв свой важный вид, молча пошел с нами в комнату начальника смены, молча, не задавая вопросов и не возмущаясь, позволил себя обыскать. Он явно не был героем и начал каяться еще в машине, плакал, ругал «проклятую пьянку», спрашивал, что теперь с ним будет.

В управлении он попросил ручку с бумагой и написал убористым почерком покаянное признание на восьми листах. Начиналось оно словами: «Я, Ляпиков Алексей Федотович, осознав всю тяжесть совершенного мной поступка и глубоко раскаиваясь в содеянном, хочу облегчить свою вину и чистосердечно сообщить следственным органам о совершенном мною…» Заканчивалось признание словами: «С учетом всего вышеизложенного прошу учесть мою молодость, неопытность, а также полное раскаяние и признание своей вины и смягчить мне меру наказания».

Между этими фразами он описывал свою тяжелую жизнь без отца, ругал «плохих дружков» и взывал к гуманности советского закона. О самом преступлении Ляпиков написал на одном листе. Идя к Сове (он так и назвал свою невесту Совой), он зашел в пивнушку, там разговорился с Коровиной (ее он называл пьяной бабкой), она предложила ему купить «по дешевке» три бутылки коньяка. Он согласился и повел Коровину к Сове, так как у него не было денег. По дороге возник спор о цене, а когда проходили пустырь, Ляпиков решил, что глупо платить деньги за то, что можно взять даром, и вырвал у Коровиной сумку. Та вцепилась ему в волосы, и он, озверев, сбил ее на землю и долго избивал ногами, пока не обнаружил, что она уже не дышит. Тогда он побежал, по дороге сумку забросил в траву… У Совы снял свитер с пятнами крови, переобулся. Рассказал, что «забил бабку». Свитер приказал сжечь, а ботинки — спрятать и только в случае реальной опасности выкинуть на свалку. Поспешно пообещал жениться и уехал, получив от «невесты» сто рублей…

Я посмотрел на Ляпикова, который заискивающе улыбался и все время пытался доверительно заглянуть мне в глаза, и задумался: что лучше — когда человек совсем не имеет никаких убеждений или твердо придерживается своих принципов, даже если они у него поставлены с ног на голову. Я так и не решил этот вопрос, но подумал, что для нас дело закончено, однако есть в этой истории еще один человек, которому предстоит пережить жесточайшее разочарование и крушение своих иллюзий.


ДЕНЬ СЕМНАДЦАТЫЙ
(вместо эпилога)
Конечно, она представляла эту встречу не так. Но независимо от того, что рисовалось ее воображению, даже здесь, в ИВС, на очной ставке, она ожидала от своего «жениха» другой реакции.

Ляпиков обошел стул, на котором сидела Ожогина, даже не взглянув в ее сторону, и после ответов на формальные вопросы, предшествующие очной ставке, подробно рассказал, как и что делала гражданка Ожогина для укрывательства совершенного им преступления. Сова смотрела на него затравленным взглядом, и дело было не в смысле его показаний — она полностью согласилась с ними, согласилась сразу, не придавая никакого значения столь резкому изменению своей позиции на следствии, — она не могла понять, чем вызвана такая холодность и безразличие ее жениха.

— Ты, наверное, думаешь, что это я тебя выдала? — тихо заговорила она, когда протокол был подписан. — Честное слово, нет, клянусь, чем хочешь, вот у следователя спроси.

Она с надеждой посмотрела на Зайцева.

— Что верно, то верно, Галина нам помочь отказалась, так что пришлось обходиться своими силами, — подтвердил тот.

— Да мне все равно, — сквозь зубы бросил Ляпиков, не поворачиваясь к своей подруге.

— Лешенька, ты не расстраивайся, отсидим и поженимся, я тебя дождусь, обязательно дождусь!

Сова говорила с такой убежденностью и верой, так преданно смотрела на своего кумира, что я поразился: никогда нельзя было даже предположить, что в глубине души непутевой разбитной Совы таится столько нерастраченных эмоций.

— Ну и дура! — со злостью выругался Ляпиков и, повернувшись наконец к Ожогиной, с ненавистью посмотрел ей в лицо. — Чего ты ко мне лезешь? Дождусь! Да на кой ты мне нужна! Кто тебя вообще замуж возьмет, потаскуху!

Он подобострастно повернулся к Зайцеву и льстиво улыбнулся, как бы приглашая вместе посмеяться над глупой Совой.

Следователь брезгливо поморщился и встал.

— Очная ставка окончена.

Он нажал кнопку, и в дверях показался выводной.

— До свидания, гражданин следователь, — с преувеличенной почтительностью попрощался Ляпиков и даже обозначил угодливый полупоклон. В мою сторону он даже не посмотрел, он уже понял, что главный тут Зайцев, и соответственно переориентировал свое поведение. — Может, лишнюю передачку разрешите?

— Обойдешься. — Зайцев сделал нетерпеливый жест рукой, и выводной подтолкнул Ляпикова в коридор. Я подумал, что Зайцев отказывает в передачах крайне редко, в этом смысле он слыл либералом, значит, Ляпиков ему так же омерзителен, как и мне.

Ожогина сидела неподвижно, глядя в одну точку. Я думал, что она будет плакать, но глаза у нее были сухими, только взгляд стал совершенно невыразительным, каким-то мертвым и оттого страшным.

— Не расстраивайся, Галя, — сказал я ей. — Все равно бы у тебя с ним жизни не было. Это же подонок. Жалко, что ты в этом поздно убедилась. Надо было в свое время нас послушать.

Ожогина сидела в прежней позе, я даже не был уверен, что она слышала мои слова.

— Пойдем, я отведу тебя, — тронул я ее за плечо, и она, выйдя из оцепенения, встала и вышла в коридор.

Она шла впереди, и плечи ее вздрагивали, мы подошли к камере с неровной цифрой «семь», написанной тусклой масляной краской на обитой железом двери, и я почему-то вспомнил, что семь — счастливая цифра. Но Ожогиной она не сулила ни счастья, ни облегчения, а наоборот — бессонную ночь, неминуемое прозрение и неизбежный ужас от того, что вся жизнь, и без того безалаберная и неустроенная, теперь исковеркана своими собственными руками, что рухнули все надежды на иную, счастливую долю… И во имя чего все это…

Дверь камеры закрылась, и я услышал звук, который всегда представлял, когда встречал в книгах выражение «вой раненой волчицы». Я заглянул в волчок. Ожогина лежала на нарах ничком, обхватив голову руками.

«Как бы не надумала руки на себя наложить». — Я заглянул к дежурному:

— Ожогину в «семерке» — под особый контроль.

Когда уже спускался по крутой железной лестнице, внезапно пришла мысль, что даже отпетый рецидивист, поборник блатного кодекса чести, был бы мне менее гадок, чем угодливый и льстивый Ляпиков. С тем, по крайней мере, все ясно с первого взгляда.

Зайцев ждал меня внизу, мы молча прошли двор, огороженный высоким каменным забором с колючей проволокой, предъявили часовому удостоверения, через маленькую калитку в массивных стальных воротах вышли на волю и одновременно глубоко вздохнули. И хотя воздух здесь ничем не отличался от того, которым мы дышали во дворе, за забором, нам показалось, что дышится тут легче.

Сюжет третий БЕРЕЗОВЫЙ ПОИСК

1. ОЗЕРО
12 часов 15 минут

Температура воздуха +36С


Александр

Когда я наконец вскарабкался на вершину насыпи, сердце давало под сотню ударов — в изнурительную жару взбежать по крутому склону не так просто, как обычно.

Насыпь возвышалась метров на десять, трава, деревья, кустарники оставались внизу, а здесь была только острая щебенка с пятнами мазута, темные, сочащиеся смолой шпалы и ослепительно отблескивающие раскаленные рельсы, которые, пробежав несколько сотен метров к северу, втягивались решетчатой громадой несущей фермы моста, зато в южную сторону уходили до самого горизонта.

Все это: и белая щебенка, и зеркальные рельсы, и тяжелые шпалы — являло резкий контраст с раскинувшимся по обе стороны зеленым привольем, и казалось, что железнодорожное полотно рассекает эту лежащую внизу местность на две части.

Собственно, для нас так оно и было.

Перепад высот делал гребень насыпи хорошим наблюдательным пунктом, каких мало в нашем степном краю. Впереди лежало большое искусственное озеро, слева, за ровной линией лесополосы, прятались участки огородников, а справа, параллельно реке, шла березовая роща. Мне туда.

Я сбежал вниз. Несколько подростков сидели на берегу со спиннингами: кроме пескарей и бычков, здесь водился сазан и даже щука. Рыболовы были в одних плавках и время от времени смачивали себя водой, и я им отчаянно позавидовал.

Конечно, если снять рубашку, то ласковый степной ветерок охладит тело и будет легче переносить этот неимоверный зной. Но за поясом, с внутренней стороны брюк, у меня торчал пистолет, и я ограничился тем, что расстегнул еще пару пуговиц, посмотрел, как крупные капли пота скатываются с живота на вороненую сталь, и, представив, как надо будет чистить оружие, чтобы не появилась ржавчина, еще, уже в который раз, выругал «ПМ» за громоздкость и неудобство в носке.

Озеро можно было обходить с любой стороны, я пошел слева, и если бы у меня спросили, я вряд ли смог бы ответить, почему выбрал этот путь. Но когда я обогнул крохотный заливчик и вышел на маленькую уютную лужайку, поросшую короткой и густой, словно декоративной, травой, то понял, что запрятанные в подсознании воспоминания направили мои ноги в эту сторону, хотя мозг, занятый другими мыслями, и не отдавал себе отчета.

Приятные воспоминания сохраняются долго, иногда на всю жизнь. Два года назад на этой лужайке я целовался с девушкой и чувствовал себя счастливым. Она нравилась мне настолько, что я прощал ей опоздания, терпеливо сносил, когда она вообще не приходила на свидание, и я, вопреки своему правилу не ждать больше пятнадцати минут, как мальчишка, торчал целый час в условленном месте…

Товарищи не находили в ней ничего особенного, да и я понимал, что она не красавица, и все равно для меня она была самой привлекательной и желанной.

Притягательной силой обладали ее походка, взгляд, жесты, манера улыбаться и разговаривать, а недостатки я не то чтобы не замечал — профессиональный навык не позволяет упускать какие-нибудь детали, — просто я ухитрялся не обращать на них внимания. Я даже мирился с ее привычкой надевать капроновые «следы» под открытые босоножки, хотя в любой другой женщине это расценивалось мной как небрежность, отсутствие вкуса и даже неряшливость, что исключало возникновение к ней интереса или, тем более, расположенности.

Я, конечно, понимал, симптомами какой болезни являются такие изменения во взглядах и привычках, но старался особенно не заниматься психоанализом.

Достаточно было и того, что я не мог маскировать эмоций, так что она без труда диагностировала мою болезнь. Это уже работало против меня — как сказал поэт:

«Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». В справедливости этой строки мне не раз приходилось убеждаться так же, как пришлось убедиться и в справедливости ее обратного варианта.

Между нами стояла стена, точнее, не стена, а нечто вроде полиэтиленовой пленки, прозрачной и осязаемой насквозь, но все-таки преграды. Даже сказать «мы целовались», строго говоря, было нельзя, процесс этот не был обоюдным. Она позволяла себя целовать, но не отвечала, и вид у нее при этом был какой-то отвлеченный и безучастный, такой бывает у человека, занятого своими мыслями на скучном профсоюзном собрании. Она постепенно отдалялась от меня, и я не мог не догадываться, к какой развязке близится дело, но предпочитал не задумываться над этим…

И хотя роман наш кончился ничем, собственно, можно сказать, что и романа-то не было — какой-нибудь десяток встреч, разделенных длительными промежутками времени, — на этой лужайке я чувствовал себя счастливым. Был теплый осенний день, рядом стояла чуть початая бутылка «Рислинга», ветер пошевеливал окружающий нас кустарник, солнечные лучи высвечивали на близком лице обычно невидимые веснушки, а в серых глазах отражались небо, облака и даже заходящий на посадку самолет. Мне кажется, что в этот момент и ей было хорошо, куда девалась обычная холодность, мы истово целовались, не обращая внимания на маячивших у воды рыболовов, а когда пришло время уходить, она, поправив прическу и приготовив помаду, с притворной сердитостью сказала: "Ты хищник, ты совсем съел мне губы.

Даже болят!" — но по тону чувствовалось, что ей приятно ощущать себя укротительницей хищника, и в голосе проскользнули нотки нежности, хотя достоверно я сказать это не могу, чтобы ненароком не выдать желаемое за действительное.

Весь этот экскурс в прошлое память прокрутила сама собой, она часто проделывает такие штуки, преподнося те картины, которые хотелось бы забыть, но в этот раз я отметил, что воспоминания уже не вызывают той щемящей боли в сердце — время есть время…

Она решила по-своему, и это ее право. Обижаться нечего. Каждый сам распоряжается своими чувствами, душой и телом, в противном случае гибнет искренность отношений, это аксиома. Право свободного выбора свято, даже если оно причиняет боль другому. Ну ничего, стерплю. И все-таки жаль. Очень жаль. Если бы я был более решительным… Да или нет? Пожалуй, да… Как часто мы безуспешно пытаемся подобрать ключ к замку, который легко открывается отмычкой! Ухватистые цепкие парни, твердо знающие, чего они хотят, обычно добиваются своего. Как им это удается? Очень просто: не признают свободы выбора за другой стороной, не ищут искренности, в конце концов, что это такое? Морально-этическая абстракция, не больше. Их интересует нечто более осязаемое. И они хорошо умеют создавать безвыходную для партнера ситуацию, когда просто некуда деваться… А достигнув цели, смеются над мягкотелыми интеллигентами, распускающими слюни там, где надо проявить напористость идущего в атаку танка, и делающими Бог весть какую проблему из простых вещей.

Я — мягкотелый интеллигент? Ну, в этом меня трудно упрекнуть. Просто у меня свои представления о том, что может делать порядочный человек и чего он не сделает ни при каких обстоятельствах… Ну и оставайся со своей порядочностью! И останусь!

Как говорили древние римляне: «Каждому — свое». Предпочитаю ставить в безвыходное положение только преступников, и если это мягкотелость, то пусть. Даже если за нее приходится платить застарелой душевной болью… Практичные уверенные молодчики не знают, что это такое, ведь душа для них тоже ирреальное понятие… Этото и опасно — они балансируют на той самой грани, до которой, пусть с некоторой натяжкой и изрядной долей условности, могут сами себя считать «честными людьми», а дальше начинается чистая уголовщина, когда и защитные психологические механизмы самооправдания не смогут выполнить своих функций. Но коль нет души, перешагнуть черту легко…

Эту девушку на полянке такие вот субъекты привычно лишили свободы выбора. А также, попутно, чести и жизни… А ведь на ее месте могла оказаться Она… От этой мысли меня ударило жаром и всего охватил зуд немедленной жажды действий — бежать, ловить, хватать, выжигать каленым железом эту нечисть, чтобы спокойно жила Она и мягкотелые, верящие в идеалы интеллигенты без опаски могли целоваться со своими возлюбленными на зеленых веселых лужайках. Этот зуд обычно заставляет новичков делать массу глупостей, из-за чего имели место даже срывы хорошо продуманных и тщательно подготовленных операций. Но я, к счастью, не новичок.

Бурная деятельность — только имитация активности, ее эффективность обычно равна нулю. Мы должны быть расчетливыми, дальнозоркими и хладнокровными…

Навстречу шел человек, и мне пришлось изменить маршрут, чтобы пройти рядом с ним. Пожилой мужчина, в очках, панаме, с тощим зеленым рюкзаком, наверное, огородник, недоуменно посмотрел, как я, сделав крюк в его сторону, снова направился своей дорогой.

Березовая роща приветливо шелестела листвой, обещая тень и прохладу, но выполняла свое обещание только наполовину — тень не давала прохлады. Под кронами деревьев воздух был такой же сухой и горячий, только испепеляющие солнечные лучи дробились листьями на тысячи маленьких теплых зайчиков, и одно это приносило некоторое облегчение. Я уселся на траву и, прислонившись спиной к дереву, стал ждать остальных.


Алексей

На огородах — ни души. Работают здесь рано утром или после заката. В такую жару нормальному огороднику на любимом участке делать нечего. Я знал это заранее, но с начальством не поспоришь. «Любой факт, даже если он кажется очевидным, надо проверять лично».

Проверка очевидного обошлась мне в часовую прогулку по пахоте под жгучим солнцем. Лицо, шея и руки покраснели и наверняка облезут — это мой первый загар в нынешнем году.

В лесопосадке я вытряхнул из обуви комья земли и, пройдя пару сотен метров, вышел к озеру. Восемнадцать лет назад я здесь рыбачил, впервые в жизни, и, как всегда новичкам, мне повезло — поймал на живца небольшую щуку. Тогда мне было десять лет, и эта щука осталась последней выловленной рыбой — рыбалка с ее малоподвижностью, долгим ожиданием поклевки не увлекала.

Позднее мы неоднократно бродили в этих местах с ружьями — четверо ребят, друживших со школьной скамьи. Меня звали Волом, у Красного прозвище тоже образовано усечением фамилии, Молекулу называли так за маленький рост, а Хасана — неизвестно за что. Охоты наши были бескровными, не помню случая, чтобы я или кто-то из моих товарищей подстрелил какую-нибудь живность. Мы и не ставили такой цели, нам достаточно было самих этих многокилометровых загородных прогулок, условно именуемых охотой, с их хотя и ничтожно малой, но теоретически существующей возможностью добыть настоящую дичь, с азартом соревнований в меткости стрельбы, когда каждый по очереди палил в подброшенную партнером фуражку, а потом подбрасывал свою…

Старые охотники или снисходительно посмеивались, или неодобрительно относились к нашим забавам, иногда вообще считая их вредными, хотя в чем состоит «вредность», объяснить не могли: мол, баловство это — порох жечь зря…

Сейчас можно с уверенностью сказать, что эти ворчуны были не правы. Прогулки с ружьем дали нам не только умение выхаживать десятки километров по пахоте, льду, грязи, по пояс в снегу, не только оставили на долгие годы воспоминания о счастливых, не замутненных заботами днях юности, бескорыстном товариществе, они сыграли определенную роль и в становлении нашего мироощущения, выработке взглядов на те или иные явления окружающего нас мира. И дело не только в пресловутом «воспитании любви к природе», хотя понятие «красота пейзажа» оставалось для меня абстракцией до тех пор, пока я не пересек просторный, мокрый от дождя луг с потемневшими, набухшими водой скирдами сена, не исходил вдоль и поперек багряно-золотой лес, не воспринял зрением, слухом, обонянием, каждой своей жилкой, что стоит за этим словом — «природа»…

А поступающие в мозг впечатления развивались по законам ассоциативной связи, и вот уже наглядно, не по-плакатному и не по-книжному, я ощутил, что все окружающие нас просторы — степи, полноводная река с многочисленными притоками, живописные перелески и напоенный сложным ароматом воздух, — все это часть того огромного целого, которое зовется нашей страной, моей Родиной. Конечно, никакого открытия для себя я не сделал, но, право же, одно дело ОСОЗНАВАТЬ это и совсем другое — ПРОЧУВСТВОВАТЬ самому, без подсказок, прочувствовать до самой глубины своего естества, как говорится, «самим нутром»…

Да мало ли еще какой, зачастую самой неожиданной, стороной оборачивались наши охоты. Казалось бы, к размышлениям над философскими категориями они не располагают никоим образом. Но однажды осенью мы с Красным остались ночевать на озере, в ожидании утренней зорьки. В егерском домике было еще два охотника, и когда солнце село, начались обычные байки да традиционное «забивание козла».

Потом наши соседи стали укладываться спать, а мы вышли прогуляться в степь. Было темно, узкая дорога шла через болото, по обе стороны ее шумел трехметровый камыш, в котором слышались какая-то возня, уханье, сопенье, и оставшийся далеко позади крохотный квадратик освещенного окна егерской сторожки казался единственным обитаемым местом в обозримом пространстве.

Но вот мы вышли на прогалину, и неожиданно на горизонте открылся большой город, искрящийся тысячами огней и разноцветьем реклам, наш родной город, в котором мы родились и выросли и который сейчас казался совершенно сказочным миражом, до нереальности контрастирующим с тем жалким огоньком, который еще минуту назад олицетворял для нас оазис цивилизации. И этот океан далекого света заставил меня посмотреть на часы и с удивлением обнаружить, что сейчас только девять часов, время, в которое там, в городе, можно собираться на прогулку, в гости, в кино…

Тогда я задумался над относительностью человеческого восприятия окружающих явлений, и позднее, уже изучая в университете мудреные науки, обнаружил, что в восемнадцать лет раздумывал над тем, что являлось объектом внимания и по-разному толковалось многими учеными, то есть над проблемой действительно существующей и актуальной.

И все же при чем здесь охота? Общение с природой — это прекрасно и для нравственного самоусовершенствования, и для понимания окружающего мира, но зачем при этом обвешиваться двустволками и патронташами? Впрочем, задать такой вопрос может только человек, совершенно не знакомый с психологией подростков и потому не представляющий, какую часть в сфере их интересов занимает оружие. Ружье и природа были для нас неотъемлемыми компонентами романтики. Кстати, тогда я собирался стать журналистом, а не милиционером, и если бы мог представить, что десять лет спустя буду выполнять в этих местах оперативное задание и что за поясом у меня будет пистолет, в заднем кармане запасной магазин к нему, а на плече, для конспирации в старой, замызганной сумке, — рация, мне бы все это представилось чрезвычайно романтичным.

Но в разном возрасте романтику представляют по-разному, к тому же есть взгляд на романтику снаружи, а есть изнутри, и когда глядишь изнутри, то никакой романтики не видишь, а видишь только изнурительную и, как правило, неблагодарную работу, которая приносит удовлетворение уже тогда, когда бывает завершена.

Сейчас я испытывал сильную жажду, усталость, саднила обгоревшая кожа, пистолет натирал бок, и я посочувствовал Гусару, который из пижонства выпросил у меня и надел на голое тело под рубашку плечевую кобуру. И в мозгу периодически возникала картина, которую я предпочел бы забыть навсегда — поляна, откуда мы начали свой путь. И еще роилось много разных мыслей, не ко времени и не к месту, но у человека, к сожалению, нет тумблера переключения рода работ, чтобы отсеивать то, что не является необходимым в данный момент. С учетом всего этого нетрудно догадаться, что ничего романтического в своем положении я не видел.

Желтая трава высушена настолько, что, кажется, трещит под ногами. Изредка прогалины открывают спекшуюся корку потрескавшейся земли. Ни дерева, ни кустика.

И ни души вокруг. Только далеко впереди — роща, которую мы взяли в кольцо.

Я никогда не ходил на волков, но рассказов об этом наслышался изрядно. То, что мы сейчас делали, напоминало облавную охоту. Охота на людей? Кощунственное, режущее слух и вызывающее немедленный внутренний протест словосочетание. Любой газетчик шарахнется, как черт от ладана, если ему предложить такое определение сути нашей работы. Хомо сапиенс привык играть словами, жонглировать ими, подбирать безобидные определения, чтобы завуалировать то, что не хочется называть своими именами.

Охота на людей! Так, конечно, говорить не принято. А между тем наша задача — выследить, изловить группу из нескольких человек и посадить их за прочные железные решетки. Мы подготовлены и экипированы для этого: умеем драться, чтобы сломить их сопротивление, снабжены наручниками — заковывать их в сталь и даже оружием — стрелять, если возникнет такая необходимость. Так чем же отличается сегодняшний поиск от процесса отлова хищников для зоопарка?

Только тем, что наша дичь обладает сознанием, эмоциональностью, способностью мыслить и иными качествами, которые должны возвышать ее над другими живыми существами, но в данном случае они трансформированы в вероломство, хитрость, коварство, жестокость… И уже не возвышают, а делают более изощренным и опасным хищником, чем самый свирепый дикий зверь. Ведь лев или тигр могут задрать свою жертву, но не станут мучить ее, глумиться и измываться. На такое, к сожалению, способен только человек…

Хорошо, что хитроумный хомо сапиенс придумал спасительный ярлык «преступник».

Когда мы говорим, что ловим, сажаем в тюрьмы и стреляем в преступников, это воспринимается как должное, ярлык маскирует суть, и никто не вспоминает, что преступник тоже человек…

Вот и еще один аспект относительности восприятия. Но это уже сфера философов и психологов. У нас другие задачи. До тех пор, пока существует преступность и преступники, необходимы и люди, способные выслеживать, задерживать и обезвреживать их. А раз они сами ставят себя вне закона, выбирая положение обкладываемого зверя, наша «охота» не только безусловно правомерна и объективно полезна, но и, несмотря на свою обнаженную жестокость, глубоко моральна.

В нескольких сотнях метров показался человек, но он шел из зоны, контролируемой Крыловым, и я не изменил маршрута. Больше я никого не увидел до самой рощи.

Как все изменилось за эти годы! Будто разбросанная центробежной силой, распалась наша компания. Хасан погиб в армии — какой-то несчастный случай, мы так и не узнали подробностей. Остальные постепенно отошли друг от друга. Мы переросли то общее, что нас соединяло. У каждого оказались свои интересы и увлечения, свои цели и стремления, свой круг знакомств, дел, забот… И как следствие — у всех разные жизненные пути. Осталось только дежурное «здравствуй, как дела?» при встрече. Чертовски быстро бежит время…

Крылов уже был в условленном месте и выразительно посмотрел на часы: пять минут опоздания. Я сел рядом на теплую землю, и мы стали ждать Гусара.


Гусар

Мне не повезло дважды. Вначале я уперся в небольшое, но топкое болотце, и хотя старательно пытался обойти его, несколько раз все же увяз в тине по щиколотку, так что теперь на ногах у меня были роскошные полусапожки из засохшей грязи.

Потом, чтобы наверстать упущенное время, решил сократить путь и пошел по склону железнодорожной насыпи, идти вдоль крутизны было неудобно, и в конце концов я подвернул ногу и упал, ободрав о щебенку лицо и руки.

Только этого мне недоставало! Мало того, что я опаздывал к месту сбора, теперь мне предстояло явиться туда грязным и ободранным. Хорошенькое начало! Дебют клоуна в заштатном цирке: «Впервые на манеже Юрий Гусаров! Музыка, туш!»

Я готов был завыть от досады, но это ничего бы не изменило. Ладно, делать нечего. До озера недалеко, там приведу себя в порядок. Принятое решение успокаивает, и я зашагал бодрее. Приключения помогли ненадолго отвлечься, но сейчас ужасающая картина, которая открылась передо мной на мирной и приветливой полянке два часа назад, вновь встала перед глазами. Я никак не мог прогнать ее, и хотя уже несколько раз бывал на местах происшествий, почувствовал подступающую вновь волну дурноты. Что ни говори, а это мой первый экзамен — первый поиск, первое серьезное дело.

Подойдя к озеру, я зашел в воду, смыл кровь с лица и рук, вымыл брюки, носки и сандалеты. Это озеро я знал очень хорошо. Мы с пацанами приезжали сюда на трескучих мопедах, немилосердно загрязняющих атмосферу, вытряхивающих все внутренности, но казавшихся нам самым лучшим средством передвижения, и сразу же лезли в воду. Накупавшись, мы вновь обступали мопеды, дававшие нам свободу передвижения, независимость от маршрутных автобусов, создающие иллюзию самостоятельности. Нам нравилось возиться в моторах, обсуждать проблему запчастей, занимать друг у друга масло или бензин. От этого технического отрочества у меня осталась своеобразная память — шрам на икре левой ноги — след раскаленного двигателя.

Однажды на развалинах сносимого дома мы нашли большую дубовую дверь и не поленились перетащить ее за несколько километров к озеру, превратив в мощный дредноут. Плавать на нем было интересно, хотя, как оказалось, небезопасно: однажды дверь перевернулась, и нас с Витькой Макухой спасло то, что мы погрузились в воду, избежав сокрушительного удара, после которого, конечно, уже не выплыли бы. Я до сих пор помню свой ужас, когда, выныривая, натолкнулся головой на какое-то препятствие, забился, захлебываясь, но вдруг оказался на поверхности и услышал испуганный, истошный крик Витьки: «Гусь! Ты где, Гусь!» В детстве меня все сверстники звали Гусем, может, потому, что так короче, а может оттого, что про гусаров в то время мы знали мало. Нынешнее прозвище прилепилось уже в университете.

В те далекие годы мы боялись милиционеров, особенно инспекторов ГАИ. Они находили неполадки в наших транспортных средствах, всегда задавали множество вопросов и немилосердно придиралась по любому поводу. Нам казалось, что в этом и состоит вся их работа. Да и вообще, что это за работа — гулять в форме по улицам да делать замечания водителям! То ли дело — отчаянные сыщики, про которых мы читали в книжках и смотрели в кино! Расследование запутанных преступлений, погони, схватки, перестрелки.

Совсем другая жизнь — увлекательная, красивая, интересная… И уж, конечно, в уголовном розыске служат необычные люди. Они, наверное, даже устроены по-другому: им нипочем жестокие драки, они легко переносят сокрушительные удары, ножевые и огнестрельные ранения. Они всеведущи и всезнающи. Словом, люди особого сорта…

И вот я без пяти минут инспектор розыска. А что изменилось во мне? Как будто бы ничего…

Вымывшись, я пошел к роще и еще издали заметил наших. Они смотрели на меня с нескрываемым интересом, Крылов не стал даже показывать на циферблат часов, хотя и собирался это сделать.

— Хорош, — проговорил он. — Где же это ты сподобился?

— Вначале попал в болото, потом упал…

— Так ты и болото здесь нашел? Ты, брат, оказывается, настоящий сыщик! Ну а что с основным заданием? Или им было недосуг заняться?

— Никого не встретил.

— Ну ладно. — Крылов еще раз оглядел меня с головы до ног и неожиданно рассмеялся. — Везучий ты парень. Гусар!

— Это почему же? — Зная саркастический характер Крылова, я приготовился к подвоху.

— Да потому, что, попадись ты на другой патруль в таком виде, задержали бы тебя как подозрительную личность. Ссадины — следы борьбы, брюки и обувь мокрые — замывал кровь. Все логично! — обратился он к Волошину.

— Логично, — кивнул тот. — Прославиться ты мог на всю жизнь. Это какой Гусаров?

Тот, которого задержали по ориентировке?

— Ладно, хватит, — сказал Крылов, вставая. — Теперь за дело.

И мы пошли через рощу.


2. БЕРЕЗНЯК
13 часов 10 минут

Температура воздуха в тени +31С


Крылов Александр Семенович. 30 лет, старший инспектор уголовного розыска, капитан милиции. В органах внутренних дел работает 8 лет, в у головном розыске — 8 лет. Холост.

Итак, мы с трех направлений прочесали полосу, прилегающую к железной дороге, огородные участки и территорию вокруг озера. Теперь перед нами — квадрат три на три километра. Березовая роща и пляж. Зона отдыха.

Ресторан, две шашлычные, семь кафе, двенадцать цистерн с пивом, двадцать три базы отдыха, бесчисленное количество ларьков, павильонов, буфетов и других точек торговли и общепита, пять тысяч отдыхающих ежедневно в выходные дни, полторы-две тысячи — в будни. Сегодня четверг, нам повезло.

Роща была молодой, березки совсем тоненькие, но с густыми кронами. Местами они росли так тесно, что приходилось буквально протискиваться между стволами, а то и обходить особенно густые переплетения, поэтому маршрут рыскал из стороны в сторону. От пестроты стволов рябило в глазах, и надо было время от времени осматриваться — соблюдают лиспутники уговор держаться в поле взаимной видимости.

Мне повстречались две девушки, несколько не первой молодости физкультурников и тех, которые бегают от инфаркта, дедушка, гуляющий с внуком в «настоящем лесу», невесть как оказавшаяся здесь старушка. Потом встречи стали чаще: женщина с собакой, супружеская пара средних лет, мужчина с транзистором, компания школьников с гитарами, стайка девушек, играющих в мяч, несколько молоденьких парочек…

Роща поредела, и на прогалинах стали появляться палатки, большие и маленькие, различных конструкций и цветов, стоящие поодиночке, по две и целыми городками.

Некоторые обитатели брезентовых домиков скрашивали суровость туристского быта доступным комфортом, и тогда рядом с палатками под ярким тентом стояли складные столы и стулья, а иногда и газобаллонные плитки, но большинство отдыхающих предпочитали спартанскую простоту и довольствовались расстеленным на траве брезентом, заменяющим и стол и стулья, да небольшим костерком, на котором можно сварить нехитрый суп, в золе испечь картошку.

Здесь располагались люди разных возрастов, компаниями, парами и семьями, многие были с детьми, но общим для всех было то радостное чувство беззаботного отдыха на природе, которое легко читается и в разговоре, и в движениях, и в смехе.

Приподнятое настроение от хорошей погоды, легкой, пронизанной солнечными лучами белоствольной рощи, чистого, непохожего на городской воздуха передавалось и ребятишкам, которые радостно резвились на зеленом приволье, громко смеялись, весело кричали что-то друг другу.

И в этой светлой радостной атмосфере, свободной даже от повседневных обыденных забот, я, со своим пистолетом и тягостными раздумьями, чувствовал себя инородным телом. И я позавидовал этим людям, живущим вдали от того недоброго, жестокого и страшного мира, в который ежедневно погружаемся я и мои товарищи. Они даже не представляют с достаточной степенью реальности, что такой мир существует, ибо книги и кинофильмы про преступников и преступность — это не более чем условность, и до тех пор, пока в силу случайного стечения обстоятельств перед кем-нибудь из них не приоткроется разделяющая наши миры завеса, они могут и не подозревать, что такое настоящее, не книжное и не киношное, преступление.

Как не подозревали этого молодые туристы, облюбовавшие небольшую, огороженную с трех сторон кустами полянку для того, чтобы разбить на ней палатку, и с ужасом обнаружившие, что поляна эта уже выбрана какими-то мерзавцами для кровавого, гнусного и дикого злодеяния… Немудрено, что они впали в шоковое состояние — звонивший в управление едва выговаривал слова, а девушек пришлось отпаивать валерьянкой, — даже для меня, видавшего виды, это зрелище было непереносимым.

Так всегда бывает, когда явной беззащитности жертвы сопутствует особая жестокость преступника… А контраст между хрупкой стройностью девичьей фигуры и тем, что с ней сделали, больно ударял даже по тренированным нервам… Зверье!

Если бы нам удалось каким-то чудом выйти на них да если бы они попробовали сопротивляться… Конечно, мы должны быть бесстрастными, объективными и строго блюсти закон, но, по-моему, тому, кто сохраняет бесстрастность в подобных ситуациях, нечего делать в органах борьбы с преступностью. И я был бы рад встретить вооруженное сопротивление этой сволочи, посмотрим тогда, кто кого!

Но такие подонки трусливы, все, что у них есть, — это животная похоть, жестокость — для слабого, шумливость — для беззащитного да страх перед теми, кто может с них спросить… Так что моим надеждам, скорее всего, не суждено осуществиться, сопротивления они не окажут… к тому же найти их сегодня у нас один шанс из тысячи. Вообще-то их, конечно, задержат, никуда не денутся, но пройдет какое-то время, да и, скорее всего, делать это придется не нам, ведь по делу работают десятки людей…

С линии, прочесываемой Гусаровым, послышалась лихая блатная песня под отрывистое бряцанье гитары. Я направился туда. Волошин пошел следом.

Так я и думал! В двух палатках обреталось восемь расхристанных, красных от алкоголя юнцов. Когда мы подошли, Гусар уже начал с ними разговор, но чувствовалось, что настроены они довольно агрессивно.

— Кому мы мешаем? Ну скажите, кому? — надрывался самый старший — низенький нечесаный толстяк, который, очевидно, был за главного. — Люди-то не жалуются! — Он обвел рукой вокруг. — Какие песни хотим, те и поем. И выпить имеем право! — Он посмотрел на остальных, и те одобрительно загалдели.

Гусар вступил с ними в дискуссию, и это в такой ситуации было неверно — подвыпившим молодчикам, которые уверены, что они умнее всех и во всем правы, ничего не докажешь. Завидев нас, компания немного затихла, толстяк выжидательно уставился на меня возбужденно блестевшими глазами, но я не стал ввязываться в разговор и не торопясь осмотрел всех. Двоих я знал, и причиной этому, конечно, была не их отличная учеба в школе и примерное поведение. Остальные, судя по всему, того же пошиба. Почти все несовершеннолетние. Сейчас они находились в легком подпитии, но в тени, за палаткой, поблескивали еще горлышки водочных бутылок. К вечеру они доведут себя до кондиции и потом не лягут спать, я достаточно хорошо знаю такую публику, а отправятся искать приключений, сами не предполагая, в какую форму выльется пьяное стремление «повеселиться». Может, пойдут пугать прохожих или затевать ссоры с туристами, а могут сотворить и что-нибудь похуже. В любом случае для отдыхающих в роще людей будет лучше, если они уберутся отсюда.

Ободренный нашим молчанием толстяк хотел продолжить свою речь, но я, отстранив его в сторону, подсел к своим знакомцам.

— Ну-ка, Коля, принеси сюда водку. Да нет, не одну бутылку, все тащи. Помоги ему, Витек, а то он не донесет.

Коля и Витек меня тоже помнили, поэтому беспрекословно принесли с полдюжины бутылок и так же беспрекословно вылили водку в костер.

— А теперь, ребятки, — я обращался уже ко всем, — собирайтесь — и по домам.

— Это еще почему? — начал было толстяк. — По какому праву? Что, вы нам гулять запретите?

— На сборы даю вам час. — Я не обратил внимания на эту тираду. — Через час проверим это место. А ты зайдешь ко мне завтра, — сказал я толстяку. — Витек дорогу покажет.

— Зачем это? — Он сразу потерял свой апломб.

— Поговорим о правах и обязанностях. Мне кажется, что у тебя перекос в понимании этого вопроса.

— Да нет, я ничего, зачем же сразу в милицию… — Толстяк уже и не скрывал испуга.

— В одиннадцать часов, и не вздумай опаздывать! — Раз он начал сбивать вокруг себя компанию с выпивкой, надо познакомиться с ним поближе и отбить охоту к подобному времяпрепровождению.

Когда мы отошли, Гусар весело сказал:

— Хорошо, что мы их прогнали. А то вечером не дали бы людям покоя.

— Что, приятно ощущать себя ангелом-хранителем? — Я похлопал его по спине. — Вот это-то и приносит удовлетворение в нашей проклятой работе.

Волошин Алексей Максимович, 28 лет, инспектор уголовного розыска, старший лейтенант милиции. В органах внутренних дел работает 5 лет, в уголовном розыске — 4 года. Женат. Сын пяти лет.

Три толстяка… целующаяся парочка… еще одна… мужчина средних лет с полной дамой… группа туристов с рюкзаками… куча детишек на полянке — детский сад выехал на природу… четыре девушки, загорающие на прогалинке… здесь, конечно, никого не будет: завалы сушняка, влажная почва, лужи — выход почвенных вод… ага, охотники идут к знакомой сторожке, «ТОЗ-34» — «бокфлинт», с вентилируемой планкой, отличное ружье… а это спортсмены — ориентирование на местности… ватага студентов… женщина с мальчиком.

С точки зрения логики и здравого смысла, наш поиск — совершенно безнадежная затея. Действительно, преступление совершено несколько часов назад — время вполне достаточное, чтобы виновные были уже далеко отсюда. К тому же мы толком не знаем, кого искать: кто преступники, сколько их, как они выглядят… ' Все это правильно. Но только с точки зрения человека, не знакомого с практикой работы уголовного розыска и психологией правонарушителей.

Человек, совершающий преступление — поступок противоестественный, но для него самого как бы оправданный теми или иными обстоятельствами, — живет по своим нормам и правилам, по своим убеждениям о хорошем и плохом, похвальном и постыдном, допустимом и запретном. На этой системе взглядов основываются его действия и поступки, и хотя они самому нарушителю кажутся логичными, с позиций нормального человека они бессмысленны. Разве логично напиваться до полусмерти в только что обворованном магазине? Или после удачного грабежа устраивать скандал в закрывающемся ресторане, требуя продать бутылку коньяка? Или, оставив в залог свой паспорт, взять напрокат холодильник, чтобы тут же продать его? Как говорится, ни логика, ни здравый смысл рядом с такими поступками и не ночевали.

А между тем перечень можно продолжить, для этого достаточно открыть наугад два-три уголовных дела…

Впрочем, это понятно: преступление само по себе противоречит логике…

Конечно, вполне вероятно, преступников уже давно нет в зоне нашего поиска, но это тоже предусмотрено, и розыскная работа ведется по многим линиям, задействованы различные каналы, по которым рано или поздно удастся выйти на убийц… А мы должны делать свое дело.

Розыск «по горячим следам» всегда затрудняется ограниченностью информации.

Сейчас следователь прокуратуры и эксперты осматривают место происшествия, эта процедура продлится до вечера — надо тщательно обследовать труп, одежду, землю, траву: любая веточка, сучок или былинка может стать ценнейшим свидетелем. К концу осмотра в руках следствия появятся улики, они будут множиться по мере поступления результатов экспертиз и постепенно образуют кольцо, из которого преступнику не вырваться, несмотря на всю свою хитрость и изворотливость. Но для того, чтобы собранные улики начали «работать», надо как минимум иметь подозреваемых, а найти их — наша задача. Причем найти сейчас, когда еще не окончен осмотр и не собраны доказательства. Получается замкнутый круг, и ищем мы почти вслепую, ничего не зная о разыскиваемых.

Впрочем, кое-что знаем: это двуногие волки, буквально растерзавшие свою жертву.

Надругавшись над молодой девушкой и убив ее, они проявили всю мерзость своей натуры. Одним словом, выродки, ублюдки. Правда, эти понятия не юридические и вряд ли могут помочь в розыске: каиновой печати на лбу у них нет… Но они наверняка пьяны, такие преступления всегда совершают, предварительно нажравшись водки. Вот и вырисовался пусть смутный, расплывчатый, но все же контур поиска: из массы отдыхающих выбрать группу нетрезвых мужчин, которые могли бы сделать ЭТО, и пропустить их сквозь сито тщательной проверки. Оставалось немногое — определить, кто из многочисленных встреченных нам в подпитии людей способен на ТАКОЕ. И это уже дело опыта и интуиции.

Правда, на интуицию не очень-то полагаются, поэтому сегодня будут задерживаться все пьяные и подозрительные лица в этом районе. В любом случае порядочные люди от этого только выиграют.

Узенькая тропинка, по которой я шел, вывела на большую поляну, поросшую высокой травой. В одном месте трава шевелилась, и я, сделав знак товарищам, направился туда. Картина, открывшаяся передо мной, могла поразить кого угодно. Четыре дюжих мужика напоминали актеров, снимающихся в фильме об уркаганах двадцатых годов: обильные татуировки, косые челки, приклеенные к губе сигареты, недобрые взгляды и лица, которые могли бы служить блестящим подтверждением теории Ломброзо. Когда в толпе обычных людей встречаешь одного такого типа, он на миг привлекает внимание и особого впечатления не производит. Но собравшись вчетвером…

Они полулежали на земле, по кругу ходил стакан с ядовитого цвета жидкостью, валялся надкусанный плавленый сырок, в руках у одного зажата колода карт, «заряженная» на очко. Н-да, картинка не для слабонервных. Откуда мог взяться подобный анахронизм в наших краях? Профессионалы-гастролеры? Впрочем, раздумывать некогда — все четверо уставились на меня в упор, надо срочно брать инициативу в свои руки.

— Граждане, я работник милиции, — левой рукой я показал удостоверение. — Попрошу предъявить документы.

Все четверо продолжали молча рассматривать меня, а банкир спокойно раздал всем по карте.

— Документы! — резко повторил я.

— Послушай, начальник, ну что ты к нам привязался? — сипло вымолвил банкир. — Выпей с нами стаканчик и иди своей дорогой. Ты нас не трогаешь, мы тебя не тронем. — Фраза была нарочно двусмысленной, в ней чувствовалась скрытая угроза.

Подошли Крылов с Гусаром и замкнули живописную четверку в кольцо.

— Да с ними дружинники, — протянул банкир и мгновенно собрал колоду.

— Ну ладно, уходим, оно, конечно, нехорошо распивать и картишками баловаться.

Его приятели стали приподниматься, и мне не понравилось выражение их лиц — видно было, что они попытаются уйти любой ценой.

— Ни с места! — я всегда удивлялся, откуда в голосе Крылова иногда появляется металлическая властность. — Сидеть и не двигаться!

Он тоже понял, с кем мы имеем дело, и, демонстративно распахнув рубашку, положил руку на темно-красную рукоятку пистолета. Этого было вполне достаточно, но к Гусару чувство меры еще не пришло, и он, лихорадочно повозившись за пазухой, извлек свой «ПМ».

Задержанные были бывалыми людьми и быстро ориентировались в обстановке. Они тут же расслабились и приняли прежние позы. Банкир начал тасовать колоду.

— Спрячьте пушки, начальники, — лениво проговорил он. — Видим, что дело не шутейное, а раз так — пырхаться не будем. Грехов таких, чтоб из-за них под пули идти, у нас нет, если и наберется чего, так на год-два, не больше. Отсидим, дело привычное. — Он лениво потянулся и деловито спросил:

— Пешком пойдем или поедем?

— Поедем, — ответил Крылов.

— Ну, тогда еще разок сгоняем. — И он начал сдавать карты, а я вызвал по рации машину.

Гусаров Юрий Андреевич, 24 года, стажер, в органах внутренних дел работает 2 месяца, в уголовном розыске — 2 месяца. На спецзвание не аттестован. Холост.

Высокий мужчина в очках… две девушки спортивного вида… три молодых парня, по-моему, выпившие, надо познакомиться поближе, так, рабочие обувной фабрики, паспорта с собой, даже странно, ага, вот в чем дело: идут на базу отдыха, есть и путевки на три дня, до понедельника, приехали в загородную зону только что, вот и билеты, ну что ж, счастливого отдыха, извините.

Выучиться оперативной работе по книгам и лекциям невозможно. Когда я после университета пришел в милицию, я предвидел, что многому предстоит учиться заново, но не представлял, в каком объеме придется это делать. По диплому я значусь юристом-правоведом, все пять лет обучения был одним из первых студентов, но сейчас понял, что все это не подготовило меня к милицейскому ремеслу.

Может быть, если бы я стал юрисконсультом или адвокатом, мне бы тоже пришлось длительное время перенимать опыт у своих коллег, но в милиции, а особенно в уголовном розыске — самой горячей службе — все гораздо сложнее, здесь приходится встречаться с вещами, о которых ранее не имел представления, познавать тончайшие хитросплетения человеческих взаимоотношений, учиться преодолевать противодействие хитрого и коварного противника…

Это не просто работа, а сложная игра, в которой от того, кто кого переиграет, зависит очень многое: человеческое благополучие, судьба, а иногда и жизнь. В этой игре, случается, приходится рисковать и своей жизнью. И можно научиться приемам боевого самбо и рукопашного боя, но кто научит, как задержать на оживленной улице человека, который может оказаться порядочным законопослушным гражданином, а может — преступником, готовым к вооруженному сопротивлению? Тут нет рецептов и нет учебных пособий, это дается только опытом, и если бы его не передавали старшие товарищи, многие новички платили бы за него дорогой ценой.

Совершенно неожиданно в нескольких метрах впереди кусты раздвинулись и мне наперерез вышел сосредоточенный и целеустремленный человек лет четырех-пяти. От неожиданности я даже опешил.

— Куда ты идешь, малыш?

— Вначале нужно поздороваться. Здравствуй, — назидательным тоном сказал мальчик и посмотрел на меня большими светлыми глазенками.

Малыш был прав.

— Здравствуй, парень. Куда идешь?

К нам подошли Крылов и Волошин и с интересом посмотрели на мальчонку.

— Иду искать Балу.

— Кого-кого? — не понял я.

— Балу! — Малыш недоуменно посмотрел на меня, как, мол, можно не знать таких простых вещей.

Я обескураженно взглянул на Крылова, но увидел, что он тоже несколько растерян, явно не зная, как подступиться к этому, не по годам серьезному, человеку. Тогда мы оба обратили взоры к Волошину, который имел такое же маленькое существо у себя дома и должен был знать правила игры. И он не обманул наших надежд.

— Балу сейчас здесь нет. — Он подсел на корточки перед мальчишкой и ухитрился посадить его на колено. Тот, как ни странно, не возражал, а деловито осведомился:

— А где же он?

— Они с Багирой пошли на охоту, в горы.

— А горы далеко?

— Очень далеко, малыш. Тебе не дойти, вначале надо подрасти.

— Как тебя зовут, мальчик? — вмешался в беседу Крылов.

— Дима. А тебя?

— Меня? М… Саша…

— Вот и познакомились, — засмеялся Волошин. — Дима и Саша могут начать игру в прятки.

— Я не хочу в прятки. Я хочу играть в Маугли.

— Кто тебе рассказал про Маугли, малыш?

— Папа, кто же еще.

— А где сейчас твой папа?

— Уплыл в Африку. Он мне обезьянку привезет, и я буду с ней играть.

— Подожди-подожди. А сюда-то ты как попал? С кем ты пришел?

— С мамой и дядей Петей.

— Вот оно как… — задумчиво протянул Волошин. — Значит, папа уплыл в Африку, а мама с дядей Петей ходит на пляж. Интересно… Ну ладно, давай пойдем к маме.

Знаешь, где она?

— Ага, вот там. — Дима неопределенно показал в сторону реки и тут же спросил:

— А как тебя зовут?

— Леша, — ответил Волошин, беря мальчика за руку. И так у него ловко получалось все в обращении с ребенком, что можно было только диву даваться.

— Дядя Леша, — подергал его за руку малыш. — А ты умеешь истории сочинять?

— Какие истории?

— Ну всякие. Про зверушек, про богатырей. Как папа.

— Да как-то не пробовал, малыш. А хочешь, я тебя на спине покатаю?

— Давай, давай, — радостно засуетился мальчик и нетерпеливо запрыгал, а когда Волошин присел, проворно забрался ему на плечи.

— Папа меня тоже на себе катал. И в зоопарк водил, — погрустнев, сказал Дима.

— А дядя Петя не катает?

— Не-а. И историй не рассказывает…

Некоторое время мы шли молча, потом малыш возбужденно заговорил:

— Дядя Леша, а дядя Леша! Знаешь, что я придумал? Давай с нами жить! Вот здорово будет! А когда папа приедет, втроем заживем. Я тебе разрешу с обезьянкой играть.

Давай, а? — Малыш крепко прижался к голове Волошина и одной ручонкой гладил его по лицу.

Мне до боли стало жаль этого смышленого мальчонку. Видно, невесело ему живется, если простая приветливость случайного знакомого вызвала в маленьком сердечке такую искреннюю привязанность и пробудила надежду на перемену жизни к лучшему…

— Знаешь что, малыш, — как-то глухо сказал Волошин. — Знаешь что… Хочешь, я тебе пистолет покажу?

— Настоящий? — ахнул Дима. — Конечно, хочу!

Много ли надо ребенку для смены настроения! Печаль его улетучилась в мгновение ока. Он осторожно потрогал грозную сталь, взял «ПМ» крохотными ручонками, которые даже не могли обхватить рукоятку, и счастливо заулыбался:

— Тяжелый. А он не выстрелит?

— Да не должен. Но лучше давай я его спрячу. — Волошин водворил пистолет на место.

— А почему у тебя пистолет? Ты что, военный? — поинтересовался Димка.

— Да вроде того!

— Вот здорово! — обрадовался он. — Я тоже буду военным.

Он задавал еще сотню вопросов о пистолете и о военной службе, спрашивал, почему Волошин не носит форму, а тот степенно отвечал, и беседа у них получалась весьма содержательной.

Ребенок совсем отвлекся от грустных воспоминаний, но у меня на душе было как-то нехорошо от жалости к этому маленькому симпатичному человечку, и по лицам своих товарищей я видел, что они испытывают те же чувства.

Маму Димы мы нашли на большой поляне, недалеко от рассекающей рощу автострады.

Она не сходила с ума от беспокойства за пропавшего сынишку, не плакала и не заламывала рук, а спокойно сидела на куске толстого поролона в тени яркокрасной «Лады» и, отставив мизинец, догладывала куриную ножку. Рядом, с остальной частью курицы в руках, чинно восседал чрезвычайно упитанный субъект, как можно было догадаться, пресловутый дядя Петя. Он старался держаться величественно, но монументальности телес и позы не соответствовало тупое выражение лица и плутоватые глазки.

«Да, от такого мальчик вряд ли услышит когда-нибудь историю о зверушках. Этот боров, если и способен что-либо сочинить, так это сказку для ОБХСС, как он на зарплату приобрел автомобиль», — с неприязнью подумал я. Никаких симпатий этот тип не вызывал. Димкина же мама была довольно смазливой и совсем молодой — не старше двадцати трех, на добрый десяток лет моложе своего «друга». У нее была стройная фигура, и в открытом малиновом купальнике она выглядела довольно эффектно, хотя впечатление несколько портила сразу же бросающаяся в глаза жеманность и та привычка к ужимкам, за которую женщину называют вертлявой.

Волошин с Димкой подошел к ним вплотную, мы с Крыловым остановились неподалеку.

— Почему вы оставляете ребенка без присмотра? — резко спросил Волошин.

— Да никуда он не денется, — ответствовала мамаша с завидным спокойствием. — Погуляет и придет.

— А если с мальчиком что-то случится? — Тон Волошина был откровенно враждебным.

— Кто вы, собственно говоря, такой? — с надменной презрительностью осведомился дядя Петя, и манера вопроса сразу выдала в нем полуответственного работника средней руки. — И чего вы вообще суетесь к нам с претензиями? Какое ваше дело?

Привели пацана — и хорошо, идите своей дорогой! Остальное вас не касается!

— Как раз касается. — Волошин вытащил удостоверение и, раскрыв его, поднес к самому лицу дяди Пети. — И по службе, и по совести. А вы кто такой?

Дядя Петя, моментально сменивший амплуа, застенчиво развел руками.

— Я, как бы это сказать, фактический супруг этой дамы. Фактический. Вы меня понимаете?..

— Мама, — нарушил этот диалог Димка. — Пусть дядя Леша с нами живет, он хороший.

А дядю Петю мы прогоним…

— Что ты говоришь, Дима, как можно, — деланно нахмурившись, ответила мама, с явным интересом разглядывая Волошина. Конечно, он явно выигрывал в сравнении с дядей Петей, и, судя по проскользнувшей на ее лице кокетливой улыбке, она не возражала бы против такой замены. Правда, у Волошина не было «Лады»…

— Ну, до свидания, Дима, — Волошин протянул ему руку.

— До свидания. А ты придешь ко мне в гости? Приходи, пожалуйста, скоро папа приедет, и тогда мы совсем весело жить будем!

Дядя Петя поперхнулся своей курицей. Видно, перспектива визитов к нему домой работника милиции не казалась ему слишком превлекательной, так же, как и возможность возвращения Димкиного папы.

— Хватит болтать ерунду! — На этот раз она действительно разозлилась.

— Сказано тебе, что твой папа не вернется, пора уже понять!

— Вернется… — Глаза Димки наполнились слезами.

— Ну ладно, сейчас не время. Дома поговорим и насчет упрямства, и насчет самовольных уходов в лес. Дома… — Дядя Петя многозначительно посмотрел на мальчугана.

Волошин, который все это время раскачивался с пятки на носок и молча рассматривал то маму, то ее «фактического мужа», наклонился и проговорил что-то на ухо дяде Пете. Тот покрылся красными пятнами и кивнул.

— Вот так-то, труженик прилавка! — Волошин собрался уходить, но задержался и повернулся к Димке:

— Ты в какой детский сад ходишь?

— В «Колобок». Там, где грибочки и песочницы.

— Я зайду к тебе, не скучай.

Волошин подошел к нам.

— Откуда ты знаешь дядю Петю? — спросил Крылов.

— Он заведует овощной базой. Как-то у них была большая кража, и я туда выезжал.

Он-то меня, понятно, не запомнил, весь потный крутился возле Широкова, ругал воров. А тот интересовался, как можно было погрузить и вывезти почти две машины апельсинов, да так, чтобы сторож ничего не заметил. В общем, я уехал, а обэхаэсники два дня занимались этим делом, да безрезультатно. Так что он свинья порядочная. А она — вертихвостка. Жалко парня.

Волошин закурил и угостил сигаретой Крылова.

— Ну ладно, пойдем на маршрут. — И когда мы уже углубились в рощу, сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Попрошу Женю Петрову присмотреться к этой семье.

Может, сможем чем-то помочь мальчишке… — Петрова была инспектором детской комнаты, и если она бралась в подобных ситуациях за судьбу ребенка, то за него можно было не беспокоиться.

— Верно, — оживился Крылов. — Это ты хорошо придумал!


3. ПЛЯЖ
16 часов 30 минут

Температура воздуха +24С, температура воды +23С


Крылов

Мы прочесали рощу несколько раз: вперед, назад и по диагонали. Кроме четырех уркаганов, в числе задержанных оказались два пьяных дебошира, затеявших драку между собой, три молодых парня, пристававшие к девушкам и пытавшиеся избить сделавшего им замечание прохожего, да два бродяги без документов, залетевших в наши края из Краснодара.

Когда мы вышли из березняка на прибрежную полосу, жара уже начинала спадать.

Песчаная лента пляжа была усеяна разомлевшими телами загорающих, не уместившиеся на горячем песке лежали на траве вдоль обочины дороги и даже на голой растрескавшейся земле. Мы шли по сыпучему песку, лавируя между отдыхающими, и Гусар внимательно осматривал молодых стройных девушек в рискованных купальниках.

Внезапно он рассмеялся и спросил:

— Вам не кажется, что мы похожи на членов Лиги Дураков? Помните, в «Золотом теленке»?

Действительно, для этого праздника обнаженных тел наша троица была до неприличия отягощена одеждой, хотя Гусар и перегнул: все же черных костюмов, цилиндров и палок с набалдашниками у нас не было.

— Честно говоря, ты сейчас больше похож на представителя другой упоминавшейся в том романе Лиги. Догадываешься какой?

Судя по легкому смущению, проскользнувшему на лице Гусара, он догадался правильно.

К запахам раскаленного песка и большого массива воды добавился аромат зажариваемого над углями мяса.

— Кто хочет есть? — спросил я, хотя ответ подразумевался сам собой: каждый из нас не ел уже как минимум восемь часов.

— Я уже перехотел, — буркнул Волошин.

— И мне тоже неохота. Жара, — отозвался Гусар.

Я по себе знал, что большие перерывы между едой приводят к тому, что чувство голода сменяется полнейшим безразличием к пище, но тем не менее мы зашли в кафе и съели по так называемому шашлыку, представлявшему собой зажаренную на вертеле жирную свинину. Конец трапезы был скомкан: с улицы донеслись какие-то выкрики, брань, звон разбитого стекла, и мы выскочили наружу. Оказалось, что пьяный приставал к прохожим и бросал в них камни, один из которых угодил в витрину небольшого торгового павильона. Мы записали фамилии очевидцев, задержали хулигана и передали его подоспевшему мотопатрулю, после этого допивать свой жидкий компот уже не вернулись, а продолжили работать.


Волошин

— Если бы у нас были их приметы, было бы проще, — проговорил Гусар.

— Ты думаешь? Искать по приметам очень легко только в книжках. И в кино. Вот у нас однажды был случай… — Крылов немного помолчал. — Ты знаешь Васю Липоева?

Так вот, он с потерпевшей несколько дней ходил по городу, искали насильника.

Гуляют, беседуют о том о сем, и вдруг она говорит: «Вот он!» Дело было под праздник, они как раз проходили мимо драмтеатра. Вася смотрит: элегантный мужчина в костюме, крахмальной рубахе, при галстуке, все как полагается. Под ручку с ним — женщина в вечернем платье. Направляются к театру. Вася переспрашивает: «Вы уверены?»

— «Уверена, уверена, он!» — настаивает потерпевшая, а сама разволновалась, побледнела, дрожит вся.

Вася подходит к мужчине, представляется, спрашивает документы. Вячеслав Сипатов, инженер, 32 года. Идет с супругой в театр. «Извините, придется пройти со мной».

— «Ну, раз надо…»

Приходят в отдел. На очной ставке потерпевшая подтверждает: "Он, и лицо, и фигура, даже голос его, я хорошо запомнила — Сажают инженера в ИВС, начинают проверять со всех сторон и так, и этак, в результате получается — не он…

— Как же так? — перебил Гусар. — Она же его железно опознает!

— Да вот так. Опознавать-то опознает, а свитера такого, как у преступника, у инженера нет и никогда не было. И по складу характера, по натуре он на эту роль не подходит. А самое главное, он все думал, думал, вспоминал, где он в то время был, и вспомнил! Как раз по телевизору футбол показывали, и он дома сидел.

Рассказал, как игра шла, кто участвовал, кто и когда гол забил… Знаешь, как это называется? Верно, алиби… Пришлось извиняться перед инженером. Выпустили его, как говорится, с полной реабилитацией, руку пожали, мол, простите, ошибка.

Вот так вот. А ты говоришь — по приметам.

— Ну и что же дальше было?

— Понятно что. Васе выговор влепили, хотя каждому ясно, что он здесь ни при чем.

Потерпевшая-то инженера твердо опознала! А она сама ошиблась, знаешь, как это называется? — добросовестное заблуждение. И ее винить не в чем: преступника видела мельком, да еще в такой обстановке, что тут не до запоминании. А инженер на него похож оказался… Ну, Васе-то выговор дали — ладно, а представь, каково человеку: идет с женой в театр, сном-духом ничего не знает, а его хватают — и в камеру… Так что розыск, брат, — это штука тонкая и сложная, тут наскоком ничего не добьешься. А вот Иван Петрович Макарцев, тот на своем веку десятки преступников по приметам задержал. И не ошибся ни разу. Так что учиться надо…

— Ну а настоящего насильника нашли?

— А куда он денется? Тот же Вася его и задержал. Только речь-то не об этом! Я же тебе говорю, невинного человека трое суток под стражей продержали! Он еще сдержанный мужчина, не возмущался, дескать, я понимаю, ошибка… Но какое впечатление на него самого, его родных, близких, знакомых произвела эта ошибка, ты представляешь? Я вот недавно был в театре и встретил там его с женой — они, оказывается, завзятые театралы, — так он со мной не поздоровался. Может быть, правда, не узнал, а может, не захотел.

Десять минут назад я связался с райотделом и узнал, что установили личность убитой: Ирина Гордеева, двадцати лет, студентка мединститута. Эта новость как бы подхлестнула нас, обострила злобу против неизвестных пока еще преступников, и разговор пошел о перспективах их поимки.

Крылов рассказал Гусару эту поучительную историю не зря: тот стал находить слишком много людей, на его взгляд, подозрительных и подлежащих задержанию.

Понятная реакция новичка: поиск подходит к концу, а результатов нет, ему начинает казаться — это оттого, что он недостаточно внимателен, он подстегивает сам себя и тут может перегнуть палку…

Важно вовремя его остановить, и Крылову удалось это сделать своей историей, которая хотя и взята из жизни, но как будто нарочно подобрана для иллюстрации ряда проблем, встающих перед сыщиком при поиске, подобном нашему, и в основном проблемы ответственности за принимаемое решение. Ответственности и перед собой, и перед законом, и перед другими людьми, которые любую твою ошибку и любой промах воспримут и расценят как ошибку и промах всей милиции.

Гусар погрузился в размышления, хотя по-прежнему цепко смотрит по сторонам, — похоже, из него будет толк. Но очень важно, чтобы он не впал в другую крайность — в боязнь принимать решения. От человека, опасающегося взять на себя ответственность, иногда рискнуть, нельзя ждать результативной работы. Очень много решений оперативному работнику приходится принимать на основе своего внутреннего убеждения. И тот, кто привык все «согласовывать» с руководством, чтобы в случае чего переложить ответственность на чужие плечи, может провалить серьезное и важное дело, если обстановка не оставит времени на такую «консультацию». А чаще всего времени у нас в обрез…

Отдыхающие стали понемногу расходиться: косые лучи солнца грели уже еле-еле, а скоро подует вечерний ветерок с реки и станет совсем прохладно. Похоже, что наш рабочий день подходит к концу, а значит, сегодня мне удастся попасть домой до того, как Андрюшка ляжет спать. Мы с ним не видимся неделями: я прихожу поздно, когда он спит, а утром жена ведет его в детский сад к восьми, я же, отоспавшись, встаю только полдевятого, благо живу рядом с отделом. Впрочем, одернул я себя, загадывать нельзя, мало ли как повернется дело…


Гусаров

Хотя я был на ногах с самого утра, большую часть времени провел на жаре и почти не ел, если не считать эрзац-шашлыки, усталости не было. Точнее, она была, но загнанная настолько в глубь организма, что ее не ощущалось.

Раньше я не понимал, какая сила позволяет инспекторам розыска целые дни, ночи, иногда круглые сутки проводить на службе, без сна, почти без еды — на пирожках, колбасе и кефире…

Сейчас я ощутил это на себе. Ненависть к преступникам, желание найти их во что бы то ни стало — вот что позволяет перебороть усталость, не чувствовать ее до поры до времени. Ненависть — это своего рода допинг, но работать на ненависти, так же, как и жить на допинге, — дело совсем не безвредное… Тут и опасность профессиональной деформации характера, следствием чего является чрезмерная подозрительность, вспыльчивость, желчность… Тут и ущерб здоровью — постоянное нервное напряжение, моменты «пиковой» работы мысли, когда в одну секунду прокручиваешь в голове десятки вариантов своего и ответного чужого поведения, отрицательные эмоции, получаемые на местах преступлений, жалость к потерпевшим — все это, наслаиваясь одно на другое, не проходит бесследно.

И если, несмотря на все это, люди работают в уголовном розыске, значит, есть в нашей профессии нечто такое, что оправдывает и напряженные нервы, и бессонные ночи, и эмоциональные перегрузки, и многие другие «прелести» розыскной службы.

Что же это? «Поймешь», — коротко ответил Крылов на мой вопрос. Ну что ж, будем надеяться, что пойму. Кое-что я понимаю и сейчас, и напрасно Волошин с Крыловым считают меня чересчур наивным. Я, например, понимаю, что наш поиск — это только одно из проводимых в городе мероприятий, что искать вслепую в тысячной массе народа двух-трех человек — все равно что ловить пескарей крупной сетью, но я знаю и то, что если бы не подобные, на первый взгляд бессмысленные мероприятия, не было бы так называемых «случайно раскрытых» преступлений, ибо профессионал знает: каждая «случайность» — следствие большой работы, работы, на четыре пятых скрытой от глаз непосвященных.

Хотелось пить, и, увидев в стороне автоматы, я направился к ним. Стакан воды не утолил жажды. Медных монет больше не было, я с трудом разменял гривенник в ближайшем ларьке и выпил еще стакан. Мне показалось, что за автоматами кто-то разговаривает, я вначале не обратил на это внимания, но вспомнил слова Крылова:

«Нас должно интересовать все. От нелюбопытного сыщика никогда толку не будет», — и посмотрел в щель между черными баллонами с углекислотой.

Ничего особенного. Четыре человека стояли кружком и о чем-то тихо говорили. Я пошел было дальше, но тут же замедлил шаги. Зачем при невинном разговоре прятаться от людей? Пришлось вернуться. Остановившись возле автоматов, я сделал вид, что ищу монету, а сам напряг слух.

— Ты в карты играл? Теперь гони деньги!

— Да я же не хотел садиться… Сказали, что в шутку…

— Какие шутки! Если бы ты выиграл, небось бы свое стребовал! Давай, давай, раскошеливайся! — Один голос напористый и требовательный, второй — сдавленный и просительный. Теперь я понял, что мне сразу не понравилось в этой четверке: три человека как бы окружили одного, и тот держался скованно и напряженно.

— Да у меня и денег нет. Вот только двадцать рублей, так мне на еду нужно, я приезжий…

— Ничего, часы отдашь, а остальное потом принесешь. Ну давай быстрее, а то хуже будет!

Я обошел автоматы и приблизился к говорившим. Должником был парень простецкого сельского вида, заметно напуганный. Против него стоял коренастый крепыш с красным от солнца и вина лицом, рядом — два субъекта неопределенного возраста с испитыми физиономиями, по которым им можно было дать и тридцать, и пятьдесят лет.

— В чем дело? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал, как у Крылова, — властно и требовательно.

— Тебе-то что? — равнодушно ответил здоровяк. — Иди своей дорогой.

— В чем дело? — На этот раз я обращался к должнику, но он в ответ только пробормотал что-то невнятное.

— Слушай, друг, — доверительно наклонился ко мне один из испитых субъектов. — Ну что ты вяжешься не в свое дело? Товарищ нам в картишки проиграл, сейчас расплатится, и пойдем еще выпьем…

Я вытащил удостоверение и, мельком показав его всем четверым, предложил пройти со мной.

— Это куда еще? — злобно спросил испитой. — В ментяру? А за что, спрашивается?

За свои же деньги?

— Там разберемся. — Я взял его за руку, но он уперся, пришлось рывком сдернуть его с места, и в это время сильный удар по голове сбил меня с ног. Ударил краснолицый, которого я на миг выпустил из поля зрения. В это время они могли убежать, но сработал волчий инстинкт — добить жертву. Они подскочили ко мне с трех сторон, их должник бочком начал уходить, а потом мне уже было не до того, чтобы смотреть по сторонам. Они начали бить меня ногами, я сгруппировался, защищая бока и живот. Одного из нападающих удалось свалить, и я попытался встать, но здоровяк снова ударил меня по голове так, что она зазвенела и перед глазами пошли круги, я уже подумал, что дело принимает плохой оборот и неизвестно чем может кончиться… В этот миг наступила развязка. Здоровяк и его дружок попадали на землю, как кегли, сбитые мощным броском игрального шара, — товарищи подоспели вовремя.


Крылов

Когда Гусар отошел напиться, мы прошли немного вперед и остановились подождать, но прошло три, пять минут, а его не было, и мы вернулись к автоматам.

Мы успели в самый раз. Гусар валялся на земле, а какой-то здоровенный красномордый орангутанг уже изловчился прыгнуть ему каблуками в лицо. Я перехватил его в воздухе и уложил рядом с Гусаром, а Волошин разделался со вторым.

— Подождите, я сейчас. — Гусар, прихрамывая, побежал куда-то и вскоре привел испуганного парня, который все пытался что-то объяснить ему.

— Полюбуйтесь на этого субъекта, вроде бы потерпевший, в карты проигрался, что ли, хотели у него деньги отнять, грозили, а когда я вмешался, он тихонько смотался! — В голосе Гусара чувствовалось не столько возмущение, сколько недоумение — как может существовать на земле такая черная неблагодарность.

Волошин вызвал машину, мы написали рапорта и сдали задержанных, потом осмотрели Гусара. Отделался он сравнительно легко: удары в основном пришлись по рукам, плечам, ногам. Несколько синяков и ссадин добавились к имеющимся у него царапинам.

— Это у тебя вроде боевого крещения, — сказал Волошин. — Голова не болит?

— Нет. — Гусар явно врал: сильные удары по голове никогда не проходят бесследно, хорошо, если не будет сотрясения мозга.

— Может, пойдешь домой? — предложил я.

— Вот еще. Все в норме.

— Ну что ж, хорошо, если так.

Пляж понемногу пустел. Песок остыл, сменил желтый цвет на серый и сразу потерял свою притягательность. Ветер сдувал окурки сигарет, обрывки бумаги. Было уныло и неуютно. Мы прошли по берегу еще раз, опять прочесали рощу, в которой, кроме палаточных туристов, никого не было, и снова вышли к реке. Кажется, можно заканчивать.

— Ну что, гвардейцы, по домам?

— Да, похоже, здесь больше делать нечего, — отозвался Волошин, а Гусар промолчал, всем своим видом выражая готовность работать еще сколько понадобится.

— Тем более что у Гусара завтра с утра много дел, — продолжил я.

— Какие еще дела? — встрепенулся он.

— К следователю пойдешь, на допрос. Расскажешь, как эти негодяи напали на работника милиции. Может, понадобится очные ставки провести. Ты же тут и свидетель, и потерпевший, главная фигура. Потом опять на допрос — по хулиганству возле кафе. А там, глядишь, изволь дать показания по другим задержаниям.

— Да бросьте шутки шутить! Наше дело найти и задержать, а ходить на допросы, время терять…

— А ты как думаешь, голубчик! — засмеялся Волошин. — А потом еще в суд вызовут, раз да другой. Как говорят умные люди, «не попадай в свидетели — затаскают». Я однажды целый месяц в облсуде провел…

Гусар ненадолго замолчал, а потом заулыбался:

— А вы ведь тоже свидетели, между прочим. Так что вместе по допросам ходить будем!

Теперь мы втроем посмеялись над предстоящими нам формальностями, которые все мы не любили, но которые, увы, необходимы.

У причала стояла очередь ожидающих катера. Мы прошли мимо, направляясь к остановке автобуса, и тут я услышал смех. Собственно, ничего удивительного: здесь собралось около ста отдохнувших, пребывающих в хорошем настроении людей, поэтому стоял сплошной веселый гам: прибаутки, бесшабашные выкрики и сопровождающий их женский визг, кто-то играл на гитаре, кто-то рассказывал анекдоты, и смех был естественным компонентом всей пестрой звуковой гаммы.

Но этот смех был надсадный, несколько нарочитый, какой-то глумливый, с взвизгивающими нотками, одним словом, нехороший смех, хотя я вряд ли смог бы объяснить, почему он мне так не понравился. Когда я обернулся, то убедился, что не понравился он мне не зря. Рыжий патлатый парень ногой загородил узкий, огороженный барьером проход к кассе, две девушки в коротких цветастых сарафанах в замешательстве стояли перед этой преградой, не зная, как выйти из неловкого положения, это-то и веселило патлатого и двух его дружков. Девушки что-то говорили ему, но он хохотал еще громче и дурашливо тряс головой. Одной из них это надоело, и она толкнула преграждающую путь ногу, но сдвинуть не смогла, только рыжего еще больше затрясло, он прямо заходился от смеха, и ему вторило реготанье дружков.

Я направился к кассе, рыжий замешкался, не зная, как поступить, и я с ходу сбил его ногу с перил, так что онпотерял равновесие и чуть не упал.

— Ну ты, потише! — Вблизи от него несло перегаром, и я обратил внимание, какие у него злые, до бешенства, глаза. Эта злоба не соответствовала ситуации так же, как не соответствовал поводу и дикий смех, и слишком быстро произошел переход от веселья к злости. Это объяснялось не опьянением — перегар едва ощущался и хмель должен был уже выветриться, — значит, дело в крайней взвинченности, напряженности, граничащей с болезненной, которая ищет выхода, чтоб излиться, успокаивая взбудораженные нервы.

Я купил три билета и вернулся к товарищам:

— Мы едем катером.


Волошин

Когда Крылов сказал, что мы поедем на катере, Гусар запротестовал — это в четыре раза дольше, чем автобусом. Но потом он сообразил, что Крылов ничего не делает зря, и замолчал, стараясь понять, какой тайный смысл скрыт в его решении.

Для меня это не было загадкой, я сразу же понял, что он хочет проверить трех молодых развязных парней. Правда, чем они привлекли его внимание, я не знал, к тому же задержать их можно было прямо здесь, но раз Саша так решил, значит, у него есть свои соображения.

Подошел катер. Началась посадка, и мы влились в плотный людской поток, стараясь не отстать далеко от интересующей нас троицы. Те, не слишком церемонясь, растолкали мешающих им людей и заняли места на корме. Верховодил у них, безусловно, рыжий. Он был выше своих приятелей, крепче их и держался более уверенно. Я пригляделся к нему повнимательнее. Какой-то неопрятный вид, жесткие волосы свисают до плеч, слипаясь в сосульки, на подбородке и щеках проглядывает рыжая щетина. Спутники под стать ему: низкорослый неряшливый брюнет с густыми сросшимися бровями, второй — среднего роста, с плоским лицом и большим носом. На пальце правой руки у плосколицего вытатуирован перстень замысловатой формы с четырьмя расходящимися лучами — знак того, что он успел отведать лагерной похлебки. Всем троим было лет по двадцать пять — двадцать семь.

Они не казались пьяными, но вели себя как-то неестественно — слишком возбужденно, что ли…

Затарахтел движок, и катер, медленно отвалив от причала, описал, разворачиваясь, плавную дугу и лег на курс. Рыжий встал, похлопал себя по карманам и стал озираться по сторонам, слегка подпрыгивая на месте, как будто его подбрасывали невидимые взгляду пружины. Вот он уставился на толстого пожилого мужчину с удочками, еще раз похлопал карманы и быстро подошел: «Слышь, чувак, дай-ка закурить!»

Шокированный таким обращением «чувак» молча протянул пачку. Рыжий выгреб добрую половину сигарет и, ничего не сказав, вернулся к дружкам. Все трое закурили и стали по очереди рассказывать что-то, заливаясь время от времени неестественным, визгливым смехом. Потом они начали возиться, толкаться, громко хлопать друг друга ладонями по груди и спине, в результате этой возни плосколицый упал на палубу, что вызвало новый взрыв гогота.

Мне уже надоело терпеть их ужимки и кривлянье, раздражала манера вести себя, не обращая внимания на окружающих, как будто вокруг никого не было, тем более что их поведение переходило границы приличия. По-моему, уже следовало их приструнить, но Крылов сидел неподвижно, внимательно наблюдая за этой компанией.

Видно, возня им наскучила, и рыжий снова встал, весь подергиваясь, стал осматриваться и вдруг, радостно ухмыльнувшись, направился к двум девушкам, сидевшим у левого борта. Девушки ему не очень обрадовались, но его это не смутило, и он начал что-то говорить им, улыбаясь глупой и какой-то гадкой улыбкой. Девушки не обращали внимания, делая вид, что разговаривают между собой, хотя думаю, что в этот момент им было не до разговоров.

Рыжему такое отношение к своей персоне не понравилось, улыбка сползла с его физиономии, и он сказал что-то резкое, от чего лица девушек залились краской.

Одна из них сказала что-то в ответ, и рыжий, с перекошенными от злобы губами, протянул руку и схватил ее поперек лица, как бы собираясь сделать «смазь».

Я не заметил, когда встал Крылов и как он оказался возле места событий, я увидел уже, как он ударил рыжего по руке, и тоже направился туда.

Лицо рыжего исказилось, и он истерически, перекрывая шум мотора, заорал: «Опять ты суешься! Хочешь пику в бок получить?!»

— А ну-ка, — сказал Крылов и улыбнулся.

Я был знаком с Крыловым несколько лет, мы дружили, и я считал, что знаю его достаточно хорошо, но сейчас мне показалось, что передо мной незнакомый человек, такой неожиданной была эта улыбка — нехорошая, жесткая и даже страшная, не сулившая ничего, кроме очень больших неприятностей. Даже мне сделалось не по себе от такого превращения и от этой улыбки, но рыжий был, что говорится, «на взводе», разум и эмоции анестезированы, и уже не смог остановиться.

— Ах ты падла… Ну я и тебя спишу… — Он держал руку в кармане и сейчас вытащил ее, раздался четкий металлический щелчок, который был воспринят моим обострившимся слухом, несмотря на тарахтенье движка, и из поросшего рыжими волосами кулака выскочил блестящий хищный клинок, скошенный «щучкой», чтобы ловчее входил в тело.

Все это произошло в считанные доли секунды, когда я делал те пять шагов, которые отделяли меня от Крылова, и как только на сцене появился нож, в уши ударил обычный для таких ситуаций истошный крик и добрые полтора десятка человек вскочили с мест и рванулись от этого пугающего предмета, загораживая мне путь, а сзади на крик бросились любопытные, чтобы посмотреть, в чем дело, возникла давка, из которой я, как ни дергался, путаясь в чьих-то телах, не мог выбраться, и, понимая, что не успею помочь, только смотрел, как на вмиг опустевшем пространстве, словно на гладиаторской арене, застыли друг против друга мой товарищ Сашка Крылов и рыжий подонок с оловянными, ничего не выражающими глазами, спутанными, давно не мытыми космами, спадающими по лицу, и струйкой слюны, текущей из идиотски полуоткрытого рта…

В такой ситуации по всем законам и инструкциям можно стрелять, бить на поражение в этого находящегося на грани вменяемости человека с лицом, превратившимся в маску убийцы, но ясно видно, что развязка произойдет через секунду, пусть растянутую в нашем восприятии, но только одну секунду, а для того чтобы вытащить пистолет, дослать патрон в ствол и выстрелить, нужно не меньше пяти-десяти секунд — целая вечность. К тому же стрелять в толпе — это большой риск, риск не для нас, а для посторонних, ни в чем не повинных людей, а значит — стрелять нельзя, рисковать можно только собой.

Они ударили одновременно: рыжий — ножом, а Крылов — опытный, бывавший в очень многих передрягах опер, который не боялся заходить в любое время суток в любой притон, участвовал в рискованных задержаниях, в драках не на жизнь, а на смерть, — отклонившись корпусом в сторону, встретил противника ногой в живот.

Бесконечная секунда заканчивалась, и мне удалось вырваться на свободное пространство гладиаторской арены, а с другой стороны из толпы выпрыгнул Гусар.

Рыжий согнулся, выронив нож, ему не хватало воздуха, и он рванул рубашку, открывая безволосую грудь, и нам с Гусаром делать было уже нечего, я только поднял оружие и, нажав кнопку, спрятал клинок в рукоятку. Крылов перевел дух.

Его шведка была прорезана по боку, лезвие чуть задело тело, оставив кровоточащий рубец, но он смотрел не на себя.

— Откуда это у тебя? — Вопрос прозвучал довольно зловеще, и рыжий попытался запахнуть рубаху, чтобы не было видно свежих царапин на груди. Взгляд у него стал другим, осмысленным и испуганным, кураж прошел, он затравленно озирался, стараясь не встречаться ни с кем глазами. — Откуда царапины? — повторил Крылов.

— Ах сволочь, — Гусар неловко, растопыренной ладонью, ударил рыжего по голове. — Так, значит, это ты, гад!

Я оттолкнул его в сторону: «Пойдем возьмем остальных», и мы, раздвинув ничего не понимающих людей, прошли на корму. Плосколицый бросился в воду сразу, а бровастый замешкался, и я схватил его за шиворот. Гусар вскочил на борт, собираясь прыгать, так что пришлось удерживать и его: «Зачем? Никуда он не денется», — и спросил у бровастого: «Кто это?» Он не сразу понял, и я кивнул в сторону плывущего: «Имя, фамилия, адрес?»

— Борзятников Васька, Красноармейская, 242, — с готовностью ответил задержанный, и я, оставив его Гусару, пошел к капитану, чтобы объяснить происшедшее и связаться с райотделом.


Гусаров

То, что произошло на моих глазах, совсем не походило на киношные и книжные изображения поединков работника милиции с преступником. Схватка Крылова с рыжим была очень короткой, совершенно незрелищной, без эффектных бросков и приемов самбо, и страшной, потому что в ней наш товарищ по-настоящему рисковал жизнью.

Впрочем, в самый момент опасности степень риска не осознается, а если и осознается, то без достаточно реальной «примерки» к себе, так уж устроен человек, защитные механизмы оберегают психику в критический момент. Я знал это по себе, так было в детстве, когда я чуть не утонул на озере, так было и сегодня.

Сейчас, когда мы надели на задержанных наручники и посадили их на палубу, чтобы не попытались выпрыгнуть за борт, пережитое напряжение стало проявляться: у меня дрожали руки, а некурящий Крылов попросил у кого-то сигарету, никак не мог прикурить, и потом, когда табак задымился, курить не стал, а просто держал сигарету в зубах, отрешенно глядя перед собой, и время от времени у него подергивалось левое веко.

Потом мне вдруг захотелось говорить, все равно о чем, просто чтобы утолить столь внезапно возникшую потребность, И я стал рассказывать что-то Крылову, а он говорил что-то мне, мы болтали о каких-то совершенно пустых вещах, а потом прошло и это, остались только страшная усталость и непреодолимое желание спать.

И сквозь охватившую меня апатию вдруг пробилась мысль: "Неужели мы действительно задержали их? ", и я тихо спросил у Крылова: «Как вы думаете, это они?»

— Они, — уверенно ответил он, и я уже не стал спрашивать, откуда эта уверенность.

Понявшие, что к чему, пассажиры плотно обступили нас, обиженные рыжим девушки, преодолевая сопротивление Крылова, пытались приложить к его ране крохотный, пропитанный одеколоном кружевной платочек, а мужчины, не зная, как проявить свою расположенность, все протягивали и засовывали нам в карманы пачки сигарет, много пачек, сколько даже самому заядлому курильщику не выкурить и за неделю. Катер подошел к пристани, и одновременно к ней подъехали две желто-синие машины ПМГ и «Волга» начальника уголовного розыска. В одной из машин сидел мокрый и жалкий Борзятников.


4. ГОРОД
21 час 30 минут


В отделе подвели итоги рейда, написали рапорта, Крылов доложил результаты руководству, переговорил с коллегами, которые должны были заниматься задержанными, обратив их внимание на малозначительные детали, сами по себе пока не играющие никакой роли, но позволяющие тактически правильно построить допрос, а потом разошлись.

И хотя каждого из них связывала с райотделом невидимая ниточка принадлежности к милицейскому братству, переступив порог строгих казенных дверей, они погрузились в свой, чисто человеческий мир, с его личными и семейными делами, житейскими заботами, и хотя служебные мысли нельзя было запереть в сейф или сдать дежурному вместе с пистолетом, они отходили на второй план.

Крылов зашел домой поужинать и собирался хорошенько отдохнуть, но передумал: жаль было терять выпавший свободный вечер, и он, замазав йодом слегка ноющий рубец на боку, набрал номер телефона, записанный в его блокноте округлым элегантным почерком той, которая, как ему казалось, могла заменить не состоявшуюся два года назад любовь.

Волошин успел домой еще до того, как сынишку уложили спать, ему пришлось превращаться по очереди то в слона Бимпо, то в Винни-Пуха, то в простую безымянную лошадку, которая ретиво носилась из комнаты в комнату с маленьким всадником на спине. А потом, когда Андрюшка заснул, он, сидя в удобном кресле у включенного телевизора, прочитал свежие газеты и журналы, поговорил с женой, размышляя в то же время, действительно ли рыжий и его спутники убийцы… Крылов был в этом уверен, его уверенность передалась и Волошину, но он прекрасно понимал, что уверенность сама по себе еще ничего не значит и ответ на этот вопрос поступит только завтра, а может быть, и через несколько дней.

Гусаров поверг мать своим видом в почти шоковое состояние и, приняв ванну, без ужина ушел в спальню: усталость и боль ушибов требовали немедленного освежающего сна. Но заснул он не сразу, долго лежал в полудреме, и перед ним качались березовые стволы, много пестрых стволов, так что даже чуть кружилась голова, вставали лица четырех уголовников, задержанных хулиганов и пьяниц, страшный оскал рыжего, и он подумал, что раньше, до поступления в милицию, загорая на пляже и гуляя в роще, никогда не думал, что здесь так много различной нечисти…

И еще пришла мысль, что любой человек на вопрос о цвете березы ответит: «Белый», хотя на стволе много черных узоров и тонкие ветки тоже черного цвета. А перед тем, как заснул, ему привиделся светлоголовый мальчик Димка, который шел, держа за руку отца в капитанской форме, и вел на поводке большую симпатичную рыжую обезьяну.

Сюжет четвертый ПРИМАНКА ДЛЯ КРУПНОГО ЗВЕРЯ

…Подходящую площадку огораживают высокими столбами крепкого дерева, отстоящими на толщину руки один от другого. Отступив на шаг, вокруг ставят второй ряд столбов с узкой дверцей, открывающейся вовнутрь. Перед закатом в середине круга привязывают белую козу, а рядом, в прикрытой листьями яме, прячется охотник, вымазанный козьим пометом, заглушающим человечий дух.

Когда взойдет луна, из джунглей выйдет тигр и будет долго бродить вокруг, но, влекомый испуганным блеянием, все же решится войти, начнет в поисках прохода протискиваться между частоколами и, сделав круг, мордой закроет дверцу, запирая себя в кольцевой клетке. Потом он будет в ярости бегать по кругу, обдирая бока и оставляя клочья шерсти на бревнах, а когда поймет, что не может добраться до козы и выйти наружу, станет на задние лапы и примется с диким ревом грызть и царапать бревна… В это время охотник должен выбежать из укрытия и через щель между столбами вонзить паранг прямо в сердце зверю…

— Папа, а что жук приносит? — вопрос перенес Волошина из влажных джунглей Юго-Восточной Азии в аккуратно заасфальтированный и усаженный цветами городской сквер.

— Как «что приносит»? — переспросил он. — Кому приносит?

— Ну, что приносит жук — пользу или вред? — Андрюшка был красный и распаренный, будто из бани.

— Гм… Да я как-то над этим не задумывался… — Волошин недоуменно развел руками.

— Нет, ты скажи, а то я с мальчишками поспорил, — настаивал Андрей, рассматривая его широко раскрытыми глазенками.

— Наверное, и пользу и вред, — Волошин попытался найти компромиссное решение.

— Нет, ты мне точно скажи, — не отставал сын. — Пользу или вред?

Для него все в мире четко делилось на хорошее и плохое, полутонов и неясностей он не признавал.

— Не знаю, — сдался Волошин и перешел в контратаку. — А почему ты такой мокрый?

— Да это я бегал, — беспечно махнул рукой Андрей и, чтобы избежать неизбежных нравоучений, вприпрыжку удалился.

Волошин посмотрел на часы. Он встал со скамейки, и сынишка тут же подбежал, умильно заглядывая в глаза:

— А мы еще немножко погуляем?

— Нет, малыш, мне на работу.

Слово «работа» было для Андрюшки непререкаемым, ибо он на своем небольшом опыте уже успел убедиться: там, где касается работы, просить взрослых о чем-нибудь бесполезно.

— А завтра мы пойдем гулять?

— Завтра пойдем. — Волошин взял в ладонь маленькую ручку сына, и они направились к дому.

После ужина у него оставалось в запасе около часа, но время прошло быстро.

Вначале жена давала наставления на завтра: «Будешь утром идти с работы, купи молока, хлеба, сахару. Да и спички заканчиваются…» А потом вразвалку подошел маленький человек со старательно изображенной угрозой на лице и оттопыренными воображаемыми мускулами руками, который грубым «ковбойским» голосом произнес:

«Ну вот мы и встретились на узкой дорожке, Билл! Настало время нам рассчитаться!»

И в следующую минуту комната превратилась в каменистое дно Большого Каньона, по которому катались в ожесточенной схватке известный на Диком Западе грабитель Одноглазый Билл и бесстрашный шериф Джим Кривое Ухо.

Как всегда, в конце рабочего дня улицы были заполнены людьми — кто спешил домой или по каким-то своим делам, кто просто прогуливался. Оживленно сновали машины, сильно пахло отработанными газами.

Почти все идущие навстречу девушки были затянуты в плотно облегающие бедра «фирменные» джинсы, и оставалось только удивляться обилию знаменитых штанов — создавалось впечатление, что их производит местный промкомбинат.

К вечеру стало прохладно, и Волошин порадовался тому, что надел плащ. До отдела — четыре квартала, пятнадцать минут неспешной ходьбы, и за это время следовало внутренне перестроиться, подготовившись к работе, которую предстояло выполнять.

Они заявили о себе шесть дней назад, почти полностью заполнив суточную сводку происшествий за двадцать пятое сентября: "В 21 час 20 минут двое неизвестных совершили разбойное нападение на гр. Егорова Н. Ф, и гр. Обуеву В. П., завладев деньгами в сумме девять рублей пятнадцать копеек, скрылись с места происшествия.

Егорову нанесено ножевое ранение в руку, Обуевой — удар камнем по голове. В 21 час 35 минут — нападение на гр. Гриваева В. Д, и гр. Кабуеву А. И. Гриваеву нанесено ножевое ранение левого плечевого сустава, повлекшее ампутацию руки, у Кабуевой — поверхностное ранение спины, в трех местах камнем разбита голова. У потерпевших отобран футляр с теннисными ракетками. В 22 часа — нападение на супругов Ковалевых. Виктору Ковалеву нанесено проникающее ранение в спину. У его жены преступники забрали сумочку…"

Первое сообщение в райотдел поступило в 22.30 — позвонили из больницы, куда доставили Гриваева и Ковалева. К этому времени преступники уже растворились в миллионном городе, и поиски не принесли никаких результатов.

Допросы потерпевших дали немногое. Во всех трех грабежах участвовали двое молодых парней — высокий, в серой нейлоновой куртке, вооруженный ножом, и низкий — в черном плаще и кепке, который орудовал камнем.

Их примет никто не запомнил: они появлялись неожиданно — спрыгивали с забора или выскакивали из подворотни — «как две тени», сказала Ковалева — и так же быстро исчезали. Сходились в одном: молодые, лет двадцать — двадцать пять, а у высокого неестественно белое, будто вымазанное мелом лицо.

Интенсивность и дерзость нападений свидетельствовали об особой опасности преступной группы. Обращала на себя внимание жестокость грабителей — хотя сопротивления им не оказывали, они сразу же применяли оружие: хотели запугать жертв, полностью деморализовать их. Стало ясно, что в городе объявились хищники, которые не остановятся и перед убийством. И эти опасения оправдались.

"29 сентября в 23 часа 10 минут возле дома 276 по ул. Пушкинской неизвестный преступник совершил разбойное нападение на гр. Чепорова В. Г. и гр. Серову Е. Т.

В процессе нападения Чепоров В. Г, убит ударом ножа в голову".

Смертельно напуганная Серова запомнила только, что убийца был не один, но его спутник — низкорослый кряжистый парень — стоял в стороне и в нападении не участвовал.

И снова — ни примет, ни очевидцев.

В ту же ночь генерал создал специальную оперативную группу во главе с начальником городского уголовного розыска. Работали круглосуточно: детально проанализировали каждое нападение, «примерили» к нему всех состоящих на учете подозрительных лиц, провели обычные для подобных случаев мероприятия… Но все усилия по операции «Прыгающие тени» результата не принесли.

Все понимали почему: мало известно о преступниках, почти ничего. Но мириться с этим не собирались — группа вплотную занялась пресловутым «почти».

Уцепились за «почерк» преступников. «Тени» нападали в безлюдных местах на гуляющие молодые пары. Почему не на одиночек? Не попадались в удобном месте в подходящее время? Или существовал тонкий расчет: боясь друг за друга, люди не станут сопротивляться и безропотно отдадут деньги и ценности? Может быть, и еще проще: первое нападение на пару прошло удачно, а дальше включились механизмы стереотипного поведения…

Как бы то ни было, объектом нападений выбирались мужчина с девушкой. Эту особенность «почерка» преступников и решили использовать для того, чтобы их обезвредить.

Возле райотдела было шумно: только что закончился инструктаж дружинников.

Лавируя в толпе, Волошин наткнулся на Крылова.

— Привет, Саша, как настроение?

— В норме, — тот крепко ответил на рукопожатие. — А у тебя?

Они вместе зашли в дежурку, где каждый в обмен на карточку-заменитель получил деревянную стойку, в которой был зажат пистолет и два магазина, а в гнездах основания желтели шестнадцать толстых, похожих на желуди патронов.

— Знаешь, о чем я думаю? — спросил Крылов, привычно снаряжая обойму.

— Рабочий перед началом смены готовит инструменты, врач — медикаменты, а мы — оружие. Символично, не правда ли? Специфика профессии… «Невидимый фронт» и все такое…

— А ты применял его когда-нибудь?

— В воздух стрелял пару раз — было дело.

— Будем надеяться, что и не придется. Лучше палить в тире по мишеням.

Щелк, щелк, щелк… На капсюле последнего патрона темнело какое-то пятно, и Волошин хотел было его заменить, но передумал.

— Готово.

— И у меня.

Когда они поднимались по крутой лестнице со стертыми каменными ступенями, навстречу скатился Гусар.

— Постой, Юра, — Волошин поймал его за рукав. — Я же тебя еще не поздравил!

— С чем? — Гусар сделал недоумевающий вид, как будто поводов для поздравлений было множество и он в них не особенно ориентировался.

— С присвоением специального звания лейтенант милиции. — Волошин торжественно пожал ему руку. — Желаю тебе дослужить как минимум до полковника.

— Это возможно только при одном условии, — озабоченно заметил Крылов.

— Каком? — Гусар заглотнул наживку.

— Если ты не зажмешь такое радостное событие!

— О чем речь! — оскорбился Гусар. — Все будет как положено! А сейчас поднимайтесь к Фролову, у меня важное задание!

— Очень важное?

— Чрезвычайно! — он доверительно понизил голос. — Я должен отобрать девушек нам в пары. Так что сами понимаете! — Гусар многозначительно вытаращил глаза и побежал вниз.

— Лучше тебя с этим, безусловно, никто не справится, — крикнул ему вслед Крылов.

Совещание у Фролова продолжалось недолго: кратко оговорили детали предстоящей операции, способы и периодичность связи, на плане района уточнили маршруты всех патрульно-поисковых групп.

— Учитывая особую опасность разыскиваемых преступников, будьте готовы своевременно применить оружие, — сказал Фролов напоследок, и от этой фразы пахнуло холодом.

Потом пригласили девушек. Двое были нештатными инспекторами, хорошо знали всех сотрудников и держались уверенно, в то время как семь дружинниц немного смущались.

— Знаете, что от вас требуется? — доброжелательно спросил Фролов. Они покивали:

«Юра нам рассказал».

— Должен предупредить, что дело может оказаться опасным. Если кто-то не хочет, не может или… в общем, лучше отказаться сразу!

Желающих выйти из игры не нашлось: Гусар правильно подобрал помощниц.

— Тогда выходите на маршрут. Желаю успеха!

Спутницу Волошина звали Ритой. Высокая, гибкая, модно одетая — с ней было приятно идти по улице.

— Нам досталась самая северная часть района, — начал разговор Волошин.

— Это хорошо или плохо? — Она держалась просто, естественно и тем располагала к себе.

— Да особой разницы нет…

Электронные часы на крыше углового здания высветили время: 19.45. Они прошли еще квартал по широкому оживленному проспекту и свернули направо. Аккуратные одноэтажные кирпичные домики, чистые тротуары, ухоженные зеленые газоны — частный сектор.

— Посмотрите, тут совсем другая жизнь, — медленно проговорила Рита. — Нет спешки, суеты, все друг друга знают, общаются между собой, соседи дружат семьями…

Действительно, проблема некоммуникабельности здесь отсутствует: калитки дворов раскрыты настежь, люди сидят на лавочках, вынесенных из дома разнокалиберных скамейках, непривычно выглядящих на тротуаре стульях. Неторопливо беседуют, лузгают семечки, покуривают. Небольшая компания, поставив на попа ящик, играет в лото. Незнакомую пару рассматривают откровенно, не скрывая любопытства. Галдят дети, потягиваются на асфальте кошки, лениво зевают добродушные собаки.

— Да, уклад ближе к деревенскому, — согласился Волошин.

— А через десять минут на улице никого не останется!

— Почему вы так думаете?

— Уверена. Хотите пари?

— Идет.

Они дошли до угла и остановились.

— Засекайте время.

Волошин глянул на часы. К его удивлению, вскоре люди действительно начали расходиться. Забирали свои скамеечки, звали детей, загоняли животных. Хлопали калитки. К восьми часам улица опустела.

Рита весело засмеялась, и Волошин, хотя уже понял, в чем дело, решил ей подыграть.

— Поразительно! Что это значит?

— Отгадайте. Вы же сыщик!

— Ну что ж… Хотя задача чрезвычайной сложности, сыщик сумеет найти ответ. В телевизионной программе. Очевидно, вы заглядываете в нее чаще, чем я.

— Браво! — Рита захлопала в ладоши. — Вот это проницательность!

— Но пари вы выиграли, с меня шоколадка.

Они прошли до конца квартала и снова повернули. Начинался нежилой район: слева тянулась высокая серая стена ипподрома, справа располагались школа, детский сад, а потом — огромное антенное поле радиоцентра, огороженное крепким деревянным забором.

— Это, пожалуй, самый опасный участок, — вслух подумал Волошин. — Вскоре совсем стемнеет и здесь не будет ни души. Очень подходящее место, чтобы внезапно появиться перед гуляющей парочкой.

Метров через восемьсот возле нового девятиэтажного дома выстроились в ряд шесть телефонных будочек. Волошин проверил: как ни странно, почти все автоматы работали.

— В случае чего — бегом сюда и набирайте 02. Ясно?

— Ясно, — Рита сразу стала серьезной и энергично кивнула. — Думаете, мы их встретим?

— Вряд ли. Вероятность слишком мала. Да, может быть, они вообще сегодня не высунутся…

Но он ошибался.

…Денег хватило только на один «огнетушитель», поэтому пить надо было с умом, расчетливо. Толстых не торопясь растворил в стакане таблетку люминала и вопросительно глянул на Браткова. Тот вяло качнул головой:

— Меня от этого спать тянет.

— Ну и дурак. Тогда пей медленно, вот так. — Он мелкими глотками цедил черно-красную жидкость, и судорожно сжимающая стакан рука постепенно переставала дрожать.

— Я так не могу. — Братков дернулся, вливая в себя вино, с отвращением перекривился, застыл, сдерживая рвотный позыв, потом с облегчением вытер мокрый подбородок. — Ничего, прошло…

— Эх, козел, когда ты пить научишься! — снисходительно гоготнул Толстых. Сам он научился в четырнадцать и последующие десять лет так совершенствовал свое умение, что никаких полезных навыков приобрести не сумел. Работал грузчиком либо подсобным, но сколько мест сменил за последние годы, не смог бы подсчитать самый дотошный кадровик, тем более что распухшие и засаленные трудовые книжки сами собой терялись одна за другой.

— Вот на ликеро-водке была житуха! — Он шумно глотнул. — Спустился в подвал, дырку провертел, а за пазухой трубочка тонкая резиновая… В конце работы кайф хороший, напоследок еще добавишь — и домой. Приходил в отрубняке! А вся зарплата — вот она, целая! Если б не мастер, сволочь, ни в жизнь бы не ушел!

Братков налил по второму стакану.

— А меня грозятся в ЛТП направить. Мол, сам не бросишь, напишем в суд — и на два года принудлечения…

— Потому что дурак! Столько времени на одном заводе — вот и успели присмотреться! — Толстых уставился на собутыльника пустыми страшными глазами. — Все вы дураки! Что, не так? А ну-ка повторяй: «Я дурак!» Быстро, а то мозги вышибу! — Он сжал чугунный кулак.

— Я дурак, дурак, я дурак, — без выражения пробубнил Братков.

— Вот то-то! Все вы дураки! И всех я могу в бараний рог свернуть! Понял?

Когда-то давно Толстых завидовал окружающим — трезвым, опрятным, имеющим цель в жизни, знающим больше, чем он… Можно было попытаться стать таким же — начать учиться, работать, изменить образ жизни, расстаться со старыми привычками… Это трудная, очень трудная задача — ломать и переделывать самого себя, но, в принципе, достижимая и многими до него успешно разрешенная. Беда в том, что, ослабив волю алкоголем, он уже привык из двух альтернативных путей выбирать более легкий. И он стал ненавидеть «благополучных» людей, а потом в его дремучем сознании включился компенсационный механизм: ведь в школе он в кровь избивал сверстников, а сейчас удар литого кулака легко сминал жесть водосточной трубы…

Оглушив себя ударной дозой алкоголя, он полюбил выходить на улицу, в парк или сквер, чтобы затеять ссору с миролюбиво настроенным прохожим, ничего не подозревающим и не готовым к отпору, и неожиданно обрушить на него мощный кулак.

По мере того, как на его счету накапливались разбитые носы, выбитые зубы и сломанные челюсти, появлялось презрение к избитым и униженным людям. За то, что они краснеют от циничного слова, боятся грубой силы, не умеют защититься от удара и нанести ответный…

Неразвитое мышление поставило знак тождества между физическим превосходством и социальной значимостью каждого, и теперь он считал себя не только сильнее, но и умнее, достойнее, выше всех остальных. Особенно приятными становились эти мысли после хорошей выпивки, и тогда затаенная зависть и открытая, смешанная с презрением ненависть настоятельно требовали выхода.

— Ну, что молчишь?

— Понял, Игорь, понял, чего ж не понять…

— Ну ладно. — Найдя подтверждение своему превосходству, Толстых подобрел. — Тогда допивай!

Он тоже поднес стакан к губам. Ему нравилось внушать страх, и на грабежи он вышел не столько из-за скудной добычи, сколько для того, чтобы в полной мере ощутить это чувство.

На этот раз Братков не смог сдержаться, закашлялся, подавился — вино выплеснулось обратно. Против ожидания насмешек не последовало: собутыльник о чем-то задумался.

— Кому бы морду набить? — процедил Толстых. — Ваську Кривого подловить, что ли?

— Да ну его, Игорь, пойдем лучше на танцы сходим.

— Чего я там не видел! Идти — так на дело! Червонец сшибем — будет чем похмелиться. Или в штаны наложил? Небось понравилось в стороне стоять?

Толстых вытащил из-под стола грубо сработанный нож с тяжелой свинцовой рукояткой, которым когда-то кололи свиней. Длинный клинок покрывали раковины коррозии: выброшенный за ненадобностью, нож несколько лет ржавел в куче старого хлама и сгнил бы совсем, но Толстых, бесцельно перебирая с похмелья разнокалиберные железяки, нашел его и, отправляясь на очередную «прогулку», сунул за пояс.

— Смотри у меня, еще раз струсишь — писану по роже, будет отметина на всю жизнь!

— Он размахнулся и глубоко вогнал нож в крышку стола, так, что Братков едва успел отдернуть руку.

— Мне чего-то неохота на дело. Не боюсь я, но… Зачем ты их режешь?

— А тебе что, жалко, что ли? — издевательски скривил губы Толстых.

— Да незачем это… Парень тот так закричал, что у меня до сих пор мороз по коже… Интересно, вылечат его?

— Вылечат, ничего ему не сделается! И вообще, тебе что за дело?

— А то, что можно и «вышку» заработать…

— Дурак заработает! А меня еще взять надо. — Толстых перевернул табуретку, вскакивая, и с усилием выдернул нож. — А ну, попробуй подойди!

Он принялся так размахивать оружием, что, казалось, засвистел рассекаемый воздух.

— Ну что, не хочешь? И правильно — запорю!

Зрачки его расширились, волосы растрепались, по бледному до белизны лицу катились струи пота.

— Вот так! — Он бросил нож на стол и попытался выдавить из бутылки еще несколько капель. — Жалко, бухла нет! Ну ничего, по-другому развлечемся. Собирайся.

Знаешь, что я на сегодня придумал? Парня подколем, а девку оттащим на пустырь и позабавимся как следует!

Толстых скверно засмеялся и спрятал нож под пиджак.

— Никого не боюсь! Захочу — весь город буду в страхе держать!

Они проходили маршрут четвертый раз. За плотно закрытыми ставнями текла совсем другая жизнь — уют, чай с вареньем и очередная серия приключенческого боевика.

Иногда крики, выстрелы и звуки ударов вырывались сюда, на плохо освещенную тусклым светом редких фонарей пустынную улицу. Прохожих почти не было, машин тоже, только время от времени на средней скорости проезжал зеленый «Москвич», прикрывающий патрульные группы.

— Вам не страшно? — спросила Рита, когда они вновь вышли на нежилой участок. Она уже рассказала, что окончила радиотехнический институт, работает инженером-конструктором, живет с родителями, по субботам плавает в бассейне и увлекается разведением кактусов.

— Пока нет, — ответил Волошин. — А вам?

— Честно говоря, немного не по себе. Помню, я читала, как охотятся туземцы в устье Амазонки: привязывают на берегу козу, а когда крокодил вылезает из воды, в этом месте наполовину закапывают кинжал острием вверх. Потом из-за кустов выбегают охотники с копьями, палками, кричат, бьют в барабаны — и крокодил убегает. А возвращается он будто бы всегда по своим следам и распарывает брюхо… Так той козе, наверное, тоже страшновато…

Волошин засмеялся.

— Тогда коза — это скорее я. — Он вспомнил, что похожая ассоциация уже возникала у него сегодня. — Но от такой приманки хищнику не поздоровится!

— Их же двое… И говорили — очень опасных…

— Ничего, если встретимся — разберемся. — Лицо Волошина приобрело жесткое выражение. — Они нападают на беззащитных людей, в этом весь расчет! Пусть бы они прыгнули на меня или кого-нибудь из наших!

Он прекрасно понимал, что операция связана с большим риском. Это как раз такой случай, когда его не избежать. Все должно быть естественно: одинокая парочка на пустынной улице, встреча лицом к лицу. А «тени» нападали неожиданно, и высокий с белым лицом сразу пускал в ход нож. Так что если чуть замешкаешься…

Но они представляли угрозу для людей, вышедших вечером погулять, в гости, в кино… Они могли сделать что угодно: оскорбить, избить, ограбить, надругаться, просто так, походя, ткнуть холодным острым железом податливое человеческое тело… И Волошин не думал о риске, больше всего он хотел оказаться между преступниками и ничего не подозревающими гражданами, чтобы принять удар на себя, как обязывала его профессия.

Правда, основные профессиональные качества — внимание к людям, чуткость, отзывчивость, способность к аналитическому мышлению — не пригодятся в сегодняшней операции. «Тени» олицетворяют собой темную силу, тупую, злобную, всесокрушающую. И обезвредить их можно только в прямом контакте, в физическом столкновении, в схватке не на жизнь, а на смерть. Как на войне. Но готовность к таким схваткам и отличает работников милиции от представителей десятков мирных специальностей. Так же, как и оружие, получаемое перед началом работы…

— Давайте позвоним, — они снова подошли к автоматам. — Чтобы дома не волновались. — Рита зашла в телефонную будку.

Волошин соединился с райотделом и переговорил с дежурным. Пока все спокойно.

Потом он стал набирать свой номер, одну цифру, другую… Хотя дойти до дома можно было за четверть часа, он находился как бы в другом измерении, в глубоком тылу, что ли. А Волошин патрулировал на переднем крае и сейчас, строго говоря, не был тем Алексеем, которого знали жена и сын. Другое мироощущение, иной круг проблем, забот, первостепенных дел, обострены чувства, напряжена нервная система, в постоянной готовности мышцы. Он по-другому смотрел на тихие окраинные улицы, по-другому думал… Звонить не стоило, чтобы не расслабляться.

Волошин нажал на рычаг, потом, подумав, переложил пистолет в карман плаща.

Девушка уже прошла метров сорок в сторону новых домов. Он глянул на часы: двадцать два ноль пять.

— Рита!

Она обернулась.

— Пойдем обратно.

— Почему? — Ей явно не нравился глухой переулок между ипподромом и антенным полем.

— Потренируем нервы, — пошутил Волошин. Он сам не мог объяснить, что заставляет его вернуться на пройденный только что отрезок маршрута.

Фонари светили через один, отбрасывая длинные угловатые тени. С обеих сторон чернели огромные безлюдные пространства, создавая впечатление отрезанности от всего остального мира.

«Место действительно жутковатое, — подумал Волошин. — Надо будет позвонить, чтобы навели порядок с освещением».

Навстречу, сильно качаясь, ковылял пьяный. Рита придвинулась к Волошину поближе, но пьяный старательно обошел их стороной.

— Хорош сюрприз для домочадцев, — брезгливо сказала Рита. — А может, он каждый день такой — тогда привыкли…

Волошин промолчал. Ему не понравился запоздалый гуляка, и он пытался проанализировать: почему? Высокого роста? Сколько в городе высоких людей!

Бледное лицо? При таком освещении — немудрено! Одет не в серую нейлоновую куртку, а в темный пиджак. И вообще — «теней» должно быть двое!

Мимо проехал зеленый «Москвич», и Волошин сосредоточенно смотрел вслед удаляющимся красным огонькам, пока они не скрылись за поворотом. Беспокойство не проходило, хотя мысли не за что было зацепиться. Вот разве что походка…

Слишком координированная для пьяного…

— Уже холодно. До скольких мы будем гулять? — спросила Рита. Она так и сказала «гулять», значит, не осознала до конца реальности проводимой операции.

— Да еще часок.

Шум мотора стих вдали, и обостренный слух Волошина воспринял сзади шаги.

— Рита, у вас есть зеркало?

— Есть, а что?

— Достаньте, пожалуйста.

Она поискала в сумочке и удивленно протянула ему блестящий прямоугольник.

— И возьмите меня под руку. — Волошин поднял ладонь с зажатым зеркальцем, как будто поправляя прическу.

Отражение было маленьким и мутным, различался только силуэт: метрах в пятидесяти за ними крадучись шел человек.

— Прошу прощения. — Волошин привлек Риту к себе и прижался лицом к ее щеке. — Ничему не удивляйтесь, слушайте меня и помните: если что — бегом к телефону!

Человек вошел в круг света. Это был тот пьяный, что повстречался им пять минут назад. Теперь он шел ровно, обычной неспешной походкой. Совпадение, случайность?

Или это «тень»? Но почему один?

Возле танцплощадки Братков растворился в толпе. Толстых искал его почти целый час, но тот куда-то исчез.

— Струсил, скотина, — презрительно плюнул он. — Ну попадешься ты мне…

Он медленно шел по городу, в одурманенной вином и снотворным голове лениво шевелились никчемные худосочные мыслишки.

Он не отказался от своего плана и, оглядывая нарядно одетых прохожих, злорадно представлял, как приведет его в исполнение. Ему все больше и больше нравилась идея стать грозой вечерних улиц.

— Вы меня еще узнаете! Все узнаете, кто такой Игорь Толстых!

Ноги сами привели его в тот район, где происходили нападения. Он выбрал самый глухой переулок и сразу увидел идущую навстречу пару. Затаенная, какая-то животная хитрость подсказала прикинуться пьяным; когда они разминулись, Толстых прошел еще полквартала и повернул обратно. Хищник вышел на след.

Глупая парочка ничего не подозревала, до него доносился оживленный разговор, смех… Остановились, целуются. Ну-ну, поцелуйтесь… Двинулись дальше. Самое время.

Толстых вытащил нож и, спрятав его в рукаве, ускорил шаг.

Рита держалась хорошо: не паниковала, не суетилась, напротив, очень естественно имитировала оживленную беседу и даже сумела засмеяться.

Шаги стали приближаться. Десять метров, семь, пять… Сейчас все выяснится: либо это совпадение и человек пройдет мимо, либо…

Волошин остановился, повернулся вполоборота, прикрывая собой Риту, и сделал вид, что прикуривает. Правая рука в кармане, большим пальцем он сдвинул предохранитель.

Три, два, один. Человек прошел мимо, и Волошин перевел дух, сбрасывая пережитое напряжение. В это время тот повернулся и прыгнул, выбросив вперед невидимую, но безошибочно угадываемую полоску клинка.

Волошин среагировал мгновенно. Инстинкт и отработанная реакция выдернули пистолет из кармана, палец нажал спуск, рука напряглась, готовясь погасить отдачу, а разум отклонил ствол чуть вниз, в ноги. Пламя вспышки, грохот, первая помощь раненому — на этом операция «Прыгающие тени» должна была завершиться, но… Вместо выстрела послышался безвредный металлический щелчок осечки.

Увидев пистолет, Толстых отпрянул, и нож только скользнул по плечу Волошина.

Инспектор поймал нападающего за запястье, и они оба упали. Толстых подмял его под себя, и хотя Рита с перекошенным страхом лицом изо всех сил тянула бандита за волосы, тот, казалось, этого даже не чувствовал.

— Беги звонить, — крикнул Волошин. — Быстро.

В общем-то звонок был не нужен, он прекрасно понимал, что помощь прийти не успеет, все зависело от него самого, но следовало отправить девушку подальше от опасного места.

Рита побежала, оглядываясь туда, где сцепились на пыльном асфальте двое вооруженных мужчин.

Волошин чувствовал, что нападающий сильнее, и этой силе надо было противопоставить умение и навыки, приобретенные во время специальной подготовки.

Он попытался взять руку противника на излом, но тот разорвал захват и дважды ударил ножом в спину. Один удар пришелся по касательной, второй пробил легкое.

Волошин достал преступника пистолетом в висок, но правая рука плохо слушалась, и сильного удара не получилось. Толстых за ствол стал выкручивать пистолет и завладел им, а Волошин подхватил брошенный нож. Теперь они катались по земле и били друг друга рукоятками оружия.

Бандит наносил безжалостные и расчетливые удары — в самые болезненные, уязвимые места, короткие липкие пальцы пытались сжать горло, выдавить глаза, разорвать рот. Волошин вспомнил, как несколько часов назад боролся с сынишкой, старательно оберегая родное мягкое тельце, и тот тоже старался не причинить ему боли.

Андрюшка даже не знает, что на свете есть люди, для которых нет родных и близких, не существует чужого горя ичужой боли, которые не остановятся ни перед чем. Сейчас он спит в своей кроватке, не подозревая, что опасный преступник, для которого нет ничего святого, пытается убить его отца. И похоже, что ему это удастся — вскоре наступит слабость от потери крови, и тогда…

Ну нет!

Рванувшись, он нанес удар — резкий и точный, решающий. Толстых обмяк. Волошин сбросил убийцу с себя, завернул ему руку за спину, отбросил нож далеко в сторону. Силы уходили, и он уже не мог передернуть затвор, поэтому щелкал курком раз за разом, пока боек наконец не разбил капсюль. Грохнул выстрел, второй, третий…

Скрипнули тормоза, двое выскочили из машины, Волошин, не узнавая, крикнул:

«Стой, стрелять буду!»

— Свои!

Он разобрал голос Лактионова и еще успел сказать: «Держите его крепко — здоровый, гад!» А потом наступила тьма.

За эту операцию Волошина представили к ордену.

По случайному стечению обстоятельств награду ему вручили в тот день, когда был расстрелян Толстых. Где-то в местах не столь отдаленных отбывал длительный срок Братков. Ничего не зная об этой истории, работали, отдыхали, веселились и печалились люди, которых «тени» не успели унизить, искалечить или даже убить. А Волошин, играя с сыном, старался, чтобы он не видел шрамов, — у Андрея сразу портилось настроение.

Словом, жизнь шла своим чередом.

Лев Константинов Срочная командировка

Рисунки Н. ГРИШИНА

ОФИЦИАНТКА

Было душно. Солнце застыло перезрелым персиком. Такое же багровое до черноты, оно неподвижно висело в самом центре побледневшего от жары небосвода. Из него, казалось, вот-вот брызнет сок. Тенты ресторана на крыше гостиницы прокалились и провисли, как листья городских тополей. Город медленно плыл в раскаленных потоках воздуха.

Официантка Лида лениво подошла к столику. Олег попросил воду со льдом. Лида немножко оживилась.

— Есть коньяк, вино. Воды нет.

— Мне простой воды, из крана, — Олег чувствовал, как подступает к сердцу злость.

— Есть шашлык, тушеная баранина, — Лида торжествующе посмотрела на Олега, — воды нет.

Похоже, она развлекалась.

— В холодильнике у вас есть лимонад, — уверенно сказал Олег.

Лида обиделась.

— Я честный работник общественного питания, — ответила она с достоинством. — Чего нет, того нет. А вы бы, гражданин журналист, попросили зеленый чай, в такую жару в самый раз.

— Сидела? — раздражение Олега против его воли вырвалось наружу. В гостинице он жил уже давно, и ежедневная грубость официантки наконец-то вывела его из себя. Определить, что официантка побывала в местах не столь отдаленных, было не так уж и сложно: на пальцах правой руки у нее было едко-сине вытатуировано; «Л-И-Д-А».

Лида усмехнулась:

— Не сидела, а отбывала срок наказания. И как видите, посчитали, что снова могу работать в торговой сети.

— Все-таки поищи бутылку воды, — уже остывая, попросил Олег.

— Ладно уж, принесу вам лимонад. Для себя берегла.

Лида неторопливо прошествовала к холодильнику. Обернулась:

— Тут, кстати, вам записку оставили.

В записке — четыре строки. Ровные строчки, каллиграфический почерк: «Журналист! Не лезь не в свои дела. Пиши очерки о передовиках труда — для тебя же лучше. Если в двадцать четыре часа не покинешь город, будем принимать меры». Подписи не было.

— Кто оставил?

— Лежала на столике. Народу прошла за обед уйма. Всех не упомнить. А на бумажке надпись: «Журналисту в собственные руки». Вы у нас один из работников печати.

Официантка Лида объясняла снисходительно. С посетителями она держалась строго, в разговоры не вступала. «Потому что не может быть содержательного разговора с командированными: думают, раз я официантка…» Олег так не думал — это она точно видела, глаз наметанный. И даже немного огорчилась, — журналист ей казался «интересным». Записку она, конечно, прочитала.

— Так вам и на завтра лимонад приберечь, раз вы такой любитель воды? — Она выясняла, как долго пробудет журналист в городе.

— Угу, — пробормотал Олег.

— А то уезжайте, — посоветовала сочувственно, — Не ровен час…

— Нехорошо читать чужие письма, — равнодушно выговорил Олег. — Особенно честному работнику общественного питания.



На тентах можно было печь блины — так они нагрелись. Официантка Лида пренебрежительно повела бровью:

— Так не запечатано…

Олег возвратился в номер и позвонил Тахирову. Следователь ответил сразу же.

— Мостовой? Ну как ты там? — бодро спросил он. — Испекло тебя солнышко?

Тахиров, очевидно, улыбался. Слова выскакивали из трубки бодро и звонко.

— Письмо получил интересное, — вяло сообщил Олег. — Предлагают покинуть ваш гостеприимный город…

— Очень любопытно. Догадываюсь, что тебе там написали, — Тахиров говорил серьезно. — Видно, ты был прав. Это письмо — подтверждение, что теперь мы действительно ухватились за какую-то ниточку.

— А можно выяснить, кто это почтил меня своим вниманием?

— Попытаемся. Каким путем записка попала к тебе?

— В кафе при гостинице работает официантка Лида… — Олег ясно представил невысокую тоненькую девушку. — Красивая, но уже основательно потрепанная жизнью, на лице толстый слой косметики, всегда взвинченная и раздраженная. Так вот она и взяла на себя труд вручить мне сие послание.

— Знаю такую. Работала раньше в «Гастрономе». Три года за растрату. Освобождена досрочно, — голос Тахирова был сух и официален. — Она?

— Кажется, да. Меня именует «гражданин журналист».

— Прощу, будь с нею осторожнее. Особа приметная. У нее вполне могут быть темные связи.

— Учту. Красивые у нее глаза, у Лиды.

— Шутишь?

— А что остается? Уезжать не собираюсь.

Олег аккуратно положил трубку. Присел к столу. Вот уже который день находится он в этом городе, окутанном жарой, такой густой и осязаемой, что, казалось, до нее можно дотронуться рукой.

Вспомнилось, как все это начиналось…

ПРЕСТУПНИК?

Очерк был уже написан. Как-то само собой нашлось заглавие: «Соучастие». Олег обычно долго бился над заголовками, а тут слова сразу легли в верхнюю строку — слишком обнажена была главная тема материала.

Мостовому хотелось, чтобы очерк получился — гневным, резким, и потому он начал его с обращения к будущим читателям:

«Девушки, если он вам скажет, что любит, — не верьте, гоните прочь.

Парни, когда он протянет вам руку, отвернитесь.

Матери, сделайте все, чтобы ваши сыновья не были похожими на него…

Его вскоре будут судить за безмерные предательство и трусость. И какую бы меру наказания ни определил ему суд, его приговор будет подкреплен нашим с тобой, читатель, моим и твоим, общим отношением к этому человеку — презрением».

Несколько дней назад Олега вызвал редактор. У редактора, обычно весьма сдержанного, от ярости подрагивали губы.

— Посмотри. По-моему, ты сможешь написать об этом.

В толстой канцелярской папке были собраны письма, жалобы, характеристики, запросы. Олег просидел над документами всю ночь. Когда была перевернута последняя страница, он подумал: «Да могло ли быть такое? Каким же негодяем должен быть человек, чтобы совершить такую подлость?»

Моральный облик тех, кто убил девушку, Сычова и Рюмкина, достаточно выразителен: хулиганье, драки, воровство, пьянство, приводы в милицию, судимости.

Но в документах, собранных редакцией, называлась фамилия еще одного человека. Именно к нему, молодому парню, своему ровеснику, девушка шла на свидание. И если бы не его трусость, она могла бы остаться в живых.

Парень и девушка были знакомы очень давно. Ровно столько, сколько помнили себя. Жили на одной улице, вместе ходили в детский садик, в школу. В какой-то вечер не побежали после уроков сразу по домам, задержались у калитки. И тогда он ей сказал: «Давай дружить». Так на школьном языке во все времена начинались объяснения в любви. Они любили друг друга. И хотя жили по соседству, иногда он писал ей записки, светлые, теплые.

А в тот день они поссорились — так, из-за пустяка, как это часто бывает у влюбленных. Но мелочная размолвка вдруг обернулась трагедией. Парень написал своей подруге странную записку: «Я, конечно, не верю, что существуют какие-то „тени“. И время на проверку такой чепухи тратить не стал бы. Но если тебе это очень уж надо — хорошо. Только заодно проверю, как крепко ты меня любишь. Не побоишься прийти на дальний холм в полночь?»

Записка была написана на клочке бумаги, вырванном из школьной тетрадки. Ее нашли в карманчике плаща погибшей. В тот же день приятель девушки был арестован. А на следующее утро на вопрос: «Вы ее убили?» — безразлично ответил: «Да».

Он был милым, скромным и добрым юношей. Так единодушно утверждали все родственники и знакомые. Соседи писали о нем в отзывах: первым всегда здоровался, никому не сказал грубого слова. Родственники рассказывали, что много читает.

При встречах они часто говорили о прочитанном. И девушку всегда восхищали в нем умение увидеть в книгах многое, зрелость суждений и широта мысли. Старшие ставили его в пример своим детям. Учится и работает, обеспечивает себя и семье помогает — после восьмилетки парень ушел работать на завод токарем. Добросовестно относился ко всему, что ему поручали на заводе.

Она еще училась, и его мир — мир заводского труда, рабочих смен и производственных заданий — казался ей очень важным, достойным уважения. Часто расспрашивала, как дела на заводе, и гордилась его успехами так же, как своими пятерками в школе. А он не только работал, тоже учился в вечернем техникуме.

Секретарь комсомольской организации завода сказал о нем следователю: «Черт знает что такое — никогда бы не поверил, что он способен на такую мерзость. Парень всем нам казался хорошим…»

В последний раз свидание они назначили на старом, заброшенном кладбище, расположенном в самом конце городского парка и, по существу, ставшем его частью.

Он путал следствие. Сознавшись в убийстве, парень в то же время категорически отрицал, что виделся с подругой в тот вечер. И его мама подтверждала: да, пришел домой рано, лег спать. Как выглядел? Как всегда.

И когда на следующее утро к нему прибежала ее мать, он встревоженно сказал:

— Мы не виделись вечером. Понимаете, поссорились… Так, из-за пустяка. Я как раз хотел идти к ней, чтобы помириться…

Только после ареста настоящих убийц девушки были восстановлены подлинные обстоятельства преступления.

Собираясь на свидание, девушка надела свитер, взяла старенький прорезиненный плащ, накинула на плечи красный пуховый платок, положила в сумку бутылку лимонада и конфеты.

Она села в автобус и отправилась к парку.

В 12.37 на следующий день ее нашли во рву мертвой. Дождь, прошедший над городом ночью, смыл все следы.

Один из убийц, Сычов, под давлением неопровержимых улик рассказал, как все произошло: «В тот вечер мы здорово набрались. А потом поехали к старому кладбищу — там часто собирается наша компашка. Что было дальше? Примите во внимание: показания даю добровольно… Значит, добыли еще бутылку водки и решили распить ее на дальнем холме — туда редко кто забредает, и не помешают, значит. Пошли… А там парочка сидит на холме. Парня прогнали, а ее, значит… Вот так все и было. Если бы не водка, значит…»

Да, именно так все и случилось. Убийц иногда сравнивают с животными, называют зверями. Для зверей такое сравнение оскорбительно. Но с кем сравнить предателя? Он не убивал Розу — он ее выдал на растерзание убийцам. На официальном языке это называется «оставление в опасности».

Двое отвели его в сторону: «Убирайся, а то хуже будет». Его даже вроде бы ударили по лицу. Он убежал по склонам холма, сел на велосипед и уехал домой. Сбежал, хотя девушка звала его и просила защитить, умоляла спасти. Она боролась за жизнь до последних секунд. Ей заткнули рот, чтобы никто не услышал…

А он пробежал мимо милицейского поста у входа в парк, мимо, людей, пришедших сюда погулять. Еще можно было ее спасти, предотвратить преступление.

Преступление было гнусное, из тех, которые потом еще долго будоражат весь город, обрастают слухами.

Олег закончил очерк словами:

«Предстоит суд. Уверен, если бы на судебном заседании могла присутствовать девушка, вместе с которой он ходил в детский сад, в школу, гулял по тенистым городским улицам, которой он объяснялся в любви, — она судила бы его сурово и безжалостно. Она сказала бы ему: „Ты подлец и трус“. За свою любовь к нему, за веру в него, друга, мужчину, защитника, она заплатила жизнью.

Имя человека, который помог свершиться преступлению, — Александр Рыжков».

ЖУРНАЛИСТ

Олег словно бы воочию видел, как все произошло. И он писал о преступлении лаконично и отрывисто, перенимая стиль деловых следственных документов, только иногда вдруг взрываясь гневной фразой.

Он упорно пытался разобраться в обстоятельствах преступления.

Стоило ему закрыть на мгновение глаза, как вырванным из нереального фильма кадром проносилась картина: ров, убитая девчушка — еще вчера пела, смеялась, любила.

Очерк был готов, каждое слово его сверено с документами. Редактор быстро прочитал его, убрал наиболее резкие выражения, пометил в углу листа красным: «Секретариат — срочно!»

Редактор встал из-за стола, пошагал по комнате:

— Даже не верится, что такое могло случиться.

— Настолько не верится, что в первые минуты я подумал: «А надо ли писать об этом?» Такое ощущение, будто выметаешь из закоулков нечистоты, — поделился сомнениями Олег.

— Каждый бы предпочел иметь дело с розами, — нахмурился редактор. — Но нам, журналистам, приходится порой общаться и с человеческими отбросами. Писать нужно. И кажется, ты нашел верный тон — очерк направлен против трусости, беспечности, равнодушия.

Он посмотрел на осунувшееся за ночь лицо Олега:

— Иди отоспись. Гранки будут завтра к обеду, тогда и являйся.

Редактор улыбнулся.

— Алке привет.

Он любил иногда ошеломлять сотрудников своей осведомленностью. Олег познакомился с Алкой месяца два назад и еще не представлял ее товарищам по работе. Все как-то не было подходящего случая. Но теперь он и в самом деле хотел бы встретиться с Алкой и потому из редакции поехал в научно-исследовательский институт, где она работала, уговорил отпроситься пораньше. Пока Алка бегала по этажам в поисках начальства, которое бы разрешило ей отсутствовать «по срочным семейным делам», Олег пристроился в вестибюле на подоконнике, ждал, а в памяти снова возникали написанные строчки очерка. Он как бы заново их клал на бумагу и холодновато прикидывал, что получается. Профессионально получалось неплохо — очерк, несомненно, вызовет реакцию читателей, будут письма, много писем — гневных, едких («как могло такое случиться в наше время?»), суровых. «Надо будет потом подобрать письма и съездить к тому типу, — решил Олег, — пусть почитает, что о нем люди думают».

Прибежала запыхавшаяся, возбужденная Алка, и они отправились в кино. Шли «Неуловимые мстители». Олег молчал, и Алка уловила его настроение, ничего не стала расспрашивать, наоборот, сама не умолкала ни на минуту. На экране лихо стреляли из маузеров красные дьяволята, и Олег подумал, что, наверное, скоро этот фильм посмотрит и Александр Рыжков — в колониях ведь тоже проводится культурно-массовая работа. Интересно, что он будет чувствовать при виде чужой смелости и верности? Покажется ли самому себе ничтожеством?

Алка смеялась, охала, — прислонилась к плечу Олега. А ему в голову лезли разные невеселые мысли. Он вдруг подумал о том, смог ли бы бросить этого веселого, заливающегося смехом человека на растерзание убийцам, и от этой мысли его прошиб холодный пот. Да нет, глупости, ни один нормальный человек не поступил бы так… Но ведь тот, Александр Рыжков, тоже был нормальным? Черт возьми, посмотреть бы ему в глаза…

— Что с тобой? — все-таки не удержалась Алка.

— Как ты думаешь, способен я на подлость?

— Нет, — убежденно сказала Алка.

Наверное, и та девушка верила своему парню так же безоговорочно. Так почему же он ее предал? Все — тот короткий путь, который он успел прожить, отзывы товарищей по работе, знакомых, соседей, людей, которые его знали, — все говорило о том, что он должен был бы заслонить ее собой, но не бежать сломя голову, слепо натыкаясь на кусты и заброшенные могилы — в ту ночь было темно, и только вдали цепочка фонарей резала душную темноту. Банальный случай: не верь характеристикам.

Олег нащупал в темноте Алкину руку, тихонько ее сжал: «Ничего, старуха, все в порядке».

«Старухе» было двадцать три, и она не любила, когда ее так называл Олег, следуя нелепой редакционной привычке, но на этот раз милостиво простила.

Олег почти наизусть помнил страницы характеристик: хорошие, добрые слова о том парне.

Алка самозабвенно переживала за красных дьяволят, отстреливающихся от бандитов. Вставало на экране багровое солнце, и на фоне огромного шара маленькие всадники скакали к далекому горизонту.

Александр Рыжков был чуть постарше «дьяволят». И отец его, старый рабочий, говорил следователю: «Мой Саша не трус. Я видел трусов, знаю, какими бывают трусы. Мой Саша не трус, я солдат, в этом разбираюсь».

Хорошая семья у этого Александра: отец потомственный металлист, на заводе о нем отзываются с большим уважением, мать ткачиха, младший брат — школьник. Дружная семья, очень порядочная, как написал один из соседей.

Потом они шли по шумной улице. Был вечер, и улицу заполнила молодежь, шумная, немножко крикливая и бесцеремонная. На Алку засматривались. Какой-то подвыпивший парень оказался у них на дороге — случайно или нарочно. Олег сжал кулаки и пошел прямо на него. Парень торопливо свернул в сторону.

— Ради бога, что у тебя приключилось? — не на шутку встревожилась Алка. — Ты какой-то странный сегодня…

Олег уже понял, как нелепо выглядел его неожиданный жест, и виновато проговорил:

— Извини, пожалуйста. Видно, я действительно дописался до чертиков.

Они остановились на перекрестке, и Олег подумал, как удачно подобрано это слово — «перекресток», — два встречных потока людей как бы образовывали гигантский крест.

— Скажи: если ехать на велосипеде вечером, в будний день спешить на свидание к девушке — скорость будет одна, а в праздник — другая?..

— Не говори загадками, Олег Дмитриевич, — бодро сказала Алка. — Излей душу, разрешаю: кто она, пленившая твою журналистскую фантазию так сильно, что даже в моем присутствии думаешь только о ней? Роковая любовь?

— Я ее никогда не видел, Алла. И не увижу. Ее нет в живых. Она погибла.

— Извини…

Олег наспех попрощался с притихшей Алкой. Он неторопливо шел по бульвару. Мысленно, лист за листом, перелистывал пухлое «Дело №…».

Имеет ли он право писать о человеке, — не просто писать, а так, что это решительно повлияет на его судьбу, — не поговорив, не встретившись?

Уже дома Олег снова перечитал свой очерк. Он теперь читал его как бы со стороны, глазами постороннего человека, обычного подписчика их газеты. И снова признал: материал получился, это подсказывал опыт.

Он положил перед собой лист чистой бумаги и сказал себе: «Ты член редколлегии. Читаешь материал не после публикации, а „до“. Знаешь историю его появления в газете. Какие у тебя возникнут вопросы?»

Мостовой действительно был членом редакционной коллегии — одним из самых придирчивых.

На листе пункт за пунктом появлялись вопросы, которые могли бы быть заданы автору, если бы материал обсуждался в обычном порядке:

«1. Выезжал ли в город, где произошло преступление?

2. Встретился ли с человеком, о котором пишешь? Встречу организовать нетрудно.

3. Встретился ли с товарищами того, кто совершил преступление? Возможно, они помогли бы более четко выписать его психологический портрет?

4. Есть ли убежденность в точности написанного? Речь идет о судьбе человека…»

Против первых трех вопросов Олег написал: «нет».

Над четвертым долго думал и колебался. Ответ на первые три предопределил и то, что следовало написать здесь. В город, где произошло преступление, не выезжал, с человеком, совершившим преступление, не виделся, личность преступника не изучил. Документы, поступившие в редакцию? Они могли быть неполными, неточными, односторонними. У меня нет оснований им не верить.

На листке появился новый вопрос: «Можно ли на несколько дней отложить публикацию для того, чтобы убедиться на месте в точном соответствии очерка с событиями?»

Рядом был записан ответ: «Можно». Даже необходимо. Особенно учитывая, что речь идет о добром имени человека… Чувства чувствами, но публикация очерка до суда может оказать влияние на судебный приговор.

Он позвонил редактору.

— Ты чего? — удивился тот. — Гранки будут завтра. Не волнуйся, твой очерк заслали в набор.

— Можно отозвать материал? — тихо спросил Олег.

— То есть как? — не понял редактор. — Боишься остроты? Беспокоиться нечего, твой очерк показывал членам редколлегии, они «за». Выступление нужное.

— Не обижайся, — попросил Олег. — Но все-таки лучше его пока не печатать.

— Ну это уж совсем ни на что не похоже, — начал раздражаться редактор. — Автор выступает против публикации своего материала! К сожалению, такое бывает очень редко, — съязвил он.

— Мне надо побывать в том городе, — настойчиво сказал Олег. — У меня такое ощущение, что я в чем-то ошибся.

— Не говори ерунды… — редактор бросил трубку. Звонко щелкнуло отключение, заныли короткие гудки.

Казалось: конец сомнениям. Олег так и сказал себе: «Все. Больше об этом не думаю». Но сказать — просто. Гораздо сложнее — действительно не думать о трагической судьбе девочки и подлости ее возлюбленного.

Олег сунул экземпляр своего очерка в самый дальний ящик стола: с глаз долой.

И снова взялся за трубку.

— Ну, давай выкладывай свои сомнения, — не спрашивая, кто звонит, сказал редактор. За несколько лет совместной работы он достаточно хорошо изучил настойчивый характер своего сотрудника.

— Я поеду туда, хотя бы ты уволил меня с работы, — сказал Олег.

— Пока так вопрос не стоит, — иронически бросил редактор. — Кстати, я уже позвонил в цех, чтобы очерк не набирали.

— Я могу лететь? — спросил Олег.

— Посмотри на часы: двадцать четыре ноль-ноль. Насколько мне помнится, в такое время, у нас бухгалтерия не работает…

Олег не принял шутку.

— Так я полечу, есть ночной рейс, знаю.

— Без командировочного удостоверения? Да и деньги у тебя есть?

— Денег нет. Придумаю что-нибудь. А командировку вполне заменит редакционное удостоверение. Позвони только в горком комсомола, пусть в случае чего помогут…

— Сделаю. Ладно, старик, ни пуха…

Олег позвонил Алле:

— Слушай, у тебя есть сколько-нибудь денег? У меня всего три рубля…

Алка спросонья никак не могла разобрать, о каких деньгах идет речь.

— Я улетаю. Срочно и далеко. Нужны деньги хотя бы на билет «туда».

Алка усвоила только, что Олег куда-то улетает, и это повергло ее в панику.

— А как же я? Значит, я тебя завтра не увижу? — Казалось, она расплачется, в трубке слышалось подозрительное сопение.

— Алк, мне надо.

Она поняла. Даже пошутила:

— Деньги есть. Откладывала на свадьбу, хотя ты пока и не сделал предложения. Приезжай, возьми… Можно, я тебя провожу в аэропорт?

По пути она сказала Олегу:

— Теперь я тебя закабалила. Как плохо, что ты улетаешь. Это у тебя такой злой редактор?

— Нет, просто у меня такой характер. Закабаляй дальше, только смотри, чтоб не прогадала.

Он, отшучиваясь, думал о том, с чего начнет завтра работу в командировке.

Объявили посадку. Алка, притихшая и растерянная, осталась под стеклянным колпаком аэропорта.

В 9.00 он уже встретился с Тахировым, следователем, который вел дело убийц Розы Умаровой.

СЛЕДОВАТЕЛЬ

Собственно, Тахиров уже заканчивал следствие.

Журналист из республиканской молодежной газеты прилетел незваным. Тахиров не хотел, чтобы его отвлекали от прямых обязанностей в дни, оставшиеся до окончания следствия. Формально он мог не отвечать на вопросы журналиста и уклониться от дальнейших встреч с ним. Это право давал ему закон, требующий полной объективности при ведении следствия. Но вполне логично было предположить, что журналиста привело сюда также желание помочь именно объективному рассмотрению дела, а не повредить ему.

— К вашим услугам, — сухо сказал Тахиров, когда Мостовой ему представился.

— В нашу редакцию поступили материалы по делу, которое вы ведете. Родители Рыжкова жалуются на предвзятость…

Тахиров пожал плечами:

— Они опережают события. Следствие еще идет…

— Родителей можно понять: речь идет об их сыне.

Следователь упрямо склонил голову:

— А вы видели девочку? Да, да, девочку, которая в наших документах именуется сухо и протокольно: «жертва»?

— Нет, — ответил Олег. — Такой возможности у меня не было.

— Тогда смотрите. Вот фотографии. Роза Умарова. Такой она была. Вот снимок, сделанный для комсомольского билета. А это она на экскурсии вместе со своим классом. Видите, в центре маленький крестик? Да, да, это она. Роза была комсоргом класса, верховодила среди ребят, вот они и ставили ее всегда в центр. И здесь она тоже на экскурсии: десятый «Б» на подшефной фабрике. А этот снимок — семейный: отец, мать, братишка, бабушка…

Роза была очень красивой. Даже фотографии передавали эту красоту: огромные глаза, чистый высокий лоб, на плечи легли послушные косы, а взгляд радостный, прямой.

— Очень привлекательная девушка, — будто угадал его мысли Тахиров. Он тихо сказал: — Вот эти фотографии сделаны на месте преступления…

— Убийство всегда отвратительно. А здесь речь шла еще и об убийстве тупом, жестоком.

— Не сомневаюсь, что суд в полной мере воздаст убийцам, — сказал Тахиров. — Судебное заседание будет открытым. И уверен, что общественность одобрит приговор.

— Очевидно, — подтвердил Олег.

— Тогда с чем вы не согласны? — вежливо осведомился Тахиров. Он тщательно подбирал слова; говорил ровно, немножко бесстрастно. Корреспондент свалился как снег на голову. Когда к нему в комнату вошел невысокий парень в очках и представился: «Олег Мостовой, журналист», Тахиров вспомнил острые очерки в молодежных изданиях, которые были подписаны этой же фамилией, и, еще не узнав о цели визита, уже внутренне настроился на сопротивление. Тахиров только недавно стал следователем, это было его первое серьезное дело. И провел он его быстро. Конечно, Тахиров предполагал, что родственники подследственных, возможно и адвокат, будут жаловаться во все инстанции, но то, что процессом заинтересуется республиканская молодежная газета, было неожиданностью.

— Я так же, как и вы, за самое суровое наказание преступников, — ровно ответил Тахирову Мостовой. — Пусть они понесут то, что заслужили. Но по делу проходит еще один человек. Именно он меня и интересует.

Мостовой снял очки, протер стекла. Без очков он выглядел совсем мальчишкой-студентом: добрые глаза, молодые и очень глубокие. Он тоже не предполагал, что его вмешательство в уже законченное дело будет встречено с восторгом. Опыт подсказывал, что придется преодолевать много препятствий — объективных и субъективных, — которые почти всегда возникают в тех случаях, когда представители прессы просят следователя вновь возвратиться к уже проделанной работе.

— Александр Рыжков, — догадался Тахиров. — Не хочу опережать окончательные выводы следствия, но, по-моему, он тоже должен ответить перед законом. Во-первых, Рыжков мог предотвратить преступление: в пятистах метрах находился наряд милиции. Во-вторых, он оставил близкого человека в смертельной опасности. В-третьих, он дал мне, следователю, заведомо ложные показания. Наконец, есть еще и нравственная ответственность… А вы, извините, будете писать о нем?

— Извиняю. Буду.

Тахирова раздражала манера Мостового говорить отрывистыми фразами, глядя в упор на собеседника. Казалось, что в тоне проскальзывает пренебрежение.

— Материалы у прокурора.

Олег умел быть напористым, когда этого требовали обстоятельства. Он не стал ходить по многочисленным кабинетам, чтобы добыть разрешение на ознакомление с материалами следствия.

— Идемте к прокурору, — предложил он Тахирову.

— Если примет, — улыбнулся тот иронически. — Впрочем, попытайтесь.

Пока шли по длинному коридору — направо и налево одинаковые прямоугольные проемы дверей, — молчали.

Олег попросил у секретаря листок бумаги, написал: «Прошу принять на три минуты по интересующему нашу редакцию делу», подписался, вложил записку в редакционное удостоверение и требовательно предложил молоденькой секретарше «положить это на стол товарищу прокурору».

К удивлению Тахирова, прокурор принял их быстро. В течение двух минут Мостовой излагал суть своей просьбы, минута потребовалась на то, чтобы прокурор позвонил кому-то по телефону и сказал.

— Познакомьте журналиста Мостового с материалом по убийству Розы Умаровой.

Предложил Тахирову:

— Очевидно, вы поможете товарищу Мостовому разобраться в этом сложном деле. В любом случае полезно услышать мнение человека, который посмотрит его как бы со стороны.

В конце краткой беседы прокурор спросил Олега:

— Почему вас интересует именно это дело?

— Погибла комсомолка. Член союза, в газете которого я работаю. Еще одно: разрешите встретиться с Рыжковым.

— Хорошо. Если возникнут затруднения, позвоните.

Тахиров, когда вышли от прокурора, одобрительно оценил:

— Оперативно работаете, Олег Дмитриевич. — Следователь все-таки не удержался от шпильки.

— По принципу: за каждой строчкой очерка — люди, — сердито отрезал Мостовой.

— На сколько дней командировка? Извините, дорогой товарищ корреспондент, за такой вопрос, но мне хотелось бы знать, как планировать время. Мне хотелось бы, чтобы ваше пребывание у нас было приятным, — Тахиров сыпал длинными вежливыми фразами.

— Вам бы хотелось, чтобы я убрался поскорее, — добродушно прокомментировал его вопрос Мостовой. — Не выйдет. Буду вашим гостем ровно столько, сколько понадобится. Не взыщите.

Тахиров засмеялся.

— Олег Дмитриевич, мне действительно хочется, чтобы вы с пользой провели у нас время. Я, например, прямо заинтересован в этом…

— Извините, — чуть смущенно сказал Мостовой. — Я, кажется, ответил на ваше предложение гостеприимства не совсем тактично.

Тахирову понравилось, что журналист не из тех самовлюбленных репортеров, которые раз и навсегда уверовали в свою непогрешимость.

— А вы хорошо ответили прокурору, — сказал следователь. И совсем неожиданно: — Я член бюро горкома комсомола.

— Чего же молчал? Пошли в горком, надо мне представиться товарищам.

ПРЕСТУПНИК?

— Прежде всего я посоветовал бы вам познакомиться с Рыжковым, — предложил следователь Мостовому. — Это нетрудно устроить…

В тюрьму они поехали вместе. Начальник тюрьмы провел их в комнату, чем-то отдаленно напоминающую приемную врачебного кабинета. Олег осмотрелся. В углу косо стоял стол, дубовый, массивный, накрепко вросший в дощатый пол. Стул был почти таким же массивным, основательным. Он стоял точно там, где ему положено было стоять: на полметра от среза стола, даже двигать не надо — садись, руки на шероховатую, отполированную локтями крышку и начинай разговор. Рядом стоял еще один такой же стул. Что же было в этой комнате от приемной медицинского учреждения? Олег наконец понял: идеальная чистота, ничего лишнего.

— Располагайтесь, — пригласил начальник тюрьмы. — Сейчас пришлю Рыжкова.

Он ушел, и Олег попытался «настроить» себя на предстоящую беседу. Он вспомнил заранее подготовленные вопросы, прикинул ритм и последовательность, в которых будет их задавать. Сосредоточиться было трудно: все время перед глазами стояли фотографии Розы, показанные следователем. Теперь в душе снова росла злость. Емкая, густая, она путала мысли, была ненужной, могла помешать объективно разобраться — это Олег понимал, но поделать с собой ничего не мог.

Он так задумался, что не услышал, как тихо хлопнула дверь, и удивился, услышав, как Тахиров сказал:

— Рыжков, с вами хотел бы побеседовать журналист из молодежной газеты.

— Здравствуйте, гражданин начальник…

Голос был тусклый и бесцветный. И парень оказался под стать своему голосу: равнодушный, поникший, весь какой-то пришибленный. От него, от каждого его движения, веяло безысходностью. Олег подумал, что так, наверно, выглядят те, кто потерял всякую надежду.



Они проговорили два часа. Собственно, говорил, спрашивал Олег, а парень, Рыжков, или молчал, или тоскливо, коротко произносил: «Да». В конце концов Олег не выдержал, почти закричал:

— Очнись ты… Ведь речь идет о твоей судьбе!

— Да, — сказал Рыжков. Опять угрюмо и безразлично.

Олег стал расспрашивать о том, как ему живется здесь, в тюрьме.

— Хорошо, — пожал плечами Рыжков.

— Есть ли у тебя какие-либо просьбы ко мне?

На этот раз Рыжков выдавил из себя несколько слов:

— А зачем? Розе ведь все равно…

— Но ты-то еще жить должен…

— Совсем не обязательно, — тихо ответил Рыжков.

Олег приезжал в тюрьму в течение нескольких дней. Он пытался любыми путями проникнуть в тот мир мыслей Рыжкова, который парень наглухо захлопнул для посторонних.

— Парень закрылся, как улитка в раковине, — сказал Мостовой Тахирову при встрече.

Тахиров внимательно присматривался к Мостовому. Он искренне пытался преодолеть то невольное предубеждение, которое возникло при первой встрече с журналистом. А основание быть недовольным у него имелось. Расследование было проведено в кратчайшие сроки — убийцы попали за решетку через двое суток после совершения преступления. У Розы не было врагов, товарищи любили ее за веселый, открытый характер. Одноклассники Розы говорили, что у нее есть друг, Александр Рыжков. Об этой дружбе знали и ее родители. Александр им нравился: спокойный, работящий парень из хорошей семьи. Братишка Розы вспомнил, что в тот день Александр под вечер разговаривал с Розой у калитки их дома. Рыжков в чем-то убеждал его сестру, а та не соглашалась. О чем они говорили? И тон записки, полученной Розой, и эти показания приводили следователя к выводу, что преступлению предшествовала ссора. Из-за чего? Что за таинственные «тени» упоминаются в записке? Роза не могла ответить на этот вопрос. Рыжков отвечать на него не захотел. Он упорно молчал, и было не совсем понятно: то ли пришиблен неожиданным горем, то ли боится. Сидел, уставившись в одну точку, отказался от свидания с родными.

— Ну, убил я ее, — уже на втором допросе сказал он. — Вы же нашли мою записку… А теперь оставьте меня в покое.

Тахиров со злостью посмотрел на парня. Ему хотелось как следует тряхнуть его, чтобы не напоминал восковой манекен.

— Не ври, — сказал он и устало прикрыл глаза ладонью. — Ты не убивал. Но видел убийц… Понимаешь, видел и можешь помочь нам схватить их.

— Розе теперь все равно… — угрюмо процедил Рыжков.

— Завтра они могут убить другую девушку. Вообще, первого встречного. Тебя, например.

К этому времени Тахиров уже знал, что убийц через несколько часов арестуют. Но предстояло выяснить роль Рыжкова в преступлении. Записка, найденная у убитой, была неопровержимой уликой. Не будь ее, возможно, и не было бы трагедии на заброшенном кладбище.

— Почему ты написал Розе такую записку? С чего вдруг решил проверять, любит она тебя или нет? Кто еще мог знать о записке?

Вопросов у следователя было много, но Рыжков, безразлично уставившись в одну точку, молчал.

Школьная подруга Розы подтвердила, что в тот день Роза и Александр поссорились, однако причин ссоры не знала.

Другой свидетель заявил, что видел, как Рыжков где-то около полуночи (время точно не заметил) ехал на велосипеде по направлению к парку. Приметили его и у входа в парк, где в тот вечер было много людей. А судя по записке, он в это время должен был быть на дальнем холме. Как очутился у входа? И насколько правдивы показания родителей, которые упорно твердят, что сын в одиннадцать уже был в постели.

Тахиров провел десятки экспертиз и следственных экспериментов. Он по минутам рассчитал время. Потом Рыжкова опознал один из убийц: «Ну да, вот этот длинный был с девушкой. Я его ударил, велел молчать и убираться. Он побежал к выходу с кладбища. Его догнал Рюмкин Виктор, тоже ударил и сказал, чтоб ни звука, а то прикончим, пока до нас доберутся. Мол, нам теперь будет все равно».

«Неужели молчит из страха? — Тахирову такая мысль показалась нелепой. — Но ведь он знает, что преступники арестованы. Даже если раньше и трусил, то сейчас должен был бы заговорить».

Тахиров буквально по минутам рассчитал, что происходило в тот вечер.

17.00 — Рыжков поссорился с Розой. По свидетельству подруги Умаровой, они разговаривали минут пятнадцать-двадцать.

17.20–18.00 — Встретился с однокурсником по заочному техникуму. Обменялся с ним учебниками, поговорил о предстоящей сессии.

18.00–19.00 — Брат Розы видел, как сестра и Александр Рыжков о чем-то спорили у калитки дома. Он показывает, что Роза была очень взволнована и ушла в дом «не в себе». Время определяется достаточно точно: когда Роза и Александр встретились, мальчик торопился домой, так как в 18.00 начинался по телевизору фильм «Джульбарс».

19.00–20.20 — Рыжков был дома, помогал по хозяйству, чинил велосипед.

20.20–21.00 — Ужинал вместе с семьей.

21.00–21.45 — Гулял, прошел несколько раз возле дома Умаровых.

21.45 — Встретил одноклассницу Умаровой, попросил ее вызвать Розу на улицу. Было еще светло. Одноклассница зашла в дом Умаровых. Роза читала и велела передать Рыжкову, что на улицу не выйдет.

Рыжков очень расстроился и попросил девочку немного подождать, зашел к себе, написал записку и велел ее передать Розе. Когда однокласснице предъявили записку, найденную в плаще Розы, она показала: «Да, та тоже была написана на такой же бумаге. Но я ее не разворачивала, так что точно сказать не могу».

21.55–23.00 — Был дома, готовил работу по физике, читал.

23.00 — Пожелал родителям спокойной ночи и ушел в свою комнату спать. До этого времени следователь мог установить развитие событий почти с абсолютной точностью. Дальше этот «временной график» приходилось строить на основании косвенных улик, свидетельских показаний, в которых часто встречались «кажется», «точно не заметил» и т. д. При этом следователь исходил из того, что Роза и Рыжков должны были бы быть на дальнем холме ровно в полночь — он уже выяснил, о каких «тенях» шла речь в записке.

23.20 — У входа в парк видели Умарову. Она кого-то ждала.

23.40 — Рыжков на велосипеде подъехал к входу в парк. Следственным экспериментом установлено: расстояние от дома Рыжковых до парка можно преодолеть за тридцать пять минут.

23.00 — Сычов и Рюмкин пытались ограбить парочку в темной аллее. Кто-то из находившихся неподалеку граждан громко позвал милицию, и грабители убежали.

23.40 — Рыжков и Умарова встретились у парка. Встреча свидетельскими показаниями не зафиксирована, но нет сомнений в том, что она состоялась: Умарова приехала к входу раньше, Рыжков около полуночи приехал на велосипеде.

23.40–23.50 — Эти десять минут Рыжков потратил на то, чтобы отвести велосипед в сарай своего дедушки, который жил неподалеку, и возвратиться.

23.50–24.00 — Десять минут Рыжков и Умарова шли по кладбищу к дальнему холму. Проверено следственным экспериментом. Позже им идти на холм уже было ни к чему — миновала бы полночь.

В 24.00 — Сычова и Рюмкина видели у парка их приятели. Оба были очень пьяны и искали, где бы еще выпить. У приятеля Сьчова была бутылка водки, и Рюмкин купил ее.

00.15 — Сычов и Рюмкин расстались с дружками и вновь ушли в парк.

00.40 — Они встретили Розу и Рыжкова. Сычов ударил Рыжкова и крикнул ему: «Убирайся!» Рыжков побежал по склону холма к выходу…

Рыжков безразлично прочитал записи следователя и пробормотал:

— Значит, это случилось около часа ночи… Надо что-нибудь подписать?

И Мостовой познакомился с этим «расчетом времени». Долго всматривался в ровненький столбик цифр, сосал потухшую сигарету. Неожиданно спросил Тахирова:

— Помнишь беседы доктора Ватсона и Шерлока Холмса?

— Хочешь на практике испробовать дедуктивный метод? — скептически прищурился следователь.

— Нет, скорее в какой-то мере использовать методику своих бесед. Мне полезно было бы выяснить некоторые детали.

— Хорошо, — согласился Тахиров.

Журналист начал задавать вопросы. Тахиров отвечал на них и после каждого ответа чертил палочку. Всего вопросов было двадцать семь. Это был быстрый и точный разговор двух деловых людей, и был он сухим — только факты.

— Как установили время попытки ограбления?

— В протоколе, составленном на месте происшествия, указано время.

— Уверены, что Умарова появилась у ворот парка в 23.20?

— Да. Ее увидела из окна автобуса подруга. Роза подходила к парку, а автобус отправлялся к центру. Это был рейсовый № 17, в 23.20. Роза тоже увидела подругу и махнула ей рукой.

— Неубедительно, что Роза и Александр вошли на кладбище в 23.50. Логика в таких случаях иногда подводит…

— В это время Розы уже не было у входа — в этом мнение свидетелей единодушно.

— Как установлено время преступления?

— Сычов показал, что, когда они увидели парочку на холме у старых могил, как раз вдали проходил пассажирский поезд. Это был московский экспресс. С холма его видно в 00.37. Три минуты ушло на то, чтобы подняться по склону.

Мостовой задавал вопросы вразброс, не придерживался никакой системы. Он не пользовался при этом блокнотом, не делал пометок, и Тахиров, который привык фиксировать во время своей работы каждую деталь на бумаге, удивился, что журналист обходится без карандаша — символа его профессии.

— Когда была убита Умарова?

— Рюмкин показывает, что, когда они уходили с кладбища, начал накрапывать мелкий дождь. В деле есть справка метеорологической станции — дождь над городом пошел в 1 час 15 минут. Примерно такое же время гибели установлено экспертами.

— Чем занимались Рюмкин и Сычов до того, как пошли на кладбище?

— Выпивали, затеяли драку у кинотеатра и так далее — каждый шаг их известен.

— Чем подтверждается, что Рыжков оставлял велосипед в сарае у дедушки?

— Показаниями свидетелей, анализом почвы земляного пола сарая и на шинах велосипеда.

— Занимался ли Рыжков велосипедным спортом?

— Нет, — голос Тахирова немного дрогнул. Он понял, какой вопрос последует дальше, и ругнул себя, что упустил эту важную деталь во время следствия.

— Следовательно, Рыжков ездил на велосипеде не хуже и не лучше обычного. А когда проводился следственный эксперимент, за рулем был мастер спорта…

Мостовой сделал первую пометку в блокноте.

— В какой день проводился эксперимент? — наседал журналист.

— В обычный день недели. Это была среда.

— А Рыжков ехал на кладбище вечером в праздник. Следовательно, на улицах было много людей, движение транспорта интенсивнее обычного. Насколько я понимаю, невозможно абсолютно точно установить и время, когда он двинулся в путь от своего дома. А это имеет огромное значение. Я видел в деле результаты следственного эксперимента с велосипедом: тридцать пять минут. Действительно, если бы Рыжков был мастером велосипедного спорта, если бы он выехал из дома в 23.05, если бы на улицах в тот день не было интенсивного движения, он бы на свидание к Розе успел… Не много ли этих «если»? Значит, по этому пункту «расчета» возможны неточности, — без всякой радости отметил Мостовой.

— На этот вопрос я смогу ответить вам через два часа, — Тахиров хмурился все больше.

Мостовой ушел из кабинета Тахирова. Предстояло «убить» сто двадцать минут. Олег бродил по улицам и думал о том, что вот мимо него, обгоняя, отставая, совсем рядом, идут люди, много людей. У каждого свои радости и горести, свои планы на будущее. Они идут с работы или на заводскую смену, в библиотеки, школы, на городской стадион, где сегодня местные футболисты сражаются со своими соперниками из столицы соседней республики. На скамейке бульвара старики играют в нарды, у них позы восточных мудрецов и словно резанные из красного дерева, в глубоких морщинах лица. Бабушка гуляет с внуком — малыш смешно семенит ножками, старушка что-то ласково говорит ему. На улицах много молодежи — стройные, красивые парни и девушки: подросло хорошее мирное поколение. Где-то Мостовой читал, что дети, родившиеся после войны, крепче здоровьем, выше, ладнее своих военных предшественников. Наверное, так оно и есть: жизнь, улучшилась, матери не знают военных невзгод.

Было людно, в этом городе любили нарядные яркие ткани, броские цвета, и Олегу казалось, будто это радуга расщедрилась и плеснула на город многоцветье своих лучей.

Олег зашел на почтамт и послал две телеграммы. Одну редактору: «Прошу оформить командировку». Вторую Алке: «Я тебя люблю. Мостовой». Девчонка-телеграфистка прочитала текст и, покраснев, неожиданно посоветовала:

— Товарищ Мостовой, подпишите по-другому.

Олег взял бланк, пробежал глазами короткую строку и рассмеялся: он подписал ее так, как подписывал свои очерки и статьи.

— Спасибо, девушка, — поблагодарил он телеграфистку. — Пошлите «срочной».

Девчонка понимающе кивнула, выписала привычно квитанцию, а сама, наверное, думала, что вот и ей когда-нибудь придет такая же телеграмма. Лучше, если «срочная». Она с симпатией посмотрела вслед парню в очках, который решил так смешно объясниться в любви.

А Олег уже снова зашагал по городским улицам. Предстояла большая работа. Он изучил за прошедшие дни тщательнейшим образом все многотомное дело Сычова, Рюмкина и Рыжкова, все его документы, пронумерованные, подшитые в серые папки. Отметил скрупулезное отношение Тахирова к расследованию. Это он, Тахиров, в конце концов доказал, что Рыжков не убивал Умарову, хотя тот давал самые противоречивые показания и твердил на каждом допросе: «Я ее убил. Давайте подпишу, и оставьте меня в покое». Тахиров отыскал среди тысяч людей двух преступников, выхватил из толпы и скоро поставит их перед судом. Казалось, он сделал все, что в его силах. И все-таки…

Надо спросить, чьи фотографии предъявляли Рюмкину и Рыжкову для опознания.

У Олега кончилась сигареты. Рядом был большой, с огромными витринами «Гастроном». Олег обратил внимание, что у многих прилавков пусто, почти нет покупателей. Симпатичная молоденькая девчонка с огненно-рыжими волосами, неторопливо оформлявшая витрину отдела бакалеи, глянула на него с интересом, и Олег подметил в ее взгляде какой-то затаенный испуг. «С чего бы?» — подумал Мостовой. У винного отдела была давка. Продавец — небритая, помятая личность в щеголеватом, явно с чужого плеча пиджаке спортивного покроя, озлобленно орал на покупателей. Со всех сторон ему протягивали трешки и пятерки. Казалось, горстка помятых, небритых мужчин ощетинилась денежными знаками. Среди взрослых толкалось несколько подростков.

— Дай десять копеек, Зимин, — подскочил один к Олегу.

— Обознался, — хмуро бросил Мостовой.

— Очень похож, — оценивающе осмотрел Мостового паренек. — Дай десять копеек…

«Психология, — подумал невесело Олег. — Рассчитывает, что я болельщик, а болельщику лестно сравнение с прославленным спартаковцем, вот и расщедрится…»

Он протолкался к стойке, попросил пачку «Шипки».

— Не бывает, — продавец кричал уже на всех без разбора, — с луны свалился!..

— Почему продаете спиртное несовершеннолетним? — Олег ткнул пальцем в одну из многочисленных синих табличек: «запрещено…», «…после 20 часов…»

— Твое какое дело? — взвизгнул продавец.

— Вам нужна «Шипка»? — к Олегу подошел плотный невысокий мужчина. — Пойдемте ко мне, у меня есть из личных, неприкосновенных запасов. Понимаю, как трудно курильщику перейти на другой сорт сигарет.

Мужчина толкнул дверь с надписью «Директор», извлек из ящика стола несколько пачек сигарет.

— А там, у винного отдела, сейчас наведут порядок. Не беспокойтесь. Забота о покупателе прежде всего. Заходите почаще, товарищ журналист. — Он, бережно придерживая под локоть, повел Олега к выходу.

У прилавка с надписью «Вино — табак» за те несколько минут, что Олег провел в кабинете директора, обстановка резко изменилась. Исчезли подвыпившие подростки. К улыбающемуся продавцу чинно тянулась очередь. В сторонке, у окна, стояли два плечистых парня с нарукавными повязками дежурных. «Подсобные рабочие, — сообразил Олег. — Грузчики. Таким вытолкать пьяниц труда не составит». Действительно, рубашки на плечах у парней трещали от каждого движения. «Странно, почему директор так старается?..»

…Тахиров встретил Олега мрачно. Он, сосредоточенно посапывая, выписывал что-то из следственных документов.

— Скажите, вы юрист? — неожиданно спросил он.

— Нет. По образованию я историк, — Олег не удивился. Он привык по роду своей работы отвечать на самые неожиданные вопросы. Но понял суть того, что действительно хотел спросить Тахиров, и объяснил:

— Юриспруденцию не изучал. И сейчас не собираюсь, как некоторые мои неопытные коллеги, самостоятельно вести доследование. Роль доморощенного пинкертона меня не прельщает.

Тахиров вежливо улыбнулся:

— И тем не менее вы смогли найти некоторые противоречия…

— Это потому, что я читал документы под другим углом зрения, нежели вы. По роду моей профессии я обязан хорошо знать психологию. А опыт подсказывает, что бывают такие ситуации, когда любое железно аргументированное, логично обоснованное построение вдруг начинает трещать по всем швам.

Мостовой говорил все это, глядя прямо в глаза следователю, и тот опять с неприязнью подумал, что такая манера вести разговор не из лучших: тебя будто изучают, прощупывают лучом-взглядом. А Олег уже приготовился к атаке: он твердо решил просить прокурора провести новое расследование обстоятельств гибели Умаровой.

— Вот седьмой том, — Тахиров ткнул пальцем в один из томов дела. — Он весь из жалоб и заявлений подследственных и их родственников. И все они рассматривались. Но суд еще не сказал свое слово… — Тахиров предугадал, о чем думает Мостовой..

— Там нет просьбы, жалобы, заявления — как это у вас официально называется — Рыжкова.

— Рыжков… Рыжков, — наконец, не сдержал раздражения Тахиров. — Дался вам этот тип! Убили его любимую, а он, вместо того чтобы помочь следствию, начал плести околесицу. Сколько сил потратили, прежде чем удалось выяснить его подлинную роль!

— Согласен, судя по материалам, парень не лучшего сорта. Но… Закон есть закон. Вам не приходило в голову, что человек, струсивший в такой ситуации, как на кладбище, должен был бы и на следствии вести себя иначе?

— Я человек дела, — Тахиров каменно глянул на Мостового. — Меня интересуют прежде всего факты. Они против Рыжкова.

— Извините, некоторые из них и против вас, — Олег смотрел в упор на Тахирова. — Рыжков должен был бы или все отрицать, или сразу же рассказать, что там произошло. А он твердит: «Я ее убил». Странно… Что, если, — журналист остановился, — что, если девушка была на кладбище не с ним?..

Следователь поднял глаза:

— Что, если кто-нибудь другой ждал ее у кладбища? Не исключено, что с этим другим она могла приехать и на автобусе…

Следователь помолчал. В кабинете было очень тихо.

— Знаете что? — сказал Тахиров. — Согласен на доследование. В то, что она была не с Рыжковым, я не слишком верю, но в чем-то вы правы…

Тахиров в тот вечер надолго задержался в своем кабинете. Завтра предстояло идти к прокурору, объяснять, с какой стати — он будет заниматься уже законченным делом. Представил недоуменные взгляды коллег, неизбежные разговоры «в кулуарах». Оставалось надеяться, что его поймут. А еще было жаль, что ломаются все планы на лето: Тахиров днями собирался в отпуск.

СТАРУХА

Два дня подряд они допрашивали водителей рейсовых автобусов № 17 и 19. Собственно, разговор с ними вел Тахиров, а Олег Мостовой устроился в уголке, уничтожал сигарету за сигаретой. Сизый дым вначале плавал под потолком, потом густо заполнил всю комнату. Тахиров, некурящий, морщился, но терпел.

— Скажите, вы работали Первого мая? — задавал следователь вопросы парню в клетчатой рубашке, неуютно пристроившемуся на краешке стула.

— Да.

— До которого часа?

— В половине второго смена закончилась, погнал машину в гараж, сдал выручку, потопал домой…

— Не обратили внимания на девушку — вот ее фотография — и парня, который был с нею? Возможно, вашим рейсом они ехали примерно между одиннадцатью и половиной двенадцатого ночи.

Шофер всматривался в фото, напряженно морщил лоб.

— Да нет… День тот особенный — праздник. И пассажиров много за вечер перевезли. Если и замечаем которого, так все больше хулигана или алкаша, пьяного то есть. Морока с ними… А то вот еще одна тетка хотела поросенка перевезти — тоже обратил внимание.

— Значит, нет?

— Не припоминаю, извините.

— Вы свободны, давайте пропуск, подпишу.

Когда шофер ушел, Тахиров пошагал по кабинету, круто остановился против Мостового.

— Это последний. Всех опросил — и безрезультатно.

— Есть у меня мысль.

— Провозглашай, если ценная…

Тахиров с самого начала их совместной работы настроился на насмешливый тон. Видно, считал, что с журналистами только так и надо разговаривать. Олег охотно ему подыгрывал. Совместная работа за последние дни сблизила их, и они перешли на «ты».

— Можно было бы опросить пассажиров этих рейсов.

Пауза затянулась. Тахиров взвешивал «за» и «против».

— Кто это сделает? В этот вечер проехали десятки людей. Как их разыскать?

— Пусть шоферы помогут. Этих автобусов. В каждом из них есть микрофон. — Олег удивлялся, что Тахиров его не понимает.

— М-да… — тянул неопределенно следователь. — Значит, так и будут кричать в микрофон: «Ищем преступника»? И преступник, если он существует, тоже услышит и примет меры, уйдет, скроется, может, уедет в другой город?

Глаза у Тахирова стали темными и непроницаемыми.

Олег досадливо поморщился:

— Если вы будете знать, кто совершил преступление, он далеко не уйдет.

— Не забывай, объявления в автобусах всполошат весь город. Этого еще не хватало. Начальство не пойдет на такое.

— Начальство обычно бывает умнее, чем мы предполагаем.

Мостовой уже привык к манере Тахирова во всем сомневаться. Он видел, что идея пришлась следователю по душе — сейчас только он уточняет ее смысл и пути реализации.

— А что будем объявлять?

— Вот, я здесь набросал, — Мостовой протянул листик бумаги из блокнота: — «Товарищи пассажиры! Разыскивается человек, участвовавший в тяжелом преступлении, совершенном в нашем родном городе. Он гнусно предал девушку, помог ее убийцам…»

Тахиров насмешливо улыбнулся, отчего его скуластое лицо неожиданно стало добрым. Он взял ручку и набросал несколько строк.

— Такие объявления, может, и хороши в газете, но не у нас. Эмоций много. Надо проще и понятнее. Вот хотя бы это… Пойду согласую с руководством.

Через час шоферы рейсовых автобусов № 17 и 19 уже обращались к пассажирам: «Граждане пассажиры! В ночь с первого на второе мая из центра к старому кладбищу ехали парень и девушка. Приметы девушки: семнадцать лет, невысокого роста, смуглая, темноволосая, над правой бровью маленькая родинка, одета в красный свитер грубой вязки, в руках были плащ и хозяйственная сумочка. Приметы парня неизвестны. Просим всех, кто обратил на них внимание, сообщить об этом в городское управление Министерства внутренних дел».

Микрофоны простуженно шипели, глотали окончания слов, но пассажиры слушали внимательно, возбужденно обменивались мнениями.

Вскоре Мостовой получил письмо, в котором ему советовали уехать, а еще в тот же день после обеда, когда немного спала жара, Тахирову позвонил дежурный.

— Пришел человек, который вас интересует.

Это оказалась женщина лет шестидесяти. Она в тот вечер ехала в церковь, что стоит у входа на кладбище. Старушка торопилась ко всенощной. Но тем не менее она заметила молодую пару.

— Почему? — спросил Тахиров.

— Понимаешь, — старушка, очевидно в силу своего преклонного возраста, считала, что имеет право говорить с этими молодыми людьми на «ты». — Он все цеплялся к девчонке. А она молчала и будто стыдилась перед пассажирами. Он мне место не захотел уступить. Девица скромная такая, в красном свитерочке, ну прямо ангел, встала и приглашает: «Садитесь, бабушка». А тот ее, значит, приятель как зыркнет на меня: «Постоит, старая карга». Девица очень даже покраснела, прямо вспыхнула вся и робко так говорит: «Она старенькая, ей тяжело». Спасибо, пожалела меня голубица. А плащ у нее через руку перекинут был, темный такой, я еще подумала: теплынь на улице, а она на непогоду оделась. Тогда он ей и говорит: «Наконец-то вы обратили на меня свое внимание. Ладно, оставим бабку в покое. Далеко ли путь держите?» Мне еще показалось, что они не шибко-то знакомы. Но потом вроде бы разговорились…

— Кто из них? — следователь протянул старухе несколько фотографий. — Есть здесь попутчик девушки?

От ответа бабушки зависело многое. Что она скажет? На одной из фотографий был парень, который предстанет перед народным судом как соучастник преступления.

— Узнаете этого человека?

КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА

Равиль Каримов, морщась как от невыносимой зубной боли, горячо говорил Тахирову:

— Конечно, честь тебе и хвала, быстро нашел преступников. Молодец, ой какой молодец! Но почему ты не посадил на скамью подсудимых и меня?

Такой неожиданный поворот озадачил следователя. Тахиров остро глянул на Равиля: может, шутит?

Но Каримов был серьезен как никогда. Он весьма мрачно сверкал стеклами очков, нервно крутил в руках карандаш.

Каримов вот уже два года возглавлял оперативный отряд при горкоме комсомола. Люди, которые плохо его знали, только плечами пожимали: Каримов и ночные рейды, патрули?

И в самом деле, Равиль был меньше всего похож на лихого дружинника, какими обычно изображают этих ребят в журналистских очерках. Невысокого роста, узкоплечий, с застенчивым взглядом, Каримов не так давно успешно защитил кандидатскую диссертацию, и некий маститый ученый говорил о нем как о надежде фитопатологии.

— Слушай, прости мое невежество, но что это за штука — фитопатология? — спросил как-то Равиля Тахиров.

— Наука о болезнях растений, — неохотно ответил Равиль и покраснел. Ему было неловко, что такой интеллигентный человек, как Тахиров, ничего не слышал о его любимой науке.

Одевался Равиль всегда очень тщательно, даже в жару носил галстук. Эта его привычка была предметом постоянных шуток друзей, но шуток не обидных, скорее очень добродушных — Равиля любили.

В детстве Равиль тяжело заболел, и врачи предрекали ему постельный режим до конца жизни. Что этот конец не за горами, они не сомневались.

Равиль поднялся.

Тогда врачи рекомендовали малоподвижный образ жизни — избегать лишних движений, не волноваться, занятия спортом противопоказаны.

Равиль занялся охотой и рыбалкой, несколько позже увлекся туризмом и, наконец, стал перворазрядником по боксу.

В оперативный отряд вступил, несмотря на протесты все тех же докторов («хотите заниматься общественной работой — выпускайте стенгазету»), и вскоре стал его командиром.

Участвовал во многих рейдах, лично задержал рецидивиста.

Среди городской шпаны, мелкого хулиганья был известен под кличкой Ученый. Знакомые девушки, — узнав, что Равиль собирается вечером в кино, тоже старались попасть на тот же сеанс: где появлялся Каримов, там нарушения общественного порядка исключались.

А еще Каримов любил танцевать шейк и в неофициальном конкурсе, устроенном на танцплощадке в городском парке, занял первое место. Это было любопытное зрелище. Какой-то восторженный почитатель Каримова под шумок одобрения долго жал ему руку и пространно благодарил за «доставленное удовольствие». Равиль начал излагать ему свои взгляды на современный танец, и вскоре вокруг них образовалась толпа, потом кто-то крикнул оркестрантам, чтобы «не мешали». Танцы прекратили, расторопный администратор притащил столик и впоследствии записал в плане работы, что была прочитана лекция на тему «Эстетика танца» (лектор — кандидат биологических наук Р. Каримов).

Об этом маленьком эпизоде сам Равиль забыл на следующий день, но другие помнили, и, когда однажды ему пришлось столкнуться на этой же танцплощадке с пьяными хулиганами, на помощь пришли очень многие.

А сейчас Равиль сидел против Тахирова и угрюмо говорил:

— Меня тоже надо бы судить! Ведь мы давно знали, что эти подонки способны на самое мерзкое преступление, и все чего-то ждали, не предприняли ничего, чтобы предотвратить убийство.

— А что бы ты мог сделать? — резонно спросил Тахиров. — Ты и твои ребята очень нам помогли. Разве не твои оперативники быстро нащупали преступников? Разве не они помогли их задержать?

— Они! Они! Но преступление было совершено! Нет больше хорошего человека — вот главное.

Равиль страдальчески смотрел на Тахирова. Тот помрачнел:

— Если бы можно было предотвратить все преступления…

У них начался длинный и немного абстрактный спор о том, когда наконец слова «преступление», «преступник» будут вычеркнуты из практических словарей.

— Кстати, — неожиданно сказал Каримов, — я пришел к тебе по делу.

— Вот у тебя всегда так, — добродушно улыбнулся следователь.

— Я был на заводе, где работал Рыжков. Разговаривал с ребятами. Не верят они, чтобы Рыжков струсил.

— Вы что, сговорились? — возразил Тахиров.

— С кем?

— У меня в «гостях» журналист. Так он тоже, кажется, не верит…

— Умный человек…

— А я, выходит, дурак? — Тахиров совсем по-детски обиделся.

— И ты умный, — думая о чем-то своем, сказал Каримов.

— Какие доводы, аргументы у твоих ребят?

— В том-то и дело, что никаких. Они считают, что ты все железно доказал. А… не верят в виновность.

— Шестое чувство?

— Совсем нет. Просто Рыжкова они знают лучше, чем мы с тобой.

— Это не доказательство.

— И все-таки, — Равиль в упор посмотрел на следователя, — дело еще не кончено…

ОФИЦИАНТКА

Все эти дни Олег регулярно приходил ужинать в кафе. Официантка Лида, с которой он иногда перебрасывался полушутливыми-полуироническими фразами, к нему явно подобрела: оставляла лимонад, не ворчала больше, если он приходил почти к закрытию, когда ей надо было сдавать деньги в кассу. Однажды журналист стал свидетелем небольшого происшествия в кафе. Официантке принесли записку. В этом городе, наверное, объясняться с помощью записок было модно. Лида небрежно сунула клочок бумаги за кружевной, туго накрахмаленный передник.

— Прочитай, — хмуро посоветовал посыльный, парнишка лет пятнадцати. — Старший писал и велел, чтобы ты при мне ознакомилась. И чтоб в парк пришла, а то худо будет.

Разговор шел вполголоса, но Олег сидел недалеко за столиком и ясно слышал каждое слово.

— Нет, — сказала Лида, пробежав глазами записку. — Не могу. И плевать я хотела на вашего Старшего. — Хотя слова были и грубые, но в голосе явно слышался страх.

— Так и передать? — насмешливо спросил паренек.

Официантка совсем сникла, спросила:

— Может, завтра?

— Сегодня.

— Ладно, что-нибудь придумаю…

— Уже лучше, — одобрил посыльный. — Сообщу Старшему: просьба его принята во внимание…

Олег как-то интуитивно понял, что записку Лида получила не простую. Тем более что она уж очень внимательно посматривала в его сторону, будто хотела о чем-то спросить.

— У меня сегодня свободный вечер, — сказал он Лиде, когда та подошла к его столику.

— Ну и что? — Официантка охотно вступила в разговор.

— Давайте проведем его вместе, — предложил Олег и неожиданно даже для себя добавил: — В парке. Я там еще не был.

Вначале Лида отказалась наотрез и, кажется, испугалась.

— Я вас приглашаю в городской парк, просто погулять, — сделав ударение на местоимении «я», сказал Мостовой.

Пришла она точно в назначенное время. Очевидно, желая поразить заезжего журналиста, надела яркое, с огромными розами шелковое платье, в ушах у нее были массивные клипсы с длинными подвесками. Цыганские темные глаза ее искрились.

Парк был густой и старый. Только в центре его неугомонные коммунальные руководители понаставили киоски, лотки, гипсовые статуи: печальная в своем каменном уродстве девушка обнимает уродца лебедя. А окраины парка остались нетронутыми: там было тихо, остро пахла свежестью листва, яркими пятнами угадывались в темноте розы.

Олег заказал в парковом павильоне шашлыки, запили их густым, тягучим вином.

А потом ходили по аллеям и разговаривали. Собственно, говорила в основном Лида.

— Думаете, я из-за чаевых стала официанткой? И совсем не потому. От официантки знаете сколько много зависит? Придет, например, семья — муж, жена, дите — отдохнуть, поужинать, а ты им: «Граждане, с ребенком не положено». Вот и испорчено настроение на весь вечер. А им и невдомек, что это я сама придумала, будто в восемь вечера с детьми уже нельзя.

— Зачем же так?

— Пусть получают что заслужили. Вот пишут в газетах про хороших, добрых людей. А где они? Иной придет — бумажник карман оттопыривает — и думает, что все ему можно.

— Разные бывают люди, и добрые, и злые. Но честных, порядочных людей гораздо больше.

— Ой ли? Не потому ли вас принесло за тридевять земель искать, кто убил Умарову?

— Знаешь?

— Про это уже многие говорят. Город у нас небольшой, сразу все становится известным.

Они неторопливо шли по аллеям. Лида тихо, заметно волнуясь, сказала:

— Вы ведь сразу заметили, что побывала в колонии…

— Я человек опытный.

— Не только поэтому. На таких, как я, тюрьмы да колонии свою печать накладывают. Бывают такие дурочки зеленые, что хорохорятся: подумаешь, «пятерку» дадут, полсрока отбуду и выйду, зато сейчас погуляю. И не понимают, что это на всю жизнь остается с человеком, даже если и судимость с него спишут…

— Растрата?

— В общем, да. Если скажу, что ни за что сидела, — не поверите.

— Не поверю.

— Конечно, есть вот такие, как вы, — чистенькие да аккуратные. Все вам ясно и понятно: не воруй, работай честно, повышай свой идейный уровень. Можешь в драмкружок записаться или в хоре петь… А если притопает девочка из техникума — и сразу в лапы к опытному жулику? Ворюга такой — еще к копейке не притронулась, а уже на тебе тысяча рублей висит…

— Где он сейчас?

— Сухим из воды выполз, а мне — «пятерку» сбоку, и ваших нет.

— Здорово это у тебя получается!

— Что? — не поняла Лида. Она шла рядом с Олегом, под каблучками тихо поскрипывал гравий. Дорожки легли перед ними прямые и тихие — в это время парк уже опустел. Только однажды Олегу почудилось, будто в темноте мелькнула тень. Лида тоже насторожилась, обеспокоенно ускорила шаг.

— Жаргонными словечками так и сыплешь.

— Это я для смелости, — невесело улыбнулась девушка. — Иногда начнет подкатываться к тебе какой-нибудь типчик, а ты его как шуганешь словечком — отскакивает.

— Так что все-таки с твоим жуликом произошло?

— А ровно ничего. До сих пор ворует. В том «Гастрономе», что рядом с прокуратурой.

Олег вспомнил директора, так доброжелательно выделившего из своих «личных» запасов сигареты.

— Может, ты и продавщицу из бакалейного отдела знаешь? — спросил Олег, вспомнив молоденькую девушку, которая с испугом разглядывала его.

— Танька рыжая… Так мы ее зовем. Танечка Сорокина — очередная жертва. Один для нее выход — или, как я, годика на три в тюрьму, или воровать для директора. Уже прибегала, жаловалась, что растрата, а откуда, не поймет. Попалась, пташечка…

— И ты спокойно говоришь об этом? Почему не кричишь так, чтобы услышали, свели концы с концами? Или не веришь, что сила на стороне правды?

В голосе Олега ясно послышались злые, раздраженные нотки. Он, не замечая этого, ускорил шаг, пошел быстро и решительно. Теперь Лида почти бежала за ним. Она не обиделась на резкий тон, наоборот, доверчиво тронула за плечо.

— Погоди. Хороший ты парень, журналист. Потому и советую — уезжай. Не знаешь, с кем связался.

— Откуда взяла, что хороший? — все еще не остыв, спросил насмешливо Олег.

— Вижу. Ты ведь уже какой день в мое кафе ходишь. Срок вполне достаточный.

— А теперь давай начистоту. Чувствую, ты кое-что знаешь из того, что меня интересует. Почему молчишь?

— Потому, что хочу жить спокойно. Теперь я ученая — на голенький крючок не поймают.

— Ох, Лида, Лида! Косо как-то тебя обучили. Односторонне.

Олег замолчал надолго. Почему-то вспомнилась фотография Розы Умаровой — веселая, смешливая девочка-десятиклассница. Ей бы жить и жить. И тут же, наплывом, затеснились в памяти другие фотографии, из следственного дела: ров, искаженное от боли лицо.

Олег начал говорить о них, этих фотографиях, и уже не мог остановиться — они стояли перед глазами.

Он не думал о том, слушает его или нет Лида, ему это надо было рассказать: может быть, стало бы легче.

Лида слушала.



— Кем могла бы стать эта девочка? Учительницей, врачом, ткачихой, поэтессой? Может быть, просто хорошим человеком? Я читал ее школьное сочинение. Задали им такую тему: «Кем быть или каким быть?» Роза писала о том что самое главное в жизни — это быть честным, порядочным человеком. Сочинение восторженное и наивное, все в восклицательных знаках. Знаете, что в нем было главное? За каждой строчкой угадывалось ожидание счастья…

— Когда-то и я была такой, — как о чем-то далеком, давно ушедшем, сказала Лида.

— А потом попала в сети к ворюге? И смолчала? Или испугалась? — Олег не скрывал пренебрежения.

— С волком судиться…

— А ты подумала о том, что он еще чью-то молодость губит? Ведь и сегодня трудится на ниве торговли…

— Процветает…

— Вот-вот. Представляешь, сколько бы человеческих трагедий можно было бы предупредить, если бы исчезло из нашей жизни равнодушие, удалось выкорчевать эту дурацкую психологию: «моя хата с краю»?

— Так не бывает. В жизни ведь все проще: кого с ног сбили, тому уже не встать. — Лида сказала это так убежденно, что Олег остановился, всмотрелся в ее лицо.

— Ну, что смотрите? Или не так?

— Но ведь ты же встала?

— Нет…

Тускло мерцали дальние фонари. Они повисли над неподвижной зеленью парка матовыми шарами, и свет их — бледный, безжизненный — резко оттенял тишину и безлюдность. В дальнем конце аллеи показались трое..

— Нет! — почти крикнула Лида. — Ты меня, журналист, не так понял. Не ворую, хотя могла бы. Но нет у меня уверенности в себе, и боюсь, что жизнь опять меня сломает. А теперь скажу самое главное. Я знаю, кто тебе записку написал…

Краем глаза Олег заметил, как раздвинулся ближний куст и оттуда кто-то выглянул…

— Продаешь? — сипло спросили совсем рядом, и Олег увидел, как через аллею к ним метнулись три тени. Он успел чуть двинуть корпус вперед и встретить первую «тень» прямым ударом левой, когда почувствовал, что земля вырвалась из-под ног и скользнула в сторону. Еще услышал, как громко крикнула Лида и кто-то сказал: «Вовремя поспели…»

КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА

Равиль танцевал самозабвенно. В строгом темном костюме, гибкий, темпераментный, он, как сказала Танечка Славина, был неотразим. За много дней впервые у Равиля выдался свободный вечер — ни рейдов, ни патрулирования. И впервые Танечка Славина согласилась пойти с ним на танцы.

Плыли над парком томные вальсы, звонко гремели фоксы — Равиль был в своей стихии.

Танечка работала лаборанткой в том же институте, что и Равиль. Старшие и младшие научные сотрудники заваливали ее стол букетами роз и шоколадными наборами за три двадцать. Но пока еще никто не мог небрежно, в мимолетном разговоре, сказать толпе соискателей прелестной ручки Тани, что был с нею на танцах.

Каримов не поверил своему счастью, когда она сказала: «хорошо». Надежда фитопатологии робко уточнил:

— Значит, мне брать билеты?

— При одном условии: ты весь вечер будешь со мной. Забудешь про свои рейды, не будешь ввязываться в драки, наводить порядок и митинговать на танцплощадке, если тебе не понравится, как кто-то танцует.

— Клянусь! — торжественно пообещал Равиль и заторопился в горком комсомола, чтобы проинструктировать своего заместителя по отряду: любовь любовью, а дело делом.

Он нарушил свое обещание только один раз. Когда объявили дамский вальс, робкая девочка из вчерашних десятиклассниц опередила Танечку и, заикаясь, пригласила: «Если не возражаете, товарищ Каримов…» Танечка фыркнула и милостиво разрешила: «Потанцуй, Равиль, я устала».

Танцплощадка была обнесена высокой решеткой, за ней толпились любопытствующие и те, кому не достались билеты. Когда Равиль кружил свою партнершу в вальсе, он увидел за решеткой парня, показавшегося знакомым. Каримов присмотрелся: так и есть, Сяня Коза, приходилось встречаться в штабе отряда. Вряд ли эти встречи оставили у Козы приятные воспоминания. Козлов, он же Сяня Коза, был доставлен комсомольским патрулем за драку у кинотеатра. Сейчас Козлов делал Равилю какие-то таинственные знаки.

— Выдь на минутку, дело есть.

Равиль извинился перед вчерашней десятиклассницей и, лавируя между парами, протиснулся к выходу. Он надеялся, что успеет переговорить с Сяней Козой до конца танца и Танечка не заметит его исчезновения.

Против ожидания встретились как старые приятели.

— Спасибо тебе, — мрачновато пробасил Козлов.

— За что? — искренне удивился Равиль.

— Ну, помнишь, после того случая ты звонил на завод, чтобы на работу меня взяли? Думал, дело тухлое, с моей автобиографией только на таком передовом предприятии и трудиться… А они взяли… Слесарь я, — с гордостью сообщил он Каримову.

Так оно и было. На следующий день после «привода» Козлова в штаб отряда Каримов вызвал его снова, при нем звонил на завод и уговорил начальника отдела кадров принять на работу — «под мою личную ответственность» — Семена Ивановича Козлова, ранее не работавшего «по семейным обстоятельствам». Чисто интуитивно он тогда угадал, что парню надо помочь делом, а не «индивидуальной беседой».

— Рад за тебя, — Равиль отыскивал взглядом Танечку.

— Слушай, Ученый, тут такой случай. Значит, подходит ко мне один и чешет: «Хочешь червонец оторвать?» А я ему: «Кто не хочет?»

Сяня Козлов изъяснялся медленно, цедил слова так, будто воз тащил в гору.

— Ну и что? — Каримов не особенно вдумывался в то, что говорил Козлов. Вальс заканчивался, пары неторопливо освобождали середину площадки, рассредоточивались по углам. Танечка обеспокоенно посматривала по сторонам.

— Значит, показывает он мне их: парень в очках и девчонка, как раз по аллее проходили. Вот их, значит, говорит, и надо обработать по первое число.

— Давай сначала, — насторожился Равиль. — Что за парень?

— Не знаю я его. Тот, который предлагал, значит, объяснил, что журналист приезжий, дружков у него нету, и червонец можно поэтому получить без особого шума. А девчонку знаю. Лидка — официантка из кафе, что в гостинице… Записку ей прислали, чтоб пришла, потому как поговорить надо. А очкарик за ней увязался. Тот мужик, который «дело» предлагает, обрадовался, говорит, и не ожидал, что так подфартит — сразу двое приперлись.

— Любопытно, — Равиль теперь уже внимательно слушал Козлова.

— Отказался я, значит, а он мне говорит: «Идиот, тот человек, который за это дело платит, может, еще бы по червонцу отвалил. Уж очень ему приспичило».

Равиль с тоской подумал, что вот был свободный вечер — и нет его. Танечка, конечно, смертельно обидится и будет, безусловно, права. Все-таки надо было по совету докторов взяться за выпуск стенгазет — все спокойнее…

— Тебе известно, кто подговаривает избить журналиста и для чего?

— Нет. Раз, значит, не сговорились, тот и отвалил.

— А с какой стати он обратился именно к тебе?

— Были у нас кое-какие совместные дела. В далеком прошлом, — неохотно уточнил Сяня.

Равиль озабоченно улыбнулся: очень хорошо, что Сяня считает свои недавние стычки с общественным порядком «далеким прошлым».

Танечка направилась к выходу. Даже отсюда, издали, Равиль угадывал, что она всерьез осерчала и его шансы равны нулю. «Ваши акции упали», — так сказал бы его близкий приятель старший научный сотрудник Игорь Тропинин.

Сяня выжидающе уставился на Равиля. Он долго размышлял, прежде чем решился изложить Ученому неожиданное предложение. По всем статьям выходило, что он «закладывает своих». Этого Сяня не любил. Но с другой стороны, чего они взъелись на журналиста? Добро бы из-за девчонки или из-за «неуважения», а то за червонец… Этого Сяня тоже не любил. Не последнюю роль сыграло и то обстоятельство, что парень, обратившийся к Сяне с «делом», был из той мелкой, пестрой накипи, которая портит людям настроение на танцплощадках и у отдаленных от центра домов культуры. Таких Сяня презирал. И вообще, ему очень нравилось, что теперь, когда он приходил с работы, мать встречала его ласково: «Устал небось, Сенечка?», а отец за ужином уважительно уступал место рядом с собой во главе стола. А все Ученый — не нудил, не зудел, а взял да и помог. Равиля Сяня уважал. Весь этот сложный комплекс чувств в конце концов и побудил Семена Козлова рассказать Равилю о готовящемся избиении.

— Ты видел, куда они пошли? — спросил Равиль.

Сяня махнул рукой в сторону дальней, затемненной части парка.

— Как думаешь, найдет твой приятель «чернорабочих», чтобы выколотить свои червонцы?

— Угу. Я видел, он уже сторговался с двумя из местной шпаны.

— Черт, и никого из наших нет. Как назло, решили сегодня здесь не патрулировать. — Равиль торопливо шарил взглядом по толпе, надеясь, что кто-нибудь из дружинников все-таки пришел в парк.

— Считай меня на сегодня своим, — мрачно пробасил Сяня. — Если, конечно, доверяешь. — Парень стеснительно топтался рядом с Каримовым. Он понимал, что наступает еще один решительный поворот в его жизни, хотел его и в то же время опасался: такое чувство у него уже было однажды, когда на спор с приятелями взялся переплывать озеро, не зная, дотянет ли до далекого берега.

— Спасибо, — просто сказал Равиль. — Но двое — мало.

— Где двое, третий найдется, — повеселел Сяня. — У меня здесь дружок с завода. Значит, не думай ничего такого — его фотопортрет красуется на Доске почета. Пусть помашет кулаками…

— Пошли, — скомандовал Равиль.

Дружок оказался под стать Козлову — такой же широкоплечий и мрачноватый. Каримов предупредил парней, что ввязываться в драку можно только в крайнем случае — когда не будет иного выхода. А так желательно обойтись, как он деликатно выразился, профилактическими мерами.

— Значит, бить не очень сильно, — по-своему истолковал непонятное слово Сяня.

Однако все получилось по-иному. Им пришлось поблуждать по темным аллеям, прежде чем разыскали журналиста и Лиду. И когда наконец, наткнулись на мирно беседующую парочку, сразу увидели — к ним бегут трое. Они тоже побежали, и Сяня, бывавший в драках и почище этой, на ходу предупредил Равиля: «У длинного — нож!» Равиль тоже увидел узкую полоску стали в правой руке длинного парня и бросился к нему. Журналист, успевший сбить одного из нападавших прямым ударом в челюсть, оседал на землю, нелепо хватая воздух руками — видимо, его оглушили. Девушка рванулась к журналисту и на мгновение оказалась между Равилем и длинным парнем — Равилю пришлось резко толкнуть ее в сторону, чтобы добраться до длинного, уже поднявшего руку. Счет шел на секунды, Каримов это понимал и потому не стал готовиться к удару, а просто с ходу протаранил корпусом длинного. Они покатились по земле, и уже тогда Равиль, изловчившись, зажал руку с ножом четким, отработанным приемом. У Сяни и его дружка обстановка была поспокойнее, они легко, не без ленивого изящества, заставили «своих» хулиганов — один из них едва успел прийти в себя после удара Олега — растянуться на дорожке аллеи. Сяня подскочил к Равилю и вырвал нож у длинного.



Против ожидания девчонка не хныкала, она весьма деловито помогала журналисту, пришедшему в себя, подняться на ноги.

— Спасибо, Каримов, — растерянно поблагодарил Олег командира оперативного отряда, с которым встречался в горкоме и у Тахирова. — Уж очень неожиданно они налетели — сам бы не справился. — Он кивнул на Сяню и его дружка: — Твои ребята, из отряда?

— Ага… — Равиль пытался хоть немного привести в порядок одежду. Необходимость появиться на людях в мятом, испачканном землей костюме его очень смущала. — Мои. Новички, сегодня только вступили в отряд.

Сяня смущенно хмыкнул и деловито посоветовал Лиде:

— Глянь, кажется, твоего приятеля по черепушке зацепили.

Равиль повернулся к хулиганам.

— Комсомольский патруль, — представился вежливо. — Прошу следовать за нами.

— А иди ты… — грязно выругался длинный.

— Вставай, ханурик, — грозно помрачнел Сяня. — И топай, иначе будешь иметь дело с рабочим классом, — он гордо ткнул пальцем в себя и своего друга.

СЛЕДОВАТЕЛЬ И ЖУРНАЛИСТ

— Какого дьявола они к тебе прицепились? — Тахиров был явно расстроен тем, что произошло в парке.

— Не представляю, — Олег пожал плечами. — Может, просто авторы анонимки решили осуществить свою угрозу?

— Не знаю, — Тахиров нервно расхаживал по кабинету. — Думаю, и записка, и драка в парке как-то связаны с делом Умаровой. Случайности такого рода исключены. Буду докладывать по начальству.

— Надо ли? — засомневался Олег. — Мало ли бывает обычных, заурядных драк? Честно говоря, мне совсем не хочется привлекать внимание к своей персоне.

— Началось, — безнадежно махнул рукой Тахиров. — Пойми, если у нас будут избивать представителей прессы, что тогда получится? Нет, дорогой товарищ. Я займусь этим делом и выведу подлецов на чистую воду. А то заладили: «Девчонку не поделили… Лидка, мол, и нашим и вашим…» И правда, репутация у этой официантки не очень чтоб очень…

— Признались, кто им червонцы совал?

— Что ты… Строят невинные глазки и врут, что все дело в официантке: мол, она обещала свою благосклонность им, а пришла с тобой…

— А что Лида?

— Утверждает, что не знает причины драки.

— Ну-ну… — неопределенно пробормотал Олег.

— Значит, решено. — Тахиров степенно сел в свое кресло у письменного стола, как бы подчеркивая официальность того, что будет сказано дальше. — Этим делом я займусь параллельно с нашим основным. А теперь вот почитай эти две телеграммы, — они пришли на твое имя в горком комсомола.

Послание редактора газеты было весьма категоричным: «Связи неотложными делами просьба немедленно возвратиться редакцию».

Олег с досадой вспомнил, что так и не удосужился сообщить в редакцию, как идут дела.

Он так и сяк повертел в руках телеграфный бланк, потом сунул его в карман пиджака.

Текст второй телеграммы он перечитал несколько раз: «Люблю, целую, жду, приезжай поскорее. Алла».

— Жена? — спросил Тахиров.

— Невеста, — ответил Олег и вдруг понял, что невестой Аллу назвал в первый раз. — Невеста, — повторил тихо.

— Счастливый, — завистливо вздохнул Тахиров. — А мне, наверное, за всем этим, — он кивнул на серые папки с броским словом «Дело №…» — и жениться будет некогда.

Он мгновение помолчал и напрямик поинтересовался:

— Уезжаешь?

— Нет.

— Упрямый. Это хорошо. А то, чего скрывать, многие считают, что журналисты — народ поверхностный: приехал, повертелся, фактики накопал, статейку настрочил, и хоть трава не расти…

— Бывают, к сожалению, и такие, — нехотя признал Мостовой. Телеграмму Алки он все еще держал в руках — спрятать ее было жаль. — Что же, перейдем к делу.

Оказалось, что Тахиров времени не терял. Он еще раз критически-беспощадно проанализировал все материалы следствия. Вчера вечером, когда Олег был в парке, повторил следственный эксперимент с велосипедным маршрутом. На этот раз за рулем сидел парень одного возраста с Рыжковым и примерно одинакового умения в обращении с этим видом транспорта. Расстояние от дома Рыжковых до парка он одолел за пятьдесят минут. Работники ОРУДа помогли следователю создать на улицах, по которым ехал велосипедист, такое же интенсивное движение, какое было в ночь на второе мая.

— Получается разница в пятнадцать минут. И то если Рыжков вовремя выехал из дому. В любом случае он очень сильно опоздал насвидание. Роза его могла не дождаться. А ей необходимо было быть на кладбище в полночь, помнишь, я тебе говорил, что выяснил, о каких «тенях» идет речь?

— Извини, не обратил внимания…

— Другая подруга Розы, не та, которую Рыжков просил вызвать Умарову на улицу, назвала причину ссоры. Дело в том, что в их классе была девочка из верующей семьи. Дома ей наговорили, что в пасхальную ночь (а первого мая, заметь, в этом году была пасха) ровно в двенадцать часов из могил поднимаются тени умерших. Девочка это рассказала в классе. Конечно, над ней посмеялись и сказали, что все это чепуха. Но девочка твердила свое, начала рассказывать «жуткие» истории, слышанные от богомольных родителей. Особенно азартно спорила с нею Роза, комсорг класса. И в доказательство своей правоты заявила, что ровно в полночь она будет на старом кладбище — пусть, мол, все убедятся, что никаких «теней» не существует. Можно предположить, что было дальше. Естественно, родители не отпустили бы Розу в такой «поход», и она скрыла от них, что надумала провести рискованный опыт, сделала вид, что легла спать, а когда в доме все успокоилось, тихонько ушла. Наверное, она боялась идти на кладбище и просила, чтобы Рыжков был с нею. Вначале тот наотрез отказался. А потом написал свою записку. Только решил попугать девчушку и назначил свидание в самом дальнем глухом углу кладбища. А ей вдобавок ко всему обязательно требовался свидетель…

— Все это доказано? — спросил Мостовой. Он чертил на листке-бумаги — чисто машинально — кресты: один, два, пять, семь — много крестов, они черными пауками ползли по белому листу.

— Во всяком случае, то, что такой разговор был и Роза пообещала поехать на кладбище. Это подтверждают и другие одноклассницы Умаровой.

— Так встретился Рыжков с Розой или нет? Был ли он рядом в те минуты, когда совершалось преступление?

— Теперь не знаю. Ясно только, что он опоздал. — Тахиров тяжело вздохнул. — Она могла его не ждать так долго.

— И это при условии, что девочке нужен был обязательно свидетель ее полуночной экскурсии? Да и вряд ли она сама рискнула бы отправиться на кладбище…

— Я тоже так думаю. Но именно в это время что-то произошло такое, чего мы не знаем.

Тахиров с досадой поморщился:

— Понимаешь, третий все-таки был. Рюмкин и Сычов могли, конечно, толкнуть следствие на неправильный путь, подсунуть липовую версию. Но и для нее должен был бы быть какой-то толчок, зацепка.

Олег не торопил следователя, видел: тот не просто с ним разговаривает — размышляет вслух, вновь и вновь проверяет какие-то свои мысли, неясные пока выводы. Спросил:

— Откуда мог взяться этот третий?

— Ну, здесь вариантов много. Встретила знакомого, когда не дождалась Рыжкова… С кем-то заранее уговорилась об этом, чтобы его позлить… Кто-то за ней увязался… Мало ли что могло там произойти.

— Но в записке Рыжкова ясно говорится о том, что свидание состоится на дальнем холме…

— Да. Но факт остается фактом: Умарова пришла к входу.

Тахиров сосредоточенно просматривал записи в толстом потрепанном блокноте. Он, видимо, хотел еще что-то сказать, но сомневался, стоит ли. Наконец решился.

— Я установил, что совершил непростительную ошибку…

— Ты? — искренне удивился Мостовой.

— Что поделаешь… — Тахиров был очень огорчен, это было видно по тому, как опустил он глаза, чуть расслабленно положил руки на стол. Олег хорошо понимал, что для такого признания требовались и мужество и принципиальность. Тем более что сделано оно было журналисту, приехавшему специально по этому делу.

— Если не секрет, в чем состояла эта ошибка? — Олег спросил, мягко, стараясь хотя бы тоном подчеркнуть, что ценит доверие.

— Когда арестовали Рюмкина и Сычова, было проведено опознание предполагаемого соучастника преступления — Рыжкова. Ты знаешь, как это делается: из нескольких человек, которые предъявляются для опознания, они должны указать на того, кого знают, и сообщить о нем все, что им известно. Мы предъявили Рюмкину и Сычову десяток фотографий, среди них и Рыжкова. Оба указали именно на него…

— Я видел в деле эти фотографии, читал протокол, он меня, признаться, убедил.

— Потому что ты не знаешь главного. Эти фотографии мы взяли из нашей картотеки: мелкие кражи, хулиганство и так далее. И вот только вчера я сообразил, что вся эта публика могла быть знакома Рюмкину и Сьчову по каким-нибудь прошлым мелким делишкам. Ведь оба ранее привлекались к судебной ответственности. Понимаешь?

— Кажется, да, — протянул Олег. — Они указали на единственного неизвестного им парня…

Тахиров промолчал. Да и о чем, собственно, было говорить? Его признание ставило под сомнение одну из самых веских улик, которыми оперировало следствие, доказательство, которое раньше не вызывало никаких сомнений.

— Одним словом, кое-что придется начинать сначала, — заключил следователь.

— Только не пори горячку. Можно впасть в другую крайность, — предостерег Мостовой.

Тахиров порывисто встал, протянул руку Олегу.

— Спасибо.

— Ты чего? — удивился журналист.

— Я думал, ты будешь злорадствовать. Ты ведь приехал доказать, что я, следователь, ошибся…

— Чепуха, — рассердился Олег. — Я приехал, чтобы узнать, кто действительно виноват в происшедшей трагедии. И если хочешь знать мое мнение, то скажу: еще не все виновные призваны к ответу.

— То есть? — пришла очереди удивляться следователю.

— Сычов учился в профтехучилище. У него был мастер, воспитатель, в училище есть комсомольская организация. Что, Сычов был пай-мальчиком, а преступление совершил вдруг, внезапно? Ничего подобного. Ты сам доказал, что он уже давно вращался в такой среде, которая исподволь, весьма последовательно «воспитывала» у него готовность к преступлению. Как-то мне пришлось в связи с одним материалом для газеты познакомиться с тем, как уголовники занимаются воспитанием себе подобных. Я даже ввел в очерк такой термин: «уголовная педагогика». И если парень пошел по скользкой тропе, значит уголовная педагогика оказалась сильнее тех усилий, которые прилагали мы.

Теперь дальше. Рюмкин работал каменщиком в строительно-монтажном управлении. Что, там не знали его склонностей, не замечали, что пьет, лодырничает, прогуливает, тащит все, что под руку попадет? А СМУ, между прочим, передовое, знамя за квартал им вручили… А оттуда за этот же квартал, — Олег заглянул в блокнот, — уволилось сто двадцать шесть молодых рабочих. Как же так получилось, что за кирпичами людей не увидели?

Тахиров знал, что последние два дня Мостовой провел в профтехучилище и на площадках строительно-монтажного управления. Из этих двух организаций в горком комсомола раздались обеспокоенные звонки. Руководители выражали свое удивление по поводу методов, которыми работает молодежный журналист. Всегда было так: приходит, к примеру, в СМУ журналист, первым делом — к начальнику. Ему быстренько готовят «фактический материал» — цифры по плану, фамилии передовиков, перечень мероприятий, итоги соревнования. Потом, если он выражает такое пожелание, приглашают в управление лучших людей. А этот, Мостовой, миновал руководство, бродит по стройке, о чем-то беседует с рабочими. И не только с лучшими. Забрел в общежитие, просидел весь вечер, в одной из комнат, комендант сообщает, что о чем-то там спорили, но конкретно сказать ничего не может, так как его туда жильцы не допустили. «Печать — наша опора, — восклицал руководитель СМУ, — но почему печать поворачивается к нам боком?»

Тахиров вспомнил эти звонки, о которых ему рассказал секретарь горкома, и внутренне улыбнулся: неспокойно, наверное, спится в эти дни темпераментному начальнику СМУ: с таким парнем, как этот Мостовой, не заскучаешь.

— Мне казалось, — говорил между тем Олег, — что совершенное в городе преступление должно было бы послужить тревожным сигналом: все ли в порядке с воспитательной работой среди молодежи? Где узкие места, которые необходимо немедленно ликвидировать? Почему в данном конкретном случае восторжествовала не наша, комсомольская, а уголовная педагогика? Слишком остро ставлю вопрос? Может быть, но меня заставляют именно так его ставить конкретные обстоятельства…

Следователь не мог не согласиться с Мостовым. Он в свое время предлагал и сам, чтобы бюро горкома сделало решительные выводы из скрупулезно подобранных им материалов о тех предпосылках, которые привели к преступлению. Но секретарь горкома засомневался: стоит ли поднимать шум в связи с одним фактом, пусть чрезвычайным? И Тахиров отступил, не настоял на своем мнении. А теперь жалел об этом. Он решительно поддержал Олега: выводы будут сделаны.

Тахиров посмотрел на часы:

— А сейчас, если хочешь, можешь присутствовать при одном разговоре.

Олег согласился, и Тахиров подумал, что не такая уж это плохая привычка — во время разговора смотреть прямо в глаза собеседнику.

ЭКСПЕРТ

В кабинет следователя вошел чистенький, аккуратный старичок. Был он невысокого роста, очень бодрый, подвижный. Когда-то голубые глаза его выцвели от времени и напоминали две светлые капли. Годы густо посеребрили коротко стриженную голову. Старик напоминал провинциального учителя, и первые слова, которые он произнес, усиливали это сходство.

— Здравствуйте, здравствуйте, уважаемые! Не вставайте, сегодня очень жарко, обойдемся без церемоний.

— Мне, право, страшно неудобно, что вам самому пришлось сюда приезжать, — Тахиров явно радовался этому визиту. — Стоило только позвонить…

— Мне приятно побывать у вас, — энергично запротестовал старичок, — тем более что дело вы ведете по-настоящему интересное.

Следователь представил старика и журналиста друг другу:

— Профессор Ниязов. А это товарищ Мостовой, о нем я вам рассказывал.

— Помню, как же, помню, — кивнул профессор. — Весьма рад познакомиться с наблюдательном молодым человеком. Ну-с, не будем терять время, уважаемые, сегодня очень жарко, и лучше всего сейчас быть не в этой раскаленной печке, именуемой городом, а на даче.

Профессор раскрыл потертую кожаную папку, извлек оттуда вдоль и поперек исчерканные листки бумаги.

— Очень сожалею, уважаемый товарищ Тахиров, что во время следствия меня не было в городе. Тогда бы моя помощь была более своевременной. Дело вам попалось трудное и каверзное. Не привык лукавить и потому сразу скажу, что местами вы вели его, как бы это выразиться поделикатнее, не блестяще. Хотя, несомненно, кое в чем и преуспели. Как ваш учитель, второму обстоятельству рад, в связи с первым — скорблю и тревожусь…

Теперь Мостовой знал, кто нанес визит следователю. Профессор Ниязов был известным психологом, профессором института.

— Но надо признать, что вам попался такой орешек, который трудно было бы разгрызть даже более опытному человеку. Если не ошибаюсь, это ваше первое самостоятельное дело?

Профессор сыпал словами и в то же время успевал бегло просматривать свои записи, чтобы перейти к деловой части разговора. Мостовому он определенно понравился: была в старике та уверенность, которая покоится на огромных знаниях, опыте, многолетней практике.

— Я внимательно изучил протоколы допросов вашего подследственного, и другие документы, приобщенные к делу. Пока могу высказать только первые впечатления и предварительные выводы. То, что я скажу, уважаемые, необходимо будет еще подтверждать, да, да, подтверждать — работа предстоит большая. Но уже сейчас могу высказать мнение, что, э-э-э… — профессор заглянул в листок… — Рыжков в момент ареста и первоначальной экспертизы был психически здоров и мог предстать перед судом. То есть отклонений от нормы у него не было. Но…

Тахиров и Мостовой слушали профессора. То, что он собирался сказать, имело необычайно важное значение. Авторитет Ниязова был непререкаем, и вряд ли бы нашелся специалист, который стал бы оспаривать его выводы.

— …Но молодой человек, о котором идет речь, был под сильнейшим впечатлением происшедших событий. Если судить по данным экспертиз, произведенных в ходе следствия моими коллегами, он не относится к числу сильных, волевых натур. Скорее наоборот. Смерть любимой девушки — внезапная и трагическая — потрясла его, ослабила волю. Я убежден, что, будь у него под руками нож, веревка, пистолет или что-нибудь в этом роде, он попытался бы покончить с собой.

— Угрызения совести? — спросил тихо следователь.

— Не уверен, не уверен, — профессор скептически пожевал губами. — Возможно, было и это. Когда я еще встречусь с этим, э-э…

— Рыжковым, — подсказал Мостовой.

— Вот именно, Рыжковым, — профессор легким наклоном головы поблагодарил журналиста, — я смогу сказать более точно. Нужны обследования, наблюдения, ну и все остальное, что в таких случаях полагается. Но тем не менее могу с уверенностью утверждать, что Рыжков находится в депрессивном состоянии. Вспомните то, чему вас учили в университете… В основе депрессивного состояния лежит длительное преобладание тормозного процесса над процессом возбуждения, нарушение равновесия между ними. Очевидно, при тяжелых депрессивных состояниях речь идет о преобладании торможения, которое может распространяться на первую и вторую сигнальные системы, захватывая и подкорковые области, связанные с инстинктивной деятельностью…

Профессор говорил увлеченно, темпераментно, и Мостовой подумал, что студенты должны очень его любить, — вкладывает душу в свои лекции. Из его слов выходило, что люди, находящиеся в депрессивном состоянии, убеждены, что жизнь их бесполезна, что они виноваты перед близкими, что совершили тяжелые проступки и навлекли горе на других. Приступы тоски часто перерастают в стремление к самоубийству.

— У депрессивных больных, — продолжал профессор, — могут быть самооговоры, которые часто встречаются при наличии идей самообвинения. Иногда депрессивные больные склонны к диссимуляции своего состояния, чтобы отвлечь внимание окружающих лиц и совершить самоубийство. Указанные явления в значительной степени затрудняют оценку психического состояния больных.

Олег дал себе слово по возвращении домой серьезно заняться изучением психологии.

Ниязов назидательно поднял палец:

— Восемнадцать — опасный возраст. Некоторые мои коллеги всерьез убеждены, что перелом наступает где-то между детством и отрочеством. Ошибаются, очень ошибаются, уверяю вас. Тринадцать-пятнадцать — счастливая пора… — Профессор все более увлекался. — Подросток уверен в своих силах, мир ему кажется простым и ясным, серьезных поводов для разочарований пока не было. Зато время вступления в самостоятельную жизнь связано с коренной ломкой, с углубленным самоанализом, с трудностями, с ревизией своего «я». Повышенная возбудимость, эмоциональная восприимчивость…



— И Рыжков… — не очень вежливо перебил профессора Тахиров.

— Да, да, он, уважаемый, находился именно в такой стадии физиологического и психического развития. А тут еще сильнейший, всесокрушающий удар…

— И вы думаете…

— Именно, уважаемый, именно! Я предполагаю, что он пытается покончить с собой вашими руками. Но поскольку вы не вели к этому дело, он стал упорно себя оговаривать.

И профессор Ниязов, оперируя специальной терминологией, ссылаясь на данные экспертиз, на авторитеты и прецеденты в судебно-медицинской практике, начал подробно объяснять.

Тахиров время от времени задавал вопросы, уточнял детали, сомневался, приводил контраргументы. Мостовому не все было ясно в этой профессиональной дискуссии. Однако главное, то, что профессор ставил под сомнение виновность Рыжкова, — это главное было очевидно.

Совместная работа сблизила Мостового с Тахировым. То внутреннее, невысказанное предубеждение против следователя, с которым журналист впервые зашел в этот кабинет, почти исчезло. Теперь, пожалуй, пора было думать о материале для газеты. Вдруг Мостовой насторожился: Ниязов в разговоре коснулся еще одной стороны следственного дела.

— Вы обратили внимание, уважаемый, на поведение Рюмкина и Сычова? Да, да, они были уличены, но опыт подсказывает, что преступники обычно яростно восстают и против очевидного, сопротивляются, когда и сами понимают, что это бесполезно. Заметили ли, как они упорно выпячивали те детали, которые свидетельствовали, что они были только вдвоем?

Мостовому стало жаль Тахирова. Глаза следователя как зеркало отразили смятение, охватившее его.

— Я думал об этом, — сказал Тахиров.

— В таком случае подумайте еще раз, — посоветовал профессор. — Многие предполагают, что психология — наука настолько абстрактная, что в ней якобы доминируют субъективные выводы, которые можно толковать так, но можно и иначе. Уверяю вас, психология так же точна, как математика. С небольшой поправкой, — довольно едко сказал Ниязов. — Математика оперирует цифрами, психология имеет дело с личностью.

Профессор пообещал еще раз очень внимательно изучить все дело, чтобы изложить свои выводы в официальном заключении.

— Извините меня, — Тахиров сердечно пожал руку профессору. — Я знаю, вы в отпуске, и потому не обратился сразу. Думал, справлюсь своими силами. И вижу, что поступил самонадеянно…

— Не надо, — прервал Ниязов. — Такое самобичевание ни к чему.

Неожиданно добродушно профессор сказал:

— Из вас получится хороший следователь. Вы не из породы равнодушных.

Когда Ниязов ушел, Олег спросил у следователя:

— Слушай, а это «депрессивное состояние» излечимо?

— Конечно. Постельный режим, правильное питание, гидротерапия, физические методы лечения и так далее. Это дело врачей и времени… Но ведь кто-то был с Розой на кладбище? Кто?

СТАРУХА

На кладбище был кто-то другой! Несколько дней назад это предположение впервые было подтверждено показаниями старухи пассажирки. Теперь ее свидетельство подкреплялось результатами эксперимента с велосипедом и мнением известного психолога.

…Старуха, которая побывала у следователя в связи с объявлениями в автобусе, твердо заявила, что среди показанных ей следователем людей нет того парня, что ехал с девушкой в автобусе.

— А вы не ошибаетесь?

Старушка покачала головой.

— Истинная правда. Старая, чтобы лицемерить. И никогда душой не кривила. Как услышала, что шофер в этот микрофон говорит, так и подумала сразу: «А ить, ты, Авдотья Петровна, видела эту молодую пару». Приехала домой, внучке рассказала. А она у меня из комсомолок, на фабрике текстильной работает. Внучка-то и заставила к вам ехать, до милиции провела и все говорила: «Идите, бабушка, к следователю, потому что дело важное».

Старушка припомнила подробности. По ее словам выходило, что парень и девушка доехали до кладбища и вместе вышли из автобуса. Настроение у девушки было не очень веселое: «Все в окошко автобуса поглядывала, будто высматривала кого-то».

Старуха довольно подробно описала внешность парня: высокий, лет двадцати пяти, русоволосый, одет был в темные брюки и спортивный пиджак, лицо светлое и худое.

Показания были запротоколированы и стали официальным документом следствия.

РЕДАКТОР

Олег уже спал, когда раздался резкий, прерывистый телефонный звонок. Вызывала междугородная.

— Просыпайся, — бодро сказал редактор. — Днем тебя застать невозможно, да и вечерами ты где-то гуляешь.

— Бывает, — еще не совсем проснувшись, машинально ответил Олег. За окном была, темень, широкая площадь перед гостиницей лежала тихо и пустынно.

— Ты почему не возвратился в связи со срочным вызовом? — строго спросил редактор. — Кто дал право нарушать дисциплину?



Олег молча посопел в трубку.

— Безмолвствуешь? Хорош, нечего сказать, а еще член редколлегии.

— А я, может, заболел, — нехотя пробормотал Мостовой. — У меня грипп и температура тридцать девять.

Обманывать редактора не хотелось.



— Врешь, — весело сказал редактор. — Больные по паркам не ходят, драк не устраивают.

Сон как рукой сняло. То, что сказал редактор, было настолько неожиданно, что Мостовой удивленно уставился на телефонную трубку: может, она еще выплюнет какую-нибудь гадость?

— Твоя Алка каждый день звонит по три раза — когда возвратишься, а ты с местной нимфой из кафетерия вечера коротаешь? — не дождавшись ответа, продолжал обличать редактор.

— Ты всерьез или издеваешься? — наконец выдавил из себя Мостовой. Он нащупал на ночном столике сигареты, щелкнул зажигалкой. Бледный огонек вырвал из темноты заурядную обстановку гостиничного номера: столик, ширпотребовский шкаф, натюрморт на стене — багровый арбуз, виноград, узкогорлая бутылка.

— Насчет того, что Алка звонит, — всерьез, а по поводу остального давай объясняйся.

— Ничего не буду объяснять! — заорал Олег. — Несешь какую-то ересь!

— Гулял в парке с известной официанткой Лидой? Дрался? — наседал редактор.

— Все было совсем по-другому.

— Не сомневаюсь. Но было.

— Черт бы тебя забрал с твоими подозрениями! — Олегу окончательно изменила выдержка.

— Ну, действительно, хватит шутить, — голос редактора был строгим. — Сейчас я тебе все объясню… Тут на тебя «телега» прикатила…

Несколько дней назад в редакцию пришло письмо. «Доброжелатель», пожелавший остаться неизвестным, посчитал своим гражданским долгом информировать главного редактора уважаемой молодежной газеты о недостойном, аморальном поведении журналиста Мостового в командировке. Журналист Мостовой встречается с особой подозрительного поведения, официанткой Лидой, только недавно отбывшей срок за хищение социалистического имущества. Он также затеял безобразную драку с дружками Лиды, о которой сейчас говорит весь город, поскольку произошла драка в общественном месте, а журналист был в нетрезвом состоянии и его уводили под руки — самостоятельно передвигаться не мог. Неизвестный «доброжелатель» заканчивал письмо патетически: «Все знают, как высока роль печати в нашем обществе. И нам, рядовым гражданам, очень больно и горько, что находятся отдельные личности, которые, прикрываясь высоким званием журналиста, совершают вопиющие безобразия и даже противозаконные действия. Надеемся, что меры будут приняты безотлагательно и распоясавшийся „журналист“ будет призван к строгому ответу».

— Вот так, старик, — заключил редактор. — Давно мы не получали такого веселого послания.

— Что ты решил? — спросил Олег. Ему показалось, что редактор его не услышит: голос звучал тихо и хрипло, как чужой, и он повторил: — Что решил?

— Да ты успокойся, — сочувственно сказал редактор. — Решили очень просто: оставайся и доводи дело до конца. Телеграмму с вызовом я послал еще до получения этой бодяги. А теперь вижу — ты там нужен. Так что считай ее недействительной.

Голос редактора внезапно исчез, в трубке слышались шорохи, потрескиванье, неясные отзвуки далеких разговоров.

— Алло, алло! — торопливо закричал Мостовой.

— Не шуми, вот он я, — откликнулся редактор. — Учти: ни одному слову анонимки не верю. Но будь осторожен, автор ее, видно, человек битый. Я завтра распоряжусь выслать тебе это послание — может пригодиться в связи с делом, которым занимаешься.

— Надо бы проверить, — Мостовой знал, как трудно списать в архив жалобу, даже если она содержит самые абсурдные обвинения. В редакциях существует строжайший порядок проверки писем и жалоб.

— Ну уж нет, уволь. Сам разбирайся.

— Тогда перешли ее не мне, а совершенно официально следователю Тахирову. Адрес сейчас продиктую…

— Что передать Алке? — спросил редактор неожиданно весело.

— Скоро буду. Скажи, что свою телеграмму подтверждаю. Она поймет.

— Я тоже понял, — рассмеялся редактор. — Встретимся на свадьбе… Надеюсь, пригласишь?

Олег уснул, только под утро. Но на взбудоражившем его звонке редактора сюрпризы не кончились.

Часов около десяти в номер к нему постучали. Вошел Тахиров, с ним двое незнакомых Олегу товарищей.

— Товарищ Мостовой, мы вынуждены произвести у вас обыск, — сухо сказал следователь.

— Позволь… — растерянно начал Олег.

— Оправдываться будете потом, — было непонятно, шутит Тахиров или говорит всерьез. — Обыск производится в связи с тем, что вы взяли взятку в сумме трехсот рублей от родителей Рыжкова.

Мостовой растерянно развел руками.

— Если это оговор, истину выяснить нетрудно, — напористо продолжал Тахиров. — Деньги, переданные вам отцом Рыжкова, находятся в книге. Книгу вы спрятали в ящик письменного стола. Сейчас проверим.

Один из спутников Тахирова выдвинул ящик стола, за которым Олег работал обычно над записями по делу Рыжкова. Там действительно оказалась толстая, потрепанная книга. Тахиров неторопливо полистал ее…

Олег оторопело смотрел на сиреневые двадцатипятирублевки. Ему на мгновение показалось, что это дурной сон, стоит побольнее ущипнуть себя, и они исчезнут. Но нет, даже издали было видно, какие эти купюры новенькие, чистые, хрустящие.

— А теперь сверим номера денежных знаков, — Тахиров достал из папки лист бумаги со столбиком аккуратно выписанных цифр.

Номера совпали.

— И ты веришь всей этой чепухе? — тихо спросил Мостовой.

— Водички подать? — нарочито участливо поинтересовался следователь. И не выдержал, расхохотался. — Ладно, не буду больше тебя мучить. Налицо попытка, несомненно тонкая и хорошо рассчитанная, тебя скомпрометировать. Получена анонимка. И кто-то подложил тебе деньги. О чем вместе с этими товарищами, — он указал на своих спутников, — мы и составим соответствующий документ…

ОФИЦИАНТКА

Дни тянулись напряженные, суматошные. Изредка в быстрый ритм будней вклинивалось воскресенье. В выходной работы было мало, и Олег скучал. Иногда он приходил к вечеру в оперативный отряд к Равилю Каримову, присутствовал при инструктаже патрулей, вместе с дежурным по отряду беседовал с доставленными нарушителями общественного порядка. С Равилем подружился крепко. Они договорились, что возьмут под контроль центральный «Гастроном». Зачем это ему нужно, Олег не стал объяснять. Иногда он и Лида шли в парк или в кино. Подружки официантки отчаянно ей завидовали — такой «самостоятельный» и неженатый; об этом сказала паспортистка гостиницы. Лида отмахивалась: «Бросьте, девки, ничего между нами нет». Подруги понимающе посмеивались, подчеркнуто торопливо оставляли их вдвоем, когда Олег появлялся в кафе или у кинотеатра, где чаще всего встречались. Лида и сама не смогла бы определить как-то те отношения, которые сложились между ними. Олег всегда был вежлив и внимателен, не более. Вначале это очень радовало Лиду, потом почему-то обидело. Она заметила, что Олег не любит, если она одевается слишком ярко, злоупотребляет духами или помадой, и сделала выводы. Подруги только руками развели, когда увидели ее первый раз в простенькой белой блузке, черной юбке, с аккуратно уложенной прической. «А наша Лидка красивая», — пришли к единодушному выводу. Лида смущенно засмеялась и промолчала. Старший смены ресторана, в которой работала Лида, вдруг обнаружил, что официантка без криков и нервозности обслуживает посетителей и в книге жалоб почти на каждой странице ей выражаются благодарности. Старший тоже удивился, но, поскольку был человеком недоверчивым, решил на всякий случай присмотреться к официантке: неспроста она, мол, так переменилась.

Олег и Лида разговаривали много. Слушать Олега было интересно — он объездил почти всю страну, писал о многих людях. Лида рассказывала о себе, своих подругах, иногда о колонии.

На второй день после драки в парке она пошла к Равилю в горком и сказала, что хотела бы сделать «заявление» в связи с запиской, написанной журналисту товарищу Мостовому. Равиль отвел ее к Тахирову. Оказывается, Лида все-таки заметила, кто оставил записку, парня этого она знала по кличке, сообщила его точные приметы.

Однажды она спросила Олега:

— Как думаешь, твой знакомый следователь, ну Тахиров, правильный человек?

— Безусловно, — твердо сказал, Олег. — А почему тебя это интересует?

— Да так… — неопределенно ответила Лида.

А потом Мостовой узнал, что она была у Тахирова и подробно рассказала, как и при каких обстоятельствах ее осудили за растрату. Лида назвала все фамилии участников шайки расхитителей, свившей гнездо в крупном «Гастрономе», где она раньше работала. По просьбе Тахирова этим дедом немедленно занялся ОБХСС. У следователя были какие-то свой соображения по поводу заявления Лиды, и он договорился с ребятами из ОБХСС, что они его будут постоянно держать в курсе событий.

После такого решительного шага Лида несколько дней ходила притихшая и растерянная.

— Тебе скоро уезжать? — спросила Олега.

— Через несколько дней.

Они шли по той же аллее, где была драка. И так же тихо было вокруг, а от центра парка неслись звонкие ритмы фоксов. Олег мысленно прикинул — он находился в командировке уже 28 дней.

— Я не приду тебя провожать, — сказала Лида и отодвинулась от Олега в темноту.

— Что с тобой? — Олег взял ее за руку. — Ты сегодня какая-то странная…

— А ты всегда странный! — В голосе у Лиды явственно звучали слезы, — Я думала, святые только на небе…

— Ничего не понимаю, — искренне развел руками Мостовой.

Далекий оркестр заиграл модную мелодию о речке с ласковым названием и девушке, далекой и любимой, которая ждет. Над парком висела, огромная круглая луна, такая круглая и огромная, будто прикатилась из детской сказки.

Уже у выхода из парка Лида сказала:

— Мне очень повезло, что ты приехал.

ПРЕСТУПНИК

Тахиров был настроен очень торжественно. Это Олег заметил сразу, как только вошел к нему в кабинет. Несмотря на жару, следователь был в темном костюме, галстук завязан строгим узлом. Тахиров умел быть официальным, когда того требовали обстоятельства.

— Поздравляю, товарищ Мостовой, — сказал он суховато.

— С чем? — рассеянно поинтересовался Олег.

— Вчера ночью задержан преступник, совершивший убийство Умаровой.

Олег ожидал всего, только не этого. Он видел, что последние дни Тахиров работал особенно много, но, следуя неписаной этике, не докучал следователю вопросами, что да как. Журналист не имеет права вмешиваться в ход следствия, оказывать прямо или косвенно давление на следственные органы. Когда Тахиров считал нужным с ним посоветоваться, Мостовой охотно высказывал свое мнение, но всегда тщательно следил за тем, чтобы не мешать следователю, не затрагивать те стороны, где требовались профессиональные знания и навыки. Тахиров это ценил: такт журналиста помог избежать многих недоразумений.

— Профессор Ниязов оказался прав: на кладбище был третий, опытный преступник. Он и задушил Розу. В Рюмкине и Сычове он был уверен — давно прибрал их к рукам. Настолько, что они не выдали его даже под угрозой высшей меры наказания. Тут еще придется поработать следствию. Очевидно, главарь знает такие «грехи» Рюмкина и Сычова, что им все равно, за какой из этих «грехов» расплачиваться..

— Но как удалось так быстро распутать этот узел? — Мостовой все еще не мог избавиться от удивления. Он торопливо достал сигарету, и Тахиров в знак уважения чиркнул спичками, дал прикурить.

— С твоей легкой руки. Ты сдвинул с мертвой точки это уже почти закрытое дело. А дальше оно начало обрастать новыми доказательствами, уликами, вопросами, на которые надо было обязательно найти ответ. Очень важный толчок сделал профессор Ниязов. Он меня убедил окончательно. Но самое полезное, пожалуй, сообщила Лида. В тот первомайский вечер Рюмкин и Сычов были в кафе. Лида обслуживала столик, который они заняли. Потому что старший продавец «Гастронома» всегда именно у Лиды заранее заказывал столик.

— Тот самый, из винного отдела «Гастронома»?

— Да. Вор и развратник. Он познакомился с Умаровой в автобусе и все пытался назначить ей свидание. Девочка, чтобы отвязался, сказала ему, что едет к своему парню. Бандит шел за ней следом. У входа на кладбище увидел Рюмкина и Сычова и незаметно дал им знак, чтобы шли за ним. Словом, долго рассказывать, важнее, что преступник уже задержан.

— А Рыжков?

— Рыжков будет освобожден. Он невиновен. Он не встречался с Умаровой в тот вечер. И когда Роза получила категорическую записку своего друга, она вышла во двор и поговорила с ним. Роза попросила назначить место встречи у входа в парк. Рыжков согласился. Он на полчаса опоздал на свидание. Почему? Нелепость, случайность; до встречи оставалось еще время, он пристроился на диване с книгой и, проспал. Роза напрасно прождала его у входа и решила, что он все-таки пошел к дальнему холму…

— Эта случайность стоила ей жизни… — тихо сказал Мостовой.

— Не надо упрощать, — сурово ответил Тахиров. — Не слепой случай стал причиной гибели девочки, а бандиты, которые вскоре предстанут перед судом. Я нашел свидетелей, которые видели этого насильника на дальних аллеях парка. Профессор Ниязов оказался прав.

— Почему же Рыжков так упорно оговаривал себя?

— Он считал, что его детская забава с «испытанием чувств» привела к трагедии. Получил сильнейший психологический шок. Решил, что после всего этого жить не стоит.

Дело было закончено. И Олег сказал:

— Завтра я улетаю…

— Так и не узнав, кто тебе давал взятку?

После паузы следователь объяснил:

— Взятку тебе пытался подложить старый «приятель» Лиды, тот, который ее в тюрьму отправил якобы за растрату, директор «Гастронома». Когда он увидел официантку с тобой, узнал, что ты журналист, решил, что Лида из мести написала письмо в редакцию и ты приехал, чтобы вывести его на чистую воду. Однажды ты пошел в «Гастроном» за сигаретами. Помнишь? Директор убедился — неспроста. И наконец, ты с помощью Равиля развил вокруг этого магазина целое следствие — установили дежурства комсомольских патрулей, направили туда общественных контролеров. Мы не мешали — дело нужное, навели все-таки комсомольцы порядок с торговлей спиртным. А директор окончательно перепугался и решил во что бы то ни стало скомпрометировать тебя. Бандит, убивший Розу, был его ближайшим помощником во всех темных дедах. Его кличка «Старший». Драка в парке, анонимка, записка с угрозами — это все дело рук шайки расхитителей. Конечно, если бы они знали, что находятся в поле зрения ОБХСС, то не стали бы размениваться на такие «мелочи». Ребята из ОБХСС давно подозревали, что в этом магазине неладно, но не за что было ухватиться, уж очень ловко пройдохи работали, в случае опасности подставляли вместо себя таких новеньких и зеленых, какими были в свое время Лида и эта Таня. Но ни они, ни мы не предполагали, что дело обернется таким образом. Хотя, в общем, подтвердилась старая истина: одно преступление влечет за собой другое…

— Так бывает не всегда.

— Так бывает, если вовремя не остановить преступление.

ЖУРНАЛИСТ

— Подожди, — сказал Олег Тахирову, когда они вошли в здание аэровокзала, — Мне надо послать телеграмму.

— Ты прилетишь раньше, — заметил Тахиров.

— Все равно. А вдруг она успеет встретить?

— Жду.

Олег быстренько набросал на бланке: «Вылетаю к тебе. Рейс №…» Он подумал, что пройдет несколько часов и будет встреча с Алкой. А потом отпуск, тоже с Алкой. И еще вся жизнь.

Тахиров ждал его не один. Рядом с там стоял отец Рыжкова.

— Он обязательно хотел встретиться с тобой, — шепнул Олегу Тахиров. — Я не стал возражать.

— Вы вернули мне сына, — сказал Рыжков-старший Тахирову и Мостовому. — Такое не забывается…

Олег вспомнил, как месяц назад он прилетал в этот город. Было очень рано, солнце наполовину выглянуло из-за горизонта, его никто не встречал. Вот и окончилась командировка…



А. П. Кузнецов Без права называть себя


«Задача органов государственной безопасности в военные годы состояла в том, чтобы нанести поражение в первую очередь мощной гитлеровской разведке, которая вела против СССР небывалую по масштабам и ожесточенную тайную войну».

Из «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза».
Июль 1943 года.

Из партизанского отряда вышли трое — Елисеев, Балыкин, Романенко. Задание — пустить под откос вражеский эшелон или заминировать и порвать полотно железной дороги в районе Кокоревка — Холмечи, заодно прощупать, не пытаются ли немцы восстановить железнодорожный мост через Неруссу, взорванный отступающими частями Красной Армии. Оккупанты не раз пробовали ввести его в строй, но партизаны срывали их планы. Так и оставалась перерезанной дорога Брянск — Хутор Михайловский, действовала лишь ветка Навля — Холмечи. Но и на этом небольшом участке, хоть и была выставлена сильная охрана, не прекращались диверсии.

В отряд возвратились двое. Командиру Егору Булкину доложили: задание выполнить не удалось — Елисеев оказался предателем. Балыкин и Романенко прикрывали его, когда тот выполз на полотно, чтобы заложить мину. И вдруг он метнулся за насыпь. Балыкин и Романенко насторожились: что его спугнуло? Если появилась опасность, то почему бросился прочь, от товарищей? До них дошло не сразу: Елисеев бежал к врагу.

Это сообщение было подобно грому среди ясного неба. Елисеев был смелым партизаном, хорошим комсомольцем. Сначала его избрали комсоргом группы, а затем — секретарем комсомольской организации отряда. Недавно назначили командиром роты. Только что принят кандидатом в члены ВКП(б). Это о нем газета «Партизанская правда» рассказывала: «Закалился в боях с ненавистным врагом молодой коммунист Андрей Прокофьевич Е. Только в бою за населенный пункт Ш. он истребил 5 гитлеровцев. Андрей избран секретарем комсомольской организации, воспитывает молодежь в духе любви и беззаветной преданности Родине… прививает жгучую, неукротимую ненависть к врагу»[41].

…Ловко, выходит, маскировал свое нутро.

* * *
К вечеру Елисеев вышел к деревне Гавриловка, где размещался батальон «РОА» (так называемой русской освободительной армии, которую пытался сколотить из предателей обер-бургомистр Локотского военного округа Каминский). Елисеев огляделся — постов вроде не видно. Неторопливо перебрался через ручей. Не спеша пошел дальше. Как будто никого. Землянки да бурьян — избы сожжены. Втянул в себя воздух — пахло костром и припаленной картошкой. Значит, здесь есть люди. Он знает, куда и к кому идет. Обратной дороги нет.

На изломе бывшей улицы, у самой большой землянки, беспечно сидели и лежали на траве «добровольцы» Каминского. Видимо, был час ужина. Алюминиевые ложки глухо звякали о дно котелков, которые «дымились» чем-то вкусным: Елисееву очень хотелось есть. На мгновение ложки застыли, солдаты «РОА» с недоумением и настороженным любопытством рассматривали пришельца, худого, небритого, в длинной, до пят, ношеной-переношенной шинели, с крестьянским узелком и винтовкой за плечами. У него был вид человека, который решился на что-то отчаянное, но еще не знает, что ему уготовано.

— Здравствуйте, — сказал Елисеев, глотнув слюнки.

На приветствие никто не ответил.

— Ты — кто? — наконец спросил щербатый, тоже небритый, с копной давно не чесанных волос.

— Партизан я… К вам пришел.

Некоторые даже жевать перестали — вот так фокус! Потом словно опомнились.

— Партизан? А ты, случайно, не ошибся адресом?

— Несладко, знать, пришлось?

— Каждый думает о себе, — сказал Елисеев. — Голодуха у нас. Мрем, как мухи. Блокада была крепко тяжелой.

— Да, прижали вас что надо, это верно, — кивнул щербатый, запуская ложку в котелок — самое интересное миновало. Подул на похлебку раз-другой, с шумом проглотил. Облизываясь, поднял голову. — Однако на кой ты нам нужен?

— Чего это? — не понял Елисеев.

— Ге! Он еще спрашивает! Разве не чуешь, как тама, — показал ложкой на восток, — бухает? Враз накроет, если не драпать.

— Брось, Мухин, трепаться, — шикнул кто-то на щербатого. — А то Галкин услышит — не поздоровится тебе.

— Перво-наперво, нашего комбата в Локоть вызвали, потому моих слов не слышит. Разве кто накапает?.. Второе — я, может, разыгрываю этого партизанчика, — невозмутимо парировал щербатый. И — Елисееву: — Садись, коль пришел. Небось, жрать хочешь?

— Но мне бы сначала увидеть вашего главного, — замялся Елисеев.

— Я тебе и говорю: капитана Галкина в Локоть вызвали. К самому бригадному генералу Каминскому. Слыхал про такого?

— Приходилось… А кто из вас старший?

— Все мы тут сами себе старшие, — не унимался щербатый.

— Не заливай, Мухин, — возразил его сосед. — В штабе нашем немцы, кажись, имеются.

— Отведите меня в штаб, — попросил Елисеев.

— Да ты пожри сначала.

Елисеев не стал отказываться. Поев, заторопился:

— Все же, наверное, надо показаться начальству вашему. А то, чего доброго, вас же и попрекнут, что с партизаном якшаетесь.

— Видал его? — щербатый присвистнул. Нехотя приподнялся. — Ладно, отведу тебя. Только винтовочку… того… И карманчики выверни! Вот так… Коммен со мной, как говорят немцы.

В землянке было несколько немецких офицеров. Елисеев решительно направился к старшему по званию, из пояса брюк извлек микроскопический кусочек бумаги, протянул немцу. Тот брезгливо взял его. Но тут же встрепенулся.

— О, зер гут! Мы ждаль вас.

Ошарашенный щербатый застыл на месте. Его тотчас выпроводили.

* * *
Да, Елисеева ждали. Еще вчера он должен был явиться к зондерфюреру Гринбауму, начальнику Локотского отделения «Абвергруппы-107». И об этом знакомстве никто в отряде не догадывался. Даже Балыкин и Романенко, посвященные чекистом в часть операции (по «перебежке» Елисеева), и предположить не могли, что они сопровождали к немцам… сотрудника немецкой разведки.

Это было возвращение в «Виддер». А ему, этому возвращению, предшествовала история, о которой спустя много лет подполковник госбезопасности в отставке Василий Алексеевич Засухин скажет, что она «могла бы стать сюжетом приключенческого фильма».

Началась эта история…

* * *
Пожалуй, началась она в дни майско-июньской блокады Брянских лесов.

20 мая 1943 года, за полтора месяца до начала битвы на Курской дуге, немецкое командование повело самое крупное наступление против брянских партизан. На то были особые причины. Зимой 1942–1943 года на советско-германском фронте Красная Армия добилась замечательных побед, разгромив и оттеснив врага на многих участках. Партизаны Брянских лесов оказались в клещах двух сильнейших армейских группировок противника — группы армий «Центр» и группы армий «Юг». Но это не сломило дух народных мстителей. Они не переставали расстраивать фронтовые коммуникации оккупантов, затрудняли им подброску подкреплений к фронту, перегруппировку, маневрирование войск и размещение различных воинских учреждений.

Это мощное сопротивление возросло накануне осуществления одобренного Гитлером плана «Цитадель» (одновременный удар с севера и юга на основание Курского выступа). Известно, какое значение придавал фюрер предстоящему сражению — он рассчитывал остановить наступление советских войск и добиться перелома в войне. В тылу немецких армий, готовящихся к этой решающей схватке, действовали брянские партизаны. И германское командование принимает решение — окончательно разделаться с ними. На этот раз все войска, выделенные для борьбы с партизанами, были сведены в одну группировку. В придачу им с фронта сняли еще три дивизии.

На рассвете 20 мая на Брянские леса двинулись 137-я, 407-я, 492-я немецкие пехотные дивизии, отдельные части 405-й дивизии, 980-й гренадерский полк 221-й стрелковой дивизии, венгерская королевская дивизия, 7-й немецкий артиллерийский полк, 7-й батальон танковой группы, 11-й и 12-й артиллерийские дивизионы, бригада обер-бургомистра Каминского, 18 гарнизонов полиции, другие части и подразделения. Общая численность экспедиционных войск превышала 50 тысяч солдат и офицеров. Руководил операцией командир 442-й дивизии особого назначения, входившей в состав второй танковой армии, генерал-лейтенант Борнеманн.

Такая армада, по замыслу гитлеровцев, должна была справиться со своей задачей в короткий срок — уничтожить партизан к 25 мая и затем прибыть на Курскую дугу. Об этом свидетельствовал приказ Гитлера командующему 7-й немецкой армией, найденный у убитого офицера этой армии.

Но и к концу июня регулярные войска не были уведены к линии фронта. Правда, им удалось окружить партизан, собравшихся в южном массиве Брянских лесов. Кольцо сжималось — в нем оказалась площадь не более шести лесных кварталов. Немцы уже форсировали реки Неруссу и Навлю. Положение народных мстителей усугублялось тем, что вместе с ними находились до сорока тысяч женщин с детьми и стариков. Гитлеровцы сжимали кольцо с таким расчетом, чтобы прижать их к Десне: пусть они попытаются найти спасение на правом берегу реки. А там им была устроена засада.

Партизаны разгадали замысел врага. Командующий южной оперативной группой подполковник А. П. Горшков провел совещание руководящего состава бригад. Было решено — прорываться… в самую гущу немецких войск. Бригады «За власть Советов» и «За Родину» обеспечивают выход из окружения основной части партизан и населения. Остальные силы прорываются в разных направлениях, чтобы создать как можно больше очагов сопротивления.

Тревожной была ночь 30 июня. Никто в лагере партизан не спал. Раздавались остатки патронов и продуктов.

В четыре часа утра 1 июля лагерь взорвался оглушительной ружейно-пулеметной пальбой. Ударную группу автоматчиков вел командир бригады «За Родину» капитан Харитон Ткаченко. Немцы подпустили партизан на близкое расстояние и встретили их шквалом огня. Многие пали. На мгновение дрогнули ряды наступающих. Решали секунды. Ткаченко вскочил на кучу хвороста, крикнул: «Вперед! За Родину!» и первым бросился на врага. Елисеев видел, как капитана тут же скосила пулеметная очередь. Его пример всколыхнул ряды партизан. Они рванулись вперед…

Через образовавшуюся брешь хлынули основные силы партизан, женщины, дети, старики, которые мужественно переносили все тяготы жесточайшей блокады.

Опасаясь окружения и удара с тыла, гитлеровцы побросали свое тяжелое оружие, отступили к окраине леса, чтобы не позволить партизанам проникнуть в села, где народные мстители могли пополнить продовольственные запасы.

Еще несколько дней немцы пытались найти и уничтожить разрозненные партизанские отряды и группы, устраивали засады. Но чаще сами попадались в капкан. Оставаться в лесах, в которых растворились вышедшие из окружения народные мстители, они опасались. На рассвете 7 июля вражеские части, не выполнив приказа Гитлера, ушли в Орловско-Курском направлении.

Как сообщала «Орловская правда», в результате ожесточенных боев с 20 мая по 3 июля 1943 года партизаны убили и ранили около четырех тысяч карателей. Бесславно бежал и сам командующий карательной экспедицией — генерал-лейтенант Борнеманн, в брошенном портфеле которого лежало донесение командованию второй танковой армии, датированное 17 мая 1943 года. «На протяжении прошедших полутора лет, — говорилось в нем, — было предпринято несколько попыток со стороны наших войск уничтожить партизан. Наши экспедиции доходили до центральной части действия банд, но потом, в течение 24–48 часов, были отброшены обратно и никогда не приносили успеха, а только потери. Противник в конце концов после очистки снова занимал лес, что только увеличивало его уверенность в своих силах. Такое положение продолжается уже около двух лет. Партизаны занимают огромное пространство за спиной второй танковой армии, в связи с этим линия движения и линия подвоза находится под блокадой. Все это составляет большую опасность для армии и дальше нетерпимо. Об этом говорит и приказ фюрера № 4».

Так закончилась еще одна, на этот раз последняя попытка немцев уничтожить брянских партизан.

Разрозненные части партизанских отрядов и бригад постепенно собирались вместе.

* * *
Небольшая группа партизан из отряда, которым командовал Егор Булкин, оказалась после прорыва отколотой от основных сил. Во главе ее был начальник штаба этого отряда Борис Сафронов, москвич. Сафронов предложил такой план: пробираться к прежней, «доблокадной» стоянке отряда, куда немцы вряд ли сунутся — там они уничтожили все, что можно было уничтожить. Предстояло перейти реку Неруссу, проскочить в село Алешковичи и с помощью местных жителей нащупать связь со своим отрядом.

Через Неруссу, недалеко от места впадения в нее притока Сев, лежало бурей сваленное могучее дерево. Удобнее переправы не найдешь. По нему цепочкой начали перебегать партизаны. Сафронов торопил: «Быстрее, быстрее!» Как капитан последним покидает гибнущий корабль, так и он хотел переправиться на другой, спасительный берег последним. Не знал Борис, что там затаился враг. Видимо, переправа горстки партизан показалась карателям массированным форсированием Неруссы, и они, потеряв самообладание, вслепую открыли огонь.

Восьмерым все же удалось переправиться и оторваться от преследователей. В их числе был Андрей Елисеев[42].

К вечеру следующего дня Елисеев и его товарищи вброд перебрались через Сев. Оставалось преодолеть открытый участок метров в двести, а там начинался лес. Это — спасение! Но именно здесь их подстерегала беда — навстречу вышла цепь автоматчиков в касках. С ними были и полицейские. Силы слишком неравные. Решение могло быть только одно — сражаться до последнего патрона. Отстреливаясь, партизаны перебежками, ползком отступили к кустарнику, который рос по-над берегом Сева. Патроны кончились. Теперь каждый из них мог надеяться только на чудо. Елисеев пистолет не выбросил, засунул в карман — сказалась партизанская бережливость. Это был подарок командира роты, которого сменил он, Елисеев.

Увидев отблеск воды, Андрей понял, что надо делать. Один шанс из тысячи. Но почему его не использовать? Схватив за руку Таню Землянову, оказавшуюся рядом, Елисеев бросился в воду. Скорее — под лозняк! Забраться с головой, высунуть лишь лицо — чтобы дышать. Возможно, не заметят.

Топот все ближе. Выстрелы. Стоны раненых. Пронзительный вскрик поварихи Ани, которой несколько минут назад, под огнем автоматов, Андрей помог наскоро перевязать рану. Наверно, ее тут же прикончили.

Затем все кругом затихло. Но эта тишина обманчива.

Чужой говор. У самой реки. Чье-то тяжелое дыхание. Тише! Замри, сердце! Они стоят над самым обрывом. Их много, очень много.

— Эй, кто живой? — кричит полицейский. — Выходи. Никого не тронем.

Ему отзывается эхо. Следует команда на немецком языке. Веер пуль пузырит воду. Под кусты летят гранаты. Бьют наугад. Значит, не видят.

А свинцовый дождь не перестает.

Хватит ли выдержки? Когда все это кончится?

И вдруг…

— О-ой!

Таня Землянова вскрикивает машинально. Разрывная пуля раздробила ей левую руку.

Стрельба прекращается. В ушах Елисеева звенит. Оглох? Нет, он слышит: немец что-то говорит. В этой тишине его голос лязгает, как металл. Полицейский, держа винтовку наизготовку, спускается к воде, подходит к партизанке.

— Поднимайся, стерва.

Выводит Таню на берег.

— Кто еще здесь? — спрашивают у нее.

— Никого.

— Врешь!

Ей выворачивают руки, заламывают на спине…

…Когда-то, до страшного июньского дня сорок первого, алешковичские парни дразнили ее «сплошной визгливостью»: стоило лишь прикоснуться к ней, как Таня визжала во весь голос: «Ой, мама! Не лезь!» И когда «обидчик» ошалело отскакивал в сторону, она заливисто хохотала и победоносно изрекала: «Что, комедиант, напугал?»

…И вот сейчас эта «недотрога» словно воды в рот набрала. Наверно, ее стойкость бесит карателей. Один из них опускает приклад на ее руку, висящую плетью.

— Ой, Андрей! — вскрикивает Таня и лишается чувств. На нее плескают воду.

— Кто это? Где он?

Таня в ответ стонет.

— Видать, тут еще кто-то есть, — слышит Елисеев чей-то простуженный голос.

— Вон, вон он! — захлебывается другой голос.

Все. Конец. Такой нелепый. Его берут голыми руками, как беспомощного котенка. От обиды, отчаяния и злости он до крови кусает губы. Вытаскивает незаряженный пистолет, документы, среди которых оставленный на память комсомольский билет и вырезка статьи из «Партизанской правды» за 9 апреля, засовывает все это под берег с каким-то подсознательным желанием — когда-нибудь найти.

В тот же миг что-то тяжелое и тупое опускается на его голову…

* * *
Пленных привезли в лагерь, обнесенный колючей проволокой. Это у самого поселка Локоть. Через сутки женщин отделили от мужчин. Елисеев расстался с Таней Земляновой. Предчувствовал, что навсегда.

Заключенные спали на земле, под открытым небом. За каждым их шагом настороженно следили часовые, маячившие на вышках.

В одном из пакгаузов, расположенных на территории лагеря, был следственный отдел, откуда днем и ночью неслись душераздирающие крики. Наряду с гитлеровцами, особенно усердствовал некий Стародубцев, в немецком звании старшего сержанта. «Зверь из зверей», — окрестили его. Черное, словно опаленное лицо. Худой до истощенности, постоянно дергающийся, как в конвульсиях. Когда он выходил из себя (а уравновешенным его редко видели), зрачки расширялись, изо рта пенилась слюна. Тогда в ход шли изощренные пытки. Этот садист старался не уступать в жестокости своим хозяевам.

* * *
— Елисеев?

Снова допрос. Снова будут бить резиновыми шлангами, дубовыми палками, обливать холодной водой, чтобы привести в чувство и опять бить и требовать: «Говори!» Ну что ж, кроме того, что он — Андрей Елисеев, кроме того, что он в отряде был человеком маленьким и потому ничего не знает, — он не скажет ни слова.

— Елисеев?

— Да.

— Партизан?

— Был.

— Что значит — был?

— Ушел из отряда.

— Допустим. Почему дезертировали?

— Голодуха, господин следователь. Умирали, как мухи.

Пока все повторяется слово в слово, как и на предыдущих допросах. Как шахматная партия — ход в ход. Кто первым свернет с проторенной дороги?

— Но если вы шли домой, зачем имели при себе оружие?

— Я не имел.

— А кто стрелял в германских солдат?

— Вы же знаете, что в лесу и партизаны, и мирные жители.

Вопросы следуют один за другим. И ответы на них — в том же духе.

Сейчас следователь (а они меняются, хотя вопросы — как две капли воды) даст указание стоящим здесь же двум солдатам — и те возьмутся за резиновые шланги, затем будут приводить истязаемого в чувство. Вон и ведро с водой под руками. И точно — следователь обращается к солдатам, только говорит неожиданное для Елисеева:

— Оставьте нас вдвоем.

«Это и есть заготовленный ход? Посмотрим, что получится из твоей затеи, господин с усиками. (Под носом у него топорщится противный клочок волос. Фюреру подражает?) И сегодня ты пока не выходишь из себя. Рядом со Стародубцевым ты ангел. Хочешь взять хитростью? Зря стараешься. Служишь ты тому же дьяволу. Поэтому, в конечном счете, между Стародубцевым и тобою никакой разницы. В этом вся суть».

— Елисеев, — сказал следователь после продолжительной паузы, во время которой оба не переставали изучать друг друга, — Елисеев, а я знаю о вас значительно больше, чем вы сказали.

Следователь ждет ответа. Андрей молчит.

— Хотите послушать?

— Валяйте.

— Комсомольский секретарь, замполит, командир роты… Достаточно? Такую честь, согласитесь, маленькому человеку не окажут. Не правда ли? И поэтому ваша версия о дезертирстве, мягко говоря, не состоятельна.

Елисеев чувствует на себе цепкий взгляд следователя. Важно ничем не выдать волнения, никаких перемен в поведении не показать.

— Елисеев, вы держитесь с похвальным упорством. Но при этом допускаете одну существенную ошибку. Вы начисто упустили из виду такой фактор, как массовое пленение. В лагере немало и мирных жителей, и раненых партизан. А в таком случае не все удается утаить. Согласны?

«Ну и что? — зло думает Андрей. — Все равно из меня ничего не вытянешь». А вслух говорит:

— Чего только под пытками не наговорят вам.

На этот ответ тут же следует контрудар:

— Однако вы и под пытками не были словоохотливым.

— Мне нечего говорить. Так и запишите.

— А я, между прочим, ничего не записываю.

— Разговор не так трудно по памяти восстановить.

— Резонно. Но зачем мне заниматься этим, коль вы всего-навсего маленький человек в отряде? — на лице следователя усмешка.

«У него поразительная выдержка. Он так ни разу и не вышел из себя».

— В таком случае чего ради стараетесь? Ставьте точку — и делу конец.

— А разве это лучший выход из положения? — вопросом на вопрос отвечает следователь. И тут же встает. О чем-то сосредоточенно думает. Потом садится. Карандаш быстро бегает по бумаге.

— Это протокол сегодняшнего допроса, — говорит он все тем же обезоруживающе спокойным тоном. — Хотите взглянуть?

— Не все ли равно?

— Наверно, нет, — следователь кладет перед Елисеевым лист исписанной бумаги.

Андрей пробегает его глазами — одни биографические данные: родился в 1923 году, в селе Страчево Суземского района, в десять лет потерял отца (умер), имеет брата и сестру, после семилетки поступил в Орловский железнодорожный техникум, учебу прервала война… О техникуме Елисеев на допросах не упоминал — не к чему было. Откуда же узнал этот пройдоха?

Следователь улыбается.

— Не удивляйтесь, вас опознал сотрудник нашего отдела. Вот уж поистине пути господни неисповедимы! Мы с ним заглянем к вам. До войны он работал машинистом локомотива в Орле, не раз бывал на встречах в техникуме. И вы чем-то хорошо запомнились ему. Так что умалчивать эту деталь нет смысла, к тому же она явно безвредна для вас, если, конечно, не считать вашу активную общественную и комсомольскую работу в техникуме.

Елисеев молчит. Следователь вчетверо складывает лист, засовывает его в нагрудный карман френча.

— На сегодня, пожалуй, хватит. Сейчас вас уведут. Но прежде… прежде я хотел бы посоветовать вам не отказываться от продолжения разговора со мною. Минимальная выгода такой позиции — вас перестанет беспокоить Стародубцев…

Всю ночь, свернувшись калачиком на сырой земле, Елисеев думал о следователе и разговоре с ним. По-чудному поет этот господин. Хитрая бестия. И о Стародубцеве не случайно обмолвился. Не расслабиться бы только, не клюнуть на приманку.

«А что ему, собственно, нужно от меня?» — этот такой обычный вопрос Елисеев задал себе впервые. И был поражен неожиданным открытием: он, Елисеев, нужен следователю, в противном случае тот, узнав о нем все необходимое, перестал бы возиться с ним. С самого момента пленения Елисеев не сомневался в том, что его дни сочтены: из логова Каминского еще никто из партизан не выходил живым.

Нет, спешить с таким выводом не стоит. Ему готовят нечто другое. Что именно? Возможно, это будет самое ужасное из того, что можно даже предположить?

«Что ж, господин следователь, принимаю твой вызов. Посмотрим, чья возьмет».

Елисеев готовился к новому бою.

* * *
Несколько дней Елисеева не трогали. Возможно, это тоже входило в дальний расчет следователя с усиками?

И вот Андрея снова привели в тот же пакгауз. За столом сидели двое: уже знакомый обладатель комочка усов и человек выше среднего роста, который допрашивал пленных сразу же после их пленения, прямо на кладбище под Суземкой.

На обоих немецкие френчи, без погон, и русские галифе.

— Садитесь, — сказал следователь с усиками.

Андрей сел на табуретку. Перед ним, на столе, стояли графин с водой и металлическая кружка.

— Хотите пить?

— Обойдусь, — отказался Елисеев, хотя пить хотелось. «Не расслабляться. Сейчас начнется перекрестный допрос. Не спешить с ответами, выигрывать время на обдумывание».

— Курите? — это вопрос того самого бывшего машиниста локомотива, который узнал в Елисееве учащегося железнодорожного техникума, комсомольского активиста. Теперь и Андрею его лицо казалось знакомым. Да, да, он, этот машинист, был в числе шефов, с ним не раз встречались. Когда он улыбался, говорил или ругался, лицо его кривилось, словно ему было больно, выражение казалось одним и тем же, независимо от настроения.

— Пожалуйста, — он протянул пачку ароматно пахнущих папирос. И сейчас хотел Елисеев отказаться, но не удержался. Взял папиросу, затянулся и тут же почувствовал головокружение: сказались голод и почти бессонная ночь.

На него смотрели две пары глаз, внимательно, открыто.

— Как самочувствие?

Бывший машинист издевается или всерьез считает свой вопрос умным?

— Не жалуюсь.

— Гм… — Он помедлил и вдруг обрушил на подследственного град быстрых, вразброс, вопросов:

— Насколько нам известно, ваш отряд скомплектован из жителей сел Алешковичи, Павловичи, Безгодково, Полевые Новоселки. За счет каких сил восстанавливаете потери?

— Вы и сами знаете, что партизаном может быть каждый, кто борется с оккупантами.

— Гм… Как и откуда доставляют вам махорку?

— Москва не забывает.

— Сколько человек было в вашем отряде до блокады? Сколько осталось после прорыва?

— Не знаю, я говорил вам: в дни блокады я шел домой.

— Мирное население, ушедшее в леса, находится при отрядах или отдельно?

— Охраняется надежно.

— Каково вооружение партизан?

— Отличное. Немцы в этом убедились.

— В день прорыва, то есть первого июля, вы были с винтовкой или автоматом?

— Ни с чем. Я пробирался к себе в Страчево.

— Где сейчас, по-вашему, дислоцируются партизаны?

— Лес большой, господин следователь.

— В день прорыва ваш отряд действовал самостоятельно или…

— Еще раз повторяю: в блокаду я ушел из отряда.

Елисеев едва сдерживал усмешку. До чего же примитивна хитрость этого господина! Воображает себя пауком, плетущим тонкую паутину, в которую, по его мнению, невозможно не попасться.

Бывший машинист немного передохнул и вслух рассудил:

— Странно, в трудный для отряда момент он, видите ли, не забыл подумать о своей шкуре, а сейчас, когда терять нечего, не желает сохранить себе жизнь… По крайней мере, этого не видно по вашему поведению, — повернулся он к Елисееву.

Елисеев подумал, что не такой уж и примитивный этот следователь, что держаться с ним следует осторожнее, надо прощупать его намерение.

— А каким должно быть мое поведение?

— Гм… Этот вопрос деловой. Не правда ли, Борис? — обратился бывший машинист к следователю с усиками. Тот промолчал. — Хорошо, я отвечу на ваш вопрос. Мы предлагаем вам интересную работу. Более чистую, нежели повязка полицейского. Устраивает вас?

Елисеев неторопливо перевел взгляд с одного на другого следователя, словно видел их впервые. Так и есть, их не интересуют его показания. Теперь он понял, что им от него нужно — служить врагу. И медленно, но решительно покачал головой.

— Не надейтесь. Другого найдите.

— Не артачьтесь, Елисеев. Если нужно — найдем. Только вам от этого легче не станет. Вы же знаете, что немцы делают с теми, кто… гм… не понимает их.

— Руками русских прислужников, не так ли? — Елисеев хоть и не намерен был обострять допрос, но не смог удержаться, чтобы не высказать ядовитую реплику.

— Что? — Лицо у следователя страшно скривилось. — Как ты смеешь? Да знаешь ли ты… Где ты находишься, на комсомольском собрании?

Бывший машинист лихорадочно закурил. Несколько успокоившись, угрожающе прорычал:

— Не хочешь иметь дело с нами — за тебя возьмутся другие. На себя пеняй.

Следователь с усиками поставил кружку с водой перед своим коллегой, флегматично бросил:

— Ладно, отдохни. Оставь его мне.

— С радостью, — буркнул тот и сгреб со стола папиросы и спички.

— Кое-что оставь нам, — сказал Борис.

— Курить? Ты же не куришь.

— Ему.

— Гм… — Бывший машинист пожал плечами и молча выложил из пачки папиросу, потом, немного подумав, добавил еще одну, оставил коробку спичек.

— Курите, они — ваши, — сказал Борис, когда остался наедине с Елисеевым.

Андрей не заставил упрашивать себя. Следователь несколько минут молча наблюдал за ним.

— Если я скажу вам, Елисеев, что вы мне нравитесь, это покажется вам, по меньшей мере, странным, — начал он. — Но это действительно так.

«Более чистую, нежели повязка полицейского»… Пожалуй, он зря так категорично отмел это предложение, не разобравшись в его сущности. Что именно предлагается? Он должен узнать. Это не просто любопытство.

А следователь, между тем, продолжал:

— Если бы вы раскололись на допросах, я не стал бы уделять вам столько внимания. Принялся бы за других. Кого-то подходящего нашел бы — из шкурников, негодяев. А вы… Передо мною очень непростая задача: убедить вас в том, что вы должны мне поверить. К сожалению, мы оба в таком положении, когда моя откровенность, боюсь, может еще больше отдалить нас друг от друга.

— Простите, но разве мы были близки? — возразил Елисеев.

Этот вопрос, казалось, ничуть не смутил следователя. Он говорил в той же спокойно-размеренной манере:

— Каждое мое слово чудится вам ловушкой — не так ли? — и потому вызывает у вас внутренний протест. Это естественно. Потому что… потому что вы видите перед собой чужого человека. А не приходила ли вам в голову мысль, что и у человека во вражеском обмундировании бьется все то же русское сердце?

Елисеев всем корпусом медленно повернулся к следователю. Взгляды их скрестились. «Нет, тут что-то не так, — убеждал себя Андрей. — Не может быть! Свой? Зачем ему открываться мне?»

— Хотите, я расскажу вам об одном советском летчике? — после паузы спросил следователь.

Елисеев промолчал.

Не меняя положения, все тем же тоном следователь поведал о судьбе летчика. Полуобгоревшего, без сознания, его подобрали немцы. И вылечили. Затем предложили ему сотрудничать с ними. В случае отказа — дорога на тот свет. Не смерть его испугала — ему больно было сознавать, что он попал в такое нелепое положение в самом начале войны и ничем не может помочь своим. А ему так хотелось остаться в строю! И летчик принимает предложение недругов, чтобы выжить, перехитрить их. Но те не глупы. Они все предусмотрели. В общем, летчик выжил, но, к своему ужасу, понял, что очень прочно привязан к ним.

Сначала Елисеев подумал, что следователь рассказывает о себе, но достаточно беглого взгляда, чтобы заметить, что кожа на его лице и руках чистая, без ожогов.

— И этот летчик вам сам о себе рассказал?

Едва заметная усмешка тронула лицо следователя.

— Если будет на то ваше желание, я представлю его вам.

— Разумеется, с разрешения немцев?

Следователь негромко засмеялся.

— А вы не заметили, что мы поменялись ролями? Вы — спрашиваете, я — отвечаю… — Неожиданно на его лицо легла какая-то мрачная тень. — Что бы вы посоветовали этому летчику?

— Возвращаться на свой берег. — Елисеев сказал это таким тоном, который иного ответа не допускал.

Следователь отозвался моментально:

— А кто поверит, что он остался прежним? Да с ним и возиться не станут. В расход — и точка.

Спустя несколько часов, перебирая в памяти детали этого изнурительного разговора, Елисеев отметит, с какой опрометчивостью он бросился в неравный бой с человеком с усиками.

— Ошибаетесь, господин следователь! — сказал Андрей. — Тому, у кого руки не забрызганы кровью сородичей, нечего бояться своих. Если ваш летчик немедленно использовал шанс выжить, то почему так долго не решится доказать, что он не чужой?

Следователь придвинул к себе коробку спичек, сжал ее в кулаке так, что она жалобно хрустнула и превратилась в бесформенный комок.

— Вы говорите так, словно партизаны не трогают тех, кто, натворив глупостей, раскаивается в содеянном и переходит на их сторону? — Взгляд у него выжидательный, он весь — внимание.

— Разумеется, с распростертыми объятиями таких не встречают. Но почему бы не принять тех, кто хочет искупить свою вину? В нашем отряде, к примеру, несколько таких бывших, которые перешли к нам с оружием в руках. И никуда они не делись — воюют, как и все… Разрешите закурить?

— Да, конечно. Это ваша папироса… Правда, спички…

Елисеев уловил перемену в настроении следователя. Сейчас он был похож на ученика, который очень бойко отвечал заученный урок, но стоило учителю перебить его, как он запнулся, сбился с темы, потерял прежнюю уверенность. Возможно, в механизме, заранее запрограммированном следователем, сработало что-то не так, как хотелось? Словно поняв свою оплошность, следователь слишком уж торопливо завершил разговор:

— Вот что, Елисеев. Мой коллега прозрачно намекнул вам о характере работы, которую вам намерены предложить. Речь идет о засылке к партизанам группы немецких агентов из числа русских. Предложение немецкой военной разведки заслуживает внимания…

* * *
Елисееву была обеспечена бессонная ночь.

Разговор с этим загадочным следователем вызвал бурю мыслей. Поразило, оглушило сообщение о том, что его обрабатывают не кто-либо, а сотрудники немецкой разведки. Этот, с усиками, — немецкий разведчик? И тот, с застывшим выражением на лице, — тоже? Русские, завербованные немцами, вербуют русских? Из пленных они подбирают сырой материал, из которого делают нужные фигурки, вылепливают немецких шпионов. «Подумайте». Ничего себе, заманчивое предложение! Вот бы узнал об этом начальник особого отдела при объединенном штабе партизанских отрядов!

…Десять месяцев назад, летом 1942 года, Елисеева пригласили в землянку к человеку, который представился работником особого отдела. После небольшого вступления он ошарашил Андрея предложением — стать разведчиком. Согласен ли Елисеев? Андрей растерялся. Да какой из него разведчик? Ребята засмеют.

— А вот говорить об этом не придется никому, — тут же напомнил чекист. Он рассказывал, в чем будет заключаться первое его задание, связанное с обезвреживанием вражеских шпионов, которых часто засылали к партизанам.

Однажды чекист спросил у него: что бы сказал Елисеев, если бы ему предложили проникнуть на службу к врагу? Андрей ответил, что готов выполнить любое задание.

Человеком, который с ним тогда беседовал, был начальник особого отдела при объединенном штабе партизанских отрядов южного массива Брянских лесов майор госбезопасности В. А. Засухин. Вспоминая о той поре, подполковник в отставке Василий Алексеевич писал:

«Я вспомнил молодого партизана, первую встречу с ним в августе 1942 года, в одной из бригад в Брянском лесу. Он тогда мне приглянулся: невысокий, быстрый, решительный. Охотно согласился стать разведчиком. Еще тогда я говорил, что хорошо бы ему пробраться в логово вражеской разведки, стать там своим человеком. Он соглашался со мной, но тогда не удалось нам этого сделать».

…В эту тяжелую июльскую ночь 1943 года мозг Елисеева сверлил вопрос: а почему бы самостоятельно не выполнить то задание, которое ему обещали дать? И тут же — червь сомнения: одно дело — задание, а другое… Кто поверит ему, что он стал немецким агентом только потому, что самостоятельно решил проникнуть в немецкий разведывательный орган? Ему ведь вправе предъявить обвинение: «А не стал ли ты, Елисеев, таковым ценой предательства?» И попробуй докажи, что это не так. Время военное, не всегда обстоятельства позволяют досконально разобраться, что к чему. Иногда достаточно одного подозрения…

«Да, в затруднительное положение попал ты, Андрюша. Решай один. Посоветоваться не с кем».

А следователь… Одно из двух: либо он превосходно играет роль «своего», либо и есть тот самый человек, которому можно довериться. По крайней мере, такую попытку стоит сделать. Другого выбора нет.

Теперь Елисеев ждал встречи с ним.

* * *
Снова тот же пакгауз. Тот же стол. Те же графин с водой и жестяная кружка. И напротив тот же следователь. Но теперь Елисеев смотрел на него другими глазами. Нет, усики самые обыкновенные, очень даже идут ему. Лицо вовсе не коварное, а скорее доброе, с мягким, задумчивым взглядом. Фигура — как у настоящего атлета. Видать, дружит со спортом.

— У вас нет оснований падать духом, — весело начал следователь. — Я принес вам эликсир бодрости. Хотите знать последние новости? Несколько дней назад под Курском началась битва, какой еще мир не видывал. Как гласят немецкие сводки, 5 июля доблестные германские войска перешли в стремительное наступление из районов Орла и Белгорода. Однако сейчас тон сводок, мягко говоря, не такой бодрый. Да и чего радоваться немцам, если Западный и Брянский фронты прорвали их оборону? Остановить русских не удается. Мое начальство в панике.

Впервые со дня пленения с Елисеевым заговорили о фронтовых делах. И хоть Андрей услышал эти вести из уст человека, которому можно верить и не верить, они показались ему вне всякого сомнения реальными, возможно, потому, что очень хотелось именно такого поворота событий. Сердце радостно забилось… А чему, собственно, радуется следователь?

— Кто вы? — Елисеев больше не мог заставить себя удержаться от этого вопроса.

Следователь внимательно посмотрел на Елисеева. Глаза у него какие-то глубокие-глубокие. Что в них?

Голос его дрогнул:

— Я верил, что вы спросите… Боялся отпугнуть вас… Я тот самый летчик…

Через несколько минут Борис рассказывал:

— Есть в Харьковской области город с чудным названием — Изюм. Там я рос, окончил десятилетку. Потом поступил в военное училище. Курсант. Служба в морской авиации. Все шло своим чередом. И вот — война… Мне жестоко не повезло… Плен. Лагерь. А потом… вот эта работа.

— Судя по всему, неплохо справляетесь с ней. На вашем френче, видел, болталась немецкая медаль.

— За зимнюю кампанию. Таких железяк Гитлер начеканил пропасть. Это своего рода немецкое самовнушение: никакого разгрома под Москвой и Сталинградом не было, виновата русская зима, сумел счастливо перезимовать — молодец, солдат! Мужайся, летом с лихвой возьмем свое! Но и лето не помогает. Реванш под Курском не получается… Вы опять хмуритесь? Не бойтесь, никакой каверзы не готовлю. В этом вы убедитесь. Только нужно, чтобы вы возвратились к партизанам.

— В качестве немецкого разведчика?

— Если угодно.

— Но меня свои же расстреляют!

Пока получается так, как и рассчитывал Елисеев: не он сам предложил этот вариант, а сотрудник фашистской разведки. Лишь бы вырваться отсюда, а там он знает, что делать.

— Вот что, Андрей, — следователь впервые назвал Елисеева по имени. — Я хорошо присмотрелся к вам. Я знаю, кто вы. Товарищи по отряду могут гордиться вами. Ни секунды не сомневаюсь: вырвись вы отсюда сегодня — завтра будете у них. И я хочу помочь вам. Еще хочу, чтобы и вы мне помогли.

— Каким образом?

— Помните, вы посоветовали моему летчику возвращаться на свой берег? Свяжите меня со своими. Это все, что от вас требуется… Явитесь в особый отдел и все расскажете…

Елисеев не спешил с ответом.

— Вы все еще колеблетесь! — нарушил молчание следователь. — Я вам верю. Поверьте и вы мне.

— Почему другие не связали вас с партизанами?

— С другими у меня не было подобного разговора.

После непродолжительной паузы Елисеев сказал:

— Иного выхода у меня нет. Что я должен делать?

— У нас мало времени. Приступим прямо к делу, — сказал Борис. — Слышали про «Виддер»? Это условное название немецкой армейской разведгруппы в Локте. «Виддер». В переводе на русский — баран. Главный штаб разведки и контрразведки «Виддера», а официально «Абвергруппы-107», находится в Орле. Руководит им некий Гебауэр. Гебауэр. Филиалы «Абвергруппы-107» находятся в Локте, Бежице, Трубчевске, Унече, Новозыбкове. Запомнили? В Локте, Бежице, Трубчевске, Унече, Новозыбкове. Во главе локотской оперативной группы, заменив недавно Гилькенштейна, стал капитан Гринбаум. Гринбаум. Я подбираю и готовлю агентов, которых засылают не только к партизанам, но и в тыл Красной Армии, а то и просто подсылают к населению, чтобы выявить помогающих партизанам. Сейчас сколачивается еще одна группа агентов, в основном из девиц. Их забросят в партизанские отряды, дислоцирующиеся в Суземском, Навлинском и Трубчевском районах. Я предоставлю вам возможность познакомиться с этими куклами.

«Имею ли я право связывать его со своими? Но если и он свой? Свой человек в логове врага — да это же редкая удача! Нет, надо продолжить игру».

— Вы все еще сомневаетесь? — откуда-то издалека доносится голос следователя.

— А чем вы можете развеять сомнения? — Елисеев старался быть предельно осмотрительным.

Следователь развел руками.

— Если я что и сделаю для вас, вы все равно можете сказать, что это подстроено немецкой разведкой.

«Пожалуй, он прав, — подумал Елисеев. — Но если это так, тем лучше!»

— Вместе со мной, — сказал он, — попала сюда одна девушка. Вы можете ее спасти?

— Кто она?

— Зовут ее Таня. Таня Землянова. Тяжело ранена в руку.

Следователь медленно покачал головой.

— Боюсь, это невозможно. Вот если бы я действительно втягивал вас в провокацию по плану «Виддера», то Гринбаум наверняка пообещал бы освободить ее. А в данной ситуации… Не знаю… Не будь ранения, ее еще можно было бы как-то ввести в толпу мирных жителей, а уж оттуда перевести, например, в подсобные рабочие. Но к раненым немцы относятся мстительно — ты есть тот, кто стрелял в германских солдат… Вчера я был свидетелем жуткой картины. На машине в лагерь привезли около 30 окровавленных партизан. Наверно, бились до последнего. Кое-как выбрались из кузова. У одних раны запеклись, у других — кровоточили. Наивно полагать, что им оказали первую медицинскую помощь. К ним подошел толстый немецкий офицер. Переводчик перевел его слова: германское командование готово помиловать тех, кто станет служить «новому порядку». Таким путем немцы пытаются набирать «армию Каминского». Партизаны ответили молчанием. Тогда офицер распорядился отделить от них человек десять. Если они, сказал немец, не примут предложение, то их немедленно уничтожат. Один из раненых, придерживаясь за плечо товарища, крикнул: «Мы — советские партизаны! Родину не продадим!» Выслушав переводчика, офицер что-то пролаял солдатам и полицейским. Те взяли длинные, метра два, дубовые палки, очень увесистые. Я видел немало страшного, но это…

Следователь сжал пальцами виски, закрыл глаза и тут же с выражением сострадания и боли весь содрогнулся, простонал: «Нет!» Несколько приглушенно продолжил:

— Когда стало тихо, обезображенные трупы начали бросать в кузов. И среди них обнаружили живого, притворившегося мертвым. Один солдат сказал ему: «Иди туда». И показал жестом — к тем живым, которые стояли кучкой и с ужасом наблюдали за этой дикой расправой. В тот момент, когда несчастный повернулся спиной к палачу, чтобы пойти к своим, солдат схватил дубовую палку обеими руками и изо всей силы ударил несчастного по пояснице. Бедняга взметнулся, его спина изогнулась, пятки коснулись головы. Он упал и, конвульсивно дернувшись, больше не шевелился… А живых погрузили в кузов вместе с растерзанными и увезли. Вы понимаете — куда…

Потрясенный этим рассказом, Елисеев тихо промолвил:

— Они предпочли смерть предательству.

Он ожидал, что следователь сейчас позеленеет. Но Борис печально кивнул головой и, глядя в глаза Андрею, четко, словно давно собирался это сказать, проговорил:

— Умереть не страшно. Страшно умереть, не выполнив свой долг.

* * *
Таню Землянову спасти не удалось — расстреляли…

* * *
— Можешь ли ты теперь сказать, что знаешь его? Меня интересуют не биографические данные.

— Я думаю, это чистые порывы души, жаждущей хоть чем-то помочь Родине. У него такие возможности! Подумайте только — свой человек в логове врага!

— Перспектива действительно заманчивая. Но в том-то и дело, что я еще не знаю, свой ли он.

— Свой! Может быть, даже наш разведчик.

— Эка хватил. А если это тонкая игра?

— Вспомните: «Умереть не страшно. Страшно умереть, не выполнив свой долг». Нет, это не только слова. Их, конечно, может сказать любой. Но так сказать… Эти слова выстраданные.

— Это всего лишь интуиция.

— Если он чужой, зачем ему столько возиться со мной? Не легче ли подсунуть вам того, кого не надо уламывать? Если «Виддер» задумал что-то пакостное, то сделать это удобнее руками продажных шкур.

— Считаешь, игра стоит свеч?

— Ради этого я пришел к вам.

…Оглушительная, над самыми головами, пулеметная очередь разбудила спящих узников.

Вот уже вторые сутки, как июльское небо непривычно набухло густыми дождевыми тучами. Порывистый ветер нудно гремел куском жести на охранной вышке, насквозь пронизывал изможденных людей. Чтобы как-то согреться, они жались друг к другу, кто мог, делал зарядку.

Труднее было ночью. Часовые, боясь побега, запретили передвигаться группами, не разрешали вплотную подходить к колючей проволоке, которой обнесен лагерь. Всякий подозрительный шум прерывался выстрелами.

Спали как могли: урывками, лежа, сидя. То и дело вставали с холодной земли, зуб на зуб не попадал. Согревались на месте, стараясь не привлекать к себе внимания часовых. Кое-кто, несмотря на запрет, легко пробегался.

Это произошло на рассвете. Кто-то у самой проволоки вскрикнул. То ли во сне, то ли ему нечаянно задели рану: лечили сами себя, никаких медикаментов не давали. Возможно, часовой придремал и не разобрался, в чем дело. Но на крик отреагировал моментально — полоснул очередью. Спотыкаясь и падая, пленные рванулись из-под пуль. По этому потоку пустил очередь часовой с соседней вышки. На месте расстрела лежало несколько человек.

До утра больше не стреляли. Часовые спокойно маячили на вышках, время от времени зябко поеживаясь.

От холода и ярости Елисеева лихорадило. Он весь дрожал. Хотелось в отчаянии броситься на этих ублюдков и душить их руками, грызть зубами. Кто дал им право хозяйничать здесь, творить беззакония, сеять смерть и все это возводить в ранг «нового порядка»?

Он, Елисеев, должен во что бы то ни стало вырваться отсюда и отомстить за только что расстрелянных, за всех этих обреченных, за издевательства над собою. К черту притворство! Он будет вести свой счет в открытом бою, с оружием в руках. Там ясно видно, где свой, а где враг. Только бы вырваться! Он должен подчинить свою волю ради достижения этой цели. А проанализировать то, что с ним случилось в последние дни, он еще сумеет. Не сейчас — потом, когда возвратится в лес. Поможет тот самый чекист, который предложил ему стать разведчиком. В эти трудные дни Елисеев не раз вел мысленный диалог с майором Засухиным.

* * *
— Как же это так, Елисеев? Не ожидал, брат, от тебя… Еще вчера ты убеждал меня в том, что Борис свой и что надо продолжить работу с ним, а теперь: «К черту! Не могу и минуты быть в этом пекле, рядом с ублюдками и их холуями».

— Боюсь, не хватит самообладания.

— Так быстро выдохся? Что-то на тебя не похоже. Подчинить всю свою волю тому, чтобы вырваться из лагеря, — этого мало. Ты должен довести до конца задуманное! Довести до конца во что бы то ни стало! Это приказ. Не умеешь притворяться, перевоплощаться? Да, очень тяжело, это не игра на сцене. Но — надо! Это тоже приказ.

— Понимаю.

— Вот и хорошо. Ты сумеешь справиться. Я тебя знаю… Все знаю…

— И знаете, как я однажды ревел?

— Знаю, голубчик… А сейчас встань, согрейся. Закоченеть можешь.

* * *
Секретарь Страчевской первичной комсомольской организации зачитал заявление Елисеева. Члены Суземского бюро райкома ВЛКСМ попросили Андрея рассказать автобиографию.

— Родился я в 1923 году в селе Страчево Суземского района Брянской области. Родители мои занимались сельским хозяйством. В период коллективизации сразу же вступили в колхоз. В 1933 году умер отец. У матери осталось нас четверо: два сына и две дочери. Через год умерла сестра. Мать работает в колхозе на всех работах: была и свинаркой, и дояркой, и овощеводом. Один год я не учился, помогал семье — вместе со своим дядей пас коров. Сейчас учусь в седьмом классе. Хочу вступить в ряды Ленинского комсомола. Обещаю…

— В каком месяце ты родился? — это был первый и единственный вопрос, который ему задали.

Андрей замялся, но врать не умел:

— В декабре.

— А сейчас февраль 1939 года. До шестнадцати не хватает года. Устав не позволяет…

Слезы затуманили глаза.

— Примите, пожалуйста. Задавайте любые вопросы.

За Андрея заступился секретарь из Страчево:

— Не глядите, что онмаленький. Он развит не по годам. Из класса в класс переходит с похвальными грамотами.

Не помогло.

Всю дорогу — от Суземки до Страчево 18 километров — Андрей проплакал.

А через год он стал комсомольцем.

После семилетки выбрал себе Орловский железнодорожный техникум. В июне сорок первого учащиеся, переведенные на третий курс, проходили практику в Курске. Затем снова возвратились в Орел. Никто не думал, что сюда ворвется война. Дирекция объявила, что занятия начнутся на месяц раньше и что техникум эвакуируется куда-то на восток. Андрей отпросился домой, чтобы прихватить кое-что из теплой одежды.

Из Страчево уехать не удалось. Недалеко, в районе Шостки, нарастали орудийные раскаты. К Андрею домой пришел председатель колхоза Антон Иванович Балыкин и сказал, что с сегодняшнего дня назначает его бригадиром-полеводом. День и ночь работали женщины, подростки и старики. Спешили побыстрее обмолотить хлеб, побольше сдать государству. А когда шла уборка картофеля, Елисеев как комсомольский активист получил новое задание: в числе других подростков сопровождать эвакуацию лошадей в Задонск. Не догнали их и до Суземки, как пронеслось убийственное:

— Немцы!..

Первым делом Андрей спрятал книги, а их у него было много, и детекторный радиоприемник, который в ту пору был редкостью.

По округе поползли слухи о бесчинствах оккупантов, о расстрелах коммунистов и колхозных активистов. Однажды в Страчево въехали два бронетранспортера и две грузовые автомашины с солдатами в касках. Немцы согнали население в центр села, туда, где в дни советских праздников проводились митинги. Переводчик пересказал слова офицера: недалеко от села найден труп германского солдата, нужно назвать виновных. Не назвали. Немец распорядился женщин отпустить, а мужчин, включая подростков, оставить. Внимательно вглядываясь в лица, офицер отобрал восемь заложников. Андрей поразился: или люди не скрывали своих чувств, или такие способности у немца, но так получилось, что отделил он в основном активистов, в том числе председателя колхоза. Их отвезли в Севск.

Оккупанты на первых порах играли и в добреньких пришельцев. Через несколько дней заложников отпустили под расписку. Антон Иванович уговаривал их не верить фашистам, не оставаться в селе, немедленно уходить. Его не послушались. Он ушел один, стал партизаном. А доверчивых заложников гитлеровцы вскоре повесили.

Росло народное сопротивление. Все чаще давали о себе знать партизаны. Когда впервые увидел их Андрей, он даже разочаровался: ни формы, ни знаков различия, кто в чем, правда, вооружены. Этак и он может считать себя партизаном! Тем паче, оружие имеет: и пистолет, и винтовку, и пулемет. Все это Андрей нашел на местах боев отступивших частей Красной Армии. Пулемет и винтовку он отдал партизанам, а пистолет хотел зажилить. Однако отобрали: еще натворит каких шалостей, пропадет ни за что пацаненок. Ох, как уговаривал их Андрей взять с собой — он тоже хочет стать партизаном. От него отказались: «Мал еще».

Знали бы они, какие штучки выделывает этот малый, может, по-другому бы посмотрели на него. Но проболтаться Андрей не имел права — дал слово молчать. Своему двоюродному брату, который еще недавно работал литсотрудником районной газеты «Севская правда». Когда прятали и уничтожали оборудование типографии, тот догадался часть шрифта захватить с собой. Пользуясь детекторным приемником и листовками, которые сбрасывали с советских самолетов, двоюродные братья начали печатать — буква к букве — наиболее важные новости. Это была очень кропотливая работа, но как они радовались, когда односельчане читали приклеенные к стенам их домов и бывшего магазина таинственные прокламации!

Так продолжалось до февраля 1942 года. Еще одна попытка уйти в лес с партизанами не удалась — Андрея снова назвали пацаненком. Как-то он узнал, что в Алешковичах создана самооборона. Село само себя обороняет! Уже держало бой с оккупантами, отбило несколько атак. Андрей набирает ватагу страчевских ребят и ведет их в Алешковичи. Но и там едва не дали поворот от ворот. Помогла красивая черноволосая девушка в кожаной тужурке. Когда Елисеева принимали в комсомол, она была членом бюро Суземского райкома ВЛКСМ. Звали ее Паша Лахмоткина.

Через четыре месяца самооборона переросла в Алешковичский партизанский отряд, командиром которого стал Егор Булкин, а комиссаром (несколько позже) — Паша Лахмоткина[43].

Ни одного боя не пропустил Андрей. Особенно проявил себя как разведчик. Юркий, находчивый, он благополучно выходил из любой переделки. Дважды он выполнял чрезвычайно важные поручения объединенного штаба партизанских отрядов — пробирался на связь с хинельскими партизанами. Этим он и привлек к себе внимание майора госбезопасности.

Во взвод разведки отряда была зачислена и Таня Землянова. Командир разведчиков — Андрей Ващилин — взял ее с неохотой: «Не хватало мне детских яслей». Уступил лишь потому, что за «свою» комсомолку заступилась Лахмоткина. Потом Ващилин сам восхищался и удивлялся: тоненькая, хрупкая, недотрога, каких мир не видывал, но откуда в ней столько отваги и силы? Выносливость поразительная. Смекалки не занимать — позавидует любой парень. Из задания в задание просилась. Оденется в какое-нибудь тряпье, кошелку или сумку в руки — и пошла по селам, «к тетке», «выменивать соли и спичек». Незаметно, но внимательно всматривалась по сторонам, быстро записывая на «пластинку памяти» детали увиденного. И прикинется вдруг простоватой, перепуганной девчонкой, готовой вот-вот расплакаться, если ее остановит постовой.

Елисеев не раз ходил с нею на задания…

* * *
— Сегодня, Андрей, вас доставят в Локоть, в резиденцию самого обер-бургомистра Каминского… Будьте начеку. И в то же время не перегружайте нервы. Вас определят на частную квартиру. С вами будет еще один парень, Николай, из вашего же отряда. Я его вписал в группу с единственной целью — выручить его. Для спецзадания он не совсем подходит: любит показаться, самолюбив, нетерпелив. Для разведчика эти качества нежелательны. По крайней мере, я не буду торопиться использовать его в нашем варианте. А вы… на всякий случай, не посвящайте его в наш замысел… Вообще, никому ничего лишнего. Ни сейчас, ни потом.

Не вставая с места, наклонился через стол к Елисееву, вполголоса продолжал:

— Я хотел бы предварительно, в нескольких словах, аттестовать сотрудников «Виддера», с которыми вам придется общаться. Думаю, это поможет вам… Больше всего опасайтесь Шестакова и Быковского. Среди русских, зачисленных в «Виддер», самое высокое звание у Шестакова — обер-лейтенант. Может, поэтому он так важничает с другими, требует беспрекословного повиновения. Издерганный, нервный. От остальных русских обособился. Если мы живем все вместе, то он — в отдельной квартире, с одной шлюхой. Перед немцами заискивает до тошноты… Быковский, этот в обращении тоньше и деликатнее, а потому и опаснее. Весьма начитанный. Даже сейчас с книгами не расстается. Всегда с томиком ходит, свободная минута — читает. В пропасть скатился сознательно. А ведь до войны был на солидной работе. Очень сдружился с Гринбаумом. Постоянно в отлучке. Полагаю, выполняет особые задания зондерфюрера. Что касается радиста Женьки Присекина, то, мне кажется, он неплохой малый. Жил где-то под Карачевом, кажется, в деревне Нарышкино. Очень увлекался радиолюбительством, занимался в сильном кружке, который однажды принял позывные SOS с какого-то корабля и передал координаты по назначению, за что его премировали. Женька свободно говорит по-немецки — языку его научила мать, обрусевшая немка… Так… Познакомитесь вы, конечно, и с арийскими сотрудниками «Виддера». Я уже говорил, что руководит группой зондерфюрер или, по-нашему, особо уполномоченный Гринбаум, капитан. Из баронского сословия. Внешне исключительно вежливый, как будто очень доверчивый. Но имейте в виду: отлично маскирует свои мысли. Нередко его безобидный вопрос бывает весьма каверзным. Ценит в своих сотрудниках ум, находчивость. Что еще о нем? Вы узнаете его необыкновенную привязанность к лошадям. Не пытайтесь сыграть на этой слабости — Гринбаума не проведешь… Помощником у Гринбаума — Гесс, тоже зондерфюрер. С его собственных слов, немец русского происхождения. Его отец и мать долгое время жили в Петербурге. Гесс бежал в Германию сразу после Октябрьской революции. Превосходно знает города нашей страны. Не сомневаюсь, засылался к нам до войны. И, наверно, не только к нам. Отлично знает немецкий, русский, английский, французский. Матерый шпион — это точно. Его поразительная словоохотливость, в чем вы убедитесь, разные побасенки, бесчисленные анекдоты рассчитаны на то, чтобы вызвать собеседников на откровенность. В отличие от Гринбаума, раздражительный, резкий, действует окриком. Из немцев еще отмечу переводчика Отто. Комара не обидит. Но не умиляйтесь: этот разведчик тоже со стажем. Трется возле русских сотрудников «Виддера», все время что-то вынюхивает. Может с милой улыбкой на цыпочках приблизиться к вам и, воровато озираясь, таинственно произнести: «Вы знаете, я достал бутылку коньяка… Стянул у зондерфюрера — хи-хи-хи… Раздавим, а?..» Что касается коньяка и прочего… очень рекомендую — всячески избегайте употреблять спиртное. Это зелье расслабляет волю, развязывает язык. В тех же случаях, когда вас проверяют, оно вдруг может действовать подобно гипнозу… И еще. Отто — большой бабник. А как раз напротив вашей квартиры — дом, где живут те самые куклы, которых готовят забросить в лес…

* * *
Прошло еще несколько дней. Андрей и его напарник проводили время безмятежно. Ели, спали, сидели у окна, выходили на улицу прогуляться, помогали хозяйке квартиры колоть дрова, носили воду. Та молча подавала им есть, так же холодно прибирала посуду. Она у них ничего не спрашивала, а они — у нее. Опасались, что под этой угрюмостью, отчужденностью, какой-то нарочитой неприязнью скрывается нечто такое, что позволяло отнести ее к людям Гринбаума. Не может быть, чтобы зондерфюрер на такое длительное время оставил новоиспеченных агентов без наблюдения. Еще большее подозрение вызывал некий тип, который считался «примаком» хозяйки. По его словам, был в окружении и вот пристал к вдове, живет мирно. И немцы его не трогают. Пусть этой басне поверят простачки! Елисеев делал вид, что охотно верит ему. А на несколько попыток «примака» побаловаться самогонкой искренне заверил, что не может переносить даже запаха ее.

Послушавшись совета Бориса (так его все звали), Елисеев не откровенничал с Николаем, а тот и сам понимал, что расспросы не поощряются. Ждем, мол, своей участи — и все тут.

Сначала не удавалось поближе познакомиться с «куклами», хоть они и жили напротив. Правда, видеть виделись — бегло, у колодца, но в разговор вступить не пришлось. Помог переводчик Отто, который частенько хаживал к своей «невесте» Лизе. Он понимал, что приличнее попадать в женское общество не одному — оголено намерение, а в компании, «мимоходом». Андрей и Николай незаметно оставляли переводчика одного в рою шпионок, а сами уходили «домой». Это вполне устраивало и их, и особенно Отто. Правда, девиц такая поспешность не приводила в восторг. Нередко принесенная Отто бутылка шнапсу развязывала им языки. Так Елисеев узнал не только их приметы, но и клички, и даже имена.

А Борис словно в воду канул. Как показал Елисеева Шестакову, Быковскому, Гессу, так и исчез с горизонта. Что с ним, где он — спрашивать у Отто Андрей не решался. А вдруг провал? Но тогда бы и Елисеева не оставили в покое. Еще хуже — если он вовсе не тот, за кого себя выдает. Свое дело сделал, завербовал еще одного, втянул его в шпионскую сеть, взял с него подписку — и принялся за обработку нового? Если и так, то все равно Андрей бессилен предпринять что-либо самостоятельно: связан по рукам и ногам. Из осиного гнезда теперь не выбраться.

— Ты что это раскис? — спросил как-то Николай, когда они снова сидели у окна и меланхолично смотрели перед собой на кусочек оккупированного поселка, кишащего охраной Каминского. «Нет, отсюда никак не выбраться».

— А разве тебе весело? — парировал Елисеев.

Николай неопределенно буркнул. И вдруг толкнул Андрея:

— Гляди, тот, с усиками. К нам, что ли?

Да, Борис зашел к ним. В тех же немецком френче и русских галифе, с автоматом на шее. Елисеев встревоженно взглянул на него. Борис ответил легкой улыбкой: «Все в порядке!» На сердце у Андрея отлегло.

— Вот что, хлопцы, — поздоровавшись, сказал Борис, — хватит вам бездельничать…

Елисеев насторожился: «Неужели наш черед?» Но речь шла о мелких хозяйственных делах, в частности, об ухаживании за лошадьми. Борис не сказал, за чьими, но Андрей понял: за рысаками Гринбаума. Новость не ахти какая, и все же это лучше, чем сидеть целыми днями взаперти и ничего не делать и не знать, что делается вокруг. Впрочем, на многое и теперь не рассчитывай: скажут — слушай, не скажут — не расспрашивай. Поймав жадный взгляд Елисеева, следователь слегка кивнул.

— Наверно, тоскуете не по такой работе? — улыбнулся он. — Ничего, успеется, ожиданием не замучите себя. Да и положение таково, что медлить нельзя. Под Курском ожесточенные схватки на всех участках. Инициатива по-прежнему у советских войск. Гринбаум и Гесс заверяют, что — ненадолго. Правда, на случай выравнивания линии фронта, готовят некоторые меры предосторожности. Эта предусмотрительность вряд ли излишня.

Елисеев хотел бы по выражению лица Бориса угадать, что творится у него на душе, но тот повернулся к ведру, стоявшему на скамейке, кружкой звякнул по его дну — порожнее.

— Э, холостяки, да, я вижу, вы совсем обленились, — укоризненно заметил он.

— Сейчас принесу, — бросился к ведру Андрей. — Подождите немного.

— Некогда, — отозвался Борис. — Если не возражаете, у колодца из вашего ведерка попью.

Догадка молнией сверкнула: он хочет наедине сообщить что-то важное. И Елисеев не ошибся. Сразу же за порогом избы, не оглядываясь, Борис едва слышно спросил:

— Вы знаете Андрея Колупова?

Конечно, Андрея Колупова Елисеев знал. И еще как! Почти одновременно вступили в партизанский отряд. Там же были мать и сестра Колупова. Тезку взяли в разведчики. И здесь он оказался незаменимым. Если уж принесет сведения, то в достоверности их командир отряда Егор Булкин не сомневался. Андрей был кристально чистым. Бывало, ему не удавалось выполнить задание, и в этом он не боялся признаться: ведь ошибка разведчика могла привести к гибели многих товарищей. Их жизнью он не мог рисковать. Лучше еще раз самому рискнуть.

Выше среднего роста, стройный, красивый, он напоминал собою русского царевича, о котором сложено столько сказок.

Скрывать свое знакомство с ним бессмысленно, ни с того, ни с сего не стал бы говорить о нем следователь. И все же Елисеев не торопился с ответом. А Борис и не собирался вымучивать ответ, сказал:

— Его взяли немцы. Сейчас в том же лагере. Мне он показался крепким парнем. Я не ошибся?

— Это замечательный товарищ.

— Рад, — Борис чуть помедлил. — Его можно посвятить в некоторые наши тайны?

— Не подведет.

— В таком случае помогите.

— Каким образом?

Борис пристально посмотрел на Андрея.

— Я думаю, в вашей комнате хватит места для третьего. Колупова доставят сюда. Не возражаете?

— Нет! — обрадовался Елисеев. — С Колуповым будет легче.

А Борис, как будто между прочим, передал еще одну новость, от которой по спине Андрея пробежали мурашки:

— Гринбаум наводил о вас справки. Готовьтесь к визиту. Ни пуха ни пера!

У колодца Борис попил воды из ведра и, вытерев губы и подбородок рукавом френча, твердой походкой зашагал по длинной красивой аллее, обрамленной толстыми, ноздреватыми стволами древних лип.

* * *
Елисеева привели в самый крайний дом по улице Школьной. Его хозяин до Октябрьской революции был владельцем лесопилки, но затем, видимо, примирился с участью, уготованной ему судьбой, и безропотно отдал лесопилку народной власти, а сам попросился работать на ней механиком. О его прошлом никто не вспоминал — не было на то причин. Живет себе человек тихо, мирно, не злобствует. Дочь выдал за уважаемого всеми человека, который вырос до майора Красной Армии. Но как только в Локте появились немцы, у механика ретиво заиграло чувство «хозяина», и он первым делом постарался прибрать к своим рукам лесопилку, разумеется, с разрешения оккупантов. А для этого надо было служить им. Словно сглаживая перед ними свою вину, он отдает свой дом вместе с дочерью представителю «нового порядка». Гринбаум жил с нею в одной половине, а остальную часть, не считая маленькой комнатки, где приютился владелец лесопилки, приспособил под свой рабочий кабинет, кабинет шефа «Виддера».

Сюда и пригласили Елисеева.

За столом, в старомодном кресле с высокой спинкой, восседал немецкий капитан, упитанный, наигранно бодрый. Лицо у него круглое, белое, с румянцем. Белые, с желтым оттенком, волосы до блеска смазаны бриолином. На вид ему можно было дать не больше тридцати лет.

Это был зондерфюрер Гринбаум.

Справа от него, касаясь угла стола волосатыми руками, уселся плотный человек лет пятидесяти. Большую лоснящуюся лысину недружно обступили абсолютно седые, коротко остриженные волосы. Глядя на важно оттопыренную нижнюю губу, на самодовольное выражение, броско написанное на лице, можно было подумать, что он здесь преважная шишка, хотя на нем китель с погонами обер-лейтенанта.

Это был Шестаков.

А слева от Гринбаума, отодвинувшись от стола метра на два, сидел Борис. Сегодня он одет в парадный френч с погонами фельдфебеля.

На столе лежала тонкая папка, а на ней играли пальцы Гринбаума.

— Садитесь, пожалуйста, господин Елисеев, — баритоном сказал зондерфюрер, кивнув на стул напротив стола.

Елисеев присел несмело — явно волновался. Упруго опустил кисти на колени, вперил в них глаза. Но тут же, поняв неловкость этого положения, удобнее уперся в спинку стула, поднял взгляд повыше. Он не смотрел прямо на Гринбаума, но хорошо видел его.

Зондерфюрер откровенно рассматривал Елисеева.

— Итак, вы решили сотрудничать с нами для пользы германской армии? — неторопливо, со снисходительной улыбкой начал Гринбаум. Русским он владел довольно сносно, хотя акцент его выдавал.

— Да, господин зондерфюрер, — Елисеев встал.

— Похвально, — кивнул Гринбаум. — Ничего, сидите… Но, насколько мне известно, вы сначала упрямились. Почему все же согласились?

Елисееву вспомнилось предупреждение Бориса: «Отлично маскирует свои мысли. Нередко его безобидный вопрос бывает весьма каверзным». Утверждать сейчас о том, что за время допросов перековалось убеждение, — по меньшей мере, неосмотрительно.

— А что мне оставалось делать? — пожал плечами Елисеев.

Белое лицо Гринбаума, казалось, излучало само благодушие.

— Значит, разум взял верх? — сказал он таким тоном, словно этот вывод вытекал сам собою.

— Скорее, сила обстоятельств, — осторожно возразил Елисеев.

— Недурно, господин Елисеев, — Гринбаум обвел сидящих очаровательным взглядом, философски заметил: — Верно, силе никто не может противостоять. Как это у нас поется? — Растягивая слова, промурлыкал:

Если весь мир ляжет в развалинах,
К черту, нам на это наплевать.
Мы все равно будем маршировать дальше.
Потому что сегодня нам принадлежит Германия,
Завтра — весь мир.
Где-то совсем недалеко рассыпалась автоматная очередь. Гринбаум притих, настороженно вытянул шею. Стрельба прекратилась. Но она, видимо, возвратила зондерфюрера к действительности.

— Вы поступили вполне благоразумно, господин Елисеев, дав согласие сотрудничать с нами. Вас ждет щедрое вознаграждение. Надеюсь, вы оправдаете наше доверие?

— Постараюсь, господин зондерфюрер.

В разговор бесцеремонно вмешался Шестаков:

— А не ждешь ли ты удобного случая, чтобы переметнуться к партизанам?

Андрей ощутил, как по спине и под мышками покатились теплые капельки пота. Больно сдавило виски. Во рту появился тошнотворный привкус. «Возьми себя в руки, немедленно. Забудь, кто ты. Ты без пяти минут сотрудник немецкой разведки. Помни только это».

— Вы что-то хотите сказать? — В вопросе Гринбаума Андрей уловил нечто более чем ироническое.

— Да, господин зондерфюрер. — И, повернувшись к Шестакову: — Извините, господин обер-лейтенант, но теперь у нас с вами обратной дороги нет.

Шестаков раскрыл рот.

— Я дал подписку, — продолжал Елисеев. — И если я переметнусь, то в «Виддере» наверняка побеспокоятся о том, чтобы об этой подписке узнали в особом отделе. И тогда прямой путь на тот свет.

— Значит, у вас нет другого выбора? — Это голос Бориса. Очень спокойный, скорее, успокаивающий.

— Да, у меня выбор только один, — согласился Елисеев.

— Хорошо, — Гринбаум переложил папку с места на место. — Поговорим о вашем задании… Хорошо ли вы представляете последствия возвращения в лес?

— Трудно все предусмотреть, — уклончиво ответил Андрей, опасаясь ловушки.

— Сам факт возвращения именно в свой отряд не кажется вам рискованным? — не отступал Гринбаум.

— Напротив, господин зондерфюрер. Там ко мне хорошо относились.

— Но ты только что сказал, что там — прямой путь на тот свет! — не давая ни секунды отдыха, набросился на Елисеева Шестаков.

«Провокация! Он умышленно искажает слова».

— Надеюсь, господин обер-лейтенант, — снова к нему повернулся Елисеев, — что вы не уведомите партизан о моем задании.

«Это уж слишком», — спохватился Андрей. Но поправить положение он уже не мог. Шестаков, побагровев, сорвался с места. Размахивая кулаками над головой Елисеева, пританцовывая, он разразился грубой бранью, смысл которой можно выразить примерно так: много берешь на себя, сморчок.

А реакция зондерфюрера была неожиданной. Он громко захохотал и, играя на самолюбии Шестакова, поддавал ему жару:

— Ловко, ловко он вас…

О Гринбауме говорили как об исключительно вежливом, очень воспитанном. Но тем не менее этот наивежливейший барон нисколько не мешал Гессу или Шестакову вести себя крайне несдержанно, доходить до истерики. Не потому ли, чтобы выгодно выглядеть рядом с ними?

Елисеев начал было объяснять, что он вовсе не желал рассердить господина обер-лейтенанта, но Гринбаум весело замахал руками:

— Ладно, ладно. Господин Шестаков вовсе не сердится.

Как укрощенный зверь под ударами палки, Шестаков, зло осклабившись, нехотя возвратился на прежнее место.

Зондерфюрер раскрыл папку, внимательно осмотрел подшитые листки бумаги, видимо, протоколы допроса. Начал медленно перебирать их.

Елисеев внутренне сжался: нашел какие-то противоречия в показаниях и сейчас оглушит сюрпризным вопросом?

Никто не смел нарушить тишину. Противно жужжала и билась о стекло окна большая муха. Еще громче стучало сердце Андрея.

— Так, — сказал Гринбаум, оторвавшись от содержимого папки и впившись взглядом в Елисеева. Затем мягко Улыбнулся.

— Через несколько дней, господин Елисеев, мы переправим вас в партизанскую зону… Вы должны…

«Пронесло!»

Зондерфюрер подробно рассказал о характере задания. Командование второй танковой армии интересует, насколько эффективно прошла крупная карательная экспедиция, которую вели германские регулярные войска против партизан. Надо узнать, как сейчас себя чувствуют партизаны, в каком состоянии их силы: количество бригад, отрядов, их структура, численный состав, вооружение. Обязательно установить фамилии командиров бригад, отрядов, политработников — по тому, насколько они обновились, можно судить об общих потерях партизан. Нужно выяснить планы командования. Как снабжаются партизаны продуктами, боеприпасами? Поддерживается ли связь с так называемой «Большой землей»? Есть ли аэродромы, сколько их, в каком виде? Способны ли партизаны сейчас вести крупные операции, диверсионные акты? Хорошо бы узнать фамилии, клички, приметы партизанских разведчиков, засылаемых к немцам.

— В общем, — заключил Гринбаум, — задание ваше объемное, но вполне выполнимое, не особенно опасное — с рацией и диверсиями вы не имеете дела. Глаза, уши, память — вот ваше оружие. На выполнение задания, думаю, хватит недели.

— Только не вздумай с нами шутить, — угрожающе прошипел Шестаков. — С того света достанем.

Гринбаум небрежно добавил:

— Кстати, точно с таким же заданием мы посылаем еще нескольких наших агентов.

«Это уже угроза: посмей нас надуть — разоблачим сразу же. Но ищи ветра в поле!»

— Постараюсь, господин зондерфюрер!

— Да, да, постарайтесь, господин Елисеев. Мы вас щедро вознаградим, когда возвратитесь. Наша легенда не подведет вас… Пожалуйста.

Гринбаум повернулся к Борису. Тот понимающе кивнул и сказал:

— Я говорил вам, господин зондерфюрер, что Елисеев родом из села Страчево. Это между Суземкой и Середина-Будой. По легенде он несколько дней после блокады пробирается в свое село к матери. Чтобы партизаны не обвинили Елисеева в дезертирстве, он возвращается из Страчево в отряд, взяв с собой продуктов. А они сейчас в лесу на вес золота.

— Недурно, — отозвался Гринбаум. — Но ведь партизаны могут устроить проверку?

— На этот случай, — перебив Бориса, быстро добавил Шестаков, — мы обеспечим алиби. Мы доставим его в Страчево, где он покажется на глаза соседям.

— Недурно, — повторил Гринбаум. И с улыбкой — Елисееву: — Вас устраивает эта легенда?

Гринбаум не терял ни малейшей возможности прощупывать еще непроверенного агента.

— Вполне, господин зондерфюрер. Но, пожалуй… — Елисеев замялся.

— Вам что-то не нравится?

Елисеев выдержал пронизывающий взгляд Гринбаума.

— Думаю, — сказал он, — не обязательно доставлять меня в Страчево. Там полно полиции. Надо быть никудышным партизаном, чтобы попасться на глаза соседям.

Гринбаум минуту-другую оценивающе взвешивал эти слова, потом воскликнул:

— Превосходно! — И — рассудительно: — Вы умеете думать — это хорошо… Очень рассчитываю на вас, господин Елисеев. Подробнее вас проинструктирует Борис.

— Я тоже все объясню, — поспешил перехватить внимание зондерфюрера обер-лейтенант Шестаков.

— После, — махнул рукой зондерфюрер. — А сейчас…

Гринбаум достал из стола бутылку коньяка, налил в маленькие рюмки. Все встали.

— За фюрера, за славную германскую армию, за ваш успех, господин Елисеев!

* * *
Затем к зондерфюреру вызвали Андрея Колупова…

* * *
Такие аллеи, как в поселке Локоть, вряд ли где сыщете. Представьте себе широкую дорогу, с обеих сторон которой, словно гигантским плотничьим отвесом, проложены прямые ленточки пешеходных дорожек, справа и слева обрамленных липовыми посадками. Могучие кряжистые деревья — им лет двести — выстроены так плотно, что образуют две высоченные стены, которые оставляют небольшую полоску просвета где-то далеко впереди вас. А над вашей головою зеленая крона слилась в одно целое. И кажется, будто идете вы под сказочной аркой, которой нет конца. Только не торопитесь, шагайте спокойно, вдыхайте в себя чистый воздух полной грудью — блаженство полное!

Борис очень любил эти аллеи. И за их красоту, и за то, что здесь можно поразмышлять наедине с собой, без опасения быть услышанным поговорить.

Они шли вдвоем — Борис и Елисеев. На окраине поселка свернули с аллеи, спустились в балку, сели на траву, еще хранящую остатки росы.

— План меняется! — вдруг сообщил Борис. Глаза его светились.

Еще ни разу Елисеев не видел Бориса таким возбужденным. Ни в беседах с ним наедине, ни тогда, когда тот добился согласия подследственного, ни тогда, когда после визита к Гринбауму он сообщил: «Зондерфюрер вами доволен».

— Через два часа мы выезжаем в партизанскую зону. Я сопровождаю вас и вашего дублера Андрея Колупова до Холмечей. Едем по железке через Навлю. Если все обойдется благополучно, дальше вы идете один, а мы с Колуповым возвращаемся в Локоть.

— Да, но это же по плану! — не понял Елисеев.

— Совершенно верно. А вот дальше… Раньше мы как намечали? Вы передаете мою посылку особому отделу и на этом ваша миссия заканчивается. Черед оставался бы за Колуповым. Но есть более интересное продолжение — вы возвращаетесь в «Виддер». Слушайте меня внимательно…

* * *
В Навле их подстерегал случай, который едва не провалил всю операцию.

— Погуляйте по перрону, — сказал Борис Елисееву и Колупову, — а я поброжу по вокзалу, узнаю, когда «кукушка» пойдет на Холмечи.

Выглядел Борис не совсем по форме: хромовые сапоги, галифе, немецкий китель с погонами фельдфебеля, немецкая пилотка, маузер в кобуре, на шее — русский автомат ППШ. Елисеев знал: в карманах галифе две гранаты. Вооружен до зубов.

А Елисеев и Колупов одеты в старенькие русские шинели. За плечами — по винтовке и сумке. Сапоги грязные, давно не чищенные — так нужно по легенде.

Елисеев скорее почувствовал, нежели услышал, как кто-то остановился рядом и начал осматривать их с головы до пят. Он машинально обернулся и увидел двух полицейских, не спускающих с них глаз. В одном из них он узнал своего односельчанина. В глазах этого полицейского не было ни удивления, ни радости, ни страха. Легкое любопытство — и только. А вот его напарник, старшина полиции, не скрывал своего изумления. Он впился взглядом в Колупова, который пока еще не замечал его. Наконец, обернулся и он. Лицо его слегка побледнело.

— Што, встретились? — сквозь зубы проскрипел старшина. — Не ожидал, Колупов?

Колупов взял себя в руки. Небрежно бросил:

— Сначала не мешало бы поздороваться.

— С тобой? Никогда! — взвизгнул старшина. — Ты у меня должник… Ты у меня вот где, — кулаком постучал в грудь.

— Не дури. Не мешай нам нести свою службу, — огрызнулся Колупов.

— Я те дам службу! Эй!.. Это партизаны! — закричал старшина.

— В Навле партизаны? — усмехнулся Колупов.

Старшина рванул с себя винтовку, щелкнул затвором.

— Ни с места! Я те поскалю зубы.

Лихорадочно он начал бегать по перрону, видимо, искал поддержки. К его огорчению, перрон опустел.

— Карауль их, — приказал старшина полицаю. — Я сейчас…

И бросился в вокзал.

Елисеев встревожился. Сейчас старшина приведет немцев — пропали! Вдруг начнут обыскивать? И тогда ни одного шанса… Покосился на свои карманы. Да, конечно, «посылка» Бориса заметно выпирает… Что делать? Что же делать?

— Здорово, Андрей, — почему-то смущенно сказал страчевский полицай.

Нашел время здороваться!

— Здорово… Слушай, ей-богу, приспичило… На минутку бы, а? А он, — кивнул на Колупова, — побудет с тобою.

— Давай, — разрешил полицай.

В уборной Елисеев часть бумаг всунул в голенища, а остальные смял и выбросил в яму. Оглядел себя — все в порядке? Вроде бы ничего подозрительного. В карманах пусто. Но самое существенное в другом месте — обвязано бинтом вокруг голени. Избавиться от этого уже невозможно.

Только подошел к Колупову, как появились старшина и немец.

— Вот они… Это партизаны… Бандиты… Одного я опознал. Он спалил мою хату, а меня чуть не убил… Это партизаны, господин офицер, — тараторил взмокший старшина.

— Папир! — потребовал немец.

— У нас ничего нет, — развел руками Елисеев. — У нашего начальника. Он сейчас придет. Подождите минутку.

— Папир! — повысил голос немец.

— Вот видите, господин офицер, — торжествовал старшина. — Я же говорил — это партизаны…

Наперерез, из-за угла вокзала, торопливо вышел Борис.

— В чем дело, господа? — голос спокойный.

Старшина забежал к нему наперед.

— Господин фельдфебель, мы задержали партизан… Одного я опознал. Из нашего села, из Шепетлево… Он спалил мою хату, меня чуть не убил…

— Это мои люди, — Борис отмахнулся от старшины и показал немцу какие-то бумаги.

— Гут, гут, — закивал головой немец и сердито посмотрел на старшину. — Это не есть партизанен…

Немец ушел. Но старшина и не думал отставать. Словно попугай, твердил:

— Партизаны… Это партизаны… Пойдемте к коменданту…

Борис попробовал было не обращать на него внимания, но тот назойливой мухой носился вокруг и требовал задержать партизан. На шум подошло еще несколько полицейских.

— Господин фельдфебель, вас ввели в заблуждение. Это партизаны… Я опознал… Хлопцы! — вдруг обратился он к полицейским. — Надо их задержать. У них липовые документы. Ручаюсь… Даю голову на отсечение… Отведем их к коменданту, а? Помогите.

— Чем черт не шутит, — поддержал один из полицейских. Остальные неопределенно загудели.

— Хорошо, — Борис стиснул зубы. — Идемте.

По железной лестнице поднялись на второй этаж здания. Комендант, хорошо говоривший по-русски, выслушал сбивчивые объяснения старшины. Потом долго рассматривал документы. И не возвратил их Борису, а положил под пресс-папье.

— Сегодня ночью, господин фельдфебель, — улыбнулся он, — из локотской тюрьмы бежало два бандита… Я вынужден вас задержать до выяснения обстоятельств.

Старшина метнул в сторону задержанных победоносный взгляд.

Борис удобно уселся на стуле, закинув ногу за ногу.

— Не возражаю, господин комендант, — ледяным голосом произнес он. — Но только за срыв спецзадания отвечать перед зондерфюрером бароном Гринбаумом придется вам, а не мне… Кстати, — помолчав, добавил Борис, — вы с ним можете связаться по телефону, и господин зондерфюрер даст вам исчерпывающий устный портрет людей, которые сейчас перед вами.

Комендант задумчиво пожевал губами, покосился на заносчивого фельдфебеля. Он знал: с абвером шутки плохи. Отпустить этих лиц — и никаких неприятностей. Но вдруг выяснится, что отпустил партизан? Тогда — разжалование, фронт. Нет уж, лучше перестраховаться… Бдительность, и еще раз бдительность! Коменданта и так крупно провели — бежала в лес группа артиллеристов «РОА». Причем, увели их командиры, которым он, комендант, доверял полностью[44].

— Хорошо, я позвоню, — буркнул комендант. Говорил он по-немецки. Судя по всему, разговаривал с Гринбаумом, потому что несколько раз упоминал его имя. Потом долго слушал, кивал головой, при этом изучающе рассматривая задержанных.

— Все верно, — положив трубку, с извиняющей улыбкой сказал комендант. — Простите, военное время. Можете быть свободны.

Захлопнув дверь, Борис подозвал к себе старшину. Тот угодливо вытянулся, впрочем, не ожидая ничего хорошего. Фельдфебель вплотную приблизился к нему.

— Ну что, собака, удостоверился? — и отвесил старшине такую пощечину, что тот не удержался и схватился за перила железной лестницы. В тот же миг в его живот вонзился носок сапога фельдфебеля. Старшина ойкнул и погремел по металлическим ступенькам.

Через полчаса из тупика подали небольшой состав, один вагон которого был пассажирским. Из вокзала тотчас выскочили двое знакомых полицейских, с увесистыми котомками на плечах, и устремились к этому вагону. Выходит, попутчики.

Зашли за ними. Борис сел напротив.

— Позвольте полюбопытствовать, куда едем? — как к старым знакомым, обратился к ним Борис.

Старшина исподлобья поглядел на него, промолчал. Полицейский из Страчево объяснил: их подразделение, охраняющее железную дорогу, стоит на разъезде Святое, а они вдвоем приезжали в Навлю за продуктами.

— И заодно хотели прихватить с собою партизан? — насмешливо спросил Борис. — Старшине к своему званию не терпится присовокупить и медаль?

Старшина на удивление оказался упрямым.

— Смейтесь, — огрызнулся он. — А в Святом все равно ссадим вас и там разберемся.

— Вот как! — приподнял брови Борис. — Значит, одного урока вам мало?

— Все равно ссадим, — с тупым упрямством стоял на своем старшина. — Такие, как этот, который спалил мою хату, ни в жизнь не перейдут в полицию.

— Вы так считаете? Неплохая характеристика! — охотно подхватил Борис. — А вам все равно, какому богу служить?

— Сила на стороне новой власти, — заученно выпалил старшина.

Борис готовился к атаке.

— А если эта самая сила иссякнет, что будете делать? Убежите с новой властью? Да на кой вы ей нужны! Самим бы ноги унести. Пока не все потеряно — пораскиньте мозгами. Или хотите подохнуть изменниками?

— Это слишком! — Круглыми глазами уставился на фельдфебеля старшина. Другой полицейский испуганно озирался.

Елисеева и Колупова слова Бориса не смущали: сотрудник абвера мог позволить себе и не такую вольность, дабы прощупать настроение собеседника.

На разъезде Святое, пока выгружали продукты, старшина очумело носился среди полицейских с расспросами: «Где Филатов?» Филатов был отъявленным головорезом, командовал ротой.

Борис успокоил Елисеева и Колупова:

— Не бойтесь, ребята. У этого негодяя ничего не выйдет.

Борис был поразительно спокоен.

Состав уже тронулся было с места, когда на полотно из-за какого-то строения вынырнул старшина. С него градом лился пот. Своего командира он так и не нашел.

— Стойте!.. Хлопцы, арестуйте их! Это партизаны!

Машинист затормозил. К нему тотчас бросился Борис, о чем-то быстро заговорил, показывая бумаги. Тот понимающе закивал.

— Изыди с путей, — грозно крикнул он старшине. — У меня предписание доставить их до Холмечей. Это представитель власти.

Паровозик торопливо зачихал, ускоренно набирая пары. Старшина проворно отпрыгнул в сторону.

— Что ж это такое? Куды вы глядите? — исступленно орал он на полицейских. — Арестуйте их!

Кто-то зло выругался на него. Кому хотелось связываться с представителем власти?

* * *
Окрику часовых он как будто обрадовался. При разоружении не оказал ни малейшего сопротивления. На все расспросы отвечал односложно:

— Отведите меня к начальнику особого отдела.

— Слыхал, подавай ему главного, — подмигнул товарищу партизан, еще раз с ног до головы ощупывая взглядом подозрительного. Заношенная шинель. Стоптанные сапоги. Винтовка. Небольшая котомка.

Ему завязали глаза черной тряпкой и куда-то повели, то и дело запутывая направление. А когда сняли повязку, он увидел перед собой землянку, у которой на пнях сидели двое. Один из них показался знакомым.

— Мне нужен начальник особого отдела.

Знакомый, внимательно всматриваясь в него, ответил:

— Я из особого отдела.

— У меня к вам разговор…

Спустя некоторое время задержанный сказал:

— Не узнаете? Я — Андрей Елисеев… Помните, однажды вы сказали, что хорошо бы мне проникнуть в немецкую разведку?

— Мне говорили, что Елисеев погиб.

— Докладываю: Елисеев — сотрудник немецкой армейской разведки!

Елисеев слегка надпорол пояс брюк и извлек крошечный кусочек бумаги. На нем машинкой по-немецки отбито: «Пауль-цвай».

— По предъявлению этого пропуска любая из фашистских частей должна незамедлительно отправить меня в «Виддер».

Затем он вынул из-за голенища пачку разных бланков со штампами и печатями для прохода и проезда по оккупированной территории. Оставалось только вписать названия населенных пунктов — и пропуска готовы.

Майор скрупулезно рассматривал их. Может, эти бланки, совершенно отличные от настоящих, специально изготовлены для партизанских разведчиков, чтобы таким образом переловить их?

А Елисеев между тем готовил новый сюрприз. Снял один сапог, размотал портянку, засучил штанину выше колена. Нога была аккуратно забинтована. Быстро размотал бинт, под ним показались еще какие-то бумаги.

— Борис велел снимать бинт только в особом отделе, — пояснил Елисеев. — Здесь данные о шпионах, которые будут заброшены к партизанам и в глубокий тыл.

Но это еще не все.

— А вот здесь…

— Что это?

Вопрос вырвался непроизвольно. Начальник особого отдела отлично понял, что это, но не верил глазам своим.

— Это очень важный документ, — внешне спокойно объяснил Елисеев. — На партизан будет работать немецкая радиостанция.

На несколько минут наступила тяжелая для обоих тишина.

Засухин встал, засунул руки в карманы брюк. Его шаги по глиняному полу были беззвучны. Бланки, секретнейшие сведения о шпионах и многое другое… О такой возможности можно было только мечтать! Но не слишком ли легко попадает все это в его руки?

Каких только попыток не предпринимала немецкая разведка, чтобы проникнуть к партизанам! И хоть следовал провал за провалом, наивно полагать, что абвер отказался от услуг новых диверсантов, агентов. Еще свеж в памяти майора такой случай. Командование трубчевского отряда имени Димитрова направило в разведку двух молодых партизан. В деревне Колодезьки они сдались немцам. Так предатели хотели спасти свои шкуры. За них принялись сотрудники немецкой контрразведки из группы «Виддер» (откуда только что явился Елисеев!), завербовали их, дали задание возвратиться в лес и убить командира отряда Шатохина, выдали им холодное оружие, махорки. Махорка и погубила их! Партизаны получали табак елецкой фабрики с этикеткой «Партизанам Брянских лесов», а у этих были пачки той же фабрики, но с довоенным рисунком «Три белки». Эта мелочь и помогла партизанам разоблачить немецких лазутчиков…

Майор поправил пламя фитиля, приделанного к отрезанной гильзе снаряда, сел.

— Выкладывай, Андрей, всю правду.

Долго, около четырех часов, рассказывал Елисеев. А после майор один за другим задавал вопросы. Особенно он интересовался Борисом.

— Значит, сначала он предлагал тебе явиться к нам и больше не возвращаться в «Виддер»?

— Да. Но сегодня утром, за два часа до моего отъезда из Локтя, сказал, что план меняется, что мне нужно возвратиться, связав вас с ним. Он убеждал, что этот план принесет нашему командованию максимальную пользу. Намечает использовать рацию. Вы только принимаете. Передавать не нужно… Односторонняя связь…

— Этот ключ подходит для всех передач «Виддера»?

— Нет, только для передач, которые адресуются партизанам. Его специально для вас разработал Женька Присекин.

— Стало быть, Присекин тоже посвящен в план Бориса?

— В последнее время Присекин как-то странно присматривался ко мне. Мне это показалось подозрительным. Но потом я узнал, что он уже знал, кто я, — Борис ему сказал. Вчера он объяснил мне, как пользоваться этим ключом.

— А не говорил тебе Борис о шифре «Виддера»?

— Такого разговора не было… Сведения Борис передал мнесегодня, когда мы сидели в балке. Заставил меня разуться, сам забинтовал мне ногу.

— И после с этой «повязкой» вы заходили в «Виддер»?

Елисеев развел руками: что было, то было.

— Рискованно, — покачал головой майор. — И в Навле могли засыпаться. А не логичнее ли было переобуться в самый последний момент, например, в Холмечах?

— Такая возможность была. После осмотра укрепления легионеров Борис проводил меня за Холмечи, в лес. И там никто не помешал бы…

— Как выглядят укрепления?

— В Холмечах стоит армянский легион. Когда мы прибыли на станцию, Борис спросил у легионеров, как найти их командира.

— Знаешь его фамилию?

— Борис назвал — Муса Хачатурян.

— Хорошо. Продолжай.

— Солдаты показали нам палатку, рядом с вокзалом. Палатка походная, из щитов. С Хачатуряном был немец-инструктор. Борис остался с ними обедать, а меня и Колупова немец выпроводил. Мы переждали в скверике. А потом они вышли, стали осматривать укрепления. Борис пригласил и нас. Хачатурян не препятствовал, а немец-инструктор сначала не соглашался. Но Борис сказал, что мы — свои люди. Думаю, что Борис специально это подстроил для меня, чтобы я все запомнил.

Елисеев подробно описал укрепления.

— Потом Борис вступил в спортивный спор с легионерами. На лужайке, с правой стороны вокзала, оборудована спортивная площадка. Борис был первым на турнике и больше всех выжал гирю. Проспорившие где-то достали две бутылки рому и преподнесли их Борису. Но он отдал их армянам: «Выпейте, хлопцы, за себя, за свое будущее». Когда он это сказал, легионеры сникли. Словно подливая масла в огонь, Борис тут же начал рассказывать о тяжелом для немцев положении на фронте…

— Любопытно, очень любопытно… А скажи, Андрей, ты веришь Борису?

— Тысячу раз я задавал себе этот вопрос. Иногда казалось, что попал в хитро расставленную сеть. Но все чаще говорил себе: нет, это не враг. Борис не похож на врага.

— Борис — это его настоящее имя?

— В «Виддере» все его называют Борисом. Шестаков при мне назвал его другим именем. В минуты расставания Борис сказал, что он — Андриевский Роман Антонович. Наверно, не столько для меня, сколько для вас.

— Не исключено…

Майор снова принялся изучать доставленные Елисеевым бумаги.

— М-да, загадочный это человек. Дал нам интересную задачку. — В третий раз прочитал:

«…Вас, безусловно, мучит сомнение, но не сомневайтесь, с вами имеют дело истинно русские люди, воспитанные Советской властью, и мы отлично различаем цвета и их значение. Я при любых обстоятельствах оружия не сложу, мое дело и идеи — непоколебимы! Я раньше действовал самостоятельно в штабе врага. Я уже шесть лет подряд, как не выпускаю оружия из рук, а отдыхом пользовался только в госпитале… Так давайте тоже действовать так, чтобы враги и изменники получили свою «награду».

Внизу — приписка:

«Если вас не затруднит, напишите пару слов мамаше — Лесовской С. Н. Вот ее адрес…»

На рассвете Засухин сказал:

— На сегодня хватит… Иди отдыхать, Андрей. Выспишься — зайдешь в эту же землянку.

Майор остался один, наедине со своими думами.

В тот же день он связался по рации с областным управлением госбезопасности…

* * *
— А что, Андрей, — произнес начальник особого отдела, как только Елисеев сел напротив него, — примем план Гринбаума?

Елисеев отдохнул отлично. «Спит, как убитый, — докладывали майору. — Может, разбудить?» «Не нужно», — ответил майор, а про себя подумал: «Это хорошо. Значит, на совести нет черного груза».

— Не будем мешать легенде «Виддера», — продолжал Засухин. — Ты возвратишься в отряд и объяснишь свое отсутствие тем, что ходил к матери в Страчево. В отряде будешь делать все, что и другие партизаны, — это нужно на случай проверки твоей деятельности агентами Гринбаума, если, конечно, они сумеют просочиться сюда. А чтобы твой вызов в объединенный штаб никому не показался подозрительным, скажешь в отряде, что в особом отделе недоверчиво отнеслись к твоему объяснению, что сейчас ведется следствие, мол, проверяют-перепроверяют. Под предлогом дачи дополнительных показаний и явишься ко мне…

* * *
— Как настроение, Андрюша?

— Нормальное.

— В отряде никто ничего не заподозрил?

— Все в порядке.

— Хорошо, — майор знал это.

Елисеев предчувствовал: за легкой пристрелкой последует главное. И не ошибся.

Не сводя с Андрея глаз, Засухин медленно проговорил:

— Срок, который дал тебе Гринбаум, истекает.

— Да, — Елисеев выжидательно посмотрел на чекиста. Майор улыбнулся:

— Почему же не спрашиваешь, что будем делать дальше?

— Если нужно, вы скажете. Я на все готов.

Майор подошел к Андрею, мягко опустил руку на его плечо.

— В таком случае, Андрюша, готовься к возвращению в «Виддер»!

Голос Елисеева слегка задрожал:

— Спасибо… Я думал, что вы передумали. Думал: засомневались во мне…

Майор сел рядом.

— Если откровенно, то сомневался. И сейчас сомневаюсь, Андрюша. Сомневаюсь в том, имею ли я право рисковать тобою. Тебе я верю. Но и боюсь за тебя. Потому что знаю, куда идешь. Мы имеем дело с противником очень сильным, хитрым, коварным. Немецкая разведка усиленно плетет разветвленную сеть шпионов, диверсантов, чтобы помочь своему командованию любой ценой добиться перелома в войне. И эти намерения нельзя недооценивать. Небось, слышал это крылатое выражение: чтобы построить Днепрогэс, нужно усилие десятков тысяч людей, а чтобы взорвать — двух-трех человек; чтобы выиграть сражение, нужно усилие армии, а чтобы проиграть его — достаточно иметь в штабе одного опытного шпиона? Суди сам, насколько это важно — упредить врага, насколько это перспективно — иметь своего человека в сердце «Виддера», в самом «осином гнезде». Но все ли продумали мы, все ли предусмотрели, чтобы перехитрить Гринбаума? А если в чем-то дали промашку? Тебе, как и саперу, ошибаться нельзя… Как будто все продумали, с учетом даже того, что немецкая разведка затеяла игру с нами. И здесь твоя роль, Андрюша, исключительная. Надеюсь на твои находчивость, ум, осмотрительность. Об этом мы еще поговорим с тобой. А сейчас… Скажи, Андрюша, ты сможешь подобрать из своего отряда пару надежных ребят, которые помогут тебе перебраться к немцам, сохранив секретность операции?

— Да.

— Назови их.

— Вася Балыкин, тоже из Страчево. Друг детства. Николай Романенко из хутора Новинского.

— Миссия у них, прямо скажу, неблагодарная. Они объявят тебя… предателем.

Елисеев отшатнулся.

— Так нужно, Андрюша. Я обязан сказать больше — неизвестно, когда мы сможем назвать тебя как разведчика. Через год или два. Или пять… Или десять…

Елисеев кивнул.

— Еще труднее будет сознавать, что ты не тот, за кого тебя станут принимать. Мучительно сложно это. Порой тебя будет распирать желание кому-то открыться: «Да свой же я, черт побери!», но — нельзя, не имеешь права называть себя. До отбоя. А когда он наступит — не знаю.

— Понимаю.

— Нет, по-настоящему поймешь это потом… А пока взвесь все хорошенько. У тебя еще есть время подумать…

— Товарищ майор, если так нужно — пусть будет так. Я готов выполнить это задание.

…Спустя два дня Балыкин и Романенко уйдут на задание вместе с Елисеевым, а возвратятся без него, и объявят своего лучшего товарища предателем…

* * *
…И вот Елисеев возвращается в «Виддер».

Немецкий офицер, легко определивший в незнакомце по паролю «Пауль-цвай» агента «Абвергруппы-107», доставил его из Гавриловки на хутор Холмецкий. Оттуда позвонили Гринбауму. Зондерфюрер распорядился хорошо накормить его и обещал прислать за ним свою машину.

Ужинать позвали в просторную избу, которая, вероятно, служила столовой: несколько столов, за ними сидели уже изрядно выпившие немцы и несколько полицейских.

Не знал Андрей, что это был проверочный пункт для агентов, возвращающихся из «партизанской зоны».

Такого разгульного пиршества Елисееву еще не приходилось видеть. От этих оргий веяло чем-то тоскливым, загробным. У собравшихся здесь был вид людей обреченных, пытающихся как-то забыться, уйти подальше от действительности, которая, однако, давала о себе знать ежесекундно.

— А ты, м-мил-человек, што не того… не ве-веселишься? — Щупленький человечек с реденькой бородкой присел на скамейку, обдавая Андрея перегаром, перемешанным с тяжелым запахом несвежего винегрета, лука и еще чего-то брыдкого, тошнотворного. — Ай гребуешь?

— Я не пью, — отворачивая лицо, сказал Елисеев.

— Не обижай, м-мил-человек.

Широко расставляя ноги, к ним подошел немец. Ни слова не говоря, он налил полный стакан мутной жидкости, поставил его перед Елисеевым.

— Пить, Иван! — потребовал он.

Андрей жестом показал: не пьет, не любит.

Немец принес с соседнего стола откупоренную бутылку с красивой этикеткой. Взглядом поискал пустых стаканов — все полные. Поочередно из двух слил самогонку в кружку, налил в них немного ярко-коричневого напитка. Широко улыбнулся.

— Это есть ко́ньяк… Пить!

Елисеев помнил слова Бориса: «Категорически рекомендую — избегайте употреблять спиртное. Это зелье расслабляет волю, развязывает язык. В тех же случаях, когда вас проверяют, оно вдруг может действовать подобно гипнозу».

Андрей отрицательно покачал головой.

— Спасибо. Не могу.

Немец удивленно пожал плечами и, подумав, быстро осушил свой стакан. Еще немного постоял, взял было бутылку с коньяком, но тут же поставил ее перед Елисеевым и, пошатываясь, побрел прочь.

— Обид… Обиделся господин офицер, — испугался человечек с реденькой бородкой. — К-как же это, м-мил-человек?.. Эт-то он тебе оставил. Налей. Слышь?.. Ублига… уб-ла-гот-вори нас… Слышь? Налей… Я ж тебе доб-добра желаю…

Чтобы отвязаться от этого назойливого «доброжелателя», Елисеев таинственно поманил его пальцем поближе к себе и у самого уха шепотом произнес:

— Через час я буду у своего шефа. А он не может терпеть запаха алкоголя. Если я… того, то он мне голову оторвет, и вас не пощадит.

Человечек с выразительным испугом посмотрел на Елисеева и, поцокав языком, тихонько отошел и больше не подходил.

Андрею нужно было сосредоточиться, еще раз перевернуть в памяти все наставления майора Засухина. Хватит ли у него выдержки, чтобы не растеряться, не выдать себя волнением?

Как ни шумно было на этой пирушке, но обостренный слух Елисеева уловил нарастающий гул мотора. Спустя минуту за окном монотонно урчал «оппель».

Человечек с реденькой бородкой, увидев машину, опрометью бросился открывать дверь.

— Добро пожаловать, дорогие гости!

И заикаться перестал!

Вошли двое. Оба в коричневых кителях, с погонами. Елисеев сразу узнал их. Один — переводчик Отто, а другой — Борис. Взгляд у Бориса быстрый. Он весь собранный, какой-то пружинистый. Заметив Елисеева, слегка кивнул ему. Андрей встал, направился к выходу.

На мгновение оставшись наедине, Борис тихо спросил:

— Ну как?

— Все в порядке.

Вздох облегчения вырвался из груди Бориса. Он пригласил Елисеева в машину. За рулем сидел шофер Гринбаума, старикашка, призванный в армию по тотальной мобилизации. За его спиной — высокий, худощавый парень. Это Женя Присекин. Андрей отметил: «Тоже в парадной форме. К чему такой маскарад?» Спустя несколько дней Борис ответит на этот вопрос:

— Я встревожился, когда узнал, что тебя завезли на хутор Холмецкий. — Борис уже прочно перешел на «ты». — Там появился проверочный пункт зондерфюрера. Тех агентов, которые возвращаются в «Виддер», спаивают. Когда человек теряет самоконтроль, из него можно вытянуть то, о чем трезвым он никогда не проговорится. А наш план, согласись, может погубить одно неосторожное слово. Вот я и подумал: а вдруг с тобой что стряслось? Мне нужно было первым увидеть тебя. Поэтому я и «попался» на глаза Гринбауму, чтобы он поручил мне поехать за тобой. Захватил с собой, с разрешения зондерфюрера, Женьку Присекина. А Отто нужен был для маскировки. Когда я увидел тебя и ты сказал: «Все в порядке», я успокоился. А в случае опасности, наверно, догадался бы дать мне сигнал? И тогда бы пошел в ход запасной вариант: мы пристукнули бы Отто и шофера и втроем умчались в лес. Поэтому и приоделись так. У Женьки в кармане были погоны зондерфюрера, которые помогли бы благополучно миновать немецкие посты. Ты знаешь, по-немецки он говорит свободно. И шофер он отличный…

Но прибегнуть к этому запасному варианту, к счастью, не пришлось. «Оппель» мирно мчал своих пассажиров по пыльной проселочной дороге. К вечеру въехали в затемненный поселок Локоть. Остановились у штаба Каминского, куда срочно вызвали зондерфюрера, который велел по приезде немедленно показать ему агента, успешно выполнившего задание.

Штаб размещался в двухэтажном здании средней школы. В большом зале, куда Борис ввел Елисеева, видимо, только что закончилось какое-то совещание, которое вел немецкий генерал, и теперь офицеры группами о чем-то оживленно переговаривались. Генерала ни на минуту не покидал обер-бургомистр Локотского военного округа Каминский, с лица которого не сползала слащавая улыбка.

Борис слегка подтолкнул Елисеева в спину: смелее! Андрей сделал несколько решительных шагов навстречу Гринбауму.

— Господин зондерфюрер, ваше задание успешно выполнено! — уверенно отрапортовал Елисеев.

На его голос повернулись рядом стоявшие офицеры. Даже генерал удивленно приподнял одну бровь.

— Поздравляю, господин Елисеев, — пожал руку сияющий зондерфюрер.

— Герр генераль…

Гринбаум не упустил случая доложить генералу: разведгруппа, возглавляемая им, капитаном Гринбаумом, надежно протянула свои щупальца в самый партизанский штаб; этот агент — только что оттуда. Генерал благосклонно кивнул ему и продолжил свой прерванный разговор с Каминским.

Зондерфюрер важно прошелся по залу. В коридоре набросился на Елисеева с вопросами. Фельдфебель мягко перебил его:

— Господин зондерфюрер, наш агент буквально валится с ног. Не лучше ли ему дать отдохнуть? Поспит, соберется с мыслями. А завтра утром на свежую голову доложит.

У Гринбаума было превосходное настроение. В один день столько удач. И главное — показался генералу.

— Хорошо. Ваше условие принимается, но с одной существенной поправкой.

— Слушаю, господин зондерфюрер, — Борис насторожился.

— Сейчас вы пойдете ко мне. Я подарю вам из своих запасов бутылку отличного французского коньяка. Распейте его всей группой. Надеюсь, у господина Елисеева после этого будет крепкий сон.

— Ах, это… Спасибо, господин зондерфюрер. Ваш приказ будет выполнен, — в тон ответил Борис.

Зондерфюрер расхохотался. Чудесно, когда его шутки понимают!

От зондерфюрера возвращались вдвоем. Им было о чем поговорить.

Спустя полчаса Борис сказал:

— А вот и наше гнездо. Зайдем, отдадим коньяк. Ты тут же уйдешь спать.

Но уйти сразу не удалось. С двух сторон Елисеева сжали Шестаков и Быковский. Андрей отделывался общими фразами, но не тут-то было. Вытирая пот с лоснящейся лысины — разогрелся двумя рюмками коньяка, — Шестаков настойчиво добивался своего:

— Не отнекивайся — выкладывай.

— Что ты ломаешься? — поддерживал его Быковский.

— Господа, — пригубив из рюмки, громко сказал Борис. — Не будем наш веселый вечер разбавлять деловой кашей. К тому же господин зондерфюрер велел Елисееву отдыхать. У него было трудное задание. Он устал. Потерпим — завтра все узнаем.

* * *
Жиденький переклик уцелевших петухов сменился приглушенной автоматной очередью. Разбуженно проскрипел колодезный журавль. Боязливо оглядываясь, расплескивая из ведер воду, одинокая женщина заспешила домой. Из-за поворота улицы вынырнул патруль…

В оккупированном поселке наступило утро. Июль сорок третьего отсчитывал свои последние дни…

В кабинете шефа локотского филиала «Абвергруппы-107» в это утро было многолюднее, чем обычно. Сам зондерфюрер восседал на своем обычном месте — в старомодном кресле с высокой спинкой, у самого центра стола. Слева, под прямым углом, был посажен переводчик Отто. Гринбаум редко прибегал к его помощи, но сегодня ему нужно абсолютно точно знать смысл каждого слова. Как всегда, справа от зондерфюрера усадил свою массивную тушу обер-лейтенант Шестаков, за спиной зондерфюрера приспособился Быковский, который два дня назад возвратился из очередной длительной «командировки». Между Гринбаумом и переводчиком Отто, в некотором отдалении, поставил себе стул Роман Андриевский.

А против их всех сидел «абитуриент» Андрей Елисеев. Да, ему предстоял серьезнейший экзамен на вступление в штатные сотрудники «Виддера». Или… Понятно, могло быть одно из двух.

Елисеев уже обдумывал первую фразу своего сообщения, как вдруг зондерфюрер, внимательно прицелившись в него своим цепким взглядом, резко спросил:

— Вы встречались с работниками НКВД?

Глядя на его нежное, дамское лицо, сверху обрамленное белыми волосами, Елисеев четко ответил:

— Да, господин зондерфюрер.

Быковский от удивления вытянул шею. Шестаков, напротив, вобрал голову в плечи, словно на него неожиданно чем-то надавили. Отто, заморгав, вопросительно посмотрел на Гринбаума: переводить или и так все ясно? Зондерфюрер сделал молниеносный выпад вперед, замер, не обращая никакого внимания на переводчика. Андриевский, казалось, перестал дышать.

Эта немая сцена длилась одно мгновение, потому что Елисеев, не делая паузы, уже продолжал:

— Меня обвинили в дезертирстве. Арестовали, допрашивали.

Зондерфюрер отпрянул назад, вплотную к спинке.

— А откуда вы знаете, что это были работники НКВД? — спросил он.

— Ни для кого не секрет, что в особом отделе работники НКВД.

— Значит, вами занимался особый отдел?

— Не сомневаюсь, хотя мне прямо об этом не говорили.

Елисеев не знал, начинать ли ему рассказ или ждать новых вопросов. Ждал, не отводя взгляда от зондерфюрера.

— О чем они с вами говорили?

— Выясняли, где я пропадал после блокады. В ответах я строго придерживался вашей инструкции, господин зондерфюрер. И это помогло.

Гринбаум подавил в себе готовую выпрыгнуть улыбку. Не успел он прикинуть, какую бомбу еще подбросить, как с вопросом сорвался Шестаков:

— А не засыпался ли ты на допросах?

Гринбауму понравился этот вопрос. Наседать, наседать — пока пот не выступит!

Еслисеев спокойно повернулся к Шестакову.

— Господин обер-лейтенант, если бы я засыпался, то сегодня не сидел бы здесь.

— Скажите, когда вас задержали? — это голос Андриевского.

— В тот же день, господин фельдфебель, когда я расстался с вами.

— Позвольте еще? — попросил разрешения у Гринбаума фельдфебель. Тот кивнул. — Перепроверяли ваши показания? Уточняю: не посылали ли кого к вашей матери?

— Полагаю, что такая проверка была.

— И вам так просто все сошло с рук? — очнулся Гринбаум.

— Меня долго держали под арестом. Не могли простить дезертирства. И отпустили в отряд только тогда, когда я поклялся своей кровью искупить вину. Даже после этого мне пришлось давать дополнительные показания.

— К новым людям, приходящим в отряды, относятся так же подозрительно?

Зондерфюрер одобрительно кивнул фельдфебелю: правильно, надо быть активным.

— Не ко всем. Кого знают, зачем проверять? А к незнакомым, конечно, относятся очень подозрительно.

— Возможно, этим и объясняются частые провалы наших агентов? Хотелось бы тщательнее готовить их, господин зондерфюрер. Хотя бы побольше времени…

Гринбаум кисло поморщился:

— Вы правы, господин Андриевский. Но обстоятельства таковы, что мы вынуждены торопиться… Впрочем, мы отвлеклись… Рассказывайте все по порядку, господин Елисеев.

«Спасибо, Борис, выручил, подвел черту под этими изматывающими душу расспросами», — мысленно поблагодарил Елисеев Андриевского.

Андрей рассказывал не спеша, последовательно, приводил множество деталей. Да, блокада для партизан была очень нелегкой. Но из прорыва их вышло много. Хотя бы такой факт. Если бы потери партизан были колоссальными, то это непременно бы сказалось и на потерях командного состава. Однако во главе почти всех бригад и отрядов числятся те же командиры. Фамилии всех их Елисеев не знает. Но ряд привести может. Записывайте, пожалуйста. И Андрей перечислил те фамилии, которые ему называл майор Засухин… Очень неважно сначала было с питанием, но сейчас положение улучшилось. Стало больше боеприпасов. И будет наверняка еще больше, так как советские самолеты почти каждую ночь сбрасывают грузы. Полеты их участились. Так, 22 июля, когда Елисеева еще держали под арестом при объединенном штабе, гул самолетов не прекращался всю ночь. Всю ночь не утихали и возгласы партизан, которые, вероятно, подбирали грузы, доставляемые с «Большой земли»… А что касается дислокации отрядов, то об этом Елисеев мог говорить что угодно: сегодня они — здесь, завтра — в другом месте, поди проверь…

Эту часть рассказа Гринбаум прослушал практически дважды: с уст Елисеева, а затем — в переводе с русского. Так что и Отто не остался без работы.

А когда Елисеев, заканчивая рассказ, несколько смазано поведал о том, как он удирал от партизан, зондерфюрер с оттенком некоторой неловкости попросил:

— Не смогли бы вы повторить концовку? Извините, несколько отвлекся я.

Андрей понял, что Гринбаума интересуют подробности. И он слово в слово передал составленную майором Засухиным легенду. Назвал, словно между прочим, и фамилии двух партизан — Балыкина и Романенко, которые вместе с ним вышли на задание — пустить под откос состав или, в крайнем случае, взорвать железнодорожное полотно в районе Кокоревка — Холмечи. Небрежно упомянул и о том, как, убегая от преследователей, сбросил с себя сумку с толом. Пули свистели над самой головой…

— Когда вы убегали, сумка со взрывчаткой была с вами?

— Да, господин зондерфюрер.

— А где и куда вы ее выбросили?

— Где-то недалеко от насыпи. Но где точно — не приметил. Не до этого было, господин зондерфюрер.

— Разумеется, — охотно согласился Гринбаум и рядом с чертиками и замысловатыми завитушками записал: «Сумка. Проверить».

Разговор у Гринбаума закончился тем, что зондерфюрер картинно встал, подошел к Елисееву и крепко пожал ему руку. При этом он, правда, буркнул, что ценные донесения господина Елисеева будут изучаться и к ним, возможно, придется возвратиться, прежде чем сделать окончательный вывод.

Этот вывод он сделал через сутки. В столе зондерфюрера уже лежала сумка с толом, найденная на месте, где охранный пост слышал выстрелы. Она предусмотрительно была брошена Елисеевым в куст орешника, недалеко от насыпи. Хорошо, что этой детали майор придал особое значение!

В присутствии сотрудников «Виддера» зондерфюрер торжественно объявил:

— Господин Елисеев, ваши разведданные переданы командованию второй танковой армии, в тылу которой мы действуем.

И с видом благодетеля добавил:

— Я рад вам вручить в качестве поощрения от германского командования и от себя лично премию в 800 марок и недельный паек. На несколько дней освобождаю вас от всех работ — отдыхайте, набирайтесь сил… Заодно выражаю благодарность и господину Андриевскому — за хорошую подготовку агента. — С шутливым укором заметил: — А вы еще сетовали на недостаток времени.

— Моя заслуга в этом минимальная, — с серьезным видом сказал Андриевский.

Гринбаум с улыбкой возразил:

— Не скромничайте. Вы поработали превосходно.

— Я советовался с вами, господин зондерфюрер. Из нескольких вариантов, предложенных мною, вы выбрали именно тот, который принес успех.

Гринбаум лукаво погрозил пальцем:

— Вы не только примерный сотрудник «Виддера» и скромный человек, но к тому же еще и начинающий подхалим.

И, довольный своей шуткой, первым расхохотался.

Шестаков, откровенно недолюбливавший Андриевского за то, что того все чаще стал ставить в пример зондерфюрер, презрительно ухмыльнулся: «Ломается, как целомудренница. На комплименты напрашивается».

Гринбаум давно заметил — Шестаков завистлив. И незаметными порциями подливал масла в огонь, но так, чтобы не вспыхнул пожар. Он не возражал против осложнений во взаимоотношениях сотрудников. Напротив, он опасался их сближения, а посему — и сговорчивости. Иными словами, зондерфюрер старался поддерживать в «Виддере» такую обстановку, которая позволяла бы сотрудникам быть вместе, но не дружить, работать, но не грызться.

— Похвально, господин Андриевский. Вы не тщеславны. Впрочем, — примирительно заключил Гринбаум, — все мы работаем не ради себя самих, а ради великой Германии. Не так ли, господа?

Говоря так, зондерфюрер отлично знал, что чем успешнее проявит себя «Виддер», тем, прежде всего, успешнее будет лично его, Гринбаума, продвижение по служебной лестнице.

* * *
— Борис, как понимать эти слова Гринбаума — «набирайтесь сил»?

— Вероятно, тебе готовится новое задание.

— Возвращение к партизанам? Майор считает это нецелесообразным.

— Рад, что интересы майора и желание «Виддера» совпадают.

— Я — серьезно. Майор сказал, что надо послать к нему кого-то другого.

— Я тоже — серьезно. К партизанам тебя не думают забрасывать. Гринбаум опасается таким путем потерять нового агента. Шестаков ему поддакивает: нельзя отпускать Елисеева, могут перевербовать. Он тебе не особенно доверяет.

— Что ж, не будем распалять его подозрение — я остаюсь в «Виддере», мне здесь неплохо.

— А связь с майором?

— Андрей Колупов! Ручаюсь за него, как за самого себя.

— Хорошо. Его мы пошлем. А дальше? Ведь и ему рискованно возвращаться в лес дважды.

— Майор говорил, что нужно наладить с ним постоянную связь. Например, через тайник.

— Я тоже не перестаю думать об этом.

— Он считает такую связь наиболее удобной. Еще он сказал, что «Борис мог бы здорово помочь нам».

— Спасибо. Что-нибудь придумаем…

* * *
Из воспоминаний подполковника в отставке В. А. Засухина:

«…На рассвете меня поднял оперработник Комаричской партизанской бригады Котов.

— Извините, побеспокоил вас, — сказал он, — но вот задержали одного подозрительного типа. Не желает ни с кем разговаривать, не называет себя, требует доставить к начальнику особого отдела.

— Расскажите, зачем я вам понадобился? — спросил я задержанного, всматриваясь в его лицо.

— Мне предложил Борис, работник немецкой разведки, обязательно явиться к вам и доложить обо всем подробно, — торопливо ответил он.

— Кто вы? Рассказывайте о себе подробнее, — сказал я.

— Колупов Андрей Никитич, партизан, находился в плену у немцев, содержался в локотской тюрьме, — быстро заговорил он…

Предложил Колупову еще подробнее продолжать свой рассказ. И тогда он рассказал, как был завербован немецкой разведкой для выполнения шпионского задания в партизанском крае.

…В кабинете, куда доставили Колупова, были Гринбаум и Борис. Гринбаум внимательно осмотрел партизана, удивляясь его молодости.

— Вы дали согласие возвратиться к партизанам с нашим заданием? — спросил немец. — А о серьезности и ответственности думали?

— Я еще не знаю, какое задание, поэтому затрудняюсь ответить на этот вопрос, — смело глянул в глаза Гринбауму Колупов.

Гринбаум обернулся к Борису:

— Вы разве не разъяснили?

— Нет, — ответил Борис.

— Ну что ж. Если он дал согласие, то пусть напишет обязательство.

Обязательство под диктовку Бориса было написано. Гринбаум посмотрел, похвалил почерк Колупова, спросил об образовании. Партизан ответил, что окончил девять классов…

Гринбаум и Борис по всем пунктам дали советы о методах выполнения задания. Особо подчеркнули важность сбора сведений об организации охраны командно-политического состава и характеристик на работников особого отдела.

— Не знаю, насколько это правдоподобно, — закончил свой рассказ Андрей Колупов, — но Борис мне показался работником советских органов разведки. Когда мы с ним пересекли железную дорогу и зашли в глубь леса, он… достал из кармана пачку бумаг, бинт и, приложив их к моей ноге, стал забинтовывать. При этом предупредил, что разбинтовывать надо только в особом отделе. И еще просил передать лично вам вот эту бумажку.

Андрей Колупов подал аккуратно свернутую записку. Я развернул и прочел: «Прошу личной встречи». Далее были указаны дата, час и место. Подпись: «Борис».

Андрей Колупов сообщил, что вместе с Борисом нашли место для тайника, там должна состояться встреча.

У меня сразу мелькнула мысль: «Это работа Елисеева».

В назначенный день я взял с собой Андрея Колупова, начальника отделения особого отдела бригады Кожемяку, семь автоматчиков и умышленно прибыл к месту встречи на три часа раньше. Расставил автоматчиков, стал ждать. Мы с Колуповым находились совсем недалеко от железнодорожной станции Холмечи. Видно было, как расхаживали немецкие солдаты, слышался их разговор.

Почти с точностью до минуты Борис появился на просеке.

Мы насторожились. Вот уже совсем близко идет один, без головного убора. Андрей шепнул: «Это он». И мы вышли к нему.

— Наконец-то своих вижу! — обрадованно воскликнул он и тут же поблагодарил Колупова за честное выполнение его указаний.

Сели на ствол сваленной бурей сосны. Андрей Колупов удалился.

Мы остались вдвоем. Когда я назвал незнакомца Борисом, он сказал, что это его псевдоним, присвоенный ему еще в орловской немецкой разведывательной школе, которую окончил в 1942 году.

— Кто же вы? — спросил я.

— Андриевский Роман Антонович.

— А теперь скажите, какие мотивы вас привели сюда?

— Ваш разведчик Елисеев научил меня связаться с вами.

Упоминание имени Елисеева меня взволновало.

— Где он? Что делает? — быстро спросил я.

— Не волнуйтесь. Он в поселке Локоть живет на конспиративной квартире, готовится для выполнения нового задания с заброской в тыл Красной Армии. Сведения, которые он принес из партизанского края, руководством разведоргана оценены положительно.

Беседа длилась около двух часов. У меня сложилось убеждение, что Андриевскому можно верить.

Тут же составил он списки лиц, обучавшихся в немецкой разведшколе, агентов, переброшенных немцами в тыл наших войск, предателей, действующих в селах, вблизи партизанского края, передал схему — дислокацию немецких разведорганов, краткие характеристики на их личный состав, ценные сведения военного характера.

Меня интересовало, как будет Андриевский оправдываться перед шефом за длительные отлучки.

— Не беспокойтесь, — улыбнулся Роман, — я в этих краях бываю часто, встречаюсь с нашими людьми, которые ведут наблюдение за жителями, заподозренными в связях с партизанами. Разведка и контрразведка по партизанскому краю возложена на меня.

…Уходя, он еще раз просил верить ему.

Вечером по рации я доложил в управление о привлечении Романа Андриевского к работе. Просил разыскать его родных и девушку, а также сообщил данные о переброшенных в тыл Красной Армии немецких агентах».

* * *
— У меня двойная радость, Андрюша! Майор сообщил, что мои мать и сестра живы-здоровы, находятся в Томске. А невесту пока не нашли. Знаешь, уже и о свадьбе договорились, но тут война. Через майора передал мамаше записку. Представляю, как она обрадуется! Может, уже похоронную получила? А я… Нет, теперь я совсем другой!

— Теперь вместе, Борис.

— Да, да, теперь вместе! Спасибо. Это моя самая главная радость… Благодаря тебе, Андрей, благодаря Андрею Колупову. Знать, крепко верит вам майор, коль он по вашей рекомендации рискнул пойти на встречу с сотрудником немецкой разведки.

— Он шел на встречу с советским человеком.

— Ты не можешь представить, как я счастлив! Словно мертвого разбудили.

— Хватит жить прошлым.

— Да, теперь у меня новая жизнь. Я должен успеть сделать многое. Сил хватит. Их теперь у меня в десять раз больше! Я остро и больно буду жалить врага. Как оса.

* * *
Одно за другим шли донесения от «Осы».

«На станции Холмечи расположен русско-немецкий батальон, имеющий на вооружении 10 пулеметов (станковых и ручных), одно орудие, 2 ротных миномета. Штаб в помещении бывших детских яслей».

«Главный штаб разведки и контрразведки «Виддер» переехал из Орла в Карачев. Командиром главного штаба является Гебауэр. Второй штаб, находящийся в Бежице, занимается только разведкой против партизан. Возглавляет его обер-лейтенант Шпеер…» (Далее следовал перечень сотрудников «Виддера»).

«Из района Кокоревки к вам заслана карательная группа СД. Выброшены из Орла две разведывательные группы с радистами. Первая группа — радист Овчинников Сергей Николаевич, среднего роста, волосы темные, глаза серые, брови густые, одет в форму старшего лейтенанта, имеет командировочное удостоверение с пунктом назначения в г. Рязань. С ним следуют разведчики Агафонов Валентин Петрович, среднего роста, глаза голубые, Апокин Игорь Савельевич, выше среднего роста, черноволосый, лицо круглое. Оба в форме старших сержантов, вооружены автоматом ППШ. Вторая группа разведчиков. Вот их фамилии и приметы…»

«К вам должен скоро явиться «немецкий агент» Королев Василий Маркович. Это наш человек. Прежде чем попал он в лапы к Шестакову, им были получены инструкции от моего человека. Имейте в виду, что Королев не знает, кто я».

«На станции Борщево тысячи бочек бензина. Замаскированы ветками, имеют форму овала…».

«2-ю танковую армию сменяет 9-я[45]. Каминский стянул свою артиллерию в Новую Гуту. В Локоть прибывают немецкие воинские части, военная техника, поставлено много зениток».

«Оса» также сообщала о том, что фашистское командование ищет безопасный путь прохода через Брянские леса на правый берег Десны. О сроках эвакуации бригады Каминского в Лепель (Белоруссия), о передвижениях других частей.

Особую ценность имел пакет, который из рук в руки передал Андриевский майору Засухину. Чекисты переслали его в Москву. Оттуда получено заключение специалистов: эти важные сведения не только о «Виддере», но и о другом немецком разведоргане — «Принце Евгении». Достать их было крайне трудно. Майор отлично понимал, что это было сопряжено с огромным риском.

На одной из очных встреч с майором Засухиным Андриевский сообщил, что при поездке в Брянск он поближе познакомился с командиром роты армянских легионеров Хачатуряном, которая охраняет железнодорожное полотно между Навлей и Холмечами. По мнению Андриевского, Хачатуряна можно использовать, чтобы организовать переход роты на сторону партизан: из роты несколько человек сбежало в лес, и командир это скрывает от немцев. Засухин поблагодарил Андриевского за сообщение и обещал что-нибудь сделать для перевода роты к партизанам.

Через несколько дней из тайника извлекли следующее письмо:

«После нашей встречи я вернулся на ст. Холмечи, все благополучно. Решил выполнить начатое мною дело с армянским батальоном, который находился на ст. Холмечи, а на 10/VIII-1943 года находился на станции Кокоревка.

Я от вас, тов. майор, поехал в Кокоревку, где собрал своих людей, которые давно меня ждали, так как я решил поднять восстание в случае, если не наладится связь с объединенным штабом. Итак, на ст. Кокоревке мои единомышленники мне заявили, что большая часть солдат на нашей стороне, т. е. на стороне восстания, и ждут сигнала.

Учитывая это, я не поехал дальше, а остался на ст. Алтухово, где повел свою работу. Беседовал с командирами взводов, а также с командиром роты Хачатуряном Мусой, которому я дал карту, а для его помощника, по имени Володя, дал пароль: «Я люблю Кавказ. Борис «А».

Это донесение «Осы» не на шутку встревожило майора. Андриевский развил активнейшую деятельность. И пытается делать больше, чем от него требуется сейчас. Однажды вызвался взорвать железнодорожный мост между Локтем и Погребами, заверял, что сделать это — сущий пустяк. Засухин не разрешил. Еще через некоторое время Роман попросил прислать бесшумные приспособления к оружию. Он надеялся, что ему не откажут: Андриевский разработал план покушения на самого обер-бургомистра Каминского. Как ни велик был соблазн принять этот план (в особом отделе уже вынашивали замысел уничтожить обер-предателя), майор все же не дал согласия: дело «Осы» и его людей — сбор разведывательных данных, а для других операций имеются другие исполнители.

И вот теперь — «я решил поднять восстание». Было видно, что на этом «Оса» не остановится. Он слишком рискует. Его надо уберечь от чрезмерной опасности — в сердце «Виддера» нужен свой человек.

В тайник опускается приказ майора:

«Категорически запрещаю рисковать с разложением солдат «РОА», это в определенное время может вас провалить, от этой работы откажитесь».

Однако начатую «Осой» работу все же хотелось довести до конца, но уже без участия Андриевского — он пусть занимается другими делами. Чекисты встретились с двумя солдатами из роты легионеров, которые перебежали к партизанам. Их уговорили возвратиться в свое подразделение, подробно проинструктировали. Они переоделись в ту же немецкую форму и прибыли к легионерам. Им не потребовалось времени на прощупывание настроения каждого из них — это они знали превосходно, поэтому действовали весьма решительно. Вскоре рота в полном составе перешла на сторону партизан. Правда, пятерых легионеров, поднявших было тревогу, не досчитались.

А от «Осы» поступило новое сообщение: Гринбаум забросил к партизанам еще пять агентов, все они имеют задания террористического характера. Трое из них должны явиться с повинной. Двух следует обезвредить.

С повинной явились двое. Майор вызвал к себе начальников отделений особого отдела: во что бы то ни стало нужно выловить еще трех лазутчиков. Приметы их известны. Об этом были предупреждены командиры и комиссары бригад и отрядов. Через короткое время два террориста были арестованы. А одного так и не удалось задержать.

После этого Засухин встретился с теми двумя, которые пришли с повинной, — Котовым и Харьковым. Они подтвердили: зондерфюрер дал им задание убить командира и комиссара одной бригады, но они не хотят быть изменниками. Майор задумался: искренни ли их признания, не является ли эта явка какой-то хитростью? Как будто искренни. И «Оса» предупреждал: явятся сами… А что, если и их использовать так же, как Елисеева и Колупова? Безусловно, риск есть. Но зато, в случае удачи, отдача «сотрудничества» с «Виддером» возрастет. И майор принимает решение: возвратить Котова и Харькова в Локоть. Когда Засухин объявил им о своем намерении, они заколебались: это не входит в их планы, и зондерфюрер не поверит.

— Поверит, — многозначительно сказал майор. — Вы доложите Гринбауму, что выполнили его задание. Он и сомневаться не станет.

…В бригаде быстро разнеслась весть о гибели начальника штаба бригады. Он убит неизвестными, когда возвращался из объединенного штаба. Убийцам удалось скрыться. Тут же вышла листовка, в которой партизаны предупреждали, что за смерть начальника штаба фашистские захватчики расплатятся во сто крат своей кровью. 500 экземпляров листовки советский самолет выбросил вблизи поселка Локоть — крепости бригадного генерала Каминского.

А «убитый» начальник штаба в это время уже был в Ромасухских лесах, в том же качестве, но в другой бригаде.

Котов и Харьков спустя несколько дней подробно рассказывали зондерфюреру о «своей операции».

* * *
О деятельности «Осы» и его группы стало известно Государственному Комитету Обороны.

* * *
Женя Присекин нервничал.

— Заметно, — проходя мимо, предупредил Елисеев.

Присекин кивнул: понял.

Да, надо вести себя спокойнее. Но попробуй сохрани хладнокровие, если все внутри кипит от злости и досады.

…Когда Борис открылся ему, Женя испугался: немецкий разведчик — вовсе не немецкий разведчик? Не ловушка ли это? Даже когда убедился в том, что Борис не способен на такой грязный прием, все равно страх не проходил. Напротив, нарастал. И вдруг Присекин понял: боится он не предложения Бориса, не той опасности, которая окружит его, когда он примет это предложение. Он боится завтрашнего дня. Вот-вот надо срываться с насиженного места и уходить невесть куда, вместе с отступающей «непобедимой» германской армией. Что его ждет? И где — вдали от Родины? Тоскливо и страшно даже подумать об этом. Но и оставаться ему нельзя — не простят, несмотря на ветреность молодости. Виноват он сам. Если бы только не страстная увлеченность радиоделом, он не оказался бы здесь, в этом «осином гнезде». Старался себя убедить в том, что ничего вредного он не делает, — никого не убивает — лишь отстукивает морзянку. Но разве этим самым он не помогает убивать своих? Тех, кто выпестовал его, кто научил его любить жизнь? И вот за это такая неблагодарность. Подло, мерзко…

За несколько дней он заметно осунулся. И без того худощавый, теперь он выглядел изможденным, надломленным. Стал молчаливым, замкнутым.

Эти перемены не могли не броситься в глаза Гринбауму. Но зондерфюрер расценил по-своему: немецкие войска потерпели сокрушительное поражение на Курской дуге, каждый преданный Германии человек болезненно переживает эту неудачу. А считать таковым Присекина зондерфюрер имел основания: мать у него то ли немка, проживавшая в Польше, то ли полька, родившаяся и проживавшая на немецкой земле.

Душевным терзаниям пришел конец, когда Присекин сказал Андриевскому:

— Я с вами.

…Локотской филиал «Абвергруппы-107» имел радиосвязь не только с главным штабом, но и со всеми другими станциями «Виддера». Не раз приходилось Присекину отбивать морзянку в Орел и через короткую паузу связываться с одним из филиалов «Виддера». Радисту главного штаба в этом случае не было необходимости принимать текст, который адресовался не ему, и он, как правило, после отбоя передающей станции немедленно прекращал свой сеанс. Этим обстоятельством и воспользовался Присекин. Передав завизированную зондерфюрером радиограмму, Женя тут же давал отбой и через паузу переключал рацию на другую волну — для передачи сообщений принимающей станции майора. Связь с этой станцией, конспирации ради, была односторонней: Присекин только передавал — не принимал. Он сам придумал способ, причем, настолько хитрый, что майор не без труда разобрался в нем.

Эти односторонние передачи велись по скользящемуграфику, который также имелся у майора.

Сначала все шло гладко. Радист «Осы» передал в эфир немало сведений.

И вот дело застопорилось. Срывается третий сеанс подряд. Конечно же, майор всполошился. Наверно, строит самые невероятные предположения, вплоть до провала. А провала вроде нет. Вроде… Но кажется Присекину, что за ним наблюдают. Или это плод пылкого воображения? Какое, к черту, воображение, если все время рядом топчется часовой, если то и дело мимо проходят и зондерфюрер, и Шестаков, и Быковский, и какие-то другие типы! Присекин как на ладони, ведь по чьему-то дурацкому распоряжению радиостанцию установили прямо на веранде, у самого прохода. Не с умыслом ли сделано?

А если рискнуть? Коль подозревают — не отвяжешься все равно. Бездействовать сейчас — преступлению подобно. Столько новостей… Нет, Присекин не будет советоваться с Борисом. В случае чего, ответит один…

— Господин зондерфюрер, — обратился Присекин к Гринбауму, когда тот задержался у рации, — не кажется ли вам, что наша радиостанция расположена не слишком конспиративно?

Гринбаум с любопытством посмотрел на радиста.

— Зачем станцию держать на виду у всех? — простодушно продолжал Женя. — В случае диверсии ее сразу же можно вывести из строя.

— Диверсия? — переспросил Гринбаум.

Присекин попал в самую точку. На днях на Каминского было совершено покушение. Не иначе, это дело рук партизанских разведчиков. Обер-бургомистра вызвали по телефону на станцию Брасово. Двое[46] в форме солдат карательного полка «Десна» вручили ему пакет за пятью печатями, потребовали расписку в получении. Каминский, недовольно хмыкнув, дал им расписку и с пакетом на машине умчался в Локоть. Случай спас предателя. Говорят, он распечатывал пакет с тыловой его стороны и заметил взрыватель. Двухсотграммовая шашка была обезврежена немецкими саперами. Перепуганного обер-бургомистра теперь окружал батальон телохранителей.

Этот случай произвел на впечатлительного Гринбаума гнетущее впечатление. Выходит, нет защиты и в крепости Каминского. Кто знает, может, очередной такой «подарок» будет преподнесен не кому-либо, а ему, зондерфюреру. Не каждый раз помогает счастливый случай.

— Диверсия? Да, да, — пробормотал Гринбаум. — Вы правы. Надо найти для рации более подходящее место.

— А если ее спрятать на чердаке? — робко предложил радист.

Гринбаум окинул рассеянным взглядом веранду, чердак и не успел ответить — подошел фельдфебель.

— Не помешал, господин зондерфюрер?

— Нет, нет. Даже кстати. Не находите ли вы, господин Андриевский, удачной идею перенести радиостанцию с этого проходного двора на чердак?

— Ваша идея разумная, господин зондерфюрер.

— Нет, нет, она принадлежит не мне. Благодарите нашего юного радиста… Если не ошибаюсь, вы тоже с каким-то предложением?

— Совершенно верно, господин зондерфюрер. В Холмечах наш человек что-то разнюхал. Не мешало бы повидаться с ним.

— Да, конечно. Пожалуйста, выезжайте. Действуйте, господин Андриевский. Не теряйте времени. У нас его очень мало… Кстати, отправьте по назначению, через наш тайник, вот эту записку Колупову.

* * *
Андриевский спешил. Его срочно вызывал на встречу майор. Если бы ее не назначил Засухин, свидания запросил бы он, «Оса». Требовали обстоятельства.

Холмечи. Железнодорожное полотно. Смешанный лес. Шорох прошлогодней листвы под ногами. А вот и вывернутая с корнями сосна. Со стороны могло показаться, что человек устал, присел отдохнуть. Вел себя беззаботно. Но он тут же преобразился, когда из-за куста вышел к нему плотный человек в штатском. Майор отметил про себя завидную пунктуальность Андриевского — снова прибыл минута в минуту.

Они поздоровались. Никаких лишних слов. Вопросы и ответы по существу.

— Мы беспокоимся: Еслисеев молчит, радист не выходит в эфир. Что случилось?

— Ничего страшного, товарищ майор. У рации изрядно любопытных.

— Подозревают?

— Не думаю. Гринбаум не стал бы церемониться, если бы Женю засекли. Рацию перепрятали. Ждите — выйдем в эфир. Подберем кое-что интересное и передадим. А пока примите вот это.

Андриевский передал Засухину пачку бумаг.

— Что здесь?

— Больше всего вас заинтересует список немецкой агентуры, которая остается на оседание в Орле и Брянске, после отступления немцев. Здесь же список шпионов, которые перейдут линию фронта.

— А это записка для Колупова?

— Да. — Андриевский усмехнулся. — Зондерфюрер благодарит Андрея Колупова за добросовестную службу и требует его возвращения, с автоматом, в «Виддер».

— Хорошо. Я предложу ему возвратиться. А как там Елисеев?

— Зондерфюрер им доволен.

— Как Котов и Харьков?

— А ими Гринбаум не особенно доволен. И наполовину не выполнили свое террористическое задание.

— Хватит им и одного начальника штаба бригады, — улыбнулся Засухин.

Когда вопросы начальника особого отдела иссякли, Андриевский спросил:

— Товарищ майор, теперь меня волнует такой вопрос. Как мне посоветуете, отходить с немцами или оставаться?

Майор ждал этого вопроса. Ответ был готов: «Осе» нужно отходить вместе с «Виддером», возглавить группу советских разведчиков.

Роман с готовностью согласился. Его беспокоит только одно — нарушается привычная связь. Передавать донесения станет значительно труднее, ведь «Виддер» будет на колесах.

— Когда снимаетесь с места?

— Со дня на день.

— На случай отступления известен маршрут «Виддера»?

— Предположительный. Сначала едем в Бежицу, где собираются вместе главный штаб (он сейчас в Карачеве) и группы «Виддера» из Трубчевска, Бежицы, наша. В нашем распоряжении несколько вагонов, паровозик. Свой и машинист — сотрудник разведки. А как и куда пойдем из Бежицы — зависит от обстановки на фронте. Скорее всего, через Унечу и Новозыбков.

— Понятно. Подберите в местах остановки тайники.

— Сделаю.

— Давайте условимся, как вы дадите о себе знать…

Перед расставанием молча посидели.

Лес задумчиво шумел. В его таинственной симфонии столько красок и оттенков, что она всегда созвучна настроению человека, каким бы оно ни было: грустно тебе — и мелодия печальная, сердце поет — и лес подпевает.

Андриевский смотрел прямо перед собой, в просвет между деревьями, на высокое чистое небо, к которому прилипли пушинки облаков. Стая маленьких птиц с боем отгоняла прочь коршуна, яростно пикируя на него. Каждая из них порознь была бы беспомощной против сильного хищника, но все они вместе обратили его в бегство. Тот время от времени коварно бросался в стороны и вниз, пытаясь настичь кого-то из них, но птицы ловко вывертывались из-под ударов… А он, летчик Андриевский, не вывернулся… Окажись он сейчас в небе, он сумел бы расквитаться за свою нестерпимую боль. Только вот полетит ли? Успеет?.. Впрочем, уже летит. Задание получено. «Оса» летит по своему маршруту…

— До встречи, — встал Роман.

— До скорой встречи, — сказал майор.

Это была их последняя встреча.

* * *
Из Бежицы «виддеровский» состав прикатил в Унечу. Сотрудников разведки, вместе с бумагами и оборудованием, разместили на квартирах. Выпотрошенные вагоны загнали в тупик. Что-либо оставлять в них было рискованно — на железнодорожную станцию не раз налетали советские самолеты.

Жизнь на колесах, под угрозой очередной бомбежки, наложила на характер работы «Виддера» свой отпечаток. Стало больше неопределенности. Строгая система пунктуального Гринбаума то и дело давала перебои. Даже обедал он теперь то раньше, то позже, то вовсе забывал о еде. Всегда аккуратный, теперь зондерфюрер беспорядочно загружал свой стол разными документами и сердито сопел, если не сразу находил нужную бумагу. Он их тщательно перебирал, перекладывал из папки в папку, изготовил несколько новых папок. На каждой ставил какие-то условные знаки. Можно было предполагать, что Гринбаум рассортировывал архивы по степени важности, чтобы в случае поспешной эвакуации в первую очередь захватить с собой не второстепенные бумаги, а остальные уничтожить.

Он перестал приглашать к себе сразу нескольких сотрудников. Предпочитал говорить наедине с каждым из них. Эту возросшую подозрительность можно было объяснить тем обстоятельством, что провал агентов становился катастрофическим. Он не знал истинной причины неудач. И готов был видеть источник зла в самой изменчивой фортуне. Инициатива полностью в руках Красной Армии. Теперь уже ясно, что походу на Восток — капут. Этим самым в настроение немцев и русских внесены существенные коррективы. Одни с нетерпением ждут победы, другие с ужасом страшатся поражения и его последствий. Какой же дурак будет сейчас связывать свою судьбу с обреченными? Запятнавшие свою совесть русские наверняка ищут возможности искупить вину. Почему не допустить, что многие агенты находят такую возможность в явке с повинной? Если это так, то вывод может быть только один: следует подбирать таких, у кого тяжел груз преступлений, у кого нет дороги для возвращения к своим. Все ли ладно в этом смысле в «Виддере»? Действительно, не передоверился ли он, Гринбаум, русским сотрудникам, которые подбирают и готовят агентов? Гесс не раз предупреждал: «Побольше доверяй им — под монастырь подведут». Его совета, пожалуй, не мешает послушаться: Гесс много лет жил в России.

…Андриевский и Елисеев с беспечным видом прогуливались по улице, на которой разместился «Виддер», и вполголоса нехотя болтали о чем-то пустячном. По крайней мере, так могло показаться со стороны. Действительно, кому придет в голову толковать на крамольную тему под окнами у самого зондерфюрера?

А им было о чем посоветоваться. Связь с советской разведкой на новом месте пока не налажена. Между тем нужно срочно передать ценный пакет. Кому-нибудь из «Виддера» отлучиться на день-два невозможно. Оставить пакет в тайнике до прихода в Унечу наших войск — обесценится донесение…

Ни эти, ни другие варианты не подходили. В запасе оставался еще один, но весьма рискованный. Ошибись они — и полный провал неизбежен. На железнодорожной станции переводчицей работала русская девушка по имени Груня. Несколько раз встречались с ней Андриевский и Елисеев, внимательно присматривались. Кажется им, что Груня не из тех, кто продался врагу. Более того, они предположили, что Груня каким-то образом связана с партизанами. Короче, они отважились довериться ей. С точки зрения конспирации этот шаг был недопустимым. Но в смысле важности информации, в смысле необходимости не выжидать, а действовать — вынужденным, возможно, единственно правильным.

И вот Андриевский и Елисеев шли на вокзал — к Груне. У них было время обменяться своими соображениями и о заметной перемене в поведении Гринбаума. Сейчас с ним нужно быть предельно осторожным, не следует опрометчиво пользоваться паникой немцев. Вчера зондерфюрер пригласил к себе Романа и неожиданно спросил: не замечал ли господин Андриевский чего-либо странного за обер-лейтенантом Шестаковым? Хитрый ход! Зондерфюрер, конечно, знает, что отношения между Андриевским и Шестаковым более чем натянутые. И после этого вопроса возможна такая психологическая реакция: если у Андриевского рыльце в пуху, то он может попытаться отвести подозрение от себя, кивнув на Шестакова. Поступи Андриевский таким образом, он тем самым выдал бы себя. Поэтому Роман ответил: нет, ничего странного не замечал, напротив, Шестаков, по его мнению, очень старательный, добросовестный сотрудник. Шеф улыбнулся и, извинившись за такой разговор, просил Андриевского забыть о нем. Но затеял он его неспроста. Поэтому…

Елисеев локтем слегка коснулся Андриевского.

— Гесс!

— Вижу, — сказал Роман. — Продолжаем в том же тоне разговор о… девушках.

Зондерфюрер Гесс, правая рука Гринбаума, сидел на ступеньках крыльца. Без головного убора, в расстегнутом кителе. Возле него лежала фуражка с высоким околышем и стояла более чем наполовину опорожненная бутылка. Долгое время Гесса никто в «Виддере» не видел. Было объявлено, что его переводят «на другую работу». Сам Гесс не опровергал этих слухов. Более того, по случаю своего отъезда из Локтя он устроил довольно шикарный ужин, на который пригласил всех, без исключения, работников локотского филиала «Абвергруппы-107», в том числе и конюхов Гринбаума. Но не этим поразил тогда Гесс — своей прощальной речью. С присущей ему категоричностью суждений он мрачно изрек: «Господа, солнце заходит на западе в прямом и переносном смысле слова…»

О причине неожиданного появления Гесса в Унече ни он сам, ни Гринбаум не обмолвились и словом…

— Согласен, она довольно симпатичная. Остается только позавидовать ее избраннику… Здравствуйте, господин зондерфюрер. — Андриевский слегка наклонил голову.

Поздоровался с ним и Елисеев.

— Прошу.

Гесс отшвырнул свою фуражку, бутылку взял в правую руку, отодвинулся, жестом левой руки приглашая сесть рядом.

Андриевскому и Елисееву было не до Гесса, но отказаться не могли.

— Что, волнуется горячая кровь? — Гесс показал свои пожелтевшие зубы. Кожа на его лице дряблая, пористая, потная — ему было лет 56. — Девушки-красавицы… М-да… Молодой Гесс был отъявленным греховодником. А теперь Гесс предпочитает коньяк… Каждому — свое… Хотите пикантный французский анекдот?.. Впрочем, стоп! В России побасенками гостей не встречают. Коньяк! Прошу, коллеги. Приложитесь-ка по разочку. — Гесс рукавом протер горлышко, протянул бутылку.

— Вы же знаете, господин зондерфюрер, мы не пьем, — сказал Андриевский.

Гесс выпятил нижнюю губу.

— Как хотите. А я, пожалуй, выпью еще.

Его крупный кадык задвигался в такт бульканью. Оторвав от себя бутылку, немец неосторожно поставил ее на самый край крыльца — она упала и разбилась. Гесс вздрогнул, неподвижно устремил на осколки мрачный взор.

— Так и жизнь, — с той же мрачностью изрек он. Вдруг, скрипнув зубами, с силой ударил кулаком по доске. — Эта проклятая жизнь! Эта отвратительная жизнь! Черт бы тебя побрал!

Недалеко надрывно завыла сирена. Гесс недовольно поморщился — помешали закончить мысль. Андриевский и Елисеев прощупали глазами небо. С востока летели самолеты. Наши, советские! На железнодорожной станции накопилось немало грузов, рассованы по тупикам. Ну-ка, сыпаните, соколы!

Затявкали немецкие зенитки. Лай, Моська, на Слона! Это все, что вам здесь противостоит, — одни зенитки. Немецких самолетов не видно. Это не сорок первый, теперь в воздухе господствуют наши. Не торопитесь, хорошенько присмотритесь и — бейте, крошите!

Самолеты один за другим начали заходить на цель. Над головами угрожающе завизжали бомбы. Не хватало еще от своих такой подарок получить. Роман и Андрей юркнули в щель, вырытую в нескольких метрах отсюда, а Гесс даже не пошевелился.

Взрывы сотрясали все вокруг. Они сыпались беспрерывно. В воздухе запахло смрадом.

Минут через двадцать налет прекратился. Андриевский и Елисеев выбрались из укрытия. Железнодорожная станция заволоклась дымом и пылью.

Гесс неподвижно сидел на прежнем месте, стеклянными глазами уставившись в одну точку. Казалось, тронь пальцем — и он повалится.

— Напрасно вы, господин зондерфюрер, так рискуете жизнью, — «пожалел» его Андриевский.

Гесс медленно поднял взгляд. Мутный, безразличный…

— А кому она нужна? — Не глядя, пошарил вокруг себя рукой, но вспомнил, что бутылка с остатками коньяка разбилась. — Все кончено, господа! Не думайте, что Гесс спьяну болтает. Гесс знает, что говорит… Все лопнуло, как мыльный пузырь… Так не все ли равно, когда капут — сегодня или днем позже? Нет, Гесс смерти не боится. Плевал он на нее. Только она, сука, опять обошла меня. Жаль. Застрелиться? Не люблю таких омерзительных сцен. Вот если бы застрелили…

Гесс вдруг весь преобразился, засиял, словно вспомнил что-то очень важное и радостное в своей жизни.

— А вы знаете, коллеги, меня расстреливали! И кто, думаете? Держу пари на бутылку шнапса, не догадаетесь. А если догадаетесь, не осмелитесь сказать. Немцы! Да, немца Гесса расстреливали немцы! Впрочем, ничего удивительного в этом нет. Я тогда был офицером русской армии. В первую мировую попал в плен к своим соотечественникам. Они здраво решили избавить меня от обузы, которая называется жизнью, и пару раз прострелили меня насквозь. Но Гесс живуч, как кошка. Осталась только память. Вот она! — Гесс сорвал с себя китель, поднял сорочку, показал зарубцевавшиеся раны. — А через два-три года Гессу ничего не оставалось делать, как служить своим убийцам. Впрочем, как и вы… Теперь у нас, коллеги по работе и несчастью, одна дорожка — в могилу. А посему не советую нырять в щель. Поверьте Гессу, это наилучший выход из положения — подставить себя бомбам. Самоубийство же… Нет, это омерзительно…

Оставив обреченного Гесса наедине с его думами, сославшись на необходимость посмотреть, цел ли «виддеровский» состав, Андриевский и Елисеев продолжили прерванный маршрут. Мимо с криками проносились солдаты, чтобы тушить пожар на станции, выгребать из-под обломков убитых и раненых. А Роману и Андрею нужно было встретиться с Груней, передать ей пакет.

Спустя 27 лет Андрей Прокофьевич Елисеев скажет:

— Иного выхода у нас не было. Мы доверились Груне, а она, в последнюю встречу, — нам. И даже хотела связать нас с партизанами и увести к ним. Разумеется, этого делать нам не следовало. Мы вручили ей важный пакет и просили через партизан доставить его по назначению. Уже после, когда я встретился с работниками госбезопасности, я узнал, что пакет они получили вовремя. Следовательно, Груня нас не подвела. К сожалению, я не знаю ее фамилии и ничего не могу сказать о ее дальнейшей судьбе.

* * *
«Виддер» отходил вместе с отступающими немецкими частями. Точнее, несколько впереди бегущих.

В Новозыбкове сборище шпионов пополнилось. Много было незнакомых. Требование «Осы»: запоминать приметы, с тем, чтобы в нужный момент назвать их.

По железной дороге добирались до Рогачева. Затем в ход пошли грузовики и подводы. На разношерстном транспорте прибыли в Бобруйск, где собрался букет всех филиалов «Абвергруппы-107». Полдюжины одних только зондерфюреров!

Мало кто знал, кому чем предстоит заниматься дальше, как и то, что делать с самим этим букетом. Гебауэр, шеф главного штаба «Виддера», распорядился часть своих агентов влить в отряд особого назначения — ЦБФ, в обязанности которого вменялись карательные операции. В этот список попал и Елисеев. Отряд ЦБФ перевели в деревню Козулючи. Так Андрея вырвали из группы «Осы». Теперь поддерживать постоянную связь с Андриевским было практически невозможно. Да и какие сведения мог передавать он из ЦБФ? Агент абвера превратился в солдата-карателя. Не за этим послал его сюда майор госбезопасности.

Состояние Елисеева отлично понимал Андриевский. Он нашел какой-то предлог и приехал в ЦБФ. Андрей обрадовался — «Оса» не оставил его в трудную минуту. Мнение Романа было категоричным:

— В цэбэфау тебе делать нечего. Ты изолирован от нас.

— Может, это временно? — Елисеев и сам не верил в это.

— Гебауэр не возьмет с собою всех русских сотрудников. Отберет кое-кого, а остальных пошлет под партизанские пули. Не правда ли, превосходный вариант избавиться от свидетелей? Да и арийцев пропустит через густое сито.

— Выход?

— Ты свое дело сделал. Думаю, так бы рассудил и майор.

— Если я уйду, арестуют тебя. Гринбаум помнит, кто завербовал меня.

— Если уйдет не один Елисеев, то почему не допустить, что его насильно увели?

— Групповой побег?.. Есть у меня кое-кто на примете.

— Действуй осторожно, Андрей. И после побега никто в цэбэфау не должен знать, что инициатором был ты. Вот тогда все в порядке будет.

— Понял. Побереги и ты себя, Роман. Может, теперь уже не стоит привлекать новых людей?

— Боишься за Яшку?

Яков, стройный чернявый парень с большими задумчивыми глазами, был шофером одного из зондерфюреров. Андриевскому и Елисееву (еще до перевода в отряд ЦБФ) он показался человеком, которого полезно использовать и которому можно довериться. Было видно, что Яков очень переживает свое более чем щепетильное положение, возможно, он не сразу понял, в какое дело ввяз. Его привлекли в группу «Осы» и, насколько это было возможно, посвятили в свои планы.

— Думаю, Яшка — свой человек, — сам себе ответил Роман. — Правда, не всегда осторожен. Настроен слишком уж решительно. Не желает выжидать. Готов пристукнуть самого Гебауэра. — Андриевский улыбнулся. — Нечто подобное было и со мной. Помнишь, я просил у майора бесшумное приспособление для расправы над Каминским? — Серьезно заключил: — Майор был прав — от нас нужны не диверсии. То же теперь я втолковываю Яшке.

А еще через неделю, как гром среди ясного неба, Елисеева оглушила весть: Яков арестован! Стали известны и некоторые подробности. В большой черный лимузин вместе с зондерфюрером сел какой-то важный чин, может, сам Гебауэр. Яков развил высокую скорость. На крутом склоне машина резко свернула в сторону обрыва. Несколько раз перевернулась, но все трое, находившиеся в ней, остались живы — спас прочный кузов. Расследование показало: никаких неисправностей в автомобиле не обнаружено, налицо диверсия. Якова допрашивают…

Елисеев встревожился. Над «Осой» и его группой нависла реальная опасность: Яков — человек малопроверенный, вдруг не выдержит? Об Андриевском пока ничего не слышно. А если его уже взяли? За «Осу» Андрей был абсолютно спокоен — от него ничего не добьются. Но от этого не легче: рухнет дело, ради которого затрачено столько усилий. Бежать, немедленно бежать? Но если Андриевский вне подозрений, то побег Елисеева его выдаст. Остается одно — ждать. Ждать, пока не прояснится обстановка.

И она прояснилась. Снова в критический момент рядом оказался «Оса». Он прибыл в ЦБФ на серой легковушке, в своей парадной форме. Елисеев ожидал момента, когда останется наедине с ним. Но Андриевский, словно испытывая его терпение, неторопливо расхаживал вместе с немецкими офицерами, осматривал расположение отряда, вызвал на инструктаж командиров подразделений, о чем-то долго говорил с ними. И только после этого встретился с Елисеевым.

— Ничего, живете неплохо, — удовлетворенно начал он. — Даже вольготно. Дисциплина не ахти какая — можно ускользнуть в увольнительную целой группой. Не сразу спохватятся.

Елисеев понял: «Оса» подсказывает план действий, значит, побег — дело решенное. И не удивился вопросу Андриевского:

— Все готово?

— Дорогу в лес знаю. Оружие взять не проблема — всегда при нас. Труднее прощупать людей.

— Один работаешь?

— Нашел надежного парня — Петька Колеснев из Ярославля. Настроен патриотически. Смелый. Во всем мне помогает. Хочешь взглянуть на него?

— Пожалуй, не стоит. Полагаюсь на тебя. Сколько человек набирается?

— Десятка два.

— Неплохо. И этого хватит, чтобы немцы выразили недоверие остальным и расформировали весь отряд…

Елисеева восхищала выдержка «Осы»: собранный, хладнокровный, рассудительный, ни на минуту не теряющий этих качеств. С ним легко и тогда, когда легко не может быть.

Андрей улыбнулся, спокойно ответил:

— Посмотрим, как поведет себя Яшка.

— Да, будем надеяться на него. Мне он показался крепким парнем. А не выдержит — споем свою лебединую песню. Учти: в случае провала немцы в первую очередь возьмутся за цэбэфау — вы рядом с партизанами. Будь начеку. И еще. Сегодня мы как-то сумели встретиться. А завтра, даже если беда пронесется мимо, нас могут разлучить. Поэтому действуй по обстановке.

— А ты, Роман?

Андриевский задумчиво покачал головой.

— Уходить из «Виддера» мне нельзя. Гринбаум не разделяет загробной тоски Гесса. В последнее время он несколько приободрился, видимо, под влиянием более опытных зондерфюреров. Послушай, что он сказал: «С проигрышем войны не потеряны шансы разведчика». Как видишь, он уже смирился с поражением Германии, но вовсе не собирается расставаться со своей службой. У него появилась какая-то перспектива. Почему бы не полюбопытствовать, что это за перспектива, когда и где осядут Гринбаум и другие зондерфюреры? Моему шефу очень нужны верные помощники. Зачем же покидать его?

Было ясно: «Оса» готовит себя в далекий и долгий полет. Андриевский помолчал и тихо продолжил:

— Одно угнетает меня сейчас — прервалась связь с нашими. Когда будешь у своих — скажи об этом. Но не знаю, где к тому времени окажется «Виддер». Нашим будет трудно найти меня. Значит, остается мне самому нащупывать связь…

Расставаясь, обменялись крепким рукопожатием.

* * *
На следующий день Якова расстреляли. Елисеев ждал — придут за ним. И был готов к тому, чтобы, как говорил «Оса», спеть свою лебединую песню. За ним не пришли. Он понял: Яков умер героем.

Еще через несколько дней Елисеев был у своих…

От автора

О том, что есть такой человек на свете — Андрей Прокофьевич Елисеев, я узнал пятнадцать лет назад во время сбора материала о Паше Лахмоткиной, комиссаре партизанского отряда, и о ее боевых подругах и товарищах. В связи с расспросами о последних днях Тани Земляновой мне сообщили, что она была пленена одновременно с Елисеевым. Как ему удалось вырваться из логова обер-бургомистра Каминского — никто сказать не мог, высказывали лишь предположения, нередко весьма далекие от истины, если не сказать хуже.

В романе Евгения Воробьева «Земля, до востребования», посвященном замечательному советскому разведчику, Герою Советского Союза Л. Е. Маневичу (Этьену), есть слова, которые в полной мере сказаны и о нем, Елисееве: «Прежде Этьен думал, что самое трудное — бороться в одиночку, на чужбине, в окружении чужих людей, говорящих на чужом языке. Но еще тяжелее судьба того, кто воюет на своей земле, среди своих, но вынужден до поры до времени притворяться предателем, вызывая к себе ненависть и презрение честных людей, даже самых близких».

Да, подробности пребывания Елисеева в «Виддере» не сразу стали известны даже самым близким его друзьям. Разведчик — человек твердого характера, человек долга, все свои личные интересы он всецело подчиняет делу, которому служит. Тщеславие отметается полностью. Когда ты знаешь, что делаешь, во имя чего делаешь, — тебе легче переносить трудности, какими бы они ни были.

Легендарный советский разведчик Рудольф Иванович Абель, отвечая на вопрос, какие личные качества присущи разведчику, говорил: «Прежде всего такой человек должен обладать сильной волей и высокоразвитым чувством долга, быть уравновешенным, дисциплинированным, находчивым, очень самокритичным… Обо всем ходе замысла, даже о заданиях своих товарищей по работе он может и не знать. Что поделаешь — требования конспирации не оставляют места для праздного любопытства». И далее, на вопрос, что помогло ему переносить тяготы и лишения, Рудольф Иванович пояснил: «Не рисуясь, могу прямо сказать, что никогда, как и мои товарищи по работе, не чувствовал себя оторванным от родной страны. Дело, которому я служил во имя интересов Родины, напряженная повседневная работа ради моей Родины постоянно связывали меня в прямом и переносном смысле с нею».

Потом, значительно позже заочного знакомства с А. П. Елисеевым, я прочел очерк подполковника в отставке Василия Алексеевича Засухина — «Специальное задание» (сборник «За линией фронта», Приокское книжное издательство, 1968 г.). Читая рассказ о встречах В. А. Засухина с бесстрашными разведчиками, в том числе с Андреем Елисеевым, я с волнением подумал: Андрей Елисеев, о котором говорит В. А. Засухин, и Андрей Прокофьевич Елисеев — не одно ли и то же лицо? Еще не дочитав до конца воспоминания подполковника, я тут же принялся перечитывать их, пытаясь найти ответ на этот вопрос. К своему огорчению, не находил в «Специальном задании» ни отчества Елисеева, ни каких-либо других деталей, по которым можно было получить такой ответ. Но вот в заключение В. А. Засухин пишет: «На Брянщине живет А. Елисеев, человек большого мужества и отваги, деятельность которого в «осином гнезде» гитлеровского разведоргана достойна целой книги». Адрес «своего» Елисеева я знал: Суземский район, Кокоревский мебельный комбинат. Немедленно навожу справки и выясняю: да, одно и то же лицо! На следующий день еду в Кокоревку…

В моем распоряжении магнитофонная запись беседы с Андреем Прокофьевичем. Говорит он спокойно, мысль выражает предельно четко, без каких-либо повторов и оговорок. У него мягкий, несколько приглушенный голос.

— …О предстоящем побеге из ЦБФ знали двадцать три человека. Среди них не нашлось никого, кто выдал бы наш замысел. Захватили с собой побольше боеприпасов. Километров десять прошли, только тогда немцы подняли тревогу. За нами помчались бронетранспортеры. К счастью, не смогли догнать — мы вошли в лес. Встретили старика. Рассказываем о себе, чтобы расположить к себе (мы ведь в немецкой форме). Просим показать, как попасть к партизанам. Долго он хитрил, полагая, что встретил карателей. И уж когда отпустили его, он окликнул нас, подошел поближе и подробно рассказал, как нам идти. Спрашиваем: почему сразу не сказал? Объясняет: чужие так просто не расстались бы с ним, скорее всего, прикончили бы свидетеля. А ему надо было убедиться, свои ли это.

К партизанам попали в тот же день. Естественно, нас разоружили — до выяснения обстоятельств. Всех ребят оставили в отряде, а меня с Петькой Колесневым направили в особый отдел. С нами беседовал подполковник. Он дал в Москву радиограмму-запрос. Москва подтвердила, что мы есть мы. Затем нас отправили в тот же отряд — он назывался 537-м партизанским полком имени Кирова. Я взял пулемет. И Колеснев ходил с пулеметом.

Как и все, участвовали в боевых операциях.

В отряде вскоре я стал командиром отделения, несколько позже — замполитом роты. Затем из Министерства госбезопасности БССР была получена радиограмма. Нас отзывали. Прилетел специальный самолет.

Вот так закончилась моя эпопея в «Виддере»…

Эта беседа с Андреем Прокофьевичем, дополненная рядом архивных документов, явилась основой данного повествования. В центре его, как уже убедились читатели, судьба одного человека — разведчика Елисеева. Бесспорно, стержневая фигура среди советских разведчиков, действовавших в «Виддере», — «Оса». Но с гибелью Романа Андриевского невозможно восстановить многие подробности его деятельности. Несомненно, это был человек удивительной выдержки, большой силы воли, мужественный, умный, сумевший мобилизовать всю силу своего характера на исполнение долга перед Родиной. Вспомним еще раз его слова из записки, которую доставил Елисеев майору Засухину: «Вас, безусловно, мучат сомнения. Но не сомневайтесь. С вами имеют дело истинно русские люди, воспитанные Советской властью…».

Был…

Андрей Прокофьевич неторопливо достает папиросы.

— Да, так случилось… С высоты сегодняшнего дня легче всего давать оценку минувшему. Сегодня мы можем не спеша все взвесить, прикинуть, как следовало поступить наилучшим образом. А тогда… Не надо забывать, какое время было тогда — порой решали секунды. Разве можно было в таких условиях предусмотреть последствия каждого шага?.. Вскоре после нашего побега Андриевский уговаривает руководство «Виддера» заслать его, Женю Присекина и еще пятерых сотрудников разведоргана в лес, к партизанам. Какую цель ставил Андриевский? Наладить связь с нашими и возвратиться в «Виддер», чтобы продолжить свое дело. Верные Гринбауму агенты должны были «в перестрелке с партизанами» погибнуть. Группа «Осы» попала в лес в самый неподходящий момент — со всех сторон наседали каратели, партизаны вели тяжелые бои, постоянно меняя место расположения. Вот в этой сложной обстановке, начиненной всякими неожиданностями, и погибли Роман Андриевский, Женя Присекин. В живых из всей группы остался лишь один человек… А не будь трагического случая, Роман Андриевский, не сомневаюсь, еще сумел бы многое сделать…

Елисеев показывает два фотоснимка.

— Их прислал мне брат Романа Андриевского — Станислав Антонович, живет в городе Изюм Харьковской области. Вот здесь Андриевский — курсант летного училища. А это — летчик Андриевский. Снимок сделан накануне войны. Взгляд спокойный, умный. Лицо волевое… Точно так он выглядел, когда я с ним познакомился. Таким он запомнился мне навсегда…

Роман Андриевский говорил, что он своей «второй жизнью» в логове врага обязан Елисееву, а Елисеев, в свою очередь, убежден: не будь Бориса — не стал бы он советским разведчиком в «Виддере», в окружении опытных немецких разведчиков. Не так просто было перехитрить их. Не замечал ли Елисеев проверки с их стороны? Сегодня, спустя четверть века, когда «все улеглось», Андрей Прокофьевич рассказывает:

— Я считаю, что немецкая разведка тогда действовала не так уж плохо, чтобы можно было мне засечь это. Методы проверки оправданы такие и тогда, когда за вами следят так, что вы об этом вовсе не догадываетесь. Но все равно вы должны поступать таким образом, словно с вас ни на секунду не спускают глаз. Если отвечать на этот вопрос прямо, то скажу так: открытой проверки не замечал, но не сомневаюсь, что меня изучали.

Елисеев зажег потухшую папиросу.

— Сыграли свою роль и наставления майора Засухина, и требования «Осы». Андриевский мне говорил только то, что касалось меня. Так же он держал себя с Колуповым, Присекиным и другими. И нам велел никому не доверяться в «Виддере». Каждый из нас по существу поддерживал связь только с ним. А он был превосходным конспиратором.

Елисеев снова чиркнул спичкой.

— Наверно, поэтому наша группа проникла в «Виддер» настолько прочно, что ни Гринбаум, ни его приближенные не могли и предположить подобного. Это, в частности, подтвердил один из арестованных уже после войны сотрудников «Абвергруппы-107» — Быковский, тот самый Быковский, который выполнял особые поручения зондерфюрера. На очной ставке со мною он никак не мог поверить, что перед ним — не агент «Виддера», а советский разведчик… Что касается участи других агентов «Виддера», то многие из них получили свое…

Во время одной телепередачи, где, вместе с некоторыми работниками госбезопасности, выступал и А. П. Елисеев, начальник Брянского областного управления КГБ сообщил: группа «Осы» помогла обнаружить и выловить более 30 вражеских шпионов. В том числе часть из них — после освобождения области от немецко-фашистских захватчиков. В этом определенная заслуга и Елисеева.

— Значит, вам все же пришлось возвращаться к своей эпопее?

— Некоторым образом пришлось, — улыбается Андрей Прокофьевич.

Вот один из эпизодов.

Июль 1944 года. Враг отброшен далеко от родных мест, но до победы еще почти целый год. Андрея Елисеева приглашают в Орловское областное управление госбезопасности. Несколько вступительных слов. Немцы оставили на оседание многих своих агентов. Одни из них действуют активно, другие — затаились. Их нужно обезвредить. Недавно арестованный шпион назвал явочную квартиру в Орле, где ждут «гостей». Нужно проверить его показания. Елисеев должен сыграть роль этого агента. Ему называют адрес.

— Погодите! — восклицает Андрей. — Но ведь в этом доме был главный штаб «Виддера»!

— Совершенно верно, — говорит сидящий напротив него чекист. — Теперь вы догадываетесь, почему мы пригласили именно вас? Да, «Виддер» дает о себе знать… Вас, кажется, удивляет, как это немецкая разведка рискнула взять такой опасный для себя адрес? Наверно, потому, что он слишком опасный, опасный до такой степени, что должен был сам собою выпасть из поля нашего зрения. На это, похоже, и расчитывал Гебауэр…

…Старушка, к которой идет агент «Виддера», живет в подвальной части бывшего дворянского дома. До 1917 года она была хозяйкой его. Революция лишила ее имения. Бывшей дворянке оставили лишь уголок ее собственного дома, зато дали работу в школе, где она преподавала иностранный — отлично владела немецким и французским языками. Приход немцев воскресил в ней надежду на прежний уклад жизни. По соседству с ней поселились дореволюционные соседи, отпрыски дворянского гнезда, невесть куда девавшиеся 24 года назад и невесть как снова появившиеся здесь. Они заняли свои дома. Как и эта старушка. Правда, ей все же пришлось потесниться — «Виддер» облюбовал ее двухэтажный особняк. Так и жила она в дни оккупации в одном доме вместе с «Виддером». Зарево битвы на Курской дуге окончательно обожгло надежды новоиспеченных дворян, и они поспешили восвояси. Старушка осталась. Не дожидаясь распоряжений властей, перебралась в одну из подвальных комнат. Ее не трогали. А второй этаж занял районный исполнительный комитет Совета депутатов трудящихся.

У входа в исполком, как всегда, дежурил милиционер. Это обстоятельство осложняет миссию Елисеева. Стоит бывшей дворянке, заподозрив неладное, крикнуть — и тут как тут страж порядка. В этом случае Елисеев должен действовать таким образом, чтобы развеять всякие сомнения недоверчивой старухи.

Некоторое время Елисеев внимательно наблюдает за домом со стороны — он действует как агент «Виддера». Особняк надежно обнесен высоким забором. «В случае чего, — думает он, — мне придется туго». Неторопливо открывает калитку — и оказывается во дворе хоть и просторном, но мрачноватом своей изолированностью от внешнего мира. Стены высокие, не взберешься на них сходу. Впрочем, есть выход на огород — стежка проложена…

На легкий стук дверь открывает пожилая женщина с интеллигентным лицом. Быстрым взглядом скользит по незнакомцу. Перед ней рядовой красноармеец. В шинели, с вещмешком за плечами, без винтовки. Из-под пилотки выбивается черная прядь. Весь он — и сапоги, и одежда, и небритое лицо, и эта черная прядь — буквально пропитан пылью. Вид уставшего человека. Сразу видно — с дальней дороги.

Гость вполголоса называет себя, передает привет от Гебауэра. Старуха боязливо оглядывается, молча пропускает его впереди себя, плотно закрывает дверь. Предлагает ему привести себя в порядок. Пока доит козу, Андрей работает сапожной и одежной щетками, моется до пояса. Потом хозяйка угощает его козьим молоком, а сама садится напротив, скрестив руки на груди. Всем своим видом показывает, что не против услышать от гостя еще кое-что к тому, что он уже сказал. Не слишком скупо, но и достаточно сдержанно он говорит о трудностях в работе «Виддера» в последнее время, о необходимости активизировать деятельность всем тем, кто оставлен в тылу Красной Армии. Кстати, добавил Андрей, Гебауэр остался хорошего мнения о ней, хозяйке этого дома. Что касается своего спецзадания, то о нем гость, естественно, не распространяется. Ограничивается лишь сообщением о том, что пробирается на Урал. Будет возвращаться, непременно заглянет сюда. А за это время для него нужно подготовить кое-какие данные.

Ответив на «случайные» (разумеется, проверяющие) вопросы старухи, касающиеся деталей характеров и привычек некоторых сотрудников «Виддера», агент, в свою очередь, расспрашивает: работает ли электростанция, какие заводы в Орле введены в строй, что выпускают, каково настроение людей, есть ли недовольные и т. д. и т. п. Некоторые ответы кажутся ему приблизительными, и он советует уточнить их к моменту его возвращения с Урала.

Спустя дней десять этот симпатичный молодой человек заходит сюда снова, получает здесь подробную информацию по всем вопросам, которые его интересуют, мимоходом спрашивает, не появилось ли чего подозрительного. Хозяйка заверяет, что все в порядке, никто не пронюхал про его пребывание у нее. Гость благодарит ее и спешит в дальний путь — в «Виддер».

Конечно, не дальше управления госбезопасности. А явочная квартира Гебауэра продолжала существовать. Она тоже сыграла свою роль в планах чекистов…

…Пока мы после долгой беседы уточняем некоторые ее детали, время от времени к нам забегает шустрый мальчишка. Жадно вслушивается в наши слова, но тут же, смущенно улыбнувшись, не очень охотно покидает нас. Видно было, что этот разговор не оставляет его равнодушным. Но воспитанность — не мешать взрослым, не проявлять излишнего любопытства — каждый раз берет верх. Это Саша, сын Елисеева. Жена Андрея Прокофьевича, Варвара Ивановна, учительствует в местной, Кокоревской школе. У них еще две дочери. Старшая замужем, подарила им внука.

Я знакомлюсь с почтой Елисеева.

«Уважаемый Андрей Прокофьевич!

Простите за беспокойство. К Вам обращается учительница школы № 4 г. Изюма. Речь идет о нашем земляке Андриевском Романе Антоновиче. Мы собираем материалы для школьного музея. Поэтому очень просим Вас: поделитесь с нами своими воспоминаниями, расскажите хотя бы о нескольких эпизодах и, пожалуйста, пришлите свою фотографию…»

Тут же письмо от группы ребят исторического кружка школы № 1 г. Изюма. Как и следовало ожидать, Андрею Прокофьевичу пишут из многих школ, сел, городов. Большинство авторов — незнакомые ему люди. Но вот…

«Привет из Индии!

Здравствуй, Андрей Прокофьевич!

Как я рад, что узнал, где ты находишься. Ведь очень интересно знать, как сложилась твоя жизнь после твоего ухода из Локтя. Как хочется встретиться и побеседовать вместе…»

Андрей Прокофьевич поясняет:

— Это самая первая весточка от Андрея Колупова. Я тоже долго ничего не знал о нем… По возвращению из лесу Гринбаум послал его учиться в немецкую школу разведчиков. Колупов расстался с «Виддером», кажется, на территории Литвы. После войны, до 1955 года, я служил в Советской Армии, затем окончил Трубчевский политехнический техникум. А Андрей Никитич освоил профессию строителя. В Индии помогал возводить промышленный комбинат, был монтажником. Строил Ново-Воронежскую атомную станцию, работал прорабом.

«…В тюрьме мне несколько раз приходилось быть свидетелем варварских допросов следователей Каминского. Допрашивали они и меня с применением мер физического воздействия.

Но вот однажды появился новый следователь. Он отличался гуманным отношением к пленным и на допросах пытался узнать истинное лицо подследственного. К этому следователю попал и я. Он, к моменту допроса, уже знал кое-что о моей партизанской деятельности и пытался навязать мне откровенный разговор. Он указывал на большие успехи Красной Армии на фронте и партизан в тылу врага.

Встал вопрос: как понять этот разговор? Или это провокация, или чистые порывы души, жаждущей хоть чем-то помочь Родине?..»

Письмо недописанное. Почеркзнакомый — Елисеева. Ясно: ответ одному из многих своих корреспондентов. Память снова и снова воскрешает события тех дней…

Беру в руки еще одно письмо.

«…Я хотел бы, чтобы о Вас, Андрюша, о других знали люди, чтобы чувствовали, переживали за остроту борьбы с врагом в тяжелейших условиях, с риском для жизни, знали о мужестве и беспримерном патриотизме во имя нашей Родины»…

Так писал Елисееву подполковник госбезопасности в отставке В. А. Засухин. (Умер в Орле в 1972 году). Это он побеспокоился о том, чтобы Андрей Прокофьевич, спустя двадцать с лишним лет, получил право назвать себя своим именем — советским разведчиком. Легенда, принесенная в партизанский отряд Балыкиным и Романенко в июле 1943 года, перестала существовать.

Владимир Масян, Евгений Якобюк Замкнутый круг

Часть первая Операция «Гроза над Здолбицей»

Захолустный районный городишко, по виду мало чем отличавшийся от больших западноукраинских сел, просыпался рано, вместе с первыми всполохами зари, нестройным петушиным разноголосием да сиплыми, словно отощавшими паровозными свистками. Черепичные и соломенные крыши его утопали в бело-розовых кудрях зацветающих садов и палисадников. Вторая послевоенная весна набирала силу, но в воздухе по утрам еще чувствовалась стылость.

Хлопали калитки, крикливо здоровались через улицу товарки с плетеными корзинами в руках и узлами под мышками, зябко кутались в вязаные платки и душегрейки на козьем меху и, осеняя себя крестным знамением, спешили на базар, что только и шумел спозаранку, и где худо-бедно можно было выменять или перекупить продукты, одежду да разную домашнюю утварь.

Местом торговли служила мощеная плитами единственная городская площадь. Там возле подвод, тележек и мешков теснились, толкались и кружились белые и цветастые платки, новые и облезлые мерлушковые папахи, соломенные широкополые шляпы и порыжевшие картузы, советские военные фуражки и вылинявшие серые немецкие пилотки, польские форменные кивера с лакированными козырьками, черные и серые в клетку кепки с засаленным верхом, а кое-где и ушанки с малахаями.

С восходом солнца площадь еще больше наполнялась храпом и ржанием притомившихся лошадей, визгом поросят, гоготанием откормленных гусей, кудахтаньем кур, визгливым гомоном украинской, русской, белорусской и польской речи. Но уже к семи часам базар замолкал и пестрая толпа начинала незаметно растекаться по извилистым улочкам райцентра.

А навстречу торговому люду, прямо посреди недавно просохших улиц, тянулись редкой цепочкой хмурые, железнодорожники в замасленных черных тужурках с самодельными металлическими сундучками в руках, разношерстно, но чисто одетые рабочие лесопильного завода, механических мастерских, мельницы и пекарни, служащие почты и прочих нехитрых учреждений затерявшегося в лесах городка.

От базара в сторону железнодорожной станции катила, громыхая разбитыми колесами на кочках, пароконная подвода. Еще две уже стояли прямо на перроне, у черной от пожарища полуразрушенной стены вокзала. Сюда же подрулил и военный грузовик с вооруженными солдатами МВД. Проверка документов у пассажиров в прибывающих поездах была делом обычным. И на военный «козлик» с выгоревшим от солнца верхом и взвизгивающими на поворотах тормозами, который уверенно и быстро проскакивал улицу за улицей, тоже никто не обратил внимания. А машина, свернув в заросший переулок, сначала задами проехала мимо двухэтажного особняка, затем на скорости проскочила мимо его парадного входа и лишь затем осторожно подкатила к невысокому крыльцу здания с облупившимися колоннами и лаконичной табличкой над дверью «Районный комитет КПбУ».

Из «газика» выскочил худощавый майор. Во всем облике его было напряженное нетерпение. Но он все-таки подождал, пока шофер развернет машину и та встанет с невыключенным мотором напротив. Только после этого он еще раз быстрым взглядом окинул узкую и изломанную улицу и решительно вошел в здание райкома.

В конце длинного коридора перед лестницей на второй этаж сидел на табурете паренек лет шестнадцати с красной повязкой на рукаве изрядно потертого пиджачка.

— Здравия желаю! — лихо козырнул майор.

— Вам до кого? — Парнишка во все глаза смотрел на вошедшего.

— От редакции газеты «Красная звезда», — не очень внятно, но громко проговорил офицер и сделал движение рукой, будто собираясь достать из кителя документы.

— Аж из Москвы? — Удивлению дежурного не было предела.

— А ты, что же, здесь за сторожа? — Майор так и не достал документы, а только крутил пуговицу на мундире.

— Ни! — паренек вдруг вытянулся по стойке смирно. — Комсомолец Ходанич Петро, ястребок.

— Ястребок, а без оружия, — удивился офицер, цепко оглядывая помещение.

— Так це ж райком, — смутился парнишка.

— Значит, безоружный, — успокоился майор. — А в здании есть кто сейчас?

— Еще никого нема. Тильки перший наш секретар товарищ Черноус.

— Вот он мне и нужен, — офицер похлопал по плечу дежурного и быстро зашагал по ступенькам. Потом вдруг остановился, словно вспомнив что-то, и, пряча ухмылку, доверительно попросил:

— Ты бы, Петро, написал мне на бумажке фамилии лучших ястребков из вашего отряда. А я пропишу о них в «Красной звезде».

— Це я зараз, — обрадовался Ходанич.

Первый секретарь районного комитета партии сидел за длинным столом. Это был седовласый мужчина с красными от недосыпания глазами. Позади него на стене висел портрет Сталина. Секретарь медленно поднялся на ноги, устало протянул вошедшему майору левую руку: правой у него не было; пустой рукав аккуратно заправлен в карман пиджака.

— Черноус Тарас Иванович, — представился он.

— Майор Потапов, из «Красной звезды».

Ни один мускул не дрогнул на лице секретаря.

— Попрошу ваши документы, — спокойно, но властно потребовал хозяин кабинета, не спуская настороженных глаз с каждого движения гостя. — Такое у нас военное положение.

— Конечно! — Теперь лицо газетчика стало непроницаемым.

Но Черноус уловил в бесцветных, холодных глазах офицера беспокойство и, чуть отступив от стола, приоткрыл ящик, где хранил личное оружие.

Движение это не осталось не замеченным майором, и потому он как можно спокойнее достал из кармана бумажник и небрежно протянул секретарю удостоверение личности и командировочное предписание. Черноус положил их перед собой на стол и принялся читать, чуть склонившись над ними. Документы были подлинными. Но с фотографии в удостоверении личности на секретаря, словно упрекая, смотрели глаза другого офицера.

Холодная струйка пота скатилась по виску секретаря. Наверное, каких-то секунд ему не хватит, чтобы дотянуться до пистолета, холодная сталь которого чернеет в ящике стола.

Но именно этих секунд хватило пришедшему. Его оружие стояло на боевом взводе. Промах исключался. Пули прошли через грудь секретаря навылет. Прихватив со стола документы, «майор» тенью выскользнул из кабинета.

В коридорах по-прежнему было пусто. Никого не нашел он и на первом этаже. Ястребок Петро Ходанич ждал его у машины.

— Щось вы швыдко выйшлы.

— Садись в машину, — приказал «офицер» и неожиданно ударил оторопевшего парня в солнечное сплетение, рывком бросил его скрюченное тело на заднее сиденье. И не успел сам вспрыгнуть на подножку, как «козлик» с ревом рванулся с места.

* * *
В тот ранний час начальник райотдела МГБ подполковник Ченцов находился в своем кабинете. Да что сказать — находился, если Василий Васильевич не покидал кабинет с вечера, а дежурный по отделу капитан Прохоров строго предупреждал входивших сотрудников: «У Васваса всю ночь свет горел. Без нужды не греметь!»

И молодые чекисты, любившие и за глаза подражавшие своему начальнику, понимающе кивали головами. Они и сами не раз бывали свидетелями, когда в его кабинете с наступлением сумерек работа возобновлялась с удвоенной силой. Казалось, этот человек, не знающий усталости, вытравил из своего сознания все желания, кроме железной необходимости до конца исполнить свой служебный долг.

И никто из них не мог предположить, какие тяжелые думы пригнули рано поседевшую голову Ченцова к дубовому письменному столу, какая смертная тоска сковала его крепкую фигуру в потертом кожаном кресле, каких усилий стоило ему сдержать судорожные рыдания, неудержимо просившиеся наружу.

Его жена была обречена. Его Ульяна, Уля, которой не было еще и двадцати пяти.

Друг юности, одногодка Пашка Снегирев, позвонил Ченцову поздно вечером из Москвы: «Крепись, паря. Профессор Вельский говорит, что шансов может и не быть».

Ченцов в один миг возненавидел всех докторов… Его Ульяна… Но Вельский прошел фронт, войну от первого до последнего дня. Нельзя поддаваться эмоциям. Сам же учил молодых, как глупо подозревать каждого, кто попал в поле зрения. Но сознание упорно не хотело мириться со жгучей правдой жизни.

«Я постараюсь устроить тебе вызов», — пообещал Снегирев.

Теперь, казалось, вся надежда оставалась на Павла.

Они встретились с ним в Саратове летом двадцатого года. Кавалерийский отряд ЧОНа направлялся на борьбу с антоновщиной. Шестнадцатилетний Пашка упросил командира их эскадрона взять его с собой. Нахально соврал, что хорошо знает балашовские края.

Осенью того же двадцатого разведка красных попала в засаду. Под Снегиревым убили лошадь. Сложить бы Пашке в том селе молодую голову, если бы не выскочил на него Ченцов. «Держись за стремя, пока духу хватит!»— кричал Василий, отстреливаясь с коня. И Пашка понял. Мертвой хваткой вцепился в ремень и как угорелый бежал рядом, пока не вынес дончак их из боя.

А на другой день, словно винясь перед Ченцовым, Снегирев говорил, разводя руками: «Ничего не попишешь, паря. Быть нам теперь побратимами». Как в воду глядел.

Совместная служба в Туркестане, бои с басмачами, работа в ЧК. В тридцать седьмом Пашка Снегирев первый твердо отказался признать Ченцова пособником троцкистов. Его уверенность поколебала многих. Василия спасли, но Снегирев получил неожиданное назначение на должность районного оперуполномоченного в далекий Забайкальский край.

Свиделись они только летом сорок четвертого. Диверсионно-разведывательный отряд должен был десантироваться в лесном междуречье на Западной Украине. Одну группу разведчиков возглавил капитан Ченцов, командиром второй назначили капитана Снегирева.

— Это судьба, паря! — обнимая, шептал в ухо Ченцову Пашка. — Рядом с тобой мне сам черт не страшен.

— Вдвоем прорвемся, — чувствуя комок в горле, но сдерживая себя, отшучивался Василий. — Я уже бывал там. Держись поближе, может, случится должок вернуть.

Но, как водится, случилось обратное. У земли парашют Ченцова зацепился за кроны сосен. Капитан попробовал раскачиваться на стропах, чтобы ухватиться за какой-нибудь толстый сук, но парашют вдруг соскользнул с веток, и Ченцов больно ударился коленкой о ствол дерева.

К вечеру нога опухла, и капитан передвигался лишь с помощью десантников. Сроки выхода группы в условное место срывались.

— Здесь, километрах в пяти, сторожка деда Нестера, — предложил радист, — мы там прошлый раз тайник вырыли, раненых прятали, пока с партизанами не связались.

— Хорошо, — поразмыслив, согласился Ченцов, — доставите груз, пришлете за мной проводника. Встретимся у Сухого ручья.

В землянке, как на крестьянском сеновале, пахло чабрецом, полынью и мятой. Дед Нестер принес подушку, лоскутное одеяло. В свете фонарика молча осмотрел распухшее колено Ченцова. Почмокал губами, то ли сочувствуя, то ли осуждая. Туго перевязал покалеченную ногу смоченными в травяном настое рушниками. Прощаясь, сказал: «Вранци в сэло пиду. Провызыи купля-ты. Тай шепну, кому надо. Небэзпечно в моей хати буты. Полицай, Грозой клычуть, чи пронюхав, чи шо. Так и крутытся».

Нога страшно болела, будто горячие угли жгли ее. Ченцов не сомкнул глаз всю ночь, но под утро, намаявшись, все-таки задремал. Проснулся от яркого света, полоснувшего по глазам. Схватился за автомат и тут же услышал: «Ой, боженько!» Сквозь солнечной ливень увидел молодую женщину.

Ченцов опустил ствол пэпээса. Женщина проворно спустилась в землянку, закрыла за собой лаз. Темнота заставила прищуриться капитана. Он включил фонарик.

— Как вас зовут?

— Ульяна.

— А фамилия? — автоматически, по привычке спросил Ченцов.

— Яка фамилия? Зараз только и знать трэба, чи наши, чи нет, — уклончиво ответила Ульяна и улыбнулась.

И может быть, впервые в жизни обезоружила чекиста бесхитростная улыбка чернобровой дивчины. Долго не мог объяснить себе капитан, почему он сразу поверил незнакомой женщине.

Ульяна поставила перед ним крынку с молоком, яйца, развернула тряпицу с хлебом и салом.

— Куда столько? — смутился Ченцов. — Мне ребята оставили провизии на неделю.

Он хотел было встать, но женщина догадалась и подала ему вещмешок. Ченцов достал консервы, шоколад.

— Возьмите, — предложил он.

Ульяна повертела в руках банки и молча сложила их обратно в мешок.

— Не бойтесь, тушенка немецкая.

— Это еще хуже, — вздохнула Ульяна.

— Неужели обменять даже нельзя? На самогон хотя бы. Немцы любят горилку.

— Немцам все равно. А вот бандеры не спрашивают: откуда? Як побачуть: советская, чи немецкая — зараз к стенке.

— Радеют за свою батьковщину, — усмехнулся капитан.

— За свою шкуру они боятся. Бьют из-за угла всех кого ни попадя. Лишь бы в освободители Украины попасть.

— Свернем башку Гитлеру, рассчитаемся и с бандеровцами.

Вечером Ульяна пришла встревоженной. Дед Нестер из села не вернулся.

— Думаете, что-нибудь случилось? — забеспокоился и Ченцов. — Не мог он задержаться по своим делам?

— Ни-и!

— Значит, уходить?

— Как стемнеет, я приду за вами.

Она уже поднималась по лестнице, когда они разом услышали натужный вой немецкого грузовика.

— Поздно, — как-то сразу успокоившись, сказал Ченцов. — Могут найти нас?

— Не знаю.

— Тогда пусти, — он отстранил Ульяну, откинул металлический приклад автомата, приготовил гранаты и встал у выхода…

Резко зазвенел внутренний телефон.

— Товарищ подполковник! Только что убит первый секретарь райкома партии! — возбужденным голосом доложил ему дежурный по отделу.

— Что-оо! Кто-кто?! — Ченцова бросило в жар.

Это было уже второе убийство руководящих работников района на этой неделе.

— Соедините меня с батальоном МВД, — глухо проговорил он в трубку, — и капитана Костерного ко мне…

* * *
Первый секретарь райкома партии Тарас Иванович Черноус лежал на боку возле рабочего стола. Следователь Медведев с угрюмым, красным от напряжения лицом описывал место происшествия. Оперуполномоченный отдела Чуйков рассматривал подобранные с пола гильзы с таким усердием, будто они могли рассказать ему о тайне происшедшего.

Ченцов выслушал доклады подчиненных, и бессильная ярость обуяла его: было похоже, что бандеровцы открыто бросали вызов.

— Так, — играя желваками, тяжко выдохнул подполковник. — Почерк знакомый. Гроза?

Все молчали, словно воды в рот набрали. Чтобы не вспылить понапрасну, Василий Васильевич вышел из кабинета.

В приемной толпились работники райкома. Тихо плакали, уткнувшись в платки, две женщины. «Секретарша и жена Черноуса», — узнал их Ченцов и подошел.

— Оксана, мы обязательно найдем убийцу…

— Гришу-то не воскресите, — не поднимая головы, зарыдала навзрыд женщина.

И Ченцов понял, что ему лучше уйти. Но прибежал запыхавшийся прокурор города Малов. Низкий, тучный, с блестящей лысиной, обрамленной седыми волосами, вцепился в рукав Ченцова.

— Как же так? Не уберегли!

— Значит, так берегли, — неожиданно грубо отстранил его Василий Васильевич. — Почему вместо милиционера в райкоме дежурил ястребок Петро Ходанич?

— Так ведь… — обомлел прокурор.

«Зачем я так? — уже в машине корил себя Ченцов, вспоминая растерянное лицо прокурора, его дрожащую руку, вытиравшую обильный пот со лба, судорожно дергающийся кадык на горле. — В милиции с кадрами еще хуже, чем у нас. Поэтому и дежурил ночью в райкоме комсомолец из местного отряда самообороны. А вот куда он делся, это уже предстоит узнать не прокурору, не начальнику милиции, а тебе, товарищ подполковник… И немедленно!»

Старший оперуполномоченный райотдела, коренной волжанин с простым русским лицом, но на украинский манер обвислыми пшеничными усами, капитан Костерной, молодой, но уже тертый жизнью и ушлый в своей практике офицер, ждал Ченцова в его кабинете. Такое Василий Васильевич вряд ли мог стерпеть от кого-то. Но к Ивану Костерному начальник райотдела МГБ питал особые симпатии. Глядя на могучего телосложения, под два метра роста капитана, о котором ходила молва, будто тот в каком-то селе убил кулаком годовалого бычка, а в другом съел в один присест ведерный чугунок борща, да и по привычке с детства видеть в большом человеке свою защиту и опору, низкорослый Ченцов сам обретал уверенность. Костерной был его палочкой-выручалочкой. И на сей раз подполковник свои надежды связывал с ним.

Без лишних слов Костерной доложил, что час назад армейский патруль пытался остановить на выезде из города крытый «газик», но был обстрелян из автомата. Два бойца наряда убиты наповал. Старший патруля организовал погоню на грузовике. Уже около леса, когда поняли, что бандитов им не догнать, патрульные полоснули по «газику» из ручного пулемета. Джип круто вильнул на дороге, перескочил кювет, влетел в кустарник и через несколько минут взорвался. Осмотр показал, что в машине никто не сгорел.

А метрах в пятнадцати от нее, истекая кровью, лежал человек, укрытый кителем с погонами советского майора. Документов при нем не оказалось. Раненый доставлен в горбольницу.

— Неужели Гроза? — спросил с надеждой Ченцов.

Костерной вскинул брови:

— А как убедиться? У нас ведь нет даже описания внешности.

— Ошибаетесь, капитан, — Василий Васильевич достал из сейфа тоненькую папку. — Если не совпадение, то его портрет запечатлелся у меня в памяти на всю жизнь…

* * *
Ульяна не плакала. В коротких отблесках пожара Ченцов видел, какой жгучей ненавистью горели глаза женщины, как напряглось ее тело. Казалось, еще немного, и она ринется на палачей. Ченцов осторожно потянул ее за рукав кофты.

— Мы не имеем права рисковать, — глухо сказал он.

Голова Ульяны резко дернулась и тут же поникла. Женщина прикрыла лицо ладонями и съежилась комочком у ног Ченцова. Но тот не отрывал взгляда от смотровой щели.

Не найдя никого на хуторе, немцы, как обычно, зажгли дом и подворье. Аккуратно дождались, когда рухнут стены строений, сели в грузовик и укатили по лесной дороге в ту сторону, откуда прибыли.

Пожарище догорало, в лесу быстро темнело. Однако Ченцов не торопился. Не единожды ему приходилось наблюдать, как немцы демонстрировали шумный отход, уезжали на машинах, а через полчаса возвращались пешком, густой цепью опоясывая то место, откуда только что выехали. И случалось, заставали там тех, кто успевал спрятаться от облавы в первый раз.

Только поздним вечером они выбрались из землянки. Постояли над пепелищем, еще кое-где светившимся синими языками пламени, и пошли к Сухому ручью. Капитан неловко опирался на маленькое плечо Ульяны.

К утру добрались до места. Ручей и в самом деле был сухой. Кругом стоял глухой еловый лес. Судя по тому, что по берегам реки росла густая высокая трава, на месте сбора отрядов еще никого не было.

Нашли яму с остатками вешней воды, решили ждать здесь. Казалось, старая чаща надежно охраняла заблудших в нее людей. Ченцов положил на траву автомат, снял комбинезон и, невесело подмигнув Ульяне, спустился к омуту умыться.

Когда же вернулся, Ульяны на месте не было. Исчез и автомат. Еще не осознавая тревоги, Ченцов неуклюже шагнул в сторону. И в тот же миг резкий окрик приковал его к месту.

— Стой! Лечь на землю! Руки за голову!

Ченцов не шевельнулся.

— Быстро, иначе твоя баба получит пулю раньше тебя. Капитан все понял. Их выследили. Не стали брать на хуторе. А здесь услышали про место сбора и решили устроить засаду. Но сколько их?

— На землю, я сказал! — повторили приказ из зарослей ельника.

Ченцов лег. И в тот же миг на него навалились двое, скрутили руки за спиной, связали и перевернули лицом вверх. Ченцов увидел: полицаи.

— Вот так-то, москаль! — К нему подходил худощавый, с острыми колючими глазами полицай.

Ченцов обратил внимание, что на голове его вместо обычной черной суконной фуражки была надета мазепинка с трезубом вместо кокарды.

«Оуновцы, — догадался Ченцов. — Слуги Степана Бандеры. Эти собственную мать не пожалеют».

Капитан хорошо знал, что ОУН — Организация украинских националистов — была создана еще в 1929 году националистами для борьбы с Советской Украиной. ОУН с довоенных лет сотрудничала с гитлеровцами, выполняла поручения их разведки. С помощью абвера в годы оккупации на территории некоторых западноукраинских областей была создана и Украинская повстанческая армия (УПА). Формирования УПА действовали сначала на Украине, а впоследствии в Польше и Чехословакии, повсюду оставляя за собой страшный кровавый след. Особой жестокостью отличалась служба безпеки (СБ) — разведывательный и карательный орган националистов. УПА стала своего рода «пятой колонной» гитлеровцев.

И теперь, в 1944 году, немцы, откатываясь под ударами Красной Армии на запад, не собирались бросать на произвол судьбы так дорого обошедшиеся для них формирования. Чекисты имели массу свидетельств, что гитлеровская разведка снабжает в эти дни курени и сотни УПА всем необходимым для тайной войны: от пистолетов до минометов.

— У меня мало времени. — Бандеровец пнул носком сапога в перебинтованную ногу капитана. — Говори быстро, как попал сюда, с какой целью, чье задание.

— Та що з ным цацкаться, — неприязненно проговорил стоявший рядом бандеровец. — Цэ ж Улькин хахаль!

— Заткнись! — прикрикнул на него старший и приказал — Тягны сюда бабу.

За косы приволокли связанную Ульяну. От боли она потеряла сознание.

— Девушка не виновата, — стараясь унять внутреннюю дрожь, сказал Ченцов. — По моей просьбе она проводила меня сюда.

— Мовчы, падла! — Новый удар сапогом под ребра. — Цэ дочка дида Нестера. Партизанская сучка!

— Значит, недаром мы у него на хуторе шукали парашютистов. — Сузившиеся глаза бандита впились в капитана. — Будем молчать? Или помочь? У меня и не такие языки развязывали.

— Здамо в гэстапо? — с явной неохотой спросил один из бандеровцев.

— Успеем. Хай они сами попробуют спиймать такую птаху. А Ну, хлопцы, распалите-ка костерок у воды. Попарим краснюкам косточки. Я их знаю: спочатку они все молчат.

«Костерок, — лихорадочно соображал Ченцов. — Выходит, они не преследовали нас, а встретили случайно. Возможно, у них здесь свой тайник. О появлении тут десантников они даже не помышляют, иначе не стали бы разводить огонь. Надо задержать эту бандитскую сволочь. А задержать их можно только упорным молчанием».

Ченцова за ноги поволокли к ручью, к знакомой яме, где совсем недавно он так беспечно плескался. С той стороны уже тянуло горьким дымом. Двое бандеровцев бегом таскали хвойные лапы.

Ченцову показалось, что стрельнула сухая палка в огне. Но когда сразу с нескольких сторон раздался знакомый треск наших пэпэша, сердце его забилось от радости. Он не думал, что его могут убить в перестрелке. Жалел только, что не может помочь своим.

— Жив, жив? — только и расслышал он сквозь проблески сознания голос Пашки Снегирева.

— Там Ульяна, — еле выговорил Ченцов…

Пятеро бандеровцев были убиты. Одного взяли в плен. Старший как сквозь землю провалился. Двухчасовое прочесывание леса десантниками успеха не имело. Бандит исчез. При допросе пленный назвал его кличку — Гроза.

* * *
По дороге в госпиталь Василий Васильевич не спеша рассказал Костерному о своей встрече с Грозой.

— Значит, та Ульяна и жена ваша Ульяна Григорьевна — одно лицо! Не предполагал такой истории, — чуть смущенно признался капитан.

— Местные легенды надо знать, Иван. Мало, очень мало мы еще общаемся с населением.

— Учту, товарищ подполковник.

— Убегая, Гроза успел выстрелить в связанную женщину. Пуля пробила легкое… Так что у меня к этому ублюдку личный счет, — Ченцов тяжело вздохнул и отвернулся к окну.

Костерной не решился расспрашивать начальника дальше.

Главврач больницы, где оперировали бандита, молча подал офицерам халаты.

— Раненый доставлен с большой потерей крови. Три пули в левом боку, поврежден кишечник. Две пули извлечены из левой части груди. Стреляли, видимо, с очень близкого расстояния.

— Скажите, доктор, — спросил Костерной, — извлеченные пули сохранили?

Врач сделал обиженную гримасу:

— Вы меня знаете давно, товарищ капитан. Три пули от пулемета Дегтярева, а две от ТТ. Это уже определил ваш работник. Он только что уехал.

«Не дремлют ребята», — с удовлетворением отметил Ченцов.

Прошли в госпитальную палату. Одного взгляда Ченцову было достаточно, чтобы точно определить, что на больничной койке перед ним лежал неизвестный ему человек.

Что же получалось? В машине, которую преследовали солдаты патруля, было три человека. Бойцы ранили, по-видимому, шофера: легковушка в момент стрельбы поворачивала влево — к лесу, поэтому три пули в левом боку бандита. Второй, а им скорее и был Гроза, убедившись, что напарник тяжело ранен и с ним не уйти от погони, — поступил так, как поступают все оуновцы: всадил в «товарища по борьбе» еще две пули из своего ТТ. На всякий случай, если его кто ненароком видел в райкоме, накинул на убитого свой китель. Пусть мол, чекисты думают, что убили главаря.

— А где третий? Где Петр Ходанич?

— Я знал хлопца, товарищ подполковник. Не допускаю мысли о его пособничестве бандитам.

— Тогда зачем Гроза увел его с собой?

— Зачем? Может, просто хотел прикрыться им?

— Нужно выяснить все точно и досконально. Если Ходанич не связан с бандеровцами и если останется в отряде…

— Понял, — Костерной дернулся, словно получил заряд электрического тока. — Связь беру на себя.

— Только без самодеятельности. Парень очень молод. В его возрасте легко сломаться. Ты знаешь, как там пытают.

— Но я знаю и как их ненавидят.

— И тем не менее о каждом своем шаге будешь докладывать мне.

Костерной только пожал плечами.

* * *
Ченцов не любил длинных совещаний. Вот и сейчас, окинув сотрудников коротким взглядом, сказал:

— Наша работа не эффективна. А бандиты, напротив, активизировались. Убивают учителей, председателей колхозов и сельсоветов, коммунистов, комсомольцев. Раньше они выползали только в глухих селах. Теперь не боятся появиться даже в райцентре. Что думают о нас люди? У кого им искать защиту? До коих пор села будет терроризировать банда Сидора и его боевики во главе с отпетым уголовником Грозой? Я вас, товарищи чекисты, спрашиваю.

С минуту в кабинете стояла гробовая тишина.

— Сегодня к вечеру, — продолжал Ченцов, — получите план оперативно-розыскных мероприятий. Прошу каждого, подчеркиваю — каждого, внести в него свои предложения. Задача: не только обезвредить банду Сидора, но полностью уничтожить это осиное гнездо… Вопросы есть? Нет. Все свободны. Капитана Смолина прошу остаться.

Когда все вышли, Василий Васильевич попросил:

— Доложите о результатах последних засад.

Смолин только хмыкнул:

— Безрезультатно. Которую ночь торчим вокруг Здолбицы, а в итоге — пшик! Не сомневаюсь, что их информируют.

— Есть мысли?

— Какие к черту мысли? — Смолин недовольно передернул плечами. — Дураку ясно: мы уходим, они приходят. Мы приходим, они уходят.

— Ну, ну!

Всегда гладко выбритый, крепко наодеколоненный, Смолин производил на Ченцова двоякое впечатление. Ему нравились аккуратность, исполнительность, разумная смелость офицера-фронтовика. Но его явное неудовольствие от работы в органах претило Василию Васильевичу.

Смолина год назад прикомандировали приказом по управлению. И в первой же беседе капитан признался, что ждет не дождется демобилизации. Просил отпустить его домой в Заволжье, как только с кадрами у Ченцова положение выправится.

Не все было благополучно у Смолина и в личной жизни. Надеясь ли на скорый отъезд, или еще почему, но капитан не торопился перевезти свою семью к новому месту службы. А совсем недавно Ченцов узнал, что Смолин непозволительно долго засиживается в станционном буфете, любезничает с вдовой-буфетчицей.

В ответ на замечание Василия Васильевича капитан приводил вроде бы здравые доводы: «У этой бабенки в ее шалмане бывает разный люд. Там постоянно нужен свой глаз». Ченцов согласился, но внутреннего протеста против подобных «методов» контроля перебороть в себе не мог.

К тому же наивно предполагать, что Смолина не засекли в буфете и оуновцы. Роман с буфетчицей мог стать хорошим прикрытием, особенно для тех, кто пытается через нее получать либо подбрасывать определенную информацию.

Из расспросов Смолина подполковник понял, что тот даже не подозревает о возможности подобной игры. И потому не стал пока посвящать его в свои мысли. Нужно было все тщательно взвесить, собрать полные данные о буфетчице, ее окружении… Но это долгий путь, а обстановка требовала от начальника районного отдела МГБ немедленных действий.

— Что у вас еще? — сухо спросил Ченцов.

Смолин открыл свою папку, нехотя доложил:

— Мною задержана гражданка Полищук, тридцати семи лет, уроженка Здолбицы, вдова, муж погиб на фронте, мать пятерых детей. Она несла в лес две булки хлеба, три килограмма сала и четверть самогона. На допросе показала, что бандеровцы были у нее дома и предупредили: «Не принесешь еды, всю семью побьем».

Наступило молчание. Ченцов достал из стола «Казбек», закурил.

— Будем привлекать гражданку Полищук за содействие банде? — спросил Смолин.

Ченцов сделал глубокую затяжку, выпустил густой клубок дыма в потолок.

— Скажите, Юрий Яковлевич, — подполковник впервые назвал капитана по имени-отчеству. — Если бы Полищук не понесла еду в лес, выполнили бы бандиты свое обещание?

— Конечно, — не задумываясь, ответил Смолин и вдруг осекся, понял абсурдность своего утверждения.

— Но ведь закон, — неуверенно начал он через некоторое время, но, посмотрев в глаза Ченцова, только махнул рукой и захлопнул папку.

— Вот и хорошо, Юрий Яковлевич, — серьезно сказал Ченцов. — И помогите женщине добраться до села.

Не успела за Смолиным закрыться дверь, как затрещал прямой из области. Звонил полковник Груздев.

— Что у вас творится в районе?

Ченцов обстоятельно доложил.

— Спите там все, — рокотало в трубке. — Среди бела дня уже убивают секретарей райкомов. И где?.. В общем так, берите материалы по делу и приезжайте. Поблажек не ждите.

Ченцов молчал. Замолчал и голос в трубке. Потом полковник спросил:

— Помощь нужна?

— Дайте еще хотя бы двух человек…

— Кадров у меня нет, — сухо оборвал Груздев. — Людей подбирай себе сам. Присматривайся, учи. Сейчас много боевых офицеров из армии демобилизуются. Впрочем, — голос Груздева немного потеплел, — одного спеца мы тебе подыщем. Но на большее не рассчитывай.

И положил трубку. А Ченцов еще долго стоял у стола, непроизвольно слушая короткие телефонные гудки.

* * *
Капитан Костерной без труда выделил в разношерстной привокзальной толпе молодого старшего лейтенанта с двумя орденами Красной Звезды на новенькой гимнастерке. Судя по тому, как офицер легко нес выгоревший солдатский вещмешок и ободранный по углам чемодан, можно было понять, что ехал тот не из глубокого тыла. А радостно-взволнованное выражение лица орденоносца выдавало в нем местного жителя.

Да, старший лейтенант Борис Боярчук после пятилетнего отсутствия вернулся в родные края.

«В сорок первом этот перрон слезами умывался, когда нас на фронт провожал. А много ли здолбинских парубков вернулись на твои камни? Многие ли из них могут сказать сейчас; „Здравствуй, дом родной!“»

С бьющимся сердцем глядел он на памятные с детства места. Узнавал и не узнавал их, так покорежила город война. Сгоревший вокзал. Это было самое красивое здание в райцентре. Разрушенная водокачка. С нее видны были даже соломенные крыши ближних хуторов. А вот здесь, справа от вокзала, должен стоять павильон, где продавали мороженое и куда пацанами бегали пить газированную воду. Павильона не было. Один лишь осыпавшийся, заросший травой фундамент остался.

«А что сделали с парком? — ужасался Борис. — Чуть ли не все деревья вырубили. Вековые буки! Висячий пешеходный мост через пруды разобрали. Наверняка вывезли…»

И все-таки это были его родные места, отчая земля. Совсем недалеко от города его дом, его родители. Борис чуть ли не бегом кинулся к единственному стоящему на площади грузовику.

Шофер в старой солдатской гимнастерке без погон дремал, его чубатая голова покойно лежала на рулевом колесе.

— Эй, парень! — Борис коснулся его плеча.

Шофер поднял на офицера невыспавшиеся белесые глаза.

— Чего тоби?

— Не подкинешь ли, браток, до Здолбицы?

— Хай туды холера ездыт, в твою Здолбицу, — сердито пробурчал водитель и отвернулся. — Я заплачу, — сказал удивленный Борис. Первый раз ему, офицеру-фронтовику, так беспардонно отказывали.

— Дело не в грошах, — окончательно проснулся шофер и вдруг заговорил по-русски: — Видать, давно, старшой, ты дома не был.

— С июня сорок первого.

— Тогда понятно. — Водитель вылез из кабины. — Куревом не богат?

Борис достал папиросы. Шофер бесцеремонно одну папиросу сунул за ухо, вторую размял в пальцах, не торопясь прикурил.

— Я за грузом приехал, — сказал он после нескольких жадных затяжек. — А в село твое без охраны ездить пока несподручно. И тебе не советую. Так что ищи, старшой, военный грузовик, если родню повидать собрался.

Борис не стал его расспрашивать. Вмиг вспомнил про родительское письмо. Отец писал, что бандиты-националисты убили председателя сельсовета в соседнем селе, увели в лес молодую учительницу-комсомолку. Но ведь то было почти год назад.

Тут и подошел к нему Костерной с двумя автоматчиками.

— Начальник патруля капитан Костерной, — представился он. — Попрошу предъявить документы.

Солдаты-автоматчики натренированно встали по бокам Боярчука. Борис поставил на землю чемоданчик, достал удостоверение личности и предписание о демобилизации.

— Из госпиталя? — прочитал в предписании Костерной.

— Да, списали вчистую.

— А было желание послужить еще? — Костерной внимательно разглядывал круглолицего приезжего.

— Другому, оказывается, не обучен.

— В разведке давно? — быстро спросил капитан.

— С весны сорок третьего, — не подозревая подвоха, ответил Боярчук.

Капитан полистал удостоверение, нашел нужную запись, удовлетворенно хмыкнул и совсем неожиданно сказал:

— Придется вам пройти с нами.

— А в чем дело?

— Вопросы будем задавать потом. Прошу следовать за мной. — Кивнув автоматчикам, он пошел через парк к крытому брезентом «доджу», который тут же бесшумно покатился к ним навстречу.

Только через полчаса, уже в кабинете Ченцова, Боярчук понял, насколько далеки были его мысли о счастливом житие дома от той суровой реальности, которая открылась ему в словах подполковника.

— Обстановка в районе сложная, — неторопливо рассказывал Василий Васильевич, искоса поглядывая на сидевшего на подоконнике Костерного. — Трудностей очень много. Оттого и ошибок много. А каждый промах на руку врагам. Бандеровцы прикрываются потрепанной идеей самостийности. В лесах скрываются люди, которые по своей неграмотности, незнанию истинной правды о Советской власти поддались самостийникам. Многих крестьян бандеровцы под страхом смерти заставили уйти в банды. К таким прошлой весной обратился ЦК Компартии Украины с предложением сложить оружие и стать честными тружениками. Тот, кто сделает это, не понесет никакого наказания, если не повинен в особо тяжелых преступлениях. Такая амнистия как нож в сердце пропаганды оуновцев. Вот они и злобствуют, беснуются, предчувствуя, что рано или поздно обманутые, колеблющиеся, запуганные отшатнутся от них. В лесах останется лишь горсть отщепенцев, гитлеровских холуев, которым грозит неминуемая гибель. Народ не простит им предательства и жестокости.

— Ваш отец работает на железной дороге? — спросил Костерной.

— Машинистом. Правда, я давно не получал писем.

— Мы не можем настаивать, но было бы неплохо, если вы поработаете вместе с отцом. У бандеровцев сейчас повышенный интерес к железной дороге. Поток грузов возрастает. Им нужны свои информаторы.

— Мне они вряд ли поверят.

— Конечно, не поверят, — согласился Ченцов. — А вот прощупывать станут обязательно. Тут и нужно показать себя.

— Приехал служивый из армии, жениться хочет, а денег нет, чтобы свой дом ставить, свое хозяйство завести, — подсказывал в тон начальнику Костерной. — Вроде офицер, а в артель не торопится записываться. Все больше о собственном хуторке мечтает. Устал от всего на свете. Уединения ищет, тишины, покоя, в достатке, разумеется.

— А получится? — с недоверием спросил Борис. — Я ведь не артист, а дивизионный разведчик. Лучше дайте мне троих ребят посмышленнее, я с ними такой шорох наведу у этих гадов, что чертям тошно будет.

— Это не к немцам в тыл ходить, — усмехнулся Ченцов. — У бандеровцев конспирация получше будет. Здесь им каждый бугорок знаком, каждого жителя, почитай, в лицо знают. Тебя с ребятами заметят раньше, чем ты до леса дойдешь.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала! — Не кипятитесь, Боярчук! — Костерной пересел к столу. — Шорох мы и сами сможем навести. А установить прямую связь с Сидором или Грозой — дело посерьезнее. Тут одной храбрости мало.

— Подумать надо, — насупился Борис.

— Подумай, подумай, — Костерной явно, начинал нервничать… — И прежде всего вот о чем: пришел солдат с фронта, всю войну протопал, холодный и голодный, раненый-перераненый, но пришел. Живой! Домой! Вся грудь в медалях за храбрость и нашивках за пролитую кровь. А утром… нашли солдата с простреленной головой у того крыльца, к которому он четыре года шел. И жена, и детишки его рядом лежали. На всех пули хватило.

— Агитировать меня не надо, — хмуря густые брови, выговорил Борис.

— Ладно, — примирительно сказал Ченцов, — не будем пороть горячку. Поезжайте, Боярчук, домой, отдохните пару деньков, осмотритесь. Связи с нами не ищите, помните, что в эти дни к вам, кроме нас, и другие присматриваться будут.

— Я могу идти?

— Обиделся? Ишь ты! — Костерной даже руками всплеснул.

— Обождите с часок, пообедайте в буфете, — посоветовал Ченцов. — В Здолбицу пойдет наша машина с солдатами. Я дам команду, чтобы вас прихватили.

— С почетным эскортом, — невесело усмехнулся Борис.

— Ждем в гости Грозу, — совершенно серьезно ответил Ченцов. — Не забудьте по приезде взять оружие в местном отряде самообороны и не ночуйте первое время в родительской хате.

— Операция «Гроза над Здолбицей»? — Боярчук встал и одернул привычным жестом гимнастерку. — Так, что ли?

— Попал в яблочко. Принимается. — Ченцов протянул через стол руку старшему лейтенанту.

— Разрешите выполнять? — неожиданно взял под козырек Борис.

— Выполняйте!

— Давно бы так, — не удержался Костерной и осекся, перехватив строгий взгляд подполковника.

* * *
Борис не хотел далеко уходить от здания райотдела, но ноги сами принесли его к вокзалу. Спустя некоторое время на привокзальной площади остановилась телега, запряженная парой гнедых коней. Возница, дядька в летах, сразу понял, что офицер ищет транспорт: с чемоданом в руках далеко не уйдешь пешки. И подъехал к Борису.

— Прошу пана, — почтительно пригласил он. На вознице был замызганный немецкий китель мышиного цвета. Лицо прикрывала широкополая мятая шляпа, вся в куриных перьях и соломе. — Вам далече? Могу подбросить!

— До Здолбицы, — машинально ответил Боярчук, и сердце его радостно забилось.

— Садитесь! — энергично пригласил дядька. — Доставлю на своей фуре в лучшем виде.

— На фуре так на фуре, — Боярчук забросил в повозку вещи и устроился на пахучем сене позади возницы. — Я не пан.

«Пуганая ворона куста боится, — решил он. — А я у себя дома. Не впервой — прорвемся!»

Гнедые резко взяли с места, и подвода загремела колесами.

— Так вам до Здолбицы, пан офицер? — переспросил дядька.

— Так точно! — весело ответил Борис и протянул пачку папирос: — Угощайся, дядьку!

— Не, я больше привык к бакуну, — замотал тот головой, но папиросу взял.

Городок остался за спиной, и грунтовая дорога со следами колес в глинистой земле потянулась меж зеленых холмов. Весенний лес радовал сочностью красок, солнце пригревало в спину, пахло сеном и домашним хлебом.

— А вы из каких мест, дядьку? — Глотая слюну, поинтересовался Боярчук. — Нашенский?

— Кхе-кхе! Кхе! — закашлялся возница. — Непривычный я к офицерским папиросам, — пожаловался он, вытирая рукавом френча выступившие слезы. И окинул Бориса хитроватым взглядом.

— Из Глинска мы, тут рядом со Здолбицей. Я сразу подумал, что вам в нее и надо, мало в Глинске народу, всех знаю. Да и нэмае офицеров у нас.

— Как жизнь-то в селе? Мужики с войны возвращаются?

— Ну-у, ледащие! — Вместо ответа возница привстал и взмахнул кнутом.

Кони пустились в галоп. По обочине замелькали кусты ольшанника, потом густые кроны дубов, буков. Пошел дремучий лес, неба не стало видно. Но вот лошади захрапели, начался спуск в глубокую падь. Возница заметно обеспокоился и стал оглядываться по сторонам. Борису показалось, что в придорожных кустах мелькнула тень человека. И тут же раздался крик птицы.

«Грубая работа», — отметил Борис и спрыгнул с телеги.

Крик повторился. Возница начал подбирать вожжи, бормоча что-то невнятное. Борис сделал вид, что подтягивает сапог, нагнулся и нырнул в лес. Затаился. Сработала выучка разведчика. И не увидел, а скорее почувствовал, что совсем рядом крадется человек.

Тот, видно, не заметил, когда Боярчук отступил в лес, и все еще сторожил телегу сзади, держа в напряженных руках «шмайссер». Борис пропустил его мимо себя и молниеносно ребром ладони ударил сзади по шее. Подхватилобмякшее тело, прислонил к дереву.

Бандит был немолод. Лицо заросло щетиной. Косой шрам пересекал лоб и правую щеку. Под распахнутой на груди грязной рубахой татуировка — немецкий орел и оуновский трезуб.

«Выходит, начинай сначала, товарищ комроты, — сердце Бориса неприятно кольнуло. — Германию от фашистов очистили, а они вот где еще остались».

Боярчук снял с убитого знакомый с фронта автомат фирмы Эрма, проверил затвор и вышел на дорогу.

Повозка успела спуститься в распад, и ее громыхание слышалось далеко внизу. Но вот скрип прекратился. «Остановили, — догадался Боярчук. — Сейчас узнают, что я безоружный, кинутся искать. Поторопим их. — И он дал короткую очередь из автомата. — Пусть думают, что меня прищучили».

Он осмотрелся, ища подходящую позицию, и залег под корневищем поваленного дерева. Подъем дороги был перед ним как на ладони.

«Посмотрим, чего они стоят, — не успел подумать лейтенант, как услышал топот ног. — Трое, — определил он безошибочно, — бегут вместе, значит, пленение исключается. Жаль. Придется и этих уложить здесь».

Длинная захлебывающаяся автоматная очередь вспугнула коней. Они захрапели, рванулись в сторону, но возница крепко держал их под уздцы.

— Тр-р, оглашенные! — заорал он, пытаясь криком заглушить страх в душе. — Пронеси, господи! И когда это кончится?

В лесу стало тихо. Старик подождал еще немного, привязал коней к дереву и осторожно полез из оврага. Увидел их наверху у поворота дороги. Как и бежали, они лежали, скрючившись, вместе. Оружия при них не было.

— Боже праведный, — перекрестился возница. — Нечистая сила, а не офицер. Ай да пан!

И, не переставая креститься, старик побежал вниз. В телеге, как ни в чем не бывало, сидел его попутчик. Четыре автомата стояли, прислоненные стволами к колесу. Ноги у возницы подкосились, и он сел на землю.

— Знал? — после долгого молчания спросил Боярчук.

— Ни, — забожился старик.

— Врешь, иначе остановился бы, как свист услышал. — Борис нехотя слез с телеги и взял один «шмайссер». — Что за люди?

— Боевкари Сидора. Но я ни при чем. Не знал, ей-бо, не знал, — елозил на коленях возница, не спуская глаз с автомата.

И только когда его ствол уткнулся ему между лопаток, затараторил, мешая русские и украинские слова:

— Пощадите, пан офицер! Я ничего не знаю. Велели к поезду ехать, взять попутчика, если в район попросится, везти сюда в урочище. Иначе убить грозились. Пощадите, пан офицер!

— А если бы не встретил никого?

— Заехать на мельницу, взять помол и отвезти в лесничество, на старую заимку.

— Мельник и лесник — люди Сидора?

— Да, пан офицер. Больше я ничего не знаю.

— Смотри, дед, тебе жить среди людей, — Боярчук отвел автомат. — Вставай, поедем.

— Назад в город?

— На мельницу, а потом к леснику.

— Боже Иисусе! Убьют ведь нас!

— Не бойся. Я с тобой не поеду. Ссадишь меня перед мостом. Я тебя подожду за рекой. И смотри мне без фокусов!

— А чемодан пана?

— Пусть остается в телеге. Скажешь мельнику, что убили офицера, а вещи велели на заимку доставить.

— Не потребно. Они добычу между собой делят завсегда.

— Тогда снимай. Здесь спрячем. Место знаешь?

— Знаю, знаю! Отсюда недалече. — Возница проворно поднялся на ноги и дрожащими руками отвязал лошадей. — Поехали, паи офицер.

«Правильно ли я поступил? — подумал Борис. — Может, надо было прежде предупредить Ченцова с Костерным. Взять людей, устроить засаду. Но возницу ждут сегодня, сейчас. Когда еще будет такой случай. Да и боевкарей скоро хватятся. Начнется проверка по всем каналам. А сами затаятся. Нет, надо ехать. Это прямой путь в банду. Проверить лаз, пока он не захлопнулся. Вперед, разведчик, прорвемся!»

— Трогай, дядьку! — приказал Борис и запрыгнул на рванувшуюся подводу.

* * *
Борис спустился к реке, умылся. С удовольствием растянулся на теплом речном песке. Солнце еще не успело скрыться за холмами, и желтая вода играла слепящими бликами. Борис сощурился, и веки его незаметно сомкнулись. Только тренированный слух разведчика продолжал какое-то время сторожить его сон, но блаженная тишина разлилась тонким звоном, одурманила, сморила.

И спал-то Боярчук несколько минут, но и их хватило, чтобы круто изменить всю его дальнейшую судьбу.

— Дядьку, дядьку! — Тормошил его за плечо мальчик лет восьми-девяти. — Да проснитесь же, миленький! — сквозь слезы просил он.

Сон мигом слетел с Бориса. Он сел и быстро огляделся по сторонам.

— Ты кто? — спросил он хлопчика.

— Хуторский я, — все еще всхлипывая, объяснил мальчик. — Тут коз пасу. Вам, дядьку, тикати треба, вас бандеры шукають.

— Откуда ты знаешь?

— Я бачил, як вас дядьку Семен у моста ссадил. Потом доглядел, куды пан офицер пиде. Дядька Семен на тий подводе троих бандер прывиз. Вони у моста вас шукають.

Мост был рядом. С него дорога хорошо просматривалась, отрезая возможность уйти от реки в лес. Значит, только берегом, кустарником, подальше от моста, а там вплавь на другой берег. Другого решения не было.

— Спасибо тебе, хлопчик, — Борис погладил мальчика по голове. — А теперь иди к ним и скажи, что видел меня на берегу.

— Ни, ни, — замотал головой пастушок.

— Так надо, хлопчик. Иначе они догадаются, кто предупредил меня.

Но было уже поздно. На дороге показалась знакомая пароконная подвода, на которой в полный рост стоял человек с винтовкой в руках. Лошади шли шагом, и сверху бандиту был хорошо виден весь берег.

Борис еще вскидывал автомат, когда на телеге хлопнул выстрел. В следующее мгновение посланные Борисом пули вспороли живот бандита, и скрюченное тело его плюхнулось под колеса повозки. Впереди слева метнулись две тени, пули веером прошли за спиной по реке. Нужно было стрелять, но какая-то неведомая сила заставила Бориса оглянуться.

Мальчик лежал на спине, раскинув руки. В его открытых голубых глазах еще не потухло небо, но вместе со струйкой крови из полуоткрытого рта вытекали последние капли жизни. Сколько раз видел на фронте Боярчук картину смерти, сколько раз сердце сжималось от жалости, сколько ожесточения копилось в нем за пережитую боль. Видимо, столько, что больше уже и выдержать не смогло.

Борис смотрел в остывающие глаза мальчика и не мог сбросить с себя оцепенения. И даже жгучая боль в плече не пересилила боли душевной. Смерть маленького человечка сделала его безразличным к собственной смерти.

Боярчук встал и, не пригибаясь, пошел навстречу выстрелам. Вид его был страшен. Вот он пошел быстрее, вот побежал, и вдруг жуткий крик вырвался из его груди. Как бешеный затрясся в руках автомат.

Бандиты кинулись от него через кусты в разные стороны. Не остановились, даже когда поняли, что у Боярчука кончились патроны.

— Ну, падла, Семен, — ругались они уже на мельнице. — На шаталомного вывел. Чуть всех не перебил.

— Видал, як вин Грицько срезал?

— Що Грицько? Я в него два раза попав, а вин все бижить, як завороженный. Яку папаху через него загубыв.

— Хвала Иисусу, що ноги унесли, а вин папаху!

— Ой, боже, як надоило все. Хоча б и взаправду кинець якый.

— Ты не дужэ языком трэпай, а то Сыдор тоби его швыдко укоротить.

— Та я шо, я ж як вси.

Солнце опустилось за лес, и сразу от воды потянуло холодом. Борис снял гимнастерку, разорвал нательную рубаху. Раны в плече и боку были не опасны, но перевязать их как следует ему не удалось, и кровь сочилась сквозь повязку. Борис чувствовал, что силы покидают его. Кружилась голова. В глазах плавали красные, оранжевые, зеленые круги. Он прислонился спиной к дереву, на какое-то мгновение забылся. Но мозг продолжал посылать сигнал опасности. Как бы ни было сейчас тяжело, нужно было немедленно уходить от этого места подальше. Вряд ли бандиты простят ему четыре смерти.

Превозмогая боль, опираясь на ствол автомата, Борис с трудом поднялся, попытался надеть гимнастерку, но не смог. Обвязал ее вокруг пояса и заковылял по дороге на хутор. Сделал шагов тридцать, остановился.

«К людям идти нельзя. У них и будут искать бандиты. — Боярчук вспомнил лицо убитого мальчугана. — Наверняка свалят убийство на советского офицера, и тогда никто не укроет меня. Крестьяне никому не верят. Но где схорониться, где отлежаться?»

И тут Борис припомнил слова возницы, что где-то недалеко от мельницы должна быть сторожка лесника. Там еще не знают о случившемся, там можно нащупать связи с бандой. Пока разберутся, что к чему…

Ему вроде бы даже полегчало, оттого что принял решение, выстроил для себя план действий. Он вернулся на развилку дорог и круто повернул в лес.

* * *
К Степаниде Сокольчук, заведующей фельдшерским пунктом на селе, на взмыленной лошади прискакал сын здолбицкого лесника Пташека двенадцатилетний Стах и, сказав, что у отца жар, попросил фельдшерицу выехать к больному.

Степанида уже третий год была связной банды и хорошо знала, к какому «больному» ее вызывают.

После того как в феврале сорок четвертого она спрятала у себя на чердаке советских десантников, казалось, прошла целая вечность. Село освободила Красная Армия, ее представили к награде, выбрали в сельсовет. А через несколько дней в хату к ней пожаловал сам Сидор с пятью головорезами. Разговор был коротким. Ее раздели, привязали к кровати. Сидор, ухмыляясь, сказал: «Выбирай: или… или…»

Так она стала связной. Возила в лесничество бинты, йод, лекарства, предупреждала о появлении в селе солдат из батальона МВД. Когда бывала в райцентре на совещаниях или по делам фельдшерским, подробно расписывала Сидору о речах с трибуны, о настроениях и планах районного начальства.

Противиться и сопротивляться было бесполезно: Сидор, не задумываясь, привел бы свою угрозу в исполнение. Страх сильнее здравого смысла.

Потому на вызов Степанида собралась быстро. Запрягла лошадей в двуколку и, захватив сумку с медикаментами, помчалась к лесу. Подвода, разгоняя кур и поднимая с пыли дворовых псов, которые долго лаяли ей вслед, протарахтела кривой деревенской улочкой, повернула к райцентру, но, отъехав с добрые полверсты, круто взяла вправо. Колеса ее зашипели, запищали, увязая в песке, но застоявшиеся кони не сбавляли шаг.

За мельницей ее остановил патруль.

— Документы, — строго приказал молодой сержант. — Куда следуете?

— Да вы что, меня не знаете? — Степанида громко засмеялась, и лесное эхо понесло ее смех по чащам.

Солдаты посерьезнели. В темном лесу им было не до смеха.

— Сокольчук я, фельдшерица, — опомнилась Степанида. — Еду к больному леснику Пташеку.

— А не боитесь одна разъезжать? — Степанида узнала по голосу капитана Костерного. — Сопровождающего не надо?

Фельдшерица озорно блеснула глазами, подмигнула сержанту:

— Если пан офицер поедет, то согласна!

— Как-нибудь в другой раз! — подыгрывая ей, с сожалением вздохнул Костерной.

Степанида, показав ему кончик языка, гикнула на лошадей, и те, вскинув гривы, помчали повозку дальше. Когда она скрылась из вида, Костерной подозвал сержанта и отошел с ним в сторону.

— Вы, Подолян, прошлый раз вместе с лейтенантом Петровым проверяли усадьбу лесника?

— Так точно!

— Дорогу туда помните?

— И эту помню, и обходную, со стороны хутора, знаю.

— Возьми отделение и на рысях к Пташеку. Окружить и вести наблюдение.

— А если там бандеровцы?

— Сейчас вряд ли. А вот попозже могут пожаловать. Но к тому времени и я там буду.

Костерной знал Сокольчук, знал о ее делах в войну, о помощи советским десантникам, о награде. Но знал и другое: по словам сельчан, изменилась фельдшерица. Вдруг сделалась вспыльчивой, раздражительной, от людей держалась, подальше, от расспросов шутками отделывалась. И уж слишком часто для деревенской фельдшерицы по району разъезжать стала.

Нет, Костерной еще не подозревал Сокольчук, но, как опытный оперативник, не исключал возможности использования ее бандеровцами. Все-таки, что ни говорите, а медикаменты у нее!

К тому же очень уж много нитей подозрения тянулось к уединенному дому лесника. Совсем недавно в нем видели людей Сидора. Поэтому, решил Костерной, отделение Подоляна там сегодня будет не лишним.

А встревоженная Степанида гнала и гнала лошадей. Чувствовала она, что не долго осталось прятаться по лесам Сидору и его бандюгам. Все чаще стали попадаться боевкари в засады батальона МВД, все чаще народ отказывался помогать националистам. Устали люди от крови и смертей. Понимать начали, кто друг им, а кто враг, прикрывающийся личиной брата, взывающий к Иисусу. Не одна безвинная душа загублена уже под этот призыв, не одни очи прикрыты черным крестом. Только отвернулись вдруг люди от «перста указующего», винтовки у Советской власти попросили, чтобы самим себя защищать, самим свою правду отстаивать.

Знала про все Степанида, и тем сильнее тоска брала ее за горло, тем горше становилось на сердце от бессилия перед судьбой своей, перед бабьей немощью. Сколько раз порывалась она рассказать обо всем милиции или в самом КГБ, но столько раз и вспоминала привязанной себя к кровати и хмельные, жуткие рожи вокруг. Зверела Степанида от этой мысли. Готова была на любые муки, только не на унижение.

Но вот ведь парадокс: предательство было не меньшим унижением. Не проста ты, доля человеческая!

Крепкий деревянный забор из дубовых досок опоясывал дом лесника. Степанида, не слезая с двуколки, постучала кнутовищем в ворота. В ответ раздался бешеный лай собаки со двора. Степанида постучала еще раз.

— На место, Черный! — В доме стукнула дверь, зашаркали старческие шаги. Через приоткрытую калитку выглянул нечесаный человек.

— Видкрывай! — прикрикнула на него Сокольчук.

— Нэ сычи, бабо, — огрызнулся тот, но на удивление быстро впустил подводу во двор.

Степанида помогла ему прикрыть и запереть ворота. Лесник, болезненного вида мужик лет пятидесяти, с низким лбом, широким утиным носом, пригласил в дом, перекрестился:

— Езус Мария! Степо, як ты проихала? Кругом воны!

— А вот так и проехала, — Степанида взяла из повозки сумку и пошла в дом впереди хозяина.

В горнице было темно. Пташек давно уже не открывал в хате ставни на окнах. Какое-никакое, а укрытие от белого света: как душу черной пеленой от правды застилает.

— Зачем позвал? — Степанида не церемонилась с лесником. Знала, что Сидор за нее любому глотку перегрызет. Знал об этом и Пташек.

— Степо, у меня чоловик у клуни, на сеновале. Раненый дюже.

— Из леса?

— Ни-и! Офицер.

— Как он оказался здесь? Что ты брешешь! — Степанида заподозрила недоброе в словах лесника. — Стал бы ты у себя прятать советского офицера.

— А можлыво, вин и не офицер? — Пташек придвинулся к Сокольчук, зашептал, оглядываясь, будто в доме их могли подслушать. — Форму надеть не долго, а документы як поглядеть. У него зброя. Застрелит.

— Думаешь, из-за кордона идет?

— Може буты. Я сына до Сидора послав. Хай проверят, що за чоловик. А ты ходь, перевяжи его.

Двором прошли к большой, крытой соломой клуне. Пташек принес лестницу, приткнул к стене, поднялся до половины.

— Не пальни, пан офицер, — с опаской проговорил он. — Я тебе фельдшерицу привел.

— Пусть зайдет, — через некоторое время ответил хриплый голос.

Пташек с облегчением спрыгнул на землю, услужливо подсадил Степаниду. И, не дожидаясь, пока та поднимется на сеновал, скрылся за углом сарая.

Борис был белее полотна, но держался уверенно. Только хрипловатый голос предательски прерывался на полуслове, выдавал его состояние.

— У вас бинт есть? — спросил он. — Мне нужна перевязка.

Степанида смотрела на Бориса во все глаза: «Неужели Боярчук? Борька Боярчук, сын машиниста Григория Боярчука и жены его тетки Терезы».

— Вы что, раненых не видели? Я сделаю все сам, помогите мне только немного. — Борис откинулся на спину, сдерживая стон, повернулся на бок. — Ну, что вы застряли у входа, давайте вашу сумку.

— Я зараз, зараз, — Степанида словно очнулась от дурмана, засуетилась, стала выкладывать из сумки медикаменты, бинты, вату. Потом наклонилась над Борисом, потянула за окровавленные тряпки. Руки ее дрожали.

— Не бойтесь, я вытерплю, — ободрил ее Боярчук.

Руки Степаниды автоматически делали свое дело, а мысли лихорадочно путались, торопились и никак не могли выстроиться в цепочку воспоминаний.

Сокольчук была старше Бориса лет на пять. Помнила его задиристым пацаном, водившим компанию с ее младшими братьями. Казалось, их судьбы никогда не пересекутся. Степаниду рано выдали замуж, и до войны она жила в другом селе. А когда ее муж По пьяному делу погиб на лесоповале, вернулась в Здолбицу. Сельсовет отдал ей пустующую хату под медпункт. В ней она и поселилась. Из-за того чуть жизни не лишилась.

Как-то вечером нашла на столе записку: «Помни, сволочь краснопузая, что нас выселили ненадолго. Скоро наш верх будет. Уходи из хаты!»

Побежала в сельсовет.

— В милиции сказали, что сынок антисоветчика-националиста Мисюры сбежал из-под стражи. Недавно замечен возле нашего села. — Председатель сельсовета еще раз пробежал глазами записку. — Это его рук дело.

— Куда ж мне теперь? — Степанида растерянно глядела на председателя. — Убьет ведь.

— Долго ему не бегать, поймаем, — вмешался в разговор секретарь партячейки. — Иди, Степанида, домой. В охрану мы тебе комсомольцев дадим. Вон хоть бы Борьку Боярчука.

Несколько дней Борис вместе с Микитой Сокольчуком сторожили ее хату, вооруженные на двоих одним охотничьим ружьем. Старались держать себя степенно, но молодость брала верх: ершились, ругались, спорили, злились, кидались в рукопашную на сеновале, потом мирились, смеялись, обнимались и снова задирались. Степанида, не имевшая своих детей, душой тянулась к ребятам, но разве могли они понять ее.

Потом пришла весть, что Мисюру-младшего поймала милиция, «охрану» с дома Сокольчук сняли.

Но с той поры Степанида начала наведываться к родителям Бориса, надеясь встретить кучерявого сына их и как бы ненароком перекинуться с ним словечком, расспросить о комсомоле, о слухах про войну, попросить за медикаментами в город свозить. И всегда терялась, чувствовала, как вся огнем загоралась, когда оставалась с ним наедине. Места себе не находила. Но открыться не решалась. Все откладывала на потом.

А потом началась война. Оккупация. Неизвестно какими путями, но приходили в село печальные вести о гибели земляков, братьев. Про Боярчука говорили, что пропал без вести летом сорок первого. А после освобождения села Красной Армией старики Боярчуки получили новую весть: сын на фронте, офицер, орденоносец. И вот теперь он здесь, на чердаке у пособника бандеровцев, раненый и неизвестно как сюда попавший.

«Неужели не узнал? — тревожилась Степанида, заканчивая перевязку. — Или делает вид? Но зачем? Идет из-за кордона?»

«Узнала или нет? — мучился той же думой в этот момент и Боярчук. — Если узнала, почему молчит? И можно ли ей верить, если она в доме у лесника. Возница говорил, что это их человек. Их-то их, а и сам оказался сволочью. Попробуй разберись, кто кому служит? Но и не опознать она меня не может. Выдаст. Придется раскрыться, другому она вряд ли поверит. Если вообще поверит…»

— Что ж ты все молчишь… Степанида?

Борис ощутил, как дрогнули ее руки.

— Им служишь или сама по себе?

— А ты? — еле слышно прошептала Сокольчук.

— Домой вернулся. Да, как видишь, не больно ласково встретили.

— А почему здесь, у Пташека? — В голосе у фельдшерицы ненароком прослышалась надежда. И Борис решился.

— Я приехал сегодня утром из Ковеля. Даже предположить не мог, что у вас здесь такая заваруха. Думал, давно все кончилось. — И он рассказал Сокольчук обо всех событиях дня, кроме разговора в районном отделе МГБ.

— Сама понимаешь, и здесь мне отсиживаться придется недолго, — заключил он.

— Пташек уже послал сына в банду, но я могу забрать тебя с собой, — Степанида встрепенулась от одной этой мысли. — У меня лошади, через час будешь в безопасности.

— А ты?

— Что я?

— Разве ты случайно оказалась здесь?

— Нет, — Степанида потупилась. — Пташек сказал, что нужна помощь раненому.

— Ты бывала здесь и раньше?

— Да.

— Значит, ты связана с ними?

Степанида молчала. В глазах ее стояли слезы.

— Заставили, — догадался Борис. — Ладно, потом расскажешь. А теперь давай подумаем, как выпутаться из этой истории.

— Чего проще, — Степанида кивнула на автомат. — Запрешь нас с лесником в хате, сядешь в мою повозку и айда до дому!

— Я не для этого сюда пришел.

— Что ты сделаешь в одиночку?

— Разве нас теперь не двое?

— Нет, — Степанида отрешенно замотала головой. — Они убьют тебя.

— Сведи меня с Сидором, — Борис обернулся, чтобы достать гимнастерку, и увидел в щель крыши перебегающие от дерева к дереву фигурки людей. В то же мгновение скрипучая брама чердака приоткрылась и в щель просунулась голова Пташека.

— Краснопогонники окружают хату, — испуганно проговорил он, напряженно всматриваясь в Бориса.

Степанида не пошевелилась. Пташек поднялся еще на одну ступеньку. Боярчук на всякий случай клацнул затвором автомата.

— Ты що, ты що! — Замахал на него руками лесничий. — 3 нас воны рэшэто зроблять. Их чоловик двадцать.

— Спрятаться есть где? — Боярчук осторожно приник к щели в крыши клуни. — Только быстро, они уже около забора.

— Степо, голуба, тикай до хаты. Скажешь, приехала до мэнэ от хвори лечить. — Пташек начал разгребать сено. — Тут лаз е. Тикай по нему аж до яру. А там в орешнике сховайся и жди. Потом прийдем за тобой.

— Бегите, я сам, — Боярчук начал помогать разгребать сено, незаметно отбросив гимнастерку к выходу.

— Лезь, — Пташек отыскал наконец нужную широкую доску. — Я прикидаю тэбэ сином. Скоришэ!

Скрипя зубами от боли, Борис нырнул в черноту, в дубовый сруб колодца, и, едва не сорвавшись со скользких перекладин лестницы, на ощупь начал пробираться подземным переходом.

* * *
— Здравия желаю, товарищ подполковник! — капитан Костерной застыл на пороге.

— Легок на помине, — Ченцов поднялся ему навстречу. — Присаживайся, Иван сын Петра. Я как раз думал о тебе.

— Никак разбогатею, — Костерной сел в кресло, которое жалобно заскрипело под его могучей фигурой.

— Не скажи, — покосился на кресло Ченцов. — Что у вас произошло вчера? Мне сказали, есть жертвы.

— Да, есть. Разрешите доложить все по порядку?

— Рассказывайте, Иван Петрович.

Костерной пощипал усы и, откашлявшись, начал объяснять.

После обеда, не найдя нигде старшего лейтенанта Боярчука, он выехал в Здолбицу на очередной досмотр.

Все шло как обычно. Капитан, которого в деревне уже многие знали в лицо, шел впереди патруля. Маршрут намечен заранее. Вот дом Елизаветы Швидкой. Есть не проверенные пока данные, что у нее на территории усадьбы схорон.

Дом Швидкой закрыт. На ребристых темно-коричневых дверях замок. Но Костерной знает, что это еще ни о чем не говорит. Делает знак солдатам, и те растекаются по двору. Один из них показывает капитану на легкий дымок, вьющийся из трубы летней кухни.

Точно, хозяйка в подворье, занимается стиркой. В большой плите клокочет пламя, в котле вываривается белье.

Елизавета, женщина средних лет, но отнюдь не средней полноты, прижав к белому переднику бачок, сцеживает из него сметану в глиняные крынки.

— Елизавета Павловна, здравствуйте! — громко приветствует ее Костерной.

От неожиданности та вздрагивает и проливает смета ну на земляной пол.

— А, щоб тебэ, — кричит она, но, уразумев, кто перед ней стоит, мгновенно меняет выражение лица. — Ой, лышенько мое! Чуть не пролила сметану. Напугали вы меня. Может, покушаете?

Костерной неторопливо присаживается на табурет, ставя его так, чтобы загородить собой проход к двери. Ему надо подольше поговорить с хозяйкой, чтобы тем временем солдаты спокойно сделали свое дело.

— С удовольствием выпью сметанки. Я ведь сам деревенский. Знаю толк в молоке. Только много не наливайте. Полкрыночки хватит.

Костерной с наслаждением делает несколько глотков, из-под бровей наблюдая за хозяйкой. А та уже заметила во дворе солдат и челноком засновала по кухне.

— Прелесть! Вот бы мне такую хозяйку в дом. — Костерной не спешит с расспросами, начинает издалека. — А что у вас новенького, Елизавета Павловна? Нет ли о муже каких известий?

— А тож вы не знаетэ, як вин на фронте погиб, — Швидкая подносит фартук к глазам, трет их. — Пропал мой Микола.

— Разве была похоронная?

— Ни, пропал без вести, кажуть. И бумага о том була.

— Вот видите. Может, и отыщется, может, где-нибудь в госпитале…

— Так шо ж ему в том госпитале делать? Уже год прошел, як война кончилась.

— А если увечье тяжелое и он не хочет вам писать?

— Ой, боженьки ты мой! Та по мэни хай вин без рук, без ног, лишь бы рядом со мной находился… Он у меня хороший был мужик, — и Швидкая в голос заревела, не стесняясь капитана. — Никто теперь не поможет. Даже слова доброго сказать, детей обласкать некому.

— Война, — Костерному уже жаль эту женщину, и, чтобы как-то сгладить свое непрошеное вторжение, говорит: — У меня в Сталинграде два брата погибли. Это уже точно установлено. Могилы только нет. Летом вот думаю поехать, хоть братской поклониться. Может, и они среди тех тысяч захоронены.

— Трясця ее матери, эту войну!

Обыск во дворе у Швидкой результатов не дал. Выходит — ложный донос. Сводят счеты с красноармейскими вдовами. А что волновалась, так где-нибудь мешок картошки припрятала от налога, чтоб детей прокормить, на сало или муку обменять.

Недалеко от дома вдовы улица делает крутой поворот. Справа за густыми вербами весь в зелени небольшой пруд, или, вернее, затока, образовавшаяся от талого снега и воды, сбегающей сюда с мелководной речки Устьи.

В стоячей заводи с радостным гоготанием ныряют утки, на протоке белыми эскадрами плавают гуси. Несколько подростков молотят босыми ногами мутную воду у берега, плетеной корзиной процеживая взбаламученную жижу. Время от времени в корзину попадаются маленькие линьки и щурята. Пацаны с визгом выбрасывают их на траву и перекладывают в сумку от противогаза.

— На уху пригласите? — продравшись сквозь лозу, Костерной подходит к ребятам.

Веселье затихает. Подростки настороженно смотрят на вооруженных солдат. С чем пожаловали они в деревню? И солдаты явно неуютно чувствуют себя под взглядами детей. Ефрейтор Алимов, самый молодой среди патруля, достает из кармана несколько карамелек и протягивает наугад мальчишкам. Те переглядываются и выходят из воды.

— Ну так как, приглашаете на уху? — опять спрашивает Костерной.

— Приходьте, — отвечает за всей старшой. — Только у нас соли нема.

— Это мы исправим, — Костерной присаживается на корточки, разглядывает рыбу. — Попросим соли у старшины. Напишем ему записку.

— У меня карандаш есть, — говорит с ног до головы заляпанный тиной малец, — и резинка.

Порывшись в карманах, он достал огрызок карандаша и ученическую резинку. Костерной увидел сразу: на одной ее стороне искусно ножом вырезан трезуб. Не подавая вида, капитан пишет записку старшине, сразу читая запись ребятам: «Выдать соли, хлеба и пару банок свиной тушенки».

— Тушенку в уху не кладут, — хохочут пацаны.

— Это мы на тот случай, если ухи на всех не хватит!

— Хватит, мы еще рыбы наловим.

— Ну, тогда посылайте гонца к нашему старшине. Он возле машин на площади. — Костерной поднимается и как бы между прочим спрашивает: — Кто это так ловко режет на резине?

— Если вам нравится, берите, — простодушно скалятся мальцы. — Нам еще немой даст.

— А где живет ваш немой?

— В конце села за ветлами большой дом под красной черепицей, — тычут пальцами в нужную сторону пацаны. — Только стучите сильнее, у него мать-старуха тоже глухая.

Дом действительно имел внушительные размеры. Огорожен добротным частоколом. На колодце, на каменном погребе пудовые замки. Двери сараев и клуни держит крепкий дубовый брус. Не любят в доме чужого догляда.

Солдаты стучат в дверь, но им никто не открывает. Сержант бьет прикладом в ставни.

Через минуту за дверью послышался шорох, скрипнул засов. В дверном проеме показалась старуха лет восьмидесяти.

— Кого трэба? — Ее выцветшие глаза слезились.

Сержант отстраняет ее плечом и первым входит в дом. За ним быстро проходят остальные. Старуха крестится и охает.

В просторной кухне русская печь, большой стол покрыт вышитой скатертью, на широкой лавке полосатое домотканое рядно. В углу обвешанные рушниками образа. Пахнет хлебом и самогоном с чесноком.

— Бабуся, — зовет Костерной. — Будем делать у вас обыск.

— Чего искать-то у старого человека? — Старуха снова крестится.

Но обыск уже начался. По знаку капитана маленький юркий татарин Рустамов отодвигает металлическую заслонку в печи и головой лезет внутрь, простукивает там камни.

Алимов пробует открыть массивный шкаф в горнице. Дверцы заперты.

— Где ключ? — спрашивает у хозяйки.

— У сына, — пятится та из комнаты.

— А сын где? — спрашивает Алимов, ковыряясь в замке.

— В селе где-то…

— Сейчас откроем, товарищ капитан, — улыбается Алимов. — На гражданке и не такие приходилось откупоривать.

— Матка боска ченстоховска, — шепчет старуха.

— Не беспокойся, мамаша! Будет цел ваш шкафчик!

Створки шкафа распахиваются, и одновременно оттуда гремят выстрелы В ответ автоматные очереди. Из шкафа вываливаются два тела. А на полу, зажав ладонями живот, корчится Алимов.

— Невесело. — Ченцов первый раз прервал рассказ Костерного. — Еще одна жизнь на нашей, капитан, с тобой совести. Трупы опознали?

— Труп один. Второй бандит в госпитале. Врач говорит, будет жить.

— Допросил?

— Там у него уже Медведев.

— Добре. Ну, а дальше что было?

— Потом мне доложили, что слышали перестрелку за мельницей. Я выехал туда. Вот тут-то и началось самое интересное…

Прочесали лес перед мостом, результатов никаких. Перебрались за реку. И почти тут же наткнулись на застреленного мальчика, а чуть дальше подобрали труп молодого парня, по всем приметам — боевкаря из банды. Убит из немецкого автомата. Документов, конечно, и свидетелей никаких. Единственное, что установили: в момент гибели бандит находился или на повозке или возле нее. Куда делась или кто забрал — понятно. А вот кто и зачем стрелял — вопрос. Наших в том районе не было. Выходит, бандит застрелил бандита? И бросил труп на дороге? Тоже не очень-то похоже на действительность. Мальчонка-пастушок скорее всего пострадал случайно.

Решили устроить засаду. Никого. А тут, ближе к вечеру, фельдшерица из Здолбицы, Сокольчук, подкатила. Говорит, на вызов к больному леснику едет. Я сразу сержанта Подоляна с отделением за ней следом посылаю: взять усадьбу в кольцо и держать ухо востро. Как чуял, что не простой это вызов. Сокольчук давно у меня на примете была. И капитан Смолин видел ее в станционном буфете. Больно она охоча стала на дружбу с его кралей. Кстати, я бы проверил, не здесь ли ключик к секрету об утечке информации из одного интересного учреждения?

— Не отвлекайтесь! — Ченцов нарочито сухо пресек намек Костерного, хотя сам уже думал об этом.

Подполковник не любил обсуждать с другими то, чего сам еще до конца не понял и в чем не определил своей позиции.

Но капитан Ченцова понял по-своему.

— Есть не отвлекаться! — и подобравшись, начал коротко пересказывать события дальше. — Оцепили лесничество, произвели обыск. Кроме лесника Пташека и Сокольчук, в усадьбе никого не было. В клуне на сеновале сержант Подолян обнаружил окровавленную офицерскую гимнастерку с приколотыми двумя орденами Красной Звезды и полным комплектом документов в кармане.

— Боярчук? — начальник районного отдела МГБ аж привстал со стула.

— Так точно, старший лейтенант Боярчук, — не моргнув глазом, подтвердил Костерной и выложил на стол удостоверение личности и комсомольский билет пропавшего офицера.

— Тка ак, Иван Петрович! — Ченцов встал и взял в руки документы Бориса. — С гобой не соскучишься! Может быть, ты и Боярчука нашел?

— Чего нет, того нет. Все перерыли, все перетряхнули.

— Что показал Пташек?

— Божится, сукин сын, что в глаза никого не видел.

— И ты поверил?

— Как же, пусть карман держит шире. Сын у него — связным в банде, это я точно знаю.

— Засаду оставил?

— Бесполезно. У них наверняка существует система предупреждений об опасности. Кое-чему они хорошо научились у партизан.

— Тогда едем.

— Куда?

— В лесничество. Если Боярчука убили, то захоронили где-то поблизости. Если оставили живым, значит, увели в банду.

— И подбросили нам гимнастерку с документами?

— То есть…

— Не знаю пока, но думаю, гимнастерку нам оставили не случайно.

— Дал нам знак и заодно избавился от документов?

— Слишком тонкая игра для дивизионного разведчика.

— А вдруг?

— Чересчур много других «но»!

Ченцов еще раз перелистал документы Бориса, словно хотел прочесть что-то новое. Мысль о том, что Боярчук имеет реальный шанс выйти на след банды, поглощала пока все остальные, такой уж она была желанной. Но Костерной прав: слишком много неясного в этом эпизоде. «Эпизоде!» — Ченцов усмехнулся про себя: «Как же, уже оформил дело и прорабатывает эпизоды! А того, кто дело закрутил, нет как не было».

— Считаю, Пташека надо арестовать в любом случае. — Ченцов убрал наконец документы в сейф. — Тогда Боярчук сможет безбоязненно ссылаться на лесника.

— А Сокольчук?

— С этой дамочкой я поработаю сам, — и тут же по внутренней связи попросил: — Фельдшера Сокольчук Степаниду…

— Васильевну, — подсказал Костерной.

— Васильевну из села Здолбицы пригласите вечером в отдел на беседу, ну, скажем, на предмет необходимости строгого учета и хранения медикаментов в сельских медпунктах. А для пользы дела и из других сел медработников пригласите. Пусть с ними капитан Смолин побеседует.

— К какому часу доставить? — уточнил дежурный.

— Не доставить, а пригласить, да не самим, а через председателей сельсоветов. Время… — Ченцов посмотрел на часы, спросил Костерного: — К пяти, я думаю, управимся?

— Если не заставите перекапывать всю усадьбу…

— Пригласите к восемнадцати ноль-ноль, — приказал Ченцов.

— Есть! — аппарат щелкнул и отключился.

Ченцов проверил свой пистолет, повертел в руках, будто думая, куда бы его положить, но сунул, откуда и вынул, в карман широких галифе. Костерной при этом демонстративно отвернулся к окну: при нем неразлучно находился автомат. В другое оружие он не верил.

Вышли на крыльцо. Ченцов пригласил капитана в свою «эмку», хотелось поговорить по дороге о Боярчуке. Но Костерной службу знал твердо.

— Вместе нас и пришьют, коли на засаду напоремся, — извиняясь, напомнил он подполковнику прописную истину солдата. — Я впереди на своем грузовике поеду. Лейтенант Петров позади.

И, пожав плечами в ответ на ухмылку Ченцова, добавил:

— Как сами учили, Василий Васильевич!

* * *
Перед Сидором поставили раскрытый чемодан Боярчука, вытряхнули нехитрые пожитки из солдатского вещмешка: две банки с тушенкой, папиросы, фляжка, складной нож, вобла, алюминиевая кружка, пачка чая, завернутое в газету сало, чистые портянки да пара ношеного белья. В чемодане — парадная форма старшего лейтенанта Советской Армии, новые хромовые сапоги, два отреза добротного сукна, женский цветастый платок и бутылка водки под красной головкой.

— И это все? — Сидор обернулся к дверям землянки, где стоял возница Семен. Огромный синяк под глазом говорил, что с ним уже по-свойски «побеседовали» люди сотника.

— Все, — еле слышно пролепетал старик.

— Это барахло за четверых моих хлопцев? — Сидор со злостью швырнул на пол офицерский китель. — Петлю ему!

Двое бандеровцев подхватили сразу безвольно обмякшее тело старика и поволокли наружу.

— Зря погорячился, старик еще пригодился бы нам, — из темного угла землянки вышел высокий человек в форме офицера Советской Армии, но в мазепинке с трезубом на голове. — Никуда не денется от нас этот молокосос.

Он подошел к столу, одним ударом ладони по донышку вышиб из бутылки пробку, понюхал водку и вдруг, закинув голову, разом опорожнил бутылку. Сидор остолбенело глядел на него с минуту, потом передернулся весь, будто сам выпил водки, и, скрывая раздражение, тихо сказал:

— Кого казнить, кого щадить, то я сам знаю.

— Ну, понес!

— Молчать! — Сидор ударил ладонью по столу, но постарался взять себя в руки. — Я давно замечаю, что ты, Гроза, морду на сторону воротишь.

Гроза, казалось, мало прореагировал на сказанное в свой адрес. Он спокойно резал немецким тесаком боярчуковское сало и ел его с кончика ножа.

— Ты думаешь, вышел из-под контроля? — продолжал Сидор. — Смотри, не выйди из доверия!

— Зарекалась ворона дерьма не клевать, — с убийственным спокойствием отвечал Гроза. — Попробуй лучше сала!

— Мабуть, приказать вздернуть и тебя, так, на всякий случай? — сотник напряженно засмеялся, поедая глазами помощника.

— Можешь не дергаться, — икнув, отвечал тот. — На такого видного борца за вильну соборну Украину никто не покушается. — И вдруг рука его, занесенная с ножом над салом, застыла.

Сидор насторожился:

— Ты чего?

— Газетка! — удивленно проговорил Гроза.

— Какая газетка?

— Газетка Левки Макивчука, — Гроза вытащил из-под сала промасленный листок газеты «Зоря».

Если бы знал Боярчук, какую бесценную службу окажет ему смятый листок националистической газетенки, подобранный им в Польше на вокзале, когда, прощаясь с госпитальными друзьями, они закусывали на чемоданах. Присели, достали припасы, а подстелить нечего. Рядом поляки на узлах сидели. Они и протянули офицерам газету. «Для подстилки пойдет!», — глянув на заголовок, решили фронтовики. В ту газету и завернул потом недоеденное сало Борис.

— «„Зоря“. Вильна украиньска газета для украинцив», — прочитал Сидор. — Ну, и что такого?

— У советчика наша газета? Ты помнишь, как их за немецкие листовки к стенке ставили? Думаешь, у них что-то изменилось?

— Мог взять, чтобы завернуть продукты.

— Где взять? В киоске купить?

— И что мыслишь?

— Я не мыслю, — с оттенком некоторого высокомерия проговорил Гроза, — я анализирую. Сопоставь факты: газета — раз, от краснопогонников зачем-то сховался, когда те пожаловали к Пташеку, — два! Тебе это о чем-то говорит?

— Про это я и без тебя знаю, — отмахнулся Сидор, на самом деле немало уязвленный сообразительностью помощника. — Не молокосос это, как ты решил поначалу, а птица иного полета.

— Вот я пощупаю ту птичку, тогда узнаем…

— Нет, — резко оборвал его Сидор. — Твои болваны и так уже изрядно влипли. Я сам займусь этим делом. А ты берись за маслосырозавод. В постое скоро жрать нечего будет.

— Яволь! — Гроза дурашливо козырнул и вышел.

«Он становится особенно развязным, — думал Сидор, — когда в постое нет Прыща. Знает, сволочь, что одного слова СБ достаточно, чтобы перечеркнуть все его заслуги перед нашим движением. Да и кто знает Грозу в центральном проводе? Для высшего руководства УПА существую только я — Сидор. Остальные — мои люди!»

В организацию украинских националистов Сидор вступил еще до войны. И уже тогда слыл бесстрашным боевиком. Вместе с Василем Мизерным принимал участие в 1934 году в ликвидации министра внутренних дел Польши Бронислава Перацкого, после чего под фальшивой фамилией удрал через Данциг в фашистскую Германию. Там прошел специальную подготовку в диверсионно-штабных школах абвера.

В сентябре 1939 года вместе с фашистскими войсками вернулся в Польшу, участвовал в массовых репрессиях и расстрелах патриотов. Его преданность была вознаграждена, и в 1941 году Сидор назначается помощником военного коменданта уездной полиции в Карпатах.

По поручению руководства УПА он усиленно занимался формированием отрядов из украинских полицаев и националистов, бежавших в Карпаты от Красной Армии, непосредственно руководил их переподготовкой.

После освобождения от фашистов Западной Украины Сидор с обученной сотней прорывается на Восток, чтобы по приказу абвера действовать в тылу советских войск. Вместе с такими же сотнями Бурлака, Бродяги, Байды, Бурого через карпатские ущелья уходит он к Черному лесу.

Кровавым следом пролег тот путь. Но рейд их закончился разгромом зимой сорок четвертого — начала сорок пятого года. С остатками своей сотни Сидор бежал под Ровно, где и встретился с боевкарями Грозы.

Долго они действовали без связи с центром. Потом Сидор решился: послал по знакомому только ему адресу в Польшу Степаниду. Он так надеялся на приказ центрального провода — уйти на Запад. Но Степанида привезла иные вести. Сидору без обиняков дали понять, что он нужен «движению» не в Мюнхене, а на «землях».

И тогда Сидор понял, что чем дольше он будет «воевать» на Украине, тем больше долларов получат руководители ОУН на далеком Западе. А он? Что получит он? Петлю, которую все туже сжимали вокруг него чекисты? Прощение, которого никогда и ничем не заслужить ему у народа? Пули, если и дальше продолжать сопротивление?

Как ни рассуждай, а конец его на этой земле ждал один. А ведь с тем золотом, которое он награбил за эти годы, он мог бы еще хорошо пожить, скажем, где-нибудь на берегу теплого залива в Латинской Америке, где его не достанут ни свои, ни чужие.

Вначале он надеялся на Грозу, которому доверил место, где припрятал часть золотой казны, и который мог в критический момент ее вывезти. Но в последние дни его помощник — бесстрашный до безрассудства головорез, хитрый и матерый убийца — начал выходить из-под контроля, как, впрочем, и многие другие. Сидор чувствовал: близится крах их дела, — и поминутно ждал взрыва.

Но и сам он был опытным организатором, знающим цену силе и страху в сотне. Поэтому только весной он уже повесил пятерых строптивых и ослушавшихся его приказа. Сегодняшний старик был шестым.

Однако держать в уезде бандеровцев становилось все труднее. Нужны были какие-то крупные акции, которые бы подняли дух сотни и отвлекли людей от крамольных мыслей. Одной из них должна была стать операция по уничтожению маслосырозавода в Здолбице, потом — ограбление почтового поезда. А между делом Сидор искал себе новых помощников.

В землянку втолкнули избитого до неузнаваемости Петра Ходанича. Парнишка еле держался на ногах. Сидор махнул охранникам, и те вышли.

— Житьхочешь? — спросил сотник.

Ходанич молчал.

— Тебе что, язык отрезали?

Парень отрешенно помотал головой. Сидор обошел вокруг него, подтолкнул к столу:

— За одного битого знаешь, сколько дают?

— Знаю. Меня один раз уже немцы учили.

— Выходит, не доучили, если до сих пор не разобрался, кто есть кто.

Сидор насильно усадил парня за стол, налил стакан самогона.

— Пей!

— Все одно пристрелите. — Парень отпил, захлебнулся, закашлялся. У него из носа пошла кровь.

— Теленок! — Сидор налил себе самогона, крякнув, выпил. — Будешь меня слухаться, останешься цел. Нет — петлю на шею и на сук!

— Немцам не служил и вам не стану.

Сидор промолчал, будто не слышал слов парня. Решил бить наверняка.

— Вчера утром прямо в своем кабинете убит секретарь райкома Черноус, — проговорил он, стоя за спиной Ходанича. — Надеюсь, тебе эта фамилия знакома?

— Убит товарищ Черноус? — с ужасом переспросил Ходанич.

— Есть предположение, что священную месть совершил часовой, сумевший скрыться после убийства. Ты не знаешь, кто стоял в охране? МГБ разыскивает якогось Петра Ходанича.

— Нет, я не верю. — Парень схватился за голову. — Не верю!

— Завтра тебе принесут газету с некрологом. Сам понимаешь, почта у нас трошки запаздывает.

— Убейте, убейте меня! — С парнем началась истерика.

— Ей, Сирко! — сотник позвал своего адъютанта. Тот с недовольной физиономией появился в дверях.

— Вытащи его на улицу, — приказал Сидор, от которого не укрылось настроение адъютанта, — отлей водой и сведи в бункер к Балябе. Скажешь, отвечает за коммуняку головой. Но бить больше не дозволяю.

— Навищо вин нам спонадобився? Лышний рот.

— Ты, Сирко, морду не криви, а то я тебе ее в другую сторону перекошу. Робы, що приказую!

— То, мени що! — Адъютант схватил Ходанича и поволок к выходу. — Будет исполнено!

Сидор выпил еще стакан самогона, лег на топчан и укрылся с головой полушубком. Но густой кислый дух овчины щипал ноздри. Сотник откинул полу и перевернулся на спину. Неизвестный человек, укрывшийся в лесничестве, не шел у него из головы. Можно было бы послать туда Грозу с боевкарями, но что-то подсказывало Сидору: не торопись, человек тот сам будет искать встречи с тобой. Зачем? Сидор начал перебирать мысленно все варианты и не заметил, как заснул.

Спал и не ведал, что в эти самые минуты Гроза и Баляба с пятью бандеровцами шли к лесничеству, решив самим проверить того, кто порешил их сподвижников.

* * *
— Подай грибов! — Баляба налегал на жареную поросятину. — Да горилки щэ принеси. Не каждый день у тебя такие гости.

Пташек крутился вокруг стола, подавал закуску, наливал самогон из пузатой четверти. Не пожалел, зарезал для пана Грозы молодого кабанчика, не жалел и спиртного. А им все мало: вот уже второй час пошел, как чавкают без устали.

Дом лесника был «крышей» самого Сидора. Являться сюда боевкарям из сотни было строго-настрого запрещено. Еще бы, наверняка думал про себя каждый бандеровец, пришедший сюда с Грозой, такой кладезь: они в лесу голодают, а здесь стол ломится от колбас, окороков, птицы. Не зря сотник не берет в лесничество даже Сирко: один желает всем пользоваться! Вот и весь секрет этой явки.

Баляба чувствовал настроение боевиков, но вида не подавал, искоса поглядывал на Грозу. Казалось, тот думает о том же. Но помощник Сидора был озабочен иными мыслями.

Оказывается, они шли сюда напрасно: раненого старшего лейтенанта увезла с собой Степанида в тот же вечер, как только солдаты ушли из усадьбы. Как ни пытался узнать Пташек, фельдшерица даже намека не дала, куда они поедут. Сын лесника был в сотне, поэтому сообщить о случившемся не успел.

Гроза не очень доверял леснику, как, впрочем, и всем приближенным к Сидору людям. Пташек мог дать им сегодня не полную информацию. Но главное, Грозе было непонятно участие в этой странной истории Степаниды.

Что, если она знает этого человека и встречалась с ним раньше? Семен говорил, что офицер просил подвезти его до Здолбицы. Но сам возница его не помнил среди местных. Выходило, что офицер мог ехать в Здолбицу к… Степаниде?!

От одной этой мысли Грозу бросило в жар. Он вспомнил, что Сидор посылал с каким-то тайным заданием Степаниду в Польшу. Для связи? На кой леший ему связь, когда все летит к черту. Гораздо удобнее сейчас действовать самостоятельно. Побить как можно больше коммунистов и смыться отсюда. Украина большая. На их век краснопузых хватит. А играть в освободительную войну, как Сидор, Грозе было несподручно, хлопотно.

Но почему продолжает эту игру сотник? Неужели искренне верит? Тогда зачем припрятал золотишко? Нет, Сидору Гроза не доверял.

По всему выходило, что ждал сотник не курьера центрального провода из-за кордона, а человека, который сам мог вывести сотника за кордон. Не был ли этим человеком столь загадочный «старший лейтенант»? Но в таком случае экипировка его была столь тщательно продумана, что за ним угадывалась сильная, хорошо осведомленная и прекрасно вышколенная организация. Такой поворот дела путал все карты. Когда-то Гроза знал только одну такую организацию — абвер. Теперь его не было.

«Что ж, — решил для себя Гроза, — по крайней мере, я теперь уверен, что сотника трогать пока не стоит».

Первым шум машин услышал Баляба.

— А ну, цыц! — зашипел он, хватаясь за автомат. — Облава!

— Не можэ буты, — Пташек выронил из рук недопитый стакан.

Гроза мгновенно оценил опасность. Машины были уже в двухстах метрах от усадьбы. Еще минута, и они будут у ворот. Выбив ногой раму, он, не целясь, полоснул автоматной очередью в сторону машин. Знал: у водителей сработает рефлекс остановки.

Этой минуты им хватило добежать до клуни. Тут их и накрыли плотным огнем солдаты.

Пьяные бандеровцы стреляли плохо. Огонь же со двора усиливался с каждой секундой. Два ручных пулемета прошивали стены сарая навылет. Со всех сторон на бандитов падала деревянная крошка, сено, труха. Завизжал и схватился за ногу Пташек. Рухнул с простреленной головой один бандеровец, схватился за грудь другой.

— На горыщэ, на чердак, — кричал Пташек. — Там хид в кутку пид сином.

— Баляба! — Гроза подставил плечи, помог взобраться боевику на стропила. — Шукай, мать твою…

Еще один бандит выронил из рук автомат. Теперь только трое вели бешеный огонь из щелей клуни. Как волчок крутится, прыгает, падает, стреляет Гроза.

— К дверям, к дверям не подпускайте, — кричит он бандеровцам.

Но поздно: у дверей рвется граната, а в образовавшийся проем летят еще две.

— Знайшов! — сквозь грохот слышит Гроза голос Балябы сверху.

Он вскакивает, оглядывается. Все убиты, кроме Пташека. Нет времени поднимать его наверх обезноженного. Но и оставлять такого свидетеля чекистам нельзя. Это понимает и Пташек. Какое-то мгновение они смотрят друг другу в глаза.

— Езус Мария! — крестится лесник и вздрагивает, прошитый пулями.

Закинув автомат за спину, Гроза подпрыгивает, хватается за балку и, подтянувшись на руках, исчезает на чердаке.

Стрельба стихает. Подполковник Ченцов проходит во двор и, осмотревшись, усаживается на крыльцо дома. Солдаты выносят из сарая трупы бандитов и кладут их вдоль забора в тени. Шесть трупов. Опознан только один — лесник Пташек. Костерной стоит возле него.

С чердака клуни высовывается сержант Подолян:

— Товарищ подполковник, здесь стены двойные и между ними лаз уходит под землю.

— Проверить! — Костерной бежит к сараю.

— Как же, ищи ветра в поле, — говорит Ченцов и лезет в карман за папиросами.

* * *
Разговор с Сокольчук ничего нового не дал Ченцову. Как и предполагалось, она говорила только про вызов к больному леснику, охотно поясняла, чем тот болел и сколько раз приходилось ей бывать в лесничестве. Никаких посторонних людей и ничего подозрительного она там не замечала. Сына Пташека видела крайне редко, он все время был занят делами по хозяйству. Только один вопрос Ченцова: «Зачем она возит с собой так много медикаментов сразу?» — вызвал у нее некоторое замешательство, но лишь на минуту.

Допрашивать ее официально пока не имело смысла. Спрашивать о гимнастерке Боярчука тем более. Ченцов как можно любезнее распрощался с Сокольчук и просил сообщить им, если кто-то проявит интерес к ее лекарствам. Конечно же, она обещала.

«Да и глупо было бы поступить иначе, — думал Ченцов после ее ухода. — В принципе, они все давно готовы сотрудничать с советской властью и помогать нам, но страх… Парадоксально, но одинаково страшно и тем, кто молчит, и тем, кто говорит».

Ченцов достал из сейфа папку с протоколами последних допросов и нашел там докладную Костерного об обыске в усадьбе лесника. Прочел:

«Вопрос: Гражданин Пташек, вы сотрудничаете с украинскими буржуазными националистами?

Ответ: Я получаю зарплату от советской власти.

Вопрос: Вы не ответили по существу.

Ответ: Я ни с кем не сотрудничаю, я честный человек, живу сам по себе.

Вопрос: Как же тогда объяснить, что вас посещают бандеровцы?

Ответ: Я родился в лесу и всю жизнь прожил в лесу. И всегда ко мне заглядывали люди, кто воды испить, кто обогреться. Разве человеку в глухом лесу можно отказать? Особенно много люду появилось в наших дебрях в годы войны. Приходили партизаны, приходили подпольщики, беженцы, окруженцы, разведчики, десантники, окромя немцев да полицаев, конечно. Не знаю, как и уцелел. Наверное, потому, что ни разу не довел Иисус встренуться здесь и тем, и другим зараз. А в конце войны, уж когда нас Красная Армия освободила, новые люди в лесу объявились — стрелки великого Степана.

Вопрос: Бандеровцы?

Ответ: Да. Разве я мог не пустить их в дом? Да они б меня повесили на воротах! И кто бы защитил меня здесь? Никто…

Вопрос: Почему не заявили властям, что лесничество посещают бандеровцы?

Ответ: Властям? Вы здесь раз в полгода появляетесь, а бандиты в лесу каждый день. Я бы и дойти до вас не успел…

Вопрос: Чью окровавленную гимнастерку нашли у вас на чердаке сарая?

Ответ: Не ведаю. Я третий день хворый лежу, с постели даже по нужде подняться не мог. Может, кто и был на подворье в эти дни, не слыхал.

Вопрос: И собака ваша не чуяла? Молчала?

Ответ: Наверное, с сыном приходили, потому и молчала.

Вопрос: Ваш сын в банде?

Ответ: Какое там! Он лес хорошо знает, вот и таскают мальца за собой. А не пустить нельзя, прибьют…

Вопрос: Итак, почему вы два года не сообщали нам, что связаны с бандитами?

Ответ: А вы почему два года меня о том не спрашивали? Ни разу никто не поинтересовался, каково мне здесь было, сколько слез пролито, сколько страху перетерплено…»

Ченцов дважды перечитал последние строчки. Страх? Но ведь именно страх заставил бы такого мужика, как Пташек, узнать, кто прячется на его сеновале. Нет, не все так, как рассказывает лесник. Вернее, рассказывал. И многое, наверное, еще мог рассказать…

Теперь одна надежда оставалась — на раненых бандеровцев, что были в нашем госпитале.

За окном кабинета опустилась темень. Один за одним загорался, свет в окнах домов напротив. Люди возвращались с работы. Возвращались к домашнему очагу. Ченцову идти было некуда. После отъезда жены он ни разу не ночевал в своей казенной квартире. Тоска брала за горло. Мучили нехорошие предчувствия. Теперь же, когда он узнал от Пашки Снегирева правду, мысль о доме стала невыносимой. А ведь он так любил свой дом! Мечтал когда-нибудь вернуться в родную деревню, отстроить с Ульяной отцовский пятистенок, развести сад. Сад детства! Он хорошо его помнил. Даже кисло-сладкий привкус аниса ощущал во рту, когда приходили на память воспоминания…

В дверь осторожно постучали.

— Разрешите, товарищ подполковник? — Следователь Медведев нерешительно остановился на пороге.

— Из госпиталя? — догадался Ченцов. — Есть новости?

— Один из раненых, то есть я хотел сказать, один из бандитов, Григорий Матвейчук, хочет дать показания.

— И в чем же дело?

— Он хочет дать их только подполковнику Ченцову лично.

— Опасается за свою жизнь? Не верит в советский закон?

— Я беседовал с ним дважды. Он боялся допросов с пытками, думал, я пришел забрать его в тюрьму.

— Хорошо, завтра утром я буду в госпитале.

— Извините, товарищ подполковник, но Матвейчук очень плох. Ранен в грудь и в живот. Врачи гарантий не дают.

— Вызывайте машину, — Ченцов посмотрел на часы.

Скоро должны были звонить из Москвы, Василий Васильевич с надеждой посмотрел на телефон, подождал еще какой-то миг и, скрипя зубами, загоняя обратно рвущуюся наружу боль души, поспешно вышел из кабинета. На ходу приказал дежурному:

— Будет прямой из Москвы, запиши слово в слово, до буквы!

— Есть! — переглянувшись с Медведевым, очумело ответил дежурный.

В машине Ченцов попросил следователя рассказать о Матвейчуке.

— Я прибыл в госпиталь сразу же, как позвонил Костерной, — начал обстоятельно пересказывать Медведев. — В палате, где лежал раненый бандеровец, дежурил молодой солдат. Боец по моей просьбе вышел в коридор. Я сел на табурет. Раненый лежал вверх лицом с закрытыми глазами. Дыхание его было тихим. Но, судя по тому, как подрагивали мускулы на его лице, он не спал. Я спросил:

— Сколько вам лет?

Раненый молчал. Только чуть глаз приоткрыл.

— Вам лучше? Нужна какая-нибудь помощь?

Снова молчание. Я ждал. Бандеровец, наверное, понял, что я не собираюсь уходить, открыл глаза, недружелюбно скользнул по мне взглядом и уставился в потолок.

— Я следователь местного отдела МГБ Медведев, хотел бы с вами побеседовать, если вы в состоянии разговаривать.

— Ни о чем говорить я не буду, — хриплым, напряженным голосом проговорил, наконец, арестованный.

— Вы умеете читать?

Видимо, бандеровец не, ожидал такого вопроса.

— Ну, умею, — настороженно протянул он.

— Я оставляю вам Указ правительства об амнистии тем, кто еще ведет борьбу против Советской власти. Согласно Указу, лицо, добровольно явившееся с повинной, будет освобождено от уголовной ответственности.

— Вытри задницу своей писулькой! — истошно выкрикнул бандит и зажмурился, ожидая удара.

— Указ я положу на тумбочку, — как можно спокойнее сказал я и вышел, шепнув дежурному солдату, чтобы держал ухо востро. — А утром, — продолжал рассказывать Медведев, — мне позвонил врач и просил приехать. Матвейчук требовал свидания с начальником райотдела МГБ. Вы были на выезде, поехал я один.

— Я просил начальника, — сразу начал Матвейчук, когда увидел меня.

— Должен же начальник знать, с кем ему встречаться, — пошутил я.

— Хорошо, запиши, — согласился бандеровец, — но показания я буду давать только самому подполковнику Ченцову.

— Вы даже знаете, как величают нашего начальника?

— А вы все за дураков нас держите?

Я достал бумагу и ручку:

— И так, имя, фамилия и все остальное по анкете…

— Василько Матвейчук, 1924 года рождения, местный, здолбицкий. Можете справиться у моей сестры Кристины Пилипчук. Муж ее был со мной в сотне у Сидора. Убит в 1944 году, еще в Карпатах.

— Расскажите о своей семье.

— У нас была большая семья. Одних детей одиннадцать душ. При панской Польше отец и четверо братьев работали на лесозаготовках. Заработки были — кот наплакал. Отец вместе с братьями решил поискать счастья в Канаде. Где они, до сих пор не ведомо. Двое средних, Василь и Петро, ушли в Красную Армию, на войне сгинули. Мать и две сестры померли от тифа. Остались мы с Кристей. В сорок третьем ее сосватал полицай Аверьян Пилипчук. Не с голоду же было ей подыхать. А когда Красная Армия стала приближаться к нашим краям, пришли ко мне Аверьян и с ним еще трое. «Собирайся», — говорят, — «Куда?» — «Пойдешь с нами бороться за вильну Украину. Или ты москалям служить намылился?» А сами автомат под ребра тычут. Собрался я и пошел. А что было делать?

— Принимали вы участие в бандитских операциях?

— Осенью сорок четвертого года в селе Успенском мы взяли председателя сельсовета Макара Стийкого. Руководил операцией подручный Сидора Баляба. Он и приказал пытать Макара, когда тот отказался сотрудничать с нами. Потом на глазах Стийкого изнасиловали его жену и застрелили двух малолетних детей. По-моему, Макар рехнулся умом тогда. Заперли его в доме, облили бензином и сожгли.

— Вы лично что делали?

— Дом жег.

— Еще?

— Уже в сорок пятом наткнулись мы случайно в одном селе на госпиталь для выздоравливающих. Костыли, коляски и ни одного ружьишка на всех.

— Ну, и…?

— Перестреляли. И раненых, и врачей, и местных, кто им помогал.

— Кто командовал?

— Сам Сидор. Вот тогда нас и накрыли войска. От сотни человек двадцать осталось. Всех бы побили, да Баляба вывел потайными тропами.

— Ваша сестра Кристина связана с бандой?

— Иногда провизией помогает, но нас не любит. Малец у нее на руках остался.

Об остальном разговор решили перенести на вечер в присутствии Ченцова. Матвейчук сказал, что знает некоторых сельчан, которые являются осведомителями Сидора. Причем «беспроволочный телефон» имеет подстраховочную «линию», что позволяет главарю банды сличить информацию.

Машина проехала во двор госпиталя и, круто развернувшись, остановилась у приемного отделения. С дежурным врачом прошли к палате.

Ченцов приоткрыл дверь и замер. На полу с ножом между лопаток лежал солдат-охранник. Матвейчук с перерезанным горлом уже давно посинел.

Ченцов слегка посторонился и пропустил в палату Медведева и врача.

— Кому вы говорили о допросе? — спросил он следователя.

— Капитану Смолину.

— Как мог проникнуть в палату посторонний?

— Окно закрыто, значит, через дверь.

— Почему пустил часовой — Часовой пропускал только медиков, — сказал врач.

— Выходит, он был в белом халате.

— Вы предполагаете, что кто-нибудь из наших? — с ужасом спросил дежурный врач.

— Для ваших это слишком топорная работа, доктор. Но без вашей халатности не обошлось, — строго проговорил Ченцов и направился к выходу.

— Что же делать? — еле выговорил врач.

— Велите для начала произвести вскрытие, — невесело посоветовал ему Медведев, уже приступивший к составлению протокола осмотра места происшествия.

* * *
«Бом! Бом! Бом!» Три дня несется над Здолбицей колокольный звон: село празднует пасху. Много люду толпится возле церкви. Мальчишки обмениваются крашеными яйцами, нищие собирают подаяния, старухи усердно суют им сдобу, деньги. Многие приходят сюда просто так, на людей поглядеть, перекинуться словечком с давними знакомыми, обсудить новости. Ну, а нарядные девки себя показать редкому жениху.

Не меньше народа было в те дни и на улицах села. Приезжие ходили по домам, предлагали хозяевам услуги: по найму обработать огород, засеять поле, выполнить весенние работы в садах, виноградниках. За работу просили продукты.

Пришлые в основном шли пешком, поодиночке, группами, многие с тележками, везя в них свой нищий скарб, оставшийся с войны. Те, кто побогаче, имели лошадей и повозки, заменившие им сожженные дома.

То было трудное время. Люди искали себе место на разоренной земле. Большинство из них давно не имело своего крова. За лето столько крутилось, перекручивалось народа в Здолбице, что сельчане привыкли к приезжим. Поэтому никто поначалу не обратил внимания на крытую телегу, запряженную пегой, хорошо откормленной лошадью, которая появилась в один из праздничных дней на центральной улице. Правил ей молодой цыганского вида мужчина в клетчатом костюме при галстуке. Большие карие глаза его внимательно рассматривали шумную улицу, но на лице нельзя было прочитать ни удивления, ни восхищения. Мужчина был на редкость спокоен и уверен в себе.

Подвода остановилась возле большого кирпичной кладки дома. И другие строения во дворе были также добротны и ухожены. Высокие фруктовые деревья окружали постройки, каменный колодец с крышей, кирпичную погребицу. В хлеву стояла корова, в сарае хрюкали свиньи. А бричка у забора говорила о том, что в хозяйстве водились когда-то и лошади.

Мужчина легко соскочил с подводы на подсохшую у забора землю и вразвалочку направился к приоткрытой калитке. Навстречу ему рванулся здоровенный рыжий пес, залаял хрипло, отрывисто. На лай из дома вышла чернявая молодайка. Подозрительно оглядев незнакомца, недовольно спросила:

— Шо трэба?

Мужчина улыбнулся хозяйке, слегка кивнув головой:

— Я, красота моя, заготовитель. Собираю у населения тряпки, кости, цветной металл…

— Никаких тряпок у нас нема, — грубо отрезала женщина. — Работать надо, а не милости собирать!

— Я не за даром прошу, красота моя. Хочешь — деньгами заплачу, хочешь — товаром рассчитаюсь! Такая моя работа.

— Знаемо, знаемо! У моего кума после такой работы порося исчезло. Такой же заготовитель ездил, как ты, из, цыган.

— Смотри не прогадай!

Мужчина подошел к подводе, задрал сзади полог, открыл соломенный короб, закричал на всю улицу:

— Люди добрые! Кому конфеты, пусть едят дети! Есть петушки — золотые гребешки! Соль и спички, не хуже и ситчик! Одеколон и мыло, чтоб душе было мило! Навались, у кого тряпки завелись!

И тут же залаяли псы, захлопали калитки. Любопытные хозяйки потянулись к повозке, щупали ткань, нюхали мыло, рассматривали коробочки с одеколоном, конфеты, цветные ленты, игрушки, спрашивали цены, вес утиля. Начался торг. Не утерпела, подошла и молодайка с сыном на руках.

— Ивасик, сынок мой, — вместо примирения сказала она.

Заготовитель моментально сунул малышу в ручонку леденец на палочке, а женщине горсть конфет. — Выбирай, красота моя, что приглянется, а то все разберут.

— А ты, дядько, еще приезжай, у нас барахла дюже много, — весело балагурили женщины, сами взвешивая тряпки на висячих весах.

Заготовитель наметанным глазом определял правильность веса и отпускал товар. Объемистый короб быстро пустел, а телега пополнялась утилем. Видно, легкая рука была у приезжего: бабы расходились довольные сделкой.

— А самовар возьмешь старый? — неуверенно спросила молодайка.

— У тебя, красота моя, все возьму!

— Лови момент, Кристина, — смеялись вокруг, — мужик на тебя глаз положил. Зови его до хаты, он тебе и так все отдаст!

— Да будет вам! Мне синька нужна.

— Синьку я тебе следующий раз привезу, сегодня нет, не обессудь.

Заготовитель задраил полог, подошел к лошади, похлопал ее по морде, снял мешок с овсом, ловко взнуздал животное и взобрался на передок телеги.

— Но! Пошла, милая! До побачения, бабоньки! — Мужчина помахал всем рукой и подмигнул Кристине.

Повозка покатилась по улице.

А через неделю, когда уже отгуляли на селе пасху, повозка эта снова уткнулась в знакомое подворье. Кристина стирала белье в корыте у колодца и сразу признала заготовителя.

— Видишь, как я кстати, — весело проговорил он. — Я тебе синьку привез.

— Ее нынче днем с огнем не сыщешь!

— Приходи на площадь, я там сегодня торговаться буду, — пригласил заготовитель женщину, протягивая ей через забор два пакетика синьки.

— Ось управлюсь та и приду, — краснея, проговорила Кристина.

На сей раз обмен шел до вечера. День был будний, и люда по домам не густо набиралось. Но тем не менее короб пустел, а телега пополнялась.

Кристина пришла, когда торг уже окончился. Подождала в сторонке, пока не отошли последние покупатели, неслышно приблизилась.

— Опоздала, красота моя! Я уже пустой.

— Да я по другому делу, — смутилась женщина.

— Говори, не робей. Смогу — помогу!

— Кабанчика вы можете зарезать?

— Кто же весной режет? — удивился заготовитель.

— Гости приезжают, кормить надо. Колбасу зроблю, кровянку, сало посолю, мясца закопчу…

— Дело твое, красавица! А магарыч будет?

— И магарыч, и селянка, — быстро проговорила Кристина и взобралась на повозку. — Поедем, пока не стемнело.

Заехали прямо во двор. Кристина привязала хрипло лаявшего кобеля на короткую цепь, пошла к сараю. В дверях остановилась, спросила:

— Звать-то вас як, дядьку?

— По имени — Григорий, фамилия — Стрижак.

— Стрижак? — Кристина вскинула на него удивленные глаза, вздохнула обреченно: — Ой, лышенько! Так вы оттуда?

— Откуда? — заготовитель широко улыбался. — Я новый человек в здешних местах. Из Кировоградщины перебрался не от доброго хлеба, конечно. Так что не сильтесь, меня вы не вспомните.

— Слава Иисусу! — перекрестилась молодайка. — А я уж невесть что подумала. Служил у нас в управе полицаем тоже один Стрижак…

Стрижак крепко взял Кристину за локоть и притянул к себе, шепнул на ухо:

— Я всю войну в концлагере просидел, — и показал выколотый на руке лагерный номер.

— Ой, лышенько! Прости за ради Христа!

Открыли сарай. В ноздри ударил крепкий запах навоза, прелой соломы, кизяка. В углу за перегородкой лежал рябой кабан пудов на восемь. «Ничего себе кабанчик», — присвистнул Григорий. Животное, почуяв, зачем к нему пришли, привстало, захрюкало и попятилось, оседая на задние ноги.

— Веревку давай, так не завалить, — попросил Стрижак. — И нож приготовь.

— Зараз, — Кристина бросилась из сарая и тут же вернулась: все у нее было приготовлено заранее.

Григорий сделал петлю на веревке, приказал:

— Почеши ему за ухом, а то не подпустит.

Кристина беспрекословно исполнила. Стрижак, похлопывая борова по боку, взял его заднюю ногу и затянул петлю.

— Отойди! — Он перекинул другой конец веревки через перекладину под потолком и рывком опрокинул визжащую свинью, завязал веревку на загородке. Кристина протянула ему длинное лезвие широкого немецкого штыка. Он потрогал его острие пальцем и вдруг одним ударом вонзил в бочину хряка, перевернул на спину, придавил коленом и перерезал ему горло. Казалось, еще дикий визг висит в воздухе, а кабан уже затихал в предсмертных конвульсиях. Кровь стекала в подставленный таз.

С трудом выволокли тушу в сад. Обложили соломой, запалили. Затрещала в огне щетина кабана. Кристина принесла горячей воды, стала поливать почерневшую тушу. Стрижак ножом соскребал обгоревшую кожу. Очищенная жирная туша лоснилась загорелым коричневым цветом.

Разделывали ее уже в хате. Кристина растопила печь, бросила на сковороду нутряного сала, потом мяса грудинки прямо из-под ножа.

Стрижак пластал сало, складывал его в деревянную кадку.

— Ну, красота моя, довольна моей работой?

— И ты, Гришенька, в накладе не останешься, — осмелела хозяйка. — Я зараз гостей кликну и ужинать сядем.

— От свеженинки грех отказываться. А что за гости-то будут? — как бы невзначай спрашивал Стрижак.

— Обещала давно угостить нашего председателя сельсовета да отца дьякона. Сам бачишь, одна живу, а воны люди нужные, в помощи мне не видказують.

— Ну, если так, зови!

— Зараз Ивасика уложу. Да и вам постель приготовить надо.

— А молвы не боишься?

— На чужой роток не накинешь платок, а по темну у нас ездить опасно. На меня же потом и пальцем покажут: выпроводила человека на ночь глядя. Конягу вашего распрягла и поставила в конюшню. Только воды трэба будет ему занести, не забыть.

Стрижак подивился такой расторопности хозяйки, но вида не подал. Вынес сало и мясо на погребицу, зажег керосиновую лампу и опустил все на лед. Заодно обследовал все уголки погреба. Заметил, что масла и сала здесь было больше, чем потребно средней семье на целую зиму. Надо льдом висели окорока. Наложив в миску соленых огурцов, Григорий вернулся в дом.

Пришли и гости. Здоровенный дьякон в черной засаленной сутане и с золотым крестом на могучей шее, перешагнув порог, пророкотал:

— Мир дому сему, во славу веков!

За ним бочком протиснулся круглый, как калач, человек с уже изрядно хмельными глазками, снял картуз и, широко улыбаясь, спросил Стрижака:

— А ты кто такой есть? Документы!

— Дальний родственник Аверьяна, заготовителем робыть, — не моргнув глазом, выпалила Кристина.

— Саливон Пращак, председатель сельсовета, — представился кругленький и плюхнулся на лавку перед столом. — Ох, и дух же у тебя, Кристя, в избе, аж слюной захлебнуться можно.

— Сидайте, гости дорогие, сейчас все подам, — засуетилась хозяйка, метая на стол чашки с огурцами, квашеной капустой, хлебом, салом.

На серединку поставила трехлитровую бутыль с мутной жидкостью, подала граненые стаканы и наконец прямо на сковороде еще шипящее мясо со шкварками.

— Миряне, во избежание господней кары опрокинем содержимое в наши чрева! — дьякон поднял стакан и, не дожидаясь остальных, одним залпом проглотил самогон.

Пращак с завистью посмотрел, с каким искусством оприходовал дьякон свою дозу, и, крякнув, нараспев произнес:

— Хай живе наше поросятко у чужому огороди…

Выпили и Кристина со Стрижаком. Захрупали огурцами, потянулись к мясу. Но дьякон не дремал у бутыля. Стаканы то и дело наполнялись пахучей жидкостью. И вскоре голова председателя тяжело опустилась на грудь.

— Спекся, раб божий, — словно бы даже обрадовался дьякон и снова потянулся к сосуду.

— Я тоже сыт, — отстранился Григорий.

— Кристя?! Кого ты мне подсунула? — священник замотал кудлатой головой. — Ты что, хворый?

— Нет, устал просто, — отнекивался Стрижак. — Душа не принимает.

— А у меня принимает! Так воисполним ее потребность, миряне. Бог простит все наши грехи! И я прощу! Слышишь, Кристина? Приходи ко мне на сеновал, и я тебе все грехи отпущу, — зарокотал он, захлебываясь смехом и самогоном разом.

— Нехорошо вы говорите, отец дьякон, — обиделась Кристина. — Что человек подумает?

— А ему думать не положено. Раб божий исполнять должен. Как ты, как Аверьян твой исполнял, царство ему небесное. Или не так? — дьякон вдруг перегнулся через стол и внимательно посмотрел в глаза Григорию.

— Так. — Стрижак взял стакан. — Выпьем за искупление грехов перед господом богом.

— Принеси-ка, Кристина, рассольцу, — не отрывая взгляда от Стрижака, попросил дьякон. А когда та вышла, тихо сказал: — Слава Украине!

— Героям слава! — ответил заготовитель.

* * *
Степанида Сокольчук не на шутку переполошилась, когда получила приглашение на беседу в районный отдел МГБ. Не подумав, по заведенной привычке, шепнула Кристине Пилипчук, куда и зачем едет. Сидор узнал о вызове в тот же вечер. А через два дня Кристина как бы невзначай заглянула к Степаниде в медпункт.

— Доброго здоровьичка, Степо! — Кристина зыркнула своими черными, как уголья, глазами в приоткрытую дверь лаборатории и уселась на краешек белой табуретки. — Одна сегодня?

— Полевые работы начались, теперь болеть некогда людям. — Степанида отодвинула в сторону больничный журнал, в котором делала запись, воткнула перьевую ручку в стеклянную чернильницу. — В пору закрывать медпункт. А ты по делу?

— Да так! Шла поблызу, дай, думаю, загляну до подружки. — Кристина опять оглянулась на дверь в лабораторию.

— Одна я сегодня. Санитарка еще с вечера отпросилась картофлю сажать! Говори, не бойся — Степанида уже поняла, что Кристина пришла к ней не зря.

— Наказано быть тебе, Степо, в воскресенье ровно в пивдень на мельнице, — Кристина не выдержала прямого взгляда Сркольчук, потупила взор. — Щэ сказали, чтобы привезла с собой того…

— Кого того?

— Не ведаю, Степо. Сказывали: того, что у себя прячешь. А я не знаю, про что речь. Передаю тильки слово в слово.

— Ты ж знаешь, что у меня в хате никого нет.

— Степочка, я ничего не ведаю. — Кристина встала с табуретки и, все еще оглядываясь, склонилась над Степанидой, дыша ей в ухо. — Приходил Сирко. Говорит, хлопцев в лесничестве побили, но Пташек успел передать, что ты увезла с собой какого-то офицера. Гроза обещал из тебя кишки выпустить, если ты офицера им не выкажешь.

— А это он не видел? — Степанида сложила из пальцев фигу.

— Господь с тобой, Степо! — Кристина отшатнулась от фельдшерицы и, крестясь, села на место. — Ты ж их знаешь, душегубов!

— Так это Гроза велел мне быть на мельнице?

— Ни, ни, Степо. Сам наказал и сам на встречу придет. Сидор, Сидор приказал, не сомневайся.

— Выходит, проболтался лесник, — Степанида вздохнула.

— Не перечь им, Степо. Убьют, ей-богу убьют!

— Что же мне делать?

Кристина участливо вздохнула, развела руками:

— А що за человик-то? Может, и не стоит по нему убиваться?

— Не выдам, — твердо заявила Сокольчук. — Хай стреляют.

— Ишь ты, — Кристина удивленно оглядела подругу. — А если выехать ему куда подальше? И тебе разом с ним?

— Пораненный он.

— Зараз полсвета пораненных, удобнее скрываться.

— Выследят.

— Цэ точно, — Пилипчук снизила голос, перешла на шепот. — Есть у меня один человек надежный, по областям разъезжает…

— Заготовитель, что ли, твой?

— Ну, мой не мой, — гордо распрямилась Кристина, — а скажу — допоможе.

— А если дознаются после?

— Тебе решать…

— Добрэ! Поговори, Кристина, с заготовителем. Может, что и выйдет.

— До воскресенья щэ есть время.

Подруги расцеловались на прощание, и не успела Пилипчук уйти, как Степанида кинулась запирать медпункт.

* * *
Боярчука прятали на дальнем хуторе в излучине болотистой Горыни. Во время войны за связь с партизанами немцы сожгли здесь все дома, а жителей выселили и бросили на произвол судьбы. Многие из них так и сгинули на военных дорогах. Вернулись в родные места лишь несколько стариков да вдова с малолетними детьми. Жили бедно, впроголодь.

Зная, что поживиться тут нечем, а дорога шла сплошь болотами, бандеровцы сюда не являлись, не бывали здесь и представители новой власти. Казалось, богом забытый в глуши клочок земли надежно сохранит в тайне историю появления здесь Боярчука. Но тем не менее, памятуя о недавнем прошлом, старики, приняв раненого, спрятали его подальше от света белого, заперев хоть и в сухом, но холодном погребе.

Борис томился в бездействии. Он уже не раз пожалел, что поддался уговорам Степаниды и уехал с ней из лесничества. Там наверняка бы он уже встретился с бандитами. Поверил же ему лесник, когда он «спрятался» от эмвэдэшников.

Для убедительности Боярчук придумал себе легенду. Он действительно старший лейтенант Советской Армии, действительно лежал в госпитале и по ранению демобилизован вчистую. Но уверенности в своей дальнейшей судьбе у него не было: он знал, как порой обращались с теми, кто побывал в немецком плену.

Борис хорошо помнил историю своего взводного. Сергей Федоров на границе принял первый бой, там же был ранен, попал в окружение. Вместе с другими пограничниками шел лесными дорогами на восток, потом на юго-запад, к сражающейся Одессе. Командовал взводом в осажденном городе, получил звание младшего командира. Последним транспортом эвакуировался в Севастополь, принял взвод морских пехотинцев. Стал офицером, орденоносцем. Когда по чьему-то недомыслию за оборонявшимися не пришли корабли Черноморского флота, он был уже начальником штаба батальона. Им оставалось одно: достойно умереть на развалинах бессмертного города русской славы. Прорыв на Керчь не удался. Федоров, раненный в голову, попал в плен. Начались бесконечные скитания по концлагерям, побои, унижение, вечный голод. Пытался бежать, неудачно. Кто-то выдал. Беглецов расстреляли. Пуля прошла у Сергея в миллиметре от сердца. Его подобрали польские крестьяне, присланные захоронить трупы узников. Спрятали, выходили, переправили к партизанам. В отряде сопротивления и встретил Федоров Красную Армию. Как знающего здешние леса, направили в разведку. К концу войны назначили командиром взвода, вернули звание, восстановили награды. А после Победы вызвали в особый отдел… Трибунал приговорил его к десяти годам лишения свободы.

Борис решил, что будет правдоподобно, если он скажет, как был арестован на вокзале и препровожден в районное МГБ. Это легко — было проверить. Его даже могли видеть с патрулем или входящим в отдел. Потом он в красках распишет, как чекисты отобрали у него все документы и взяли подписку о невыезде до выяснения всех обстоятельств его пребывания в плену. А вот в плену… Хочешь не хочешь, а придется сочинить какую-нибудь гнусность, вроде той, о которой рассказывал Серега Федоров.

…По воскресеньям у них в концлагере расстреливали каждого тридцатого в шеренге выстроившихся на плацу военнопленных. Еще до прихода немцев пленные пересчитывались сами, и в конце каждой тридцатки неизменно возникала сутолока или драка. Жить оставались сильнейшие.

Придется изобразить, думал Борис, из себя парня-ухаря, которому море по колено, если дело касается его интересов, а паче шкуры. Потому и с напавшими бандеровцами расправился: решил, что те убить его собираются, раз тайно напали. Конечно, отговорка слабая, но в другую версию вряд ли поверят бандиты.

«Главное, чтобы сразу не шлепнули, — рассуждал Боярчук. — А не расстреляют, значит, отведут к главарю. Там-то своего шанса не упущу».

Степанида появилась как нельзя кстати.

— Заперла? — набросился на нее Борис. — Думаешь, я отсюда дорогу сам не найду? Какие новости на воле? Где банда?

— Почэкай, — Сокольчук перевела дух. — Запалилась, пока к тебе добиралась.

— Чего годить? Не в моих правилах ждать у моря погоды. Или хочешь, чтобы меня в этом погребе твои дружки прихлопнули?

— Сидор приказал привести тебя на мельницу в воскресенье, — быстро выкрикнула Степанида и расплакалась.

— Да ну?.. Сам Сидор? — Боярчук потер руки, довольный, засмеялся.

— Чему веселишься, — сквозь слезы заговорила Сокольчук. — Бежать нужно, Борис. Есть надежный человек, который скрытно вывезет тебя отсюда. Я могу поехать с тобой. Пригожусь на первых порах.

— Погоди, погоди, — Борис ничего не понял. — Какой человек? Как вывезти? Зачем?

— Я ж говорю, тебя ждет Сидор!

— Вот и хорошо. Я сам его ищу.

— Думаешь, он подивиться на тебя хочет?

— А чего ты-то распереживалась?

Степанида не ответила. Вытерла слезы концом платка, одернула юбку, собираясь уходить.

— Постой, — задержал ее Борис. — Не сердись на меня, Степанида. Но и пойми: не затем я с тобой поехал, чтобы прятаться в погребе. Ты меня хорошо знаешь. Я не из тех, кто при первом выстреле руки вверх тянет. С националистами у меня старые счеты.

— Повесят они тебя, — отвернувшись, проговорила Сокольчук.

— Если не выдашь, не повесят.

— Другие опознают.

— Авось не успеют. — Борис присел на ступеньки.

— Добрэ, хай по-твоему будет. Я-то надеялась, — Степанида невесело усмехнулась. — Сними рубаху, подивлюсь, що там у тебя, раз уж приехала.

Боярчук подчинился.

— О каком человеке ты говорила? — вспомнил он.

— Есть тут один. Заготовитель. Прибился до Кристины Пилипчук.

— Пилипчук? Кто это?

— Да, сестра Василька Матвейчука. Знаешь, мабуть.

— Василько помню, а сестру его, признаться, запамятовал.

— Ты ей тильки не скажи!

— И что же тот заготовитель?

— Согласился помочь нам, то есть тебе, я хотела сказать. — Степанида зарделась, залилась краской смущения.

— А что за человек?

— Не здешний. Шустрый мужичишка очень. Дружбу завел с головою сильрады Саливоном Пращаком да с дьяконом.

— Любопытный человек. И бескорыстно помочь согласился?

— Согласился.

— А что про меня выспрашивал?

— Ничегошеньки!

— Очень любопытный человек, — Борис ненадолго задумался. — Нельзя ли мне с ним встретиться до воскресенья.

— Спытаю у Кристины.

— Постарайся, сделай милость. — Борис надел рубаху. — Намекни ему, что мне не с руки встретиться ни с красными, ни с зелеными.

— Это он и без нас понял.

— Почему так думаешь?

— Сказал, что интересные бумаги имеет и от тех, и от других. Потому и вывезти может.

— Тем более он нужен мне.

— Душа у меня, Борис, теперь изболится до воскресенья этого проклятого. Ты подумай, глядишь, уедем?

— А те, кто останется, пусть кровью умываются?

— Мы за свою сполна получили.

— Всех по себе не равняй! Я еще за того пастушка, что у меня на руках помер, не рассчитался с гадами. Не успокоюсь, пока последнего бандеровца под корень не выведем.

— Храни тебя Иисус!

Последняя надежда погасла в Степаниде. Пусто и горько стало на сердце. И вдруг, как спасительная ниточка, припомнились ей слова Ченцова: «Если бы мы знали хотя бы половину из того, что из страха скрывает от нас население, с бандитизмом давно уже было бы покончено».

Вернувшись домой, Сокольчук решила признаться Ченцову во всем, что было, и рассказать о предстоящем свидании с Сидором. Она все сделает, чтобы Боярчук не пришел на эту встречу. По ее мнению, это была единственная возможность спасти ему жизнь. Такова будет ее плата за содеянное против совести.

Но судьбе было вольно распорядиться по-своему.

* * *
К Стрижаку на селе привыкли скоро. Товар его шел ходко, на язык он был бойкий, на характер — незлобливый, а что особо устраивало сельчан — не дрожал за копейку, вешал товару с довесом, к сдаваемым вещам не придирался Возле его повозки всегда толпился народ, звенел девичий смех. Чернокудрый Стрижак успевал и с делами управляться, и зажиточным мужикам польстить, и говорливых баб обо всем выспросить, и между шуточками незаметно хорошенькую молодайку ущипнуть за ядреный бок. У одного колодца родниковой водицы напьется, у другого плетня выцедит из запотевшей крынки молоко, у третьего колодца табачком сам угостит. Так за день все село и объедет.

В тот сумеречный вечер последним оставался дом дьякона Митрофана. А сам дьякон словно ждал Стрижака у калитки.

— Пресвятая богородица! Кого я вижу! — Дьякон раскинул широко свои лапищи, затряс кудлатой головой, но не двинулся с места.

— Вот где ваша обитель? А я-то пытаю, кто это там стоит? В темноте не признал, звиняйте!

Стрижак осадил лошадь, слез с повозки, привязал вожжи к изгороди.

— Наслышан про твои мирские дела. Миряне довольные, я знаю точно. Да и у тебя, чую, все слава богу.

— Обижаться грех. Есть маленькая выручка.

— Может, ко мне заглянем, плеснем в огнедышащее зевло по маленькой? — дьякон приоткрыл калитку и уже, не приглашая, а приказывая, пробасил:

— Заходи!

Дьякон здолбицкой церкви Митрофан Гнатюк занимал просторный особняк, крытый фигурной черепицей. Дом был выложен из светлого кирпича особого обжига, поэтому в солнечную погоду поблескивал полированными боками, радовал глаз искусной расшивкой. Пять больших венских окон глядели на центральную улицу села, три других были обращены к лугу с речкой и лесу. С подворья хорошо просматривались дороги, ведущие вгород, а так как дом дьякона находился на высоком бугре, то с огородов за домом можно было рассмотреть и всех едущих к селу с другой стороны.

Стрижак уже слышал здешнюю легенду о том, что бугор этот насыпали еще при панской Польше. Уж так хотелось священнослужителям во всем возвышаться над простым людом. Но, увидев на стволе трехобхватной сосны, что росла у самого крыльца, металлические скобы, ведущие к вершине, подумал и о другом: если в Толстостенной дьяковской обители установить пару пулеметов, то можно будет держать под прицелом всю округу.

Дьякон будто прочитал его мысли:

— Крепко строили, любую осаду выдержим. Иисус никогда не давал в обиду верных ему подданных.

И в горнице, словно ждали гостей, стоял обильно накрытый стол.

— Причастимся скороминой, — не очень любезно пригласил Митрофан.

Стрижак сел в простенок между окнами лицом к двери. Дьякон затряс головой:

— Не бойсь! В доме нет никого. Жену и ту к соседям отправил. Знал, что придешь. Мимо меня еще никто не проходил.

И начал разливать самогон по стаканам, которых на столе было десятка два. Объяснил:

— Люблю так. Чтоб потом не отвлекаться. Хочешь пей, хочешь ешь!

— Мудро, — польстил ему Григорий. — А я смотрю: и вам на житье-бытие обижаться не приходится, — указал он на заваленные снедью миски, тарелки, противни.

— Езус Мария! Тебе ли удивляться? — Митрофан руками разломал запеченного в тесте гуся, жирную гузку положил перед собой, а остальное придвинул гостю. — Так ли ты здесь пировал раньше?

— Я никогда не был у вас раньше, святой отец, — смиренно отвечал Стрижак.

— Как?! Ты, Гришка Стрижак, известный по кличке Цыган всем борцам за вильную Украину, не сидел за этим столом?

— Не сидел, потому как никогда никакой клички не имел;

— Ну, ты даешь, рабо божий! — Митрофан даже подавился огурцом.

— Я не здешний, могу предъявить паспорт.

— Да я тебя по роже твоей цыганской запомнил, а не по паспорту! Ты чего юлишь передо мной, нехристь?!

— Слава Украине! — вдруг рявкнул во всю глотку Стрижак и трахнул по столу кулаком так, что опрокинулось несколько стаканов.

Неизвестно, что больше подействовало на дьякона: крик или опрокинувшиеся стаканы, из которых тек самогон к нему на сутану.

— Героям слава, — подавленно пробасил он. — Зачем же так-то?

— А затем, — зло проговорил Стрижак, — что я тебе, рожа твоя толстомясая, не Гришка и уж тем паче не Цыган! Понял, клобук чертов?

— Езус Мария, Гриша, конечно, понял.

— Язык за зубами даже во сне держать надо!

— Истинную правду глаголишь, Григорий! Только в доме нет никого, Иисусом клянусь!

— Ладно. Зачем ждал меня, сказывай? — Стрижак небрежно развалился за столом, поковырял вилкой окорок. — Узнал, значит?

— Потому и предупредить хотел, — зарокотал дьякон, не забывая опрокидывать в волосатый рот стопки самогона. — Не те времена благословенные нынче, чтобы вот так безбоязненно под своей фамилией разгуливать. Ты ведь пропал зимой сорок третьего. Как в воду канул. Одни говорили — убит во время карательной операции против партизан…

— Опять?

— Молчу, молчу, рабо божий Гриша. Были и такие, что разгром вашего полицейского батальона в Сарненском лесу связывали с твоей пропажей. Но мало кто верил. Тебя же все знали хорошо. На помин твоей души не один литр горилки опорожнили. А ты, оказывается, вот он, явился.

— Являются только черти во сне, а я приехал из Кировоградской области в качестве заготовителя утильсырья.

— Это нам известно! А вот зачем явился? Вопрос!

— Дело у меня здесь.

— Наше дело-то?

— Личное дело, личное! — Стрижак воткнул вилку в кус сала, да так и оставил ее там. — То, что ты меня узнал, отец преподобный, не удивительно. Не узнал бы кто другой.

— Как не узнать, обязательно узнают. Первая твоя Кристина до меня прибегла с такой новостью. А ты глаголешь…

— Первый день опасался, все за пистолет в кармане держался. Ан не выдали! Скажи, какое дело!

— Пока не выдали. Еще страх не прошел.

— От чего?

— Было дело одно. Езус Мария, прости и помилуй! Жила здесь у нас на Глинском шляху семья Остапчуков. Голь перекатная. Семеро детей по лавкам, один другого меньше. Мать больная, вдовая — муж ее с фронта не вернулся. Да еще бабка, суше той клюки, на которую опиралась. Жили впроголодь, но ведь краснопузые! Обложили их наши лесные братья оброком — так, с десяток булок хлеба, сальца шматочек да горилки четверть. Только хозяйка без особой радости то восприняла. Ну и решили хлопцы проверить ее. Переоделись в форму краснопогонников, чи милиционеров, и к ним нагрянули. «Что, — спрашивают, — гражданка Остапчук, а не бывает ли у вас гостей из леса?» Известное дело, баба все и рассказала как есть… Пришлось всю семью в колодец сбросить, сверху камнями прикидать… После той, спаси и помилуй, акции жители наши вроде как бы оцепенели. По сей день молчат, хотя видели многие.

— А милиция часто здесь бывает?

— Милиция сюда не суется. А вот краснопогонники во главе с чекистом Костерным чуть ли не каждый день повадились. Все дороги обложили, во все дома заходят. На маслозаводе дружину самообороны организовали. Дежурят по ночам с ружьями. Хоть из дома не выходи.

— Однако ты не боишься прямо в церкви собирать деньги для своих братьев, не тех, которые во Христе, а тех, что по схронам попрятались.

— А ты вроде как не одобряешь? — насторожился Гнатюк.

Стрижак промолчал.

— Решил выйти из игры, — не унимался Митрофан, — или ты с кем еще связался?

— Мне помощник нужен, — не отвечая на расспросы, твердо сказал Стрижак. — На тебя можно рассчитывать?

— Смотря в чем нужда, — заюлил дьякон, чувствуя, что имеет дело не с бывшим полицейским. — В лес могу провести…

— В лесу я и без тебя не заблужусь.

— А там, между прочим, ожидают тебя.

— Донес уже?

— Ну, зачем же так-то. У каждого своя работа. Нам теперь нельзя промашки давать. По краю пропасти ходим.

— Доходитесь, перебьют вас, как куропаток на заре.

Митрофан замолк на полуслове.

— Чего губы-то надул? — Стрижак хохотнул, довольный произведенным впечатлением. — Не ожидал такого поворота?

— Не веришь в наше дело, стало быть, больше?

— Ваше? — Стрижак захохотал громче. — Купленное на немецкие рейхсмарки?

— Я бы попросил…

— Заткнись, — грубо осадил Стрижак засопевшего дьякона. — Вот у меня — дело! И платят мне за него долларами и фунтами стерлингов. Да кое-что еще здесь осталось. Затем и приехал.

— Езус Мария! Так бы зараз и сказал. Есть у меня для вас человек.

— Кто таков?

— Сам не знаю. Прячет его у себя фельдшерица наша — Степанида Сокольчук. Ни с нашими, ни с краснопогонниками встречаться не желает.

— Кота в мешке суешь?

— Проверим. Сидор на мельнице с ним в воскресенье повидаться хочет.

— Возьмут и шлепнут его твои братья.

— Я попрошу не трогать. Проверить и оставить для тебя.

— А, черт! Придется мне повидаться с твоим Сидором, иначе не поверят тебе. Неужели у тебя какого-нибудь уголовника нет в запасе?

— Мне не поверят? — Митрофан вскочил с лавки. — Как скажу, так и сделают! Одно мое слово — и весь мир от них отвернется!

— Успокойся, преподобный! — Стрижак перегнулся через стол, усадил Гнатюка. — В лес я пойду только один раз. Чтобы выйти из него там, — Григорий ткнул пальцем в сторону границы: — Слишком дорога ноша, чтобы рисковать ей.

— А не боишься, что мне открылся?

— Не боюсь. Там ведь золото и отца твоего, и попа бывшего, и пана Якубовича.

— Не может быть, — Митрофан так и остался сидеть с открытым ртом.

— Может. Сам упаковывал. Подсобишь — свое назад получишь.

— А потом?

— Пойдешь за кордон со мной. А нет — так братьям своим отдашь.

— Как же! Отдашь! — Митрофан заерзал на лавке, словно на горячей сковородке. — Если оно все цело, там же…

— Миллиона полтора будет, в долларах, разумеется.

— Не обманешь? — Митрофан задыхался.

— Все в руках всевышнего!

— Езус Мария! Что делать, приказывай. Все исполню!

— Для начала сведешь меня со Степанидой, Сокольчук ты говоришь?

— Сокольчук. Завтра же она будет у вас к вечеру.

— В лес передай, что я курьер центрального провода с особыми полномочиями. Прежде чем с ними встретиться, хочу сам проверить, посмотреть на их действия со стороны. Как они в деле выглядят. И стоит ли им платить. Новые хозяева за океаном на ветер денег не бросают.

— Спросят, откуда знаю?

— Скажешь: напоил до смерти, вот я и проболтался.

— Слава Украине!

— Аминь! — загоготал Стрижак, с удовольствием наблюдая, как Гнатюк угодливо осклабился.

* * *
Степанида начала собираться в город спозаранку. Еще не растаял над лугом туман, когда она осторожно, чтобы не тарахтеть попусту, ведя лошадь под уздцы, выбралась за околицу. Оглянулась на спящее село, подтянула на лошади подпругу и с бьющимся от волнения сердцем полетела навстречу выбранной участи.

Страха не было. Только неизъяснимое чувство пустоты и невесомости в мыслях, в теле, в окружающем. Словно продолжение некрепкого сна. И легкая головная боль, как напоминание о яви.

Степанида отпустила вожжи, и лошадь сама несла ее знакомой дорогой. Оставалось проехать небольшой лесок, за которым начинали просматриваться станционные строения. И тут захромала лошадь, задергалась, перешла на шаг.

— Но-о! Но-о, милая! — понукала ее Степанида. — Версты три осталось, дотяни, родимая!

Но лошадь встала. Степанида соскочила с двуколки, осмотрела конягу. С передней правой ноги отлетела подкова. Совершенно бессознательно Сокольчук кинулась искать пропажу позади тележки.

— Чего потеряла, тетка? — Как из-под земли выросли перед ней два солдата.

— Помогите, солдатики. — Шагнула к ним Степанида и осеклась на полуслове.

— Зараз, голуба, поможем! — широко скалясь, попытался обнять ее Баляба, переодетый, как и напарник, в форму советского солдата.

Степанида отпихнула его руки, кинулась к повозке. Но там уже стоял третий бандеровец. Она узнала: Гроза.

— Далече путь держим? — как ни в чем не бывало спросил он, когда Сокольчук доплелась до двуколки.

— В город, на станцию.

— Родственников встречать? — Гроза взял ее своими твердыми пальцами за подбородок. — Смотри в глаза, стерва!

— На станцию. Сами знаете, зачем. — Степанида не мигая глядела в лютые глаза бандита. — Сегодня мой лень.

— Знаю, — Гроза наконец отпустил ее подбородок. — С тобой поедет мой человек. Всю информацию буфетчицы передашь ему на месте. И вернешься с ним в Здолбицу.

— У меня лошадь захромала.

— Вот он тебе поможет. А то где одной бабе в городе управиться!

Гроза свистнул. Из ближайших кустов вышел крестьянин в соломенной шляпе и с кнутовищем за поясом.

— Садись с ней, — приказал ему Гроза. — Заедете до Грицько подкуваты кобылу. Та дывысь за другою кобылою, очей не зводь!

— Будет исполнено!

Гроза отвел Степаниду в сторону, крепко взял за плечи.

— Что за человека ховаешь на болотах?

— Я Сидору все сказала.

— Ну так и мне поведай.

— Богато на себя берешь, — Степанида попыталась освободиться от рук Грозы, но тот держал цепко.

— Почему Сидор им заинтересовался?

— Не знаю.

— В петлю захотела?

— Я Сидору при тебе присягала, — напомнила громко Степанида и увидела, как обернулись на ее голос бандиты.

— Кончай лясы точить, Гроза, — крикнул Баляба. — Ихать пора!

— Доскачешься у меня, стерва, — зло прорычал Гроза и отпихнул от себя женщину. — Проваливай!

У повозки ее ждал провожатый.

* * *
Ченцов смотрел на телефонный аппарат как на гремучую змею. Вот уже трижды за вечер он звенит, явственно ощущается чье-то сопение в трубке, а дальше следует бесконечный зуммер.

Лицо подполковника усталое, даже изможденное. От жены по-прежнему нет утешительных новостей. Нет лекарств, нет хороших продуктов. Их нет у начальника районного отдела МГБ, но они есть у спекулянтов. Ченцов это знает точно.

«Может, подать в отставку? — невесело думает Василий Васильевич. — Пусть молодые гоняются за бандой. Я свое отслужил. Но даже и в этом не волен чекист. Так заведено: где-то там сверху определяют потребность в тебе… А как было бы хорошо поехать сейчас в Москву к Ульяне. Принести ей цветов, фруктов… фруктов. Однако что же это за фрукт звонит мне весь вечер?»

Телефон зазвонил. Ченцов подождал повторного сигнала и снял трубку.

— Начальник райотдела Ченцов слушает.

— Дзень добрий! — тихо промолвил женский голос.

— Ночь на дворе.

В трубке промолчали.

— Алло, алло, слушаю вас, говорите!

— Товарыщу начальник, хочу вам сказать!..

— Кто это? Фамилия?

— На што вам хвамилия?

— Ладно, говорите…

— Сегодня бандеры будут грабуваты маслосырзавод в Здолбици.

— Откуда у вас такие сведения?

— Прошу пана начальника довирять мени. — И женщина повесила трубку.

Похоже было на провокацию, но Ченцов все же вызвал Костерного. Тот вошел, закутанный в плащ-палатку, из-под которой стволом вниз торчал автомат.

— Там дождь? — Ченцов прислонил лицо к холодному стеклу окна. В подслеповатом свете фонаря разглядел сетку дождя. — Ночь как нельзя кстати.

И рассказал капитану о телефонном звонке.

— Пораскинем мозгами? — предложил подполковник, не замечая явно нескрываемого недовольства Костерного. — Кто мог располагать подобной информацией? Случайный человек? Вряд ли!

— Давайте я выеду туда, и во всем разберемся на месте, — предложил капитан. — Какая нам разница, кто сообщил?

— Разница большая. Если звонок не преднамеренная дезинформация, чтобы сбить нас с толку, то, значит, люди поверили нам, потянулись к нам…

— Рано еще. Слишком много бандеровцев в лесу.

— Ты не допускаешь нападения?

— Нападение как раз допускаю. Надо же им чего-нибудь жрать.

— Да, Иван. Ехать нужно в любом случае.

— Разрешите выполнять?

— Подождите. — Ченцов вынул из стола листок бумаги, протянул Костерному. — Читайте.

На листе было напечатано:

«Машинист Сидорчук. В бане устроил прачечную для бандитов. Стирают жена, дочь и сноха.

Мельник Глущук. Отбирает у селян часть семян в пользу бандеровцев. Коптит для них сало.

Пожарник Калюжный. Собирает для бандитов продукты питания, гонит самогон флягами. Имеет во дворе схрон.

Сторож церкви Мирончук. Содержит подпольную пекарню. Под видом церковного инвентаря возит в лес хлеб».

— А это вам постановление прокурора. — Ченцов подал Костерному вторую бумагу. — Теперь можете выполнять.

Капитан молча козырнул, развернулся на каблуках и вышел.

«Не нравится! — досадовал про себя подполковник. — Что поделаешь, мне тоже не нравится. Но выполнять обязаны».

* * *
Сидор был недоволен Грозой, но вида не подавал. Чувствовал, что и у боевкарей копилась злоба на помощника за неудачи последних операций. Но без Грозы он мог потерять сразу добрую половину отряда. Местные бандеровцы разбегутся, когда узнают, что их некому контролировать. Еще не пришел час расплаты, решил Сидор. К тому же и Гроза не так прост, чтобы не понимать, что можно ждать от главаря. Наверняка и он что-нибудь замышляет против Сидора.

Сегодня Степанида привезла из города хорошие новости. Пьяный капитан Смолин проболтался буфетчице, что солдаты Костерного устроили засаду на маслосырозаводе, но никто не напал на предприятие ни ночью, ни днем. На всякий случай чекисты решили подождать нападения еще пару дней. Солдаты остались в селе. Смолин даже снял патрули в Лидово и Копытлово, всех отправил на маслозавод.

Сидор пригласил к себе помощника по разведке Капелюха.

— В магазины Копытлово и Лидово поступил товар?

Угрюмый Капелюх утвердительно кивнул головой.

— Пошли туда хлопцев, хай возьмут взаймы у советов, а то засиделись.

— Ночью?

— Днем, а еще лучше утром.

— А патруль?

— Поменьше самогон жри, тогда знать будешь, что патруля завтра в Лидово не будет.

— Не будет так не будет. Кого слать? Грозу?

— Балябу с его дружками и Гнуса с машиной.

— Бензину немае.

— А цэ бачыв? — Сидор приставил к отечному носу Капелюха кулак. — Чтоб к утру был бензин. Иначе на себе товар попрешь.

— Слухаю! — Капелюх качнулся в сторону.

— Ходанича отправишь с хлопцами. Пусть привыкает. Но оружия пока не давать…

Грузовик затормозил у нового кирпичного здания. Петро Ходанич, сидевший у заднего борта, успел прочитать вывеску: «Сельмаг». «Только бы стрелять в людей не начали, — молил бога в мыслях Петро, зная, что за ним неотрывно наблюдает Прыщ. — Что мне тогда делать? Чем помочь?»

— Выходь! — скомандовал Баляба.

«Брошусь на старшего, а там будь что будет», — решил Ходанич и первым спрыгнул на землю, подошел к Балябе поближе.

Было раннее утро, но магазин уже работал. Перед крыльцом стояло несколько мужиков и с любопытством рассматривало вооруженных людей, выпрыгивающих из кузова грузовика.

— Гэть звидсы! — Баляба повел в их сторону стволом автомата.

Мужиков как ветром сдуло. Даже облезлый пес, лежавший у дверей магазина, ушел за угол дома.

Бандиты прошли в сельмаг. Продавщица, седовласая, лет пятидесяти женщина, повязанная голубой косынкой, поднялась им навстречу.

— Сидеть на месте! — приказал Прыщ.

— Що панам угодно? — пролепетала продавщица, невольно отходя в угол.

— Мы сами поглядим, чего нам понравится, — Прыщ поднял прилавок и шагнул в подсобное помещение. — Э, та здесь товару!

— Чоботы! Горилка! Костюмы! Ковбаса! — радостно вопили бандиты.

— Кончай базар! — рявкнул на всех Баляба. — Тягни все в кузов.

Ящики, мешки, кули поплыли мимо перепуганной продавщицы.

— Божечку ты мий! Хто ж за це заплатить?

— Заткнись, — пригрозил ей Баляба, — а то и тебя заберем.

Побелевшая женщина полезла под прилавок.

Петро таскал мешки вместе с другими бандеровцами. Гнев душил парня, но Прыщ неотступно следовал за Ходаничем, и даже думать о каком-то сопротивлении или побеге было бесполезно.

Когда товар загрузили, Петро лег на дно кузова. Прыщ сел рядом.

— Чего нюни распустил, — небрежно толкнул парня в бок. — Радуйся, теперь, как минимум, тебе пять лет обеспечено за групповое ограбление. Та двадцать пять за участие в сопротивлении.

— А нам супротивиться станешь, без всякого суда вздернем, — добавил Баляба и приказал Гнусу трогать.

На улице села по-прежнему никого не было. Но за каждым плетнем чувствовался напряженный взор. И стоило машине скрыться, как со всех сторон к магазину побежали люди.

* * *
У Садивона Пращака болела голова. И не потому, что он каждый вечер напивался вусмерть, а от вчерашнего разговора в сельсовете.

Саливон подошел к умывальнику, подставил голову под сосок, смочил ее застоявшейся вонючей водой. Потер виски, затылок. Головная боль не проходила. На дрожащих ногах вышел на улицу, подставил лицо легкому утреннему ветерку.

Вчера он имел неприятный разговор. Этот выскочка, секретарь их сельского совета комсомолец Косюк, вместе с учительницей Ефремовой в присутствии председателя райисполкома Скрипаля назвали Пращака пособником бандитов. И не просто назвали в пылу эмоций, а привели такие факты, что Саливону крыть было нечем. Припомнили и его дружбу с дьяконом, и пьяные оргии в домах зажиточных мужиков, скомпрометировавших себя в годы оккупации, и непонятную опеку тех семей, откуда мужья или сыновья ушли в банду.

— У него все равны, — кричал Косюк, — и вдовы, потерявшие мужей на фронте, и жены бандеровцев, хоронящие своих мужей после схваток с солдатами.

— Все дети сироты!

— Дети здесь ни при чем, — вставила учительница и опасливо посмотрела на предрайисполкома.

Скрипаль прохаживался по комнате. Протез на его правой ноге издавал жалобный скрип. Услышав про детей, Скрипаль остановился.

— Дети не виноваты, — пряча глаза, сказал он, — но и забывать, о том, что яблоко падает недалеко от яблони, не следует. Не может быть одной жалости и к нашим, и к ним.

— Выселить их к чертовой матери отсюда! — Косюк треснул кулаком по столу. — Мешают жизнь нам налаживать.

— А с тобой, — Скрипаль повернулся к Пращаку, — будем решать сурово. Половинчатую политику к народу не допустим. Готовься сдавать дела. Проведешь заем на селе и приезжай с отчетом. Выборы нового председателя проведем после сева.

Ели бы не Косюк, думал Саливон, то ничего бы и не произошло. Скрипаль приезжал ради проведения на селе займа на пятнадцать тысяч рублей. Сумма, конечно, огромная по нынешним временам. Но Пращак знал, у кого водились деньжата. Да и собранная сумма могла исчезнуть по дороге в город. Косюк помешал… Зря он его раньше не припугнул. А теперь — нельзя. Теперь сразу подозрение падет на него, на Пращака.

Больше всего Саливону было не понятно, почему комитетчики, раньше безоговорочно поддерживавшие председателя, вчера промолчали. Неужели почуяли крепость свежего ветра перемен. Если так, то скоро и в самом деле не сносить Пращаку головы.

Нет, он не был прямым пособником бандеровцев. Но он никогда и не делал попытки пресечь их влияние на сельчан, никогда не вмешивался в ход происходящих событий. Он хотел быть одинаково полезным и советской власти, и лесным братьям. Он, как дьякон, хотел молить о спасении души и тех, и других…

К сожалению, в жизни все произошло по-другому. И дьякон молил не за всех, и бандеровцы не прощали отступлений от веры, и советская власть не принимала половинчатости. Пришлось Саливону сделать выбор.

Тому, что его снимут с председателей, Пращак даже обрадовался. Меньше будет донимать Сидор. Какой спрос с обыкновенного мужика? А в лес его не позовут, стар уже. Значит, после перевыборов можно будет попытаться отмежеваться от банды. Авось пронесет!

А пока Саливон решил посоветоваться со своими дружками: машинистом Сидорчуком, мельником и дьяконом Митрофаном. Постояв еще несколько минут на ветерке, он пошел в конюшню, запряг казенного мерина в пролетку и, усевшись на мешок с соломой, гикнул на конягу.

Яков Сидорчук жил на четвертой улице от центра. Но чтобы не мозолить глаза сельчанам, Пращак поехал лугом, вдоль речки, поэтому и не заметил того, что творилось в селе.

Улица была узкой и кривой. У дома Сидорчука стоял военный грузовик. Сердце у Пращака екнуло, но поворачивать назад было поздно: двое солдат смотрели в его сторону. Саливон подъехал.

— Что случилось? — стараясь унять дрожь в голосе, спросил он солдат. — Я здешний председатель сельсовета.

— Если председатель, то знать должон! — сурово ответил один из солдат и прошел к калитке.

Пращак встал на телеге и заглянул через высокий заросший вишняком плетень. По двору ходили солдаты и длинными щупами протыкали землю. В раскрытых дверях сараев тоже копошились военные, вытаскивали какие-то вещи, складывая их у колодца.

Жена Сидорчука, Палажка, в цветастом переднике, в цветастом платке, но босая, завязывала перед домом узел. Рядом на связанных уже подушках, пуховиках, одеялах сидели четверо ее малолетних ребятишек. Двоих старших и самого Якова во дворе не было.

— Подолян, шевели их! — услышал Саливон знакомый голос, а вскоре и капитан Костерной вырос перед повозкой, протянул председателю руку:

— За связь с оуновцами вывозим их на Север…

— Есть доказательства? — глотая воздух, затравленно спросил Саливон.

Костерной пристально посмотрел на Пращака и вместо ответа сказал:

— Постановление прокуратуры на столе у Косюка.

Пращак, настегивая мерина, мчал глухой дорогой.

Хотел проехать в дом мельника быстрее, а вышло, что опоздал опять. Бородатый Глущук уже сидел в открытом кузове грузовика и равнодушно смотрел, как солдаты опечатывали его усадьбу. Пращак, не выезжая из-под развесистых ветел, развернулся и укатил в луга.

Возле родника сбавил разгоряченный бег коня, остановился. Кругом было тихо. Саливон наклонился к прозрачной воде, зачерпнул ее прямо фуражкой и плеснул в пылающее лицо. Перехватило дыхание, но облегчения не наступило. Саливон поглядел на поднявшийся над селом светлый диск солнца и заплакал.

В тот же день из Здолбицы были выселены на Север семьи пожарника Калюжного и церковного сторожа Мирончука.

* * *
Ченцов был в районном комитете партии, когда туда позвонил дежурный по отделу МГБ лейтенант Волощук и доложил, что бандеровцы напали на Здолбицкий маслосырозавод и что с ними ведет бой рота батальона МВД.

Теперь Василий Васильевич понял все. Даже если исключить, что телефонное предупреждение не было провокацией, становилось определенно ясным, что утечка информации из его отдела, как говорят юристы, имела место быть. После ограбления магазина в Лидово Ченцов приказал снять охрану с завода, решив, что его просто-напросто обхитрили. Но стоило снять солдат, как тут же среди белого дня произошло нападение. Хорошо еще, он разрешил Костерному по его настоянию оставить взвод солдат в Здолбице. Видимо, теперь они и вели бой в деревне.

Нужно будет искать, откуда уходит информация. Ченцов ни на минуту не сомневался в своих людях, значит, предательство исключалось. А вот невоздержанных на язык хватало. Кадры наполовину были новыми.

«Ничего не поделаешь, — решил Ченцов, — сам виноват, самому и исправлять придется. В текучке дел забыл о золотом правиле чекистов: где бы ты ни был и что бы бы ты ни делал, помни, что кто-то должен уметь сделать то же самое за тебя. Вот уж поистине: учитель, воспитай ученика!»

По обе стороны дороги мелькали вековые каштаны. Сашка — водитель Ченцова, старшина сверхсрочник — обычно любитель поговорить и в дороге, видя озабоченное лицо начальника, на сей раз молчал и вел «эмку» на максимальной скорости, цепко вглядываясь серыми глазами в ленту дороги. Квадраты брусчатки отливали свинцом, но, когда из-за туч выглядывало солнце, блестели, как после дождя.

«Эмка» взвизгнула, задребезжала, запрыгала на железнодорожном переезде в четыре колеи. Грива светлых волос упала на глаза водителю, он откинул их назад взмахом головы. Ченцов покосился на него и поправил съехавшую набекрень фуражку.

За переездом началась Здолбица.

— Направо!

На деревенской улице твердого покрытия не было. В глубоких колеях стояла бурая весенняя вода. Машина, завывая мотором, бултыхалась из лужи в лужу, но упорно продвигалась по пустынной улице, что сразу отметил про себя Ченцов и достал из кобуры пистолет. Глядя на него, водитель положил на колени автомат.

За перекрестком потянуло гарью, показалась кирпичная стена завода. Остановились. Одна створка ворот из толстого листового металла валялась на земле с вывороченной взрывом петлей. Вторая жалобно скрипела, мотаясь взад-вперед под напором ветра.

Со двора навстречу Ченцову вышел солдат с автоматом наперевес и приказал остановиться. Ченцов спрятал пистолет и показал свое удостоверение личности.

— Извините, товарищ подполковник, — смутился боец.

— Вы действовали правильно, — сказал Ченцов и, заметив в глубине двора возвышающуюся фигуру капитана, позвал:

— Костерной!

Иван подбежал к нему.

— Доложите обстановку, — отходя в сторонку, попросил Ченцов.

— Нападение бандиты совершили в тринадцать двадцать, когда все, в том числе и наши солдаты, обедали. Охрана завода оказала сопротивление. Бандиты этого явно не ожидали. Завязался бой. А тут и наши ребятки подоспели. Взяли бандеровцев в клещи и задали им настоящей трепки.

— Сколько их было?

— Около тридцати, товарищ подполковник. Пятнадцать убиты в перестрелке на территории завода, трое раненых покончили с собой или свои же пристрелили, остальные задним двором прорвались и засели в камышах у озера. Подоспевшая из города рота Сивоконя заблокировала эту группу. Сдаться отказываются. Я сейчас туда выезжаю, будем выкуривать гадов!

— Наши потери? — спросил Ченцов.

— В охране убиты трое, двое ранены. У Сивоконя убит солдат, второй тяжело ранен, надежды на то, что выживет, мало. Есть легкораненые, но эти остались в в строю.

— Езжай, Иван Петрович. Надо довести операцию до конца, и прошу тебя: береги людей. Напролом не лезьте. Нужно будет — попросим подмогу.

— Сами управимся, — чуть обиженно пробасил Костерной.

Оставшись на заводе, Ченцов собрал рабочих.

— А где ваш директор?

— Ранен он, в больницу поехал на подводе.

— Кто за старшего?

Вперед протиснулся молодой мужчина.

— Мастер Кольчицкий.

— Воевали?

— Был в партизанах.

— Мастер у нас гарный, — раздалось в толпе, — лупил бандюг, только перья с них сыпались.

— Вот видите, товарищи, что значит коллективный отпор бандитам, — заговорил подполковник. — Если бы вы так всегда нам помогали, давно уже в лесу не осталось бы ни одного бандеровца.

— Мы с того такие храбрые, шо солдаты ваши под боком ховались, — выкрикнул кто-то из толпы.

— Никакие солдаты вам не помогут, если вы сами до конца не осознаете губительность той бандитской войны, которую ведут националисты, не перестанете их бояться, не окажете дружного и повсеместного отпора.

Ченцов попросил рабочих помочь опознать трупы бандитов. Все повалили из цеха во двор. Мастер Кольчицкий тыкал пальцем в убитых и спрашивал:

— Хто знае, чи бачыв?

Мужики отрицательно качали головами, жали плечами. Женщины перепуганно вглядывались в искаженные лица и тоже молчали.

Оповещенные сельсоветом, стали приходить и другие сельчане. Но никто не опознал убитых. Так и похоронили их безродными.

— Боятся выселения, — сказал на прощание Кольчицкий.

Ченцов не ответил.

* * *
Гроза лежал в холодной жиже болота, и озноб начинал колотить его. Спускались сумерки. Вот-вот должно было начаться последнее наступление солдат из батальона МВД. Они тоже изрядно понервничали сегодня, гоняясь за боевкарями в камышах у озера, а теперь вот на дальних болотах. Многих из этих солдатиков не досчитаются сегодня на вечерней поверке: люди Грозы за свои жизни платили сполна.

И все-таки он знал: это будет последняя атака. Вместе с ним в живых осталось четверо бандеровцев. Их загнали на дальнее болото и окружили. Через каких-то полчаса станет темно, и тогда можно было бы попытаться уйти. Но этих минут не будет. Их засекли и держат под прицелом. Но держат, пока есть видимость. Значит, начнут вот-вот.

Гроза был уверен, что оставшиеся с ним бандеровцы живыми не сдадутся и будут отстреливаться до последней возможности. Он приподнял голову и огляделся. Недалеко от него за болотной кочкой лежал Баляба и раскладывал перед собой немецкие гранаты с длинными ручками. Дальше под стволом сгнившей сосны притаились бывшие уголовники и полицаи Хрящ и Беня. Гроза никогда не знал их настоящих имен. Но хорошо знал их подлые душонки, а еще лучше их грязные дела. Всем троим матерым бандитам ждать милостей от советской власти и надеяться на пощаду не приходилось. Жаль было таких помощников, но всем вместе им не пробиться.

Гроза дал знак приготовиться к бою и потихоньку отполз в сторону, как бы меняя позицию. Еще раз выглянул, осмотрелся и, не обнаружив у бандеровцев признаков беспокойства, ужом пополз навстречу приближавшейся цепи солдат. Расчет его был прост: затаиться на нейтральной полосе, а когда завяжется перестрелка и все внимание солдат будет приковано к обороняющимся, попытаться вырваться из окружения.

Шума начавшегося боя он словно не слышал. Даже не оглянулся на взрывы гранат за спиной, не считал ответные залпы. Весь слух его обратился только в одну сторону и ловил только четкое хлюпанье солдатских сапог по болотной жиже.

И когда до него осталось не более десятка шагов, Гроза погрузился в холодную грязь с головой. Лежал так, пока хватило дыхания, пока не пошли в глазах красные круги…

Дьякон Митрофан с женой мылись в бане, когда на пороге возникло существо, только очертаниями похожее на человека. И если бы не автомат в руке пришельца, дьякон подумал бы, что явились за ним с того света. Но жена его восприняла явление именно так и завизжала благим голосом. Короткий взмах руки пришельца оборвал ее крик, и женщина растянулась на полу.

— Пощади! — только и успел пролепетать дьякон.

Удар в лицо отбросил его в угол. Короткий кованый сапог встал на грудь.

— Почему тебя одного не тронули, когда из села выселили всех наших? — По характерному присвисту дьякон узнал голос Грозы.

— Не знаю, — прохрипел священнослужитель.

— Почему не предупредил, что в Здолбице остались солдаты? — еще два крепких удара по ребрам.

— Уехали солдаты, сам проверял, — извивался на полу Митрофан.

— Уехали, а потом вернулись? Не по твоему ли совету?

Гроза бил изощренно, профессионально. Дьякон только охал да ахал.

— Клянусь господом нашим Иисусом, не виноват я!

Наконец Гроза угомонился, сел на лавку.

— Все вы сволочи! Все предатели! Каких людей из-за вас потерял!

Митрофан тихонько всхлипывал:

— Не виноват я, видит бог, не виноват.

— Живи покуда, гнида. Все равно дознаюсь, кто предал.

Очнулась, застонала жена дьякона. Митрофан на четвереньках пополз к ней, но Гроза пнул его в зад, закричал:

— Не трогать!

— Господи Иисусе, что же это такое?

— Иди принеси мне сухую одежду, — приказал бандеровец и начал раздеваться.

— А как же жинка? — еле слышно проговорил дьякон.

— Она поможет мне обмыться, — не скрывая намерений, сказал Гроза.

— Пощади! Век за тебя молиться буду!

— Пшел вон, скотина!

Гроза поднялся и пинками выкинул Митрофана за дверь…

* * *
Первое, что он увидел, когда открыл глаза, — зарешеченный квадрат маленького окошка под потолком в углу камеры. Увидел и все разом вспомнил. А вспомнив, вдруг понял то, чего вчера в горячечном тумане сознания не мог и предположить.

Баляба знал, что бой этот будет для него последним. Знал и не жалел. Как давно уже ничего не жалел и не желал в этой жизни. Когда-то, отобрав у своей первой жертвы кошелек, он, глядя в наполненные ужасом глаза старухи, возомнил себя всемогущим. Позднее, расстреливая вместе с немцами пленных красноармейцев, уже сам ощущал в груди отдаленный холодок ужаса перед свершаемым. Чувство страха перед возмездием росло в нем с космической быстротой, и он глушил его жестокостью новых преступлений. В банде Сидора, в среде себе подобных, он перестал ощущать себя человеком в прямом смысле этого слова. Он ходил с автоматом, он спал с автоматом, он ел с автоматом. Он сам стал автоматом: бесчувственным, бессмысленным, все разрушающим.

Но даже такого человека, как бандита Балябу, покорежило предательство Грозы. Он понял, почему солдаты Набросились на него с той стороны, где должен был отстреливаться Гроза, понял, почему среди убитых бандеровцев старшего не оказалось.

Баляба никогда до конца не верил немцам, никогда не доверял насильно вербуемым Сидором боевикам, а поэтому не очень удивился тому, что один из пленных бандитов назвал его кличку и дал о нем первые показания, но в коварство Грозы он не мог поверить даже тогда…

— Гражданин Баляба, вчера на допросе вы отрицали свою причастность к руководству бандой. — Следователь Медведев, как всегда, чисто выбритый, сидел за столом напротив Балябы.

— Моя фамилия Чумак, — не глядя на него, отвечал бандеровец.

— Вы хотите сказать, что ваша личность не установлена?

— Моя фамилия Чумак, — упрямо повторил подследственный.

— В таком случае проведем вторичное опознание.

Медведев подошел к двери и позвал дежурного. Тот ввел в комнату двоих небритых мужчин и усадил рядом с Балябой. Потом пригласил еще одного пожилого мужчину. Вместе с ним вошел подполковник Ченцов.

— Товарищ подполковник, провожу опознание арестованного, — доложил Медведев.

Ченцов кивнул и присел на подоконник.

— Представьтесь, кто вы такой? — обратился следователь к пожилому мужчине, смущенно переступающему с ноги на ногу в дверях кабинета и исподлобья поглядывающего колючим взглядом на присутствующих.

— Пшэпрошу, пан следователь. — Старик приложил правую руку к груди. — Тут паны булы, то я по звычци… Домбровских Юзэф Стахович, родывся…

— Биографию не надо. — Медведев подошел к сидящим на табуретках. — Скажите, Домбровских, кого вы знаете из этих граждан?

— Того, — старик ткнул пальцем в сторону Балябы.

— Как его фамилия?

— Пшэпрошу, пан следователь, называли его уси пан Баляба, а як фамилия, не разумею трохи.

— При каких обстоятельствах вы встречались с Балябой?

— Прийшов о цэй, — Домбровских еще раз указал на Балябу. — Заставляв, щоб я був з нымы. Хотив пид хатою схрон вырыты.

— Вырыл?

— А як же! Прийшлы и вырылы!

— Вы им помогали?

— Боронь боже!

— Брэшэ вин, курва! — сорвалось у Балябы. — Показали мою фотографию, вот и опознал!

— Вчера у вас взяли отпечатки пальцев, гражданин Баляба, — строго перебил его Медведев. — А вот отпечатки пальцев, оставленные на оружии, спрятанном под домом стрелочника Домбровских.

Следователь положил на стол фотографии отпечатков.

— Познакомить вас с заключением дактилоскопической экспертизы?

— Не надо, — заорал Баляба, — плюваты я хотив на вашу пертизу!

— Спасибо, товарищи, все свободны, — вынужден был вмешаться Ченцов. И когда приглашенные понятые вышли, спросил:

— Баляба, чем вы занимались в период с 1941 по 1943 год?

— Воевал.

— С кем, если не секрет?

— Больше я ничего не скажу.

— Напрасно. — Ченцов попросил у Медведева папку с документами. — Тогда придется нам кое-что рассказать про ваше прошлое, изобличить вас в совершении преступлений против своего народа.

— Я ничего не совершал, меня оговорили! Моя фамилия Чумак! — вскочил с места Баляба.

— Сесть! — в один момент подлетел к нему Медведев. — Сесть!

— Немцы на редкость аккуратно вели канцелярские дела. — Ченцов раскрыл папку, нашел нужный документ. — Вот докладная политического отдела гестапо города Луцка о действиях агента под кличкой «Баляба». Зачитать?

— Не надо. — Голова бандеровца упала на грудь.

— А вот ходатайство о присвоении агенту Балябе низшего офицерского чина. На бланке ваша фотография. Взгляните!

Бандит не поднял головы.

— И наконец, главная улика — текст собственноручно написанной автобиографии агента Балябы — в действительности Пересунько Кондратия Павловича, двадцать первого года рождения, трижды судимого за грабеж и убийство, перебежавшего к немцам в первые дни войны и верно служившего им до сорок третьего года. Надо думать, что позже скрывался в лесах от советского правосудия, занимался тем же грабежом, пока в сорок четвертом не примкнул к националистской банде Сидора.

— Доказательств вашей вины достаточно, — подытожил Медведев. — В ваших интересах чистосердечно рассказать все следствию.

— Я ничего вам не скажу, не надейтесь, — тихо проговорил Баляба.

— Увести, — распорядился подполковник.

* * *
Ченцов проснулся с первыми лучами солнца. Глянул на их яркие блики, танцующие на облезлых стенах кабинета, и встал с дивана. Вчера он опять не поехал ночевать домой, дожидался возвращения Смолина из Лидово, прилег и уснул до утра.

Подполковник вышел во двор райотдела. Прохоров, покраснев от натуги, упражнялся двухпудовкой. Увидев Ченцова, бросил гирю на землю.

— Смолин не приезжал?

— Никак нет!

— А от Костерного известия есть?

— Никак нет!

«Даже когда в трусах идешь, все равно видят в тебе только старшего по званию», — почему-то с обидой подумал Василий Васильевич и неторопливо пошел к рукомойнику, приделанному на заборе под корявой грушей. Холодная вода обожгла лицо, плечи, прогнала сонливость. А жиденький чай, предложенный дежурным, и вовсе взбодрил. День обещал быть удачным.

Теперь подполковник Ченцов знал точно: информация из его отдела утекает через капитана Смолина. Нет, в действиях бывшего фронтовика не было злого умысла. Обычная невоздержанность на язык, недопустимая для чекиста. В станционном буфете Смолина изрядно угощали спиртным, а потом умело вытягивали все интересующие сведения. Передавала информацию в банду фельдшерица Сокольчук. Передавала лично Сидору. Этот канал и хотел использовать сегодня Ченцов. Только одно обстоятельство пока смущало подполковника: где Боярчук? Но ему обещали сообщить о судьбе старшего лейтенанта до воскресенья. И Ченцов решился.

Приехал капитан Смолин. Ченцов принял его сразу.

— Что вы сделали по Лидово?

— Все, что можно, — развел руками Смолин.

Даже изрядная порция вылитого на голову одеколона не могла перебить разивший от него сивушный запах. В другое время Ченцов не спустил бы гуляке.

На сей раз сказал как можно, спокойнее:

— Доложите по форме и без кривляний.

— Ес-сть! — Смолин поджал тонкие губы. — Из опроса продавщицы магазина установлено: два дня назад, примерно в восемь утра, к сельмагу в Лидово на автомашине типа полуторка подъехала группа вооруженных людей, одетых в разношерстную форму одежды. Они разогнали сельчан на площади перед магазином и ворвались в сельмаг. Продавщица сопротивления не оказала, и бандиты вынесли и погрузили в машину 21 пару кирзовых сапог, 9 суконных костюмов, 14 фуфаек, простыни, полотенца, консервы рыбные — все, что были, и 60 бутылок вина, все три ящика, что завезли накануне! Потом бандеровцы преспокойно сели в полуторку, кстати, номера воинские, видно, с войны остались, и укатили по направлению к Копытлово.

— Сколько их было?

— Человек шесть-семь. Хотя некоторые свидетели говорят больше.

— У страха глаза велики. Свидетели что показали?

— Свидетели? — капитан хмыкнул. — Они что есть, что нет!

— Как понять?

— Я говорил, что утром у магазина крутился народ. Продавщица назвала даже некоторые фамилии: Дорощук, Петренко, Григорук… Я их, конечно, опросил. Час бился. Все твердят в один голос: ничего не видели, ничего не слышали, к магазину пришли уже после ограбления.

— Плохо спрашивали.

— Прикажите — приволоку этих мужиков в отдел. Здесь-то они у меня языки развяжут.

— Вы меня не так поняли, капитан. Я имел в виду только низкую профессиональную вашу работу. — Ченцов даже покраснел до кончиков ушей.

— Напрасно вы деликатничаете с ними, товарищ подполковник, — Смолин самонадеянно закинул ногу на ногу, смотрел свысока. — Мы — карающая десница. Меч в руках пролетариата.

— Бей своих, чтобы чужие боялись? — опять сдержался Ченцов.

— Все они как есть одной веревочкой повязаны, всех до одного выселять надо. Думаете, они бы наспожалели?

— Мы здесь ни пои чем, — сухо оборвал подчиненного Василий Васильевич. — Мы только помогаем украинскому народу бороться с его врагами. Нам поставлена задача обезвредить бандеровцев, а как поступать с ними дальше — решит народная власть.

— Какая власть? Где вы ее видели? Может, в Копытково?

Копытково… На днях Ченцову позвонил председатель райисполкома Скрипаль и предложил вместе с ним съездить в Копытково, провести сход жителей и избрать нового председателя сельсовета вместо убитого три месяца назад Федора Каленика.

Копытково — село домов в триста. На бугре возле става каменная церковь. Медью сверкают сквозь узкие окна колокольни большущие колокола.

Через дорогу квадратный дом с колоннами — школа-семилетка. В здании выбиты окна, входная дверь сорвана с петель и валяется в луже перед крыльцом. Кругом осколки штукатурки, стекла. Очередная работа бандеровцев. Итог: занятия не ведутся, учителя сбежали в город.

Ченцов и Скрипаль по очереди били молотком в рельсу, висящую на сливе, что уцелела рядом с обгоревшим зданием сельсовета. Но только собачий лай поднялся на улице, люди из хат не выходили.

— Давайте в колокол бухнем, — предложил шофер Ченцова.

— А что, Василий Васильевич, Сашка твой прав, — вдруг поддержал шофера предисполкома. — Почему б нам не воспользоваться услугами православной церкви? Она на нашей земле стоит и должна защищать интересы государства.

— Валяйте, а я вас здесь подожду, — согласился Ченцов.

— Нет, Василий Васильевич, без вас нам не обойтись.

Втроем подошли к дому священника. Окна высоко над землей. Сашка еле дотянулся, постучал в стекло. Подошел к двери. Тишина. Треснул пару раз сапогом о косяк.

— Кого надо? — спросил вкрадчивый голос за дверью.

— Открывайте, МГБ!

Цвиркнула щеколда. В дверном проеме появился священник. Из-под рясы выглядывали широконосые глянцевые калоши. Значит, давно собрался из дома, но выйти не решался, наблюдал за приезжими.

— Я — начальник райотдела МГБ Ченцов. Следуйте за нами.

— Езус Мария! За что?

— Не трусись, отче! — засмеялся Скрипаль. — Открой нам свое молильное заведение и вдарь в колокола, собери мирян.

— Нынче не престольный праздник. Оглашать церковным звоном окрестности греховно. — Поп засуетился у замка на низенькой двери, откуда шла лестница на колокольню.

— Открывай! — потребовал Скрипаль.

— Звонаря нет, животом болеет, — использовал последнюю отговорку священник.

— А ты, случаем, головой не болеешь? Не видишь, кто с тобой говорит, — взъярился предисполкома. — Открывай!

Поп с опаской покосился на автомат водителя, перекрестился и открыл замок.

Ударили в колокол. Минут через двадцать собрался сход. Жиденький, но собрался: десятка полтора мужиков в полинялых гимнастерках и трофейных мышиного цвета кителях да столько же баб, сбившихся в кучу за их спинами. Завертелись и мальчишки возле казенных «эмок», обтирая штанами заляпанные грязью крылья машины.

Скрипаль, припадая на протез, подошел к мужикам и с каждым поздоровался за руку. Те торопливо, но вяло пожимали его ладонь, словно отдавали долг, который был им нужен самим позарез.

— Бабоньки, а вы чего в стороне? — хорохорясь, спросил он. — Давайте до гурту.

— Та мы тут постоимо. Говорите, почуемо, не глухи!..

— Ну, добре! — Скрипаль встал в центре схода. — Граждане! Я — председатель райисполкома Скрипаль. Многие меня помнят еще по довоенным временам. Я работал директором вашей МТС. А это со мной…

Скрипаль поискал глазами в толпе Ченцова. Но подполковник был занят своим делом. Они с Сашкой отошли как бы покурить в разные концы площадки и тем самым просматривали подходы к сельсовету и из села, и со стороны большака.

— …Начальник МГБ нашего района товарищ Ченцов, — с облегчением выдохнул Скрипаль. — Значица, прибыли сюда, чтобы помочь вам избрать в селе власть, председателя сельсовета.

— О-о-о-о! — протянула толпа и вроде как отступила на шаг от оратора.

— Минутку, граждане-товарищи! — поднял руку Скрипаль.

— На кой нам мертвяки? Керосин давай! Чоботы давай!

— Выберите председателя, он и будет заниматься этими проблемами, — перекричал всех Скрипаль, и толпа замолчала. — Запишем, что и сколько надо. Выделим фонд.

Все молчали.

— Вы хорошо знаете друг друга, вам и предлагать, товарищи!

— Рик писля вийны, а вже трэтьего голову забылы, — вперед шагнул средних лет мужчина со шрамом на шее. — Да що говорить! Для нас та вийна нэ закинчылась. Тут в ночи такэ бувает, як у Сталингради.

— С бандитами кончайте! — донесся женский голос.

— И нам оружие дайте. Не хотим безвинно погибать, — потребовали мужики.

— Оружие мы вам дадим, — заверил их Скрипаль. — Как дали винтовки в Здолбице членам истребительного отряда. Ястребки там охраняют почту, магазин, маслосырзавод.

— О, цэ добрэ!

— Вот вы, товарищ, видимо, фронтовик, — обратился предисполкома к мужчине со шрамом. — Возьмитесь за организацию отряда и приезжайте в райцентр за оружием. А товарищ Ченцов подбросит сюда солдат из батальона МВД. Скоро с бандитизмом будет покончено, товарищи, можете не сомневаться. Пора думать о новой жизни…

Разговоры-переговоры шли еще часа два. Отряд самообороны организовали. Но во всем Копытково не нашлось жителя, который бы согласился взять ключи от сельсовета и советскую печать… Смолин об этом знал.

— Ладно, — примирительно сказал Василий Васильевич, — о проблемах народовластия поговорим в следующий раз. А пока все материалы по ограблению магазина передадите следователю Медведеву. У меня же к вам будет особая, деликатная, что ли, просьба.

— Слушаю вас, товарищ подполковник, — Смолин выпрямился на стуле, лицо его застыло в недоуменном напряжении.

— Нет, нет, дело касается не лично вас, — Ченцов с усилием подавил в себе усмешку. — Речь пойдет о пропавшем старшем лейтенанте Борисе Григорьевиче Боярчуке.

— Первый раз слышу эту фамилию.

— На него поступил запрос из области. Боярчук разыскивается военной прокуратурой.

— А мы здесь при чем?

— Есть сведения, что Боярчук недавно объявился в нашем районе, но где именно, пока не установлено.

— И вы хотите, чтобы я нашел его?

— Нет.

Ченцов многозначительно помолчал, как бы взвешивая, стоит ли говорить дальше.

— Нужно спугнуть затаившегося зверя? — догадался Смолин.

— Попробуйте, Юрий Яковлевич! — Василий Васильевич с облегчением вздохнул. — Одно слово в станционном буфете! Сработает безотказно. Боярчук — местный житель. Слух о том, что его разыскивает военная прокуратура, дойдет до него быстро, в этом я уверен. Он начнет менять убежища, и тогда мы легко выйдем на след.

— Хорошо. Я обещаю вам этот след.

— Только сделать все нужно артистично.

Смолин вновь принял уверенно-нагловатый вид, но Ченцов не стал его больше задерживать. Обескураженный капитан вышел. И почти тут же позвонил дежурный по райотделу:

— ЧП, товарищ подполковник!

— Докладывайте.

— Задержанный Баляба покончил с собой в камере.

— Каким образом?

— Разорвал брюки на лоскуты и повесился на оконной решетке.

— Смерть установлена?

— Так точно!

— Начальника тюрьмы ко мне. И еще раз проверьте донесения по пятому каналу. Я жду сведения.

— Есть!

Оборвалась еще одна ниточка. Впрочем, Ченцов и не очень на нее надеялся. Но арест одного из главарей банды мог развязать языки рядовым бандеровцам. Теперь же поди докажи им, что Баляба повесился сам, а не ликвидирован чекистами до суда.

Очень тревожило подполковника и исчезновение Грозы. Ведь достоверно установлено, что тот находился в группе Балябы. Но куда мог укрыться? И главное — как? Солдаты с Костерным обыскали все болото.

Такой матерый бандит не должен больше оставаться на свободе. Его нужно было найти и уничтожить любой ценой. Посоветовавшись по телефону с полковником Груздевым, Ченцов послал такой приказ капитану Цыганкову, переброшенному центром в район действий банды Сидора специально в помощь райотделу Ченцова.

* * *
В конце деревенской улицы уже раздавался посвист пастушьего кнута, когда почерневший с лица за последние ночи дьякон Митрофан огородами подошел к подворью Кристины. Молодайка торопливо додаивала в хлеву черно-белую круторогую корову. Струйки парного молока взбивали пену в наполненном ведре.

— Слава Иисусу! — буркнул дьякон.

Кристина вздрогнула всем телом и бросила вымя.

— Ой, лышенько! Хиба так можно!

— Цыц, баба! — Митрофан протиснулся в низкую дверь сарая. — Постоялец твой тут ночует?

— В хате спит.

— Уу-у, греховодница! — дьякон не удержался, чтобы не ущипнуть молодайку за бок. — Позови его!

— Так ступайте до хаты…

— Сюда, тебе говорят, веди, чертова баба!

— Зараз корову выгоню!

Стрижак не заставил себя ждать. Митрофан даже не уследил, когда тот вышмыгнул из дома. Значит, через окно вылез, осторожничает.

— Чего в такую рань? — Григорий не торопился входить в хлев, цепко осматривая помещение.

— Дело срочное, — прогудел дьякон, силясь разговаривать шепотом. — Заходь сюды, не надо, чтобы нас вместе видели.

Григорий присел на порожке, прикрыл за собой ветхую дверь.

— У меня Гроза гостюет, — заговорил дьякон, и Григорию показалось, что в голосе его слышится неприкрытая злоба. — Убег вчера от Костерного. Всех порешили, а этот убег. А!?

— А мне-то что за дело?

— Сегодня они с Сидором встречаются на мельнице с Боярчуком.

— Как сегодня? Ты же говорил…

— Перенесли! Гроза опасается подвоха. Хорошо еще, я свое мнение Сидору успел передать. Он Грозе уже не доверяет. О тебе спрашивал. Почему, мол, избегаешь встречи с ним да чего ко мне больно прилип? Я ему намекнул, что у тебя здесь свой интерес имеется и что тебе помощник нужен. Да такой, чтоб про твое прошлое не ведал.

— И что Сидор?

— Он все понял. «А со мной, — спрашивает, — он своим интересом поделиться не хочет? Не боится, что я его так просто не выпущу отсюда?»

— Наживу почуял!

— «Не боится, — говорю. — Потому что без тебя ему не обойтись. Но поначалу этот „интерес“ еще отыскать надо». На том и порешили. Грозе он ничего говорить не будет и мне не велел.

— Когда вы пойдете на мельницу?

— Сейчас и поведу, пока народ не пробудился.

— Сейчас? Где он?

— Не бойся, — по-своему понял беспокойство Стрижака дьякон. — В подвале у меня прячется. Без меня он по селу ни шагу. Сам знаешь, сколько тут чужих глаз.

— Какой дорогой вы пойдете на мельницу?

— Через родник. Да ты-то что заволновался?

— Обеспечу вам прикрытие на случай… Там же и твоего возвращения буду ждать.

— Господь даст, с Боярчуком приду. Оно и почнем тогда дело. Только ты Грозе не показывайся. Больно подозрителен, собака, прости меня господи. Пристрелит и разбираться не станет.

— Не кажи гоп!

— Стоило бы его наказать, да не время, — крякнул сожалеючи дьякон. — Сам во злобе своей на пулю нарвется. А нам о главном думать надо: как золото и ноги унести в целости. Сидора не так-то просто обмануть.

— Втроем вынесем. Сегодня же и отправимся. Только не перепутай: жду у родника!

Выглянув во двор, дьякон подобрал полы длинной рясы и шустро засеменил между огородными грядками. Еще быстрее перелетел двор Григорий.

— Кристина! — позвал он с порога.

Подперев руки в бедра, та выплыла на зов, но, глянув на Стрижака, изменилась в лице:

— Езус Мария! Что стряслось!

Григорий обнял женщину и усадил рядом с собой на лавку.

— Слушай меня, Кристина, внимательно. Мне некогда тебе сейчас объяснять все происходящее, но если ты хочешь, чтобы я остался жив…

— Ой! — завопила молодайка, чуя недоброе.

— Если хочешь, чтобы я остался жив, — упрямо повторил Григорий, — то сейчас же пойдешь к секретарю вашего сельсовета Косюку и скажешь, что я просил срочно позвонить в райотдел МГБ. Он знает, кому. Надо передать: встреча сегодня утром на мельнице. Повтори!

— Встреча сегодня утром на мельнице, — всхлипывая, утирая кулаком слезы, проговорила Кристина.

— Не плачь, Кристя, — Григорий поцеловал мокрые щеки женщины. — Все будет хорошо!

— Как же так, — Кристина вцепилась в возлюбленного. — Как же я без тебя?

Григорий мягко, но властно освободился из объятий женщины. Не таясь, достал из пиджака и зарядил пистолет, сунул его в карман брюк.

— Прости, но мне необходимо идти. И помни: от тебя теперь зависит моя жизнь.

— Сердце мне подсказывало, что ты не такой, — ревела Кристина. — Но ты не думай, я все сделаю, как велишь. Храни тебя дева Мария!

Стрижак еще раз поцеловал Кристину и, с трудом скрывая волнение, вышел. От горя у женщины не хватило сил подняться и проводить его…

Но уже через несколько минут, надвинув на глаза платок, не отвечая на приветствия, задыхаясь, она спешила к сельсовету.

* * *
Внутренне Боярчук подготовился к встрече с Сидором. Но приезд Степаниды все-таки взволновал его. Особенно беззащитным почувствовал он себя, когда узнал, что ехать придется без оружия.

— Думаешь, обыскивать будут?

— Не думаю, знаю.

Степанида с отрешенным видом правила лошадью и смотрела только на дорогу.

— А раньше не могла предупредить? — Все еще искал какие-то варианты Борис. — Можно было заранее припрятать там пару гранат.

— Место они назвали только сегодня ночью. Разбудили и послали за тобой.

— А почему изменили день? Почему не дождались воскресенья?

— Не знаю.

— Не нравится мне твое неведение.

— Я тебе предлагала уехать.

— Опять ты за свое…

Борис пожалел, что отложил свое знакомство с заготовителем Стрижаком. Хоть и темная лошадка этот парень, а мог бы помочь, если не дурак. Да еще священник какой-то, дьякон здолбицкий, что ли. Как ни силился, Борис так и не вспомнил его. А тоже мог бы сослужить добрую службу, если бы подойти к делу с умом. Поспешил. Понадеялся, что справится один, без сомнительных подручных.

— Если меня кокнут, хоть родителям расскажи правду, — невесело попросил он Степаниду.

— А какую правду? В чем она?

— Не веришь, значит?

— Говорят, тебя военная прокуратура разыскивает. К родителям твоим в село наведывались.

— Вон оно как! — присвистнул Борис и тут же спохватился. — Так это же прекрасно! Просто здорово сработано.

— О чем ты? — Степанида впервые за дорогу повернулась к Боярчуку.

— Хорошо, что предупредила меня. Это очень важно.

— А если на самом деле ищет? — Степанида впилась взглядом в Бориса, аж побелела.

— Эк тебя поломали, — Боярчук не отвел взгляд, лишь сузил глаза. — Сама себе уже не веришь.

— Не верю! — зло выкрикнула женщина и яростно хлестнула лошадь вожжами.

Смутные думы овладели Борисом. Но укорить Степаниду в измене он не решился. Так и промолчали до самой Здолбицы. У моста перед мельницей Сокольчук остановила лошадь. Не глядя на Бориса, сказала:

— Случай чего, беги по лестнице на ветряк. Там у стены ларь стоит. Я за него автомат сховала.

— Спасибо! — У Бориса перехватило горло от волнения и стыда за свои мысли.

— А теперь иди. На той стороне тебя встретят.

— Прощай, Степанида!

— Прощай, Борис Григорьевич!

Боярчук спрыгнул с двуколки и зашагал по гулкому деревянному мосту. Сдерживая рыдания, Степанида смотрела ему вслед и, торопясь, проговаривала слова молитвы.

* * *
Дьякон Митрофан не ошибся, когда признал в заготовителе утиля бывшего полицейского. Капитан госбезопасности Григорий Цыганков действительно в годы войны одно время «служил» в националистическом батальоне оуновцев. Поэтому и было решено воспользоваться старыми связями полицая Стрижака. По замыслу полковника Груздева, Стрижак — Цыганков мог через дьякона Митрофана спровоцировать бандеровцев на поиски мифического золотого запаса, что было гарантией выхода на основную базу бандитов.

Появление в кругу событий Боярчука и интерес к нему Сидора неожиданным образом давали возможность Цыганкову одним ударом обезглавить банду. Приказ подполковника Ченцова о ликвидации Грозы был как бы прелюдией к общей схеме действий. Настораживало Григория только одно маленькое обстоятельство: все должно было свершиться в столь короткий отрезок времени, что учесть возможные варианты поведения противника не смог бы даже более опытный разведчик, чем капитан Цыганков. Но и упустить такой шанс было непростительно.

Из зарослей краснотала, что густо обступали родник, хорошо просматривалась и дорога в село, и тропинки, протоптанные жителями напрямик к своим дворам через огороды и бахчи. Поэтому почти одновременно он увидел подводу на не просохшей еще дороге и черную рясу дьякона на тропе. За Митрофаном след в след шел Гроза с немецким автоматом навскидку, готовый в любую минуту открыть огонь.

Какое то мгновение Цыганков надеялся, что телега свернет в сторону, но, когда разглядел в вознице Саливона Пращака, понял, что пути всех скрестятся у родника. Он достал пистолет и передернул затвор.

Саливон Пращак тоже увидел дьякона и вооруженного человека с ним, привстал на облучке, заторопил, понукая, лошадь. Соломенная шляпа его была надвинута по самые брови, и Цыганков никак не мог разглядеть выражение лица крестьянина, но по суетности движений догадался о нервозности председателя сельсовета. Видимо, это за ним ходил на заре дьякон по приказу Грозы. Иначе Григорий мог и не узнать о сегодняшней встрече.

Чтобы не обваливать колесами берега ручья, Саливон остановил подводу поодаль от родника, сам же сбежал к воде, лег и опустил в сруб лицо. Зафыркал от холода, закашлялся и принялся утираться подолом рубахи, явно оттягивая момент встречи.

Подошедшие Митрофан и Гроза молча наблюдали за ним.

— Ну что, пес, — первым заговорил Гроза, — довилялся хвостом?

— О чем вы, паночки? — Саливон снял шляпу, прижал ее к груди. — Я все исполнял без обману. Отец Митрофан не даст соврать.

— А почему всех наших в селе взяли, а тебя оставили?

— Так и тебя, отец Митрофан, не тронули.

— Ах ты, паскуда! — Дьякон пинком ударил Пращака в округлый живот, но крестьянин устоял на ногах.

— Кто же так бьет? — Гроза наотмашь хрястнул автоматом по лицу Саливона.

Тот взвыл и упал на колени. Теперь уже Митрофан принялся колотить его ногами. Пращак не сопротивлялся, только изредка охал. Потом вдруг кубарем перекатился к Грозе, боднул его головой в бок так, что бандит полетел наземь, и кинулся бежать к повозке.

— Стой, гад! — Гроза вскинул «шмайссер».

В коротком автоматном треске Митрофан не расслышал пистолетного выстрела. По инерции он еще сделал несколько шагов вслед Пращаку, судорожно хватавшему негнущимися руками колесо телеги, увидел растущее на глазах красное пятно у него на спине и остановился.

Быстро перекрестился и попятился от умирающего председателя.

— Самому-то не приходилось убивать? — Знакомый голос током пронзил дьякона. Он еле нашел в себе силы, чтобы обернуться.

Широко раскинув руки, с простреленной головой у родника лежал Гроза. Рядом с ним стоял Стрижак. В черных глазах его застыла лютая ненависть.

— Что, святоша, жутковато стало?

— Зачем ты это, Гриша? — чуть слышно пролепетал дьякон.

— Не твоего ума дело!

— Что же теперь будет-то?

— Пойдем на мельницу! Заодно и с Сидором побеседуем, — Стрижак зловеще усмехнулся.

От такой усмешки у Митрофана мурашки пробежали между лопаток. Ему вдруг представилось, что он стоит рядом с полицаем. «Но ведь свой все же», — с надеждой подумал дьякон и пробормотал:

— Сидор не простит. Ежели свой своего станет…

— А Саливон? Он чей? Кто судья ему?

— Не хотел я смерти, видит бог, не хотел!

— Легко отделаться хочешь. Только помни, Митрофан, за все с нас еще спросится. По полному счету!

— Господи спаси и помилуй! Чего же ты хочешь, Гриша?

— Пароль к Сидору знаешь?

— Знаю.

— Веди на мельницу!

Так ведь…

— Веди! — Стрижак недвусмысленно повел пистолетом.

— Воля твоя, — Митрофан покосился на трупы Грозы и председателя, перекрестился и решил покориться судьбе. — Пошли, коли так. Мертвым — мертвое, а живым — живое.

Но рановато причислил дьякон к мертвым Саливона Пращака. Не так-то просто было убить здоровый организм крестьянина, сына и внука крестьянского. Сознание то и дело возвращалось к Саливону. Он чувствовал, что умирает, но жалости к себе не испытывал. Жалко было жену и детей, теперь вынужденных испытать горькую безотцовщину. Жалко было своего необработанного до конца поля, своего села, которого уже не придется увидеть. И вместе с этой жалостью в нем росла, подымалась злоба к тем людям, которые обманули его. Запутали, запугали и так бесчестно расправились в конце-концов.

Собрав последние силы, Саливон дотянулся до телеги, нашарил слабеющей рукой под соломой винтовку и, повиснув на ней, стянул ее к себе на колени.

Две фигуры медленно удалялись от родника по дороге. Саливон передернул затвор, упер приклад в живот и, не целясь, вывел ствол на правую. Она была не такой черной, как левая. Выстрел опрокинул его, обескровленного, навзничь, и, умирая, Пращак так и не увидел, как споткнулась и грохнулась плашмя в придорожную траву выбранная им для мести фигура.

* * *
Как только за мостом дорога нырнула в густую тень ветел, Борис увидел сидящего на пеньке бандеровца. Нагло ухмыляясь, он небрежно ткнул пальцем перед собой, указывая, где остановиться Боярчуку. Борис сразу заметил, что лежащий у него на коленях автомат был со взведенным затвором.

— Повернись, — приказал бандеровец и обыскал Боярчука.

«Почти профессионально, — отметил Борис, — с таким держи ухо востро».

— Теперь шагай, — без всяких эмоций в голосе проговорил бандит и подтолкнул Боярчука в спину.

Подворье мельника напоминало хорошо сооруженную крепость, со всех сторон огороженную крепкими постройками. На крыльце дома, на поленицах дров, а то и просто на траве — кругом сидели боевики Сидора, сам он катался по двору на мотоцикле с люлькой. Судя по тому, как дергалась машина, водитель он был никудышный.

Увидя вошедшего во двор Боярчука, Сидор развернул мотоцикл и направил его прямо на пришельца. Борис стоял как вкопанный. Сидор затормозил у самых его ног.

— Не боишься?

— Не боится только дурак или сумасшедший. — Борис не столько смотрел на Сидора, сколько старался уловить движения тех, кто сидел вокруг. От Сидора не укрылась эта настороженность.

— Добре!

Он повернул ключ зажигания и заглушил двигатель. Небрежно махнул рукой сопровождавшему Бориса бандеровцу. Тот повернулся и вышел за ворота.

— Наслышан о тебе. — Сидор слез с мотоцикла и, разминая приседаниями затекшие ноги, обошел вокруг Боярчука, как бы разглядывая его со всех сторон.

— Капелюх! — позвал главарь.

Из черного проема ветряка вышел человек.

— Подывысь, — приказал ему Сидор, — цэ нэ вин тебэ в НКВД допытував?

— Мабуть. Хоча воны вси на одну харю. Кажись, вин самый и е.

— Чекист? — заорал Сидор и схватил Бориса за грудки. — Признавайся, курва, лучше сразу. Не то пытать начну.

— Повесить его! — закричали бандиты и окружили Бориса, пиная ногами, суя кулаки в бока, поясницу.

Но Сидор все не выпускал пиджак Боярчука, и бандитам было неудобно подступаться к Борису.

— Со мной в молчанку не играют, — шипел ему в лицо Сидор. — Сколько ты моих хлопцев побил, помнишь?

— Помню! — вдруг зло ответил Борис и с силой отпихнул от себя Сидора.

На какую-то секунду все замерли. И этой секунды хватило Борису. Он выхватил из-за пояса стоявшего рядом с ним бандеровца гранату и поднял ее над головой:

— Ложись!

Инстинктивно все повалились на землю. Капелюх даже голову обхватил руками.

— Вот так-то, вояки! — Борис сунул гранату в карман пиджака и, перешагнув через крайнего бандита, отошел к ветряку.

Бандеровцы схватились за оружие, но резкий голос Сидора осадил их. Главарь не спеша поднялся с земли, не спеша отряхнул свой немецкий френч, поправил ремни, кобуру. Так же не спеша, вразвалочку подошел к Боярчуку.

— А ты шутник, хлопчик, — сказал будто с обидой. — Ну, и что тебе от нас трэба?

— Не я искал вас, а вы меня, — напомнил Борис.

— Тогда проходь до хаты, побалакаем, — пригласил Сидор и жестом указал на крыльцо дома мельника.

Но как только Борис сделал шаг мимо главаря, искусная подсечка выбила у него почву из-под ног, и он полетел головой вперед, зацепил плечом за поленицу и плюхнулся в грязь, засыпаемый колотыми дровами. Когда он поднялся, вытирая разбитое лицо, Сидор насмешливо спросил:

— Ну как, вояка?

Вокруг засмеялись, но смех был недобрым.

— Сочтемся, — Боярчук сплюнул кровь и ощупал челюсть. — До свадьбы заживет.

— Гранатку-то верни, — попросил Капелюх.

— Что упало, то пропало.

Морщась от боли, Борис присел на полено, погладил ушибленное плечо. Его спокойное поведение невольно вносило разрядку в настроение бандитов, а бесстрашие даже чем-то импонировало. Нельзя было только переиграть. Борис вынул из кармана гранату и протянул Капелюху. Безоружный, он вновь становился пленником. Бандиты разошлись по двору, оставив Сидора наедине с Боярчуком.

— Признаться, не ожидал от тебя такой прыти, — присаживаясь рядом, хмыкнул главарь. — А за хлопцев тебе все равно придется ответить.

— Или откупиться?

Сидор внимательно посмотрел на Боярчука, потом отрицательно покачал головой:

— Моим боевкарям цены нет. Они воюют за идею.

— И пан сотник тоже?

— Опять хочешь испытать свою судьбу? Поверь, все повешенные болтаются на ветру одинаково.

— В таком случае мне с вами не по пути, — нахально сказал Борис.

— Ошибаешься.

Сидор молчал, опустив голову на грудь. Борис ждал его решения, понимая, что главарь не выпустит теперь его живым, если он не согласится сотрудничать с бандой. Но сотник вдруг заговорил о другом.

— Я тут кое-что узнал про тебя. Не скрою, ты мне очень пригодился бы. Хотя с не меньшим удовольствием я бы и повесил тебя. Не люблю чересчур удачливых. Они рушат мою теорию о власти силы.

Сидор еще намеревался о чем-то спросить, но со стороны села Здолбицы послышалась короткая автоматная очередь. Сотник мгновенно преобразился. Вскочил на ноги, стал резок и быстр в движениях. Подозвал Капелюха и послал с ним пару бандеровцев за ворота. Остальным велел глядеть в оба. Бандиты полезли на крыши и заборы, заняли круговую оборону.

— Чего ты переполошился? — сказал Борис. — Из «шмайссеров» палят сегодня только ваши.

И в этот момент бухнул винтовочный выстрел. Теперь уже встал Борис. Сидор метнул в него настороженный взгляд.

— Я поднимусь на ветряк, погляжу сверху, — как можно спокойнее предложил Боярчук.

— Нет! — резко выкрикнул сотник. — Капелюх, приставь к нему охрану или запри пока в сарае.

Но дойти до сарая они не успели. Перед воротами, разрывая их в щепки, встал огненный смерч. Второй снаряд разорвался во дворе.

— Нас окружили! — закричали с крыши.

Борис осмотрелся. Стреляли два орудия со стороны Здолбицы. Еще несколько залпов, и загорелись надворные постройки. И тут Борис увидел Сидора и Капелюха у мотоцикла. Они пытались завести мотор.

До припрятанного на ветряке автомата Борис уже не успевал добраться. Другого оружия рядом не было: бандеровцы вели бой из укрытий. И тогда Борис бросился к мотоциклу, отпихнул Капелюха и дернул ручку газа. Мотоцикл затрещал.

— Пусть нас прикроют, — бросил он на ходу Капелюху и, убедившись, что Сидор успел вскочить в коляску, на полной скорости рванулся за ворота.

— В сад, в сад сворачивай, — орал сотник, поливая вокруг себя из автомата.

Боярчук крутил мотоцикл между деревьями, чувствуя, что пули все реже и реже свистят над головой. Наконец они выскочили в поле. Мотор ревел, руль на ухабах рвался из рук, но старая боевая машина не подвела. Через несколько минут они вышли из зоны обстрела и свернули в сторону дальнего леса.

Следивший за мотоциклом с кабины грузовика капитан Костерной опустил бинокль.

— Товарищ капитан, наши мельницу взяли, — доложил ему радист.

— Только мельник утек, — Костерной спрыгнул в кузов и так хватил кулаком по кабине, что из нее кубарем выкатился ошалевший шофер.

— Зато какого-то попа поймали. Он говорит, что Гроза убит, и еще: местный председатель сельсовета застрелил заготовителя утиля.

— Как застрелил?

— Темная история, товарищ капитан. Председателя тоже убитым нашли.

— Откуда же узнали?

— Да говорю, поп рассказывает. Его лейтенант Петров допрашивает.

— Какая попу вера!?

— Вот и я думаю: здесь сам черт не разберет, не то что поп какой-то.

Солдат свернул радиостанцию и потащил ее к машине. Костерной помог ему загрузить аппаратуру и крикнул водителю:

— Давай, гвардеец, жми к мельнице. Посмотрим, что там артиллерия наковыряла.

Он распрямился в кузове и оглянулся на Здолбицу. Там над селом еще только встало солнце…

Часть вторая Поезд вне расписания

Боярчук проснулся от сильной головной боли. Страшная духота подземелья и зловонные запахи от плесени по бревенчатым стенам, прелых постелей и грязного белья с непривычки действовали на человека угнетающе, а зловещий полумрак до предела взвинчивал нервы. Борис свесил ноги со второго яруса нар, где ему определили место для ночлега, и огляделся.

В схроне, состоявшем из трех земляных убежищ, соединенных между собой узкими лазами, было тихо. Помещение едва освещалось блеклым светом немецкой газовой лампы, стоявшей на грубо сколоченном из сосновых досок столе, сплошь заставленном немытой посудой и пустыми бутылками. На нарах, ни внизу, ни вверху, никого не было.

Боярчук спрыгнул на земляной пол и поискал в бачке воды. Почти тут же из лаза высунулась взлохмаченная голова боевкаря.

— Чого шукаете, дядьку? — участливо спросил совсем еще молодой парень и прибавил в лампе огня.

— Воды хотел напиться.

Боярчук обратил внимание на то, что парень был без оружия. Такого в банде не водилось.

— Мабуть, паленки принести? У меня и сало есть трошки.

— Воды подай!

Борис понимал, что новичкам командовать в банде не пристало, но решил сразу заявить о своем особом положении здесь, держаться обособленно и независимо. К его удивлению, парень безропотно исполнил просьбу. Судорожно глотая холодную родниковую воду, Боярчук разглядывал своего стража; лицо простодушное, глаза бесхитростные, еще по-детски открытые. Пугливые, но без тени осознанного страха. А ссадины и синяки на губах и скулах говорили о том, что парня не очень жаловали у Сидора.

— Как звать-то? — Борис вернул опорожненную флягу.

— Петро Ходанич, Я тут недавно. Как и вы, еще необстрелянный.

— Ошибаешься, браток! Я всю войну протопал.

— Здесь необстрелянными называют тех, кто в бою с чекистами не был. А фашистов мы и сами колошматили.

— Партизанил?

— Трошки.

— А меня не боишься?

— Не-е! — лицо парня расплылось в улыбке. — Прыщ сказал, что все равно выпустит вам кишки за побитых боевкарей. А если Прыщ сказал, значит, так и будет.

— А Сидор?

— Сидор сделает вид, что ничего не знал.

— Ошибаешься, Петро. На сей раз игра предстоит посерьезнее. Да и мы не лыком шиты.

— Наслышаны уже, — и Ходанич, не скрывая восхищения, пересказал историю с гранатой на мельнице. — Только все одно: шлепнут. Прыщ вам не поверил.

— Это он тебе сам сказал?

— Мне здесь не доверяют. Жаба утром шепнул, когда меня сторожить вас оставили.

— А кто этот Жаба?

— Надежный мужик. Якшается с адъютантом Сидора — щербатым Сирко. От него и знает про вас.

— Как же тебя в сторожа определили, если не доверяют?

— Почем я знаю? — Парень искренне пожал худыми плечами.

— А вот и врешь, Петро Ходанич! Все-то ты знаешь. — Борис вплотную подошел к парню. — Говори, кто подослал?

— Ей боженьки, никто! — вытаращил глаза Петро. — Я только хотел предупредить, чтобы вы Прыща опасались.

— А тебе-то что за корысть?

— У нас, дядечко, свои счеты.

— Это он тебя колотит?

— Вдвоем с Капелюхом. Они думают, что я на них Сидору капаю.

— А ты — нет?

— Капаю! Только совсем не то, о чем они думают.

В дальней землянке звякнула пустая бутылка, затем послышался едва различимый шорох. Ходанич испуганно метнулся в лаз, но через минуту вернулся, смущенно улыбаясь.

— Крыса. Здесь их тьма водилась, когда провиант хранили. Теперь самим жрать нечего, так крысы тряпье поедают. Вот твари!

— Под стать хозяевам. — Борис решил подыграть парню, чтобы потом неожиданным вопросом раскрыть его истинные намерения. — Только я с хвостатыми жить не привык. Не понравится — уйду на волю.

— Отсюда живым никому не выйти.

— Были же у вас дезертиры? Сам слышал.

— После амнистии ушло несколько человек. Но Сидор казнил их семьи. Теперь никто не решается.

— Это еще ни о чем не говорит. Припрет — разбегутся по щелям, как тараканы.

— Не разбегутся. — Лицо парня сделалось не по возрасту серьезным. — Я не знаю, как это объяснить, но не разбегутся. Еще много крови людской прольется, пока их всех перебьют.

— Не нравятся мне твои слова.

— Не марайте себя грязью, не берите грех на душу! — Теперь Петро доверчиво приблизился к Борису, засопел в самое ухо. — Вы человек храбрый, вы не побоитесь. Уходить вам отсюда надо. Бежать! Я помогу!

— Сволочь! — Борис отбросил Ходанича в дальний угол схрона. — Убью недоноска!

— Не бейте, дяденька! — Петро закрылся руками. — Я проверял вас. Прыщ велел.

— Все равно прибить тебя мало! Вместе с твоим Прыщом, — Борис в ярости смахнул со стола на пол посуду.

Ходанич поджал под себя ноги, затих. Боярчук шагнул мимо него к лазу.

— Не ходите, — остановил его спокойный, как ни в чем не бывало, голос Петра. — Наверху охрана настоящая стоит.

Борис обернулся. В темноте лица парня не было видно. Но по голосу ясно, что перед ним сидит теперь совершенно другой человек. Борис вернулся на нары.

— Так что, будем сало исты? — спросил Петро.

— Будем, — зло ответил Боярчук.

— Давно бы так! А то развели пропаганду…

— Я?!

— А то кто же? — Ходанич с хрустом потянулся. — Шлепнут вас, так и правильно сделают.

— Это почему же?

— Не нашей вы веры человек. — Парень презрительно сплюнул на пол и ушел.

«Была или не была еще одна проверка? И кто кого хотел перехитрить?» — размышлял Борис, вспоминая день за днем свое пребывание в банде.

* * *
Когда они с Сидором на мотоцикле оторвались от погони, сотник велел остановиться. Вокруг шумел дремучий лес. Хвойные лапы плотно смыкались над головой. Пахло сыростью и свежей смолой.

Сидор тяжело, с одышкой, дышал. Пот катил с него в три ручья. Глаза затравленно озирали придорожные кусты. Он хотел, но не мог скрыть свое волнение.

— Зачем встали? — спросил Борис.

— Дальше пойдем пешком. Сейчас они перекроют все дороги. Недолго напороться на засаду.

Неожиданно резко закричала лесная птица. Сидор вздрогнул и схватился за автомат.

— У, черт! — Он матерно выругался.

От его напускной важности не осталось и следа. Понятно было, что главарь здорово перетрусил. Но в таком состоянии он был еще более опасен, его действия становились непредсказуемы.

Закатили мотоцикл под лохматую ель, забросали ветками.

— На песке остались следы от протекторов, — показал на дорогу Боярчук. — Вернемся немного назад, заметем?

— Дождем смоет. Пошли! — приказал сотник. — Смотри не отставай, искать тебя в чащобе не буду.

Попетляв между деревьями, вышли на едва заметную тропинку. Судя по тому, как уверенно шагал по ней Сидор, дорожка эта была хорошо знакома бандиту, хотя посторонний человек ее вряд ли приметил бы в густых зарослях. Не зря, выходит, говорили, что в лесу изловить бандеровцев практически невозможно. Да и как солдатам прочесать лес, в котором в двух шагах уже не видно друг друга?

А дремучий бор становился все гуще и гуще. На что всесильное солнце и то не могло здесь пробиться к пропахшей мохом и гнилыми грибами мягкой от прелой хвои земле.

Шли молча, спотыкаясь о выпирающие корневища деревьев, проваливаясь в выеденные дождем ямы. Сидор изредка останавливался, чтобы отдышаться, яростно матерился, но с Боярчуком не заговаривал. И только когда тропа круто повернула в глубокий яр, сказал:

— Слава Иисусу! Кажись, утекли! — И, хорохорясь, но не глядя на Бориса, добавил: — Со мной не пропадешь. Еще б чарку опрокинуть вовнутрь, совсем порядок будет.

На дне оврага дважды прокричал филин.

— Свои, свои, мать твою!.. — крикнул в чащу сотник, но все-таки остановился.

Снова прокричал филин. Громко, требовательно. Понятное дело, ждал подтверждения пароля.

— Черт, свистни два раза, — попросил Сидор Бориса. — У меня в глотке все пересохло.

Боярчук свистнул. И лишь тогда послышался треск орешника. На тропе прямо перед ними возник дюжий детина в пятнистом маскировочном халате. Изжелта-седая свалявшаяся борода его торчала лопатой. Сверху над хрящеватым носом топорщились густые щетки бровей. Глаза тупые, свинцовые. Одичал человек.

— Слава Украине! — бухнул голос-труба.

— Героям слава, — торопливо проговорил Сидор.

— Якого хрена на сигнал заставы не отвечаете?

— Молодец, молодец! — похвалил сотник детину, но по всему чувствовалось, что ему не терпелось побыстрее отойти от диковатого часового. — Велю Сирко выдать тебе за службу три консервы.

— И шматок сала, — прогудел бандеровец.

— Добре, — Сидор обошел так и не посторонившегося боевкаря и дал знать Борису, чтобы тот следовал за ним.

Выбрались на поляну. Там в разных местах, укрытые сверху навесами, еще дымились костры. Вокруг них кучками сидели бандеровцы. При появлении Сидора никто не встал, только примолкли разговоры на миг. Лежавший на хворосте у ближнего костра пожилой мужик спросил простуженным голосом:

— А дэ уси хлопцы, пан сотник?

Сидор не удостоил его ответом, наискось пересек поляну и скрылся в молодом ельнике.

— Хто цэ такий? — услышал Борис.

— Новэнький.

— Ещо одна смертна душа.

— Цыц, придурок…

Борис оглянулся. Худой, долговязый бандеровец разделся догола и ногтями давил в складках одежды вшей. Косые шрамы на его спине и груди говорили о том, что бандит не раз побывал в когтях смерти. Боярчук присел неподалеку от него.

— Сожрали? — спросил он долговязого.

— Здесь вопросы задаю я, — небрежно процедил сквозь зубы бандит.

— Уж не в ЧК ли я попал?

— Куда попал, скоро узнаешь, — все так же, не глядя на Бориса, продолжал долговязый. — А вот откуда ты к нам залетел, это уже нам предстоит узнать.

— И много вас таких любопытных? — Борис лег на спину.

— На тебя хватит.

Бандит начал одеваться. В украинской вышиванке и слегка обвислой шляпе он стал похож на сельского учителя. Только круглых стекляшек очков не хватало на продолговатом лице.

— Пойдем за мной, соколик! — позвал он Бориса.

Чуть в стороне от поляны в кустах густого ольшанника на склоне оврага был скрыт бункер. Они спустились в него. На нарах дремал парень с землистым серым лицом и подслеповатыми глазами. Увидев вошедших, встал, почесывая живот, дыхнул перегаром:

— Опять к нам? И так уже как у бочке огурцов насолено, а ты каждого приблудного к нам прешь!

— Закрой поддувало! — все так же бесстрастно, но не терпящим возражения голосом проговорил долговязый. — Определи ему место и без моей или Сидора команды на свет не пускать.

Повернулся и ушел.

— Мое дело телячье, — сказал парень.

— Он из начальников? — спросил Боярчук.

— Прыщ? Служба безпеки, слышал о такой? Немого заговорить заставит. Некоторых от одной его ухмылки понос прошибает, а ты спрашиваешь, кто это? Одним словом — Прыщ!

Бандеровец показал Борису место в углу на верхних нарах.

— Там сыро, один черт никто не спит.

Боярчук ждал, что его позовет Сидор. Но у главаря, видно, были свои соображения.

«Начнут собирать дополнительные сведения, — размышлял Борис, — обязательно выйдут на отца с матерью. Те подтвердят, что долго считали меня пропавшим без вести и только после изгнания немцев получили весточку с фронта. Никаких подробностей я в письмах не сообщал, значит, Прыщ начнет проверять ту версию, что знает Степанида. Только бы не напутала она».

При мысли о Степаниде щемящая тоска ворохнула его сердце. Он вспомнил ее полные слез глаза при прощании, дрожащие губы. Сейчас он чувствовал в себе неизмеримо большее, чем простую благодарность к этой женщине. И вместе с тем не мог принять того обстоятельства, что Степанида связана с бандой.

Снова пришел подслеповатый парень. Подал Борису прожженный в нескольких местах матрац. Спросил:

— Пить станешь?

Боярчук отказался.

Парень посмотрел на него непонимающе, подтянул необъятные штаны выше пупа и крепко завязал на поясе веревку. Потоптался на месте и вышел в соседнее помещение, загремел кружкой.

К вечеру в схрон потянулись бандеровцы. Обросшие, хмурые. Молча развешивали по Стенам оружие, раздевались, некоторые до исподнего, истово чесали грязные, искусанные насекомыми тела. На Бориса никто не обращал внимания. Видимо, уже знали о нем.

— Пойло давай!

Слова обращались к дневальному — тому же подслеповатому парню. На столе враз появились глечик литров на пять, сало, яйца, моченые огурцы, блюдо с квашеной, дурно пахнущей капустой и давнишние заплесневелые сухари.

— Опять хлиба немае?

— Ось бы намазать маслом скыбку…

— А рожна тоби нэ трэба?

И старший привычно закатил кому-то звонкую оплеуху. Возражений не последовало.

Боярчук проголодался. Соскочил на пол, бесцеремонно подсел к столу. Ему без лишних слов протянули кружку с самогоном. Борис залпом выпил все до капли, захрустел соленым огурцом.

— Сидор за ради своего спасения мог бы и консерву подбросить, — сказал жалевший о хлебе с маслом.

— И казенки выделить из своих припасов, — поддержали его другие.

— Разве не все одинаково кормятся? — как можно развязнее спросил Борис.

— Ты ж, гутарят, на фронте в охвицера вышел. А не знаешь, як вашего брата питали? — уставился на него пьяными немигающими глазами пожилой или до такой степени испитый бандеровец, что сидел напротив.

— С командиром дивизии за одним столом не сиживал, не скажу. А те, что жили с солдатом в одном окопе, из одного котла с ним и ели. На фронте это закон.

— Брешешь!? А доппайки кому давали?

— Пропаганду пущает! Прыщапозвать!

В схроне мгновенно установилась тишина.

— Выпьемо! — простуженным басом внушительно крякнул сидевший рядом с Боярчуком бандеровец и чокнулся своей кружкой с Борисом.

— Нет, ты погоди, — заерепенился мужик напротив.

— Заткнись! — сразу кинулись к нему несколько человек. — Ты бы под пулями такой шустрый был! Только здесь храбрые глотку рвать!

— Всем спать! — стукнул кулаком по столу старший — звероватого вида, но мелковатый телом дядька. — Прибью, ежели кто пикнет.

Бандеровцы, понуря головы, расползлись по нарам. За столом остались сидеть только двое: старшой и тот, кто поддержал Бориса.

Боярчук долго не мог заснуть. Как держать себя в банде, он знал: с волками жить — по-волчьи выть. Иначе не сносить головы. Вся дисциплина бандитов держалась на страхе получить пулю в затылок за непослушание или удавку на горло за ропот и сомнения. Но стрелять здесь мог тот, кто правит. Поэтому первой задачей Борис поставил себе войти в окружение Сидора. Доверие у того он вряд ли сможет заслужить, а вот заинтересовать сотника чем-то, навязать ему план действий…

«И потом, надо помнить, — размышлял Борис, — что и Сидор имеет свои намерения по использованию моей персоны. Иначе меня пристрелили бы еще на мельнице. Поэтому вторая задача — узнать о намерениях Сидора.

И конечно связь. Как дать знать Ченцову, что я в банде? Кому довериться?»

Мысли Боярчука снова вернулись к Степаниде. «Нужно попытаться встретиться с ней». Да, пока это представлялось ему единственной возможностью выйти на связь с чекистами.

* * *
Утром в тяжелую крышку схрона четырежды бухнули прикладом. Бандеровцы один за другим полезли на солнечный свет. Борис тоже покинул подземелье. Глаза долго привыкали к ярким краскам. Свежий воздух пьянил. Закружилась голова. Боярчук присел на срубленный ствол сосны.

К нему подошел Прыщ. Постучал носком хромового офицерского сапога по лесине, хитро щуря глазки, заговорил:

— У нас зазря хлеб никто не ест. Пойдешь с хлопцами на хутор за мукой.

— И только-то?

— Не только. Заодно проверишь нашего связного. Ты человек новый, тебя никто не знает. Поглядишь, как он ведет себя. Чую, голоштанники всякую бдительность потеряли.

— С кем идти? — как можно равнодушнее спросил Борис.

— С Кудлатым, — Прыщ показал на бандеровца, который вчера вечером сидел рядом с Борисом. — Он и пароль тебе скажет.

— У меня оружия нет.

— Получишь, — неопределенно хмыкнул Прыщ.

Позавтракали несвежим желтым салом с сухарями и вышли. Несколько часов продирались сквозь глухие заросли. Наконец взобрались на высокую меловую гору. Внизу за озерком просматривался хутор в десяток-полтора дворов. Цепочкой, по одному, спустились к воде. Ноздри приятно щекотнул печной дым, запахло прелой соломой, навозом и кислым хлебом.

Кудлатый прилег рядом с Боярчуком, указал на крайнюю хату под соломенной крышей.

— Трижды стукнешь в окно с огорода. Когда спросят, кто таков, скажешь: «Иду со станции. На базаре узнал, что корову продаете». Если ответят: «Опоздал, мил человек, вчера продали», — то смело заходи в хату. А не дай бог услышишь: «Продаём, продаем!» — ноги в руки и давай ходу.

— Ясно. — Борис пружинисто поднялся и юркнул в камыши.

«Отпустили одного? — мучительно соображал он. — Не похоже на бандеровцев. А если это ловушка, то я недооцениваю их способности. Во всяком случае, нужно быть готовым к самому худшему».

Пароль сработал. Но как только Боярчук переступил порог дома и шагнул в темные сени, его тотчас сбили с ног и скрутили руки. На улице послышался топот сапог и лай овчарки. Донеслась отрывистая и по-военному четкая команда: «Оцепить хутор! Собаку на след!»

Боярчука подняли с земляного пола и втащили в горницу. За столом, на кровати, на лавке вдоль стен сидело около десятка человек в форме войск МВД. Кривоногий сержант, тащивший Боярчука, путая русские и украинские слова, доложил седоватому небритому капитану:

— Спымали, товарищ капитан! Вин нам все расскажет, як надавим.

И, повернувшись к Боярчуку, ткнул ему кулаком в подбородок:

— А ну, ты, баньдитська морда, сказывай, хто такий?

Капитан демонстративно вытащил из кобуры пистолет, положил перед собой, прихлопнув ладонью, словно желая подчеркнуть, что он не случайно достал оружие и шутки с собой шутить не позволит.

— Фамилия? Из какой банды? Кто главарь? Численность? Быстро! — шепелявя заговорил он.

Борис молчал. Под потолком, нещадно чадя, горела керосиновая лампа. Желтый мечущийся свет ее выхватывал из темноты углов враждебные затаенные лица.

«Кто эти люди? Форма и оружие — советские. Обращение? А как они должны обращаться с бандитами, убийцами?» — Борис отвел взгляд в сторону и тут увидел, что сержант обут в короткие немецкие сапоги. Он разом все понял и, распрямившись, почти весело выпалил:

— Зря стараетесь, я ничего не скажу.

— Скажешь! — Капитан выскочил из-за стола. — Позвать хозяина!

Из сеней, согнувшись, вошел плюгавенький мужичишка с испуганными глазами.

— Слухаю, пан офицер.

— Кто этот человек? Откуда и зачем пришел к тебе?

— Этот? — Хозяин был в неподдельном замешательстве.

— Этот, этот. — Капитан за рукав широкой рубахи подтянул мужика к Боярчуку. — Гляди лучше!

— Чего мне глядеть. Оттуда вин, з лесу.

— Все! Крышка тебе! Опознал тебя хозяин. — Капитан вплотную приблизился к Боярчуку.

Разведчик не мог не среагировать. Мгновенно он ударил коленом капитана в пах и плечом оттолкнул его под ноги сержанту. Короткий удар ногой в живот хозяину — и в два прыжка у дверей. Со всего маху Борис высадил их вместе с гнилым косяком и оказался на улице…

Во дворе сидел Кудлатый в окружении других бандеровцев. На лицах их не было ни радости, ни недовольства.

Примерно через полчаса за огородами пристрелили хозяина дома. Бедолага и в самом деле поверил «чекистам» и распустил язык.

* * *
Сидор пригласил к себе Боярчука только на четвертый день. Схрон сотника был завешен коврами, полы — из строганых досок. За шелковой, хоть и грязной занавеской — кровать, застеленная добротными овчинными полушубками.

Вместе с Сидором за столом восседали Прыщ и Капелюх. Он только один и спасся после тяжелого боя на мельнице. Восемь его боевкарей были убиты, четверых тяжелораненых увезли в госпиталь чекисты. Как удалось спастись начальнику разведки, осталось для всех загадкой. Но с приходом тайны ушло безраздельное доверие к нему. Капелюх и сам понимал, что дни его могут быть сочтены.

— Ну, что скажешь нам, товарищ старший лейтенант Боярчук? — не скрывая ехидной ухмылки, спросил Прыщ.

Сидор с Капелюхом переглянулись, явно одобряя начало заранее отрепетированного допроса.

А что бы вы хотели услышать? — пожал плечами Борис. — Наверняка уже все про меня узнали.

— Ишь ты, — хмыкнул сотник.

— А зачем тогда держать при себе столько помощников? — Борис старался говорить спокойно, но голос его подрагивал.

— Угадал, — продолжал Прыщ. — Мы знаем про тебя больше, чем ты думаешь.

— Тем легче разговаривать будет.

Борис огляделся, ища, куда бы присесть. Капелюх придвинул ему облезлый табурет. Боярчук поставил его посреди комнаты и присел на краешек.

— Убеди нас, что мы можем довериться тебе.

— В этом нет никакой необходимости. Я не останусь с вами.

Слова Бориса словно парализовали Прыща. Такого ответа бандиты не ожидали. Сидор вышел из-за стола и встал перед Боярчуком, положив руки на кобуру пистолета, висевшего у него, как у немцев, на животе.

— Видал наглецов, но чтобы так…

— Вы же хотели разговора начистоту или я не понял?

— И чем же мы тебе не понравились? — очнулся наконец Прыщ. — Может, ты думаешь, что мы тебя так просто и отпустим?

— Погоди, — Сидор не хотел размениваться на мелочи. — Я хочу знать все, что он думает.

— А и знать здесь нечего, — приободрился Борис. — Вас скоро прихлопнут, а мне еще пожить охота.

— Хочешь отсидеться?

— Дурак, — не выдержал Капелюх. — По твоей статье сроков давности не положено. Знаешь, сколько за плен дают?

— Там срок, а здесь стенка, — весомо сказал Боярчук. — Вы ведь меня зовете не за хлебом ходить.

— Да он издевается над нами, — заверещал Прыщ. — Чего с ним цацкаться, на березу сволочь! Застрелить!

Но Сидор был умнее своих помощников. Его интересовало другое.

— Допустим, — спокойно проговорил он, — что по своей политической незрелости ты не веришь в нашу идею, а потому и дрожишь за свою шкуру. Но как боевой офицер ты не мог не оценить нашей мощи.

— В том-то и дело, что мог, — вымученно вздохнул Борис. — За последние недели вы потеряли добрую половину людей, — начал он загибать пальцы на руке: — Провалены явки связников. Выселены наиболее верные хуторяне. Все дороги под контролем солдат. Кончается продовольствие.

— Зато у нас много оружия и боеприпасов, — прервал его Капелюх. — Мы можем биться с Советами хоть десять лет.

Борис не удостоил его ответом. Он говорил теперь только для Сидора.

— То, что вам сходило с рук в прошлом году, не сойдет в этом. Война окончена и новой не предвидится, это я знаю точно. Теперь против ваших лесных братьев повернут не один-единственный батальон МВД, а дивизии. На мельнице нас накрыли артиллерией. А ведь раньше ее не было у чекистов.

— В лес они еще долго не сунутся.

— Но и вам не дадут высунуться.

— Как хочешь, сотник, — демонстративно бесцеремонно перебил Сидора Прыщ, — но я бы его вздернул.

— Успеем, — Сидор снова уселся за стол. — Что еще тебя настораживает, говори смело. Пока что я не нахожу причин для паники.

— Вы надеетесь, что солдаты не пойдут в лес. А им и не нужно будет этого делать.

— Интересно?!

— Сегодня над поляной дважды пролетал самолет-разведчик. Поляна слишком обжита, чтобы не обратить на нее внимания. И если место засечено летчиком…

— То?

— Прилетят два-три бомбардировщика… и на этом все кончится.

— А вот это уже кое-что серьезное. — Сидор многозначительно оглядел своих помощников. — И что бы сделал боевой офицер, попади его рота в такую ситуацию?

— Для начала сменил бы место дислокации.

— Оставить постой?

— И немедленно.

— Он провокатор, — вскинулся Прыщ. — Вы что, не видите, что он подослан чекистами.

Видимо, для психологического давления истерические выкрики Прыща были запланированы заранее, но неожиданно разговор принял более серьезный оборот, нежели ожидали бандеровцы.

Доводы Боярчука были здравы. Когда-то Гроза предлагал сделать несколько крупных баз и постоянно кочевать между ними. Но тогда это казалось излишней осторожностью, тогда они еще надеялись на поддержку населения.

Впрочем, кто они? Сидор еще в войну понял, что народ не приемлет насилия, какими бы благими целями оно ни прикрывалось. Теперь же, когда смерть и насилие стали основными средствами борьбы националистов, нужно было ждать возмездия от народа. Обстоятельства сильно изменились. Не пора ли было менять и тактику борьбы? Возможно. А пока… Пока как можно больше крови и смерти! Чтобы у людей волосы дыбом вставали от ужаса и страха. Чтобы на века запомнили они Сидора. Устроить грандиозное побоище, а там… Но заграница без золота не примет. Поэтому нужно брать почтовый поезд. А это — возможная стычка с регулярными войсками. Вот тут-то и может помочь Бярчук.

Но и без оглядки принимать решения было не в привычке Сидора. И он без обиняков прервал разговор:

— Ладно, Боярчук, ступай пока к себе в схрон. Не хочешь погибать за великую идею, живи как собака. Насильно мы к себе никого не тянем. Но, уж извини, придется тебе некоторое время погостить у нас.

— А я бы все-таки спытал офицерика на жаровне, — сказал Прыщ, когда Боярчук вышел.

— Если тебя голой задницей на сковороду посадить, ты тоже признаешься в чем угодно, — отмахнулся от него Сидор и позвал адъютанта.

— Водки нам!

А Капелюху серьезно выговорил:

— С поляны убрать все кострища. Боевиков в погреба. Увижу, кто днем болтается… Сам знаешь. И сегодня же пошли хлопцев в Гудынский лес. Пусть сыщут место под новую базу.

— Уйти никогда не поздно, — удивился Прыщ. — А что будем делать с Боярчуком?

— С трезвой головой поможет нам разработать план захвата почтового поезда. Потом уберем.

— У него отец машинистом на железке.

— Вот видишь, — призадумался Сидор. — Это крючок! А под конец — всю семью в колодец.

— Во, цэ гарно!

Прыщ полез было чокаться к Сидору, но тот, разливая принесенную Сирко водку, грубо оттолкнул его и сипло запел:

Лента за лентою на бой давай!
В бою за Украину, повстанцы, не видступай…
Капелюх подхватил, но задохнулся на полуслове и закашлялся.

— О, видать, недолго ты протянешь, — закачал головой Прыщ.

— Бог даст, выдюжим, — синея лицом, прохрипел Капелюх.

— Старайся, сынку, старайся! — хохотнул Сидор.

И было не понятно, поддерживает он своего начальника контрразведки или имеет о Капелюхе свое собственное мнение.

* * *
Полковник Груздев сам приехал в райотдел к Ченцову. Гибель капитана Цыганкова тяжелым камнем лежала на душе обоих. Полковник уже получил нахлобучку из Москвы, но чувство собственной вины было несноснее. Видя, что то же самое испытывает и Ченцов, Груздев, как мог, щадил подполковника.

— Похоронили в общей могиле?

— Нет. Его тело забрала Кристина Пилипчук и предала земле на сельском кладбище.

— Что за женщина?

— Очень сложной судьбы. Цыганков квартировал у нее. Кажется, они были неравнодушны друг к другу.

— Кажется или были?

Ченцов рассказал все, что знал о Кристине, о ее звонке в райотдел.

— И все-таки нужно еще раз тщательно проверить все сведения о ней. Поговорить с глазу на глаз. Если не будет уверенности в ее искренности, если будет хоть какая-то доля сомнения… — Полковник не договорил.

— Я вас понял, Павел Егорович. Займусь этим сам. Хотя верю, что Григорий не мог ошибиться в Пилипчук.

— Оно так. Да береженого бог бережет.

Пили остывший чай. Груздев, не перебивая, слушал Василия Васильевича, изредка поглядывая в открытое окно кабинета, из которого густо лились запахи цветущей черемухи.

— Хорошо-то как у тебя, — наконец не выдержал он и пересел на подоконник. — Совсем забыл, как черемуха пьянит, а ведь в молодости… Да ты рассказывай, рассказывай. Это я так, старею, что ли.

Из деликатности Ченцов тоже встал и подошел поближе к полковнику.

— А я вот и не заметил, когда она распустилась.

— Вижу, устал ты. Но отдыха пока дать не имею права. А как супруга? Лучше?

— Боюсь, что лучше уже не будет.

Груздев враз нахмурился и закрыл окно.

— Пойми меня правильно, Василий Васильевич, помочь тебе сейчас не могу. Кончишь с Сидором, в тот же день даю неделю отпуска…

— Ловлю на слове, товарищ полковник, — вымученно улыбнулся Ченцов.

— Ну, брат! Когда это я от своих слов отказывался?

Снова перешли за стол. Василий Васильевич разложил на нем небольшую самодельную карту.

— Бесценный подарок дьякона Митрофана Гнатюка, — пояснил он. — Не очень веря тем, кому прислуживал, дьякон самостоятельно прибирал к рукам все тайники бандеровцев. В случае их разгрома надеялся использовать в антисоветском подполье. На карте тайники оружия, взрывчатки, продовольственные НЗ, явки и пароли связников.

— А базы? — нетерпеливо спросил Груздев.

— Места расположения банды дьякону неизвестны. Все встречи Сидора с Гнатюком проходили в лесничестве.

— А со слов бандеровцев? Неужто не интересовался?

— Примерно в двадцати километрах на северо-запад от Здолбицы.

— Там овраги и непроходимые дебри. Летчики тоже называют этот район. Предлагают бомбардировку. Но чего? Лесного массива?

— С помощью авиации придется повременить. — Ченцов поверх дьяконовой расстелил масштабную карту района. Указал полковнику на красные линии. — Батальон МВД по дорогам блокировал массив. Но еще много незакрытых дыр, через которые можно просочиться в другие леса.

— Вряд ли они решатся покинуть основную базу. И банду дробить не будут. Действовать самостоятельно у них способен только костяк. — Груздев облокотился на стол. Его большая лысая голова нависла над почти одноцветно-зеленой картой.

— На днях в область прибывает новый полк. Два батальона я передам тебе. Запрешь Сидора в его вонючих ямах. Долго он не продержится.

— Но и без боя не сдастся. Для большей безопасности может попытаться прорываться через какой-нибудь населенный пункт. Чтобы связать нашу огневую мощь.

— Не исключаю. В любом случае нельзя упустить главаря. Пока Сидор остается на свободе, население не поверит в уничтожение банды.

— Кое-что мы пытаемся предпринять. У Митрофана Гнатюка изъят список неблагонадежных связных, тех, в ком он начал сомневаться в последнее время в связи с изменениями условий жизни на селе. Костерной и Прохоров предлагают воспользоваться списком. Они выделили в нем крестьянина из Глинска Игната Попятных. Собрали о нем сведения. Чаще всего к Попятному наведывается группа некоего Кудлатого. По нашим данным, Кудлатый — кличка Севастьяна Мироновича Звонарева, бывшего тракториста колхоза «Привольный» на Киевщине. Во время голода в тридцать третьем году он на колхозном току насыпал зерна в голенища сапог, но был разоблачен милиционером, который по запаху вареной полбы установил злоумышленника. Во время обыска и ареста жена Звонарева ударила ухватом милиционера по голове… Так сказать, при исполнении служебных обязанностей…

— Зачем эти ничкемные подробности? — недовольно проворчал Груздев, но больше, видно, для порядка, по необходимости. — Говори главное.

— В группе Кудлатого находится ястребок Петр Ходанич. Будем пытаться через него установить связь с Боярчуком.

— Все-таки надеешься на парня?

— Надеюсь, но уж слишком мало времени на все отпущено.

— А я бы попытался все же разговорить эту вашу фельдшерицу, как ее?

— Сокольчук?

— Чему ты удивляешься? Почему-то она прятала Боярчука.

— Я хотел ее арестовать.

— Тебе, конечно, виднее. Но я бы… — Груздев пощелкал пальцами в воздухе, — не отступился от нее.

— Попробую еще раз, — неохотно согласился Ченцов.

— И вот меня что беспокоит: семья Боярчука. — Груздев сам налил себе еще чаю, но, глотнув совсем остывший напиток, отодвинул стакан.

— Приказать подогреть? — виновато спросил Ченцов, трогая холодный чайник.

— Спасибо, мне пора ехать в управление. Так что же семья?

— Бандеровцы уже наведывались в дом Боярчука. Взяли его фотографию, письма. Предупредили, что от молчания стариков будет зависеть жизнь сына.

— Проверяют?

— Теперь уже проверили. А поверили, нет ли, пока вопрос.

— Не слишком ли опрометчиво мы рискуем жизнью Боярчука?

— Мы не предполагали, что обстоятельства так сложатся.

— Не предполагали? — все-таки сорвался полковник. — А за что вам тогда зарплату платят? Должны предполагать!

— Виноват, товарищ полковник! — Ченцов вытянулся в струнку.

Но Груздев только махнул рукой:

— Проводи меня.

В машине на заднем сиденье лежал огромный букет белоснежной черемухи. Груздев долго делал вид, что не замечает подарка, но не удержался и, усаживаясь в машину, буркнул Ченцову:

— Когда успел?

— Профессиональная тайна, товарищ полковник! — не скрывая довольства произведенным эффектом, громко, чтобы слышали стоявшие на крыльце офицеры, ответил Ченцов.

Машина укатила, а подполковник пошел узнавать, кто крутился под окнами его кабинета во время разговора с начальником.

* * *
То ли блокада леса и указ об амнистии, призывающий сложить оружие и явиться с повинной к властям, то ли весна и начало посевной возымели свое действие. В понедельник Ченцов только вошел в отдел, как дежурный лейтенант Волощук доложил, что спозаранку к ним явились четыре оуновца при полной амуниции. Подполковник увидел за барьером, отгораживающим стол дежурного от посетителей, ручной пулемет Дегтярева и три автомата: два немецких, один ППШ. Рядом с ними — полдюжины гранат-лимонок и диски, полные патронов. Внутри у Ченцова походело. Мелькнула страшная мысль: «Они могли выбить весь отдел. Ведь сотрудников здесь — кот наплакал. Как же я раньше не додумался, что бандеровцы могут прийти сдаваться сюда, а не в гарнизон, где у них слишком большой долг перед солдатами».

— Где они?

— В камере.

— Кто распорядился закрыть?

— Капитан Смолин. Он их допрашивал поодиночке и стращал, — красноречивым жестом объяснил Волощук.

Это уже было не просто нарушение законности. Ченцов взбеленился.

— Немедленно ко мне поганца!

— Его нет в отделе, товарищ подполковник. — Лейтенант никогда не видел начальника райотдела в таком гневе.

— Разыскать сию же минуту! — Ченцов с трудом сдерживал себя. Болезненная бледность покрыла его лицо. Казалось, он вот-вот перейдет на крик.

— Я сейчас пошлю за ним мотоциклиста, — поспешно сказал Волошук.

Ченцов быстро прошел в свой кабинет. Через несколько минут по телефону попросил привести к нему задержанных. Всех вместе.

Они входили в кабинет осторожно, затравленно жались друг к другу. Лица серые, землистые. Грязные, заросшие. Даже возраст сразу не определишь. Наконец встали, чуть вытолкав вперед плечистого мужика в мятом суконном костюме. Из-под коричневого пиджака его виднелась застиранная офицерская гимнастерка без верхних пуговиц. Оторваны недавно, неровными пучками торчат нитки. Нижняя губа синяя, полумесяцем поддерживает верхнюю окровавленную.

«Выставили напоказ работу Смолина», — понял Ченцов.

— Садитесь, — предложил он.

— Постоимо. Щэ насыдымось, — несмело ответил избитый.

И вдруг они заговорили все разом.

— Шош воно получается! Клыкалы нас, обещали амнистию, а сами в каталажку сховалы!

— Та морды щэ й побылы!

— Выходить, Советам вирыты не можа?

— Больше не окрутытэ вашей пропагандаю. Стоить раз обдурыты!

Ченцов качнулся на стуле, но сдержался. Сказал сухо:

— Садитесь, граждане!

Бандеровцы зыркнули на старшого и примостились на краешки стульев. Ченцов не думал оправдываться перед ними. Нет! Он всю жизнь верой и правдой служил родной власти и безгранично был убежден в чистоте ее решений. То же, что не умещалось иногда в его понятие правоты, он относил к собственной политической незрелости, недостаточной образованности. Будто существуют правда высшая и правда сермяжная. И ради одной необходимо жертвовать другой. Но как представитель власти, Ченцов чтил закон. Знал, что амнистия — государственный акт, безоговорочно подлежащий исполнению, хотя душа его не могла так запросто простить сидящих перед ним людей. Слишком сильна была в нем боль за Цыганкова, за тех семнадцать парней, что навечно лежат теперь под краснозвездной пирамидой на городском кладбище, за многие поруганные и покалеченные судьбы, разрушенные семьи.

— Советская власть здесь ни при чем, — глухо проговорил подполковник. — То, что с вами произошло, — преступное недоразумение. Сотрудник, допустивший в отношении вас превышение власти, будет привлечен к строгой ответственности… А вас после оформления протоколов отпустят домой.

— Када? Лет через десять?

— Сегодня, — хлопнул по столу Ченцов.

Бандеровцы зашикали на возразившего. Не сводили глаз с телефонного аппарата в руках Василия Васильевича. Тот вызвал следователя Семкина, а когда тот показался в дверях, приказал:

— Прошу вас сегодня же оформить материалы по амнистированию на этих четырех граждан.

Бывшие бандеровцы повскакивали с мест, наперебой сыпали словами благодарности. Ченцов коротко попрощался с ними. Ватными, негнувшимися ногами доплелся до этажерки. Плеснул в стакан валерьянки.

— Приляжете, товарищ подполковник? Вы белый как стена. — Ченцов и не слышал, как в кабинет вошел Медведев.

— Ничего, сейчас все пройдет. Привезли попа?

— Так точно. Будете присутствовать на допросе?

— Буду. Только дай немного отдышаться.

Медведев вышел, а Ченцов прилег на диван и закрыл глаза.

Сон был коротким и отдыха не дал. Ему снилась больничная палата. Белые стены, белое постельное белье. Но еще белее было лицо у его жены Ульяны. Во всем ее облике сквозила отрешенность. Она не узнавала мужа. Ченцов суетился у постели, неловко пытался обнять Ульяну за плечи, но ему это никак не удавалось. Вдруг он почувствовал, что в его объятиях не жена, а снежинка, которая тает, тает…

— Это я, я, — звал он. — Куда ты, Ульяна? Я принес тебе апельсин.

— А я хочу наших яблок, — услышал он чужой далекий голос.

— Будут тебе и яблоки. Я все достану. — И вдруг вспомнил: — А нам с тобой новую квартиру дали!

— Я знаю, какая меня ждет новая домовина…

Ченцов хотел громко возразить и проснулся. Жутко болела голова. Часы показывали полдень., «А ведь я еще не завтракал», — вспомнил Василий Васильевич.

* * *
Обедать Ченцов пошел вместе с Медведевым в железнодорожную столовую. Столики были заняты. У раздаточного окошка тоже вытянулась очередь. Пахло кислой капустой и борщом. Звенели алюминиевые миски и ложки. Громко щелкали костяшки счет буфетчицы.

— Следующий, — кричали на раздаче. — Что? Пять кусков хлеба? Да вы рехнулись! По норме положено три. Следующий!

— Что-то народу сегодня многовато, — растерянно проговорил редко хаживающий по столовым Ченцов.

— Может, вернемся в отдел, — предложил Медведев. — У меня сало есть, хлеб. Чайку скипятим.

Но их уже заметили. Из дальнего угла им махал рукой демобилизованный солдат с заметным шрамом на лице.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — Мужчина звал их за свой столик, подставляя к нему свободные стулья. — Не узнаете меня? Сидорук я, из Копытлово. Вы у нас на сходе выступали.

— Здравствуйте, товарищ Сидорук.

— А я ведь к вам ехал, товарищ подполковник, — обрадованно заговорил знакомый. — Не поверите?

— Решились председательствовать? — улыбнулся Ченцов.

— Какое там! У меня и грамотешки-то всего три класса. Желаем мы с хлопцами обратиться в окрестные села — организовать сельский батальон добровольческий и вместе с вашими солдатами выступить против банды. Всем миром навалиться и порешить их. Такое дело.

— А к нам-то что ж, за разрешением?

— За оружием! Люди согласные. Земля ждет, крестьянству работать надо. И так, чтобы без оглядки.

— Верные ваши слова, товарищ Сидорук. — Ченцов с удовольствием пожал фронтовику натруженную руку. — Обязательно поможем вам. Приходите к четырем часам, я дам нужные распоряжения.

Нежданная встреча с Сидоруком вернула Василию Васильевичу хорошее настроение. Поэтому, наверное, хмурое и озабоченное лицо оперуполномоченного Семкина сразу привлекло его внимание. Ченцов знал молодого лейтенанта балагуром и весельчаком.

— Что случилось, товарищ лейтенант?

Вместо ответа Семкин протянул телеграмму. Подполковник прочитал: «Мать в больнице, тяжелая, приезжай. Соседка баба Паша». Мать лейтенанта всю страшную блокаду Ленинграда проработала на токарном станке в холодных корпусах Балтийского завода, хотя по профессии была библиотекарем. И без того слабая здоровьем, женщина с трудом пережила блокаду. Изможденная, она так и не смогла поправиться.

— Я понимаю, товарищ подполковник, — словно винясь, проговорил Семкин, — сейчас никак нельзя. Каждый человек на счету…

Ченцов вспомнил слова Груздева. Однако спросил:

— Четырех дней тебе хватит?

— Постараюсь, товарищ подполковник. — Семкин с трудом сглотнул подступивший к горлу ком.

— Тогда езжай, Боря. Поклонись от меня матери.

Медведев уже начал допрос попа копытловской церкви Авраама Григорьевича Единчука. Но похоже было, поп сам наседал на следователя.

— На каком основании вы доставили меня в карательное заведение? Чего держите взаперти невинную Душу?

— Я хочу, чтобы вы сознались в пособничестве бандитам, — спокойно убеждал его следователь. — Притом сознались добровольно. Как говорят вашим языком: очистили душу от греха.

— Ничего у вас не выйдет, — как на углях, вертелся поп на казенном табурете. — Архиерей уже узнал о моем незаконном заточении. Не сегодня-завтра он доложит вашему начальству, и вас взгреют за самоуправство. Супостаты!

— Жаль, гражданин Единчук, — подключился к допросу Ченцов. — Не хотите сами исповедоваться, исповедуем вас при помощи свидетелей.

По звонку следователя в кабинет доставили дьякона Митрофана Гнатюка. Дьякон заметно похудел и осунулся с лица. На копытловского попа не глядел, хотя тот сверлил его глазищами.

— Вы знакомы? — спросил Гнатюка Медведев.

— Да. Авраам Григорьевич, как и я, выполнял задания Сидора по сбору средств от прихожан для банды.

— Одумайся, грешник! — Попа бросило в пот. — В аду сгоришь, отступник! Свят, свят, спаси и помилуй меня, дева Мария! — И вдруг зарыдал навзрыд, запричитал — Гад, ползучий! Свиное рыло! Предатель!

Несколько минут ждали, пока святой отец успокоится. Медведев налил стакан воды, подал ему.

— Продолжим, — холодно сказал Ченцов. — Где и при каких обстоятельствах вы встречались?

— В основном в усадьбе лесника Пташека. Я и отец Авраам привозили туда на возах продовольствие. Там же встречались с Сидором. — Дьякон украдкой заглядывал в протокол.

— Не трудитесь, — не удержался от усмешки Медведев. — Я потом дам вам прочитать.

— Как часто вы привозили продукты?

— Аккуратно, раз в две недели.

— Единчук сам доставлял поклажу?

— Нет. Подводой правил его пономарь, который, сказывают, пропал неизвестно где. Может, утоп по пьяному делу.

— Это Авраам Григорьевич хотел, чтобы его пономарь исчез бесследно на некоторое время, — Медведев достал из-под стола черный хорошей кожи саквояж. — Сложил батюшка «приданое» в этот чемоданчик да и отправил верного человека по одному адресочку.

— Откуда он у вас? — Плечи служителя церкви безвольно обмякли.

— Из лесу, вестимо, — хохотнул Медведев.

Но Ченцов строгим взглядом пресек его веселье. Пододвинул к Единчуку лист бумаги и ручку.

— Дальше сами опишите или нам продолжать?

— Ваша взяла…

Два дня он письменно излагал свою историю: преступную деятельность против советской власти, связь с бандой и центром оуновцев за границей, указал адреса явок, пароли, назвал активных пособников бандеровцев в Копытлово. Ченцов тут же взял в прокуратуре ордера на арест указанных лиц.

* * *
Капитан Костерной со взводом солдат МВД на двух машинах въехали в Копытлово под вечер. Деревенское стадо уже пригнали, и недоенные коровы призывно мычали по дворам. За плетнями то и дело мелькали бабы с подойниками.

— Гляди, как мы успели, аккурат парного напьемся, — ни к кому не обращаясь, проговорил шофер грузовика.

— Сейчас визг подымут, не до молока будет, — ответил сидевший рядом с ним оперуполномоченный лейтенант Петров и высунулся из кабины, крикнул в кузов:

— К сельсовету?

Капитан Костерной всегда ездил в кузове, положив автомат на кабину грузовика.

— Давай прямо по улице, — показал он Петрову, — у последнего колодца — направо. Там сразу встанешь.

А сам подал знак второй машине свернуть налево.

Хотел разом оцепить село из конца в конец. Но не успели они свернуть у колодца в проулок, как к «студебеккеру» подбежал командир здешнего отряда самообороны Сидорук.

— Стойте! — замахал он руками. — Там бандиты.

— Сам видел? — Костерной спрыгнул на землю.

— Хлопцы мои побачили. Пятеро их. Пошли в хату до Микуленко.

Фамилия Микуленко стояла в списке подлежащих аресту первой. Костерной подозвал Петрова.

— Бери солдат и оцепляй дом, — приказал он лейтенанту. — Без команды не стрелять. Вторая машина отрежет им путь к лесу. А ты, — обратился он к Сидоруку, — собирай свой отряд и огородами веди его за озеро, на случай, если бандиты попытаются уйти камышами.

— Дюже тонко там, — засомневался Сидорук.

— Жить захочешь, пройдешь. Выполняй, командир, приказ.

Озеро за селом когда-то было огромным, но война разрушила плотины, вода ушла, а заболоченные берега густо заросли камышом и осокой. Трава высокой зеленой стеной подступала и к задам подворья Микуленко. Жил бандитский прихвостень зажиточно. Дом — крепость. Метровый цоколь из дикого тесаного камня, толстенные стены из пористого ракушечника. Чердак со слуховыми окнами на все четыре стороны. Вокруг дома — крепкие постройки из того же ракушечника, высокий каменный забор. Вдоль него незаметно и залегли солдаты Костерного.

— Микуленко! — Капитан кричал так, что, казалось, слышало все село. — Твой дом окружен. Предлагаю тебе и всем, кто в доме, сдаться.

Видимо, появление солдат было для бандеровцев полной неожиданностью. В доме долго молчали.

— Даю пять минут на размышление и начинаю штурм, — повторил Костерной.

Тоненько звякнуло стекло под крышей, и из дома гулко ударила автоматная очередь. И тут же вторая, третья.

— По окнам огонь! — приказал Петров.

Со всех сторон, не жалея патронов, солдаты полоснули по окнам и входной двери. Со звоном вылетели стекла, посыпалась штукатурка. В доме тоже что-то падало и билось.

— Прекратить огонь! — подал команду Костерной и еще раз предложил бандитам сдаться.

Жалобно завизжала входная дверь, и к сараю пробежали две женщины с детишками на руках. Дверь в доме снова захлопнулась.

— Не желают добром, — Костерной заскрежетал зубами. — Давай гранатами.

Снова ливень свинца обрушился на стены дома, и под его прикрытием человек пять солдат во главе с лейтенантом перепрыгнули через забор и стали забрасывать окна и дверь гранатами. Внутри дома вспыхнуло, забушевало пламя, столбом поднялось к чердаку и с грохотом сорвало крышу. В несколько минут огонь уничтожил здание.

— Бензин! — пояснил подошедший к капитану Петров. — Видимо, прятали в подвале запасы топлива. На нем и спалились.

— Хорошо хоть женщины с детьми уцелели, — покачал головой пожилой солдат. — Душегубцы!

— Куда ж им теперь? — спросил Петров.

— На кудыкины горы, — обозлился Костерной. — Пусть соберут все, что могут, а ты их доставишь в город на пересыльный пункт.

И, взяв четверых солдат, зашагал прочь, по другим адресам.

— Поняли? — спросил Петров пожилого солдата.

— Чего ж тут не понять, — пожал тот плечами.

— Ну, так выполняйте!

* * *
Посланная Сидором команда на новом месте за несколько дней вырыла пять схронов. Уже стали забирать стены бревнами, как пришло распоряжение свернуться и к вечеру всем прибыть на базу.

Боярчук работал вместе с Ходаничем и Жабой, тем самым подслеповатым парубком, который размещал Бориса в день его прибытия в банду. Несмотря на внешнюю рыхлость, Жаба обладал завидной физической силой. Неторопливо вгонял он лопату в жирную глину, поддевал изрядный кусок и размеренно выбрасывал его наверх.

Без роздыху снова вгонял лопату в грунт. И так мог работать без устали часами. Но уж когда садился покурить, когда скручивал самокрутку толщиной в палец, то никакая сила не могла заставить его изменить выбранную позу, пока не затекали спина или ноги. Тогда он, жмурясь, спрашивал, ни к кому не обращаясь: «Не пора ли размяться?» и брался за лопату.

— Как звать-то тебя, богатырь? — спросил его Борис как-то.

— Жаба, — безразлично отозвался тот.

— Я про настоящее имя спрашиваю.

— Настоящее я и сам забыл.

Сказал и вздохнул так, что у Боярчука заныло под ложечкой. А на другой день, будто мимоходом, обронил, скривя губы в немыслимой ухмылке:

— Михаилом меня нарекли. Чудно, право!

— Что же здесь странного?

— Да что ты вспомнил! И на кой бис тебе это?

— Не телок же ты, чтобы по кличке звать.

— Тут все телки, окромя волков.

И опять непонятно ухмыльнулся, щуря подслеповатые глаза.

— Очки не пробовал носить? — посочувствовал Борис.

— Иде ты видел корову в очках? — расхохотался Жаба до слез.

В другой раз они вместе ловили дырявым бреднем линей в озере. Вода была еще холодной, но продовольствия команде отпустили в обрез, чтобы только, как говорится, с голоду не помереть. Вот и промышляли сами.

— Может, гранатой шандарахнем? — предложил Борис. — Ноги от холода ломит.

— Ключи бьют, оттого и холод. Ты клячу-то по дну тащи, не поднимай.

— Шума боишься?

— Зачем зря припас тратить, когда и сеткой возьмем.

— А чего их беречь? Скоро они никому не понадобятся.

— Как сказать, — кряхтел Жаба. — Тягни на берег. Швыдче!

Рыбы поймали мало, но на уху хватило. Кашеварил Ходанич. Втроем похлебали из одного котелка. Угли забросали сырым лапником, сверху поставили шалаш — и готово походное жилище. Спать ложились с наступлением темноты, но сон не шел. Ворочались, курили. В этот раз Боярчук решился, сказал, не таясь:

— Нет, такая жизнь не по мне. Мы такого на фронте наелись по уши. Я и Сидору сказал, уйду от вас.

Парни замерли. Даже дыхания не слышно стало.

— Уйду на хутора. Пережду, — продолжал Борис. — Не может так тянуться без конца. Мы ведь молодые. Нам жить да жить надо. Семью заводить, хлеб сеять, детей растить.

— Намедни ушли четверо, — осторожно обмолвился Ходанич. — Пока никаких известий нет.

— А мне идти некуда, — неожиданно сказал Жаба, — братнева кровь на мне.

— Ты убил своего брата? — ужаснулся Петр.

— Не я убил. Но я не помешал, хотя мог.

— Как же это было?

— Прошлой осенью мы с братом рожь косили. Добрая выдалась рожь. Земля-то, почитай, всю войну спала. Колосья аж до груди доставали. Поклали на воз, на гумно везти. Тут и они явились. Прикинули, сколько намолоту будет. Велели две трети в лес доставить.

— Отказались?

— Свезли, — тяжело выдохнул Михаил. — Только меньше, чем велено было. Советской-то власти тоже сдавать нужно. И самим зиму жить.

— На троих поделили?

— Для первого раза избили нас смертно. Не удержался брат. Донес в милицию. Понаехали к нам, стали вдругоряд перемерять все. Говорят, мы бандитам больше дали, чем советской власти. И что мы прямые пособники националистов. Вот тут брат и взъярился. Кинулся на следователя с кулаками. Застрелили. Крик, шум. В сумятице-то я и утек в лес.

— Вредитель тот следователь, — в сердцах сказал Ходанич. — Его самого к стенке надо ставить.

— Все равно мне теперь прощения нет, — после долгого молчания вновь заговорил Михаил. — Скоро год, как в банде.

— Да и как уйдешь, если с тебя глаз не спускают?

— Надо напроситься на боевую операцию, — подсказал Боярчук. — Если не удастся сдаться, можно притвориться убитым.

Ему никто не ответил. Больше они на эту тему не разговаривали. Но с той поры, и это Боярчук почувствовал сразу, между ними установились иные отношения. С виду все осталось по-старому, но за каждым словом, за каждым взглядом им виделись свои, только им понятные намеки и желания. Они чаще стали держаться вместе.

В день, когда велено было вернуться на базу, Боярчук предположил недоброе.

— Видно, готовится серьезное дело. Нельзя прозевать момент. Мы должны узнать, что затевается, и постараться, чтобы не обошлись без нас.

— Я упрошу Кудлатого, — пообещал Михаил.

— Только не суетитесь, — предостерегал Борис. — Прыщ — старый лис. Читает мысли по глазам. При нем набрать в рот воды!

— С собой бы его прихватить! — не утерпел Ходанич.

— Выкинь из головы! — резко осадил его Борис. — Есть вещи поважнее.

Никто не стал с ним спорить. Только Михаил сказал:

— Мы на тебя надеемся, а в нас не сомневайся. Сделаем, как скажешь.

Ходанич согласно кивнул головой. Боярчук впервые за последние дни радостно улыбнулся и протянул парубкам руку.

* * *
Сидор был вне себя: четверо бандеровцев добровольно сдались чекистам, пятеро сгорели в Копытлово вместе с запасом бензина для мотоцикла и грузовика; посланный за продуктами Капелюх с группой разведчиков напоролся на засаду. Вместо продуктов двое убитых, трое раненых. А чем их лечить? Кем их заменить? В лагере растет недовольство. Пришлось срочно отобрать охотников стрелять в бору дичь и рыбачить по лесным озерам. Но добровольцы, как правило, сами пожирали добычу, и проку от них банде было мало.

Главарь заперся с Прыщом, но, как ни крутили, все чаще сходились на предложении Боярчука уйти из здешних мест туда, где их не ждут.

— Боюсь, во время перехода утекут хлопцы из местных, — сокрушался Прыщ. — А дурной пример заразителен.

— А ты сделай так, чтобы не утекли.

— Легко сказать.

— Тоже мне, заместитель, — пренебрежительно хмыкнул Сидор. — Тогда слухай меня. Перед уходом устроим тарарам в Копытлово. Побьем активистов, сожгем строящийся клуб, а может, и всю деревню для страху. Там же оставим заслон. Вот туда-то и назначишь всех сомнительных. После того, что мы сделаем в селе, в плен брать не будут.

— Голова! — Восхищению Прыща не было предела.

— Это еще не все, — удовлетворенно потирал руки сотник, — уходить станем тремя группами. Каждой дадим свой маршрут. Будто бы свой! На самом деле пойдём друг за другом. И если кто ненароком отстанет от одной, попадает в лапы другой. Мы с тобой уходим последними.

— А Капелюха пошлешь первым?

— Не доверяешь больше?

— А ты доверяешь? — вопросом на вопрос ответил Прыщ.

— Я и тебе не доверяю, — откровенно грубо сказал Сидор. — Не хочешь идти со мной?

— Я бы оставил Капелюха в заслоне. — Ушел от прямого ответа Прыщ. — В последнее время он сдал на глазах. С хлопцами не ладит, пьет беспробудно, задания проваливает.

— Думаешь, его карта бита?

— Он слишком много знает, — неопределенно промямлил начальник службы безпеки. — И главное, знает, где наше золото.

Последний довод перевесил все остальные. Участь Капелюха была предрешена.

Остаток дня Сидор обдумывал план нападения на Копытлово, но из головы не шло золото. О нем в банде знали только четверо: он, Гроза, Капелюх и Прыщ. Даже те бандеровцы, что прятали ящик, а потом незаметно «исчезли» не без помощи Грозы и Прыща, не догадывались о содержимом. Теперь не стало и Грозы, не уцелеет в схватке с чекистами Капелюх. Но Прыщ! Так просто его не уберешь. У безпеки свои щупальца. За кордоном тоже не простаки, трижды проверяют любую версию. В центральном проводе закордонных частей ОУН сегодня больше верили референтам СБ, чем отцам-командирам сотникам и даже куренным. Все друг другу не доверяют, все друг друга подозревают. Хуже, чем при немцах. И как это онпроглядел, упустил возможность встретиться со Стрижаком. Ведь предупреждал дьякон здолбицкий, что человек тот свяжет с американцами. Вот кто теперь нужен был Сидору. Новый хозяин. Тогда и золотишко можно прикарманить, не делясь с Прыщом и центральным проводом. И уйти не просто за кордон, а за океан, где его никакая сила не достанет.

Сидор вдруг вспомнил, что Стрижак хотел встретиться с Боярчуком, и дьякон обещал их познакомить. Опять Боярчук? Добрый или злой гений послан господом Сидору? Почему он не приказал повесить его там, на мельнице? Что остановило сотника? Почему сегодня прощает он дерзостные речи строптивца? Эх, если бы Капелюх не проглядел краснопогонников на мельнице, многое бы открылось Сидору.

Невеселые думы его чередовались с воспоминаниями. Мельница. В его родном селе подо Львовом у глухой запруды тоже стояла мельница. Когда-то она была ветряная, и ее ребристые крестообразные крылья взлетели над старыми вербами. Потом ветряки сняли, установили паровую машину. Запускали ее рано утром, и она чихала, выплевывая через выхлопную трубу, уходящую в ров, черные сгустки сажи и копоти. Мальчишки не единожды пытались заткнуть трубу своими картузами или буряком. Седоусый механик-немец ловил их и нещадно порол крапивой. Однажды попался и Сидор. Два дня потом отмачивал зад в лохани с холодной водой, а на третий написал на механика донос, где «расписал» речи красного агитатора. Старика арестовали, а Сидору пожаловали поросенка. Возможно, тогда он и понял, что на политике неплохо зарабатывают, если держать нос по ветру. И совесть его не мучила. Ее просто не было у него.

Вечером, когда уже стемнело, сотник велел позвать Боярчука. Выставил на стол четверть самогона, консервы, сало, круг копченой домашнего изготовления колбасы. Сирко подогрел в глиняной духовке каравай ржаного хлеба.

— Ешь от пуза, угощаю, — по-царски расщедрился Сидор. — Отощал небось на работах.

— С чего такая милость?

— Сперва едят, потом о деле говорят, — не унимался кичиться сотник.

— Не возражаю, — Боярчук с треском отломил здоровенный кусок колбасы, налил себе и сотнику самогону.

— Доброе зелье, Кристина Пилипчук варила. Не слыхал про такую?

— Нет, не слыхал.

— Позабыл, значит, земляков. — Сидор отпил от кружки, словно смакуя питье, крякнул и только потом выпил залпом.

Боярчук налегал на закуску, слушал.

— Негоже забывать своих, — отечески выговаривал сотник, но глаз его смотрел трезво. — Видно, пора тебе дома побывать.

Борис чуть не подавился.

— Бона! Испугался?

— Шутки шутить изволишь? — набычился Боярчук.

— Отчего же шутки, — Сидор вновь потянулся к бутыли. — Хочу дело тебе поручить нешутейное.

— Ты мое мнение знаешь. Не замай меня, не выйдет.

— Погоди ерепениться. Сначала выслухай.

Сидор вышел из-за стола, проверил, плотно ли затворена дверь, встал за спиной Боярчука.

— Ешь и на ус мотай. — Сотник прибавил огня под потолком. — Хочу я за кордон уходить. Не сегодня и не завтра, конечно, сам понимаешь. Но ты прав: уходить краснопогонники все равно нас вынудят. А теперь пораскинь мозгами: с чем туда, на Запад? Побитыми собаками с поджатыми хвостами или народными героями с полными карманами денег? Каждой свинье в ноги кланяться или с золотым запасом-то ей сапогом в рыло тыкать, ежели что не по-твоёму.

— Думаешь, у меня в хате клад зарыт? — усмехнулся Боярчук.

— Не перебивай, — рассердился Сидор. — Твой интерес здесь тоже не малый.

Боярчук обернулся:

— Ой ли?

— Где деньги хранятся, я знаю. А взять их поможешь ты со своим отцом.

— С кем, с кем?

— Не ослышался! С родным батюшкой своим, Григорием Семеновичем Боярчуком!

— Он, что же, с вами? — опешил Борис.

— С нами всякий украинец. Только не всякий то разумеет, — Сидор наслаждался произведенным эффектом. — Чуешь?

— Ты дело говори!

— Куда спешить? Еще по единой выпьем. Зачипило? То-то, а не хотел и слухать!

— Через родителей меня достать хочешь?

— Я денег достать хочу! И не сто и не тысячу, а миллионы! — ударил по столу кулаком сотник. — А тебя мне прихлопнуть — только пальцем шевельнуть. Да люб ты мне, дуралей. Вот и жалею на тебя пулю.

Сидор обнял Бориса, чмокнул холодными губами в переносицу.

— Поможешь мне, в накладе не останешься. Гуляй на все четыре стороны, бес с тобой. С такими деньгами мы нигде не пропадем. Может, когда еще и пригодимся друг другу? А?

— Может. — Борис не знал, что и думать. — Только при чем тут батя?

— От него будет зависеть главное: возьмем мы деньги или нет.

— А яснее нельзя?

— Брать будем почтовый поезд с банковским вагоном, — почти шепотом пропел Сидор.

У Боярчука словно камень с души упал. Теперь он понял, зачем сотнику понадобился его отец.

— Почтовый ходит вне расписания? — спросил он.

— Смышленый, — засмеялся хозяин. — Завтра пойдешь в село, встретишься со своими, погостюешь до вечера. Скажешь батьке, что от него треба и как тебе то передать.

— Не получится, — развел руками Борис. — Сам говорил, стережет меня особый отдел дома.

— Хлопцы были, никого не видели.

— Так не их ждали, потому и не видели.

— Сведения верные.

— Я не боюсь. Но рисковать по пустякам, затевая такое предприятие?

— Хорошо, — согласился Сидор. — Тогда притащим твоего Григория Семеновича сюда?

— Не годится, если за хатой слежка.

— Что же ты предлагаешь?

— Устроить встречу где-нибудь в городе. Отца подготовить заранее, чтобы не отчудил чего зря.

— Это нетрудно. Есть место надежное, есть люди, которые встретят и прикроют, если понадобится.

— Только помните, что Григорий Семенович не всякому поверит.

— Кого на примете имеешь?

— Степаниду Сокольчук.

Сидор долго молчал. Если бы Сокольчук не ходила курьером во Львов и Краков, не знала явок, он давно бы приказал покончить с ней, но сотник рассчитывал пустить женщину по давнему маршруту впереди себя, когда пристанет время. Надеяться на авось в последнем броске было глупо. Степанида надежно прикроет его маршрут, проверит адреса.

Наконец сказал:

— Сокольчук получит необходимый приказ.

— Я бы хотел сам поговорить с ней.

— Излишне, — непреклонно, словно и не было раньше доверительного тона, отрезал сотник и встал. — Иди отдыхай и готовь план захвата поезда. И ни клочка бумаги, все держать в голове!

Боярчук ушел, а Сидор заглянул за занавеску. Там прятался Прыщ.

— Все слышал? — спросил главарь.

— Слухал и дивился. — вылезая из-под шубняка, не без лести отвечал Прыщ. — Великий проповедник в тебе сгинул.

— А может, еще не прошло наше время?

— Верь сам, как другим внушаешь.

— Ладно балакать, — осадил его Сидор. — Пошлешь за Степанидой.

— Не слишком ли ты доверчив к ней?

— Тебе дай волю, ты меня совсем изолируешь.

— Я о нашем общем деле пекусь. И за тебя в ответе…

— Будет! — Сотник устало махнул рукой. — Иди исполняй, что велю.

А минут через сорок, когда и сам Сидор ушел проверять караулы, к нему в схрон спустился человек, осторожно постучал в переборку, отделявшую комнату главаря от кладовой.

— Это ты, Сирко? — послышался шепот.

— Иди скорей, — позвал адъютант Сидора и отворил узенькую дверку.

Из кладовой выбрался Капелюх.

— Узнал? — спросил Сирко.

— Есть золото, — стуча зубами, еле выговорил Капелюх. — Если не проморгаем, будет наше.

И они спешно юркнули в запасной лаз.

* * *
Капелюх не просчитался, сделав ставку на алчность Сирко. Намекнув адъютанту, что Сидор с Прыщом прячут золото, награбленное еще при немцах, подбил его на подслушивание всех разговоров в штабе. То, что услышал Капелюх в схроне главаря, стоило опасной игры. Теперь он знал, каким способом хотят избавиться от него. Это намного облегчало план его спасения. Он решил не противиться сотнику и не показывать вида Прыщу, что недоволен его придирками и подозрениями. Самому вызваться в прикрытие, как бы во искупление старой вины. А тем часом припасти надежную бричку с парой добрых коней, которую к назначенному сроку пригонит Сирко. И когда начнется заваруха, незаметно исчезнуть. Благо он знает, где хранится заветный сундучок.

На следующий день пошли обложные дожди. Свинцовое небо придавило, пригнуло к земле мокрый лес и сеяло, сеяло без конца свою холодную капель. Непогода, однако, позволила бандеровцам вылезти из земляных нор. Было уже достаточно тепло, чтобы бояться сырости. Да и в заплесневелых погребах сидеть больше не было сил. Поделали навесы из веток, развели костры. В дождь самолетов не опасались.

Обстановка располагала к праздности. Сначала кое-где звякнули чарки, потом бутылки пошли по рукам. Не известно откуда появились новые припасы самогона, и загуляла в банде лихая пьянка. Несколько человек даже пытались запеть, но были поколочены временно вынужденной оставаться трезвой, а потому злой охраной. Но к вечеру пьяное воинство стало неуправляемым. То и дело у костров возникали драки, брань. Всюду требовали самогона и хлеба. Кричали и звали на разбой. Дело кончилось тем, что перепившийся насмерть кашевар сунул в огонь вместо полена противотанковую гранату. Разметанные по веткам куски человеческих тел и парящая горячая кровь заставили многих впасть в оцепенение. Но других привели в неистовую ярость, граничащую с безумием.

— Как бы не вышло бунта, — докладывали Сидору, все время попойки остававшемуся в схроне. — Кто зовет грабить железку, кто жечь Копытлово, а кто и на город замахивается.

— Вид крови требует новой крови.

— Приказывай, сотник!

— Надо утихомирить их, пообещать набег, — советовал Прыщ. — Не ровен час, без команды кинутся.

— Обещания сейчас не помогут.

— Но и вести пьянющих нельзя, побьют.

— Нужна жертва, — цинично изрек Сидор. — Грехи я отпускаю.

— Охрим, божий человек, — подсказал Прыщ.

— Нельзя, браты! Не в себе он! Иисуса побойтесь! — зароптали некоторые.

— Цыц! — прикрикнул на них Прыщ. — Кто пикнет, сам удавку получит.

Контуженый крестьянин Охрим стирал в банде белье, помогал кашеварить, ухаживать за ранеными. Вследствие контузии разговаривать он не мог и только мычал, как немой, да часто смеялся там, где надо было плакать, а плакал тогда, когда люди смеялись. В банду он забрел случайно, бездомным скитаясь по свету. За ковш похлебки стал помогать людям, кому — неведомо.

— Боевики, измена! — кричал Прыщ на поляне. — Все ко мне!

Позади него бандеровцы держали под руки улыбающегося Охрима.

— Поймали предателя! — неистовствовал Прыщ. — Вот кто наших заложил на мельнице, вот кто предал нас на маслозаводе! Раскололся он под нашими дознаниями!

— У-у, — страшно загудела толпа.

— Пусть все видят, что не наговор это! — размахивал руками Прыщ перед лицом Охрима. — Скажи им, что правду говорю!

Улыбающийся старик закачал головой.

— Смерть! — заревела толпа. — Смерть!

— Погодите, судить будем! — кричал Прыщ, но его уже не слушали, оттеснили в сторону и кинулись на полоумного смеющегося человека.

Дальше страшно было смотреть даже Прыщу. Он отошел подальше от разъяренной стаи и тут встретился глазами с ненавидящим взглядом Жабы.

— За что старика на растерзание отдал? — сжимая кулаки, хрипло спросил Михаил.

— Молчи, сука! — подскочил к нему Прыщ. — Своими руками удавлю.

— Но-но, не замай! — ткнули ему в спину стволом автомата. Позади него стояли Кудлатый, Боярчук и Ходанич. Решительный вид троицы остудил пыл помощника главаря.

— Я выполнил приказ Сидора, — поспешно сказал он и, пятясь, отступил прочь.

Немыслимая смерть Охрима сделала свое дело. Снова пьяный разгул взметнулся над поляной. Но в бой уже никто не рвался. Многие в душе своей плакали над выпавшей долей и заливали горе вонючим зельем. Черная жуткая ночь скрывала их слезы.

* * *
Дом Сидоруков указал голопузый и босоногий малец. По зову Ченцова он смело уселся на лопнувший дерматин сиденья. Утирая сопливый нос, грязным пальцем тыкал в сторону подворий и называл писклявым голосом хозяев.

— Только в хате нимае никого, — объяснил хлопец, когда машина остановилась у нужного плетня. — На огороде шукайте.

Огород, а точнее, гектарное приусадебное поле, у Сидоруков прямо за вишневым садом. Цветочные почки на ягодных кустах еще только начинали лопаться, но горьковатый привкус вишневого клея щекотал ноздри, напоминал то о домашнем варенье с кипящей пеночкой в тазу на летней печке, то о терпко-сладком сушняке плодов, рассыпанных заботливыми хозяевами на сухом чердаке клуни.

Шофер Ченцова Сашка не выдерживал соблазна, по пути ковыряя янтарный нарост на стволах, с причмокиванием пихая в рот. Странно, но и самого Ченцова неудержимо тянет к смоле, а он только шумно вдыхает густой воздух, да трясет головой.

— Здорово ль ночевали? — невпопад кричит он супругам.

Те неспешно оборачиваются на приветствие, из-под ладоней разглядывают нежданных гостей. Узнав, шагают навстречу.

— Эко вспомнил, Василий Васильевич, — говорит Сидорук. — Мы уж, почитай, обедать собираемся.

— Добре, — поддерживает мужа смекалистая хозяйка. — Будэмо обидаты. И гость поисть з намы.

Она снимает с плеча корзинку с зерном кукурузы и ставит к ногам Ченцова.

— Чи не разучился крестьянскому делу? — смеется она.

— На обед заработаю!

Ченцов с удовольствием снимает гимнастерку, ловко подхватывает корзину и, захватив горсть семян, широким жестом разбрасывает их по вспаханному полю.

Теплое зерно грело ладонь. Теплое солнце грело израненную спину. «Живи, земля! Рожай, земля!» — проговорил про себя Василий Васильевич и чуть не заплакал, вдруг ясно представив бледное, безжизненное лицо Ульяны. Покачнулась под ногами пахота, перекувыркнулось над головой небо.

Очнулся он на лавке в сидоруковой хате.

— Как же это, товарищ подполковник, — плаксивым голосом спрашивал Сашка. — День и ночь работает, не отдыхает, замаялся вконец, — объяснял хозяевам.

— Не гундось, — хотел остановить его Ченцов, но сам не услышал своего голоса.

— Испейте молочка, полегчает. — Жена Сидорука приподняла голову подполковника, насильно приставила к губам холодную крынку.

И правда, полегчало. Отступила хворь. Только богатырский сон свалил намертво начальника райотдела. Даже слова промолвить не смог. Так и уснул с полуоткрытым ртом. Но не успели Сашка с Сидоруком выкурить на колоде под стеной сеновала по цигарке, как во двор вышел Ченцов.

— Разбудили? — встрепенулся Сидорук.

— Не-е! — Сашка каблуком сапога затоптал окурок. — Это он на фронте приучил себя спать по двадцать минут. В разведке. — И пошел к колодезному срубу за родниковой водой.

Помывшись по пояс, подполковник порозовел лицом, глаза его снова заблестели.

— А кто, Сашка, нас обедом грозился напугать? — попробовал он отшутиться.

Недолго ты так протянешь, — по-мужицки серьезно сказал Сидорук.

Ченцов не ответил. Надел гимнастерку, затянулся ремнями.

— Не серчай, — упрекнул его крестьянин. — Не в укор тебе сказано.

После скромного, но сытного обеда поехали к зданию сельсовета. Сюда же должен был заявиться и председатель райисполкома Скрипаль. Цель поездки, мягко говоря, не очень устраивала Ченцова. Нужно было охватить жителей Копытлово кампанией по участию в подписке на государственный займ. Как член бюро районного комитета партии он был обязан контролировать ход подписки, хотя предпочел бы сам остаться без оклада, лишь бы не выпрашивать деньги у населения. Займ был делом, конечно, добровольным, но Скрипаль рекомендовал Ченцову прихватить с собой взвод солдат, дабы не затягивать дело. Василий Васильевич еле уговорил председателя отказаться от подобной затеи. Себя же утешал мыслью поучаствовать вечером в торжествах по случаю открытия комсомольцами сельского клуба. А к Сидоруку заехал, чтобы предупредить его боевую дружину на случай возможных провокаций со стороны бандеровцев. Не мог он и предполагать, что об этих торжествах думал и Сидор.

Заседание правления уже началось. Председателя совета здесь так и не выбрали до сих пор. За все отдувался секретарь — малограмотный, но партийный фронтовик Сема Поскребин, суетливый, крикливый, но не злобливый двадцатидвухлетний парень, который недавно женился и, казалось, даже в мыслях еще не очень желал удаляться от теплых жениных пуховиков. Невероятными посулами и беспощадной бранью Сема собрал правленцев за час до приезда Скрипаля, и те успели заплевать шелухой от каленых семечек весь пол. За это, услышал Ченцов, и выговаривал предисполкома района сельскому секретарю.

— Совет у тебя или бедлам? — гремел Скрипаль. — По вас о власти судят. А ты в избе порядок удержать не умеешь, что же о селе говорить?

— Разве за нашими мужиками уследишь? — отбивался Поскребин. — Иной приходит за справкой, дожидается и курит. Не запретишь ведь! А он покурит да незаметно охнарик под скамейку воткнет.

— Да че с тобой говорить! — сердился Скрипаль. — Давай об деле.

Ченцов не торопился заходить. Постоял у приоткрытой двери, по привычке заглянул в соседние комнаты. Пусто, пыльно. Даже мебели никакой. Все подчистую реквизировали или растащили в бывшем панском доме. А заполнить пока нечем, да и нужды нет. Не обрел еще дом нового хозяина.

На цыпочках вернулся в приемную. Увидел на подоконнике детекторный приемник без задней панели. Покрутил ручки. На удивление аппарат зашипел и заговорил: «…ит Москва! Передаем последние известия. Большой трудовой победой увенчался труд многочисленного отряда энергостроителей Днепрогэса — пущена в строй еще одна турбина разрушенной гитлеровскими варварами гидроэлектростанции на Днепре…»

Из-за двери высунулся всклоченный чуб Семы, Ченцов с досадой выключил радиоприемник и прошел в кабинет бывшего сельского головы.

Вокруг голого облезлого стола сидели директор школы Ракович, единственный сельский механик Шевченко, бывшие партизаны братья Манохины, многодетная вдова Мария Гриценко да комсомольский вожак Миша Гонтарь. Поскребин писал протокол. Скрипаль, припадая на протез, как маятник, раскачивался у него за спиной.

— Вот, подивись, — обратился он к Ченцову. — При плане пятнадцать тысяч они оформили подписку только на жалких две тысячи. И их это не волнует.

— На две тысячи триста пятьдесят, — поправил Сема.

Скрипаль дернулся и скривился, как от зубной боли.

— План вам, товарищи, довели десять дней назад, а вы и не чухаетесь. Придется принимать к вам крутые меры.

— Пойдите сами спытайте, чи вам дадуть, — ответил за всех старший Манохин и смутился под строгим взглядом предисполкома.

— Не думайте и не надейтесь, — взвинчивал себя и других Скрипаль, — что вопрос займа будет снят с вас. Расшибитесь, а план дайте! Иначе разговор будет другой. В первую очередь ответят те, у кого партбилеты.

Болезненный Ракович нервно затеребил и без того мятую шляпу. По лицу и шее у него пошли сизые пятна.

— Не стоит нас п-пугать, товарищ С-крипаль, — заикаясь, проговорил он. — Мы к-конечно виноваты, но н-не враги с-советской власти.

— Во вражий стан вас никто и не записывал, — смягчился Скрипаль. — Но невыполнение распоряжений центра будем расценивать однозначно. Как прямое пособничество! Ясно?

Говорил Скрипаль, но все посмотрели на Ченцова.

— Товарищам надо помочь, — прокашлявшись, сказал подполковник. — Я предлагаю сейчас пройти по дворам и поговорить с людьми. Одну группу поведу я, вторую — товарищ Скрипаль.

За предложение ухватились все. Предисполкома оставалось только согласиться.

— При одном условии, — попросил Скрипаль. — Вначале чаем напоите. Хлеб и колбаса у меня с собой. А то мы с шофером вес день в дороге.

Чай приготовить попросили «главного пособника» — Марию Гриценко, которая с радостью взялась за привычные хлопоты, так и не уяснив, куда ее приписали. Да хоть и горшком назови, как говорится. Лишь бы дальше куда не задвинули.

С Ченцовым пошли Шевченко, Миша Гонтарь и Поскребин. Первый дом — Матящуков. В сливовом цвете растворяются побеленные стены построек. Земля крутом вскопана, двор чисто выметен. Живут здесь мать с сыном. По хозяйской руке и заботе не сразу и догадаешься, что сын — безногий инвалид войны. Да не такие Матящуки, чтобы отчаиваться. Агриппина, как сына из госпиталя привезла, нанялась на здолбицкий маслосырозавод. Сам Николай и месяца не отдохнул, устроился в сапожную артель сапоги да туфли тачать, зимой валенки подшивать. А кому нужно, и конскую сбрую починить брался, столярной или слесарной работой не брезговал. Даже кастрюли паял. Для всех баб в округе нужнее его человека не было. А вот приголубить безногого никто не решался.

Николай под навесом сараюшки стучал сапожным молотком.

— Привет, Коля! — крикнул Миша Гонтарь.

Матящук вынул изо рта деревянные гвозди и, опираясь на самодельные костыли, припрыгал к плетню. С открытой улыбкой оглядел нежданных гостей.

— Здравия желаем! Проходьте до хаты, милости просим.

— Спасибо за приглашение, — Ченцов загородил дорогу своим спутникам. — Как-нибудь в другой раз. У нас много дел.

— Та, чего там! — замахал рукой Николай. — Уже вся деревня знает про ваши дела. Заходьте, сейчас молоко пить будем. — И, обернувшись, позвал: — Мамо! Мамо!

Подошла сухенькая полусогнутая женщина с таким же добрым, как у сына, лицом. Поклонилась всем.

— Мамо, подайте нам молока из погреба. А мы пока посидим, покурим.

— Ой, людоньки! Я зараз!

Второй раз отказываться было неудобно. Ченцов недовольно взглянул на Поскребина, но тот уже перелазил через плетень.

Уселись под тем же навесом, где Николай ремонтировал старую обувь. Василий Васильевич раскрыл пачку «Казбека». Несколько минут длилось неловкое молчание.

— Народ у нас ушлый, — по праву хозяина первым заговорил Николай. — Вы еще в сельсовете спорили, а нам уже соседка передала, с чем начальство до нас пожаловало.

— А мы и не скрываем, — запетушился Сема. — Идем собирать деньги для советской власти.

— Собирают деньги нищие на паперти, — поправил его Ченцов. — А государство берет у населения взаймы, чтобы со временем непременно возвратить долг.

— Понял, товарищ секретарь сельсовета? — Миша Гонтарь сдвинул Семе кепку на нос.

— Один хрен, отдавать надо, — серьезно сказал Шевченко. — Не так часто у нас деньги водились, чтобы их не жалеть.

— Это у кого как! — не унимался Поскребин. — Зажиточных семей в селе хватает.

— Вот их и трясти надо! Я списки предлагал составить!

— Займ — дело добровольное, — напомнил подполковник. — Прошу учесть, товарищи, что наша задача — агитировать, а не трясти.

— Тогда считайте, что меня уже сагитировали, — широко заулыбался Николай. — Вот, — он достал из нагрудного кармана почти до белизны застиранной гимнастерки приготовленные пятьдесят рублей. — Прошу принять!

— Как инвалид Великой… — начал было Ченцов и поперхнулся, встретившись взглядом с Матящуком. — Извини, брат! — И вместо рукопожатия крепко обнял солдата.

На втором подворье бойкая хозяйка грудью встала на защиту своих сбережений и не пустила делегацию дальше калитки.

— Дэ у мэне гроши? — кричала она так, будто их у нее отнимали. — Я не роблю! Чоловик робэ, з ним и балакайтэ. У кого гроши, хай платыть, як хоче, вин хозяин!

— Ну, так зови его! — Пробовал проскользнуть мимо дородной тетки Поскребин. — С твоим Мыколою мы зараз договоримся.

— Гроши коту пид хвост кидать?

— Стыдись, горластая, — вступился Шевченко. — Матящуки, и те пятьдесят рублей дали.

Крикливая хозяйка разом смекнула, что сможет отделаться той же суммой. Сменив гнев на милость, согласилась записаться.

— Ну, уж нет! — взбунтовалась комиссия. — Не меньше сотни с тебя!

В конце концов «сторговались» на девяноста рублях.

Зато в третьем — доме бывшего шинкаря — им без лишних разговоров выложили триста рублей и пытались усадить за накрытый заранее стол. Может быть, Ченцов и ошибся, но ему показалось, что члены комиссии не одобрили его отказ от застолья, хотя и дружно промолчали.

Только в сумерках вернулись они в сельсовет. Скрипаль уже ждал их. Село отдало государству более двадцати тысяч рублей, и председатель райисполкома потирал от удовлетворения руки.

— Везде бы так, Василий Васильевич. Давно бы уже отстроились, встали из разрухи.

— Деньги большие, — устало согласился Ченцов. — А охрана?

— Со мной четыре милиционера, да ты с шофером.

— Я остаюсь на открытие клуба. Обещал комсомолятам.

— Значит, обойдемся без двух штыков, — продолжал шутковать Скрипаль.

— Нет, не обойдетесь.

Ченцов пригласил Сидорука и велел отобрать пятерых ястребков для сопровождения полученного займа.

— Поедут на моей машине, — предупредил он вопрос Скрипаля. — С ней и вернутся.

— Как знаешь. — Предисполкома не стал настаивать.

Ченцов проводил его на улицу, достал из эмки свой автомат и дал председателю.

— Так у меня же есть, — удивился Скрипаль.

— Видел. На нем пуд грязи. Оставь, я почищу, пока буду ждать машину.

На том и расстались.

* * *
Кудлатый с утра объявил приказ Сидора:

— Выступаем на большую операцию. Нашей боевке — сжечь клуб со всякими коммуняками, що там будут. Село перекинулось к советам, значит, брать у них можно все, что захочется. А кто добром не отдаст, отправить к праотцам.

— Куда идем-то? — спросил Жаба.

— На кудыкины горы. — Кудлатый помолчал, отыскивая взглядом Боярчука. — Тебя с Ходаничем оставляют кашеварить.

— Уж не Прыщ ли так обо мне заботится?

Борис спрыгнул с нар, но Кудлатый повернулся к нему спиной, приказал всем выходить строиться. Потом, не поворачивая головы, пробурчал:

— Возвертаемся, пойдешь в город. Люди предупреждены.

— Тогда другое дело. — Боярчук вернулся на нары, подсел к Жабе. Близоруко щурясь, Михаил набивал патронами автоматный рожок. Борис начал ему помогать, торопя на словах, но то и дело посылая патрон наперекор.

— Поспешите, — прикрикнул на них Кудлатый и, не дожидаясь Михаила, пошел к лазу.

— Проверь, — крикнул Борис Ходаничу.

Тот живо встал у лестницы.

— Не передумал? — спросил Боярчук Михаила. — Теперь вся надежда только на тебя.

— Я дважды не повторяю, — хмуро ответил Михаил. — Сделаю, как договорились.

— Мне бы с ним, — пожалел Ходанич. — Не заблудишься в темноте?

— Как-нибудь, — отмахнулся Михаил. — Прощаться не будем, так, глядишь, быстрее встретимся.

Но сам не удержался, стиснул в объятиях Петра, потряс руку Боярчуку. Перед лазом споткнулся на правую ногу. Выругался.

— Невезучий я!

— Я заговорное слово пошепчу, лихо мимо и пронесет, — страстно пообещал Ходанич.

— Прорвемся! — приободрил парня и Боярчук, хотя на душе его скребли кошки. — Прыща берегись.

На поляне длинной ломаной шеренгой уже стояли около шестидесяти бандеровцев. Сидор лично проверял снаряжение каждого.

Разведка и посты бокового охранения ушли первыми. До Копытлово было добрых два перехода, и Сидор старался обезопасить себя от возможных встреч с солдатами МВД. Прыща поставил во главе колонны, сам отправился с последней боевкой.

Боярчук давно понял, что банда совсем не походила на простое скопище преступников. В лесу пряталось хорошо организованное и многому обученное воинское формирование, костяк которого по сути составляли профессиональные военспецы. Соответственно и внутренняя служба, и боевые операции строились здесь с завидным знанием дела. Первое впечатление анархии в банде было ошибочно. Шумное, похмельное пустословие лесных братьев только создавало впечатление единой общины. На самом деле безропотная железная дисциплина да страх наказания заменили в банде армейскую муштру. Несогласных просто истребляли физически.

Поэтому и на этот раз Боярчук с Ходаничем не остались без присмотра. Лагерь бандеровцев по-прежнему хорошо охранялся. Оставалось надеяться на Михаила.

А Михаил шагал вслед за Кудлатым и в который раз пытался представить себе встречу с эмгэбистами. Легко было решиться на нее за глаза, но чем ближе подходило реальное время, тем сильнее волновался Михаил. Если бы он шел на операцию впервые, никто и не придал бы этому значения. Переживания за поведение в первом бою сильнее ощущения страха. Это во втором и третьем будет наоборот. Но не ведал о том молодой крестьянин.

Наверное, потому и не заметил, когда пристроился к нему вездесущий Прыщ.

— Слышь, Жаба, — оттесняя плечом Михаила из движущейся в затылок цепочки бандеровцев, льстиво пропел он. — У меня к тебе разговор имеется.

— Чего еще? — недовольно пробурчал Михаил, но остановился.

— Отойдем в сторонку.

Пропустили мимо себя боевкарей Кудлатого, который не удержался, чтобы не обругать недреманое око банды:

— Не замай, Прыщ, моих хлопцев. Копайся в сраном белье на отдыхе, а не перед делом.

Начальник безпеки сделал вид, что не расслышал его слов. Впереди и вправду предстоял бой. А в бою шальные пули летят со всех сторон.

— Мы сейчас вас догоним, — как ни в чем не бывало крикнул он.

— Ну, чего? — не терпелось Михаилу, но Прыщ дождался, когда бандеровцы отошли на достаточно большое расстояние.

— Ты помнишь, как в Глинске Хому убили? — вдруг спросил он.

— Помню, в затылок, — побледнел Михаил.

— А почему, знаешь?

— Нет.

— Старших не слухался, — ядовито заулыбался Прыщ. — Тайные мысли вынашивал.

— Какие мысли? — Попятился Михаил, и мороз пробежал у него по коже от испытующего взгляда подручного главаря. — Я-то тут при чем?

— Сидор приказывает тебе сегодня ночью убрать Капелюха, — опять резко переменил тон Прыщ и погладил Михаила по плечу.

— Как убрать? — еле выговорил тот.

— После карательной акции в селе останешься с Капелюхом в заградительном отряде. Остальное — дело твое. Мертвый Капелюх — ты живой. Живой Капелюх — ты мертвый. Других шансов выжить у тебя не будет.

Тяжело дыша, Михаил молчал.

— А чтобы во время боя тебя не дай бог не поцарапали, будешь все время находиться при мне. И без фокусов, Жаба! — заключил Прыщ.

На тропе послышались шаги. Из-под мохнатых еловых лап вынырнул Сидор с охраной. Прыщ шагнул ему навстречу и тихо шепнул:

— Согласен.

Главарь мельком глянул на Михаила и прошел мимо. Озабоченное лицо его было непроницаемым. Он только слегка махнул рукой, как бы соблаговоляя Михаилу следовать в его свите.

Буря чувств смешалась в душе парня. Предательская, сладкая радость доверия главарей сначала взяла верх над остальным. Потом подступил гаденький страх за соучастие в страшном сговоре. «Паны дерутся, а у холопов чубы трясутся», — припомнилось Михаилу. Как поступали в банде с нежелательными свидетелями, ему было хорошо известно. Под конец наступила полная депрессия, безразличие и к собственной судьбе, и к судьбе целого света. Он почти физически ощущал свою кончину.

К Копытлову подходили в сумерках. Разведка засекла две легковые машины с охраной, которые выехали из села по направлению к городу. Сидор с досадой обругал помощников: видимо, упустили хорошую добычу. Но Прыщ сказал, что теперь в селении им никто не окажет сопротивления, и главарь успокоился. Решили ждать, пока в клубе соберется побольше народа.

* * *
От ужина Ченцов отказался. Сидорук ушел, и подполковник остался в сельсовете один. Разобрал и почистил автомат Скрипаля, зарядил, поискал глазами, куда поставить, не нашел и повесил на крючок, что вместо вешалки торчал у двери на потрескавшемся боку печки. Задул керосиновую лампу на столе и стал закрывать окна.

Полутемная площадь перед сельсоветом была пустынна. Не видно людей и на улицах. Только в той стороне, где отстроили сельский клуб, слышались голоса и хриплая музыка радиоприемника. И тут быстрая тень метнулась от церковного двора к дому совета, за ней вторая, третья.

Ченцов инстинктивно прижался к стене в проеме между окнами. Увидел снаружи незнакомых вооруженных людей.

— Кажись, нет никого, — сбиваясь с дыхания, просипел молодой голос.

— Проверь! — приказал другой голос.

Ченцов пригнулся и почти на четвереньках перебрался за печку, изрядно выпиравшую в комнату. В коридоре застучали сапоги, рывком распахнулась дверь, и луч карманного фонарика пошарил по стенам, остановился на столе. Вошедший оглядел в расколотой тарелке окурки «Казбека», зачем-то понюхал стекло у лампы и выключил фонарик.

— Ну, чего там? — донеслось с улицы.

— Недавно ушли, — ответил бандеровец. — Лампа еще теплая.

Вошедший открыл окно.

— Подавай, все одно придут. Они завсегда в свой совет бегут, когда их бить зачинают.

С улицы подали немецкий ручной пулемет и коробки с лентами. В комнату вошел еще один бандеровец.

— Глянь, зброю оставили, — сказал он и снял с крючка автомат Скрипаля.

— Иди сюда, — позвал первый. — Двигай стол к окну и налаживай свою машину.

— Зробим! Посвети…

— Я тебе посвечу между глаз. Делай все тихо и скрытно. А я к попадье за самогоном смотаюсь.

— Эй! — опять позвали с улицы.

— Чего еще?

— Керосин прими.

— На кой хрен он мне сдался?

— Запалишь совет, когда все кончим.

Бандеровец принял канистру и, матерясь, потащил в коридор. Второй возился с пулеметом. Судя по звукам, на улице больше никого не осталось. Вот хлопнула и входная дверь. Значит, пулеметчик остался один.

Ченцов понял, что это его шанс. Увидев, как бандеровец нагнулся, он огромным прыжком выскочил на середину комнаты и со всей силы ударил его наотмашь в висок рукояткой пистолета. Бандит, не ойкнув, ткнулся головой под стол.

Обезвредить второго было проще. Оглушенный прикладом автомата, он так и остался отходить в мир иной с бутылкой самогона в руках.

За окнами по-прежнему было тихо. Черная украинская ночь, погасив зыбкую полоску заката, сомкнула крылья над селом, утопила во тьме хаты и сады, надежно укрыла до выхода на небосклон месяца и правых, и виноватых. Искать бандитов на улице в такой час, что иголку в сене. А вот пробудить людей, предупредить…

Ченцов вставил ленту в пулемет и, задрав ствол, выпустил длинную очередь в поднебесье. Трассирующие пули огненными шмелями рассыпались над селом. Гулкое эхо ударило по закоулкам. Подполковник подождал несколько секунд и снова надавил на спусковой крючок. Теперь пулемет трясся в руках Ченцова, пока не кончились патроны в ленте.

Как и первый раз глухая тишина длилась несколько секунд. А потом разом заухало и забухало, застрекотало по всему селу. На соседней улице ярким пламенем вспыхнула хата, выхватив из темноты фигуры мечущихся людей.

Дольше оставаться в здании совета не имело смысла. Ченцов вспомнил о колокольне. Ничто так не действует на психику, как неожиданный сигнал в темноте. Набат всегда звал народ к отмщению.

Он вынул из пулемета затвор и с двумя автоматами выбрался через противоположное окно в палисадник. Со всех сторон неслись крики о помощи и грохотала беспорядочная стрельба. Еще несколько подворий занялись огнем в разных концах села.

Прячась за деревьями, церковным садом Ченцов пробрался к колокольне. Сбил прикладом замок и, задыхаясь, спотыкаясь в темноте, взлетел по ступенькам наверх, отвязал от бруса веревку и ударил в колокол.

Казалось, небо раскололось от удара, и густой бас прокатился по окрестным холмам и лесам. Зловеще страшен гул набата в ночи.

Но недолго гудел большой колокол. Зацокали о кирпич пули, полетела во все стороны острая крошка. Ченцов выпустил веревку и лег на толстый брус. Услышал шорохи и пыхтение на лестнице, полоснул из автомата в темный лаз. Подождал немного и снова натянул веревку. Увидел сверху бегущих через площадь к церкви бандеровцев. Рассеял их несколькими очередями. И опять поплыл тугой гул над селом.

С каким-то особым остервенением кидались бандеровцы на штурм колокольни. Но каждый раз крутая лестница встречала их плотным огнем. И бил, и звал на помощь набат. Не один бандит с содроганием сердца вспомнил в ту ночь Иисуса да святую деву Марию. Особенно когда запалили сельсовет, чтобы пламя пожара высветило церковь и колокольню. Именно в тот момент, когда в доме рванула канистра с керосином и рваное пламя клубами заплясало на крыше, на площадь с ревом вынеслись армейские грузовики с солдатами. Без приказа бандеровцы кинулись к лесу.

* * *
Не успела жена Сидорука достать из печи чугунок с распаренной тыквой, как в окно требовательно постучали. Сидорук вышел на крыльцо. Двое бойцов из его отряда самообороны заговорили разом:

— Банда, Тимофеич!

— Со всех концов в село заходят!

— Где хлопцы? — спросил Сидорук.

— Панас с Гунькой к клубу подались, остальные по хатам вечеряют.

— Быстро собрать всех, кого успеете, — Сидорук лихорадочно соображал, где назначить встречу. — Бежать к клубу, там сегодня полно народу. Побьют всех.

— А ты, Тимофеич?

— Я забегу в сельсовет за товарищем Ченцовым, дозвонимся до города. Случай чего, действовать по обстоятельствам!

Сидорук вернулся в избу, повесил на плечо винтовку, достал из-под лавки цинковую банку с патронами и стал рассовывать их по карманам пиджака. Жена молча наблюдала за ним.

— Банда пожаловала, — не глядя на нее, проговорил Сидорук. — Задуй огонь и сховайся в картофельной яме. Да не чешись больно, они с минуты на минуту будут здесь.

— Дождались! — Женщина тихо заплакала.

— Ежели чего, — покашлял Сидорук, — переезжай к матери. Она поможет.

— А дите родится?

— Власть не оставит. — И как ошпаренный выскочил на улицу.

Темень стояла, хоть глаз выколи. Но Сидорук хорошо ориентировался на знакомой местности. Вырос на этой земле. Знал каждый куст. По лаю собак определил, что бандеровцы окружили село. Садами и огородами кинулся к центру. До площади оставались два подворья, когда трассирующий веер ушел в вышину. За ним, кажущийся бесконечным, второй. Ошибиться Сидорук не мог.

Немецкий пулемет бил из окна сельсовета. Почти тут же раздалась стрельба у клуба. Туда и повернул бывший сержант. Рассуждать было некогда. Совет занят бандеровцами, а у клуба сражаются его товарищи.

Но вот завязалась перестрелка в другом месте. «Возле хаты Литовченко, — безошибочно определил он. — Видно, застали парня дома». Рванули гранаты в противоположном конце улицы. Карманная артиллерия была только у Митьки Воронька.

Несмотря на общий шум, Сидорук вздрогнул, когда над землей поплыл гул большого церковного колокола. Казалось, на какие-то мгновения он поглотил все остальные звуки. Но когда смолк, воздух взорвался сотнями криков, выстрелов, лаем, топотом, треском пожара и надрывающим душу детским плачем.

Сидорук остановился. Перевел дыхание и почти спокойно загнал патрон в патронник. «Бить везде, по всей деревне, не давать им опомниться, не давать натворить зла, — пришла и стучала в виске одна только мысль. — Бить!»

Он вышел на улицу и навскидку выстрелил в грудь бежавшему на него бандеровцу. Присел на колено и послал еще две пули в другого. Упал на бок, откатился к плетню и расстрелял всю обойму.

Снова загудел колокол. И снова растворились в нем все звуки. Сидорук медленно, как на плацу, поднялся, перешел дорогу, отодвинул в сторону плетень и густым вишняком вышел на другую улицу. Здесь горели несколько хат, и было светло, как днем. Возле колодца трое вооруженных людей. Рядом валялась пустая канистра.

«Знакомые методы». — Сидорук вскинул винтовку. Крайний бандеровец дернулся и кулем рухнул на землю. Остальные кинулись в разные стороны. Но на их беду было светло, а бывший сержант стрелял метко.

Нырнул в паутину веток, снова продрался на противоположную улицу. Услышал легкие шаги. Взял на мушку еле заметные очертания человека.

— Гунька?

Человек словно налетел на невидимую стену.

— Я здесь!

Парень перелез через изгородь. Глаза даже в темноте лихорадочно блестели.

— Живы хлопцы? — с надеждой спросил Сидорук.

— Панаса в голову убили. Он первый бандер увидел, начал стрелять. А сам отойти не успел.

— Кто на колокольне?

— Не знаю. Как из пулемета хлестанули, мы выбежали из клуба. Старостин дал команду, чтобы все в лог бежали, а там за реку. А мы с Панасом прикрывать остались. Потом еще двое наших прибегли. Так и отбивались.

— А теперь ты куда?

— На почту. У них телефон есть.

— Сгорела почта.

— А сельсовет?

— Пулемет там.

— Чего же делать?

— Попробуем на колокольню пробиться. Там наши.

Оказалось, сделать это уже было невозможно. Встревоженные набатным призывом боевкари самовольно стекались к церкви. Грабежи и поджоги прекратились. Бандиты торопились заставить замолчать ухающий колокол. Со всех концов по колокольне палили из автоматов и карабинов.

Ярким факелом занялся сельсовет. Внутри его что-то рвануло, огненный шар поднялся над крышей. И тут Гунька увидел машины.

— Солдаты, Тимофеич!

— Теперь лупи гадов, не бойся, Гунька!

Сидорук высунулся из-за сарая, за которым они прятались, и начал с остервенением посылать пулю за пулей в разбегавшихся бандитов. Ниже, с колена, торопливо стрелял ястребок Гунька. Откуда прилетела к ним граната, сказать трудно. Видно, бросили уже на ходу, на авось. И упала-то она за углом, под бревнами подгнившего венца. Сидорук даже успел ее разглядеть краем глаза. Успел потянуть хлопца за плечо, пряча его за стену. Но рухнула старая стена.

А по улице уже бежали солдаты из батальона МВД, стрельба откатывалась за околицу и постепенно смолкала.

* * *
Когда в селе зарокотал пулемет, Сидор приказал выступать своему штабу. Пока спустились с холма, в проулках уже завязалась ожесточенная сеча. По приказу Сидора на окраине их должен был встретить Капелюх. Но ни того, ни его разведчиков поблизости не оказалось.

Непонятное обстоятельство насторожило главаря, и он отказался заходить в село. К ослушавшемуся Капелюху послали Прыща и Жабу с двумя автоматчиками.

— Ищите сукина кота в сельсовете, — напомнил Сидор. — По плану это его объект.

И не договорил, застыл с открытым ртом. С неба лился густой колокольный звон.

— Это еще что за концерт? — зашипел он на Прыща. — Какой идиот додумался?

— Предательство?! — юлой закрутился Прыщ. — Достать и в порошок стереть!

Он опрометью побежал по темной улице. Михаил едва поспевал за ним. Позади слышалось прерывистое дыхание телохранителей Сидора.

На перекрестке лежала опрокинутая телега, Михаил зацепился ногой за оглоблю и растянулся в пыли. Боевкари обогналиего. И вдруг метрах в десяти впереди на дорогу вышел человек с винтовкой наперевес. Уклониться от выстрела Прыщ не успел. Вскинул руки, словно закрываясь, по инерции пролетел еще несколько шагов и упал навзничь. А неизвестный мститель уже с колена пригвоздил к плетню второго бандеровца. Михаил задом отполз под телегу.

Расстреляв всю обойму, человек поднялся с земли и полез в заросший порослью сад. Его никто не преследовал.

Подождав немного, Михаил крадучись подступил к тому месту. Прыщ и оба телохранителя были мертвы.

«Господи, — подумал с ужасом Михаил, — если бы я не споткнулся, лежать бы мне рядом. Спаси и помилуй, господи!»

На соседней улице хлестко щелкнул винтовочный выстрел. Михаил мог бы поклясться, что даже нутром узнал оружие. Будто невидимая сила подхватила его и понесла напролом через дворы, улицы, сады, огороды. Он не замечал ни хаты, ни заборы, ни людей, ни деревья. Удары веток, треск плетней, свист пуль, предупреждающие и проклинающие крики встречных — все отошло в другой мир, чужой для него и страшный. Одно желание владело им — немедленно вырваться из объятий проклятой ночи в проклятом селе. И желание это неукротимо росло. Сконцентрировавшись в разгоряченном мозгу, само себя распаляя, оно вышло в конце концов из-под контроля человека.

Как безумный носился Михаил по деревне, ничего не видя вокруг. Только винтовочное буханье, как удары бича, заставляло его в неистовстве крутиться по улицам и прыгать через заборы.

Неожиданно все стихло со стороны площади. И Михаил побежал туда. Кто-то попытался его остановить, но парень вырвался. Впереди было светло, и ясно просматривались фигуры солдат. Они цепью шли навстречу.

Если бы не было у него в руках автомата…

* * *
Только к вечеру второго дня Сидор узнал об истинных размерах потерь. В поименном списке убитых, которых сельчане опознавали на площади, среди четырнадцати боевкарей значился и его ближайший помощник Прыщ. При загадочных обстоятельствах пропал без вести Капелюх. Еще восемь человек дезертировали. Но больше всего Сидора поразило исчезновение щербатого Сирко — три года верно ходившего у сотника в адъютантах. Сидор считал его преданней собаки.

Сирко в налете на Копытлово не участвовал, сказался больным. Его и вправду всю предшествующую ночь рвало, и утром он зеленый появился перед главарем. Но к полудню, после ухода боевок, по рассказам очевидцев, адъютант преобразился. Велел пригнать с хутора двуколку и на ней вместе с Ходаничем поехал в Глинск к Игнату Попятных за хлебом. Других людей с собой не взял. Назад ни Сирко, ни Ходанич не вернулись.

Сидор позвал Боярчука.

— Меня настораживают два факта, — высказал свое мнение Борис, которого не в меньшей степени волновало исчезновение Петра. — Последние дни твой Сирко больше других якшался с Жабой и Капелюхом.

— Жаба убит в бою.

— У меня другие сведения.

— Говори.

— Сколько человек ты послал в село вместе с Прыщом?

— Жабу и еще двоих, — неохотно проговорил Сидор.

— И все четверо убиты?

— Да.

— Но ведь говорят, что ты послал их к Капелюху, — снизил голос Борис и прищурил один глаз.

— Выспросил? Шпионишь? — Сидор недобро засверкал глазами.

— В моем положении иначе нельзя. — Борис развел руками. — Извини, но твои люди слишком болтливы.

— Хорошо, а второе опасение?

— Ходанич, как и я, смею заметить, был безоружным. Я не видел, чтобы у вас кто-то уходил с базы с голыми руками.

— Не понял, — недовольно буркнул Сидор.

— Сирко взял с собой одного человека, именно человека безоружного. Значит, таковой и нужен ему был.

— Зачем?

— Надо послать людей в Глинск, тогда и узнаем.

Сидор долго молчал. Связь между Сирко и Капелюхом была для него неожиданностью. Вернее, он знал о ней со слов Прыща, но не придавал ей ровно никакого значения. Теперь же исчезновение обоих могло рассматриваться как заранее спланированная комбинация. А если так… Нет, думать о золоте не хотелось. Не верилось. Но червь сомнения уже глодал сотника.

— Я принял решение уходить на новую базу, — наконец сказал он.

— База не готова, — начал было возражать Борис.

— Не твое дело, — резко оборвал его Сидор, и опять недобрые огоньки появились у него в глазах.

Борис понял, что сотник еще не разобрался в происшедшем и вряд ли разберется. Но именно это и подогревало слепую месть главаря. Спорить с ним было опасно.

— Завтра Кудлатый проводит тебя в город. На явочной квартире встретишься со Степанидой… — Сидор говорил медленно, не скрывая, что наблюдает за реакцией Боярчука. — Инструкции ей даны.

— Она придет с моим отцом?

— Это будет зависеть от обстоятельств. Пока же, во всяком случае, от твоего папаши получено согласие на встречу.

— Кто разговаривал с ним?

— Пусть тебя это не волнует. И вообще мне не нравится, что ты слишком любопытен.

— Когда мне возвращаться? — кротко спросил Борис.

— За тобой придут.

— А если нет? — Борис подался вперед. — Сведения о почтовом я бы хотел передать лично.

Сидор криво усмехнулся, протянул руку к спине кровати и снял висевшую на портупее желтую кобуру с парабеллумом. Погладил ее ладонью, словно пыль стирая, и положил перед Боярчуком.

— Это тебе вместо гарантий.

Борис не пошевелился. Сидор расценил это по-своему.

— В доле своей можешь не сомневаться. Я же сказал, что мы еще пригодимся друг другу!

— Только учти. — Боярчук нацепил ремень с пистолетом. — Я со своей стороны тоже кое-какие меры приму.

— Ишь ты! — загоготал Сидор. — Только смотри не перемудри. А то сам себя обманешь.

Оставшись один, Сидор долго обдумывал версию Боярчука. Слишком мало надежных людей оставалось у главаря, чтобы решиться еще кому-то открыть тайну золота. И тогда сотник решил сам навестить потаенное место. Пока боевки переберутся на новый постой, пока обустроятся… Два дня ему хватит. За это время не всякий и поймет, что с бандой нет главаря.

Но если действительно Капелюх позарился на золотую казну и вывез ее? Управиться ли тогда Сидору одному? Брать с собой людей он не хотел. Но и одному не догнать похитителей. Тогда придется прибегнуть к старому способу: сообщить о грабителях в милицию. Да, да, в советскую милицию. А когда та найдет золото, устроить нападение на отдел, пусть даже и в районном центре. Здесь игра стоит свеч.

Перед тем как лечь, Сидор позвал Сову, теперь заменявшего пропавшего адъютанта. Лупоглазый парень подобострастно застыл у входа.

— Входи, — как можно мягче сказал Сидор. — У меня к тебе разговор имеется. Заодно проверим, умеешь ли ты держать язык за зубами.

Сова сделал два шажка вперед и согнулся еще почтительнее.

— Не переломись, — не без удовлетворения пробурчал сотник и на некоторое время замолчал.

Сова следил за ним неотрывным взглядом. Но в отличие от фигуры в глазах не было ни преданности, ни подобострастия. «И этот сам себе на уме», — подумалось Сидору, и настроение его снова испортилось.

— Кажется, тебя посылал Прыщ следить за домом Боярчука? — почти не разжимая губ, спросил он.

— Так точно, пан сотник!

— Знаешь ли ты в лицо стариков, родичей Боярчука?

— Как своих собственных, пан сотник.

— Сможешь притащить их на базу?

— Нет ничего проще, пан сотник!

— Иди и помалкивай. Дня через два-три исполнишь, что я просил.

— Как прикажете, пан сотник!

— А вот так и прикажу: пшел вон! — заорал вдруг Сидор.

Повторять Сове было излишне. Он испарился мгновенно, что поразило Сидора больше всего. Он даже сам попытался также крутануться на месте, но больно ударился ногой о табуретку и, проклиная всех чертей, с ревом повалился на кровать.

* * *
Капитан Костерной ерзал в кресле, которое из последних сил надрывно скрипело под ним, и всем своим видом старался выказать Ченцову неудовольствие. Но весть, с которой он пришел к подполковнику, уже захватила Василия Васильевича, и тот не обращал внимания на капитана.

Накануне по дороге в Глинск машину Костерного остановил невзрачного вида крестьянин в помятой соломенной шляпе.

— Игнат Попятных, — дотронувшись до надорванного края шляпы узловатыми скрюченными пальцами, представился он. — Прошу пана офицера до моей хаты. Вас хочет бачить хлопчик, який вас почэкаить.

— Кто таков? — из кузова спросил Костерной.

— Петр Ходанич, — понизив голос, ответил крестьянин.

Поехали в село. Подворье Игната Попятных было таким же невзрачным, как и сам хозяин. Хата и амбары — под серой соломой, стены давно не белены, двор не метен. Облезлая больная собака лежала у порога пустого хлева. Когда солдаты с хозяином вошли во двор, она без лая поднялась и, поджав хвост, затрусила в заросший крапивой огород за обвалившимся колодцем.

Игнат Попятных добрый десяток лет жил бобылем.

Худого про него люди не говорили, но и добрых слов на старика не тратили. Нелюдим был Игнат. Сам по соседям не ходил и к себе гостей не жаловал. А вот из леса гости по ночам к нему наведывались частенько. Изрядно пышные хлеба пек дед, хотя своей муки не имел. Может, оттого и люди к нему не ходили, что чуяли здесь неладное. Да так уж повелось в народе — жалеть убогих и одиноких. Ни в милиции, ни в отделе МГБ про деда Игната Попятных долгое время и слухом не слыхивали.

Ходанич лежал на сундуке в горнице, укрытый лоскутным одеялом. Голова его была замотана окровавленной тряпкой. Левая рука безвольно свешивалась на пол. Петр, по всей видимости, находился в глубоком обмороке. Костерной оставил с ним фельдшера и попробовал разговорить хозяина. Но тот так умело прикинулся глуповатым да к тому же тугим на ухо, немощным и обездоленным старцем, что, кроме «как?» да «ась?», Костерной от него ничего не услышал.

Пришлось ждать, когда очнется Ходанич. Солдаты тем временем нашли в амбаре несколько мешков с ржаной мукой и бочку со свежей брагой. Показали Игнату.

— Кушайте! — преспокойно сказал он. — Бражка сладкая, медовая.

Костерной сунул ему под нос свой пудовый кулачище:

— Чуешь, дед, чем пахнет?

— Цэ дюже добрий! — Попятных даже пощупал кулак капитана своими жесткими, как сухие прутья, пальцами. — Дюже добрий!

— Ладно, Игнат, — отступился Костерной. — Пусть с тобой Ченцов разбирается. У меня своих забот хватает. Но одно ты мне скажи: давно ли этот парень у тебя лежит?

— А як сеча у Копытлого була, з того часа и лежит.

Искать кого-то уже было поздно. Костерной отпустил старика.

Ходанич пришел в себя под вечер. Долго не узнавал склонившихся над постелью людей. Наконец признал капитана, задвигался, застонал, силясь проговорить что-то. Костерной нагнулся к раненому, с трудом расслышал:

— Боярчук должен встретиться в городе с отцом.

— Когда, когда должен встретиться? — спрашивал и спрашивал Костерной. Но ответа так и не услышал. Петр Ходанич вновь впал в забытье.

На свой страх и риск Костерной в тот же вечер устроил засаду у дома Боярчука. Дежурил сам. Ближе к полночи к хате со стороны сада прокралась женская фигура, закутанная в темную шаль.

Костерной дождался, пока она войдет в дом, проверил, нет ли «контролера» поблизости, и без стука вошел через незапертую дверь в сенцы, а оттуда в кухню. За столом под лампой сидела Степанида Сокольчук. Напротив нее рядком — родители Бориса. Вид у всех был испуганно-растерянный.

— Я все знаю, — с порога загудел Костерной. — Она пришла звать вас на встречу с сыном. Поэтому предлагаю в дальнейшем переговоры вести в моем присутствии. Уверен, что я окажусь вам полезным.

Стариков словно громом ударило, а Степанида, белая как мел, сверлила глазами капитана, силилась, но не могла унять дрожь в пальцах.

— За хатой следят? — спросил ее Костерной.

— Нет, — затрясла головой Степанида и вдруг не сдержалась, уткнулась лицом в колени и беззвучно заплакала.

— Ничего, ничего. — Решительным движением руки Костерной удержал стариков на лавке. — У нас еще есть время.

Но Сокольчук выплакалась не скоро. Тетка Тереза уже начала с опаской поглядывать на капитана и вздыхать, опасаясь, как бы чего не вышло. Закрякал и Григорий Семенович. Тогда Костерной велел ему подать холодной воды. Помятая алюминиевая кружка застучала о зубы фельдшерицы. Степанида зашмыгала носом, утерлась концом платка и, наконец, выпрямилась. Но головы уже не поднимала.

— Спрашивайте, — еле слышно проговорила она.

— Когда и где должна произойти встреча? — без обиняков начал выяснять Костерной.

— Послезавтра, на квартире станционной буфетчицы Тышко.

— В котором часу?

— В полдень.

— Борис уже будет там?

— Нет, мы должны прийти первыми.

— Знак опасности оговаривали?

— Если на хозяйке будет надет белый передник, то я зайду в квартиру, если нет — спрошу, почему не отвечают на стук соседи?

— Соседи, конечно, в отъезде?

— Да.

— Дальше?

— Я беру у хозяйки корзину с бельем и выхожу на улицу. При виде корзины Григорий Семенович может заходить в дом.

— Где он должен ждать вас?

— За углом около харчевни. Там всегда много народа.

— Какой знак установлен для Бориса?

— Не знаю.

Костерной нетерпеливо, досадливо прокашлялся.

— Ей-боженьки не знаю, — перекрестилась Степанида.

— Пароль тоже не знаешь?

— Не знаю.

— С кем должен прийти Борис?

— В город его поведет Кудлатый. А с кем он придет на квартиру Тышко, мне не известно.

— Цель встречи?

— Мне не говорили. Но от Сирко я когда-то слышала, что Сидор хотел ограбить почтовый поезд.

Костерной аж дернулся от промелькнувшей в голове догадки: в свою первую встречу с Борисом они с Ченцовым советовали ему устроиться на железную дорогу. Уже тогда они предполагали подобный вариант. Нет, что ни говорите, а государство не зря платит им деньги.

— Где остановится Борис?

— Вряд ли они будут сидеть в городе.

— Меня не интересует ваше мнение. Мне нужны факты.

— Больше я ничего не знаю.

— Будет ли кто-то подстраховывать вас на улице, в доме?

— У Сидора нет лишних людей. Они уходят на новую базу.

— Ну вот! А говорите, что больше ничего не знаете! — и Костерной принялся расспрашивать о банде.

Только под утро он отпустил Сокольчук, предупредив, что в случае предательства с ее стороны он вынужден будет содержание сегодняшнего допроса переправить Сидору. Сказал и пожалел. Понял: нельзя убить человека дважды. Чтобы как-то исправить свою промашку, он неуклюже и чересчур крепко пожал ей руку. Она вскрикнула, и это удержало ее от новых рыданий.

Отцу Бориса он сказал единственное, что мог: «Ваш сын не предатель. Постарайтесь собрать свою волю в кулак и не сорвитесь на встрече. Сведения мы вам дадим. Где и как — это уже наша задача. Помните, что за каждым вашим шагом могут следить. Оступитесь — потеряете сына».

— По идее, мне бы тебя, Иван Петрович, наказать надо, — выслушав капитана, сказал Ченцов. Но в голосе его не было строгости.

Поэтому Костерной безбоязненно огрызнулся:

— Опять же с вас пример беру: все делать самому!

— Но-но! — Ченцов постучал пальцем по столу. — Ошибки только дураки повторяют. А мы должны из них уроки извлекать. Впредь одному на операции ходить запрещаю.

— А если обстоятельства?

— Приказы, товарищ капитан, не обсуждают.

— Теперь понял, — Костерной встал и деланно вытянулся по стойке смирно.

— Пересядь на подоконник, — вдруг попросил Ченцов.

— Это зачем? — некстати спросил Костерной.

Подполковник вышел из-за стола, подвинул к себе кресло, с которого поднялся капитан, и ласково погладил его потертую спинку.

— Одно кресло на весь отдел, — почти искренне вздохнул он. — Раздавишь, как я тогда посетителей принимать стану?

— Один ноль, — осклабился капитан.

— Два ноль, — не согласился Ченцов.

— Это почему?

— Потому что поверил, будто я тебя разыгрываю. А мне казенное имущество и в самом деле жалко. Наверное, потому, что собственного никогда не имел.

Костерной неуклюже переминался с ноги на ногу.

— Что, Иван Петрович, озадачил я тебя?

Костерной и вовсе сконфузился, раздул от обиды щеки.

— Так-то, брат! — Ченцов погрозил ему пальцем. — Впредь не дерзи начальству.

А вернувшись за стол, как ни в чем не бывало сказал:

— Послушай, как бы ты на месте Сидора подстраховал себя в деле с Боярчуком?

Костерной посопел еще с минуту и неохотно проговорил:

— Они только одно средство применяют: берут заложников: От гитлеровцев научились.

— Старики в опасности?

— Да, — не задумываясь, подтвердил капитан. — Надо ставить охрану.

— Не годится.

— Хотя, конечно. Сразу догадаются, что нам все известно. Может, арестовать после встречи?

— Родственники у них где живут?

— В Киеве.

— Сегодня же отправишь Боярчукам телеграмму о болезни родственников и сегодня же посадишь мать Бориса на поезд. Ребята помогут. В Киев я сообщу. Там встретят.

— А Григорий Семенович?

— Надо подумать, как сделать, чтобы он был нужен бандитам до конца операции именно на работе.

— Постараемся.

К обеду предложения по встрече Бориса на предполагаемой явке были обговорены в деталях. Капитан Смолин добивался, чтобы именно его послали на квартиру Тышко, но Ченцов приказал ему устроить засаду в доме Игната Попятных. В душе подполковника еще не улеглась обида на беспрецедентную выходку подчиненного. И хотя рапорт на капитана Ченцов все еще держал в ящике стола, в отделе не могли не заметить, что Смолин постепенно отстраняется от оперативной работы. Большей обиды для чекиста не выдумать Но Юрий Яковлевич демонстративно выказывал свое смирение и брезгливо посмеивался, если ему выражали сочувствие.

Ченцов сам хотел встретиться с Григорием Семеновичем Боярчуком, но срочный вызов в областное управление перепутал все планы. За стариком уехал лейтенант Волощюк, переодетый в форму железнодорожника. Для большей убедительности срочно вызывался на работу и помощник машиниста — живший на разъезде Иван Криворучко. Его крикливая жена лучше всякого радио разнесет по селу весть о сверхурочной работе на железке, за которую опять заплатят керосином да селедкой.

В город «эмка» подполковника въехала уже в сумерках. Сашка включил ближний свет, и от этого улицы провалились в еще большую темноту. Высвечиваемые фарами серые булыжники мостовой, серые цоколи каменных зданий, серые тени редких прохожих словно заранее готовили гнетущую атмосферу предстоящей беседы. Ченцов знал, что полковник Груздев был в отъезде, и, следовательно, многие детали и мотивы своих решений придется объяснять заново. Но больше всего Ченцов не любил в таких докладах не повторений, а бесполезность самих объяснений, ибо все равно, кроме полковника, никто не рискнет отдать ему конкретный приказ. Значит, будут опять либо поучать, либо снимать стружку для профилактики, чтобы почаще вспоминал о службе. Работать научиться не мудрено, а вот служить не каждому Дано. Опять же — хорошего работника всяк заметит, а служаку выделит только начальство.

С этими игривыми, но невеселыми мыслями и вошел Василий Васильевич в приемную управления. Дежурный по управлению майор Васильев предложил пройти ему к начальнику отдела кадров.

— Уж не на пенсию ли меня оформляют? — пошутил Ченцов.

Майор бесстрастно пожал плечами.

— Когда вернется Павел Егорович? — как можно дружелюбнее спросил Василий Васильевич, памятуя, что майор всегда благосклонно встречал его и готов был оказать маленькие услуги.

На сей раз Васильев вместо ответа сухо напомнил:

— Вас ждут в отделе кадров, товарищ подполковник.

И только когда Ченцов направился к выходу, чуть слышно с явным подтекстом проговорил:

— Полковник Груздев задерживается в Москве.

* * *
Борис по солнцу определил, что Кудлатый повел группу в сторону от города. Шли такими лесными дебрями, что приходилось удивляться, как они до сих пор не сбились с пути. Оказалось, вел всех охотник Илья, до войны промышлявший с братьями зверя в этих пущах. Жили они на хуторе Хощеватый и свое отношение к властям проявляли соответственно отпускаемым теми дробью и дымным порохом в обмен на охотничьи трофеи. О начале войны Илья узнал лишь через месяц, когда на его глухое становище вышли голодные окруженцы. Потайными тропами он вывел солдат из леса, проведал в хуторе, что братья его мобилизованы в армию, а военкомат вместе с другими советскими учреждениями эвакуирован из района, собрал все охотничьи припасы в родительском доме и смиренно переселился на семейную лесную заимку.

Немцев Илья за всю войну не видел ни разу, зато партизаны и бандеровцы столовались у него часто. Простоватый охотник без всякой задней мысли охотно помогал и тем, и другим. Так длилось, пока на заимку не наткнулся Гроза. Бандит расстрелял у избушки охотника раненого партизанского связного. За это партизаны обещали повесить отшельника. Илья вынужден был укрыться в схронах. Но и там он занимался только одним; добывал пропитание для общего котла голодных бандеровцев.

Кроме Ильи, неразговорчивый Кудлатый взял с собой двух погодков-хлопцов из дезертиров-черносвиток. Раньше Борис не слышал такого слова. Из расспросов понял, что черносвитками окрестили в народе призывников из освобожденных Красной Армией областей Украины. Недоверие Верховного ко всем оставшимся на оккупированной территории незримо накладывало на них черное табу предательства. Необученные, плохо экипированные формирования черносвиток уничтожались под прикрытием железного молоха войны. Уцелевшие в кровавой бойне, изверившиеся, они бежали в леса.

В банде Михась и Панас усердия не проявляли, больше пьянствовали. Но чем злее горел самогон в стакане, тем горше делалось на душе у обоих. Знали, что и жизни их также сгорят без остатка синим холодным пламенем, так и не принеся никому радости и тепла. В пьянстве и молчаливой тоске сошлись они с Кудлатым, чувствуя последнюю возможность заслониться им от жестокой своры Сидора.

Борис разу понял, что кроме Кудлатого, о задании, на которое они шли, никто не знает. Значит, на явочной квартире их ждут вдвоем. Остальные будут обеспечивать лишь охрану ночлега и подстраховывать их выход из города. Кудлатого Боярчук не боялся. В этом молчаливом, заросшем густым волосом человеке он успел понять главное: давно переступив черту страха за собственную жизнь и осудив ее бесполезность, Кудлатый смиренно ждал расплаты за содеянное почти как великого блага. И только сила инерции и неумение искать себе иной доли все еще удерживали его в банде.

На коротком привале в сыром темном овраге Боярчук подсел к нему и тихо, чтобы никто не слышал, спросил:

— Куда мы идем? Город в другой стороне.

— Идем в Хощеватый, — безразлично промычал бандеровец.

— Зачем?

Кудлатый, сопя, пожевал табак, сплюнул себе на яловые сапоги. Лениво предложил:

— Объясни ему, Илья.

— Брат мой старший, Ахрим, возвернулся, — рассудительно, как о само собой разумеющемся деле, заговорил охотник. — После немца он с японцем воевал. Сверхсрочил. Теперь домой отпустили. На хуторе нынче празднуют.

— Откуда же ты узнал? — удивился Боярчук. От лагеря до хутора было километров тридцать с гаком.

— Сорока на хвосте принесла, — хохотнул Михась.

— Теперь я понимаю, почему мы вышли раньше, чем хотели. — Боярчук насупился. — А вдруг на хуторе советы? Вляпаемся, как мухи в повидло!

— Там все свои, — успокоил его Илья. — Побачимся з браткой, выпьем горилки, закусим. А вранци он нас подвезет на бричке до города.

— Ставить под удар операцию? — Борис не знал, как повести себя в создавшейся ситуации.

— Чи дурной ты, Боярчук, чи що? — Панас сладострастно поскрябал себя ногтями по грязной шее. — Сказано тебе: выпьем и дальше пойдем.

Борис посмотрел на его вымученное испитое лицо, на равнодушные усталые глаза и понял, что должен согласиться с бандитами. Их отрешенность была дурным предзнаменованием.

— Если боишься, можешь подождать нас в лесу, — недовольно проговорил Кудлатый.

— Да нет уж. Вместе, так до конца. — Борис поднялся на ноги и машинально скомандовал: — Подъем!

Сказал и испугался. Но, к его удивлению, бандеровцы дружно поднялись и споро зашагали дальше, пропустив его впереди себя, вслед за Ильей.

На хутор пришли уже к вечеру. Солнце давно село, но на небосклоне еще оставались подсвеченные им розоватые облака, и в долине, где стояли постройки, было светло. Видимо, когда-то Хощеватый слыл крепким большим поселеньем. Десятка полтора печных труб и разрушенных подворий виднелись впереди на косогоре по берегу неширокой быстрой речушки. Там же чернели неясные очертания разрушенной плотины и сгоревшей мельницы. Еще с десяток пепелищ можно было насчитать на другом берегу рядом с запрудой.

Теперь же в хуторе осталось не более восьми дворов, и те частью разрушенные и обгоревшие. Истерзанные, покалеченные сады вокруг хат яснее слов говорили Борису, что Хощеватый подвергся жестокой бомбардировке.

— Немцы? — только и спросил он Илью.

— Наши, — в сердцах брякнул охотник.

Кудлатый с Михасем покосились на него, но ничего не сказали. Панас же вдруг, кривляясь, словоохотливо начал объяснять:

— Господа германцы сюда штаб танкового корпуса сховали, уже когда драпать собирались. А партизаны вынюхали. Прилетели от советов «пешки» и сделали штабу капут. А заодно и хуторочку.

— Бомба не разбирает, где свой, где чужой, — неосторожно проговорил Борис.

— Это так! — Побледнел от злости Панас. — Да и кого жалеть? У Сталина много украинских хуторов. Усих хохлов пид корень!

Кровь ударила в голову Бориса. Не сознавая, что делает, он рванул бандеровца за отворот грязного френча и, не скрывая презрения, прокричал ему в лицо:

— Не замай! Пока ты под бабьей юбкой прятался, я за тебя, сопляка, кровь на фронте проливал! Я тебя из-под немца вытащил!

— Зря старался! — схватился с ним Панас. — Что немцы, что твои Советы! Все против вильной Украины!

Михась и Илья кинулись их разнимать, но Кудлатый, щерясь волосатым ртом, остановил их:

— Нехай подерутся! В голове легче делается, когда пар носом выйдет!

Однако драки не получилось. Боярчук легко скрутил парня и усадил его на землю. Тот брыкался и лягался, матерясь и позабыв, что у него за спиной висит автомат.

— Не надо, хлопчики, не надо! — ходил вокруг них Илья. — Пошли до хаты. Выпьем по чарочке первачка, и усе як рукой снимет.

— Краснюка поганая! — ругался Панас. — Офицер! Видали мы таких!

— Защитнички Украины! — не мог успокоиться и Борис. — С такими навоюешь! Слюни до пупа, а в проповедники лезет!

— Зато ты все хорошо нам объяснил, — усмехнулся Кудлатый, и глаза его недобро сощурились. — По мордам всяк бить умеет.

— Действительно глупо, — повинился Борис. — Только нельзя же всех под одну гребенку!

— А их можно было? — кивнул в сторону парубков Кудлатый.

— Не было бы несправедливости на земле, — нашелся что ответить Боярчук, — не скитались бы мы по лесам вместе. Только на фронте я воевал честно. И товарищей моих, что в земле остались, поганить не дозволю.

— Чудно ты гутаришь, Борячук, — вмешался Михась. — Прыща на тебя нет здесь. А то бы он за такие мовы… И нас заодно, чтоб уши не распускали.

— На каждый роток не накинешь платок, — отмахнулся Борис. — Я привык жить своим умом.

— Будя! — вдруг сердито оборвал разговор Кудлатый. — Пошли до хаты. И цыц у меня!

Родительский дом Ильи сгорел, и брат остановился пока у соседей. В их дворе к шаткому крыльцу была привязана нерасседланная лошадь.

— Надо бы проверить сперва, — засомневался Михась.

— Клим это к сродственникам приехал, — успокоил Илья. — Он участковым милиционером тут.

— Не сдурел ли ты, Илья, часом? Вертаем, мужики, назад! — остановился у калитки Борис.

— Да говорю ж вам — свой! — настаивал охотник.

— Заходь, — мрачно пробурчал Кудлатый и первым взошел на крыльцо.

За ним гурьбой в дом ввалились остальные. Посреди чистой комнаты за длинным столом сидели человек пять мужчин разного возраста и три женщины. Хозяйка и маленькая дочь ее хлопотали у открытой печи, из которой вкусно пахло топленым молоком и печеной картошкой. На какое-то мгновение в комнате воцарилась тишина. Потом навстречу вошедшим из-за стола поднялись крепкий, плечистый солдат с тремя медалями на отутюженной гимнастерке и высокий худой парень в милицейской фуражке и с наганом на брезентовом ремне, застегнутым поверх синего кителя.

— Вот и мы, — пробормотал Илья, протискиваясь сквозь стоявших у порога. Прислонил свое ружьишко к лавке перед печкой и, не скрывая слез, обнял солдата.

— Проходьте, люди добрые, — чуть слышно пригласила хозяйка и оглянулась на сына.

— Мир дому сему, — поклонился Кудлатый и положил на лавку рядом с ружьем Ильи свой «шмайссер».

Разоружились и Михась с Панасом. Борис похлопал ладонью по желтой своей кобуре и, показывая на наган милиционера, попросил:

— Оставим для вящей важности с каждой стороны по одной пушке и забудем о них.

— Годится, — неожиданно хриплым басом проговорил милиционер и, обойдя обнимающихся братьев, собрал с лавки оружие, отнес за печку.

Не дожидаясь приглашения, Боярчук прошел в конец стола и присел рядом с молодой, но по-старушечьи насупившейся женщиной, которая, не моргая, смотрела то на него, то на его пистолет. Борис небрежным движением руки передвинул кобуру с живота за спину и подморгнул тетке:

— Наливай, кума, со знакомством!

— Кривая кочерга тебе кума, леший ты болотный, — выпалила женщина и зажмурилась, испугавшись своей смелости.

Сидевшие напротив пожилые крестьяне засмеялись. Но и в их веселье не было искренности.

«А если опять решили разыграть спектакль? — размышлял Борис, вспоминая свою первую проверку в банде. — За тридцать километров от постоя? Вряд ли! Одно смущает: милиционер. Он ведь обязан арестовать бандитов. Но Илья ему родственник. Или сосед? Впрочем, для многих с годами это становится равнозначным… Может, они решили сдаться властям? Не вяжется с поведением Михася. Он испугался присутствия в доме милиционера. И меня не разоружили. Или не ожидали, что я не последую их примеру?»

— Наливай, тетка Евдоха, раз гость просит, — загудел хриплый бас за спиной Боярчука, и длинные руки поставили через голову Бориса на стол четверть белесой жидкости. Назад руки поплыли как бы между прочим вдоль туловища гостя. Борис легко перехватил их в запястьях.

— Я боюсь щекотки, — шепнул он склонившемуся поневоле к нему милиционеру.

— Понял, — тоже шепотом ответил тот и сел по правую руку от Бориса.

Вблизи он был не так молод, как показалось с первого взгляда. На левой руке его не было двух пальцев.

— На фронте? — спросил Борис.

Милиционер безучастно кивнул и начал разливать по стаканам самогон. Хозяйка брякнула на стол чугунок парящей картошки, лапшевник, яичницу на сале и круг зажаренной домашней колбасы. Извинилась, что в доме больше ничего нет.

— Не прибедняйся, мать, — сказал Клим, — худо-бедно, а свое едим. У других за Христа ради не побираемся, а того хуже…

— За столом куском не попрекают, — напомнила ему женщина. — Ешьте, пейте, гости дорогие. Сегодня радость у нас: Ахрим домой вернулся, брата живым встретил.

— Истинно так говоришь, — поднял стопку Ахрим. — Потому первую чарку хочу за мать свою, Клим, выпить, да родителей наших помянуть. Вот и мы до родной земли дошли. Навоевались.

Зазвенели стаканы, закрякали мужики. Выпили и женщины.

— И вам бы, сынки, — кивнул в сторону бандеровцев пожилой крестьянин, — к берегу прибиться. Поди, тоже лиха по горлышко нахлебались?

— Мы идейно несогласны с нынешней властью. И кланяться ей не пойдем — набивая рот колбасой, прошамкал Панас и потянулся к стакану. — После первой о политике не говорим!

— После второй и после третьей — тоже не говорим, — поддержал его Борис. — Мы пришли брата Ильи уважить, а не перековывать его в нашу веру.

— Была бы у вас вера, вы бы по лесам не прятались, не шкодили бы в народе! — напрямую выложил свою мысль старик.

— Погоди, дед. Накостыляют им скоро, тогда они с поджатыми хвостами прибегут, — подытожил Клим и словно для большей убедительности поправил на голове свою милицейскую фуражку.

— Будет вам! — растроганно говорил Илья. — Пьем, гуляем сегодня. Помирать завтра будем.

— Не для того я, брат, до хаты своей пришагал, чтобы помереть возле нее. — Замотал головой Ахрим и потянулся к брату. — Завтра строиться начинаю и тебя, Илья, приглашаю.

Хмельной от радости, Илья снова полез обниматься с братом. Кудлатый знал — подливал самогона боевкарям. Старики и женщины заговорили о своем. Михась тоскливым голосом пробовал затянуть песню, но поперхнулся и замолчал.

Боярчук вышел на крыльцо покурить. Следом за ним — Клим. Угостил «Беломорканалом». Борис с удовольствием затянулся, присел на косую ступеньку.

— Пасешь меня, что ли? — спросил Клима.

— Заблукаешь еще в темноте-то.

— Говори: чего надо? Не крутись!

— Ишь ты какой скорый! — Клим подошел к своей лошади, потрепал по холке. — Если бы не Илья, стал бы я с тобой лясы точить.

— Может, и я не стал бы, — согласился Борис.

Теперь он был уверен, что встреча братьев не была подстроена. Не понимал только, почему охотник не воспользовался амнистией, а притащил с собой столько свидетелей.

— Утром Илья не пойдет с вами, — жестко сказал Клим, видимо, ожидая возражений.

— По мне пусть хоть все остаются. Я им не судья. — Боярчук затоптал окурок и подошел к Климу. — Сложное у тебя положение.

— Пожалел волк овцу!

— Ты далеко не овечка, гражданин милиционер, раз не побоялся обойти закон об амнистии. Не веришь, что советская власть сдержит свое слово?

— Не твое собачье дело, чего я боюсь, — разозлился Клим. — Перемирие у нас только на один день. А завтра не попадайся мне на глаза. Я таких гадов, как ты, в плен не беру.

— Опять же закон нарушаешь…

— Да заткнись ты! — Если бы не лошадь между ними, Клим бы кинулся на Боярчука. — И запомни, падла: если скажешь кому про Илью, тебе конец. Ваши не простят, а наши не поверят.

— В том-то и трагедия, — вздохнул Боярчук.

Договорить он не успел. Скрипнула дверь, и на крыльцо вошел изрядно подвыпивший Илья. Хрипло позвал:

— Клим!

— Здесь я, — недовольно пробурчал милиционер. — Мне пора уезжать. А ты, Илья, не бойся ничего. Оставайся у нас на хуторе. Помогай Ахриму строиться. А там поглядим…

— Хлопчики меня не выдадут, — всхлипывая и шмыгая носом, еле ворочал языком охотник. — Я никогда никого не обижал. Верь мне, ради господа Иисуса нашего, Клим.

— Не мели ерунды, сосед. Слово сказано, дело сделано. Оставайся и живи. Тебя никто не тронет. Я позабочусь.

Он неуклюже взгромоздился на лошадь. Долго не мог попасть правой ногой в стремя. Наконец уселся, подобрал поводья и, не говоря больше ни слова, поехал со двора. Его чуть сгорбленная, долговязая фигура проколыхалась над плетнем и растворилась в кромешной темноте. Только неровное шлепанье тяжелых лошадиных копыт еще долго и гулко отдавалось в ночи.

«Надо было попросить у него папирос», — пожалел Борис. От грубого самосада, какой курили в банде, у него начинал болеть желудок.

На следующий день, когда уже подходили к городу, Кудлатый рассеял последние сомнения Боярчука. Пряча глаза, попросил:

— Скажи Сидору: на краснопогонников наскочили. Илью, мол, вроде как убили. Видели, он упал под пулями. Тебе сотник поверит.

— К чему такая перестраховка?

— Береженого — бог бережет! Про убитых не спрашивают. Значит, охотник наш ни в каких протоколах больше не всплывает. Клим — мужик тертый. Дело знает.

— А если власти проверят?

— Власти? Милиционер в этих местах единственная власть пока. На кого покажет, того и возьмут.

— А эти? — Боярчук показал на шедших впереди Панаса с Михасем.

— Они давно ничего не видят и ничего не знают. — Помолчал и неохотно добавил: — Пока не прижмет.

— Ладно, — согласился Борис. — Я скажу Сидору.

Казалось, Кудлатый и не ожидал другого ответа. Остановился, вставил в волосатый рот крученую цигарку и, отвернувшись от ветра, прикурил. Порыскал в кармане своего френча, достал вторую короткую самокрутку и, вымученно улыбаясь, протянул Боярчуку.

* * *
В кабинете начальника отдела кадров управления было темно. Лишь небольшая стеклянная настольная лампа освещала часть рабочего стола и кожаные кресла перед ним. Но Ченцов в мгновение ока узнал человека, сидевшего на месте начальника.

— Павел! Снегирев!

— Здравствуй, паря! — Из-за стола вышел коренастый человек в штатском, но с безукоризненной военной выправкой. — Не ожидал?

— С Ульяной что-нибудь? — не удержался Ченцов.

— Что ты! — Снегирев поймал застывшую в воздухе руку Ченцова и крепко затряс ее. — Твоя Ульяна — молодчина. Врагу не пожелаешь таких болей. А от нее и звука никто не слышал. Кремень.

— Извини, я подумал… — Неуклюже обнял Василий Васильевич старого друга.

— Ничего, ничего… Вельский говорит, что вытянет, сколько будет возможно. Может быть, даже домой отпустит.

— Не дождусь, наверное…

Снегирев понимающе помолчал, усадил Ченцова в кресло, сам сел напротив, не выпуская его рук из своих ладоней, сказал:

— Иногда, знаешь, неожиданное облегчение наступает.

— Все равно дома лучше, чем в больнице.

Снегирев сочувственно покачал головой. Некоторое время посидели молча, как бы отдавая дань уважения тяжелобольной.

— А к нам зачем, если не секрет? — наконец решился спросить Ченцов.

— Для тебя не секрет, потому как приехал я по твою душу.

— Донос?

— Рапорт.

— Полковник Груздев задерживается по этому рапорту?

— Уже знаешь? Откуда? — очень удивился Снегирев.

— Обижаешь, товарищ полковник.

— Ну да! Извини. — Снегирев отпустил руки Ченцова и откинулся в кресле. — Были основания предполагать подобное?

— Худшее, конечно, нет. — Изменил тон и Ченцов. — Остальное… Неужели сызнова начинается?

— Мы, Василий, оперативные работники…

— Винтики?

— Мне не нравится твой тон!

— А мне не нравится, когда подозревают боевого полковника.

Снегирев опять дружески склонился к Ченцову.

— Мне тоже не нравится. Но зачем же орать, товарищ подполковник. Я и приехал сюда, чтобы разобраться во всем.

— После того, как дело сделали? Впрочем, чего это я!.. — Василий Васильевич потер виски. — Хорошо хоть тебя прислали.

— Сам вызвался, — заулыбался Снегирев. — Надо же когда-то отдавать долги.

Ченцов только небрежно махнул рукой.

— Дело серьезнее, чем ты себе представляешь, — остановил его Павел. — Крупная банда в твоем районе до сих пор не ликвидирована. Больше того, она действует. И довольно успешно. А вот ваши действия ставятся под сомнение.

— Ваши — это чьи?

— Твои и полковника Груздева, как принимавшего личное участие в разработке операций.

— Вот уже и заговор сколочен, — невесело усмехнулся Ченцов.

— Брось ты, Василий, ершиться! Там, — Снегирев ткнул пальцем в потолок, — нужны факты, а не эмоции.

— Полная ликвидация банды Сидора — дело нескольких дней.

Снегирев задумался. Потом, закрыв глаза, проговорил:

— С неделю я, пожалуй, могу протянуть. Но на большее не рассчитывай Кстати, я мог бы принять участие в операции. Так сказать, для личного засвидетельствования!

— Здесь война, Павел, — устало сказал Ченцов. — Настоящая. А на войне, если помнишь, убивают.

— Тем более! — вскинулся Снегирев. — Через два дня я буду у тебя в отделе. А пока расскажи мне подробно о своей работе…

Уже заполночь, прощаясь с другом, Ченцов, как бы между прочим, спросил:

— Рапорт пришел из управления?

— Нет, паря, из твоего департамента.

— Капитан Смолин?

— Ты хорошо знаешь своих людей.

— Я хотел просить полковника Груздева, чтобы Смолина уволили из органов госбезопасности как морально нечистоплотную личность.

— Вот как! — удивился Снегирев. — Выходит, эта личность определила тебя на повороте.

— Хотел дать ему еще один шанс.

— Пришли его завтра ко мне. Посмотрим, что за фрукт.

— Он уехал сегодня в Глинск для организации засады на раскрытой явке бандеровцев. Подожди до конца операции.

— Хорошо. Может, и лучше, что он там будет сидеть. Сидеть в засаде, — и Снегирев многозначительно подмигнул Ченцову.

* * *
Как ни хотел, но идти один Сидор не решился и взял с собой нового адъютанта. По приказу сотника, Сова, замотав лицо платком, обрядился в женское платье.

Сам же приклеил под нос длинновислые усы, надел седой парик, достал пыльный кафтан с вшитым «горбом» и оперся на костыль. В этом наряде в свое время Гроза удачно побирался у городской церкви, выведывал у словоохотливых старух последние новости советской жизни и, клянча у солдат папироски, прося подвезти в какой-нибудь хутор, легко узнавал, куда направляются краснопогонники. Что ни говори, а в находчивости и изворотливости Грозе равных не было. А погиб нелепо, при загадочных обстоятельствах.

И тут Сидора словно током пронзило. Как же это он раньше не подумал об этом. Ведь вместе с Грозой погибли Саливон Пращак из Здолбицы и Цыган, пришедший из-за кордона. Обоих похоронили на кладбище в селе. А где труп Грозы? Кто вообще видел помощника убитым? Краснопогонники никогда не увозят с собой трупы, а оставляют их для опознания и захоронения местным жителям. Так был ли Гроза среди убитых?

Сидора даже в жар бросило. Он снял парик и наорал на Сову, который моментально испарился из схрона.

Мысли, одна мрачнее другой, приходили в голову сотника. Теперь, если представить, что Гроза жив и скрылся, можно было даже долгое отсутствие Капелюха после боя на мельнице связывать с этим. Заговор? Обманули, обвели вокруг пальца, как мальчишку!

— Сова! — истошно позвал он адъютанта.

В проеме показалась грязная вихляющая фигура женщины.

— Раздевайся, дурак!

— В каком смысле? — опешил Сова.

— Идиот! Мы не пойдем сегодня в Глинск.

— И-хи-хи! — закатился Сова. — А я… хи! А я… хи!

— С твоей-то рожей, болван! — Сидор больно пнул адъютанта в зад. — Позови Боярчука. Живо!

— Так они еще утром с Кудлатым в город ушли, — почесывая ушибленное место, Сова отскочил к выходу.

— А, черт! Теперь уже не догнать.

— Что-нибудь случилось!

— Подожди, не переодевайся, — вдруг передумал Сидор. — Сейчас пойдешь в Здолбицу.

— Днем?

— Я сказал: сейчас! — Сотник в нетерпении ударил кулаком по столу.

— Слухаю, пан сотник!

— Разыщешь Кристину Пилипчук. Скажешь, чтобы срочно, немедленно связалась со Степанидой Сокольчук, запоминаешь?

— А як же, пан сотник!

— Кровь из носа, скажешь, надо узнать у Гнатюка… Ну, Митрофана, дьякона здолбинского…

— Так вин же в тюрьме у чекистов, — ужаснулся Сова.

— Не спрашивай, а запоминай, что велю! Скажешь: узнать у Гнатюка — видел ли он труп Грозы своими глазами? И нет ли у него подозрений, что Гроза мог остаться живым? — Господи Иисуси! — Адъютант ушел.

Но и сидеть, томясь в неизвестности, у Сидора не было сил. Сомнения кислотой разъедали душу, путали в голове мысли. Выпив кружку самогона, он, взяв охрану, отправился к Попятных.

Игнат, крякая по-стариковски, с передышками, колол во дворе березовые чурбаки, которые подносил ему соседский хлопчик лет семи-восьми от роду. Под навесом сарая, весело вжикая пилой, двое солдат, раздевшись до пояса, играючи разделывали строевые бревна на дрова. Под окнами дедовой хаты на молодой травке сидел офицер в расстегнутой гимнастерке, жмурился на закатное солнце. Его портупея с пистолетом висела на ставне.

Из обвалившегося омшанника Сидору хорошо было всех видно. Какая-то сила толкнула его в этот затхлый погреб, когда он прокрался сюда садами. Вот бы выскочил во двор, как хотел, без проверки. Заварилась бы каша!

С сотником пришли трое боевиков. Но ведь в доме или в соседних дворах могли находиться еще эмгэбэшники… Сидор решил дождаться темноты в омшаннике Игната. Положил действовать просто: устроить пальбу в конце села. Если эти вояки не прячутся днем, значит, ждут нас ночью. А раз так, то после первого же выстрела выскочат из хаты и побегут ловить непрошеных гостей. Деда можно будет притащить хоть в этот же погреб на случай, если вернутся солдаты.

Меж тем офицер подозвал мальчика, потрепал его по лохматой шевелюре, усадил рядом. По тому, как бойко трещал малец, выходило, что его расспрашивали о знакомых вещах. «Деревенские новости вынюхивает, — ухмыльнулся Сидор. — Видимо, не больно-то их Игнат просветил».

Наконец хлопчик вскочил на ноги и засверкал голыми пятками в направлении соседнего подворья. Через некоторое время он вернулся вместе с дородной, но довольно молодой еще женщиной, которая несла в руках глиняную крынку. Офицер радушно поднялся им навстречу, долго говорил что-то, прижимая руку к сердцу. Без ужимок принял протянутую крынку, не торопясь, с наслаждением напился молока, отдал сосуд мальчику.

Тот побежал к солдатам, а офицер начал расспрашивать женщину. С час кривлялись и хихикали они друг перед другом, так что Сидор успел возненавидеть обоих. У него даже ладони зачесались от желания немедленно всадить по свинцовой пуле любезникам.

Но вот офицер крикнул солдатам, чтобы его не ждали к ужину, снял со ставня и небрежно повесил на плечо портупею, посбористее смял хромачи и гоголем поплыл с молодайкой со двора.

«Узнай, где ее хата, — шепнул Сидор лежавшему рядом боевкарю. — И побачь, нет ли где еще краснопогонников». Бандеровец ушел, но тут же вернулся.

— Там собака по саду вихляется. Как бы не разгавкалась.

— Погляди, — велел сотник второму боевику.

— Це ж игнатовский кобель, — с порога зашепелявил тот. — Ось я его каменюкой. Дохлая тварь.

Сидор подошел к испугавшемуся боевкарю — молодому чернявому парню со свежим шрамом на щеке. Парень потупил глаза. Сотник взял его за подбородок двумя пальцами и больно запрокинул ему голову так, что кадык на шее парня застыл от напряжения. Молодяк захрипел и чуть не опрокинулся навзничь.

— Пойдешь ты, — приказал Сидор шепелявому. — А этой бабе, — он пнул как можно резче парня в голень, — я больше не доверяю. Заберите у него зброю.

Парень обхватил ушибленную ногу руками, сел на землю. Его автомат закинул себе на плечо сухощекий нервный мужичок с ехидными быстрыми глазками — третий из пришедших с сотником боевкарей.

Шепелявый вернулся уже затемно. Не переводя дыхания, затараторил:

— Машину они на конюшне сховали. Там водила и еще один автоматчик, больше в селе никого немае. Офицер с цацкой через две хаты отсюда. Садочками до них проберемся.

— Сын ее с ними?

— Ни, — хихикнул шепелявый, — отослала до матери, чи свекрови.

— Жаль, — пробурчал Сидор. — Пошли до жениха з невестой.

— А Игнат?

— Старик сам до нас прибегит.

Цветущим дурманящим вишняком прошли на зады указанного подворья. Выломали стенку в клуне, из которой перебрались в хлев. Густые запахи животных, навоза, парного молока ударили в ноздри. Шепелявый шлепками отодвинул в сторону бессмысленно смотревшую на них корову, разогнал овец. Позади клетки с посапывающим боровом была узенькая дверь, которая обычно в крестьянских постройках выходила в сени или даже в кухню жилого дома.

Ременные петли даже не скрипнули, когда бандеровцы прокрались в хату. В горнице за полотняной занавеской слышался приглушенный, прерывистый шепот. Керосиновая лампа на столе нещадно коптила. Офицерская гимнастерка и портупея с пистолетом лежали рядом на лавке. Не опасаясь, бандиты зашли в комнату. Сидор со злостью рванул занавеску. Да, видно, хороший здесь когда-то был хозяин. Занавеска оторвалась вместе с багеткой. Тяжелый самодельный резной брус хрястнул по голове шепелявого, обмякшая ткань накрыла сотника. Поток воздуха задул огонь в лампе.

Это произошло так неожиданно, вопреки логике, что все дальнейшее стало походить на сплошной кошмар. Сидор закричал, пытаясь высвободиться из-под занавески. Но, дернувшись, повалил себе в ноги шепелявого, который, падая, нажал на спусковой крючок автомата. Стрельба словно пробудила тех, кто лежал в постели. Белая тень метнулась на безоружного парня со шрамом на щеке, и в то же мгновение душераздирающий женский крик наполнил горницу. Затрясся, заплясал автомат в руках сухощавого неврастеника. Полетели брызги оконных стекол, потек со стола на пол керосин и вдруг вспыхнул от горячей лампы, побежало пламя во все концы хаты.

Что было сил, рванул Сидор материю, отшвырнул мертвое тело. Клубок тел в луже крови копошился под лавкой. Женщина с обезумевшими глазами застыла в углу за кроватью. Распахнутая дверь на улицу, еще какие-то детали, выхваченные рваными отблесками пожарища, мелькнули перед взором сотника. Ужас перед возможностью быть застигнутым здесь, на месте преступления, погнал его прочь. Но инстинкт матерого зверя сработал и на сей раз. Сидор не побежал вслед за сухощеким во двор, а через окно кухни выпрыгнул в сад, повалился, зацепившись за колышек, в малинник и на карачках полез в заросли. Он уже собирался перебежать за кучу сухого хвороста, что высилась в конце огородных грядок, когда из-за угла горевшей хаты выскочил с безумными глазами все тот же сухощекий бандеровец и тоже кинулся к малиннику. Сидор присел. И вовремя — двое солдат перекрестным огнем накрыли извивающуюся фигуру бандита. Пули веером прошли по кустам. Словно тяжелая кувалда ударила сотника в бедро, и он потерял создание.

* * *
Григорий Семенович Боярчук только протянул руку к входной двери под написанным мелом номером восемь, как вдруг та растворилась сама. От неожиданности старик замялся на пороге, и тогда невидимая сильная рука втащила его в комнату, и он услышал, как хлопнула за спиной щеколда. В ту же секунду перед ним появился Борис в полувоенной поношенной одежде, осунувшийся, с воспалившимися, но такими родными глазами.

— Вот и свиделись, сынка! — одними губами проговорил Григорий Семенович и почувствовал, как ноги становятся ватными.

— Здравствуй, батя! — сдержанно поздоровался сын и поддержал покачнувшегося отца.

В спину Григорию Семеновичу грубо сунули стул с шатающейся спинкой, и простуженный голос недовольно пробурчал:

— Не больно-то кохайтесь. У нас нет времени.

У старшего Боярчука не хватило сил обернуться. Он не сводил глаз с родного дитя. Надежда, радость, боль и отчаяние смешались разом в его взгляде. Старик усиленно старался держать себя спокойно, но челюсти его дрожали, и он то и дело тер ладонью подбородок.

Борис в упор смотрел на него и никак не мог произнести первое слово. Удушливый, колючий комок стоял поперек горла.

— Как мама? — наконец выговорил он.

— Ждет, очень ждет тебя, сынку, — закашлялся от волнения Григорий Семенович.

Сын ласково прикрыл своей ладонью подрагивающую на столе руку старика.

— Ты прости, отец, но у нас действительно очень мало времени. Нам сказали, что ты уже в курсе всех событий и согласился помочь.

Григорий Семенович закивал головой, боясь оторвать взгляд от сына.

— Ты по-прежнему работаешь в депо?

— Да, только теперь на маневровом. В рейс уже не выхожу. Силы не те.

— Расписание движения поездов через станцию тебе известно?

— Ну-а як же!

— Меня интересует почтовый поезд с банковским вагоном.

— Этот ходит вне расписания, — снизил голос отец.

— А как вы узнаете, что он должен пройти?

— Обычно утром, при заступлении на смену, диспетчер предупреждает.

— А когда узнает диспетчер? От кого? Как?

Старик махнул рукой:

— Как, как? Да он каждый третий четверг, почитай, прибывает.

— А сегодня? — встрепенулся Борис.

— Сегодня понедельник, — пробасили из угла.

Григорий Семенович обернулся. Лохматый, бородатый мужик сверлил его недобрым взглядом.

— У нас в запасе всего два дня? — неизвестно кого спросил Борис.

— Так, это… — почувствовал себя виноватым старик.

— Подожди, батя, — перебил его Борис. — Бригада меняется на паровозе у вас на станции?

— Нет, мы даем свой паровоз, чтобы не терять время на заправку. А их назад возвращается с товарняком.

— А бригада, бригада — ваша?

— Ну, раз паровоз наш, значит, и люди наши, — обиделся старик.

— Не дело ноздри раздувать — опять пробурчали из угла. — Говори, чего спрашивают.

— Помолчи, Кудлатый, — нетерпеливо одернул его Борис. И снова обратился к отцу. — Можешь ли ты в четверг попасть на этот почтовый паровоз?

Старик задумался.

— Не знаю. Нужна веская причина.

— Но хоть возможно? — в отчаянии спросил Борис.

— Я попробую. А как я дам знать?

— На встречу рассчитывать не приходится. Сделаем проще: прикрепишь на паровоз красный лоскут.

— А если не попаду в бригаду?

— Прикрепишь белый.

— Зачем это надо? — удивился Кудлатый.

Недоумевал и Григорий Семенович. Борис нахмурился, оглядел обоих и не спеша пояснил:

— Если на поезде будет красный лоскут, значит, состав остановится на тридцать втором километре. Соображаете?.. На тридцать втором! Там с одной стороны болото, с другой — глубокий лог. Лес почти к рельсам подступает. Охрана и пикнуть не успеет, как мы ее перещелкаем.

Борис походил по комнате и закончил свой план:

— Но если на поезде будет висеть белая тряпка, придется взорвать рельсы.

— Сделать завал, и тряпок никаких не надо, — буркнул Кудлатый.

— А как мы узнаем, что поезд почтовый? — медленно, с угрозой в голосе спросил Боярчук-младший.

Бандеровец только покрякал в ответ.

— Еще один немаловажный вопрос, — снова заговорил Борис. — Какая охрана в эшелоне?

— Наверняка сказать трудно, — пожал плечами Григорий Семенович, — но следом за паровозом всегда цепляют теплушку с солдатами. Человек двадцать.

— Пулеметы видел?

— На платформе перед железным вагоном стоят два. Это точно. А сколько всего — не знаю.

Борис почесал в затылке. Словно раздумывая, проговорил:

— Простым налетом тут не обойдемся. Придется выводить весь отряд. Возьмем эшелон в клещи. Платформу забросаем гранатами.

— Боюсь я за тебя, Бориска! — вздохнул Григорий Семенович. — Пропадет твоя голова.

— Уже пропала, — невесело засмеялся сын. — Так хоть напоследок отгулять всласть. А, Кудлатый?

— Днем раньше, днем позже, — Кудлатый отодвинул занавеску на окне. — Сматываться пора.

Борис попрощался с отцом. Григорий Семенович вытер непрошеную слезу, покрепче нахлобучил на лоб свою железнодорожную фуражку и без слов вышел.

— Доживал бы себе на печи, — вдруг высказался Кудлатый. — Так нет, одной рукой крестит, второй в ад толкает. Ох, и паскуден есть человек на земле.

— Постригись в монахи, — наигранно хмыкнул Боярчук. — Только ныне и слуги господни не чураются носить под рясой автомат.

— Пропади все пропадом! — Кудлатый выматерился. — Собирай манатки.

— Нужно дождаться Степаниду. У нее есть вести для Сидора.

Кудлатый порыскал в заставленном посудой буфете, подергал запертые ящики комода.

Сволочи, хоть бы самогона оставили. Заперли в четырех стенах.

— Поищи на кухне, — посоветовал Борис. — Хозяйка-то вроде в торговле работает.

«Главное сделано, — думал он. — Через два дня Сидор выведет банду на тридцать второй километр. Но как узнает об этом Ченцов? Есть ли у меня надежда, что отец передаст наш разговор чекистам? Ведь его могли запугать бандеровцы. Поставить на карту мою жизнь. И он согласился помогать им… Нет, разве ты не знаешь своего отца? Он бы скорее отрекся от сына, принял смерть, чем позор… Еще одна деталь говорит в мою пользу — устройство этой встречи. Если бы отец согласился помогать бандитам, они бы и без меня могли узнать все про почтовый. Но с другой стороны, когда я сказал ему, что он в курсе событий, отец согласился. Так кто же его проинформировал: Сидор или Ченцов?»

Вспоминая свои последние разговоры с сотником, Боярчук все больше склонялся к мысли, что Сидор не начинал переговоров с его родителями, видимо, опасаясь слежки за домом. Вне подозрений могла оставаться только Степанида. Но она организовала эту встречу в городе. Значит, и она ничего не спрашивала у Григория Семеновича. Если исключить Кудлатого, который узнал о задании от Сидора только накануне выхода, получалось, что информация могла прийти к отцу только от чекистов. Но если так, то они должны каким-то образом дать знать Боярчуку, что они приняли его план. Борис почему-то был уверен, что весть эта придет сюда, на конспиративную квартиру буфетчицы Тышко.

Кудлатый нашел в кухонном столе бутылку водки под белой головкой и уже ополовинил стакан. Суровость его заметно размягчилась.

Сквозь щель в ставне Боярчук смотрел на улицу. Залитая солнцем, по-весеннему веселая и шумная, она казалась ему потусторонним миром, словно кадры давнишнего позабытого кино. А ведь совсем немного времени прошло с тех пор, когда он с готовым выпрыгнуть из груди от счастья сердцем вышел из купейного вагона под обгоревшие своды вокзала этого города. И как в давнишней ленте, закружились, закувыркались в памяти события тех дней. «Кажется, прошла целая вечность, — с тоской подумал Борис. — Как на фронте. Бой длится около часа, а в памяти держится постоянно, вживается в тебя, срастается с тобой. Потом снова бой — и снова повторяющиеся кошмары переживаний. Оглянешься назад, а там сплошное месиво из тел, крови, дыма, пепла и вздыбившейся земли. Как будто и не было ничего больше. И быть не может. Потому что впереди снова ждет бой, кровь и смерть. Болевой шок войны».

Ватага пацанов у дома напротив начертила на земле круг и неистово играла в битку. На кону блестели изогнутые пятаки. Прохожие, ругаясь, обходили их, но разогнать не решались. Видно, пацаны огрызались словечками совсем не детского лексикона. Но вот они разом вспорхнули, как вспугнутые воробьи, и с гиком и свистом разбежались в разные стороны. По тротуару степенно прошагал милиционер, приостановился и растер сапогом начертания круга.

«Но ведь когда появилась надежда выжить в том военном кошмаре, — сам себе возражал Борис, — в человеке словно проснулся его двойник, с довоенной памятью, довоенными чувствами, довоенными желаниями и переживаниями. Проснулся и заторопился доесть, допить, докурить, досмотреть, долюбить из того, что не успелось перед войной. Человек стал фанатично восполнять свои желания за счет воспоминаний. И тогда вернулись к нему во сне и грезах чистые, будто святые, образы родных и близких, дорогих и любимых. Память прочно очертила себе тот круг воспоминаний, который защищал человека от каждодневной боли, давал силы и надежду… Круг… У каждого был свой круг… У каждого и теперь свой круг. Замкнутый круг, если он до сих пор должен защищать страдальца от боли и крови, от смерти и презрения… И не так-то просто стереть его очертания…»

Пришла Степанида. Похудевшая, с сухим отчаянным блеском в глазах. Борис взял ее за руки, отвел подальше от кухни, где Кудлатый уже допивал водку и ворчал, что пить больше нечего.

— Устала? — Борис коснулся пальцами ее щеки.

— В городе полно солдат, — нарочито громко заговорила женщина, напряженно смотря через плечо Бориса на кухню. — Пришлось попетлять в проулках.

Боярчук сразу насторожился и тоже громко спросил:

— Что нужно передать Сидору? — И тихо, почти одними губами: — Говори, он не слышит. — И снова громко: — Нам пора уходить отсюда.

— Сведения, о которых спрашивал сотник, достать не удалось. Дьякон Митрофан Гнатюк переведен в областную тюрьму.

— Шалавы! — пьяно засмеялся в кухне Кудлатый. — Вот будет вам ужо перца под юбки!

— Тебя поняли, — тут же прошептала Степанида. — Через два дня на тридцать втором. Поезд в одиннадцать сорок.

Поняли! Он готов был броситься с объятиями к Степаниде, расцеловать ее. И только неузнаваемый, холодный взгляд женщины остановил его. Борис понял, что она пришла сюда не по своей воле.

— Ладно, — проговорил сдержанно Борис. — Живы будем, разберемся.

Догадавшись, о чем он, Степанида отвернулась.

* * *
Автоматная очередь прошила капитана Смолина от поясницы до затылка. По воле случая, тело его спасло от смерти оказавшегося под ним молодого бандеровца. Пули только вспороли тому левое плечо да напрочь отстригли левое ухо.

Теперь, с лицом белее бинтов на голове, он сидел в кабинете Ченцова и сухим горячечным полушепотом давал показания. Шрам на его бледной обескровленной щеке заметно кровоточил, и парень без конца промокал его рукавом, размазывая сукровицу по бороде и шее.

В кабинете, кроме Ченцова, были следователь Медведев и капитан Костерной. За спиной сидевшего посреди комнаты пленника расхаживал со стаканом остывшего чая в руках полковник Снегирев. Он был особенно раздражен тем, что у бандеровца не хватает сил говорить громко и внятно. Он же не разрешил позвать фельдшера, дабы не тратить время на пустяки.

Но Ченцов-то догадывался, что раздражение Снегирева вызвано только смертью капитана Смолина. Погиб автор послания в министерство, исчез главный свидетель. А вместе с ним растаяли надежды на самоопровержение, и полковник должен был выступать третейским судьей.

В честности Пашки Ченцов не сомневался. Но и знал, что такое нынче сражаться с бумажкой, которая в умелых руках могла стать «неопровержимыми доказательствами». Василий Васильевич почувствовал даже что-то вроде укора совести за то, что друг его попал в столь щекотливое положение.

— Итак, вы утверждаете, что не знали о цели посещения Сидором дома Игната Попятных, — продолжал спрашивать следователь Медведев.

— Сотник грозил из него душу выбить, если старик проговорился или донес красно… вам то есть.

— А о чем мог проговориться старик?

— Не знаю.

— А если подумать?

— Ей-боженьки, не знаю!

— Перекрестись! — попросил Костерной.

Бандеровец с тоской посмотрел на него и опустил глаза.

— Что же ты, сукин сын, нам голову морочишь? — не выдержал Снегирев. — Хочешь, чтобы тебя к стенке поставили?

Бандеровец невольно дернулся и съежился, но продолжал молчать.

— Скрывать факты в твоем положении глупо, — проговорил Ченцов. — Скоро мы и без тебя все узнаем. Но тогда тебе придется отвечать за измену родине и бандитизм по всей строгости закона, без скидок на твою молодость и политическую незрелость.

— А если… — в глазах парня появилась надежда.

— Суд учтет, сколь велико будет это «если»! — отрезал Снегирев, явно горя желанием съездить парню по шее. — Говори сейчас же!

— От ваших показаний, от вашей помощи следствию, — спокойно пояснил Ченцов, — зависит ваша дальнейшая судьба. Признания из страха перед смертью не избавят вас от покаяния перед собственной совестью.

— Если она у него есть! — криво усмехнулся полковник.

— Я никого не убивал, — вдруг заплакал бандеровец.

Снегирев брезгливо махнул рукой и отвернулся.

— Итак, вы пришли к Игнату Попятных, чтобы узнать… — снова начал допрос Медведев.

— Куда делись Петруха Ходанич и адъютант Сидора щербатый Сирко, — всхлипывая, договорил арестованный.

— Почему эти люди интересовали Сидора?

— Он предполагал, что они могли сбежать, и не без помощи деда Игната.

— Сейчас из банды уходят многие, но не за всеми бегает сам главарь.

— После боя в Копытлово пропал неизвестно где начальник разведки Капелюх. Сидор хотел узнать, не мог ли он тоже скрываться в доме у Попятных.

— Что же, они такие дурные, чтобы отсиживаться на явке банды?

— Дед мог их спрятать в другом месте.

— Стоило ли оставлять за собой такой след?

— Мы тоже так думали, но Сидор больше ничего не говорил.

— Откуда родом были Сирко и Капелюх?

Бандеровец задумался.

— Возможно, они рассказывали о своих родственниках, — подсказал Ченцов, — или просто о хороших знакомых?

— Сирко, кажись, хвастал, что у него сеструха во Львове живет. А Капелюха немцы долго в полицаи не принимали из-за того, что тот в Ровно при советах стал заведовать продуктовой базой, хотя и скоро проворовался.

— Еще какие-нибудь сведения имеете о них?

— Нет, — бандеровец пожал плечами. — Не помню больше ничего.

— Ну, ладно, — согласился Ченцов. — У нас еще будет время заняться воспоминаниями. А теперь вернемся в Глинск. Долго ли намеревался Сидор пробыть у Игната Попятных?

— Сидор не знаю, а мы должны были возвратиться на базу вчерашней ночью.

— Почему такая спешка?

— Сегодня наша боевка должна была перейти на новое место, где-то в районе Вороньей горы.

Костерной переглянулся с Ченцовым. Выходило, что Степанида дала верные сведения о смене бандеровцами места дислокации. На переправе через лесную речку по сигналам с земли бандитов перехватит эскадрилья, штурмовиков. Тех, кто после штурмовки не пожелает сдаться, разгромят солдаты мотострелкового батальона, еще вчера переброшенного в тот квадрат.

— Сколько человек остается в банде?

— Три боевки.

— Значит, человек шестьдесят, — уточнил Костерной.

— Около, — согласился бандеровец.

— Знаете вы что-нибудь о нападении на почтовый поезд?

— Конкретно нам ничего не говорили.

— А зачем Кудлатый направился в город?

— В город? — удивился парень. — Они пошли за продуктами в Лидово!

— Ясно. У вас, товарищ полковник, есть вопросы к арестованному? — спросил Ченцов.

— Я не верю ни одному его слову. Можете увести! — распорядился Снегирев.

Вместе с арестованным ушел следователь Медведев. Костерного подполковник задержал.

— Доложите, капитан, о поисках Сидора в Глинске, — как-то уж чересчур официально попросил он.

Костерной вытянулся по стоике смирно и загудел в четком рапорте:

— Я со взводом солдат прибыл в Глинск через два часа после происшествия в селе. Пожар в хате вдовой красноармейки Жмеринко уже был потушен. Но воды поналивали столько, что собака след взять не могла. Обыск в селе результатов не дал.

— Как все началось? — поинтересовался Снегирев.

— По докладу сержанта Чапраги выходило, что капитан Смолин отправился в восьмом часу вечера к гражданке Жмеринко повечерять.

— Что? — переспросил полковник.

— Поужинать, по-нашему, — пояснил, не моргнув глазом, Костерной, словно не понял намека полковника. — Больше живым капитана Смолина сержант не видел. Избу Игната Попятных они покинули, когда услышали выстрелы на соседнем подворье. Их обстреляли. Только когда они поняли, что бандеровец один, они окружили его, загнали на огороды и пристрелили.

— Выходит, самого Сидора в селе никто не видел?

— По словам гражданки Жмеринко, бандитов было четверо. Двое убитых, пленный сидел перед вами.

— Упустить главаря! — сокрушался Снегирев. — Паршивый бабник! Но за два часа он не мог уйти далеко!

— Мы приехали через два часа, — обиженно ответил Костерной. — Узнали о Сидоре, когда привели раненого пленного в чувство. Это еще прошел без малого час.

— Да, — согласился Ченцов. — За это время он отмахал километров двадцать. К тому же в лесу его могли ждать лошади.

— Но упустить такую возможность! — не мог успокоиться полковник.

— Знать бы, где соломки… — начал было Костерной.

— Вы свободны, капитан, — сухо оборвал его полковник.

Костерной, как бычок, мотнул головой и, небрежно козырнув, вышел.

— Что ты к людям цепляешься? — укорил друга Ченцов. — За ошибку Смолина они не ответчики.

— Зато ты, паря… — поперхнулся на полуслове Снегирев.

— С себя ответственности я не снимаю, — ясно выговаривая слова, произнес Ченцов. — Готов отвечать, если виноват.

— Ищи теперь ветра в поле!

— Придет срок, найдем.

— Нету у нас срока. Нету! — с отчаянием проговорил полковник.

— Не мы, так другие, а все равно поймают бандита. Иначе зачем и держать нас?

Снегирев посмотрел на бесхитростную улыбку Ченцова, и сердце его сжалось от дурного предчувствия.

* * *
Уже на подходе к базе они почуяли неладное. До схронов оставалось несколько километров, а боевого охранения на тропе не было. Не стоял часовой и при входе на поляну.

— Неужто на новое место ушли? — забеспокоился Кудлатый, и без того изрядно вымотавшийся за дорогу.

— Не напороться бы на засаду, — предположил Борис, и бандеровцы дружно отступили с тропы в лес. По очереди долго наблюдали за опустевшей поляной. Никаких признаков жизни. Кострищи тщательно засыпаны землей и завалены сухим хворостом. Вытоптанная сапогами трава запорошена желтой хвоей. Крышки схронов — под кучами бурелома — даже привычному глазу не отыскать враз.

— Замаскировали базу и ушли, — решил Боярчук.

— А зачем знак опасности оставили? — не согласился Кудлатый.

— Какой знак?

— Погляди туда, — бандеровец показал пальцем на макушку ели, что росла недалеко от схрона Сидора.

Там, на специально оголенной от хвои ветке, болтался на ветру белый лоскут материи, разорванной на узкие ленты.

— Что означает эта игрушка? — удивленно спросил Борис.

— Надо уходить отсюда, если не хочешь, чтобы тебя взяли на мушку. Вернемся на базу ночью. До этого ни один схрон тебе не откроется. Опасность где-то рядом.

— Ночью? — чуть не вскрикнул Боярчук. — А как же поезд? Когда мы успеем подготовить людей?

— Я ухожу, — бесстрастно заявил Кудлатый.

— У меня приказ!

— Приказ, — Кудлатый ткнул пальцем в знак на дереве, — оставить всем поляну. Находящимся в схронах — сидеть, как мышь в норе. До ночи, ясно?

Они вернулись в урочище, с которого утром начали подъем к базе. Съестных припасов у них не было. На голодный желудок сон не шел. Лежали злые, докуривали самокрутки Кудлатого, сквозь зубы сплевывали в траву желтую горькую слюну. Несколько раз над лесом пролетал пятнистый ПО-2. Низко, даже летчиков можно было разглядеть в открытых кабинах. И хотя знали, что с высоты видны только открытые места, все равно вжимали головы в плечи, тыкались лицами в прелую землю.

— Не нравится мне это, — ворчал Борис.

— Да уж чего хорошего, — крутил шеей Кудлатый. — Обложили. Теперь удавочку накидывают.

— Страшно, а жрать все одно хочется, — посетовал Михась.

— Между прочим, отсюда недалеко до усадьбы лесника Пташека, царство ему небесное, — встрепенулся Панас. — Только теперь там нет никого. А сказывали хлопцы: припасов лесных держал — море!

— Глядишь, в погребке чего-нибудь да осталось, — загорелся идеей Михась. — Что лежать без толку, айда сходим!

— Далеко, — заупрямился Кудлатый, но в голосе его не было твердости. — Час ходьбы, не меньше.

— Давайте мы с Михасем разведаем, — предложил Борис. — Так безопаснее будет.

Кудлатый согласился.

Так же, как утром поляну, долго осматривали они усадьбу лесника, прислушивались к каждому долетавшему с подворья звуку. Створки ворот были сорваны с петель и валялись на земле, поэтому двор хорошо просматривался. Были разнесены в щепы и ворота клуни, ветер гонял внутри постройки пыль да перья с соломой. В глубине виднелся рухнувший потолок.

Подумалось: «Отсюда началась моя лесная эпопея». Боярчук переполз к другому дереву и оглядел дом. Ставни и дверь в нем были открыты. Кое-где в окнах выбиты стекла. У крыльца догнивал труп черного кобеля, над которым роились зеленые мухи. Боярчук встал в полный рост.

— Ложись! — зашипел на него Михась.

— Кому охота падаль нюхать? — Боярчук безбоязненно шагнул к воротам. — Если бы здесь был кто, обязательно убрали бы псину. Чуешь, какой запах.

Михась осторожно, держа наготове автомат, пошел за ним.

Сначала облазили все в доме. Но солдаты, производившие здесь обыск, основательно перетряхнули имущество, забрали все сколько-нибудь ценное или съестное. Погреб под домом также был пуст, хранил только запах копченостей.

— Свети лучше, — матерясь, ощупывал его стены Михась.

— Смотри слюной не подавись, — Борис сбросил вниз зажженную тряпку. — Вылезай, поищем в леднике.

Борис помнил, что между колодцем и клуней, ближе к саду, торчал земляной холм с каменной нишей в боку и каменными ступеньками, ведущими в подземелье. Однако погребница оказалась взорванной, а ход завален камнями.

— От сволочи! — громко возмущался Михась. — Обчистили усе и опоганили!

— Видно, зря приходили, — тоже раздосадованно вздохнул Боярчук. — Наелись!

— Хло-опцы! — раздался вдруг из-под камней протяжный зов. — По-о-могите!

— Шо це за чертовщина! — схватился Михась за автомат. — А ну, балакай, курва, кто ты такой, а то гранату пульнем!

— Свой я, свой! — хрипло запричитал голос. — Я — Сирко! Сирко я!

— Адъютант Сидора? — Борис нагнулся над входом. — Ты один?

— Один. Ноги у меня перебиты. Помогите, хлопцы!

— Придется разбирать завал, — сказал Борис и послал Михася поискать в сараях лопату.

Сам вернулся в дом, где на полу заприметил погнутый шкворень, которым солдаты, наверное, взламывали половицы. Потом вдвоем они принялись долбить камни и выгребать из траншеи землю. Работали без отдыха минут тридцать пять — сорок. Наконец, вывернув пару больших камней, они протолкнули остальные вовнутрь, и в завале образовался небольшой лаз.

Зажгли связанный из соломы жгут, и Боярчук первым полез в погреб. Сирко полулежал на окровавленном тюфяке, кое-как брошенном в отсеке, где когда-то хранилась картошка. Вид его был жалок и ужасен. Лицо осунулось, в глазах болезненный лихорадочный блеск, губы опухли и потрескались — явный признак горячки. Перебитые ниже колен ноги неумело замотаны бурыми от крови тряпками.

— Ради бога, хлопцы, воды дайте, помираю! — попросил он, и по впалым щекам его покатились крупные слезы.

Борис опустился на колени, протянул раненому свою фляжку. Но руки Сирко тряслись, и не было сил дотянуться до желанной влаги. Боярчук сам напоил адъютанта. Михась тем временем старательно обшаривал лари и бочки в подвале.

— Как же ты оказался здесь? — спросил Борис у закрывшего было глаза Сирко.

— Длинная история, — с трудом ответил тот.

— Тебе все равно придется рассказать ее. И может быть, лучше здесь.

— Я понимаю, — вздохнул Сирко.

— Кривой Зосим тебя в дезертиры записал, — стряхивая с усов квашеную капусту, прочавкал Михась. — Труба дело.

— Кривой Зосим?

— Он после Прыща безпеку возглавил. Зачнет теперь перед Сидором свое усердие казать.

— А где Прыщ? — с ужасом спросил Сирко.

— Ты поменьше спрашивай, — сказал Борис. — Рассказывай о себе.

— Капелюх меня здесь бросил, — после долгого молчания тихо проговорил бывший адъютант главаря.

— О! — вскрикнул Михась. — Ейшо один покойник пробудился!

— Когда и как ты встретился с Капелюхом? — настойчиво спросил Боярчук.

— Мы сговорились ждать друг друга на хуторе Семеновском, что стоит на дороге между Глинском и Копытлово.

— В день, когда совершалось нападение на село?

— Да.

— Не тяни кошку за хвост, — догрызая второй огурец, рассердился Михась. — Вместе бежать задумали?

— Капелюх обещал показать, где сотник золото сховал. Взять его и уйти за кордон.

— Шо-шо?! — Михась подскочил к раненому. — Ты казав — золото?

— Погоди, — отстранил его Борис. — Пусть расскажет подробнее.

Сирко собирался с духом.

— Ну же! — торопил его Михась.

— Капелюх давно говорил мне, что Сидор обманывает нас и большую часть добычи прячет с Грозой в тайниках. В одном таком потаенном месте хранилось золото, которое Сидор награбил еще при немцах. Много золота. На всех бы хватило.

— Вот бы и позвали с собой всех, — хмыкнул Михась.

— Сундучок мы откопали той же ночью, в пещерах на глиняном карьере. Хорошую глину там еще при поляках выбрали, так что опасаться Сидору некого было. Брошенное место. И все бы хорошо было, кабы мы на патруль не напоролись где-то недалеко от Здолбицы. Я, стоя, погонял лошадей. Капелюх в телеге лежал, отстреливался. Вот очередью из дегтяря меня и срезало. От погони мы ушли, добрались сюда, к леснику. Капелюх затащил меня в подвал, отобрал оружие. Я просил не бросать меня, а он вышел и гранатой взорвал ход.

— Но с вами был еще Петр Ходанич? — спросил Борис.

— Пришлось оставить его в Глинске, — неохотно отозвался Сирко.

— То есть?

— Мне показалось, что он заподозрил меня.

— И ты убил его?

— Ударил по голове. Жив ли, нет ли — не знаю.

Борис с трудом удержал себя, чтобы не пристрелить бандита. Но по-иному думал Михась. Дождавшись, пока Борис уйдет делать носилки, он хладнокровно полоснул по Сирко короткой автоматной очередью. Бывший адъютант главаря дернулся и затих теперь уже навсегда.

— Зачем? — неприязненно спросил Борис высунувшегося из подземелья Михася.

— У него гангрена началась, — невинно глядя в сторону, проговорил бандеровец. — На кой ляд нам мертвяка тащить. Подай лучше ведро с колодца, огирков наложу.

Когда они уходили с подворья лесника с ведром, полным квашеной капусты и моченых огурцов, Михась заискивающе спросил:

— Кудлатому станем докладать?

— А ты сам-то как мыслишь?

— Ежели Сидор узнает, что мы наслышаны о его золоте, то нам… — Михась выразительно изобразил пальцами удавку.

— В таком случае, я никого здесь не видел и ничего не знаю.

— А ты, оказывается, неплохой малый, — довольный, хохотнул бандеровец. — И представь, я тоже никого не видел и ничего не знаю.

«Это мы еще проверим», — подумал Борис, а вслух сказал:

— Жаль, что ларчик уплыл. Пригодился бы на черный день.

Михась согласно кивнул.

— Завтра, когда почтовый брать будем, — понизив голос, проговорил Боярчук, — не лови ворон. Шепни своим хлопцам, что в вагоне могут быть слитки.

Глаза бандеровца загорелись потайной мыслью. Он услужливо перехватил у Бориса ведро и так и нес его один до самого урочища.

* * *
В схроне у Сидора собрались командиры боевок Грицко, Кудлатый, чудом уцелевший на переправе Гарбуз, новый начальник службы безопасности Кривой Зосим и Боярчук. Настроение у всех было подавленное. Вести, одна горше другой, чередой тянулись в банду. Сжималось кольцо окружения, в бой вступили регулярные части Советской Армии, авиация. Боевке Гарбуза не удалось уйти на новую базу. Назад вернулись только четверо. Шестнадцать бандеровцев потонули в реке под бомбами и пулеметным огнем.

Но самым тревожным было исчезновение сотника.

Кривой Зосим уже получил сведения о коротком бое в Глинске. Но ни среди убитых, ни среди пленных Сидора не было. Прошли и все сроки, когда можно было ждать его возвращения.

— Не иголка, отыщете, — резонно высказал свое мнение Кудлатый. — Отлеживается где-нибудь после ранения. Иного я просто не мыслю.

— Все наши люди по хуторам и селам предупреждены, — сказал Кривой Зосим. — Но днем сейчас к ним ходить опасно. Значит, полные сведения получим только завтра ночью.

— А как же поезд? — встревоженно спросил Борис.

Он уже доложил подробности переговоров в городе.

— Какой к черту теперь поезд? — цыкнул на него Грицко. — Надо выручать сотника!

— Но такой возможности у нас больше может не быть, — настаивал Боярчук. — Следующий почтовый через месяц. Доживем ли мы до него?

— Если не доживем, то и этот нам ни к чему, — злился Грицко.

— Но нападение на поезд планировал сам Сидор, — неожиданно вступился за Бориса Кудлатый. — Что, если сотник появится здесь не сегодня завтра? Он с нас семь шкур спустит за упорхнувшие из-под носа денежки!

— До тридцать второго километра нам днем не добраться, — продолжал упорствовать Грицко.

— Выступать надо сразу после полуночи, — предложил Борис. — И потом, на железной дороге нас никто не ждет. Краснопогонники уверены, что загнали нас в норы.

— Думаешь, они не услышат нашей пальбы? Позволят безнаказанно вернуться на постой?

— А зачем нам возвращаться сюда? — выложил Борис свой последний козырь.

Все напряглись в удивленном ожидании.

— Нужно предупредить боевкарей, чтобы не вздумали стрелять по паровозу. Состав остановится под парами. — Борис чувствовал, что заинтересовал бандеровцев. — Перещелкаем охрану и садимся по вагонам. Пять-десять минут — этого достаточно, чтобы состав покатил дальше. На разъезде машинист сбросит стрелочнику записку, что на тридцать втором километре подвергся обстрелу, но проскочил. Попросит организовать зеленую улицу. Пока чекисты разберутся, что к чему, мы проедем добрую сотню километров.

Какое-то время бандеровцы безмолвствовали. Только тренькнула половица за дверью: Сова подслушивал разговор.

— Заманчиво, — потирая руки, первым произнес Кривой Зосим.

— Это стоит обсудить, — согласился Кудлатый. — Эй ты, слухач! — крикнул он Сове. — Принеси сюда горилки!

По-прежнему долго не соглашался один Грицко. Морща узкий лоб и теребя прокуренные пегие усы, он убеждал всех отсидеться в схронах. Но когда Боярчук намекнул на возможные слитки золота, сдался и он.

Борис расстелил на столе миллиметровую карту сотника, но бандеровцы дружно запротестовали:

— Чего нам на бумагу глазами лупать, мы и так тут каждую кочку на ощупь знаем.

— Ось тут, — Кудлатый положил посреди стола запечатанную бутылку самогона, — почтовик встагне. За ним, — плеснул воды, — болото. — Положил краюху хлеба. — Це собачий выпас. Огирок — овражинка. Бачишь?

— Хорошо. Тогда так: ты, Грицко, со своими хлопцами с выпаса будешь брать последние вагоны. Гарбуз — в центре. А мы, — Борис показал на Кривого Зосима и Кудлатого, — накрываем платформу с пулеметами и железный вагон. Деньги и ценности — в нем!

— Выходим? — спросил Гарбуз.

— Без разведки нельзя. — Борис опасался случайной стычки с патрулем, которая могла изменить ход задуманой операции.

— Разведку я беру на себя, — поднялся Грицко. — Налейте кварту на посошок!

— Слава Украине!

— Слава героям!

Под утро база сотника Сидора опустела, Забрав все, что можно было унести на плечах, бандеровцы вышли в свой последний поход.

* * *
Очнулся он от жуткого холода. Зуб на зуб не попадал. А попробовал пошевелиться и застонал от боли. Закружилось над головой звездное небо. Тошнота подступила к горлу. Тело сначала бросило в жар, потом покрылось холодной испариной. Сознание медленно возвращалось к нему. И вместе с тем росла нестерпимая боль в ноге.

Именно эта боль и побудила его к действию. Стиснув зубы, он с огромным усилием перевернулся на другой бок. Почувствовал с облегчением отток крови от голени. Зато появилось ощущение, что у него две правых ноги. Явный признак того, что пуля перебила кость.

Теперь уже страх сковал его тело. Он представил себе, как утром найдут его здесь, в малиннике, раненого и беспомощного, солдаты из батальона эмведэ. Как соберутся вокруг жители, и начнется суд праведный. Хорошо, если сразу повесят на балках обгоревшей хаты той стервы, из-за которой он так глупо попал в столь немыслимый переплет. А то отдадут на растерзание толпы. Нет, живым он им не дастся!

Сидор пошарил ослабевшей рукой на животе, нашел кобуру. Но пистолета в ней не было. И тут он вспомнил, что обронил парабеллум, когда падал вместе с бандеровцем, запутавшись в занавеске.

Безоружный! Эта мысль была страшнее и нестерпимее самой сильной боли. Он, всемогущий Сидор, вдруг оказался жалким и беспомощным калекой, которого безнаказанно мог пнуть даже ребенок или облить помоями какая-нибудь дряхлая старуха. Если бы человек мог выть по-волчьи, Сидор бы взвыл!

Отчаяние было столь сильным, что сотник вновь потерял сознание. Очнулся он, когда на востоке уже забрезжил рассвет. Попробовал встать, но железные обручи боли сковали поясницу. И тогда он пополз.

Кошмарное видение бушующей толпы преследовало его. То вдруг падающая цветная занавеска накрывала ему лицо, и он опрокидывался навзничь. Лежал, поскуливая и тяжело дыша. И вновь в ушах нарастал гул жаждущих мести голосов, дикий вой бушующих крестьян. И он вновь лихорадочно цеплялся пальцами за корневища колючего кустарника, подтягивал непослушное тело и полз дальше. Дальше. Дальше.

Подобрал его за околицей пасечник Ефим Пацюк, ладивший ульи за бывшим панским садом на просторном косогоре, откуда зачиналось цветом первое разнотравье. Там же у него стояла маленькая полуземлянка-полушалаш.

В ней он ютился с весны до осени и хранил свои небогатые пожитки и самодельный инвентарь. Рядом, в ямке, костерок с треногой и закопченной немецкой каской, в которой старик варил полевую кашу из горстки кукурузного зерна.

Обычно народ сюда хаживал, когда Ефим начинал качать мед из ульев. А так, боясь укусов пчел, сельчане обходили пасеку стороной. Только ночами порой забредали на его костерок пацаны или табунщики, выгуливавшие на лугах артельных лошадей.

Пацюк сразу смекнул, откуда появился за околицей раненый. Хоть и глуховат был, а пальбу в селе с вечера слышал, видел обходивших дворы и гумна солдат, гурьбой рыскавших по округе парней-комсомольцев из местного отряда самообороны. Потому и не потащил бандеровца сразу к себе в землянку, а сволок стонущего в беспамятстве человека к яме, где жгли прошлогоднюю солому, и забросал его сверху хворостом и всякимсушняком.

Когда прогнали на выпас коров и люди на селе разбрелись по делам и работам, Ефим вернулся к яме. Тяжелым и цепким взглядом встретил его сотник.

Пацюк приподнял верхнюю хворостину и велел раненому лечь на спину. Кряхтя, опустился перед ним на колени, достал из-за голенища мягкого самоточенного сапога кривой нож и, сопя, принялся разрезать галифе на перебитой ноге бандеровца. Протер кожу мокрой тряпкой, больно прощупал пальцами место вокруг раны.

— Ты кто такой? — не выдержал молчания Сидор.

— Стисни зубы, — вместо ответа посоветовал старик. — Сейчас тянуть буду.

Черные и оранжевые, желтые и синие круги поплыли у сотника в глазах. Тело его импульсивно дернулось, и, чтобы не закричать, Сидор зажал себе рот ладонью.

Ефим, все так же сопя и хрипя прокуренными легкими, медленно, но старательно перевязал бедро широким полотном. Потрогал на крепость завязанные узелки, сказал как старому знакомому:

— Лежи так до ночи. Да не шевели ногой-то. А я тебе покаместь шину выстругаю. Хлеб вот и сальца кусочек в изголовье положу. А с куревом потерпеть придется.

И, не ожидая вопросов, опять закрыл яму хворостом.

Ночью Пацюк действительно перенес сотника в свою землянку. Обработал и перевязал рану, скрепив ногу выдолбленной шиной. Дал выпить кружку душистого крепкого самогона, накормил кашей.

— Доброе у тебя зелье, — чувствуя, как хмелеет, проговорил Сидор.

— Зелье пьяницы гонят, — степенно отвечал пасечник. — А у меня чистейшая медовуха. Сейчас еще полкружки — и будешь спать два дня кряду. Первейшее дело в твоем положении.

— За мной не пропадет, старик!

— Сказала Настя, як удастся! — тоненько хихикнул Ефим. — Спи.

Поначалу Сидора беспокоила молчаливая отстраненность старика. Не укладывалось в его привыкшем к подозрениям сознании, что пасечник ни о чем не расспрашивает, не интересуется намерениями и, что хуже всего, совершенно не опасается пришельца. Не очень-то охотно отвечал Ефим и на вопросы самого Сидора. И только однажды, когда речь зашла об Игнате Попятных, сотник, казалось, разгадал поведение пасечника.

— Давно ли ты его знаешь? — спрашивал Сидор.

— Как не знать? Восьмой десяток пошел, как эту земельку топчу. При мне, почитай, все село родилось. При мне и померла половина.

— А что за человек Игнат?

— Обыкновенный, божий человек.

— Я спрашиваю: хороший или плохой мужик? — не унимался сотник.

— Иисус Христос — судия наш. Призовет к себе, там и скажет, праведно ты жил на свете или нечестивцем.

— Говорят, что этот затворник служил советам?

— На все воля божья!

— Ты не юли, старик! Говори правду: служил или нет? — начинал злиться Сидор.

— А ты спытай его сам, — усмехнулся пасечник. — Лучше себя человека знает только господь наш Иисус. Сказано: не суди других, да и сам не судим будешь. Воистину так!

В другой раз сотник поинтересовался своим лечением.

— Недельки две полежишь с шиной, — прикинул Ефим. — Потом начнем класть солевые повязки.

— И когда я смогу встать?

— К яблочному спасу, думаю, на костыли тебя поставлю, — убежденно обещал старик.

— Ты с ума сошел, дед! — не на шутку переполошился сотник. — Мне нужно перебраться отсюда в лес.

— И адрес дашь? — лукавые огоньки, казалось, не покидали глаз Пацюка, когда он говорил с Сидором.

— Меня будут искать! — припугнул сотник.

— Уже ищут, — согласился Ефим, спокойно набивая трубку домашним табаком.

— Ты знаешь, кого я имею в виду!

— Бандитов, — смиренно отвечал пасечник.

На мгновение Сидор потерял дар речи. Потом спросил:

— Зачем же ты укрыл меня?

— Долг наш — помогать ближним. На все остальное — воля божья.

— И красным ты тоже помогал? — удивился сотник.

— И красным, и белым, и зеленым, и желтоблакитным. Каких только цветов и наций не перевидал я на своем веку. И везде человек немощен перед судьбой своей. В любом обличье алычен.

— В чем же тогда вера твоя?

— Только в господа нашего Иисуса Христа.

— Но ведь и мы воюем под знаменами Христа.

— Воевать за Иисуса Христа нельзя. За него надо молиться и с молитвой творить добро. Война — исчадье ада.

— Коммунисты тоже воюют, однако ты не называешь их бандитами.

— Коммунисты — безбожники. Душа их бродит в потемках.

Сидор засмеялся:

— А вот тут ты врешь, дед! Они очень хорошо видят, куда идут. И очень хорошо знают, чем можно поманить за собой народ. Я сам очевидец тому, как нищие отказывались от хлеба насущного, чтобы только жить с надеждой на райские кущи.

Ефим долго молча курил. Потом, покачивая головой, сказал:

— Заблуждение иногда хуже обмана. Но это все-таки заблуждение, а не обман.

— Мудрец! — Сотник откровенно враждебно оглядел сутулую фигурку пасечника. — Дурман твой евангельский вреднее речей коммунистов.

— Не один ты за хлеб-соль грозился убить меня, — угадал Ефим и, может быть, в первый раз внимательно оглядел пригретого человека.

«Чего это я язык распустил? — смикитил Сидор. — Выдаст, старый черт, краснопогонникам. — Но, подумав, успокоился: — Вера не позволит. Однако прикусить удила не мешает».

Через несколько дней поздно вечером Сидор услышал, что к костру пасечника подошел человек. Сотник весь обратился в слух.

— Слышал новость-то? — спрашивал незнакомый голос.

— Кобылица на хвосте принесла нешто? — как всегда, шутковал Ефим.

— Какое! — Мужчина прокашлялся. — Милиционер приезжал к нашему председателю сельсовета. Сказывал: великая сеча была с бандеровцами.

— Опять, значит, — вздохнул пасечник.

— Не опять, — громко и радостно продолжал голос, — а в последний раз! Побили солдаты усих бандитов.

— Неужто?

— Побожиться могу, сам слышал! Нету больше банды в наших лесах!

Сидор ладонями зажал уши и уткнулся лицом в жесткий тюфяк, рыча и кусая его. Свирепость овладела им. Он готов был голыми руками разорвать человека, принесшего жестокую весть. Беззвучно стонал он и плакал. Вдруг разом, будто какая-то жила оборвалась у него внутри, овладела им полная депрессия. И лишь одна мысль светилась в затуманенном сознании: «Я отомщу! Я страшно отомщу!»

* * *
Колонна грузовиков остановилась километров за десять от тридцать второго знака. Дальше в тихие утренние часы шум моторов могли услышать бандеровцы. Ченцов выбрался из своей «эмки» и подал сигнал спешиться. Пожалуй, впервые за последние дни он испытывал жгучее нетерпение. Даже шофер Сашка заметил.

— Товарищ подполковник, каску наденьте, — протянул он через открытое окошко стальной шлем. — Разрешите, я с вами пойду?

— Останешься с полковником, — Ченцов подумал и надел каску.

Две роты из батальона МВД, усиленные пулеметными взводами, строились вдоль обочины песчаной дороги. Офицеры, получившие задачу накануне, действовали без спешки, но быстро. Через несколько минут взводные колонны устремились в лес. Пустые машины, буксуя в песке, задом пятились в придорожный кустарник, и там укрывались ветками. Вскоре на дороге осталась одна эмка начальника районного отдела МГБ. Да напротив нее еще стояли под кронами деревьев офицер связи с радистом и шестью автоматчиками.

— Как на показных занятиях в академии, — не без зависти похвалил Снегирев, все еще не решаясь покинуть заднее сиденье автомашины.

Не признаваясь себе, полковник испытывал некое отдаленное чувство раскаяния за то, что так опрометчиво согласился участвовать в этой операции. Он никогда не был трусом и не испытывал страха и сейчас. Но ведь война кончилась год назад. За все заплачено без оглядки и сожаления. Чего же еще?

— Перегони машину к радисту, — приказал Ченцов водителю. И, дождавшись, пока наконец полковник вылезет наружу, предложил ему: — Основной пункт управления сделаем здесь. Командуй, а я пошел в роты.

— Ну уж нет! — гордость все-таки взяла верх в Снегиреве. — Не бог весть какое сражение, чтобы КП держать за десять километров. Идем вместе. Обстановка подскажет, где кому быть.

— Тогда прошу одеть каску и взять автомат, — повелительно сказал Ченцов.

— Ерунда, — отмахнулся полковник и зашагал к лесу.

По рации разведчики доложили: бандеровцы расположились тремя группами, в каждой человек по пятнадцать-двадцать. В банде восемь ручных пулеметов. Боковое охранение не выставлено, но возможны одиночные посты: больно уж часто кричат в той стороне кулики да выпи.

— Водяной выпью кричит, с лешим перекликается, — вспомнив присказку, ухмыльнулся Снегирев. — Ничего не скажешь, умело подделываются под местность. Там же болота?

— Трясина, но только за железной дорогой. По эту сторону сыровато, но воды нет.

— У нас говаривали: сколько раз выпь пробухает, по стольку кадей хлеба вымолотишь с овина, — к слову вставил свое немолодой сержант.

— Сейчас они тебе намолотят! — урезонил его Сашка.

— Может, предложить им сдаться? — нерешительно спросил Снегирев.

— Предложим, — неопределенно проговорил Ченцов.

— Думаешь, будут сопротивляться до последнего?

— Ты помнишь, как прорывались из окружения эсэсовцы? — не Отвечая на вопрос, в свою очередь спросил подполковник Сашку.

— Их только пуля останавливала, — посуровел солдат.

— И в банде остались такие же. У кого был хоть один шанс, воспользовались амнистией. Этим — терять нечего!

Сблизились с бандитами до двух километров. Ченцов приказал прекратить движение и замаскироваться. До начала операции оставался ровно час.

— Не далековато встали? — засомневался полковник.

— Начнем выдвижение, как только покажется поезд, — и офицеру связи: — Наблюдателей на деревья!

Легли в орешнике. В вершинах деревьев гулял ветер, но внизу, в подлеске, — тишина. Кругом молодая зелень, нетерпеливое шевеление невидимых букашек в траве, теплое треньканье и посвисты в воздухе. Где-то впереди звонко затюкал дятел на сухой лесине, смолк и опять застучал.

— Послушай, Павел, — приподнялся на локте Ченцов. — Ты никогда не жалел, что пошел работать в ЧК?

— О чем ты, паря? — искренне удивился Снегирев. — Только самых преданных партия направила в свои карающие органы. Или ты сомневаешься в себе?

— Самых преданных много во всех институтах государства, — недовольно повысил голос Василий Васильевич и оглянулся на солдат. — Раньше мы никогда не претендовали на исключительность своей роли.

— Мало что было раньше! — Снегиреву явно не нравился разговор. — Теперь-то, надеюсь, всем ясно, кто есть кто? За эти годы столько врагов сметено с лица земли…

— Я не собираюсь усомниться в твоей политической грамотности, — не очень вежливо перебил его Ченцов. — Я спрашиваю тебя, все ли тебе до конца понятно из того, что делается в органах?

— Ну, знаешь! — Еще по инерции кипятился Снегирев, но под пристальным взглядом друга не посмел солгать.

Ченцов, понимая, протянул ему закурить.

— Думаешь, — затягиваясь, говорил тот, — сверху все видно, все понятно? Нет, паря! Шоры посильнее вашего. Иногда мне кажется, что у нас работает два ведомства под одним названием. В первом остались люди Дзержинского и Артузова. В другом — дружки Левки Задова да…

— Фамилии можно не называть, — горько усмехнулся Василий Васильевич. — А что, если это не только в нашем министерстве?

Снегирев не ответил.

— Ты прости меня, Павел, — сказал Ченцов, — но мне это очень важно было знать. Я солдат и привык, не рассуждая, подчиняться приказу. Но как простой смертный, я верю, что мы снова вернемся к тем временам, когда в приказах будет больше здравого смысла, нежели желания повелевать.

— Вижу дым паровоза, — доложил наблюдатель.

— Ну, с богом, Василий Васильевич! — встрепенулся полковник.

Ченцов окинул его долгим взглядом и, обернувшись к радисту, приказал:

— Передайте в роты: приготовиться к бою!

* * *
Боярчук, блаженно вытянув ноги, дремал, прислонившись спиной к шероховатому стволу сосны. Запасливый Кудлатый рядом крутил цигарки. Позади него вповалку лежали человек шесть бандеровцев. Один из них тихонько мурлыкал песню. Остальные слушали, думая о своем.

— Годи, козаки! — вдруг проговорил кто-то. — А то щэ биду наклычемо спиванкою!

— Скажи, що тоби нэ до писэнь, — беззлобно отвечали ему. — Печэшся по жинке? Чим вона займается без мужика?

— Известное дело чем: спит с каким-нибудь красным кобелем! — съязвил молодой голос.

Боярчук открыл глаза. Клубок тел зашевелился. Женатые бандеровцы хмурились, холостяки весело щерились.

— Сидеть тихо! — прикрикнул на них Кудлатый.

День обещал быть погожим. Солнце уже стояло высоко. Густые испарения потянулись от мокрой земли. Становилось душновато. От вынужденного безделья людей клонило ко сну. Один Кривой Зосим не находил себе места. То надоедал Гарбузу, то уходил к Грицко, то вновь вертелся вокруг Боярчука и Кудлатого. Сначала вместе с ним мотался и Сова, но уже вскоре сметливый адъютант «потерялся» в лесу, и Кривой Зосим костерил его на чем свет стоит.

— Зробим дило, покурим, — словно чуя неладное, проходил мимо Зосим. — Дозоры выставили?

— На кой черт они сдались! — отмахивался, как от назойливой мухи, Кудлатый. — Недолго ждать осталось.

И будто впрямь, услышав его, откликнулся наблюдатель:

— Вижу дым паровоза!

Другой команды подавать не понадобилось. Бандеровцы цепью рассредоточились вдоль полотна железной дороги.

— Смотри теперь, какой сигнал выставлен, — крикнул Борис наблюдателю.

— Помню! — не отнимая от глаз бинокля, отозвался тот.

Сердце Боярчука гулко билось. «Только бы не заметили волнения, — тревожился он. — Сидеть и не двигаться до последнего момента».

Но руки уже сами тянулись к кобуре. Борис сделал вид, что проверяет пистолет. Вынул, продул и вставил назад обойму с патронами, взвел затвор, незаметно пальцем опустил скобу предохранителя.

— На паровозе красный вымпел! — нетерпеливо прокричали сверху.

— Теперь пошли! — Боярчук поднялся на ноги.

Кудлатый тщательно затоптал окурок, молча перекрестился и бросил «шмайссер» со спины на грудь.

Издалека было видно, как запыхтел черным дымом паровоз и состав начал сбавлять скорость. Загудели рельсы от резкого торможения.

Михась с напарником должен был находиться в секрете, километрах в трех от железной дороги. Но мысль о почтовом вагоне путами связала ему ноги. Они «караулили», не отойдя от железки и восьмисот метров. А когда короткий паровозный свисток колыхнул окрестности, то и вовсе снялись с места, наперегонки ринулись к полотну дороги. Видимо, так же поступили и на других постах, смекнув, что бой с паровозной бригадой будет коротким.

Вагон резко качнуло, и Костерной понял, что состав начал торможение. Сквозь щель в двери теплушки он видел, как по косогору между деревьями замелькали фигурки вооруженных людей, спешащих окружить эшелон. Заскрипели тормоза, заклацали буфера вагонов. Поезд еще двигался, а пулемет на передней открытой платформе уже начал взахлеб поливать свинцом придорожные кусты. Из леса по нему ударили ручники бандеровцев.

Паровоз гулко, надрывно свистнул и остановился. Замолчал и пулемет на платформе. Из леса, как муравьи, высыпали бандеровцы. Стометровая зона вырубок, еще произведенная во время войны немцами, отделяла их от замершего на путях эшелона.

Костерной ногой толкнул вагонную дверь и выпустил в синеву неба красную ракету. В ту же минуту разверзлись стены других вагонов, и из них по бегущим яростно хлестанули пулеметные и автоматные очереди. Огненный смерч опрокинул наступающую цепь, но слишком коротка была дистанция, слишком силен порыв бандеровцев. И вот уже их пули начали в крошево превращать деревянные стены вагонов. Под днища полетели гранаты Сближение происходило стремительно.

— За мной, в рукопашную! — взревел Костерной и первым бросился из вагона навстречу набегающим бандитам.

Стрельба разом стихла. Начался жестокий рукопашный бой. Солдаты выпрыгивали из вагонов прямо на голову бандеровцам. В ход пошли ножи, приклады, пистолеты.

Костерной, как палицей, размахивал автоматом. На него кинулись сразу трое боевкарей. О голову первого он разбил приклад ППШ, другого перекинул через себя, но третий сумел достать его немецким тесаком. Холодная зингеровская сталь прошла между ребрами и с хрустом пропорола бок. Капитан еще успел наотмашь ударить по лицу нападавшего обломком автомата и рухнул на землю. Двое солдат подхватили его под мышки и оттащили за железнодорожное полотно.

Здоровенный Гарбуз пристрелил молоденького солдата, второго свалил ударом в грудь. Но сам тут же скорчился, получив в живот пулю. Рядом упал на колени сержант, его лицо залила кровь.

В куче копашащихся тел, ухающих ударов, треске, криках никто не слышал команд и приказов. Люди остервенело дрались.

Сучил ногами, зажимая ладонями вывалившиеся из распоротого осколком живота внутренности, пожилой бандеровец. Захлебываясь кровью, звал мать первогодка солдат. Как игрушечных, стряхивал со своей спины Грицко пытавшихся его скрутить лейтенанта с бойцами. Дико вращая глазами, он молотил их кулачищами. Наконец сапог лейтенанта воткнулся ему в пах, и не успел он сломаться, как получил страшный удар каской по затылку.

Боярчук бежал рядом с Кривым Зосимом. Когда смолк пулемет охраны на платформе и все побежали к почтовому вагону, Борис повернулся к паровозу, мигом взлетел на лесенку к кабине машиниста. Но только голова его показалась в проеме двери, тяжелый приклад автомата сбросил старшего лейтенанта под откос на щебенку и острые камни.

Зосим видел, как скрючилось, дернулось, а потом распласталось в неподвижности тело Боярчука. Удивленный, он остановился и крикнул Кудлатого, показывая тому на паровоз. Из будки машиниста торчала зеленая каска. В этот миг и поднялась стрельба из вагонов.

— Назад! — приказал Кудлатый. — Взять паровоз!

Вместе с ним человек пять бандеровцев кинулись в голову эшелона. Зосим с колена палил по будке машиниста, не давая высунуться солдатам.

— В котел, в котел не попадите! — орал Кудлатый, ползая под колесами паровоза.

А вдоль всего состава уже застучала кровавая сеча.

* * *
Ченцов не смог удержать Снегирева от участия в бою. И потому шел с ним рядом, испытывая неловкость оттого, что должен теперь еще заботиться о безопасности полковника.

Плотные цепи солдат быстро сжимали кольцо окружения банды. Никто не препятствовал им. И когда разгорелась стрельба на железной дороге, солдаты почти бежали.

Бандеровцы все же не выдержали рукопашного боя, дрогнули и отошли. Каких-то минут не хватило Ченцову, чтобы взять бандитов на открытой местности. Человек тридцать их укрылось в лесу. Начался огневой бой в густых зарослях, где трудно было разобраться, кто и откуда ведет огонь. Однако стабильное таканье по окружности армейских станковых пулеметов быстро охладило пыл бандеровцев. Они все реже кидались на прорыв, все реже звучали их выстрелы.

— Прекратить огонь! — передал по цепи приказ подполковник.

— Еще немного, и мы их перещелкаем! — удивился Снегирев.

— А сколько своих потеряем? — как о заранее решенном, проговорил Ченцов. — Наш долг попытаться предложить им капитулировать. Ты же сам говорил об этом.

— Пробуй, — неохотно согласился полковник.

Принесли рупор. Офицер связи, привстав на колено.

прокричал в него:

— Внимание! Внимание! Прекратите стрельбу! Прекратите стрельбу!

Стрельба и в самом деле стихла.

Офицер продолжал выкрикивать:

— Вы окружены. Сопротивление бесполезно! Предлагаем кончать напрасное кровопролитие и сдаваться! На размышление даем пять минут!

«— ут, — ут, — ут!» — пронеслось по лесу. И больше ни звука.

— Может, повторить? — неуверенно спросил офицер.

— Много чести, — презрительно отрезал Ченцов. — Время пошло!

Все машинально посмотрели на часы. Секундные стрелки неумолимо бежали по кругу. Бежали, казалось, быстрее обычного.

На исходе последней минуты одинокий голос спросил:

— Жизнь гарантируете? Пусть ваш командир скажет!

— Ну вот и результат! — обрадованный, привстал Снегирев.

Сашка едва успел дернуть его за ноги. Содранная пулями с дерева кора осыпала лежавших под ним офицеров. Простреленная фуражка полковника отлетела далеко в сторону.

— Огонь! — яростно крикнул Ченцов. — За мной, в атаку, вперед!

Он поднялся первым, но бойцы тут же обогнали его. Сашка бросил гранату в бурелом, за которым трещали ветки, полоснул туда из автомата. Ченцов и сам стрелял короткими очередями по мечущимся между стволами черным фигуркам бандеровцев. Волна атакующих снова вытеснила их на вырубки. Они кинулись было вдоль железнодорожного полотна, но с насыпи их плотно накрыли пулеметным огнем солдаты, оставшиеся с раненым Костерным. Зажатые со всех сторон, бандиты по одному начали поднимать руки.

* * *
Двое солдат, прятавшихся в будке машиниста, были убиты наповал. Первому пуля из пистолета попала в глаз, и все лицо его густо залила кровь. Другому автоматная очередь прошила грудь и горло, и он застыл с раскрытым в предсмертном крике ртом, который едва начал обрастать белокурым пушком.

Перепуганный насмерть машинист лежал, обхватив голову руками, прямо на угле в тендере. Кривой Зосим за ногу втащил его в будку и, тыкая пистолетом под ребра, а еще больше отборным матом заставил встать к реверсу.

— Гони на полную, — истерично орал он ему в ухо.

— Вагоны, — невнятно мямлил побелевшими губами немолодой уже железнодорожник. — Вагоны держуть!

— Втащите Боярчука, а я отцеплю паровоз, — приказал Кудлатый поднявшимся вместе с ним в будку бандеровцам.

— Зачем нам обуза? — воспротивился было Зосим, но быстро примолк под свирепым взглядом Кудлатого.

— Его оглушили, парень очухается!

— А ну, быстро! — заорал Зосим на все еще выжидавших бандеровцев — вылезать на белый свет под пули из укрытия никому не хотелось.

Вслед за Кудлатым двое парней спрыгнули на шпалы, подхватили Боярчука и, цепляя за все выступы его обмякшее тело, стали рывками затаскивать в будку машиниста.

Кудлатый не стал им помогать, полез расцеплять буфера. Их заметили солдаты и начали обстреливать, подбираясь ближе и прячась за колесные пары.

Слабо вскрикнув, съехал по поручням прямо под колеса паровоза один из бандеровцев, тащивший Бориса. Остальные стали отстреливаться. Ноги Боярчука так и остались торчать из будки наружу.

Кудлатый отцепил платформу и крикнул: «Пошел!», но самого его отсекли от начавшего двигаться паровоза. Он кубарем скатился под откос к болоту, хотел низом догнать пыхтящую машину. Бросив автомат, огромными прыжками помчался по хлюпающей ржавой трясине. Нагнал край тендера и, прячась за ним, выскочил снова на щебенку. Уже хватался кончиками пальцев за поручни, когда ощутил, что правая нога проваливается ниже обычного. В следующее мгновение он, кувыркаясь через голову, снова летел под откос. По инерции еще рвался вперед, руками хватался за камни, пытался встать, но опрокинулся навзничь. Ошарил себя глазами. Над правым замызганным сапогом из разорванных шаровар торчала бело-красная кость. А за спиной звенели рельсы под набиравшим пары спасительным паровозом.

Краем глаза он увидел, как по шпалам к нему бежали солдаты. Бесчувственно и бессознательно он достал из внутреннего кармана френча пистолет и приложил к виску. Выстрела уже не слышал.

Подбежавшие солдаты молча и тупо смотрели на остывающий труп бандеровца, и ни у кого из них не было желания прикасаться к нему.

За спинами у них в лесу снова разгорелась перестрелка. Бойцы раздосадованно оглянулись и без особого удовольствия, но споро направились туда.

* * *
К двум часам дня операция по ликвидации банды Сидора была закончена. Подполковник Ченцов приказал ротным еще раз прочесать окрестности, хотя знал о втором кольце окружения в этом лесном массиве, и вместе с возбужденным, с радостно сияющими глазами Снегиревым направился к раненому Костерному. Капитан был в сознании, но, видно, страшная боль спаяла его скулы, и он только вопрошал глазами. Ченцов погладил его по лицу и показал оттопыренный большой палец. В знак согласия Костерной, зажмурил глаза. Потом скосил их вдоль эшелона.

— Паровоз? — догадался Ченцов и вымученно улыбнулся. — Куда он денется? Круг замкнулся. По одному их легче переловить. — И, немного подумав, добавил: — Хотя и дольше.

— Б…р…чук? — еле разобрал по губам Василий Васильевич.

— Ищем, — как можно увереннее сказал он. — Ты полежи, не разговаривай. Я потом тебе все расскажу.

Он нагнулся к самому уху капитана и проговорил тихо, чтобы никто из окружающих не слышал:

— Сидора в банде не было, понимаешь, Иван? Он не вернулся в лес после стычки в Глинске. Это первое. И второе запомни накрепко: ты выполнял мои приказы. Мои, понял?

Удивленные глаза Катерного смотрели, не мигая. Василий Васильевич резко выпрямился и, буркнув что-то вроде «До встречи», поворотил прочь.

Часть третья Замкнутый круг

Уже на третий день после похорон жены Ченцов вынужден был вернуться в свой райотдел. В Главном управлении его только сухо спросили, давно ли он лично знаком с полковником Груздевым. Да еще предупредили: «Вас хорошо отрекомендовал полковник Снегирев. Но это не снимает с вас ответственности за упущения в оперативной работе. Будьте готовы за все ответить сполна».

Сотрудники райотдела старались меньше досаждать делами осунувшемуся, почерневшему с лица подполковнику. Но Ченцов не мог долго оставаться в кабинете наедине с самим собой. Навязчивая мысль о самоубийстве все чаще приходила ему в голову. Длинный холодный ствол ТТ становился желаннее и ближе друзей, значительнее других ценностей. Жизнь, казалось, потеряла для Василия Васильевича всякий смысл. Он и раньше-то не очень задумывался о ее ценности для себя лично, точно и хорошо зная лишь цель своего существования в единственном измерении — общественной необходимости. Эта необходимость диктовала и его поступки, определяла и строй его мыслей. Он никогда не сомневался в правомерности такого положения и, наверное, воспротивился бы, если кто-то попытался убедить его в близорукости. Он честно хотел побороть в себе все сомнения. Но доказывать это другим? Искать оправдания?

И все-таки нестерпимее жгла иная мысль — не сумел, не смог помочь Ульяне. Не поспел даже к смертному часу. Прилетел уже к облаченной в чистые, с чужого плеча одежды. Восковое лицо. Ни слова, ни упрека. Ни слез. Только густой запах формалина и сырых досок неказистого гроба.

Похоронили ее в тот же день. Солдаты комендатуры запихали гроб в закрытый грузовик, деловито накрыли крышкой. Ченцов на корточках примостился в изголовье.

Дальнейшее помнил смутно. Такой душевной пустоты, как в те минуты, он не ощущал никогда.

На кладбище просидел перед свежей могилой до темноты. Очнулся, когда почувствовал за спиной осторожное покашливание.

— По нашенскому-то обычаю…

Ченцов узнал одного из могильщиков и поспешно, и неловко зашарил по карманам.

— Звиняюсь, — криво растянул губы рабочий. — Вот…

Ченцов принял из протянутой руки граненый стакан с водкой, не нашелся, что сказать.

И человек его понял, подсказал:

— Чтоб земля, значит, пухом ей. — И вздохнул, как об родной.

У Ченцова затряслись руки.

— Выпей, — сказал могильщик. — Опасаюсь я, кабы сердцем не зашелся ты. Да…

После Ченцов вспоминал и никак не мог вспомнить лицо того рабочего. То ли темно было, то ли и впрямь он в тот миг ничего перед собой не видел. А жаль, ведь даже спасибо человеку не сказал.

Работа, только работа могла его спасти. Но чугунная голова Василия Васильевича, казалось, напрочь отказалась быть ему помощником. Он просматривал протоколы допросов бандеровцев из разгромленной банды Сидора, присутствовал на следствии, опрашивал сам, выслушивал суждения своих работников, вместе с ними строил версии, но при всем том не мог сосредоточиться на главном, не мог определить для себя систему тех координат, которые обычно помогали ему представлять картину следствия или отдельного дела целиком, где он мог бы четко просматривать темные и светлые квадраты, словно раскрашенные и не прописанные еще куски на полотне художника.

Не только душевное состояние подполковника было тому виной. По непонятным причинам напрочь обрывалась нить, ведущая к Сидору. Никаких следов или сведений, могущих пролить свет на загадочное исчезновение матерого главаря, за последнюю неделю добыто не было. В смерть бандита мало кто верил, уход в подполье до разгрома банды — казался абсурдом, закардонный вариант отвергался как беспричинный. Оставалось одно: искать у себя в районе. Реальнее других выглядело предположение о тяжелом ранении Сидора, в результате которого главарь вынужден был сначала самоизолироваться от банды, а после ее разгрома принять все меры к изоляции и от остального мира. О том, что Сидор был в курсе последних событий, сомнений не было. Иначе он должен был искать связи с бандой, должен был давно заявить о себе.

Выявленные в ходе следствия тайные схроны и дома связников находились под присмотром чекистов. На бывших лесных базах и явках дежурили солдаты батальонов МВД. На дорогах оставались патрули. Население всех сел и хуторов в районе — оповещено. Ястребки обходили хату за хатой. И нигде никаких следов.

Воистину получался замкнутый круг. Ченцов долго стремился сомкнуть кольцо блокады вокруг злейшего врага, загнать вовнутрь и отрезать бандеровцев от внешнего окружения. А когда это удалось и ловушка захлопнулась, то оказалось, что он сам ходил все это время по незримому кругу, созданному из бесчисленных непредвиденных обстоятельств как бы специально для того, чтобы с постижением одних запутываться в других.

«А в итоге все вернется на круги своя!» — невесело думал Ченцов, открывая дверь кабинета следователя Медведева. Он знал, что тот успешно работает с Сокольчук и хотел поприсутствовать при очередном допросе.

В комнате было изрядно накурено. Медведев неторопливо и аккуратно дописывал протокол. Бледная, с едва заметным болезненным румянцем на скулах, Степанида с безучастным видом следила за его рукой. По всему чувствовалось, что разговор длился не час и не два.

Оба они, и Медведев, и Сокольчук, встали, когда Ченцов притворил за собой дверь и прошел к столу следователя, на ходу давая тому знать рукой, что доклада не требуется. Но протянутый старшим лейтенантом протокол взял и быстро пробежал глазами. Одно место из показаний Сокольчук его явно заинтересовало. Он перечитал страницу еще раз и с любопытством взглянул на женщину.

— Правильно ли я понял, Степанида Васильевна, — уточнил Ченцов, — что по заданию Сидора вы бывали в Польше?

— Да, ходила в постой куренного по кличке Хмурый. — Степанида устало переминалась с ноги на ногу.

— Можете сесть, — спохватился Ченцов и укоризненно посмотрел на Медведева.

Следователь и сам поспешил опуститься на стул, явно не желая принимать бестактность начальства на себя. Василий Васильевич слегка крякнул и продолжал расспрашивать:

— С кем еще вы встречались там?

— Я ждала курьера центрального провода из Мюнхена.

— Точнее.

— Фамилии не говорили. Он был в звании сотника. Маленький, як старушонка чи парубок. Но злой, хрипатый.

— Передал инструкции?

— Нет. 3 ним ще людына була, — Степанида заволновалась, стала мешать украинские слова с русскими. — Эсбист Кривой Зосим. Я его и привела в отряд к Сидору.

— В банду, — мягко поправил Медведев. — Я и говорю, к Сидору, — не поняла Сокольчук. — У него хранились инструкции. Пакет своими очами бачила.

— Где и как переходили границу?

— До кордону по курьерской тропе. Потом во Львове проводника дали.

— Могли бы вы провести нас по этой тропе?

— Я хочу пойти одна, — неожиданно проговорила Степанида.

— Не понял. — Ченцов пододвинулся к ней поближе. Но женщина твердо повторила то же самое.

Подполковник с минуту молча переваривал услышанное. Из деликатности молчал и Медведев. Накануне с Ченцовым они прорабатывали варианты проверки всех тайных троп из района в сторону границы. Предполагали они и возможное участие в этой операции Сокольчук. Но чтобы так?

— Для этого нужны большие основания, — наконец проговорил Ченцов.

Теперь он смотрел на Сокольчук уже не отрывая взгляда, как бы желая увидеть нечто большее, что крылось за болезненной личиной женщины.

— Другой дороги Кривой Зосим не знает, — уверенно проговорила Степанида.

— Логично, только…

— Гражданин следователь сказал мне, — нетерпеливо перебила подполковника Сокольчук, — что от вас скрылись только двое: Кривой Зосим и Борис Боярчук.

— Предположим, — кивнул заинтересованный Ченцов.

— Если Борис исчез не по вашей воле, значит, его захватил этот эсбист! Чего же здесь не понять? — почти прокричала женщина.

— И вы хотите найти Боярчука? Через Зосима? А Зосима по курьерской тропе? — нанизывал Ченцов вопросы, сам вслед за женщиной утвердительно кивая головой. — И для этого мы должны отпустить вас?

Доверительный кивок.

— И таким образом вы от нас смоетесь?

Кивок, и тут же отчаяние, ужас в глазах:

— Нет! Нет! Прошу поверить мне. Без Бориса мне ничего не надо.

Ченцов незаметно переглянулся с Медведевым. Становилось ясным, почему Боярчук доверился Сокольчук.

— Хорошо, Степанида Васильевна, — успокоил он женщину. — Мы обдумаем ваше предложение. Если ваше желание искренно, то вы, безусловно, можете помочь нам. Тем самым облегчить, — он подумал и досказал: — а может быть, и переменить свою судьбу. До свидания.

* * *
Рвануть сразу за границу Капелюх не решился. Не зная обстановки в банде, он верно предполагал погоню за собой. Потому повернул коней не на запад, а резко на юг, намереваясь за Шепетовкой своротить на Бердичев, а там, бог даст, благополучно добраться до Винницы или еще лучше поближе к румынской границе, осесть в Черновцах.

То, что судьбе было угодно по-своему распорядиться жизнью незадачливого Сирко, мало волновало Капелюха. Его греха не было в том, что адъютанта сразили краснопогонники. Ну, а тащить раненого через всю батьковщину — дурней немаэ! Да и было бы из-за чего.

Деревянный, замшелый сундучок, что они откопали в глиняном карьере, оказался наполовину заполненным немецкими оккупационными рейхсмарками. Куда они теперь? Смешно, но их даже в клозете на гвоздь не повесишь.

Под марками лежали несколько икон в серебряных окладах с цветными каменьями. О ценности их ни Сирко, ни Капелюх понятия не имели. Поначалу даже хотели выковырять камни, а расписные доски выбросить. Но не глупее же их был главарь, раз сховал иконы в сундук. Решили повременить.

И только на самом дне, завернутые в бархатные лоскуты, нашли пластины из золота, видимо, служившие для отлива зубных коронок, ношеные обручальные кольца, перстни, золотые и серебряные броши, бусы, медальоны, кулоны, старинной чеканки золотые монеты и недавние — николаевской поры. Не сказать, чтобы всего было густо, но прожить безбедную жизнь на двоих хватило бы. А теперь, вишь, одному-то с лихвой потянет.

В первый день Капелюх едва не запалил лошадей. Опомнился, лишь когда увидел, как остервенело бьются их селезенки. Подтянул вожжи. Но сам то и дело оборачивался: не терпелось подальше отъехать от гиблого места.

К вечеру лошади перешли на шаг. Но бандеровец и не собирался останавливаться на ночлег. Глухими лесными дорогами он правил и правил на юг. В этих местах оуновцев не было, и Капелюх не опасался встречи с патрулем. Но смутное чувство опасности без устали гнало его дальше.

Только на другой день пополудни смертельно усталый от тряской езды и еще больше от нервного перенапряжения Капелюх решился завернуть на подвернувшийся по дороге хуторок. Сосновый бор опоясывал пологие, полупесчаные холмы, между которыми, видно вдоль родника, заросшего густыми кустами вербы, и раскинулось несколько крестьянских подворий. С одного взгляда понял Капелюх, что народу в хуторе живет не богато. Плетни давно не чинены, солома на крышах почернела и местами прогнила, хаты не белены, сады заросли бурьяном. Бадья на колодезном журавле бесхозно болтается я бьется о сруб на ветру.

Не выезжая из леса, Капелюх долго рассматривал убогое селение, пока не решил остановиться на противоположном конце хутора, где, похоже, размещалась смолокурня. Он объехал холмы с бором с запада и выправил на дорогу в хутор как раз в том месте, где начинались вырубки. Но не прошагали лошади и десяток шагов, как крепкая и уверенная рука взяла их под уздцы.

— Кого шукаешь, дядьку? — коренастый, молодой еще мужик в белой украинской вышивке приставил к груди Капелюха ствол карабина. «Немецкий», — только и успел сообразить Капелюх.

— Говоры швытко: як попав сюды? — Мужик слегка надавил на карабин.

— Можлыво, спочатку до хаты пийдымо? — робко пролепетал Капелюх.

— В мэнэ мало часу, — ответил незнакомец и приказал слезть с повозки.

Капелюх, не выпуская вожжей, приподнялся. Мужчина отвел винтовку в сторону. Этого было достаточно, чтобы в следующую секунду занесенный над бортом сапог бандеровца ударил ему в голову.

Вжикнули по крупам коней ремни, полетел дорожный песок из-под копыт, кованые колеса подводы с хрястом перескочили через упавшее под них тело одинокого защитника безызвестного хуторка.

Больше открыто заезжать в селения Капелюх не решался. Оставлял лошадей в лесу, прятал сундучок и, крадучись, со всеми мерами предосторожности, с автоматом на изготовку пробирался в крайние погреба, лазил по клуням и сараям, очищал кладовые, не брезговал и кое-какими вещами в пустых хатах.

Но чем дальше углублялся он в Малороссию, тем сложнее было передвигаться днем по незнакомым проселкам, не сверяясь у людей с направлением движения. Ночью же ехать, рискуя попасть в большом селе в лапы милиции, Капелюх тем более не решался. Оставалось одно: выходить на железную дорогу.

Более двух суток наблюдал он за будкой путевого обходчика на длинном, глухом перегоне. Железнодорожник жил бедно. Утром и вечером старуха — жена его — доила тощую козу. Молоко же носила каждый день продавать на станцию, километров за восемь от будки. Дом-то их, видимо, сгорел еще в войну — его останки черными ребрами выпирали из бурьяна за огородом, засаженным картошкой, буряком и кукурузой. Обходчик всякий раз жадно вдыхал запах парного молока из крынки, но Капелюх ни разу не видел, чтобы он сделал хотя бы один глоток. Невольно бандеровец вспоминал окорока в подполье у Кристины Пилипчук и домашние колбасы здолбинского дьякона. Только из-за одного этого можно было идти под черно-красные знамена УПА.

Капелюх пришел к ним под вечер. Старуха была в сарае, обходчик курил «козью ножку» на крыльце будки.

— Диду, — предложил без обиняков Капелюх, — у меня есть добрые кони. Посади меня на поезд, и кони будут твои.

— 3 лесу тикаешь? — Спокойно разглядывал его обходчик, будто каждый день к нему наведывались бандеровцы и надоели с просьбами.

— Догадался? — ухмыльнулся Капелюх, и знакомый холодок пробежал у него между лопаток.

— Размова була, — кивнул дед. — Богато побило вас.

— Фуру тоже отдам. Посади на поезд.

— Цэ можно. Веди коней.

Не ведал старый железнодорожник, что знал Капелюх о пребывании в этом доме второго человека. Ни за что бы не послал жену на станцию оповестить милицию. Да не простой бандеровец вышел к его дому в тот вечер.

Бедная старушка едва успела взмахнуть руками, когда из полутьмы на нее надвинулся страшный лохматый человек с тускло блестевшим тесаком в руке. Он привычно подхватил высохшее тело, оттащил в сторону, закидал труп ветками.

К будке обходчика подкатил минут через двадцать. Потребовал у деда чистой одежды и горячей воды. Пока брился и состригал лохмы на голове, обходчик достал из печи чугунок с вареной картошкой, нарезал хлеба и лука, принес из сеней бутылку самогона. Наблюдая за ним в осколок зеркала, Капелюх злорадно ухмылялся, едва сдерживая в себе кипящую ненависть. Спросил:

— Когда поезд?

— Успеем еще повечерять, — неопределенно ответил дед.

— Найди мне мешок или сидор.

— Немаэ! Возьми немецкий ранец, если хочешь.

— Бисова душа! Тащи ранец!

Сели за стол. Капелюх сам наливал себе самогонки, пихал в жадный рот горячую картошку с луком. Старик едва притронулся к еде, поминутно оглядываясь на темные окна.

— Старуху ждешь? — не утерпел бандеровец.

— Якую старуху? — ахнул обходчик.

— Може ту, що годыну назад на станцию подалась.

— Тай що?

— А нэ що! Прирезав я ее.

Казалось; обходчика хватил паралич. Старческие глаза его помутились и обесцветились. Сгорбившаяся фигура застыла над столом.

Не обращая больше на него внимания, Капелюх переложил содержимое Сидорова сундучка в немецкий заплечный ранец. Оставшиеся рейсхмарки вывалил на пол. Не поленился, сходил и выбросил в колодец автомат и сундучок.

Старик все еще сидел не шелохнувшись. Бандеровец проверил и сунул за пояс парабеллум. Натянул дедов железнодорожный китель, на голову нахлобучил форменную фуражку. Взял со стола керосиновую лампу и, прихватив ранец, выскользнул за дверь.

Темная беззвездная ночь опустилась на бренную землю. Лишь редкие фиолетовые огоньки блуждали там, где растворился во мраке лес. «Искры из трубы паровоза», — догадался Капелюх и задул лампу.

Он постоял еще некоторое время на крыльце, словно колеблясь принять какое-то решение, потом решительно подпер дверь домика старой шпалой и облил ее керосином из лампы.

Огонь мгновенно метнулся под крышу, заплясал на стенах. Внутри будки по-прежнему было тихо. Капелюх на всякий случай обошел вокруг полыхающего строения и скрылся в темноте.

Машинист грузового поезда, заметив пожар, снизил скорость, а потом и вовсе остановился невдалеке от горящего дома путевого обходчика. Помощник машиниста и двое стрелков из военизированной охраны побежали узнать, не нужна ли их помощь. И в суматохе никто не заметил, как на предпоследней платформе нырнул под брезент, закрывавший германские станки, человек в форме железнодорожника.

* * *
Кривой Зосим и в самом деле уходил за кордон по той курьерской тропе, по которой привела его в банду Сидора оуновка Сокольчук. Другого пути он просто не знал. Да и времени на обдумывание чекисты им не оставили. Надо было поскорее уносить ноги. О том, чтобы на время спрятаться где-нибудь и отсидетьсядо лучших времен, не могло быть и речи. Эсбист Зосим не успел познакомиться со всеми явочными связями Сидора, не знал многих людей. В такой ситуации его могли принять за провокатора. К тому же необходимо было оповестить центральный провод о всех событиях, происшедших в последние дни в курене сотника Сидора. И прежде всего об его исчезновении.

Что делать с Боярчуком, Зосим не знал. Контузия у Бориса была основательная. Из окружения его вынесли на руках. Но тащить тяжело раненного в Польшу было рискованно. Конечно, Кривой Зосим с удовольствием оставил бы его на первом попавшемся хуторе. Но ему, как и многим, непонятны были отношения Бориса с Сидором. Здесь крылась тайна, и неизвестно что сулило ее раскрытие. Поэтому на свой страх и риск Зосим решил использовать секретную явку центрального провода, которой, по инструкции, он мог воспользоваться только сам и то в чрезвычайных обстоятельствах для передачи немедленной информации в центр.

Конспиративная квартира находилась между Бродами и Львовом в доме зажиточного украинского крестьянина Сало, который еще в 1940 году вместе с сельским священником организовал тайную работу против Советской власти. Надежной крышей явки служило то, что сам глава дома Иохим Сало смиренно почил в апреле сорок четвертого, после освобождения района Красной Армией, а сын его Микола вернулся с фронта с медалью «За освобождение Варшавы» и короткой культей вместо правой ноги. Хотя кое-кто и поговаривал, что воевал Микола совсем не так уж и далеко от своей хаты.

Сначала Боярчука спрятали на заброшенной лесопилке. Зосим сам сходил на явку и через два дня вернулся на подводе вместе с безногим Миколой. Калека без особого удовольствия осмотрел метавшегося в бреду Бориса и высказал опасение, что парень не выживет.

— Отвечаешь за него головой, — предупредил Зосим.

Но Микола пропустил слова эсбиста мимо ушей.

Слишком мелкой сошкой был для него бандеровец, имевший невысокое звание чотового. Он отковылял на своем костыле к телеге и достал из нее инструменты.

— Колотите ящик, — неизвестно кому приказал он и, прислонив костыль к оглобле, начал мочиться под ноги коню.

Зосим в ярости пнул попавшуюся на пути деревяшку, но промолчал. Его напарник, испуганно поглядывая на обоих, кинулся таскать из замшелого почерневшего штабеля доски. Через несколько минут эсбист нехотя принялся помогать ему. Микола в дверях сарая молча курил.

Когда все было готово, ящик с Боярчуком закидали досками. Коняга захрипел, но воз тронул и, мотая головой, потащил по ухабистой лесной просеке.

Никто не обмолвился друг с другом словом.

— Пошли, — только и сказал Зосим, когда подвода скрылась в кустах.

Бандеровцы споро зашагали, держа направление на закатывающийся диск солнца. «Мы еще вернемся», — угрюмо и мстительно думал Зосим. «Господи Иисусе, сохрани и помилуй. Ноги моей здесь больше не будет», — одними губами шептал молодой бандеровец.

А вокруг пел и звенел весенними голосами дремучий, вечный лес.

Через несколько дней в Пшемысле эсбист Кривой Зосим напишет свой первый отчет о действиях в сотне Сидора. Там же он укажет, почему и у кого оставил на излечение Бориса Боярчука.

Бумаги уйдут в Мюнхен, а Зосим останется ждать своей участи в запертом подвале на окраине польского города. Не те времена наступили, чтобы верить на слово каждому вернувшемуся с батьковщины. Хотя и жаловаться было грешно: паленки подавали вдоволь.

Но одна неточность все-таки вкрадется в отчет Зосима. Впрочем, ни для него, ни для его шефов из руководства ОУН деталь эта не будет иметь никакого значения. Но именно благодаря ей в который уже раз родится на свет Борис Боярчук.

* * *
Подвода с досками медленно тащилась в гору. Микола, полулежа на шинели, беспрестанно смолил цигарки. Не понукал коня.

Он давно уже выехал на шоссе, но вечерняя дорога была пустынна. По обочинам еще кое-где валялись останки военной техники, в основном брошенной и сожженной при отступлении немцами. Многие деревья были посечены осколками и глядели на проезжающих черными голыми стволами-корягами. На фоне буйной зелени они особенно четко выделялись и напоминали Миколе выбитых в строю солдат.

На взгорке подводу обогнал грузовик с молодыми призывниками. Наголо остриженные парубки помахали вознице руками из кузова, что-то приветливо прокричали. Но занятый своими думами Микола не расслышал. Раскурил новую самокрутку.

У мосточка через мелководную речушку его притормозил милицейский патруль, но, взглянув на грубо, по-мужски зашитую штанину под культей, только махнули рукой: проезжай, мол!

Досмотра Микола не боялся. В кармане гимнастерки у него лежала с печатью сельсовета бумага, по которой ему, как инвалиду войны, разрешалось вывезти с лесоразработок три кубометра пиленых досок для ремонта дома сестры. Младшая дочь Иохима Сало жила на дальних хуторах и была замужем за племянником сельского священника. В отличие от духовного наставника племянничек мало интересовался политикой, зато слыл крепким хозяином. Жена нарожала ему пятерых детей, и крестьянин с утра до ночи проводил в поле. В прямых связях с националистами он уличен не был, но как родственник попа-бандеровца получил от новой власти десять лет лагерей. Теперь Микола должен был помогать сестре. Об этом в округе все знали.

Микола не собирался оставлять Боярчука ни у себя, ни у сестры. Малые дети легко могли проговориться на улице. Но он помнил, что там же, на хуторах, проживала бабка Анна, когда-то работавшая у отца в батрачках. Работница она была справная, потому, когда состарилась, ее не бросили, а отправили век доживать на выселки, поближе к лесным ягодам да лечебным травкам. Бабка Анна не роптала, а и там вскоре в новом занятии своем стала нужна больным и немощным. Тем и жива была.

Много она не расспрашивала, что да к чему. И без того видно было, что человек при смерти. Постелила тряпье в клуне за полупустым ларем с кукурузным зерном, пошла запаривать травы.

Борис так и не приходил в сознание. Обессиленный, лежал без движений и, казалось, уже не дышал. Микола даже склонился над ним, потрогал пальцами губы. Теплые. На всякий случай перекрестил раненого и заковылял со двора.

Бабка Анна стояла у подводы.

— Скажешь: сам пришел, коли найдут, — не глядя на нее, проговорил Микола.

— Ты бы, милок, дощечек мне оставил, — понятливо вздохнула старая.

— Зачем тебе?

— Чует мое серденько, бог его поклыкал. Можа, домовину робить придется.

— Надо будет, сам сделаю.

— Ну, да бог тебе судья! — перекрестилась бабка.

В доме у сестры Микола попросил самогона. Не закусывая, выпил два стакана кряду. Долго сидел молча, пока женщина не догадалась.

— Приходили? — робко спросила она.

— И ты надеялась? — не поднимая глаз, проговорил брат. — А у кольца нет конца.

— Что же ты решил?

— Уеду. — Микола пожал плечами. И были в этом жесте и нерешительность, и смертельная тоска.

— Ой, боженьки! — запричитала сестра. — Куда ты поедешь? Кому ты нужен такой?

— Не хочу больше крови. Хватит. Насмотрелся.

— Но ведь ты за советскую власть воевал. Она защитить тебя должна!

— Брось! У нас каждый по пять раз за советы и пять раз против них воевал. Вспомнить, так голова кругом пойдет. То шляхтичей гоняли, то панов-комиссаров. То немцев били, то с нашими же партизанами лупцевались. И все за Самостийную! И всюду надо было убивать тех, кто думает по-другому; а еще больше за то, что вообще ни о чем не думает, а просто пашет и сеет на нашей земле, которая и есть для него единая и неделимая.

— Ты устал, братка. Может, все еще обойдется?

— Не обойдется. Мы же клятву давали. С нас и спросится за нее.

— А ежели заявить на себя? Добровольно. Ты инвалид. Они тебе ничего не сделают.

— Нет, — сокрушался Микола. — Не могу я своего слова нарушить. Но и с ними не хочу больше идти. Хоть в петлю полезай!

— Ой же, лышенько!

— Уеду я, сестренка. Далеко уеду. Есть у меня однополчанин за Уралом. Еще в госпитале к себе звал. Может, там душой отойду, вымолю у господа Иисуса себе прощение. Помру без смущения в мыслях.

— На чужой-то земле?

— А где она, своя-то?

Помолчали. Микола допил самогон, стал прощаться.

— Лошадь со станции твой малец пригонит. Я уже предупредил его.

— А как же с этим? — Поджав губы, кивнула сестра в сторону хаты бабки Анны.

— Выживет — сам разберется. А нет — похороните по-христианскому обычаю.

— Прощай, брат.

Микола одной рукой обнял сестру за плечи, чмокнул в щеку, оглянулся на отцовские иконы в углу, не сдержал слезу.

Больше его в тех краях никто не видел.

* * *
Ченцов позвонил старшему оперуполномоченному капитану Прохорову, временно исполнявшему обязанности Костерного.

— Не помните, — после короткого приветствия спросил он, — откуда родом лейтенант Соловьев?

— И помню, и знаю, — не без удовольствия подчеркнул Прохоров. — Петр Анисимович Соловьев родился во Львове в интеллигентной семье учителя гимназии. До войны сам учительствовал на Тернопольщине…

— Спасибо, — не очень вежливо перебил его подполковник. — Если лейтенант свободен от службы, пришлите его ко мне.

— Слушаюсь! — рыкнули в наушнике.

Усмехнувшись, Василий Васильевич осторожно положил телефонную трубку на рычажки аппарата и уже по внутренней связи попросил дежурного отыскать ему дело Семена Пичуры.

Было это ранней весной 1944 года. Уже были освобождены от фашистов Кривой Рог, Никополь, Кировоград, Бердичев, Житомир, Луцк и Ровно. Войска 1-го Украинского фронта в труднейших условиях весенней распутицы осуществляли Проскуровско-Черновицкую операцию, а войска 2-го Украинского фронта — Уманьско-Ботошанскую. Наступление наших частей было столь стремительным, что гитлеровцы не успевали эвакуировать собственные штабы, не говоря уж обо всяких там «зондеркомандах». Абвер потерял в те дни многих своих агентов на восточном фронте и перестал существовать как самостоятельный орган.

Ченцов работал тогда в управлении «Смерш» фронта и без устали мотался на новеньком «виллисе» по отделам контрразведки армий и дивизий. Многие оперработники погибли в ходе наступления, и людей на местах, особенно в мелких подразделениях, не хватало. А дел на контрразведку наваливалось все больше и больше. И все чаще открывались они явкой с повинной.

Семен Пичура служил поваром во втором дивизионе артиллерийской бригады, где майор Ченцов в несколько дней раскрутил дело матерого националиста и агента гестапо Ильчишина. Выкроив несколько часов для сна, Ченцов забрался в «виллис» и накрылся с головой шинелью. Но не прошло и часу, как его растолкал шофер.

— Извините, товарищ майор, — кашляя в кулак, доложил водитель. — Тут до вас просится повар от пушкарей. Говорит, что дело срочное.

— Лучше бы горячих щей принес, — уныло пошутил Ченцов, но встал и вылез из машины.

— Разрешите обратиться, товарищ майор? — вытянулся перед ним солдат, которого Василий Васильевич уже видел несколько раз на кухне.

— Слушаю вас.

— Мэнэ трэба сообщить вам трохы, — не очень уверенно произнес повар.

— Ну, так говорите! — Ченцов присел на заляпанный грязью бампер машины, достал из кармана пачку папирос.

— Зараз, — мялся солдат, косясь в сторону водителя.

Ченцов наконец проснулся окончательно.

— Извините, товарищ боец. Пройдемте в землянку.

Пичура рассказывал сбивчиво и долго. По его словам выходило, что родился он и вырос в глухом селе на Тернопольщине. В годы фашистской оккупации, как и многие малолетние парубки, опасаясь угона на работу в Германию, прятался от облав на лесных хуторах. Там и познакомился с бандеровцами. Они приходили туда за продуктами, расспрашивали про партизан. Семен топил для них баню, в выварке кипятил завшивленное белье, выпаривал кожухи и папахи. С приходом в район партизанской армии бандеровцы исчезли. Семен вступил в отряд народных мстителей, несколько месяцев воевал с фашистами.

После освобождения Тернопольщины от оккупации партизанские соединения расформировали и началась мобилизационная работа по призыву мужского населения на службу в Красную Армию. Вот тогда-то Семена и разыскал руководитель звена националистов — проводник Павло Толковенко. Напомнил, как Пичура «служил» верой и правдой бандеровцам, за что они считают Семена своим человеком. А чтобы эта интересная для особистов информация не попала в «Смерш», Пичура должен напроситься в повара и до времени затаиться. Когда нужно будет, Павло опять разыщет Семена и скажет, что делать.

— И теперь, надо понимать, они снова вас нашли? — в упор спросил майор Ченцов.

— Так точно, нашли, — обреченно вздохнул солдат.

— Рассказывайте.

Ситуация складывалась по тем временам обычная. Пичура с группой красноармейцев ездил на тыловой продовольственный склад. Туда же подходила железнодорожная ветка, и ящики с продуктами часто перегружали из вагонов прямо в кузова автомашин. Около одного из пакгаузов Семен лицом к лицу встретился с Павлом Толковенко. Бандеровец тоже узнал Пичуру и обрадовался, затащил к себе в теплушку. Оказывается, он служил в команде, которая сопровождает грузы по железной дороге. «Со мной еще несколько человек наших, смекай, — угощая настоящей казенной водкой Семена, хвастался бандеровец. — Без дела мы не сидим. Знаешь, сколько продуктов уже в лес переправили?»

Тут же решил: «Хватит тебе на кухне у краснопузых ошиваться. Насыпешь травки в котел, в котором офицерская каша булькает. — И передал Пичуре мешочек с ядом. — Сам уходи немедленно. Встретимся на станции Окница».

— Не насыпал еще? — Ченцов вспомнил, что с вечера метанул две полные миски пшенной каши, и непроизвольно пощупал пальцами живот.

— Як же можно, товарыщ майор?!

— Когда условились встретиться с Толковенко?

— Через два дня вранци.

— Утром? — переспросил Ченцов.

— Так точно, до ранку!

— Согласны помочь нам?

— Тильки зараз зброю визьму, — солдат оправил гимнастерку под ремнем и с готовностью вытянулся.

— Спешить не будем, — улыбнулся майор. — Идите к себе в подразделение Я заеду за вами завтра О нашем разговоре никому ни слова.

— Зразумев. — Солдат козырнул и развернулся к выходу.

— Постойте, — передумал Ченцов. — Лучше останетесь здесь. Вашего командира я предупрежу. — А про себя подумал: «Здесь у каждой совы по четыре глаза».

Об отдыхе теперь и думать было нечего. Сведения, полученные от Пичуры, требовали немедленных действий. Ченцов срочно связался с управлением «Смерш» фронта и попросил прислать на станцию Окница группу оперативных работников. Управление дало «добро», а к артиллеристам выехал начальник следственного отделения майор Брагин вместе с опытным старшим оперуполномоченным отдела «Смерш» армии капитаном Силкиным. Вместе с Ченцовым они разработали план операции. В назначенное утро чекисты высадили из машины Пичуру в двух километрах от станции и, зная его маршрут, бдительно следили за каждым шагом.

Легенда у Семена была отработана. Он подтвердил Павлу, что высыпал яд в котел, дождался, пока дежурный помощник начал раскладывать пищу по бачкам, и незаметно скрылся. Опасаясь погони, добирался до станции окольными путями.

— Верю. — Снисходительно похлопал его по плечу Толковенко. — Утром на базаре бабы уже трещали о потраве охвицеров в какой-то части.

Только теперь Пичура понял, почему майор Брагин интересовался, есть ли на станции базар.

— Теперь слухай внимательно и запоминай, — продолжил бандеровец. — Завтра со станции в сторону Ботошан отправляется колонна машин с боеприпасами, предположительно не менее пятнадцати трехтонок. Надо срочно передать в лес нашим, чтобы встретили грузовики на восемнадцатом километре. Там у первой машины забарахлит мотор, и она закупорит выезд из оврага. Да скажи, чтобы сдуру не кокнули того шофера. Это Федько Моченый. Сотник его знает.

— А как я попаду к сотнику?

— Через час тут проследует эшелон. Забирайся на подножку последнего вагона. Часовому скажешь: «Привет от тетки Терезы». Он покажет, где тебе спрыгнуть. Там недалеко должен хлопчик коз пасти. Спросишь, не внучек ли он тетки Терезы? Он тебя проводит, куда следует.

— А як що спросят, якая тетка Тереза?

Бандеровец откровенно ощерился:

— Дывись, дурень! Я и есть тетка Тереза.

Пичура кивком головы показал Толковенко на патруль за окном вокзала.

— Скажем, земляки, — как от пустяка, отмахнулся Павло. — Красноармейские книжки у нас подлинные. А вот тебе справка, что ты едешь из госпиталя в свою часть.

— А если меня ищут?

— Думаешь, так быстро сработают? — бандеровец посуровел. — Бери справку и запрись в сортире, что позади вокзала. Я появлюсь, когда прибудет эшелон.

Далеко отойти он не успел. Проходивший мимо железнодорожник будто нечаянно ударил его металлическим сундучком по коленной чашечке и, извиняясь, подхватил под руки. Подскочившему неизвестно откуда капиталу Силкину оставалось только обезоружить и обыскать Толковенко.

Майор Брагин решил воспользоваться удавшейся игрой Пичуры и дальше. С легким приветом от «тетки Терезы» Семен укатил на площадке последнего вагона ожидаемого поезда.

Ночью чекисты арестовали еще двух сообщников Толковенко, которых он назвал на первом же допросе. Третьего взять не удалось. Убегая от особистов, бандеровец выскочил на железнодорожные пути, где как раз остановился воинский эшелон с боеприпасами, и был застрелен часовыми.

Вместо колонны машин с оружием и боеприпасами в сторону Ботошан выехали двенадцать грузовиков, в которых под брезентовыми тентами сидели оперативные работники «Смерша» и бойцы-автоматчики. На восемнадцатом километре и в самом деле близко к дороге подступал неглубокий, но заросший кустарником овраг. Две машины в нем уже не могли бы разъехаться. Как и предполагалось по плану «тетки Терезы», первая машина остановилась на выезде из оврага. Следом затормозили другие. Тут же из кустов к ним устремились вооруженные бандеровцы. Бойцы подпустили их совсем близко и почти в упор расстреляли. Раненые сдались в плен Среди них был и Семен Пичура.

Теперь же по прошествии двух лет подполковник Ченцов решил воспользоваться биографией парня, который учился, по его рекомендации, где-то на Волге в военном училище погранвойск. Тому же, кто должен будет сопровождать Степаниду Сокольчук до границы, не помешает иметь справку об освобождении из лагеря по состоянию здоровья и железное «прошлое».

А то, что Сокольчук следует посылать но курьерской тропе, Ченцов решил окончательно. Из кандидатов в сопровождающие выбор пал на лейтенанта Соловьева, как хорошо знающего местность и людей, которые могли бы ему помочь в поисках Боярчука. К тому же лейтенант Соловьев был не робкого десятка и хорошо знал польский язык.

* * *
Станция была узловой. Сотни вагонов стояли тут на путях, ожидая отправки на запад и на восток. Казалось, ими было забито все пространство вокруг маленького вокзала. А эшелоны все прибывали и прибывали сюда со всех сторон. Маленькие маневровые паровозики, усердно пыхтя, трудились без устали, формируя из этого скопища вагонов новые составы, и они, как дождевые черви, медленно расползались по железнодорожным веткам.

Поначалу Капелюх держался в стороне от разношерстной привокзальной толпы. Но бродить по путям даже в форме обходчика было опрометчиво. Убедившись, что, кроме сонного милиционера, на перроне подозрительных для него лиц не просматривалось, бандеровец пристроился к шумным торговкам, для безопасности, как наседки, сидевших на своих узлах. Те, в свою очередь, уважая всякую форму, почли за благо держаться за служивого человека. Не прошло и пяти минут, как он уже уплетал здоровенный кус хлеба с духмяным чесночным салом и, кивая, выслушивал от товарок последние городские сплетни.

Оказывалось, что в отличие от товарных и литерных, пассажирские поезда проходили здесь редко и опаздывали на много часов. Вот и сегодня ближайший пассажирский ожидался не ранее, чем пополудни, хотя бабоньки притащились сюда спозаранку.

— Запоздает и этот, — не сомневались они в том, что сидеть им на перроне еще долго.

— Помятуем еще старые времена, — поддакивал Капелюх.

— Знайшов, о чем говорыть! Дальше и того хуже будет.

— Небэзпечно балакаешь, — оглянулся Капелюх на милиционера, столбом торчавшего в конце площадки.

— Нехай! — громко засмеялась баба. — Мэнэ ховаться, що ему в м… ковыркаться! С такой-то свистулькой!

Вслед за ней покатились со смеха другие женщины. Капелюх побледнел и перестал жевать.

— Який ты, дядьку, пужлывый! — не унималась пересмешница.

— Можа, вин бандера? — снова прыснули бабы.

Краем глаза Капелюх видел, как недовольно покосился в их сторону милиционер, отвернулся и ушел за угол вокзала.

— А, трясца ваши души… — в сердцах выругал он женщин и, подхватив свой ранец, ушел в переполненный зал ожидания.

Товарки еще что-то скабрезное кричали ему вслед, но гудок проходившего рядом паровоза заглушил их голоса. Капелюх с трудом отыскал в зале свободный пятачок у стены, устало, как после погони, опустился на пол и надвинул на глаза фуражку.

Прошло несколько часов в томительном ожидании. Нервы у Капелюха были взвинчены, голова гудела. Ему казалось, что все только и смотрят на него. Он украдкой приподнимал козырек фуражки: никому в этом людском муравейнике не было до него дела. Но успокоение приходило на несколько минут. И снова страх жег вытянутые в проход пятки.

По тому, как разом загудел, встрепенулся и повалил к выходу нетерпеливый люд, Капелюх понял, что подошел пассажирский. Куда и в какую сторону ехать, ему уже было все равно.

Он прижал ранец обеими руками к груди и, как тараном, попер им на толпу. Мест в вагонах давно не было, но люди все равно лезли в них во все двери, а то и через окна, и охрипшие проводники давно уже не мешали им давить друг друга.

По воле судьбы или, наоборот, в насмешку, но в душном вагоне он опять оказался среди озорниц товарок. Только теперь, зажатый с четырех сторон узлами, чемоданами, баулами, потными телами и торчащими отовсюду чоботами, коленками и локтями, — только теперь, вопреки разуму, он почувствовал себя в безопасности и даже успел облапить притиснутую к нему молодайку, за что немедленно схлопотал по уху.

— Дывись, жинки, оклемался бандера! — заверещала она.

— Дуже гарный дядьку! — тут же отозвалась другая. — Якшо не стикает, визьму его пид бочок!

Так и точили лясы, пока теснота и духота не сморили всех липким, но чутким сном. Поезд дергался, без конца останавливался на всех разъездах, подолгу стоял у семафоров и совсем замирал на полустанках. И вместе с ним замирал в дреме переполненный вагон.

Но вот «семьсот-веселый» подкатывал к очередной станции, и, как по команде, все хватались за свои вещи и, тараща во все стороны глаза, пробивались к выходу, либо, наоборот, отбивались от таких же ошалевших пассажиров, кому улыбнулось счастье втиснуться в этот дом на колесах.

К вечеру Капелюху повезло; нежданно освободилась третья полка под самым потолком вагона. Сидеть там было невозможно, но лежать одному удобно.

Забросив туда ранец, Капелюх раньше других застолбил место и, уже не торопясь, взобрался на полку. Заглянул через низкую, не доходящую до потолка перегородку. С другой стороны похрапывал демобилизованный солдат. Тощий сидор служил ему подушкой.

Капелюх искренне позавидовал сладкому сну возвращавшегося домой человека, тоже пододвинул в голова дедов ранец и блаженно вытянулся в полный рост. Усталость окончательно сковала его члены. Он еще пощупал сбоку под кителем парабеллум, но рука тотчас безвольно откинулась навзничь. Легкий свист прорвался сквозь его дыхание.

* * *
До границы области Ченцов подвез их на своей машине. Все было не единожды проговорено в деталях, но Василию Васильевичу этого казалось мало. Всю дорогу он наставлял Степаниду.

— На время надо отбросить чувства. Никаких эмоций. Только анализ. — И, словно не доверяясь сказанному, добавлял: — Будем все-таки исходить из того, что Борис жив и здоров.

Где-то глубоко в подсознании ему и самому хотелось верить, что старший лейтенант Боярчук начал новую, более искушенную игру.

— На рожон не лезьте. Помните, что каждое ваше слово будет трижды проверяться.

Спокойный, плечистый Соловьев только поблескивал карими глазами. Казалось, его уверенность постепенно передавалась и Степаниде. Прощаясь, она заверила:

— Я найду его. Живым или мертвым.

— Лучше живым, — хотел улыбнуться Ченцов и не смог.

Подполковник долго стоял возле машины, хотя Соловьев с напарницей давно скрылись в низкорослом подлеске. Шофер Сашка несколько раз порывался завести мотор, но Ченцов вытаскивал из пачки очередную «беломорину», и солдат со вздохом выключал зажигание. Может быть, и странно, но мысли обоих в этот момент совпадали: «Когда же наступит покой на земле?» — не новый, но мучительный для всех вопрос. Еще в большей мере оттого, что ответить на него пока было невозможно.

— Товарищ подполковник, вы собирались заехать сегодня в Копытлово, — наконец не очень уверенно напомнил Сашка.

Ченцов не ответил, но затоптал окурок, с укоризной посмотрел на водителя и сел в машину.

Застоявшаяся «эмка» рванулась так, что запищали колеса. Возле села им повстречалась машина председателя райисполкома. Скрипаль еще издали высунулся в окошко и махал рукой, прося остановиться. Ченцов подошел, помог преду выбраться из автомобиля.

— Здорово! — облапил его Скрипаль. — Чего тебя на месте не застану?

— Да ты и сам вроде не из кабинета вылез?

— Ай, — отмахнулся предисполкома, — посевную заканчиваем. А семян с гулькин нос выделили. Вот и смотри, чтобы всем хватило на сев, а не на помол, как некоторые решили.

— Не завидую, — искренне посочувствовал Василий Васильевич, вспомнив подписную кампанию на заем. — Но хоть солдат-то не берешь с собой?

— Милицией обходимся, — не понял подначки Скрипаль. — Здесь вот какое дело…

Прихрамывая, он отвел Ченцова в сторону от машин.

— Ты на последнем бюро райкома не был. А первый из области нерадостные вести привез. Он человек новый, тебя не знает, — замялся председатель.

— Чего уж там, говори, — ободрил его подполковник.

— Есть мнение, что ты не совсем… энергично, что ли, ведешь работу по истреблению в районе национализма.

— Истребить? — усмехнулся Ченцов. — Национализм, как я понимаю, идейное течение. И бороться с ним должны идеологи, а не мы.

— Вот-вот, — закивал головой Скрипаль. — Недопонимаешь ты момента. — И, понизив голос, добавил: — Мысли свои при себе оставь. Они никому сейчас не нужны. Есть жесткая установка на борьбу с национализмом на всех уровнях. Все. Другого быть не может.

— Я делаю свое дело, — жестко сказал Ченцов. — Уж как, это другое дело…

— Нет, не другое! — взъерепенился предисполкома. — Вместо того чтобы выжигать каленым железом, цацкаешься, либеральничаешь с бандеровцами!

— Это в каком же смысле?

— В докладной товарищ Смолин все изложил четко. С фактами.

— Ах, вон оно что, — понял наконец Василий Васильевич. — Значит, этот сукин сын не только в управление, но и обком успел накатать жалобу.

— Успел, — вздохнул Скрипаль. — Это для нас с тобой он сукин сын. А для остальных товарищей он — капитан Смолин, погибший при исполнении служебных обязанностей в борьбе с националистами. Уразумел?

— Еще бы!

— О Сидоре есть новые сведения?

Ченцов отрицательно покачал головой.

— Скверно, — крякнул Скрипаль. — Сейчас бы закрыть это дело. Операцию-то по истреблению банды ты провел блестяще. Глядишь, и выкрутился бы.

— Песенка этого головореза спета.

— Так-то оно так! — согласился председатель, потом немного сконфузился и, не глядя на подполковника, договорил — Боюсь, что впопыхах наверх доложили несколько в приукрашенном виде.

Ченцов насторожился.

— Что поделаешь, — развел руками Скрипаль. — Нам нужны сейчас политические победы.

— А отвечать потом мне придется?

— Семь бед, один ответ, — глупо сострил председатель и осекся.

— Спасибо, что хоть предупредил. — Ченцов обернулся к машине.

— А ты чего в Копытлово? — поспешил сменить тему разговора Скрипаль и, цепляя протезом за булыжники на дороге, захромал позади подполковника.

— Хотел заехать к вдове Сидорука, — после некоторого молчания ответил Ченцов. — Может, помочь чем надо?

— Да были мы у нее сегодня с Семой Поскребиным. Сельсовет ей денег выделил, мучки немножко завезли, мануфактурки. Ну, все, как положено.

— Сашка тоже кое-что из продуктов в багажник положил. Заеду.

— Как знаешь, — не стал отговаривать предисполкома. — Я думал, вместе поедем.

— Как-нибудь в другой раз. — Ченцов остановился, протянул Скрипалю руку. — Спасибо на добром слове!

— Сочтемся! — закивал председатель. — Кстати, автомат свой забери. Я так и вожу его в машине.

— Поди, и не чистил ни разу?

— А я и не умею! — засмеялся Скрипаль, достал с заднего сиденья оружие, протянул подошедшему Сашке.

Хлопнули дверцы. Все, уже из окон, козырнули еще раз друг другу, и машины осторожно разъехались на узкой дороге в разные стороны.

* * *
По наезженному шляху не особенно долго они шли. Соловьев даже не успел проголодаться, что было для него самым точным мерилом времени. Но за какой-то речкой они поворотили в лес, и тропа повела их сквозь чащи и буреломы, глухие и гиблые болота. По этой дороге, видно, давно уже не ездили, так успела она зарасти и одичать. Приходилось все время смотреть себе под ноги, чтобы не зацепиться в траве за корягу или не налететь на ствол прогнившего дерева. К тому же не везде успели сойти подпочвенные воды, и под сапогами хлюпала и чавкала холодная жижа. Через несколько часов такой ходьбы они выбились из сил и на первом же сухом пригорке устроили привал.

Соловьев несколько раз пытался заговорить о чем-нибудь со Степанидой, но та отвечала односложно и явно неохотно. Вид ее говорил о том, что она погружена в свои мысли, и вывести ее из внутреннего оцепенения вряд ли возможно. Отчасти это было на руку Соловьеву. Он только боялся, как бы ее чрезмерное молчание не истолковали превратно. Подумают, что заставили или пригрозили. Не сама пришла, а идет под ружьем.

— Вы, Степанида, хоть при чужих людях не молчите, — попросил он женщину. — А то подумают, что боитесь меня. Начнут допытываться.

— Если бы на тропе курьерской люди вопросы задавалы, то давно в царствии небесном обитали, — устало проговорила Степанида. — Да и вам советую поменьше говорить.

— Неужели такая конспирация?

— Кроме пароля, вас никто ни о чем не спросит.

— Что ж они здесь, годами молчат?

— Нет, конечно. Новой мови они рады. Не положено только расспрашивать.

— И нам тоже?

— Нам тем более.

— Как же мы узнаем о Боярчуке?

— Это моя печаль, — не очень охотно отозвалась Степанида.

— Мы так не договаривались, — заволновался лейтенант. — Я должен быть в курсе всех событий.

— Памятую.

— Так что всякую самоинициативу я запрещаю, — повысил голос Соловьев.

Но на Сокольчук это мало произвело впечатления. Она закинула руку за голову и отвернулась от лейтенанта. Бесспорно, это задевало самолюбие офицера, но дело было дороже. И Соловьев решил не перечить женщине, но твердо гнуть свою линию.

Ближе к вечеру лес поредел, но потянулись бесконечные топи. Пришлось выломать две жерди из слежника и шагать след в след. Направление сверяли по частым зарубкам на стволах деревьев да по вешкам, предусмотрительно расставленным по краям болота. Тяжелая усталость накапливалась в теле. Промокшие ноги скоро налились свинцом. К тому же от воды начал клочками подниматься туман. Стылая сырость пронизывала до костей.

— Долго еще? — удивляясь выносливости Степаниды, уже начал беспокоиться лейтенант.

— Зараз гать под водой пошукаем. На том берегу хутор.

— Думаешь, найдем?

— Трэба!

— А может, до утра где-нибудь здесь перекантуемся? — не очень уверенный в успехе поиска, предложил Соловьев.

— От холода околеем. — Степанида настойчиво ты кала жердью в ил. — Хай мэни гром забье, якщо не найдем.

Полазили по воде еще с полчаса. Соловьев дважды проваливался в холодную жижу по пояс, промочил рюкзак с продуктами. На Степаниде вообще сухого места не осталось. Видно было, как она дрожала всем телом. Наконец сапоги лейтенанта зацепились за что-то твердое.

— Погоди, — позвал он Сокольчук.

— Знайшов? — стуча зубами, еле выговорила она.

— Кажется, бревна под ногами, — Соловьев нагнулся и рукой ощупал несколько скользких стволов. — Угатили ладно. На подводе проехать можно.

— Трохы отдышусь, и пийдэм, — Степанида оперлась на лагу, положила голову на руки.

— Нельзя стоять, — потянул ее за рукав лейтенант. — Застудимся.

— Не можу.

— Я приказываю вам идти! — Соловьев резко дернул на себя жердь, за которую держалась женщина.

Степанида потеряла равновесие и плюхнулась в воду.

— А, черт! — лейтенант кинулся поднимать ее, но, подскользнувшись, тоже растянулся рядом, наглотался вонючей жижи.

Собаки учуяли их раньше, чем они вышли на берег. Хриплый лай особенно гулко разносился в затуманенной тишине, стегал по ушным перепонкам. Немного погодя впереди замаячил огонек фонаря. Кто-то помогал им держать путь на сушу. Потом негромкий мужской голос осадил овчарок, спросил, кто идет?

— Слава Иисусу! — отозвался Соловьев.

— Подойди один, — спокойно, но твердо приказали с берега.

— Со мной женщина. Она подойдет первой.

— Добрэ!

Лейтенант пропустил мимо себя Степаниду, и женщина растаяла в тумане. Слышно было, как ее спросили пароль. Только потом кликнули Соловьева.

Теплая хата показалась им милее небесного рая. Хозяин, высокий, интеллигентного вида крепкий еще старик с аккуратно постриженным седым бобриком волос на голове, чисто выбритый и полный достоинства, распорядился немедленно отправить Степаниду в баню. Две молодые, похожие друг на друга женщины без лишних с лов принесли сухое белье, как бы мимоходом, привычно выставили на стол бутыль самогона и горячий русский самовар.

Убранство горницы тоже было не совсем обычным. Переодеваясь, Соловьев с удивлением разглядывал персидские ковры по стенам, резную горку с посудой, старинные с высокими спинками дорогие стулья, белую вышитую по углам скатерть на столе, и уж совсем немыслимый в этой глуши роскошный, лоснящийся мягкой кожей диван.

— Прошу, друже, к столу, — старик говорил по-русски, лишь изредка вставляя в речь полюбившиеся украинские слова. — Стакан первача, а потом горячего чая с малиной — первейшее дело от простуды.

— Богато живете, — не удержался Соловьев.

— Зовут меня Андреем Степановичем, — как бы не слыша гостя, продолжал хозяин. — Кому не нравится, называют паном Мачульским. Ну, а иные и вовсе кличут Водяным.

Лейтенант вспомнил, что встречал эту кличку в показаниях Сокольчук, которые давал ему читать подполковник Ченцов. Предположительно Водяной был белогвардейским офицером, имевшим родовое поместье где-нибудь на берегах Западного Буга. Видимо, после проигранной польской кампании он по каким-то обстоятельствам не смог выехать за границу. Укрылся на болотах. Обиженный судьбой, он так и не нашел общего языка ни с поляками, ни с немцами, ни с украинскими самостийниками, ни с новой властью. Хотя его услугами пользовались все.

— Не чаяли, как и выбраться из вашего водяного царства, — начал было говорить Соловьев и осекся. Вряд ли так бы выражался Семен Пичура.

Мачульский метнул на гостя быстрый взгляд, но ничем не выказал своего удивления.

— Не вы, друже, первый не смогли отыскать переправу сразу. Да и какая бы это была тайная тропа, если ее мог увидеть всяк идущий?

— Да, — согласился лейтенант, — место глухое.

— Признаться, я уж и не ожидал больше гостей, — с явной издевкой проговорил Мачульский. — Прошли блаженные времена шатания народов.

— От своей борьбы мы никогда не откажемся.

— От борьбы? — Вскинул брови Андрей Степанович. — Да помилуйте, друже! Седьмой десяток живу на свете, но никогда никакой борьбы не видел.

— Как же так? Разве наше дело…

— Бросьте, — бесцеремонно перебил старик Соловьева. — Изначально в языке русском, да и у других народов, слово «борьба» означало состязание двух сил. Заметьте, друже, не резня, не побоище, не взаимное истребление, а состязание!

— Вот как!? — искренне удивился Соловьев. О классовой борьбе у него были четкие представления.

— Не потому ли в народе траву «борец» зовут «царь-зельем», «волкобоем». Удивительно ядовитое растение! — и, довольный собой, старик расхохотался.

— По-вашему, — схитрил лейтенант, — Великий Степан не борец за вольную Украину, а волкобой?

— Вы не по возрасту догадливы, друже! — Мачульский небрежно похлопал сухими ладошками. — И Гитлер, и Бандера, и Сталин, и Черчилль, и кто там еще, черт бы их всех побрал — первейшие волкобой. Сами волки и себе подобных истребляют. Народопобедители!

— И вы не боитесь таких речей?

— Помилуйте, друже! Кого же мне бояться? Гитлера с его абвером больше не существует, Черчилль про меня не знает. Эсбэшники Бандеры уверены, что еще пригожусь им. Чекисты тоже решили, что я могу помочь, — и он наклонился через стол к Соловьеву: — Ваша барышня сказала не тот пароль, старый. Так сказать, еще военного образца. Молите бога, что у старика хорошая память. Я узнал ее.

Соловьева словно кипятком ошпарили. Он поперхнулся чаем и закашлялся.

— Горячий? — участливо спросил Мачульский. — Зато гарантирую, что не захвораете. Поутру пойдете себе с богом дальше.

На следующий день выспавшихся путников накормили сытным завтраком, и пан Мачульский самолично проводил их заболоченным лугом до леса. Солнце уже встало, но в ямах и камышах еще таился белесый туман, напоминавший о вчерашней переправе сюда. Высокий старик шагал бодро. Рядом с ним семенили две здоровенные черные овчарки с высунутыми красными языками. Время от времени они останавливались и настороженно поводили ушами. И всякий раз у Соловьева возникало желание пальнуть в них из пистолета.

На опушке осиновой рощи Андрей Степанович остановился и рукой показал на еле приметный в поросли очищенный от коры столбик.

— Тропа. Километров через тридцать будет станция. Обойдете ее со стороны водокачки, по глубокому яру. На выходе из оврага увидите такой же столбик. Там поймете, куда идти дальше.

Не прощаясь, старик развернулся, свистнул собак, показал им место около ноги и двинулся в обратный путь.

Помимо воли лейтенант должен был оценить великодушие Водяного и его артистичную выдержку. Некоторое время он шел молча, потом решил поделиться своими мыслями со Степанидой:

— Старик раскусил нас, но не препятствовал нашим планам. Случайность или подвох, о котором мы еще не знаем?

— Боярчука на хуторе не было, — вместо ответа сумрачно проговорила Сокольчук.

— Откуда известно?

— Племянницы Андрея Степановича сказали.

— Насколько им можно верить? Вдруг они что-то путают.

— Несколько дней назад к ним приходил тот самый человек, что я приводила из Польши. Это был Кривой Зосим с молодым боевкарем. Они узнали его и отправили по этой же тропе.

— Значит, бандеровцы бросили Боярчука в лесу?

— Это знают только те двое, — с какой-то жестокой решимостью сказала Степанида.

— Ты думаешь, мы сможем нагнать их?

— Если сядем на поезд, — кивнула женщина.

— На поезд? — удивился Соловьев. — Нам приказано пройти по курьерской тропе.

— Начальник велел мне искать Боярчука, — заспорила Степанида. — На кой ляд мне теперь ваша тропа, если я знаю, что Боярчук остался где-то здесь, рядом. Вам трэба — шагайте! А мне нужно перехватить Зосима.

— Вам прежде всего наказано подчиняться мне, — взяв себя в руки, напомнил Соловьев. — Иначе…

— Хай, пристрелите, не пойду!

— Если бандеровцы убегали за границу, то они давно уже там.

— Думаете, пограничники дали им пропуск? Я знаю точно, они сидят во Львове, — упорствовала Степанида.

— Допустим. Но мы не имеем права ослушаться приказа.

— Я скажу, что вы струсили!

— Шантажировать меня бесполезно, — разозлился Соловьев.

— Тогда я убегу от вас.

«А ведь и вправду сможет, — подумал Соловьев и с укоризной посмотрел на Степаниду. — Тем более что она права. Зосим сейчас важнее, чем тропа. Ченцов наверняка одобрит подобное решение», — уже через некоторое время не сомневался лейтенант. Но Сокольчук теперь своих мыслей раскрывать не стал.

* * *
Вечером на станции они с огромным трудом купили билеты на проходящий поезд, переплатив вороватому дежурному по перрону двести рублей. Зато потом дежурный, к тому времени успевший употребить дармовые деньги в свое удовольствие, беспардонно оттеснил большим животом напиравшую на проводника толпу и, ухватившись за поручни, пропустил у себя за спиной Соловьева со Степанидой в тамбур вагона.

Часа два им пришлось ехать стоя. И только когда все пассажиры угомонились и задремали, проводник усадил их в своем закутке на ящике из-под угля. Вымотавшаяся за день Степанида мгновенно заснула, притулившись плечом к лейтенанту.

— Эк ты бабоньку заморил, — дружелюбно прошептал проводник и показал глазами на прохудившийся сапог Сокольчук.

Соловьев невольно оглядел и свои грязные чоботы и подобрал ноги.

— Война давно кончилась, а покоя человек себе найти не может, — угощая лейтенанта, кипятком, вполголоса сетовал железнодорожник. — Это как земля: переверни ее плугом, так и будет парить да крошиться, пока корни пшенички снова не скрепят пахоту. Только человек, я тебе скажу, не зерно. Ему корни пустить иной раз и жизни не хватает. — Уладится, — лишь бы не молчать, проговорил лейтенант.

Он давно заметил шнырявшего по вагону парня в замызганном пиджачке и клетчатой городской кепке. Иногда с ним шептался солдат, чем-то сразу и глубоко смутивший Соловьева. «Или ночью все кошки серы?» — подумал он. Однако когда парень в кепке полез на верхнюю полку, а солдат, перешагивая через узлы и вытянутые ноги пассажиров, пошел в противоположный конец вагона, Соловьев уже не сомневался: выправка у «солдата» была явно не армейская. Лейтенанта так и подмывало проверить у него документы.

— Не шалят в поезде? — спросил он проводника.

— Какое! — взмахнул тот руками. — Почитай каждую ночькражи. А то и прирежут кого.

— А милиция?

— Что она сделает в таком хаосе? Через каждый километр останавливаемся. Кто хошь сходи-заходи.

Парень в клетчатой кепке снова крутился в проходе. Под мышкой у него был кожаный немецкий ранец.

Поезд заметно сбавлял ход. За окном мелькнули огоньки стрелки.

— Станция? — Соловьев растолкал Степаниду.

— Разъезд. — Проводник взял флажки и с сожалением поднялся с места. — Минут двадцать простоим.

— Я выйду на минутку, — предупредил лейтенант ничего не понимавшую со сна Сокольчук.

Соловьев прошел в тамбур и высунулся в открытую дверь. На противоположной вагонной подножке виднелись две мужские фигуры. Лейтенант бесцеремонно отстранил проводника и тоже спустился на железные ступеньки тамбура.

На запасном пути стоял длинный состав товарняка. Впереди на выходных стрелках маневрировал паровоз. Пассажирский заклацал буферами, заскрипел колесами.

Две тени переметнулись от него под платформы товарного.

Соловьев уже было отцепился от поручня, как по вагону разнесся истошный вопль и следом хлопнул пистолетный выстрел.

Лейтенант едва удержал равновесие и, чуть не сбив проводника, метнулся назад. В вагоне уже стоял сплошной крик и царила дикая паника. Люди лезли друг на друга, пытаясь как можно быстрее и дальше отползти от свирепого вида железнодорожника, который с пистолетом в руках крушил все на своем пути.

Расталкивая пассажиров локтями, Соловьев попробовал пробиться через ревущую толпу по проходу между полками, но его крепко притиснули к металлической стойке. И тут он увидел Степаниду, которая знаками показала ему на потолок.

Лейтенант мигом сообразил, что нужно делать. Подтянувшись на руках, он перекинул свое тело над голо-, вами людей и через несколько секунд оказался в купе проводника.

— Капелюх! — с ужасом в голосе проговорила Степанида. — Я узнала его.

— Кто? — не поверил Соловьев.

— Начальник разведки Сидора! Скорее!

— Ах, гад! — Лейтенант снова полез под потолок.

Но Капелюх уже выскочил из вагона. Соловьев рванул вниз грязную раму окна и головой вперед нырнул в темноту. Больно ударился плечом в налетевшую на него бабу с узлами и откатился под колеса товарного эшелона. Почти по инерции полез под вагон, потом наугад побежал вдоль состава.

— Стой — прокричали где-то в голове поезда. — Стой, стрелять будем!

В ответ громыхнули пистолетные выстрелы. Вдогонку им — пальба из знакомых ТТ. По вспышкам Соловьев легко сориентировался, куда повернул Капелюх, и, чтобы не попасть под огонь милиционеров, взял правее. Вскоре глаза его свыклись с темнотой, и он различил на фоне высветлившегося неба убегающую фигуру бандеровца.

Но и Капелюх заметил погоню. Не останавливаясь, через плечо, скорее всего наугад, не целясь, послал он несколько пуль в лейтенанта. Тем не менее Соловьев приотстал и вынужден был бежать зигзагами.

До спасительного леса оставалось совсем недалеко, когда Капелюх увидел бегущих ему наперерез мужчин в длинных плащ-накидках. Он попробовал поймать их на мушку, но милиционеры оказались проворнее. Резкий толчок в бедро опрокинул его навзничь, и на какой-то миг он потерял парабеллум. А когда схватил его, преследователи были уже рядом. Капелюх четко услышал команду: «Не стрелять! Брать живым!» Он только и успел повернуть ствол пистолета к себе и нажать на спусковой крючок.

— Эх, шляпы! — запыхавшись, с горечью обругал Соловьев себя с милиционерами.

Но те поняли нелестный отзыв незнакомца по-своему.

— Ваши документы, гражданин, — суровым голосом потребовал один из них, держа лейтенанта под прицелом своего пистолета.

— Я лейтенант госбезопасности, — начал было объяснять Соловьев и вспомнил, что, кроме справки об освобождении из мест заключения, других документов при нем нет. — Пройдемте в отделение, я там все объясню.

— Сдайте оружие, — потребовали милиционеры. — И не вздумайте бежать. Пристрелим на месте.

Соловьев подчинился. И в этот момент на разъезде просвистел гудок пассажирского. Лейтенант инстинктивно дернулся в сторону поезда, но наткнулся на ствол пистолета.

— Стоять!

— А, черт! — едва не взвыл Соловьев. — Она же уедет!

— Стоять! — повторили милиционеры. — Шаг вправо, шаг влево стреляем без предупреждения! Руки за голову!

Только тут понял Соловьев, какую допустил промашку.

— Ведите на станцию, — сказал он. — Мне нужно срочно позвонить в отдел МГБ. — И с щемящей болью в сердце взглянул на огни поезда.

Последние вагоны пассажирского стучали колесами по выходной стрелке разъезда.

* * *
Во Львове моросил дождь. Кутаясь в платок, Степанида быстро шла вдоль Иезуитского парка по мокрым полупустым завокзальным улочкам, мало что замечая по сторонам. Изморось и скользкая брусчатая мостовая мешали прохожим разглядывать друг друга. Все жались под крыши к стенам домов, прятали лица под накидками и капюшонами, редкими зонтами.

Нетрудно было догадаться, что лейтенант Соловьев отстал от поезда при задержании Капелюха. Но Степанида никак не могла понять, почему ее не сняли с поезда на других остановках, а дали спокойно добраться до Львова. Или не сработала связь, что практически было исключено, или ей решили довериться окончательно? Последнее обстоятельство еще больше смущало Сокольчук.

Внезапно, как в лихорадке, ее охватывал сильный жар. Она останавливалась, задыхаясь от биения сердца. Прижималась горячим лбом к леденящему камню зданий. Но через минуту ее бил уже зверский озноб и суставы корежила судорога.

За железнодорожной насыпью Степанида вышла на Краковскую. Со Святоюрской горы мягко загудел колокол.

«Как же мерзко устроена жизнь, если в ней все время приходится выбирать, какому богу молиться! Разве не един он над людьми? И разве столь никчемен и слаб сам человек, если не властен искать себе бога? Езус Мария, спаси и защити дочь твою заблудшую Степаниду!»— Взгляд Сокольчук застыл на черном кресте небольшого костела, что высился в конце квартала.

Там, за готическим храмом, в узком переулке проживала закройщица Пицульская. Там начиналась тайная дорога за кордон.

Ноги сами привели Степаниду в костел. Она встала на колени перед алтарем и долго, безрассудно молилась. Единственная мысль, как светлый проблеск сознания, была о Борисе. И потому не о себе, а о его спасении взывала она к всевышнему.

Проходивший мимо ксендз обратил внимание, каким перстом осеняла себя женщина, но, увидев ее заплаканное, отрешенное в молитве лицо, только вздохнул и неслышно отошел в сторону.

Чудо, но ни время, ни войны не тронули бронзовый, с черно-зеленым налетом маленький колокольчик за стеклянной дверью мастерской пани Пицульской. Степанида несмело дернула за шнурок и сейчас же услышала вкрадчивый перезвон в прихожей. Занавеска на двери чуть колыхнулась, и приятный женский голос поинтересовался, что нужно посетительнице.

— Я хочу заказать платье, — быстро проговорила Сокольчук. — Материя у меня с собой.

— Пани Пицульская не принимает больше заказы, — ответили из-за двери.

— Но я приехала издалека. Пани закройщица должна меня помнить.

— Обождите минуточку. — Занавеска на двери приоткрылась чуть больше, потом щелкнула задвижка. — Пше прошу, пани!

Степанида прошла в полутемную прихожую и в нерешительности остановилась.

— Проходите в зал, — легонько подтолкнули ее сзади.

Средних размеров помещение служило одновременно и мастерской, и примерочной, под которую отгородили легкой занавеской один угол. Посредине комнаты стоял большой стол для кроя ткани, три швейные ножные машинки расположились вдоль глухой стены, а на противоположной, между окнами, висели укрытые марлей готовые платья, юбки, блузы. Гладильная доска с паровым утюгом загораживала проход в смежную комнату, в которой, тоже на вешалках, под потолком, висели сшитые и только сметанные заказы.

— Прошу садиться, пани. — Миловидная, русоволосая девушка пододвинула Степаниде стул. — Пани Пицульская сейчас выйдет к вам.

«Узнает ли она меня? — с тревогой думала Сокольчук. — Захочет ли помочь?»

Девушка вернулась в комнату вместе с немолодой, но еще статной, холеной дамой. Пышная, высокая прическа с подкрашенными пепельными локонами молодила ее лицо, а легкий грим умело скрывал возраст. Обе они остановились посреди зала и вопрошающе смотрели на посетительницу.

— Здравствуйте, пани Пицульская, — проговорила, вставая, Степанида. — Я бы хотела поговорить с вами наедине.

— Это и будет ваш заказ? — не скрывая усмешки, проговорила сочным грудным голосом Пицульская, но все же сделала знак белошвейке, и та удалилась.

— Я понимаю, в каком глупом положении оказалась, — начала объясняться Степанида. — Андрей Степанович Мачульский предупредил меня, что все пароли давно сменились и явочные квартиры могут быть завалены, но у меня нет другого выхода…

— Подождите, подождите, милочка! — Глаза пани Пицульской округлились. — Какие явки? Какие пароли? Вы в своем уме, милочка? И кто такой этот Андрей Степанович?

— Водяной, — проговорила Степанида.

— Водяной? — не на шутку переполошилась хозяйка мастерской. — Да у вас жар, милочка. Вы бредите. Лиза, Лиза! — позвала она.

Девушка тут же вбежала в комнату.

— Лиза, скорее за доктором. Пани клиентка плохо себя чувствует.

— Не извольте беспокоиться. Доктор уже здесь, — совершенно серьезно проговорила белошвейка.

Сердце Степаниды екнуло от недоброго предчувствия.

— Вы не узнали меня, пани Пицульская? — с последней надеждой спросила она.

— Конечно узнала, милочка, Вы заказывали платье для своей девочки к рождеству, — жеманно отвечала хозяйка, оглядываясь.

В дверях показался хмурый мужчина в дорогом синем бостоновом костюме и тяжелой тростью в руках. За ним вошли еще двое в советской военной форме. Степанида не успела разглядеть их погоны, офицеры встали у нее за спиной. Костяной набалдашник трости уткнулся ей в подбородок.

— Оуновка? — спросил мужчина в синем костюме.

Не в силах говорить, Сокольчук замотала головой.

— Нет? — усмехнулся «доктор». — Значит, сочувствующая?

— Я пришла перешить платье, — пробормотала Степанида первую пришедшую на ум фразу.

— Вот это? — набалдашник скользнул вдоль туловища Сокольчук и неожиданно высоко задрал подол ее юбки.

Степанида ахнула и присела. Но тут же получила пинок сзади и повалилась под ноги «доктора». Его лакированный черный полуботинок аккуратно встал на пальцы ее правой руки. В глазах Степаниды поплыли оранжевые круги.

— Имя, фамилию, быстро! — Наклонился над ней один из офицеров.

— Сокольчук… Степанида…

— Кто послал? Задание?

— Платье шить… хотела… — Договорить она не успела…

Град ударов посыпался на голову, по бокам, животу. Увернуться или защититься было невозможно: правая рука плотно прижата к полу. И как бесконечное эхо в ушах свербило: «Говори! Говори!»

Наконец почувствовала, как поднимают за волосы с пола и волокут куда-то. Сознание без конца проваливается в черную яму. Холод мгновенно забивает дыхание. «Почему мокро? Откуда вода?» Глоток воздуха, и снова холодная вода распирает глотку, течет в легкие. «Ванна. Меня топят в ванне». До умопомрачения не хватает воздуха. «Прости, Борис. Больше не могу».

— Я все скажу. Все.

Ее бросили на цементном полу ванной комнаты. Сколько пролежала она там без движений, Степанида не помнила. Очнулась, когда пришла Лиза. Белошвейка помогла ей переодеться в сухую одежду, немного привести себя в порядок.

Сокольчук понимала, что спрашивать девушку о чём-то было бесполезно, и все-таки не удержалась.

— Я могу сказать им правду? — еле слышно спросила она.

— Пше прошу, пани, — заученно улыбнулась белошвейка и под руку проводила Сокольчук в зал.

На сей раз в комнате, кроме мужчины в синем костюме, никого не было. Присев на краешек стола, он играл тяжелой тростью и хмуро исподлобья рассматривал Степаниду. Ждал.

— Неделю назад, — не поднимая глаз, тихо заговорила Сокольчук, — ко мне пришел человек. Назвался Семеном Пичурой.

Костяной набалдашник замер перед лицом Сокольчук.

— Кто такой?

— Я видела его впервые…

— Дальше. — Трость снова закрутилась в руках «доктора».

— Пичура сказал, что у него в хате скрывается тяжелораненый Сидор.

В глазах мужчины впервые заиграл живой интерес. Он даже слегка кивнул головой, как бы поощряя рассказ Степаниды.

— Показал записку, где Сидор просил меня связаться с Кривым Зосимом.

— Дальше.

— Я пошла по курьерской тропе.

— Одна?

— Нет, вместе с Пичурой.

— И где же он?

— Когда пан Мачульский сказал нам, что трапа ненадежна, мы сели в поезд. Ночью на каком-то-перегоне шпана обворовала железнодорожника. Пришла милиция. Началась проверка документов. Пичура наказал дальше ехать мне одной и скрылся.

— Все? — Желтый набалдашник приблизился к подбородку Степаниды.

— Все, — кивнула Сокольчук.

— Где живет Семен Пичура, ты, конечно, не знаешь? — утвердительно сказал «доктор». — И кроме какого-то вонючего пана Мачульского, никого показать не сможешь? Ловко!

— Я говорю правду.

— А это мы сейчас проверим. Раз предала одних, предашь и других.

Он нетерпеливо постучал тростью о край стола. Тотчас явились те же молодцы, но уже в форме боевиков УПА, в мазепинках с трезубом на чубатых головах.

— Пани большевичка, — сказал им «доктор», — утверждает, что знакома с сотником Сидором, и готова показать красным чекистам, где он прячется.

— Я не знаю, где находится сотник! — вскрикнула Сокольчук.

— Конечно, не знаешь, — расхохотался мнимый доктор. — Затем и прислали тебя, милашка, эмгебэшники к нам, чтобы вынюхать это. Но у нас такие фокусы не проходят.

Он подошел вплотную к Сокольчук и сдавил ее горло тростью.

— Или ты раскалываешься сразу, сука, или мы начинаем все сначала!

— Я сказала правду, — захрипела Степанида.

Удар в лицо сбил ее с ног. Один боевик сел ей на колени, другой заломил руки и заткнул рот вонючей тряпкой. «Доктор» принес из-за ширмы тонкий электрический провод и профессионально, с потягом, стеганул им по животу Сокольчук. От дикой боли Степанида дугой изогнулась на полу. Бандеровец только и ждал этого. Провод со свистом обвил талию женщины. Третьего удара Степанида уже не ощутила.

Ее снова приволокли в ванную комнату, окатили ледяной водой.

— Скажешь, кто тебя подослал?

— Больше я ничего не знаю, — с трудом выговорила Сокольчук.

— Тогда продолжим.

Истязали ее долго и изощренно. Пока не поняли, что женщина находится при смерти.

— Что будем делать? — остановились бандеровцы.

— Похоже, сучка рассказала правду, — сделал вывод «доктор». — Надо запросить сведения о Семене Пичуре и начинать его розыск. Если это не миф, через него найдем сотника.

— А ней как быть?

— Мне она больше не нужна.

— Прикажите добить?

— Не будем брать грех на душу. Все, что нужно, я скажу Стасику. Пусть о ее похоронах пекутся советы.

— Ясно, пан референт.

На следующее утро в оперативной сводке происшествий по области среди прочего можно было прочесть: «В пригородке Львова — селе Мелехово — на железнодорожном переезде в два часа ночи произошло столкновение локомотива с пароконной подводой, в результате чего погибла женщина. Личность пострадавшей установить не удалось».

* * *
Уже в августе следователь Медведев, приезжавший в областной центр по делам службы, заскочил в военный госпиталь к Костерному. Сильно смущаясь, положил на прикроватную тумбочку выздоравливающего капитана кулек с яблоками и мед в сотах.

— Ну, что там, как? — облапил его Костерной, сгорая от нетерпения узнать все новости.

Но ведь перед ним был следователь Медведев! Он мог выдавать лишь ту информацию, в которой был уверен на сто процентов. И капитан узнал только, что подполковник Ченцов после провала задуманного хода с лейтенантом Соловьевым был отозван в Москву, а на его место прибыл майор Строев. Ни новый начальник, ни кто другой в управлении о дальнейшей судьбе Ченцова не ведали.

Неизвестной осталась и судьба старшего лейтенанта Бориса Боярчука. Из допросов пленных бандеровцев сумели выяснить только, что он был ранен в последнем бою и вывезен на паровозе. Вместе с ним сумели вырваться из окружения еще двое бандитов. Некоторые факты давали основание предполагать, что им удалось уйти за границу.

— Проверять эту версию, как сам понимаешь, поручат не районному отделению госбезопасности, — смиренно заключил Медведев.

— А Сидор? — через некоторое время спросил Костерной. — Неужели никаких следов?

— Как в воду канул! — всплеснул руками Медведев. — Видно, тебя дожидается.

— Списывают вчистую, — пожалился капитан. — Перепишусь в милицию. Чего же еще остается.

— Давай, — тихонечко засмеялся следователь. — Там у них как раз интересное дельце наклевывается. По тому же Глинску.

— Ишь ты!

— Нашли труп пасечника Ефрема Пацука. Задушен профессионально, удавкой. И все шито-крыто, как утверждает наша милиция.

— А вы куда смотрите?

— Ждем указаний. Все-таки другое ведомство.

Посидев еще для приличия пару минут, Медведев простился. Костерной из окна палаты долго смотрел ему вслед. И вдруг отчетливо и ясно понял, что из его судьбы ушла навсегда целая полоса жизни. Как канула в лету она для тысяч других людей, ради чего он и лез из кожи вместе с Ченцовым и этим скромным трудягой Медведевым, вместе с сержантом Подоляном и Сашкой, с безногим Скрипалем и Сидоруком, вместе с десятками других живых и убиенных, имена которых только и останутся, что в памяти родных и близких. Да и то, может быть, ненадолго.

Зато впереди начиналась новая, и верилось, и хотелось, лучшая, светлая жизнь. За то…

Николай Коротеев Операция «Соболь»

Светящаяся точка

Сержант Валихметов, поеживаясь, вышел из казармы. В сумерках вьюжной ночи он с прудом различил стоявшую на сопке радарную установку. Косо поставленная антенна локатора вращалась неторопливо и бесшумно.

Радиометрист направился к рубке. Шел он не спеша: до смены оставалось еще четверть часа. За два года вахта у экрана радиолокатора стала настолько привычной, что Валихметов уже без прежнего волнения заступал на дежурства. Сержант считал, что вряд ли где-нибудь был такой спокойный участок воздушной границы, как здесь, на Камчатке. За время его службы еще не произошло ни одного чрезвычайного происшествия. Да и кому придет в голову забираться в такую глушь, как вошедшая в поговорку Камчатка. Полуостров, где от одного селения до другого добрая сотня километров. К тому же сейчас, зимой, над полуостровом то и дело кружат дикие снежные бураны.

Еще не совсем очнувшись после сна, Валихметов сладко зевнул и, чтобы размяться, легкими шажками побежал вверх по склону.

Встретивший его офицер посмотрел на часы: без пяти минут двенадцать.

— Как самочувствие?

— Здоров. Службу нести могу.

— Приступайте.

Валихметов подошел к радиометристу, сидевшему в кресле у экрана.

— С нелетной погодой, — сказал вахтенный, уступая место. — За целый день ни одного самолета.

— Проглядел небось, — улыбнулся Валихметов.

— Не беспокойся, сегодня и ты благодарности не заработаешь, — отшутился вахтенный и добавил: — Желаю беспокойного дежурства.

— Такого же сна, — не остался в долгу Валихметов, усаживаясь в кресло.

Темное поле экрана, окруженное радужной полоской, расчерчивали светящиеся концентрические круги. От центра к краю экрана тянулась светящаяся ниточка, она беспрерывно скользила по кругу. Это была контрольная линия посылаемых в пространство сигналов. Там, где по экрану пробегала эта полоска, становились виднее привычные очертания скалистых берегов, горных вершин, рыбацких судов, законсервированных в затоне на зиму, и даже каменных зданий в поселке.

Эту картину Валихметов видел каждый день. И сегодня в ней ничего не изменилось, все оставалось на своих местах.

Ровно жужжали приборы, спокойно горели на передатчике сигнальные лампочки. Аппаратура работала исправно. Радиометристу оставалось сидеть в кресле и следить, не появится ли за бегущей ниточкой яркая точка отраженного импульса. Но небо и земля словно вымерли.

Прошел час, второй… Валихметов все так же сидел в кресле и, не отрывая глаз, следил за экраном. Нет ничего томительнее вынужденного бездействия. Мысли текут вяло, теряется чувство времени, и кажется, сидишь ты здесь не час-два, а целую вечность: вчера было все то же, что и сегодня, и завтра, быть может, будет то же, что сегодня.

Может быть… А может, через секунду на черном поле экрана появится светящаяся точка и рядом с ней не вспыхнет кодированный ответ: «Свой!» Неожиданное могло случиться каждую секунду, и Валихметов готов был просидеть в кресле и сутки и двое, не спуская глаз с экрана, отгоняя тяжелую усталость, сковывающую все тело. Человек он был упрямый и очень любил свое дело. Но…

Хотелось на мгновенье закрыть глаза, дать им отдохнуть от постоянного напряжения. Валихметов был уверен, что легче идти сквозь пургу, по обледенелым скалам, двигаться, бороться с реальной опасностью, чем с самим собой здесь, в тепле, в тишине помещения.

Прошел и третий час… Сержант неподвижно сидел в кресле, уверенный, что и сегодняшний день будет такой же, как вчерашний. Поэтому, когда на краю экрана появилась светящаяся точка, он протер глаза, боясь, что ему померещилось.

Нет, на экране действительно появилась светящаяся точка. И сколько Валихметов ни ждал кодированного импульса «Свой!», его не было.

Руки Валихметова привычно нащупали рычажки и ручки яркости фокусировки. Теперь на экране уже четко светилась точка. Она двигалась в сторону берега. Вдруг точка раздвоилась. Одна светящаяся капля поплыла обратно, в сторону океана, другая пересекла концентрический круг, дуга которого означала границу территориальных вод.

Сон, усталость — все мгновенно прошло. Радиометрист схватил трубку телефона.

— Мною замечен неизвестный объект. Азимут — 059. Дальность — 29. Высота — 1900 метров. Продолжаю наблюдение.

Яркая светящаяся капля на экране медленно и упорно двигалась к контуру береговой линии. Радиометрист ни на мгновение не спускал глаз с экрана. Он знал, что по его сигналу пришли в действие посты наведения, что на далеком военном аэродроме тревожно загудел зуммер телефона. К небу с удвоенным вниманием стали присматриваться другие посты.

Светящаяся точка продолжала ползти к берегу. Удивительно долго тянется время. Кажется, что уже давно сержант сообщил о нарушении воздушной границы, а наших самолетов все нет и нет…

* * *
В штабе авиачасти подполковник Душкин давал задание командиру звена истребителей капитану Кучину. Здесь же стояли двое ведомых.

Нарушитель идет на высоте около двух тысяч метров, — говорил подполковник. — Скорость его — сто пятьдесят километров в час. Странный объект… Задание таково: настичь, заставить сесть.

Душкин внимательно посмотрел на молодых летчиков. На их лицах откровенно выражалось нетерпение.

— Ясно, товарищ подполковник! — ответил Кучин.

— Хочу вас предупредить: не увлекайтесь! Держите постоянную связь со штабом, — строго проговорил Душкин.

— Есть!

— Желаю удачи.

Офицеры лихо козырнули, повернулись и вышли.

В морозной мгле на огромном поле аэродрома едва можно было различить силуэты самолетов. Летчики бегом направились к ним. Их уже ожидали механики, готовившие машины к вылету.

Трое летчиков совершали свой первый по-настоящему боевой вылет. Каждый старался казаться выдержанным, спокойным, хотя был уверен, что его товарищ волнуется. Но никому не хотелось, чтобы его волнение заметил другой.

Через несколько минут самолеты поднялись в воздух и растаяли в ночном мраке.

Кучин первым пробил облака и огляделся. Под крылом самолета лежала освещенная луной облачная равнина. Она словно повторяла пейзаж заснеженной земли. Казалось, машина идет бреющим полетом. Над истребителем плыли прозрачные, похожие на длинные перья облака. Кое-где они были очень густы и отбрасывали на облачную пустыню, лежащую внизу, темные тени, причудливые и тревожные.

Снизу из тумана вынырнул самолет, за ним другой. Построившись в боевой порядок, истребители легли на заданный курс. До квадрата, в котором находился странный объект, было около трехсот километров. Кучин включил радиолокационную установку. На темном экране, около центра, засияли две точки с кодированным ответом-импульсом «Свой!». Это были ведомые.

В шлемофоне Кучина послышались его позывные. Голос дежурного на пункте наведения, четко отделяя слово от слова, произнес:

— Цель вошла в квадрат «33-Б». Цель — в квадрате «33-Б». Азимут — двести семьдесят восемь. Высота — тысяча метров. Курс — двести десять градусов.

Кучин для верности потрогал ларингофон и ответил:

— Вас понял. Вас понял.

Экран радара был по-прежнему пуст.

«Высота тысяча метров, — думал Кучин, — выходит, странный объект пошел в облака. Опытный волк! Знает, что за ним следят, что его обязательно встретят».

То, что странный объект, достигнув берега, вошел в облачность, намного затрудняло преследование. Противник стал невидимым. Обнаружить его поможет, конечно, локатор, но как заставить этот стиранный объект приземлиться? Они проскочат мимо на огромной скорости… Очень странный объект, идущий на мизерной по сравнению с их скорости! Но он должен быть посажен невредимым.

Как это бывает, когда долго над чем-нибудь думаешь, решение пришло внезапно. Оно было просто и естественно.

— Чайка! Чайка! Альбатрос! — позвал Кучин ведомых. — Как только заметите цель, пробивайте облака и идите под ними. Появится — отрезайте путь кверху. Держите постоянную связь со мной.

— Кедр! Вас понял, — ответили по очереди ведомые.

— Вижу цель! — услышал Кучин голос в шлемофоне. — Прямо по курсу.

Теперь командир звена заметил слабо мерцающую точку у самого края экрана локатора. Машины ведомых нырнули в облака.

Светящаяся точка быстро приближалась к центру экрана, и одновременно с этим росло волнение Кучина. Он доложил на пункт наведения, что цель обнаружена и они идут на сближение. Дежурный на посту взволнованным голосом сообщил, что цель на высоте семьсот пятьдесят метров, высота облачности — семьсот.

Значит, враг по-прежнему пробирался в тумане, шел «слепым» полетом. И впервые Кучин подумал о том, что странный объект, наверное, безмоторная машина. Ее, очевидно, вел опытный авиатор. Безмоторная машина двигалась уверенно по прямой к какому-то известному ей пункту. Вдруг яркая точка на экране резко поползла влево. Кучин посмотрел на карту. На пути странного безмоторного объекта поднималась горная цепь, и он повернул к перевалу.

— Черт! — не удержался Кучин. — Отлично знает местность!

Теперь цель была почти под ним. Пилот пристально смотрел на облачную равнину, ожидая, что, может быть, из нее на мгновение вынырнет темный силуэт.

Из-под облаков ведомые сообщали, что цель над ними и по-прежнему невидима.

Неожиданно в облаках вспыхнул багровый свет.

Происшедшее было столь неожиданно, что несколько мгновений Кучин как бы не верил своим глазам. Он упрямо всматривался в серую пелену облаков, будто надеясь снова увидеть вспышку. Тогда она явно не имела никакого отношения к преследуемому нарушителю. Потом он перевел взгляд на экран радара. Светящаяся точка на нем словно замерла. Она не двигалась.

— Альбатрос! Чайка! Чайка! — закричал Кучин.

«Чайка» отозвалась первой. Пилот сказал, что тоже видел вспышку в облаках над собой, но ничего не понимает и уходит в облачность.

Через несколько секунд отозвался и «Альбатрос», ведомый сообщил то же самое…

Квадрат «33-Б»

Начальник отряда пограничных войск полковник Виктор Петрович Шипов был разбужен в пять часов утра. По длинному тревожному звонку он понял: произошло что-то важное.

— Докладывает дежурный по штабу майор Тимофеев, — услышал полковник знакомый голос. — В четыре часа четырнадцать минут была нарушена воздушная государственная граница в квадрате «33-Б». Граница нарушена неизвестной летательной машиной с очень малой скоростью. Предполагают, что это планер. Звено истребителей продолжает преследование нарушителя.

Голос в трубке умолк.

— Хорошо, — ответил Шипов. — Пришлите за мной машину.

— Машина выслана, товарищ полковник.

Шипов оделся и прошел в кабинет.

— Тебя ждать к завтраку? — послышался из спальни голос жены.

— Позвони мне лучше часов в девять. Спокойной ночи!

Виктор Петрович услышал: подъехала машина, и вышел. Он хорошо помнил пустынный и суровый уголок полуострова — квадрат «33-Б». По побережью там тянутся прозрачные девственные леса каменной березы, а выше, по склонам сопок, — заросли кедрового стланика. Чудеснее мест для охоты и не придумаешь!

Но что понадобилось там непрошеным гостям? С какой целью появились они в этом диком крае, где почти нет населенных пунктов? Трудно себе представить, что нарушители могли надеяться на безнаказанность и только поэтому выбрали такой отдаленный и дикий участок.

…Есть в каждом деле понятия, которые определяют крайнюю степень напряжения и опасности. У моряков — тайфуны, у врача — тяжелое состояние больного, а у пограничников — прорыв нарушителя через границу. И пока преступник не будет найден, на всех солдатах и офицерах лежит ответственность перед страной, перед народом. А также перед собой. Ощущение это почти инстинктивно.

Прорыв! Значит, десятки застав — «В ружье!». Днем и ночью, в любую погоду солдаты и офицеры будут разыскивать людей, переступивших священный рубеж, будут искать их в таежных дебрях и болотах, в пропастях и на горных вершинах, в любой щели, где мог укрыться враг.

Всю дорогу Шипов молчал, искоса поглядывая на стрелку спидометра, стоявшую против цифры 90. И все же путь до штаба показался полковнику слишком долгим.

Наконец, проскочив юзом десяток метров, машина остановилась. Шипов поднялся на второй этаж. В приемной его встретил майор Тимофеев.

— Новостей нет?

— Нет, товарищ полковник, — доложил дежурный.

— Так! — протянул Шипов. Он скинул шинель и прошел в кабинет. — Василий Данилович, садитесь. Думать будем. Чай пить.

Полковник достал из нижнего ящика стола электрическую плитку, небольшой чайник.

— Чай не пьешь — откуда сила? — улыбнувшись, повторил Шипов любимую поговорку камчатских охотников. — Да и думается веселее.

Наблюдая неторопливые движения полковника, занятого приготовлением чая, Тимофеев чувствовал, как и сам он успокаивается.

— Терпение — залог успеха, товарищ майор, — говорил между тем Шипов. — Волнуется тот человек, который не знает, что ему делать. — И, откинувшись на спинку стула, продолжал: — Утром вы отправитесь на заставу Бабенко, на участке которого планер пересек границу. Распорядитесь, чтобы подготовили вертолет. Надеюсь, что погода в том районе будет летная.

— Слушаюсь, — отозвался Тимофеев. Ему очень хотелось спросить своего начальника, что тот думает по поводу столь странного нарушения границы и в таком отдаленном районе.

Зазвонил телефон. Шипов взял трубку. Пока он разговаривал, Тимофеев пытался определить, хорошую или плохую весть сообщили Шипову, но не смог этого сделать.

Положив трубку. Шипов в задумчивости налил в стакан чаю. Брови его сошлись у переносицы.

— Мне сообщили, что странный объект, или планер, как считают летчики, взорвался в воздухе, — сказал, наконец, Шипов.

Тимофеев с трудом удержал себя в кресле, услышав новость. Но он знал: полковник требовал от подчиненных безупречной выдержки. Так они сидели некоторое время, думая о внезапном известии. В кабинет вошел офицер. Он протянул Шипову радиограмму.

Полковник не спеша прочитал раз, потом второй: «Сегодня в ноль часов сорок минут с аэродрома на острове Св. Георга поднялся самолет-буксировщик с планером. Во время рейса произошла авария: лопнул буксирный трос. Планер находился на полпути к аэродрому на Алеутских островах. Связь с планером прервана».

Шипов протянул листок Тимофееву и спросил:

— Что вы на это скажете?

* * *
Владимир быстро и легко поднимался вверх по склону заснеженной сопки. Лыжи, подбитые нерпичьей шкурой, хорошо тормозили и не скатывались назад. Котомка, ладно пристроенная за спиной, не резала плеч, и идти было приятно.

Поднявшись на вершину сопки, Владимир остановился. Не то чтобы перевести дух — он отдохнул за ночь и совсем не устал на подъеме, а предаться минутной слабости — полюбоваться открывшейся перед ним панорамой. На мгновенье Владимир зажмурился. Вдали, за седлом перевала, над океаном поднялось солнце. Оно выплывало из сизой морозной дымки и выглядело огромным, оранжевым. Но с каждой минутой, взмывая все выше, оно становилось меньше, наливалось янтарным слепящим светом.

И как полагается на восходе, тени в долине перед ним сгустились до фиолетового оттенка, а вершины засияли золотом.

Хотя картина восхода и волновала Владимира Казина, но он, даже оставшись наедине с самим собой в заснеженном чудесном мире, хотел казаться бывалым, видавшим виды матерым охотником, и поэтому старался не обращать внимания на удивительной красоты рассвет. Все, что, по его мнению, должно волновать в такие минуты охотника, — это страницы самой древней книги — иероглифы звериных следов на снегу.

Владимир родился на Камчатке и никогда не покидал полуострова. Детство его прошло в интернате. Только летом он приезжал к матери погостить. Когда она второй раз вышла замуж за обходчика заповедника, Владимир, которому исполнилось двенадцать лет, стал ходить с отчимом на охоту. Били они белку и медведей, а когда начинался нерест лосося, пропадали на реке. Отчим приехал с материка давно, жил некоторое время, как он говорил, в Петропавловске-Камчатском, потом перебрался в этот район и поступил работать в заповедник. Веселый и общительный, Владимир быстро подружился с дядей Епифаном, так звали отчима. Они исходили не одну сотню километров по тайге, вместе спали у костров и ели из одного котелка. Отчим считался среди охотников знатоком. Несмотря на свои шестьдесят пять лет, он был бодр и неутомим. Нрава дядя Епифан был молчаливого, но никогда не отказывал никому в помощи и совете.

Охотники этих малонаселенных мест, хорошо знавшие друг друга, уважали его. От своего отчима Владимир перенял охотничью хватку, научился выносливости и лесной мудрости.

Пока светало, Владимир успел далеко уйти от места ночлега на подшитых нерпичьим мехом лыжах. Чем дальше уходил он в тайгу, тем пестрее становился снег от следов и едва приметных знаков, понятных только опытному охотнику.

Много раз ходил Владимир за белками и горностаями, но сегодня впервые вышел в тайгу, неся в нагрудном кармане плотную бумажку, которую наискось пересекала синяя полоса. Это была лицензия — разрешение на отлов соболя, драгоценного обитателя камчатских лесов. С сегодняшнего дня Владимир стал настоящим промысловым охотником. Нет труднее и почетнее дела, чем охота за хитрым и осторожным хищником, мех которого дороже золота.

Внимательно приглядываясь к следам, словно держась за путеводную нить, Владимир подошел к реке. Мороз был бессилен сковать ее до дна. На перекатах бурный поток промывал во льду полыньи, прыгал и пенился водоворотами.

Любопытный горностай, спустившийся к реке со скал, уже обследовал на ней трещины и щели, полакомился снулым лососем, выброшенным на берег после нереста, и опять убежал в каменные россыпи. Лисица пришла сюда, видимо, позднее, и ее охота была менее удачной. Она вырыла в снегу глубокую яму, но ничего не нашла и отправилась дальше вдоль берега. Сделав на сугробе плотно укатанную борозду, протащила от полыньи к полынье свое длинное тело выдра. Тяжелой цепью пролег поперек реки след таежного вора и бродяги — росомахи.

Неторопливо читая книгу тайги, Владимир двигался дальше. На берегу этой речки несколько недель назад он видел след соболя: аккуратные ямки с четкими отпечатками лап. Не беда, что охотник видел след зверя давно. Каждый из соболей многие годы живет в тайге в своем «поместье» — большом участке в несколько десятков квадратных километров. Даже в самое холодное и голодное время зверек не уходит далеко за пределы облюбованного им участка. Места эти богаты кедровником. Здесь круглую зиму есть орехи и водятся мыши. На берегу реки соболюшка может порыбачить. К воде склоняются заросли рябины, до которой зверек большой охотник.

И хоть нет зимой у соболя гнезда, хоть кочует он беспрестанно по своим охотничьим тропам, он не мерзнет. Хорошо греет его шоколадный, а то и черный как смоль мех с густым сиреневым подшерстком. Заночевать соболь может и в завале и в груде камней или заберется под снежную шубу, прикрывшую плотной шапкой переплетенные ветви кедрового стланика. И тепло зверьку и сытно. Неделями, если задуют пурги, может он не вылезать из убежища.

Завидев знакомый тальник, Владимир ускорил бег. Еще издали заметил у края поляны четкую цепочку следов. Подошел ближе. Сердце радостно забилось. На припорошенном изморозью насте явственно отпечатались следы соболя. Зверек, как всегда, бежал чисто; след в след попадали его лапы. Не один десяток дней пробегал он по этой тропинке, а след его и сейчас будто один. Владимир осторожно пробил рукой наст и, подведя ладонь под след, вынул его. Присмотрелся к наслоениям в насте, поковырял снег пальцем: хорошо ли, плохо ли смерзся. Оказалось, что хорошо. Значит, соболь прошел здесь давно, может быть, еще вечером.

Но обнаружить соболиный след — дело не хитрое. Не таким уж редким стал зверь в этих лесах. Владимиру надо было поймать живого соболя. Его на собачьих упряжках повезут далеко в долину Горячих Ключей, а оттуда самолетом через Охотское море на материк, чтобы поселить на новом месте.

Прям и стремителен бег зверька. Промчавшись скачками через поляну, он юркнул в заросли стланика. Чтобы отыскать его след, Владимиру пришлось чуть ли не пять километров пробежать на лыжах вокруг зарослей, в которых скрылся соболь, прежде чем он снова нашел свежий лаз. За короткий зимний день охотнику надо было пройти весь путь, проделанный соболем за ночь, опередить его. Хотя одет Владимир легко — белье, свитер, да шинель с подрезанными полами, — скоро ему стало жарко. Но охотник бежал и бежал, не останавливаясь. Он словно стремился догнать свою тень, упавшую на лыжи.

Находка Демина

В ясное, солнечное утро, редкое для здешних мест, каждая покрытая инеем веточка каменной березы, каждая хвоинка аянской ели сияла и искрилась. Морозный воздух был кристально прозрачен. Далеко-далеко за седыми сопками возвышался Ключевский вулкан. Белый султан дыма поднимался над ним прямо вверх, как из печной трубы в безветренную погоду.

На заставе капитана Бабенко стояла тревожная тишина. Все ходили молча. Собаки, словно угадывая настроение людей, сидели, повизгивая, будто бы ожидали сигнала тревоги.

И только на огромной смуглокожей каменной березе, невесть откуда прилетевший ворон беспрестанно каркал с самого утра. Его надсадный крик надоел всем, и, заслышав его, пограничники морщились, словно от зубной боли. Он проникал даже сквозь двойные рамы в караульное помещение заставы.

Капитан Бабенко, человек удивительно спокойный, который даже провинившихся солдат распекал ровным голосом, и тот не вынес вороньего крика. Проходя по двору, он остановился, посмотрел, прищурившись от солнца, на березу, где на самой верхушке качался на тонком суку ворон, и, сплюнув, проговорил;

— От бисова птица!

Рядовой Устинов, чистивший в конюшне лошадей и услышавший замечание капитана, умоляюще взглянул на Бабенко, попросил:

— Товарищ капитан, разрешите я его…

Бабенко строго было посмотрел на Устинова, но ворон так громко и препротивно каркнул, что начальник заставы только рукой махнул.

— А, возьми малокалиберку…

Солдаты, чистившие коней, вышли во двор. На крыльце появился Устинов с винтовкой в руках. Он был отличным стрелком, и солдаты знали, он не промахнется. Раздался щелчок выстрела. Ворон подпрыгнул. С закачавшейся ветки посыпался иней. Но птица, балансируя крыльями, осталась сидеть на месте и потом опять громко, раскатисто закаркала, словно смеялась.

— Дослужились… — донесся голос Бабенко, стоявшего на крыльце. — Сидячую ворону снять не могут. Где уж там планер найти.

И хотя все понимали, что упрек этот — лишь горькая шутка, солдаты почувствовали себя виноватыми. Ведь нарушение границы произошло на их участке. А прорыв на участке заставы — это самое неприятное, что может случиться в жизни пограничника. Это позор, если не преступление.

— Товарищ капитан, — крикнул дневальный, — вас к телефону!

— Поставьте винтовку на место, — сказал Бабенко Устинову и вошел в дом.

Через несколько минут дневальный выскочил на крыльцо и опрометью побежал к домику, в котором жил заместитель начальника заставы по политической части лейтенант Демин. Замполит отдыхал после ночного дежурства. Вскоре Демин, на ходу заправляя гимнастерку, побежал к Бабенко.

Теперь мысли солдат были заняты одним: что же произошло?

Капитан встретил Демина, прохаживаясь из угла в угол кабинета. Лицо его было строгим и сосредоточенным.

— Садись, Андрей Захарович, дело есть, — сказал он. — Понимаешь, планер-нарушитель взорвался в воздухе километрах в двухстах западнее заставы. Об этом мне сейчас из штаба отряда сообщили. К месту катастрофы пойдет вертолет. Он к нам прибудет приблизительно через час сорок. Нам поручено выделить оперативную группу, человек пять. Возможно, придется бродить по тайге недели две. Задание трудное. Группу возглавишь ты.

— Слушаюсь, — ответил лейтенант.

— Выбери людей покрепче.

— Устинова можно, — сразу сказал Демин.

— Устинова? — переспросил Бабенко и, усмехнувшись своим мыслям, согласился: — Конечно, Устинова, стрелок вроде хороший. Яковлева, Керимова — альпинисты, Кононова — лыжник отличный.

Коротки солдатские сборы. Через полчаса, получив у старшины продукты на неделю, четверо солдат, отобранных в оперативную группу, уже сидели в караульном помещении и жадно прислушивались к каждому звуку. Остальные, свободные от нарядов или уже отдохнувшие, крутились около них и с завистью посматривалина счастливцев.

Наконец послышался долгожданный шум мотора. Большая, похожая на головастика машина косо спустилась к стрельбищу за заставой и, на секунду повиснув над землей, взметая снежные вихри, приземлилась. Сбоку от кабины пилота открылась дверца, и в сугроб спрыгнули майор Тимофеев и эксперт Синилов.

— Оперативная группа погранзаставы готова вылетать на задание! — отрапортовал Бабенко.

— Хорошо. Мы задерживаться не будем, — сказал Тимофеев. — Только имейте в виду, — обратился он к солдатам, — если места для посадки не найдем, вам придется спускаться с вертолета по трапу, прямо с воздуха.

Солдаты заулыбались.

Подъем на вертолете напомнил Демину скоростной лифт в гостинице «Ленинград» в Москве: осенью прошлого года лейтенант ездил в столицу, где ему вручали Почетную грамоту Центрального Комитета комсомола…

В кабине вертолета яркие полосы солнечного света, врываясь в круглые иллюминаторы, янтарными пятнами ложились на ребристые днища. Устинову посчастливилось сесть около иллюминатора, и он старательно рассматривал ежеминутно меняющийся пейзаж.

…у побережья деревья росли редко. Но потом, когда к березам примешалась лиственница, тайга стала темной, снег совсем посинел от теней. Даже сверху стало трудно просматривать местность. Только узкая полоска земли прямо под вертолетом была видна хорошо. А на склонах сопок лес чернел сплошь и скрывал от глаз все, что делалось внизу…

Первый раз летел Устинов над камчатской тайгой и подивился ее безлюдности. Живя на заставе, он лишь умозрительно мог себе представить, насколько редки здесь селения. За время полета он нигде не увидел и дымка.

В кабину, где сидели пограничники, просунулся пилот, замахал рукой. Все бросились к иллюминаторам и увидели, как земля, деревья, сопки стали стремительно приближаться. Вертолет снижался. Когда вершины деревьев оказались почти на уровне глаз, машина вздрогнула, повисла в воздухе и закачалась, словно подвешенная на невидимой нити. Прямо под собой Устинов увидел обгоревший остов планера, уткнувшийся носом под корень огромного кедра. Одно крыло его валялось метрах в двадцати.

Второй пилот прошел в заднюю часть кабины и принес скатанную веревочную лестницу. Прикрепив ее, он открыл люк. Гонимый огромными лопастями, морозный воздух ураганом ворвался в кабину. Тимофеев опустил и завязал под подбородком отвороты ушанки, подал знак рукой: «Следовать за мной!» Потом, ухватившись за веревки, стал спускаться вниз. Вихрь рвал полы его шинели.

Устинов, заглянувший в иллюминатор, видел, что трап не доставал метра четыре до земли. Конец его беспомощно мотался из стороны в сторону на уровне нижних ветвей сосны. Когда майор достиг последней ступеньки и, отпустив трап, летел вниз, вертолет чуть-чуть подпрыгнул. За Тимофеевым спустился Демин, за ним — солдаты. Последним покинул вертолет эксперт Синилов.

Высадились благополучно. Летчики сбросили лыжи, рюкзаки с продовольствием и убрали трап. Вертолет набрал высоту и широкими кругами пошел над заснеженной тайгой, высматривая, нет ли где поблизости других следов воздушной катастрофы. Солдаты собрали рюкзаки, лыжи, стали рубить деревья, чтобы сложить хижину. Офицеры направились к остову планера.

— Прошу обождать одну минуту, — сказал эксперт и вынул из-за пазухи фотоаппарат. Подойдя к обломкам метров на десять, сделал снимки с нескольких точек. Щелкнул последний раз затвором и, спрятав аппарат, проговорил:

— По-моему, в кабине труп.

Офицеры подбежали к лежащим на снегу останкам планера. Плексиглас фонаря, закрывавшего кабину пилота, замутился от огня, и сквозь него трудно было что-либо разглядеть. За матовыми стенками лишь угадывались очертания человеческой головы, вернее, кожаного шлема.

Тимофеев осмотрел фонарь, попробовал его открыть. При ударе о землю металлический каркас деформировался, и сдвинуть фонарь не удалось. Пришлось действовать ломиком.

— Очень прошу вас, — сказал эксперт, когда остов планера заскрипел и качнулся, — очень прошу вас поосторожнее. Не шевелите планер. Мы его еще не осмотрели.

— Хорошо, — ответил Тимофеев и обратился к Демину: — Товарищ лейтенант, поддержите фонарь с другого бока.

Майор резко нажал на лом, едва просунутый в узкую щель, и фонарь отодвинулся. В кабине, опершись лбом о приборную доску, сидел мертвый человек. Ручка управления пробила ему грудь.

— Разрешите, — сказал эксперт.

Офицеры отошли, и он опять стал щелкать затвором фотоаппарата. Потом труп осторожно вынули из кабины и положили на снег. Это был мужчина в обуглившемся летном комбинезоне и унтах. Лицо его тоже сильно обгорело.

В кабине офицеры увидели развороченную взрывом радиоаппаратуру, два термоса, галеты, шоколад.

— Улов небогатый, — проговорил Демин.

— Закинем бредень еще раз, — пошутил Тимофеев.

Офицеры разделили планер на секторы и каждый из них стал осматривать свой участок. Демину достались часть фюзеляжа и стабилизатор. Обшивка на них обгорела, остался лишь голый остов. Демин сломал еловую лапу и стал осторожно сметать снег с «брюха» планера. Подтаявший от пламени пожара снег смерзся.

Приходилось очень осторожно, сантиметр за сантиметром, счищать лед. Лейтенанту казалось, что его работа напрасна. «Только в кабине планера, — думал Демин, — где ищут Тимофеев и Синилов, можно найти ответ на вопрос». Но он добросовестно продолжал очищать от снега остов. Обнажилось дно фюзеляжа, и Демин увидел нечто, привлекшее его внимание.

— Товарищ майор! — взволнованно крикнул он. — Люк! Открытый люк. В хвостовом отсеке!

Офицеры кинулись к Демину. Эксперт Синилов замахал руками и начал причитать, чтобы там ничего не трогали. Но его опасения были напрасны. Офицеры осматривали то, что Демин назвал «люком», стоя на почтительном расстоянии. Вероятно, Демин имел довольно странное воображение, чтобы в хаосе полуобгоревших, покореженных останков усмотреть очертания люка.

Второй пеленг

Вторую неделю утро в охотничьей избушке начиналось с перебранки.

— Ну, кого ты принес вчера, Епифан Степанович? — говорил директор заповедника Медведев, продолжая еще вчера начатый разговор. — Ну куда мы этакую страсть пошлем? Куницы и те темнее бывают…

Директор, тучный лысый мужчина с редкой растительностью на лице, лежал на лавке, покрытой медвежьими шкурами. Он то и дело морщился от боли, прижимая руку к груди. Перед печкой на корточках сидел старик с благообразной окладистой бородой.

— Что ж я, по-вашему, сам соболей в амбарчики сажаю? — отвечал старик и принимался сердито шевелить кочергой в печи. В комнату летели искры.

— Не знаю, ничего не знаю, уважаемый! Мы должны отправить на материк «головку», понимаешь, «головку», и не просто «нормальную головку», а «высокую». Лучших соболей во всей округе надо выловить. Эх, угораздило же меня заболеть! — сокрушался Медведев.

— Да хоть бы ты и здоровый был! Все бы шло своим чередом, — ворчал старик в ответ. — Однако вот жжет у тебя в груди-то. Ты, брат, с сердцем не шути!

— Будет каркать! Пойду я сегодня с тобой.

— Иди, мне-то что, — раздраженно отозвался Казин. — Тебе худо, не мне. Что тебе говорить? Говори не говори, сам не маленький. Понимать должен. Нет резону тебе по тайге шастать. Или я не справляюсь?

— Справляешься. Да ведь и я не могу на месте усидеть…

— Бросил бы ты, Афанасий, храбриться да хорохориться.

Директор заповедника Афанасий Демьянович Медведев и объездчик Епифан Степанович Казин жили в избушке на склоне Безымянной сопки в верховьях речушки. Тут предстояло отловить четыре пары отборных соболей, так называемую «высокую головку» — самых крупных и темных по окраске зверюшек, и отвезти их на собачьих упряжках в село на побережье, откуда соболей отправят самолетом на материк и поселят в тайге.

По дороге к охотничьей избушке — табору, как здесь ее называют, — два пожилых промысловика попали в пургу. Три часа они взбирались на сопку, чтобы в распадке между двумя горами их не похоронило под снегом. Вот тогда-то у Медведева и заболело сердце. Застарелая болезнь, не раз приковывавшая к постели, разыгралась вновь. Ходить Афанасий Демьянович почти совсем не мог — перехватывало дыхание. Пришлось Епифану Степановичу выполнять работу за двоих.

Медведев и Казин были старыми приятелями. Не одна сотня километров тайги была исхожена ими вдвоем, а иногда и втроем: вместе с пасынком Епифана — Владимиром.

Утренние перебранки нисколько не портили отношений между охотниками. Через четверть часа они уже мирно беседовали за чашкой душистого чая, сваренного особым способом, секрет которого Епифан никому не выдавал.

— Что будем делать, Епифан? Время идет, соболей хороших нет. Через полторы недели самолет придет. Может, сообщить, чтобы вылет задержали?

Епифан, держа на пятерне блюдечко, дул на чай и громко, со всхлипыванием, втягивал в себя каждый глоток. Лишь подливая в блюдце новую порцию, он резонно ответил:

— Все будет как положено… Коль понадобится побыстрее… Я отсюда махну через перевал.

— Тропа-то там малознакомая.

— Кому как… Я ее прокладывал…

— Смотри, Епифан…

— Да чего смотреть-то? Все лучшим образом обернется. Сегодня я в амбарчики загляну, что позапрошлый день снарядил. Авось, бог даст, и попадет «головка».

— Я пойду с тобой, Епифан!

— Воля твоя, Афанасий Демьянович.

Охотники стали собираться. Предстояло пройти двадцать километров по глубокому сыпучему снегу.

Епифан запряг собак, уложил в нарты продукты на пять дней, клетки для соболей и оставил место для Медведева. Тот вышел на крыльцо бодро, но сухой морозный воздух, видимо, перехватил дыхание. Пока Афанасий Демьянович усаживался, Епифан приладил подшитые нерпичьим мехом лыжи. Мех у нерпы жесткий, щетинистый, и охотники обшивают им лыжи так, чтобы движение вперед шло по ворсу, а если лыжи на крутом склоне заскользят назад, щетина станет дыбом и будет отличным тормозом.

В путь тронулись, когда над тайгой взошло солнце. Было очень тихо. Изредка старые лиственницы постреливали на морозе. Внизу, под деревьями, лежали темные синие тени, а верхушки пылали багрянцем. Епифан торил тропу. Собаки шли следом, с усилием таща тяжело груженные нарты.

Пройдя километров пять, охотники подъехали к амбарчику, установленному на пне. Амбарчик — ящик, сделанный из теса, тесины хорошо подогнаны друг к другу, чтобы не осталось ни одной щелочки. Ящик разделен перегородкой на две половины: «столовую», где разложена приманка, и «спальню» — там лежит шерсть сохатого. Такие амбарчики выставляют на соболиных тропах с осени. Каждую неделю в них кладут подкормку, чтобы соболи привыкли к виду ящика и без опаски входили внутрь. Зимой, когда зверюшки особенно нуждаются в пище, дверцы амбарчика настораживают. Стоит соболю войти внутрь, как щеколда дверцы соскакивает с предохранителя и ловушка захлопывается.

Еще издали охотники увидели, что дверца амбарчика закрыта.

— Смотри, а ты все говоришь, будто морозно и соболя не выходят из стланика, — сказал Медведев.

— Повезло, — ответил Епифан.

На крылечко амбарчика нанесло много снега. Судя по намету, дверца захлопнулась давно.

— Вот те раз! — воскликнул Медведев. — Ты что же, не осматривал вчера амбарчик? Намет-то какой. — Директор слез с нарт и подошел к ловушке. Присев, он забыл обо всем.

— Ночью ветер был, — ответил Казин.

— Знатный соболь, — восхищенно осматривая зверька сквозь металлическую сетку, сказал Афанасий Демьянович. — Настоящая «высокая головка»! Вот повезло. Смотри-ка, соболюшка весь корм сожрал. Верно, голоден был. Да, брат, тайга не тетка, — добавил, он обращаясь к соболю.

Епифан надел кожаные рукавицы, сунул руку в амбарчик, вытащил бьющегося соболя и пересадил его в клетку на нартах.

— Есть один пассажир!

Охотники отправились дальше. Две следующие ловушки оказались пустыми. Соболи почему-то обходили их стороной. Следы были свежие, зверьки бродили около ловушек ночью, но войти не решались. Видно, дерево сохранило запах человека, а может быть, кто-нибудь и спугнул их. В следующем амбарчике сидел некрупный светлый соболь. Епифан придушил его: все-таки добыча. Зато в последнем, к которому охотники пришли далеко за полдень, оказался на редкость темной расцветки зверек величиной с домашнюю кошку.

Медведев возвратился в табор радостный. Укладываясь спать, сказал:

— Если так и дальше пойдет, через неделю провожу я тебя, Епифан, в дальний путь. Сменят наши соболюшки местожительство.

* * *
В кабинете полковника Шипова плавала сизая пелена табачного дыма. За столом сидели Шипов, эксперт Синилов и Тимофеев.

По усталым лицам, по горам окурков в пепельницах можно было догадаться, что разговор шел долгий. Лист бумаги, лежавший перед Шиповым, был испещрен рисунками самолетов, людей, бредущих по глубокому снегу, но все наброски были не закончены, словно вместе с каждой мыслью полковник начинал новый рисунок.

Тимофеев сидел напротив полковника и хмурился. Перед ним на столе аккуратной стопкой лежали карандаши, которые он оттачивал, словно пики. Синилов перебирал ворох фотографий.

Уже несколько минут царило молчание. Тимофеев, чувствовавший, что полковник недоволен, нервничал и никак не мог сосредоточиться.

Не закончив рисунка самолета. Шипов отложил карандаш, встал и начал ходить по комнате.

Им никак не удавалось найти основное звено в цепи кажущихся случайностей. Действительно, почему пилот направил свой планер к берегам Камчатки? Знал ли он, что нарушает границу государства? Может быть, на планере вышли из строя приборы и летчик не мог ориентироваться? Тогда сообщение иностранного радио следует принимать за чистую монету и остается только вернуть останки пилота и обломки планера, сообщив обстоятельства, при которых произошла катастрофа. Но вот гибель летчика, она-то и смущала Шипова. Почему планер загорелся, или, как говорят летчики, преследовавшие его, взорвался в воздухе?

Синилов, правда, не уверен, что разведка сопредельного иностранного государства имеет к этой операции какое-нибудь отношение. Но это заявление эксперта Тимофеев встретил в штыки. Он считал, что такое утверждение основывалось на весьма шатком доказательстве. Дело в том, что в нагрудном потайном кармане кожаной куртки пилота была найдена фотография жены и детей летчика. Об этом говорила надпись.

Синилов утверждал, что подобные «ошибки» у разведчиков не встречаются. Но одновременно он и не отрицал преднамеренности нарушения границы. Тимофеев твердо стоял на своем: все от начала до конца, даже воздушная катастрофа, подстроено опытным организатором засылки. Может быть, катастрофа нужна была, чтобы скрыть выброску второго нарушителя, находившегося в планере?

— Вы считаете, что в планере был пассажир? — сказал Шипов, останавливаясь против Тимофеева.

— Прямых доказательств у меня нет, — ответил майор. — Люк мог открыться и от сотрясения при взрыве. Понимаете, товарищ полковник, интуиция мне подсказывает, что там был второй человек. Конечно, все можно объяснить стечением обстоятельств. Но не много ли случайностей? Планер случайно залетел на нашу территорию, планер случайно взорвался в воздухе от случайной аварии. Не логичнее ли предположить необходимость: нарушение государственной границы с ухищрением…

Внутренне соглашаясь с Тимофеевым, полковник снова и снова убеждался: ход, сделанный его противником, тонок и продуман. Шипов вынужден был признать, что если версия Тимофеева правильна, то противник, значит, уже выиграл несколько ходов, а они, потеряв темп, как говорят шахматисты, топчутся на месте.

— Какой смысл выбрасывать лазутчика в глухой тайге, за сотни километров от населенных пунктов? — задумчиво продолжал Шипов. — Там каждый след выдаст его с головой.

— Это можно объяснить: лазутчика в районе высадки встретит резидент. Он, конечно, должен отлично знать местность, — заметил Тимофеев.

— Вполне возможно. Но тайга занимает тысячи квадратных километров. Предположим, что в квадрате «Н» назначена встреча. Там будут переданы документы. Человек, передавший их, вернется к своим делам, и мы не будем знать, кто он, — сердито проговорил Шипов. — А куда, по-вашему, денется лазутчик?

— Ему, вероятно, обещали прислать самолет, — ответил майор. — Когда задание будет выполнено, он выйдет на нейтральные льды, сообщит свои координаты. Там его примут на борт.

— Снова правдоподобно, — сказал Шипов.

Полковник был недоволен беседой. Предположения, предположения — и никаких фактов! Вдумываясь в разговор, он не видел пока иного выхода, кроме одного — усилить наблюдение за районом выброски и границей. То же самое думал и Тимофеев. Обменявшись взглядами, они без слов поняли друг друга.

Но это еще не было решением задачи. По опыту офицеры знали, что только активные действия могут принести успех. Но для этого нужна хотя бы паутинка, ухватившись за которую можно наверняка распутать сеть. А паутинки-то пока и не было…

Шипов подвинул к себе лежавшую на столе карту, на которой был отмечен маршрут планера. Линия шла от острова Св. Георга на юго-запад, к Алеутским островам. Где-то на середине пути она круто поворачивала в сторону Камчатки. И, дойдя до полуострова, линия снова резко сворачивала у склонов гор к перевалу. Шипов, сам вычерчивавший маршрут, торопился: красные линии, отмечавшие полет по прямой и поворот в сторону, образовали крест, словно два пеленга. Полковник мысленно провел короткую линию, обозначавшую поворот, вверх по карте и увидел, что она достигает крупного порта на побережье Чукотки.

— Да, — задумчиво протянул Шипов, — если бы этот пеленг существовал… — И в ту же минуту его рука протянулась к телефонной трубке. — Будет найден пеленг! — добавил он.

— Пеленг? — переспросил Тимофеев.

— Да, маршрут планера будем считать пеленгом. Тогда к нему мы найдем второй.

— Соедините меня с лейтенантом Пошибиным, — сказал Шипов в трубку. Товарищ лейтенант, говорит полковник Шипов… Захватите дело № 045-ч и немедленно принесите его ко мне. Немедленно!

Шипов положил трубку и взволнованно прошелся по комнате.

Он вспомнил о деле, которое так и осталось до сих пор не раскрытым.

Четыре месяца назад радист бухты Серебряной работал на диапазоне четырнадцати метров. Это необычная волна для наших радистов. Случайно он поймал неизвестную станцию, передававшую в эфир одну и ту же букву — «о». Всего три раза прозвучал этот сигнал. У полярника была антенна направленного действия, и он сумел настроиться на неизвестную станцию. Но едва он добился наилучшей слышимости, рация замолчала. Антенны направленного действия указывают направление, откуда посылаются сигналы. Если бы на неизвестную станцию настроились два радиста в разных местах, то по углам направления их антенн можно было бы провести на карте две прямые линии — пеленги. Они скрестились бы в месте, где расположена неизвестная станция. Но ту станцию слышал один радист, и он узнал один пеленг. Он проходил по Чукотке, Камчатке, Охотскому морю. Судя по заключению радиста, таинственная рация была довольно мощной. Не сможет ли направление полета планера, которого ориентировали, служить «неизвестным», вторым пеленгом. Если маршрут планера и есть второй пеленг, то, перекрещиваясь с первым, указанным радистом с Чукотки, они оба укажут место выброски. Тогда район поисков можно будет ограничить меньшей площадью.

Шипов поделился своими мыслями с собеседниками.

Лейтенанта Пошибина ждали с нетерпением.

От него зависело многое. Но радость была преждевременной. Пеленги, нанесенные на карту, перекрещивались лишь в… Охотском море.

Но лейтенант быстро рассеял недоумение собравшихся.

— Если учесть все поправки, — сказал он, — линии пересекутся и на территории полуострова. Судя по характеру сигналов, их как раз и давали для пеленгования. Кстати, и планер делал поворот как раз в сторону пеленга. Возможно даже, его чем-то наводили.

Офицеры склонились над картой, на которой были нанесены все населенные пункты, охотничьи тропы и избушки. Картина прояснялась: пеленги могли окреститься и в самом пустынном районе полуострова, где-то на территории заповедника.

— Случайность нарушения границы полностью отпадает, — с удовлетворением заметил Тимофеев. — Не совсем ясно одно — был ли на планере пассажир или лазутчиком был сам пилот?

— Что ж, товарищ Тимофеев, — сказал Шипов, обращаясь к майору, — придется вам съездить в заповедник. Поохотиться…

Дорогая добыча

Вторые сутки Владимир Казин шел по тайге в погоне за соболем. Чем дольше продолжалась погоня, чем ближе казалась Владимиру цель, тем упорнее и настойчивее двигался он по глубокому, рыхлому снегу.

Вечером следы соболя бывали совсем свежими. Охотника отделяли от добычи, может быть, километр или полтора, но пришлось расположиться на ночевку…

Ранние сумерки короткого зимнего дня окутывали сопки. Заходящее солнце словно докрасна раскаляло заиндевевшие ветви деревьев, но с каждой минутой, будто остывая, они меркли, как бы покрываясь пеплом, и, наконец, чернели.

В часы, когда последние лучи заката догорали над сопками, Владимир, примостившись у костра, любил подумать о будущем. И хотя усталое тело наливалось истомой, мысли были ясны и четки, а сон приходил неожиданно.

Едва начинало светать, когда Владимир проснулся. Он подбросил в огонь хворосту и, поджарив тонкие ломтики медвежатины, снова отправился по соболиным следам. Они то поднимались между скалами к белеющим вершинам, то спускались в тайгу, терялись под снегом: соболь охотился за куропатками, спрятавшимися в сугробах. Тогда Владимир снова и снова кружил по тайге, пока не находил лаз.

Вот опять след нырнул в снежный наст, Владимир, как всегда, начал искать выход. Но не успел он сделать и нескольких шагов, как вблизи раздался негромкий властный окрик:

— Стой!

Владимир вздрогнул от неожиданности. Оглянувшись, с трудом различил под кустом кедрового стланика человека в солдатской форме. Он был без маскировочного халата, но так ловко прятался, что Владимир прошел мимо, не заметив его.

Солдат, за ним еще пятеро в белых полушубках вышли из кустов. К Владимиру подошел офицер. По канту на погонах Владимир узнал пограничников.

— Ваши документы.

Охотник достал из кармана лицензию и паспорт. Офицер долго рассматривал их.

— Незнакомых в тайге не встречали? — спросил он.

— Нет, не встречал. Иду третий день… — И, помолчав, задал ненужный вопрос: — Ищете кого-нибудь?

Офицер пристально посмотрел ему в глаза:

— Нет, проверяем документы.

Владимир, в свою очередь, внимательно оглядел офицера. Осунувшееся лицо с темными кругами под глазами выглядело усталым, нездоровым. «Он, верно, болен», — подумал Владимир. Солдаты выжидающе стояли поодаль, у кустов. Офицер вернул охотнику документы. Солдаты зашевелились, в воздухе засинели дымки папирос.

Владимир простился и пошел дальше по следу.

— Счастливой охоты! — протянул чей-то звонкий голос.

Солдаты засмеялись. Охотник сплюнул и выругался про себя. «Кто же желает счастливой охоты! — подумал Владимир. — Видно, солдат молодой, старый так бы не сказал. Да все равно! Соболь не уйдет!»

Но его уже не оставляла мысль — почему здесь, в глубине тайги, в двухстах километрах от побережья, появились пограничники?

День клонился к вечеру, когда Владимир, подымая за собой вихри снежной пыли, покатился вниз с Гуляй-Сопки. На середине склона он резко затормозил. Следы соболя оборвались у комля старой корявой березы. На стволе было дупло, в котором, по предположению охотника, и спрятался зверек.

Владимир нарубил сучьев и воткнул их в снег вокруг березы. Достал из заплечного мешка сеть-обмет с колокольчиками и повесил ее на торчащие сучья. Убедившись, что сеть повешена прочно, он отоптал вокруг снег, чтобы добыча ненароком не ушла под настом.

Соболь был обложен по всем правилам. Владимир снял с молодой березы лоскутки коры и полез на дерево. Добравшись до дупла, он достал спички, поджег бересту и бросил ее внутрь. Береста гасла и чадила. Зверек беспокойно заметался в дупле, принялся угрожающе рычать, уркать, но не вылезал. Владимир с улыбкой слушал бессильно злобствующего соболя. Потом кинул в отверстие еще кусок зажженной бересты. Дым пошел гуще. И в ту же секунду мимо лица охотника черной молнией промелькнул соболь. Он упал, зарывшись в снег, вскочил, бросился бежать, наткнулся на сеть, запутался в ней и стал беспомощно барахтаться, пытаясь перегрызть суровые нити.

Охотник спрыгнул с дерева, на ходу натянул рукавицы, чтобы соболь не покусал руки, и стал освобождать зверька. Владимир распутывал ячейки осторожно, чтобы не повредить бившегося в смертельном страхе соболя.

Черный как смоль зверек таращил вишневые глаза, а его темный нос беспрерывно дергался. Там, где рука охотника держала соболя, из-под черной, лоснящейся, мягкой, как пух, шерстки проглядывал нежно-сиреневого отлива подшерсток.

— Ох, и хорош! — невольно воскликнул Владимир.

Много пришлось видеть ему соболей, но зверька такой красоты в заповеднике не было. Во всяком случае, молодой охотник считал, что это именно так. Впрочем, ему следовало бы поверить. Пожалуй, даже Медведев, работавший директором со дня основания заповедника, и тот не знал лучше территории и ее обитателей, нежели Владимир.

— Погонял же ты меня, — приговаривал Владимир, завязывая соболя в плотный темный мешок. — Да не жалко! Больно уж хорош!

Ввечеру небо — затянули тучи, но ветер не разгулялся. По этим приметам сильного мороза или пургу ждать не приходилось.

Владимир решил заночевать на склоне сопки в березняке. Он запалил костер, вскипятил чаю, поужинал и отправился за еловыми и пихтовыми лапами, чтобы устроить себе постель у огонька, весело потрескивавшего в непорочном молчании тайги. Солнце уже зашло, о чем можно было судить по быстро упавшим плотным сумеркам. Стволы берез темнели на синем фоне снега, почти сливаясь со снежным настом. И казалось, что длинные и черные космы ветвей, свисавшие почти до сугробов, опускаются прямо из низких туч.

Охотнику понадобилось пройти с полкилометра, прежде чем показалась темная густая стена ельника. Дойдя до первых елей, он вынул из-за пояса топор и принялся обрубать нижние лапы для подстилки. Неожиданно Владимир опустил занесенный топор. Ему показалось, что у самой вершины сопки, там, где кроны деревьев сливались с небом, мелькнул огонек.

Он пригляделся внимательнее. Где-то, запутавшись в ветвях у вершин деревьев, и в самом деле тускло светился огонек.

Бросив нарубленные ветки, Владимир пошел вверх по склону.

* * *
Время шло. Из округа поторапливали с решением многих загадок, возникших в связи с воздушной катастрофой.

Полковник Шипов мрачнел с каждым днем. Хотя кое-что и прояснилось, но главное — цель, с которой была нарушена граница, оставалось загадкой. И сколько полковник ни ломал голову, сколько версий ни строил, ни одна из них не казалась ему подходящей.

Он не мог с уверенностью заявить: враг пришел за тем-то и, чтобы обезвредить его, надо действовать так и никак иначе. Впрочем, до сих пор не было найдено доказательств, подтверждавших, что на планере был пассажир. Но пока пограничники действовали так, как если бы этот пассажир был и покинул планер до катастрофы.

Несколько путало карты и то обстоятельство, что после сообщения по иностранному радио о пропаже планера, никто и ничем не выдал какой-либо тревоги или нетерпения по поводу исчезновения машины, пилота. Короткая информация камчатского радио о воздушной катастрофе прошла совершенно незамеченной, не вызвала ни одного отклика за рубежом.

Почему? Это тоже волновало Шипова. Что скрывалось за подобным молчанием?

От Тимофеева вестей не было. Видимо, пурга задержала его в пути. Шипов надеялся на расторопность Тимофеева. Только там, в заповеднике, в районе которого скрылся враг, можно было найти его следы.

Правда, полторы недели — срок порядочный. За это время в пустынной местности новый человек должен был неминуемо появиться в населенном пункте, забрести в охотничью избушку, так или иначе дать о себе знать.

Он должен был либо столкнуться с охотниками, которые не оставляют без внимания случайную встречу, либо выйти на тропу и попасться в руки патрулей. Но даже если нарушитель не сделает ни того, ни другого, он все же оставит след, на который наткнутся пограничники оперативной группы Демина. Тот каждый день слал донесения в отряд, но они были неутешительны. Пограничники обследовали уже все известные им охотничьи стоянки. Изо дня в день солдаты проходили десятки километров на лыжах, но никто из встреченных не видел чужака. Охотники же, если нет крайней необходимости, в эту пору не выходят из тайги.

Оставалась нерешенной и еще одна задача: почему на планере возник пожар?

Уже два раза офицер-связист появлялся в кабинете начальника и выдвигал одно технически обоснованное предположение за другим. Из всех обстоятельных докладов Шипов вынес одно безусловное заключение: либо пожар начался из-за какой-то неисправности в радиоаппаратуре планера, либо… Но на следующее утро полковника Шипова встретили в штабе неожиданностью. На столе лежали две радиограммы, переданные иностранными радиостанциями.

«Планер пропал без вести. Как уже сообщалось, на поиски планера, оторвавшегося от буксировщика, высланы самолеты. Они обшарили ледяные поля на протяжении нескольких тысяч квадратных миль. Кинокомпания «HPF» потерпела убытки в миллион триста тысяч долларов. На борту планера находились негативы отснятого на севере фильма. Предполагают, что во время вынужденной посадки, планер попал в трещину или полынью и затонул».

Второе сообщение было лаконичнее:

«Наш корреспондент беседовал с руководителем спасательных работ по поиску оторвавшегося от буксировщика планера, мистером Гремфи. Между прочим, он сказал, что конструкция планера была настолько хороша, что он мог достигнуть какого-либо острова в западной части Тихого океана. Возможно, что в скором времени кому-либо удастся напасть на его след…»

Прочитав второе сообщение, Шипов улыбнулся, подумав, что его противник начинает проявлять нетерпение.

Почему заговор молчания вокруг катастрофы так неожиданно нарушен? Неужели сообщение камчатского радио прошло незамеченным? Были ли действительно организованы поиски планера? Может быть, они еще и не начинались? Из сообщений можно сделать один вывод: район поисков переносится к западу, к берегам советских островов и Камчатки.

Полковник остановился у окна и словно впервые увидел заснеженный город, опоясавший берега Авачинской бухты, дымы, столбами поднимавшиеся в небо, опушенные инеем ветви. Виктор Петрович глубоко и свободно вздохнул.

Противник переносит поиски к границам нейтральных льдов. Под видом спасательных экспедиций несколько самолетов будут некоторое время кружить в районах, прилегающих к побережью, и при сообщении резидента, если он благополучно перейдет границу, примут его на борт. Комедия будет разыграна до конца…

Прочитав радиосообщения, Виктор Петрович решил позвонить начальнику областного охотоуправления и попросить его связаться с заповедником и узнать о Тимофееве.

Вот тогда-то, после разговора по телефону с начальником управления охотничьего хозяйства, у Шипова появилась мысль, которая показалась ему вначале шутливой, но по мере того, как он вдумывался в нее, «шутливое» предположение становилось все серьезнее.

Где-то в глубине сознания продолжалась напряженная работа, в которой он порой и не отдавал себе отчета: как бы внезапно появились четкие, ясные предположения, логичные, построенные в цепи умозаключений.

В кабинет вошел инженер-связист с грудой помятых, исковерканных радиодеталей.

— Товарищ полковник, пожар на планере произошел не случайно!

«Вот оно то, второе…»

— Ну-ка, ну-ка, выкладывайте, что у вас. Еще одна версия?

— Мы тщательно разобрались в устройстве и положении радиоаппаратуры на погибшем планере. Восстановили всю схему радиолокатора, который пострадал особенно сильно. Тогда мы пришли к выводу, что одна из генераторных ламп взорвалась. Хотя по своей конструкции эта лампа ни при каких обстоятельствах взорваться не может. Она может отказать, перегореть, как говорят. Но она взорвалась! Панель ее разворочена взрывом, а не деформировалась при ударе о землю. Вот, посмотрите!

Инженер придвинул к полковнику разбитую панель радиолокатора. Обгоревший и исковерканный при падении металл был грудой лома.

Шипов придирчиво осмотрел панель, остатки радиолампы и должен был признать, что связист, по всей вероятности, прав.

— Хорошо. Дальше, — проговорил Шипов.

— Вот здесь, под отводами, идущими к сопротивлению, мы обнаружили два миллиметровых проводника. По схеме они здесь ни к чему. Вот восстановленная нами схема. Без них локатор работал бы исправно. Лишние проводники проходят здесь и идут к часам. От часов они тянутся в хвост планера, к батарее. Причем, заметьте, через люк. Проволочки порваны открывшимся люком. В часах — вот они — устроено реле. Пока ток от батареи поступает к нему — видите пружинку, она оттянута. Но если проводники оборвутся — а это может случиться только в том случае, если открыть люк, — реле сработает, и выходная лампа, в цоколе которой находится запал, через полчаса взрывается.

— Но пилот мог выброситься с парашютом. Почему он этого не сделал?

— Нет. Не мог. Пламя взрыва, стекла разбитых приборов ударили ему в лицо. Сразу вспыхнула и кинопленка, лежавшая рядом.

— Вы заранее считаете, что в планере были двое?

— Иначе не могло быть. По-моему… товарищ полковник. Задвижки закреплялись резиновыми растяжками. Самим по себе им открыться довольно трудно.

— Так…

— Еще одна деталь, — продолжал связист. — Недавно в одном из наших технических журналов сообщалось, что кинофирма «HPF» уже давно не пользуется легковоспламеняющейся целлюлозной пленкой. Она одна из первых стала снимать и прокатывать фильмы на нейлоновой пленке. В планере же была целлюлозная пленка.

— Хорошо, — проговорил Шипов, весьма довольный разговором. — Соедините меня с командующим округом. — И подумал, что надо возвратить планер и останки летчика хозяевам. Пора. А то они слишком рьяно займутся поисками.

Когда офицер-связист вышел. Шипов крепко потер пальцами подбородок, что бывало с ним в минуты сильного волнения. Он вызвал дежурного и попросил соединить его с Москвой.

Ему вдруг показалось, что для успешной работы ему не хватало именно этого разговора, раскрывшего тайну пожара на планере.

Шипов подошел к окну и настежь распахнул форточку. Клубы морозного пара обдали его лицо, но он не почувствовал холода.

Братья-таежники

После разгадки взрыва отпал всякий элемент случайности в появлении планера-нарушителя над нашей территорией. Предположение, выдвинутое майором Тимофеевым, что они имеют дело с намеренным нарушением границы, стало рабочей версией расследования. Естественным оказалось и следующее предположение: район выброски, вероятнее всего, тоже не случаен. Где-то на территории заповедника — человек, бывший вторым пассажиром на планере. Он должен забрать то, за чем пришел, либо встретиться с агентом, который передаст ему некие, очевидно очень важные, сведения. Ради этого и предпринято такое опасное путешествие, принесены в жертву пилот и планер. Поэтому-то некоторое время спустя после долгого молчания неожиданно расширился район поисков планера. Организаторы засылки действовали так, словно и не слышали сообщения камчатского радио о гибели планера и пилота. Это давало им возможность оправдать свое чересчур близкое топтание у территориальных вод. Конечно, подобного появления им никто и никогда не мог запретить, таково международное право…

Изучая район поисков. Шипов и Тимофеев обратили внимание на одно немаловажное обстоятельство: наиболее интенсивные действия авиации сопредельного государства отнесены на добрую сотню миль от того места, где планер нарушил границу.

Почему?

То ли поисковая экспедиция не знала истинного курса планера, то ли активные действия были сознательно сдвинуты на юг с определенной целью: отвлечь внимание советских пограничников.

Решение одного вопроса, одной загадки тут же выдвигало несколько новых, которые требовали немедленного ответа. А что касается главного — причины, заставившей организаторов засылки пойти на риск и жертвы, то пока ни Шипов, ни Тимофеев об этом не знали.

Перед своим отъездом Тимофеев побывал в управлении охотничьего хозяйства. Там его радушно встретил начальник. Они долго беседовали. Сысов хорошо знал сотрудников заповедника. Почти все они работали давно. Это встревожило Тимофеева. Значит, враг, может быть, не один год живет под скромной, незаметной личиной.

Но какие улики и против кого вез Тимофеев? Никаких! «Второй пеленг» — но ведь это предположение. Да и зачем понадобилось сбрасывать агента в заповедник? В этот медвежий угол Камчатки никто не приезжал, кроме охотничьего инспектора.

…До заповедника Тимофеев добирался с оказией. Вот уже несколько часов он и старший зоотехник мчатся на собачьей упряжке по горной тропе. Зоотехник — молодой человек, третий год работающий в заповеднике, — приехал сюда из Москвы, где окончил пушной институт. Из разговора с начальником краевого управления охотничьего хозяйства Сысовым Тимофеев знал, что зоотехник работал над диссертацией о вольном разведении соболей. Аспирант был говорлив, но скромен. Заметив, что его собеседник, занятый своими мыслями, неохотно отвечает на вопросы, зоотехник замолчал и энергично заработал остолом — длинной палкой с металлическим наконечником. Собаки сбегали с сопки быстро, и нарты того и гляди могли перевернуться.

Впереди был длинный путь по таежному бездорожью, майор не торопился завязывать близкого знакомства с Сашей Тумановым, как звали зоотехника. Василий Данилович по опыту знал; это придет само собой, и излишняя торопливость ни к чему.

Собаки бежали, дружно налегая на постромки. Саша внимательно следил, чтобы ни одна не ленилась. Небольшой мороз, градусов в двадцать, почти не чувствовался. Третий день стояла ясная погода. Звенящая тишина зимней чащи лишь изредка нарушалась лаем собак, мчавшихся в упряжке. Опушенные инеем березы, словно одетые в горностаевые шубы, поднимались по обеим сторонам и стояли в торжественном молчании.

В полдень путники остановились в распадке у ключа, среди зарослей осыпанного снегом шаломайника. Тимофеев помог Саше развести костер, кинул собакам юколы, нарубил хворосту и уселся на охапку, ожидая, пока закипит чайник.

— Давно с материка? — осторожно начал разговор Саша.

— С полгода.

— Охотой интересуетесь?

— Охотниками. Удивительные они люди. Живут отшельниками, особые законы у них. Вот и решил я полюбопытствовать. — Тимофеев подбросил в костер ветку и добавил: — Почему вы соболями занимаетесь? Зверь, говорят, редкий.

— Ну, какой же редкий, — удивленно проговорил Туманов. — Вы, видно, соболиным промыслом не интересовались?

— Не приходилось.

— Тогда, конечно, — удовлетворенно протянул Саша. — Сейчас у нас этого зверя как при Степане Крашенинникове. А собольих следов, писал он, на Камчатке столько же, сколько на Лене беличьих. Иными словами, видимо-невидимо.

Саша заговорил, горячо жестикулируя, о том, что мало еще занимаются у нас звероводством, плохо готовят зоотехников. Как и все горячие, увлекающиеся люди, Саша считал область звероводства, к которой он был привержен, самой важной, самой главной. Сначала пограничник едва сдерживал улыбку, слушая Туманова, но потом невольно почувствовал уважение к молодому человеку. Кроме того, рассказ Саши помог Василию Даниловичу многое узнать о соболе.

Он узнал, что Россия с незапамятных времен славится на мировом рынке собольими мехами. Что насчитывается около двенадцати видов, или, как говорят охотники, кряжей соболей. Самым ценным кряжем считается якутский. Камчатский соболь — самый крупный, но мех его уступает якутскому; он светлее и не так мягок. Однако попадаются и здесь такие соболи, что якутским не уступят.

Было время, когда охотники в погоне за заработком почти полностью истребили соболиную стаю. Не помогали ни запреты, ни ограничения: ценного зверя били нещадно, из-под полы продавали за бесценок купцам. В начале XX века ученые-охотоведы опасались, что соболя исчезнут, потеряют промысловое значение, как это случилось с морской выдрой — каланом.

Только после революции, правда далеко не сразу, удалось пресечь «соболиную лихорадку». Ценный зверь был отдан под строгую охрану закона.

— Наверное, во многих местах соболей истребили совсем? — сказал Тимофеев.

— В целых областях соболь исчез, — сокрушенно подтвердил Саша. — Но сейчас мы вновь заселяем их. Это называется реакклиматизацией. Мало того, сотни лет считалось, что соболь не размножается в неволе. А теперь у нас есть целые соболиные питомники. Наши ученые ведут строгий отбор зверьков и разводят только самых ценных.

Когда вода вскипела, Саша снял чайник и поставил на угли сковородку, бросив на нее нарезанную ломтиками медвежатину.

— Вам повезло, — продолжал Туманов, — приедем в заповедник, вы увидите самых лучших зверьков. Охотники давно отлавливали и отбирали наиболее ценных камчатских соболей. Восемь, красавцев, как на подбор. Их отправят на новое местожительство, на материк.

— Как же их повезут?

— На собаках, потом самолетом до Хабаровска, там по железной дороге и на лошадях — в тайгу.

— Дорого обойдется это переселение.

Туманов рассмеялся.

— Так ведь и зверь дорогой. Сколько вы думаете, стоит шкурка высшего сорта?

— Не представляю себе, — сознался Тимофеев.

Саша посмотрел на него с лукавинкой.

— Две шкурки величиной в четыре квадратных дециметра на мировом рынке в одной цене с легковым малолитражным автомобилем.

— Так дорого?

— Еще бы! Ведь соболь водится только в России.

Тимофеев взволнованно поднялся и прошелся вокруг костра. Василию Даниловичу хотелось по привычке пройтись широкими шагами, чтобы собраться с мыслями, которые возникли совершенно неожиданно. Но далеко ступить было нельзя: сыпучий снег был так глубок, что человек сразу бы провалился по пояс. Ему казалось, что узкое пространство,вытоптанное у костра, сковывает его мысль.

Тимофеев неожиданно спросил:

— В заповеднике кто-нибудь имеет рацию?

— У нас своя радиостанция.

— Это я знаю. Кто работает на рации заповедника?

— Лихарев — демобилизованный офицер. По поручению райкома ДОСААФ он организовал кружок по радиоделу.

— И много народу занимается в кружке?

Туманов назвал фамилии и прямо взглянул в глаза Тимофееву.

— В тайге что-то случилось?

— Ты понимаешь, наш с тобой разговор никто не должен знать.

— Да. Давайте завтракать, а то мясо пригорит.

Тимофеев еще несколько раз обошел костер.

Саша вдруг встрепенулся.

— Если вам понадобится моя помощь, я…

— Спасибо, Саша, — сказал пограничник и глубоко вздохнул. — Я очень жалею, что, приехав на Камчатку, сразу не заинтересовался охотой.

* * *
Сквозь клубы морозного пара, ворвавшегося в открытую дверь избушки, сидевшие увидели заиндевевший треух, залепленную снегом шинель и молодое лицо.

— Володиська! Как соболюски? — приветствовал Казина сидевший с краю у стола камчадал Василий.

Дед, как и все камчадалы, очень плохо справлялся с шипящими в русском языке, речь его изобиловала буквой «с», которой он заменял труднопроизносимые звуки. И разговор его поневоле окрашивался ласкательными интонациями.

— В мешке, дед Василий, — ответил Владимир.

Потоптавшись у двери, он тщательно поработал веником, отряхивая с олочей снег. Потом одним движением стряхнул с плеч шинель, снял треух и подошел к столу, на котором дымился чайник.

В свете керосиновой лампы, стоявшей на перевернутом котелке, пар расцветал радугой. У стола молча сидели два других охотника и не спеша отхлебывали чай из кружек. Владимир знал их и поэтому не удивился молчаливому приему. Это были братья-таежники. Жили они вдали от селений. Только время от времени появлялись в поселке, чтобы сдать пушнину и запастись продуктами. Силы они были необычайной, вдвоем убили не одну сотню медведей и славились нелюдимостью и молчаливостью.

Первой мыслью Владимира было рассказать о том, что он нашел на склоне сопки.

Тогда в темноте ночи, двинувшись к огоньку и добравшись почти до вершины, он увидел, что на ветвях огромного кедра светится электрический фонарь. Кругом дерева следов лыж уже не было. Видно, их замело поземкой. Но у самого ствола еще можно было различить глубокие вмятины от охотничьих олочей — обуви из сыромятной кожи.

Владимир присмотрелся к следам. Они показались ему разными по величине, словно здесь были двое.

Скинув лыжи и шинель, юноша вскарабкался по стволу к вершине. Там, в развилке сучьев, он увидел небольшой запасник — хранилище продуктов, завернутых в брезент. От него тянулись провода к верхним ветвям. Обрезав ножом веревки, завязанные двойным морским узлом, Владимир ощупью, по проводкам нашел батарею. Потом полез выше и снял укрепленный на самой верхушке фонарь. Он взял лампочку, смотал провода и вместе с батареями скинул их в снег. Затем спустился с дерева и уложил все в заплечный мешок.

Владимир отправился к своему костру. Долго сидел, протянув к огню руки, и думал. Откуда появилось это странное устройство? Кому и зачем оно понадобилось? Может быть, его поставили пограничники? Что же тогда? Прав ли он, что снял с дерева этот сигнал? А может быть, враг? Во всяком случае, надо идти в районный центр и рассказать о находке.

Утром Владимир изменил маршрут и пошел не в заповедник, а в районный центр, но, встретив в избушке братьев-таежников, поостерегся рассказывать при них о находке.

Устроив в тепле пойманного соболя, Владимир присел к столу. Дед Василий принялся расспрашивать Владимира, как идет жизнь в поселке заповедника, как здоровье отчима, матери, короче говоря, всех жителей поселка, их детей, оленей, собак. Узнав, что лучший вожак упряжки охромел и его пришлось пристрелить, дед долго сокрушался и вспоминал по этому поводу все известные ему подвиги этой собаки.

Братья-таежники пили чай и молчали. Они пришли в избушку, очевидно, недавно. На их треухах, висевших у входа, и кухлянках еще сохранились капельки влаги от растаявшего инея. Выпив кружки по три и опустошив чайник, они снова наполнили его водой и поставили на огонь. Ожидая, пока он вскипит, молча курили длинные трубки.

Соболь, пойманный Казиным, беспокойно зашевелился и стал царапаться и биться в мешке. Дед Василий, окончив свои рассуждения о собаках, заговорил о соболях.

— Хоросий у тебя соболюска. Богатая охота. Черный-черный. Много денег полюсис. А вот я не могу бегать за соболюской. Три дня бегал, а он удрал. На покой пора. Бывало, по двадсать-тридсать соболюсек бил са симу. Мало их было тогда, а бил. Ссяс соболюсек много, а силы мало. А сколько ссяс соболюсек! Версту пройдес и след увидис. Луссе насих соболюсек не найдес…

— Якутские лучше, дед, — сказал младший брат-таежник. — Я там десять лет жил. Сплошь «высокой головкой» идут.

Старший брат недовольно покосился на младшего.

— Маленькие они, — вступился дед Василий. — Сють-сють посернее, а маленькие.

— Ты вот что скажи, дед, — неожиданно хрипло сказал старший брат-таежник, — вор в тайге появился. Сколько лет хожу, а запасник у меня впервые растащили.

Владимир искоса взглянул на говорившего. Что, если фонарь на кедре был поставлен братьями? Но зачем? Живут отшельниками. Нелюдимы.

Сколько охотников Владимир знал, а никто никогда не бывал у братьев в гостях.

— Может, медведь растащил? — осторожно заметил Владимир.

— На лыжах? — буркнул старший. — Охотник это сделал. Лыжи наши, таежные.

— А где запасник был?

— На кедре.

— На кедре? — неуверенно переспросил Владимир.

Старший брат поднялся и вышел из избушки.

Забулькал вскипевший чайник, но никто не встал, чтобы снять его. Все напряженно молчали. Вернулся таежник.

— На твоей правой лыже задник со щербинкой, — проговорил он.

— Ну так что же? — ответил Владимир.

Старший медленно прошелся по избушке и, неожиданно остановившись, взялся за рукоятку ножа, висевшего сбоку на поясе.

— Ты? — мрачно произнес он, в упор глядя на Владимира. — Ты там проходил!

— Я там проходил, — смело ответил Владимир.

— Вечером?

— Да.

Старший, косо глядя на Владимира, сделал шаг к юноше, потом ловко метнулся к двери, схватил ружье, открыл ствол и вогнал патрон.

— Таежных законов не знаешь! — негромко и хрипло сказал он, направив ружье на Владимира. — Вор!

Дед Василий вскочил с лавки и сильно стукнул снизу по стволу. Раздался выстрел, дробь с визгом впилась в потолок.

Младший тоже бросился к ружьям, но Владимир успел дать ему подножку, и тот растянулся на полу. Владимир прыгнул к упавшему на спину, ударил его рукояткой тяжелого охотничьего ножа по затылку, скинул с себя ремень и быстро набросил петлю на руки.

— Несего грех на дусу брать! — услышал юноша увещевания деда Василия. Тому не было видно, что происходит за его спиной. Владимир, поднявшись, увидел, что старший брат тоже лежит на полу, а дед Василий стоит около, направив ему в грудь винтовку.

Владимир подошел к деду Василию.

— Однако, сего ты слисься?. — проговорил дед и уже хотел было позволить старшему таежнику встать.

— Держи его, дед, на прицеле, — остановил старика Владимир. — Это шпионы! Их пограничники ищут.

— Ну, — протянул дед и от неожиданности чуть было не выронил ружье.

— Опусти дуру, — хмуро сказал старший. — Хватит баловать, старик.

— Я тебе пакасу баловася! — вспылил дед. — Вяси его, Володиська, вяси!

Таежник пытался было встать, но Владимир строго сказал:

— Выстрелю…

— Эх, люди! За свое же добро и убить готовы, — пробурчал старший таежник. — В милицию потащите?

— Потащим куда надо! — огрызнулся Владимир.

Таежник повернулся лицом в угол и дал себе связать руки.

— Тебе, ворюге, не жить, — сказал старший таежник, покосившись на Владимира. — Я тебя все равно изничтожу.

Лежавший на полу младший брат тихо застонал.

— Собирайся, дед Василий, повезем гадов в район.

— Сисяс, сисяс, Володиска.

От охотничьей избушки до районного центра было добрых три дня ходу…

Росомаха

Зоотехник Туманов и Тимофеев приехали в заповедник днем. Они еще издали увидели в широкой речной долине дома, из труб которых поднимались прямые столбы дыма. Собаки, кусая за задние лапы отстающих, лихо взяли подъем к зданию дирекции. Дома поселка как бы разбежались по всей огромной долине, словно боясь, что им станет тесно. Избушки едва можно было рассмотреть за стеной тайги, в которой они попрятались. Тишину нарушал только ритмичный постук движка дизельной электростанции. Из его трубы стремительно взлетали кольца дыма. Поднимаясь, они становились шире и постепенно таяли. Иногда плотное кольцо дыма взвивалось особенно высоко и вспыхивало оранжевым огнем в солнечном свете.

Нарты остановились у крыльца. Голодные собаки нетерпеливо повизгивали. Саша Туманов, несмотря на возражения Тимофеева, наотрез отказался кормить их после ночевки, говоря, что так они довезут быстрее. И действительно, почуяв близость дома, собаки старались изо всех сил.

Приехали гости неожиданно, и их никто не встретил. Старик сторож, дежуривший в канцелярии, видимо, недавно проснулся. Он долго и хрипло кашлял, и только когда отдышался, от него можно было добиться вразумительного ответа: директор заповедника — в тайге, готовит партию соболей к отправке и, вероятно, сегодня приедет: заместитель его уже месяц живет в далеком становище, ведет подсчет соболей, и вообще в поселке остались женщины да старые и малые, кому охота не под силу.

Слушая деда, Тимофеев ловил себя на мысли, что сто километров унылой дороги не могут навеять такой угрюмой скуки, как эти длинные, подробные объяснения. Выручил Саша Туманов. Он предложил пойти к нему, позавтракать и выспаться. Майор нехотя кивнул, наперед зная, что Саша снова начнет говорить о соболях и своей диссертации. Его энтузиазм, вначале так понравившийся Тимофееву, становился утомительным.

Когда они уходили, старик вдруг засуетился, долго ругал себя за плохую память и, наконец, сказал, что вчера вечером радист принял какую-то радиограмму для приезжего. Старик с полчаса искал радиограмму, которую куда-то положил. Тимофеев едва сдержал себя, чтобы не выругаться. Радиограмму нашел он сам: она лежала сложенная вчетверо под стеклом на столе в канцелярии. Там было лишь три слова: «Сообщите, как доехали». Майор понял, что Шипов интересуется его делами и требует большей оперативности.

Усталость и сон мигом слетели с Тимофеева. Однако сообщать пока было нечего. Предстояло еще поговорить либо с директором, либо с его заместителем — секретарем партийной организации. Это люди, кому он вполне мог довериться и получить новые сведения. Но окажутся ли они интересными, продвинут ли хоть на шаг решение задачи?

Узнав, что радиограмма предназначена для гостя, старик всплеснул руками и, ухватив майора за рукав, повел в комнату на втором этаже.

— Вы больше ничего не забыли, дедушка?

— Нет, сынок, теперь все вспомнил. Тебе, тебе эта комната, — торопливо приговаривал дед. — Печь я еще вечером протопил. Может, опять затопить?

— Спасибо, дедушка.

Старик ушел. Василий Данилович осмотрелся. Комната, в которой его поселили, была заставлена чучелами зверей. У входа поднимался на задних лапах исполинский медведь, его раскрытая пасть сверкала клыками. Из угла, осторожно задрав чуткий нос, словно принюхиваясь, выступал олененок на стройных ножках и с маленькими рогами. На столе стояло чучело соболя. Зверек держался всеми четырьмя лапами за чурбак, поставленный на попа. Голова его была настороженно повернута и чуть склонена набок. Глаза-пуговки вытаращены. На мордочке как бы застыло удивление и вопрос.

Тимофеев скинул шубу и прошелся по комнате. Потом остановился перед чучелом соболя и стал пристально всматриваться в зверька.

Послышался стук. Вошел сторож.

— Я не забыл тебе сказать? Афанасий Демьянович говорили, чтобы вы не стеснялись.

— Говорили, дедушка, говорили, — рассмеялся Тимофеев.

Вскоре пришел Саша Туманов, и они вместе отправились осматривать поселок. К нему из внешнего мира вела только одна тропа, та самая, по которой приехал Тимофеев, но Саша сказал, что в экстренных случаях охотники идут через перевал. Путь этот труден и опасен, особенно в зимнее время, когда бушуют метели.

— Интересно, когда вернется директор? — спросил Василий Данилович.

— К утру, наверное.

— Да-а, — недовольно протянул Тимофеев.

— В заповеднике догадываются, что в тайге неладное творится. Охотники видели пограничников у Царь-сопки, — сказал Саша.

— Куда ведет запасная тропа, о которой ты мне говорил?

— К мысу Соколиному.

«Участок заставы Бабенко», — подумал Тимофеев и вслух добавил:

— По тропе до побережья дней пять пути?

— Не меньше.

Разговор с Сашей заставил Василия Даниловича принять новое решение — рискованное, но единственно правильное: действовать в открытую. Медлить было нельзя. Случилось то, что они с Шиповым не предусмотрели. Событие, о котором не должно было знать много людей, стало известным. Это может насторожить врага, заставить его действовать осторожнее и в то же время быстрее. Нет, ему тоже медлить нельзя.

Простившись с Тумановым, Василий Данилович вернулся в комнату и подготовил шифрованную радиограмму на имя Сысова для передачи полковнику. В ней он сообщил о принятом решении.

Радист еще не заступил на дежурство, и Тимофеев попросил сторожа позвать его. Скоро в дверь постучали. На пороге появился мужчина в стареньком офицерском кителе. Был он невысокого роста, с круглым маленьким личиком, с крохотным носиком-пуговкой.

— Вы меня звали?

— Товарищ Лихорев?

— Так точно, — переходя на военный тон, ответил радист.

— Кем были в армии?

— Командиром роты связи.

— Почему приехали сюда? Ведь могли хорошо устроиться на материке.

— В конце войны я заболел экземой. Меня и демобилизовали по болезни. Мучился я года два. Ни курорты, ни лечение не помогли. Света не взвидел. Однажды ехал на юг и встретился в вагоне с одним рыбаком с Камчатки. Разговорились. Я рассказал ему про свою болезнь. Он говорит: поезжай к нам, у нас есть целебные ключи. Я говорю: не поможет. Он говорит: хочешь — верь, хочешь — нет, а поможет. Я и поехал, здесь вылечился и остался.

— Вы москвич?

— Да.

— Я по «говорит» узнал. Любят москвичи это словечко.

Лихорев улыбнулся.

— У меня к вам не совсем обычная просьба. — Тимофеев посмотрел радисту прямо в глаза.

— Слушаю.

— Передайте в адрес охотоуправления вот эту шифровку. Понятно?

— Так точно, — Лихорев принял листок, исписанный колонками цифр, окинул его быстрым профессиональным взглядом. — Будет сделано.

— Надеюсь на вас. Кстати, вы, говорят, ведете здесь кружок по радиоделу. Вы, вероятно, знаете; монтировал ли кто-нибудь из любителей передатчик? Ведь не из простого любопытства люди занимаются с вами.

— Понимаю. В заповеднике единственный передатчик — стационарный.

— Кроме вас, мог кто-нибудь воспользоваться им? Подумайте очень серьезно…

— Радиоузел я сам ежедневно опечатываю. Да никто из моих учеников еще и не умеет обращаться со сложной радиоаппаратурой.

— Вы исключаете возможность, что кто-нибудь не из ваших учеников знает радиодело?

— Вряд ли. Впрочем… Я никогда, признаться, не задумывался над этим. Люди здесь живут открыто. Одна семья, можно сказать.

— Сегодня вы не выходите из рубки, — сказал Тимофеев и, помолчав, спросил: — Передавать что-нибудь будете?

— Нет, ничего не предвидится. Кроме вашей телеграммы, конечно.

— Хорошо. Слушайте эфир. — Тимофеев назвал волну, на которой три месяца назад работала неизвестная станция, та, что обнаружил радист бухты Серебряной.

Лихорев вышел. Василий Данилович остался в комнате один. Он сел за стол. Перед ним, вцепившись в чурбак всеми четырьмя лапами, маячил силуэт соболя. Тому, кто выделывал чучело, очень хорошо удалось передать настороженность застывшего, но быстрого, юркого и стремительного зверька.

…Смеркалось. Постепенно все предметы в комнате словно растворились в сумерках. Только белели клыки медвежьего чучела, стоявшего у двери. В коридоре послышались шаркающие шаги. Пришел сторож, растопил печь и пожелал гостю спокойной ночи.

Тимофеев включил свет. Лампочка горела неярко и ритмично помигивала в такт работе движка, стучавшего за окном.

Занятый своими мыслями, Василий Данилович засиделся у топившейся печки. Тишина, царившая в старом доме, навевала дремоту. От жара камелька приятно разгорелось лицо, стали слипаться глаза, думы зашевелились вяло и тяжело.

Василий Данилович подбросил в печь дров, и желтый огонь весело побежал по сухим поленьям. Свет привычно мигал под ритмичный стук движка.

К знакомым звукам вскоре примешалось тонкое повизгивание ветра за стенами дома. Начиналась метель.

«Только этого не хватало! — сердито подумал майор. — Этак Медведев может и не приехать сегодня».

Внизу хлопнула дверь. Тимофеев прислушался. Кто-то быстро и легко прошел по коридору. Негромко проскрипели ступени на лестнице, ведущей в радиорубку.

Тимофеев снова устроился в кресле и стал смотреть в огонь печи. На торцах поленьев кипела смола, а дальние концы уже догорали, и на них обозначились пылающие квадратики углей.

Потом опять быстро сверху вниз проскрипели ступени на лестнице, ведущей в радиорубку, хлопнула дверь, и в доме все стихло — лишь потрескивали дрова.

Время шло незаметно. Оно как бы измерялось ставшими привычными помигиваниями лампочки.

Вдруг свет трижды померк не в лад.

Тимофеев вздрогнул.

«Что это?» — подумал он.

Майор до боли в пальцах ухватился за подлокотники кресла и затаил дыхание.

«Может быть, почудилось?» — мелькнула мысль.

Василий Данилович впился взглядом в яркий волосок лампы.

И опять свет начал мерцать не в лад со стуком движка.

— Пять, восемь, ноль… — читал Тимофеев телеграфную азбуку. — Три, три, семь…

Василий Данилович вскочил, сильно оттолкнул кресло.

«Рация! — чуть не вскричал майор. — Рация работает от движка? Лихорев?..»

* * *
Они остановились в затишье, в густых, выше человеческого роста, зарослях шаломайника.

— Вот и пришли. Отсюда я и двину на перевал. Доберешься теперь один? Не ровен час — прихватит. Так и на пороге скопытиться можно. А? Лучше я уж провожу тебя.

— Дойду, — ответил Медведев. — Да уж ты-то дома переночуй. Чего тебе из-за меня крюк делать. Всю ночь проплутаешь. Как днем, не отдохнув, пойдешь? Дорога не легкая.

В эту минуту ветер, бушевавший в тайге на сопках, завыл глухо, угрожающе.

— Ишь разгулялась погода! — снова заговорил Медведев. — Ты, Епифан, лучше не ходи в ночь. Спасибо за заботу. Доплетусь. Эка важность. Доплетусь.

— Оно так, — отозвался Казин. — Может, у меня все же переночуешь? Ведь еще семь километров тебе пройти надо.

— Нет, — протянул Медведев. — Лихо мне, но до дому надо добраться.

Медведевым явно овладевало упрямство больного человека, который переоценивает свои силы. Он стремился во что бы то ни стало добраться до родного очага, где, как он был уверен, ему сразу полегчает.

Старик Казин выжидающе смотрел на директора, словно проверяя, сможет ли он добраться до дома. Ночью дорога вдвое тяжелей.

— Нет, Епифан, я домой, — твердо сказал Медведев.

— Присядем тогда, что ли, — проговорил Казин. — Дорога у меня дальняя.

Они присели на нарты. Собаки было поднялись, нетерпеливо дергая упряжь. Казин прикрикнул на них.

Потом мужчины встали и троекратно поцеловались.

— Мало ли что, Епифан, — извиняющимся топом промолвил Медведев. — Может, и не свидимся.

— И ты не поминай лихом, — отозвался Казин.

— Ну, пора. Соболюшек береги. Не простуди, а то пооколеют по дороге.

Казин крикнул на собак, и нарты, на которых стояло восемь клеток с отборными камчатскими соболями, тронулись. Собаки, повизгивая, рвались на бег, но старик сдерживал их прыть.

Через сотню шагов он остановился и стал всматриваться в вечернюю темноту, рассеченную косыми полосами летящего снега. Фигура Медведева была уже еле видна, она словно расплылась в снежной кутерьме.

Епифан снял шапку и перекрестился. Затем двинулся дальше, теперь уже торопя рослых камчатских псов, тянувших нарты с драгоценным грузом. Вскоре между высокими прошлогодними стеблями шаломайника, на два метра поднимавшимися над сугробами, мелькнул огонек.

Упряжка остановилась у крыльца, псы взвыли, ожидая еды и отдыха. Но хозяин и не думал их распрягать. Казин постучал в дверь.

— Кто там? — послышался женский голос.

— Открывай.

— Сейчас, сейчас! — засуетилась хозяйка.

— Что свет палишь? — грубо сказал Епифан, пока женщина отодвигала прихваченную морозом щеколду.

— Да что-то боюсь я одна.

— Эва, на старости лет страх тебя разбирать начал. Скоро?

Дверь в промерзших петлях открылась с ледяным скрипом. На пороге стояла жена Казина в пуховом платке и заячьей безрукавке.

— Заходи, Епифанушка, — приветливо проговорила она с легким поклоном.

Старик ответил ей кивком, долго оббивал снег с олочей и суконных онучей, прошел в комнаты, сбросил на руки жене шинель и огляделся, словно в доме могли оказаться нежданные гости.

— Ты, Степанида, пойди в нарты юколы положи. Побольше. Дней на десять.

— Уезжаешь? В этакую непогодь?

— Надо, — отрезал Епифан. — Иди, иди.

Накинув полушубок, женщина вышла. Открыв подпол, старик полез вниз и долго копался там. Потом затих.

В доме наступила тишина. Электрическая лампочка, висевшая над столом, ритмично мигала, повторяя перебои далекого движка. Вдруг она замерцала невпопад. На минуту ее ритм снова восстановился, затем нить лампочки опять судорожно замерцала. Наконец лампочка успокоилась.

Вскоре Казин вылез из подпола, нагруженный продуктами, поверх которых лежал небольшой деревянный ящичек.

— Ну, прощай, старуха!

— Поел бы…

— Я через центральную усадьбу, по старой тропе поеду. К Медведеву заверну. Он ждет.

— Что тебе ехать приспичило? И собаки притомились. Пуржит на дворе. А тебя, прости, несет нелегкая. Переночевал бы в тепле.

— Надо! — отрезал Епифан.

Наскоро простившись с женой, старик старательно уложил продукты в мешок. Выйдя из дома, посмотрел, сколько жена положила юколы в нарты, попробовал, крепки ли веревки, приторочившие клетки, и крикнул на собак. Те неохотно поднялись со снега, где лежали, свернувшись клубком, спрятав носы в пушистую шерсть хвостов, и нарты тронулись.

Съехав наискось по крутому склону к ручью, где было совсем тихо и ветер посвистывал лишь в верхних ветвях рябин и ольхи, Казин круто изменил направление и стал торить тропу к невидимым за снежной пеленой крутобоким сопкам.

Шел Епифан нешироким, но спорым охотничьим шагом, раскачиваясь на ходу, перенося, словно матрос, тяжесть тела то на одну, то на другую ногу. Склон становился все круче, но старик будто не замечал этого. Шаг его был по-прежнему ровен и скор. Изредка он оборачивался и голосом подбадривал собак. Обойдя сопку по крутому опасному склону, Епифан прыгнул в нарты и погнал их по пологому скату в долину. Лес здесь был не слишком густым, и, ловко управляя остолом, старик стал быстро спускаться вниз.

Полночь миновала, но Казин и не думал останавливаться. Он гнал собак с такой настойчивостью, словно нарочно выжимал из них последние силы.

Упряжка достигла перевала, когда рассвело. Старик оглянулся назад. Поземка не утихала. Долина тонула в снежном тумане. Окинув пристальным взглядом пустынную местность, Епифан принялся разгружать нарты.

Впереди на тропе лежал огромный камень, перегораживающий путь. Слева, между скалой и камнем, был лишь узкий проход, в который с трудом могли пройти только собаки, нарты же пришлось бы протаскивать боком. Справа от камня белела ровная снежная площадка. Но Епифан не ступил на нее. Он хорошо знал, что площадка эта — нависший над обрывом снежный карниз, который мог рухнуть, не выдержав тяжести груженых нарт.

Старик выпряг шесть собак, сложил с нарт большую часть груза, привязал для страховки к ним веревку и пустил их по карнизу. Пустые нарты благополучно проехали по снежному надуву и, миновав опасное место, остановились.

Казин перевел остальных собак через узкий проход между скалой и камнем, перетащил клетки с соболями и тщательно заровнял следы, хотя знал, что поземка и без того заметет их. На снежном карнизе остался четкий след нарт.

Собаки бежали весело. Они словно чуяли, что у подножия сопок есть охотничья избушка, где они смогут отдохнуть и где их, наверное, хорошо покормят. Подъезжая к наспех сложенному срубу с плоской крышей, Епифан еще издали заметил, что там побывал незваный гость: в снежном намете на крыше зиял черный провал. Собаки настороженно зарычали.

Епифан скинул с плеча ружье и, подойдя к двери, прислушался. В избушке было тихо. Тогда он медленно приоткрыл дверь и заглянул внутрь. Сначала ничего не увидел в полутьме, потом различил валявшийся на полу разорванный мешок, обглоданные кости. На мгновенье под лавкой вспыхнули две крупные зеленые искры. Приглядевшись, Епифан увидел зверя величиной с большую дворовую собаку.

— Росомаха! Вот тебе и завтрак! Все сожрала, проклятая! Придется из НЗ брать. Незадача… — По манере людей, привыкших к долгому одиночеству, охотник вполголоса разговаривал сам с собой и не замечал этого.

Казин вскинул ружье, прицелился, но не выстрелил. Усмехнувшись, отошел от открытой двери, позвал за собой собак и обошел избушку снаружи. Приблизившись к тому месту, где, по его расчетам сидел ночной вор, Епифан постучал прикладом о бревно. Обождав минутку, снова вернулся ко входу. У дверей начинались свежие следы, отдаленно напоминавшие следы медвежонка.

Собаки взвыли, принюхавшись к снегу.

Епифан зло закричал на них, замахнулся остолом. Привыкшие к суровому нраву хозяина, псы замолкли.

Старик выпряг вожака и впустил его в избушку. Остальные девять, получив свою долю промерзшей вяленой рыбы, принялись ожесточенно ее грызть.

Вскоре в печурке затрещали смолистые дрова. Епифан сидел на лавке и, не мигая, смотрел в огонь. Пес-вожак, сожрав юколу, догладывал остатки от обеда росомахи. Покончив с едой, он принялся ходить по избушке, недовольно фыркая. Ему явно не нравился поступок хозяина. Он не понимал, почему тот отпустил зверя. Обнюхав еще раз углы, избушки, вожак сел напротив хозяина и заскулил.

— Что? — проговорил старик, глядя на пса затуманенным, отсутствующим взором. Пес вильнул хвостом.

— Не понимаешь! Тепло ты любишь? Мясо любишь?

И вдруг, чуть пригнувшись, Епифан изо всех сил ударил собаку по морде. Вскинувшись от удара на задние лапы и неловко, судорожно переступив ими, словно протанцевав, вожак отлетел в дальний угол.

Старик деревянно рассмеялся. Потом похлопал себя по колену. Собака несмело подошла к человеку, которого считала своим хозяином.

— А! Любишь тепло? Любишь вонючую юколу? Жизнь, сволочь, любишь? — и он снова замахнулся. Пес отпрянул. Но Епифан протянул руку, и собака подползла к хозяину, лизнула его ладонь. — Я тоже хочу жить, шкура…

Двое в берлоге

В четыре прыжка одолев лестницу, ведущую в радиорубку, Тимофеев рванул дверь. Она была заперта. Не раздумывая, майор вышиб ее ударом ноги. Выхватил пистолет.

Посредине комнаты лежал опрокинутый стул. Лихорев стоял у рации с наушниками на голове и смотрел на майора испуганными глазами.

— Руки вверх!

Лихорев поднял руки.

— Что передаете?

— Метеосводку.

— Какую?

— Обычную. В час ноль-ноль я передаю метеосводку.

— Почему не предупредили? — уже спокойно спросил Тимофеев.

— Обыкновенное дело… Разве вы не знаете?

В эту минуту свет трижды померк.

— А это?

— Н-не знаю.

— Видите! Рация работает!

— Не знаю… Может быть, товарищ Тимофеев. Но… может, и не рация… А может… Все-таки, наверное, рация.

— Прервите передачу, следите за передающей станцией.

Не спуская глаз с пистолета, Лихорев кивнул головой.

— Садитесь.

Продолжая коситься на пистолет, Лихорев подсел к рации.

— Скорее! Да шевелитесь же! Ищите на десятиметровых волнах. Вы умеете работать быстро? Мы же опоздаем, провороним передачу!

Только теперь заметив, что Лихорев косится на пистолет, майор сунул его в карман.

Пальцы радиста быстрее забегали по ручкам рации.

Свет больше не мигал. Майор впился глазами в ритмично мерцавший волосок лампочки. Неизвестная рация молчала, ритм не нарушался.

— Черт возьми! — майор стукнул кулаком по столу. — Проворонили! Надо же…

В это время нить опять замерцала не в лад ритмичным постукиваниям движка. Тимофеев схватил карандаш и стал скоро и аккуратно записывать сигналы лампочки. Лихорев лихорадочно завертел виньер настройки. Скоро он обнаружил станцию, посылавшую в эфир сигналы. Еще несколько мгновений лампочка мигала, врываясь в ритм движка, и одновременно из громкоговорителя слышалось прерывистое попискивание, как это бывает при работе телеграфным ключом; сигналы в точности повторяли мерцание света. Потом динамик замолчал.

— Все, — произнес Тимофеев.

— Как вы догадались?

— Со светом-то? — Тимофеев искоса взглянул на него и улыбнулся. — Моим соседом был радиолюбитель. Когда он работал, в моей комнате мерцал свет. Станция его брала много энергии. У нас в доме привыкли к таким вещам. Кто знал телеграфную азбуку, тот был в курсе всех радиоразговоров моего соседа… У кого же здесь может быть рация?

— Не знаю. Все служащие живут в одном месте. Пятеро нас.

— А какие постройки получают энергию от движка? Кроме тех, что расположены на центральной усадьбе.

— Хозяйство охотника Казина.

— Значит, рация у Казина?

— Но… может быть… Подключился кто-нибудь?

— Значит, рация в том доме, — твердо сказал Тимофеев и, обернувшись к Лихореву, спросил: — Почему вы думаете, что это не так?

— Старик с директором нашим, с Медведевым, соболей ловит. Они давно в тайгу ушли. И пасынок вот уже неделя как в тайге. Тоже соболя промышляет. Дома только бабка Степанида. Не она же передачи ведет. Поехать-то туда очень надо! Может, кто чужой к бабке забрел и орудует. Браконьер какой. Набил соболей…

— Соболя, соболя… — задумчиво произнес Тимофеев. — Кто такой Казин? Почему вы думаете, что у него в доме не может быть рации? Насчет браконьера — это, извините, чепуха, а вот чужой… Чужой, может, и забрел к бабке Степаниде.

— Конечно! — встрепенулся Лихорев, будто и не он первым высказал мысль, что в дом Казина мог забрести чужак. — Старик живет в поселке уже восемь лет. Его здесь уважают. Правда, он всегда был против того, чтобы пасынок его занимался в радиокружке. Но ведь это ничего не значит. Правда? Чужой, чужой в поселке!

— Вот как?

Тимофеев отошел от стола, на котором разместилась радиостанция, и подошел к окну. Пурга разыгралась не на шутку. Даже ближние деревья потонули в снежной круговерти.

— До дома Казина километров пять? — спросил Тимофеев.

— Больше, примерно семь.

— Тот, кто в доме, сейчас уже никуда не выберется. Едем. Кто бы там ни был. Мы его застанем.

— Почему? От дома Казина не обязательно выбираться через центральную усадьбу. Можно проехать на побережье другим путем. Между грядой сопок. Там ветра почти нет. Только снег. Если кто выберется оттуда, то может пройти к утру километров двадцать, — возразил Лихорев. — А мы едва доберемся до дома Казина. Ветер будет дуть нам встречь.

— Но чтобы уйти из дома Казина по этой тропе, надо очень хорошо знать местность. Иначе — пропадешь. Не так ли?

— Еще бы! Не зная дороги, на первом же километре собьешься с пути, — заметил Лихорев.

— А чужак может так хорошо знать местность и тропу через перевал?

— Н-нет. Ее не всякий камчадал знает.

— Вот видите. Значит, либо в доме свой человек, который может уйти, либо чужой, который уйти не сможет. Только своему-то зачем же в такую метелицу подаваться из тепла.

— Очень трудно, почти невозможно идти в такую погоду, товарищ Тимофеев.

Внизу хлопнула дверь. Послышались голоса. Через минуту в кабинете появился плотный широкоплечий мужчина в меховых торбасах. Он шел медленно, опираясь о стену рукой. Видно было: каждый шаг стоит ему больших усилий.

— Медведев, — глухим голосом отрекомендовался он Тимофееву. — Извините, плохо мне очень. Еще в тайге сердце схватило.

— Значит, ехать все-таки можно, — сказал тот, метнув взгляд в сторону Лихорева.

— Куда ехать?.. — воскликнул Медведев. — Я два часа проплутал вокруг дома.

— Попробуйте связаться с городом, товарищ Лихорев, — сказал Тимофеев. Радист вышел из кабинета.

— Дело спешное, Афанасий Демьянович. В поселке заповедника, видимо, прячется враг.

— Враг? Где?

— Вероятно, в доме Казина.

— Казина?.. — крикнул Медведев и сел в кресло, схватившись за сердце. — У него соболя! Там, в доме, соболя! Мы их привезли из тайги. Отборные!

Тимофеев кинулся к Медведеву, который, охнув, тихо опустился на пол. Майор склонился над ним. Директор заповедника, бледный, с глазами, тупо смотрящими в одну точку, беззвучно шевелил губами.

В комнату быстро вошел Лихорев.

— Товарищ Тимофеев, вас вызывают. — Увидев лежащего на полу Медведева, он со страхом посмотрел на майора: — Что с ним? — Радист кинулся к директору заповедника, но тот по-прежнему безучастно глядел куда-то в сторону.

— Кто меня вызывает? — не отвечая на вопрос, спросил Тимофеев.

Радист молчал и медленно переводил взгляд то на майора, то на директора заповедника.

— Пошлите скорее за врачом. Ему совсем плохо. Слышите? Да говорите, наконец, кто меня вызывает! — Тимофеев подошел к радисту и потряс его за плечо. — Вы слышите? Лихорев, кто меня вызывает?

— Полковник Шипов.

* * *
В землянке, вырытой под корнями столетней поваленной бурей лиственницы, было темно. Протопленная днем жестяная печурка, обложенная диким камнем, дышала сухим, приятным теплом, от которого слипались глаза. Но человек, лежавший в дальнем углу на лавке, бодрствовал. Ему надоело спать, надоело прислушиваться ко всякому шороху и вою пурги в трубе. Стоило там, наверху, в тайге, неожиданно треснуть от мороза дереву, как человек хватался за пистолет и затаив дыхание прислушивался. Он лежал и напряженно думал: не пешка ли он в этой игре, как тот, что остался в планере и погиб? И он снова и снова вспоминал и обдумывал свой путь в эту подземную нору: не совершил ли он где ошибки, нет ли где западни, подобной той, в которую попал пилот?

Пока ему здорово везло! Вспомнился недавний разговор в тюрьме. Его, браконьера и лесного бродягу, милостиво пригласили в кабинет начальника тюрьмы и завели деловой разговор. Не хочет ли он, Гарри Мейл, по прозвищу Скунс, искупить свою вину и сделаться богатым человеком? Он чуть не хлопнул себя по лбу: сон ли это?

Если так, он предпочитает не просыпаться. Нужно быть последним олухом, чтобы отказаться выйти из тюрьмы не только живым, но и богатым. Хотел бы он знать, кто откажется от такого предложения…

Мужчина в модном костюме, со ртом, похожим на подкову, сидел по правую сторону от начальника тюрьмы. Он сказал Скунсу по-русски:

— Я уплачу за вас штраф. Но нам придется совершить одно небольшое путешествие.

— Не больше, чем за девять тысяч миль?

— Не больше.

— Подумаю, — ответил Скунс.

— Вы согласны?

— Надо подумать, сэр.

— Над чем тут думать?

— Я подумаю, сэр, — в третий раз проговорил Скунс, хотя решение уже созрело.

— Ответ нужен сейчас, — угрюмо сказал человек, сидевший в кресле. — Мне некогда ждать. Свобода, пять тысяч долларов задатка, при возвращении — еще десять… Ну?

— Да, сэр…

— Ну и отлично!..

Так началась новая жизнь Скунса. Два месяца он жил в отдельной комнате на даче у своего хозяина Билла Гремфи, читал книги о Камчатке и занимался русским языком.

«Кто бы подумал, — продолжал размышлять Скунс, — что знание русского языка и профессия браконьера, из-за которой я попал в тюрьму, помогут мне стать богатым человеком…» Десять лет прожил он в каньоне Трех Кедров бок о бок с русскими эмигрантами — охотниками-староверами. Как это ловко обернулось для него теперь!..

Потом полет на остров Св. Георга, тесный фюзеляж планера и бодрый голос пилота, их последний разговор.

— Скунс, ты еще жив?

— Спросишь об этом через месяц.

— Вижу сигнал. Пора.

— Катись к черту!

— О’кэй! Встретимся в квадрате «36-Д».

Скунс выдернул вилку шлемофона из гнезда, проверил, хорошо ли пристегнут ранец с продовольствием, дернул задвижку люка и вывалился из планера.

Перевернувшись несколько раз, он выкинул в сторону левую руку, и сила сопротивления встречного воздуха плавно повернула его лицом к земле. Тогда Скунс выставил вперед, чуть выше лица обе руки и несколько секунд падал, не открывая парашюта. Затем дернул за кольцо.

Он недаром тренировался в прыжках с парашютом на точность приземления. Умело управляя парашютом, он довольно точно падал к намеченному месту… Яркий огонек сигнала оставался слева. А он уже отлично видел стоявшую на отшибе, на большой поляне лиственницу, в километре от которой находилась землянка, приготовленная для него Росомахой.

Через две минуты парашютист коснулся унтами снега. Погасил парашют, постоял, прислушиваясь к тайге. Где-то вверху в морозной тишине нарастал гул реактивных двигателей. А через мгновенье в той стороне, где в облаках болтался планер, вспыхнуло багровое пламя. Скунс готов был поклясться, что не слышал выстрелов, и тут же вспомнил, что на аэродроме ему сказали: «Не ваше дело, куда денется пилот. Он выполняет специальное задание. Вы с ним не встретитесь… Разговаривать с пилотом о ваших делах не рекомендуется».

Дойдя в своих воспоминаниях до этого эпизода. Скунс перевернулся на другой бок и, выругавшись в темноту, подумал: а что, если и он, Скунс, тоже выполняет «специальное» задание? Может быть, он послан для того, чтобы обеспечить работу резидента, и в последний момент тоже пойдет к чертям, как тот пилот?

Каждый раз, когда мысли Скунса, словно завершая заколдованный круг, обрывались на этом месте, хмель мигом вылетал у него из головы, и он снова тянулся к фляжке со спиртом.

Нет, он, Скунс, не какой-то ублюдок, он не даст себя провести! Эта мысль успокаивала бывшего каторжника, возвращала ему уверенность. Он точно исполнял предписания шефа: каждое утро обтирался снегом и тридцать минут проделывал различные гимнастические упражнения. Он берег и копил силы на трудный обратный путь к морю. Ему и Росомахе предстояло пройти сто двадцать миль по таежному бездорожью.

На двенадцатый день, к вечеру, Скунс услышал неподалеку лай собак. Он достал пистолет и отвел предохранитель. Скрипнула промерзшая дверь. В землянку вошел человек в меховой одежде.

— Кто здесь? — спросил он.

— Как погода? — подал Скунс условный пароль.

— Пурга идет с востока, — был отзыв.

— Росомаха пришла, — отозвался Скунс. — Как здоровье соболей?

— Отличное. Все восемь здоровы.

Скунс сунул пистолет за пазуху и поднялся с лавки. Чиркнув спичку, он зажег стоявший на столе огарок свечи и, став против света, с любопытством уставился на вошедшего. Это был старик с благообразной седой бородой, быстрыми маленькими глазками, которые смотрели из-под прищуренных ресниц, словно прицеливались. Казин представился:

— Епифан.

Скунс крепко пожал протянутую руку. Пальцы показались ему железными.

— Скунс.

— Помогите внести соболей.

Вдвоем вышли из берлоги. Старик развязал веревку и скинул меховое покрывало с нарт. На них стояло восемь небольших клеток. Скунс обхватил четыре и внес их в землянку. В клетках прыгали, колотясь о стенки, маленькие черные зверьки. Старик внес остальные.

— Вот они, красавчики!

Соболя смотрели на него блестящими, удивительно живыми бусинками глаз. На шее у каждого был надет плетенный из тонких прутьев круг, словно дно от корзинки, он не давал зверьку дотянуться до задних лап и хвоста.

— Зачем? — спросил Скунс.

Казин с чувством превосходства стал объяснять:

— Соболь зверь злой, не любит неволи. Коли его рассердить, так он от ярости может сам себя покусать, а то и загрызть. Вот я им и надел ошейники. Моя выдумка, мне за это премию дали. — Росомаха усмехнулся. — Триста рублей отвалили. Рационализатор… — злобно оборвал свою речь старик и спросил: — Кто хозяйничать будет?

— Вы. Я в гостях.

Росомаха затопил печь и вынул из мешка куски медвежатины. Скунс достал фляжку спирта.

— Сегодня не пойдем?

— Нет. Ночью пурга будет сильная.

— Ушли чисто?

— Чисто. Дней пять не хватятся.

— Куда пойдем?

— На северо-восток. Не беспокойтесь. Где нас встретит самолет?

— Вы не получили инструкций от шефа? — насторожился Скунс.

— Шеф сказал, что операция на Камчатке будет для меня последней.

— Да, конечно. Инструкция не изменилась, — сказал Скунс и подумал: «Ни черта не знаю об этой инструкции. Что она предусматривала? Если то, о чем сказал старик, то скорее он. Скунс, даст отрубить себе руку, чем выполнит ее! Как бы не так!»

— Слава богу! Пора на покой. Я, малыш, очень долго представлялся дураком и окручивал умных.

Скунс согласно кивнул и постарался добродушно улыбнуться. У него мелькнула мысль, что теперь, когда старик становится умным, его придется провести, окрутить, как он сказал. Шеф дал точные инструкции; Росомаха, проводив Скунса до мыса Озерного, должен вернуться на материк. Этим преследовались, как понимал Скунс, две цели: старик отвлечет внимание погони на себя, и, если ему удастся добраться до материка, он под новым именем выполнит еще не одно задание. — Скунс не слышал о шпионах-пенсионерах. — Если старика схватят по дороге на материк, то ему каюк, а Скунс тем временем будет далеко. Старик мечтает убежать. Это не предусмотрено инструкцией.

Скунс ухмыльнулся, вспомнив русскую поговорку: «Два медведя в одной берлоге…» Нет! Он-то наверняка не даст себя окрутить. У него есть преимущество — точная, последняя инструкция шефа.

Старик Казин, видимо, принял благодушную улыбку за поощрение своей исповеди и принялся с большим жаром рассказывать о том, как в двадцатом году он, бравый гвардейский поручик Старцев, хозяйничал здесь, на Камчатке, потом бежал с японцами, нищенствовал в марионеточномМанчьжоу-Го, поступил в разведку, дважды благополучно пересекал границы…

Скунс слушал Росомаху-Старцева-Казина и ласково улыбался. Он понимал, что старому человеку хочется поговорить. Старик молчал столько лет, и Скунс был не прочь послушать его. Но это он может позволить себе до того момента, когда перед ним откроются ледяные просторы океана. Тогда старик отправится к чертям. Скунс не станет нарушать инструкций шефа: к самолету он подвезет нарты с соболями и сядет в него один.

Осторожные и односложные замечания Скунса очень не понравились Казину. Он никогда не доверял никаким людям, пришедшим «оттуда». Хотя такие посещения были более чем редки: всего два за долгое время, и то свидания относились к давней поре, очень давней. Казин был прозорлив и в те годы. Деньги он получал один. Его «гости», к некоторому неудовольствию хозяев, то погибали в перестрелке, то неудачно оступались на тропе. Но какое до этого дело ему Старцеву-Казину?

Последняя история с соболями, прямо говоря, нравилась Казину. Кто и когда додумался до этого, Казина не интересовало. Но чувствовались коммерческий размах и дальновидность. Поэтому такого человека, как Скунс, к деньгам подпускать не следовало.

Трагедия контрабандиста

Дежурный офицер вошел в кабинет. В руках у него был небольшой серый пакет.

— Только что доставили, товарищ полковник.

— Спасибо, — ответил Шипов, выходя навстречу и принимая почту. Виктор Петрович даже не прошел к своему столу, а сел в кресло у стены и принялся читать.

Быстро просмотрев препроводительную бумагу, Шипов взял приложенный документ: копию статьи одной из парижских вечерних газет от 30 августа 1937 года.

«Трагедия контрабандиста». «Вчера, проходя по Парижской ярмарке, я встретил оборванного, обросшего рыжей щетиной человека, который нес две клетки с необыкновенными зверьками. Еще ни разу, ни на одной мировой ярмарке я не видел таких маленьких, с небольшую кошку, зверьков, черных, с блестящими пуговками глаз. Я остановил мужчину, несшего клетки, и спросил:

— Что это за животные?

— Соболя, — ответил мужчина.

Живой соболь на ярмарке! Небывалое и неслыханное!

Как же они попали сюда? Это меня заинтересовало.

Русский почти не говорил по-французски, и нам пришлось прибегнуть к помощи переводчика. Я попросил его рассказать о себе.

Звали его Терентием Кулгуком. Он житель села Слобода Читинской области. Отец его был состоятельным человеком и умер после того, как все его имущество реквизировали коммунисты.

Смерть отца, потеря всего имущества озлобили сибирского мужика Терентия Кулгука. В прошлом году он открыл секрет размножения соболей, бывший до этого тайной, потому что никто не знал, когда они спариваются и когда приносят потомство. Тогда он решил украсть соболей, отлов которых был запрещен, и бежать за границу, продать вместе с соболями свое открытие.

Поймав три пары соболей и захватив с собой десять отборных собольих шкурок, Терентий Кулгук отправился в путь. Он перехитрил хваленую советскую погранохрану и бежал в Маньчжурию. Там продал соболиные меха и отправился в Париж, питая самые радужные надежды. Но он обманулся. Четыре соболя издохли в дороге. Здесь, в Париже, неудачи не покидали его. Никто не верил, что он сумеет развести соболей в неволе, и ему не давали за живых даже стоимости шкурки…

Позднее я поинтересовался дальнейшей судьбой Терентия Кулгука. Она оказалась трагичной. Один американец купил соболей по тысяче долларов за штуку вместе с услугами хозяина.

Некоторые газеты подняли большой шум о создании новой расы соболей, которые должны затмить русских.

Однако через неделю, когда пароход, на котором Терентий отправился за океан, зашел в Алжир, соболя умерли от жары. Терентий Кулгук по условиям договора должен был возвратить деньги. Их у него не оказалось, и, чтобы не сидеть в долговой тюрьме, он удавился на полотенце у себя в каюте…»

Полковник Шипов отложил листки.

Выходит, наша догадка, что целью проникновения нарушителя на нашу территорию могли быть соболя, не лишена оснований. Прецеденты, как выясняется, есть. Не шпионские сведения интересуют нарушителя. Это, так сказать, экономическая диверсия. Попытка подорвать государственную монополию. Что ж, соболя не открытые год назад алмазы. Соболя могут размножаться. Значит, это действительно не воровство, а именно экономическая диверсия.

Теперь следовало поговорить со специалистами. Шипов взял телефонную трубку и попросил, чтобы его соединили с управлением охотничьего хозяйства.

— Товарищ Сысов? Полковник Шипов вас беспокоит. Мне хотелось бы повидаться с вами… Рад буду видеть.

Положив трубку, Виктор Петрович вызвал дежурного офицера.

— Заведующего управлением охотничьего хозяйства товарища Сысова немедленно проводите ко мне.

Когда в кабинет вошел невысокий пожилой человек с небольшой холеной бородкой, Виктор Петрович рассказал ему обо всем случившемся и о своих предположениях.

Сысов внимательно слушал, хотя часто хмыкал и было явно заметно, что только уважение к чину собеседника заставляет его сдерживаться. Едва Виктор Петрович смолк, как Сысов, взволнованно теребя бороду, горячо заговорил:

— Это афера! Мне вспоминается рассказ директора заповедника, Медведева. Он в прошлом году был на пушном аукционе в Ленинграде. За три дня до начала аукциона среди представителей различных иностранных фирм пронесся слух, что на аукцион прибыл крупный промышленник Френк. Закупщики и корреспонденты иностранных газет переполошились. Что надо этой акуле на аукционе, ведь Френк никогда не интересовался пушниной? На все вопросы Френк отвечал уклончиво. На аукционе он не купил ни одной шкурки, пока не дошло дело до соболиных. Начались торги. Цены взлетели небывало высоко. Френк поднялся и предложил за десять живых соболей цену вдесятеро большую, чем за все вязки. Несколько миллионов золотом! Но получил отказ.

— А чем вы объясните повышенный интерес к соболям за последние годы?

— Только теперь — последние десять лет — мм практикуем разведение соболей в неволе. Долгое время подобные попытки терпели неудачи. Была плохо изучена биология соболей. Зверюшки не размножались в неволе. Ошибочно считали, будто гон, спаривание соболей, происходит в конце зимы или ранней весной. В эту пору и соединяли самцов и самок. Известный наш ученый, профессор Петр Александрович Мантейфель, в начале тридцатых годов доказал, что гон у соболей и куниц бывает, как ни странно, летом, с середины июня до середины августа. Беременность соболюшки продолжается 8–9 месяцев. Вокруг открытия Мантейфеля долгое время шла борьба. Но в конце концов его точка зрения, подтвержденная многочисленными опытами и наблюдениями, победила. И тогда у нас стали создавать соболиные фермы.

— Сколько надо времени, чтобы создать крупную соболиную ферму, если украдено восемь соболей? — поинтересовался Виктор Петрович.

Сысов ответил, не задумываясь:

— Примерно лет десять. Тогда на ферме может быть в среднем… около десяти тысяч соболюшек. Если не больше. Я беру минимальную цифру.

— Ясно. — Шипов поднялся, давая понять, что разговор окончен, и сердечно поблагодарил охотоведа. После ухода Сысова полковник попросил, чтобы его срочно соединили с Тимофеевым. Но разговор Виктора Петровича с майором состоялся лишь поздно ночью.

* * *
Собаки лениво перебирали лапами, поднимаясь на взгорки, а когда спускались в распадки, пустые легкие нарты били их по ногам. Владимир шел за нартами по проторенной тропе, едва припорошенной хрустящей изморозью. Он понимал, что собаки ленятся, но не чувствовал себя в праве прикрикнуть на них. Он не смел даже командовать собаками, которых дал ему дед Василий, чтобы он мог быстрее добраться до дома.

Опозорился на всю тайгу! Теперь охотники при встрече будут смеяться ему в лицо. Ведь надо же сделать такую глупость: привезти в отделение милиции двух уважаемых охотников и сказать, что это они установили в запаснике таинственный прожектор.

Правда, в милиции очень обрадовались находке, долго и придирчиво расспрашивали Владимира и первым же самолетом фонарь отправился в областной центр с приложенной к нему картой с точным указанием места, где он был обнаружен. Однако сразу выяснилось, что Владимир зря оговорил братьев. Их запасник, оказывается, находился на кедре у Царь-сопки, а то дерево, где Владимир нашел фонарь, было на пятнадцать километров северо-восточнее, в верховьях речки Соленой.

Начальник районного отделения милиции, зная горячий, безудержный нрав братьев, решил немного задержать их, чтобы Владимир мог спокойно добраться до дома, не опасаясь, что ему надают тумаков, и, кстати, дождаться распоряжений по поводу этого дела из областного центра.

Взяв с братьев подписку о невыезде из районного центра, он с миром отпустил их. Сидя в чайной, те рассказывали всем встречным, какую подлость совершил молокосос Казни, пасынок известного и уважаемого человека. Уж коли им доведется встретиться в тайге, они надолго отобьют у него охоту путать честных людей со шпионами…

Владимира их похвальба нисколько не смущала: мало ли что говорят люди в чайной. Его беспокоило другое — всю жизнь его теперь будет преследовать эта смешная и нелепая история. Владимир шел, не отдыхая, целые сутки, надеясь усталостью притупить чувство стыда за свой опрометчивый поступок.

«А еще собирался стать настоящим следопытом, — корил себя Владимир. — Куда там! Не разобравшись толком, накинулся на почтенных людей. Подбил на это дело такого уважаемого человека, как дед Василий! Ой, сколько глупостей натворил…»

Только свернув на тропу, ведущую через перевал, и почувствовав приближение непогоды, Владимир ускорил шаг.

Ночью, в пургу перевала ему не преодолеть. Он решил переждать пургу в заброшенной охотничьей землянке, о которой знали лишь отчим да он.

Он думал, что, добравшись до землянки, устроенной под корнем поваленной бурей лиственницы, он сможет спокойно переночевать, отдохнуть, собраться с мыслями. Оттуда два дня ходу и — заповедник. Кстати, если отчим пошел в областной центр коротким путем, то, возможно, они там встретятся.

Владимиру очень хотелось рассказать дяде Епифану, которого он звал отцом, о своих злоключениях, услышать от него добрый совет. Как-никак тот вырастил его, к тайге приучил…

К полудню Владимир достиг распадка, по которому они с отчимом всегда сворачивали в сторону моря. Отсюда до землянки оставалось восемь часов ходу. Владимир развел костер, пообедал куском жаренной на углях медвежатины, выпил две кружки чаю, чтобы уж больше не останавливаться и до наступления ночи добраться до землянки.

Собаки, наевшись юколы, спали, а Владимир сидел и думал о превратностях человеческой жизни и о том, что даже самые благие дела надо долго обдумывать, прежде чем совершать их.

Хорошо отдохнувшие собаки бежали быстро. Подмерзший наст прочно держал нарты. Владимир слезал с них, когда собаки брали подъем на сопку, садился снова и притормаживал остолом, когда упряжка стремглав спускалась с горы.

Время летело незаметно. Пошел редкий снег, потянуло студеным ветерком, который покалывал щеки, забирался под шинель.

Темнело. Казалось, что на свете остался только серый цвет. Серый снег, серые, в дымке, деревья, серое небо. Потом на несколько минут синие краски хлынули на землю и вслед пришла темнота. Ветер усилился. Глухо загудели вершины.

Владимир стал что было силы погонять собак, но они мало нуждались в крике. Они тоже понимали, что идет пурга, и старались изо всех сил. Вот они рванулись еще быстрее, вихрем слетели с крутобокой сопки, едва не разбив нарты о ель. Ветер донес запах дыма. Через несколько минут Владимир остановился у вывороченного корневища лиственницы. На пороге землянки стоял человек.

— Отец! — крикнул Владимир.

По возгласу пасынка Казни догадался, что тот чем-то взволнован.

— Что случилось? — старик сумрачно посмотрел на нежданного гостя. — Заходи.

— Я сейчас. Только собак покормлю. Мне столько тебе надо рассказать, отец. Ты просто представить себе не можешь, сколько я глупостей натворил. В тайге что-то случилось. Кого-то ищут.

— Не мельтеши. Управишься с собаками — все по порядку расскажешь. Много еды псам не давай. Видать, днем их только что кормил. Дай по полрыбины — и хватит. — Старик вернулся в землянку.

Скунс сидел, сунув руку за пазуху. Вид у него был настороженный и злой.

— Кто там?

— Пасынок мой, — небрежно ответил Казин. — Да не трусись. Эк, нервишки-то у тебя как ходят. Вынь-ка руку-то из-за пазухи. Оставь пистолет. Не понадобится…

— Что ему нужно?

— Он пригодится, — хмуро сказал Епифан. — Ты не трусь. Слушай, что я тебе говорю. Теперь уж я командовать буду.

— Он ничего не знает? — спросил Скунс.

— Нет. Он на промысле был. Поможет нам сбить со следа погоню.

— Ты уже о погоне думаешь? Не рано ли? Мы не успели еще и шага сделать. Смотри, Росомаха! Шеф не любит шуток.

— Осторожность — первое дело. Об этом поздно будет думать, когда начнут на пятки наступать. А пасынок сделает все, как я скажу. Понял?

Дверь отворилась. Скунс и Епифан смолкли.

«Незнакомый человек! Верно, отец его знает», — подумал Владимир, входя в землянку. Он поставил оружие в угол и прошел к столу.

— Знакомься, сынок, — Силантий Порфирьевич, из Курлея. Встретились по дороге.

Скунс протянул Владимиру руку.

— Что нового? — спросил Казин. — Чего дичишься? Или устал, бегая за соболем?

— Пограничники кого-то ищут, — выпалил Владимир.

— Служба… — отозвался Скунс и очень пристально посмотрел на юношу.

— У них засада на тропе. Неделю назад встретил их у подножья Гуляй-сопки. Человек пять, однако. Спрашивали, не встречал ли кого. Сам откуда…

— Это где? — поинтересовался Скунс.

— Километрах в тридцати пяти отсюда. — Владимир удивился. Отец говорил, что Силантий Порфирьевич из Курлея. Коли так, то он должен хорошо знать этот район; здесь они вместе охотились.

— Ну и что? — спросил отчим.

— Документы попросили. Лицензию. Неспокойно что-то в тайге. Не спроста, однако.

И Владимир рассказал, как на вершине сопки он нашел разрытый запасник и какой-то странный фонарь, как они с дедом Василием схватили братьев-таежников и что из этого вышло. Владимир думал, что отчим будет шутить, подтрунивать над ним. Но тот сидел молча, изредка переглядываясь с приятелем, у которого на щеках ходили желваки.

— Фонарь, говоришь? — переспросил отчим. — Интересно… Куда же ты его девал? Вот дела! Чего тебя в ту сторону занесло? Крюк-то какой сделал.

— Крюк небольшой. Тебя хотел встретить. А фонарь… Так я его в милицию отнес. И сдал. Его в область послали.

— О! Черт! — воскликнул Скунс.

— Когда? — спросил Казин.

— Два дня назад. Я же про то и толкую. Наломал я дров с этими братьями-таежниками. Ох, как нехорошо.

— Тебя спросили, куда идешь?

— Да. Я сказал, что по тропе через перевал.

Владимир старался понять: почему хмур отчим и чем взволнован человек из Курлея. И объяснил их заинтересованность в этой истории по-своему. Да и как иначе он мог подумать?

— Ничего, — бодро заметил юноша, — все равно поймают. Тайга не стог сена, а человек не иголка. Куда ни кинется, всюду заметят. Тут уж и говорить нечего. Поймают.

— Ишь ты, — усмехнулся отчим. — Оно, конечно, — и, помолчав, добавил: — Быстрый ты! А если не поймают?

— Закроют побережье — и все. Куда денешься? — сказал Владимир и почувствовал на себе хмурый, тусклый взгляд отцова приятеля.

— Вы из Курлея мимо Гуляй-сопки шли? — спросил Владимир.

— Да, — машинально ответил Скунс.

— Зачем это вы крюк такой делали?

— Надо было.

— А, — протянул Владимир, надевая треух. — Батя, собак, что ль, пойдем посмотреть?

— Это зачем? — быстро спросил отцов приятель.

— Чего их смотреть? — хмуро проговорил отчим. — Сиди. Наломал дров! Мерещится все тебе бог знает что. Следопыт. Эх, ты…

— Так я же думал…

— К черту! — воскликнул отцов приятель. — Чего загадками говорить! Выкладывай, в чем дело? Нечего нам прятаться. Времени нет.

— Бросьте! — огрызнулся Казин. — Без вас разберемся…

В землянке стало тихо. Владимир провел ладонью по лицу, его словно стянуло морозом. Не похоже, что это отцов приятель. И кухлянка на нем странная, не здешняя. И отец словно не в себе. Боится вроде бы этого человека. Нет, никогда не слышал Владимир ни о каком Силантии Порфирьевиче из Курлея. Не похож этот человек на местного жителя, совсем не похож! А вдруг я опять тороплюсь. Опять вляпаюсь в смешную и глупую историю. Но ведь этот человек мог пригрозить отцу, когда они были одни. Только отец не успел рассказать Владимиру. Нет, теперь уж Владимир не ошибется.

Треснул фитиль свечи, стоявшей на столе. Искра вылетела, погасла, и голубой дымок, изогнувшись подковой, стал подниматься вверх.

Владимир резко дернул стол и кинул его в бок, на того человека, которого отец называл приятелем. Свечка погасла. Одним прыжком юноша достиг выхода, схватил ружье, ударом ноги открыл дверь и выскочил на улицу. Пуля просвистела у него над головой. Не разбирая дороги, Владимир кинулся вниз по склону сопки.

Заскочив в сугроб, упал, поднялся, кинулся в чащу.

И до жути странным показалось Владимиру, что отец и его приятель действовали заодно. Дядя Епифан не помог ему ни в чем, не остановил, не поддержал Владимира, словно это был такой же жуткий чужой человек.

Владимир оглянулся. Вслед за ним бросились двое. Во тьме, в вихрях снега, трудно было разобрать, кто был ближе. Треснул выстрел, второй. Рядом от ствола отскочили щепки.

Владимир остановился. «Что же делать? Неужели… Неужели дядя Епифан… Заодно с этим человеком? — холодные, удивительные мысли метались в мозгу Владимира, подобно пурге. — Заодно?! Почему они меня преследуют? Почему стреляют в меня. Если я и ошибся снова, никто так не поступил бы. Никто, кроме врага… А дядя Епифан с ним заодно!»

Тогда Владимир вогнал патрон в ствол и, прицелившись в темный силуэт, который был ближе к нему, нажал спусковой крючок. Человек, преследовавший его, со всего маху рухнул в снег. В то же мгновение Владимир увидел вспышку выстрела, рука его выпустила ружье и безжизненно повисла.

«Ранен!» — понял Владимир. Но раздумывать было некогда. Схватив ружье, юноша побежал дальше в чащу.

Скунс, наткнувшись на тело Росомахи, поостерегся преследовать пасынка Епифана дальше. Рисковать было ни к чему: парень и так пропадет в тайге без продуктов, ну, а коли вздумает идти обратно в район или заповедник, чтобы навести на след, за это время он. Скунс, на двух упряжках успеет добраться до берега, вызвать самолет и убраться восвояси.

Взяв под мышки безжизненное тело своего сообщника, Скунс потащил его в землянку.

Там он долго искал огарок свечи. Наконец нашел и зажег его. Поднеся свечку к голове Казина, Скунс отпрянул чертыхаясь. Старик был мертв. Жакан попал ему в живот.

«Вот и вторая пешка вышла из игры», — подумал Скунс.

Оставаться в землянке не имело никакого смысла. Несмотря на непогоду, Скунс решил идти к побережью. Он быстро упаковал немудрое хозяйство: портативную радиостанцию и остатки продуктов. Потом вынес клетки с соболями. Тщательно привязав к нартам, он укрыл их сверху брезентом и меховым пологом.

Пора было запрягать собак. Перепутав постромки, они стояли, сбившись в кучу. Скунс сломал толстую суковатую палку и двинулся к ним. Псы глухо зарычали на чужого. Но Скунс, привыкший к таким встречам, не обратил внимания на предостережение. Он протянул руку к вожаку. Тот отпрянул в кучу собачьих тел. Скунс сделал еще шаг вперед. Навстречу ему кинулся пес. Человек что есть силы ударил его палкой по голове. Собака рухнула в снег. Но теперь вся свора ринулась на чужого.

Погоня

К утру потеплело. Небо затянуло низкими, тяжелыми тучами. Пошел густой снег.

Тимофеев вышел из здания дирекции на улицу и отправился к домику Саши Туманова. После радиоразговора с Шиповым пограничник твердо знал, что на сей раз ему приходится иметь дело не со шпионом, а с вором.

Через час, когда Саша и Василий Данилович подходили к зданию дирекции, им навстречу попались нарты, на которых везли домой больного Медведева. Он был без памяти.

В канцелярии их встретил старик сторож.

— Дедушка Филипп, — сказал Саша. — Расскажи нам подробнее о тропе, которая идет через перевал на побережье.

Василий Данилович достал из планшета двухверстку и разложил ее на столе.

— Рассказывай, дедушка.

— Как из поселка выйдете, побегут ваши собаки вдоль шаломайника. И пусть их бегут. Этак верст шесть. Так прямо до ручья и доберетесь. По нему ступайте вниз. Вверх — дом Казина будет. А вы все вниз да вниз. Версты три… Как до косы, длиннющей косы на ручье, доедете, увидите промоины на льду. Там теплые ключи бьют. От них сворачивайте вправо. Березняком вверх по склону. Тут и перевал. Много там камней, а самый большой как раз на перевале на самом. Между скалой и камнем — проходик узкий. Так вы этим проходиком собак переведите, а нарты на себе перенесите. Упаси вас бог справа от камня проехать. Нет там тверди — один снежный намет…

Пограничник Тимофеев был поражен замечательной памятью деда. Старик не только знал каждый распадок или ключик, который им встретится по пути, но и точно говорил, по каким ориентирам надо двигаться от какого-нибудь Горелого ключа или Медвежьего распадка. Все эти приметы майор исправно наносил на карту, и скоро та часть тайги, где Василий Данилович никогда не бывал, стала казаться ему знакомой.

Потом они собрали в поселке собак посильнее и двинулись в путь.

Упряжка хорошо тянула нарты. Меньше чем через час Тимофеев и Саша подошли к дому Казина. Василий Данилович властно постучал.

Дверь открыла полная женщина. Она стояла на пороге, загораживая вход.

— Хозяин дома? — спросил Тимофеев.

Хозяйка отрицательно покачала головой.

— Когда он уехал?

— Кто вы-то такой? Вот его я знаю, — старуха кивнула на Сашу, — а тебя нет. Пошто хозяина спрашиваешь? По какому делу?

Майор назвал себя. Хозяйка вскинула брови и подалась назад, освободив вход в лом.

— Господи! А зачем он вам нужен? В проводники, что ли?

— В проводники, — кивнул Тимофеев.

— Да Епифан еще за полночь уехал. Забрал соболей и подался к побережью. Очень торопился. Собирался как на пожар. До работы он жадный…

— А что он делал?

— Приезжал перекусить, проститься.

— В подполье лазил? — спросил Тимофеев.

— Лазил. За капустой. Еще всяких припасов взял. Дорога не близкая, сами знаете.

Тимофеев перешагнул порог. Женщина посторонилась.

— Где подпол? Открой-ка, хозяйка.

Майор спустился вниз, приказав Саше ждать его в комнате. Он зажег карманный фонарик и осмотрелся. Весь подпол был уставлен кадками, кадушками, на песке насыпаны овощи. К кадкам, очевидно, давно не прикасались. Тряпки и камни, которыми были придавлены соленья, покрывала плесень. Майор осмотрел фундамент печи, сложенный из крупных неотесанных камней. Лампочка для освещения подвала висела близко от фундамента печи, а проводка уходила наверх как раз на стыке пола и каменной кладки. Внимательно осмотрев проводку, майор заметил, что у самого пола от проводов идет отвод в фундамент.

«Чувствовал себя в полной безопасности, подлец, — подумал Тимофеев, — мигает движок и мигает. Кому придет в голову, что это работает рация. Да и бывало это крайне редко…»

Василий Данилович пробовал пошевелить камни печи. Один из камней дрогнул. Тимофеев осторожно вынул его. За камнем открылось пространство, где свободно поместился бы патефон. Здесь лежала плотно подогнанная запыленная деревянная панель. На доске четко выделялся прямоугольник, свободный от пыли; предмет, стоявший на панели, сняли недавно.

— Так! — пробормотал Тимофеев. — Рацию взял, значит, возвращаться не думает.

Окончив осмотр, майор вылез из подвала и сказал хозяйке:

— В подпол не лазайте, пока его не осмотрят. Впрочем, лучше было бы, если бы вы заперли дом и пожили у соседей. Вы можете пожить у соседей? Дом мы запрем.

От неожиданности Степанида совсем растерялась. Она смотрела на майора округлившимися глазами и кивала, со всем соглашаясь.

— Воля ваша… Воля ваша… — бормотала она.

А когда, казалось, они обо всем договорились и оставалось Степаниде одеться и уходить из дому, она разрыдалась.

— За что же вы меня из дому гоните? Чего я вам, старая, сделала! Креста на вас нет. Из родного угла выживаете!

Тимофееву пришлось объяснить ей все сначала. Он потратил битый час, пока хозяйка не то чтобы поняла, но согласилась временно пожить на центральной усадьбе. Но когда майор запер замком дверь и положил ключ в карман, она снова заплакала.

— Не расстраивайтесь, — утешал ее Саша. — Вы-то ведь не виноваты. Это всего на день, на два. Вот выяснят все, и вернетесь.

Женщина ничего не ответила, стала на лыжи и пошла в сторону центральной усадьбы заповедника.

— Видно, этот Казин держал ее, как говорят, в страхе божьем, — проговорил, глядя ей вслед, Тимофеев. — Забитая уж очень она…

Тропка между сопками оставалась незанесенной. Ее лишь немного припорошило снегом. Дюжина собак легко везла под горку Сашу и Тимофеева. Снег продолжал падать, медленно и тихо, густой пеленой затягивая дальние сопки. Потом, когда они выехали туда, где пурга бушевала вовсю, майор и Саша слезли с нарт и начали торить тропу. Тимофеев часто вынимал карту и сверял путь с ориентирами, что дал дед Филипп. И он снова и снова удивлялся точности, с какой описал старик на первый взгляд неприметные деревья, камни.

К вечеру путники добрались до перевала. У камня, перегородившего дорогу, они остановились. Тимофеев подошел к обломку скалы.

— Саша! — позвал он. — Посмотри!

Туманов подбежал.

— Казин проехал по карнизу. Видишь следы нарт на надуве. А может, это ловушка?

Саша присел на корточки.

— Нарты были без груза. Полозья почти не врезались в снег. Факт, ловушка!

Туманов отошел к узкому проходу между камнями и скалой. Сняв варежку, он стал осторожно разметать снег.

— Василий Данилович! Вот следы.

Тимофеев нагнулся. Четко были видны два слоя снега: темноватый, на котором ясно виднелся след, и светлый, запорошивший его…

К концу вторых суток Саша остановил нарты около покрытых снегом пней.

— Смотрите, Василий Данилович. — Туманов показал на надув снега на комле.

На всех пнях шапки были огромные, сразу видно, сколько метелей прошло над ними, а на том, на который указал Саша, снег был свеж и шапка удивительно мала по сравнению с другими. Здесь, очевидно, кто-то рубил лес, рубил недавно, года два назад, потому что дед Филипп ничего не указал о порубке.

— Может быть, старик забыл? — предположил Тимофеев.

— Нет. Такого быть не может, — сказал Саша. — Наверное, бревна кому-то понадобились. Должно быть, избушку или землянку кто-то мастерил. Не иначе.

Они слезли с нарт и осмотрели снежные шапки на комлях. На одном снег был сбит остолом наискось по насту. Это определил Саша, осторожно смахнув наметенный позже сугроб. Тимофеев разгреб снег вокруг пня и под свежим наметом увидел четкий след полозьев. Осторожно сдувая снежинки, Тимофеев установи по собачьим следам, что здесь нарты повернули прочь от тропы.

— Свернем и мы, — проговорил Тимофеев, окончательно убедившись в своих предположениях. — Но каков дед Филипп! Не видя следа, мы едем точно. Казни проехал, очевидно, по опушке к обрыву. Видите вывороченное с корнем дерево, — рассуждал вслух майор. — Там он, наверное, укрывался от пурги.

— Пожалуй, так.

И они направились к огромной лиственнице. Корки ее высоко вздымались над обрывом. Когда они подошли, Тимофеев вдруг остановил собак.

— Землянка! — сказал он. — Видишь, под корнем дверь.

— Вижу! — почему-то шепотом ответил Саша.

Тимофеев вытащил из-за пазухи пистолет, спустился к двери, с силой распахнул ее и отскочил в сторону. Саша, припав на колено, навел ружье на вход. В землянке стояла тишина.

Вдруг собаки вскинули морды к небу и принялись угрюмо выть.

Майор зажег фонарик и стал шарить лучом внутри землянки. Стол и лавка были опрокинуты, на полу стояла свеча, в дальнем углу, уткнувшись головой в стену, лежал человек.

Жуткий собачий вой не ослабевал.

Тимофеев, а за ним Саша вошли в землянку. Майор прошел в дальний угол и осветил лицо трупа.

— Казин! — воскликнул Саша Туманов. — Он!

— На кухлянке и на волосах растаял снег, — проговорил Тимофеев. — Очевидно, убили на улице, а потом затащили. Вот варежка его.

— Н-нет, — неуверенно прошептал Туманов. — Я такую видел у его пасынка, у Владимира, когда тот приходил к Медведеву выписывать лицензию на отлов соболя.

— Пасынка, говоришь? — переспросил майор; — Как он сюда попал?

— Не знаю, — ответил Саша.

— Это я так… Скорее себя спросил, — и майор продолжал осмотр. Около печки он увидел плевки табачной жвачки.

— Казин жевал табак?

— Жевал? Зачем же старику жевать табак?

— Жуют… некоторые.

— Нет. Казин не жевал. И не курил.

— А Владимир?

— Тоже.

— Значит, это следы третьего.

— Какого третьего? Что же здесь произошло?

— Пока трудно сказать. Если Казин-старший убит на улице, значит, вся трагедия разыгралась там. Жаль, уже темно. Придется ждать утра. Судя по трупу, после убийства прошло больше суток. Не боишься спать в землянке?

— Нет.

…Спозаранку, едва рассвело, Тимофеев и Саша облазили откос, проваливаясь по пояс в снегу. Майор нашел окровавленный лоскут материи, оторванный, по всей вероятности, от нижней рубахи.

— Владимир ранен, — сказал майор.

— А может быть, тот, третий?

— Нет. Видишь, ручной шов. Вряд ли тот одет в белье, сшитое на руках.

Наверху, у землянки, неожиданно послышался собачий лай и визг.

Майор и охотовед бросились туда. Они увидели, что псы откопали из-под снега труп своего собрата. Саша и Тимофеев с трудом разогнали лаек. Василий. Данилович стал осматривать погибшего пса. Ударом дубинки у того был раздроблен череп. Пока Тимофеев занимался осмотром, псы, с остервенением разрывавшие снег, откопали еще одну лайку. Этот пес был убит выстрелом в упор.

Теперь, когда наст около землянки был изрыт, лайки нашли под снегом еще несколько собачьих трупов.

— Это был собачий бунт! — сказал Саша. — Собаки набросились на чужого. Значит, Володи с тем нет, его-то собаки знают! Смотрите! — Туманов показал убитого пса, в зубах у которого остался кусок меховой кухлянки. — Это, Василий Данилович, волчий мех. Камчадалы не шьют кухлянок на волчьем меху.

— Да, пожалуй… Сколько же собак у него осталось?

— У чужака-то? Пять, самое большее шесть. Больше двенадцати обычно не запрягают. Он погубил чуть не полторы упряжки. Здорово бунтовали псы.

— Так…

Майор долго стоял у входа в землянку и всматривался в густую сетку медленно падающего снега. Где-то там, на северо-востоке, за грядами сопок шел по тайге враг.

Тайга молчала. Холод пробрался под кухлянку и заставил Василия Даниловича вздрогнуть. «Хотя бы снег перестал идти, — подумал майор, — можно было бы выслать на поиски вертолет».

— Давай, Саша, запрягать собак!

Впрочем, «запрягать» относилось только к Туманову. Сам Тимофеев мог лишь стоять в стороне и смотреть на ловкую и быструю работу молодого зоотехника. Это было досадно. Василий Данилович в который раз подумывал о том, что, живя на Камчатке, ему следовало бы научиться премудрости езды на собачьих упряжках. Тут трудно было отговориться нехваткой времени. Подобное искусство — часть обязанностей офицера, несущего службу в здешних краях.

Но пока Саша запрягал собак, у Василия Даниловича нашлось достаточно дел. Он тщательно заделал вход в землянку под корнем лиственницы, чтобы досужий и голодный зверь не смог попасть в нее. Сюда еще предстояло вернуться. Одно дело — версия, согласно которой Тимофеев считал, что Казина смертельно ранил его пасынок, другое — скрупулезное ведение следствия. Ведь нельзя сбрасывать со счетов одно немаловажное обстоятельство: почему Владимир убил своего отчима, при каких обстоятельствах? Гораздо естественнее предположить, что напарника уничтожил тот, кто сейчас пробирается к океану. Характер ранения: то ли разрывная пуля, то ли охотничий «жакан» — вещь еще спорная. Это обстоятельство, как и многие другие, тоже предстоит выяснять и решать в ходе следствия.

Исчезновение похитителя

Радист вошел в казарму, стараясь не шуметь. Отовсюду несся могучий солдатский храп. Радист чиркнул спичкой. При слабом огоньке он едва различил фигуры спящих. Вошедший присмотрелся к обуви. У одной кровати стояли унты из собачьего меха. Радист подошел к койке и тронул за плечо лежащего на ней человека.

— Паша! Паш! — шепотом позвал радист.

Спящий что-то промычал в ответ.

— Паша! Метеосводку получил. Мотор прогревать пора! Скоро утро.

— Как погода?

— Ясную обещают, ветер слабый.

— Вторую неделю обещают. Я медведем стал.

— Проясняется. Звезды видно.

Летчик мигом сел на постели и стал одеваться.

— Проясняется, говоришь? Эх, застава Бабенко, застава Бабенко, Крепко мы здесь засели.

Быстро натянув куртку и штаны, пилот сунул ноги в унты:

— Что ж, пойдем посмотрим, как проясняется. Проверим…

Студеный воздух жег горло, щипал нос, щеки. Летчик крякнул и взглянул вверх. Звезды светили тускло. На седом от мороза небе медленно двигались темные тени облаков.

— Действительно проясняется, — повеселел пилот. — Вот это дело. Наконец-то! Засиделись, словно на курорте.

— Подожди-ка, — остановил разговорившегося пилота радист. — Слышишь? Собаки лают.

— Показалось тебе. Едва пурга кончилась — и сразу гости. Так не бывает. Не в метелицу же они шли по тайге. Показалось!

— Нет, не показалось. Лают.

Постовой, стоящий на вышке у въезда на территорию заставы, пронзительно засвистел, вызывая дежурного.

— Где же показалось. Вон и постовой услышал.

— Теперь и я слышу. Кто бы это?

Из дома выбежал, на ходу нахлобучивая шапку, дежурный по заставе. Он направился к воротам. За ним, проваливаясь по пояс в снег, пошли летчик и радист.

Собачий лай слышался все ближе. Вскоре во двор вбежала упряжка. Дежурный, летчик и радист подошли к приезжим.

— Застава Бабенко? — спросил, слезая с нарт, высокий мужчина.

— Товарищ майор! — воскликнул летчик, узнав Тимофеева. — Вот здорово! Опять встретились. Вовремя прибыли, к хорошей погоде.

Дежурный докладывал, что за истекшие сутки на заставе никаких происшествий не было.

— А вчера, позавчера?

— Ничего. Все спокойно.

— Черт возьми! — не выдержал Тимофеев. — Начальник у себя?

К приехавшим спешил капитан Бабенко.

— Наряды были усилены? — обратился к начальнику заставы майор.

— Так точно.

— Что ж, — сухо сказал Тимофеев. — Пойдемте в дом. Поговорим.

— Надо прогревать мотор, — сказал, обращаясь к радисту, летчик. — Видно, работенка будет.

— Пожалуй! — весело отозвался радист.

У нарт остался Саша. Он хлопотал с собаками. Те, которых он выпряг, уже рыли в сугробе ямки для отдыха.

В кабинете начальника заставы Тимофеев тяжело опустился на стул.

— Товарищ Бабенко, — обратился он, наконец, к начальнику заставы, — попросите, пожалуйста, электрика увеличить обороты, чтобы свет не мигал. Удивительно раздражает.

— Хорошо.

Бабенко передал распоряжение дежурному.

— Так. Значит, нарушитель не появлялся на линии границы?

— Нет, — ответил начальник заставы. — Я уже вам докладывал. Охраняемый участок усиленно патрулируется. Вся застава на ногах. В пургу мы особенно тщательно следили за побережьем.

— Вы полностью исключаете прорыв?

— Полностью исключаю, товарищ майор. За последние две недели — ни одного следа лыж…

— Куда же он мог запропаститься? — скорее себя, чем кого-либо спросил Тимофеев. Он встал и подошел к висящей на стене карте участка.

Густо-зеленое поле тайги на ней чередовалось с коричневыми пятнами высоток. Вдоль всего восточного побережья полуострова протянулись гольцовые безлесные сопки, и только на северо-востоке между ними образовался разрыв: своеобразные ворота к океану. Здесь-то и пролегла тропа, по которой, как предполагал Саша Туманов и как объяснил дед Филипп, должен был двигаться похититель. По расчетам Тимофеева, ему пора бы уж выйти на берег океана и попасть в руки пограничников. Однако этого не случилось.

«Может быть, похититель плутает в тайге? — размышлял майор. — Но эту версию принимать во внимание можно с большой натяжкой. У преступника не могло не быть карты и компаса. А вдруг похититель все-таки проскочил?..»

Тимофеев круто повернулся и подошел к столу. Мысль о том, что преступник ушел безнаказанно, представлялась просто невероятной.

— Что ж, товарищ капитан, — обратился Тимофеев к Бабенко, — будем считать, что преступник еще на нашей земле. Попросите зайти ко мне летчика.

Когда в кабинет вошел пилот, Тимофеев поднялся ему навстречу.

— Как техника?

— В полном порядке, товарищ майор. Я уже и мотор прогревать начал. Все на «товсь», как говорят моряки.

— Отлично. Давайте наметим маршрут. Присаживайтесь. И вы, товарищ Бабенко. Нам одних условных знаков, что на карте, мало. А вы участок вдоль и поперек исходили. Вам первое слово.

* * *
Огромная береза, стоявшая на опушке, неожиданно покачнулась в глазах Владимира. Чтобы не упасть, юноша схватился за тоненькую, хилую лиственничку. Постояв немного, он дождался, пока не прошло ощущение тошноты и слабости, и снова двинулся вперед по следу нарт.

Шел пятый день преследования неизвестного человека, после того, как в ночной перестрелке Владимир убил отчима.

Тогда Владимир увидел наверху вспышку выстрела, и его левая рука выпустила ружье и бессильно повисла. Подхватив ружье здоровой рукой, юноша бросился вниз по склону, прячась за деревьями. Пробежав метров пятьдесят по глубокому снегу, он остановился. Незнакомец стоял у тела отчима. Потом, взяв его под мышки, «гость» потащил тело в землянку. Владимир поднял «тулку» одной рукой, но понял: промахнется, и опустил ружье. Надо было перевязать рану. Оторвав кусок рубашки, он кое-как замотал плечо, вынул руку из рукава, спрятал ее под ватник. Двигаться стало труднее, но зато Владимир был уверен, что теперь рука не замерзнет. Ветер, посвистывавший в сучьях, хлестал по лицу круговертью снега. Порывы свирепели, а Владимир все стоял, прислонившись плечом к дереву, и ни о чем не думал. Это он твердо помнил: ни о чем не думал.

Когда мышцы начало сводить от холода, Владимир решил искать место для ночлега. Неподалеку он различил темную полоску. «Пожалуй, это стланик», — равнодушно подумал он и двинулся в ту сторону.

Кружилась голова, в желудке не проходило ощущение сосущей тошноты. Подойдя ближе к черной полосе на склоне, он увидел кусты кедрового стланика. Низкорослые, с густо переплетенными ветвями, образовывавшими что-то вроде свода, кусты были покрыты толстым сугробом. Владимир разгреб снег и протискался поглубже между стеблей. Здесь было теплее. Пригревшись, Владимир, ослабевший от потери крови, уснул.

Проснулся от дикой боли. Отлежав бок, хотел повернуться и задел раненым плечом корявый ствол. И в тот же миг вместе с болью к нему вернулись мысли, которые показались страшнее боли. Он вспомнил все, что произошло ночью. Юноша приподнялся. Сквозь густо переплетенные стволы увидел синий снег. Светало.

Что же делать? Он остался в тайге, он ранен, у него нет продуктов, а до ближайшей охотничьей избушки восемь дней пути. Но, кроме него, никто не знает, что человек, прятавшийся в землянке, — шпион, никто не знает, куда он пойдет и что будет делать с соболями.

Владимир решил идти за ним. И если у него нет сил задержать шпиона, он поможет пограничникам.

Как? Этого Владимир еще не знал, но раз он будет следить за этим чужаком, то наверняка подвернется случай оповестить о нем своих.

Юноша вылез из убежища. Рассвело, ветер утих, но тучи плотно покрывали небо, лениво падал частый снег. Стояла глубокая тишина. Тайга дремала. Спали темные ели, укутав ветви сугробами, спали березы, опустив ветви, спали кусты, и неслышно падавший снег убаюкивал их.

Прежде всего Владимир решил подобраться к землянке, узнать, что там делается. Он стал подниматься по откосу. Вчера вечером он, к счастью, поставил свои лыжи за землянкой, и страшный гость не заметил их. У корневища упавшей лиственницы он увидел убитых собак и понял, что произошло. В землянке лежал мертвый отчим. Владимир не подошел к нему.

На полу землянки валялись сухари, мясо, были рассыпаны ягоды. Владимир бережно собрал продукты. Юноша удивился, что чужой человек поступил так опрометчиво и, увозя соболей, облегчил поклажу за счет продуктов. Значит, чужак делает ставку на скорость передвижения. Чем еще можно объяснить такую оплошность. Не глупый же человек этот чужак. Да тут и ума не надо — простой расчет. Быстрота, с которой он может скрыться, — единственный шанс, оставшийся у него.

Став на лыжи, Владимир пошел по чуть прикрытому порошей свежему следу нарт.

Молодой охотник двигался быстро, насколько позволяли ему силы. Мучила жажда от большой потери крови. Но он не ел снега, зная, что снег не утолит жажды. Только к полудню след привел его к роднику, у которого останавливался враг. Напившись, Владимир внимательно осмотрел стоянку. Первое, что заметил Владимир: человек не разжигал костра, но остатки мяса на обглоданных костях свидетельствовали, что его жарили на огне. Значит, пропала надежда, что пограничники увидят дым костра и придут. И еще одно обстоятельство поразило юношу. Он увидел, что враг ухаживал за соболями. Он их не собирался бросать. Он чистил клетки, кормил соболюшек мясом и рябиной. Это было совершенно непонятно. Шпион ухаживает за соболями, кормит их, чистит клетки. Может быть, это все-таки местный охотник?

В раздумье Владимир отправился дальше. Теперь он стал внимательно наблюдать, как идущий впереди торит тропу, и убедился, что чужой человек не знает местности и ориентируется только по компасу. Тропа шла прямо через заросли, когда шагах в двухстах поляна и идти там было бы легче, за ней начиналось озерко, потом тянулась опушка березового леса. Но идущий впереди шел напрямик. Он не знал местности и не умел проложить тропу, затрачивая как можно меньше драгоценных сил. И еще об одном важном обстоятельстве рассказали Владимиру следы.Очевидно, во время собачьего бунта какой-то пес сильно укусил шпиона за ногу. Движения левой лыжи были короче, а след, оставленный правой ногой, глубже.

Идя по готовой лыжне, юноша тратил намного меньше сил, но голод давал себя знать все острее. У юноши были патроны, но стрелять он не решался. Идущий впереди услышал бы выстрел и сделал засаду. Владимир чувствовал, что он слаб для борьбы. И потом на стороне врага было два явных преимущества. Он мог напасть внезапно, и у него был пистолет, а у Владимира не оставалось ни одного «жакана», патроны были набиты дробью.

Для ночевки Владимир строил из ветвей и сухостоя маленькие шалаши у корней какого-нибудь большого дерева и покрывал их еловыми лапами. Чтобы не выдать огнем своего присутствия, дымоход он делал у самого ствола, и дым, поднимаясь, стлался по нему и незаметно рассеивался. Хотя Владимир шел сзади, отставая на день ходьбы, он опасался, что чужак в конце концов захочет узнать, нет ли погони, и сделает круг.

На пятый день преследования, когда с Владимиром случился голодный обморок и он увидел, как огромная береза запрокинулась в его глазах, юноша решил: как ни рискованно уходить от тропы, которую может замести снегом пурга, а без еды он не может продолжать преследование. Ему повезло: на одной из полян, неподалеку от следа, проложенного чужаком, он увидел следы соболя, который удачно охотился за глухарем на ночевке. Зверек съел только голову и шею птицы, а вся пятикилограммовая тушка досталась Владимиру.

Охотник сделал привал. Старая ель на опушке сослужила Владимиру хорошую службу. Юноша разжег костер у корня. Огромная разлапистая крона дерева хорошо рассеивала дым. Владимир несколько раз отходил поодаль, чтобы посмотреть, не приметен ли его костер, и каждый раз возвращался успокоенный. Он плотно поел и выспался. Отдохнув, пробежал до темноты свой дневной путь и не устал. На ночевке идущего впереди он нашел шкуры двух убитых собак. У чужака, очевидно, кончились продукты. Мясо он ел сам и кормил соболей. На костях охотник увидел следы зубов зверюшек.

Вечером Владимир обнаружил, что сопка с тремя скалами на вершине, которая должна была остаться далеко влево, оказалась справа. Это его обеспокоило. Почему идущий впереди изменил путь? Теперь он направился не к долине между двумя горными массивами, которая через два дня пути привела бы его к побережью, а пошел обратно.

Смеркалось. Сидя в шалаше, Владимир ломал голову, стараясь разрешить эту загадку. Тихо горел маленький костер. Бледные языки жалкого пламени тускло освещали шалаш. День, как и все дни, был пасмурный, снежный и ветреный, он погас незаметно. От усталости мысли шевелились лениво. Так ничего и не решив, Владимир забылся тяжелым сном.

Что произошло, юноша понял только к вечеру следующего дня. След привел его опять на то же место. Снова вправо от него виднелась сопка с трезубцем камней на вершине. «Идущий впереди заблудился», — понял Владимир. Он идет странными суживающимися кругами, к какому-то неизвестному центру. Что произошло с ним? Ведь до этого времени Владимир удивлялся, насколько точно по азимуту проложена тропа.

На другой день, и на следующий, и еще через день Владимир шел за идущим впереди человеком по какой-то странной спирали к таинственному центру, хотя побережье океана было всего в двух днях пути.

Десятые сутки преследования ознаменовались для Владимира радостным событием. Он снял повязку с раненой руки. Она почти совсем зажила, и ее можно было просунуть в рукав.

К вечеру меж туч показалось солнце. Оно смотрело прямо в лицо Владимиру, и юноша подумал, что впереди идущий круто повернет в сторону. Неужели по солнцу он не поймет, что двигается на северо-запад, а не на северо-восток, как, очевидно, ему надо.

Наутро, достигнув места ночлега идущего впереди, Владимир увидел у подтаявшего снега, где неизвестный жег таинственный костер, не оставляющий копоти, кровь и внутренности соболя.

— Сволочь! — возмутился Владимир. — Жрет соболей!

Он свыкся с мыслью, что впереди идет враг, но он относился к нему с каким-то чувством, похожим на уважение, потому что на каждой стоянке Владимир замечал, как чужак внимательно и хлопотливо заботился о соболях: кормил мясом и ягодами, чистил клетки. По помету охотник видел, что животные здоровы и чувствуют себя хорошо. А теперь, соболь, драгоценный зверек, может быть, тот самый, за которым Владимир охотился целую неделю, съеден. И завтра будет съеден другой.

Нет, охотник не мог вынести этого!

Теперь юноша решил отлить из дроби одного патрона «жакан», устроить засаду на пути идущего впереди и убить его. Но, подумав, юноша решил, что убивать того человека нельзя, что лучше ранить его, захватить в плен и доставить на заставу.

Он сойдется с врагом один на один, он не будет, не может больше ждать!

Принятое решение сначала очень обрадовало Владимира, но одновременно и озадачило. Сумеет ли он, ослабевший от раны, обогнать этого здоровенного детину, выйти ему наперерез? Может быть, лучше просто поднять стрельбу? Два выстрела в тайге могли привлечь внимание пограничников, которые искали человека, преследуемого Владимиром. Но беда была в том, что молодой охотник не знал, где сейчас находятся пограничники. Там, где он их встретил, или же они ушли в другой район? И хотя он не сомневался, что преследует врага, история с братьями-таежника-ми поневоле заставляла его думать об осторожности и быть предусмотрительным.

Правильно ли он поступит, выйдя один на один с врагом? Боялся он не за себя. Ему как-то и в голову не приходило, что с ним может случиться непоправимое. Нет, не это беспокоило Владимира. Да и кто в шестнадцать лет задумывался о подобном, имея в руках ружье, а у пояса нож? Владимира волновало другое: не совершает ли он глупости, которая лишь осложнит пограничникам поимку врага?

Схватка

В спешке сборов Тимофееву показалось, что солнце как-то стремительно выскочило из льдов океана и засияло нестерпимо ярко, словно стараясь вознаградить людей за свое долгое отсутствие. Гряды сопок были похожи на горы раскаленного добела металла.

На поляне темным силуэтом рисовался вертолет, напоминающий фантастическое насекомое. Пилот и механик долго копошились у машины. Наконец Тимофеев услышал звук работающего мотора. Повиснувшие от собственной тяжести лопасти двинулись по кругу. Снежные вихри окутали вертолет. В лучах пурпурного солнца будто огромный костер запылал на поляне, и все новые и новые вихри вздымались и закрывали машину. Потом из красного снежного вихря поднялось кургузое тело вертолета.

Майор залюбовался сильной машиной. Пилот высунулся из кабины и помахал рукой, приглашая Тимофеева и как бы говоря: «Все в порядке».

— Когда-то охотились за зверем с собаками, а теперь» а вертолетах, — сказал подошедший к майору Бабенко.

— Что верно, то верно, — ответил Тимофеев. — Продолжайте тщательно следить за границей.

— Слушаюсь.

— Кстати, товарищ капитан, дайте мне бинокль. В общем-то он и ни к чему, но на всякий случай…

— Хорошо. Вы идите, вам к самолету, тьфу, к вертолету, принесут. Ни пуха вам, ни пера!

— Пожелайте удачного поиска.

— От всей души, Василий Данилович.

Офицеры крепко пожали друг другу руки.

Тимофеев направился к вертолету. На полдороге его догнал солдат и передал бинокль.

И вот снова Тимофеев взмыл в воздух на странной, на земле казавшейся такой неуклюжей машине. Опять будто подвешенный на невидимой нити, вертолет, чуть покачиваясь и содрогаясь корпусом от напряжения, поднялся, а потом плавно заскользил вперед.

Майор сидел рядом с пилотом. С первой минуты, лишь только расширился горизонт, Василий Данилович стал пристально всматриваться в яркую, слепящую глаза снежную пелену, расстилавшуюся перед ним.

— Входим в квадрат, — услышал Тимофеев в шлемофоне голос пилота.

Майор положил на колени планшет с картой и компас. Он ясно видел на снегу тонкую ниточку следов нарт, которую они црокладывали прошедшей ночью вместе с Сашей. Вертолет шел на высоте трехсот метров. Так было удобно. Тайга хорошо просматривалась в радиусе до пяти километров.

Всюду, насколько хватал глаз, тянулась укрытая снегами чащоба, заваленная буреломами, переметанная глубокими сугробами, молчаливая, равнодушная. Пропади в ней человек, и вовек не узнаешь, что стряслось с ним, где нашел он свою погибель, может быть, неожиданную, страшную, а может быть, ему неделями пришлось ползти по обледенелому, режущему руки снежному насту, пока мороз однажды ночью не забрался под кухлянку… Крепко хранит тайга свои тайны.

— Посмотрите направо, — услышал Тимофеев в шлемофоне голос пилота.

— Где?

— Градусах в пятидесяти справа по курсу.

Майор заметил на снегу темную полоску глубокого следа. Поправив на горле ларингофон, Тимофеев сказал пилоту, что хорошо бы снизиться и осмотреть след. Тот кивнул головой, и вертолет стал косо, будто с горки на салазках, опускаться к земле. У самых вершин пихт машина вздрогнула и повисла, напряженнее заработал двигатель. Тимофеев открыл боковую дверцу и взглянул за борт. Под деревьями шел медвежий след. Косолапый несколько раз подходил к деревьям, принюхивался и лениво отправлялся дальше. Видимо, кто-то разбудил мишку, потревожил его в берлоге. Теперь будет он бродить по тайге всю зиму, злой, невыспавшийся, голодный. Шатуном зовут такого медведя на Дальнем Востоке.

Майор закрыл дверцу и снова занял место второго пилота. Вынув из планшета карту, отметил примерное направление следов, чтобы не спускаться к ним, если они встретятся еще раз.

— Не то? — спросил летчик.

— Медведь… Летим дальше, — ответил Василий Данилович.

Вертолет поднялся. Теперь по просьбе Тимофеева они пошли на небольшой высоте. Именно в этой части квадрата он предполагал обнаружить следы. Сверяясь по компасу и ориентирам, майор отмечал путь машины, чтобы не оставить не осмотренным ни одного уголка на лесистых склонах.

Неожиданно Василий Данилович увидел, что стрелка компаса быстро поползла влево, хотя вертолет не менял курса.

— Посмотрите. Что случилось? — обратился Тимофеев к пилоту.

Пилот взглянул на компас майора, на бортовой магнитный компас и гирокомпас. Показания магнитных на сорок пять градусов отклонились влево. Тогда летчик, включив автопилот, занялся изучением бортовой карты. Через минуту Тимофеев услышал в шлемофоне веселый голос летчика:.

— Здесь в земле лежит менисковый магнетит. Это что-то вроде линзы из железняка. Вот магнитные компасы и балуют.

Посмотрев еще раз внимательно на карту, Тимофеев увидел, что именно здесь пролегал их путь с Сашей. Но они совсем не пользовались компасом, доверившись ориентирам, которые подсказал им старик Филипп.

* * *
Огонь костра то ярко вспыхивал, когда ему удавалось добраться до новой смолистой ветви, то угасал и тихо шевелил бледными желтыми языками, исподволь подкрадываясь к новой еловой лапе. Сизый дым курился над пламенем, извивался, поднимаясь к отверстию в шалаше, который Владимир, как всегда, устроил у ствола раскидистого дерева.

Сегодня, за день добравшись до ночной стоянки идущего впереди, молодой охотник вновь обнаружил кровавые следы и остатки от второго съеденного соболя. Это окончательно укрепило его в мысли; самому расправиться с врагом.

Устроившись на ночлег, Владимир развел костер и принялся отливать самодельный «жакан». Взяв один из трех оставшихся заряженных дробью патронов, Владимир вынул картонный пыж и высыпал дробинки на кусочек бересты, вынул войлочный пыж и пороховой заряд, кончиком ножа разбил капсюль. Насыпав в пустую гильзу дробь, охотник поставил ее на уголья и расплавил свинец. Убедившись, что дробинки слились в один комок. Владимир подождал, пока свинец немного остынет, и вытряхнул его из гильзы. Получившуюся отливку охотник долго прокатывал ножом по прикладу, чтобы она удлинилась и стала тонкой. Потом опустил ее в ствол ружья и проверил: проходит ли она свободно, не задевает ли стенок? Прижавшись ухом к стволу, Владимир внимательно прислушивался к движению пули и, вынув ее, улыбнулся. «Жакан» получился хорошим. Затем охотник ножом заострил пулю с одного конца, обмотал ее узкой полоской материи, оторвав кусок от своей рубашки, и снова проверил, плотно ли входит «жакан» в ствол. Потом высыпал дробь из второго патрона и на место ее вогнал пулю.

Почти всю ночь потратил Владимир на изготовление «жакана». Убедившись, что он получился на славу, охотник плотно закусил остатками глухаря, пожевал кислой рябины и прилег отдохнуть. Спал он чутко, без снов, обеспокоенный одной мыслью: не прозевать бы рассвета.

Проснулся Владимир, когда угли костра совсем скрылись под налетом пепла. Он снова поел рябины, вогнал в ствол самодельный патрон и вышел из шалаша.

Заря едва занималась. Небо было чистое, палевое, звезды едва просвечивали.

— Пора, — решил Владимир.

Он рассчитал, что догонит идущего впереди к полудню, когда тот, устав тащить нарты с соболями, остановится на отдых. За это время Владимир на лыжах, без поклажи сможет настичь его и подстрелить из засады. Встречаться с ним лицом к лицу Владимир не решался. Раненая рука еще плохо слушалась.

Сначала Владимир шел по следу, но потом свернул в сторону и двинулся по целине, в обход. Молодой охотник сам удивлялся, откуда у него брались силы, чтобы без отдыха брать крутые подъемы на сопки, вихрем скатываться с обрывистых склонов и все время бежать, бежать. Пот теплыми каплями выкатывался из-под треуха, холодил щеки. Он едва успевал вытирать его, чтобы не поморозить лицо, и бежал все дальше и дальше. Ноги будто сами несли его, и дыхание было глубоким и ровным.

Уже в пути охотник решил, что идущий впереди, заметив, что сбился с дороги, станет двигаться с вершины одной сопки на другую. Это даст ему возможность лучше ориентироваться и быстрее увидеть берег океана, к которому он так спешил.

Часу в одиннадцатом Владимир увидел километрах в пяти сопку, на склоне которой у голой вершины, господствующей над местностью, медленно двигалась черная точка. Охотник остановился и проследил за продвижением похитителя.

Владимир знал, что с вершины идущий впереди увидит берег океана, до которого оставалось менее десяти километров. Вряд ли тот, кто прятался в тайге, пойдет к берегу днем. Он станет ждать темноты и пообедает еще одним соболем.

— Ну нет! — решил охотник. — Не выйдет!

Он побежал еще быстрее, чтобы раньше похитителя добраться до леса на другой стороне сопки, по которой тот будет спускаться.

Напрягая все силы, охотник мчался наперерез врагу.

В спешке он несколько раз падал и снова поднимался и чуть было не сломал лыжу, наткнувшись на скрытую под снегом валежину. Когда Владимир добежал до опушки, он увидел, что человек, раньше шедший впереди его, идет теперь навстречу ему: он поспел как раз вовремя.

Охотнику было заметно, как тот, кого он ждал, согнувшись, с трудом волочит провалившиеся в снежный наст нарты. Солнце, стоявшее сбоку, ярко освещало фигуру человека. Одет он был в меховую кухлянку из волчьего меха, меховую шапку и штаны.

Удобно устроившись в густых зарослях березняка, Владимир положил ствол в рогатку меж ветвей, чтобы бить наверняка. Уставшее сердце колотилось очень сильно, и от его толчков колебался ствол. Владимиру не терпелось выстрелить. Но надо было ждать. Лежа в засаде и глядя на врага, он несколько раз мысленно спускал курок и видел, как падает тот, кто посмел красть соболей, тот, кто питался мясом драгоценных зверьков, которых с таким нетерпением ждали там, на материке, где соболюшки должны были стать родоначальниками новой стаи.

Человек с нартами спускался все ниже и ниже по склону. Теперь Владимиру был уже хорошо виден пар от дыхания, таявший в воздухе. Человек двигался медленно, с трудом переставляя ноги, и упорно смотрел вперед, на близкий лес. Постепенно Владимир стал различать его лицо, поросшее светлой, побелевшей от инея бородой. Вот Владимир впился в чужака взглядом, но тот еще не приметил охотника. Он шел к кустарнику, где, наверное, решил отдохнуть, и смотрел, как с каждым шагом сокращается расстояние до цели.

В тот миг, когда глаза их готовы были встретиться, Владимир вытащил из-за пазухи руки, положил палец на спусковой крючок и, плотнее прижав приклад к плечу, прицелился в голову.

«Пограничникам он нужен живым! — мелькнула вдруг острая мысль. — Ранить! Целиться в ноги!» Он чуть опустил ствол, не заметив, что против дула встала тонкая как спичка ветка, и нажал спусковой крючок. Желтое пламя вырвалось из ствола, в ушах зазвенело от выстрела.

Но капризная пуля, встретив на своем пути ветку, отклонилась и подняла фонтанчик снега у ног человека с нартами.

Тот остановился как вкопанный. Потом выхватил пистолет и направил его туда, где над зарослями таял дымок выстрела. Снова и снова человек, впряженный в нарты, нажимал курок, но выстрела не было. Пистолет отказал на морозе. Молчали и заросли. Потом оттуда снова прогремел выстрел, но тогда, когда человек в волчьей кухлянке повернулся, чтобы бежать, мелкая дробь подняла снежную пыль, не причинив ему никакого вреда. Человек в волчьей кухлянке понял, что у его противника ничего, кроме дроби, нет. Он обернулся и посмотрел в его сторону.

Владимир бросил ставшее ненужным ружье, вышел из зарослей.

Они долго смотрели друг на друга.

Человек в волчьей кухлянке медленно, через голову сбросил лямку нарт, так же медленно, будто нехотя, вынул нож.

— Ну! Щенок! — и первым шагнул навстречу Владимиру.

Владимир тоже выхватил нож.

Человек в волчьей кухлянке шагал медленно, не спуская с противника светлых, злых, покрасневших от мороза и ветра глаз. Владимир тоже шел медленно, ступая осторожно, чтобы не споткнуться на какую-нибудь, скрытую под снегом валежину. Человек, шедший к Владимиру, был выше ростом и шире его в плечах. Молодой охотник теперь точно знал, что перед ним тот, кого он видел в землянке отчимом.

Не доходя пяти шагов до юноши, человек в волчьей кухлянке остановился и стал утаптывать снег, чтобы было куда отступать. Он, видимо, знал толк в поножовщине, чувствовал усталость и не надеялся на легкую победу. Владимир тоже стал утаптывать ногами снег, не спуская глаз с врага.

Они медленно, сантиметр за сантиметром, приближались друг к другу. Владимир услышал тяжелое дыхание своего противника.

Первым сделал прыжок Скунс. Он ринулся боком, неожиданно коротко взмахнул ножом. Владимир увернулся и полоснул Скунса по плечу, но не ранил, только распорол рукав кухлянки. Они поменялись местами и снова замерли. Владимир понимал, что у него меньше сил, и надеялся на свою ловкость и увертливость. Они стояли в трех шагах друг от друга, чуть пригнувшись, оба готовые к новому прыжку.

Снова Скунс ринулся первым. Он сделал обманное движение влево, но прыгнул вправо, и нож его скользнул по груди Владимира. Охотник, почувствовав острую боль, коротким, сильным движением ударил Скунса головой в подбородок. Тот отшатнулся, и Владимир нанес удар ножом. Враг взревел от боли и навалился на юношу всей своей тяжестью. Уже падая на спину, Владимир нанес Скунсу еще один удар, но спину его обожгла холодная сталь.

Скунс, почувствовав, как обмякло под ним тело противника, поднялся и, пошатываясь, пошел к нартам. В ушах у него шумело, сердце бешено колотилось. Силы покидали его.

Сделав несколько шагов, человек в волчьей кухлянке вдруг остановился. Откуда-то с неба донесся рокочущий громоподобный звук. Перед ним мелькнула какая-то странная бескрылая тень. Он обернулся и увидел между собой и низко висящим солнцем черный силуэт вертолета. Скунс бросился бежать. Но дикий грохочущий вихрь догнал и остановил его: взмел вокруг непреодолимую стену из снега и ветра.

Когда Скунс уже падал, он почувствовал, как вихрь повернул его навзничь, и увидел огромное светло-желтое брюхо вертолета, медленно опускающееся с неба прямо на него. Скунс закрыл лицо руками, и желтое брюхо будто вдавило его в сугроб…

Тимофеев первым выскочил из кабины. Выключив мотор, за ним последовал и пилот. Еще лопасти мотора, похожие на крылья ветряной мельницы, тихо вращались, когда майор и пилот вытащили из-под брюха вертолета Скунса. Щелкнули наручники.

— К Владимиру! — крикнул Тимофеев.

Они побежали вместе. Увидев их, юноша со стоном попытался подтянуться на локтях.

— Все в порядке, — весело проговорил пилот, помогая Владимиру подняться.

Увидев незнакомые, но радостные, полные участия лица, Владимир тихо спросил:

— Соболя…

— Не беспокойся, — сказал Тимофеев. — Не уйдут соболя.

— Полный порядок, — подтвердил пилот. — Перевязать тебя надо.

— В кабине. Там теплее, — посоветовал майор.

Пилот поднял Владимира и понес к машине.

Тимофеев подошел к нартам. Он откинул меховую полсть, закрывавшую клетки, и на него глянули темные живые, полные любопытства и удивления глазенки шестерых зверьков. Их черные носы беспокойно двигались, настороженно шевелились маленькие полукруглые ушки. Шесть соболиных мордочек словно спрашивали: «Что же такое случилось?»

Василий Данилович весело подмигнул им.

Русские соболя

На ярко освещенную сцену солдатского клуба вышел известный во всем подразделении остряк и балагур, сержант Тягушин. Правда, эта слава, бывшая всего три недели назад его гордостью, потускнела перед известностью Оскара Валихметова. Что и говорить, сержант Тягушин искренне, по-хорошему завидовал Оскару. Он с удовольствием уступил бы славу остряка на почетный значок «Отличный радист», каким наградили Валихметова за обнаружение иностранного самолета, нарушившего государственную границу. Тягушин считал, что «судьба» обошлась с ним очень сурово. Ведь, кроме того, Валихметов был запевалой, а у Тягушина хоть и был голос, но, как утверждал он сам, в детстве ему пришлось жить на очень шумной улице, что сильно повлияло на его музыкальный слух.

Так вот, выйдя на ярко освещенную сцену солдатского клуба, сержант Тягушин объявил, что сейчас выступит сержант Валихметов.

В зале раздались дружные аплодисменты. Солдаты маленького, затерянного среди снегов и сопок гарнизона тепло приветствовали своего любимца. Оскар, подтянутый, в отлично заправленной гимнастерке, в кирзовых сапогах, которые блестели не хуже хромовых и над которыми он недаром чуть ли не час трудился, подошел к рампе.

— Сержант Валихметов исполнит песню «Далеко-далеко, где кочуют туманы», — объявил Тягушин.

Баянист взял первый аккорд.

В это время у выхода раздался звонкий голос дежурного:

— Сержант Валихметов! Срочно в штаб!

Баян замолк. Оскар, взявшийся было рукой за ременную пряжку и устремивший взгляд куда-то в пространство над головами слушателей, еще раз оглядел, хорошо ли заправлена гимнастерка, спрыгнул с эстрады в зал и стал пробираться к выходу.

Из-за кулис на эстраду вышел Тягушин.

— Товарищи! Номер отменяется. Сержант Валихметов через сорок минут заступает на вахту. По агентурным данным, в честь этого события ожидается появление еще одного вражеского самолета.

Солдаты, сидевшие в зале, засмеялись шутке и зааплодировали, провожая Оскара. Улыбнулся шутке и Оскар, хотя знал, что в такой поздний час командир подразделения вызывать к себе по пустякам не станет, да еще с концерта.

Валихметов четким шагом вошел в кабинет. Командир сидел за столом. В комнате, кроме него, находились незнакомые сержанту полковник и майор. «Пограничники» — определил по погонам Валихметов.

Остановившись в трех шагах от полковника, как старшего по званию, он отрапортовал:

— Товарищ полковник, сержант Валихметов прибыл. Разрешите обратиться к товарищу майору.

— Пожалуйста, — ответил Шипов. Ему понравился этот бравый сержант. Именно таким он представлял себе солдата, обнаружившего планер.

— Товарищ сержант, — говорил майор Деревянко. — Вы через тридцать пять минут заступаете на вахту. Сегодня ночью в квадрате «33-Д», возможно, появится вражеский самолет. Будьте особенно внимательны.

— Слушаюсь, товарищ майор, — ответил Валихметов и, вспомнив шутку Тягушина, чуть улыбнулся.

…Снова сержант Валихметов занял место у экрана радара. И опять, как в ту ночь, в полутьме рубки горели красные и зеленые огоньки, мерно жужжали приборы и по окруженному оранжевой полоской экрану бежала, как на привязи, тонкая светлая ниточка развертки.

Оскару очень хотелось узнать, что же случилось с тем планером, который он засек, но он понимал: военная тайна — самая строгая тайна, и если ему ничего не сказали, значит так нужно. Ведь самое важное заключается не в том, что ты знаешь тайну, а в том, что в раскрытии ее есть и частичка твоего труда.

В рубке позади него сидели полковник Шипов и майор Тимофеев.

Час прошел в тишине. И ни разу никто из них не подошел к Валихметову и не спросил: не проглядел ли он появление крохотной светящейся капли среди сотен вспыхивавших ярким светом радиопомех? Оскар понимал, как велики их волнение, нетерпение, выдержка и доверие к нему. Сержант был горд от сознания своей огромной значимости в эту минуту.

Но вот на экране появилась светящаяся точка. Она медленно двигалась к берегу. Пальцы радиометриста быстро забегали по ручкам настройки, и светящаяся точка без кодированного ответа — «Свой!» — стала четко видна на экране.

— Товарищ полковник, появилась цель! — сказал Оскар. — Разрешите доложить на пункт наведения.

— Докладывайте, — взволнованно сказал Шипов и вместе с Тимофеевым подошел к экрану.

Оскар доложил о появлении цели, потом снова сел в кресло. Рядом с ним стали Шипов и Тимофеев. Они смотрели на экран из-за плеча сержанта.

Светящаяся точка, очевидно, вошла в условленный квадрат.

— В скольких километрах от берега находится самолет? — спросил Тимофеев.

— Примерно, в двадцати, — ответил Валихметов.

Маленькое призрачное пятнышко света стало кружить надо льдами. Но вот на экране радара появились еще три светлые точки и рядом с каждой мигал яркий пучок: «Я — свой!»

Самолеты шли точно по границе прибрежной зоны. Светящаяся точка отошла дальше от берега. Наши самолеты развернулись и снова прошли по границе, совсем близко от нее.

Молчаливое воздушное свидание продолжалось несколько минут. Потом светящаяся точка — чужой самолет — стала медленно удаляться в сторону моря и исчезла с поля экрана.

— Благодарю за службу, товарищ сержант! — сказал Шипов.

— Служу Советскому Союзу! — ответил Валихметов.

Когда Шипов и Тимофеев выходили из рубки, сержант услышал:

— Соболя-то русские, — сказал полковник.

— Русские, Виктор Петрович! — ответил майор.

…Так закончилась операция «Соболь». Месяц спустя подполковник Тимофеев получил пакет. Василий Данилович вскрыл и вынул объемистый номер одной из американских газет. На первой странице он увидел крупный снимок мрачного человека в наручниках и заголовок под снимком: «Похититель русских соболей — за решеткой», а снизу коротко сообщалось, что материал об организаторе международной аферы Билле Гремфи публикуется на шестой странице. Тимофеев быстро перелистал газету, увидел знакомый заголовок, стал читать.

«Крупный гангстер попался с поличным. Билл Гремфи организовал кражу камчатских соболей. Его сообщник пойман русскими и выдал своего босса. Федеральный суд приговорил Билла Гремфи к каторге.

Каторжнику Биллу свойственна одна черта: умение широко и тонко задумывать авантюры. Так было и на этот раз, когда предприимчивый характер толкнул Билла Гремфи на похищение камчатских соболей.

Билл Гремфи, будучи офицером оккупационных войск в Японии, проник в секретные архивы императорской разведки и получил сведения о японских резидентах на Советском Дальнем Востоке. Как Билл заявил суду, идея похищения соболей возникла у него еще тогда. Разведение этих ценных зверьков, ферма на Северо-Западе, и через пять лет — гора долларов.

Десять лет Билл Гремфи жил надеждой и добился своего: связавшись с резидентом японской разведки, Гремфи подготовил кражу.

Пока не установлено, где Билл Гремфи раздобыл семьдесят тысяч долларов на организацию этой крупной авантюры, но деньги истрачены. Кое-кто намекает на дружбу Гремфи с финансовым магнатом сенатором Френком. Но мы не думаем, чтобы Френк был замешан в этом деле.

Завербовав знатока по части охоты, браконьера, Билл Гремфи подговорил спортсмена-планериста за солидное вознаграждение принять участие в авантюре и взял подряд у кинофирмы «HPF» на перевозку отснятой пленки с острова Св. Георга на материк. Когда самолет-буксировщик находился на полпути к Алеутским островам, пилот отцепил планер и свернул к берегам Камчатки, которая находилась в двухстах милях.

Билл Гремфи обещал пилоту веселую прогулку. Но, как сообщили русские, планер взорвался в воздухе, пилот погиб, а находившийся в фюзеляже браконьер Гарри Мейл выбросился с парашютом.

Последние слова Билла Гремфи:

«Я жалею, что связался с русскими соболями».

Тимофеев положил газету на стол и долго с удовольствием разминал отсыревшую папиросу.

Но, взглянув на часы, отложил ее. Василий Данилович не любил курить на морозе, на улице: ни вкуса, ни удовольствия. А настало время идти в больницу, которая находилась неподалеку.

Врачи в течение двух недель боролись за жизнь Владимира. Но потом для него настали не менее тяжелые дни, когда ему пришлось осознавать происшедшее. В горячке действия, в пылу преследования у него не оставалось времени осмыслить все случившееся между ним и отчимом, которого он знал много лет, любил и никогда не замечал за ним ничего предосудительного.

Чувство вины долго не покидало Владимира. И все это время рядом с ним находился Тимофеев. Нелегко было Василию Даниловичу объяснить не сам факт двоедушия и предательства Казина, а разрушить сложившийся в представлении юноши образ врага как человека только отвратительного, порочного, безобразного внешне и внутренне.

И до этого дня Василий Данилович еще не мог исчерпывающе ответить на вопросы: «Как же это он так? Ведь он совсем не был похож на врага!»

Но это для нас совсем уже другая история…

Николай Пахомов Антиподы. Детективные рассказы и повести

Память о прекрасных делах доставляет удовольствие, а память о полученной пользе либо совсем нет, либо меньше.

Аристотель

ВМЕСТО ПРОЛОГА

Вечер. Темные плотные шторы на окнах. Электрический свет заливает комнату, отбрасывая резкие скошенные тени от предметов на стены. Мы с дочерью, сидя на диване, неспешно перебираем старые альбомы с фотокарточками. В углу мерцает экран телевизора. Холеная ведущая программы новостей поставленным голосом рассказывает о событиях в мире. Впрочем, о чем конкретно идет телеречь ни я, ни дочь не слушаем, занятые своим делом.

— Пап, какой ты молодой! — говорит дочь, рассматривая очередной фотоснимок. — Даже не верится…

Она поднимает серо-зеленые глаза, чтобы еще раз сравнить оригинал с изображением на фотке. Сравнение явно не в пользу оригинала.

— Время… — подпускаю ностальгической грустинки.

На снимке изображены я и Сидоров Владимир Иванович — молодые улыбчивые лейтенанты милиции. Рядом с нами Подушкин Владимир Павлович — начальник штаба ДНД завода Резиновых технических изделий (РТИ). Он пятком годов старше и тоже особыми печалями не отягчен. Мы с Сидоровым — в форменных фуражках, Подушкин — без головного убора, красуется шевелюрой. Шевелюра смолисто-густая, вьющаяся, как у цыгана. Судя по плакату на здании ДК РТИ, исполняем служебные обязанности по охране порядка в дни празднования 950-летия города Курска.

— А кто это рядом с тобой? — продолжает дочь, возвращая взгляд к фотокарточке.

— Друзья. Впрочем, ты должна их помнить… Не раз видела, когда после уроков забегала в опорный пункт.

В начальных классах нередко случалось, что дочь из школы шла не домой, где ни души, а ко мне на работу, чтобы быть «на глазах». Благо, что школа и опорный пункт в полутора кварталах друг от друга.

— В форме — это… — пытаюсь подсказать.

— Это дядя Володя Сидоров, — перебивает, вспомнив, дочь. — Он в опорном пункте был самый веселый!

Дочь уже давно взрослая. И школа, и институт, и аспирантура давно за ее хрупкими плечиками, но Сидоров для нее как был «дядя», так и остался таковым.

— Точно, — щурю в улыбке глаза. — Он больше других тебя баловал, занимаясь твоим «воспитанием» и «обучением». И, конечно, в веселости ему не откажешь…

То обстоятельство, что воспитанием дочери в такие дни занимались все, кому не лень, а точнее, кто был свободен от исполнения непосредственных обязанностей, я оставляю за рамками нашей беседы.

— А помнишь, тебя в шутку называли дочерью курской милиции? По аналогии с сыном полка из военного прошлого…

— Да, да, — улыбается детским воспоминанием дочь. — Как давно это было… — добавляет тут же она мечтательно-раздумчиво.

— Да, давно… Самому порой не верится, что все это было. А было ведь!

…Разговор с дочерью стал своеобразным толчком к тому, чтобы я засел на компьютер и написал несколько историй из жизни моих друзей-милиционеров. Впрочем, и до этого разговора имели место неоднократные понукания и осторожные «подталкивания» меня на стезю сочинительства.

Первое — дело рук отца, Пахомова Дмитрия Дмитриевича, сельского интеллигента. Он был не только заядлым читателем, но и «народным поэтом». До глубокой старости «баловался» стишатами, печатая их в районной газете.

«Подталкиванием» занимался Иштокин Александр Федорович, редактор малотиражной газеты «Вперед», издаваемой на заводе РТИ (позже — «Курскрезинотехника»). Иштокин не раз печатал мои заметки о работе милиции и состоянии правопорядка на поселке резинщиков. Часто — почти без правок и редактирования.

«Если и есть шероховатости, — говорил доброжелательно, — то не беда. Зато нет журналистских штампов. Свежо и остро. Бузуй дальше в том же ракурсе. Дерзай».

Они-то и побудили «взяться за перо» и написать о своих друзьях-товарищах. А разговор с дочерью стал тем трамплином, от которого я оттолкнулся.

Оттолкнувшись, стал писать о тех, с кем начинал службу в органах милиции, с кем впоследствии работал, с кем делил редкие минуты радости и довольно часто — досаду и огорчения.

«Кто о нас вспомнит, — подумалось мне, — если мы сами о себе не будем помнить. Пусть мы — обыкновенные люди, не совершавшие революций, как наши прадеды; не защищавшие Родину от полчищ захватчиков в годы Великой Отечественной войны, как наши деды; не поднимавшие целинные земли и не покорявшие космос, как наши отцы. Но, именно поэтому и надо написать, ибо мы все были личностями. Со своими характерами и недостатками, со своими причудами и заморочками, или, как любили говорить в те годы, со своими «прибамбасами».

Мы пришли в милицию молодыми, задорными, здоровыми телом и духом. И, как бы там ни было, отдали себя полностью выбранной работе; работе неблагодарной, грязной, потной, нервной, кровавой, нередко калечащей душу и тело; работе, которую не любят простые люди и не уважают власть предержащие; работе, без которой общество не обходилось, не обходится и вряд ли в обозримом будущем обойдется.

Не все мои друзья-товарищи, с которыми я начинал работать, дожили до настоящего времени. Далеко не все.

Сгорели на работе и перешли в мир иной бывшие старшие участковые инспектора Промышленного отдела милиции Евдокимов Николай Павлович, Украинцев Владимир Поликарпович, Минаев Виталий Васильевич, бывшие участковые инспектора Рыженков Анатолий Петрович и Нарыков Николай Денисович, бывший оперативный дежурный Цупров Петр Петрович; бывший начальник следственного отделения Крутиков Леонард Григорьевич.

Я пишу «сгорели» не для красного словца. Так оно и было. Работали не за страх, а на совесть. Работали — горя, не считаясь ни со временем, ни с семейными делами, ни с личным здоровьем. Вот и сгорели.

Несколько позже, когда первые издания моих книг о милиции уже разошлись, не стало в живых и главного героя этих рассказов — оперуполномоченного уголовного розыска Черняева Виктора Петровича. Был уволен из органов «по собственному желанию» за пять месяцев до истечения срока службы. Уволен без выходного пособия и пенсии. На гражданке себя «не обрел» — спился. Нет больше его собратьев по нелегкому поприщу на стезе сотрудников уголовного розыска Косьянова Сергея Дмитриевича и Гончарова Дмитрия Гавриловича. Нет их начальников Конева Ивана Ивановича, Чеканова Николая Васильевича, Евдокимова Виктора Федоровича, Сальникова Сергея Григорьевича.

Многих, очень многих нет. Сразу и не вспомнить тех, кто покинул бренный мир. Почти никто из них не дожил до шестидесяти лет. Пятьдесят-пятьдесят пять лет — вот предел большинства из них.

Милицейская работа не только втягивает в себя человека, подчиняя его своим законам и принципам поведения, своему образу жизни и мышления, но и высасывает, в прямом смысле этого слова, из каждого сотрудника его жизненные соки, его кровь. Требует полной отдачи духовных и физических сил, когда на первое место ставится только работа, а все остальное, в том числе личная жизнь, семья, здоровье, бытовые условия отодвигаются на второй план.

О каждом из вышеуказанных товарищей можно писать отдельные повести и романы. Особенно о Крутикове Леонарде Григорьевиче, работавшем чуть ли не целыми сутками и не бравшим полагающийся ему отпуск по три года кряду.

Что это? Трудоголизм? Фанатизм? Или еще какое-то явление, присущее только представителям милицейской профессии? Бог его знает. Но дело обстояло и обстоит именно так!

Впрочем, нельзя путать и стричь под одну гребенку всех сотрудников органов внутренних дел. Работают только «на земле», в райотделах; работают здесь все, начиная от начальника в звании полковника (если начальник отдела сможет дослужиться до такого высокого специального звания) и оканчивая последним рядовым милиционером. А остальные структуры — штабы и вышестоящие управленческие подразделения, только делят наработанное на земле. Бывает, что их сотрудники за все время службы не только преступника «живьем» не видели, но и обыкновенного правонарушителя. Сидя в «высоких» кабинетах, этого не узришь. Зато указания давать, планы всякие спускать, инструкции сочинять — они мастера. Завалят бумагами — не дохнуть, не выдохнуть…

И если на местах срабатывали хорошо, то после раздела результатов идут победные реляции, и в высоких штабах присваиваются внеочередные, досрочные звания. Если же в результате деления получается пшик, то виновных быстро находят опять же «на земле», и разговор с ними бывает крут и нелицеприятен.

В перестроечные восьмидесятые и девяностые годы прошлого двадцатого столетия всевозможными модными политологами, самозванными экспертами и шустрыми всезнайками-журналистами хулилось все и вся. Из всех динамиков радиоприемников и с экранов телевизоров только и неслось презрительное «совок» и «совковый». Остракизму и обструкции с остервенением предавалось советское, национальное, российское. Некоторыми, возможно, и из лучших побуждений… В подавляющем же большинстве — по заказу западных спецслужб или из иной личной корыстной заинтересованности.

Впрочем, и «лучшими побуждениями» прокладывается дорога… в ад.

Как не смешно, но пустой болтовней, охами и ахами, страшилками о «дедовщине», охаиванием всех и всего была подорвана мощь великой армии. Сведена на «нет» престижность офицерской службы, престижность защитника отечества. Следом — оскорблениями, стенаниями о кровавом прошлом демонизирована, деморализована, дезорганизована государственная служба безопасности. Под конец «перестройки» она фактически раздавлена и разогнана. И вот ее председатель — «истинный демократ» — собственноручно сдает старым заклятым врагам и новым «друзьям» все государственные секреты, в том числе и хорошо законспирированную агентурно-резидентурную сеть.

И только милиция, избитая и оплеванная не меньше остальных структур государства, выстояла тогда. Выстояла, несмотря на то, что ее дробили и кроили чуть ли не каждый год. Удержалась даже после того, когда непродуманными приказами самое большое подразделение — службу участковых инспекторов — практически отстранили от раскрытия преступлений. Это же надо додуматься до такого?!! А почему бы и не додуматься, когда только с 1990 по 2000 годы сменилось девять министров!

Поневоле встает вопрос: почему все же тогда не распалась, не исчезла милиция?

А не потому ли, что все время вела борьбу с антиподами нашего общества?.. Не потому ли, что все время была в величайшем напряжении своими «низовыми» сотрудниками?.. Ей некогда было расслабляться, благодушествовать, как сделали это в то внешне мирное время армия и КГБ СССР, не видя и не осязая реального врага перед собой. Что и говорить, покрылись «жирком» — вот и пали первыми…

А не потому ли еще, что она, милиция, как ни парадоксально, действительно была народной, являлась частью самого народа?.. С его положительными и отрицательными чертами, с его извечной терпимостью и стойкостью, с его понятиями о справедливости и порядочности, с его постоянной готовностью к жертвенности и аскетизму. И в добавок к этому, скрепленная не только служебной дисциплиной, но и внутренней постоянной взаимовыручкой. Чувством товарищеского плеча и локтя. Чувством не проходящей угрозы, и оттого выработанным иммунитетом осторожности в движениях и суждениях. Возможно, также и потому, что у государства всегда была на голодном пайке, как охотничья собака перед охотой. Чтобы «нюх» не терять от сытой жизни.

Еще, на мой взгляд, потому, что принцип преемственности в ее структурах существовал не в связи с инструкциями и приказами больших начальников, а на самом деле. Существовал сам по себе, выработанный годами и жизнью. Тогда старые, опытные служаки во всех подразделениях «натаскивали» молодых. Отсюда путем естественного отбора, после отсева случайной «шелухи», служить оставались люди, имеющие к этому призвание. Начав службу, они ставили превыше всего честь и долг. И всей душой ненавидели стяжателей и приспособленцев в своей среде. Кроме прочего, в милицейской среде меньше всего было протекционизма и кумовства, особенно на уровне райотделовских подразделений.

Вместе с тем, под напором антагонистических ветров времени и она несла потери. В пустой и никому не нужной борьбе перестроек и реорганизаций были утеряныпомощники в лице Добровольных народных дружин, Комсомольских оперативных отрядов. Из непосредственного подчинения начальников городских отделов были выведены подразделения вневедомственной охраны, патрульно-постовой службы, государственной автоинспекции (ГАИ). К тому же увольнялись и уходили в коммерческие и частные охранные структуры не самые худшие кадры. Потихоньку терялась преемственность поколений.

Но каждый раз, как собака, она зализывала раны, и вновь боролась с преступностью, не позволяя себе такой роскоши, как развала системы. Даже во времена «расцвета» демократии: девяносто четвертые — девяносто шестые годы — когда рядовые работники милиции не получали зарплаты по 5–6 месяцев, она жила, оставаясь дееспособной. Правда, энтузиазма у многих сотрудников уже не было. Остались только боль и злость. Но в целом милиция выстояла.

Ярые антисовентчики, а также перерожденцы и приспособленцы всех мастей семидесятые и восьмидесятые годы прошлого столетия назвали «временами застоя». Назвали, чтобы «вбить» в сознание оболваненного, зомбированного пропагандой населения, необходимость рыночных отношений и «частной инициативы в свободной стране».

Однако все познается в сравнении. В том числе и обещанный прозападными и проамериканскими мессиями земной рыночный рай с раем социалистическим. Впрочем, оставим это политологам. Это их хлеб. Ответим лишь на один вопрос: был ли вообще «застой» в жизни страны того времени?..

Ежегодно строились дома для населения, и не только в городах, но и в каждом селе. Особенно хорошо это было видно на территории Промышленного района города. Тогда буквально за год в микрорайонах РТИ, Ламоново, КТК, на Магистральном проезде, на КЗТЗ, на Волокно вырастали целые кварталы новых девятиэтажек. Тысячи семей рядовых граждан получали новые квартиры и улучшали свой быт!

Шло строительство железнодорожных магистралей и шоссейных дорог. На окраинах городов вставали новые корпуса фабрик и заводов, строительных и автотранспортных предприятий, предприятий сельскохозяйственной и перерабатывающей промышленности. Как грибы после дождя, появлялись стадионы, спортивные залы, новые школы и детские сады, поликлиники и больницы.

Разведывались и разрабатывались новые месторождения полезных ископаемых. (Потом их «прихватизируют» жуликоватые дерьмократы, те самые, которые «приложили руку» к развалу государственных структур и самой великой страны). Ежегодно обновлялся военный потенциал страны: входили в строй новые корабли, подводные лодки, самолеты всех типов и предназначений!

В те годы наше Отечество — СССР, возможно, не очень любили в некоторых западных странах, но уважали из-за нашей силы и мощи. Теперь — и не любят, и не уважают! Так на кой ляд попу баян, когда кадило имеется?..

В политической сфере в стране был порядок и уверенность в завтрашнем дне. Общество было стабильно. Криминогенная обстановка — контролируема. Не то что в годы рассвета демократии, когда преступность увеличилась не в разы, а на порядки. Возможно, и тогда где-то сформировывались организованные бандитские группы, имел место не-законный оборот наркотиков. Но это были единичные случаи. И под определение оргпреступности они подходили с большой натяжкой. Не то, что в годы общепризнанной криминальной революции лихих девяностых годов, когда бандгруппы, вооруженные до зубов, воевали не только между собой, но и с силами правопорядка!

На поселке резинщиков в те годы проживало от пяти до восьми лиц (в зависимости от того, сколько отбывало очередное наказание и сколько еще находилось на свободе), определенных судом как особо опасные рецидивисты — ООР. Не исключено, что они в определенной мере в своей среде пользовались каким-то «блатным авторитетом». В основном, когда производили пьяные разборки. Но большой «погоды» на поселке никогда не делали, так как находились под жестким прессингом всей милицейской структуры: от простого постового до начальника райотдела.

Эта категория судимых «вечно» состояла под гласным административным надзором и при малейшем «взбрыкивании» тут же шла вновь зону топтать. В своей среде они еще хорохорились, время от времени кучковались (обычно, для того, чтобы сброситься на пару бутылок самогона или дешевого вина). Порой, в подпитии, грозили друг другу разборками и правежом. Бывало, что и «квасили» для приличия собратьям морды, пуская кровавую юшку из носа и подвешивая синюшные «фонари». Но опять же — друг другу. И все. Дальше этого не шло.

На поселке резинщиков «особисты», как иногда их в шутку величали местные участковые и опера, обычно собирались по утрам возле магазина № 82. Или же во дворах домов 30 и 34 по улице Обоянской вместе с другой «рванью и пьянью». Такие систематические сборища на их жаргоне именовались «планеркой». По-видимому, понятие было позаимствовано из производственного лексикона.

На этих «планерках» они обычно «соображали», как и где выпить на «халяву», с кем переспать и где провести день. Иногда делились последними новостями: кого «взяли» менты; кого уже осудили; кто должен на днях «откинуться» с зоны. Случалось, что и обсуждали более интересное… для милиции: кто с кем подрался; кто, что «спер»; кто сходил на очередной «гоп-стоп». А через час-другой пара из них уже встречалась с оперативниками или участковыми инспекторами, чтобы «отстучаться». Ибо, желая оставаться на свободе как можно дольше, почти все они негласно сотрудничали с ненавистными им «ментами». Вот и «постукивали» как «юные барабанщики» на своих корешей. В противном случае — прощай свобода и да здравствует баланда на нарах в колонии. Хоть и бравировали некоторые, что тюрьма для них — «дом родной», но спешить туда никто не хотел.

Кто бы и что бы не говорил о сложной криминогенной обстановки в восьмидесятые годы, можно смело утверждать, что она (даже при определенных издержках) всегда была контролируема. На различных видах милицейских учетов состояли почти все лица, так или иначе, не ладившие с законом. Этот контингент, конечно же, менялся, но не так быстро, как стало происходить это в годы так называемой демократии. Социальный слой таких лиц имел ярко выраженный фон и был заметен уже за версту. Серость и синюшность, деградация личности — вот основные отличительные черты этого контингента.

В обществе к ним относились с долей брезгливости, как к неизбежному социальному злу и затянувшейся хронической болезни. Возможно, с чувством сочувствия. И… нетерпимости! Но только не как к героям «нашего» времени, как это произошло в последние годы. Тогда экраны телевизоров не заполонили фильмы о красивых, удачливых, смелых, денежных и любимых женщинами «братках» из «бандитских бригад» славного града Петербурга. Впрочем, не только Петербурга, но и Екатеринбурга, и Москвы, и Красноярска, и еще десятков, а то и сотен больших и малых городов России. Это стало продуктом и порождением «демократии».

Это во времена «дерьмократии» отбросы общества стали два ли не благодетелями сирых и нищих, угнетенных и оскорбленных! Это же надо до такого додуматься!.. Это же надо увидеть Робин Гудов в шайке «отморозков», убийц, насильников и грабителей!.. Только злая воля или больной ум способны на это …

А потом эти же самые люди, находящиеся у руля ТВ, то ли по злому умыслу, то ли по недомыслию оромантизовавшие «братков» из «бригад», громче всех кричат «Караул!». Кричат, еще как кричат, когда преступление непосредственно коснется их самих или их близких. А чего кричать, господа, если сами сие дерьмо с таким рвением сеяли и сеете?!. Уж терпите… Не стоило забывать, что посеявший ветер когда-то пожнет бурю!..

Не может быть преступник красив! Не может!!!

Никогда и нигде не бывают красивыми преступления — убийства и изнасилования, грабежи и разбои! Как не могут быть красивыми трупы убитых и тела изнасилованных!

Это могло случиться только в том обществе, которое напрочь утеряло нравственные ориентиры, лишилась моральных устоев. Эти метаморфозы имеют место в том обществе, где даже интеллигенция живет на подачке жуликов, кормясь из их рук и «подвывая» с их голоса. Это происходит там, где вместо духовности — нажива и алчность, где за белое выдают черное и где доллар США — голова всему сущному.

Это могло случиться только в том обществе, где президент всенародно, да что там всенародно — всемирно обещал лечь на рельсы, но не допустить спада жизненного уровня населения. Правда, при этом он не конкретизировал, на какие именно рельсы ляжет. А буквально через два месяца весь простой люд России стал нищ и гол, лишившись в одночасье годами честно собираемых накоплений. И на рельсы действительно ложились. Но не президент и его жиром заплывающее окружение, а обворованные властью, лишенные чести и защиты, доведенные до крайности бесправием люди. Это могло случиться только в том обществе, где второе лицо государства, премьер-министр, открыто говорил, имея в виду олигархов, что «пусть они воруют, так как не страшно, ибо, когда наворуются вдоволь, то успокоятся». И все утрясется само собой. Но олигархи воровали, воруют и будут воровать — ибо ненасытны… Слова же премьера — это что-то, выходящее за пределы разума нормального человека.

Где такое еще можно было услышать?!! И как было в такой среде не процветать криминалу!


Совсем по-иному было в восьмидесятые годы. В те годы, когда случались преступления, то весь известный сотрудникам милиции контингент тщательно, на двух-трех уровнях отфильтровывался, и преступления раскрывались почти всегда.

Раскрытие преступления — была основной задачей всей милиции. И по большому счету милиция с этим в те, не такие уж далекие годы, справлялась блестяще.

Впрочем, все общество ей в этом помогало не на словах, а на деле. Взять те же самые народные дружины. Десятки тысяч граждан в той или иной мере были вовлечены в охрану общественного порядка. Пример тому — завод РТИ, на котором работало около десяти тысяч человек, из которых в ДНД состояло не менее двух тысяч.

Средства массовой информации, в том числе ТВ, не пели дифирамбы преступности, не превозносили воров и мошенников до небес. По мере возможности сеяли «доброе и вечное». Литература и искусство не лизоблюдничали и не лебезили перед силами мрака, не извращались и не исхитрялись в том, чтобы черное обелить, а белое очернить. Примеры тому произведения братьев Вайнеров, Аркадия Адамова, Леонида Словина, Николая Леонова, Лавровых и многих других, а также фильмы, снятые по произведениям этих авторов. В них преступник, пусть умный, пусть очень хитрый, пусть даже физически сильный, оставался преступником. С присущими ему злобой, коварством, алчностью, бес-совестностью, жестокостью и предательством. А сотрудники правоохранительных органов не уподоблялись героям голливудских боевиков и не палили из табельных «макаровых» и «калашей» направо и налево. Как ни банально, но работали больше мозгами, чем кулаками. При этом строго соблюдали закон, не позволяя появиться в своей среде «оборотням в погонах». Грань между добром и злом не размывалась до ситуации, когда уже не понять, где менты — бандиты, а где бандиты — «пушистые одуванчики» и вершители справедливости.

Вот о таких рядовых «солдатах правопорядка» — участковых инспекторах, сотрудниках уголовного розыска и дружинниках — хочется рассказать. Хочется поведать без прикрас и фантазий, сделав их героями рассказов и повестей. Попытаюсь представить их со всеми положительными чертами и недостатками, которыми они, по моему мнению, были тогда наделены матушкой-природой и соответствующим воспитанием. Показать их в противовес модным писателям и режиссерам фильмов, восхваляющим бандитов и бандитский образ жизни. Ибо верю, что криминальная революция в России, выплеснувшаяся из недр больного общества в начале девяностых годов двадцатого столетия, все равно окончится. И победа останется за силами добра. По-иному и быть не может — свет всегда торжествует над мраком!

НОВЫЙ УЧАСТКОВЫЙ

Как только служение обществу перестает быть главным делом граждан и они предпочитают служить ему своими кошельками, а не самолично — государство уже близко к разрушению.

Ж.Ж. Руссо
1
Утром 10 ноября 1980 года, прямо в День милиции, в помещение общественного пункта охраны порядка поселка резинщиков, пришел молодой парень. Это — участковый инспектор, только что назначенный на эту должность. Несмело переступает он порог опорного пункта — так для краткости называют ОПОП — общественный пункт охраны порядка.

Новый страж порядка среднего роста и среднего телосложения. На голове, прикрывая темно-русые волосы, меховая шапка. Одет в модную по тем временам, к тому же довольно дешевую, короткополую куртку из искусственного меха черного цвета с большими накладными карманами. Эти аксессуары первыми бросаются в глаза, так как красуются на обеих полах. К тому же отделаны для пущего изыска манжетами с огромными декоративными пуговицами. Другую часть одежды представляют серые расклешенные брюки. Они хотя и не новые, но тщательно отутюжены. Остроносые, под цвет куртки, полуботинки производства местной обувной фабрики, начищенные до зеркального блеска, завершают одеяние.

В больших темно-карих, если вообще не черных, глазах молодого человека настороженность и неподдельный интерес: как будет встречен в новом, незнакомом коллективе, как сложится дальнейшая судьба?

Совсем недавно он работал транспортировщиком в известном на всю страну заводе резиновых технических изделий — РТИ, в цехе вулканизации нестандартного оборудования, на складе готовой продукции. Коллектив небольшой, стабильный, «текучки» кадров почти не было. Словом, дружный коллектив. Притершись, молодой человек чувствовал себя в нем, если не «как рыба в воде», то достаточно уверенно. Знал, кто на что способен, и что от кого можно ждать. Да и о нем знали все.

Совместный труд в коллективе сближает людей. Особенно, если кроме труда там еще проводятся какие-либо культпоходы или спортивные состязания, или же поездки коллектива на сельскохозяйственные работы в подшефный колхоз. А эти мероприятия в те годы практиковались довольно часто. Причем, с вовлечением в это дело чуть ли не всех работников цеха: от начальника и до последнего разнорабочего. Возраст и пол помехой тому не были.

Но именно индивидуальные особенности молодого человека, его серьезное и добросовестное отношение к труду, активное участие в общественной жизни цеха, начитанность, сделали его заметным в коллективе. Этому же способствовали и независимость его суждений, и некоторый опыт организаторской деятельности (до завода работал преподавателем в школе). Итогом стало то, что он был избран вожаком комсомольской организации цеха, хотя, по правде сказать, и не стремился к этому.

В первых числах октября его неожиданно, прямо с рабочего места, вызвали в партком завода. Такого еще не случалось. «С какого перепугу? — шагая по асфальтированной дорожке, размышлял он — Вроде, ничего не натворил…»

В кабинете секретаря парткома находилось пять или шесть членов парткома. Тут же и секретарь парторганизации Марковская Инна Феофановна. Ей давно за пятьдесят. Строгость и серьезность, как и изморозь седины в волосах, стали неотъемлемой чертой ее лица и характера. Но, несмотря на годы и некоторую полноту, выглядит респектабельно. Она — ветеран Великой Отечественной войны. Уважаема не только на заводе, но и в городе.

— Садитесь, — ответив на приветствие, плавным жестом руки указала на кресло, расположенное напротив.

Одновременно ее быстрый, едва заметный взгляд скользнул по листу бумаги, лежащий перед ней.

— Садитесь, Николай, — повторила, назвав по имени.

Молодой человек присел на предложенное кресло.

— Как Вам работается? — продолжила Марковская, по-видимому, дежурными репликами. — Нравится ли коллектив цеха? Что интересного происходит в комсомольской организации? Вы же там секретарь.

В голосе доброжелательность и одновременно с этим тонкий намек на то, что она владеет обстановкой. Прием вполне известный.

— Вроде все нормально. Жаловаться не на что. Недавно в очередь на квартиру стал. И комсомольская организация цеха, хоть и небольшая по численности, но не хуже других на заводе, — ответил-доложил кратко.

— Это хорошо, — улыбнулась одними глазами Марковская. — Скажите, вы дежурить в опорный пункт ходите?

— Хожу. Уже раза три или четыре дежурил с цеховой ДНД. Удостоверение и значок народного дружинника имею.

— Не боязно? Ведь, наверное, приходится во время дежурства со всякой шпаной общаться. Никак не удается всех порядочными людьми воспитать. Еще нет-нет, да находятся антиподы нашего общества. Их мало, но что скрывать, пока имеются, — искренне посетовала она.

— Да нет, не боязно. С нами постоянно находятся сотрудники милиции. А с ними чего бояться? «Наша милиция нас бережет» — это еще Маяковский отметил… в двадцатых годах… — пошутил Николай. — Да и сам себя в обиду давать всякой шпане не собирался и не собираюсь… В семье и в коллективе не этому учили. И за себя постоим, и других в обиду не дадим! — несколько пафосно закончил он.

— Замечательно! — улыбнулась снисходительно Марковская, и в уголках ее губ отчетливо обозначились морщинки. — Впрочем, другого ответа я от вас и не ожидала.

«К чему бы этот разговор? — думал между тем молодой человек, следя за необычным диалогом. — Вроде бы я во время дежурства ничего плохого не сделал. «От звонка и до звонка», как и все, был на дежурстве».

— Партия решила укрепить правоохранительные органы лучшими представителями трудовых коллективов. Надеюсь, слышали?..

— Слышал, — ответил однозначно.

Действительно, на телевидении и радио довольно часто поднимали этот вопрос.

— Потому партком завода принял решение направить вас на работу в органы внутренних дел, то есть в милицию. Как на это смотрите? — наконец-то прояснила суть разговора Инна Феофановна, пристально воззрившись в лицо собеседника.

Молодой человек явно был огорошен этим неожиданным предложением-приказом. Он даже заерзал в кресле, по-видимому, порываясь встать. Последнее не укрылось от секретаря парткома, так как та стала излагать мотивы, приведшие к такому решению.

— Это не страшно, что у вас нет юридического образования. В парткоме об этом известно. На первых порах, думаю, вам помогут, подскажут… А там и заочно пойдете учиться, ибо «молодым у нас везде дорога», — улыбнулась ободряюще. — Вот и обретете теоретические знания. Вы же член партии…

— Да.

— Раз член партии, то, что такое партийная дисциплина, знаете. Считайте, что это вам партийное поручение, — твердо и категорично, как уже о вполне решенном и не подлежащем дальнейшему обсуждению вопросе, окончила свою речь секретарь.

Молодой человек молчал, понимая, что любые отговорки будут выглядеть несолидно, детским лепетом. Не зря же ему напомнили о партийной принадлежности. К тому же в каждом человеке с рождения заложены склонности к приключениям и авантюризму. До поры до времени они находятся в анабиозном состоянии. Но достаточно какого-либо толчка, секундного раздражителя, и все — они вырвались на волю. Молодой человек не был исключением. И пока секретарь обосновывала данное решение, вирус авантюризма уже пошел гулять в его мозгу, подготавливая почву к согласию.

Все громче и громче стучали невидимые фанфары романтики будущих погонь, засад и перестрелок, почерпнутых из книг и кинофильмов. А внутренний голос уже утверждал, что молодой человек ничуть не хуже других, которые работают в милиции: «Не боги горшки обжигают»! Поэтому он перестал ерзать в кресле и после того, как Инна Феофановна сделала паузу, спросил, когда приступать к оформлению необходимых документов.

По-видимому, на его лице еще были видны следы внутренней борьбы между «да» и «нет». И секретарь парткома на весы сомнений бросила последнюю гирю:

— Имейте в виду, Николай, что и в милиции нашим парткомом вам будет оказана помощь в жилищном вопросе. Мы своих не бросаем…

Сколь можно было доверять последним словам, молодой человек не знал — в жизни всякое бывало — однако поблагодарил и за доверие и за заботу.

Потом последовали официальные напутствия, заключавшиеся в том, что молодой человек «оправдает оказанное ему «высокое доверие» и не подведет коллектив завода и партийную организацию».

При этом члены парткома дружно и важно кивали головами. Мол, мы полностью согласны со сказанным.

Придя после работы в снимаемую им и его женой однокомнатную квартиру на поселке КЗТЗ, молодой человек поделился неожиданной новостью.

— Что будем делать, Рая? Жизнь милиционера — это не только красивая форма, но и огромнейшая ответственность… Это ненормированный рабочий день и постоянные конфликты… Следовательно — издерганные в клочья нервы, — играя с малолетней дочуркой, говорил он. — Но с другой стороны — обещают дать квартиру. Надоело по чужим углам скитаться…

— Смотри сам. Знаешь же, что я буду согласна с любым твоим решением, — поглаживая плечо мужа и ласково поглядывая на него, ответила та без долгого раздумья — И в милиции никто не пропал. У моей директрисы есть знакомый участковый — Евдокимов Николай Павлович. Иногда в магазин заходит. Веселый, улыбчивый. Всегда шутит. Значит, не так плохо и в милиции…

Рая — оптимист по натуре. О жизни судила, не особо углубляясь в ее суть и не «мудрствуя лукаво». Если б знала она, что старший участковый майор милиции Евдокимов через два года умрет, не дожив и до сорока пяти лет, оптимизм бы ее поубавился.

— Не получится — уволишься! Лишь бы у нас в семье было все хорошо. Решай сам…

Потом были хождения по отделам кадров, собеседования с начальником Промышленного РОВД, прохождение медкомиссии.

2
Промышленный РОВД находился на Льговском повороте, напротив отдела кадров завода РТИ, в двухэтажном здании послевоенной постройки. Это здание, как и множество других, строили пленные немцы.

Собеседование проводил лично начальник отдела полковник милиции Воробьев Михаил Егорович. Ему было за пятьдесят. На форменном кителе теснились колодочки от орденов и медалей, красноречиво говоря о пройденных годах Великой Отечественной войны. Время слегка посеребрило темно-русые волосы, но еще не проредило. Даже намека не было на облысение. Крупный нос и несколько тяжеловатый подбородок совсем не портили черт лица, наоборот, придавали ему мужественность и силу. Взгляд серых глаз строгий и жесткий. Во всех движениях чувствовалась уверенность и внутренняя сила человека, привыкшего повелевать.

Воробьев располагался за столом с массивным пультом управления, в кресле с высокой спинкой. Чуть подальше от него на простом стуле сидел замполит — капитан милиции Давыдов Виктор Владимирович. Он среднего роста и телосложения, лет тридцати, с полным, но волевым лицом. Русоволосый и белобрысый, с хитринкой в карих глазах.

Именно к нему обратился молодой человек вначале, как к первому должностному лиц, отвечающему за работу с кадрами. Побеседовав, Давыдов привел его в кабинет начальника.

— Присаживайтесь. — Воробьев взглядом указал на стул возле стола. — В милицию решили пойти? Сами решили или кто-то посоветовал?

— Да… вот… по направлению парткома завода РТИ, — робея под жестким взглядом Воробьева, промямлил молодой человек. — И сам тоже решил.

– Что-то он робок, замполит. Ты так не считаешь?.. А нам робкие не нужны. Нам орлов подавай…

— Оботрется, Михаил Егорович, — ответил Давыдов, подмигнув молодому человеку, мол, дрейфь. — К нам всякие приходят: и робкие, и смелые… Но работают только те, кто имеет призвание.

— Ты у нас спец по человеческим душам, тебе и принимать решение, — подвел итог короткого собеседования Воробьев. — Мне сейчас некогда заниматься с ним — в райком вызывают… Занимайся сам.

— Займусь, — совсем не по-военному (к удивлению молодого человека) пообещал замполит.

— А вы, молодой человек, запомните, — аккуратно складывая в папку какие-то документы, продолжил Воробьев наставления, — если решили служить в органах, то знайте: робким в милиции не место. Здесь нужны люди смелые, с твердым характером и твердой волей. Конечно, не какие-нибудь «башибузуки», но волевые и уверенные в себе. И честные. Главное — честные! — сделал он ударение на последнем слове. — Всё. Свободны.

3
И вот бывший рабочий Курского завода резиновых технических изделий стоит в помещении общественного пункта охраны порядка поселка РТИ. Он немного смущен и напряжен, ибо чувствует на себе изучающие и оценивающие взгляды четырех человек, находившихся в данный момент в кабинете старшего участкового инспектора.

— Здравствуйте! Разрешите представиться в связи с назначением на должность участкового инспектора, — обращаясь непосредственно к майору, как к старшему по званию и должности, и к тому же единственному лицу в форменной одежде, произносит скороговоркой молодой человек. — Моя фамилия — Паромов, а зовут — Николай, — добавляет он после небольшой паузы.

— Привет, — бурчит худощавый белобрысый майор.

Он и есть старший участковый инспектор Минаев Виталий Васильевич. Поздоровавшись, майор поудобнее усаживается в расхлюпанное кожаное кресло с рыжими от времени подлокотниками.

— Мы ведь уже познакомились в райотделе. К чему такая официальщина. У нас этого не любят, — добавляет он, как бы извиняясь перед остальными за нового участкового. — Я уже сообщил остальным о твоем назначении. Но ты куда-то пропал после совещания в РОВД.

Майору около сорока. Лицо его не выражает ни доброжелательности, ни неприязни. Скорее всего, на нем задержались следы некоторой досады от прерванного появлением нового персонажа то ли разговора, то ли спора с кем-то из присутствующих.

Не исключено, что жизненный опыт и частая смена подчиненных участковых приучили Минаева сдерживать свои эмоции. Поэтому особой радости от появления нового участкового он не испытывает. Форменная одежда на нем сидит как-то мешковато. Строевиком тут и не пахнет. Парадный китель распахнут. Золотые погоны на нем местами измяты. Форменный галстук расстегнут и держится на рубашке только за счет заколки. Тесемки галстука черными змейками сбегают по белой рубашке, ворот которой также расстегнут.

— Привет! — говорит вслед за майором пожилой мужчина.

И протягивает для пожатия руку, не давая новому участковому ответить майору на вопрос: где он пропадал после совещания. Ему на вид около пятидесяти лет. Он суховат, подобран, и как-то сразу же вызывает к себе доверие у собеседника, располагает к себе.

— Будь здоров, коли не шутишь… — продолжает он, продлевая рукопожатие. — Смотрю, ты что-то стушевался. Не стоит — тут все свои. Я, например, председатель совета общественности, а в недалеком прошлом — сотрудник милиции, майор…

Речь председателя совета общественности размерена, голос несколько глуховат.

— Не исключено, что я тебе оформлял прописку… — заканчивая ритуал знакомства, говорит он. Но, спохватившись, что не назвал себя, шутливо дополняет: — Василий Иванович… Конечно же, не Чапаев, а только Клепиков.

Паромов, приободренный Василием Ивановичем, уже уверенней протянул руку высокому черноволосому парню лет двадцати восьми, привставшему со стула.

— Николай.

— Подушкин Владимир, — отвечает с некоторой долей превосходства чернявый.

— Очень приятно, — скороговоркой тараторит Паромов. — Мы немного знакомы, так как совсем недавно я ходил в дружину и вас видел.

— То-то вижу: лицо знакомое, — говорит Подушкин и поясняет, продолжая знакомство, — друзья иногда называют просто Палычем. Начальник штаба заводской добровольной дружины и главный на опорном пункте.

Заметив ухмылку Минаева и удивление на лице Паромова, уточняет:

— Виталий Васильевич, — кивок головы в сторону старшего участкового, — всего лишь желанный гость тут, как и подчиненные ему участковые.

Все это произносится с серьезной миной на лице и явным акцентом на слове участковые. Понятно: дает понять, кто хозяин в доме.

Минаев, услышав последнюю фразу Подушкина, иронично улыбается и порывается что-то ответить. Но вмешивается Василий Иванович:

— Прекращайте вы свой спор о старшинстве. Совсем не ко времени это. Нечего молодого участкового, который не успел порог перешагнуть и познакомиться, пугать. Еще успеете наспориться. Дайте человеку познакомиться со своим коллегой, — спокойно и веско говорит он, обращаясь сразу ко.

Четвертым в кабинете был участковый инспектор Черняев Виктор. Он с ходу заявил, что на опорном пункте, принято не представляться по поводу назначения, а проставляться.

— Иначе служба не сложится… Да и дружба зависит, как гласит народная мудрость, от полноты налитого стакана.

Намек яснее некуда: Паромову предстоит бежать в магазин за бутылкой спиртного.

Черняеву примерно столько же лет, сколько и Паромову. Только выглядит он старше Паромова и уж точно уверенней и солидней. Этакий бывалый, прошедший огни и воды, немало повидавший на своем веку человек. Возможно, поэтому есть в нем что-то показушно-театральное.

4
Паромов и Черняев уже немного знакомы. Случилось это месяца два тому назад, когда Паромов с цеховой ДНД был на дежурстве. Тогда под аркой, расположенной между зданиями магазина «Универсам» и кафе «Бригантина» на улице Парковой, человек десять подвыпивших парней, цинично нарушая общественный порядок, учинила распитие спиртных напитков. Их громкий хохот, нецензурная брань, «задирание» прохожих, в том числе женщин и девушек, беспокоили граждан. Некоторые пожилые люди пытались совестить распоясавшихся парней, но те только громче матерились и гоготали жеребцами стоялыми, не реагируя на замечания. Нарушение общественного порядка было налицо. И это нарушение первым обнаружил Черняев. Он находился в тот вечер в отгуле и направлялся в магазин за продуктами. Был в гражданской одежде (ну кто же в выходной день будет ходить в форме) и даже без служебного удостоверения — выскочил-то из квартиры на минутку. Пересекая арку, Черняев мог бы сделать вид, что ничего не происходит, мог купить продукты и вернуться домой. Мог конечно, если бы не был милиционером. Причем не по форме, а по сути..

— Я — участковый инспектор милиции, — подойдя к парням, громко произнес Черняев, — и требую, чтобы вы немедленно прекратили нарушать общественный порядок. Требую, чтобы прекратили материться и распивать вино! Я требую, чтобы вы немедленно удалились отсюда!

В толпе после первых слов Черняева на какое-то мгновение смолкли разговоры: там переваривали услышанное. Но когда смысл слов дошел до мозгов нарушителей, и они увидели, что какой-то паренек, один-одинёшенек, без форменной одежды, без милицейского удостоверения, именем закона требует от них подчинения, взбеленились и поперли на него «буром».

— Ты, красноперый, совсем охренел! — прохрипел верзила лет тридцати по кличке Малыш — Малышев Юрий.

Ранее он уж дважды отбывал срок за хулиганство и умышленное нанесение телесных повреждений. И только полгода как «откинувшийся» с зоны.

— Наверное, в морду хочешь!

— «Перо» ему в бок — и вся недолга! — раздался чей-то визгливый голос. — Перо!

Так исподтишка обычно действуют провокаторы. У самих «перо» воткнуть кишка тонка, зато подстрекнуть других — за милую душу!

— Перо! — многоголосо подхватила, заводясь, в пред-чувствии драки и близкой крови толпа. — Перо!

Черняев понял, что слова тут бессильны. Нужно было действовать по-иному. «Но не убегать же позорно, чтобы потом гады злословили на мой счет, — горячей волной пронеслось в голове. — Нужен другой выход!»

Ближе всех к Черняеву стоял Малыш. И когда Малыш опустил руку в карман брюк, Черняев бросил ему в лицо хозяйственную сумку, с которой шел в магазин. Пока Малыш концентрировал свое внимание на сумке, участковый нанес ему удар ногой в промежность, вложив в этот удар не только всю силу, но и всю злость и ненависть мента к своим извечным антиподам. Разрывая кольцо окружения, головой боднул в живот высокого дружка Малыша, первым подавшего идею применения «пера», как основного аргумента в споре с милиционером. Тот, «сложившись» пополам, упал на бетонный пол арки. Боковым зрением Черняев отметил для себя, что Малыша скрючило. «Этому уже не до пера!» — отфиксировало подсознание.

Неожиданные решительные действия участкового привели толпу в замешательство. Этим незамедлительно воспользовался участковый, вырвавшись из опасного окружения.

«Возле ДК должны быть постовые и дружинники! — молнией пронеслась мысль. — Надо туда за помощью, чтобы задержать это дерьмо… И наказать! Да так, чтобы навсегда, позабыли, как грозить милиционеру «пером».

Он кинулся в сторону ДК и сразу же увидел четырех дружинников: двух молодых парней и двух девушек с красными повязками на рукавах. Те шли по площади со стороны дворца культуры в сторону парка.

— Товарищи дружинники! — прерывающимся от волнения после схватки голосом прокричал Черняев. — Товарищи дружинники, я — участковый инспектор милиции и прошу оказать мне помощь в задержании группы хулиганов.

Дружинники, среди которых был и Паромов, остановились.

— Мы в вашем распоряжении, товарищ участковый, — узнав Черняева, заверила старшая группы, смазливая блондиночка с пухленькими губками и подкрашенными глазками, Снеговая Валентина. — Что случилось?

Черняев вкратце обрисовал сложившуюся картину и напомнил о мерах предосторожности, необходимых при задержании пьяных и дерзких хулиганов.

— Аннушка, — приказала Снеговая крановщице цеха веснушчатой Арцебашевой, — пулей в ДК! Там постовые милиционеры. Скажи им, чтобы бежали под арку для оказании помощи участковому и дружинникам, а затем позвони в опорный и тоже вызови подмогу. А мы — под арку, чтобы задержать хулиганов, — видя нетерпеливые жесты и недовольную гримасу на лице дружинницы от затянувшегося инструктажа, окончила она.

Аннушка кинулась в ДК, а остальные скорым шагом направились под арку. Там по-прежнему продолжали толпиться все те же подвыпившие парни. Они, перемежая обычные слова матерщиной и жестикуляций, живо обсуждали только что произошедшее событие. Увлекшись, мало обращали внимание на происходящее, в том числе, на спешивших к ним дружинников.

Приблизившись к хулиганам, Черняев в корне изменил тактику. Он уже не стал представиться им сотрудником милиции, как сделал это в первый раз, а сразу же кинулся в самую гущу с криком:

— Милиция! Стоять!

Мало того, начал раздавать удары руками и ногами направо и налево всем, кто попадался на пути. Под аркой закрутилась настоящая «карусель» из человеческих тел. Опешившие от неожиданного нападения хулиганы, никак не могли понять, что происходит, и только тупо матерились. С глухими хлопками разбивались о бетонный пол арки падавшие из рук нарушителей бутылки с вином и пивом.

— Держи! Вяжи! — кричали дружинники, не выпуская никого из закрученной Черняевым «карусели».

По примеру участкового, они щедро раздавали тычки и пинки всем, кто пытался вырваться из-под арки на улицу.

Психологическая победа пока была на стороне блюстителей порядка. К тому же к ним присоединилась пара жителей ближайших домов, узнавших Снеговую. По-видимому, сработал неписаный закон: «Наших бьют».

Но весь эффект неожиданности мог распасться в любое мгновение, стоило только шпане увидеть свое значительное численное превосходство и осознать этот факт.

Но уже бежали из ДК на помощь, громыхая по асфальту подкованными сапожищами, постовые. Со стороны опорного пункта бегом приближалась резервная группа дружинников. Вечернюю тишину разрывали вибрирующие завывания милицейской сирены — это летел на всех парах автопатруль.

В минуту все нарушители были скручены, связаны. Часть их была «погружена» в милицейский автомобиль, а не поместившиеся конвоировались в пешем порядке до опорного пункта.

Так Паромов впервые познакомился с участковым инспектором Черняевым. И Черняев запомнился ему, как смелый и решительный до дерзости человек. А вот Черняев в той суматохе и круговерти событий вряд ли смог запомнить Паромова.

5
И вот теперь они вновь встретились. Но уже совсем при других обстоятельствах. Черняев почему-то опять не в форменной, а в гражданской одежде. Но держит себя солидно и значительно. Остальные с неподдельным интересом наблюдали за реакцией нового участкового.

«Черт бы вас всех побрал с вашими проверками, — мысленно чертыхнулся Паромов, — да и денег ни рубля нет: поиздержался, пока устраивался на работу, месяц живя на зарплату жены. Кроме того, обычно проставляются с первой получки — так уж заведено во всех коллективах… А тут — не успел порог переступить — беги в магазин… Да, дела… Скорее всего, проверяют не на жадность вообще, а на склонность к спиртному. Как поступить? Если сказать правду, что нет денег, то посчитают, что обманываю и жмотничаю… А если попросить в займы и сбегать за бутылкой водки, то не расценят ли это как слабость к спиртному… Еще за алкаша примут. Как быть? Да и дадут ли в долг совсем незнакомому человеку? И начинать свою карьеру с выпивки совсем не хочется».

Эти мысли стремительно пронеслись в голове Паромова, вновь выводя его из равновесия, появившегося после доброжелательных слов Василия Ивановича.

— Прошу извинения, — с виноватой улыбкой на лице и конфузясь, произнес Паромов, — но у меня при себе сейчас нет денег… Однако если мне кто-либо из вас одолжит… хотя бы до обеда рублей десять,…то я схожу в магазин и куплю водки и закуски. Также хочу сразу предупредить, чтобы потом не было недоразумений: спиртное употребляю очень редко и в небольших дозах, так как быстро пьянею. А этого мне совсем не хочется. Поэтому я выпивать не буду.

Выпалив это скороговоркой, на одном дыхании, Паромов стал оглядывать всех, ожидая дальнейшей реакции. Никто давать ему денег в долг не спешил. По-видимому, «переваривали» услышанное. На какое-то мгновение повисла напряженная тишина. Пока длилась эта пауза, Паромов продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.

— Э-э-э, брат, — растягивая на распев первые слова и постепенно заводясь, начал Черняев, — да тут и нет особо пьющих. Лишь чуть употребляющие. Ты еще, как следует, с нами не познакомился, а уже обижаешь. Так дело не пойдет. Мы тебя не пить приглашаем, а отметить наш профессиональный праздник — ведь сегодня день милиции. Впрочем, можешь и не пить — дело хозяйское — а мы не прочь были бы по рюмашки опрокинуть, — закончил он более мягко и как бы от имени всего коллектива монолог. — За знакомство и праздник.

— Уймись, будущий опер, не вгоняй человека в краску, — слегка раскачиваясь в кресле, с долей явной иронии в голосе бросил реплику Минаев.

— А что такое? — ощетинился Черняев.

— Сам лыжи навострил в опера, уже и рапорт подписан, — продолжил Минаев, обращаясь в основном к Василию Ивановичу, — а все молодых «колет».

— Серьезно? — искусственно удивился, подыгрывая старшему участковому, Клепиков.

— Пытаюсь, — заскромничал, как красная девица, Черняев. — Но неизвестно: выгорит или нет…

— Выгорит, — как о деле уже решенном сказал Минаев. — Лучше скажи, когда сам будешь «отступную» ставить, «колун» хренов.

— Как только, так сразу, — отшутился Черняев. — Знаете, что за мной не заржавеет.

— Каков ты участковый, мы знаем, — усмехнулся Клепиков, — но каков будешь опер — неведомо? Может, с нами тебе и выпить будет зазорно? Опера — они народ крутой, занозисто зазнаистый… не чета участковым.

— Ну, ты, дед, и скажешь, — сделал показушно обиженное лицо Черняева, однако в его голосе послышалась неуверенность.

— Да всякое было, верно, Васильич? — не оставлял Клепиков в покое участкового.

— Верно, — краток Минаев.

— Да ну вас, — махнул рукой Черняев.

— А ты, Паромов, не стой столбом, а снимай куртку и присаживайся на свободный стул, — сделал Минаев ударение на слове «присаживайся». — Не садись, а присаживайся. Сесть мы всегда успеем.

— Спасибо.

— Да расскажи-ка нам о себе пообстоятельней, не торопясь. Как говорится: с чувством, с толком, с расстановкой. Времени достаточно.

— Особо и рассказывать нечего, — стал раздеваться Паромов.

— Ничего, что-нибудь, да найдется. А пока мы с Василием Ивановичем будем слушать твою исповедь, «штаб» сгоняет за «сухочевым», — как о вполне решенном деле говорит он. — Надо же, в самом деле, отметить наш праздник. Верно, Василий Иванович?

Василий Иванович, молча, утвердительно кивнул головой.

По всему видно, что председатель общественности здесь пользуется большим уважением и авторитетом. Он, как успел заметить Паромов, был немногословен. Потому каждое сказанное им слово звучало веско. От всего его облика исходила какая-то мужская надежность и основательность, а от общения — доброжелательность.

— Эй, штаб, найдется ли у тебя на пару бутылок, — обращаясь непосредственно к Подушкину, интересуется Минаев, — или тебе подбросить из своих запасов»?

— Найдется, — на ходу отзывается Подушкин, направляясь в магазин.

— Тогда действуй. Да порасторопней.

— Через минуту доставлю нарушителей порядка — «сухочевых», — схохмил начальник штаба уже из коридора.

— Пойду, займусь бумагами, — произносит Черняев, — пока «штаб» за «сухочевым» колдыбает. Праздник — праздником, а дела — делами….

Буркнув что-то еще, он покинул кабинет Минаева.

— Мудрит, — бросил реплику Клепиков на демарш участкового. — Форс держит.

— Черняев же… — хмыкает старший участковый.

Паромов, сняв с себя куртку и повесив ее на металлическую вешалку, стоявшую в углу, недалеко от двери кабинета, сел на стул и стал излагать свою биографию. Акцент поставил на то, что о работе милиции он практически ничего не знает.

— Сведения, почерпнутые из книг и фильмов, не в счет…

По-видимому, его откровенность подкупила обоих слушателей. Лицо Минаева расплылось доброй улыбкой, а в глазах Василия Ивановича веселыми бесенятами проскочили искорки одобрения и снисходительного великодушия бывалого человека.

— Не боги горшки обжигают, — заверяет Минаев, воз-вращаясь к прерванному разговору с молодым участковым. — По себе знаю, — добавляет он для вескости. — Главное — это желание работать, а остальное все придет само собой со временем. Верно, Василий Иванович?

Тот утвердительно кивает.

— На первых порахприсматривайся к работе остальных участковых, в том числе, и к работе Черняева — способный и хваткий, не зря же его берут на оперативную работу так быстро.

В голосе Минаева явное одобрение.

— Присматривайся и учись. И что особенно важно, не стесняйся спрашивать, если столкнешься с непонятным. Как говорится, спыток — не убыток… Денег не просит и умными поощряется. Верно, Василий Иванович?

— Верно.

— А еще поменьше заглядывай в стакан. Здесь тебе Черняев не пример.

Тут Минаев сделал небольшую паузу. Его светло голубые глаза слегка затуманились. Было видно, что какие-то, не очень приятные, мысли тревожат его душу.

— С завтрашнего дня возьмись-ка за изучение уголовного и уголовно-процессуального кодексов, особенно тех разделов УК, где речь идет о хулиганстве и хищениях, — продолжил после короткой заминки он. — Это самые распространенные виды преступлений на сегодняшний момент, с которыми приходится сталкиваться участковому. Плохо, что нет кодекса об административных правонарушениях — все разбросано в различных постановлениях, указах, приказах и отдельных законодательных актах, — скорее для себя, чем для Паромова, с сожалением говорил Минаев. — Но основные нормативные документы в этой области, без которых работа участкового инспектора вообще бессмысленна, имеются. И если ты обратил внимание, то на стенах всех помещений опорного пункта развешаны плакаты с текстами этих документов.

Паромов быстро осмотрел стены кабинета старшего участкового. Действительно, все стены, кроме той, что находилась за спиной Минаева, на которой располагался большой цветной портрет Дзержинского в деревянной позолоченной рамке, были «украшены» добротно изготовленными плакатами с текстами Указов, Приказов, Постановлений, Положений.

А Минаев между тем продолжал знакомить нового участкового с некоторыми вопросами предстоящей деятельности.

— Кроме этого, у каждого участкового имеется папка с образцами оформления документов. Так что и тебе необходимо, как можно быстрее, обзавестись такой папкой. Но это, впрочем, не самое главное. Главное — быть порядочным человеком всегда и во всем. В нашей работе нет мелочей. Мы всегда работаем с людьми. С разными людьми. И всегда у них на виду. Поэтому с каждым человеком: потерпевшим ли, нарушителем ли, с судимым или даже с самым последним пьяницей — будь всегда выдержан и тактичен. Даже, если они тебя вздумают провоцировать. Не поддавайся на провокации, не позволяй эмоциям даже хоть на секунду возобладать над разумом. Не бравируй своими полномочиями, но и спуску никому и ни в чем не давай. В жизни участкового бывают разные ситуации. Порой за себя приходится по-стоять и кулаками. И если прижмет нужда, то бей, не раздумывая. И бей так, чтобы с первого удара «вырубить» обидчика. Нам по Закону и по положению разрешено служебное табельное оружие, но наши руководители-перестраховщики под разными предлогами его не выдают. Так, что защищаться приходится и кулаками. Силу везде уважают, а уж в том контингенте, с которым мы работаем, и подавно. Иначе — беда. Если хоть раз допустишь слабину — считай, что все пропало. Сядут на шею. Работать не дадут. Тогда лучше сразу же увольняться. И еще: в милиции много разных служб, есть и такие, которые следят за работниками милиции. Сотрудники этих служб стараются обзавестись информаторами. Ты — молодой, всех нюансов милицейской работы пока еще не знаешь, поэтому имей это в виду. «Стукачей» у нас не любят и не жалуют. Это я говорю тебе не в обиду, а чтобы предостеречь от греха по неопытности.

Василий Иванович одобрительно хмыкнул, давая понять, что он полностью разделяет мнение Минаева в данном вопросе.

Хлопнула входная дверь — вернулся из магазина Подушкин. Его появление прервало дальнейшие наставления старшим участковым инспектором нового.

По предложению Минаева все прошли в кабинет начальника штаба ДНД.

6
Стоит заметить, что опорный пункт располагался на первом этаже обыкновенного жилого пятиэтажного здания, построенного в конце шестидесятых годов. Под кабинеты участковых использовались небольшие спальни обычной трехкомнатной квартиры, а под кабинет начальника штаба — помещение кухни.

Здесь также на всех стенах висели аккуратные плакаты. Но не с текстами статей уголовного кодекса и административных нарушений, а с выдержками из Положения о добровольных народных дружинах. Видное место занимали графики дежурств цеховых дружин и маршруты дружинников при охране общественного порядка.

Подушкин сдвинул на край письменного стола какие-то книги и журналы, застелил столешницу листом ватмана вместо скатерти.

— Вот и ворог наш, — поставил он бутылку сухого вина «Монастырская изба». — А вот и друзья, — вывалил из пакета в тарелку с жареной мойвой.

Откуда-то из утробы стола достал пару граненых стаканов, налил в них из графина воды.

— Ополосни, — попросил Черняева. — Не в службу, а в дружбу…

Тот, буркнув незлобиво, что «штаб — всему голова», пошел мыть стаканы.

Отправив участкового, Подушкин продолжал священнодействовать над столом: ножом порезал на мелкие ломтики полбуханки хлеба и открыл банку шпротов. Не прошло и минуты, как он приготовил из шпрот и ломтиков хлеба бутерброды. По числу участников предстоящего застолья.

— Все! — возвестил Палыч о готовности. — Милости прошу к нашему шалашу.

Минаев, Клепиков и Паромов, негромко переговариваясь, придвинули поближе старенькие стулья, стоявшие у стены. И под их жалобный скрип, расселись за столом.

Возвратился с вымытыми стаканами Черняев. Молча поставил их на стол и сел на свободный стул. Но, видно, общее молчание его тяготило, и он пошутил:

— Люблю я поработать, особенно пожрать!

— Да, можно приступать, — поддержал его Подушкин.

И с чувством выполненного долга улыбнулся черными, как у цыгана, глазами.

— Можно-то — можно… — тут же отреагировал Минаев, — но закрыл ли ты на замок входную дверь?..

— Точно, — тут же вцепился взглядом в начальника штаба Черняев. — А то, помнишь, в прошлый раз — забыл, и нас чуть ли не «застукали».

— Что правда, то правда… — отметил и Клепиков.

— Василич, а может, он специально так сделал, чтобы нас «спалить»?.. — хохотнул Черняев, продолжая подтрунивать над начальником штаба ДНД.

— Закрыл, — огрызнулся Подушкин, — а если не веришь, то сходи и проверь. Все — «тип-топ».

Никто проверять дверь не пошел, понадеявшись на добросовестность и осторожность Палыча. Минаев откупорил бутылку и налил в имеющуюся посудину вина. Примерно по полстакана.

— Прошу извинения за малое количества посуды, — вместо тоста произнес он. — Придется обходиться всего лишь двумя стаканами.

— Два — не один, — почувствовав камешек в свой огород, тут же отбоярился Подушкин. — К тому же малое количество компенсируется качеством объемов.

Но Минаев был неумолим, отговорки не принял.

— Сколько раз говорил доблестному начальнику штаба, здесь присутствующему, — продолжил он, апеллируя к остальным, — чтобы обзавелся необходимым количеством стаканов… Перед людьми стыдно… А ему все «трын-трава».

— Верно, — поддакнул Черняев, прицеливаясь к сочащемуся маслом бутерброду. — Клянусь уголовным кодексом, верно…

— Ты еще уголовно-процессуальным поклянись, — зыркнул на него Палыч.

— Как быть? — продолжил Минаев все тем же шутливо-подковыристым тоном. — Кому первому прикажите вручить эти два кубка с живительной влагой?

— Виталий Васильевич, да на тебя с твоими участковыми никогда стаканов не напасешься, — вынужден был огрызаться Подушкин. — Только неделю назад принес полтора десятка, всем раздал — и где они?

Минаев небрежно отмахнулся: мол, не перекидывай проблемы с больной головы на здоровую.

— Только и сохранились, что мои, припрятанные, — продолжил атаку Палыч. — А если бы и эти не спрятал, то и их уже бы не было…

— Виталич, его и в ступе толкачом не поймать, — подковырнул Подушкина Черняев. — Он и в светлый день наведет тень на плетень. Потому желательно ближе к делу… — указал он глазами на стаканы с вином, придерживаемые Минаевым.

— А что касается вопроса, кому пить первым, — даже не взглянул на Черняева Палыч, — то мое мнение такое: самому старейшему и самому молодому, то есть Василию Ивановичу и Николаю. Возражений нет? — сделал он небольшую паузу.

Возражений не было.

– Раз возражений нет, то, как говорят в данном случае святые отцы, — по единой! Святые отцы мудрые, они суетность и счет в этом деле не любят, чтобы грехов меньше отмаливать.

С последними словами Подушкин аккуратненько из-влек из рук Минаева оба стакана и вручил их Василию Ивановичу и Паромову.

— Василий Иванович, за вами тост, — вмешался нетерпеливый Черняев. — Скажите пару слов по такому случаю.

Подушкин и Минаев активно поддержали Черняева.

Василий Иванович встал и, держа стакан на весу, в чуть согнутой в локте руке, произнес тост за здоровье всех присутствующих, за удачу и успехи в работе, за взаимовыручку и милицейское братство. Он и Паромов, чокнувшись своими стаканами между собой и, символично с остальными — с бутылкой, выпили.

Паромов хотел только пригубить, так как ему действительно не хотелось выпивать. Но компаньоны, увидев такой оборот, дружно зашикали на него. Новому участковому ничего не оставалось, как выпить полстакана вина. Не обижать же новых товарищей… Не конфузиться же…

7
Вино было прохладное, с приятной кислинкой. Легкий, едва уловимый аромат щекотал ноздри. Откуда-то изнутри к голове стали накатываться волнами тепло и расслабленность.

Пока выпивали остальные, сказав для приличия короткие тосты, Паромов почувствовал, как осоловел. Даже изготовленный Подушкиным бутерброд не помог. Глаза стали увлажняться, покрываясь маслянистой пленкой алкоголя, а язык как бы разбух во рту.

«Эк, брат, как тебя развезло, — подумал о себе Паромов, — второго «захода», не говоря уже о третьем, тебе не выдержать. Еще, не дай Бог, под стол сползешь — людям на смех, а себе на великий позор. Надо что-то делать, чтобы отказаться от дальнейшего употребления спиртного, но в то же время и своим отказом не обидеть всех».

Пока Паромов занимался самоанализом и поиском выхода из создавшегося положения, его новые коллеги были заняты сами собой. Неспешно закусывали, ведя неторопливую беседу; со смешком рассказывали анекдоты, милицейские байки и разные случаи. Впрочем, Минаев ел мало, но много курил. Вообще, курили все, за исключением Подушкина и Паромова. Первый напрочь лишен был этой вредной привычки, а второй — боялся, что его еще сильнее «развезет».

Минаев курил одну сигарету за другой быстрыми жадными затяжками. Гася очередной окурок, нервно мял его длинными тонкими пальцами о край массивной стек-лянной пепельницы, стоявшей на середине стола. Кабинет быстро заполнялся дымом. Не выдержав «газовой атаки», Подушкин встал из-за стола и подошел к единственному окну, наглухо зашторенному тяжелыми коричневыми гардинами. Раздвинув гардины, открыл форточку.

— Потише базарьте, чтобы людей не смущать. На улице все слышно, — предупредил он, усаживаясь на свое место. — И пора уже по второму кругу, а то вино прокиснет.

Сказав, он разлил остаток вина из первой бутылки в два стакана и стал откупоривать вторую бутылку.

Наполненные стаканы предназначались Клепикову и Паромову. Но Василий Иванович, немного отодвинув стакан от себя, сказал, что ему уже достаточно.

— Паромову — тоже, — тут же добавил он. — Вон как глазки блестят…

Уверенно, как само собой разумеющееся, аккуратно отодвинул предназначавшийся Паромову стакан на середину стола — для желающих.

Удивительно, но никто не воспротивился. Паромов почувствовал внутреннее облегчение: никто не принуждает пить спиртное через силу. На душе посветлело. Внутреннее напряжение спало. Даже хмель стал куда-то пропадать.

Только спустя время, он узнал о неписаном законе, заведенном и действовавшем на опорном пункте: никогда и никого не заставлять пить спиртного больше того, сколько желает сам выпивающий. Но первую стопку — обязательно до дна. Во избежание «закладывания». А в этот день Паромов произошедшее отнес на счет авторитета Клепикова. И был тому несказанно благодарен.

8
Опрокинув по второй «единой», Минаев и Подушкин заспорили, кому должны подчиняться дружинники на опорном: старшему участковому инспектору милиции или начальнику штаба заводской ДНД.

— На дворе висит мочало — начинаем все сначала… — подмигнул Паромову Черняев, намекая на бесконечность данного действа.

Минаев, отстаивая свою точку зрения, горячился. Старался взять Палыча нахрапом. Не принимал явных и ясных доводов своего оппонента, которые даже такому неискушенному новичку, как Паромов, были понятны и очевидны. Новый участковый молчал, не вмешиваясь в спор двух старожилов. Только переводил взгляд с одного на другого по мере того, кто из них держал речь. Зато Клепиков и Черняев, как бы продолжая старую игру, известную только им двоим, активно поддерживали то одну, то другую сторону.

Если перевес в словесной баталии был на стороне Минаева, то Василий Иванович со снисходительной усмешкой опытного и повидавшего жизнь человека говорил:

— А «штаб»-то прав, Василич. Раз он отвечает за организацию и выход дружинников на дежурство, то они ему и подчиняются. А ты к этому делу, как говорится, только «сбоку припека».

Эти реплики тут же «подстегивали» Минаева, заставляя его все больше и больше горячиться и поднимать голос.

— Нет, Василий Иванович, ты не прав. Главный на опорном пункте не Подушкин, а Минаев, — отчетливо слышалась многозначительность в голосе Черняева.

— Это еще почему? — тая хитринку во взгляде, не соглашался Клепиков.

Затихал и Минаев, надеясь услышать поддержку.

— Кто такой Подушкин? — как бы спрашивал себя Черняев и тут же отвечал: — Обыкновенный гражданский человек. На него даже протокол за мелкое хулиганство можно составить — и как милый пятнадцать суток получит. А Минаев?! — устремляется вверх его указательный палец. — Минаев — целый майор доблестной советской милиции. С ним сам прокурор за руку здоровается.

— Да что ты говоришь? — играет роль Клепиков.

— Вот вчера, например, идем мы с Минаевым в отдел… — с хитрющей улыбкой «подливает масло в огонь» Черняев. — Только стали переходить дорогу от остановки Льговский поворот — вдруг визг тормозов. Что такое? А это прокурор Кутумов на «Волге» куда-то мчался по своим прокурорским делам, но, увидев Минаева, не утерпел, тормознул. Все дела — по боку. Вышел из «Волги» и чуть ли не строевым шагом к Минаеву. Руку тянет, что та, бедная, чуть ли не из плеча вырывается. Так ему с Минаевым поздороваться хочется. Поздоровались прямо на проезжей части. Машины их объезжают. Некоторые недоумки-водители сигналят, матерятся, требуют дорогу освободить. Люди на остановке — про трамваи, автобусы забыли, глаза на них таращат. А им на все это — глубоко плевать. Стал прокурор расспрашивать Минаева о том, о сем. Как, мол, здоровьице, как успехи по службе, не балуют ли подчиненные, скоро ли очередное звание, не болит ли головка после празднования годовщины Октябрьской революции, — нес треп Черняев, весело поглядывая то на Минаева, то на Подушкина.

Те и про свой спор забыли, с настороженной снисходительностью внемлют краснобайству участкового. Внемлет и Паромов, ожидая, чем это закончится. Ему удивительно: младший по званию и должности подначивает старшего — и хоть бы хны! Не ждал такого.

— Правда, только перед тем как расстаться, — начинает «закругляться» Черняев, — прокурор пообещал отправить Минаева в СИЗО…

— Что так? — бросает реплику, подыгрывая, Клепиков.

— Это если Василич проклятого вора и хулигана «Беркута», то бишь Бирюкова Славу со Второго Краснополянского переулка, не поймает, — под общий смех импровизирует Черняев.

Минаев порывается что-то возразить, но Черняев не дает ему и слова вставить:

— А вы тут говорите: Подушкин, Подушкин! Слаб еще Подушкин в коленках, чтобы с Минаевым тягаться. Так что, Василий Иванович, я категорически настаиваю на том, что главный на опорном пункте Минаев. Стал бы прокурор с Подушкиным полчаса торчать на дороге и грозиться отправлением в СИЗО? — скалит зубы милицейский Златоуст. — Сразу бы и отправил без какого-либо следствия и дознания. Говорят, он со своей толкушкой-печатью никогда не расстается. Следит, чтоб всегда под рукой была — таким, как Подушкин, прописку в СИЗО оформлять. Немедленно, не отходя, так сказать, от дороги.

— Бряхня! — подражая Краморову из «Неуловимых мстителей», смеется Подушкин. И добавляет: — Мели, Емеля, твоя неделя! А как намелешь — узду на уста наденешь. А чтобы не простудился роток, запри его на замок.

По всему видать, Подушкин за словом в карман не полезет. Сразу и отбреет, и отчешет… Только и Черняев не лыком шит, опять баламутит:

— Но если посмотреть на дело с другой стороны, то все-таки главнее Подушкин.

— Как так? — деланно недоумевает Клепиков. — То Минаев старший, то вот Подушкин… Ты уж поясни, будь добр…

— Это при условии, — стараясь быть серьезным, поясняет участковый, — если бы на дороге Подушкина и Минаева остановили длинноногие дружинницы. Они бы, зуб даю, — сделал он соответствующий жест рукой — на Минаева и внимания не обратили. Словно его и не было и нет, словно он — пустое место. Зато с Подушкиным стали бы не только разговаривать, но средь белого дня виснуть на нем, как игрушки на новогодней елке.

— И зачем вся канитель, коль Подушкин наш не ель? — подзадоривает участкового Василий Иванович.

— Чтобы потом, по жребию, давно установленному штабом ДНД, затащить его в кровать.

Все, за исключением Минаева и хохмача Черняева, лицо которого — сама невинность и невозмутимость, засмеялись.

Минаев, не ожидавший такого наглого «предательства» со стороны подчиненного, как бы впал в прострацию, пока Черняев разглагольствовал. Но как только тот окончил свой треп, майор уже не в шутку, как с Подушкиным, а на полном серьезе напомнил Черняеву про субординацию. Он встал со стула. Молча застегнул все пуговицы на рубашке, не спеша повязал галстук, привел в порядок китель. И только после того, как убедился, что форменная одежда соответствует уставным требованиям, не повышая голоса, но чеканя каждое слово, произнес:

— Товарищ лейтенант, вы забываетесь, что здесь находится майор милиции и ваш непосредственный начальник. Я официально напоминаю вам об этом и требую, чтобы вы покинули этот кабинет.

Дело из комичного стало принимать трагикомичный оборот. Тут всем стало не до смеха.

«Не хватало того, чтобы произошел скандал, — подумал Паромов. — Славное начало работы участковым инспектором». Но никакого скандала не последовало. Черняев встал и извинился перед Минаевым. После чего вышел из кабинета.

— Ну, и мультики… — отреагировал Василий Иванович своей любимой поговоркой на произошедшее. — Вы, товарищ майор, однако забыли, что за столом с вином нет подчиненных и начальников, а только друзья. А между друзьями чего не бывает. Подумаешь, схохмил человек. Ну, и что из того. Здесь все взрослые и все понимают, что это не со зла и не в обиду. Черняев на то и Черняев, чтобы какую-нибудь хохму отмочить. Будто бы ты его первый день знаешь. Впрочем, пора заканчивать посидушки и приступать к работе. Со стороны штаба возражений нет? — обратился он к Подушкину.

Тот ответил, что нет.

— Тогда я с Паромовым займусь изучением его участка пока по схеме. Потом пересмотрим с ним картотеку. Пусть, хоть и заочно, но познакомится со своими «подшефными». А с завтрашнего дня он пойдет вытаптывать свой участок уже практически. Товарищ майор, вы не возражаете? — подчеркнуто официально обратился он к Минаеву.

— Не возражаю, — ответил Минаев и пошел «отчитывать» Черняева и мириться с ним.

Как позже узнал Паромов, Минаев Виталий Васильевич злопамятностью не страдал. Он мог легко «вспылить» и тут же также быстро остыть, особенно, если чувствовал, что не прав.

К удивлению Паромова, «подшефных» оказалось немало. Все они, точнее карточки на них, находились в специальном металлическом шкафу с секциями. Шкаф стоял в кабинете старшего участкового инспектора и запирался на ключ. Это исключало доступ к его утробе посторонним.

— Тут особо опасные рецидивисты и поднадзорные, — открыв верхнюю секцию, пояснил Василий Иванович. — Особо опасных рецидивистов или «особистов», как зовем их между собой, всего двое. Остальные сидят. Черняев как-то заверял, что и этим скоро «лапти сплетет»…

— Досаждают?

— Не больше других. Просто в «конторе» считают, что их место на зоне, а не на свободе…

— А поднадзорные — это кто?

— Это лица, судимые за тяжкие преступления… воз-можно, не раз. Взяты под гласный административный надзор либо прямо в колонии, как не вставшие на путь исправления, либо уже тут… участковыми. Судом они ограничены в правах. Например, не имеют права покидать свое жилище с 18 часов вечера и до 6 часов утра… При трех нарушениях ограничений их ждет суд и зона.

— Вижу, этих погуще будет…

— Да. Человек двадцать… — потрогал Клепиков тонкие картонные карточки. — Еще на каждого из них есть личные дела, которые хранятся в райотделе. В делах — полное досье об их художествах и вмененные ограничения.

Информация сыпалась как из рога изобилия, и Паромов едва успевал ее «пережевывать».

— А это, — вынул Василий Иванович из объемного чрева шкафа следующую секцию, — карточки на «формальников» и просто ранее судимых.

— И чем «формальники» от просто судимых отличаются? — проявил Паромов чистейший дилетантизм.

— «Формальники» — это лица, ранее судимые за тяжкие и особо тяжкие преступления, по формальным признакам подпадающие под Положение об административном надзоре, но по разным причинам не взятые под надзор… — словно профессор, прочел целую лекцию Клепиков.

— Исправившиеся что ли?..

— Есть, конечно, и исправившиеся, — терпеливо пояснил Василий Иванович. — Но большая часть — вряд ли. Сколько волка не корми, он все равно в лес смотрит… Просто не всегда у участковых доходят руки, чтобы взять под надзор…

— А почему не доходят?

— Текучесть большая. Ты, к примеру, третий или четвертый за этот год на этом участке… За текучестью некогда контролировать…

— А ранее судимые? Чем они отличаются от «формальников»?

— Многим. Во-первых, тем, что под гласный административный надзор не подпадают. Во-вторых, урок учета у них всего год. В-третьих, — на них нет личных дел, а только карточки. Понятно?

— Вполне… — не очень-то уверенно подтвердил Паромов.

— Раз понятно, то идем дальше, — закрыв данную сек-цию, потянулся отставной майор милиции к следующей. — Тут карточки на тунеядцев…

…Когда картотека, наконец, иссякла, новый участковый узнал, что учет ведется не только судимым и тунеядцам, но и пьяницам, и семейным дебоширам, и дважды привлеченным к административной ответственности, и несовершеннолетним.

— Господи, сколько же их… — вырвалось помимо его воли.

— Не больше, чем людей, — усмехнулся Клепиков. — Кстати, Николай, запомни, — добавил он серьезно, — порядочных людей всегда намного больше. Просто они в тени.

«Может и больше… — мысленно согласился Паромов, — но и людского дерьма оказывается не так уж мало».

С такой концентрацией негатива человеческого общества он никогда знаком не был. Даже не подозревал о таком в советском обществе…

До семнадцати часов Паромов под руководством Клепикова штудировал по карте поселка участок, запоминая расположение улиц и домов, фамилии и прозвища лиц, состоящих на различных видах учетов и проживающих на обслуживаемой территории; составлял себе образцы документов, без знания которых, по определению Минаева, работа участкового инспектора бессмысленна. Примерно в пятнадцать часов тихую обстановку творческого процесса, сложившегося в опорном пункте, нарушило шумное появление нового персонажа — инспектора по делам несовершеннолетних — Матусовой Таисии Михайловны.

— Видели ли вы вчерашний концерт, посвященный Дню милиции? — восторженно закричала она чуть ли не с порога. И не дожидаясь ответа на заданный вопрос, продолжила: — Ну, Пугачиха! Ну, примадонна! Дала класс!

Все, заинтригованные шумным и эмоциональным вступлением инспектора ПДН, оставили свои дела и ждали продолжения. Как никак, а речь шла о Пугачевой Алле Борисовне, эстрадной знаменитости и гордости страны. Во всем Советском Союзе не было человека, который не знал бы Пугачеву.

— Видно, была под шафе, — пустилась в пояснения Матусова. — Запуталась в проводах и чуть не упала прямо на сцене. А концерт шел в живую, прямой трансляцией. Не вырежешь, не уберешь. Но Пугачева на то и Пугачева — не стушевалась. Прямо в эфире дала чертей обслуживающему персоналу. Чуть ли не до матов. А зрители в зале ее поддержали аплодисментами. Неужели в повторе все это вырежут? — закончила она пикантную новость дня.

Все единодушно согласились с тем, что при повторе праздничного концерта, посвященного Дню милиции, этот момент будет убран. В стране не любили показывать негатив. А тут такой казус!

Матусова была энергичной и эмоциональной женщиной бальзаковского возраста. На взгляд Паромова, за собой следила не очень. Вся какая-то взлохмаченная, растрепанная. Дорогая шуба сидела мешковато, будто с чужого плеча, словно ей досталась случайно и временно. Шляпа, надвинутая до бровей, своими широкими полами скрывала пол-лица. На носу очки. Так, что глаз почти не было видно. Выделялись тонкие губы, ярко накрашенные помадой.

Знакомство с ней у Паромова прошло как-то скомкано, без каких-либо подробностей. Назвали друг другу свои имена и разошлись по кабинетам. Впрочем, засиживаться в опорном пункте Матусова не стала. Как неожиданно появилась, так и неожиданно ушла.

После ее ухода Василий Иванович подозвал к себе Паромова и предупредил:

— Будь с ней поосторожнее: женщина самолюбивая и с большими связями. Но умница… и дело знает.

В последующей работе Паромов не раз убеждался в правоте слов Клепикова. Матусова действительно была хорошим профессионалом в своем деле. Умела организовать работу общественности, взаимодействие с участковыми инспекторами и сотрудниками уголовного розыска. Как и участковые инспектора милиции, она целыми днями находилась на работе. Не раз и не два она с участием своих внештатных помощников — окодовцев — раскрывала преступления, содеянные несовершеннолетними: кражи велосипедов, мопедов, хулиганские проявления.

Когда-то она была замужем. Но семейная жизнь не сложилась, и с мужем она рассталась. Кто из двоих супругов был виноват в распаде семьи — судить трудно. Матусова на эту тему распространяться не любила. Однако, она никогда и нигде не отзывалась плохо о бывшем муже, с которым поддерживала добрые отношения, и который время от времени навещал ее. В такие дни Матусова преображалась, искрилась весельем и остроумием. Знать, не перегорела еще до конца ее любовь! Только однажды, когда пятилетняя дочь Паромова Гелина, находясь в опорном пункте, спросила у Таисии Михайловны, где ее муж, она довольно нелюбезно ответила, что ее «муж объелся груш». Эта фраза настолько понравилась маленькой Гелине, что она еще долго «одолевала» мать и отца вопросом: как может муж объесться груш?

Характер у инспектора ПДН был не мед. Что писалось в ее официальных служебных характеристиках, неизвестно. Скорее всего, общие шаблонные слова и фразы, заранее заготовленные штампы. На деле же Матусову отличали такие черты характера, как жесткость, прямолинейность и бескомпромиссность. Весь мир она делила на белое и черное, не признавая полутонов. Ни в суждениях, ни в поступках. Друг для нее был другом. И ее не смущали его недостатки. Не только не смущали, но она их и не видела и не желала видеть. За друга она могла постоять всегда и на любом уровне. А если появлялся враг, то он оставался врагом до тех пор, пока она не стирала его в порошок. Об этом знали все сотрудники отдела и старались с ней отношения не портить. Себе было дороже.

В семнадцать часов пришли дружинники и постовые милиционеры. Паромов присутствовал при проведении им инструктажа и развода на маршруты. Инструктаж проводил майор Минаев, а развод по маршрутам — начальник штаба ДНД Подушкин. Оба были — сама корректность и галантность. Никто бы не смог и подумать, что еще несколько часов назад они спорили между собой, выясняя, кто из них главнее на опорном пункте.

К двадцати часам постовые милиционеры и дружинники доставили в опорный пункт несколько мелких уличных хулиганов и выпивох. На них Паромов, набивая руку, под контролем Минаева и Василия Ивановича составил протоколы об административных правонарушениях.

В этот день преступлений на поселке резинщиков не было. После двадцати двух часов общественный пункт охраны порядка был закрыт. Участковые и дружинники разошлись по своим домам. Так закончился первый рабочий день нового участкового. Возможно, самый эмоциональный и самый легкий в профессиональном плане.

…Долго еще этой ночью не мог уснуть молодой участковый инспектор милиции Паромов, вновь и вновь перебирая в памяти и заново переживая события прошедшего дня.

Не спала и его молодая жена Раиса, переживая за мужа. И только их маленькая дочь Гелина сладко посапывала в детской кроватке-качалке.

НА УЧАСТКЕ

Власть не право, а тягота, бремя.

Н. Бердяев
1
Следующий рабочий день начался с того, что Паромов пришел в опорный пункт к восьми часам. Надо было к девяти, но зуд новизны гнал его пораньше. Следуя на трамвае с поселка КЗТЗ, надеялся, что кто-нибудь из его новых коллег уже открыл помещение. У самого ключей еще не было.

Однако его надежды не оправдались. Опорный был закрыт и безучастно смотрел на мир и своего участкового зашторенными глазницами окон. Вход в опорный был со стороны первого подъезда. И Паромову пришлось стоять в одиночестве либо сидеть на лавочке возле этого подъезда. Хорошо, что день был погожий. Безветренный. Хоть и примораживало, но особых хлопот морозец не доставлял. Хорошо было и то, что большого интереса к его одинокой персоне никто и не проявлял. Так, взглянут мельком, мазнут взглядом — и побежали далее по своим делам. Но даже и от этих, мельком брошенных, взглядов было неуютно.

Около девяти часов к опорному подошли сразу Минаев, Подушкин и Клепиков Василий Иванович. Минаев был в форменной одежде, но шапку почему-то нес в руке, легонько размахивая ею, в такт шагов.

Они о чем-то разговаривали, причем, довольно оживленно, поэтому еще какое-то время не обращали внимание на Паромова. Но вот Василий Иванович заметил и громко произнес:

— Василич, смотри: молодой участковый уже на боевом посту.

И тут же Паромову:

— Ты давно тут стоишь? Наверное, заждался?

И, не давая Паромову возможности ответить на вопрос, сразу же налетел на Подушкина.

— Ты, «штаб», опять дал маху. Ключи-то не вручил новому участковому… Нам, старым, — имея в виду себя и Минаева, продолжал он шутливо «наезжать» на Подушкина, — простительно — склероз. Но ты-то молодой… Или пухленькие дружинницы, что вчера весь вечер возле увивались, отбили паморки?..

Подойдя к Паромову и улыбаясь шутке Василия Ивановича, Подушкин протянул руку для рукопожатия.

— Привет! — произнес басовито. — Давно томишься?

— Чуть более получаса, — здороваясь, ответил Паромов.

Рукопожатие у Подушкина было сильным и энергичным. Чувствовалось, что в этом крепко сбитом парне таится настоящая мужская сила и уверенность в себе. Впрочем, по-другому и быть не могло. Руководить штабом ДНД хиляка не назначат.

Пока Паромов здоровался с остальными, Подушкин открыл дверь, и все гурьбой ввалились в помещение опорного пункта. Вскоре туда пришел внештатный сотрудник Ладыгин Виктор, с которым Минаев тут же познакомил Паромова.

— Наш боевой помощник. Один из лучших.

Ладыгин был белобрыс, голубоглаз, худощав и подвижен, как капля ртути. Не успел войти, а уже по десятку разных вопросов задал и Подушкину, и Минаему, и Клепикову. Одним словом — живчик.

— Вот что, — сказал Минаев Ладыгину, — возьми-ка ты, друг, Паромова, да и пройдись с ним по его участку. Поводи его не только по улицам, но и по всем закоулкам и злачным местам. Ты, ведь, у нас старожил на поселке, да и в дружине не первый год — всю погань тут знаешь. По пути проверьте притоны и тунеядцев с семейными дебоширами. — Минаев секунду помолчал, словно обдумывая, чтобы еще поручить внештатному сотруднику и участковому инспектору. — А вечерком проверите ранее судимых и поднадзорных. Список этих «господ» у Паромова есть, еще вчера подготовил.

— Понятно, — отозвался Ладыгин, выслушав Минаева. — Разрешите действовать?

— Если понятно, то действуйте, — окончил старший участковый инструктаж. — Возвратитесь — доложите о результатах.

— Пошли, Николай, — заторопился Ладыгин. — День хоть и большой, но и участок не мал…

— Пойдем, Виктор. Буду рад любой помощи, — отозвался Паромов.

Он взял со стола папку с бумагами и бланками протоколов, сунул под мышки и вместе с Ладыгиным направился к выходу. Но Минаев придержал:

— Похвально, что не откладываете дело в долгий ящик. Только будьте внимательней и осторожней: у Паромова нет еще служебного удостоверения…

— Обойдемся моим… — достал Ладыгин из внутреннего кармана куртки удостоверение внештатного сотрудника милиции в ярко красной обложке. — Всегда со мной.

С последними словами он отправил удостоверение на место.

— Без него никак нельзя!

— Ладно, идите. А мы тут, — имея в виду Подушкина и Клепикова, заканчивал напутствие Минаев, — кое-какими бумагами займемся. Проверка вот-вот начнется. Еще вчера грозились приехать, да, видно, праздник помешал…

Выслушав Минаева, Паромов и Ладыгин покинули опорный пункт, еще не ставший новому участковому родным, но уже как-то им обжитый. Начались трудовые будни.

2
На участке Паромова были улицы государственного и частного сектора. Соответственно — многоэтажные дома и небольшие домовладения. А еще — предприятия, организации и учреждения.

В государственном секторе дома в основном были послевоенной постройки. Двухэтажные, шлакоблочные, с двумя-тремя подъездами, они теснились друг к другу, образуя четко выраженный квартал. Колер окраски штукатурки незамысловат — однотонный желто-оранжевый цвет. Цвет «детской невинности», как говорили жильцы этих домов.

Маршевые лестницы в них были деревянные, со скрипучими, вытертыми от систематического шарканья ног порожками. Как и перила, их ограждающие, они неоднократно крашены темным суриком. Но краска сохранилась только по краям порожков. Центр истерт так, что краской там и не пахло…

Подъездные двери в этих домах монументальны. Видать, делались на совесть, с учетом менталитета жильцов, мало заботящихся о состоянии общего имущества. Покрашены также суриком, словно других красок не имелось.

Однако было и около двух десятков домов — пятиэтажек, построенных в более позднее время из силикатного кирпича или же из готовых панелей.

Общей чертой двухэтажных и пятиэтажных домов было то, что стены в подъездах там и там были испещрены разными надписями, типа того, что «Петя + Таня = любовь», а «Вовка — козёл».

Кое-где по побелке гвоздем или каким-либо иным острым предметом были выцарапаны символы футбольных команд «Динамо» и «Спартака». По-видимому, авторы этих рисунков не лишены были некоторых художественных способностей и творческой жилки. Но больше всего было написано и нацарапано слов, обозначающих гениталии человека.

Работники домоуправлений и ЖКО постоянно вели борьбу с этим эпистолярным жанром, о чем говорили следы свежей побелки стен. Но, несмотря на борьбу, постоянно оказывались в проигрыше…

Частный сектор представляли улицы Прилужная, Арматурная, Утренняя, Монтажников, Краснополянская, Народная и ряд других. Некоторые из них пересекались «вонючкой» — ручьем, искусственно созданным для отвода технических вод с территории пивзавода. Само название этого ручья говорило о многом. Он даже в зимние трескучие морозы не покрывался льдом, щедро делясь с местным населением ароматами промышленного прогресса.

«Интересно, — подумал Паромов, — после прелестей «вонючки» тянет ли жителей к прелестям пива»? Но спрашивать об этом Ладыгина не стал.

Улицы частного сектора, за исключением Народной, шли параллельно друг другу, каждая протяженностью не менее полутора километров. В некоторых местах они соединялись между собой узенькими, для пешеходов, проходами. Об их существовании любезно поведал Ладыгин, показывая Паромову, как можно быстрее попасть с одной улицы на другую. Человеку, не знакомому с тайнами такого градостроения, или впервые попавшему сюда, ни за что на свете не удалось бы самостоятельно отыскать эти проходы-невидимки. Пришлось бы шагать или на начало улицы или в ее конец, чтобы перейти с одной на другую.

Дома вдоль улиц — одноэтажные, деревянные. Однако в подавляющем большинстве своем облицованы силикатным кирпичом. Некоторые — досками и выкрашены в яркие цвета синего или зеленого колера. Каждое домовладение с фасадной стороны огорожено высоким забором, покрашенным под цвет самого дома. Но на многих заборах краска от воздействия солнечных лучей и дождей выцвела, осыпалась, пропала, и они стояли серыми и безрадостными.

Большинство дорог в частном секторе об асфальте и слыхом не слыхивали. То тут, то там встречались разбитые колдобинами и ухабинами участки, припорошенные золой или угольным шлаком. Это старались хозяйки, выбрасывая отходы продуктов горения. Весной или в осеннюю слякоть дороги становились малопроходимыми.

— Только на лодках можно добраться от дома к дому, — охотно пояснял Ладыгин. — Но ты не бойся. Это длится не больше недели. Потом можно и в резиновых сапогах… Зато в течение недели никаких тебе семейных скандалов, никаких преступлений, — успокаивал он.

Вдвоем обошли весь участок, проверили квартиры, в которых, согласно списку, должны были проживать тунеядцы и семейные дебоширы. Самих «героев» дома не оказалось, и познакомиться с ними новому участковому в этот день не довелось.

— Где-нибудь на блатхатах и в притонах сидят, «червивку» хлещут, — резюмировал неунывающий Ладыгин. — Ты не расстраивайся, вечерком еще раз пробежимся — как миленькие будут дома. Я-то знаю, — забегал он вперед, заглядывая Паромову в глаза. — Сколько раз так ходили с Черняевым: днем их нет, а вечером — дома. Правда, пьяные. И разговора людского с ними не получается. Только мычат, как скотина в хлеву. Черняев с ними не церемонится: за шиворот — и на опорный пункт. А там — протокол, и получи, голубчик, суток пять или семь. Плохо, что судьи больше не дают. Судьи-то у нас гуманные, — сокрушался гуманностью судей Ладыгин.

— Прошу извинения, — на эту сентенцию внештатника отозвался Паромов, — но мне кажется, что в данном случае Черняев нарушает права человека, а, значит, закон…

— Да брось ты, какие там нарушения прав человека и законности! — ощетинился Ладыгин. — Сволочи по полгода, по году нигде не работают, только пьянствуют, да жен с детьми гоняют. А ты говоришь про закон!

От возмущения он даже прервал свой стремительный бег (оба, хоть и разговаривали, но шли довольно быстро) и остановился на месте.

— Ты видел, какая обстановка у них в квартирах? Из мебели почти ничего нет…. Диван — разломанный, стол — весь в грязи, в окурках и пустых бутылках. Пара разбитых табуреток… Да вонь от мочи. Нажрутся, как свиньи, и, по-свински, под себя мочатся. А ты о законности! — разозлился не в шутку Ладыгин. — А детишек их видел? Все неумытые, неухоженные, в отрепьях! Ничего хорошего в жизни не видят. Только пьянки, драки да маты. И что самое страшное: когда подрастут, то станут такими же, как их «любезные» родители. Попомни мои слова. А ты говоришь — закон!.. Такую мразь, будь моя воля, собрать бы в одну кучу, да и отправить куда-нибудь на остров… Подальше… В Северный Ледовитый океан… Клянусь, сутками бы не спал, помогая милиции и очищая город от этого дерьма!

Взглянув на внештатника, Паромов понял: не врет, не для красного словца словами пылит. «Точно спать и есть не станет, лишь бы общество очистить. Только благими намерениями…»

Преподав, таким образом, молодому участковому инспектору урок политграмотности, Ладыгин вновь стремительно зашагал к следующему «объекту».

Паромов, хоть и не застал самих фигурантов дома, но познакомился с их родственниками: родителями, женами — и побеседовал с ними. А где не удалось поговорить с родственниками, разговаривал с соседями. Увидел собственными глазами и «красоты», изложенные Ладыгиным Картина складывалась удручающая. Если и раньше он знал, что есть люди, находящиеся не в ладу с законом, судимые, пьяницы, неработающие и ведущие паразитический образ жизни, то воспринималось это как-то абстрактно. Словно в чужой стране, в тридесятом царстве-государстве, в ином измерении.

Теперь же всё это коснулось его непосредственно. Мало того, станет сопровождать долгие годы. Поэтому он в значительной мере согласился со словами внештатника и больше реплик о законности и правах человека не подавал.

«Человечество веками мучается в поисках внеземных миров и антимиров, — думал про себя Паромов. — Ищет их и на Земле и в далеком Космосе. Ищет и не может найти. На самом же деле антимиры совсем рядом. И существуют постоянно. На улицах наших городов и поселков, в многоэтажных домах и сельских хатках… Теперь и мне придется не только шагать по антимирам, общаться с антимирами, но и бороться с ними. Ежедневно и ежечасно!»

Но тут мысли слегка изменили свой ход.

«Надо будет посмотреть в словаре, что означает слово «притон», — решил Паромов. — Благо, что филиал районной библиотеки располагается в соседнем здании от опорного пункта. Также расспросить Минаева или Черняева, почему не могут закрыть эти притоны, если они давно и всем известны?»

Впрочем, не откладывая дело в долгий ящик, поинтересовался у Ладыгина:

— Виктор, почему известные притоны не закрывают, а притоносодержателей не привлекают к ответственности? Наверное, в уголовном кодексе есть статья за это антиобщественное деяние!

— Статья, скорее всего, есть, но «не про нашу честь», — пустился в пространные рассуждения внештатник — Закон наш,советский, слишком мягок и гуманен к данной категории. Все пытаемся воспитать, убедить. Все словами, да словами. А этим людям любые слова — пустой звук. Им хоть «писай в глаза — все равно, что божья роса». Нет у них ни стыда, ни совести. Впрочем, это мое личное мнение, — сделал он оговорку. — А с точки права и закона поинтересуйся у Минаева. Он же юрист, не мне чета.

— Ну, это само собой…

Я же, опираясь на свой опыт, могу сказать одно, — продолжил Ладыгин, — чтобы лишить любого человека жилища, выселить его из квартиры, надо ему предоставить другую квартиру. Так стоит ли вообще ломать копья в данном случае? Наверное, не стоит. Вот и живут годами притонщики, находясь на свободе. И травят народ бациллами антиобщественной заразы. Разлагают, сволочи, наше общество.

— Понятно, хоть ничего не понятно! — ограничился репликой участковый.

Оба замолчали. Каждый думал о чем-то своем.

Притонов, известных милиции, на участке было не много: с пяток — в домах государственного сектора и один — в частном секторе на улице Прилужной. «У бабки Лены», как пояснил Ладыгин.

Домик, больше похожий на халупу, прятался в глубине усадьбы, заросшей бурьяном чуть ли не рост человека С улицы почти не виден. Покосившийся штакетник, забор, местами разобранный и зиявший пустотами, бурьяновые джунгли, висевшая на одной петле входная дверь — все говорило о нерадивости хозяев.

— Бабка Лена от пьянки не просыхает. Ее дочь Татьяна — вся в мать: пьянствует и бродяжничает. А сын из тюрьмы не выходит… Кажется, третью ходку отбывает… — пояснял Ладыгин, продираясь сквозь заросли бурьяна и подводя нового участкового к знаменитому в округе притону. — Мы тут каждую неделю бываем и с участковыми и с операми — и почти каждый раз кучу разного народа в опорный притаскиваем. В основном — пьяниц и тунеядцев, но иногда попадаются и преступники, объявленные в розыск. Вот, на прошлой неделе старшего «Шапку» взяли. Разыскивался за грабеж. Дерзкий, гад. Хотел с ножом кинуться на нас, но Славка Клоц, то есть Клевцов, наш опер, пистолет ему под нос — сразу притих! Скрутили, как миленького…

Пройдя маленький и темный коридорчик, не стучась в дверь, они вошли в комнатку, такую же сумрачную и неуютную, как и сам домишко.

Хозяйка домика, она же — яростная «притонщица», по определению Ладыгина, — женщина, в возрасте не менее шестидесяти лет, лежала одетой на единственной в комнате кровати. Лежала в изношенном до крайности зимнем пальто, прямо поверх одеяла, засаленного и во многих местах прожженного. И то и другое давно уже утеряли первоначальный цвет. Голова женщины была замотана старой шалью.

Женщина не спала, но никакой реакции на неожиданное вторжение в ее «апартаменты» не проявила. То ли привыкла к неожиданным визитам, то ли распознала в Ладыгине представителя власти.

— Здравствуйте. Я — ваш новый участковый. Вот при-шел познакомиться и посмотреть, как вы живете, — представился Паромов. — Говорят, у вас тут бывает шумно. Так ли это?

Женщина что-то буркнула, даже не шелохнувшись и не делая попытки встать с кровати.

— Пьяная, — резюмировал Ладыгин. — Хотя бы печь протопила, старая карга. Ведь замерзнуть можно. В доме, как и на улице — пять градусов мороза, — попенял, впрочем, без особой злости. — Совсем, старая, ума лишилась…

Говоря это, он деловито осматривал помещение, даже под кровать заглянул, хотя в комнате что-то прятать или кому-то спрятаться, было негде. Тут даже тараканы пруссаки никуда не прятались. Как ползали по стенам, так и продолжали ползать. На них и холод не действовал.

«Видать, сивушным духом проспиртовались, что их ни холод, ни посторонние люди не пугают», — усмехнулся про себя участковый.

Голые стены, с грязными и отклеившимися во многих местах обоями, русская печь посередине, стол-тумбочка и кровать — вот и все. И вонь, всепроникающая вонь…

— После последней чистки, видно, притихли, алкоголики чертовы. Но это не надолго. Дня через два-три опять соберутся, — резюмировал Ладыгин визит, направляясь к выходу. — Ладно, пошли дальше.

В других притонах картина была аналогичной. Такие же не запирающиеся на замки и еле держащиеся в разбитых дверных коробках входные двери; такие же обшарпанные стены; голые, давно никем не мытые полы; сломанная мебель и горы пустых бутылок. Вонь да тараканы.

Из притоносодержателей, кроме «бабы Лены», дома удалось застать мертвецки пьяного «Шустика» — Шустова Виктора. Тот дрых на полу комнаты, в «произведенной» им луже. Его сон охраняли полчища усатых пруссаков, вольготно чувствовавших себе в этой квартире.

Остальных притонщиков дома не было.

— Или «гостят» у таких же друзей, как сами, — констатировал Ладыгин, — или отираются возле магазинов… в надежде на дармовой стакан винца.

В организации и предприятия, находившиеся на участке, заходить не стали. Еще успеется…

3
Отмотав по участку не менее 20 километров (с непривычки даже дрожь появилась в ногах), составив несколько протоколов за антисанитарию, Паромов и Ладыгин возвратились в опорный пункт.

А там жизнь кипела во всю мощь.

Подушкин с двумя пришедшими внештатниками: Дульцевым и Гуковым — в кабинете начальника штаба ДНД оформляли протоколы на двух продавцов, отпустивших спиртное несовершеннолетним.

С самими несовершеннолетними, прямо в зале, так как кабинет участковых был занят Черняевым, воспитывавшим какого-то семейного дебошира, занималась инспектор ПДН Матусова. Принимала письменные объяснения. Василий Иванович оказывал ей помощь, звоня по телефону и вызывая родителей.

Матусова была рассержена. Она резко покрикивала на пацанов, не желавших правдиво рассказывать о совершенном правонарушении, обещала по прибытии родителей надавать «хороших затрещин». Те упрямо запирались, хотя и понимали, что это бесполезно, так как были застигнуты внештатными сотрудниками непосредственно при моменте незаконного приобретения спиртного. Да и сами вещественные доказательства — две полулитровые бутылки вина «Солнцедар» стояли тут же, на столе. Упорство подростков бесило Матусову. Ее лицо стало под цвет «Солнцедара» — пунцово-бардовым. Глазки зло поблескивали через стекла очков.

— Бушует! — шепнул Василий Иванович, кивнув головой в сторону Матусовой. — Попались ее подопечные, — пояснил причину гнева инспектора ПДН. — А у тебя какие дела? Наверно, Ладыгин совсем затаскал. Он это любит. Но ничего, зато участок свой теперь будешь знать досконально. Как говорит пословица: «Тяжело в учении — легко в бою!»

Паромов неопределенно пожал плечами.

— Ладно, иди к Виталию Васильевичу, доложи, что и как…

Минаев, находясь в своем кабинете, выслушал отчет нового сотрудника об ознакомлении им с участком, о произведенных проверках подучетного «элемента» и полученных впечатлениях. А когда Паромов передал ему с десяток протоколов, то удовлетворенно хмыкнул и даже ладони потер одну о другую.

— Молодец, — похвалил, прочтя протоколы и убедив-шись в их грамотном составлении, — возможно, из тебя получится со временем неплохой участковый.

Похвала всегда приятна, и Пахомов расплылся в улыбке.

— Василий Иванович, зайдите-ка ко мне на минутку, — крикнул Минаев через приоткрытую дверь в зал, желая поделиться своими соображениями. — Полюбуйтесь на работу молодого инспектора, — продолжил, показывая протоколы вошедшему Клепикову. — Никто его не заставлял, а он по собственной инициативе взял и составил. Как вы считаете, получится ли из него настоящий участковый?

— Думаю, что получится, если не зазнается, — резюмировал Василий Иванович. — Время покажет…

Паромов понимал, что эта мизансцена специально разыграна для поднятия его настроения и… морального духа. Только доброе слово — оно и кошке приятно…

В кабинете старшего участкового Паромов и Ладыгин сели писать рапорта. Писанины предстояло много. Это только в фильмах милиционеры к ручке едва прикасаются — все на слух берут… В действительности — добрую треть рабочего времени они занимаются писаниной. Тут хочешь, не хочешь, но по каждому факту исполненной работы требовалось в письменной форме обстоятельно довести до руководства отдела информацию. При этом дать исчерпывающую характеристику каждому фигуранту проверки, отметив его потенциальную склонность к совершению преступлений или, наоборот, отход от преступной деятельности и среды. Так что без писанины, как и без воды — ни «туды» и ни «сюды»…

Не все сразу получалось. Приходилось почти исписанные листы рвать и выбрасывать в корзину. И начинать все сначала…

— Ничего, — подбадривал Минаев, ранее немало проработавший следователем, — в нашем деле терпение и усидчивость — не последнее место.

За этим занятием пролетел почти весь остаток дня.

Впрочем, Паромов успел на пару минут заскочить в филиал библиотеки и с помощью молоденькой библиотекарши Леночки и словаря Ожегова выяснить, что «притон — это место тайных преступных сборищ».

— Заходите к нам почаще, — вместо обычного «до свидания» серебристым голоском пропела Леночка.

Библиотекарша была стройненькой, как серебристый тополек, с добрыми и застенчивыми карими глазами за широкими стеклами очков и веснушчатым носиком.

— Обязательно! — не зная, почему, звонко и радостно отозвался участковый. — Обязательно!

Случилось так, что с первых минут знакомства юная библиотекарша и молодой участковый почувствовали взаимную симпатию.

«Да, недурна Леночка, даже очень недурна…» — шагая к опорному пункту, размышлял участковый.

Образ молодой девушки навязчиво стоял у него перед глазами.

«А жена?.. — робко вкралась мысль. — А что жена?!. Не стена — подвинется. Впрочем, жена — это жена, а Леночка — это Леночка. Хотя… Елена — не самое удачное имя для тех, кто имеет дело с обладательницей этого красивого и звучного имени, — услужливо преподнесла память. — К примеру, царица Елена Троянская не только несколько мужей своих погубила, но и явилась причиной гибели целого древнего царства. Будем надеяться, что эта Леночка моей погибелью не станет… А кем … будет? Было бы неплохо, если подружкой… но и другом сойдет».

Но вот он перешагнул порог опорного, и от мыслей о Леночке не осталось следа.

4
На разводе дружинников и постовых Паромов вновь не присутствовал — писанина не отпускала. Минаев и Подушкин сделали все сами. Несколько раз в кабинет заходил Черняев в форменной, прекрасно выглаженной одежде. Сразу бросалось в глаза, что форму он любил, и она его тоже. Сидела, как «вылитая из металла» — нигде не измятая и без единой складочки. Рассказал пару анекдотов, в том числе, один, соответствующий моменту: «Приходит один алкаш в гости к другому. А тот сидит и что-то пишет, прямо, как сейчас ты, Паромов. Первый спрашивает: чем, мол, занимаешься? — Да, вот, оперу пишу. — А про меня напишешь? — Уже написал».

Вся соль анекдота заключалась в смысловой нагрузке слова «опера». Посмеиваясь, Черняев уходил к себе в кабинет — у самого писанины хватало.

Черняев был не только мастер анекдоты рассказывать, но и любое дело делать быстро и аккуратно. Заводной, он долго на месте не сидел: то с дружинниками о чем-то шушукается, то спорит с Матусовой, то Подушкину очередную «лапшу на уши бросает». И если Подушкин уличал его во лжи, то не тушевался, а, смеясь, приговаривал, что самая длинная лапша — это индийская. Только с Минаевым и Василием Ивановичем вел себя сдержанней. Но и тут нет-нет, да подпустит какую-нибудь загогулину.

Все это время жизнь на опорном пункте кипела: приходили и уходили дружинники, доставив очередного нарушителя; тяжело топали сапожищами постовые — тоже были не без улова; что-то в сторонке планировали внештатные сотрудники милиции; нескончаемо трещал телефон. Крики, гам, шум. Нередко слышался крутой мат доставленных нарушителей. Их пытались успокоить пожилые дружинницы, призывая к совести и порядку. Некоторые подчинялись и притихали. На других это не действовало — слишком были пьяны. Таких старались как можно быстрее отправить в медвытрезвитель.

Минаев, словно дирижер, чутко воспринимал каждую ноту, каждую тональность, каждое движение этого странного оркестра. И, к удивлению Паромова, успевал везде, где требовалось его немедленное вмешательство. То составлял протоколы, фиксируя нарушение, то успокаивал не в меру разошедшегося хулигана, то удерживал от рукоприкладства оскорбленных и скорых на расправу дружинников. А еще звонил в отдел и требовал ускорения прибытия автопатруля или автомобиля медвытрезвителя.

Кончив писать рапорта, Паромов и Ладыгин, прихватив с собой пару дружинников, отправились проверять поднадзорных. Жили проверяемые недалеко от опорного пункта, поэтому дежурный автомобиль, выделяемый администрацией завода РТИ, брать не стали, а опять пешочком пробежали по участку.

Все поднадзорные были дома. Встретили по-разному. Одни с деланным безразличием, другие — со скрежетом зубным. И выглядели разно: одни — сплошь покрыты татуировками, другие — с рабочими мозолями на руках. Сразу видно, кто случайно оступился и не рад тому, а кто крепко связал себя с криминалом.

Вкратце побеседовав с каждым и их родственниками, уточнив место работы, Паромов пригласил поднадзорных в опорный пункт.

— Для более детального знакомства.

Большой радости поднадзорные от данного предложения не испытывали. Да деваться куда? Вот и согласились, уточнив время прибытия.

Внештатник и дружинники — крепкие заводские парни — ролью статистов не ограничивались. Тоже интересовались житьем-бытьем проверяемых. По-доброму советовали выдержать срок надзора и навсегда «завязать» с прошлым.

— Жизнь-то на свободе лучше, чем в неволе.

В ответ или краткое «спасибо», или злобное зырканье глаз, говорившее красноречивее слов, что это «не ваше собачье дело».

Но вот проверен последний поднадзорный из списка. Рабочий день подходил к завершению. И молодой участковый весело зашагал со своими помощниками в опорный пункт.

Несмотря на глубокую осень, снежный покров отсутствовал. Зато морозец уже несколько дней сковывал землю. Кругом было сухо и свежо.

Улицы поселка были освещены как светом фонарей, так и светом, пробивавшимся из многочисленных квартир. Это бодрило, настраивало на размышления.

«Не так страшен черт, как его малюют», — размышлял про себя Паромов. — Сейчас приду в опорный пункт, напишу последние рапорта — и к Раечке с Гелинкой. Дочь, конечно, опять спит. А Рая — ждет. Переживает не меньше моего. Устает на работе — будь здоров. Целый день на ногах. Сотни покупателей. И каждый со своими капризами: то не столько взвесила, то продукты — фрукты и овощи — не нравятся… Можно подумать, что продает со своего огорода. Сотни килограммов за день переворачивает… Тяжело, но вида не показывает. Теперь и ужин сготовила, поджидая меня. И будет как раз к месту — за весь день во рту маковой росинки не было. Закрутились с Ладыгиным, и про обед забыли. Вчера хоть пару бутербродов перекусил, спасибо ребятам. А сегодня весь день натощак. Но, надо полагать, все образумится».

5
Прибыв в опорный, Паромов приступил к написанию рапортов. Предполагал, что за этим занятием пробудет до конца работы. Но долго не засиделся. В очередной раз зазвонил телефон. Минаев, подняв трубку, стал слушать. Лицо его постепенно наливалось злостью.

— Опять у Колесниковых резня идет, — в сердцах бросил он трубку на аппарат. — Черняев, ну когда ты с ними разберешься, — срывая досаду, накинулся на подчиненного. — По Валерику тюрьма давно плачет… Да и Вовану туда пора — лишний год на свободе задержался. От обоих пользы — ноль! Только небо коптят… А ты все ходишь, сопли жуешь. Бери Паромова, Подушкина, внештатников, парочку дружинников и усмиряй это проклятое семейство.

— Нечего, товарищ майор, с больной головы на здоровую перекладывать, — возмутился несправедливостью Черняев. — Они живут не на моем участке, а на вашем. Впрочем, в этой семейке сам черт ногу сломит, но не разберется. Вы же хорошо мамашу их чокнутую знаете… то одно требует, то другое…

— Хватит демагогией заниматься. Идите живее. Вон уже Зоя Ивановна благим матом на всю улицу орет, — потребовал Минаев.

— Нет, Василич, хоть наказывай, хоть не наказывай, но я к этим сумасшедшим не пойду, — «закусил удила» Черняев.

С улицы то и дело доносился истошный крик женщины: «Убивают! Милиция! Убивают!» Даже стены не могли заглушить этот пронзительный крик. Но Черняева это мало трогало. Он, смачно выругавшись, гнул свое:

— Иначе всем головы поотрываю. А Зое Ивановне — в первую очередь. — Нарожала выблюдков, а ума не дала. Что ни день, то драки да мордобой… А заберешь кого — тут же бежит прямо к генералу или прокурору: «Спасите, помогите! Участковый семью затерроризировал, житья не дает, маленьких деток обижает», — горячился Черняев. — За последний разбор их семейного скандала до сих пор в прокуратуру отписаться не могу. Побыстрей бы друг друга насмерть побили: мертвых — в морг, живых — в тюрьму! И все разборки. Тогда бы хоть знал, за что нагоняй получаю…

— Ладно, черт с тобой. Потом разберемся, — набрасывая шинель на плечи, зло бросил Минаев. — Пошли, ребята, а то и вправду кого-нибудь там прибьют… Да будьте поосторожней: эти козлы с ножами не расстаются.

Все, находившиеся на тот момент в опорном пункте, за исключением Черняева, скорым шагом направились к соседнему от опорного пункта дому. Впереди шагал Минаев. Его распахнутая шинель, словно кавалерийская бурка, парусом билась за плечами.

Вот и дом, во дворе которого происходила суматоха. Несмотря на позднее время, сюда сбежалась толпа зевак. Видно, многим интересно посмотреть на бесплатный концерт, систематически устраиваемый проклятым семейством.

Никто никого уже не бил. Но шесть или семь человек, измазанных землей и с кровавыми юшками под носами, гонялись друг за другом. Со стороны — играли в чехарду. При этом матерились на чем свет стоит.

«А вот, кажется и сама Зоя Ивановна…» — определил Паромов основную виновницу суматохи в пожилой женщине.

Та, не прекращая бега, то оглашала окрестности воплями «Убивают! Люди, помогите! Убивают!», то материлась не хуже ее сыновей и дочери.

Комичность ситуации заключалась в том, что Зоя Ивановна была без верхней теплой одежды, но в жакете, увешанном какими-то медалями. Престарелая матрона даже во время семейного скандала не забывала лишний раз напомнить окружающим, что она фронтовичка.

Как выяснилось, подрались два старших брата: Валерик и Вован. Обнажённые по пояс, они продолжали гоняться друг за другом. Остальным перепало, когда те пытались разнять братцев.

— Прекратить! — растягивая слово по слогам, как на плацу перед строем солдат, зычно крикнул Минаев. — Прекратить! — повторил он.

Но его крик только подстегнул семейку. Зоя Ивановна, увидев Минаева, сразу же повисла на нем, продолжая орать благим матом: «Убил! Убил Валерик Вовку! Арестуйте его, змея подколодного! В тюрьму его!»

Минаев попытался вырваться — да куда там! Зоя Ива-новна, словно бульдог, вцепилась в мертвой хваткой. Не вырваться! Дружинники, в основном женщины, бросились выручать майора от столь яростных объятий. Получилась настоящая куча-мала!

— Бей ментов! — пьяно и дико заорал окровавленный Валерик и кинулся на дружинников.

— Бей! — подхватил Вован, бестолково размахивая руками.

Но дружинники и внештатники не дрогнули. Привычные к таким поворотам, разом набросились и на Валерика, и на Вована. Пытались повалить и скрутить за спиной руки. Те отчаянно отбивались. Кто-то из внештатных сотрудников милиции, пользуясь неразберихой, исподтишка наносил дебоширам короткие удары под дых. Но в свалке больше доставалось своим, чем преступному объекту.

Никаких спецсредств: ни наручников, ни обыкновенных веревок — у блюстителей порядка не было. Но Подушкин, действуя одной рукой, — вторая по-прежнему участвовала в борьбе, — уже вынимал свой брючной ремень. Ладыгин, не менее опытный в таких делах, совершал аналогичные манипуляции.

Возня.

Сопение.

Чертыханье.

Треск разрываемой одежды.

Топот множества ног.

Мат.

Матерились уже не только нарушители, но и дружинники.

— Убивают! — не отпуская Минаева, рвала горло Зоя Ивановна. — Ратуйте, люди добрые, милиция убивает!

— Убивают! — вторили ей ее младшие сыновья — под-ростки.

Они, окровавленные и исцарапанные, рассерженными волчатами кружились возле разозленных и тяжело дышавших дружинников. Но участия в общей свалке все же не принимали.

«Достойная смена растет, — машинально отметил Паромов эти центрические кружения малолеток, не прекращая попыток сломить сопротивления одного из старших братцев.

— Убью! Зарежу! — орали Валерик и Вован, пытаясь вырваться из крепких рук дружинников.

— Держи! Вяжи! — коротко выдыхали дружинники.

Первым было подавлено сопротивление Вована, по прозвищу Вака. Его, со связанными за спиной руками, но продолжающего извиваться всем телом, трое дружинников, держа за плечи и ноги, потащили в опорный пункт.

— Мамочка, спаси! — визжал Вака, видимо, понимая, что несколько суток административного ареста ему не миновать.

— Ма-а-а!.. — одновременно матерясь в адрес матери и прося ее о помощи, кричал плаксиво Валерик, известный в милицейской среде, как Колесо. — Выручай! Менты вяжут!

Зоя Ивановна бросила Минаева и заметалась разъяренной тигрицей от одной группы к другой, пытаясь уже освободить сыновей. Угрозы из ее перекошенного злобой рта обрушились на головы дружинников и Минаева. Всем грозила мыслимыми и немыслимыми карами. Ее молча, но ожесточенно отталкивали, отпихивали. Если бы не возраст, то быть бы и ей вместе с сыновьями, связанной и доставленной в опорный пункт.

Помощь милиции и дружинникам пришла неожиданно со стороны мужа Зои Ивановны и ее дочери Лены. Схватив беснующуюся Зою Ивановну под руки, они потащили ее в сторону своего подъезда. При этом Лена, в разорванной на груди ночной рубашке, сверкая обнаженным телом, материлась ничуть не менее своей чокнутой мамаши и хулиганов-братцев. Таща упирающуюся мать, истерично вопила, что так им, братцам, и надо.

— Всю ее жизнь, сволочи, загубили…

Зоя Ивановна в долгу не оставалась и обзывала дочь проституткой и сукой подзаборной.

Да, семейство Колесниковых было еще то…

Паромову удалось завести правую руку Валерика за спину, хоть это и непросто было сделать — тело хулигана потное, скользкое — и рука постоянно выскальзывала из захвата. К тому же дружинники больше мешали друг другу и Паромову, чем помогали. А Валерик не оставлял попыток вырваться. Даже, поваленный на землю, отбрыкивался ногами. Паромов, разгоряченный борьбой и бессмысленным сопротивлением Колеса, мысленно чертыхаясь, поднажал на захваченную руку. В плече Валерика что-то хрупнуло.

— Ой! — вскрикнул Колесо, и перестал не только материться, но и сопротивляться.

Как и Ваку, связав, его потащили в опорный пункт.

Представление подошло к завершению. Зеваки, до последнего момента весело гоготавшие от необычного зрелища и живо обсуждавшие перипетии борьбы, неохотно расходились с места событий — когда же еще такое видеть доведется!..

Было жутко, мерзко и… весело.

В опорном пункте братьев, не освобождая от пут, бросили на пол как скотину. Те, катаясь по полу, продолжали грозить и материться. Колесо вперемешку с матами просил вызвать скорую помощь.

— Гады, руку сломали!

Но никто на его маты и стоны внимания не обращал: мало ли что он с пьяных глаз прокричит…

«Сейчас, — говорил с сарказмом кто-нибудь из дружинников, — прибудут архангелы с Литовской и окажут помощь в лучшем виде».

На улице Литовской в двухэтажном здании располагался медицинский вытрезвитель. Его сотрудников в шутку называли ангелами-хранителями. Впрочем, шутка шуткой, но и доля правды в том имелась: не одного пьяного забулдыгу они спасали от смерти.

Кого-то из внештатных сотрудников милиции Минаев отправил к Колесниковым за одеждой. В медвытрезвитель полуобнаженных в эту пору не брали. Сделав распоряжение, сел писать протоколы.

Дружинники и внештатники, немного отдышавшись, приводили в порядок свою одежду, очищая ее от грязи и сора. Время от времени негромко чертыхались — это обнаруживали оторванный карман или рукав куртки. Потом, примостившись за столом Василия Ивановича, писали на имя начальника милиции объяснения. Вкратце излагали произошедшее и требовали наказать виновных.

— Теперь-то, от тюрьмы не отвертятся, — сказал Паромов с чувством удовлетворения подошедшему Черняеву.

— Святая наивность! — ехидно хихикнул тот.

— Хулиганство же налицо!

— Держи карман шире! — по-прежнему скептически отозвался Черняев.

— Не понимаю?!.

— Прокуратуру не знаешь… — иронично хмыкнул Черняев. — Поверь, еще отписываться придется. Вон, козел, Колесо стонет, жалуется, что рука сломана. Завтра или сам, или его матушка, чтоб ее черт взял, заяву накатают — и пошла губерния писать…

— А драка?!. А нарушение общественного порядка?!. И, наконец, оказание сопротивления сотрудникам милиции и дружинникам?!. — пробовал отстаивать свою правоту Паромов.

Работая всего второй день, он судил о милицейской работе и вообще о справедливости по книгам и фильмам.

— Это ты прокурору скажи — вот посмеется! — насмешливым тоном бросил Черняев, наученный горьким опытом общения с прокуратурой.

На душе у Паромова от скептицизма коллеги стало пакостно. Сломанная или вывихнутая рука «Колеса» была-то на его совести. Черняев заметил это и ободряюще сказал:

— Не переживай. Черт с ними, со всеми… Обойдется. Я не знаю, что тебе говорил Минаев, но запомни одно и намертво: в прокуратуре никогда правду не говори. До добра это не доведет. А неприятностей будет куча. Если мне не веришь, то у Василия Ивановича спроси или у того же Минаева… То же самое скажут. Там есть два порядочных человека — это Тимофеев и Дородных. Следаки. Остальные, особенно дед Гордей, аж руки от удовольствия потирают, когда бедного милиционера на чем-нибудь подловят.

— Не знал…

Теперь знай! И хватит о грустном… Вообще ты — молодец, не струсил… Мне внештатники уже шепнули, — подмигнул Черняев, переходя на другую тему. — И в будущем никогда подобной мрази спуску не давай. Дави, как гнид, этих тварей. Простому работяге без них дышаться будет свободней. А тебе — легче работать. У нас слухи быстро распространяются. Уже завтра вся Парковая будет знать, как молодой участковый круто расправляется. И еще запомни, — наставлял Черняев слегка растерявшегося от всей этой казуистики молодого участкового, — если прижмет обстановка, например: трое, пятеро на тебя будут наседать, не жди, когда они начнут бить. Бей первым! Выбери кого-либо поздоровей или поборзей — и бей! И бей так, чтоб с ног! С единого удара! Понял? Потом будем разбираться: прав или не прав… — учил уму-разуму и неписаным азам милицейской жизни Черняев. — Ты понял?

— Кажется, понял… — неуверенно ответил Паромов. — Но как-то это не согласуется с законом… Ни в книгах, ни в фильмах о подобном ни сном, ни духом…

— Молод еще, чтобы о законе и законности пургу в жару гнать, — оборвал Черняев. — Тут без тебя столько законников, что хоть реку ими пруди. Законник на законнике и законником погоняет… А про книги и фильмы забудь. Плюнь и разотри — в них чушь несусветная и галиматья!

И ушел, оставив Паромова в грустных размышлениях.

Написав объяснения, разошлись по домам дружинники. За ними ушли и внештатные сотрудники милиции. Потом прибыли, наконец, после неоднократных звонков Минаева, работники медицинского вытрезвителя. С помощью участковых погрузили братьев-хулиганов. Вслед за ними забросили в машину принесенную одежду.

Медлительность сотрудников медвытрезвителя, несогласованность действий милицейских нарядов дополнили чашу разочарований, начатую Черняевым. Все меньше и меньше оставалось иллюзий у молодого участкового о милицейской работе, почерпнутой им из фильмов и книг.

— Василич, а Николая можно поздравить с боевым крещением, — сказал Подушкин, когда они втроем вышли из опорного пункта на улицу. — Сразу «повезло» — на семейку Зои Ивановны попал! Раз тут не подкачал, то и в иных ситуациях не спасует.

— Можно, — обронил без особого восторга Минаев. — Если на первых порах не сломается, то будет работать. Ладно, пошли по домам…

Рассуждали так, словно Паромова рядом с ними не было.

Так закончился второй день работы. И уже после всего пережитого не так мирно и безмятежно, как прежде, светились окна в домах. Да и фонари уличного освещения уже не свет источали, а отбрасывали тревожные тени от деревьев и кустов. По крайней мере, так казалось молодому участковому.

6
Домой Паромов пришел около двенадцати часов ночи. Был молчалив и задумчив. На повторяющиеся вопросы жены о том, не случилось ли чего, односложно отвечал, что все нормально. И опять не мог долго уснуть, ворочаясь с бока на бок в кровати, вновь и вновь «прокручивая» в памяти события минувшего вечера.

На ум шли слова отца, сказанные ему, когда он приехал в родное село и поделился с родителями намерением работать в милиции.

Отец уже несколько лет трудился на почте начальником отделения связи. Несмотря на то, что жил в селе и имел всего лишь семилетнее образование, был настоящим сельским интеллигентом. Отличался начитанностью, независимостью суждения, незаурядной памятью, знанием российской и зарубежной литературной классики. Любил поэзию. И не только любил, но и сам занимался сочинительством стихов, публикуя труды своей поэтической деятельности в районной газете. К его мнению прислушивались не только в семье, но и односельчане.

Отец, в отличие от матери, не одобрил сделанный выбор.

— Власть — страшная вещь, сын, — поправив очки, с которыми уже почти не расставался, приступил к изложению своей позиции. — Она калечит людей и их души. Или развращает… И, что страшно: незаметно для них самих… Но чаще — все же губит…

— Это как?

— У твоего дедушки Дмитрия Григорьевича, было три старших брата. Дедушка и его брат Александр Григорьевич остались в селе. Крестьянствовали, сапожничали. А Иван Григорьевич и Григорий Григорьевич еще при царе получили приличное образование. Первый выбился в офицеры, второй стал учителем…

— Интересная родословная: из крестьян да в царские офицеры… Разве такое возможно? И почему раньше не слышал?..

— Все возможно, — взглянул остро из-под очков отец. — А что раньше не говорил, значит, как-то не случалось речь вести… Вообще-то не перебивай…

— Извини.

Так вот, когда произошла революция, — продолжил он, — то Иван и Григорий перешли на сторону Советской власти. Иван Григорьевич стал красным командиром, а Григорий Григорьевич был одним из руководителей Курской Губчека. Говорили, что даже с Лениным и Дзержинским встречался. Правда это или нет, судить не берусь. Сам он на эту тему распространяться не любил…

— Ты, батя, такие интересные вещи рассказываешь, что дух захватывает, — вновь перебил Паромов отца, но тот только поморщился: мол, не перебивай, я же просил…

— В тридцать седьмом году, когда шли сталинские репрессии, Ивана Григорьевича, уже комдива, по ложному доносу арестовали и расстреляли. Реабилитировали только после смерти Сталина…

— Печальная история…

— Все родственники тогда тряслись. Боялись. Каждую ночь появления «черного воронка» ждали. Мне тогда шесть-семь лет было, но даже я это помню. Мой отец в те годы старался из дома никуда не выходить и не с кем в разговоры не вступать. Впрочем, какие там разговоры — односельчане как чумных сторонились… Страшное было время!..

— Действительно страшное…

— У Григория Григорьевича поначалу судьба складывалась удачно. Но когда чекисты стали расстреливать без суда и следствия крестьян, уличенных в спекуляции, и какой — свое кровное пытались продать… — не выдержал он, ушел из ЧК. Совесть не позволяла безвинных людей уничтожать. Стал учительствовать в Глушково… И тоже дрожал, как осиновый лист на ветру, когда с братом беда случилась. А ведь смелым был до безрассудства…

— Это как?

— А так. Когда Деникин на Москву наступал, он одним из последних покидал здания курской ЧК — уничтожал документы. Зазевался и попал он в плен к белым. Выяснили те, что чекиста взяли, избили — места живого не было. Потом повели на расстрел. Но Григорий Григорьевич, не знаю уже как, один двух вооруженных конвоиров сумел разоружить… То ли Бог берег, то ли безвыходное положение на отчаянный шаг толкнуло… Скорее, все-таки Бог! — уточнил отец, искренне веривший в существование божественной силы, несмотря на то, что был коммунистом со стажем. — И избавиться от конвоя помог, и лошадь оседланную предоставил…

— Тоже скажешь — Бог… Просто случай…

— Случая без указки божественного перста не бывает, — вновь поморщился отец, зная об атеистических убеждениях сына, и продолжил:

— Вскочил он на коня и, отстреливаясь, скрылся. Позже к своим пробился… А потом, как уже говорил, ушел из ЧК в учителя.

— Да, история — хоть роман пиши…

— Роман не роман, а очень поучительная. Сам видишь, власть ничего хорошего не дает, — окончил отец строго и чуть печально свой монолог. — Одни заботы да беспокойства.

— Да какая у простого милиционера власть?!! — возразил тогда он отцу. — Над рядовым работником столько начальников, что никакой речи даже о призраке власти быть не может. А бороться со всякой нечестью кто-то же должен… Да и время сейчас совсем другое, не тридцать седьмой год…

— Что время другое, то верно. Но подлая суть власти во все времена остается такой же подлой. Не меняется. Время, к сожалению, над этим не властно. Ты молод. И судишь о жизни с максимализмом молодости, а не с позиций жизненного опыта. Со временем, я уверен, будешь думать совсем иначе. Но раз решил — значит, решил! — поставил отец точку. — Отговаривать не буду. Только всегда помни: честность и порядочность должны быть превыше всего. И справедливость. Это те ценности, которые никогда не девальвируются. Всегда в цене. Они помогут тебе многих ошибок избежать, от глупости и подлости уберегут.

— Постараюсь…

— И не трусь, если что… — подумав, закрыл тему отец. — У нас в роду трусов никогда не было! Как говорится, семи смертям не бывать, а одной не миновать. И будем на Бога надеяться… Он не оставит попечением.

Отец не обладал ни богатырским здоровьем, ни богатырской фигурой. Имел средний рост. Был худощав, сух, жилист. В последние годы — с глубокими лобными залысинами и одуванчиковым пушком остатка волос. Однако это не мешало ему любому обидчику не только в родном селе, но и в районе, дать сдачи. Да такой, что мало не казалось, и «добавки» больше никто не просил.

Отца не смущали ни рост, ни вес противника, ни катившаяся за обидчиком слава драчуна и забияки или же силача. Если приходилось схлестнуться, то схлестывался. И одерживал верх даже в этом, весьма серьезном возрасте. О молодых годах и говорить не приходится. При этом сам он никогда не стремился к конфликтам, не лез на рожон, но никогда и не перед кем не пасовал. Так что его слова об отсутствии трусов в роду были не просто фразой, сказанной для красного словца, но и генетической установкой к действию. На будущее.

Паромов и его братья с самого раннего детства не только любили отца, но и гордились им перед своими сверстниками. В том числе и за его силу и смелость, за его сноровку, за умение постоять за себя и семью. Еще — за кристальную честность и добросовестность, за ум и знания. И эта гордость лишь окрепла с возрастом.

7
На следующий день, прибыв на работу, узнал Паромов, что братья Колесниковы получили по десять суток административного ареста и благополучно отбывают наказание в спецприемнике для административно арестованных. Рука у Колеса действительно была вывихнута, но ее ему быстренько вправили медработники прямо в медвытрезвителе. Так, что ничего серьезного с рукой у него не было. Отделался легким испугом. Никакого уголовного дела в отношении их за злостное хулиганство никто не возбуждал и возбуждать не собирался.

— Ну, убедился? — скалил зубы Черняев, напоминая о вчерашнем разговоре.

— Убедился, — конфузился Паромов.

— То-то же…

Зоя Ивановна обивала пороги милицейских начальников и прокуратуры, требуя освобождения ее чад. Пробовала брать на горло, напирая на то, что она ветеран Великой Отечественной войны и участник партизанского движения на территории Курской области. Это было правдой. Об этом знали, как и то, впрочем, что семья у нее — не образец советской ячейки. Потому ее везде культурненько отшивали — всем надоела хуже горькой редьки со своими великовозрастными детьми — пьяницами, хулиганами и тунеядцами.

– Зоя Ивановна, — говорили в прокуратуре, — ничего сделать не можем. Все произведено в рамках существующего закона. А если, вообще быть объективными, то ваших ребят нужно привлекать к уголовной ответственности за злостное хулиганство. Но раз милиция не стала этого делать, то и прокуратура, учитывая ваши былые заслуги перед Отечеством, не станет возбуждать уголовное дело. Но без наказания — никак нельзя. Пусть за дебоширство отбывают административный арест, определенный судом.

— Извините, — разводили руками чины в УВД, куда Зоя Ивановна пожаловала в очередной раз. — Мы не можем отменить решение старшего участкового инспектора милиции Минаева. Тем более, что суд согласился с этим решением и определил Вашим сыновьям меру наказания в виде административного ареста. Так что… рады, но…

Зоя Ивановна походила, походила по высоким кабинетам, и, видя, что толку от этого хождения нет, принялась за Минаева. Но и тому встречаться с ней не очень-то хотелось.

— Это не Зоя Ивановна, а исчадие ада, — плевался он всякий раз, когда Черняев или Подушкин говорили, что к опорному пункту приближается Колесникова. — И за какие такие провинности послал ее Бог мне на голову?!!

— Грехов, Виталий Васильевич, только у Бога нет, — хихикал Подушкин, блестя чернотою цыганистых глаз. — У остальных: возами возить — не перевозить…

— Черняев, Паромов, «штаб», разбирайтесь с ней сами, как хотите. Меня нет! — отдавал команды старший участковый.

Сам же, чтобы не встречаться, убегал, кривя конфузливую мину на лице, в кабинет Подушкина. Подальше от глаз назойливой Зои Ивановны.

Если Минаев прятался от нежелательной посетительницы, то Черняев торжествовал.

— Здравствуйте, Зоя Ивановна, — радостно, как лучшему другу, говорил Черняев всякий раз, как только Колесникова входила в опорный пункт. — С чем вы пожаловали к нам?..

И с откровенным злорадством потешался над ней, спрашивая, как дела у Валерика, устроился ли на работу Вовик, вышла ли замуж Лена, успевают ли в школе млад-шенькие. Словом, по полной программе отводил душу за те огорчения, которые доставляла ему сама Зоя Ивановна и ее детки. При этом его лицо выражало такое неподдельное искреннее участие, что со стороны, не зная всех обстоятельств дела, вряд ли можно было заподозрить подвох.

Когда же Зоя Ивановна, багровея от злости, в очередной раз объясняла ему, что ее сыновья Владимир и Валерий находятся на «сутках», он сочувственно ахал.

— Так нехорошо получилось… так нехорошо…

И совсем блаженствовал, когда Зоя Ивановна доверительно сообщала, что все случилось благодаря стараниям майора Минаева, в которого она так верила. Тут уж Черняев столь громко сокрушался по поводу «нехорошего поведения» Минаев, что тому в укрытии точно было «не по себе».

Откровенное глумление Черняева над пожилой женщиной, пусть со вздорным и скверным характером, стало напрягать Паромова.

— Может, достаточно? — как только за Колесниковой в очередной раз закрылась дверь опорного пункта, заявил он старшему коллеге. — Все-таки женщина, мать… К тому же участник войны, ветеран…

— Не лезь не в свои сани! — немедленно последовал ответ. — Побегай с мое из-за ней самой и ее семейки по прокуратурам, попотей в высоких кабинетах милицейского начальства, постой «навытяжку» — сразу запоешь по-другому, правозащитник ты наш скороспелый!

— Петрович прав! — категорично встал на сторону Черняева Подушкин. — Да она и не понимает, что над ней потешаются. Вот если б Виктор вдруг повысил голос, она бы восприняла это как личное оскорбление и тут бы накатала очередную жалобу. А так — да ради Бога! Пусть душу отводит…

— Все-таки орденоносец…

— За это ей честь и хвала, и земной поклон, как говорится… Только и при орденах надо оставаться нормальным, вменяемым человеком и гражданином…

Минаев, выбравшийся из укрытия, тоже был на стороне Черняева.

— Не все же нам плясать под их дудку, пусть и они попляшут…

«Что плевать против ветра! — решил Паромов. — Ребят уже не переубедишь. Дай Бог, чтоб самому таким вскоре не стать. Займусь-ка самообразованием».

8
Пользуясь затишьем, достал из небольшой стопки книг, стоявшей на уголке стола, уголовный кодекс РСФСР с комментариями и стал перелистывать. Со вчерашнего дня его интересовала ответственность граждан за притоносодержание. «Надо же до конца разобраться с этой проблемой, — решил он, а то позабудется ненароком!»

На странице семьдесят шестой нашел сразу две статьи на интересующую его тему: 226 и 226 со значком 1.

Статья 226 УК РСФСР гласила, что содержание притонов разврата, сводничество с корыстной целью, а равно содержание игорных притонов — наказывается лишением свободы на срок до пяти лет с высылкой или без таковой, с конфискацией имущества или без таковой; или ссылкой на тот же срок с конфискацией имущества или без таковой.

Еще строже и жестче были санкции статьи 226-1 УК РСФСР.

«Организация или содержание притонов для потребления наркотических веществ или предоставление помещений для тех же целей — наказывается лишением свободы от пяти до десяти лет с конфискацией имущества или без таковой».

Комментарии к статье 226 вообще отсутствовали, а к статье 226-1 вкладывались в четыре строчки и сводились к тому, что ответственность наступает как за неоднократное предоставление помещения для потребления наркотиков, так и одноразовое; как из корыстных побуждений, так и без таковых.

«Понятно, что ничего не понятно, — повторился в своих размышлениях Паромов. — Но теперь не стыдно будет обратиться за разъяснениями к старшему участковому инспектору. А то спросит: сам читал?.. Краснеть пришлось бы».

Выбрав на его взгляд подходящую минуту, он попросилМинаева «просветить» по интересующей теме:

Минаев, не спеша, развалясь по-барски в кресле, закурил свежую «примку». Посмотрел внимательно на Паромова, глубоко затянулся и, запрокинув голову к потолку, пустил несколько тоненьких колец.

— А что, неплохой вопрос, — после паузы ответил он. — Совсем неплохой!..

И стал излагать свое видение данной проблемы, порой споря и полемизируя сам с собой. Заодно и с уголовным кодексом.

В результате длинного и отчасти странного монолога Паромов пришел к выводу, что наличие какой-то статьи в уголовном кодексе еще не говорит о том, что статья эта будет действовать. «Не рабочая статья», — звучал такой парадокс на языке юристов. Кроме того, сотрудники милиции, особенно участковые и оперативные работники, довольно свободно трактовали слово «притон». Им, как говорится, не мешало бы вникнуть в юридические тонкости, а не руководствоваться эмоциями.

Оказалось, что по статье 226-1 УК РСФСР привлекать вообще некого. Только два известных Минаеву лица: Мишин Михаил, старый особо опасный вор-рецидивист, отбывающий очередное наказание, да Беркут, скрывающийся от милиции, только и были привлечены к уголовной ответственности за незаконное приобретение и употребления наркотических средств. Добывали в аптеках. Какие тут притоны для наркоманов, если таковых практически не имелось…

Что же касалось статьи 226 УК РСФСР, то, несмотря на всю ее грозность звучания и тяжесть санкций, все юристы спотыкались на расшифровке такого понятия, как «разврат». Уж слишком это слово было емким и неконкретным. Распитие спиртных напитков, даже групповое, даже в антисанитарных условиях, даже в помещениях, пропахших мочой и потом, с полчищами бесстрашных тараканов, вряд ли подпадало под диспозицию статьи. Имевшие же место факты случайных совокуплений разнополых посетителей этих злачных помещений еще надо было зафиксировать, а потом и доказать на следствии и в суде, что они являлись актами разврата, а не страстным порывом любящих сердец… И где свидетели этого разврата? И кому нанесен моральный и нравственный ущерб?!!

Вот так и получилось, что статьи в УК были, что притоны и их содержатели официально состояли на учете в милиции и почти ежедневно проверялись, но к уголовной ответственности никто не привлекался.

Время от времени сотрудники милиции «выгребали» из этих злачных мест постоянных или случайных посетителей, составляли административные протоколы, в том числе и на хозяев притонов, и направляли в районные народные суды. В судах незадачливые любители острых ощущений штрафовались или подвергались административному аресту — это как уж сотрудник милиции смог изложить обстоятельство вменяемого правонарушения. На этом вся борьба с притоносодержателями фактически заканчивалась.

Кроме того, что имелись определенные процессуальные закорючки, были и оперативные соображения. Соображения эти в какой-то мере позволяли существованию выявленных притонов. Например: данные притоны были уже известны и потому легко контролируемы, их хозяева, где по собственной воле, где вынужденно сотрудничали с милиционерами, поставляли информацию. Так зачем же рубить сук, на котором сидишь? Курицу, несущую золотые яички, на бульон не пускают.

— Доходчиво объяснил, — улыбаясь одними глазами, мягко и вкрадчиво спросил Минаев, окончив консультацию.

— Доходчивей не бывает, — переваривая юридическую кашу, без энтузиазма ответил Паромов. — Знать, долго будет еще актуальна наша пословица: «Закон, что дышло: куда сунешь, туда и вышло!»

— Не бери в голову. Проще на вещи смотри, — приободрил майор. — Перемелется — мука будет.

— Не мука, а мука! — сделал ударение молодой участковый инспектор на первом слоге. — Чувствую, будет мне мука, да еще какая!

— А я говорю, не забивай голову глупостью. Будь проще, — повысил голос Минаев. — А то до пенсии не доработаешь… И не пытайся в одиночку мир повернуть. Много таких уж было… пытающихся. Попытались и сгорели! Работай честно — и будет достаточно. И помни, что при желании можно все сделать. Но только при большом и упорном желании. В том числе и за притоносодержание привлечь к уголовной ответственности. Прецедент уже имеется.

— Серьезно?

— Серьезней не бывает, — криво усмехнулся Минаев. — В доме номер пять по улице Парковой Полина Кривая содержала притончик для любовных встреч местной «золотой» молодежи. Теперь на зоне парашу содержит. Так-то, брат! Если нужно — все можно!

9
…Каждый новый день работы обогащал знания молодого участкового инспектора. И эти знания были совсем не похожи на те, что раньше черпались из фильмов и книг. Все было одновременно и проще, и сложней.

Работали почти без выходных и по двенадцать часов.

Временами Минаев чертыхался, клял эту проклятую работу, говорил, что осточертела, достала до самых кишек, что он когда-нибудь не выдержит и плюнет на нее.

— Хоть когда-то же я должен жить как все, по-человечески, а не сломя голову, не на острие ножа, — плевался он.

Плевался… и вновь приходил на работу. И работал, не считаясь ни со временем, ни со здоровьем, которым, кстати сказать, не блистал.

— Кипит, ну чисто мальчишка, — говаривал в такие моменты Василий Иванович. — Мультики да и только!

Паромову жаловаться было рано и стыдно. К тому же работа, несмотря на ее казуистику, нервотрепку и непредсказуемость, засасывала все сильней и сильней. Впрочем, не только и не столько работа, как та психологическая атмосфера, тот внутренний климат, которые сложились и существовали в маленьком коллективе сотрудников милиции и общественности в опорном пункте поселка РТИ.

— Как служится? — спрашивали жена, родственники, соседи, а порой и сослуживцы.

— Потихоньку. Привыкаю. Притираюсь. Звезд с неба не рву, но на ногах пока держусь крепко. Правда, и покою им не даю. Когда ноги работают — голова отдыхает…

— Проблемы?

— Разрешимы. Довольно часто — с помощью друзей…

— Друзья? И много?..

— Есть! Друзей, как и денег, много не бывает…

— Счастливый человек!

— Может быть… В жизни все может быть!

УБИЙСТВО НА УЛИЦЕ ХАРЬКОВСКОЙ

В беду падают, как в пропасть, вдруг, но в преступление сходят по ступеням.

А. Бестужев-Марлинский
1
Иван Дурнев возвратился в свою деревню с фронта после ранения в сорок четвертом. Повезло мужику остаться живому в мировой мясорубке, когда десятки миллионов Иванов, Гансов, Майклов и Жаков остались лежать в земле, как в своей, так и в чужой. Сразу же женился, взяв в жены односельчанку Марию. Красавицу и сироту — ее отец погиб еще в начале войны. Через год у них появился сын Павел. Жилось трудно и голодно. Когда Павлику исполнилось одиннадцать лет, переехали на постоянное место жительства в районный центр Обоянь. Мальчик в школе учился слабо. Несколько раз оставляли на второй год. Отца это мало беспокоило.

— Ничего, — говорил Иван на сетования преподавателей и жены, — вырастет, научится «коровам хвосты крутить». Я с двумя классами, но живу: и войну прошел, и быка от коровы отличаю, и лошадь запрячь умею. Коровьи лепешки убирать — ума много не надо. Бери больше — кидай дальше! Пока летит — отдыхай! Вот и вся наука. Вырастет — выдурится. На фронте я на ученых нагляделся: как бой, как атака, так их, интеллигентов мягкотелых, в первую очередь выбивает. Все вперед рвутся!.. Другие, поглупее, и отсидятся, и отмолчатся, а эти все вперед спешат!.. И гибнут, как мухи.

Работал Иван скотником на соседней ферме, поэтому все разговоры у него сводились к коровам, которых, впрочем, как истинный крестьянин, любил и не обижал. Еще — к навозу, как неизбежному продукту жизнедеятельности коровьего организма. Конечно, кроме молока…

Говорить-то говорил, но, в целях профилактики, частенько порол нерадивое чадо ремнем. Особенно рьяно, когда «закладывал за воротник». К чести Ивана стоит сказать, что «закладывать» ему приходилось редко. Ежедневная работа и постоянное безденежье — не лучшие стимуляторы для частого «закладывания».

Мать жалела единственного сына и как-то после очередного упрека директора школы отвела Павлика в рай-больницу.

«Олигофрения в степени дебильности, — констатировали местные эскулапы. — Но это не страшно. Мальчик тихий, спокойный. С таким диагнозом сейчас много».

Мать успокоилась и больше к врачам не обращалась.

С горем пополам окончил Павлик семь классов. А тут и время подошло служить в армии. Отслужил в стройбате. Автомат только в день присяги дали подержать. Зато лопатой и киркой поработал вдоволь — первый год мозоли с ладоней не сходили. Даже почетную грамоту со службы привез за доблестный труд. То-то мать радовалась.

Жить с родителями в тихой провинциальной Обояни, Павел не захотел. Весной тут не только буйное цветенье яблоневых садов, но и грязи по уши. Осенью — грязи еще больше. Никакие яблоки того не компенсируют…

«Сие не по мне, — решил Павлик — Махну-ка я в Курск».

Областной центр в ту пору активно отстраивался. На его окраинах, как грибы после теплого дождя, тянулись ввысь корпуса заводов и фабрик, больших и малых предприятий. По соседству гнездились и спальные районы. Рабочие руки требовались всюду.

Потыркавшись туда-сюда, устроился рабочим на ДСК. Жил, как и сотни его сверстников, в общежитии. Там же и познакомился с Румянцевой Наташей. Наташа видной девчонкой была. Многие парни на нее заглядывались, но почему-то предпочтение отдала именно Павлу. Воистину, пути Господни неисповедимы…

Поженились. Но семейная жизнь как-то не складывалась. Павел стал баловаться водочкой. И не только в дни получки — это было нормой. Но и среди недели приходил пьяный, устраивал скандалы. Ревновал, чуть ли не к каждому столбу. Наташа терпела. Молча переносила незаслуженные обиды. Даже родной сестре Надежде не жаловалась. Все надеялась, что с рождением ребенка, муж успокоится и жизнь наладится.

Вскоре после рождения сына получили они от строительного комбината квартирку в старом двухэтажном доме на улице Обоянской. Дом хоть и старый, но квартира досталась двухкомнатная. С высокими потолками, со всеми коммунальными удобствами: и газ, и вода, и ванная, и санузел. Не то, что в общежитии.

Казалось, живи, да радуйся. Но радоваться было нечему. Павел все больше и больше пристращался к спиртному. Скандалы устраивал все чаще и чаще. И не только скандалил, но и бил, зверея от безответности жены, не обращая внимания на плачущего ребенка. Соседи пытались усовестить Павла, грозились вызвать милицию. Но не вызывали, так как Наташа просила их этого не делать.

«Сами разберемся. Ничего страшного, — говорила она сердобольным соседям. — У кого в семье не бывает ссор? А муж у меня хороший. Он меня любит… Не любил бы — не ревновал…»

Соседи озлобленно чертыхались про себя: «Муж и жена — одна сатана». И уходили домой, давая зарок больше никогда не вмешиваться в чужие семейные конфликты. «Тут собственная семья — сумраки, а чужая — вообще потемки».

Несколько раз Наташа приходила на работу с синяками на лице.

«В погреб пошла, да вот споткнулась и упала на ступеньки», — краснея до корней волос и пряча глаза, отвечала на вопросы любознательных товарок.

Век прожила, а лгать так и не научилась.

Товарки, конечно, не верили наивным объяснениям. Жалели и бранили одновременно. Кто — за глаза, а кто — прямо в лицо.

«Будешь, дура, терпеть, совсем забьет…» — предупреждали.

Чтобы не слушать бабьих пересуд, ушла Наташа из ДСК и стала работать в строительном цехе РТИ. Павла вскоре также уволили со строительного комбината за прогулы и пьянство. Он, побив баклуши с месяц, устроился на ЖБИ, по своему профилю. Но и там долго не задержался. Предложили уволиться по собственному желанию. Никто не хотел заниматься пьяницами и прогульщиками.

Меж тем подрастал сын Андрейка. Учился в четвертом классе. Успевал по всем предметам. Не ленился и матери помочь в домашнем хозяйстве: помыть полы, сбегать в магазин за продуктами.

«Вот и защитник мой подрастает… — поглаживая мальчика по головке, думала Наташа, собираясь идти на работу в ночную смену. — Бросил бы Павел пить и ревновать — как бы было хорошо… И ревнует-то без причины. Сам это знает, но ревнует. Другие бабы подолом крутят направо и налево — и в чести у своих мужей. А тут… Даже в полглаза ни на кого не взглянула, ни то чтобы… Он же за ножи хвататься… грозится убить и себя и меня…»

Только мысли мыслями, а работа работой.

— Пора, — отпустила сына. — Ты уж запрись и никому дверь не открывай… Пока отец не придет.

— Мамка, не задерживайся, — заглянул тот в лицо, задрав русую головенку. — Буду ждать…

— Я постараюсь… — улыбнулась грустно.

И ушла в морозную, с легкой поземкой, ночь…

2
…Это утро не предвещало ничего плохого. Утро как утро…

За ночь землю припорошило снегом. Однако снежный покров был не везде ровный. Ветер, смахнув снег с возвышенных мест, собрал его в низинках и закоулках. В результате игры снега и ветра поверхность земли стала пятнистой, словно шкура ягуара. Небольшой морозец пощипывал нос и уши, заставлял глубже прятаться в одежды, поднимать воротники, крепче натягивать шапки. Куряне, спешащие на работу, старались как можно быстрее прошмыгнуть продуваемые ветром улочки и добраться до остановок. Там, вибрируя всеми частями тела, втиснуться в общественный транспорт.

Паромов, покинув полупустой вагон трамвая, торопливо шагал в отдел милиции. По субботам, в восемь часов, проводились селекторные совещания. Их вел лично начальник УВД генерал-майор Панкин Вячеслав Кириллович или кто-нибудь из его заместителей. И присутствие всего личного состава было обязательным. А сегодня была как раз суббота. Последний рабочий день недели. Старший участковый Минаев еще вчера пообещал Паромову, что в воскресенье у него будет выходной. Поэтому и настроение у Паромова было бодрое, предвыходное.

Возле крыльца РОВД толпилось несколько сотрудников, решивших перекурить перед совещанием. Почти никого из них Паромов не знал, так как они были из разных служб и подразделений. Но это не мешало поздороваться со всеми за руку.

— Курни, поправь здоровье, — шутливо предложил кто-то из оперов. — Время есть…

— В другой раз, — не останавливаясь для перекура, поспешил он к своим оперативникам в четырнадцатый кабинет.

Там можно было раздеться, бросив одежду прямо на стол опера. Здание отдела милиции было небольшим, и комнаты для участковых в нем не имелось. Правда, можно было раздеться и в кабинете профилактики. Здесь главный лейтенант милиции Озеров Валентин Яковлевич — непосредственный начальник службы участковых инспекторов и отделения профилактики преступлений. Оказывается, имелось и такое подразделение в недрах РОВД… Всего из двух сотрудников и одной вакансии.

Да, можно было раздеться и в кабинете Озерова. Многие участковые инспектора так и поступали. Но новичок Паромов старался держаться подальше от руководства и поближе к простым операм.

3
В Ленинской комнате, располагавшейся на втором этаже, где проходили совещания, было многолюдно и шумно. Кто-то приветствовал товарищей, кто-то громко смеялся над услышанным анекдотом, кто-то поладнее усаживался в скрипучее кресло.

Все сотрудники — в форменной одежде. Таков порядок. И только молодые, еще не аттестованные сотрудники, к числу которых относился и Паромов, в гражданских костюмах.

Но вот в дверях появился начальник отдела полковник милиции Воробьев Михаил Егорович. За ним — замполит и начальник штаба. Шум мгновенно стих.

— Товарищи офицеры! — звучит команда.

Все, шумнув откидными сиденьями кресел, встали.

Воробьев энергичной походкой прошел на подиум, за стол, оборудованный аппаратурой селекторной связи. Привычно оглядел зал, определяя все ли на месте. Сделать это было просто. Если свободных мест нет — значит все. Выдержав паузу, разрешил присаживаться.

С первых дней Паромов убедился, что дисциплина в отделе строжайшая. Воробьева не только уважали, но и побаивались. Все, без исключения.

— Начальники подразделений и служб, прошу занять места, — кивнул он головой на ряд стульев за столом.

Те, кому предназначались слова начальника отдела, гуськом потянулись к подиуму.

Однако в этот день оперативному совещанию состояться было не суждено. Не успела заработать селекторная связь, как, постучавшись, вошел оперативный дежурный Цупров.

— В парке на улице Харьковской труп женщины со следами насильственной смерти, — доложил кратко.

— Прокурорских уведомил?

— Лично Кутумову звонил, прокурору…

— Дежурный наряд…

— Уже там, — не дослушав, поспешил с ответом оперативный дежурный.

— Тогда вооружи оперативников с центральной зоны — и на место происшествия. А я доложу руководству — и тоже туда.

Следом за сотрудниками уголовного розыска распоряжением Воробьева на место происшествия были направлены и участковые инспектора.

— Виталий Васильевич, вы как старший участковый и бывший следователь, организуйте опрос граждан, — напутствовал Воробьев.

— Я постараюсь, товарищ полковник.

— Да уж будьте добры, постарайтесь, преступление то на вашем участке, — довольно жестко заметил полковник.

Участковые центральной зоны вслед за оперативниками потянулись из Ленинской комнаты.

3
Выйдя из отдела, Минаев поинтересовался:

— На трамвайчике или пешком? Тут пути-то в полторы остановки…

— Чего в трамвае тесниться, лучше уж пешком… — определились участковые.

— Пешком так пешком, — согласился Минаев. — Тогда быстренько за мной.

Срезая путь, участковые стайкой направились к месту происшествия. Большинство из них уже имели опыт участия в расследовании серьезных преступлений, в том числе и убийств. Паромов же участвовал впервые. Было и интересно, и тревожно. Убийство — это тебе не семейная ссора, не драка подвыпивших работяг, даже не хулиганство и мордобой у пивных точек, которыми приходилось уже заниматься. Это что-то страшное, тяжкое, требующее настоящего мастерства, а не дилетантства, достаточного для составления административных протоколов.

Трупов Паромов не боялся. Еще во время учебы в Рыльском педучилище, занимаясь в духовом оркестре, часто с оркестром выезжал на похороны. Поэтому «жмуриков», как музыканты называли умерших, насмотрелся вдоволь. Но что делать на месте происшествия — не знал. Вот и держался поближе к Минаеву, и пока шли, постоянно расспрашивал о своих действиях на месте происшествия.

— Не спеши «вперед батьки», — выдыхая клубы дыма, после очередной затяжки «примы», мрачно и отрывисто отвечал тот. — Там есть, кому осматривать место происшествия и кому командовать… Делай, что скажут… И меньше топчись, чтоб возможные следы преступления, по неопытности, не уничтожить. Остальное — по обстановке.

Минаев после известия об убийстве почему-то стал зол и раздражителен, хотя утром, когда встретились в отделе, шутил и смеялся. Причина такой быстрой смены настроения старшего участкового была непонятна. И Паромов двинулся к Черняеву, надеясь, что-нибудь разузнать у того. Но и Черняев, всегдашний балагур и зубоскал, весь запал растерял.

— Не лезь со своими «что?», «зачем?» да «почему?», — огрызнулся он.

— Но почему же? — не унимался Паромов.

– Ты еще не знаешь, какие бывают «разборки» при убийствах — все крайних ищут! А крайний — пока что Минаев. А возможно, и я, если, не дай Бог, убийца проживал на моем участке.

Черняев скомкал только что начатую сигарету и со злостью бросил под ноги.

— Выговоряшник — стопроцентный. Как в аптеке на весах! А если убийство совершил судимый или, тем паче, поднадзорный — то не только «строгач», но и неполное служебное… Мало того, склонять будут весь год, — мрачновато, разделяя фразы длительными паузами, пояснил он, закуривая новую сигарету. — Перспектива аховская, врагу не пожелаешь. Слышал, надеюсь, выражение «положение — хуже губернаторского»?

— Слышал.

— Так вот, наше положение еще хуже! Усек?

Так для молодого участкового открылась еще одна грань милицейской жизни и работы, совсем не похожая на ту, что он видел в фильмах или читал в книгах. Словно из ящика Пандоры неприятности вываливались одна за другой. Вырисовывалась та сторона милицейской работы, которая всегда присутствует, но не афишируется.

Больше вопросов Паромов никому не задавал. Решил помалкивать и больше наблюдать за действиями своих старших товарищей.

4
Парком назывался небольшой участок местности, располагавшийся между домами по улице Харьковской и автодорогой по проспекту Кулакова. Скорее, это был небольшой молодой скверик, возникший по воле местного руководства райисполкома и администрации завода РТИ на месте снесенной улицы Рышковской. Шириной не более сотни метров и длиной с полкилометра.

Еще в семидесятых годах тут были одноэтажные деревянные домишки, подслеповато вглядывавшиеся на дорогу и трамвайные пути. Почти от моста через Сейм до железнодорожного виадука за Льговским поворотом стояли они, отгородившись друг от друга и прочего мира заборами и палисадниками. Что было в них примечательного, так это огороды и сады. От виадука дорога уходила круто вправо, в сторону Цветово. Но домишек так уже не было — только бараки, некогда построенные пленными немцами, только предприятия.

Город, расстраиваясь, задыхался в транспортных пробках. В том числе и на пути между Льговским поротом и площадью Дзержинского. Если на дороге случалась поломка какого-либо грузовичка, то весь поток автотранспорта замирал на несколько часов. А не дай бог, ДТП, то и говорить не стоит — движение останавливалось на несколько часов. Как в попутном, так и во встречном направлении. И сколько бы ни гудели клаксоны и сирены, сколько бы ни матерились взмыленные и охрипшие от крика шоферюги — пробка не рассасывалась. Срочно требовалась транспортная развязка.

Поэтому были построены две параллельно идущие друг другу автодороги с односторонним трехполосым движением транспорта каждая, разделенные между собой трамвайными путями. Для этого пришлось снести улицу Рышковскую до Льговского порота, оставив только аппендикс в сторону Цветова. А на остатках садов и огородов образован парк с центральной асфальтированной аллеей.

Кстати, та же участь постигла и ее «родную сестру» — улицу Ламоновскую.

Основной примечательностью молодого скверика была елка, чудом уцелевшая от всех сносов, планировок и перестроек. Зимой и летом, радуя глаз, она зеленой пирамидкой возвышалась над молодыми кленами, каштанами и топольками, заложенными работниками «Зеленстроя» в основу скверика. А в Новогодние праздники, наряженная в разноцветные гирлянды и шары, живая ель веселила окрестных ребятишек.

Как ни короток путь, но пока команда, возглавляемая Минаевым, добралась до места, там уже были сам Воробьев Михаил Егорович. А также начальник ОУР Чеканов Николай Васильевич и начальник следственного отделения Крутиков Леонард Григорьевич. Видать, начальник отдела, доложившись руководству УВД, привез их на служебной, видавшей виды, «Волге». Недалеко от них толпились другие сотрудники.

Трупа женщины видно не было. Поэтому вновь при-шедшие сотрудники недоуменно крутили головами во все стороны. А у Паромова, грешным делом, даже мысль мелькнула: «Может, чья-то неудачная шутка, и никакого трупа нет! Вот было бы хорошо!»

Но эту иллюзия немедленно развеяла команда Воробьева:

— Майор Минаев, бери всех участковых и оперов с зоны, и аккуратненько, след в след вон к тому дереву. — Взмах правой руки в сторону одиноко стоявшего дерева. — Там, в яме, труп. Посмотрите, возможно, опознаете… Затем участковые — в оцепление, зевак не пускать, а оперуполномоченные — на отработку жильцов дома…

— Дома номер 22 по Харьковской… — подсказал хмуро Чеканов.

— Дома двадцать два по Харьковской, — повторил Михаил Егорович.

И жестом руки указал в сторону девятиэтажного десятиподъездного дома, называемого в обиходе «китайской стеной».

Невольно окинув взглядом указанный дом, Паромов подумал, что сотрудникам уголовного розыска будет непросто его отработать. «Это, как в сказке о тридевятом государстве и тридесятом царстве: пойди туда, не зная куда, и найди то, не зная что…»

Но команда прозвучала. И сотрудники, названные начальником, стараясь двигаться цепочкой, один за другим подходили к месту нахождения трупа. Подошли и Паромов с Черняевым.

5
Труп женщины лежал в неглубокой яме, припорошенной снегом, примерно в ста метрах от дома, напротив арки. Погибшей было не более тридцати пяти лет. Лежала навзничь, с вытянутыми за голову руками. Её верхняя одежда и обувь отсутствовали. Темное платье, как, впрочем, и светлая шелковая сорочка, от волочения женщины за ноги по земле, задрались к голове и, пропитанные кровью, бесформенной массой прикрывали лицо. Отсутствовали трусики и лифчик, отчего нагота женского тела становилась не только беззащитней, но и отталкивающей. Все оно: и грудь, и живот, и икры ног, и паховая область, — были густо исколоты и изрезаны острым предметом.

Не ужасный вид исколотого и изрезанного трупа, а мертвая неподвижность, простиравшихся между рук, светлых прядей волос больше всего поразила Паромова. Именно эта ужасная неподвижность волос, несмотря на легкую поземку, явственней всего говорила о смерти.

— Друшлак, а не тело, — мрачно констатировал Черняев.

— Какой-то сумасшедший «замочил». И не тут, а в каком-то другом месте, — констатировал результат осмотра и опознания Минаев. — Возможно, с нашего поселка, но мне не известна. Смерть не красит любого, а такая, — с огорчением махнул он рукой, — и знакомого сделает незнакомым…

— А мне что-то показалось в ее облике знакомое… где-то, возможно, раньше видел, но… не опознал, — прищурил глаза Черняев, стараясь вспомнить, где он мог видеть погибшую женщину. — Твердо могу сказать только то, что она в подопечных наших не ходила. Иначе я бы ее запомнил…

— Я тоже ее видел, скорее всего, на заводе РТИ, — воспользовавшись небольшой паузой, напомнил о себе Паромов. — Но там более десяти тысяч работает, и половину из них — женщины. Сразу и не узнаешь. И согласен: убили ее в другом месте… возможно, здесь в парке, но… в другом месте, а в яму приволокли. Задранная к голове одежда на это прямо указывает.

— Доложим начальнику, что не опознали, — подвел невеселый итог Черняев. — А потребуются наши соображения, доложим и их, Пинкертон ты наш скороиспеченный, — добавил он иронично уже явно для Паромова. — Но, думаю, они не потребуются: тут «головастиков» и без нас хватает, есть кому версии выдвигать…

Не опознав, возвратились на исходную позицию. От-сюда оперативники двинулись к дому, а участковые после короткого доклада — занимать позиции в живом оцеплении.

Участковых на центральной зоне оказалось не так и много: двое — с КТК, двое — с Ламоново и трое — с РТИ.

— Станем по углам периметра, — распорядился Минаев, мысленно очертив территорию, которую стоит охранять от посторонних.

— Я — поближе к дороге, — попросил старший участковый с поселка КТК Евдокимов Николай.

— И я, — последовал его примеру старший участковый с Ламоново Украинцев Владимир.

Они, как и Минаев, майоры. Участки периметра выбирали, как понял Паромов, поспокойнее. От дороги вряд ли кто будет идти.

Черняеву с Паромовым достался участок со стороны дома и площади Рокоссовского. Самый оживленный, по мнению Минаева.

— Будьте внимательнее… — предупредил Виталий Васильевич, направляясь к Воробьеву с докладом об исполнении распоряжения.

Не успели взять место происшествия под охрану, как понаехали милицейские чины. И Воробьев, жестикулируя руками, что-то стал им объяснять, отведя в сторонку от остальных сотрудников милиции.

Прибыл прокурор Кутумов и следователь прокуратуры Тимофеев Валерий Герасимович, тот самый Тимофеев, о котором так доброжелательно отзывался опер Черняев.

Пожилой, седоголовый прокурор, неспешно выбравшись из «Волги», пошел к руководству. Оно и понятно: ворон к ворону, сокол к соколу и только воробьи все — от них. Тимофеев, достав бланк протокола, принялся с понятыми осматривать место происшествия. Правда, перед этим он успел и поздороваться и поговорить с начальником розыска, его замом Евдокимовым Виктором Федоровичем и начальником следствия. Он был еще молодым человеком, возможно, чуть постарше Паромова, но считался опытным следователем. Но, главное, уважаемым операми из уголовного розыска и участковыми инспекторами милиции. Не кичился принадлежностью к прокурорской касте, не строил из себя «аристократа», не боялся испачкать руки, возясь с трупами при осмотре места происшествия.

Возле него юлой завертелся внештатный отделовский эксперт-криминалист Андреев Владимир Давыдович. Он, как всегда, обвешан несколькими фотоаппаратами. В руках — старенький, видавший виды, чемоданчик криминалиста.

Штатный эксперт лейтенант милиции Ломакин Владимир Алексеевич отсутствовал по причине того, что только утром сменился с дежурства. И теперь должен был отдыхать дома. Только сбыться этому было не суждено: начальник отдела уже послал за ним с приказом «найти и поднять по «тревоге». Но пока посыльный искал и поднимал по тревоге Ломакина, его обязанности добросовестно исполнял Андреев. Причем, вполне грамотно и профессионально. Особенно ему удавались съемки места происшествия: и общего плана, и панорамные, и узловые, и детальные. Фотограф он был от Бога, что признавалось не только рядовыми сотрудниками Промышленного РОВД, но и специалистами криминалистического отдела УВД Курского облисполкома.

Он невысок, щупловат и с первого взгляда даже неказист. Ему было лет двадцать восемь, но морщинистое лицо старило. Именно оно и вносило элемент неказистости. Но это только с первого, случайно брошенного взгляда. Стоило с ним познакомиться чуть покороче, как впечатления о нем резко менялись в лучшую сторону. И уже на первый план выплывал не его рост, а его природный ум, смекалка, способность легко находить общий язык как с сержантом милиции, так и со старшим советником юстиции. Подвижный, коммуникабельный и словоохотливый, он постоянно перемещался с места на место, как ртутный шарик, оставаясь при этом и нужным и деловым.

Его знали не только в Промышленном отделе милиции, но и в прокуратуре района. Поэтому Тимофеев, не имея профессионального эксперта-криминалиста, допустил Андреева до участия в осмотре места происшествия.

Забегая немного вперед, следует отметить, что Андреев был прекрасный шахматист, не раз выступавший за честь Промышленного отдела в шахматных соревнованиях, проводившихся в УВД Курского облисполкома. И он же вел фотолетопись трудовых и боевых будней отдела и общественных пунктов охраны порядка всего Промышленного района города Курска.

На милицейском патрульном автомобиле доставили кинолога с собакой — немецкой овчаркой по кличке Дозор. После небольшой разминки Дозор, довольно крупный псина, с лоснящейся от сытой жизни темно-дымчатой шерстью, был подведен непосредственно к месту, где находился труп.

«След! След ищи!» — призывно повторил несколько раз молодой кинолог, придерживая пса на коротком поводке.

Паромов с любопытством стал наблюдать за действиями служебно-розыскной собаки. «Живьем» такую картину раньше видеть никогда не приходилось.

— Пустой номер, — скептически прокомментировал действия кинолога и его пса всезнающий Черняев. — Вот сейчас добежит до ближайшего дерева, пометит его — и на этом весь поиск прекратится. Могу поспорить…

Черняев конечно же имел ввиду Дозора, а не его вожатого — сержанта милиции Пешкова Сергея.

В подтверждение слов Черняева, Дозор действительно, походив кругами вокруг трупа, подбежал к ближайшему каштану и, задрав лапу, отметился. Потом, поджавши хвост, словно извиняясь перед всеми о своей профессиональной беспомощности, присел на задние лапы. Все дальнейшие попытки кинолога Пешкова понудить Дозора взять след преступника ни к чему не привели. Тот только жалобно поскуливал, но след не брал.

— «Финита ля комедия», — довольно громко и по-прежнему мрачновато подвел итог этой возни Черняев.

— Возможно, табаком посыпано, — огрызнулся Пешков на откровенный скепсис участкового, защищая своего пса. — Вот и не может взять след.

— Всегда так со служебными собаками и их поводырями, — язвительно подколоть кинолога Черняев, обозвав «поводырем». — То понос, то золотуха! Одним словом — показуха. Так что, друг Паромов, — хлопнул он по плечу молодого участкового, — привыкай только на свою голову да на свои ноги рассчитывать, а не псов с кинологами…

Заинтересованные большим количеством милиции и ее действиями, стали подходить жильцы из ближайших домов, мужчины и женщины. С разрешения Тимофеева, уже осмотревшего территорию и теперь производившего осмотр тела, небольшими группками, по три-четыре человека, подходили к трупу. В целях опознания. Сам следователь, почти не отвлекаясь на «опознающих» и милицейское руководство, методично заносил в протокол наличие телесных повреждений на трупе. Делал он это под диктовку судебного медицинского эксперта Родионова Вячеслава Борисовича. Того только что доставили «милицейской эстафетой». Это когда автопатруль Ленинского РОВД, забрав с места работы, передавал автопатрулю Промышленного РОВД. А тот уже вез куда следует. Случалось и обратное явление…

Гражданские, посмотрев, тихо отходили, отрицательно качая головами: мол, не опознали. Многие женщины тихо плакали, мужчины мрачно курили.

6
Необходимость в охране места происшествия отпала. И участковые инспектора, став в цепочку, прочесывали парк в поисках возможных следов и орудия преступления. И их усилия не пропали даром: примерно в ста пятидесяти метрах от трупа были найдены окровавленные женские трусики и лифчик, а в смежном парке, напротив Дворца Культуры завода РТИ — женское пальто и сапожки. Только орудие преступления, несмотря на принимаемые меры, оставалось не найденным. И… лицо, совершившее это жестокое преступление. Или лица…

Вскоре был опознан и труп женщины.

Среди любопытствующих случайно оказалась сестра убитой. Ехала в трамвае с работы домой, но необычное скопление работников милиции и гражданских лиц при-влекло ее внимание. Мало того, побудило выйти на остановке из трамвая, чтобы разузнать: что случилось. Говорят, что торговля — двигатель прогресса. Может, это и так… Только еще больший двигатель всему — это все же любопытство. Особенно женское.

Утробный вой женщины без слов сказал, что погибшая опознана.

Картина на месте происшествия мгновенно изменилась. Зашевелилось милицейское начальство, в ускоренном темпе задвигались оперативники, беря бедную женщину в плотное кольцо. Как не жестоко и цинично это выглядело со стороны, но ей не дали долго изливать слезами горе. Со словами сочувствия и утешения все настойчивей и настойчивей звучали короткие, как удары хлыста, вопросы: «Кто? Где? Кто? Адрес?!!»

Женщина, оглушенная бедой, как обухом, вряд ли помнила, что и как отвечала. Скорее бессознательно, чем осознанно, сквозь рыдания и всхлипывания давала она ответы на безжалостно жалящие вопросы, называла адреса, фамилии, имена.

И вот личность потерпевшей, ее домашний адрес и, возможно, первые данные о подозреваемом — муже убиенной — установлены.

«Он, больше некому, — пришли к выводу милицейские начальники и прокурор, услышав от сестры убитой о гиперревности Павла и учиняемых им драках. — Найти и задержать».

Снова движение среди райотделовских милиционеров: все сгрудились вокруг Воробьева. Спешит туда и Паромов. А Михаил Егорович прямо на месте происшествия уже дает необходимые распоряжения.

— Минаев! Матусова! Клевцов! — в школу! Маловероятна, но и не исключена расправа с сыном…

— Есть! — по-военному отвечают те.

— Матусова, попутно реши вопрос о дальнейшем местонахождении ребенка!

Фразы короткие, сжатые, емкие.

Воробьев знает, что Минаев и Матусова сами, без «разжевывания» сообразят, что делать. И с педагогами побеседуют, и охрану обеспечат. Будет нужно — Матусова и документы подготовит для помещения мальца в детский дом…

— Майор Уткин, Черняев, и новый участковый… как его там…

— Паромов, — подсказывает Черняев.

— Да-да, Паромов, — вспоминает Воробьев, — на квартиру подозреваемого. В засаду. Уткин — старший. Будьте осторожней, — напутствует жестко. — Возможно, вооружен. Не геройствуйте. Если что — огонь на поражение! Оружие есть?

Выясняется, что ни у Уткина, ни у Черняева табельного оружия нет. Это в кино — милиция до зубов вооружена. В реальности — почти все без оружия.

— Бегом в отдел, мать вашу!

Уткин — майор милиции уже в годах — и Черняев стремглав летят в отдел за пистолетами. Паромов с ними. Не отбиваться же…

А Воробьев продолжает:

— Озеров! Евдокимов! Чеканов! Возьмите с собой еще кого-либо из оперативников, вам лучше знать — кого, — и в Обоянь, к родителям подозреваемого.

— Транспорт? — короткий задает вопрос Чеканов.

— Можете взять мою «Волгу», — сразу же решает Воробьев эту проблему и вновь напоминает о предосторожности: — Летите, да галок там не ловите! Опасен, сукин сын. Судя по тому, с какой жестокостью совершено убийство, у него точно «крыша» поехала. В своем безумстве что угодно еще может натворить…

Интуиция и многолетний милицейский опыт подсказывают Воробьеву, что подозреваемый, скорее всего, находится в Обояни, у родителей. И туда он направляет самых опытных оперативников, успевших не раз зарекомендовать себя в «деле». Впрочем, как понял Паромов, перекрываются и другие места возможного появления подозреваемого.

Новый оперативный дежурный старший лейтенант Павлов Александр Дмитриевич, сменивший Цупрова, без лишних разговоров выдал Уткину и Черняеву оружие. Вооружившись сами, они решили «вооружить» и Паромова. У Черняева имелся стартовый пистолет, который он и передал молодому участковому.

— Толку от него нет, особенно днем — сразу видно, что не боевой, — говорит Черняев, — но по башке можно хорошо накатить. Мало не покажется! Бери, да смотри, не потеряй…

Паромов берет «пугач» и сует в карман. Тот приятно холодит ногу и оттягивает карман как настоящее оружие.

7
Вопрос, как попасть в квартиру подозреваемого, раз-решился сам собой: Андрейка — сын погибшей, встав утром и не дождавшись родителей, ушел в школу, а ключ передал соседке-пенсионерке, Анне Никитичне. Все это в течение минуты выяснил Черняев, когда они пришли в дом № 4 по улице Обоянской, где проживала злополучная семья. Анна Никитична без лишних слов отдала ключ Черняеву.

Как не быстро действовали сотрудники милиции, а слух об убийстве Дурневой Натальи, распространился по поселку еще быстрей. И Анна Никитична уже была в курсе событий. От нее же и узнали, что сам Дурнев Павел Иванович, 1945 года рождения, нигде не работал и состоял на учете в психбольнице.

— Болен был, ирод, головой… ревновал, скандалил… Но она-то, сердешная, скрывала… И, вот, доскрывалась! — Сокрушалась соседка, утирая слезы. — Сколько раз говорила: «Наташа, сходи в милицию или к участковому, ведь бьет по чем зря». А она все своё: «Ладно, обойдется. Ведь любит!» Вот и налюбил, антихрист! Ее убил и ребенка осиротил… Горе…

Однако сотрудникам, прибывшим для засады, особо вдаваться в подробности жизни убитой и ее мужа было некогда. Поджимало время.

— Анна Никитична, никому ни слова, что мы тут, — для большей убедительности, приставляя указательный палец к губам, не попросил — приказал Уткин.

— Ни гу-гу! — Повторила его жест женщина. — Разве я не понимаю…

— И дверь своей квартиры никому больше не открывайте. Дурневу — тем паче! Черт его знает, что в его безумной голове творится! — припугнул Уткин на всякий случай Анну Никитичну.

В квартире Дурневых Уткин распределил обязанности каждого, находившегося в засаде, на случай появления подозреваемого.

— Главное, дать ему войти… А скрутить скрутим.

— Как два пальца об асфальт.

Паромов, которому отводилась второстепенная роль, помалкивал. Ведь кроме Валерика Колесникова, пьяного хулигана, да некоторых особо буйных семейных дебоширов, «скручивать» ему никого больше не доводилось. А тут — убийца!

Постепенно эмоции, связанные с жестоким преступлением и последующей за ним засадой, притихли не только у Уткина и Черняева, но и у Паромова. Все немного расслабились, стали в полголоса обмениваться короткими репликами. Впрочем, весь разговор вращался вокруг одного: какие последствия ждут сотрудников.

— Неполное служебное соответствие обеспечено! — сокрушался Черняев. — На моем участке жил, шизик проклятый, а я — ни сном, ни духом!

— Не бери в голову. Может, и обойдется… — пытаясь успокоить младшего коллегу, неуверенно ронял слова Уткин, — Все-таки, не судимый и не поднадзорный…

Говоря, раз за разом вытирая красную вспотевшую лысину носовым платком.

«Кажется, вчера перебрал… — отметил данное обстоятельство Паромов. — И крепко перебрал».

Майор милиции Уткин Виктор Дмитриевич служил в отделении профилактики преступлений и персонально отвечал за работу с судимыми и поднадзорными. Теперь, когда выяснилось, что подозреваемый не его «подопечный», возможно, подспудно тихонько радовался. Впрочем, виду не показывал, хмурился, как всегда.

— Не обойдется! — больше для себя, чем для остальных, повторял Черняев. — Не обойдется. Как пить дать — «строгач» или «неполное служебное». А я в уголовный розыск собрался переводиться… Теперь — «зарежут».

— Не-е-е! Вопрос о переводе уже решен. Я в курсе, — успокоил Уткин. — И не зуди. Башка и так разваливается… со вчерашнего, — признался конфузливо. — Сейчас бы пивка!

— Лучше — стакан водки, — оставив на время переживания, со знанием дела посочувствовал майору Черняев. — Мигом все пройдет!

— Можно и водки, — согласился Уткин, — но немного… полстакана. И пивком шлифануть для верности.

— Теперь уж после засады… — вздохнул Черняев, кончиком языка облизывая губы. — Сейчас ведь не побежишь…

— Само собой. Кто ж в засаде пьет… Придется потерпеть…

— Придется…

Паромов молча слушал вполне «профессиональный» треп старших товарищей. Первая в его жизни засада проходила как-то буднично, скучно и… без особого напряга. Совсем не так, как показывали в фильмах. Что смущало— так это нахождение в чужом жилище в отсутствие хозяев. Как-то не по-людски…

8
Повезло группе Чеканова и Озерова. Они задержали Дурнева в Обояни, в доме родителей. Без стрельбы, схваток и погонь. Самым прозаическим образом — сонного и мертвецки пьяного вытащили из кровати. Дурнев запираться не стал. Сразу сознался в убийстве и выдал нож, который находился в нагрудном внутреннем кармане его пальто. Обыкновенный кухонный нож. Только измазанный кровью…

Начальник отделения уголовного розыска майор Чеканов, «окрещенный» жуликами Васькой Чеканом, о нюансах задержания распространялся мало. В свои пятьдесят успел навидаться всякого, поэтому был сдержан.

— Все прошло штатно, — отмахивался от особо назойливых. — Всякий раз бы так…

Зато Озеров Валентин Яковлевич, молодой и слово-охотливый, «подпустить тумана» не смущался.

— Дернись хоть малость, — азартно поблескивая глазами, скалился он, — быть бы Павлику Дурневу с лишней дыркой в голове.

Но даже новичок Паромов понимал, что Озеров явно несколько преувеличивает с «лишней дыркой». Не так просто было применить табельное оружие… Десятки, если не сотни ограничений существовало. Но слушать его было интересно. Весело и занимательно рассказывал.

Озеров — двадцатипятилетний красавец блондин с голубыми, вечно улыбающимися, даже в минуты раздражения, глазами. Среднего роста и крепкого сложения с походкой бывшего моряка — немного вразвалочку. И, конечно же, любимец и «погибель» всех молоденьких инспекторш ПДН. Как поговаривали злые языки, Валентин Яковлевич, хоть и был женат, но особой щепетильностью в части амурных дел не отличался. Но то — злые языки… На чужой роток, как известно, не набросишь платок. Было то или не было — неизвестно. Зато точно установлено, что дуэлей между сотрудницами ПДН не случалось.

В минуты же гнева улыбка его становилась не доброй и обворожительной, а злой и язвительной. Впрочем, как и речь, изобилующая колкими эпитетами и сравнениями.

«Что ты мычишь, как корова, проглотившая язык вместе со жвачкой», — говорил он кому-либо из своих подчиненных, если тот не мог коротко и толково ответить на заданный вопрос. Или: «Вижу, мыслям тесно в голове у Вас, товарищ лейтенант. Теснятся, на волю просятся… Одна беда — язык им мешает и зубы не пускают!»

Озеров окончил Курский СХИ, поэтому его сравнительно-оскорбительные эпитеты чаще всего изобиловали названиями животных: «На вас, участковый Петренко, шинель, как на корове седло, а вы, Иванов, не ржите, как стоялый жеребец перед случкой». Голубые глаза Озерова при этом улыбались во все лицо, но от такой улыбки не только Петренко с Ивановым, но и всем было не по себе.

Впрочем, он злопамятным не был. И как быстро раз-дражался, так же быстро сменял гнев на милость. И опять его лучезарная улыбка обвораживающе действовала на собеседника.

С отделением профилактики он занимал два помещения на первом этаже, через коридор от дежурной части. При этом проходным кабинетом владело само отделение профилактики — майор милиции Уткин Виктор Дмитриевич и старший лейтенант милиции Беликов Валентин Иванович. Если красноликий вечно хмурый Уткин отвечал за организацию работы с лицами, ранее судимыми, то круглоликий и улыбающийся Беликов — за состояние работы с тунеядцами, алкоголиками, семейными дебоширами и прочей мелюзгой.

Их «апартаменты» по периметру вдоль стен были обставлены деревянными разнокалиберными шкафами. В них — сотни личных дел на подучетный элемент. Они пылились стоя и лежа стопками и кипами, на деревянных прогнувшихся полках. И обязательно — за обшарпанными скрипучими дверцами на расшатанных петлях.

Угловой же кабинет с одним единственным окном занимал Озеров. Тут деревянных шкафов было поменьше. Зато имелись металлические сейфы, в которых хранились, как шепнули Паромову по секрету, личные дела доверенных лиц и внештатных сотрудников — опору участковых. И, возможно, объект вожделений жуликов… Многим хотелось знать, кто и как «постукивает» на «контору».

Кто такие внештатные сотрудники и каков их статус в правоохранительной системе, Паромов уже знал. О доверенных лицах слышал, но представление о них имел самое смутное.

— Это негласные осведомители, — как-то коротко пояснил Черняев.

— Агенты что ли?…

— Считай, агенты, — ухмыльнулся Черняев. — Только труба у них пониже да дым пожиже…

— И мне придется обзаводиться?

— Придется.

— И как?

— Пока не аттестуют, даже голову не забивай… и приказы секретные почитывай… там все расписано.

В канцелярии секретные приказы взять было не просто.

— Не положено, не аттестованный — дала от ворот поворот секретарь Анна Акимовна. — Завтра, может, попрут, а ты уже секретные приказы знаешь…

Всем участковым инспекторам Промышленного РОВД, даже таким молодым и зеленым как вновь принятым Паромову и Ивакину, было известно, что Озеров тяготится своей должностью начальника службы профилактики. Всей душой стремился он в уголовный розыск. Даже понижение до должности рядового опера не смущала.

— Розыск — вот это мое. А тут чужое место занимаю, — говорил довольно часто.

При этом его голубые глаза тускнели. Словно тучки набегали на небесную лазурь.

Каждый раз, когда случалось преступление в районе, он, не дожидаясь команды руководства отдела, по собственной инициативе одним из первых прибывал на место происшествия. Нужно было — то «вкалывал» там, как рядовой опер, утюжа дворы и подъезды в поиске следов и очевидцев. И если «везло», то первым шел на задержание подозреваемого, особо не задумываясь, вооружен тот или нет, физически здоров или хил. За это не раз был «бит» в кабинете начальника отдела.

— Смотри, Валентин, — по отечески строго говорил Воробьев Михаил Егорович, — доиграешься!.. Поубавь прыти. А то, как бы мне не пришлось ее убавлять…

Озеров и Воробьев были земляками, оба из-под Свободы Золотухинского района. А некоторые так вообще говорили, что родственники — племянник и дядя. Впрочем, все люди между собой родственники, если верить Библии. От Адама и Евы пошли.

Улыбчивый Озеров давал зарок больше не лезть впереди батьки в пекло, но… вскоре забывал о своем зароке и лез. А как не лезть, коли руки чешутся и ноги несут…

Несмотря на то, что Озеров явно тяготился своей участью работать не в оперативной службе, однако спрашивал с подчиненных по полной мере. Особенно «лютовал» в вопросах, касавшихся исполнительской дисциплины, в работе с письмами и заявлениями граждан.

Приказ МВД номер 350 и статью 109 УПК РСФСР, регламентирующие работу с заявлениями граждан, в том числе и о преступных деяниях, все участковые инспектора знали назубок.

— Откуда такая ретивость и требовательность? — однажды спросил Паромов у Минаева.

Тот только что получил от Озерова очередной «раз-нос».

— Обжегшийся на молоке на воду дует, — усмехнулся Минаев.

И поведал о курьезе, произошедшем с Озеровым, когда тот только что был принят на работу и, не имея навыка, полученную им кореспондецию собрал в одну кучу и сжег.

— Знатный получился костерок!

— Серьезно? — не поверил Паромов.

С первых дней тот же старший участковый учил его беречь каждый полученный в секретариате документ как зеницу ока. Потому сомневался, чтобы Озеров так обмишурился.

— Серьезней не бывает, — боднул взглядом Фому неверующего Минаев. — А потом в течение трех дней, отведенных руководством, все уничтоженное восстанавливал до последней бумажки.

— Даже не верится: Озеров — и вдруг такой облом…

— И на старуху проруха… — брызнул карими искрами глаз Минаев. — Все мы на глупость горазды. Порой так вляпаешься и там, где и вляпаться-то вроде невозможно… Но это лирическое отступление. А суть такова: помня свой горький опыт, Озеров нас бережет, особенно таких молодых как ты, — уже серьезно окончил рассказ Минаев. — Привыкнешь к данной жесткости и самодисциплине — потом легче будет. Поверь на слово, не раз еще за эту науку спасибо Валентину Яковлевичу скажешь…

9
Убийство Дурневой было раскрыто в течение шести часов. Руководство рапортовало по «служебной лестнице» до самого верха — до Министерства Внутренних Дел. Таков был порядок, заведенный министром Щелоковым. И он исполнялся неукоснительно.

Маршала Советского Союза Николая Анисимовича Щелокова сотрудники Промышленного РОВД города Курска видели только на экранах телевизоров да на страницах журнала «Советская милиция, который все были обязаны выписывать. Возможно, еще на газетных разворотах… Однако относились к нему с уважением. Особенно старослужащие, помнившие «милицейскую неустроенность дощелоковского периода». Тогда и зарплата была с гулькин нос, и отношение общества — наплевательское. Да и сами представители правоохранительных органов — вечно полупьяные, неряшливые, в замызганной униформе.

Будучи личным другом Генерального секретаря КПСС Леонида Ильича Брежнева, Щелоков сделал довольно много, чтобы поднять статус советского милиционера. Но и требовал строго.

Так Паромов впервые принял участие в раскрытии особо тяжкого преступления. Если, конечно, его пассивные действия — охрана территории, прочесывание ее и нахождение в засаде на адресе — вообще можно считать за участие.

Отрапортовав о раскрытии, руководство УВД стало искать «козлов отпущения». И нашло. Черняев, как и предполагал, получил «строгий выговор». За «низкий уровень профилактической работы с лицами, злоупотребляющими спиртными напитками и ведущими антиобщественный образ жизни» — такой была официальная формулировка в приказе по УВД Курского облисполкома. Но он уже был оперуполномоченным уголовного розыска и работал на зоне «Волокно», поэтому по поводу взыскания особо не расстраивался.

Не был забыт и старший участковый Минаев Виталий Васильевич. Получил выговор за «недостаточную организацию профилактической работы с подчиненными участковыми».

— Еще, слава Богу, малой кровью отделались, — про-комментировал он «разборку полетов». — Могла быть и хуже…

Начальнику Промышленного РОВД полковнику милиции Воробьеву было строго указано на низкий уровень воспитательной работы с личным составом. Но он, по понятным причинам, от гласного комментирования приказа вышестоящего руководства воздержался.

Зато другим приказом начальника УВД генерал-майора Панкина Вячеслава Кирилловича за «умелые действия на месте происшествия и организацию работы по раскрытию особо тяжкого преступления по «горячим следам» были поощрены в виде денежной премии руководители отделов УВД, которые только присутствовали на месте происшествия и ничего не делали. Не считать же за дело то, что они постоянно отрывали начальника РОВД от работы ненужными и пустыми вопросами и замечаниями.

Не минула горькая участь наказания и работников областного здравоохранения: патронажной сестре и участковому врачу психоневрологического диспансера вкатили по выговоряшнику. Вкатили за то, что «вовремя» не распознали приступ агрессивности у пациента и не изолировали от общества.

«Вот так работку я себе выбрал, — размышлял Паромов, из-за малого стажа работы не попавший под раздачу «пряников», — не знаешь, за что получишь по шее!»

Но перед этим, вечером того злополучного ноябрьского дня, когда после всех тревог, засад участковые инспектора милиции, а также Подушкин и Клепиков собрались в опорном пункте, он одолевал всех вопросом: «Неужели все преступления так быстро раскрываются?»

— Случается, — был немногословен Минаев.

— Убийства — довольно часто, — оказался словоохотливее Черняев. — То ли чистое везение, то ли одновременное задействование такой силищи, которая на другие преступления никогда не задействуется. Шутка ли — целый отдел милиции «пахал»! Убийство — это тебе не хухры-мухры! Это самое тяжкое преступление, на раскрытие которого бросаются все силы. Впрочем, бытовухи не так уж сложны в раскрытии. Это почти что очевидное преступление. Верно, Василич?

— Верно, — буркнул Минаев.

— Раз на раз не приходится, — как всегда был осторожен с выводами Клепиков. — Но, вообще-то говоря, традиционно быстрее всего раскрываются именно особо тяжкие преступления. Хуже обстоит дело с раскрытием краж, совершенных в условиях неочевидности.

— Это потому, что на кражу такую ораву не бросают, — не удержался от комментарий Черняев. — Бросили бы такие силы, как на убийство, то и кражонку расколоть — раз плюнуть… Проще грецкого ореха. А то поручат оперу или участковому — и раскрывай в одиночку, бегай, высунув язык. Только один, как говорится, в поле не воин…

— Возможно, что и так, — не стал спорить Клепиков.

— Гуртом и отца бить хорошо, — засмеялся Подушкин, — не то, что преступления раскрывать. Как в детской песенке: «На медведя я, друзья, выйду без испуга, если с другом буду я, а медведь без друга…» — пропел баском он.

Вопрос был задан, ответы — получены, только удовлетворение не наступило…

БЕЙ!

Ни превосходная речь не может прикрыть дурного поступка, ни хороший поступок не может быть запятнан ругательной речью.

Демокрит
1
Прошло пару месяцев, как Паромов приступил к исполнению обязанностей участкового инспектора. За это время он, благодаря стараниям внештатных сотрудников и Черняева (Минаев по участку ходить не любил), неплохо изучил не только свой участок, но и всю зону. Знал в лицо и по фамилиям многих поднадзорных и судимых. Почти у каждого из них, впрочем, как и у тунеядцев, были прозвища («погоняла» на специфическом жаргоне милиции). У одних — с зон, где отбывали наказание, у других — со школьной поры.

В беседах с «подопечными» Паромов не бравировал знаниями их прозвищ, обращался или по фамилии, или по имени-отчеству. В зависимости от обстановки и сложившегося психологического контакта.

«Добывай информацию всеми возможными путями, — наставлял Минаев. — Будешь владеть информацией, значит, будешь владеть обстановкой, будешь раскрывать преступления. Диалектика жизни, брат, против нее не попрешь… даже если ты мент».

И Паромов старался выуживать необходимые сведения в таких беседах. Не получалось с первого раза, пробовал во второй, третий, десятый. До тех пор, пока не понимал, что получилось. А источников для сбора всевозможной информации было предостаточно: и беседы со старушками на лавочках у подъездов домов, и невольно оброненные слова судимыми в доверительных беседах, и «наводки» дружинников, и «подсказки» внештатников.

Черняев еще в первые дни поделился опытом исполнения различных запросов и заявлений граждан. Заявлений обычно было не более десятка. В основном писали соседи друг на друга, жены на мужей-пьяниц. Сортируя заявления, Черняев говорил: «Это можно исполнить вечером — все будут находиться дома. А вот это — днем, так как пишут пенсионеры друг на друга. Днем они с радостью откроют дверь любому, а вечером побоятся даже участковому открыть. Тем более, когда участковый без формы и удостоверения».

Удостоверения новому участковому в отделе кадров почему-то не выдавали. «Нет бланков», — отговаривались кадровики. На что Василий Иванович, знавший «кухню» кадровиков, пояснял: «Не хотят себя загружать лишней работой. Если выдадут сейчас удостоверение, оформив кучу бумаг, то им придется через два-три месяца, когда присвоят звание, выдавать удостоверение повторно. А, значит, опять заполнять кучу разных бумаг. С бумагами не только опера не любят возиться, но и кадровики. Сплошные мультики».

Но выход был найден. Воспользовались корочкой удостоверения внештатного сотрудника, вклеив туда фотокарточку Паромова и заверив подлинность гербовой печатью РОВД. Тем более что внешнее оформление корочек внештаников было намного качественней, чем удостоверений сотрудников милиции. Ярко красный ледерин, золотое теснение. А у сотрудников обложка была коричневого цвета, с некачественным теснением названия и герба.

Если заявлений было немного, то запросов из различных организации и учреждений, в основном, здравоохранения: наркологического, венерологического, туберкулезного диспансеров, поступало сотнями. И везде: «срочно оказать содействие» в доставлении к ним на лечение тех или иных пациентов. Десятками поступали сообщения, уведомления из учреждений ИТУ, спецкомендатур, ЛТП. И на все надо было немедленно дать ответ. Но прежде — провести проверку: опросить родственников, членов семей, соседей; отобрать расписки, подписки.

Каких только курьезов при этом не было. Просит, к примеру, администрация наркологического диспансера обязать явкой в диспансер некого Сидорова, который, по их мнению, злостно уклоняется от лечения. А Сидоров уже как два года помер. Или из вендиспансера требуют доставить к ним Петрову, якобы уклоняющуюся от лечения сифилиса, а та уже отбывает наказание по ст. 115 УК РСФСР.

И смех, и грех.

«Ну и мультики!» — как любил говорить в таких случаях Василий Иванович.

При этом все начальники и руководители служб и подразделений требовали от участковых: «Давай! Быстрее! Срочно! Немедленно!»

Особенно ярко это выражалось на оперативных совещаниях, проводимых с завидной регулярностью раз в квартал.

Выступает с отчетом, например, начальник ОУР, и в обязательном порядке: «Участковые плохо контролируют поднадзорных. Поэтому — рецидив преступлений!»

Отчитывается начальник паспортного стола, и обязательно звучит фраза: «Участковые мало составили протоколов за нарушение паспортного режима!»

Начальник следственного отделения: «Во время не доставили подозреваемого Иванова, поэтому уголовное дело в этом месяце окончено не будет…»

Начальник ГАИ: «Участковые мало профилактировали угоны…»

Начальник ОБХСС: «Участковые не обратили внимания…»

И всем участковый инспектор был обязан помочь доставить, привести, составить, направить, оформить, досмотреть…

Около ста пятидесяти позиций входило в обязанности участкового инспектора. И по всем надо было что-то делать… Ежедневно. Срочно. С соблюдением социалистической законности.

Образно и ярко об участковом инспекторе и его работе сказал полковник милиции Коровяковский Анатолий Иванович, работавший в отделе исполнения наказаний УВД: «Участковый — это лошадь, которую все погоняют, и никто не кормит!»

Образно, емко. Лучше не придумаешь!

В течение месяца Паромов «набил» руку на ответах в разные инстанции и организации и научился грамотно брать объяснения от граждан.

— Пора, Николай, учиться выносить постановления об отказе в возбуждении уголовного дела, — сказал как-то старший участковый. — Объяснения записываешь прилично. Теперь и отказные можешь писать. Хватит меня эксплуатировать. Тут нет ничего сложного. Сжато излагаешь суть дела и вывод. А основания для отказа в возбуждении уголовного дела изложены в статьях с пятой по десятую УПК РСФСР. Так что, приступай.

И стал Паромов учиться составлять постановления об отказе в возбуждении уголовного дела. Благо, что были десятки образцов.

— Получается, — остался доволен Минаев, проверив пару вынесенных Паромовым постановлений. — Действуй в том же духе и дальше, а на утверждение носи начальнику следственного отдела Крутикову Леонарду Григорьевичу. Если что не так, тот поправит и подскажет, не то, что Конев — орать да материалы по кабинету разбрасывать!

Говоря это, старший участковый недовольно морщился, словно от зубной боли. По-видимому, не раз приходилось обжигаться.

— Иван Иванович, конечно, мужик хороший… когда в настроении, но к нему лучше не ходить. Еще под «горячую руку» попадешь — не то что постановление порвет, но и весь материал. Такое уже было не один раз… со многими…

Следует сказать, что заместитель начальника отдела милиции по оперативной работе, являющийся к тому же и первым заместителем, майор милиции Конев Иван Иванович был в Промышленном РОВД личностью неординарной. Среднего роста, среднего телосложения. Русоволосый, но с уже ясно обозначившейся залысиной. В свои сорок пять был подвижен и расторопен. Однако подвижность и расторопность были не мальчишеские суматошные, а солидные, просчитанные, выверенные до самой малости, отшлифованные годами работы в уголовном розыске, постоянным общением с людьми самого разного социального происхождения и положения.

Службу он начинал постовым милиционером. Потом тянул лямку участкового. Из участковых перевелся в службу ОБХСС, а оттуда — в ОУР. С должности простого опера уголовного розыска, дослужился он до первого зама. И это — не имея протекции высоких покровителей в управленческих структурах, так называемой «волосатой» руки. Только благодаря личным качествам талантливого сыскаря, умению в кротчайшие сроки раскрыть даже самые «глухие» преступления. А еще — отличному владению оперативной обстановкой не только на обслуживаемом им участке, но и по городу в целом, глубокому знанию криминальной и околокриминальной среды.

Нелегкая жизнь оперативника, постоянное балансирование на грани закона, выработали в его характере такие качества, как дерзость, резкость в словах и поступках, бескомпромиссность. Отсюда внезапная смена настроений, нервозность, резкость.

Впрочем, как бы там ни было, Конев Иван Иванович был прирожденным милиционером, и не просто милиционером, а оперативником, свою работу любил и отдавался ей всей душой, проводя на работе почти все время, а не только установленные Конституцией восемь часов. Домой приходил, чтобы переночевать да поужинать в кругу семьи, чтобы дети не забыли, что у них есть папа.

Такой же отдачи работе, такому же отношению к ней, он требовал от своих подчиненных. Причем, безоговорочно! И не терпел, если те были нерасторопны, неухватисты, безынициативны, тяжелы на подъем по его мнению. Его нетерпимость выплескивалась резко и болезненно для окружающих. Возможно, не всегда справедливо и заслуженно. Это и отталкивало от Конева личный состав. Несмотря на это, мрачным Конева назвать было нельзя. В своем кругу он мог и посмеяться от души, и анекдот с «картинками» рассказать. Но в своем кругу, а не с подчиненными…

2
Погожим февральским днем в опорном пункте поселка РТИ находились двое: участковый инспектор милиции Паромов и внештатный сотрудник милиции Терещенко Виктор, парень спортивного вида, лет тридцати. Терещенко был «протеже» Черняева, и за время работы с ним перенял многие черты и повадки своего «шефа». Был такой же шустрый и дерзкий, как на слова, так и на действия. За это его откровенно недолюбливал Минаев. Но Минаева не было: находился на лечении в санчасти по поводу язвы желудка — из-вечного бича милиции. Язва желудка была распространенной болезнью среди сотрудников милиции. Издержки, так сказать, работы. Нерегламентированной, неупорядоченной, без регулярных обедов и выходных.

Давно не было и Черняева, перешедшего из участковых в уголовный розыск. А Терещенко продолжал, чуть ли не ежедневно посещать опорный пункт, оказывая помощь Паромову, принося различную информацию о событиях, происходящих на зоне. А знал он много, особенно о самогонщиках и притоносодержателях, вращаясь в криминальной среде.

Вот и сегодня он пришел с сообщением, что бабка Тоня из дома № 6 по улице Дружбы приготовила брагу и дня через три будет гнать самогон.

— Черняев всегда дожидался, пока гнать самогон не начнут. И брал с поличным. А ты как? — заинтересованно спрашивал Терещенко, крутя в руках книгу «Комментарии к УК РСФСР».

Интерес внештатника был понятен: при изъятии самогона в качестве понятых присутствовали те же самые вездесущие внештатники, которые и «производили дегустацию». В умеренных дозах, конечно, но и этого хватало, чтобы опохмелиться. Вот и держали «нос по ветру».

И Черняев, и Минаев обычно на это «закрывали глаза». Главное, чтобы документы были оформлены, как полагается, без сучка, без задоринки. Если же изымалась одна брага, то даже такой шустрый внештатник, как Терещенко, ее не «дегустировал», а просто уничтожали «путем выливания в унитаз», как отмечалось в процессуальных документах.

— Поживем — увидим, — не отрывая глаз от очередного сообщения-уведомления, неопределенно ответил Паромов.

Такой ответ не удовлетворил Терещенко.

— А все-таки?..

И, не дождавшись уточняющего ответа, с сожалением произнес:

— Был бы Черняев, тот бы уже стал планировать…

— Пойдем-ка, Виктор, пройдемся по участку, — заканчивая перебирать бумаги, сказал Паромов. — Вот пришло сообщение, что из колонии освободился некто Речной Николай Яковлевич… Надо проверить и, заодно, познакомиться. Выяснить, то за фрукт свалился на мою голову?

— Где живет? — с показной ленцой, — мол, тебя не заинтересовала моя информация, тогда и твоя меня мало интересует, но так и быть, сделаю одолжение, — отозвался Терещенко, отложив в сторонку книгу. — Возможно, знаю…

— В тридцать втором доме…

— Знаю, — теперь уже явно оживился он. — Кличка у него Куко. Недалеко от меня живет… Ворюга и тунеядец, — тут же дал краткую, но вполне исчерпывающую характеристику.

— Виктор, не кличка, а прозвище, — зачем-то поправил его Паромов. — Клички у животных.

— Да ладно, Николай, не придирайся к слову. Не на литературном же диспуте… Тут как хочешь, так и называй. Куко он и есть Куко, паразит и дармоед.

Терещенко хотел поподробней рассказать о Куко, но Паромов, уже одетый, поторопил:

— Пойдем, Виктор. Дел много. По дороге просветишь, кто такой Куко.

Закрыв опорный пункт, они потопали по участку.

— Речной тихий, не драчливый, — доверительно делился своими наблюдениями Терещенко. — Да и кому там драться — кожа и кости! Возможно, на зоне за год отъелся. Судили-то его в последний раз за тунеядство, по двести девятой, — блеснул он знанием уголовного кодекса. — Черняев материалы собирал для суда, а Минаев только командовал…

— Оставь Минаева в покое. Лучше о Речном рассказывай.

— Я и говорю, что недрачливый, но любитель шастать по притонам. А в последнее время, перед тюрьмой, и у себя в квартире настоящий притон устроил. Даже матери-инвалида не постыдился. Мать-то у него — орденоносец, порядочная женщина, но сильно болеет, с кровати не встает, — парой слов пояснил о матери фигуранта. И тут же возвратился к Речному: — Но не долго Куко притон держал — Черняев ему быстро билет на зону организовал!

Разговаривая, они пришли к дому, в котором, судя по уведомлению администрации учреждения ОХ-30\3 и пояснениям Терещенко, должен был находиться освобожденный из мест лишения свободы Речной.

Дом в подведомственном отношении принадлежал Рышковскому кирпичному заводу, назывался «малосемейным». На самом деле в этой «хрущебе», людей было, как в хорошем кабачке семян. Теснясь, жили в однокомнатных квартирах по несколько человек, отгораживаясь друг от друга шифоньерами, а то и ситцевыми занавесками.

Квартира Речного находилась в первом подъезде, на последнем третьем этаже. Из-за закрытой двери квартиры в коридор доносился многоголосый гомон. В коридоре и на кухне — ни одного жильца. Необычным явлением в таких домах, где взрослые и дети вечно топтались чуть ли не целыми сутками из угла в угол, смеясь и ругаясь, делясь и мирясь.

«Наверно, попрятались по комнатам, от греха подальше, с появлением «сидельца» и приходом его дружков, — про себя решил Паромов, уже довольно насмотревшийся на подобную картину социально-бытовой жизни граждан. — Не сладко им будет жить с таким соседом».

— Обмывают прибытие, — уверенно сказал всезнающий Терещенко, берясь за металлическую ручку двери. — Не ждали участкового, голубчики.

С последними словами он открыл дверь, и Паромов первым вошел в комнату.

Клубы табачного дыма висли под потолком, усиливая естественный полумрак. Вокруг стола, стоявшего посреди комнаты и заставленного множеством бутылок с дешевым вином, сидело и стояло в различных позах человек пятнадцать. Все в крепком подпитии. На единственной кровати, стоявшей у левой от входа стены, завешанной дешевым вельветовым ковриком с потускневшими от времени цветами, под горами тряпья угадывался человеческий силуэт.

«Десять мужиков и пять женщин, — автоматически, уже наметанным взглядом, отметил Паромов, — а на кровати, по-видимому, мать Речного… Ничего себя, сходняк! И кто тут сам виновник торжества?.. И что делать в такой обстановке?.. Раньше такого видеть не приходилось».

С приходом новых персоналий в комнате на какое-то мгновение стало относительно тихо. Гулявшим было интересно: кто же еще пожаловал?

— Здравствуйте. Я — участковый, — как можно спокойнее и тверже произнес Паромов, приближаясь к столу. — Вот пришел познакомиться с Речным Николаем. Кто здесь Речной?..

Видно, суть дела, что пришел участковый милиционер, наконец-то, дошла до затуманенных алкоголем мозгов присутствующих. В комнате поднялся шум и галдеж, и только человек на кровати оставался безучастным ко всему.

— Тихо! Тут милиция, — крикнул от порога Терещенко.

Крикнул, пересиливая шум и надеясь, что упоминанием о милиции призовет шумевших к порядку. Но своей репликой только «масла в огонь» подлил.

— А-а-а, менты пожаловали! — перебивая остальных, взревел один верзила, поднимаясь из-за стола.

В руке у него откуда-то появилась опасная бритва, в раскрытом состоянии. Узкое жало лезвия тускло поблескивало в квартирном полумраке.

— Раз сами пришли, значит смерть свою искали. Вот и нашли.

Он стал обходить стол, приближаясь к Паромову.

В комнате опять наступила тишина. Все ждали, чем закончится дело. Никто из присутствующих даже и не попытался остановить верзилу.

«Барон! — узнал в верзиле Паромов одного из судимых с участка Черняева. — Скор на расправу даже со своими. И дерзок… — секундой пронеслась в голове характеристика, когда-то данная Черняевым в отношении этого судимого. — Завалит, сволочь», — резануло следом в мозгу.

Угрожающе стали надвигаться остальные мужчины. Чья-то рука схватила со стола большой кухонный нож.

— Вали ментов! — визгливо подуськивали пьяные бабы.

И тут всплыло спасительное: «Бей! Выбери поздоровее — и бей!». Выбирать не приходилось — судьба сама распорядилась, выставив на передний план верзилу Барона.

— Бей!!! — рявкнул Паромов, подавая команду и себе, и остававшемуся в дверях внештатнику.

Не крикнул, а именно, рявкнул, наливаясь звериной злобой. Его рука самопроизвольно схватила со стола не начатую бутылку вина и опустила ее на голову Барона. Посыпалось стекло, брызнуло во все стороны красное, как кровь, вино.

Тело Барона медленно, словно нехотя, опускалось под стол — здоров был, бычара! Но все же рухнуло, распростерлось на полу под ногами собутыльников.

С разгону, в прыжке, Терещенко ногами сбил сразу двух дружков Барона, внося дополнительное замешательство в ряды нападавших.

Стало тихо. Стало так тихо, что Паромову на мгновение показалось, что он слышит удары собственного сердца. Все, словно пораженные столбняком, застыли на тех местах, где находись, и в тех позах, в каких были.

«Это — ненадолго, — реально оценил обстановку Паромов. — Сейчас очухаются и набросятся всей сворой… Численный перевес-то на их стороне. Надо отступать! Нечего форс наводить — добром дело может не закончиться… Вон, какие озверелые рожи! Потом разберемся с этой пьяной сволочью».

Опешившие на какое-то мгновение от неожиданного и столь дерзкого отпора, друзья Речного и Барона вновь угрожающе задвигались по комнате. Только мать Куко по-прежнему оставалась безучастной ко всему. Как лежала, так и осталась лежать под своим тряпьем, даже позы не изменила.

Надо было ретироваться. И немедленно.

— Уходим, Виктор, — отдал последнюю команду участковый. — Видно, не наш час… Но мы вернемся…

В несколько прыжков преодолели коридор и лестничные марши подъезда. Бегом добежали до опорного пункта, в котором опять, как на грех, никого из участковых не было.

— Виктор, позвони в отдел. Вызови опергруппу, — стараясь унять дрожь в руках, произнес Паромов. — А то вот руки дрожат и грудь ходуном ходит… Такого со мной еще не было. Хотел познакомиться с одним Речным, а придется знакомиться со многими…

— Сейчас, — отозвался Терещенко, присаживаясь за стол и подтягивая к себе телефонный аппарат.

Произошедшее никак на нем не отразилось, словно он каждый день только тем и занимался, что дрался да бегал во весь дух по поселку.

— Да смотри, дежурного не очень пугай, — проявил беспокойство и осторожность участковый. — Ведь, кажется, все обошлось… если только я не прибил насмерть верзилу…

— Жив будет. Не переживай. Эти гады живучие, — набирая номер дежурной части, успокаивал Терещенко.

— Петр Петрович, это вы? А это внештатный сотрудник Терещенко. Звоню из опорного РТИ. Нас с Паромовым чуть не порезали, — затараторил в трубку он. — Как-как?.. Да так: пошли проверять освободившегося Куко, то есть Речного Николая, а там целая «свадьба», человек пятнадцать… Ну и кинулись с ножами на нас… Еле отбились.

— Да ни на какую свадьбу мы не ходили, — возмущаясь непонятливостью оперативного дежурного, кричал в трубку Терещенко. — Свадьба — это образно. Толпа, толковище там было… Понятно?

В конце концов, дежурный все понял и сказал, что посылает оперативную группу.

3
Оперативная группа прибыла минут через десять. Но в единственном числе, в лице оперуполномоченного уголовного розыска лейтенанта милиции Василенко Геннадия Георгиевича. Правда, еще был водитель милицейского УАЗика. Но тот никогда не покидал своего друга — такова инструкция…

Василенко был ровесником Паромову, но считался уже опытным сыщиком, так как работал после окончания Калининградской школы милиции больше года и имел на своем счету несколько десятков раскрытых преступлений.

Последним громким делом было его непосредственное участие в задержании Лунева Аркашки по прозвищу Райкин или «потрашитель сейфов». Так проходил он по оперативным делам уголовного розыска. Лунев-Райкин сколотил преступную группу, специализирующуюся на хищениях сейфов с ценностями из различных предприятий и учреждений, и разыскивался всей курской милицией.

Сотрудники уголовного розыска располагали оперативными данными о том, что «Райкин» был вооружен пистолетом «ТТ», который постоянно носил при себе. Следовательно, мог оказать вооруженное сопротивление при задержании.

Чтобы произвести задержание, руководством уголовного розыска была разработана специальная операция. Василенко был переодет в форму сотрудника ГАИ, и, под предлогом проверки документов, остановил такси, на котором ехал Райкин. Он же и произвел силовое задержание преступника. Один. И удерживал его до прибытия подкрепления.

Василенко был невысокого роста, но кряжистый. Русоволосый. Голубоглазый и улыбчивый. И как большинство оперативников той поры — острый на язык и скорый на действия. Про таких говорят: «И жнец, и швец и на дуде игрец».

— Ну, рассказывайте, — бросив фуражку на стол — оперативники, несмотря на свой статус, дежурили в форменной одежде — и улыбаясь одними глазами, сказал он. — Почему драпали, словно немцы под Москвой? Только быстро и саму суть… Время не ждет… Надо задерживать голубчиков. А то расползутся, как тараканы, и ищи их тогда по всем щелям.

— Не драпали, а ретировались, — невесело отшутился Паромов. — Военный тактический прием…

И в нескольких словах описал случившееся.

— Поехали. На месте и разберемся, — вынимая пистолет из кобуры и перекладывая его в карман шинели, уже серьезно сказал Василенко. — Обнаглели, гады! На участкового — с бритвой и ножом!.. Надо отучить… Раз — и навсегда!

Вновь, но уже на дежурном милицейском автомобиле, прибыли к дому Озерова.

— Стоять! Не двигаться! — ворвался первым в квартиру Василенко с пистолетом в руке. — Застрелю первого, кто пошевелится!

В комнате почти ничего не изменилось. Все также стоял стол и та же толпа вокруг. Только Барона оттащили в угол, чтобы не мешался под ногами. Да опорожненных бутылок стало больше.

«Сволота, даже не разбежались после случившегося, — отметил Паромов, бегло оглядывая «поле недавней битвы». — Совсем от пьянки мозги отшибло».

Однако вид человека в милицейской форме и с пистолетом подействовал на всех отрезвляюще. Появилась какая-то осмысленность в глазах.

— Руки в «гору», чтобы я их видел. И не дергаться. Пристрелю! — командовал между тем Василенко.

Подчинились. Подняли руки.

— Досмотреть — и в машину, — держал темп сыщик.

Никто не протестовал, не возмущался, не противился. Безропотно подчинялись проводимому Терещенко досмотру и молча шли в дальний угол комнаты, указанный им же, и там садились на пол один возле другого.

— Порядочек! — удовлетворенный проделанной работой сказал Терещенко. — Они уже поняли, что пришла милиция! Больше буянить не будут. Верно говорю?..

Ответа не последовало, да его никто и не ждал. При-тонщики сидели хмурые и нахохлившиеся, но это Терещенко не смутило.

— Молчание — знак согласия, — констатировал он самодовольно и торжествующе.

— Отлично, — не забывал руководить операцией Василенко. — Первую партию в машину — и в опорный пункт. Паромов останется там с ними, а ты, Виктор, сюда за остальными, я их покараулю, чтобы не разбежались, как клопы вонючие по углам… У меня не побалуют. Сразу уложу! — Потряс он пистолетом перед носом у двух ближайших к нему мужчин.

Всех за два захода (за один раз в УАЗике не поместились) доставили в опорный пункт, в том числе и Барона, приведенного в чувство с помощью нашатыря и нескольких оплеух.

«Жив, скотина! — приободрился Паромов. — Теперь другим расскажет, как прыгать на участкового с бритвой. Надеюсь, урок не пойдет впрок».

В опорном пункте Василенко, без лишних церемоний, стал разглядывать доставленных.

— А вот и ты, Пармен! Давненько не виделись… — с нескрываемым удовлетворением похлопал он по плечу низкорослого, вертлявого мужичонку, руки которого были густо «расписаны» татуировкой.

И Паромову тихонько:

— В розыске за разбой… Уже неплохой улов…

— Отлично. Компенсация за мои волнения…

— А где же твоя сестра Пармениха? — вновь обращаясь к Пармену, весело и ласково проворковал опер.

Пармен предпочел промолчать.

— Да вот же она, красавица писаная! — смеется опер и жестом руки указывает в сторону полноватой, неопрятно одетой женщины. — Что молчишь? Может не рада свиданьицу?!!

Женщина, несмотря на то, что была пьяна, хорошо понимала, что речь идет о ней. Радости это ей не прибавило. Она низко опустила голову.

— Вижу: не рада. А я рад. Еще как рад, — балагурил опер. — Месяц бегал за вами, ноги бил — и все впустую. А сегодня — раз, и оба… Отбегались, голубчики, отграбились, милые… Теперь — к хозяину на нары, и вместо борматухи и иной сивухи — баланда казенная…

Это, мент, доказать надо, — пьяно икнула Пармениха. — На понт не возьмешь…

Василенко торопился в отдел и от дальнейшей «дискуссии» воздержался.

Жаль, время поджимает. Надо в отдел. А то бы остался побеседовать со старыми знакомыми… — посетовал он. — И с незнакомыми — тоже. Пармена с сестрой забираю. В отделе их ждут, не дождутся! Ты тут справишься? — проявил он беспокойство.

— Справлюсь. Теперь справлюсь… Спасибо за помощь.

— Спасибо в карман не положишь и на зубок не попробуешь. Надо что-нибудь посущественнее, — пошутил опер.

— Пиво за мной!

— Тогда — пока!

Василенко уехал, а Паромов стал «знакомиться» с доставленными, проверяя названные ими данные о личности через КАБ. Барону вызвал скорую помощь.

— Фамилия, имя, отчество, год рождения, адрес, род занятий, прозвище…

И снова: фамилия, имя, отчество…

Злость и ожесточение прошли, даже по отношению и к Барону. «Материал» был ценный. Все — судимые. По разным статьям и к разным срокам. Почти никто из доставленных не работал.

«Есть с кем и над чем поработать, — размышлял Паромов, составляя очередной протокол. — Не плохая компания у Речного. И Речной не так прост, как его представил Терещенко. Вон сколько друзей в один раз собралось… и со всего города».

Пришел Подушкин.

— Это что за столпотворение Вавилонское? Николай, ты что, весь поселок решил в опорный собрать?

— Не-е-е! Только из квартиры Куко, — ответил за Паромова Терещенко.

И стал рассказывать о перипетиях, произошедших в квартире Озерова.

— Ну вы даете… — покачал головой «штаб». — Поаккуратнее надо.

— Да кто же знал…

— Так думать надо…

— Задним умом мы все крепки.

Не успел Терещенко окончить повествование о своих с участковым приключениях, как подъехала автомашина «скорой помощи».

— Ничего серьезного, — осмотрев Барона, сказал врач. — В госпитализации не нуждается. Ему нужны не врач и больница, а медицинский вытрезвитель. Зря сами беспокоились и нас беспокоили.

— Извините и спасибо, — пожал Паромов врачу руку, расставаясь.

— Не за что.

— Как не за что»… За удовлетворительный результат. Переживал все-таки…

— Еще раз повторяю: зря. Больше сами не тревожьтесь и нас не тревожьте. До свидания.

— Счастливого дежурства, — от чистого сердца пожелал ему Паромов.

Работа медработников «скорой помощи» чем-то была родственна работе участковых инспекторов милиции. И тех, и других вызывали, когда беда стучалась в жилище. И тем, и другим приходилось ковыряться в крови и человеческих гнойниках. И тем, и другим вместо слов благодарности чаще приходилось выслушивать упреки и нарекания, что не спасли, не поставили на ноги, не привели в подобающий вид… И те, и другие не были богами, чтобы всех и всегда оградить от бед, горя и слез.

Врач ушел, «скорая» умчалась, а в опорном пункте жизнь шла своим чередом.

— Ну что же, гражданин Речной, давайте все-таки по-знакомимся с вами, — введя в кабинет участковых худощавого, лет сорока, с удлиненным прыщеватым лицом и бегающими глазками, мужчину, сказал Паромов. И на публику: — Из-за вас, из-за вашего нерадушного приема весь сыр-бор… Придется на всех протоколы составлять — и на сутки за хулиганство и сопротивление представителю власти… А ведь хотел просто познакомиться… Без скандалов и протоколов.

С момента доставления нарушителей в опорный пункт прошло около трех часов. У многих доставленных хмель почти прошел, и они чутко прислушивались к сказанному как участковым, так и их друзьями. «Держат ушки на макушке, — знал Паромов, — поэтому маленький спектакль тут непомешает».

— Ну, что скажете, гражданин Речной?

— А я что? Я ничего… — мямлил Куко, мимикой лица и движением глаз показывая на открытую дверь кабинета. — Ну, выпил за освобождение… Так все выпивают…

— Да речь не о том, что выпил, а о том, что друга своего Барона под статью подвел: покушение на жизнь работника милиции и дружинника при исполнении ими служебных обязанностей…

— Ничем я его не подводил…

И опять мимика и ерзанье глаз.

— Подвел. Как хозяин квартиры обязан был призвать всех к порядку, в том числе и Барона, — напористо и громко разъяснял Паромов. — А ты не только не призвал к порядку, но и подстрекал его на противоправные действия своим молчаливым одобрением. Так что, считай, загремит Барон по новой к «хозяину» только с твоей помощью, благодаря тебе…

Речной ужом крутился на стуле. Ему хотелось оправдываться. Сказать, что сам Барон во всем виноват. Но как это скажешь, когда там, в зале, два десятка ушей получше любого локатора ловят каждое слово.

Паромов видел, что Куко уже психологически сломан, подавлен, готов к «сотрудничеству», и будет в дальнейшем давать информацию о своих друзьях-товарищах, но продолжал игру. Не зря же его учили Минаев и Черняев в любой ситуации выжимать созревший плод до конца. Вот он и «жал»…

Из зала, где находились нарушители, мимики Речного и беганья его глаз видно не было. Зато там хорошо слышали, что Куко не «раскололся», не сваливал вину на Барона, хоть ему и приходилось туго. Скорее всего, ему даже сочувствовали: вон, как участковый душу мытарит.

Когда же решил, что игру с Речным пора кончать, то для большего психологического эффекта, чтобы видели собутыльники, грубо вытолкнул Куко из кабинета в зал.

— В отдел, и на сутки, — прокомментировал он свои действия, перепоручая Речного заботе Подушкина и Терещенко. — Да смотрите, чтобы не сбежал. Еще тот проходимец. Тугой, не «колется». Даже очевидное признавать не хочет.

— У нас не сбежит. Чуть дернется — сразу по шее схлопочет, — с готовностью отозвался Терещенко, наблюдавший в зале за доставленными.

— Баронов, теперь вы заходите ко мне в кабинет. Да присаживайтесь вон на тот стул. Давайте потолкуем… — пригласил Паромов в свой кабинет верзилу, уже очухавшегося от полученного удара и даже протрезвевшего.

— Что ж, начальник, ваша взяла. Можете теперь изгаляться, — вызывающе сказал Барон, садясь, однако, на предложенный стул. — Можешь бить — свою душу ментовскую отводить. Все стерплю, чай не впервые…

— Наши ваших всегда били, — демонстративно медленно открывая уголовный кодекс, ответил миролюбиво Паромов. — Надеюсь, смотрели фильм «Место встречи изменить нельзя»… Жеглов об этом еще давно сказал. Но речь сейчас о вас. Вот статья 191 УК РСФСР со значком 2 гласит, — стал читать он названную статью, — что «посягательство на жизнь работника милиции и народного дружинника в связи с их служебной или общественной деятельностью по охране общественного порядка — наказывается на срок от пяти до пятнадцати лет со ссылкой или без таковой…»

— Да знаю я. Чай, не первый год замужем…

— Это хорошо, что знаете. Но дочитаем до конца первоисточник, так сказать…

— Не стоит…

— Стоит, еще как стоит, — оставил последнее слово за собой Паромов и зачитал: «… а при отягчающих обстоятельствах — смертной казнью».

Баронов был высок и крепок телом. Две «ходки к хозяину» внешне никаким образом не сказались на его здоровье. Природа позаботилась. Не сломили его ни карцеры, ни «шизо», ни распространенный в тюрьмах туберкулез. Физическая сила и скорые на расправу руки сделали его заметным в криминальном мире. Как в зоне, так и на свободе.

«Не легко будет с этим буйволом, — подумал Паромов, закрывая книгу. — Это не Куко. Сидит уже совершенно трезвый. Даже не скажешь, что три часа тому назад был пьян. Не то, что некоторые его собутыльники».

— Думаю, что о смертной казни речь не стоит вести, а вот, лет с десяток вам светит. Согласны?

— Рисуй, что хочешь. Я ничего не признаю. — Злость, но не ненависть, звучала в словах Барона. — Ничего не признаю. И точка.

— Хорошо. Не признавайте. Но давай порассуждаем, нужны ли ваши признания в суде, — холодно, с долей безразличия и отчужденности стал объяснять Паромов перспективы будущей судьбы Барона. — Бритва ваша изъята. И на ней отпечатки ваших пальцев. Это — раз. Я был не один, а с внештатным сотрудником милиции. А дружинникам в суде, как сам понимаешь, — незаметно включал в беседу участковый неразговорчивого «авторитета», — еще как верят. Общественность, господин бандит, — большая сила! Это — два. И в-третьих… Твои-то дружки-собутыльники, спасая собственные шкуры, долго молчать не будут. Особенно, если с ними поработают опера. А как «работают» наши опера, сам знаешь…

— Знаю… — облизал пересохшие губы Барон. — Еще бы не знать…

Вот именно… Потому «расколются», как миленькие. Соучастие или даже укрывательство ни кому из них не нужно. Верно?

Баранов молчал, обдумывая услышанное. От бывшей бравады не осталось и следа. Вместо злости в глазах все больше и больше набирала силу тоска.

— Ну, что скажите? — спросил участковый насмешливо. — Доходчиво разъяснил ситуацию? Или опять не врубаетесь?

— Лучше бы вы меня избили, чем в душу лезете. У вас это хорошо получается, начальник. — Непроизвольно потрогал он рукой шишку на голове, скривив губы в подобии улыбки и не замечая, что перешел с «ты» на «вы».

— А что же вы хотели? Чтобы я, как телок, шею под нож, то есть, бритву, подставил… Шалишь, не быть такому никогда! Да и закон на моей стороне.

— Делайте, что хотите, мне теперь все равно… — В голосе тоска и обреченность, и это радовало участкового, решившего одержать психологическую победу над Бароном, имевшим некоторый авторитет в своей среде. Потому он и «ломил» его, и возился с ним.

Паромов уже на горьком опыте, а не только по рассказам своих старших товарищей, знал об отношение прокуратуры к любым противоправным деяниям против сотрудников милиции. Совсем недавно с Минаевым пытались доставить ночью в опорный пункт от кафе «Бригантина» поднадзорного по прозвищу Бамбула — Щедрина Валерия. Тому, в соответствии с установленными ограничениями, запрещалось после 18 часов покидать место жительства и, тем более, посещать увеселительные заведения. Щедрин стал упираться. На помощь к нему прибежали его дружки. Завязалась борьба, в ходе которой были оторваны пуговицы на шинели Минаева и на куртке Паромова. Кроме того, у Минаева были сорваны погоны.

Состав преступления, предусмотренного ст. 191-1 УК РСФСР, то есть оказание сопротивления работникам милиции при исполнении ими обязанностей, был на лицо.

Только, благодаря подоспевшим на место происшествия двум милицейским автопатрулям, удалось скрутить Бамбулу и его дружков и доставить их в отдел милиции.

Всю ночь писали рапорта и объяснения. И что? Смешки руководства отдела, гора исписанной бумаги, и постановление следователя прокуратуры об отказе в возбуждении уголовного дела на основании части 2 ст.5 УПК РСФСР — за отсутствием состава преступления.

Разочарование. Злость. Обида. И вера только на себя, да на товарищей. А не на Закон и справедливость. Поэтому Паромов уже решил, что никаких рапортов с ходатайством о возбуждении уголовного дела в отношении Барона писать не будет.

— Так, как будем решать с вами, гражданин Баронов? — нажимал официальным голосом. — По закону или по совести?

— Не понимаю, к чему клонишь, начальник? — Ответил вроде бы и безразлично тот, но на лице мелькнула заинтересованность. — Если в «стукачи» хочешь вербонуть, то пустое дело. Сроду «ссученным» не был. Лучше к «хозяину» на нары… баланду хлебать.

— К чему высокопарные слова. Стукачей и без вас хватает. Вон, — указал рукой участковый на стопку разных заявлений и жалоб, лежавшую на углу стола, — друг на друга пишут. Дай, Бог, разобраться с этим…

— Тогда чего вам надо?

— Да не многого… Признаешь свою вину и приносишь извинения. Ничего, что я на «ты»?..

Вопрос повис в воздухе, однако на лице Барона отобразилось недоумение: участковый его мнением интересуется. А Паромов продолжал:

— И не просто извинения, а чтоб твои друзья-товарищи слышали.

— Какие они мне друзья. Так, шавки… — перебил Барон, с пренебрежением отзываясь о своих собутыльниках.

Теперь уже участковый никаким образом внешне не среагировал на последнюю фразу собеседника.

— Я не злопамятный. Приносишь официальные извинения, и будем считать, что мы с тобой квиты… без всякой такой следственно-судебной тягомотины.

— И на сутки не отправите? — стал торговаться Баронов.

Вот же человеческая натура: то полное безразличие к судьбе, то готовность во всеуслышанье принести извинения работнику милиции, то торг.

— Ну, это уж чересчур. Нагадил — и хочешь сухим из воды выйти. Не пойдет! Я тогда перестану себя уважать. Да и ты вряд ли станешь уважать, — подыграл участковый своему оппоненту. — Да и время будет подумать над своей жизнью дальнейшей. Впрочем, сутки не участковый дает, а судья. Суд. Если бы участковые и опера сутки давали, да еще лучше, сами судили и рядили, то, брат, таких бы дел натворили, что и не расхлебать! Верно мыслю?!!

— Да куда уж верней! — не удержался от улыбки Баронов. — Ни одного бы корешка уже в живых не было!

В зале меж тем с неподдельным интересом прислушивались к тому, что происходит в кабинете участкового. И когда услышали, что в отношении Барона участковый при определенных условиях не собирается возбуждать уголовное дело, и Барон может отделаться только несколькими сутками, на разные голоса стали советовать ему принести извинения. Мол, язык без костей, и чего не скажешь, ради свободы. Потом и позабыть можно.

— Цыц, вы там!.. Без вашего тявканья знаю, что делать. Я — мужик. И слово мое твердо, как камень. И если я извинюсь, то извинюсь. Без задних мыслей. А потому — не тявкать!

Барон подошел к дверному проему. Из зала на него с интересом смотрел десяток пар глаз.

— Я извиняюсь перед участковым и признаю свою вину. Пьяным сильно был — вот и дурь отмочил. И еще скажу. Участковый хоть и молодой, но молодец. Уважаю таких. Бить — так бить! — И опять обращаясь к участковому, добавил: — А здорово вы меня! Давно никто так не потчевал. — Он почесал ушибленное место и попросил: — А теперь попрошу не трогать меня своими разговорами. Дайте тихо посидеть, пока не отвезут в отдел.

Паромов молча пожал плесами, что должно было обозначать «не возражаю». Барон прошел через зал и сел на стул в дальнем углу. У Терещенко от таких метаморфоз даже челюсть отвисла.

Победа была полной. Паромов уже знал, что эти тринадцать человек уж вряд ли когда поднимут на него руку. Да и другим закажут. Все, как в волчьей стаи: стоит вожаку намять шею, как остальные сами хвост прижмут. Впрочем, доставленные из квартиры Речного и были волчьей стаей, так как жили не по человеческим, а по звериным законам.

— Ну, ты даешь! — сказал Подушкин, после того как всех задержанных отправили в отдел. — Разыграл спектакль, как по нотам. А может, зря… Может, стоило все официально: рапорт — и уголовное дело.

— Палыч, ты лучше меня знаешь, как бывает «официально». Забыл, что ли про недавний случай с Бамбулой…

— Да помню… Наверно, поступил ты правильно… — дал задний ход Подушкин.

— А потому — не будем унывать. Обошлось — и, слава Богу!

Поговорили еще какое-то время о превратностях милицейской работы, и Подушкин пошел встречать дружинников. А Паромов, оставшись в кабинете один, в который раз за этот день с чувством благодарности вспомнил о Минаеве и Черняеве и их совете: бить первым, не дожидаясь, когда самого начнут бить.

4
Остаток дня и вечер прошли без приключений. Съездил с внештатными сотрудниками Ладыгиным и Гуковым на два семейных конфликта. В первом случае две пожилые женщины, жившие с подселением, не могли поделить между собой места общего пользования. Разобрался на месте. Во втором было посложнее: пьяный муж гонял жену и детей. Был агрессивен. Пришлось на него составлять протокол о мелком хулиганстве, а самого отправить в отдел, к Мишке Чудову в «аквариум». Посетил по месту жительства трех поднадзорных. Написал рапорта. Очередной рабочий день закончился.

— Как работалось? — поинтересовалась дома жена, подогревая ужин. — Опять, наверное, не обедал. Или к какой-нибудь молодухе подхарчиться забегал?.. — Глаза жены лукаво заблестели.

Паромов промолчал.

— Не завел ли себе на участке подружки? А то мне говорят, что в милиции все очень шустрые, ни одной юбки не пропустят, — не унималась супруга.

Опять промолчал, удивляясь про себя женской интуиции. Не успел он и знакомство с библиотекаршей Леночкой свести, просто так, без какого-либо интима, а супруга уже конкретно намекает. Вроде бы и шутит, но «бьет» в точку. Еще не согрешил, но чувствовал себя неуютно от шутливо-коварных расспросов жены. Словно мелкий воришка, застигнутый на месте преступления.

— Что молчишь?

— А что говорить?.. Работалось нормально, как видишь: жив-здоров… А если будешь много тарахтеть в пустой след, то придется и подругой обзаводиться. Лучше веселей ложками-поварешками орудуй… — прикрыл он внутреннюю неловкость легкой грубостью.

Жена надула губки и громче стала стучать половником о кастрюли.

— Чем приставать с пустяками, лучше скажи как наша дочурка? Не болеет? Почти не вижу.

— Нашел работу — даже ребенка не видишь! — попеняла жена. Как любая женщина, она любила, чтобы последнее слово оставалось всегда за ней. — Целыми сутками пропадаешь. Без выходных и проходных. Может, уволишься?..

— Не заводись, Рая. Это временные трудности. Они пройдут…

Верил ли сам Паромов верил, что трудности когда-нибудь пройдут?

— Вспомни, что говорила, когда встал вопрос: идти в милицию или нет.

— Я тогда не знала, что сутками дома не будешь. Даже в выходные дни. Видела: ходят себе по поселку, чистые, наглаженные, беззаботные с виду, одеколоном благоухают… — вот и советовала. А теперь…

— А теперь терпи. И меньше пустых вопросов задавай. Договорились?!!

— Ты все же постарайся домой пораньше приходить. А то дочь забудет, как папу зовут… — примирительно сказала супруга, оставляя все же последнее слово за собой.

«На работе конфликты разбираешь… Сыт ими по горло… Теперь для «полного счастья» не хватает, чтобы в собственной семье конфликты пошли, — вяло подумал Паромов, принимаясь за ужин. — Ладно, — усмехнулся он про себя, — в кровати помиримся!..

Думал одно, а видел другое: длинноногое голубоглазое создание по имени Леночка…

МИЛИЦЕЙСКИЕ БУДНИ

Дела влекут за собой слова.

Цицерон
1
Вот уже несколько месяцев как Паромов тянет лямку участкового инспектора. Кое-чему научился, кое-что повидал… Даже сделал кое-какие выводы.

Так уж сложилось, что с переводом Черняева в уголовный розыск, никто на его место не приходил. Точнее, приходили некоторые личности. Но, попробовав непростого хлеба участкового инспектора, тут же ретировались. Кто-то совсем расставался с милицией, а кто-то «вострил лыжи» в службы, где попроще. Вот и приходилось Паромову «отдуваться» за себя и за того парня. Ну не Минаеву же участки обахивать, в самом деле…

Вместе с друзьями настоящими познал и друзей мнимых. Узнав о реакции высокого начальства по факту «разборок» убийства Дурневой, столкнулся с «помощью» более мелких представителей управленческого аппарата УВД. Это в лице лейтенантов и старших лейтенантов, которые приезжали в опорный пункт, чтобы проверить работу участковых инспекторов милиции и народных дружинников.

Почти всегда «проверки» оканчивались сначала мелкими придирками и наставлениями, как и что делать, а затем — «угощением» проверяющих. Последнее на себя брал старший участковый, посылавший «штаба» в магазин. Но сбрасывались все. Это претило Паромову, но что поделаешь, плетью обуха не перешибить. Приходилось терпеть.

Как и в любом социуме, проверяющие были разные. Одни — доброжелательные. И служебные обязанности исполняли добросовестно, но и горло рвали. Другие — карьеристы. Эти прямо «горели» от осознания собственного положения, когда и нахамить можно безответно и «властью» покичиться. К тому же, как правило, оказывались никчемными пустыми людишками, волею судьбы, а не умственными способностями, оказавшимися на гребне управленческой волны.

— Индюки напыщенные, — коротко характеризовал их Клепиков. — Мультики да и только.

— Прыщи гнойные, — в тон ему басил Подушкин. — Один зуд и неприятности.

— Издержки системы, — морщился Минаев. — Они были, есть и будут… Не берите в голову…

— Берите на плечи — шире будут… — цыганисто блестел глазами «штаб», пикируясь со старшим участковым.

Высокомерное, порой барски пренебрежительное от-ношение проверяющих к работающим на земле, вызвала у Паромова стойкую неприязнь к ним. Причем не только в те дни, но и на все годы работы в милиции. Ведь кроме пятка вызубренных приказов да дачи ЦУ (ценных указаний) ни на что толковое они способны не были. Ни протокол составить, ни проверку по заявлению провести, ни под надзор формальника взять, ни тунеядца выявить. И тем паче — дознание по уголовному делу провести.

«Это даже не прыщи, а паразиты на теле милиции», — стали аксиомой у Паромова характеристика многим управленцам.

Проверяли работу общественного пункта охраны по-рядка также представители райкома и райисполкома. Но они больше интересовались дружиной, взаимодействием дружинников и работников милиции. Вели себя скромно и тактично. Побудут минут тридцать, поговорят с участковыми и дружинниками, или с Подушкиным и Клепиковым Василием Ивановичем — и уедут по своим делам. Пользы от их посещения — ноль целых, ноль десятых, но и вреда — никакого.

Ежемесячно в опорный пункт наведывались руководители завода РТИ: директор Четвериков Евгений Иванович, секретарь парткома Марковская Инна Феофановна, председатель завкома Пигорев Валерий Павлович и секретарь комсомола Пономарев Сергей Петрович.

Все — колоритные фигуры.

Четвериков и Марковская — ветераны войны, орденоносцы. Стояли если не у истоков строительства завода, то уж точно у его последующего масштабного роста и развития. Лично с Председателем Совета Министров СССР Косыгиным Алексеем Николаевичем были знакомы. Оба, кстати, были среди тех, кто организовывал на предприятии ДНД — добровольную народную дружину.

Пономарев — умница и симпатяга. Высок, строен, сероглаз и светловолос. Осанка — княжеская да и лицо — что в фас, что в профили — хоть картины пиши. Словно не из рабоче-крестьянской среды, а из аристократии. В меру серьезен, в меру улыбчив. Настоящий комсомольский вожак.

Пигорев — ростом, пожалуй, и Пономарева переплюнул. Высокий. И в плечах пошире будет. Краснобайством не отличается. Больше помалкивает да прислушивается к тому, что говорят «старшие товарищи» — директор и секретарь парткома. Какой-то мужиковатый и себе на уме.

«Далеко пойдет, если его не остановят… — говорил про него Василий Иванович Клепиков. — Все, кто тихой сапой ползут, — высоко взбираются. Одним словом — мультики».

Эти вели себя по-хозяйски. Обещали расширить помещение опорного пункта, оказывали помощь в ремонте и в обновлении наглядной агитации.

— Надо посолиднее быть. Завод — один из лучших в стране, дружина — тоже… И опорный пункт должен быть на том же уровне.

Минаев и Клепиков, как правило, не упускали случая поговорить с ними о предоставлении квартиры Паромову.

— Ваш же…

— Хорошо, хорошо, будем решать… — отвечали заводские руководители. — Пусть еще поработает, а там посмотрим… В беде не бросим… Помним, что из нашего коллектива.

— А нельзя ли как-нибудь ускорить этот процесс?

— Постараемся…

Примерно через полгода руководство завода РТИ сменилось. Директором стал бывший заместитель Марковской Хованский Александр Федорович, а секретарем парткома — Пономарев Сергей Петрович.

Паромов затужил: ушла на пенсию и отошла от всех общественных дел Марковская Инна Феофановна, которая, направляя Паромова на работу в органы внутренних дел, обещала помощь с квартирой.

— Василий Иванович, — сетовал Паромов, — наверно с квартирой прокатят? Не видать мне квартиры, как собственных ушей!

— Не дури! — говорил рассудительно Клепиков. — Раз обещали — дадут. Квартира — это тебе не мультики. В один день такой вопрос не решишь.

И в буквальном смысле слова гнал Минаева в партком, чтобы еще раз напомнить о квартире для нового участкового.

— Нечего, Виталий, сидеть — штаны протирать в опорном пункте. Иди-ка на завод. Потормоши начальников маленько. Да будь там понастойчивей. Сам знаешь: под лежачий камень вода не течет…

Минаев брал с собой Подушкина, так сказать, для массовости, и шел «клянчить» квартиру.

— Хорошо, хорошо, — говорил Хованский. — Будем думать. У меня вон сотни рабочих нуждаются в улучшении жилищных условий… Но обязательно что-нибудь решим.

— Помним, — вторил директору завода секретарь парткома Понамарев со своей неизменной светлой улыбкой. — Пусть еще малость поработает. Без квартиры не оставим.

— Как решит директор… — отбивался от Минаева профсоюзный лидер Пигорев. — Я возражать не буду.

При этом привычно в глаза майору старался не смотреть да и свой взгляд прятал.

Минаев возвращался огорченный очередным провалом миссии.

— Ничего, — говорил на это Василий Иванович, — вода камень точит. Готовься еще разок сходить на будущей неделе. Мы их не мытьем, так катаньем возьмем…

— Осадой и измором, — согласно вторил Подушкин.

— А по-иному нельзя, — разводил руками Клепиков. — Такова жизнь…

— Мне бы ваш оптимизм… — хмурился старший участковый. — Особенно, когда с Пигоревым разговор вести.

— А что? — настораживался Василий Иванович.

— Вроде бы нормальный человек, а в словах скользок, как вьюн. Не ухватишься. И взгляд прячет, словно куриный вор, пойманный на месте преступления…

— Точно подмечено, — грустно улыбался Председатель Совета общественности. — Только, если Бог не выдаст — свинья не съест.

Паромов в такие минуты старался от комментариев воздерживаться.

2
По четвергам был городской день профилактики. В этот день к семнадцати часам в опорный пункт приходили для «усиления» как сотрудники других подразделений РОВД — следователи, дознаватели, так и сотрудники УВД, откомандированные после основной работы на охрану общественного порядка.

Среди них был майор милиции Петрищев Валентин Андреевич — сотрудник областного кадрового аппарата. Вел он себя всегда солидно, с достоинством, но не чванливо. Сразу чувствовалось — человек знает себе цену. Невысокого роста, но кряжист, накачан. В молодости активно занимался борьбой, штангой и другими силовыми видами спорта, однако и посолиднев, от юношеских увлечений не отказывался, поддерживал форму. Сила в нем так и играла. Ум — тоже.

В семидесятые годы он работал участковым на данном поселке, поэтому часто сравнивал работу прежних участковых с работой группы Минаева. И почти всегда эти сравнения были не в пользу Минаева. Иногда Минаев пропускал колкости старого товарища мимо ушей, а порой обижался всерьез.

— Еще слово — и мы больше не друзья…

Петрищева забавляла обидчивость Минаева.

— «Цезарь, ты сердишься, значит, не прав…»

Но вскоре переводил разговор в иное русло, и они мирились.

Паромов давно заметил, что Минаев от подначки или же незаслуженной обиды вспыхивал, словно спичка. Но и быстро отходил. Не умел долго злиться и обижаться.

Василий Иванович только посмеивался, видя перепалку между майорами.

— Без этого они не могут. Иначе скучно будет обоим. Это же — мультики…

Потом ждал момента, Петрищев оставлял Минаева в покое. И тут уже сам до надоедливости одолевал Петрищева просьбой: поскорей присвоить Паромову звание.

— Человек пашет, а ни формы, ни звания. С удостоверением внештатника. Мультики — да и только… Нехорошо. Ты, Андреевич, в верхах… Вот бы и помог.

Первичное офицерское спецзвание пришедшим на работу в органы с гражданки полагалось только через полгода после назначения на должность. Но Клепиков по опыту знал, что иногда такие вопросы решались быстрее, вот и «наезжал».

— Василий Иванович, — начинал горячиться уже Петрищев, — вы прекрасно знаете, что это от кадровиков не зависит. Все решается в министерстве. Первичное офицерское звание присваивает министр.

— Верно. Но ведь можно и в МВД позвонить, чтобы документы на стол министру побыстрей положили, а то будут у себя под сукном держать — знаю я кадровиков! Сам там работал…

— Да звонили уже не раз… — отбивался Петрищев. — Говорят, что срок еще не подошел.

— А может, пробить ему старшинское звание?.. — не отставал Клепиков, подходя к проблеме с другой стороны. — Старшинское звание может и наш генерал своим приказом присвоить. А?.. Тогда бы ходил Николай в форменной одежде и был бы настоящим милиционером. А то — сплошные мультики…

— К чему огород городить! — держался на своем Петрищев. — Не успеет и глазом моргнуть, как время подойдет, и звание офицера получит, и форму.

Такие разговоры происходили в первые четыре месяца работы Паромова. Потом актуальность в этом пропала. Ждать приказа министра осталось недолго.

3
Совсем весело было в опорном пункте, когда одновременно в очередной четверг там собирались Петрищев, начальник ОБХСС майор милиции Москалев Валентин Андрианович и начальник следственного отдела майор милиции Крутиков Леонард Григорьевич. И, конечно же, Минаев и Клепиков. Пять майоров, пять старых закадычных друзей.

Москалев, как и Петрищев, был небольшого росточка, но похудощавей того. А уж энергичен — на двоих замешивалось да одному досталось. В глазах постоянный хитроватый прищур, словно каждого просвечивал внутренним рентгеном до самой подноготной. Недаром все завмаги и руководители предприятий на территории района при одном упоминании его фамилии суеверно плевались через левое плечо: «Чур, меня! Чур, меня!»

Впрочем, начальник ОБХСС всегда старался выглядеть со стороны этаким бодрячком-простачком, рубахой парнем. Однако тех, кто знал его близко, напускная простота, не обманывала, а только настораживала. Да и солидность из него перла, как переспевшая квашня из кадки.

Оперативники ОБХСС его не только уважали за профессиональные знания, опыт, организаторские способности, но и немного побаивались. Не повышая голоса, не допуская резкости и личных выпадов, отчитывал так, что пот струился по всему телу провинившегося. Педантизм, дотошность, стремление докопаться до самой сути в любом вопросе, принципиальность — вот те черты, которые превалировали в характере начальника ОБХСС. Видимо, поэтому, именно он был в отделе председателем суда офицерской чести.

Так что, славы у него было не меньше, чем у знаменитого начальника уголовного розыска Чеканова Василия Николаевича — Васьки Чекана, как его уважительно величали за глаза самые отпетые уголовники.

В отличие от Петрищева и Москалева начальник следственного отделения Крутиков Леонард Григорьевич был росл, статен и широк в кости. Обладал феноменальной памятью и мог цитировать чуть ли не целиком уголовный и уголовно-процессуальный кодексы. Без всякой наигранности и показухи прост в отношениях с сотрудниками отдела милиции. Своими знаниями не бравировал, не чинясь, делился ими даже с самым зеленым участковым или опером. И за это был уважаем не только подчиненными следователями, но и всеми работниками Промышленного РОВД. Мало того, и у руководства прокуратуры слыл за крепкого профессионала. А ведь там зубры были что надо, взять хотя бы прокурора Кутумова или его заместителя Деменкову Нины Иосифовну…

О его фанатической преданности следствию и невероятной работоспособности ходили легенды. А как им не ходить, когда работал, не покидая кабинета сутками напролет, дымя папиросами, как паровоз, и перебиваясь бутербродами и чаем, больше смахивающим на чефир. Зато не терпел кофе. Годами не брал отпуск. Возможно, поэтому в семейной жизни ему не везло. Но он никогда на это не жаловался, считая жалость делом последним и недостойным настоящего мужчины.

А вот к ношению форменной одежды относился с легкой небрежностью вечно занятого человека.

В его небольшом служебном кабинете, располагавшемся на втором этаже здания, постоянно толпился народ: шли за консультациями, за советом, за помощью. На столах горой лежали уголовные дела. Как те, что были непосредственно в его производстве, так и принесенные следователями и дознавателями для проверки перед направлением в суд. Пепельницы были завалены окурками. Он, как и Москалев, курил только «Беломор», не признавая других папирос и сигарет, причем папиросу за папиросой. Так что кабинет был прокурен основательно, несмотря на настежь раскрытые створки окна как в летнее, так и зимнее время.

Таким образом, в опорном пункте у старшего участкового Минаева собирались мужи достойные и солидные.

— «Штаб», — обычно перед закрытием магазина говорил Подушкину Минаев, — сгоняй-ка на «девятку» да возьми пару «Монастырских изб» сухого винца. После работы посидим, пообщаемся со старыми товарищами. Не чаем же угощать на самом-то деле… Да Валюшке-цыганке привет не забудь передать.

Валюшка-цыганка, точнее Валентина Ивановна Сдобная, работала заместителем заведующей продовольственного магазина № 9, расположенного через дорогу от опорного пункта и называемого в просторечье «девяткой». Она благосклонно относилась к работникам милиции, особенно, к Минаеву, который однажды ночью спас ее от трех пьяных хулиганов, пытавшихся отобрать у нее сумочку с деньгами, а, возможно, и изнасиловать. Она иногда «выручала» своих соседей-милиционеров, когда в пожарном порядке требовалась бутылка-другая водки, а денег, как назло, не было. Цыганкой ее называли в шутку за цвет волос, черных, как вороново крыло.

— Может, что-нибудь посущественнее?.. — на всякий случай спрашивал Подушкин.

— Нет! — категорически отрубал Минаев. — Водка только беседу испортит. Да и для здоровья вредно. А мы просто посидим, поговорим о том, о сём. Не так уж и часто такой компанией встречаемся. Можешь пивка прихватить, если хочешь. Это — на твое усмотрение…

Минаев пиво не пил из-за болезни желудка. Безразличны к пиву были Паромов и Клепиков, но Подушкин пиво уважал, особенно, если была таранка или жареная мойва.

В двадцать три часа, когда были написаны необходимые справки и рапорта, когда все нарушители были доставлены в отдел, а дружинники отпущены домой, хозяева и гости собирались в кабинете Подушкина. И начинались воспоминания. Не о семейных же делах говорить, в конце концов. И не кости «перемывать» сослуживцам — этого на оперативных совещаниях и партийных собраниях хватало свыше крыши.

— А помнишь?.. — начинал кто-нибудь.

— Это что, вот со мной был случай… — перебивал другой.

Так Паромов узнал, как Петрищев из участкового на несколько часов переквалифицировался в чабана, когда после успешного раскрытия кражи овец у Ходыревского, «конвоировал» по городу целую отару — тридцать шесть голов. И не только отару, но и двух жуликов, привязав их веревками к баранам, чтобы не сбежали по дороге.

— Андреич, ты чего больше опасался: что бараны сбегут или что сбегут воры, когда такое смешанное стадо гнал? — улыбаясь одними глазами, спрашивал Крутиков.

— Да ему было без разницы, — попыхивая «Беломором», отвечал за Петрищева Москалев, — баран барана тащит и баран барана стережет, сбежать не дает. Его же дело в данной ситуации, как мне кажется, простое: иди себе неспеша, да прутиком помахивай.

Москалев кроме «Беломора» никогда и ничего не курил. Ни сигарет, ни папирос. Признавал только эту марку.

— Больше всего я опасался вот таких пустобрехов, которые даже не крестятся, когда им что-то кажется, — смеясь, отшучивался Петрищев и тут же переходил в атаку: — Ты лучше расскажи, как домой в бабьих трусах пришел после очередной «засады».

— Тут ты врешь. Это дело было не со мной, а с участковым Меховым. — Москалев коротко, но задорно, как только умел делать это он, засмеялся, вспоминая веселую и комичную историю. Отсмеявшись, стал рассказывать:

— На этом участке еще до Минаева работали Васька Густилин и Пашка Мехов. Паромов их, возможно, и не знает, а остальные должны…

— Были такие, — согласился Петрищев.

— Верно, — поддакнул Минаев, а Василий Иванович, поморщившись, попросил:

— Не перебивайте. Дайте человеку спокойно рассказать.

Все притихли, и Москалев продолжил:

— Как-то раз в зимнюю пору договорились они с двумя бабенками из общежития, что на улице Дружбы, в любовь поиграть.

— Святое дело, — хмыкнул Подушкин.

— Взяли водочки, закуски — и после работы к ним, в общежитие… Дело-то молодое. Когда свои дела сделали, стали домой собираться. Вот тут Паша и дал маху: вместо своих трусов натянул то ли в темноте, то ли спьяну рейтузы подруги.

— Вот балда… — не сдержался Крутиков.

— Еще какая, — поддакнул Минаев.

— Короче говоря, — зыркнул на обоих Москалев, чтоб не перебивали, — пришли Паша и Чистилин среди ночи к дому Мехова. Мехов дорогой сильно замерз и стучится в дверь с большим нетерпением. «Танюшка! — кричит, — открывай. Совсем замерз!» — Танюшкой звали его жену, — пояснил Москалев. — «Открывай быстрей! Совсем в засаде закоченел! Зуб на зуб не попадает». Открыла Танюшка дверь. Впустила Пашу в квартиру. Тот хлопает себя руками по бокам. — «Холодно! — кричит. — Холодно!» И стал, идиот, при свете раздеваться. Тут Танюшка и увидела бабьи панталоны на нем. Схватила портупею и ну ею стегать бедного Пашу по чем попало: я, мол, покажу тебе как в «засады» ходить, к чужим бабам захаживать!.. А Танюшка, скажу я вам, баба ядреная, покрупнее Паши будет. Хлещет так, что тот только подпрыгивает. Подпрыгивает и кричит: «Танюшка! Ох, горячо! Ой, как горячо!». Сразу про мороз и холод забыл…

Все весело заржали, представив себе нарисованную Москалевым картину.

— Интересно, — отсмеявшись, спросил Подушкин, — кто той бабенке трусы возвращал: Мехов или Танюшка?

— Не знаю, — отозвался Москалев, — но из милиции она Пашу вышибла.

— Я женских трусов не «одалживал», — сверкнув прокуренными зубами, вспомнил Крутиков, — но одна подруга как-то мое служебное удостоверение стянула.

— В самом деле? — удивился Петрищев.

Утрата служебного удостоверения — это почти тоже, что утрата табельного оружия. Такая провинность каралась строго, вплоть до увольнения из органов. Поэтому все навострили уши, а Крутиков продолжил:

— Дело шло с ней на разрыв, так она пошантажировать вздумала. Я сначала не заметил. Но тут подошел строевой смотр. Я в карман за удостоверением, а его нет. Я стремглав из строя в кабинет, надеялся, что в другом пиджаке оставил. И там нет. Столы, сейф проверил — нет. Тут и вспомнил, где могло остаться мое удостоверение. Звоню ей. Смеется, стерва, не теряй, говорит…

— И вправду, стерва, — проявил солидарность Минаев.

— Еще какая… — хохотнул Подушкин.

— И чем закончилось сия одиссея? — пыхнув «беломориной», вкрадчиво поинтересовался Москалев.

— Пришлось еще месяц с ней повалтузиться, чтобы удостоверение забрать. С тех пор, как от бабы ухожу, обязательно проверяю, не стащила ли чего. Так что, Паромчик, запоминай, — закончил весело Крутиков, обращаясь к молодому участковому, — будешь по бабам бегать, смотри, чтоб что-либо не сперли. Вороваты, как сороки. Особенно, в отношении того, что блестит или звенит… И вообще, бабам палец в рот не клади — всю руку отхватят. Да скажут, что так, мол, оно и было!

— Это уж как пить дать!.. — усмехнулся Петрищев. — Верно, штаб?

— Главное, чтоб палец, которым детей делают, был цел, — оскалился на Подушкин.

— Штаб у нас большой специалист в этом деле, — подытожил фривольный разговор Минаев. — Бабы вокруг него, как кобылицы вокруг жеребца табунятся. Любому из нас в этом деле фору даст. И если так говорит, значит, знает, о чем речь толкает…

Самыми молчаливыми за столом были Василий Иванович и Паромов. Первый — в силу своей природной степенности, а второй никакого багажа милицейских историй не имел, к тому же считал нетактично встревать в разговор старших. Просто радовался доброй компании и тому, что был принят ею, как равный.

Впрочем, такие посиделки были нечасты и долго не тянулись.

— Пора и честь знать, — обычно говорил Москалев, — пошли по домам.

Он гасил о край массивной пепельницы, доверху заваленной окурками, неизменную «беломорину» и первым направлялся к выходу. Остальные — за ним.

4
В следующий раз, когда честной компании удалось собраться в кабинете старшего участкового, Минаев рассказывал, как его держал в заложниках рецидивист Зеленцов, вооруженный гранатой.

— Сижу, значит, я в опорном пункте. Один. Ни «штаба», ни Василия Ивановича нет. Время перед обедом. Сижу, бумажки перебираю. Перебираю и соображаю, как побыстрее их списать.

— Слышали, — весело подмигнул друзьям Крутиков, — не исполнить, а списать. Прошу обратить на это внимание. Большая разница тут: одно — дело сделать, другое — отписаться…

— Ладно, не придирайся к словам, — отмахнулся от подковырки Минаев. — Отписаться — еще не значит описаться, — скаламбурил он.

— Леонард, не перебивай, — вступился за старшего участкового Москалев, желая возвратить беседу в нужное русло. — Пусть доскажет.

Крутиков шутливо поднял руки:

— Сдаюсь!

— Вдруг открывается дверь кабинета, и входит особо опасный рецидивист Витька Зеленцов по прозвищу «Зеленец», — продолжил Минаев прерванный рассказ. — Его повестками не так-то просто было вызвать, а тут по собственной инициативе пришел. Я даже обрадовался: необходимо было третье официальное предупреждение оформить, чтобы в очередной раз взять его под гласный административный надзор.

«Здравствуй, — говорю. — Проходи, присаживайся. Расскажи-ка, что тебя привело в наши края. А потом бумажку одну подпишем: пора тебя опять под надзор брать, чтоб было спокойней и для тебя и для меня».

Поздоровался, в кабинет прошел, на стул сел. Все, казалось бы, чин-чинарем идет… Но не тут-то было. Не прошло и полминуты, как достает этот гад из кармана куртки гранату-лимонку и мне так весело ее демонстрирует.

«Совсем одолел, — говорит, — начальник, своими проверками. Мыслю — собираешься опять отправить к «хозяину» баланду бесплатно хлебать. Поэтому я и пришел: или договоримся, что оставишь меня в покое, или оба на воздух взлетим… поближе к Богу. Каждый со своими правдами и кривдами, с благими делами и грехами».. А сам, сволочь, вынимает из гранаты чеку и кладет на стол. Осталось только разжать ладонь и отпустить рычажок — и хана…

Минаев пригладил ладонью волосы. Видно было, что он не просто вспоминает, но и вновь глубоко переживает ту злополучную ситуацию, произошедшую с ним несколько лет назад.

— Знаю я этого «хорька», — вновь встрял в рассказ Крутиков, но уже серьезно, без усмешек и подначек. — Запросто мог себя вместе с тобой взорвать. Хоть и судимый, и особо опасный рецидивист, но человек твердый, с характером. Если давал слово, то всегда его держал. Такие, хочешь, не хочешь, а вызывают уважение, хоть и враги наши по гроб жизни…

Крутиков замолчал. Наступила небольшая пауза.

— А, может, он блефовал, — предположил без особой уверенности Петрищев. — Принес учебную гранату, и давай над тобой издеваться, нервы твои проверять?

— Нет, мужики, граната была настоящая, боевая… И откуда он ее только выкопал, ума не приложу, — продолжил рассказ Минаев. — Стал я его и так и сяк уговаривать вставить чеку на место. И Витей, и Виктором, и дорогим, и уважаемым, «козла» этого называл, только чтобы он гранату не взрывал.

— Прижмет — и черта отцом родным назовешь… — философски изрек Клепиков, а Паромов, воспользовавшись короткой паузой, поинтересовался:

— Виталий Васильевич, чем же дело окончилось?

— Целый час, козлиная борода, мне нервы на свою гранату накручивал, — то ли отвечая на вопрос Паромова, то ли просто ведя нить повествования, продолжил Минаев. — Делать было нечего, пришлось пообещать, дав слово офицера, что под надзор его брать не буду. Только после этого он вставил чеку на место. Потом достал припасенное им заявление, заранее написанное, что он добровольно выдает органам милиции найденную им гранату. Даже дата стояла и подпись. Все просчитал, негодяй… Мне осталось только отнести в отдел эту гранату и заявление. Взрывотехническая экспертиза подтвердила, что граната была боевой.

— И что же ему было за гранату? — не удержался от вопроса Подушкин. — Есть же уголовное наказание за незаконное приобретение, хранение и ношение огнестрельного оружия и боеприпасов. Кажется, статья 118 УК РСФСР. И наказание за данное деяние до пяти лет лишения свободы.

— Статья 218 УК, а не 118, — педантично поправил Подушкина Крутиков, чуть ли болезненно, почти как личное оскорбление переносивший любую фальшь в вопросах знания УК и УПК. — Сто восемнадцатая статья — это понуждение женщины к вступлению в половую связь. Эта статья специально для тебя, Палыч, писана. Всех дружинниц, перепробовал, котяра усатый (у Подушкина действительно были черные, почти смоляные усы), или через одну?.. Колись, как говорят опера, ведь используешь свое служебное положение начальника штаба, и, соответственно, зависимость дружинниц от тебя?.. — подначивал он Подушкина. — Чистосердечное признание — смягчает наказание…

— Может и смягчает, — лукаво усмехнулся Москалев, — но срок точно увеличивает…

Крутиков, не отреагировав на реплику Москалева, назидательно продолжил, обращаясь к Подушкину:

— Смотри, чтобы какая-нибудь из твоих метресс не написала заявление в прокуратуру!

И было непонятно: то ли продолжает шутить, то ли говорит вполне серьезно.

— Что ты, что ты, Леонард Григорьевич?!! — засмеялся Подушкин. — Я только по доброму согласию, если что… И никакого злоупотребления служебным положением.

— Ладно, — смилостивился Крутиков, переходя уже на серьезный тон: — Ты, штаб, забываешь, что в статье 218 УК есть примечание, согласно которого, лицо, добровольно выдавшее незаконно хранящееся оружие, боеприпасы и взрывчатые вещества, освобождается от уголовной ответственности. Вот так-то!

— Да откуда ему знать… — обронил Минаев. — Вуголовный кодекс заглядывает раз в полгода. В процессуальный — и того реже. Поэтому, слышит звон, да не знает, где он. Вот в дамском вопросе он спец непревзойденный. Ни мне, ни вам, ни даже вот молодому Паромову, в этом вопросе за ним не угнаться. Мастер!..

— Виноват, товарищ старший участковый, — заскоморошничал начальник штаба ДНД, — исправлюсь. Как только, так сразу… — Потом добавил с ухмылкой: — Вы, товарищ майор, молодого участкового еще плохо знаете. Не смотрите, что он такой скромненький. Да, да. Скромненький, скромненький, а дорожку в библиотеку к молодой библиотекарше Леночке уже давно проторил. Каждую свободную минуту там проводит. То ли книги вдвоем читают, то ли пыль за стеллажами протирают.

— На стеллажах пыль стирать — глупое занятие, — усмехнулся Крутиков, намекая на некую интимность. — Куда бы ни шло — с полу или со стола…

— Слова специалиста …по влажной уборке, — улыбнулся Минаев.

— А то!..

Паромов покраснел … и промолчал, остальные понимающе и ободряюще улыбнулись, но оставили его в покое, не стали «задирать».

— Это все чепуха, — сказал Петрищев, возвращаясь к первоначальной теме. — Вся соль в том, что Виталик слово офицера «козлу» дал. Вот этого делать, на мой взгляд, никак нельзя было. Тут, Василич, ты лажанулся. Еще как лажанулся!

— Да, да, — поддержал Петрищева Москалев. — Слово офицера, это тебе не фунт изюма и не стакан водки. Это…

— Вас бы на мое место, — миролюбиво перебил его Минаев. — Я бы посмотрел, какие вы были бы тогда герои… Хорошо смеяться и дискуссировать, сидя в тесной компании, да винцо потягивая. А мне тогда совсем не до смеха было. Как подумал, что от взрыва гранаты пострадают невинные люди — жильцы дома, что Люба, жена, с малолетней дочерью вдовствовать останется, — так и дал слово. И сдержал. Хорошо, что срок действия Положения о надзоре в отношении его истекал через полгода. А то бы пришлось и год терпеть… Слово офицера многого значит. Не дал — крепись, а дал — держись! — Минаев начинал потихоньку заводиться.

— Мужики, нечестно всем на одного наезжать! — встал на сторону Минаева Василий Иванович. — Да и время позднее. Пора по домам.

— И то верно, — спохватился Москалев. — Пора нам идти по домам. Во! — весело воскликнул он. — В рифму заговорил. Если еще полчасика посидим — не то что стихами заговорим, но и песни петь начнем. Главное, что наш друг Минаев жив и здоров, а остальное трын-трава. Верно?

— Верно.

— По домам?

— По домам!

— А, может, еще грамм по пятьдесят? — оглядывает всех Минаев, которому так не хотелось расставаться с друзьями. — На посошок…

— Хорошего понемногу! — урезонивает его Москалев. — Двигаем по домам.

Все согласились с Москалевым и «двинули» по домам.

5
Если по четвергам проводился общегородской рейд всех сил милиции, то по пятницам и субботам в помещении ОПОП проходили заседания товарищеского суда. Здесь рассматривались материалы о незначительных правонарушениях, семейных дрязгах, бытовых конфликтах. Как правило, такие материалы направлялись начальником Промышленного РОВД и прокуратурой. Иногда поступали заявления непосредственно от граждан. Случалось и такое.

Председателем товарищеского суда был сухонький, но крепенький семидесятипятилетний старичок, Прохоров Илья Исаевич, бывший прокурорский работник, немало повидавший на своем веку. Поговаривали, что он успел побывать и государственным обвинителем, и обвиняемым в крутые сталинские времена. Из редких воспоминаний — не любил Илья Исаевич распространяться о своей жизни — было видно, что ему не только довелось похлебать лагерной баланды, но и пообщаться с видными людьми Страны Советов. Например, с женой Всесоюзного старосты Калинина, с супругами военноначальников Блюхера и Тухачевского, «чалившихся» в одном с ним лагере, но в разных бараках.

С началом Великой Отечественной войны он один из первых написал письмо в Кремль на имя Сталина с просьбой направить его на фронт. Сначала поступил отказ. Но он продолжал писать одно прошение за другим. И в период Сталинградской битвы, когда возникла острая нужда в людских резервах, просьба его была удовлетворена: рядовым солдатом очередного штрафного батальона он попал на фронт. Вскоре был ранен, а, значит, кровью смыл «позор» мнимых прегрешений перед Родиной. Его юридическое образование, отвага в боях вскоре сделали свое дело: был переведен на оперативно-следственную работу в «СМЕРШ». Сначала рядовым сотрудником, а затем и младшим командиром.

И об этой поре Илья Исаевич не любил распространяться. Обозначал парой слов данный эпизод своей жизни, и все! Ни о выявленных шпионах, ни о их пособниках, ни о полицаях, ни о дезертирах, ни о их расстрелах — ни одного слова. Словно ничего этого не было. А если кто-то из участковых инспекторов милиции проявлял настойчивость в расспросах на данную тему, то замыкался в себя и уходил, сославшись на нездоровье.

После войны работал опять в прокуратуре. Занимался вопросом реабилитации жертв сталинских репрессий. Илья Исаевич получал неплохую пенсию и мог спокойно доживать свой век на пару со старухой в благоустроенной двухкомнатной квартире трехэтажного кирпичного дома на углу улиц Парковой и Харьковской, рядом с парками и школьным садом. Но старому законнику спокойно дома не сиделось — тянуло на люди, в гущу жизни, и не просто жизни, а жизни криминальной или околокриминальной. Поэтому уже несколько лет он раз за разом избирался гражданами поселка председателем товарищеского суда.

Жизненная закалка и опыт правоохранительной работы сделали его одним из лучших представителей товарищеских судов в районе. Приученный к дисциплине, он строго соблюдал все нормы Положения о товарищеских судах, и ни одного заседания не проводил формально или без участия членов товарищеского суда, выполнявших роль народных заседателей райсудов. Даже такой ритуал, как вставание присутствующих при входе членов суда, соблюдался им безукоризненно. Поступившие материалы рассматривались со всевозможной объективностью, с предварительными беседами со сторонами конфликта, с опросом свидетелей, в роли которых не раз приходилось выступать участковым милиционерам.

Паромова больше всего поражало то обстоятельство, что самые закоренелые нарушители общественного порядка в обязательном случае являлись на заседание товарищеского суда. Они могли порой проигнорировать вызов участкового, но никогда не уклонялись от явки в товарищеский суд. И во время суда вели себя подобающим образом. Без хамства и снисходительно-развязного отношения. Чем их «брал» интеллигентный Илья Исаевич, никогда не повышавший голоса и говоривший до вкрадчивости мягко, оставалось загадкой. Возможно, это объяснялось тем, что на за-седание товарищеского суда люди приходили трезвые, уже сами сделавшие необходимый вывод для себя о дурости их проступка. Возможно, здесь играла роль справедливых решений и наказаний. Возможно…

Но дело обстояло так, как обстояло.

Кроме ежедневных дежурств, раз в месяц проводились заседания штаба ДНД и Совета общественности. На первых речь шла об активизации и оптимизации работы дружин, на вторых — о повышении воспитательной работы с жителями микрорайона. И тут главенствовали Подушкин и Клепиков. Участковые были всего лишь «на подхвате».

…Весело жилось и работалось участковым. Только желающих стать участковым было мало. Работали от зари и до зари, не очень-то надеясь на выходные и иногда обещанные руководством отдела отгулы, довольствуясь мизерной зарплатой. Не имея иного досуга, отводили душу в милицейских байках, похожих на те, которые услышал Паромов из уст старших коллег. За счастье считались дни, когда обходилось все без ругани и очередных «проработок».

Впрочем, что такое счастье. Это довольно-таки субъективное восприятие и оценка действительности. Одного и хоромы златостенные, и реки медовые не радуют. А другой от того, что на «ковер» к начальству не попал, очередного разноса избежал, уже блаженствует, на седьмом небе себя от счастья чувствует.

Вот она, диалектика жизни!

ЧЕРНЯЕВ И ДРУГИЕ

Люди слишком слабы и легкомысленны — это очень огорчительно. Но еще огорчительнее то, что я вхожу в числе этих людей и даже могу легко стать еще хуже, чем они.

Акутагава Рюноскэ
1
«Если театр начинается с раздевалки по определению Станиславского, то отдел милиции начинается с дежурной части», — часто говорил Воробьев Михаил Егорович на оперативных или служебных совещаниях личного состава. И принимал все меры, чтобы в дежурной части был порядок, а оперативными дежурными были одни из лучших и профессиональных сотрудников.

Дежурная часть располагалась на первом этаже здания. Рядом с входом. Чтобы дежурному наряду было проще контролировать входящих и выходящих посетителей, а тем легче получить ту или иную справку или обратиться с заявлением. Кроме того, аналогичным образом осуществлялся контроль и за сотрудниками отдела.

Дежурная часть делилась на три помещение. Первое — непосредственно дежурная часть, где находились пульт управления связи, рабочий стол дежурного и его помощника.

Второе — небольшая изолированная комната с двумя деревянными армейскими топчанами для отдыха оперативного дежурного и водителя, если тому посчастливится. Другие члены оперативной группы: оперативный работник и участковый инспектор ютились в кабинете оперативника, так как места для отдыха им в дежурной части не предусматривалось. Следователи, как небожители, вообще редко выходили из своих кабинетов и в дежурной части появлялись по великой необходимости.

Третьим помещением была комната для задержанных правонарушителей — «аквариум», с лицевой переборкой из толстого органического стекла и такой же дверью. Для того, чтобы дежурному наряду легче было следить, что происходит в «аквариуме», когда тот заполнялся людьми. Отвечал за «аквариум» и порядок в нем непосредственно помощник оперативного дежурного. В некоторые вечера, особенно в те, когда проводились целенаправленные рейды по охране общественного порядка, «аквариум» набивался под завязку, и работы помощнику дежурного хватало. Одних — в туалет проводи, другим — «скорую» вызови, особо дерзких и нервных — угомони.

Оперативными дежурными были действительно опытные сотрудники, не один год проработавшие в органах, хорошо знавшие не только район, но и контингент. И это, несмотря на то, что в районе на тот период времени проживало не менее 150 тысяч человек.

Все сотрудники отдела: и оперативники, и участковые, и следователи любили ходить в наряд в те дни, когда оперативным дежурным заступал старший лейтенант Миненков Николай Митрофанович. С ним было легко, так как он не только всегда владел оперативной обстановкой, что ценилось руководством отдела, но мог любому обратившемуся к нему сотруднику подсказать, как поступить в той или иной ситуации, какое принять решение, как правильно оформить тот или иной документ. Но, главное, никогда не «подставлял» сотрудников, особенно молодых, если что-то шло не так. Брал «огонь» руководства на себя.

Всегда аккуратный и подтянутый, в отутюженном форменном костюме, в начищенных до блеска туфлях, он олицетворял в себе лучшие качества советского милиционера. И природа не обделила его мужской красотой, одновременно привлекательной и мужественной, так нравящейся женщинам во все времена и во всем мире. И не одна отделовская дама украдкой поглядывала на него, сравнивая со своей сильной половиной и тихонько вздыхая. Видать, сравнение было не в пользу собственной половины…

Майор Цупров Петр Петрович был, возможно, самый опытный. Знал в лицо не только «контингент, но и всех руководителей предприятий в районе. Но дежурить с ним не любили, так как о каждом промахе опера или участкового инспектора немедленно докладывал начальнику отдела или его заместителям. А порой и свои промашки не стеснялся «перебросить» на кого-нибудь из дежурного наряда.

И все — с ядовитой ухмылочкой, словно «заложить» ближнего было не гадостью, а добродетелью, только что оказанной.

В отместку, сотрудники к месту и не к месту рассказывали друг другу громко, чтобы слышал Цупров, один и тот же пошловатый анекдот:

«Ночь. Звезды. Тишина. Из кустов раздается голос:

— Что же ты меня имеешь, как скотину. Хотя бы ласковое слово сказал.

— Я люблю тебя, Петрович!»

Цупрова это злило, но он и вида старался не подавать, что злится. Наоборот, всегда и громче всех хохотал и просил рассказать еще раз.

Третьим, после перехода Павлова Александра Дмитриевича на должность старшего участкового инспектора был Георгий Николаевич Смехов. Красавец майор. Рост — под два метра. Настоящий гренадер. Вес — за сто килограммов. Ярко выраженная залысина, которую он чуть ли не через минуту тщательно вытирал носовым платком, и роскошные, аля Буденный, рыжие усы. Усы Смехов любил и холил, постоянно расчесывая их небольшой пластмассовой расческой. Или время от времени трогал кончики усов большим и указательным пальцами, будто убеждаясь, на мести ли они… Затем неторопливо поглаживал, как Семен Михайлович Буденный в кинофильме «Неуловимые мстители». И почти всегда бурчал: «Ну-с! Какие дела-с?..»

К кому относились эти слова, понять было трудно: то ли к усам, то ли к себе, то ли к собеседнику.

Как и Петр Петрович, Георгий Николаевич всегда не прочь был ненароком «подзаложить» «ближнего своего». А ближними были, как правило, или опер, или участковый, или помощник, или водитель дежурного автомобиля. Ко всему этому он был ленив при оформлении документации, которой, как и везде в милиции, было достаточно. Всеми правдами и неправдами старался свои обязанности возложить то на помощника, то на участкового. А тем это совсем не нравилось: своей писанины хватало… И еще одной особенностью отличался Смехов: был труслив, словно баба, перед руководством. Особенно он боялся заместителя начальника по оперативной работе майора милиции Конева Ивана Ивановича, грубияна и матерщинника, но спеца в своем деле.

При этом сам Георгий Николаевич постоянно попадал в смешные и казусные истории, которые с удовольствием, смакую каждую деталь, рассказывали друг другу сотрудники. Лучше всего это получалось у Черняева, который излагал каждый такой случай в лицах, сочно, красочно, эмоционально. Не рассказ, а театр одного актера. Примечательным являлось то, что Черняев зачастую выступал одним из действующих лиц в комических злоключениях Смехова.

Кроме того, Георгий Николаевич не дурак был покушать. И если другие сотрудники обходились куском хлеба да чашкой чая или кофе, и то на бегу, в спешке, делясь этим немногим между собой, то Смехов всегда приносил изрядный «тормозок» со всякой снедью и уминал все один. Но не сразу, а постепенно, примерно через каждый час уединяясь в комнате отдыха минут на десять или пятнадцать. Гурман был еще тот. И о здоровье заботился.

Другой слабостью Георгия Николаевича являлось постоянное желание «стрельнуть» курево, даже если у него при себе имелась целая пачка. «Стрелял» у всех и все: папиросы и сигареты.

— Чужие слаще — ухмылялся, поглаживая усы.

За эти «выверты» сотрудники не любили Смехова и старались при первой возможности устроить ему «подлянку», не особенно смущаясь некрасивостью своих поступков по отношению к коллеге. Как известно, всякий долг красен платежом… Вот и платили.

2
Жарким августовским вечером в дежурной части находился только наряд. Все другие сотрудники давно разошлись по домам.

За пультом, разомлев от дневной жары и суеты, тихонько подремывал седой пожилой старшина Чудов Михаил Афанасьевич, помощник оперативного дежурного. Недалеко от него, опершись спинами о стену, сидели на колченогих, раздолбанных стульях водитель дежурного автомобиля Валентин и опер Черняев.

Участковый инспектор Нарыков Николай на автомобиле ПМГ (передвижной пост милиции или, как окрестили его местные острословы, «помоги моему горю») выехал на разбор очередного бытового конфликта.

— Ну-с… — выходя из комнаты отдыха и поглаживая усы, протянул Смехов. — Немножко подкрепился. Теперь можно и вздремнуть. Минут так по полста на каждый глазок. Как у нас? Порядок?

— Порядок, — нехотя отозвался Чудов. — «Аквариум» полный. Но попались смирные, не буянят.

— Клюшка осталась без работы, — подмигнул помощнику Черняев.

У Чудова было специальное средство против буянов — хоккейная клюшка. Неизвестно когда и каким образом попала она в дежурную часть: то ли была «конфискована» у какого-нибудь уличного хулигана-подростка, то ли кем-то из сотрудников в отдел случайно принесена и забыта. Ею Чудов обычно усмирял самых ретивых из обитателей «аквариума», размахивая перед лицом буяна и грозя обломать клюшку о бока строптивца, если тот не успокоится. До дела, конечно, не доходило, но про клюшку знали и слышали все потенциальные обитатели «аквариума».

— И порядка никакого нет, Георгий Николаевич, — продолжал меж тем Черняев наигранно-будничным голосом. — Мы тут бдим, как сказал бы Козьма Прутков, а некоторые веселятся.

— А что? — насторожился сразу Смехов, который уже на личном опыте знал, что от Черняева хорошего ждать не приходится, тем более, если демонстрирует вроде бы безразличный вид. Тут уж точно жди подвоха…

— Да ничего особенного, — небрежно роняет слова опер. — У участкового Сидорова сегодня свадьба. А мы и не поздравили, и общественный порядок там не проверили. Вот и говорю, что непорядок. Твое упущение, Георгий Николаевич. Ты же старший.

Тревога во взгляде Смехова сменилась явной заинтересованностью. И про сон думать перестал.

— Где?

— Что — где? — Как бы не понял Черняев.

— Свадьба где? — пришлось уточнить оперативному дежурному, причем, с долей раздражительности в голосе за непонятливость опера.

— Да на Волокно. В кафе «Ландыш». В зоне вашей оперативной ответственности, товарищ майор, — короткими фразами, чеканя слова, дурашливо вытянувшись по-строевому, уточнил опер.

— Наверно, очередная лапша, — на всякий случай проявил недоверие Смехов, — причем, индийская, самая длинная, как ты любишь травить, Шерлок Холмс недоделанный.

Дело в том, что Черняев уже успел подсунуть Смехову сигарету, набитую серой от спичек, когда Георгий Николаевич в очередной раз «стрельнуть» надумал. Чуть усы не спалил — так полыхнуло!

— Да, нет, Георгий Николаевич, — ожил от дремы Чудов, до этого момента вполуха прислушивавшийся к болтовне наряда, но не вмешивавшийся в нее. — На самом деле. Теперь отбегался, жеребчик! — имея ввиду Сидорова, продолжил он. — Сколько баб попортил — не счесть! И за что они его так любят? У нас «ходоков» по этой части много, не без того. Но таких, как Сидоров — надо будет поискать! На что вот, Черняев — вьюн и пройдоха, но против Сидорова по бабьей части слаб. Даже в подметки не годится… Возможно, конкуренцию ему могут составить Мишка Астахов да Виктор Алелин из Ленинского РОВД, но и то вряд ли… — рассуждал вслух Чудов, немного завидуя молодости и удачливости Сидорова.

— Не знаю, не знаю… — подхватил разговор Черняев, у которого семейная жизнь была не очень удачной: пристал к разведенке с двумя детьми. — Не знаю, какие там Дон Жуаны Астахов, Алелин или тот же хваленый Сидоров… Но вот Кулик наш из экспертного болота всем фору даст, хоть и пишет слово «член» с пятью ошибками.

Куликов Василий, мужчина лет двадцати шести, был сержантом и работал техником по радиосвязи. Ютился в кабинете криминалистов. Тихий среди сотрудников и незавидный по внешности, низкорослый, он действительно пользовался благосклонностью женщин, которые то и дело звонили в дежурку и спрашивали, на работе ли Куликов.

— Сам — метр с кепкой, и то — в прыжке, но бабы к нему табуном валят. Видно, не зря говорят, что корявое дерево в сук растет. И фамилия у него подходящая: Куликов, от болотной птички кулика. Сама мала, а нос велик, — сострил опер.

— Да, мал клоп, но вонюч, — ввернул Смехов с ухмылкой.

— Не-е-е, — дернул отрицательно головой Чудов. — В данном случае вернее будет: «Мал золотник, да дорог», если апеллировать к пословицам… раз бабы заприметили его волшебный «клювик».

Только водитель Валентин не счел нужным вмешиваться в пустой треп коллег, подремывая на стуле. Как всякий водила дежурного наряда милиции, он использовал каждую свободную минуту для отдыха. Ведь неизвестно, удастся ли ночью поспать… не придется ли крутить баранку до самого утра?..

— Так, что вы там говорили по поводу Сидорова? — в очередной раз вытирая лицо и лысину платком, вернул Смехов разговор в русло заинтересовавшей его темы свадьбы участкового.

— Вообще-то говорили, что женится, и что надо его поздравить, и порядок там проверить, товарищ старший оперативный дежурный, — с серьезной миной на лице отрапортовал Черняев.

Сидоров Владимир Иванович, действительно, парень был, каких поискать. Рост — под два метра. Атлетическое телосложение. Карие, вечно улыбающиеся и в то же время таящие в себе еле уловимую насмешку глаза. Светло-русые, коротко стриженые волосы. Доброе, вызывающее доверие лицо истинного русака.

Бывший десантник, выпускник, как и Василенко, Калининградской школы милиции, совсем недавно перешел из уголовного розыска в участковые, на зону старшего участкового инспектора Минаева. В розыске у него что-то не заладилось. Такое хоть и редко, но бывает. Не исключено, что он больше заглядывался на длинноногих курянок, чем в дела оперативного хозяйства. С обладательницами высоких бюстов и упругих поп разбираться было куда интересней, чем со всяким ворьем. К тому же представительницы пре-красного пола сами так и висли на нем, как красивые игрушки на новогодней елке. Вот и перелюбил он их без счета, не испытывая при этом не сожаления, ни угрызений совести, особо никем не увлекаясь и не давая им увлечься. Четко придерживался правила: поигрались — и разбежались!

Но вот, устав от мимолетных и непродолжительных встреч, наконец-то, остепенился, остановив свой выбор на Галине, работнице ОХВ, девушке, известной не только в городе Курске, но и в области: делегатке Съезда Советов от Курского комсомола.

Черняев не блефовал. Действительно в кафе «Ландыш» проходила свадьба Сидорова. Шумная, веселая, многолюдная. Сидоров, компанейский парень, пригласил пол отдела. Со стороны невесты было еще больше: подруги, представители руководства комбината, райкома партии и комсомола. Столы ломились от яств и горячительных напитков. Еще бы — первейшая невеста города выходила замуж!

Поняв, что никакого подвоха не ожидается, Смехов тут же направил в кафе Валентина и Черняева «проверить общественный порядок».

— Будьте повнимательней, — напутствовал строго. — Да, смотрите, невесту сдуру не соприте! Знаю я вас…

— Нам чужие невесты ни к чему, от своих баб голова кругом идет — заверил Черняев. — Возьмем, что надо взять…

— Тогда попутного ветра.

Минут через двадцать-тридцать Валентин и Черняев возвратились, притащив с собой два короба с едой и выпивкой.

— Все в порядке.

— Ну-с, — привычно поглаживая усы, с улыбкой во все лицо, встретил Смехов гонцов, отбирая короба и унося их в комнату отдыха. — Вижу: вояж был удачным. Это хорошо! Однако спрячем все от греха подальше, а то и утра не дождетесь, наберетесь. Знаю я вас!

Минут тридцать его не было, только сопение доносилось из-за прикрытой двери комнаты отдыха.

«Дегустирует, — догадались в дежурке, — нас от греха спасает, спаситель хренов…»

Черняев, как человек эмоциональный и, к тому же инициатор посещения свадебного застолья товарища, был взбешен от такой выходки дежурного, даже краской гнева покрылся. Остальные, хоть и были недовольны, но все же не так бурно восприняли действия Смехова.

«Ладно, я тебя ущучу! — вспомнив об имевшейся у него таблетке пургена, загорелся новой идеей мстительный опер. — Запомнится тебе свадьба Сидорова надолго».

— Вы тут по очереди покушайте и не забудьте мне кусочек грудинки оставить. Не грудинка — мед, сама во рту тает… — выглянув из комнаты отдыха, сладко пропел Смехов. — А я вздремну малость… И так с вами, оглоедами, припозднился… Да не шумите сильно, а то сон будете перебивать. Ты же, Михаил, не забудь разбудить меня… так часика в четыре — надо подготовиться к приходу начальника.

— Отдыхай, — недовольно буркнул Чудов. — Разбужу.

Вскоре жалобно заскрипел деревянный топчан под тушей Смехова, а через минуту раздался богатырский храп.

— Ладно, тащите, что осталось, сюда, — сказал Чудов водителю и оперу. — Давайте порубаем… что Бог послал или что Жоржик оставил.

Валентин пошел в комнату отдыха за едой, а Черняев молча направился из дежурки к себе.

— Ты куда? — спросил помощник. — Обиделся что ли? Плюнь, еды хватит. И черт с ним, с этим боровом… — имел он в виду Смехова. — Жора — известный обжора…

— Я на минутку, — чуть таинственно и с многозначительной подоплекой усмехнулся Черняев. — Сейчас подарочек еще один принесу для Георгия Николаевича…

Через пару минут он действительно возвратился, сияя улыбкой во всю хитрющую физиономию.

— Где тут грудинка, которую так обожает наш дежурный?

— Да вот она, отложили для Георгия Николаевича, — отозвался без задней мысли водитель.

На обрывке целлофана лежал изрядный кусок грудинки, аппетитно поблескивая жирной корочкой.

— Хороша! — причмокнул губами опер, — а будет еще лучше… после того как сдобрю одной пряностью…

С этими словами Черняев стал посыпать грудинку истолченным в порошкообразную массу пургеном.

Все тихо засмеялись и принялись под негромкий смех уминать еду, оставшуюся им от бесцеремонного дежурного.

В четыре часа Чудов разбудил Смехова. Тот, продрав глаза и потягиваясь со сна, первым делом спросил, оставили ли ему грудинку.

— Не плохо бы подкрепиться…

— Оставили. Подкрепись, подкрепись!.. — многозначительно буркнул Чудов и пошел дремать.

Однако многозначительность в голосе помощника не насторожила Смехова, и он в момент умял весь кусок грудинки.

— Хороша… — погладил усы и пополневшее чрево.

Черняев, как истинный опер, всегда находящийся в ладах с аналитическим мышлением, предположил, что часам к шести действие пургена должно сказаться на могучем организме Смехова.

— Будем занимать с тобой туалет по очереди, — заговорчески подмигнул он водителю.

— Зачем? Лучше подремать… — не понял изощренного замысла тот.

— Затем, чтобы создать Смехову новые затруднения, когда тому приспичит в сортир, — пояснил опер. — Туалет-то у нас один. Вот и пусть потерпит, пока мы будем в нем…

— А что? Пусть помучится, — ухватился за оперскую идею водитель. — Будет знать, как людей обжирать!

— Вот именно, — хмыкнул опер. — Заодно и подозрения отведем от себя: мол, и мы животом страдаем…

В начале седьмого химический процесс в организме Смехова полностью завершился. И вот дежурный, некоторое время поерзав в кресле, сначала шагом, а затем и бегом направился в туалет. Но туалет оказался закрыт — его уже «оккупировал» Валентин, добросовестно выполнявший Черняевский план. Даже брюки приспустил, для пущей реалистичности и конспирации.

Смехов в тревожном раздумье переступил раз-другой с ноги на ногу. Бесполезно. Содержимое перло так, что, того и гляди, могло испортить все майорское содержание с головы до ног. Рявкнув по-медвежьи что-то нечленораздельное и не переводимое ни на один язык мира, Смехов одним махом не открыл, а вырвал дверь туалета, — только жалобно дзинькнули, разлетаясь по керамическим плиткам паркета, сорванные с двери металлические части шпингалета. С новым препятствием — сидящим над «очком» Валентином — долго не церемонился. Схватил за шиворот и, как котенка, с голым задом, вышвырнул в коридор.

Словом, и смех, и грех!

В туалете зашипело, засвистело, зажурчало громче, чем сливной бачок.

— О-о-о! — разнесся по коридору торжествующий голос оперативного дежурного.

И такое могучее удовлетворение и облегчение чувствовалось в этом протяжном «О-о-о!», что ни словом обсказать, ни пером описать. Примерно, как у женщины во время оргазма…

Красный и потный вышел Смехов из туалета и направился в сторону дежурки, застегивая на ходу ширинку. А в туалет из своего кабинета уже направлялся Черняев, держась руками за живот. И было непонятно, то ли он, таким образом борется с расстройством кишечника, то ли пытается подавить раздирающий его нутро смех.

— Что — приперло? — посочувствовал оперу Смехов.

— Приперло, — буркнул тот, не останавливаясь и не отрывая рук от живота.

— Мне — тоже, — поделился своим горем оперативный дежурный. — Видать, продукты на свадебном столе были подпорчены… Гости теперь, матерясь, сю округу обдрищут…

И направился по коридору в сторону дежурки, но дойти до нее не смог: новые позывы плоти остановили его. В три прыжка он опередил Черняева и уселся над «очком», еле успев снять брюки.

И снова утробное клокотанье, бульканье, посвистывание.

Тяжелый запах поплыл по коридору.

«Хоть противогаз надевай!» — торжествовал после Черняев.

Еще раз семь, доходя до дежурки и срываясь со стула, вихрем несся в туалет оперативный дежурный. А в кабинете оперов давились смехом Черняев и Валентин. Да так, что слезы выкатывались из глаз.

— Хороша грудинка? — спрашивал один.

— Хороша! — сквозь смех отвечал другой. — Ох, как хороша! Век помниться будет.

— Приперло? — пародировал дежурного опер.

— Поперло! — дрожал всем телом от гомерического смеха водитель.

3
Утро, поиграв красками и разбудив жителей города, уходило, передав права новому дню. Суматошному и созидательному, наполненному гомоном людей, шуршанием автомобильных шин, визгом тормозов, стуком трамвайных колес на стыках рельс. Утро сменилось днем, но злоключения Смехова на этом не закончились.

— Георгий Николаевич, Конев идет, — сообщил прибежавший с улицы Чудов, выходивший незадолго до того подышать свежим воздухом на крыльцо райотдела.

Конев на работу приходил раньше всех, чтобы ознакомиться с оперативной обстановкой за прошедшие сутки и быть во всеоружии к приходу начальника. При этом очень часто Конев бывал не в духе, и свою раздраженность выплескивал на дежурном наряде. Больше всех доставалось дежурным, если что-то было не так. И дежурные старались навести везде и во всем порядок, чтобы меньше выслушивать упреков и матов.

Смехов всегда панически боялся появления Конева, а сегодня особенно, так как из-за расстройства живота к сдаче дежурства не подготовился. Он засуетился, ища глазами свою фуражку. Нашел и, одевая ее на ходу, стремглав побежал к выходу. На крыльце споткнулся и растянулся перед Коневым во весь свой двухметровый рост.

«Даже земля дрогнула!» — рассказывал потом Черняев.

Конев в это утро, как никогда, был в добродушном настроении и неспеша шагал в отдел, тихонечко насвистывая незамысловатый мотивчик. Вид ни с того ни с сего грохнувшего ему под ноги оперативного дежурного в одно мгновение согнал добродушие.

— Георгий Николаевич! С утра что ли самогона нажрался?!! — наливаясь злостью, медленно и с угрозой произнес он. — Даже пересмены не дождался, мать твою…

Слово «мать» Конев произносил твердо и резко, как удар хлыста. Выходило: мат твою! Звуки «е» и «я» в гневе менял на «э».

— Виноват! — вставая с земли, начал оправдываться Смехов.

— Ты у мэнэ к вэчеру не сменишься. — От былого добродушия и следа не осталось. — Нажрался, как боров колхозный, и людей смешишь! — Иван Иванович имел в виду, что дежурный уже с утра изрядно принял на грудь спиртного, а не еду, о которой даже не подозревал. — Я тэбэ жизнь устрою… Мат твою!..

Редкие прохожие, спешившие на работу, увидев падение майора, остановились и откровенно зубоскалили на его счет. Это обстоятельство еще сильнее злило Конева.

— Я тэбэ покажу, как цирк устраивать. Ты дэжурный или клоун?!! Мат твою…

— Виноват! Споткнулся! — мямлил Смехов, пятясь задом к отделу от наступающего на него Конева. — Виноват!

Раздраженный и злой вошел Конев в дежурку.

— Иван Иванович, может, «мелких» рассмотрите? — сунулся с протоколами помощник.

«Мелкими» в милицейском обиходе называли лиц, доставленных в дежурную часть за мелкое хулиганство в общественных местах или же в быту. И все заботы в документировании данной категории лиц полностью возлагались на помощника, потому тот и суетился. Но лучше бы помощник в это утро воздержался от лишней поспешности.

— Нэт! Бардак у вас! — отрезал Конев и в гневе сбросил со стола приготовленные к проверке и подписи журналы. — Вэздэ бардак!

Смехов молча стал поднимать с пола журналы, еще надеясь, что Конев успокоится и рассмотрит собранные материалы и документы.

Все натужно сопели, недовольные собой и друг другом.

Время шло, и пришедший в себя после утренней встряски майор Смехов все же надеялся, что Конев сменит гнев на милость. Так часто бывало.

Но надеждам оперативного дежурного сбыться в этот день было не суждено, видно рок завис над его головой…

— Вот, нашел в туалете, — положил на стол табельный ПМ худосочный «суточник». — На сливном бачке лежал…

«Суточник» — это уже подвергнутый судом административному аресту вчерашний или позавчерашний «мелкий», производивший уборку в здании отдела. Им мог быть кто угодно: и простой работяга, случайно «оскользнувшийся» на семейном быте, и вор-рецидивист, злостно нарушавший общественный порядок. На этот раз оказался работяга.

От такого оборота у всех присутствующих глаза на лоб полезли. В дежурной части повисло тяжелое молчание.

— Кто?!! Что?!! Чей?!! — Первым нарушил паузу одними местоимениями Конев.

Лицо первого заместителя начальника РОВД стало кумачовым.

«Суточника» — словно ветром сдуло — такого задал стрекача из дежурки! Помощник и дежурный недоуменно переглядывались и молчали.

— Собрат наряд суда! — Метал молнии Конев, напрочь забыв про мягкие гласные звуки и мягкий знак. — Я вам, мат вашу, покажу, где раки зимуют и куда Макар телок не гонял!..

Прибежали Черняев, участковый и водитель, до этого момента отсиживавшиеся в кабинете Черняева и смаковавшие приключения дежурного.

— Чей?!! — рыкнул зверем заместитель начальника, цепко вглядываясь в лица подчиненных своими немигающими, лишь чуть прищуренными глазами.

Участковому и водителю оружия не выдавалось, и те только плечами пожали на вопрос заместителя начальника. Черняев отвел полу пиджака и показал оперативную кобуру, в которой находился его пистолет. Помощник показал свою кобуру и пистолет.

— На месте!

Только в кобуре Смехова пистолет отсутствовал!

Георгий Николаевич весь сжался, даже ростом стал меньше, и это, несмотря на то, что он на голову был выше Конева и остальных. Забыл бедный Смехов, как во время своих частых походов в туалет вынул из открытой кобуры пистолет, чтоб тот не мешался при исправлении естественных надобностей или не выпал ненароком в унитаз, и положил его на сливной бачок. Положить-то положил, да забрать забыл!

— А-а-а, клоун! — закричал Конев, выходя из себя от такой выходки оперативного дежурного. — Ты у мэне до следующего дня нэ смэнишься! Понял?..

И понес, и понес склонять на все бока бедолагу. Не только маму с папой припомнил, но и всех ближних и дальних родственников, ангелов и архангелов.

Смехов только успевал глазами моргать, да пот вытирать с лысины и лица.

Конев слово сдержал: сменился Смехов с дежурства только вечером, получив от начальника выговор за халатное отношение к несению службы. А недели через две все сотрудники отдела уже знали, как Черняев попотчевал Смехова пургеном, и откровенно зубоскалили над прожорливым дежурным, величая меж собой его «грудинкой».

Кто пустил этот слух, осталось неизвестным. Впрочем, многие подозревали, что сделал это сам Черняев. Правда, тот везде и всем клялся, что никому ничего не рассказывал. Но Черняев есть Черняев… Так уж он был склеен природой, что не мог обходиться без шуток, подковырок и зубоскальства. Причем довольно часто его шутки были не только жестки, но и жестоки.

4
Черняева в уголовном розыске Промышленного РОВД служил всего несколько месяцев, но фигурой там уже слыл заметной. В розыске это, скажем по-свойски, совсем не просто. Здесь ухарь на ухаре сидит и ухарем погоняет… Такова профессия. И чтобы, едва влившись в коллектив угро, стать не просто сотрудником, а видным сыскарем, таланты нужны незаурядные. Но бог Черняева Виктора Петровича талантами не обидел. Имелись всякие и с избытком. Словом, оперативник он был прирожденный и насмешник закоренелый.

Вокруг него всегда вились разные людишки: что-то среднее между внештатными сотрудниками и бесплатными информаторами. Довольно часто — людишки с нездоровой психикой и ущербной внешностью. Среди таких были Ниткин Валера и Глухов Андрей.

Первый жил на Элеваторном переулке, был сыном рецидивиста Ниткина Ивана. Он откровенно давно и плодотворно шпионил за отцом и его друзьями-собутыльниками в пользу опера.

Второй использовался, в основном, как разносчик повесток. Но иногда приносил и информацию о жильцах своего дома. Был он лет тридцати, невысокого росточка, худенький, тщедушный. Имел третью группу инвалидности. Нигде не работал, хотя и желал работать, но его из-за группы нигде не брали.

Андрей постоянно «одолевал» Черняева просьбой трудоустроить его. Черняев, не стесняясь, каждый раз обещал трудоустроить, хотя и не собирался делать этого. Да и не мог. Но обещал. И однажды, когда они оба находились в опорном пункте поселка РТИ, Андрей в очередной раз стал доставать опера вопросом трудоустройства. Черняев, ради шутки, не задумываясь о последствиях, направил Андрея в отдел кадров завода РТИ.

— Там сейчас новую должность вводят: провокатора. — Сказал он проникновенно Андрею. — Работа — не бей лежачего! Посматривай, кто что делает, чем занимается, — и начальнику докладывай. Зарплата похлестче чем у мастера… Так что, дуй во весь опор в отдел кадров. Скажешь, что от меня.

— Одна нога здесь, другая там! — Обрадовался Андрей. — Только напиши на листке бумаги, как должность называется. А то я по дороге забуду. А это не хорошо.

— В чем же дело? — хмыкнул опер. — Для друга ничего не жалко.

Достал авторучку, клок бумаги и написал печатными буквами нужное слово.

— Дуй!

Схватив бумагу, Андрей вылетел из опорного пункта. А через двадцать минут начальник отдела кадров завода РТИ Бутов Антон Петрович, старый знакомый опера и участковых, позвонил и сказал Черняеву, что он, Черняев, по-видимому, совсем офанарел от работы с разными жуликами и проходимцами, раз такие шутки шутит… тридцать седьмого года на него нет… Но сетования начальника отдела кадров для Черняева, как для гуся вода. Только бодрят и освежают. Было — и нет! Таков уж был Черняев. Любил поскоморошничать, позубоскалить на чужой счет. Порой — достаточно лояльно, порой — жестко и безобразно.

— Ну, все, Петрович, — сказал Подушкин со значением, чтобы подразнить опера. — Больше Андрюха к тебе не придет: обидел ты его жестоко. Кто ж тебе теперь будет информацию поставлять про Милку и других неблагонадежных соседей? Кто?

— Придет, как миленький, никуда не денется. Сейчас придет. С кем поспорить? — Засуетился опер, которого слова Подушкина задели за «живое». — А если ему еще пивца купить, то, вообще, из опорного или из отдела не выгонишь. Ночевать тут будет.

— И где ты таких сексотов находишь? — поинтересовался Паромов.

— Кого, кого? — переспросил Подушкин.

— Сексотов, то есть секретных сотрудников, секретных агентов, — расшифровал сленг участковый.

— Да уж места знать надо, — самодовольно ухмыльнулся опер.

— Толку от Андрюхи и от таких как он, сексотов, как от козла молока! — вновь подковырнул сыщика начальник штаба ДНД.

— Не скажи, «штаб», не скажи, — вступился Черняев за своего тайного агента. — Иногда от блаженного пользы больше, чем от умника-разумника. Блаженный, он и в Африке блаженный. Все, как вот вы, считают, что с дурака не велик спрос, и не особо таятся. А он, что увидел, что услышал, мне и принес… в клювике. Пусть по мелочам, но, смотришь, мелочевка потихоньку и в крупняк переросла… Диалектика жизни, неучи и двоечники. Учитесь — пока я жив… А за Андрюху можете не волноваться — придет. Как миленький придет.

И, точно, как в воду глядел опер: пришел Андрей. Сначала подулся немного, но вскоре вместе с Черняевым хохотал над своим трудоустройством.

Впрочем, не только зубоскальство было отличительной чертой Черняева. Коллеги знали его как бесстрашного до дерзости и находчивого сотрудника. Будучи еще участковым инспектором милиции, Черняев случайно стал свидетелем дорожно-транспортного происшествия на проспекте Кулакова. Пьяный водитель автомобиля «Урал» совершил наезд на несовершеннолетнюю девочку, приведший к ее смерти, и стал скрываться. Видя такое дело и понимая, что преступника упустить никак нельзя, Черняев остановил первый попавшийся ему легковой автомобиль. В нем за рулем по чистой случайности оказался дружинник Кравченко Владимир.

— Там убийца! Догоним! — организовал преследование «Урала» Черняев.

Водитель «Урала», делая зигзаги по всей ширине дороги, уходил за пределы жилого массива в сторону Льговского поворота. Впрочем, это было на руку преследовавшим его Черняеву и Кравченко: за чертой города, в промышленной зонебольше шансов, что пьяный преступник не совершит повторного наезда на людей или не допустит столкновения с другими транспортными средствами. Следовательно, удастся избежать новых жертв.

Встречные автомобили, как живые существа, шарахались от взбесившегося «Урала». Каким-то необъяснимым внутренним чутьем их водители успевали в доли секунды почувствовать надвигавшуюся опасность и принимали меры, чтобы избежать ее.

Табельного оружия у Черняева не было. Как уже говорилось, в те годы оружия участковым инспекторам милиции почти никогда не выдавалось. Разве, если что-то случалось неординарное, требующее немедленного вооружения всего личного состава. Но Черняев имел стартовый пистолет.

— Прижмись поближе, — попросил он дружинника.

Тот молча, осознавая опасность такого маневра, приблизился на своей «копейке» к «Уралу».

Высунувшись по пояс в окно автомобиля, Черняев произвел несколько выстрелов, надеясь тем самым, под страхом собственной смерти, понудитьводителя «Урала» остановиться. Но вот «пугач» замолчал: в обойме кончились патроны. Помогая участковому, Кравченко постоянно подавал длинные и резкие сигналы. Но все было бесполезно. Водитель «Урала» и не думал подчиняться требованию преследовших его лиц. Останавливаться он не собирался. Только остервенелей жал на акселератор. Выхлопная труба выплевывала облака черного дыма, завесой стлавшегося над дорогой.

За Льговским поворотом «Урал» свернул вправо, в сторону Реалбазы хлебопродуктов. Движение автотранспорта на данном участке дороги было редко. А пешеходов не было совсем.

— Не останавливается, подлец! — бросил сквозь зубы Кравченко, цепко следя за дорогой и за действиями водителя «Урала».

— А надо остановить! — так же коротко отозвался Черняев. — Надо!

Оба помолчали.

— А что, если… — Черняев не договорил фразы.

Впрочем, Кравченко его понял.

— Опасно! Или обоих раздавит прямо в моей «консервной баночке», когда приблизимся к кабине, или тебя одного, когда будешь перебираться из моего автомобиля на подножку «Урала». Вон, какая громадина!

Против «Урала» серенькая «копеечка» Кравченко действительно смотрелась маленькой козявкой рядом со слоном.

— Или ты сорвешься… В любом случае — нам кранты…

— Но надо! Другого выхода не вижу. Давай, прижимайся ближе с правой стороны, чтобы у гада обзора было меньше. «Бог не выдаст — свинья не съест!»

Кравченко поддался уговорам напористого участкового и, уловив мгновение, когда водитель «Урала» временно потерял бдительность при отслеживании преследовавшей его «копейке», «подскочил» к правой подножке кабины «Урала».

— Кто не рискует, тот не пьет шампанское, — сказал Черняев, открывая дверцу автомобиля. — Я пошел…

«С Богом!» — внутренне перекрестился атеист Кравченко, в этот миг искренне веря в Бога и его всесильность.

По-видимому, милицейские ангелы не дремали — Черняеву удалось благополучно перебраться на подножку «Урала». Остальное было делом техники. Через несколько минут связанный брючными ремнями водитель «Урала», которым оказался ранее судимый Слонимский Вася по прозвищу Слон лежал на заднем сиденье «копейки».

Расписанный татуировками Слон проживал на поселке «Волокно». Теперь, надежно упакованный Черняевым, готовился готов к «транспортировке» в Промышленный РОВД. Злополучный автомобиль «Урал», угнанный от завода ЖБИ-2. сиротливо стоял на обочине.

— Хозяин заберет, — небрежно бросил Черняев, кивнув головой в сторону «Урала» и радуясь удачному окончанию приключений. — Нас ждут в отделе. Поехали.

Когда он с помощью Кравченко втаскивал в дежурку «спеленатого» Слона, оперативный дежурный Цупров обратил внимание, что лицо Слона в скором времени превратится в сплошной синяк.

— Споткнулся что ли?

— О руль стукнулся, когда резко тормозил, чтобы передать управление мне, — ощерился Черняев.

— А я что? Я ничего, — стушевался дежурный, уже достаточно проинформированный об обстоятельствах задержания Слона.

— И я — ничего…

…Начальник отдела Воробьев Михаил Егорович был поставлен перед трудной дилеммой. С одной стороны водитель «Урала», он же — угонщик, совершивший наезд на девочку, задержан при столь необычных обстоятельствах. С другой — его подчиненный рисковал своей жизнью. И не только своей, но и жизнью народного дружинника…

Умудренный жизненным опытом начальник впервые не знал, что делать. То ли ругать участкового-каскадера за его безрассудные, киношные трюки при задержании опасного преступника, убийцы, по сути; то ли хвалить. За всю историю существования Промышленного РОВД такого задержания еще не случалось.

В конце концов, он принял соломоново решение: один на один отругал Черняева за его бесшабашность.

— О себе не думаешь, о родителях, детях подумай! Чтоб в первый и последний раз…

А во время очередного оперативного совещания личного состава официально поблагодарил за умелые действия при задержании особо опасного преступника.

— Молодец! Так держать!

Но внимание на способе задержания преступника особо не акцентировал.

Приказом начальника УВД Курского облисполкома генерал-майора Панкина Вячеслава Кирилловича дружинник Кравченко и участковый Черняев были поощрены денежной премией в сумме пятидесяти рублей каждый. Немалые деньги! Особенно для опера, зарплата которого сто двадцать рублей…

Часть этой премии в день ее получения тут же пошла «на обмывку» в узком кругу участковых и дружинников. Таков уж закон милицейских будней.: поощрило начальство — обмой, чтобы еще раз поощренным быть, наказали — выпей и не переживай. Кому в этой жизни легко?

— За удачу! — Так звучал в тот раз тост.

Вот такой был Черняев Виктор Петрович: и насмешник до жестокости, и смельчак до безрассудства.

5
Шила в мешке не утаишь — дошел слух о проделке Черняева и до Смехова. «Уж я припомню тебе грудинку…» — затаился он. И стал поджидать подходящего случая, очередной шутки опера, чтобы одним махом расправиться с обидчиком. Даже при встрече делал вид, будто ничего не знает и не понимает. Черняев же, долго предостерегавшийся от каких бы то ни было выходок, однажды не утерпел и… попался на крючок.

…Был разгар рабочего дня. Юрий Николаевич, развалясь в кресле, лениво поднимал телефонную трубку с пульта связи после очередного звонка и вяло бубнил в нее: «Промышленный отдел милиции. Дежурный Смехов…».

В ходе разговора он тер ею ухо и щеку. По-видимому, от лени и безделья. И когда разговор оканчивался, еще долго не клал ее на рычажки аппарата, продолжая потирать щеку и ухо. Эту особенность «работы с телефонной трубкой» приметил Черняев и решил ею воспользоваться, чтобы в очередной раз покуражиться над незадачливым дежурным.

Когда Смехов отлучился на какое-то время из дежурки, Черняев веселым бесом влетел в дежурку и штемпельной подушечкой, пропитанной чернилами, измазал защитную чашечку мембраны телефонной трубки. Ту самую, которой так неосторожно дежурный потирал себе ухо и щеку. Проделав такой фокус-покус, опер немедленно удалился из дежурки. Помощник сделал вид, что ничего не видел, занимаясь своими делами. Вскоре вернулся Смехов. Вновь развалился в кресле.

Тут и раздался звонок. По просьбе Черняева звонил какой-то оперативник. Не подозревая подвоха, Смехов снял трубку и, как прежде, стал ерзать ею по ушной раковине и щеке, вяло отбрехиваясь от надоевшего с пустяшным вопросом опера.

Может быть, все бы и обошлось. Ну, похихикали бы немного помощник и водитель над чумазым лицом дежурного, да и успокоились. Может быть…

Но в это время к начальнику отдела шла Нина Иосифовна Деменкова — заместитель прокурора. Гроза милиции и страж порядка. Все видела, все замечала и, не откладывая в долгий ящик, тут же, на месте, производила суд и расправу, не взирая ни на ранги, ни на заслуги провинившегося…

Ей было за сорок. Но возраст почти не сказывался на ее внешнем облике. По-девичьи стройная фигура в облегающем форменном или строгом гражданском костюме. Гордо посаженная голова, с аккуратной деловой прической женщины, знающей цену себе и другим. Правильные черты лица. И глаза… Глаза мудрого, прожившего большую жизнь человека, постоянно сталкивающегося с самыми необузданными человеческими страстями и горем. Редко приходилось улыбаться этим глазам. Возможно, специфика работы наложила свой отпечаток на них. Их пронзительный и пронизывающий взгляд не могли скрыть или сгладить толстые стекла очков, неотъемливаемого атрибута людей, много читающих и пишущих. Её боялись и уважали не только молодые, совсем зеленые сотрудники, но и уже опытные, не один год проработавшие в органах милиции, в том числе и руководители. Уважали за профессионализм, за честность и порядочность, за принципиальность. С ее мнением считались не только начальник отдела милиции Воробьев и его заместитель по следствию Крутиков, которые и сами были зубрами в юриспруденции, но и в областной прокуратуре.

«Если Нина Иосифовна сказала, что сделать надо «так-то и так-то», значит, так и стоит поступить… И лучше к ней не попадать, — говорилось в милицейских кругах, — морально раздавит и заставит почувствовать себя ничтожеством».

Справедливости ради, стоит отметить, что Нина Иосифовна была не только грозой для милиции, но и незримым ангелом-хранителем всего Промышленного РОВД. Она могла стукнуть кулаком по столу, когда делала внушение очередному «споткнувшемуся» сотруднику, могла повысить голос до Левитанского эмоционального и драматического звучания, пробиравшего «виновника» до дрожи косточек во всем теле, но никогда и никого не оскорбляла и не унижала. И по большому счету — многих спасла от беды.

— Георгий Николаевич! — нараспев протянула она. — Что это с вами? — В глазах лукавинка. В голосе недоумение и сарказм. — То ли утром забыли умыться, то ли ухо решили в чернильницу превратить? Что-то не пойму. Вы хоть бы на минуту в зеркало на себя посмотрели. Вы же майор, а не паяц из цирка…

— А что такое? — недоуменно спросил Смехов, покрываясь краской, словно рак, ошпаренный крутым кипятком. — Совсем недавно умывался.

— Значит, кто-то над вами подшутил, — уже вполне серьезно пояснила Деменкова, — все лицо чернилами испачкано. Сходите, умойтесь.

Оперативный дежурный стремглав помчался в туалет, где находился умывальник.

— Нехорошо, не по-товарищески!.. — стала отчитывать она помощника.

— Я тут не при чем. Только что сам увидел… — вынужден был оправдываться тот, как нашкодивший мальчишка.

Нина Иосифовна укоризненно покачала головой, то ли осуждая проделку сотрудников с оперативным дежурным, то ли самого дежурного за неаккуратность и неопрятность, и пошла на второй этаж. А тут вскоре появился Черняев, открыто смеясь и потешаясь над оскандалившемся дежурным.

— Юрий Николаевич, наверно очень сробели перед прокуроршей, что все лицо посинело от страха? А раньше было красное, как после бани у артиста Евдокимова.

Этого Смехов стерпеть уже не мог, догадавшись, кто так зло подшутил над ним.

— Застрелю! — на весь отдел закричал он, вынимая пистолет из кобуры и со всех ног бросаясь в погоню за Черняевым.

Опер понял, что тут уж не до шуток и смеха. Пора спасать собственную шкуру. И кинулся в садик, росший перед отделом, как заяц, петляя между яблонь.

— Застрелю! — ревел, осатаневший от обиды и публичного оскорбления, Смехов, гоняясь за Черняевым по садику. — Застрелю!

Тут Черняеву стало уже не до шуток. Взбешенный Смехов мог и в самом деле, если не застрелить, то изрядно покалечить. Только вмешательство начальника отдела, услышавшего из своего кабинета дикий рев оперативного дежурного и выяснившего причину этого рева, прекратило погоню. С полгода Черняев близко не подходил к дежурке, если там находился Смехов. Даже дежурить просился в иные смены, лишь бы не встречаться с Георгием Николаевичем.

Таковы были Черняев и Смехов, колоритно выделявшиеся на фоне остальных сотрудников.

6
Однажды и Паромову пришлось лично столкнуться с флегматичностью Смехова. Впрочем, действия Смехова были лишь маленьким эпизодом в произошедшем.

В конце декабря все того же 1980 года после того, как работа на опорном пункте была окончена, Минаев и Паромов на дежурном автомобиле ДНД поехали домой. Однако, возле кафе «Бригантина» Минаев попросил водителя Володю остановиться, так как он решил на «пару минут» заглянуть в кафе.

Время было уже после 23 часов, и дверь кафе была закрыта. Минаев постучал в дверь, и ему открыли. Паромов с водителем остались в автомобиле.

Прошло минут пять, и из кафе вышел известный на Парковой ловелас и лучший друг всей местной милиции Никанорыч. Он был слегка навеселе. Впрочем, чтобы напоить Никанорыча до пьяна, надо было не менее ведра водки. Силы был недюжинной. В свои полста лет на спор делал стойку на руках и зубами поднимал с пола полный стакан со спиртным, который выпивал до дна, не меняя положения рук, балансируя только телом и манипулируя головой. Покруче, чем подобное проделывал цыган Яша в фильме «Неуловимые мстители».

Паромов стал ожидать выхода из кафе Минаева, считая, что тот должен был выйти следом за Никанорычем. Тут со стороны парка к кафе подошел молодой парень худощавого телосложения, в короткой спортивной куртке и белых брюках в обтяжку. Парень хотел попасть в кафе и стал стучать в дверь. Никто дверь ему, конечно, не открывал. Но парень оказался настырный и стал стучать громче и настойчивей.

Это не понравилось Никанорычу, и он подошел к парню и попросил не стучать.

— Разве не видишь, закрыто… Рабочий день закончился.

Вмешательство Никанорыча задело франтоватого парня. Однако он все-таки отошел на три-четыре метра от входа в кафе и остановился возле арки, соединяющей между собой здания кафе и магазина «Универсам». И там вслух высказывал свое недовольство работниками кафе и Никанорычем.

Впрочем, обстановка была мирной и не требовала вмешательства Паромова. И тот с водителем молча наблюдали за происходящим, ожидая появления Минаева.

Вновь открылась дверь кафе, и оттуда вышел Евдокимов Виктор Федорович — заместитель начальника ОУР Чеканова. Как и полагается оперативнику, он был в гражданской одежде и ничем не отличался от простых граждан. Увидев, что дверь кафе открылась, парень от арки неспешным шагом направился к ней. Но Никанорыч в это время уже жаловался Евдокимову:

— Говорит, что я широко шагаю и штаны могу по-рвать…

И тыкал пальцем в сторону приближающегося франта.

— Что?!! — угрожающе произнес Евдокимов. — Кто тут штаны собирается рвать?

С последними словами он достал из скрытой под пальто кобуры пистолет и шагнул с ним в сторону парня. Тот увидел оружие и стремглав рванул под арку. Евдокимов и Никанорыч — за ним, скрываясь за аркой. Из глубины двора прозвучало два выстрела.

— Теперь в штаны наложит! — пошутил Паромов.

Пошутил просто так, без задней мысли, чтобы прервать затянувшуюся паузу в салоне и выразить свое отношение к происходящему.

— Вряд ли, — отозвался недоверчиво тот. — Ведь понимает, что по нему ни с того ни с сего палить не будут.

— Вот, посмотришь…

Пока шел этот небольшой диалог в салоне автомобиля между водителем и участковым, дверь кафе вновь открылась, и оттуда показались Смехов и Крутиков. Оба были на поддаче.

— Стреляли. — поглаживая усы, флегматично констатировал Смехов, по-видимому, услышавший звук выстрела.

— О чем ты? — спросил Крутиков.

Он то ли не услышал выстрелы, то ли не предал им значения.

— Я говорю, что где-то стреляли, — опять таким же спокойным, без каких либо эмоций, тоном повторил Смехов. — Возможно, под аркой…

— Как? Где? Почему? — оживился Крутиков.

До него, наконец-то, дошел смысл сказанного Смеховым. Он стал порываться куда-то идти и что-то делать.

— Не стоит… — беря Крутикова под локоть, сказал все тем же спокойным голосом Смехов. — Без нас разберутся…

При этом Георгий Николаевич был невозмутим и спокоен, в отличие от Крутикова, как египетский сфинкс.

Тут из-за арки раздались чертыханья Никанорыча и Евдокимова. Но самих их еще не было видно.

Первым, что появилось из арки, была вонь, мгновенно заполнившая салон автомобиля, в котором находились Паромов и водитель Володя.

— Фу, черт! — только и произнес водитель Володя, зажимая рукой нос.

Паромов последовал его примеру, подумав про себя, как он оказался прав.

Но вот из-под арки показался парень. Шел он заплетающимся шагом. А когда миновал автомобиль, то хорошо было видно, что на заднице его белые брюки стали темными. И с каждым новым шагом пятно все более и более ширилось.

Следом вышли Никанорыч и Евдокимов, плюясь и хохоча одновременно.

— Больше этот залетный в «Бригантину» никогда не придет, — констатировал Володя.

— А говорил, что штаны порву! — объяснял Никанорыч Смехову и Крутикову происходящее. — С моими штанами не угадал, а свои обгадил.

Четверка весело засмеялась. Наконец, из кафе появился Минаев, и автомобиль тронулся.

Больше всего в случившемся Паромова поразила флегматичность Смехова: «стреляли…» — и никаких эмоций.

Огласки этот инцидент не получил. Протрезвев, «ге-рои» вспомнили, что оружие применялось незаконно. И предпочли помалкивать. За грубейшее нарушение социалистической законности, употребление спиртного всем бы «перепало на орехи». Евдокимова Виктора, начнись разборки «полетов», могли и уволить…

Из этих же соображений не распространялся о ночной «газовой атаке» и участковый Паромов. Как говорится, не тронь дерьмо, оно и не воняет…

7
Вообще Смехов в комичные ситуации попадал довольно часто. Однажды такая история чуть не закончилась трагично.

Весной после паводка вездесущие мальчишки, слоняясь возле реки Сейм, часто находили тревожные последствия прошедшей войны — неразорвавшиеся снаряды и мины. Ржавое напоминание о тяжелых боях Советских войск в феврале 1942 года за освобождение города Курска от фашистских захватчиков.

И, чтобы никто не подорвался, как поясняли эти юные «археологи», притаскивали страшные находки в опорный пункт или отдел милиции. Участковые мальчишек отчитывали, бранили, разъясняли, что в случае обнаружения опасных предметов, к которым относились и эти снаряды, необходимо только сообщать в милицию и ничего не трогать. Те «угукали» в знак согласия, и вновь с завидным упорством тащили опасный груз.

Приходилось вызывать группу минеров, которые особо не спешили приезжать за опасными гостинцами. Это же не в кино, когда все летят друг другу на помощь Это же жизнь. А жизнь, как известно, совсем не киношная… И «гостинцы» лежали днями, а то и неделями, в каком-нибудь кабинете опорного пункта.

Ужас да и только…

По-видимому, аналогичным путем попала мина и в Промышленный РОВД. То ли дежурный наряд не «сработал» должным образом при получении такого «подарка», то ли мальчишки молчком оставили свою находку возле отдела. Как бы там ни было, только оказалась одна ржавая мина небольшого калибра в садике возле отдела. В том самом, по которому Смехов гонял Черняева. Приютилась она рядом с курилкой, где любили собираться после окончания работы сотрудники патрульно-постовой службы. А вот сколько пролежала страшная штуковина в садике, неизвестно… Может, и день, а может, и месяц…

Но вот, как-то поздним осенним вечером оперативный дежурный Смехов решил отличиться перед руководством и навести порядок возле курилки. Сам махать метелкой не стал — не царское, мол, дело… а поручил это рядовым милиционерам. Те повозмущались, повозмущались, но делать нечего — подчинились. И смели в чан курилки ближайший мусор, опавшую листву, ветки… Заодно, и мину. Подожгли собранную кучу мусора и ушли.

Знали постовые, что бросили в костерок мину, умышленно это сделали или случайно, осталось загадкой навсегда. Но перед уходом гоготали они, как жеребцы перед случкой.

Утром, перед тем как появиться Коневу, решил Смехов посмотреть, каков порядок в садике и в курилке. Неспеша подошел к вкопанному в землю чану, в котором тлели остатки мусора. Потом подобранной тут же в садике палочкой стал ворошить в чане тлеющую листву, чтобы быстрей перегорела.

Тут и Конев подошел к отделу. Увидев Смехова, ковыряющегося палкой в чане, остановился возле крыльца.

Смехов должен был идти докладывать ему об оперативной обстановке за ночь, однако решил порисоваться. Пусть, мол, видит начальство, как службу бдит он днем и ночью. Даже о чистоте и порядке на ближайшей территории заботится…

Конева стала раздражать медлительность дежурного. И он не сдержался от очередной колкости:

— Георгий Николаевич, ты что в чане потерял? Копаешься, словно пальцем в заднице… Иди, докладывай, что за сутки наворотил. Небось, опять «висуна» подбросил?

«Висунами», «висяками», «глухарями» на милицейском жаргоне именовались преступления, совершенные в условиях полнейшей неочевидности, которые не раскрывались не только «по горячим следам», но и в период предварительного следствия. Уголовные дела о таких преступлениях приостанавливались и лежали в архиве как нераскрытые. Время от времени прокурор или его заместитель требовали их из отдела. Подержав у себя, отменяли решения следователей или дознавателей и возобновляли следствие, устанавливая новый срок расследования. Те снова проводили одно-два следственных действия, «съедали» новый срок, выносили постановление о приостановлении — и скидывали пылиться в архив. До новой отмены.

Пользы от всех этих манипуляций никакой. Преступление как было нераскрытым, так таковым и оставалось. Зато прокурорские «пудрили» потерпевшим мозги мнимой деятельностью правоохранительных органов.

Если пользы не было, то работы прибавлялось. Как следователям, так и оперативным работникам уголовного розыска, осуществляющим оперативное сопровождение этих дел. Приходилось отрываться от текущих дел и «копаться» в злосчастных «висунах». Поэтому «висуны» не то, что не любили — их жгуче ненавидели все сотрудники. К тому же и областное милицейское руководство за них по головке не гладило. Такие «пистоны» всем вставляло, что только держись…

— Никак нет, товарищ майор, — ответил с достоинством Смехов, продолжая ворошить палкой дотлевающую в чане листву. — Все в полном ажуре. Вот, с бумагами разобрался и решил порядок возле отдела навести. Так сказать, чистота — мать порядка. — Переиначил он на свой лад пословицу. — Подмел разные там бумажки, промокашки, чтоб глаза не мозолили.

— Да иды ты суда! — разозлился вконец Конев, выговаривая все гласные твердо и резко, что случалось с ним в минуты раздражения. — Сколько можно в дерьме ковыряться!

Смехов сделал несколько шагов в сторону Конева. И тут грохнуло! Грохнуло так, что из оконных рам на втором этаже отдела посыпались стекла, а у Конева с головы кепку сдуло, будто там ее никогда и не было. Зато волосы, рыжеватые и жидковатые, которые Конев умудрялся причесывать так, чтобы они прикрывали ярко обозначившуюся лобную залысину, вдруг встали дыбом. И потом еще долго не желали укладываться на свое место.

Смехов лежал на животе, обхватив голову руками. Не двигался. От его распростертого на асфальте тела, неподвижности и необычности позы повеяло чем-то страшным и холодно-мертвым.

Как ошпаренные кипятком, летели из дежурки помощник Чудов и участковый инспектор капитан милиции Нарыков Николай Денисович.

— Что случилось? — чуть не в один голос орали они. — Что случилось?

Было не до соблюдения субординации и приветствия заместителя начальника. Не каждый же день в отделе или около него происходят взрывы! Конев, то ли ища левой рукой на голове кепку, то ли приглаживая всклокоченные волосы, позабыв про свой начальствующий тон и гонор, растерянно произнес:

— Смехов подорвался!..

Подбежали к Смехову. Стали ощупывать грузное тело руками, ища ранения. Их не было.

— Ой, щекотно! — неожиданно пискнул дежурный, приходя в себя, и стал подниматься с земли.

В другое время и при других обстоятельствах на писк Смехова о том, что ему щекотно, отозвались бы дружным ржанием. Но не в этот момент.

— Живой! — облегченно выдохнул Чудов.

— Повезло! — коротко констатировал Нарыков. — Повезло! Наверное, в рубашке родился!

Георгия Николаевича спас добротный толстостенный чугунный чан сферической формы, направив силу взрыва вверх, а не в стороны. Защитил он от осколков и Конева.

— Мат твою!.. Самоубийца хренов!.. Дерьмокопатель!.. Смертник недоделанный!.. — отходя от пережитого страха, изливал свой гнев Конев. — А еще говорил, что все — в ажуре. Все в ажуре, только яйца на абажуре! — зло бросил он последнюю фразу и ушел к себе, не заходя в дежурку.

В отличие от инцидента у кафе «Буратино», инцидент со взрывом получил огласку и долго обсуждался сотрудниками Промышленного РОВД. И тут «главному герою» порой приписывалось то, чего и в природе не было. У одних — он поседел и заикаться стал, у других — штаны форменные обмарал. А если брался об этом рассказывать Черняев, представляя все «в лицах», то слушатели со смеху покатывались. Неплохо звучало это и в интерпретации Конева Ивана Ивановича с его колоритным живым языком.

Только сам Георгий Николаевич старался о происшествии не вспоминать. Остался жив — и слава Богу!

СЕКС И СМЕРТЬ В ПРОВИНЦИАЛЬНОМ ГОРОДЕ

Гораздо лучше предупреждать преступления, нежели их наказывать.

Екатерина II
1
Весна в 1981 году была долгой, затяжной. Почти весь март природа куксилась, оттепели чередовались с заморозками и небольшими метелями. И если днем пригревало солнышко, слизывая своими лучами снежный покров, и на асфальте дорог собирались мутные лужицы, ежеминутно разбиваемые колесами автотранспорта, снующего туда-сюда, то ближе к вечеру и по ночам зима вспоминала о своих обязанностях. Небольшой морозец сковывал и эти лужицы, и грязные обочины дорог, покрывая их тонкой пленкой льда. И на место старого стаявшего, грязного, ноздревато-рыхлого снега небеса ночной порой, разродясь, набрасывали новый, чистый. Но он, хрустящий, искрящийся, уже не радовал взоры жителей города. Зима надоела, и всем хотелось весны.

В первых числах апреля прошел паводок. Сейм в этом году никаких сюрпризов не преподнес: притопил лишь низины и луга. И все. Не то что в позапрошлые годы, когда вешние воды его поднимались высоко и доходили чуть ли не до центра поселка резинщиков. Тогда из всех видов транспорта самым надежным становились лодки и катера, при помощи которых жители затопленных улиц могли передвигаться и общаться с остальным незатопленным миром. Это создавало огромные проблемы как для жителей данных улиц, так и для милиции, обязанной поддерживать в затопленном районе порядок и дисциплину, пресекать преступные посягательства со стороны отдельных сограждан, оказывать помощь нуждающимся.

Объявленная по Промышленному отделу милиции паводковая тревога после спада паводковых вод была отменена. И сотрудники милиции, переведенные почти на казарменное положение и круглосуточное несение службы, облегченно вздохнули.

— Пронесло.

Временно «мобилизованные» с лодочной станции лодки и катера, заранее завезенные к председателям уличных комитетов подтапливаемых улиц, снова возвращены законному владельцу. Жизнь входила в привычную колею. А горы мусора, оставленные половодьем, потихоньку рассасывались, где-то убирались, где оставались до новой весны.

В городской черте снег почти сошел, освободив асфальт дорог и тротуаров, поверхность клумб и газонов. И только с северной стороны домов, куда не добирались солнечные лучи, еще лежал жалкими островками. Но и их с каждым днем становилось все меньше и меньше.


Екатерина Пентюхова встала около семи часов, чтобы идти на работу. Работала она на заводе «Спецэлеватормельмаш» или СЭММ, как сокращенно называли его все: от директора и до последнего мальчишки на поселке. Работа недалеко от дома, если заваливающийся от времени барак можно было назвать домом.

В одноэтажный бараке, приземистом, с подслеповатыми окнами, общим коридором и десятком комнат, было прописано не более пятнадцати жильцов, но фактически проживало не менее сорока. «Татаро-монгольская орда» говорили сами о себе жильцы барака. Иногда величались цыганским табором. Это кому как нравилось…

Власти района и руководство завода СЭММ принимали все меры, чтобы расселить из барака людей, а сам барак пустить под слом. Выносилось с десяток всяких решений и постановлений, не меньше работало различных комиссий и подкомиссий, но барак, как Кощей Бессмертный все жил и жил, неподвластный законам власти и природы.

Каждый год из барака отселяли людей в благоустроенные квартиры. Однако освободившиеся комнатушки тут же занимали невесть откуда прибывшие люди: мужчины и женщины, сожители и сожительницы. Причем с чадами обоих полов и разных возрастов. Те сначала держались осторожно, даже настороженно, тише воды, ниже травы. Но, обжившись, чувствовали себя едва ли не хозяевами, будто сто лет тут жили. Барак ведь, и нравы в нем барачные…

Когда-то, давным — давно, подобным образом в барак вселилась и сама Катерина вместе с мужем Толиком, дочерью Любой и сыном Василием. Было ей тогда около тридцати лет, и славилась она среди барачных товарок добротностью тела и зычностью голоса. Еще — отсутствием склонности к спиртному. За последнее ее звали «белой вороной».

А еще раньше, когда ей было восемнадцать-девятнадцать лет, знакомые парни и девчата ласково величали ее на английский манер коротким и звучным именем Кэт. И даже муж Толик в первый год супружества иногда, в минуты интимного откровения, также жарко шептал на ушко: «милая Кэт». Но потом, когда родила первого ребенка и, как большинство женщин, после родов значительно раздобрела, другим словом, как корова, он ее уже не звал.

«Что разлеглась, как корова?» — язвил полупьяно. «Опять жрешь, как корова…» — заглядывал в рот, попрекая куском.

Может, в Индии обращение к девушке или женщине «корова» и ласковое — корова там священное животное — но не в России, не в Курске. Обидно было. Однако поначалу терпела. Позже сама ответные «ласковые» слова находила — козел вонючий, кобель бесстыжий…

В бараке она прожила около десяти лет, но ей казалось, что всю свою жизнь. Ибо пропиталась барачным духом до кончиков волос. Мужа вскоре после того, как они вселились в барак, посадили. В первый раз, но не в последний…

Как признавали сами обитатели трущоб, тут царило поголовное пьянство, ежедневные ссоры и мордобой. Поэтому ничего сверхъестественного в том не было, если время от времени кого-то из обитателей барака сажали. Вот и ее Толик после очередной попойки поссорился с соседом Петрухой Косым. Да и пырнул того с пьяных глаз кухонным ножом, которым перед этим резал закуску: шмат сальца, головку лука и полбуханки серого хлеба. И загремел Толик-алкоголик после суда на этап. А, находясь на зоне, еще «раскрутился» на трояшку. И пошло — поехало. В итоге оказалась она замужем, но без мужа.

Особо печалиться о нем ей времени не было, надо было кормить двух вечно голодных «галчат», поэтому работала днем и ночью. Получала приличную по тем временам зарплату: сто двадцать рублей. Хватало на еду и кое-какую одежду. Умудрилась даже телевизор «Рекорд» купить. Правда, в кредит.

Да и как печалиться, когда он до осуждения довольно часто бил ее. Бил без всякой причины. Просто нажирался до потери пульса и начинал, по его же собственному мнению, «воспитывать». Дети орут, а ему хоть бы что. Бил руками и ногами по всем частям тела, по голове, по лицу, по туловищу. Не стеснялся нанести удар сапожищем и в пах. Изверг был законченный. Поэтому, когда его осудили, обрадовалась: «Туда ему, козлу, и дорога».

У соседей Шаховых, Вороновых и всех иных творилось то же самое, поэтому никто никогда ни за кого не заступался. Наоборот, тишком радовались. Грешно, да что поделаешь…

Всякий раз после очередного процесса «воспитания» она забивалась в какой-нибудь угол и выла там волчицей, но тихо, не в голос, затыкая себе рот рукавом ватника или фуфайки, пропитанных заводской пылью, мазутом и соленым потом. Только тело ее крупное дрожало и ходило ходуном от обиды и боли, от зеленой тоски и безысходности. И чтобы заглушить обиду, стала все чаще и чаще прикладываться к рюмочке. Сердобольные соседки подучили.

— Э-э-э, милая, — говорила Шахиня (так все звали соседку Шахову Пелагею), — выпьешь красненькой, и на душе полегчает, словно Боженька босыми ножками прошелся!

— Такова уж наша бабская доля, — поддакивали другие. — Где бьют, там и пьют.

Время от времени в барак наведывалась милиция, в основном участковые инспектора. Иногда бывали и сотрудники уголовного розыска — это, если поблизости случалась какая-нибудь кража. И те, и другие, не церемонясь, забирали в отдел несколько жильцов, особенно из числа вновь вселившихся или же находившихся в пьяном состоянии, но вскоре отпускали. Барачная же жизнь, притихнув после милицейского посещения, вновь «устаканивалась» и шла по набитой колее. Вновь пьянки, гулянки да драки.

Центрального отопления в бараке не было. И обитатели барака отапливали свои комнатки-конуры сами в соответствии с их индивидуальными фантазиями, физическими и экономическими возможностями. А фантазии и возможности зависели скорее не от денег и того, где и что можно было добыть на законных основаниях, а оттого, где и что можно было «спулить», «свиснуть», «стибрить». По простому — украсть и притащить к себе в конуру.

В основном отопительными приборами были само-дельные «козлы», сваренные на заводе из металлических уголков, на которых крепился отрезок асбестовой трубы, густо обмотанный спиралью, и плитки — буржуйки. В некоторых комнатах были русские печи, занимавшие половину полезной площади. Но печи и плитки надо было топить. А значит, создавать себе еще дополнительные трудности и заботы: поиск топлива, его хранение. Поэтому, даже при наличии печей и буржуек электрические «козлы» пользовались популярностью, и были в каждой комнатушке неотъемлемым атрибутом данного жилища и основной бытовой техникой и мебелью. При помощи этих козлов в зимнее время обогревали помещение, а также на них готовили пищу, возле них или на них сушили отсыревшую обувь и одежду. Не раз эти «козлы» являлись виновниками пожаров, но, видно, бараку было «написано» на роду оставаться невредимым и непотопляемым, поэтому он не сгорал, а только время от времени дымил той или иной комнатой. Но тут набегали всей своей огромной сворой жильцы и отстаивали очередную комнату от огня. И только разукрашенные сажей стены и едкий запах дыма какое-то время свидетельствовали о недавнем возгорании.

Оконца в бараке были маленькие, подслеповатые, почти не пропускающие дневной свет. Это обстоятельство приводило к тому, что в комнатах стоял вечный, как космос, полумрак. У некоторых же, особо светолюбивых, почти сутками горел электрический свет.

Так уж сложилось, что барак был не просто барак, не просто социальный огрызок времени и быта, а настоящий мирок. Мирок со своим внутренним законом и порядком, со своей философией, со своим миросозерцанием и миропониманием, со своим специфическим языком и бытом.

Если в нем рождались дети, то совсем не обязательно, чтобы слово «мама» ими было произнесено первым. Довольно часто первыми словами были матерные. Нецензурной бранью, как и сивухой, были пропитаны не только стены барака, но и сам воздух в нем… и вокруг него. Поэтому дети, еще находясь в утробах своих матерей, по-видимому, уже не только слышали, но и понимали смысл этих зловонных слов. И когда наступала пора говорить, то эти слова первыми и выговаривались. В том числе и в различных вариациях со словом «мама». Впрочем, это уже происходило на более позднем этапе.

Когда посадили мужа, Екатерина, особо не переживала, так как никогда от него ничего хорошего не видела и не знала. Даже в постели он не был с ней ласков, а брал ее, по животному, грубо, словно насильничал. Но иногда ей, тогда еще тридцатилетней бабе, хотелось мужика, так как бабья природа требовала свое.

Сосед Петруха, выйдя из больницы после ранения, считал себя в какой-то степени виноватым. Пили-то вместе, и водку не поделили тоже вместе, а сел только Толик. Поэтому старался перед Катюхой загладить свою вину и ее намек понимал с полуслова.

«Буду, — говорил заговорчески и маслянел глазами, — только не забудь взять пару бутылок «червивки».

«Червивкой» или «бормотухой» величалось самое дешевое вино, имевшееся в продаже. Обычно «Волжское» или «Вермут» местного разлива. Не лучше был и «Солнцедар».

Избавившись от детей, они на пару всасывали одну или две бутылки, в зависимости от настроения, и заваливались в единственную кровать, находившуюся в ее комнате. В позах особой изобретательности не проявляли. Все больше обходились старым, как мир, способом. Но иногда он просил: «А стань-ка, избушка, к лесу передом, ко мне задом». Она не противилась и становилась. Ей и самой эта поза больше нравилась.

Приладившись, Петруха брал в ладони ее обвислые груди, мял и дергал их, словно вожжи при управлении лошадью. И в этот момент она чувствовала себя действительно молодой кобылицей. Порой ей хотелось даже заржать…. хотя бы из озорства. Но процедура секса длилась недолго. Сопя и потея от столь утомительного труда, Петруха сползал с нее, а потом, поддернув штаны, уходил к себе в комнату. И она оставалась вновь одна, разгоряченная и… почти всегда неудовлетворенная.

Однажды, во время очередного совокупления в такой позе, на Петруху нашла блажь, и он вдруг ни с того ни с сего решил поменять «лузы». Не предупредив, резко рванул в анальное отверстие. «Ой!» — вскрикнула она от неожиданности. И тут же правой ногой так лягнула Петруху в пах, что он на долгое время потерял интерес к сексу.

Екатерина не признавала ни анального, ни орального секса, считая это извращением. Как большинство русских баб, она была консервативна в своих половых желаниях и волю сексуальным фантазиям не давала.

Бывшая жена Петра, Настюха, давно ушла от него, забрав с собой единственную дочь Светлану, и жила где-то в селе у родителей, то ли в Курском, то ли в Медвенском районе, прокляв навек барак и его дикие нравы.

Бабы поговаривали, что Светланка в неполные девятнадцать лет вышла замуж за какого-то агронома, но жила с ним плохо, так как пошла по стопам «родимого папочки» и слишком часто любила заглядывать в стакан.

«Не только в стакан, но и в ширинки к мужикам», — уточняли, похихикивая.

«Любиться» в комнату Петрухи Екатерина не ходила: слишком там было грязно. Сплошная антисанитария. К тому же, в комнате Петрухи постоянно жили какие-то бомжи и бомжихи. Все грязные и оборванные. Вонючие.

Кроме Петрухи, для удовлетворения плоти она время от времени приводила случайных мужиков. Иногда с работы, иногда от ближайшего продовольственного магазина, соблазненных все той же дармовой «червивкой».

Её сын и дочь спали на полу, на подосланных матрацах и старых одеялах. Она старалась свои страсти удовлетворять в отсутствие детей. Но так как больше свободного от работы времени у нее было вечером или ночью, то вопрос о местонахождении детей отпадал или шел на второй план. Приходилось или выпроваживать на улицу «погулять», если было еще светло и тепло, или укладывала пораньше спать.

С вечерним гулянием около барака понятно, но со сном… Детишки подчинялись и укладывались в «постельку». Однако это не означало, что они обязательно спали…

На самом деле довольно часто то Любаша, которой уже шел десятый годок, то Васек тайком наблюдали сквозь прикрытые веки глаз за забавами матери и приведенными ею мужчинами. И в сказки о том, что детишек приносят аисты, давно не верили. Вообще в бараке все дети взрослели быстро.

С каждым годом позывы Екатерины к сексу были все реже и реже. А сейчас, когда ей стукнуло сорок, плоть почти умерла, как у монашки от длительного воздержания. И «любилась» она, если можно определить этим словом случайную, сиюминутную связь, редко, раз-другой в полгода.

Катерина встала с постели, сладко потянулась, до хруста в косточках.

«Как неохота идти на работу, — шевельнулась мысль. — Может, не пойти? Взять, и не пойти. Без других обходятся, не пропадают… И без меня обойдутся…»

Однако усилием воли она заставила дотащиться свое тело, укутанное в ночную рубашку и пестрый ситцевый, до пят, халат, до ведра с водой. Алюминиевой кружкой, стоявшей на деревянном донце, приподняв донце, зачерпнула немного воды, и тут же рядом над большим алюминиевым тазиком ополоснула лицо и руки.

«Когда же, наконец, получу нормальную квартиру, — с тоской подумала она, — хотя бы умыться могла по-человечески, а не как кошка: одной лапкой. Да и дети стали бы жить как люди. Девке уже восемнадцатый, а Василию семнадцатый годок пошел… Но спят, по-прежнему, как малолетние, на полу и чуть ли не под одним одеялом. Так и до кровосмешения недолго. Любаша, хоть и таится от матери, но видно уже, что не девка, а баба. Груди — скоро материнские в размере обгонят, — поправила обеими ладонями свои, едва помещавшиеся в немалом бюстгальтере. — Да и зад расперло, что у хорошей кобылы. Точно, не девственница… Да и соседки не раз шептали на ухо, что погуливает… Впрочем, чем они сами и их девчата лучше меня и моей Любаши?.. Также за полстакана вина лягут под любого, кто брюки носит и может купить эти полстакана. Вон позавчера старая Ворона, соседушка распрекрасная, вина налакалась до потери памяти и моего Васятку пыталась в кровать к себе, корова толстобрюхая, затащить. И затащила бы, если б я это не увидела и не помешала. А Васятка ей в сыновья годится. У самой такой же Васятка. Да не один, а со старшим, Юриком, в придачу. Эх, барак, ты, барак, — посетовала она, — превратил ты всех нас в скотов. Из людей — в скотов! Спим по-скотски и живем по-скотски».

Если б знала она, что Машка Воронова, «чалившаяся» по малолетству за квартирную кражу, уже не раз удовлетворяла свои сексуальные потребности с помощью шестнадцатилетнего Васьки Пентюхова, ее, Катькиного, сына. Машка соблазнила его еще в пятнадцать неполных лет, подпоив винцом и уложив в свою кровать.

С потерей девственности Васька потерял и уважение к женщинам. Все они для него стали похожими на потную похотливую Ворону.

Ничего этого Екатерина не знала, как и не знала того, что сыновья Машки Вороны: Василий и Юрий вместе с соседскими ребятами, в том числе и Борисом Шаховым по прозвищу Шахёнок, устраивали «группенсекс» с ее дочерью. А когда надоедала групповуха, то для разнообразия учиняли игру в «ромашку» или «крестик». Для чего приводила Любаша в барак своих разбитных подружек из кулинарного техникума, куда Екатерина ее устроила. И тогда в бараке творилось такое, что бедной Екатерине и во сне не могло присниться, с ее незатейливыми «червивочными» по-нятиями о сексе.

«Впрочем, где это Любаша? — подумала Екатерина, одевая трикотажное платье, недавно купленное в магазине «Курский трикотаж». Платье сидело добротно, подчеркивая все выпуклости женского тела, и выглядело нарядным.

«Слава Богу, научились и у нас делать…» — помянула добрым словом работниц КТК, где было изготовлено платье.

Но тут ее мысли вновь возвратились к отсутствующей дочери: «Опять дома не ночевала, потаскушка проклятая. Где таскается? С кем таскается?.. — злилась она. — Того и гляди, что пузо набьют… Сейчас все на это мастера. Обрюхатят, и в кусты. А ты, мамаша, нянчись с дочкой и с ее приплодом…Хорошее приданое незамужней девке… А Васька, вон спит, без задних ног, — подумала мимоходом, застегивая пуговицы пальто. — Набегается со своими друзьями и спит. Если раньше кое-как учился, то в последнее время учебу совсем забросил. Школу не посещает. Позавчера инспектор ПДН Матусова вызывала в отдел, все пытала, «что случилось, да что случилось?» А ничего не случилось. Вырос Васька. Отбился от рук. Взрослеет, и все больше похожим на отца становится. Вон и к винцу стал принюхиваться. Весь в папашу бестолкового пошел. Учится слабо. Но смотрит уже на «телок» — так они девчат сейчас называют. Раньше, бывало, стану ругать, так хоть прощения изредка попросит, а теперь не то что не просит прощения, а волком смотрит, зубки показывает. Точно папаша. Того и гляди, драться кинется. Уже словесно огрызается, щенок паршивый. Не дай, Бог, по стопам папы пойдет, по тюрьмам да колониям… А все почему? А потому, что безотцовщина, что мне из-за работы заниматься его воспитанием было некогда. Барак воспитывал. Вот и воспитал…»

Васька сладко посапывал в своей постели на полу, прикрывшись старым стеганым, пестрым одеялом до самых бровей. И никакого дела до материнских забот и размышлений ему не было.

Наконец-то Екатерина оделась полностью и ушла из своей опостылевшей барачной комнаты на завод, где было шумно от сотен людей и десятков различных механизмов, где было и трудно и весело одновременно, и где забывались все домашние невзгоды.

Любаша Пентюхова в это время находилась на улице Резиновой, у Шурика Дрона, где познакомилась случайно со Светкой Косой, той самой Светкой, папаша которой время от времени «полюбливал» мамку Любаши. В мире и не такое случается…

Они успели вечером выпить по несколько стаканов вина за знакомство, перед тем, как Дрон их уложил в свою постель. И теперь мирно спали втроем, прикрыв свою наготу старым, вытертым и вылинявшим байковым одеялом.

2
…Светлана проснулась первой. Её взору открылась незнакомая комната с одним большим окном, наполовину зашторенным серыми гардинами. Со стены, оклеенной выцветшими обоями, с увеличенной фотографии в дешевой рамке серьезно смотрели мужчина и женщина. С давно не видевшего побелки потолка свисала на проводе в черном пластмассовом патроне загаженная мухами лампочка. На постели — двухместной кровати — на засаленных розовых наволочках подушек, кроме ее головы, торчали еще две: мужская и женская.

«Где это я? В каком очередном притоне?» — вяло подумала Света, привыкшая за пару последних лет своей неупорядоченной, забубенной, бродячей жизни не очень-то удивляться перемене мест и обстановки. И тут же вспомнила, как вчера познакомилась с Дроном и Любой из барака.

Голова трещала. За знакомство было выпито слишком много вина вперемешку с пивом и самогоном, который по дешевке покупал Дрон в соседнем доме. Впрочем, голова у нее в последнее время болела постоянно. Сказывались перенесенные в детстве частые побои от отца и матери и последовавшие затем избиения мужа. Тот все пытался «наставить ее на путь истинный», когда она стала «закладывать за воротник» и «вертеть хвостом». Кроме родителей и мужа, в последнее время ее довольно часто били случайные собутыльники, с которыми сводила горемычная, непутевая жизнь.

За медпомощью она никогда не обращалась. «Поболит — и перестанет. Не в первый раз!» — успокаивала себя.

К головной боли постепенно привыкла и почти не обращала на это внимание, особенно, если день начинался с опохмелки или очередной выпивки.

«Если утро начато не с «Солнцедаром», то, считай, что день прошел даром!» — повторяла она, как попугай, услышанную от кого-то фразу.

«Не осталось ли чего выпить, — подумала, отгоняя боль. — Вряд ли… — ответила сама себе. — Но на всякий случай стоит проверить… Вдруг повезет…»

Она встала с кровати, благо, что лежала крайней и ей не пришлось перелезать через остальных и тем самым будить потенциальных конкурентов. Обнаженной прошла на кухню, где вчера так лихо опрокидывали стаканчик за стаканчиком. Но там, кроме кучи пустых бутылок и грязных засаленных стаканов, стоявших на неубранном столе, и веером разбегавшихся тараканов-пруссаков, ничего не было. Заглянула в обшарпанный холодильник «Смоленск», доставшийся Дрону от родителей по наследству. Но он был пуст уже вечность. И, если бы не холод, в нем бы давно свили свои сети пауки.

«Мать мою бог любил! — беззлобно ругнулась про себя Светлана и пошла в туалет справить нужду.

Когда вышла из туалета, то увидела, как по кухне такой же голой русалкой бродит в поисках чего-нибудь съестного ее новая подруга Любаша.

— Тут ни выпить, ни червячка заморить, — лишенным каких-либо эмоций голосом, морщась от головной боли, протянула она. — Нужно было с вечера позаботиться об утре, а мы, как всегда, одним моментом живем…

— На нет и суда нет! — беззаботно согласилась Любаша. — Пойдем к нам в барак, что-нибудь да раздобудем. Мать теперь на работу ушла, так что стесняться некого. И попрекать нас некому.

— А Дрон? — высказала сомнения Светлана.

Ей как-то не хотелось расставаться с новым знакомым, который имел хоть какую-то крышу над головой. И плохо ли, бедно ли, но вчера покормил и угостил.

— А что Дрон?!! — все так же беззаботно отреагировала Люба вопросом на вопрос. — Никуда он не денется. Пусть дрыхнет в своей кровати. Толку-то от него, как от кобеля на сене: сам не может, и другим не дает. А у меня там соседи ого-го! Кобылу без подставки осеменят, не то, что нас с тобой, если захотим, конечно… Воронята — Васька и Юрка! Да еще Борька Шахёнок! Не чета спившемуся Дрону, который только и может, что слюни пускать… как вчера, когда спать ложились.

— Все равно неудобно: не успели познакомиться, и уходим, — сопротивлялась Светлана.

Ей так не хотелось расставаться с удачно подвернув-шейся крышей над головой. Когда еще такой случай представится?..

— Неудобно сексом заниматься на потолке, — безапелляционно ответила Люба, — говорят, одеяло спадает. А все остальное даже очень удобно. Иди одевайся, да побыстрей, не голяком же идти по городу… на самом деле. И холодно, и мы не нудистки, в конце концов… Я быстренько в туалет сбегаю и тоже шмотки наброшу, да тронемся. Торопись, подруга!

Не обращая внимания на головную боль, Светлана стала искать среди разбросанных по комнате вещей свои и надевать их.

Через пять минут обе, полностью одетые, оставив Дрона дохрапывать в постели, вышли из его квартиры на лестничную площадку, а оттуда — на весеннюю улицу.


День обещал быть солнечным и теплым. Весело щурились глаза встречных прохожих. Задором весеннего денька светились их лица. Но Светлана никакой радости от весеннего настроения окружающих не испытывала.

— Голова, чтоб ее… от боли совсем разваливается, — пожаловалась Любе.

— Опохмелимся — пройдет, — беззаботно ответила та.

По-видимому, продолжала играть роль бывалой и разбитной девахи, повидавшей и огонь, и воду, и медные трубы, которой сам черт — если не брат, так сват.

— А знаешь, какое лекарство самое лучшее от головной боли?

— Какое? — Подняла на подругу подернутые болью глаза Светлана.

— Да топор, — хихикнула Люба. — Чик! — и никакой головной боли.

Ее молодые глаза в отличие от блеклых глаз Светланы озорно блеснули.

— Тебе все шуточки, а я — серьезно, — даже не попыталась обидеться Светлана.

— И я серьезно, — бесшабашно хихикала Люба, подтрунивая над подругой и радуясь собственной молодости и солнечному весеннему дню.

Каблучки их сапожек мерно цокали по асфальту тро-туара. В голубом и почти безоблачном небе рыжим котенком катилось солнышко, отражаясь в сотнях окон и окошек. Вжикали автомобили, шурша шинами, подминавшими под себя асфальт дороги. По проспекту Кулакова, давно очищенному от снега, но не от зимнего мусора, горами лежавшего вдоль дороги и липовой аллеи, по-весеннему радостно постукивали по рельсам колеса трамваев.

Веселыми стайками с места на место перепархивали воробьи — истинные патриоты городов и деревень. Уж они, точно, никогда и ни при каких условиях не покидали их. Без всякого стеснения, в отличие от людей, научившихся прятать свои эмоции на самое дно души и под семь замков, они шумно радовались солнышку и весне. Возможно, кучам освободившегося из-под снега мусора…

3
Начальник Промышленного районного отдела внутренних дел полковник милиции Воробьев Михаил Егорович только что возвратился с совещания, проводимого Председателем Промышленного райисполкома Стрелковым Виктором Николаевичем. На данном совещании присутствовала первый секретарь райкома партии Королёва Светлана Ивановна, красивая, пышногрудая блондинка. Розовощекая от природы, как и большинство блондинок, с высокой модной прической, выхоленная, она нравилась многим мужчинам. Не был исключением и Воробьев.

Михаил Егорович не причислял себя к числу пуритан. Любил слабый пол и охотно пользовался взаимной любовью со стороны этого самого слабого пола. Однако он не донжуанствовал, своих любовных приключений не афишировал и в отделе, любовных шашней не заводил. Прекрасно зная женскую психологию, избегал сплетен и пересудов. Ко всему прочему придерживался старой чекистской мудрости: «Не люби жену брата и сотрудниц аппарата — до ста лет доживешь, не охнешь!»

От попыток любовных приключений с первым секретарем райкома партии Воробьева удерживало то, что, как поговаривали злые языки, на Светлану Ивановну положил глаз сам начальник УВД Курского облисполкома. А это уже что-то…

Как относилась сама Светлана Ивановна на повышенный интерес со стороны генерала: благосклонно или отрицательно, Воробьев не знал, да и знать не хотел. Но он прекрасно знал своего генерала, пятидесятипятилетнего красавца мужчину, с ястребиным взглядом стального цвета глаз, волевым лицом, гордо носимой головой, увенчанной гривой серебристых волос. Одним словом — красавец. Женщины от таких во все времена без ума. И неважно, кто они — простые белошвейки, принцессы или секретари райкомов партии…

На совещании присутствовали директора ведущих в районе предприятий, так как обсуждался вопрос проведения коммунистических субботников. Не менее важным был и вопрос празднования Первого мая — дня солидарности трудящихся — и Дня Победы — самого любимого праздника всех соотечественников. На милицию возлагались обязанности по поддержанию образцового порядка в эти дни.

Михаил Егорович был не в духе, так как не любил незапланированных вызовов куда бы то ни было, хоть в тот же райисполком. А закончившееся совещание относилось к разряду таких.

На неплановых, внезапных совещаниях перед ним могли поставить вопросы, на которые сходу трудно дать ответ. А этого полковник не любил, так как привык к любому мероприятию подготавливаться тщательно, скрупулезно, досконально и быть во всеоружии различных справок, сносок, цифр и выкладок. Этого же постоянно требовал от своих подчиненных.

Хорошо, что речь только шла о том, как обеспечить охрану порядка в праздничные дни, и сколько человек он, полковник, может выставить. На этот вопрос ответить большого труда не составляло. Он помнил до человека не только общее количество личного состава, но и каждого заболевшего, находящегося в очередном отпуске или же в служебной командировке.

«Впереди еще месяц, — размышлял полковник, усаживаясь поудобнее за своим рабочим столом и находясь все еще под впечатлением прошедшего совещания, — а уже собирают, планируют. А что собирать, что планировать, если каждый год одно и то же! Только время зря отнимают. Собирают затем, чтобы отрапортовать перед вышестоящим партийным и советским руководством о своей готовности и проведении «оргмероприятий».

Везде одно и то же: что в нашей системе, что в партийной, что в государственной — скорее доложить, взять под козырек, отрапортовать! А там, хоть травушка не расти… Хоть и крепка советская власть, но если и дальше такой бюрократизм продлится, то точно профукаем ее… Лучше бы денег подбросили на ремонт здания отдела, — перекинулись мысли на более трепещущий вопрос жизни и деятельности. — Краска на стенах за зиму совсем выцвела и осыпалась… Но не дадут. Сам ищи, как хочешь… Одно радует, что по-обещали новое здание райотдела построить. Это, того и гляди, от ветхости рухнет. Да, и тесновато стало. Хотя, если посмотреть с другой стороны, — возвратились мысли к совещанию, — все правильно. Не успеешь повернуться, а майские праздники тут как тут. Вон, как солнышко пригревает».

Он посмотрел в окно. Яркие лучи солнца, переламываясь в стеклах окон, падали светлыми полосами на пол и стол, отражались от полированной крышки стола и веселыми бликами скользили по стенам.

«Да. Весна подпирает! — подумалось радостно. И захотелось вдруг покинуть душный кабинет и отдел, и махнуть куда-нибудь на природу. Подальше от всех дел и проблем. — А махну-ка на дачу. — Решил он. — Сейчас только выясню, какова оперативная обстановка».

Пальцы привычно нажали клавишу селекторной связи с дежурной часть.

— Оперативный дежурный майор милиции Смехов. — Выдал динамик громкой связи. — Слушаю вас.

— Как обстановка?

— Нормальная. Пока без происшествий.

То обстоятельство, что оперативным дежурным был именно Смехов, а не Цупров или Миненков, сразу сбило пыл и настроение. На тех можно было положиться, как на самого себя. Но на Смехова…

Воробьев понял, что никуда он сегодня из отдела не поедет, а о природе помечтал — и хватит. Мечтать никогда не вредно. И будет он сидеть в своем кабинете сегодня, и завтра, и послезавтра, и после послезавтра, разбирая надоевшие, как зубная боль, жалобы и заявления граждан, нескончаемым потоком стекавшиеся в отдел милиции. И будет готовить разные аналитические справки и отчеты, куда-то звонить, что-то требовать, кого-то отчитывать, чего-то добиваться… То есть, заниматься ежедневной рутинной работой, которая опротивела до невозможности, но без которой нет и смысла его жизни.

Оперативный дежурный Смехов Георгий Николаевич был старый и опытный сотрудник. Однако, его излишнее рвение к исполнению службы, приводило к казусным и смешным явлениям, совсем недопустимым в таком солидном и серьезном учреждении, как отдел милиции. Он мог порой по пустяковому вопросу среди ночи разбудить начальника отдела, а по серьезному факту, требующему немедленного вмешательства руководства, забыть доложить. Таков уж был майор Смехов.

Другой и набедокурит что-нибудь, и ляпсус какой допустит по службе — все сходит. Поругали — и забыли. Смехов — и умом не обделен, и как мужчина — заметный, и служит — старается, но доверия к нему нет. Даже, когда все спокойно… Так и ждешь, что что-то случится на его дежурстве… Скорее всего, обойдется, но ждешь… Про таких говорят: ходячее происшествие. И точно, как эбонитовая палочка — бумажки, как полированная поверхность — пыль, так они неприятности к себе притягивают.

Воробьев мог, подобно заму по оперативной работе Коневу Ивану Ивановичу, оторваться на бедном дежурном. Просто для отвода души найти предлог и наорать на него, обматерить. В милиции такое случалось сплошь и рядом. Но он не сделал этого, как никогда и не делал, считая это ниже достоинства отца-командира. А таковым он был не только в помыслах, но и на самом деле.

«Значит, не судьба…»

Воробьев вздохнул и придвинул поближе к себе папку с корреспонденцией, поступившей от секретаря Анны Акимовны.

«Надо ознакомиться и отписывать на исполнение сотрудникам…»

Почти вся поступающая в отдел корреспонденция отписывалась участковым. Иногда, если вопрос шел о прописке, в ОВИР, иногда в ГАИ, перепадало ПДН и ОУР. Но львиная доля всегда отписывалась в службу участковых, этих вечных лошадок и палочек-выручалочек.

Только стал по диагонали просматривать первое заявление, как мягко запел зуммер селектора, а прозрачная клавиша связи с дежурной частью тревожно засветилась красным мигающим светом. Так местный чудо-связист Куликов распределил сигнальные лампочки на пульте управления. Красный свет — цвет тревоги.

Воробьев нажал клавишу.

— Михаил Егорович? — раздался из динамика взволнованный и вопрошающий голос оперативного дежурного Смехова, словно в кабинете начальника мог находиться кто-нибудь иной, а не Воробьев.

— Что еще? — недовольно бросил Михаил Егорович в микрофон.

Не любил, когда его отрывали от дел, и кроме того не исключал, что дежурный мог беспокоить его по пустякам.

— Прошу прощения, — замямлил Смехов, — но поступило телефонное сообщение от граждан о том, что в районе зоны отдыха поселка РТИ обнаружен труп женщины с признаками насильственной смерти.

Михаил Егорович, не перебивая, слушал доклад дежурного. Речь шла не о пустяках, а о серьезном преступлении. Правда, первичное сообщение еще требовало проверки на подтверждение. В милицию разные люди звонят и по разным поводам. Нечасто, но бывает, что и ложное сообщение внесут. Хотя с убийствами не шутят. Не такое это дело.

Выпалив фразу, дежурный замолчал, словно ждал указаний о дальнейших действиях.

— Ну и что? — спросил Воробьев. — Что тебе еще сообщили, и что ты еще выяснил? Может, это очередной «подснежник» вытаял?

— Не знаю…

— Так немедленно выясни и доложи, на то ты и оперативный дежурный, чтобы все знать и вовремя докладывать, а не мешок с мякиной, посаженный за стол в дежурной части, — стал заводиться от недоброго предчувствия Воробьев.

«Подснежниками» на милицейском жаргоне назывались трупы, которые обнаруживались после таяния снега и после паводка. Время от времени река Сейм, входя в свое русло, оставляла на берегу зимних утопленников и лиц, объявленных официально в розыск как без вести пропавших. И не обязательно такие «подснежники» были криминальными, совсем необязательно…

Пока Воробьев размышлял, в дежурке Смехов, по-видимому, у кого-то уточнял детали телефонного сообщения.

— Нет, Михаил Егорович, — пресек сомнения дежурный, — криминальный труп. Тело женщины обнажено, а во влагалище сук всунут.

— Что всунуто? — переспросил машинально Воробьев. — Куда всунуто?

— Сук, то есть сучковатая палка… — стал разъяснять оперативный дежурный, — …во влагалище.

— Оперативную группу на место происшествия. И всех оперативников уголовного розыска, которых найдешь в отделе, туда же. Да не забудь про участковых с этой зоны. Отыскать и направить. Да скажи операм, чтобы по прибытии на место происшествия уточнили возможные обстоятельства и перезвонили.

— Группу я уже направил. И прокурору позвонил: убийство — это их подследственность. Пусть готовятся выезжать вместе с нами, — отчитался о проделанной работе дежурный. — А что касается оперативников и участковых, то мигом организую…

— Черт возьми! — чертыхнулся вслух Воробьев, отключая связь с дежурным. — Не было печали, так черти накачали…

«Черт возьми! — повторил он уже про себя. — Не успели с одним убийством толком разобраться — он имел ввиду убийство Дурневой Натальи на улице Харьковской осенью прошлого года — и вот, на тебе еще! — Нервно постучал о столешницу карандашом, взятым из канцелярского набора, украшавшего его стол. — За допущенные убийства (была тогда такая формулировочка в милицейских документах, словно какое-то преступление можно было допустить или не допустить, особенно убийство) по головке не погладят. Эх, не погладят… Особенно, если не раскрыть по «горячим следам…»

Михаил Егорович никогда не был суеверным челове-ком. Даже во время войны, на фронте, не верил ни в какие приметы. И тем паче, во время работы в милиции. Но твердо знал, что если сразу же не принять исчерпывающих мер, направленных на раскрытие преступления, если не «взвинтить» оперативников и участковых, если самому не выехать на место происшествия, если что-то упустить, забыть, то о раскрытии преступления можно, вообще, не говорить.

В кабинет, постучавшись, вошли Конев, Чеканов и Евдокимов Виктор. Они уже знали от оперативного дежурного о трупе в зоне отдыха поселка РТИ.

— Вы поедете? — по-военному кратко спросил Конев. — Или нам одним выезжать?

— Поезжайте пока одни. Определитесь на месте, что и как… А я подожду, пока перепроверят сигнал, чтобы в УВД доложить, и тоже выеду на место происшествия.

Конев, Чеканов и Евдокимов ушли. А Воробьев стал ходить по кабинету в ожидании, когда появятся новые данные от членов оперативной группы.

Снова замигала красная лампочка кнопки селектора и запел зуммер.

— Слушаю, — включил связь.

Потом долго молча выслушивал повторный, уточняющий доклад оперативного дежурного.

— Хорошо. Я выезжаю на место. А ты доложи в УВД и скажи, что я лично руковожу раскрытием этого преступления.

Дополнительная информация, поступившая от дежурного, заставила изменить прежние планы. Слишком мало было исходных данных. А при таком раскладе не стоило самому подставляться. Сам не любил, когда вместо конкретики получал мямлю, и мямлить другим не хотел, чтобы не выглядеть смешно и глупо. Полковник отключил селектор и вышел из кабинета. Возле крыльца его уже ждала старенькая райотделовская «Волга». Бессменный и верный водитель Карпенко Виктор прогревал мотор.

«Вот и попал на природу, — с изрядной долей сарказма скользнула мысль, пока он открывал дверцу и садился на переднее сиденье, рядом с водителем. — Сбылись мечты идиота. И солнышко уже не радует. И весна не красна…»

— На труп? — спросил водитель.

Спросил скорее для проформы, чем по существу, так как отчетливо понимал, что ехать предстоит на место происшествия, а не в ресторан.

— Да. — Также односложно ответил Воробьев.

На душе было пакостно, разговаривать не хотелось.

Машина мягко взяла с места и побежала навстречу неизвестности.

4
В опорном пункте поселка РТИ находились старший участковый Минаев, участковый Паромов и начальник штаба ДНД Подушкин.

Паромов в кабинете участковых писал постановление об отказе в возбуждении уголовного дела по материалу проверки, проведенной по заявлению гражданки Коровиной в отношении ее мужа.

«Таким образом, — старательно выводил он шариковой ручкой на плотном листе писчей бумаги, — из материалов проверки видно, что…»

Рядом, на столе стояла без дела механическая печатная машинка «Башкирия». Это громоздкое чудо техники из-за своей старости только пылилось, так как многие буковки шатались на кронштейнах, а буква «о» вообще отсутствовала. И ее приходилось дорисовывать потом от руки. Поэтому печатным динозавром пользовались очень редко.

Руководство завода РТИ обещало заменить механическое ископаемое на более свежее, но все как-то руки не доходили сделать это. Возможно, и иные проблемы, более важные, отодвигали мелочевку на запыленное «потом».

В кабинете старшего участкового Минаев и Подушкин резались в шахматы — любимое препровождение минут досуга. Белыми играл «штаб». Двери обоих кабинетов были открыты, и каждый треп игроков был хорошо слышен Паромову.

— Что-то в этом году весна затяжная, — сказал Подушкин, отрезая черному королю путь к маневру. — То вроде таяние начнется, то снова заморозки, и снежку подкинет…

— Зато без затопления все прошло, — ответил Минаев.

Обдумывая ход, затянулся неразлучной «примкой». Раскрытая пачка сигарет лежала тут же на столе рядом с шахматной доской.

— …Не то что в позапрошлом году, когда весна была дружной, но и все улицы, до самой «девятки» подзатопило. На лодках передвигались… Помнишь?..

«Девяткой» в обиходе называли продовольственный магазин, расположенный по улице Парковой, в доме за номером 9, недалеко от дворца культуры завода РТИ — фактического центра поселка.

— Помню… — нетерпеливо ерзнул на стуле Подушкин. — Ты, Василич, давай ходи, не тяни кота за хвост…

— Не понукай, не запряг… Шахматы суеты не терпят.

— Зато знают лимит времени…

Минаев, поиграв морщинами на лбу, передвинул пешку на белое поле, закрываясь от слона противника.

— Что, штаб, съел?

Но Подушкин не отреагировал на реплику, а стал обдумывать свой очередной ход.

— Да, зима в этом году была почти бесснежной… — помолчав, произнес он. — На поселке снег почти везде сошел. Асфальт кругом… и снег не держится. Но вот, на зоне отдыха — я вчера туда забегал днем, гуляя с детворой, — снег кое-где по низинам и овражкам, еще есть. Однако, на открытых солнцу полянах, на бугорках и возвышенностях, не прикрытых от солнышка деревьями, уже травка молодая слегка зеленеет… И, не поверишь, люди с поселка уже во всю мощь гуляют по тропинкам леса. Видать, воздух свежий манит…

— Не тяни, штаб, давай, делай свой ход. Что у тебя за тактика: брать на измор… — в свою очередь поторопил Минаев, травя Подушкина сигаретным дымом. Но не удержался и спросил: — Много народу, говоришь?

— Порядочно! — лаконично отозвался Подушкин и сделал очередной ход, продолжая атаку на короля противника. — Порядочно! — прищурился, оценивая обстановку на доске. — Даже подростков из бараков с Элеваторного проезда целый табунок шастал… Мало того, еще какую-то молодую бабенку с собой таскали. А на ней пальтишко демисезонное нараспашку, наброшенное поверх короткого платьица, и сапожки, одетые, как мне показалось, на босые ноги. Совсем бабы от весеннего воздуха офигели…

— Глазастый ты, штаб! — усмехнулся Минаев. — Все подробности женского туалета разглядел. Оно и понятно — итальянец… судя по смуглости и смоли курчавых волос.

— Почему итальянец?.. — Не почувствовал «штаб» за игрой подначки.

Почему итальянец? — переспросил, лучась улыбкой Минаев. — А потому, что кобелино!

— Что есть, то есть — усмехнулся самодовольно и продолжил: — Все поддатенькие…

— По запаху что ли определил?

— По внешнему виду.

— Ну-ну…

— Надо Матусовой сказать… пусть хвост им накрутит.

— Эта накрутит. И не только хвост… но и чуб тоже.

Подростки примелькавшиеся, а вот бабенка что-то раньше не встречалась, — цепко озирал «штаб» фигуры на доске. — Неизвестная… Приблудная какая-то…

— Тебе лучше знать! — пустил очередное облако дыма Минаев. — Ты у нас по бабьей части большой спец, как не раз говаривал наш общий друг и «страшный» оперуполномоченный уголовного розыска Черняев.

Майор умышленно исказил слово «старший» на «страшный». Черняев к этому времени действительно был старшим оперуполномоченным уголовного розыска на зоне Волокно. И для жуликов, конечно, являлся страшным.

Пыхнув еще раз облаком дыма, добавил:

— Надо рейд в зоне отдыха провести силами участковых инспекторов, внештатных сотрудников и окодовцев. Вместе с Матусовой, конечно… А то опять землянок понастроят юные друзья партизан … как в прошлом году. Помнишь?..

— Помню. Надоело разбирать…

Резкая трель телефонного аппарата прервала разговор. Минаев поднял трубку. Молча выслушал сообщение дежурного, молча положил трубку на рычажки аппарата.

— Убийство! — коротко и жестко ответил на немой вопрос начальника штаба. — Отыгрались! Теперь другие игры начнутся. Это, штаб, все ты накаркал: зона отдыха… подростки… землянки… шалаши. Все вокруг да около ходил… Сразу бы говорил, что труп — и баста!

— А я при чем? Я трупы не подбрасывал, не перетаскивал, как вы с Черняевым в прошлом году через ручей с территории нашего отдела на территорию Курского РОВД, — ощетинился Подушкин.

— Болтай больше! Может еще чего-нибудь накарка-ешь… — повысил голос майор. — Недаром на цыгана по-хож…

— А чем тебе цыгане не угодили? — попытался свести все к шутке Подушкин, но Минаеву уже было не до игры в «кошки-мышки»:

— Один сдуру сболтнет, второй от большого ума подхватит! И пошло-поехало… А ты потом иди в прокуратуру, отписывайся! — зло бросил Минаев. — Тут бы с наметившимся дерьмом бескровно разобраться, ёк-макарёк, как говорит наш старый друг Крутиков. — А ты еще один бред несешь…

Майор зря обижался. Факт имел место. Дежуривший в тот день опер Черняев действительно предлагал старшему участковому избавиться от хлопот по разбирательству с трупом неизвестного мужчины, лежавшим на границе территорий двух отделов. Мало того, он и перетащил трупяшник к соседям. Только коллеги из Курского РОВД тоже не пальцем были деланы. Они враз раскусили нехитрый фокус промышленников, и фокус не удался. Конфликту раздуться не дали, замяли в зародыше и постарались забыть. Но шила в мешке не утаишь, кое что просочилось, и вот Подушкин неосторожно, а, главное, не ко времени, напомнил…

Последний намек майора был ясен и без дальнейшего «разжевывания». Вот-вот по новому особо тяжкому преступлению начнется «разбор полетов»: крайних всегда ищут и… находят! И первым кандидатом тут Минаев.

— Николай! — оставив в покое Подушкина и недоигранную шахматную партию, позвал майор Паромова.

— Слушаю, — отозвался тот.

— У нас на участке, в зоне отдыха, убийство женщины. Бросай свою писанину, бери папку с бумагами, и пошли. Вернее, побежали…

— Что за убийство? — убирая материалы проверки в ящик стола, поинтересовался Паромов.

— Не знаю, да какая разница: убийство — оно и есть убийство. На месте уточним обстановку и детали. А теперь — ноги в руки, бумаги — в папку… и быстрее на место происшествия!

Минаев уже пересекал зал опорного пункта, застегивая одной рукой на ходу пуговицы шинели, в другой держал фуражку.

— «Штаб» пока останется в опорном. Может, здесь его присутствие понадобится, — рассудил он, пересекая зал. — Будь на связи, Палыч!

— Побуду немного, а потом, если не возражаешь, тоже подойду на место происшествия. Думаю, что пара рук и пара глаз лишними не будут…

— Не будут. Как не будет лишней и одна умная голова… — за старшего участкового ответил Паромов, уважавший Подушкина за его ум и силу.

— И я того же мнения.

5
В районе поселка РТИ от реки Сейм в сторону городского массива и промышленно-производственной территории завода СЭММ отделялся рукав, шириной чуть поменьше основного русла. Его медленное течение и небольшая глубина приглянулись жителям под купание. На берег были завезены сотни тонн речного песка, поставлены грибки, устроена раздевалка. И вот уже пляж каждым летом буквально кишел детворой и ее родителями. А вскоре на его базе появилась зона отдыха работников завода РТИ.

Пригорок перед пляжем, склон и остальная прибрежная полоса в летнюю пору красовались деревьями и кустарниками. В основном это были ракиты и ивы, но попадались тополя и осинки. Они манили пережарившихся на солнце, уставших от плавания отдыхающих прохладой, интимной затененностью, глухим шепотом листвы, запахами трав, птичьим щебетаньем. Но то летом. Весной — первой в городе зеленью, хмельным настоем воздуха. Осенью — таин-ственными шорохами, многоцветьем. Зимой — лыжными прогулками.

Через рукав Сейма, на приличный по размерам островок прямо с территории пляжа был переброшен неширокий деревянный мостик, с которого любили нырять местные мальчишки. К нему же во время купального сезона швартовались речные велосипеды-катамараны и лодки для прогулок по реке.

Прибрежная полоса леса и территория острова густо иссечены тропками и тропочками. Они, пересекаясь между собой, создают хитроумную вязь. То неожиданно, раздваиваясь, разбегаются, то вновь сходятся, вынырнув из-за раскидистого куста.

Деревья и кустарники были редкие. Довольно часто заросли чередовались открытыми полянками, на которых, начиная с весны и кончая поздней осенью, любили собираться компании. В основном — молодежь. Жарили на кострах шашлыки. И уминали их под водочку.

Иногда на таких полянках после усердного распития горячительных напитков, одурманивающего свежего воздуха, происходили потасовки между представителями сильной и не самой умной половины человечества. Поэтому, время от времени территория зоны отдыха посещалась и проверялась сотрудниками милиции в целях предупреждения антиобщественных проявлений. Но это обычно происходило во время купального сезона, который открывался в конце мая или начале июня. Смотря по погоде. Тогда и стационарный пост милиции выставлялся. Прямо на пляже. А по самому Сейму периодически курсировал катерок со спасателями и сотрудниками ППС. Но все это — во время купального сезона. А не ранней весной, когда только-только начинают лопаться почки на деревьях и пробиваться кое-где по бугоркам молотая травка.

Когда Паромов и Минаев пришли-прибежали на зону отдыха, то там уже было с десяток сотрудников Промышленного РОВД: руководство отдела, члены оперативной группы и просто сотрудники уголовного розыска, которых, как всегда в подобных случаях, «отловив», направил на место происшествия оперативный дежурный. Среди них был и Василенко Геннадий, угрюмо похаживающий недалеко от возвышенности на поляне. На ней же ногами к реке, на спине, лежал обнаженный труп женщины. Рядом с ним крутился Клоц — Клевцов Вячеслав. Его круглое жизнерадостное лицо на этот раз оптимизмом тоже не светилось. Василенко и Клевцова можно было понять: за раскрытие убийства отдуваться, в основном, придется им. И, конечно, участковым с этой зоны.

Тут же важно расхаживали эксперт-криминалист отдела Ломакин Владимир и его внештатный помощник Андреев Владимир Давыдович. Если Ломакин пытался отыскать какие-то следы, вещественные доказательства, и потому, почти не отрывал взора от поверхности земли, то Андреев беспрерывно щелкал затвором фотоаппарата, меняя не только ракурсы и углы фотосъемки, но и фотообъективы.

«Этот опять в родной стихии, — машинально отметил действия Андреева Паромов. — Словно рыба в воде…»

Невдалеке, на неподсохшей еще как следует дорожке, между деревьями стояли милицейские автомобили: дежурный УАЗик и две «Волги». Одна — начальника отдела Воробьева, а вторая — его заместителя по оперативной части Конева Ивана Ивановича.

Воробьев, Конев, начальник уголовного розыска Чеканов Василий Николаевич и его заместитель Евдокимов Виктор стояли обособленной группой от остальных сотрудников и что-то оживленно обсуждали. Но вот к ним подошел водитель Воробьёва Карпенко. Что-то коротко доложил начальнику. Тот махнул рукой и бросил отрывисто:

— Поторопитесь!

«За прокурорскими и судмедэкспертом», — догадался Паромов, глубоко дыша.

Последние двести метров они с Минаевым бежали и подзадохнулись изрядно. У обоих лица красные, хоть прикуривай, а груди ходили, как меха в кузнице… Видать, спортом мало занимались — вот сердечки и пошаливали…

— Кажется, мы не последние, — с придыханием сказал Паромов. — Нет следователя прокуратуры и судебно-медицинского эксперта. И что-то кинолога с собакой не видать…

— Угу, — угукнул Минаев.

Запыхавшийся, он на большее был неспособен.

— Хотя какой от них толк? — продолжил Паромов, стараясь восстановить дыхание. — Как всегда собака покрутится, покрутится на месте, а потом пойдет метить ближайшие деревца и кустики. Это только в кино пес Мухтар жуликов на чистую воду выводил. А у наших кинологов псы совсем не Мухтары…

— Как всегда! — выдохнул старший участковый. — Но нам от этого легче не будет. Сейчас получим, что пришли поздновато. И что никакой информации не имеем. Ладно, — отсекая прочь сомнения и пустые разговоры, махнул рукой, — пошли докладываться, что прибыли. А там видно будет…

Паромов, исходя из опыта, полученного при раскрытии убийства Дурневой Натальи на улице Харьковской осенью прошлого года, никаких вопросов Минаеву о том, что делать на месте происшествия, не задавал. Знал, что это пустой номер. Молча последовал к начальнику отдела.

Водитель Карпенко Виктор побежал к своей «Волге», по дороге что-то сказал Чинникову Николаю, водителю автомобиля Конева. Тот кинул — понял, мол… Вскоре обе «Волги» сорвались с места и полетели в сторону поселка.

Воробьев, увидев приближающихся к месту происшествия участковых, недовольно и едко попенял:

— Что-то вы подзадержались, господа участковые. Все уже здесь, а вы все тянетесь, как сопли на морозе, хотя должны быть первыми на месте происшествия.

— Мы и так бегом бежали, — стал оправдываться Минаев, как старший по званию и должности.

Он хрипло и учащенно дышал. Лицо по-прежнему было красным от прилива крови.

— Не на машинах же…

— Ладно, — пропустил намек Воробьев мимо ушей, — оправдываться будете потом, когда преступление раскроем. А пока подойдите поближе к трупу: возможно, опознаете? И думайте, как раскрыть. Любая информация важна. Убийство-то на вашем участке. Вам и ответ держать!

«Вот и начались «разборки полетов…» — тоскливо подумал Паромов и вслед за Минаевым поплелся к трупу.

Труп молодой женщины лежал на спине. Голова слегка на боку и запрокинута назад. Короткая, под мальчишку, стрижка. Волосы светлые, протравленные перекисью водорода. Глаза открыты и бессмысленно устремлены в небо. Руки разбросаны в стороны, словно перекладины креста. Ноги слегка согнуты в коленках и раздвинуты. Впалый живот. Расплывшиеся по поверхности тела небольшими бугорками груди с темными точками сосков. Все бледное, серое, мертвое, угловатое и обостренное безжизненностью.

Черный провал рта в овале серых губ. Брови подпалены. Следы точечных сигаретных прижиганий на губах, сосках грудей и лобке. В завитке светлых волос лобка застряла полусожженная спичка — по-видимому, пытались поджечь волосяной покров. На икрах ног превратившиеся в коричневую пленку подтеки сочившейся из влагалища крови. И самое страшное — из влагалища торчала толстая, в руку потерпевшей, длинная суковатая ветка.

— Боже, какой ужас! — тихо прошептал атеист Паромов, которому от увиденного стало не по себе. — Боже мой!

— Не говори! — отозвался также шепотом Минаев. — Всякого за свою жизнь насмотрелся, но такое вижу впервые. Садисты поработали. Изверги.

— Не опознали? — коротко и хмуро спросил подошедший к ним Конев Иван Иванович.

— Нет! — Отрицательно мотнули головами оба участковых.

— Тогда не хрен тут стоять, трупом любоваться… раскрывать надо… — срывая злость и раздражение, резко бросил Конев. — Ну и участковые пошли — вечно ничего не знают. И за что только деньги получают…

— А опера знают? — тихо огрызнулся Минаев.

Конев то ли не расслышал, то ли счел никчемным вступать в полемику со старшим участковым инспектором. Он взялся одной рукой за ветку, торчащую из влагалища. Потянул. Она не пошла.

— Мать твою! — прохрипел в сердцах.

И уже обеими руками резко рванул ветку на себя.

— Не трогай! — запоздало крикнул Воробьев, понявший намерения своего заместителя по оперативной части. — Пусть остается… до прибытия следователя и судебного эксперта.

Но было поздно. Ветка с обломанными и торчащими сучками выскочила. Окровавленная. В слизи и кусочках вырванной из нутра плоти.

Внутри трупа что-то оглушающе — так, по крайней мере, показалось Паромову — чвакнуло. Словно что-то большое и объемное с облегчением резко выдохнуло… как порой на болоте: чвак! — и тишина.

Труп дернулся, словно оживая. Но тут же и застыл. Из влагалища медленно, тонкой струйкой, по икрам ног засочилась черная кровь.

Паромову стало дурно, и он, зажав рот рукой, побежал к кустам облегчать желудок. А возможно, и душу.

— Слабак! — констатировал подошедший к нему Василенко.

— Да шел бы ты… — сплевывая остатки липкой рвотной массы и вытирая ладонью губы, вяло огрызнулся Паромов.

К чувству стыда за свою минутную слабость примешивалась неловкость перед товарищами.

— Ладно, не злись. Давай думать: кто убитая и кто убил? — примирительно и уже по деловому сказал Василенко.

Именно он в отсутствие территориального опера на поселке РТИ отвечал за эту зону. И теперь на его плечи ложился основной груз раскрытия этого убийства, а, значит, и спрос.

— Начальники, — быстрый жест рукой в сторону руководства, собравшегося небольшой группой отдельно от подчиненных и что-то обсуждавших между собой, — пусть себе решают, на то они и начальники, а мы — себе. Ибо нам, в отличие от многих начальников, бегать и раскрывать, а не планы планировать…

— Откуда мне знать: кто? кого? и за что? Одно могу сказать точно: раньше убитую на поселке не видел. Да мало ли у нас на поселке всякого люду бродит. Как-никак, а около тридцати тысяч живет… — вытирая носовым платком лицо, резко ответил Паромов. — Садист или садисты поработали. Зверьё! Найти — и без суда и следствия самих придушить!

— Согласен, что стоит придушить, — усмехнулся скептически опер. — Но прежде чем устраивать самосуд, сначала надо еще найти… А как найти? С чего начинать? — Василенко снял кепку и почесал затылок. — Право, не знаю. Ни одежды, ни документов, ни свидетелей… Какие свидетели в лесу? Где их искать? А искать, как понимаешь, надо!

— А то обстоятельство, что сук воткнут во влагалище, тебе ни о чем не говорит?

— Да ни о чем. Знаешь, встречалось в практике, что некоторые мразоты изменившим им девушкам или же просто надоевшим проституткам, хотя какие у нас проститутки, — тут же поправил он себя, — так, честные давалки, из чувства мести бутылки вставляли во влагалище и там разбивали. Но это делали живым. Чтобы больше и дольше мучались. Представляешь, — выругался грязно, — выскребать осколки стекла из влагалища… Ужас. Бр-р-р!

— Да! Ужас…

— А тут — сук… И следы пытки…

— Видел.

— Прижигали сигаретами груди, губы, живот, лобок. Правда, самих сигарет или окурков возле трупа не видно…

— Я это тоже заметил.

Василенко скользнул скептическим взглядом по лицу участкового, мол, я видел, как ты заметил… Тот напрягся, ожидая очередную подковырку. Но опер продолжил размышлять вслух:

— Хотя именно это обстоятельство и говорит, что все происходило в другом месте… а труп сюда перетащили. Согласен?

— Согласен.

И тут Паромов вспомнил треп начальника штаба ДНД о подростках из барака и молодухе. Видно лихорадочная работа мозга в поисках какой-нибудь зацепки не прошла даром, подбросила из тайников памяти, а может, и подсознания, нужный фактик.

— Подушкин рассказывал, что вчера ребят из барака видел. Днем. Гуляли с какой-то бабенкой, ему незнакомой. А у начальника штаба глаз, что алмаз.

— А сказал, что из барака, значит, и тут не допустил брака, — воспряв духом, скаламбурил опер. — Уже что-то есть…

— Может, с бараковских пацанов и начнем? — развивал мысль Паромов. — С чего-то начинать надо. Так почему же…

— С чего-то или с кого-то начинать надо. Так почему же не с них! — подхватил рассуждения участкового, наполняясь охотничьим азартом, Василенко.

Причина его оживления иохотничьего азарта была понятна: наконец-то от множества неизвестных, сковывавших деятельность опера, заставлявших впустую топтаться на одном месте, появилось что-то конкретное, ощутимое, требующее деятельности, динамики. Появилась тоненькая ниточка, за которую можно было ухватиться и тянуть… Тянуть до тех пор, пока не вытянешь что-то существенное или… пока она не оборвется.

— Только в первую очередь надо вытащить самого Подушкина, — приступил к конкретному планированию действий опер, — и пообстоятельней расспросить: кого конкретно видел, с кем, как вели себя и так далее… Да и на труп взглянуть не мешает — может опознает…

— Обещался подойти сюда, — поторопился с пояснениями Паромов. — Он в курсе, что убийство. Но когда подойдет, не знаю.

6
Пока опер и участковый обсуждали, что да как — прибыла «Волга» начальника, и из нее вышли прокурорские: прокурор района старший советник юстиции Кутумов Леонид Михайлович, его заместитель Деменкова Нина Иосифовна и следователь Тимофеев Валерий Герасимович. Все в верхней гражданской одежде поверх форменных костюмов. Прокурорские — не милиция, им допустимо смешивать одежду. Отсчитываться не перед кем: надзирающий орган в правоохранительной системе. Попробовали бы милицейские так показаться на народе — как минимум выговоряшник, а то и неполное служебное! На днях приказом начальника УВД в областном центре патрули милицейские введены. Заметят кого неряшливо одетым или с фуражкой в руке — и на губу. Сутки ареста, может, и не дадут, но взгреют — мама не горюй! А позора сколько…

Прокурор без головного убора. Седую шевелюру волос шевелит весенний ветер. И Кутумов непроизвольно время от времени поправляет правой рукой прическу. Идет неспеша, по-хозяйски. Деменкова и Тимофеев за ним, в кильватере. Обгонять свое начальство не принято: начальник, он и в Африке — начальник.

Подошли к руководству отдела. Поздоровались. Кто за руку, кто просто так, словесно.

— Что-либо, кроме трупа есть? — спросил, обращаясь ко всем одновременно, Кутумов.

— А ты как думаешь? — вопросом на вопрос ответил Воробьев.

Остальные хмуро помалкивали, переминались с ноги на ногу.

— Думаю, что ни хрена у вас, сыщики, пока нет, — оскалился прокурор, внимательно пробежав светло-серыми глазами по лицам присутствующих.

Он как всегда был резок и категоричен в своих суждениях.

— Это вам не бытовуху квартирную раскрывать, когда муж жену на глазах у соседей кухонным ножом завалит, или, наоборот, она его утюгом прибьет… А?

Однако на его вопрошающее «а» никакой реакции со стороны милицейских начальников не последовало. Разве что пожатие плечами со стороны начальника уголовного розыска. И Кутумов продолжил подковыристо-назидательным тоном:

— Вижу, что это убийство с наскока, с кондачка не взять! Тут попотеть придется и вашим и нашим…

По-видимому, под «вашими и нашими» он имел в виду оперативников уголовного розыска Промышленного РОВД и следователей прокуратуры. Именно на плечи этих сотрудников ложился основной груз раскрытия и расследования таких преступлений. Правда, милицейским начальством для раскрытия убийства задействовались все силы. И в первую очередь участковые инспектора.

— Да еще как попотеть! И не один месяц…

— Цыплят по осени считают… — не сдавал позиций Воробьев. — Поживем — увидим!

— Вот именно, — поддакнул шефу Чеканов.

— Где эксперты? На месте ли кинолог? — прервала бессмысленную полемику руководителей ведомств Деменкова.

Конечно, кто-то мог и полемизировать, но кто-то и практически работать… От пустой болтовни дело с места не сдвинется.

Она быстро огляделась и пришла к выводу, что после такого скопища народа, снующего туда-сюда, применение даже самой способной розыскной собаки вряд ли будет удачным. Все, что можно было затоптать, «благополучно» затоптали.

– Да, после стада бизонов кинологу и его собаке делать тут нечего… — заметила ядовито.

Нелицеприятную реплика заместителя прокурора милицейские чины услышали, переглянулись и… не отреагировали. Против не попрешь — наследили изрядно, а признавать ошибки и каяться — это не в милицейских правилах.

— Пора протокол осмотра места происшествия составлять, — продолжила она более спокойным тоном. — Думаю, что сама составлю, а Валерий Герасимович мне поможет.

— Конечно, конечно… — проявил готовность следователь.

— Оперативники пусть не слоняются бестолково, а займутся розыском очевидцев и, заодно, двух понятых мне доставят, — потребовала Деменкова.

— Да они и не слоняются, — вступился за своих подчиненных Чеканов, — а местность вокруг места происшествия прочесывают в поисках одежды, обуви и других вещественных доказательств. Наш, отделовский, эксперт-криминалист тут, — быстро добавил он, — и не один, а со своим помощником Андреевым. Занимаются фотосъемкой…

— Вижу, не слепая…

— Судебный эксперт вот-вот должен прибыть, — скороговоркой докладывал-пояснял начальник розыска, которому выпал жребий отдуваться за все руководство отдела перед суровым заместителем прокурора. — За ним Чинникова на «Волге» послали. Так что, Нина Иосифовна, мы тут «балду» не гоняли, а кое-что до вашего приезда уже делали. И понятых, вон, Минаев ведет… Видит Всевышний, зря вы нас обижаете.

В голосе Чеканова нотки показной обиды и оскорбленного самолюбия.

— Транспорт для отправки трупа в морг организовали? — не обращая внимания на обиженный тон начальника уголовного розыска, поинтересовалась Нина Иосифовна. — Или ждёте, когда я команду дам. Так вот, даю. Пусть участковые или ваши хваленые оперативники хоть это обеспечат.

Специального транспорта для перевозки трупов в городе не было, обходились тем, который удавалось отловить. Это обстоятельство всех коробило, но поделать ничего не могли: городские власти не находили средств на обеспечение города спецмашиной и экипажем.

«В городском бюджете нет графы с необходимой сметой», — оправдывались чиновники. «Так введите, вы же власть», — говорили им начальники городских отделов милиции и прокуроры. Но те только руками разводили. В результате «воз оставался на месте», а участковые и гаишники продолжали «вылавливать» первый подвернувшийся под руку автотранспорт для транспортировки трупов.

Чеканов что-то недовольно буркнул и отошел. А Деменкова достала лист бумаги и стала быстро и уверенно набрасывать схему места происшествия.

— Нина Иосифовна, не беспокойтесь, все будет сделано как надо, — как всегда был корректен Воробьев. — Нам бы само преступление раскрыть, да побыстрее, пока начальство не понаехало! Сейчас привалят — стать будет негде! И все с идеями, с версиями! Только успевай выслушивать каждого! Работать, как водится, нормально не дадут… пол-отдела у них будет на побегушках. И еще одно обстоятельство смущает: не прошло и полгода, как опять убийство! — Он вздохнул. — Эх, намылят мне голову.

— Раскроем! — решила психологически поддержать начальника отдела милиции Нина Иосифовна, хотя и не любила заранее предрекать положительный результат. — Не впервые! А всяких там начальничков — в шею! Пусть командуют в своих кабинетах, а не на месте происшествия. Если самому не с руки, то ко мне направляй, как к руководителю следственной группы. У меня не заржавеет. Быстро хвост прижму и на место поставлю.

Они оба, хоть и могли говорить на повышенных тонах, но были профессионалами. Поэтому уважали друг друга и помогали друг другу, чем могли. Вот и в данную минуту Деменкова подставляла свое плечо, беря наскоки вышестоящего милицейского руководства на себя.

Воробьев отошел, чтобы дать новые распоряжения подчиненным, а к прокурорше жизнерадостным гномиком, весь опутанный проводами и кожаными ремешками от футляров фотоаппаратов и переносного блока питания фотовспышки, подкатил Андреев.

— Здравствуйте, Нина Иосифовна! Все уже отснято как надо, — молодцевато доложил он. — С разных точек, в различных ракурсах. Общим планом, панорамно и подетально. Даже запечатлен момент, как Конев Иван Иванович вон ту ветку из влагалища выдергивает. — Андреев рукой указал на ветку, лежащую рядом с трупом.

— Как выдергивает? — перебила Деменкова словоохотливого помощника эксперта-криминалиста. — Эту ветку? — Правой рукой, в которой был зажат карандаш, машинально поправила очки и внимательно посмотрела на указанную Андреевым ветку. — Это же не ветка, а целый сук!

— Да, сук! — согласился Андреев.

— А кто ему разрешил?!. — вслух и с ноткой раздражения в голосе задала она вопрос скорее себе самой, чем внештатному сотруднику Андрееву.

— Да никто. Сам… — Пожал плечами Андреев.

Нина Иосифовна, как процессуалист, поняла, что целостность картины места происшествия уже нарушена необдуманными действиями заместителя начальника отдела милиции. И восстановлению уже не подлежит. Не станешь же, на самом деле, вставлять сук вновь во влагалище, чтобы это могли засвидетельствовать понятые, принявшие участие в осмотре места происшествия. Те, кстати, уже стояли рядом с ней, доставленные старшим участковым инспектором ми-лиции Минаевым.

— Черте что! — не сдержалась она вновь от эмоций. — Словно дети малые! Где ступнут, там и окакаются! А ты потом за ними какашки убирай!

И сердито повела головой, отыскивая в толпе милиционеров виновника. Даже линзы очков поблескивали раздраженно и недовольно, не говоря уже о ее глазах.

— Иван Иванович! — громко подозвала Конева, и когда тот подошел, резко бросила:

— Кто вам позволил?!!

— Что? — не понял Конев.

— Нарушать обстановку на месте происшествия! Вытаскивать сук.

Лицо Конева, до этого момента просто озабоченное, вдруг покрылось красными пятнами от злости и стыда. Редко кто позволял себя вот так запросто одергивать его, ткнув носом, словно неразумного кутенка. А заместитель прокурора смогла… и ничего не поделаешь.

— Так это из этических соображений… по необходимости… — неуклюже, подобно нашкодившему школьнику, стал оправдываться он.

— Какие к дьяволу соображения. Одна дурость, если, вообще, не преступная халатность! — Не жалела заместителя начальника отдела милиции Нина Иосифовна. А тот, посмотрев на внештатного помощника криминалиста, догадался, откуда «сквозит».

— Это он сболтнул?

Раздражение, клокотавшее в душе, прорвалось наружу, несмотря на то, что Иван Иванович пытался его подавить и вести себя достойно, а не по-мальчишески.

— Я выяснила, — нейтрально ответила Деменкова, не терпевшая любого вранья.

Андрееву под озлобленным взглядом Конева стало очень неуютно, словно среди голого поля в зимнюю стужу, когда мороз до косточек добирается. Он бочком-бочком — и подальше от обоих. За ним, громко чертыхаясь и недобро вспоминая маму, отошел к оперативникам разозленный прокурорской нахлобучкой Конев.

— Топчетесь, как стадо б… бизонов, — налетел он на подвернувшихся ему под горячую руку оперов, — а толку-то никакого. Совсем мышей перестали ловить, мать вашу…

Оперативники и стоявший с ними Евдокимов испуганной стайкой воробьев прыснули в разные стороны. Подальше от Конева и от греха.

Вскоре прибыла «Волга» Чинникова, на которой был доставлен судебный медицинский эксперт Родионов Вячеслав Борисович. Родионов, поздоровавшись с прокурором и руководством Промышленного РОВД, неспеша натянул на руки резиновые перчатки и подошел к Нине Иосифовне.

— Здравствуйте, Нина Иосифовна. Опять мы с вами должны трудиться, когда остальные только наблюдают… А потом, на готовеньком, в героях ходят, — пошутил он. — Что имеем?

— Труп, Слава. Разве не видно?

— Труп как труп… — не замечая колкости в голосе заместителя прокурора или не обращая на то внимание, ответил Родионов. — Сколько их было и сколько их будет еще. И мы когда-то трупами станем… — расфилософствовался он.

— Типун тебе на язык! — одернула судмедэксперта Нина Иосифовна. — Давай лучше описывать труп. И имей в виду, что у него во влагалище была воткнута вон та огромная ветка. — Она рукой указала на ветку, лежавшую рядом с трупом. — Конев Иван Иванович, эстет милицейский, не дожидаясь нашего прибытия, инициативу проявил, вырвал. Так, что имей в виду и это обстоятельство. Особенно, когда будете труп вскрывать.

— Заметано! — буркнул Родионов.

— Валерий Герасимович, — позвала Деменкова своего следователя, — нечего прохлаждаться. Берите бланк протокола осмотра места происшествия и записывайте, я буду диктовать…

Тимофеев, словно фокусник, из черной кожаной папки, которую до этого придерживал локтем левой руки под мышкой, в мгновение ока достал нужный бланк и шариковую авторучку, разместил бланк на той же самой папке, как на подставке, и приготовился писать.

— Присядь, удобней будет, — пододвинул ему Ломакин свой криминалистический чемоданчик. — Мне он сейчас ни к чему, а тебе — вместо стула.

— Не раздавлю? — Тимофеев осторожно присел на уголок поставленного на торец чемоданчика.

— Не раздавишь. Проверено!

— Хватит вам рассаживаться — не на именинах, — поторопила Нина Иосифовна. — Пиши.

Она стала медленно диктовать своим сильным, поставленным голосом, словно читала лекцию студентам юридического факультета, а Тимофеев автоматически строчил авторучкой по бланку. Место. Дата. Время начала осмотра. Звание и должность сотрудника. Фамилии понятых, их адреса, фамилии иных лиц, принимающих участие в осмотре места происшествия. Когда дошла очередь до подробного описания трупа, Нина Иосифовна передала эстафету Родионову:

— Продолжай, Славик. Только не спеши, а то Тимофеев не успеет все записать.

— Ученого учить — только портить, — отшутился Родионов и стал диктовать: — Труп женщины в возрасте предположительно от 20 до 25 лет, лежит …

7
Пока заместитель прокурора района и следователь с участием экспертов и понятых документировали осмотр места происшествия, Евдокимов Виктор Федорович, временно оставшись не у дел, на краю поляны рассказывал прокурору Кутумову и начальнику уголовного розыска Чеканову очередную байку из своей оперской жизни. Так уж жизнь устроена: преступление преступлением, а треп трепом…

— В прошлом году, ближе к осени, я с одной знакомой пришел на эту самую поляну в любовь поиграть на природе.

— Не с продавщицей ли Машкой из двадцать второго магазина? — хохотнул Чеканов. — У той станина, как у лошади Буденного. Ха-ха!

— У Буденного был конь, — осклабился Кутумов. — Это у Александра Македонского, если верить легендам, была кобыла… Впрочем, не перебивай!

— Так вот, — нисколько не смущаясь подначками, продолжил Евдокимов, — пришли мы на эту поляну. Для разогрева «вдарили» по стаканчику шампанского. Потом она расстелила свою кофточку, чтобы не измазаться о траву.

— Шампанское! Стаканчики! — протянул нараспев, с издевкой в голосе, не удержавшись от очередной подначки, Чеканов. — Ты еще скажи фужеры! Не смеши мои тапочки, а то у них ушки бантиком завяжутся, и икота по всей подошве пойдет… Бреши больше! Ты же кроме водки и самогона вообще видеть ничего не можешь… за мочу поросячью считаешь. И вдруг — шампанское!

— Василий Николаевич! — одернул Чеканова Кутумов. — Имей совесть, дай человеку досказать. Интересно же…

— Да хрен с ним, — отмахнулся Евдокимов и продолжил: — Только начали мы с ней это самое дело, в самой, что ни на есть классической позе (она — внизу, я — сверху). Гляжу, откуда ни возьмись, мужик на велосипеде катит. Нас увидел и остановился тихонько вон возле того деревца. — Евдокимов указал на осину, росшую возле тропинки. — Остановился, слез с велосипеда и давай суходрочкой заниматься, онанист хренов. Смотрит на нас и дрочит. Смотрит — и дрочит! Аж пузыри губами пускает! Видать, в кайф ему…

— Ну и брехать ты здоров, — опять не утерпел от реплики Чеканов.

— Моя нимфа к этому моменту подо мной постанывать стала, — никак не отреагировал на Чекановскую едкость Евдокимов, продолжая рассказ. — Тоже кайфует… и ничего не видит. От удовольствия даже глазки закрыла. Только спину мне своими ногтищами, словно кошка, полосует.

— Бывает… — хмыкнул прокурор, возможно, вспомнив, как самому дамы когтили хребтину.

— А онанист, знай свое, наяривает! Ну, думаю, сейчас я тебя пугну, гад. Отобью охоту паскудством заниматься! Навсегда!

— Интересно, как?.. — подмигнул прокурор Чеканову.

Не слезая со своей бабы, тихонечко достаю пистолет и — бабах! в воздух, — хихикнул Евдокимов. — И что вы думаете? — обвел глазами слушателей. — Онанист как занимался своим грязным делом, так и продолжал заниматься, зато, не поверите, бабу мою словно ураганом сдуло! Как из-под меня выскочила — ума не приложу! Куда делась — до сих пор не знаю! Только в магазине через неделю увидел. Молчит и глаза в сторону отводит. Словно меня не узнает.

— Ха-ха-ха! Га-га-га! — Забыв, что находится на месте убийства, заржал, хватаясь руками за живот, прокурор. Слезинки выкатились из прищуренных его глаз. — Ха-ха-ха! Ну ты и даешь…

— Ха-ха-ха! — сдержанно прыснул Чеканов. — Ну и здоров, Виктор, ты брехать!

— Какая брехня?!! Сущая правда. Крест на пузо положу, зуб вырву! — невозмутимо константировал Евдокимов, пародируя блатной базар.

— Чему так шумно радуетесь? — неодобрительно покосился вернувшийся к ним Воробьев.

Кутумов, вытирая белоснежным носовым платочком набежавшие от смеха слезы, стал пересказывать Воробьеву байку Евдокимова.

Выслушав, Воробьев кисло улыбнулся. Ему было явно не до смеха: труп лежал рядом, неопознанный, неотомщенный. Начальник отдела отчетливо понимал, что труп неизвестной девушки или женщины огромным мельничным жерновом будет висеть у него на шее до тех пор, пока убийство не будет раскрыто, а убийцы не будут задержаны и изобличены. Так какие могут быть зубоскальства…

— Виктор Федорович, чем людей смешить, ты бы лучше организацией раскрытия преступления занялся, — сурово заметил он. — Да поактивней! Клоунов и без нас хватает!

— Товарищ полковник, да занимаемся мы, — стал оправдываться Евдокимов. — А это — для разрядки, для снятия напряжения, так сказать… Антистресс…

— Вот вернемся в отдел, я вам всем пропишу лекарства и от стрессов и от антистрессов! — без намека на шутку заявил начальник отдела. — Пропишу так, что никому мало не покажется. Нашли время для зубоскальства…

Так впервые Паромов увидел, что на месте тяжкого преступления не только голову ломают, как быстрее рас-крыть, но чешут языками, не видя никакого кощунства.

8
Пока Воробьев распекал и песочил Евдокимова, на место происшествия, как и обещал, пришел Подушкин. Его с ходу в оборот взяли Василенко, Паромов и Минаев, который уже был введен в курс предположения своего участкового.

— Повтори-ка, штаб, свой рассказ о том, кого ты вчера видел тут, в зоне отдыха, — начал первым нетерпеливый Василенко.

— Да посмотри на труп: не та ли самая мадам лежит убиенной, что вчера была еще живой и веселой? — добавил Минаев.

— Только не блевани, как Паромов, — оскалился Василенко. — Тот увидел, как Конев Иван Иванович сук из… — он на долю секунды запнулся, — …из влагалища вытаскивает, и блеванул. Плохо стало. Неженка… Интеллигент… Ему бы детишек в школе учить, а он в ментуру попёрся сдуру! — Василенко усмехнулся. — Черт возьми, наверно, от переутомления в рифму заговорил… — И чтобы остальным было понятно, повторил: «А он в ментуру поперся сдуру!»

— Ген! Кончай трёп! — Не приняв шутку, обиделся Паромов. — Сколько можно одно и то же молоть? Был бы и ты тогда возле трупа, когда чвакнуло и сук окровавленный из влагалища полез, может быть, и тебе бы поплохело… Да еще похлестче, чем мне.

— Все! Базар окончен, — перестал зубоскалить опер и потянул Подушкина к трупу.

— Нина Иосифовна, разрешите свидетелю труп посмотреть, может опознает, — не лишил он себя удовольствия блеснуть оперской бравадой перед заместителем прокурора.

— А, Владимир Павлович, — радушно встретила та приход Подушкина.

Нина Иосифовна курировала работу опорного пункта поселка РТИ по линии прокуратуры — прокурорский надзор, он везде прокурорский надзор. И начальника штаба знала давно.

— Здравствуй! Здравствуй! Пришел помочь?

— Здравствуйте, Нина Иосифовна, — поздоровался деловито, но без подобострастия Подушкин. — Разрешите взглянуть на труп. Вчера тут гулял, видел компанию подростков из барака с одной девушкой. — Он внимательно посмотрел на женский трупик. — …И, кажется, с этой самой. Личико уж очень похоже. Правда, вчера она была одета и в сапогах… Но личико — то же.

— Вот, Василенко, видишь, а вы говорили, что очевидцев нет. Есть! Почти всегда есть! Только ищите их плохо. А надо искать, как следует! Надо работать с народом… И тогда находятся!

— А мы разве не ищем? Без устали ищем, Нина Иосифовна. И не только ищем, но иногда и находим… — пошутил опер, почувствовав крепкую зацепку.

Теперь, когда на горизонте замаячил хоть какой-то просвет, опер мог позволить себе и небольшую вольность даже по отношению к прокурорским работникам. А иначе что он за опер…

— Что стоите? — подстегнула прокурорша. — Тут без вас обойдемся. Вон, сколько народа понаехало… — неодобрительно махнула рукой в сторону прибывших черных «Волг».

Василенко, Паромов и Подушкин посмотрели в указанном направлении. Там из легковушек густо вываливались милицейские начальники, встречаемые Кутумовым, Воробьевым и Коневым.

— Видите, есть кому лясы точить. А вам преступление раскрывать надо и не стоять тут истуканами. Бегом на поселок устанавливать ребят из барака и личность убитой, заодно.

— Есть, — усмехнулся опер. — Только руководству доложимся. А то обидится еще… Руководство, оно как дитя, обидчивое и капризное…

— Да иди уже ты… — улыбнулась Нина Иосифовна. — Хватит старого следователя оперскими баснями кормить.

Появившаяся зацепка и ей приподняла настроение.

9
К месту происшествия действительно понаехало до десятка милицейских чинов. Все делали умные и серьезно-озабоченные лица. Что-то спрашивали. Переспрашивали. Проверяли. Уточняли. И спешили по рациям, установленным в их служебных автомобилях, доложить еще выше А то — и на «самый верх» — генералу. Особо рьяные тут же (с пылу, с жару) потребовали применения по «следу» розыскной собаки. Конев пояснил, что за собакой и кинологом уже послано, и с минуты на минуту ждут их прибытия.

И пока Конев это пояснял, прибыла управленческая дежурка — доставили кинолога и его верного друга могучего пса Дозора.

Сержант кинолог, осмотревшись, сразу же громко заявил, что следы затоптаны и пес не «сработает». Действительно, Дозор не сработал. Самое большее, что он сделал на месте происшествия, так это пометил ближайшее дерево. Потом уселся и с ленивым любопытством, поводя время от времени головой из стороны в сторону, стал наблюдать за происходящим вокруг. Черные глаза его были умными и печальными, словно в них сфокусировалась мировая скорбь о людской дурости.

Прибывшее «большое начальство» громогласно возмущалось и попыталось искать виновных в «затаптывании» следов. Но Нина Иосифовна, как и обещала Воробьеву, довольно властно, хоть и корректно, пресекла начальствующий раж.

— Во-первых, на месте происшествия распоряжается следователь, то есть я. А во-вторых, товарищи начальники, разве сами не топчитесь?.. Топчетесь и следствию своей чехардой мешаете.

Те то ли знали Деменкову, то ли были наслышаны о ней и ее «железном» характере, но, покосившись неприязненно, угомонились.

Василенко подбежал к Чеканову. Пошептались, поглядывая то на Подушкина, то на место с трупом.

— Евдокимов, Клевцов, Минаев, — негромко скомандовал Чеканов после перешептываний, — берите Подушкина Владимира Павловича и дуйте в барак. Я к вам чуть позже присоединюсь. Начальнику доложу — и следом за вами. И чего стоим? Повторения ждем?..

— Уже летим, — за всех отозвался Клевцов. — Только штаны поддернем…

Шутки шутками, но названную Чекановым троицу тут же словно ветром сдуло.

— А я? — спросил растерянно Василенко.

Разочарование и обида в голосе.

— Я, что — в стороне?

Оперу, подсуетившемуся с первыми зацепками, быть бы на острие «атаки», в круговерти начинающих разворачиваться оперативно-розыскных мероприятий, близких задержаний — и вдруг такой облом. Обидно…

— Ты и Паромов побудете в роли громоотводов при начальнике, — мягко и душевно, как мог только делать это один он, «проворковал» Чеканов. — Михаилу Егоровичу нынче, как никогда, понадобятся громоотводы. Сам видишь, сколько чиновников понаехало. Сейчас начнут выяснять: чья зона, да чей участок, да то, да сё…

— Понятно… — разочарованно протянул опер. — Кто на дело, а кто-то и на задворки…

Участковый Паромов, уже раз оскандалившись, предпочел промолчать, чтобы не нарваться на ироническое замечание, если вообще не откровенную грубость. В милиции это запросто.

— Что тебе понятно? — повысил голос начальник уголовного розыска. — Вон, как дружно управленцы к трупу сходили, словно на экскурсию… Сейчас за вопросы примутся. Да так, что только успевай поворачиваться то к одному, то к другому… К Деменковой они не сунутся, а если и сунутся, то Нина Иосифовна их сейчас же отошьет от себя… прикрывшись прокурорской независимостью. Вот они и набросятся голодной стаей на начальника…

— Что-что, а это умеют делать… — согласился Василенко. — Мастера…

— Вот именно, — ухватился Чеканов. — А вы шефу хоть немного подсобите: часть удара на себя примите. Зона и участок хоть и не в вашем обслуживании, но какое-то касательство к вам имеют… Или не так?

— Все так… — скукожился опер.

— Поэтому вам и придется побарахтаться и попотеть, чтоб другим под горячую руку выговоров не огрести. Политика, друзья мои, политика! Так что, потерпите. Родина вас не забудет… — со смешком окончил Чеканов урок политграмоты и побежал к Воробьеву, издали показывая знаками о необходимости переговорить один на один.

Воробьев, как ни занят был прибывшими работниками управления, однако подаваемые сигналы рассмотрел. Корректно, не вызывая раздражения больших начальников, извинился и подошел к ожидавшему его в сторонке Чеканову.

— Что за таинственность?

— Да кое-что прорисовывается… — негромко, словно боясь спугнуть удачу, стал докладывать Василий Николаевич. — Однако шум поднимать пока рановато. А то погонишь волну, а она тебя и накроет! Выберись потом из-под нее, попробуй…

— Что за день сегодня! — возмутился Воробьев. — Один про свои сексуальные похождения рассказывает, прокурора до слез доводит. Другой семафорит, как заговорщик, и тягомотиной потчует… Не тяни кота за хвост, Василий Николаевич, рассказывай нормально.

Чеканов, не подавая вида, что обиделся, стал коротко излагать полученную информацию и свои соображения.

10
Пока Чеканов и Воробьев шушукались, из глубины зоны отдыха, со стороны массива, расположенного между территорией завода «Спецэлеватормельмаш» и излучиной реки Сейм выскочили трое подростков. На вид — лет шестнадцати-семнадцати. Все без головных уборов, в цветных коротких курточках, спортивных брюках с широкими цветными лампасами. Все коротко стриженые, с беззаботно веселыми, ухмыляющимися рожицами. Попыхивая сигаретками, о чем-то оживленно болтали.

— Подожди, — увидев подростков, прервал Чеканова Воробьев.

Тот, проследив за заинтересованным взглядом начальника отдела, сразу же «встал в стойку», как охотничий пес: хоть какие-то свидетели. Остальные на подростков даже внимания не обратили.

— Эй, пацаны, подойдите! — повышая голос до повелительной густоты, окликнул Воробьев.

Подростки, услышали, но прикинулись, что не поняли, к кому относится обращение милиционера в папахе. Даже головами закрутили в разные стороны. Мол, кого там окликают…

— Да вам, вам говорю: подойдите сюда! Разговор есть… — все тем же повелительным тоном повторил Воробьев.

Подростки, наконец, подчинились и с неохотой стали приближаться к полковнику.

— А что мы? Мы ничего! За что? — Вразнобой, повторяясь, как попугаи, заладили они. — Что, и по лесу нельзя пройти?..

— Да ладно, не ерепеньтесь, — успокаивающе произнес Воробьев. — Дело к вам есть. Вот хочу выяснить: вы давно тут ходите? Может, кого-нибудь в лесу видели? Что-то слышали?

Ход был правильный: все подростки, по своей сути, дотошны и любознательны. Многое видят и примечают. Не только Чеканов, но и все, находившиеся на месте происшествия, стали с любопытством смотреть на начальника Промышленного отдела милиции. Было интересно, чем закончится этот разговор.

— Да ничего мы не видели и ничего не знаем, — стали шмыгать носами ребята.

Беззаботность и веселость с их лиц вмиг пропали, словно корова языком слизнула. Зато с каждой секундой общения все явственней в их словах, на лицах, даже в манере разговора чувствовалась нарастающая настороженность и напряженность. Нет-нет, но мелькнет тень едва уловимого испуга.

— А что случилось? — попытался все же перехватить инициативу тот, что был постарше и росточком повыше двух других.

— Это вам, как раз, и рановато знать, — вновь построжав голосом, урезонил Воробьев. — Лучше скажите, кто такие и где живете, да на мои первые вопросы потолковей ответьте. — Голос его стал наливаться металлом.

Чеканов в разговор не вступал, оставляя начальнику отдела всю инициативу беседы, но его глаза стальными буравчиками поочередно впивались в лица ребят. И сверлили, сверлили, сверлили!

— А может, вы как раз те самые преступники, которых мы ищем? А? И, как всякие преступники, вы вернулись на место преступления, чтобы разнюхать, что да как? — скорее всего, пошутил Воробьев. — Верно, Василий Николаевич?

— Верно! — тут же с готовностью поддакнул Чеканов и вцепился проникающим до самых мозгов взглядом в одного. — Как фамилия? Где живем?

Подросток без видимой на то причины стал юлить, даже хныкать, ссылаясь на то, что его побьет дома мать, если узнает, что он шлялся по лесу. И под этим, по-детски, надуманным предлогом, отказывался назвать свои данные и адрес места жительства.

Его товарищи, как будто еще ранее договорились, загалдели то же самое.

Такое ничем не оправданное поведение подростков уже не в шутку, а всерьез насторожило Воробьева. И он, открыто проигнорировал совет какого-то чинуши из УВД отпустить ребятишек подобру-поздорову.

— В своем кабинете, товарищ подполковник, командовать будете, — сдержанно бросил он. — А здесь я командир.

Обернувшись, поискал глазами подчиненных. Василенко и Паромов стояли в ожидании распоряжений. Предусмотрительный начальник уголовного розыска не зря оставил их на месте происшествия.

— Вы и вы, — указал на опера и участкового, — доставьте «юных туристов-натуралистов» в опорный пункт для выяснения их личностей. Да повнимательнее разберитесь! — напутствовал привычно. — Чем черт не шутит, когда Бог спит: может, действительно причастны к убийству… и изнасилованию.

Об имевших место половых контактах погибшей Воробьеву и Деменковой поведал судмедэксперт Родионов.

— Потопали! — скомандовал повеселевший Василенко. — Да смотрите, дорогой без дурости: шаг вправо, шаг влево буду считать побегом — и из пушки… — для большей наглядности он откинул полу куртки и обнажил оперативную кобуру с торчащим в ней табельным ПМ, — …по ногам!

Подросткам ничего не оставалось делать, как подчиниться и топать вслед за участковым и в сопровождении оперативника в опорный пункт.

11
Инспектор ПДН Матусова Таисия Михайловна утром в отдел милиции не пошла, так как по графику дежурила со второй половины дня. Поэтому полдня можно было провести дома. Точнее, в общежитии, где ей по ходатайству руководства Промышленного РОВД администрация завода РТИ выделила комнату. О собственной квартире пока приходилось только мечтать.

Давно сложилась практика, что молодым и холостым сотрудникам милиции руководство предприятий, располагавшихся на территории обслуживания отдела милиции, выделяло жилплощадь, точнее, койкоместо, как официально это называлось на казенном языке. Не было тут исключением и руководство завода РТИ. И не потому, что были филантропами, а вследствие существующих многосторонних договоренностей городских властей с иными субъектами городского социума. Большой радости это не вызывало, но куда денешься: раз советская власть приказала, то надо исполнять.

Завод РТИ слыл одним из богатейших в районе, поэтому выстроенные им общежития для рабочей молодежи, особенно женское, располагавшееся в девятиэтажном кирпичном здании по улице Харьковской, были комфортабельные. В женском общежитии, в отдельной комнате на первом этаже и жила Матусова.

В общежитии делать было нечего — большинство обитателей находилось на работе. А те, кто возвратился с работы после ночной смены, отдыхали. Тишина и скука. А на улице солнышко и вечно волнующая весна с хмельным воздухом, шумом и гамом.

«В опорный что ли сходить, дела подогнать… — решила она, сведя завтрак к чашке крепкого кофе. — Там хоть с мужиками можно парой слов переброситься. Все какое-то разнообразие…»

Можно было, конечно, еще подремать. Но вновь ложиться одной в койку как-то не хотелось. «Вот с мужчиной бы… — усмехнулась грустно. — А одной — только пролежни зарабатывать».

От общежития до опорного всего два квартала. По городским меркам — сущий пустяк.

Она надела форменный костюм. Поверх набросила черную шубку и неспеша тронулась к выходу.

Однако, в опорном пункте, когда она туда пришла, совершив небольшой променаж по парку, никого не было.

«Куда их черт подевал? — недовольно поджала губы. — То усядутся за бумагами — не выгонишь… то, вот ни одного…»

Сняв с себя и повесив на вешалку в уголке кабинета шубку, плюхнулась в кожаное кресло оранжевого цвета. Кресло жалобно скрипнуло металлическими суставами, шумно выдохнуло через потертости набравшийся в поролон воздух. Будь оно новым — то ни скрипов бы, ни вздохов… Но, повидавшее на своем веку седалище не одного инспектора ПДН, с рыжеватыми потертостями-подпалинами на спинке и подлокотниках, оно приветствовало так, как могло. Зато было массивное, надежное и уютное.

Из ящиков двухтумбового письменного стола, такого же древнего и монолитного, как и кресло, местами обшарпанного и исцарапанного неизвестно кем и когда, Таисия Михайловна достала пачку чистой бумаги, несколько шариковых авторучек с разными по цвету стержнями. Из темно-коричневого, тесненного под крокодилью кожу, дипломата вынула и положила на стол заявления гражданок Редькиной и Васильевой об ограничении в дееспособности их мужей. Последние злоупотребляли спиртными напитками и ставили семьи в тяжелое материальное положение.

«Толку от этого ограничения, как от козла молока, — кисло подумала, перебирая материалы. — Или, как от прошлогоднего снега. Вроде и был, да сплыл… Вот неделю, а то и две, высунув язык, буду носиться по разным учреждениям и организациям, собирая справки-малявки, характеристики и другие документы, беспокоя десятки людей, цапаясь с соседями, не желающими давать каких-либо объяснений, председателями уличных комитетов, работниками ЖКО, чтобы только направить материал в суд. Суд вынесет, допустим, положительное решение и ограничит Редькина и Васильева в дееспособности… Ну и что? Как пили, так и будут пить. Как пропивали деньги, не донося их до семьи, так и будут пропивать. Разница лишь в том, что раньше они, получив зарплату, сначала напивались, а потом скандалили, а при ограничении в дееспособности сначала со скандалом отберут у жен деньги, полученные теми вместо них, потом пропьют отобранные деньги и снова учинят скандал. Вот и все. Вместо одного скандала, будет два. Прогресс на лицо, — хмыкнула иронично. — Впрочем, будут выставлены «палочки» в статистике мной, как исполнителем, прокурором, как инициатором этого иска, и судом. Толку — никакого, зато у всех палочки!»

Она грустно улыбнулась своим невеселым размышлениям.

Мысли — мыслями, а рука автоматически бегала по листу с авторучкой, набрасывая план мероприятий по первому заявлению. Такова жизнь: мыслится одно, а делается другое…

Тут она услышала, как в опорный пункт пришли, судя по голосам, участковый инспектор Паромов и оперуполномоченный уголовного розыска Василенко. И не просто пришли, а привели с собой, доставили, как любят говорить в милиции, несовершеннолетних. Её контингент. Её подопечных. Это она поняла также из коротких и жестких реплик опера и участкового и таких же коротких, с хлюпаньем носов, ответов доставленных.

«Пора обозначиться, — откладывая заявления в сторону и вставая из кресла, решила она. — Что там еще набедокурили детки-акселераты? Спиртное распивали или матерились в общественном месте… да попались нашим под горячую руку. Что же еще».

С этой мыслью Матусова вышла в общий зал, где коротко поздоровалась с Василенко и Паромовым и увидела доставленных ими трех подростков.

12
— Как хорошо, что ты здесь, — обрадовался Паромов. — А то вот…

— Что за шум, а драки нет?! — сверкнула линзами очков.

— Пошушукаемся… — взял ее под локоток Василенко. — В твоем кабинете…

— Обожаю сплетничать, — проворковала игриво.

Вернувшись после недолгого «шушуканья», внимательно рассмотрела доставленный «контингент».

— О! Знакомые до боли лица! — скривила губы в саркастической улыбке. — Вася Пентюхов, по прозвищу Пентюх, — представила одного. — Так за что же доставили тебя?..

Хмурый прыщеватый подросток насупился и молчал. Не дождавшись скорого ответа, Матусова продолжила:

— И Шахёнок, то есть Шахов Борис тут как тут… Тоже личность известная, — пояснила коллегам, снимая очки. — Оба живут в бараке, что на Элеваторном проезде.

— Вот и хорошо, — расплылся довольной улыбкой Василенко. — Это нам и надо.

— Вот только третьего вижу впервые, — прищурилась Таисия Михайловна оценивающе и вновь водрузила очки на свое место. — Но это не страшно…

— Действительно, это уже и нестрашно и неважно, — улыбнулся Паромов.

— Сейчас, дружок, исправим это небольшое недоразумение, — продолжила Матусова, обращаясь с веселой насмешливостью к неизвестному пареньку. — Раз встретились, то познакомимся…

Как раньше Пентюхов Василий, так и незнакомый подросток, насупившись, опустил голову вниз. Перспектива близкого знакомства с инспектором ПДН его явно не радовала. Только куда денешься…

— Обо мне ты, наверное, уже слышал от своих друзей-товарищей, — подготавливая почву для предстоящей беседы «по душам», играла в «кошки-мышки» Матусова. — А о тебе я сейчас тоже всё узнаю. Не веришь? — Блеснула она весело линзами очков. — Если не веришь, то добрый совет: лучше поверь…

— Верю! — обреченно буркнул, шмыгнув носом, подросток. — Слышал, как умеете разговаривать!

— И не только разговаривать, — ввернул опер, — но и разговорить! Что, поверь, важнее — поднял он указательный палец. — Даже самых упертых и упрямых!

Шахов и Пентюхов помалкивали. Насупленные и нахохленные. Было заметно, что они очень недовольны неожиданной встречей с инспектором ПДН.

Услышав от Матусовой, что в опорный пункт доставлены подростки из барака, то есть те самые, которые и были нужны милиции, Василенко и Паромов молча переглянулись между собой. Но пока инспектор ПДН вела с ними беседу, старались не вмешиваться, отделываясь короткими репликами. И только после того, как та закончила вступительное «слово», Василенко взял инициативу дальнейших действий в свои руки.

— Спасибо, Таисия Михайловна, что познакомили с этими молодыми людьми. А то они, почему-то не желали представиться сами… Даже начальнику отдела милиции… целому полковнику! Говорили, что мам своих боятся… — усмехнулся он. — Теперь бояться уже не надо, теперь надо говорить!

— Никаких мам они, конечно, не боятся, — вставил словечко и Паромов. — Не боятся и не уважают. Для таких, как они, только Таисия Михайловна — и мама и папа…

Подростки угрюмо молчали, стараясь не смотреть на работников милиции. Какие мысли блуждали в их черепных коробках, трудно сказать. Головы и глаза опущены, словно на полу можно было отыскать подсказку о дальнейшем поведении.

— Таисия Михайловна с этими двумя хорошо знакома, — продолжил он, указав небрежно на Шахова и Пентюхова, — остается, Геннадий Георгиевич, и нам более плотно познакомиться с ними.

— Причем с каждым в отдельности, в отдельных кабинетах… — подхватил реплику Василенко.

Подростков рассадили по кабинетам. Паромову достался Пентюхов Василий.

— Давай знакомиться поближе и пообстоятельней, Василий, — как взрослому сказал Паромов, подчеркивая голосом и интонацией серьезность ситуации. — Много вопросов имеется к тебе и твоим друзьям. Даже не поверишь, как много! И отмолчаться не удастся, даже и не думай… — взял он со стола увесистый том УК РСФСР. — После знакомства с ним, — потряс томиком перед носом подростка, — даже воры-рецидивисты поют, как курские соловьи в мае.

13
Матусова, заведя в кабинет подростка, молча указала на стул, стоявший напротив ее стола. Сама прошла за свое рабочее место. По-хозяйски устроилась в кресле. Пододвинула к себе чистый лист бумаги. Взяла авторучку.

Все молча. Не спеша. Основательно.

Держала паузу, нагнетая психологическую волну, чтобы в подходящий момент разом обрушить ее на подростка. По опыту знала, чтобы достичь нужного эффекта, следовало противную сторону одним махом смять, подчинить своей воле.

Белобрысый, угреватый и губошлепый малец лет семнадцати, приготовившийся к немедленным вопросам и обманутый в своих ожиданиях, сбитый с толку затянувшимся молчанием инспектора, с каждым мгновение чувствовал себя все неуютней и неуютней. Стал ерзать на стуле, крутить головой во все стороны, не знал, куда деть руки, которые то нервно теребили полы куртки, то забирались в карманы, то выскальзывали оттуда и хватали друг друга и тискали до побеления кожи на костяшках пальцев.

Вот его взгляд остановился на стене, где отчетливо были видны мазки крови. На белой извести очень контрастны темно-коричневые подтеки и пятна! Завораживают. Притягивают взор. Гипнотизируют!

Это вчера доставляли уличных драчунов, у одного из которых был разбит нос. И он своей кровавой юшкой, по недогляду дружинников и приведшего его постового, испачкал стенку. А мастер чистоты и порядки, или по-простому, уборщица Клава еще неприходила и страсти эти не удалила. Матусовой на эти пятна и подтеки — начхать. Не такого навидалась! Кроме брезгливости никаких ассоциаций они не вызывали. Но на подростка подействовало, как сало на хохла, как беременность на «девственницу»! Глаза застыли на данной стене, сфокусировавшись на одном месте. Тело напряглось. Пальчики задрожали.

«Есть контакт! — не упустила инспектор ПДН затравленный взгляд подростка. — Пора браться всерьез».

— Так, как говоришь, тебя зовут?..

…Через десять минут, приказав парню сидеть тихо, пошла к Василенко, занимавшемуся с Шахёнком в кабинете старшего участкового.

— Геннадий Георгиевич, на минутку можно, — приоткрыв дверь, позвала будничным голосом опера.

Василенко вышел в зал красный и раздраженный: Шахёнок не желал идти на откровенность, юлил, врал, пускал слезы и сопли.

— Что?

— Рассказывает про какое-то убийство… Мой клиент, Горохов Миша… — уточнила она на всякий случай фамилию и имя того, кто рассказывает об убийстве.

— А ты, что, не в курсе? — вопросом ответил опер, искренне удивившись, что Матусова «ни сном, ни духом», когда вся милиция поставлена на ноги.

— Откуда? Я только что из дома пришла. Еще никого не видела. В дежурку не звонила. Да и ты не сказал, когда «шушукались», лишь установить данные о личности попросил и где живут… — поджала она обиженно губы. — Все секретничаете…

— Извини, не допер… — отвел глаза в сторону опер и кратко ввел в курс событий: — На зоне отдыха РТИ, на берегу Сейма, труп молодой женщины. Обнаженный и с суком во влагалище.

— Лапшу вешаешь, индийскую?.. — не поверила Таисия Михайловна.

— Какая лапша? Серьезно говорю.

— Ужас. — Распахнулись во весь диаметр окуляров очков глаза инспектора.

Не говори. Между нами: Паромов увидел этот ужас и сблевал, — «лягнул» он в очередной раз ближнего своего. — Так что твой э-э… Миша, — наморщив лоб, вспомнил он имя, — поет? — И не дав инспектору ответить, быстро продолжил: — Имеются оперативные данные, что убийство совершено подростками из барака…

Любили опера к делу и без дела щегольнуть этим словосочетанием, таинственным и емким, заключающем в себе признаки секретности, агентурной работы и еще много всего недоступного простым смертным. Вот и Василенко не удержался. Ничего не попишешь — опер…

— Не исключено, что и «наши», — намекнул на доставленных, — руки приложили. Вон, вымахали какие: лошадь без подставки осеменят, как два пальца об осу! Или об косу?.. Или, как чаще говорят, об асфальт, — съёрничал он. — Ведут себя с самого первого момента подозрительно…

— Горохов говорит, что сам в убийстве не участвовал, но слышал об этом от Пентюхова — стала рассказывать Матусова. Якобы тот хвастал ему по секрету, как вчера они сначала в бараке, а потом в лесу групповухой имели одну придурковатую бабу. — Сморщила она носик — явный признак брезгливости: неприятно о женщинах говорить «придурковатые», да куда же деваться, если есть такие. — Которую потом убили. Других подробностей пока не выяснила, — добавила с видом огорчения, — сразу с тобой решила посоветоваться.

— Спасибо, боевая подруга! — моментально оживился опер. — Падлой буду — не забуду… — перешел на блатной жаргон.

А давно ли нас, инспекторов ПДН, бездельниками называл? — усмехнулась Таисия Михайловна.

— Так то по дурости и оперскому невежеству — оскалился Василенко. — Прости и присмотри за Шахенком, чтобы из опорного не сбежал. А я сейчас с Пентюхом разберусь…

— Так ты же… — Ничего не поняла Матусова.

— Тс-с-с! — приставил тот палец к губам.

Жест понятный и серьезный. И Таисия Михайловна тут же кивнула головой в знак согласия.

14
Василенко вихрем ворвался в кабинет участковых инспекторов, где Паромов беседовал с Пентюховым Василием. Тот, после «заочного» ознакомления с увесистым УК, выразил желание общения. И теперь, отвечая на вопросы, рассказывал, с кем живет, где и как учится, с кем дружит. Но делал это вяло и с неохотой.

— Ты, сучонок недоделанный, зачем кол родственнице Матусовой в п… всунул?!! Колись, тварь! Колись, пока жив! — орал опер, наливаясь кровью, злостью и праведным гневом.

Растопыренной пятерней правой руки он схватил Пентюхова за его стриженую голову и резко нагнул ее чуть ли к самым коленкам. Кулаком левой громыхнул по крышке стола! Да так громыхнул, что жалобно дзинькнул стеклянной пробкой — стопкой полупустой графин и покатились, падая на пол, авторучки, карандаши, фломастеры из опрокинувшегося канцелярского прибора — стаканчика.

— Колись, шпана шелудивая! — уже не кричал, а шипел прямо в ухо Василию опер. — Живо!

— Это не я! Это Шахенок и Юрка Ворона… — испуганно пискнул перетрусивший от неожиданного наскока опера Пентюхов. И заплакал, совсем по-детски:

— Я Светку не убивал. Я просил не убивать, но они только смеялись… И сук, воткнул ей Шахенок… Я не втыкал. Простите меня, я больше не буду! — Размазывал он слезы и сопли по лицу.

Василенко отпустил его голову и также стремительно полетел в кабинет старшего участкового инспектора, где сидел его неразговорчивый клиент Шахов Боря.

Пентюхова уже никто не прессинговал, но он сам не поднимал голову от колен. Спина его мелко дрожала.

«Всего-то пара фраз… — подумал Паромов, тоже не ожидавший столь бурной и неожиданной реакции от до-вольно флегматичного опера, — но сколько вылилось полезной и нужной информации. Сразу прозвучали данные о трех лицах, причастных к убийству и уже названо имя убитой».

Участковый еще не знал и не подозревал, что ни опер, а Матусова фактически раскрыла преступление, «расколов» своего собеседника. Опер только реабилитировался, «дожимая» ситуацию до логического конца.

«Интересно, — метнулась мысль в голове Паромова в другую сторону, — с какого это рожна Василенко убитую назвал родственницей Матусовой. Не бредил же он? Обязательно надо спросить. Может, самому потом пригодится… Но не сейчас… После того, как окончим работу с этими…»

Его мозг лихорадочно заметался, подыскивая определение несовершеннолетним убийцам. И не находил. Все было мелко. Ничтожно. Не находилось слов, чтобы, произнеся их, можно было уничтожить, размазать по стенке, этих двуногих существ в образе человеческих детёнышей.

Паромов молча смотрел на Пентюхова. Только мысли лихорадочно пульсировали, словно пытаясь вырваться за пределы черепной коробки.

«Вот передо мной, стоит лишь руку протянуть, сидит один из убийц. Самый натуральный. Самый, что ни на есть настоящий. А не тот, абстрактный, которого, еще час тому назад, находясь на месте происшествия, готов был своими руками придушить. Сидит жалкий и никчемный, сжавшийся и сгорбившийся так, что сквозь ткань куртки угловато выпирают лопатки, как горб у калеки. И нет никакого желания не только придушить его, но даже крикнуть, обругать. Одно отвращение. Вообще не хочется общаться. Но надо. Такую уж работу себе выбрал, где такому понятию, как «не хочется» нет места».

Паромов из ящика стола достал несколько листов писчей бумаги — знал по опыту, что в таких случаях писать-то придется много — и стопочкой положил перед собой.

— Приступим к исповеди. Рассказывай. Да поподробнее…

Пентюхов, громко всхлипнув, стал рассказывать.


В соседних кабинетах давали письменные объяснения Горохов и Шахов. Куда им было деться, сморчкам поганым, после артистически сыгранной роли опера. Тут даже Станиславский и то бы заявил: «Верю»! Особенно, когда бы получил по загривку.

Когда Василенко, расколов Пентюха, стремительно ворвался в кабинет к оставленному им Шахёнку, то тот встретил его громким криком:

— Не бейте! Всё расскажу…

И стал, не дожидаясь вопросов, заикаясь, перескакивая с одной мысли на другую, с одного события на другое, растирая кулаком выступающие слезы, шмыгая носом, рассказывать. Василенко даже не пришлось комедию повторно разыгрывать. И вообще что-то говорить. Клиент сам созрел…

15
…Когда Пентюхова Люба вместе со Светой пришла в барак, то там, точнее, возле барака, их встретили братья Вороновы, Любин брат Василий и Шахов Борис, успевшие уже «всосать» по бутылочке пива. Еще несколько бутылок пива «Жигулевское» лежали в сетке на траве.

Поздоровались: «Привет!» — «Привет!»

— Пацаны, это — Света! — представила новую подругу Люба. — Когда-то она жила с матерью в нашем бараке…

— Что-то такое вспоминается, — наморщил лоб старший Воронов и оценивающе, как цыган на лошадь, взглянул на Свету.

Остальные также попытались вспомнить, не ходили ли вместе в ясли или детский сад.

— Своя чувиха. В доску… — рекомендовала Люба. — Без комплексов… Готова хоть водку пить, хоть парней любить. Только сначала дайте хоть пивка нам попить… Вчера у Дрона самогону «перебрали», а сегодня еще не похмелились. И, вообще, во рту ни маковой росинки не было.

— Зато духман такой… спичку поднеси — полыхнет так, что сам Змей Горынич позавидует, — съехидничал Шахенок.

Света, наигранно засмущавшись, промолчала, а Люба послала говорившего туда, откуда все появляются на божий свет.

— На себя глянь — пострашнее Горынича будешь…

— Да прополосните, прополосните роток, тёлки-кошелки, — оскалил зубы Юрик, поддержав товарища. — Чистый рот вам как раз и понадобится… И очень скоро! Ха-ха-ха!

— Га-га-га! — Дружно заржали остальные.

Заржали все, кроме Пентюхова Василия. Тому было неловко за сестру, довольно-таки прозрачно названную дешевкой, ребячьей подстилкой и любительницей извращенного секса.

— Шла бы ты отсюда, дура! — зло шепнул он ей на ухо, улучив момент, и для большего эффекта ущипнул за руку. — А то матери расскажу… Получишь по шее.

— Да пошел ты, старушечий кавалер! — огрызнулась Люба, отдергивая руку.

Это был явный намек братцу на его половую связь со старой Вороной! Тот конфузливо умолк — его тайна уже не была тайной. По крайней мере, для сестры. Окинув Василия презрительным взглядом, Люба никуда не пошла, осталась с дворовой компанией.

— Ну что, за знакомство? — предложила она, передавая бутылку пива подруге.

— За знакомство, — расплылась в глуповатой улыбке та.

— За знакомство, — поддержали пацаны.

Все выпили по бутылке пива. Легкий хмель ударил по головам. Глаза замаслянились.

— Пентюх, мать где? — спросил Юрий, отведя соседа Василия в сторонку.

— На работе. А что?

— Чо, чо, а ни чо! — глумливо передразнил Юрка соседа. — Ублажать будем баб. Светку и Любку твою, если не побрезгуешь, конечно, своей сестрой. Ха-ха-ха, — заржал он по-жеребячьи.

— Ты что? В морду хочешь?! — побагровел Пентюхов от неслыханного наглежа и беспардонного хамства. — Не посмотрю, что друг и что твой братец рядом, харю начищу — мать родная не узнает… Отделаю похлестче, чем бог черепаху!

В глазах злость и обида. Кулаки сжаты до белизны костяшек. Нервы натянуты как струна. Чуть тронь — рванут!

— Пошутил, пошутил… — Дурашливо задрал вверх руки, словно сдаваясь, Юрий.

Зубы у Юрки мелкие, как у хорька. Оскалены то ли в улыбке, то ли в хищном предостережении — пойди, разберись… Понимай, как хочешь!

— Ты, прямо бешеный или тупой. Шуток не «достаешь», — пояснил Юрий, посерьезнев. — Можно было и к нам, но у нас мать дома. А у тебя хата пустая…

Он покровительственно, как бы давая понять, что конфликт между ними полностью исчерпан, похлопал Василия по плечу. И тот сразу «сдулся», словно воздушный шарик, из которого стравлен воздух.

— Сестру не тронем. По крайней мере, сегодня, при тебе… А вообще, она у тебя баба современная, без комплексов и в сексе фору любой западной секс-бомбе даст. Впрочем, знаю, что и ты о том знаешь, но делаешь вид, что не знаешь. И потому — без обид, ладно, кореш? Мы же — кореша?..

Василий хотел было вновь возмутиться, даже руку Юрия со своего плеча стряхнул, но Юрий миролюбиво продолжил:

— Она ведь взрослая, Васек… Самостоятельная. В прошлом месяце восемнадцать исполнилось… Да и ты не святой. Вместе с нами сколько «телок» пользовал?.. То-то… А ведь и они были чьи-то сестры…

Что было делать, выслушивая нелицеприятное про родную сестру? Драться? А какой смысл, если правда. И он, Василий, об этом знал давно.

— Закрыли тему! — примиряясь, согласился Василий. — Только с сестрой при мне, как договорились…

— А мы ее пошлем за водярой и за закусоном, — с готовностью поддакнул Юрик. — И пока она будет ходить по магазинам, займемся Светкой.

— Вот это правильно! — обрадовался Пентюх. — Займемся Светкой…

— Баба она, конечно, не первой свежести… Шмара, видать, еще та… Но какое никакое, а новшество будет, — плел словесные кружева Юрик.

Он недавно познакомился со старым вором-рецидивистом Ниткиным Иваном, недавно «откинувшимся» и проживавшим в соседнем бараке. Тот и поднатыркал молодого Вороненка блатным шуткам-прибауткам. И теперь Юрик наставлял менее опытного соседа, строил из себя знатока и полового гиганта. Знать бы ему, что подобные «азы» Василий уже постиг со старой Вороной…

Они направились к остальным. По дороге Василий отдал соседу ключ от комнаты.

— Любаша, выручалочка ты наша, вот тебе денежки. Сбегай, водчонки или винца купи, да что-нибудь на заку-сон… — Подал Юрий Любе небрежно, словно миллион, червонец. — Гулять будем!

— Эх, пить будем и гулять будем, — с готовностью подхватили Юркин брат и Шахёнок, — а смерть придет — помирать будем!

Люба, подобрав с травы пустую сетку и зажав в кулачке десятку, побежала в магазин.

— Я мигом!

— Можешь не спешить, — кивнул Юрий на Василия. — Мы с братцем твоим так решили. — Окончил он снисходительно покровительственным тоном.

Догадалась ли Люба, о чем они договорились или же нет, не так уж и важно, но она и сама понимала, что при братце у нее никаких сексуальных приключений не будет. Все достанется новой подружке Свете.

— Ну, что, пойдем?.. — Взял Юрий за руку осоловевшую от непроходящей головной боли, вчерашнего безмерного употребления самогона и сегодняшнего свежего пива, Свету. — Пойдем, любовью займемся. Я первый, а остальные по очереди. — Он глумливо хохотнул.

— Только не передеритесь… Светка не ветка — на всех хватит! — предостерегла Люба своих соседей. — Правда, Светик?

Светлана только пьяно ухмылялась и кивала головой, покорно тащась за Юриком. Соображала ли она, что с ней происходит, давала ли отчет своим действиям? Трудно судить…

16
Приведя Светлану в комнату, Юрик раздел ее донага, небрежно отбросив снятую одежонку в угол, рядом с кроватью Катерины.

— Она тебе еще долго не понадобится! — оскалился он в недоброй улыбке, усаживаясь на табурет и ставя Светлану перед собой на колени.

Ее лицо оказалось на уровне его груди. Глаза смотрели туманно. Небольшие чашечки грудей обвисли. И только сосцы в коричнево-розовом ореоле задиристо смотрели вверх.

— Ну-с, с чего же начнем?.. — Он небрежно тронул сосцы грудей.

Светлана молчала и только учащенно сопела.

— Пожалуй, с миньета… — сам себе ответил Юрий и наклонил голову Светы к расстегнутой ширинке.

Ускоряя процесс, легонько стукнул кулаком по согнутой спине женщины.

— Поехали!

За Юриком Светку имел его брат Василий. Потом Боря Шахенок. За Шахенком, в соответствии с очередностью, Пентюхов Вася.

Из комнаты на улицу выходили раскрасневшиеся, веселые, довольные. От каждого вышедшего резко несло потом, мужской и женской плотью. О гигиене даже и не думали. Да и где в бараке ее взять, гигиену ту! Живо делились впечатлениями. Бесстыже комментировали происходившее, не стесняясь пришедшей из магазина со спиртным и закуской Любаши. А чего стесняться — своя баба, в доску! Сама вытворяла похлестче!

И так пару раз. Заход за заходом. Но поодиночке. Еще не скопом, не хором.

Между заходами выпивали принесенную Любашей водку. Закусывали хлебом, сыром и овощными консервами.

Светлана из комнаты Пентюховых не выходила. Как пришла туда с Юриком, так и оставалась там, обнаженная и раскорячившаяся на полу. В бумажных стаканчиках ей дважды относили водку и корочку хлеба для закуски.

— Ей закуска не нужна! — весело гоготали. — Она другим закусывает, более калорийным… Как космонавт, прямо из тюбиков! Га-га-га! Го-го-го!

— Га-га-га!

— Го-го-го!

Захмелев, переместились с улицы все в комнату Пентюховых. Выпили остатки спиртного. А последние полстакана водки Шахёнок и Вася Ворона влили в рот Светы. Проглотила, давясь и проливая водку на пол. Стакан брезгливо выбросили: кто же из него пить будет после «соски»? Западло!

Решили поиметь одновременно. Всей группой. Во все отверстия. Даже Любе предлагали принять в этом участие, но та, стесняясь брата, отказалась.

Гогоча, возбуждаясь, наливаясь звериным азартом друг от друга, теряя разум и остатки человечности от вида беззащитного, беспомощного женского тела, поставленного на колени и руки, на четвереньки, на голом полу посреди комнаты и тем самым сразу же ниспровергнутого из класса «гомо сапиенса» в класс обыкновенной скотины, отталкивая друг друга, совали, пихали, давали.

Со смехом.

С шутками и прибаутками.

С дурашливым визгом, доходящим до волчьего подвывания.

Спермой измазали не только все тело Светы, но и себя, свою одежду. (Впоследствии это обстоятельство, задокументированное следствием и судебной биологической экспертизой, ляжет как одно из многих доказательств в обвинение).

Люба, хоть и была в подпитии, но когда все увидела — вдруг ощутила себя на месте Светы, такой же распятой, вывернутой и разорванной на части. Это уже был не секс, не любовные игры и забавы, а что-то страшное, унизительное и безысходное. Закусила до крови губы, чтобы не взвыть зверем, и убежала. Не соображая, не понимая, куда бежит, зачем бежит и от кого бежит.

В бесовском шабаше не заметили, как возвратилась с работы Пентюхова Екатерина — мать Василия. В цехе монтировали новое оборудование, и рабочих, чтобы не мешались, отпустили домой. Вот Екатерина и пришла не вовремя. Увидела и обмерла.

— Батюшки-светы, что делается!

Потом схватила первую попавшуюся под руку тряпку и, хлеща всех подряд, стала выгонять из комнаты.

— Вон, вон, козлы поганые!

На шум и крик поспешили ближайшие соседки. Кто конфузливо, а кто и ехидно ухмылялись: не каждый день такое увидишь! Шахиня и Ворона тоже в их рядах. Пришли и зубоскалят. Отпускают пошленькие остроты в адрес Светы. Не было только старого Петрухи Косова. Опять где-то пьянствовал. И дочь свою распрекрасную в окружении развеселых и разудалых соседских парней не увидел.

Вызвать милицию даже на ум никому не пришло. Как вызовешь, когда чада родные, кровные… Вот если бы чужие сотворили, то можно и крик поднять и милицию вызвать. Но свои же…

Екатерина с матерщиной, с раздачей направо и налево подзатыльников, со слезами на глазах от стыда и своего материнского бессилия, выгнала из своей комнаты всех вместе с сыном. Затем кое-как надела на голое тело безмолвной Светланы платьице, набросила пальто. Чертыхаясь, натянула на босые ноги сапоги.

— И откуда ты, чучело огородное, черт бы тебя взял со всеми твоими потрохами, на мою голову свалилась?.. — злясь, вытолкала за дверь. — Иди и забудь сюда дорогу, потаскуха бесстыжая, шалашовка дешевая, шмара сифилитичная…

Света только пошатывалась да пьяно улыбалась.

Выпроводив всех, Екатерина села на кровать, опустила голову и беззвучно, как раньше, когда была незаслуженно и беспричинно бита мужем, заплакала. Только мелко трясущиеся плечи выдавали этот плач.

17
Василенко, получив первые сведения, еще даже не полностью внесенные на бумагу в виде объяснения, но дающие основания считать преступление раскрытым, завел своего «клиента» в кабинет к Паромову.

— Пусть побудет здесь, пока с отделом свяжусь…

— Хорошо, — оторвавшись от писанины, отозвался участковый.

— Только чтобы не переговаривались и знаками не обменивались…

— А мы их друг к другу спинами рассадим и переговариваться не дадим.

— Тоже верно…

Убедившись, что подростки не смогут переговариваться, опер возвратился в кабинет старшего участкового инспектора и позвонил в дежурную часть. И когда там трубку взял помощник оперативного дежурного Чудов, поинтересовался:

— Клевцов и Минаев кого-нибудь доставили… из барака?

И сразу, не дав ответить, не раскрывая «карт», спросил, прибыл ли с места происшествия Конев или Чеканов.

Чудов пояснил, что в отделе находятся пока что начальник и какие-то чинуши из УВД.

— А также Минаев… — добавил сухо. — Опрашивает какую-то женщину…

— Соедини-ка с Воробьевым, — потребовал Василенко, прослушав информацию. — У меня кое-что по данному делу имеется. Надо доложить.

И после небольшой паузы, пока помощник соединял его с начальником отдела, щелкая тумблерами на пульте управления, щеголяя любимыми в среде оперативников словечками, доложил:

— Товарищ полковник, остановленные вами подростки дают расклад по делу. Все — в цвет!

— Доставьте в отдел, — распорядился Воробьев. — Сейчас машину подошлю.

— Есть доставить в отдел! — продублировал указание опер.

Отрапортовав, он вновь пришел к Паромову и без лишних эмоций сообщил, что из отдела за задержанными направляется автомашина.

— Я не успел еще объяснение до конца записать, — расстроился участковый. — Придется теперь хоть через пень колоду, не подробно, а так, кое-как.

— Теперь и спешить не надо. Вряд ли потребуются эти объяснения — следователь прокуратуры допрашивать будет. А если и потребуются, то в отделе есть кому и опрашивать, и допрашивать, и записывать… Так что закругляйся!

— Не скажи! Написанного пером — не вырубишь и топором! — возразил Паромов.

Однако дальнейший опрос прекратил и крикнул, чтобы слышала в соседнем кабинете Матусова:

— Таисия Михайловна! Оканчивайте опрос Горохова. Сейчас за ними приедут из отдела. Наша миссия завершилась!

Минут через семь-восемь к опорному пункту подъехала «Волга» начальника. Водитель Карпенко Виктор нетерпеливо посигналил: шевелитесь, мол. Некогда!

Паромов и Матусова помогли Василенко «погрузить» фигурантов.

— Ген, а почему убитую ты назвал родственницей Матусовой? — улучив минутку, тихо спросил Паромов опера, уже готового усесться на сиденье рядом с водителем. — Действительно, родственница?

— Для психологического эффекта! — оскалился опер и закрыл дверцу автомобиля к недовольству Карпенко, чтобы не слышали в салоне. — Когда понимают, что пострадавший либо сотрудник милиции, либо родственник сотрудника, то психологически ломаются быстрее. Считают, что тогда наказание будет больше, если будут запираться. Особенно, если знают, о ком идет речь. А в данном случае они Матусову знают хорошо, как и то, что нрав у нее в минуты гнева довольно крутой. Грех было не воспользоваться такой ситуацией. — Глаза опера лукаво заблестели. — Сам видел: сработало! Да еще как сработало! — Он опять ухмыльнулся. — Впрочем, все бабы по их прародительнице Еве родственницы. Евины внучки… Ха-ха!

Карпенко вновь длинно просигналил, напоминая участковому и оперативнику, что пора ехать, что задержанных подростков очень ждут в отделе.

Василенко выразительно пожал плечами. Пора, мол, разбегаться! Ждут! И садясь в автомобиль, обронил напоследок:

— Ну, будь здоров и учись, пока я жив!

— И ты не хворай! А за науку — спасибо.

«Волга», траванув свежесть весеннего дня выхлопными газами, плавно отчалила от опорного пункта и, набирая скорость, стала удаляться в сторону проспекта Кулакова.

18
Паромов и Матусова вернулись в опорный. Расположившись в кабинете участковых инспекторов, стали делиться впечатлениями об убийстве и самих убийцах.

— Я так и не выяснила, кто и за что убил ту несчастную. Мой Горохов там не был и ничего толком не знает. Слышал, что убили, и все… — сделала Таисия Михайловна ударение на слове «мой», подразумевая опрашиваемого ею подростка.

— Да все понемногу. И без всякой причины, — отозвался участковый. — Возможно, из-за пробелов в воспитании…

— А все-таки? — кольнула острым взглядом из-под очков.

Когда их всех из комнаты прогнала мать Пентюхова, то не знали, что с ней делать. Вот тут-то младший Воронёнок и предложил отвести ее в лес и оставить в шалаше.

— Мы же их еще летом разорили…

— Видать, отстроили снова…

— По-видимому…

— Идея всем понравилась. И повели. В лесу снова и снова занимались с ней сексом, опять раздев донога. Как им казалось, она уже и на холод не реагировала. А их все это веселило. Зоей Космодемьянской называли.

— Твари!

— По снегу в оврагах голую таскали, — продолжил Паромов. — В воду с головой окунали. И с каждым мгновением все зверели и зверели.

— Мрази!

— Просто им надоело только сексом, даже скотским сексом, с ней заниматься. Точнее, она перестала на это реагировать. Возможно, была сильно больна. Пентюхов все про ее головную боль что-то тарахтел, — пояснил Паромов. — Если недоумку этому стала боль ее заметна, то, по-видимому, в этом что-то есть… Впрочем, судмедэкспертиза точно установит…

— Со здравой головой водярой не ужираются и по злачным местам не таскаются.

Что верно, то верно, — согласился с коллегой Паромов и продолжил: — И чтобы ее как-то «оживить» во время сексуальных сеансов, стали прижигать сигаретами груди, губы, лоб, брови и другие части тела: кому, где хотелось и где было способней! И от этого еще больше зверели и еще сильней мучили и истязали.

— Скоты!..

— А идею всунуть сук подал Шахенок. Он же «раздобыл», если можно так выразиться, сук и первым стал его вгонять во влагалище. Остальные к этому также приложили руки. Для круговой поруки. Тут уж командовал Юра Воронов, их неформальный лидер.

— Кроме Пентюхова остальные даже на учете не состояли, — посетовала Матусова. — Если бы состояли, то, возможно, такой бы трагедии не произошло… Да что теперь руками в пустой след разводить… — Инспектор ПДН глубоко вздохнула, словно ей не хватало воздуха: — Продолжай дальше.

— Поздно вечером бросили ее, возможно, еще живую, на том месте, где и обнаружили сегодня труп. Одежду и обувь выбросили в Сейм, а сами со спокойной совестью пошли спать. Намаялись-то как за день! — с сарказмом закончил сексуально-криминальную историю Паромов.

— Да-а! — протянула инспектор ПДН. — Подрастает достойная смена!

Помолчали, размышляя о «достойной смене».

— Но сегодня зачем эти-то пошли туда? — спросила после минутной паузы Матусова. — Неужели не вымысел досужих писак и психологов, что преступника тянет на место преступления?..

— Я задавал Пентюхову этот вопрос, — отреагировал Паромов. — Говорит, им стало интересно, что же происходит со Светкой… Вот и пошли посмотреть.

Наверно, действительно преступников тянет туда, где совершено ими преступление. Только не всех. Вот братья Вороновы не пошли. Их не потянуло. То ли на них этот психологический закон не действует, то ли они оказались более хитрыми. Не стали «светиться» на месте преступления, а послали тех, кто поглупей: Пентюха и Шахенка.

— И хорошо, что пришли, — заметил Паромов. — С твоей бесценной помощью преступление раскрыто, как говорят опера, по «горячим следам». А если бы не пришли да Михаил Егорович их не окликнул?.. Бегали бы сейчас все с высунутыми языками!

— Все равно бы раскрыли, — махнула рукой Матусова. — Такие всегда раскрываются.

— Тебе виднее… Ты больше прослужила.

— Вот именно, — хмыкнула она. — Больше прослужила и знаю, что теперь начнутся разборы «полетов»! Год, как минимум, будут на всех совещаниях носом тыкать. И все из-за этой мразоты!

— Не рви нервы! — посочувствовал участковый. — Всем достанется: и вам, и нам, и операм…

— Вот спасибо, успокоил! — с сарказмом отреагировала Матусова. — Впрочем, дело не в наказаниях, а в том, что земля носит таких подонков. И куда только Бог смотрит?..

— А что Бог? Сотворил людишек по своему подобию и умыл руки. Мол, свободны в выборе добра и зла, света и тьмы. Правда, потом спросится с вас… Только людишки о предостережении забыли…

— Лучше бы Он дал побольше ума и доброты, — буркнула Таисия Михайловна, поправляя очки. — Может, меньше было бы нелюдей… Эти, — имела в виду отправленных в отдел подростков, — точно нелюди. И ничего божеского в них нет.

— Да, эти нелюди! — согласился Паромов. — От горшка — два вершка, и уже законченные негодяи! Человека, пусть даже не очень хорошего, но че-ло-ве-ка, лишили жизни. Лишили изуверским способом, и хоть бы хны! Еще и говорят: «Простите, мы больше не будем». Однако у них все же был выбор, и они его сделали…

— Страна ждет героев, — с черным юмором, не по-философски отреагировала Матусова, — а п… пристукнутые мамаши рожают негодяев. Подонков! Ох, чувствую, далеко зайдем! И что самое печальное, знаешь? — И, не дожидаясь ответа Паромова на последнюю реплику-вопрос, продолжила все тем же, лишенным какой-либо эмоции, голосом: — В целях профилактики накажут меня, тебя, Минаева, возможно, начальника отдела, но только не родителей, родивших и воспитавших этих подонков и мерзавцев! Им все будут сочувствовать. И соседи, и родственники, и, вообще, знакомые. А по мне, так их бы вместе с детьми-извергами в одну и ту же камеру и на одни и те же нары! Или всеобщая кастрация и стерилизация, чтобы в потомстве дерьмо такое не отзывалось!

Помолчали. И после паузы разошлись по своим кабинетам. У каждого хватало текущих дел. Текущих дум — тоже…

19
Вскоре в опорный пункт пришел старший участковый инспектор Минаев. И не один, а вместе с Подушкиным Владимиром Павловичем. Старший участковый и в обычные дни особой веселостью не отличался, ныне же вообще мрачноват и малоразговорчив. А вот «штаб» как был в добром расположении духа, так и пребывает. Шутит, посмеивается. Словом — душа общества.

— Ну, что у вас по делу? — встретила их нетерпеливо Матусова. — Рассказывайте…

Минаев, морщась и с явной неохотой, вкратце рассказал, что опрашивал Пентюхову Екатерину. Та официально, под протокол следователя, опознала убитую. И пояснила сквозь слезы и всхлипывания, где, с кем и когда она ее видела живой в последний раз.

— Поразило то, — подчеркнул старший участковый, — что Пентюхова, не являясь образцовой матерью, еще не зная об участии сына в убийстве, чувствовала беду.

— Мать все же… — резюмировал Паромов. — Зов родной крови…

— Да, зов, как у животных… — то ли согласилась, то ли, наоборот, выразила скепсис и несогласие бездетная Матусова.

И тут же напомнила Подушкину о его очереди:

— Не томи, Володь, рассказывай.

Подушкин упрашивать себя не заставил и поведал, как вместе с Клевцовым и Чекановым задержал на поселке братьев Вороновых.

— По магазинам шатались, в ДК отсиживались, чтобы домой не идти. Понимали, что их уже ищут… Знает кошка, чье сало съела…

Он же пояснил, что с Воронятами уже занимаются в отделе не только оперативники, но и прибывший туда следователь прокуратуры Тимофеев Валерий Герасимович.

— У Тимофеева не сорвутся, завтра уже на нарах будут сидеть!

«Да, у Тимофеева не сорвутся, — подумал Паромов. Только будет ли кому легче?»

А еще он подумал о том, что тяжкое преступление вновь было раскрыто как-то буднично. Совсем не по-киношному, без погонь и стрельбы. И что он фактически никакой лепты в раскрытие убийства не внес. Даже не успел «разговорить» до конца Пентюха. Тот, возможно, и «раскололся» бы, только прыткий опер обогнал.

«Надо быть посноровистее… — сделал он вывод на будущее. — А наша Матусова — все-таки большой молодец».

То обстоятельство, что именно он в нужный момент вспомнил об этой информации Подушкина и сумел ее связать с убийством, участковый во внимание не принял. Малость — она и есть малость… Не вспомни он, вспомнил бы Минаев, или бы сориентировался подошедший Подушкин. В любом бы случае на подростков вышли.


Работали до конца дня через силу. У всех на душе было мерзопакостно. Пришедший под вечер Клепиков Василий Иванович, видя общее уныние, царившее в опорном пункте, попытался было развеять его разными байками из милицейской жизни.

— Василич, что это вы сегодня ходите, надутые, как мышь на крупу? Не на собственных же похоронах находитесь — на работе. А к работе надо относиться всегда хладнокровно. Философски. На вас же взглянуть — чистые мультики! — сунулся он к Минаеву, но тот только рукой махнул: отстань, мол.

Вскоре Василий Иванович понял бесполезность своих потуг и оставил всех в покое.

Всех угнетала та простота отношений к человеческой жизни, которая была проявлена молодыми людьми. Полнейшая нелепица и бессмыслица. Отсутствие даже намеков на какие-то мотивы для убийства. Ничем не оправданная жестокость одних двуногих существ по отношению к другому двуногому, с которым незадолго до его убийства пили водку, делили закуску, занимались, в конце концов, сексом. И это в конце двадцатого века, когда космические корабли бороздят просторы Вселенной, когда земляк курян Никита Сергеевич Хрущев планировал построить коммунизм — общество высоко духовных и социально равных людей. Только планы — планами, а жизнь — жизнью…

20
— Какие дела на работе? — спросила жена, когда поздно вечером Паромов пришел домой с работы.

— Дерьмовые дела и дерьмовая жизнь, — процедил сквозь зубы Паромов. — Люди хуже скотины. Двадцатый век идет к закату, второе тысячелетие оканчивается, а люди, как были дерьмом, так им и остались. Были, есть и будут еще очень долго дикими, кровожадными зверьми. Многие и в Бога веруют, и в церковь ходят — ныне это не запрещается — но тешат все же дьявола.

— Да что там случилось? — встревожилась супруга. — Ты можешь объяснить человеческим языком, а не загадками?

— Не знаю, Рая, стоит ли рассказывать. Чем меньше знаешь, тем крепче спишь… И жизнь будет казаться привлекательней. Но раз настаиваешь, то слушай.

И он поведал об убийстве молодой женщины. Бессмысленном и жестоком.

— Что за ужас! — то и дело всхлипывала жена во время этого повествования. — Да как так можно? Да что же это такое?..

И уже не только Паромов не мог долго уснуть. Не спала и его половина, ворочаясь и вздыхая.

— Может, уволишься из милиции? — не утерпев, произнесла тихо. — Хватит с людским дерьмом возиться! Сердце долго не выдержит… А у нас дочь…

— Можно и уволиться, но мир чище не будет… И отгородиться от него в квартире не удастся. Да и квартиры своей у нас еще нет… Предстоит заработать. Спи, не забивай думками головку… Помни: утро вечера мудреней…

…Не спали этой ночью мать и дочь Пентюховы. Любаша, как давным-давно, в детстве, сидя на кровати, прижалась к груди матери, а та, обняв дочь сильными натруженными руками, молча целовала ее в макушку. Плечи обоих женщин мелко дрожали в беззвучном плаче. О сыне и брате, о бесталанной женской судьбе, о безвинно убиенной соседке, о загубленной молодости.

— Мамочка, прости меня, сучку подзаборную, бездумную, безумную, у которой на уме были только хаханьки да хихиньки… и ничего путного и серьезного.

— И ты прости мать свою глупую и несчастную!

…А над провинциальным городом Курском буйствовала весна.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Годами своего ученичества и становления назвал это время Паромов и всегда благодарил судьбу, что ему посчастливилось с первых дней своей работы в органах встретиться с хорошими, душевными людьми и профессионалами своего дела: Клепиковым Василием Ивановичем, Минаевым Виталием Васильевичем, Воробьевым Михаилом Егоровичем, Черняевым Виктором Петровичем, Подушкиным Владимиром Павловичем, Крутиковым Леонардом Григорьевичем, Деменковой Ниной Иосифовной, и многими, многими еще.

Делились, не таясь и не чинясь, своими знаниями, опытом. Помогали словом и делом.

Молодому участковому только и оставалось: все впитывать в себя, как губка, и равняться на них.

Разными были они и по характеру, и по возрасту, и по служебному положению. Но всех объединяло одно: честность, порядочность и чувство долга.

…Прошли годы. Разошлись пути-дороги героев этих невыдуманных рассказов.

Нет больше ДНД. Как-то само собой в условиях рыночной экономики и частного бизнеса отмерло это всена-родное движение по охране общественного порядка. Хотя сам порядок не только не улучшился, но в несколько раз стал криминогенней прежнего.

За дружинниками разбежались внештатные сотрудники милиции. Испарился ОКОД — оперативный комсомольский отряд дружинников — первых помощников инспекторам ПДН. Да и самого комсомола давно уже нет. В начале 90-х годов все это было заменено РОСМом — рабочими отрядами содействия милиции. Но вскоре и РОСМ ушел в небытие. И тихо стало по вечерам на опорных пунктах, переименованных в участковые пункты милиции, а затеи и полиции.

Уволился из органов Черняев Виктор Петрович. Но на гражданке прирожденный опер недолго протянул. Сгинул, не дожив до пенсионного возраста.

Сменил место работы начальник штаба ДНД Подушкин Владимир Павлович. Впрочем, ныне он на пенсии. Пчел разводит. Говорит, что пчелы — самое полезное на земле насекомое. И не поспоришь…

Отошел от общественных дел пенсионер Клепиков Василий Иванович — этот вечный земной ангел-хранитель молодого участкового Паромова. Ему давно за восемьдесят… но держится.

Не стариками покинули этот мир и ушли в иной Минаев, Евдокимов Николай и Евдокимов Виктор, Конев, Чеканов, Украинцев, Нарыков, Цупров, Крутиков, Пигорев, Клевцов и еще добрый десяток бывших служителей правопорядка и закона. Нет и прокурора Кутумова — грозы и друга милиции одновременно.

А совсем недавно не стало и Василенко Геннадия Георгиевича. Немного пожил он на пенсии. Да и то, работая в частных охранных структурах. Их сейчас развелось — как поганок после дождя.

Перешел в адвокаты после увольнения из рядов внутренних дел по выходу на пенсию Петрищев Валентин Андреевич. Так же яростно защищает теперь жуликов, как прежде яростно их ловил, уличал и изобличал. Ничего не поделаешь — работа! А работу он привык делать качественно — продукт советского воспитания…

С должности начальника районного отдела милиции ушел на заслуженный отдых подполковник милиции Озеров Валентин Яковлевич. Но с милицией он не порвал. Работает в Совете Ветеранов Правоохранительных органов Сеймского округа города Курска. И также порой озорно и по-доброму прищуриваются его голубые глаза, когда он вспоминает былые годы своей милицейской юности или же видит хорошенькую представительницу прекрасного пола. Впрочем, уже не донжуанствует. Живет душа в душу со своей юношеской любовью по имени Клава.

И Михаил Егорович Воробьев, самый заслуженный и уважаемый сотрудник Промышленного РОВД, находясь на пенсии, не порывает с милицией. Оказывает посильную помощь новым руководителям отдела в воспитании и становлении молодых сотрудников. И не дает скиснуть ветеранам, старым боевым товарищам, возглавляя окружной Совет Ветеранов Правоохранительных Органов.

Время от времени в кабинете Совета Ветеранов собираются многие герои данных рассказов. Поседевшие, полысевшие, подсогнувшиеся под тяжестью лет, но все равно с гордо поднятыми головами и горящими, как у молодых, глазами.

Неспешно течет беседа за чашкой кофе. «Бойцы вспоминают минувшие дни и битвы, где вместе сражались они». Иногда не только под кофе…

Сто лет жизни всем живым! И вечная память ушедшим!

И всем большое, большое спасибо!

Николай Пахомов Криминальный дуплет. Детективные повести

Законы, в сущности, бесполезны как для дурных людей, так и для хороших. Первые от них не становятся лучше, вторые же — не нуждаются в них.

Демонакт

ОПЕРАЦИЯ «МЯСО»

ГЛАВА ПЕРВАЯ УТРЕННЯЯ ИДИЛЛИЯ

1
Получив в отделе почту, старший участковый инспектор милиции Паромов весело шагал по своему участку, зажав под мышкой папку с бумагами и радуясь ясному солнечному утру. Даже общение с секретарем Анной Акимовной, женщиной пожилой и строгой, еще помнившей времена Сталина и Берии, а потому, по мнению сотрудников, излишне ворчливой и занудистой, настроение не портило. От поездки в трамвае или автобусе он решительно отказался. Всего-то нужно было проехать две остановки. С полкилометра. Не больше. Но чем трястись в переполненном общественном транспорте, решил пройтись пешочком. Мыслил убить этим сразу «двух зайцев»: пройтись сразу же по своему участку и остаться с не намятыми боками. Кроме того, на свежем воздухе, наедине с самим собой, можно поразмышлять о жизни и работе без помех и трамвайно-автобусной толкотни.

День обещал быть не по-весеннему жарким и душным. Но то день… Утро же бодрило прохладой и весенней свежестью, едва уловимыми токами сока по жилам деревьев, запахами набрякших почек. По асфальтированной дорожки аллеи скверика, тянувшегося вдоль улицы Харьковской шагалось легко и весело. В сотне метрах, по проспекту Кулакова, с шумом проносились стремительные легковые автомобили, с натужным сопением старались не отстать от них массивные труженики-грузовики. Время от времени с характерным постукиванием колес на стыках рельсов во встречных направлениях пробегали шустрые трамвайчики.

Несмотря на середину апреля, снег в черте города давно стаял, и городские кварталы после недавно проведенного субботника выглядели прибранными и уютными. А где-то — даже умытыми и чистым… Возможно, что за городом, в полях по оврагам и ложбинам, а также в лесопосадках и лесах снег еще лежал снег. Ноздреватый и тяжелый, перенасыщенный водой. Возможно… Но вообще-то весны стали какие-то ранние и шустрые, а зимы малоснежные. Климат менялся на глазах в сторону потепления: то ли от научно-технической деятельности людей, то ли от еще более тонких и неизученных процессов макрокосмоса.

Как бы там ни было, но росшие вдоль дороги тополя стали распускать свои нежно зеленые клейкие листочки. За ними порадовать человеческий взор свежей зеленью готовились липы и березки. Все они давно проснулись от зимней спячки и вместе с людьми радовались приходу весны, солнцу, свету и теплу. Даже ели, росшие на аллеях скверика и в парке перед дворцом культуры завода РТИ, и те пытались выглядеть нарядней, будто за ночь полностью обновили всю хвою.

Настроение у старшего участкового было чистое и ясное, как небо над головой. Ни единого облачка. Ни жизнь, а идиллия…

Последнее злосчастное, затянувшееся в исполнении коллективноезаявление жильцов дома номер девять по улице Резиновой, находившееся на исполнении у участкового инспектора Сидорова, о принятии мер к кошатнице Галкиной Прасковье Федотьевне, вчера наконец-то было исполнено. Дамоклов меч уж не висел над головой, и можно было немного распрямиться. Но сколько до этого было испорчено крови и истрачено нервов, даже вспоминать не хотелось. А все из-за того, что пенсионерка Галкина то ли от скуки и одиночества, то ли действительно из-за сострадания к «братьям нашим меньшим» стала «привечать» кошек и собак. Соседи и моргнуть не успели, как их подъезд превратился в кромешный ад. Еще бы — бесчисленные полчища котов и кошечек, кобелей и сучек, их разномастное и разношерстное потомство, мяукающее, лающее, визжащее и воющее, какающее и писающее, где захочется, сделали жизнь жильцов подъезда невыносимой. Псиной провоняла не только квартира Галкиной, но и все живое и неживое, движимое и недвижимое вокруг. Психохимическая атака стала невыносимой, а Галкина и бровью не вела на замечания и просьбы избавиться от такого количества живности. Вот жильцы и ударили во все колокола, разослав жалобы в различные инстанции. И их проблема на протяжении двух недель стала головной болью не только для участкового инспектора милиции Сидорова, но и для старшего участкового инспектора Паромова. Наконец-то заявление, после мер, принятых Сидоровым, было списано в наряд с письменным уведомлением жильцов дома. Остальные заявления, запросы и требования были мелочевкой, не представлявшей каких-либо затруднений для их исполнения, и потому не вызывавшие не только болезненных эмоций, но и легкого раздражения. Потому и радовался весеннему дню Паромов, направляясь из отдела в опорный пункт.

2
Первым объектом на пути следования старшего участкового было женское общежитие резинщиков. Девятиэтажное, одно-подъездное кирпичное здание, желто-оранжевой свечкой возвышалось на углу улиц Харьковской и Народной. И хотя современные архитекторы не особо потели при его проектировании, здание выгодно отличалось от окружающих его серых однотипных пятиэтажек и даже девятиэтажной крупнопанельной «китайской стены».

Легко пробежавшись по бетонным ступенькам крыльца-площадки, вошел в само здание. Перебросился несколькими словами с комендантом общежития и вахтером. Получил подтверждение, что в общежитии порядок. А если по вечерам и бывают незначительные нарушения общественного порядка: как попытки иных подвыпивших Ромео попасть в комнату своих прекрасных Джульетт, то они, эти нарушения, тут же пресекаются администрацией общежития и дружинниками без каких-либо криминальных последствий.

В соответствии с действующей схемой постов и маршрутов ДНД, разработанной штабом дружины в части охраны общественного порядка на поселке резинщиков, дружинники в общежитии дежурили постоянно. Само собой разумеется, что в вечернее время. Кроме того, многие жильцы общежития и сами были народными дружинниками, точнее, дружинницами, а посему сами не стеснялись пресечь возникшее нарушение, призвать к порядку зарвавшегося молодого человека. Регулярно наведывались сотрудники патрульно-постовой службы, вневедомственной охраны. Так что, за порядок в общежитии можно было не беспокоиться.

Однако, в целях профилактики, Паромов записал парочку фамилий граждан, чаще других посещавших общежитие в состоянии алкогольного опьянения. Так, на всякий случай и возможной «профилактики»… Кроме того, в милицейской работе каждая мелочь важна: вдруг, да пригодится когда-нибудь. Да и вахтеру приятно: его труд и бдительность не пропадают даром.

Когда-то, в начале службы участковым, Паромов интересовался у Минаева, кто такие доверенные лица. Теперь он не только знал, кто это, но и имел их, в том числе и среди вахтеров. Хотя сами они — ни сном, ни духом о том.

3
Из женского общежития резинщиков все в том же приподнятом настроении последовал Паромов в ПТУ-6 на улице Народной. Там минут двадцать пообщался с директором Василием Григорьевичем Шевляковым. Мужчиной рослым, солидным и основательным, с курчавой, черной, как крыло ворона, шевелюрой, крупным смуглым лицом и полными губами, придающими его облику что-то африкано-негритянское.

Шевляков был не только талантливым педагогом, способным организатором и хозяйственником, но и добрым товарищем, с которым Паромова познакомил еще Минаев. С тех пор Паромов всегда старался поддерживать деловые и дружеские отношения с ним. Для поддержания порядка на территории училища по инициативе инспектора ПДН Матусовой, активном участии Паромова и Шевлякова, был создан и продуктивно работал оперативный комсомольский отряд из числа молодых преподавателей, мастеров технического обучения, воспитателей и самих учащихся, достигших совершеннолетия. А училище — это целый комплекс административных, жилых и производственно-хозяйственных зданий, занимавший полквартала. К тому же Василий Григорьевич входил в Совет общественности поселка, куда также в качестве члена Совета был введен Паромов после ухода Минаева на другую работу. Так что точек соприкосновения и взаимных интересов хватало.

Кабинет директора был просторен, чист и светел. Казалось, свет исходил не только из огромных, под стать самому кабинету окон, но и самих стен. Светлых и нарядных, прямо таки праздничных, на добрых полтора метра от пола отделанных светлой, с некоторыми оттенками янтаря, полированной плитой — ДСП. А еще — от портретов русских и советских писателей, философов, ученых, художников и композиторов, изготовленных по единому заказу, в одинаковых по размеру и окрасу рамках, и с одинаковым наклоном со стен взирающих на центр кабинета. Свет струился и от сверкающего белизной, выбеленного известью, высокого потолка, украшенного тремя хрустальными люстрами.

Значительную, но не большую часть директорских апартаментов занимали двухтумбовый, с толстой до пяти сантиметров, темной полированной крышкой стол, массивное, вращающееся вокруг своей оси черное кожаное кресло с высокой спинкой. Остальные стулья, родные братья первым трем, стояли у стены, сверкая и маня лакированной деревянной основой и свежей, не засиженной, пышностью ярких гобеленовых сидений.

Паркетный пол был устлан ковровыми дорожками, слегка притертыми шмурыганьем десятков, а то и сотен, ног.

Таких кабинетов не только в опорном пункте не имелось, но и во всем Промышленном отделе милиции, где было тесно, тускло и серо. О них служителям порядка и закона приходилось только мечтать.

Чувствовался уровень. Училище готовило специалистов для строительных организаций. Поэтому шефы — руководители организаций и предприятий — и позаботились о благоустройстве кабинета директора. И не только кабинета директора, если говорить по правде, но и всего комплекса училища. Классные комнаты, мастерские, столовая — все лучилось и сверкало чистотой и добротностью.

— Может, все-таки, по пивку, — потянулся Шевляков в сторону холодильника, замаскированного в одном из шкафов, когда Паромов встал, чтобы покинуть кабинет. — На улице, наверно, жара…

— Пиво, как знаешь, вообще не употребляю, — вынужден был повториться Паромов.

— Тогда грамм сто коньячку? А?

— Спасибо. Извини, но вынужден огорчить: я на работе. Рановато баловаться коньячком.

— А я, по-твоему, где? У тещи на блинах? — улыбнулся беззлобно Шевляков. — Сто грамм ничего не испортят, только бодрости придадут.

— Нет! — остался при своем мнении Паромов и двинулся к выходу.

И уже от двери, чтобы смягчить резкий тон категоричного «нет», как бы соглашаясь, нейтрально бросил:

— После работы — куда ни шло. Можно и ста граммами побаловаться. А пока — извини…

— Вот так каждый раз, — шутливо развел руками Шевляков. — Днем нельзя, потому что работа, а вечером — потому что дома уже ждут. Некогда. Все нам некогда за работой да за делами. Так и жизнь пролетит за этим «некогда». Оглянуться не успеешь, как «некогда» в «никогда» превратится! Вот мы с тобой и никогда сто грамм и не выпьем…

Каждый раз в таких случаях в Шевлякове просыпался философ. Грустный или насмешливо подковыристый. В зависимости от времени и обстановки.

— Будем живы — выпьем… — улыбнулся Паромов и шагнул из кабинета в приемную.

— До свидания, Машенька, — продолжая улыбаться, попрощался он с секретарем, миловидной блондиночкой, лет двадцати, в джинсовом брючном костюме, эффектно обтягивающем стройную фигуру, что-то щебетавшей по телефону. — Не обижайте Василия Григорьевича.

Шутка была заезженная и отчасти глупая, но все равно требовала ответной реакции.

Машенька прикрыла микрофон миниатюрной ладошкой, чуть ли не прозрачной, с тоненькими и длинными наманикюренными пальчиками, чтобы не слышал абонент, и, состроив дежурную улыбку, пошутила:

— Как же, вас обидишь. Как бы саму не обидели! Вон, какие все шустрые, рукастые да языкастые! Только успевай поворачиваться да уворачиваться! — И, не вставая со стула, игриво колыхнула небольшим, но крепеньким бюстом, словно показывая, за какие такие места ее пытаются приловить разные там шустрики.

— О-о-о! — дурашливо округлил глаза Паромов.

— О-о-о! — уже естественно, а не как первоначально искусственно, улыбнулась Машенька.

Потом, засмущавшись, чисто по-детски, показала язык, отвернула личико, сняла ладошку с пластиковой сеточки микрофона и опять переключилась на свое щебетанье по телефону.

«Хороша Маша, но, жаль, не наша!» — усмехнулся уже про себя старший участковый, покидая приемную.

4
Третьим пунктом его посещения стал продовольственный магазин на углу улиц Народной и Обоянской, знаменитый тем, что возле него собирались на «планерку» местная «элита». Проще — шалупонь: тунеядцы и лодыри всех мастей и окрасов, выпивохи от начинающих пьяниц до хронических алкоголиков, судимые различных категорий, начиная с тех, кто был осужден условно, и, кончая теми, кто уже отбыл положенное наказание в местах не столь отдаленных. Словом, сюда сходились, сбегались, сползались все «сливки общества» поселка резинщиков и его окрестностей. И с их подачи все милиционеры сборища эти также называли «планеркой».

«Планерка» у магазина — это было что-то вроде своеобразного клуба по интересам определенной социальной прослойки людей, не ладивших с законом, отвергаемых обществом, но жаждущих общения. Впрочем, кроме общего, ни к чему не обязывающего общения обо всем и ни о чем конкретно, на «планерках» можно было встретиться с «нужными» людьми, обсудить ту или иную новость на криминальную тему. Например: Клен освободился, а его брат, наоборот, сел; или, что Шоха крупно выиграл в карты, а Хлыст проигрался до копейки. Никогда не теряли актуальность беседы о том, что самогон у бабки Кати с улицы Дружбы крепче, чем у Клауси с улицы Белгородской, которая разбавляет его водой. Но Клауся может дать в долг, а баба Катя — никогда.

«Слышали, от Петьки Мутного ушла жена?» — скажет кто-нибудь с ленцой, потягивая взятый у соседа «бычок».

«Достукался», — хихикнет кто-то.

«Ушла пила, и некому пилить Петруху…» — глубокомысленно изречет еще один.

«Нам теперь к нему проще причалить, ежели что…» — тут же найдется сообразительный и деловой.

«А Кузьма Кривой стал сожительствовать с Галюхой Долгополовой, — докурив до самой крайности «примку», метнет щелчком чубарик первый.

«Так она недавно заразила триппером половину Парковой», — тут же добавит информированный.

«За что и бита сексуальными страдальцами», — хихикнет смешливый.

«А куда же делась ее сестру Валюха, с которой до этого сожительствовал? — раскроет щербатый рот несведущий.

«Так прогнал».

Вроде бы ничего путного и не сказано, но хоть роман пиши — около десятка человеческих судеб затронуто. А главное, все участники «планерки» в данной среде чувствовали себя, если не как рыба в воде, то вполне уверенно, даже с каким-то чувством собственной значимости.

Тут не кричали и не упрекали визгливые жены, не косились с осуждением и с брезгливостью благополучные соседи, не кивали головами и не шептались в спину досужие старушки. Тут не было начальников и подчиненных. Тут можно было оставаться самим собой, и не пыжиться, и не казаться, строя что-то большее, чем есть на самом деле.

В складчину покупали бутылочку винца, а если повезет, то и парочку. И под шуточки и прибауточки, изрядно сдобренные заковыристой матерщиной, под занюхивание рукавом, выпивали на лавочке у подъездов близлежащих домов. Это, если было сухо и солнечно, или в подъездах, если небо вдруг куксилось и плакалось дождиком или снежком. Жильцов этих домов старались не задевать, чтобы те проявляли терпимость и как можно реже обращались в милицию. И не только не задевать, но и по возможности угостить, отрывая с болью в сердце от себя крохи живительной, а точнее, губительной, влаги.

В свою очередь, такие «счастливцы» не то чтобы гнать «планерщиков» в шею из своих подъездов, наоборот, пытались им услужить: кто стаканчик вынесет, чтоб пить не из горлышка, кто кусок хлебца, а кто и шмат сальца. Подзакусить. Некоторые, особенно доброхотливые, не гребовали и в комнатушку свою пригласить. Не в квартиру, а именно, в комнатушку. Так как вышеуказанные дома по улице Обоянской и Народной были малосемейками. Проще говоря, семейными общежитиями, состоящими из пяти или шести комнатных секций с общими кухнями и санузлами.

В подавляющем большинстве жильцы этих злополучных домов притерпелись и смирились со сложившемся годами положением. По мере сил нервов старались не замечать пьяных тусовок. К тому же тусовки происходили по утрам, когда большинство находилось на работе.

Конечно же, не все были столь благодушны. Находились отдельные блюстители порядка, не желавшие мириться с таким ходом вещей и традиций Именно они время от времени то по телефону, то в письменной форме информировали органы о нарушениях и нарушителях.

Участковые получали очередной нагоняй от руководства отдела, свирепели и безжалостно гоняли «планерщиков» не только в данном уголке, но и по всему микрорайону. Десятками отправляли на сутки, усмотрев в их деянии мелкое хулиганство. В соответствии с законодательством, через руководство отдела милиции информировали трудовые коллективы о непотребном, антиобщественном поведении отдельных представителей этих коллективов. А в трудовых коллективах воспитанием заниматься было некогда — там успевай только план «на гора» выдавать… И их гнали с работы долой — не позорьте рабочий коллектив! Так куда оставалось им идти, если опять не на «планерку». Тут можно было поплакаться себе подобным в жилетку и обмыть горе винцом. Или самогоном… Это как повезет.

Круг замыкался. Как круговорот воды в природе. При этом работы участковым инспекторам прибавлялось: необходимо было уволенных с производства лиц вновь трудоустраивать. А это неоднократное хождение по отделам кадров, хлопоты перед кадровиками и руководителями предприятий.

Кроме того, при крайней нужде, когда уже не было ни копейки в кармане, когда уже никто не желал дать в долг, заведомо зная, что долг не вернется, здесь имелся шанс подзаработать. Стоило только договориться с директрисой магазина отремонтировать, погрузить или просто аккуратно сложить деревянную тару. И вот уже заветная поллитровка «червивки» приятно оттягивает карман, греет душу.

«Планерка» у магазина или у его окрестностей привлекала еще и тем, что магазин занимал важное стратегическое положение на поселке. Недалеко от него располагались строительные и транспортные предприятия, такие как ДСК, КПД, ЖБИ, РСУ, Краснополянская сельхозтехника, автокомбинат и еще добрый десяток организаций, работники которых в дни аванса и получки устраивали паломничество к данному магазину. Вино и водка лились тогда рекой. Маленькие же ручейки перепадали постоянным членам «клуба». А на следующий день утром у рабочих была опохмелка — и опять перепадало. Словом, магазин был золотым местом…

5
Последний раз «планерку» участковые трепали два дня назад. Поэтому Паромов не удивился, что возле магазина было тихо и спокойно. Правда, из-за угла дома номер тридцать выглянула какая-то рожа, но тут же и спряталась. Видимо, увидела участкового инспектора и предпочла раствориться. Когда Паромов заглянул во двор дома, то там кроме двух женщин, развешивавших белью по веревкам, закрепленным рядами к металлическим столбам с перекладинами, никого и не было.

— Как поживаем, дамочки? — поздоровавшись, спросил участковый, невольно подражая знаменитому Липатовскому Аниськину. — Не подскажите ли, кто тут из-за угла на магазинчик поглядывал, да пропал ненароком?

Та, что была поближе, Ломакина Валентина, по прозвищу Самохвалиха, оплывшая жиром бабенка в центнер с гаком весом, из 109 квартиры, тут же отозвалась:

— Живем — хлеб жуем… а еще кашу, хоть не сеем и не пашем… По сторонам не поглядываем, милиционерам не докладываем. Работа не наша и забота не наша. Это тебе положено, вот и гляди. И гоняй добрых людей, если неймется…

— Валентина, да ты никак поэт?.. — усмехнулся Паромов. Баешь складно, но в пустой след.

Самохвалиха и бровью не повела, словно сказанное участковым ее не касалось.

Понимаю, в тебе чувство обиды говорит… — продолжил Паромов. — За позавчерашний привод в милицию. Но зря. Не устраивай в комнате шалман и попойки с мордобоем, и никто тебя не тронет. Будешь порядок нарушать — будешь и ответ держать. Это тебе мой сказ и мои стихи.

Самохвалихе за тридцать. У нее двое детей и развод с мужем. Последнее из-за ее склонности к спиртному и драчливости. Была ломовой лошади под стать: высокая, крупная, с ногами и руками как у японских борцов сумо. Вот и сбежал от нее муженек. И как было не сбежать бедолаге, если не он, а она поколачивала. А рука, что кувалда… Раз приложится — отметина на всю жизнь останется.

— Что ты, Валюха, на человека лаешься. Он при исполнении… — вступилась за участкового ее соседка по подъезду. — Надо же понятие иметь. Кто-то же должен нас в острастке держать, к порядку призывать… А то, дай нам волю — через неделю друг друга перебьем. Не-е-е, без милиции никак нельзя!

— Спасибо, Мария Ильинична, на добром слове, — поблагодарил заступницу Паромов. — Но у Валентины язык без костей. Мелет себе и мелет. Независимо от того, что у нее на уме. На нее даже обижаться не стоит. Так, пустая трата времени. Лучше скажите мне, кто тут выглядывал из-за угла перед моим приходом. Если видели, конечно.

В течении всего последнего диалога Самохвалиха оставалась безучастной, словно речь шла не о ней, а о ком-то постороннем человеке.

— Да я бы рада, милок, тебе подсказать, но вот беда, не видела. Вешала себе бельишко, да вешала. Некогда было по сторонам поглядывать. Да и к дому спиной стояла. Так, что извини. Да и Бог с ним, с тем, кто из-за угла на магазин поглядывал. От одного человека, даже и никчемного, шуму не будет. Сейчас, слава Богу, тихо у нас. Раньше все толокой тут ходили, все шумели, все гудели, жильцов, грешным делом, задирали, жить спокойно мешали. А теперь потише стало. И детки могут погулять, в песочке поиграться, и старушки спокойненько на лавочках посидеть, косточки соседские «перемыть». Без шума и матерных слов. А на соседку мою, Валюху, зла не держи. Она беззлобная. Работящая. Есть, конечно, у нее грешок — любит в стопочку лишний раз заглянуть. Но кто без греха?!

Мария Ильинична замолчала и стала поправлять белье. Затем внимательно посмотрела на Самохвалиху.

— Так что, на Валентину зла не держи. Она тоже ничего не видела. Вешая на веревку белье, мы меж собой гутарили. Так, о разных пустяках. Какие у глупых баб могут быть важные дела, — словно задавая вопрос, протянула она, и сама же на него ответила, — так, одни пустяки.

Мария Ильинична на самом деле не была так проста и простодушна, как могло показаться человеку не сведущему и ее не знающему, составляющему о ней мнение только по последнему монологу. Ей стукнуло давно за пятьдесят, но была она крепенькой и ухоженной — за своей внешностью следила строго. Вдовья жизнь приучила ее к самостоятельному принятию решений, особенно в плане быта. Знала не только в какой руке ложку и поварешку держать, но и молоток, и топор из рук не выпадали. Вдовство, по-видимому, приучила ее сдерживать свои эмоции, следить за словами, говорить мягко, вкрадчиво, миролюбиво.

— Ну что ж, и на том спасибо. Рад, что у вас стало тихо. Мне меньше работы. Пойду дальше. До свидания.

— До свидания, — все также мягко отозвалась Мария Ильинична.

— До свидания, — буркнула Самохвалиха. — Век бы тебя не видеть.

— Ну-ну! — ощерился улыбкой Паромов на последнюю реплику, направляясь в сторону здания детского садика. — Я в гости не набиваюсь, но и сама не нарывайся. Тогда и видеться не придется…

6
«Раз в этих краях, то проведаю и директора садика, — покинув дам, решил Паромов. — Заодно разузнаю, как там обстоит вопрос с мелкими хищениями. Что-то в последнее время участились…»

Перейдя дорогу, оказался у калитки металлического, из стальных прутьев, ограждения садика, выкрашенного в зеленую краску.

…Директриса Наталья Леонидовна Круглова шума не поднимала, с официальным заявлением в органы милиции не обращалась. Решила дело уладить келейно. Потому в порядке частного обращения с месяц назад посетовала на свою беду: «Выручай, товарищ участковый. Какая-то «мышка-норушка» завелась, все тащит, что плохо лежит».

Говорила с конфузливой улыбкой на лице. И от этой улыбке на щеках образовывались симпатичные ямочки, делавшие лицо добрым и ласковым.

«Я пыталась своими силами вывести на чистую воду воришку, даже собрание провела с приглашением всех сотрудников садика, — делилась откровенно заботами, — но не удалось пресечь кражонки. Продолжаются. И заподозрить никого не могу. Все такие милые, скромные, интеллигентные. И смех, и грех. Так что, выручай». — «А, может, официально? — заикнулся он тогда. — Официально всегда проще, меньше головной боли, если что…» — «Нет! Нет! Что вы? По таким мелочам, которые, как говорится, и выеденного яйца не стоят, заводить всякие там проверки, вопросы-допросы, лихорадить коллектив не стоит, — засмущалась окончательно, даже руками всплеснула, словно отгораживаясь. — Тогда уж, Бог с ним, пусть остается все, как есть. Я думала, что вы наших сотрудников немного попугаете — и кражи прекратятся…» — «Наталья Леонидовна, разве я похож на пугало, чтобы людей пугать? — притворно возмутился он. — Простительно так говорить малограмотным старушкам, но не интеллигентным людям, к каковым я всегда вас и ваших коллег отношу. Не ожидал!.. Честное слово, не ожидал». — «Извини. Брякнула, не подумав. Я имела в виду, что какую-нибудь лекцию на правовую тему, в том числе и об ответственности за хищение, прочтете. Смотришь, человек и образумится». — «Вот это — другой разговор, а то «пугните да пугните». Согласен. И, знаете, еще что?..» — «Что?» — подняла она вопрошающие глаза. — «А давайте-ка мы установим в вашем кабинете в целях профилактики химическую ловушку». — «И что это за заверь?» — «Приспособленьице такое, заправленное специальным красящим веществом, довольно стойким к внешней агрессивной среде, в том числе и к воде, обычно на базе родамина, которое при нарушении целостности ловушки, на нарушителя и выплеснется, да окрасит его так, что неделю не отмоется, — пояснил пространно. — Мы их в различные организации, занимающиеся торговлей, в помещения касс, бухгалтерий, то есть в те места, где обычно денежки хранятся, устанавливаем. Все в соответствии с законом, с составлением необходимого акта. Неплохо бы выстреливающую раздобыть, она покомпактней и понадежней в эксплуатации. Но это как повезет…»

И он рассказал про случай, произошедший совсем недавно в стенах опорного пункта.

В его рабочем столе, в верхнем ящике, среди различных бумаг лежала химловушка в виде небольшого кожаного кошелька, недавно полученная от криминалистов. Все не хватало времени, чтобы установить в одном из киосков «Союзпечати» на остановке «Площадь Рокоссовского». Бывает так: сразу не установил, а потом то одно, то другое мешает, — и забываешь. Вот так «позабытой» лежала эта химловушка до тех пор, пока один «ушлый» внештатный сотрудник, Ефимов Володя, ее не обнаружил. Но он-то не знал, что это химловушка. Просто увидел пузатенький кошелек, с защелкнутыми металлическими зажимами. Увидел и заинтересовался: почему такой «пузатенький»?

Открыл — и получил порцию родамина в лицо! И испачкался, и испугался, и зарекся без спроса лазать по чужим вещам!

Тогда обошлось, как уже было сказано его испугом, смехом внештатных сотрудников и участковых инспекторов милиции, «разносом» от старшего участкового.

«Ну, что, попробуем?..» — «Попробуем».

На этом и порешили.

На следующий день он, как договаривались, прочел небольшую лекцию об административной и уголовной ответственности за хищение государственного и личного имущества. А химловушку установили позже, так как потребовалось время на ее изготовление.

Установили химловушку в виде небольшого кошелька, снабженного перфапатроном с красителем и маленькой батарейкой «кроной». Пришлось отделовскому криминалисту Ломакину и его добровольному помощнику Андрееву небольшой магарыч поставить и кошелек покупать. Не всякий кошелек мог подойти для изготовления ловушки-хлопушки. Непременным условием было наличие металлической защелки створок кошелька. «Чтобы электрическая цепь замыкалась и размыкалась», — инструктировали дотошные криминалисты, собаку съевшие на всяких хитроумных штучках-дрючках, а посему считавшие себя в технических вопросах на голову выше остальных сотрудников, далеких от всякой техники.

Химловушка получилась что надо! Кошелек новенький, пухленький; кожаные бока лоснятся свежей краской; металлические застежки никелем сияют. Так и просится в руки: «открой меня, да загляни!»

«Наталья Леонидовна, ради Бога, не вскрывайте, — инструктировал он директрису, пряча кошелек-ловушку в верхнем отделении служебного серванта, там, где обычно и прятались наиболее ценные предметы скромной администрации детского садика. — Да смотрите, чтобы детишки случайно не забрались в кабинет и не воспользовались кошельком в качестве игрушки. Тогда греха не оберемся. Вот вам копия акта на установку химловушки. Берегите».

И вот теперь, спустя месяц, он спешил в садик, чтобы переброситься парой слов с Натальей Леонидовной и поинтересоваться криминогенной обстановкой в садике и его окрестностях, а заодно и судьбой химловушки.

7
Детский садик располагался в двухэтажном кирпичном здании, с парадным выходом на улицу Обоянскую. Однако парадные двери почти всегда были закрыты во избежание несчастного случая от «несанкционированного» выхода детишек на проезжую часть дороги, где время от времени проносились автомобили. Пользовались запасным выходом во двор здания, действуя по правилу: «Береженого Бог бережет!»

Паромов легко взбежал по деревянным ступенькам пологой лестницы на второй этаж. Дверь кабинета директора была, как всегда, открыта настежь. Наталья Леонидовна не любила прятаться от коллег в тиши кабинета, за замками. Ее кабинет, как и ее душа, были всегда открыты всем желающим общения.

— Разрешите, — для приличия постучавшись пальцем о дверную коробку, произнес участковый и не дожидаясь ответа, переступил порог. — Здравствуйте. Рад вас видеть в добром здравии души и тела. Вот проходил мимо и решил заглянуть на минутку. Не возражаете. А то, может быть, помешал. Вон вы что-то сосредоточенно так пишите…

Наталья Леонидовна отложила в сторону общую тетрадь, в которую что-то писала, и радушно пропела:

— Здравствуйте, товарищ участковый. И я рада вас видеть. Давненько вы к нам не заглядывали. Была бы помоложе, наверное, проведывали бы чаще… а то старуха… Кому она нужна. — Она улыбнулась. И симпатичные ямочки заиграли на щечках. — Да вы не стойте, не стойте. Пословица не зря гласит, что в ногах нет правды. Присаживайтесь. Присаживайтесь. Можете ко мне поближе. Не бойтесь, не укушу. Просто пошептаться нужно.

— Серьезно? — улыбнулся Паромов, уже привыкший за время работы к подобным приемам.

Она сделала загадочное лицо и, посмотрев на по-прежнему открытую дверь кабинета, дождавшись, когда Паромов присядет на краешек стула, заговорчески произнесла:

— А воришка-то попался. Кастелянша наша, Евдокия Кузьминична. Видит Бог, никогда бы на нее не подумала. Всегда: «Наталья Леонидовна, то, Наталья Леонидовна, сё». Сработала наша ловушка. Через неделю, как установили. Сработала, да еще как! Евдокия Кузьминична слишком близко кошелек-то к глазам поднесла, когда стала вскрывать его. По-видимому, надеялась там денежки мои найти: кто-то предложил мне женские полусапожки, чешские, приобрести за девяносто рублей. Я и согласилась. Пообещала при многих сотрудницах, присутствующих при этом разговоре, деньги принести на следующий день. Вот Евдокия Кузьминична и приискала кошелек. А он как бабахнет, и обдал ее всю краской. И что печально, сильно по глазам попало. Теперь в областной больнице лежит, в глазном отделении. Грозится на вас и на меня жалобу написать. А остальные сотрудники больше по чужим кабинетам и столам без разрешения не рыщут.

Наталья Леонидовна замолчала. Лицо было серьезно. Даже ямочки со щек куда-то пропали. Молчал и Паромов, ожидая продолжения рассказа.

— Знаете, а мне Евдокию жалко. Какая-то бесталанная она. Муж пьет. Дети часто болеют. — После паузы подвела директриса итог беседы.

— Да, дела! — отреагировал участковый. — Теперь отписываться придется, как пить дать! Не было печали, да купила баба порося…

— Это вы о чем?

— Да все о том, что не было печали, да черти накачали… — в сердцах, с излишней резкостью бросил участковый.

— Чего расстраиваетесь? Обойдется… — попыталась разрядить обстановку директриса, вымучив виноватую улыбку на лице.

— Обойтись-то, обойдется, да таскаться к прокурорским на ковер как-то особой охоты не имеется. Но, видно, придется… — поделился своими переживаниями участковый и поинтересовался: — Актик свой, надеюсь, не потеряли… ненароком?

— Цел. В папке деловых бумаг подшит. И в опись внесен под соответствующим номером.

— Теперь потребуется. Будут опрашивать — говорите все, как есть. Без ненужных фантазий и умолчаний. Чтобы не наводить тень на божий день.

Приподнятое настроение, не покидавшее в это утро Паромова, после услышанного улетучилось безвозвратно. Он встал со стула, всем своим видом показывая, что собирается уходить.

— Если больше вопросов ко мне нет, то я, пожалуй, пойду к себе в опорный пункт.

Вопросов не было.

— До свидания, Наталья Леонидовна.

— Всего хорошего.

Расстались как-то скомкано, натянуто, без прежнего душевного радушия, будто поссорившиеся. Обоим было неловко, словно не кастелянша Евдокия Кузьминична, а они лазали по чужим вещам, занимаясь мелким воровством.

ГЛАВА ВТОРАЯ КОШМАРЫ УЛИЦЫ РЕЗИНОВОЙ

Злой человек вредит другим без всякой для себя выгоды.

Сократ
Следует не только выбирать из зол наименьшее, но и извлекать из них самих то, что может быть в них хорошего.

Цицерон
1
По пути из «владений» Кругловой в опорный можно было зайти в клуб «Монолит» и в общежитие по Обоянской,20. Но Паромов, «обжегшись» в садике, решил сделать туда визит в другой раз. «На сегодня дерьма достаточно!» — резюмировал для себя.

Не успел войти в опорный пункт, как зазвонил телефон. Настойчивость раннего звонка не предвещала ничего хорошего. Как не хотелось подходить к телефонному аппарату, да куда уж денешься. Придется и подходить, и брать трубку.

— Старщий участковый инспектор Паромов. Слушаю. — Поднял трубку Паромов.

— Это я хочу тебя послушать, уважаемый товарищ, старший участковый инспектор. Это я хочу услышать от тебя, как твой подчиненный Сидоров Владимир Иванович выбросил со второго этажа Василия и Петра и стрелял из ружья по убегавшему от него Кузьме? Это я хочу от вас услышать, что за беспредел вы учинили на участке? Один подбрасывает порядочным людям взрывпакеты, и те чуть зрения не лишаются; второй кого-то с балкона выбрасывает и по ком-то стреляет. Это что за Дикий Запад? Это что за ковбойство? Я хочу знать, чем вы там занимаетесь? Кто дал вам право нарушать закон и беспредельничать? И немедленно! — Вырывался из трубки гневный до дрожи и хрипоты голос заместителя прокурора района Деменковой Нины Иосифовны. — Бери Сидорова и немедленно ко мне!

У Паромова от услышанного глаза на лоб полезли. «Вот так информация! Вот так приятая неожиданность! С ума сойти… Ну, со сработкой химловушки, допустим, все понятно и объяснимо. А остальное? Что за бред? Каких таких Петьку и Ваську и где выбросил Сидоров? В кого стрелял? И почему из ружья? У Сидорова отродясь никакого ружья не было!»

Он даже плечами пожал от всех этих вопросов, сверлящих головную коробку. Впрочем, на раздумья времени не было. Из трубки доносилось гневное сопение. На том конце провода ждали ответа.

— Нина Иосифовна, я ничего не понимаю, но сейчас же прибуду к вам. Пока один… так как Сидорова еще нет. И будет он на работе только после четырнадцати часов…

В ответ — ни слова. Короткие гудки известили, что трубка телефонного аппарата брошена на рычажки.

«Да, дела! — почесал затылок Паромов. — Хоть и сказал прокурорше, что немедленно прибуду в прокуратуру, но спешить с этим не стоит. Солдатская заповедь гласит: «Не спеши выполнять первую команду, ибо за ней последует вторая, скорее всего, напрочь отменяющая первую!» И Черняев не раз говорил, что в прокуратуру предстать никогда не поздно, если нет возможности туда вообще не появляться. Там, мол, «стелят мягко, да спать жестко», что вход туда, как ворота в Кремле, а выход — с игольное ушко. Впрочем, — мысленно одернул он себя, — необходимо успокоиться и проанализировать сложившуюся ситуацию. Страшен черт, да милостив Бог!»

Во-первых, надо обзавестись хоть какой-то информацией. Во-вторых, необходимо разыскать Сидорова и выяснить у него, что же случилось с ним на самом деле, и что необходимо предпринимать. В-третьих, что имеется в отделе? Ведь там должно что-то быть, если Сидоров, не дай Бог, натворил что-то». — И Паромов стал лихорадочно набирать номер домашнего телефона Сидорова. Шли длинные гудки, но трубку никто не брал. Видя такой оборот, стал звонить в отдел милиции.

В отделе отозвался дежурный Цупров. С Цупровым надо было ухо держать востро, чтобы лишнего ничего не брякнуть, а то тот такое кадило раздует, что небо с овчинку покажется.

— Петр Петрович, участковый Сидоров в отделе случайно не шатается? А то срочно понадобился, а найти не могу. Куда-то провалился.

— В отделе случайно шатающихся нет и не было. Тут люди солидные, деловые, а не шатающиеся… как некоторые… — с ходу отбрил Цупров. — Вашего Сидорова и вечером, во время дежурства, с собаками не разыщешь, а ты хочешь найти его днем. Где-нибудь у очередной длинноногой гёрлы отсыпается после бурной ночи. К вечеру появится.

— Ну, вы тоже скажете, Петр Петрович! Какие гёрлы могут быть, если он женатый, семейный человек? — тянул резину Паромов.

Стараясь ничего не сказать, он не терял надежды почерпнуть как можно больше полезной информации. Отсутствие положите6льного результата — это тоже результат, как говорят в ученых кругах. И в милицейских тоже.

— А что, свидетельство о браке мешает кому-нибудь забраться в чужую постель? Наоборот, дает ясно понять, что свадьбы не будет. Так как она, свадьба эта самая, уже раз была. Зато секс не как с женой, по обязанности, а только из чистого удовольствия обеих сторон, — разговорился оперативный дежурный.

— Вам лучше знать! Вам опыта в этих делах не занимать! — отшутился Паромов.

Пока Цупров философствовал, Паромов пришел к выводу, что в отделе все спокойно. Следовательно, ничего экстраординарного не произошло. Дурные вести распространяются быстро. Это хороших известий надо годами ждать — ползут, как черепахи. А дерьмовые, как на крыльях летят. Хорошие могут и затеряться в пути, не дойти до адресата, а дурные — тут как тут. От них и при желании не спрячешься, не укроешься…

— Извините, товарищ майор, что от работы вас отвлек, — решил Паромов закруглить телефонный треп с дежурным. — Если вдруг Сидоров появится или позвонит, то передайте ему, чтобы немедленно со мной связался.

И, не кладя трубку на рычажки аппарата, стал набирать номер старшего оперуполномоченного Черняева.

2
— Черняев у аппарата, — сразу же услышал он голос опера.

— Привет, Петрович. Чем занимаешься? Участковый Сидоров, случайно, не у тебя? — сыпанул скороговоркой Паромов.

Этим он не давал оперу заняться анализом услышанных вопросов, что тот любил делать каждый раз, тренируя свои аналитические способности.

— Привет. Сидорова нет. А я, видишь ли, работаю. Это у вас, участковых, мало работы. Да и та, что есть, так себе, капшивенькая, хлипенькая. Только и название, что работа, а на самом деле — пустота, одна видимость. Вот у нас работа, так работа! Впрочем, если у тебя имеется лишних сто грамм, то работа может и подождать. Как говорит мой мудрый коллега Виктор Иванович Сидоров, работа не волк, в лес не убежит. И от нее сыт не будешь. А еще он говорит, что работа не член: стояла, стоит и стоять будет. — Из трубки раздался короткий смешок опера. — А, вообще, чего тебе надо? Колись! Просто так ты звонить не будешь.

— Возможно, ты и прав вообще, но не сейчас. Вот взял и позвонил. Просто так. Впрочем, не просто так, а с умыслом: Сидорова своего ищу. Как вчера он с тобой куда-то закрутился, так и не появлялся еще.

Паромов сделал паузу, предлагая оперу «пережевать» полученную в достаточной мере информацию и дать на нее ответ.

— Вы не точны, товарищ лейтенант, плохо владеете информацией и оперативной ситуацией, как любит говорить наш шеф. Вчера я с ним не встречался. Это позавчера мы с Сидоровым и внештатником Володькой Тарасовым, санитаром из санобоза по уборке города, ответственным за отлов бродячих животных, в его доме производили отлов и отстрел кошек и собак. И знаешь, самое смешное это то, что все эти псины имели человеческие имена. Петьки, Васьки, Кузьки, Машки, Дашки, Мишки, Сашки. Когда ловили, то два кота, кажется, Петька и Васька, и пес по кличке Кузьма вырвались от нас и сиганули со второго этажа.

Сидоров твой схватил у Володьки ружье и пальнул в убегавшего пса, но промазал. Тот еще стрелок! В скирд соломы со ста шагов не попадет, а еще пытался по движущейся мишени попасть. Хотя бы не срамился! Честной народ не потешил! Видимо, мне придется взяться за его тренировку. Пусть магарыч готовит! А еще как-то гоношился вызвать меня на дуэль. На дуэль вызывает, а стрелять и не умеет.

Пока опер разглагольствовал о стрелковых способностях участкового Сидорова, у Паромова как бы гора с плеч сползала. Картина прорисовывалась.

«Вот они, Петька, Васька, Кузьма, жестоко сброшенные с балкона и чуть ли не лишенные участковым живота. А что же Нина Иосифовна? Почему так яростно жаждет нашей крови из-за каких-то кошек и собак? Впрочем, что гадать! Теперь можно и в прокуратуру ехать. И объяснения, если понадобятся, давать. Слава Богу, ситуация более или менее, но ясна».

3
Без особого подъема, но уверенно, старший участковый, замкнув опорный пункт, пошагал на остановку трамвая. И через двадцать минут уже поднимался по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж небольшого кирпичного здания. Здесь на первом этаже располагался Госстрах, а второй этаж занимала прокуратура Промышленного района города Курска — самое нелюбимое милицией место.

В маленькой приемной сидела секретарь Танечка. Серьезная волоокая брюнеточка лет двадцати пяти, но из-за своей напускной серьезности выглядевшая чуть старше естественного возраста. Она что-то непрерывно «строчила» на печатной машинке «Ромашка».

Танечка не была замужем. И злые языки поговаривали, что у нее тайный роман с прокурором. А почему и не быть? Если пышный бюст, узкая талия и развитые бедра красноречивей любых слов говорили, как Танечка нуждается в мужской ласке. Еще больше эти слухи усилились, когда стало известно, что следователю Шумейко, попытавшемуся «подбить клинья» к лакомому кусочку, прокурор такой разнос вчинил, что бедный прокурорский Казанова чуть работы не лишился.

Впрочем, разнос он мог получить и без любовных похождений, за труды свои праведные на почве борьбы с преступностью. Специалист был толковый, а потому самостоятельный и своенравный. С чужого голоса петь не желал.

Но одно дело получить нагоняй по служебной линии. Прозаично, сухо, и никого этим не удивишь. Кто не получал? Другое — когда имеется романтический привкус. Тогда да! Тогда шум и гам, ореол мученика на почве любовных похождений!

Однако, кроме смутных слухов, циркулирующих по прокурорским и милицейским кабинетам, явных доказательств прокурорской благосклонности к своей секретарше не было. Так что, все слухи могли быть просто слухами.

— Добрый день, Татьяна! Нина Иосифовна у себя? — как можно доброжелательней поздоровался с секретаршей Паромов. И, не дожидаясь ответа, добавил: — Как у нее с настроением?

— Здравствуйте! — с неудовольствием, что ее отрывают от дела, поздоровалась Танечка. — Ну, какое может быть с вами настроение? Скверное. Жалоба за жалобой идут в прокуратуру на ваши беззаконные действия, грубость, бездушие. Вот целыми пачками регистрирую. А им конца и края не видать!

Она насупила выщипанные бровки и скорбно поджала полненькие губки, накрашенные ярко красной помадой.

— Татьяна, ты словно прокурор «стружку снимаешь»! Знать, со временем быть тебе прокурором… И пропали тогда бедные милиционеры! Загонишь туда, где Макар телят не стерег! И покажешь, где раки зимуют… — улыбнулся Паромов.

Татьяна шутку не приняла и бросила кратко:

— Иди. Давно уже ждет.

И опять проворно побежала пальцами по клавиатуре машинки. А в голове помимо ее воли непроизвольно склонялось: «Раки, раков, раком… Тьфу, пропасть, надо же такому слову привязаться»! — мысленно ругнулась Татьяна и еще быстрей «застрочила» на машинке.

Паромов скромненько постучался в дверь, обитую коричневым дерматином и, услышав резкое «Да!», вошел в кабинет заместителя прокурора.

4
Нина Иосифовна сидела в форменнойодежде и в очках за своим рабочим столом и что-то внимательно читала.

— Здравствуйте, Нина Иосифовна. Вызывали. Вот прибыл. — Паромов вздохнул глубоко и тяжко, всем своим видом показывая, что повинную голову и меч не сечет.

Она закрыла папку с бумагами, слегка отодвинула ее на край стола, неспеша сняла очки, положила их, не складывая дужки, поверх папки и только после этого к удивлению Паромова довольно миролюбиво произнесла:

— Здравствуй! И присаживайся вон на тот стул, поближе ко мне.

Дождалась, когда Паромов от порога пришел к столу и уселся на предложенный стул.

А тот в это время размышлял: «Если Нина Иосифовна употребляет в разговоре не холодное официальное «вы», а более демократичное «ты», то есть надежда, что «разнос» будет не столь тяжек. Куда страшнее, если «выкать» начнет. Вот тогда держись!

— Скажи мне на милость, товарищ лейтенант, когда вы прекратите пить мою кровушку? — строго блеснула линзами очков. — Когда же вы, наконец, поймете, что являетесь носителями закона и законности, такими же, как я, как прокурор?.. Когда же прекратите поступать, как бандиты с большой дороги?! А?..

Старший участковый по личному опыту знал, что лучше помолчать и не перебивать заместителя прокурора. Тем более, пока она говорит все довольно спокойно, явно сдерживая свои эмоции.

— Я еще могу как-то понять, не оправдать, а только понять, что допускаются некоторые нарушения на других опорных пунктах молодыми неопытными участковыми и постовыми. Но не в опорном пункте РТИ, который я лично курирую! — Голос зам прокурора стал приобретать привычную для подобных ситуаций стальную нотку и звучал все выше и выше, громче и громче. — Может, вы делаете назло мне? — Помолчала секунду. — Или себе?

Ее карие глаза прищурились и невидимыми буравчиками сверлили душу Паромова.

Паромов молчал. Чувствовал, что еще рано что-либо говорить. Не время.

— Вот, лично ты, Николай, зачем подложил взрывпакет сотруднице детского садика Сатаровой?

Говоря, она достала из стопки разных документов, находившихся на ее рабочем столе, исписанный листок из ученической тетрадки.

— А она, эта бедная женщина чуть ли не лишилась глаз, как пишет в своем заявлении, и оказалась на больничной койке… А у нее дома дети. Ответь мне, зачем? Неужели так в тюрьму хочется?

Нина Иосифовна замолчала, но буравчики глаз сквозь линзы очков по-прежнему сверлили лицо Паромова.

— Что молчишь? Я слушаю. Или сказать нечего? Как бедокурить, то мы мастера, как ответ держать, то… то пусть Пушкин…

«Пора!» — решил Паромов.

— Нина Иосифовна, как на духу… Никакого взрывпакета гражданке Сатаровой я не подбрасывал. В соответствии с неоднократным указанием руководства отдела, на законных основаниях, в целях предупреждения хищений из помещений предприятий и организаций, в соответствии с имеющейся инструкцией, — тут он достал из своей папки служебную инструкцию и с десяток актов об установлении химловушек, — …в детском садике номер двадцать три с согласия директора была установлена, обратите ваше внимание, опять же в кабинете директора, химическая ловушка в виде кошелька для денег. В случае раскрытия этого кошелька-ловушки — срабатывал патрон и выбрасывал краситель. Вот и все. Ловушка изготовлена вполне законно и легально в отделе криминалистики. Установлена, как сами видите, тоже в соответствии с действующим законодательством. — Паромов вновь продемонстрировал акт. — Смотрите сами…

Нина Иосифовна терпеливо и внимательно слушала монолог старшего участкового, время от времени посматривая то на инструкцию, то на бланки актов об установлении химловушек. А Паромов между тем продолжил:

— Если позволите, то должен вам напомнить и сказать, что химические ловушки и в здании прокуратуры установлены. Правда, иного вида. Днища и задние стенки служебных сейфов специальным средством обработаны. Верно?

— Знаю. — Не удержалась от улыбки заместитель прокурора. — Не раз одежду свою пачкала и потом долго отстирать не могла. Ваши расчудесные эксперты-криминалисты ничего толковей придумать не могут, как смесью солидола и родамина вещи портить!

— От бедности нашей. — Повеселел Паромов. — Были бы средства… — наши специалисты-криминалисты все бы опутали видиокамерами и лазерными датчиками-перехватчиками. Им только дай волю!

— Вам всем только дай волю! — пресекла разглагольствования участкового Нина Иосифовна. — Ты вот только минуту назад стоял с понурой головой, а теперь и голову не только приподнял, но и чуть нос не задираешь… И уходишь, увиливаешь от заданного вопроса в сторону, переведя разговор на криминалистов. Не рано ли? Ты мне ответь, что заставило тебя установить химловушку в кабинете директора детского садика? — Она сделала ударение на слове «детского». — Неужели детишек, чуть ли не грудного возраста, опасались? Или еще что-то? Только без милицейской «лапши», в том числе и самой длинной — индийской. Как на духу. Не укрыл ли ты какого-нибудь преступления там, чтобы не портить статистику, и отделался не розыском виновных лиц, а установкой этой злополучной химловушки.

— Обижаете, Нина Иосифовна! Это когда же я вас обманывал.

— Возможно, не врал, но и правды не говорил, — пресекла она дальнейшие оправдания старшего участкового. — Было, было… — заметила строго. — Продолжай по существу дела. Достаточно тут турусы словесные разводить.

— Если позволите, — гнул свою линию Паромов, — то между недоговоренностью чего-то и ложью большая разница. Я иногда, конечно, мог что-то и не договаривать, умолчать, сохранить, так сказать, в себе какую-то информацию, но только не врать. Ни вам, ни кому иному. Не приучен с детства…

Нина Иосифовна нетерпеливо махнула рукой. Мол, кончай пустой треп, дело говори.

— В садике никакого преступления не совершалось. Однако в последнее время стали происходить мелкие хищения, причем, только в кабинете директрисы. То ее старые сапоги пропали, то десять рублей общественных денег из ящика стола, то расческа, то зеркальце… Словом, мелочевка.

Директриса, Наталья Леонидовна, собирала коллектив, беседовала, призывала к совести. Никто не признался. Я разъяснял ответственность за хищение. Не действовало. Вот в целях профилактики и установил ловушку. В служебном серванте, на верхней полке, в укромном месте. Этот злополучный кошелек надо было искать полчаса, чтобы обнаружить. А Сатарова в чужом кабинете вдруг ни с того, ни с сего находит его и тихонечко так, тайком открывает… Уж такая она любопытная, ну непременно надо ей заглянуть внутрь! — Паромов сделал небольшую паузу. — Мне, конечно, ее жаль. Честное слово, жаль. Но, как говорит русская пословица, кто что ищет, тот и находит! Так что, Нина Иосифовна, я за собой никакой вины не чувствую. Действовал в рамках закона.

— Ладно, — подвела итог беседы заместитель прокурора. — Если дело обстояло так, как ты тут поведал, то, может, с тобой все и обойдется. Поручу проведение проверки по данной жалобе помощнику прокурора Лопаткиной Ирине Николаевне. Надеюсь, вы знакомы?

Паромов не раз видел в прокуратуре молодого помощника прокурора Ирину Николаевну. Она была молода, красива и еще не обременена супружескими обязанностями. Больше всего Паромову нравились ее светлые волосы, крупными локонами спадавшие на плечи. И большие, слегка насмешливые глаза.

— Немножко. Знаем друг друга в лицо… здороваемся при встречах…

— Вот и хорошо, познакомитесь поближе. Будем считать, что с тобой разобрались. А что с Сидоровым прикажите делать? На, прочти! — Она подала двойной тетрадочный лист бумаги, заполненный корявым, прыгающим почерком. — Если изложенные факты найдут подтверждение, то Сидоров может не только с работой распрощаться, но и со свободой тоже. Тут, по-видимому, не обойдется словесным внушением и простой служебной проверкой. Дело пахнет возбуждением уголовного преследования, как не прискорбно. Ты знаешь, что я не люблю «бить» милицию по всяким пустякам, будь то Сидоров или Паромов… Но и беспредела не потерплю! Никогда! Совесть не позволит.

Ее голос вновь стал наливаться металлом.

5
Между тем Паромов разбирал закорючки Галкиной Прасковьи Федотовны, той самой кошатницы и сабочатницы, от которой не было житья жильцам дома девять по улице Резиновой.

«Уважаемый прокурор, — писала своими каракулями Галкина, — у нас на поселке творится форменное безобразие со стороны участковых инспекторов милиции. Например, участковый Сидоров Владимир Иванович (у меня имеется его визитка, которую я приобщаю к жалобе) вчера был пьян и с какими-то подозрительными лицами, один из которых на мое требование представился прокурором, а второй — врачом из психушки, выбили дверь в моей квартире и ворвались в квартиру. Меня насильно усадили в кресло, а сами стали гоняться за Петькой, Васькой, Кузьмой, Машкой, Дашкой, Мишкой и другими жильцами моей квартиры, угрожая им смертоубийством. Они поймали, связали и запихнули в мешки Машку, Дашку, Мишку. Бедные Петька, Васька и Кузька, убегая от пьяного участкового, выпрыгнули в окно со второго этажа. А пьяный Сидоров стрелял из ружья в Кузьму и говорил, что он его все равно убьет. Я пыталась встать на защиту своих квартирантов, но меня отталкивали и насильно удерживали в кресле. Потом они увезли в неизвестном направлении связанных Машку, Дашку, Мишку, и те до настоящего времени домой не вернулись. Я опасаюсь, что участковый Сидоров их всех поубивал где-нибудь в лесу. Я прошу вас, уважаемый прокурор, принять меры к Сидорову Владимиру Иванович по всей строгости советских законов за его пьянство, жестокость и смертоубийство».

— Ну, что скажешь на это? — произнесла жестко Нина Иосифовна, заметив, что Паромов окончил чтение жалобы. — Только убийства, совершенного работниками милиции, нам для полного счастья не хватало. Да тут, даже если подтвердится только десятая часть сказанного, суда не миновать.

Но тут она заметила на лице старшего участкового ухмылку.

— Ты это чему радуешься? Что товарища посадят? — Голос заместителя прокурора звенел от негодования.

— Нина Иосифовна! — не стал молчать Паромов. — Вообще-то я улыбнулся не от радости, а от того, что так ловко все преподнесено старой каргой… И участковый пьян… И его друзья представляются прокурором и психиатром… И незаконное вторжение в жилище добропорядочного и законопослушного гражданина… И незаконное задержание… И незаконное лишение свободы… И похищение… И превышение должностных полномочий… И, наконец, подозрение на убийство и покушение на убийство. Целый букет преступлений. Только самой малости не сказано, по-видимому, вследствие старческого склероза…

— Что ты имеешь в виду? — насторожилась зам прокурора, автоматически поправляя очки.

— А то, что все эти Петьки, Васьки, Машки лишь кошки и собачки, от которых соседям гражданки Галкиной житья не стало — весь подъезд псиной пропитан. Не то, что в данном доме жить, войти в подъезд невозможно…

— Серьёзно?

— Да куда уж серьезней! Это легко проверить. Коллективная жалоба жильцов сначала была направлена сюда, в прокуратуру, а затем с резолюцией прокурора «разобраться и принять меры» — к нам в милицию. Я только вчера списал это заявление в наряд, как исполненное. И ответы во все инстанции, в том числе и сюда, в прокуратуру, отправил с уведомлением о принятых мерах. И в квартиру Сидоров, я уверен, незаконно не вторгался, а был самой Галкиной впущен на законных основаниях… после того, как вежливо позвонил в квартиру. Думаю, что когда Галкина открыла, то Сидоров представился и объяснил причину посещения данной гражданки. И пьян он, конечно же, не был. Все это — бабушкины фантазии! Точнее — клевета. Чтобы доблестную советскую милицию опозорить в глазах не менее доблестной советской прокуратуры… — допустил немного фамильярности участковый. — Но я верю: справедливость восторжествует.

— Вижу: осмелел! — Взглянула Нина Иосифовна строго. — Это же надо, какие слова подобрал… — Она иронично повторила: — «Доблестная»! Да знаю я, какая, порой, бывает «доблестная» милиция! Вон, жалобы сотнями идут! А ты — «доблестная». И Сидорова, этого выдающегося представителя «доблестной «милиции» я тоже хорошо знаю. Только в прошлом месяце в отношении его проводилась проверка по заявлению братьев Хламовых. Хламовы, конечно, не агнцы божии… и судимы были не раз, и пьянствуют, и тунеядствуют, и схулиганить исподтишка не прочь. Но никто Сидорову не давал право воспитывать их кулаками… да в их же собственной квартире… Скрепя сердце, утвердила постановление следователя об отказе в возбуждении уголовного дела. А по большому счету надо было возбудить уголовное преследование, да и привлечь его к ответственности, чтобы самого уму-разуму поучить, да и другим в острастку! Так что, ты, Паромов, рановато обрадовался. Поручу своим проверку на этот раз провести как следует!

— Нина Иосифовна, — был вынужден посерьезнеть вмиг Паромов, — я не радуюсь, а стараюсь быть объективным. И доложил обстоятельства дела со всей мерой объективности и ответственности.

— Ладно, свободен! А Сидорова пришли как можно быстрее!

— Фу! — выдохнул облегченно Паромов на немой вопрос секретаря Танечки. — Кажется, на этот раз пронесло!

— А вы не нарушайте закон, и тогда дрожать и отдуваться в прокуратуре не придется… И нервные клетки целы будут… — назидательно уязвила секретарша, не отрываясь от печатанья.

Ее тонкие, с длинными наманикюренными ноготками, пальчики так и порхали по клавишам машинки, словно розовые весенние бабочки. Загляденье!

— Хорошо, Татьяна, о законе говорить, куда как трудней его блюсти, если ежечасно в гуще людской, в круговерти нашего населения, не самого законопослушного в мире, как известно. Тут, хоть о четырех ногах будь, как лошадь, все равно споткнешься. Всем не угодишь. В дерьме людском приходится возиться… И тут, ох, как трудно, чтобы не испачкаться, не замараться! Все время по острию закона, как по острию лезвия, балансируем. И дай, Бог, удержаться, не сорваться… Хорошо о законности, в том числе и социалистической, говорить теоретикам, людям оторванным от земли, — подпустил старший участковый остренькую шпильку. — А попробуй на практике — враз почувствуешь по чем фунт лиха.

Паромов после недавнего напряженного объяснения с заместителем прокурора благодушествовал и не прочь был слегка пофилософствовать. Но Татьяна, занятая печатаньем какого-то срочного документа, внимания на последние слова старшего участкового не обратила.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ В ОПОРНОМ ПУНКТЕ МИЛИЦИИ

Жестокость даже злым — ведет в ад. Что же говорить о жестокости к добрым.

Древнеиндийский афоризм
Не будь слишком мягок — сомнут, не будь и слишком жестким — сломают!

Турецкий афоризм
1
Когда Паромов возвратился в опорный пункт, то там уже находились начальник штаба ДНД Подушкин Владимир Павлович и участковый инспектор милиции Астахов Михаил Иванович. И в этот раз Астахов что-то довольно громко и эмоционально втолковывал начальнику штаба.

«Опять игру в шахматы, а точнее, какой-нибудь опрометчивый шаг с той или иной стороны, оспаривают, — догадался Паромов, пересекая зал и не заходя в свой кабинет. — Не могут без споров Карповы местного пошиба».

— Забавляетесь! — войдя в кабинет, не скрыл раздражение Паромов. — А тут ходи, за всех перед прокурором отдувайся…

— А что случилось? — оторвался от шахматной доски Астахов. — Вроде бы все тихо. — Неужели опять дед Гордей обо мне вспомнил, все посадить собирается? Так, вроде бы, в отношении меня в возбуждении уголовного дела отказано. По пункту второму статьи пятой УПК. За отсутствием состава преступления.

Лейтенант милиции Астахов в должности участковых недавно. Но уже попался на «крючок» помощнику прокурора Гордееву. Правда, благополучно соскочил. Однако дед Гордей не терял надежды на чем-либо ином подловить Астахова. «Все равно я тебя посажу…» — шамкал старчески губами время от времени.

Астахов и Паромов одногодки, но он покрепче сложен. Да и поулыбчивее, пожалуй…

— Да к тому же еще обеденный перерыв, — отозвался Подушкин. — Играем в личное время. А ты действительно побывал у прокурора, или, по примеру нашего уважаемого опера Черняева, лапшу мечешь?

— Побывал. Правда, не у самого прокурора, но его заместителем был бит изрядно.

Участковый и начальник штаба оставили игру и вопросительно уставились на старшего участкового.

— Сидоров еще не появлялся? — вместо повествования задал вопрос Паромов.

Но, получив дружное «нет», стал рассказывать о своем посещении прокуратуры.

— Обойдется, — резюмировали, посмеявшись, слушатели, — не впервой!

— Вообще-то, — добавил уже серьезно Астахов, — что-то зачастил наш опорный пункт с проколами. Особенно, Сидоров. Надо братана одернуть. От греха — подальше.

— Надо, — согласился Паромов.

— А ты, — продолжил Михаил Иванович, обращаясь к Паромову, — особо не расстраивайся, в голову не бери…

— Бери в плечи, — не удержался от каламбура Подушкин, не дав участковому досказать свою мысль до конца, — станут такими, как у Михаила Ивановича.

— Тебе бы только зубоскалить, — беззлобно огрызнулся старший участковый. — Ты лучше скажи, как продвигаются дела с расширением опорного пункта за счет соседней квартиры? Да когда приступят строители к изготовлению отдельного входа с торца?

Дело в том, что вскоре после утверждения Паромова на должность старшего участкового, он и Подушкин, с моральной поддержки Клепикова Василия Ивановича, стали «одолевать» руководство завода РТИ, районный штаб ДНД, председателя райисполкома просьбой о расширении помещения опорного пункта. Правда, Клепиков вскоре уволился, несмотря на то, что такому решению председателя Совета общественности поселка РТИ противились все. «Ухожу!» — сказал, как отрезал. И ушел.

— Руководство завода не возражает… — ответил Подушкин. — Нашим соседям другую квартиру дают. Теперь вопрос за архитектором города. Даст «добро» — и приступим. С начальниками ЖКО и стройцеха все согласовано. Людей выделят… И, конечно же, технику, строительные материалы.

Забегая вперед, следует отметить, что, несмотря на выделенную технику и рабсилу в лице рабочих ЖКО, основные мероприятия по удалению части стены между смежными комнатами выполнили Подушкин и участковые. Причем, кувалдой, так как пригнанный компрессор вскоре сломался, и отбойным молотком попользоваться не удалось.

— Хоть что-то хорошее услышать за день довелось, — усмехнулся иронично старший участковый. — А то … — он с огорчением махнул рукой.

Впрочем, и без слов всем было понятно, что хорошего на этот день для старшего участкового выпало мало.

— Еще не вечер… — сказал Подушкин, не сразу врубившись в двухсмысленность сказанного: то ли, не беспокойся, плохое окончилось и начнется хорошее, то ли, приготовься к худшему.

— Не вечер, говоришь? — вновь горько усмехнулся Паромов. — Вся жизнь наша милицейская — сплошной вечер и серый полумрак… с редким просветом удачи.

— Из всех пессимистов, Паромов, ты самый большой пессимист, — хмыкнул Астахов. — Все слишком близко принимаешь к сердцу. Будь попроще, а то сердце когда-нибудь не выдержит… И придется нам по трешнику на венок сбрасываться. Честное слово, не хотелось бы этого. Садись с нами, да сыграем пару партиек в шахматы. На высадку. Смотришь, и забудешь о неприятном. Я вот тоже переживал, когда в прокуратуру таскали. Когда раз за разом одно и то же спрашивали: отчего да почему отпустил, не имел ли при этом какую-нибудь корысть. А потом сказал товарищу Гордееву, что больше не приду и показания давать не буду. Встал и ушел. И сразу — как отрезало. Наступило успокоение.

— Михаил Иванович, не будем путать божий дар с яичницей. Кто его знает, когда бы отстал от тебя товарищ Гордеев, если бы не хлопотали Леонард Григорьевич Крутиков, начальник отдела Воробьев Михаил Егорович. Да и наша Матусова Таисия Михайловна свою лепту внесла, имея приватную беседу с заместителем прокурора. Так, что не будем валить в одну кучу.

— Не будем — так не будем… — согласился Астахов. — Но все равно относись к житейским и служебным неурядицам и невзгодам попроще, тогда и жизнь будет получше. А пока давай-ка сыграем в шахматишки. Хоть партейку. Или слабо? — С улыбчивой миной на лице дернул за струны самолюбия старшего участкового.

— Так, где наш уважаемый участковый Сидоров, не знаете? А то в прокуратуре его очень хотят зрить, и как можно, быстрее. — Принимая приглашение сыграть в шахматы, садясь за стол и расставляя шахматные фигурки на доске, сказал старший участковый.

— А бис его знает, где он гуляет, — отозвался Подушкин, намериваясь, если не судить игру, то, по крайней мере, присутствовать и следить за ней. — Отыщется. Не было еще случая, чтобы наш брат не отыскался.

У участкового Сидорова как-то незаметно, но прочно закрепилось прозвище «брат» или «братан». Это было как второе имя. Немножко снисходительное и уважительное одновременно, несшее в себя что-то большое, сильное и надежное, как сам Сидоров.

— Это точно! — поддакнул Астахов, атакуя чужого короля по центру. — А ты соберись, соберись, старшой. Не зевай! А то играть неинтересно.

Подушкин молча наблюдал за игрой участковых. Ждал своей очереди. Перевес был на стороне Астахова, и тот уже нет-нет, а радостно потирал ладони в предчувствии поражения старшего участкового. Но тут, как всегда шумно, в опорный пункт ворвался Сидоров и лишил Астахова триумфа победы.

2
— Я один работаю, а они в шахматы режутся. А потом еще и скажут, что Сидоров меньше всех работает. — С последними словами он бросил прямо от двери кабинета свою папку на стол. Так уж из него энергия била. Астахов попытался руками прикрыть доску, но папка, скользя по столу, все равно зацепила за край доски, та резко вздрогнула, фигурки попадали, сдвинулись со своих мест.

— Мог бы и потише! — Рассердился Астахов. — Впрочем, победа была за мной, верно Палыч?

— Не знаю, не знаю! — Усмехнулся тот, зная, что Михаил Иванович в таких ситуациях начнет нервничать, спорить, доказывать, потому и поддразнивал.

— Твоя взяла, — не стал оспаривать Паромов, чтобы не тянуть попусту время, так перевес был на стороне Астахова. Затем, обращаясь к Сидорову, сказал:

— А скажи-ка нам, брат, где это ты был с утра? Тебе все ищут, а тебя нет и нет.

— Как где? — не моргнув и глазом, отвечал Сидоров, — на участке. С самого утра. — И добавил для вескости: — Несколько протоколов составил, пару заявлений исполнил. А что?

— А то, что тебя с раннего утра заместитель прокурора ищет.

— А за что?

Не почему? С какой стати? А именно: за что? — отреагировал участковый Сидоров, тем самым сразу ставя вопрос, мол, за какое конкретное прогрешение, за какое конкретное действие или же бездействие с его стороны, вызывается он в прокуратуру.

— Опять, что ли, за братьев Хламовых? — все-таки переспросил, уточняя, он. — Но я уже говорил, что не бил их и бить не собираюсь. Что сами падали, когда убегали от меня. А я только их с земли поднимал да первую медпомощь оказывал…

— Знаем, знаем, как медицинскую помощь ты оказывал…. Крупный специалист в области медицины… светило! Однако бери выше, — протянул с тонким намеком и в то же время сочувствующе Астахов, — в незаконном вторжении в жилище тебе подозревают и в убийстве какого-то Петьки или Яшки. А может, обоих сразу. Говорят, спьяну столько душ напрасно загубил. Так-то, брат.

— Вы что, рехнулись тут все… с прокурорскими в придачу? — Покрылся краской справедливого негодования Сидоров. — Какие убийства?!! Какие Петьки, Яшки?!!

— Мы-то тебе, брат, верим, — включился в розыгрыш Подушкин. — Мы, если даже на наших глазах ты кого-либо убьешь, спьяну там, по неосторожности, или даже умышленно, все равно останемся на твоей стороне. Будем молчать, как могила. Не сдадим, не выдадим. Правильно? — Обратился он к остальным за поддержкой. Те согласно кивнули головами.

— Ты расскажи, как все произошло? — Продолжал начальник штаба. — Ведь интересное дело получается: прокуратура — в курсе, а мы — нет! Нечестно. Не по-товарищески как-то. — Говорил штаб без какого-либо намека на улыбку, с серьезнейшим выражением на своем смуглом цыгановатом лице.

У Сидорова только глаза на лоб лезли от неслыханной нелепости.

— Да вы что? Очумели или шутки у вас стали такие дурацкие? От работы тупеете и деградируете прямо на глазах? Даже не смешно. — Стал успокаиваться Сидоров. — Давайте лучше в шахматы сыграем. Может, головы лучше работать начнут, и шутки будут поумней и смешные. А то — ничуть.

— Кроме шуток, Володь. Деменкова тебя вызывает. По жалобе гражданки Галкиной. Помнишь такую?

— А как не помнить. Кошатница старая. Но при чем тут она и какие-то убийства, — начал было Сидоров, но, оборвав себя засмеялся. — Неужели речь идет о кошках и собаках? Тогда понятно все.

— О них самых, но с человеческими именами, — уточнил Паромов.

Еще задорней засмеялся Сидоров и стал рассказывать некоторые подробности этого дела.

Посмеялись немного и остальные. Особенно от души, заразительно смеялся Астахов. Уж таков он был: если что делал, то делал от всей души. На полную силу. Основательно.

— Ладно, мужики, достаточно зубоскалить. — Напомнил Паромов, что пора делом заниматься. — А ты, брат, дуй в прокуратуру. Нина Иосифовна ждать не любит. Да не груби там. Не обостряй отношения.

— Не дурак — сам понимаю, — заявил Сидоров. — Одна нога тут, другая — уже там. Аллюр три креста!

Сидоров ушел. Остальные разошлись по кабинетам и занялись каждый своим делом. Наступила тишина. Надолго ли? Однако сверх всяких ожиданий вечер в этот день шел благополучно.

3
В семнадцать часов пришли дружинники, которые после проведения им инструктажа старшим участковым и начальником штаба ДНД, разошлись по маршрутам. После чего старший участковый с водителем Наседкиным и двумя дружинниками съездили на навязанный руководством УВД и совсем необязательный, на взгляд самих участковых, развод.

Буднично кружились внештатные сотрудники милиции, то, расходясь куда-то из опорного пункта, то, вновь собираясь там и что-то оживленно обсуждая. Внештатники были опытные ребята, поэтому по пустякам старались участковым не надоедать. Работали по своему плану, составленному или Ладыгиным, или Дульцевым, или Плохих Сергеем Николаевичем, активно включившимся в работу последнее время, и которого Подушкин потихоньку «натаскивал» на свое место, собираясь вскорости перейти на работу в охрану завода. Также привычно и буднично работала инспектор по делам несовершеннолетних Матусова Таисия Михайловна, разбираясь в своем кабинете с двумя подвыпившими подростками, (пивка перебрали), доставленными постовыми из ДК — дворца культуры завода РТИ.

Участковые, в том числе и вернувшийся около семи часов вечера из прокуратуры Сидоров, четыре раза выезжали на разборки семейных конфликтов.

«Милицию вызывали»? — Каждый раз звучал традиционный вопрос, после которого следовало само разбирательство конфликта: выслушивание сторон, родственников, иногда соседей. И принималось решение. В двух случаях виновники конфликтов были подвергнуты административному задержанию за мелкое хулиганство и доставлены в отдел милиции. В остальных разобрались на месте, разъяснив сторонам порядок обращения в соответствующие инстанции: по вопросу раздела жилплощади — в Промышленный районный народный суд, а по вопросу получения новой квартиры — в Промышленный райисполком.

«Ну, и работенка у нас, — не раз размышлял про себя Паромов, а то и обсуждал в коллективе своих товарищей. — Получается так, что участковый инспектор даже не двуликий Янус из древнеримской мифологии, а многоликий, многорукий, объединяющий в себе не только все милицейские профессии, но и обязанности судей, прокурора, юриста-консультанта, а порой и адвоката индуистский бог Вишну. Недаром на совместных совещаниях правоохранительных органов, где присутствуют прокурорские и судейские работники, раз за разом звучит даже из уст прокурора и председателя суда, что участковый на своем участке долен быть един во всех ипостасях: он и судья, он и прокурор, он и милиционер. Поэтому, наверное, он вечно куда-то спешит, торопится; вечно пытается объять необъятное и не может этого сделать; вечно всегда не успевает все выполнить в срок; вечно загнан и затравлен; и бывает бит и милицейским начальством, и прокурорским, и судейским, а также представителями партийной и исполнительной власти». Коллеги-участковые были полностью с ним согласны и солидарны. Поэтому, когда Сидоров возвратился из прокуратуры, где давал письменные объяснения по жалобе Галкиной, Паромов спросил:

— Как дела?

— Как сажа бела, — отшутился неунывающий братан. — Собаки брешут, а караван идет. Отобьемся, не сорок первый…

А Астахов добавил нравоучительно, обращаясь в основном к Паромову:

— Учитесь все у братана и не берите все близко к сердцу. Его поимели, отстегали, а ему трын-трава! Сто лет проживет…

— Ну, Михаил Иванович, ты меня вообще за толстокожего держишь… — возразил Сидоров. — Конечно, терпеть разнос неприятно, но не смертельно. Естественный процесс. И трагедий из этого делать не стоит, — расфилософствовался он, надеясь на благополучный исход дела.

«Молодец, братан, не очень расстраивается. Точно Астахов подметил: сто лет проживет! — без какой-либо неприязни, даже с чувством удовлетворения подумал Паромов, когда они разошлись после короткой беседы. — Так держать! Жаль, что у меня не получается».

А вечер продолжался. Проверяли подучетный элемент. А потом писали кучу рапортов и иных справок о проделанной работе. Несмотря ни на какие огорчения, жизнь шла своим чередом.

— А ты переживал, — шутил, забежав на минутку к старшему участковому, Астахов, — себе и другим нервы рвал. Видишь, все и обошлось. Упорядочилось. И у брата — он имел в виду Сидорова — полный порядок. Знаешь, какой у тебя недостаток?

— Какой?

— Все слишком близко к сердцу принимаешь.

— А ты?

— Ну, я… — слегка смутился он.

— Вот, видишь…

— Все равно, — остался при своем мнении Астахов, — будь проще. Бери пример с брата. Его отодрали, а он, хоть бы хны! И думать об этом забыл. Жеребчиком гогочет. Молодец!

— Каждому — свое.

Помолчали.

— Ты, чем психотерапией заниматься, скажи, — прервал паузу Паромов, — как там у тебя вопрос с квартирой решается? А то за этой ежедневной круговертью, все забываю спросить. Есть ли сдвиги?

— Да что-то начальник ЖКК юлит. То, вроде бы обещает, то назад пятками.

— А чего молчал?

— Как-то все недосуг было. То одно, то другое…

— Этот вопрос никак нельзя упускать. Сколько можно скитаться по общежитиям? Ладно, еще с одной женой, куда ни шло, а теперь и с ребенком.

Паромов вспомнил, как тяжело ему доставалась квартира. И в который раз мысленно поблагодарил Клепикова, Минаева, Подушкина, не раз обивавших пороги руководителей завода РТИ, чтобы «выбить» жилище для него.

— Завтра еще разок схожу на прием к начальнику ЖКК. И с его замом, Митиным, переговорю.

— Да не к спеху, — смутился Астахов. — Время еще терпит… А то получается, что я… навязчиво требую…

— К спеху. Тебе рассказывали, как мне квартиру добывали? Сколько раз ходили?

Астахов молча кивнул головой.

— Так, что все к спеху. Я чем больше работаю, тем больше прихожу к выводу, что кроме нас самих о нас больше никто не побеспокоится. О работе, о законности — тут все мастера горланить… А о том, как живешь, имеется ли крыша над головой — многим и дела нет… И это несмотря на пяток различных структур при УВД и отделах, призванных заботиться о рядовых тружениках милиции, об их благосостоянии и духовном мире. Тут и замполиты, и начальники разных рангов и уровней, и целые организации типа парткома, политотдела. Но… То, как ты говоришь, недосуг, то другие проблемы одолевают, то о себе, любимом, позаботиться надо. Своя-то рубашка ближе к телу!

Вот и выходит, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих. К тому же просим не что-то запрещенное, противозаконное, а полагающееся в соответствии с действующим Законом об участковых. Не только же от нас все время требовать, но и нам хоть что-то дать нужно.

Поговорили и разошлись, занимаясь, каждый своим делом. Их, как всегда, невпроворот.

Паромов в своем плане работ на следующий день одним из пунктов так и записал: «Поход в ЖКК по квартире для Астахова».

4
Рабочий день подходил к концу.

«Кажется, на сегодня все тревоги окончились, — посмотрев на часы, подумал Паромов. — Пора и домой собираться. Может, сегодня удастся пораньше придти. А то чуть ли каждый день около 24 часов… И выслушивай упреки жены».

Собрал со стола и рассовал по ящикам бумаги, укомплектовал протоколами папку, чтобы с утра быть во всеоружии. Аккуратной стопочкой сложил на уголке стола немногочисленные книги: УК, УПК, Справочник участкового и недавно принятый Кодекс об административных правонарушениях РСФСР, для краткости называемый КоАП. Хотя по аналогии с уголовным кодексом — УК, административный кодекс проще было бы называть АК. Может, боялись спутать с автоматом Калашникова, тоже АК. Неизвестно… Ну, КоАП, так КоАП…

Направился в кабинет Подушкина, чтобы по телевизору посмотреть конец программы «Время». Но в зале его перехватил знакомый по работе на заводе РТИ, некто Басов Михаил, только что вошедший в опорный пункт.

— Есть разговор… один на один… — заговорчески зашептал он, сопровождая шёпот мимикой лица и глаз.

Пришлось возвращаться в кабинет, так и не посмотрев информацию о событиях в мире.

— Что за таинственность? — спросил Басова, когда тот уселся на предложенный стул.

— Да, вот, два дня все раздумываю: рассказать, не рассказать…

Паромов за годы работы в органах привык ко всякому. Порой действительно с полезной информацией приходили, порой такую чушь несли, что уши вяли… Шизиков всегда хватало. Но служебный долг обязывал выслушивать каждого. Поэтому слушал, не перебивая.

— Сегодня решился, — продолжал меж тем Басов. — Вот к тебе пришел. Других милиционеров не знаю, и, вообще, правоохранительные органы не долюбливаю… Еще со сталинских времен… Уж извини…

Он посмотрел на Паромова, словно еще раз решая: говорить или не говорить. А если говорить, то, что? и как?

Старший участковый вел себя спокойно. Большой заинтересованности не высказывал ни мимикой лица, ни на словах. Однако давал понять собеседнику, что готов выслушать его до конца.

— Я и говорю, что кроме тебя, других знакомых сотрудников милиции не имею. И это хоть и не по твоей линии, насколько я понимаю, это дело ОБХСС, но о тебе я слышал от рабочих завода, как о порядочном человеке и принципиальном милиционере, поэтому хочу доверить тебе одну тайну. Думаю, что меня ты не выдашь…

Паромова заинтриговало такое необычное вступление, но он терпеливо, со спокойной, доброжелательной миной на лице ждал продолжения. И Басов продолжил:

— Если помнишь, то я работаю слесарем в пятом цехе. Приходится дежурить по ночам. И вот ночью, дня два тому назад, я случайно увидел, что на пустыре, недалеко от цеха номер пять, какие-то люди, что-то закапывают. Там и так свалка для разных отходов… И свозят туда и сваливают все, что не попадя. Всякий хлам. Обычно делается это днем… А тут ночью… Да как-то, воровато, тайком. Меня это насторожило. Но я и виду не подаю, что вижу. Притих, притаился в своем закутке, чтобы не спугнуть. Молча наблюдаю. А дело уже к утру идет. Дождался, когда эти копатели ушли, обождал рассвета, лопату в руки — и туда…

Басов прервал свою речь и уперся взглядом в Паромова, словно желая убедиться в эффекте сказанного. Тот молчал. Не торопил, не понукал.

— И что, ты думаешь, я откопал?

Старший участковый лишь пожал плечами.

— Мясо! — выпалил Басов.

Вскочил со стула, приоткрыл дверь и выглянул, словно убеждался: не подслушивает ли кто. Но все были заняты своей работой, и никакого дела им до прихода к старшему участковому очередного посетителя не было.

— Обыкновенное мясо! — Возвратился он на свое место. — И, как мне кажется, много… Видел свинину и говядину. Может, еще что есть… Но брехать не буду, так как глубоко не копал. Видел, что видел…

— Какое мясо? — опешил Паромов.

Он мог, что угодно ожидать в конце повествования Басова: ворованную продукцию, какую-нибудь технику, труп человека, наконец… Только не мясо.

— Вот то-то и оно, что обыкновенное мясо. Свежее. Даже замороженное. Пригодное к употреблению, если специально не зараженное чем-либо, — стал уже фантазировать Басов. — Вот в этом вся закавыка и вся необычность! Если бы пропавшее, с запашком, с тухлятинкой — было бы понятно… а то отличнейшее мясо закопали. Непонятно!

Я не стукач. Я в лагерях при отце всех народов товарище Сталине, Иосифе Вассарионовиче, отсидел и ни на кого ни разу не стукнул. — Наконец-то признался он о своей давнишней судимости. — А тут интересно: два дня лежит — и хоть бы хны… никто не дергается, не чешется… Вот и пришел к тебе. Интересно же: отчего и почему?

— Да, задали вы задачу, — улыбнулся невесело Паромов. — Удружил, как говорится…

— Вот и решайте, — собрался уходить Басов. — Вы — власть, вам и решать… Только обо мне, старике, ни гу-гу! А то за такой расклад и прибить могут. Мне и так немного осталось белый свет коптить… Я груз со своих старческих плеч на ваши молодые, полные сил, перевалил, и теперь дело вашей совести: давать дальнейший ход или не давать. Ну, будь здоров.

И ушел. Так же неожиданно, как неожиданно пришел. А Паромов, опершись подбородком на ладонь левой руки, задумался, мысленно «пережевывая» полученную необычную информацию, и о личности добровольного информатора. Да, загадка…Впрочем, особенно задумываться было некогда. Надо было «закругляться» и отчаливать домой. Однако, дома тревожные мысли не оставили его в покое, и он сам не спал, ворочаясь с боку на бок, и мешал спать супруге.

— Да угомонись ты, наконец, — ворчала сонно та, даже не открывая глаз, — спи и помни, что утро вечера мудренее. Все разрешится само собой. Не забивай голову разными мыслями. На это день целый имеется. Спи!

«Хорошо ей бурчать: «Спи!», — размышлял Паромов. — Я и сам бы рад заснуть, отключиться от всех хлопот, забот, от всех запросов и заявлений, от жалоб и оперативной информации, но натура проклятая, сна не дает. Вот тебе и спи…»

Заснул под утро. И встал с головной болью.

Но боль болью, а работа работой. Поспешил в ванную комнату — побриться и умыться. Холодная вода несколько освежила тело и притупила боль в голове. Вместо с чашкой чая проглотил пару таблеток «цитромона». Они довершили остальное: боль отпустила. Быстро оделся и полетел на работу…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В РОВД

Человек слова и дела. Различать их не менее важно, чем то, кто друг тебе самому, а кто — твоему положению. Плохо, когда в делах неплох, да в речах нехорош; но куда хуже, когда неплох в речах, да в делах нехорош.

Б. Грасиан
1
Прибыв в отдел, первым делом настрочил спецдонесение — и руководству на доклад. Сначала Озерову Валентину Яковлевичу — непосредственному начальнику. Пусть и у него башка «распухнет», не все же смешки…

— Чудно! — засмеялся тот, ознакомившись с сообщением. — Что-то не верится в этот бред… Впрочем, дуй к Москалеву Валентину Андриановичу, начальнику ОБХСС. Это по его епархии…

— Всякое повидал на своем веку, — не менее Озерова удивился Москалев, дымя «беломориной», — а такого еще не встречал. Надо думать: не кроется ли тут какой подвох, ек-макарек…

— Смысл… подвоха?

— Не знаю. Но очень уж необычно… Возьми пока свою писанину и пойдем к начальнику отдела. — Он отдал Паромову листок с текстом, загасил окурок беломорины о край пепельницы и встал из-за стола. — Пойдем вдвоем. Мало ли чего: одна голова — хорошо, но двум меньше достанется. Хи-хи-хи! Да, меньше достанется… — переделал он на свой лад известную поговорку. — Или ты иначе считаешь? — Заглянул хитровато в глаза Паромову.

— Я лишь докладываю по инстанции… — нейтрально ответил старший участковый.

— Вижу, Минаевская школа! — со скрытым удовлетворением сказал Москалев. — И своего добиваешься, и на рожон не прешь. Кстати, как там, мой друг Минаев? Забегает ли по старой памяти в опорный? Или из своего ОВО носа никуда не показывает? Это же надо: бросил оперативную работу и прибился к костыльной команде! — В голосе неудовлетворительные нотки и сетование на судьбу товарища. — Впрочем, там ему с его больным желудком работать будет полегче: сутки на пульте управления отдежурил — и двое отдыхай! Прописанные врачами процедуры выполняй…

«Костыльной» или инвалидной командой сотрудники РОВД между собой величали своих коллег из отдела вневедомственной охраны, вольнонаемные сторожа которой в большинстве своем были пенсионеры, уже «подружившиеся» с палочкой или костыликом. Отсюда и «костыльная» команда.

— Редко, но заходит… Проведывает…

С какими-то бумагами, постучавшись, заскочил в кабинет капитан милиции и его заместитель Руднев Николай Ильич, ведущий спортсмен и ведущий специалист не только отделения, но и Промышленного отдела милиции в целом, которому поручались самые запутанные и хитроумные дела экономической направленности.

Ему было давно за тридцать пять, но возраст никаким образом не сказывался на его физических данных. Среднего роста, сухощавый, жилистый и легкий на ногу. Он не ходил, а пружинисто скользил по отделу. Порой, вкрадчиво и бесшумно, как дикий кот, а иногда вальяжно, с грацией уссурийского тигра.

Однажды участковый инспектор милиции Сидоров Владимир Иванович, этот русский богатырь с косой саженью в плечах и чуть ли не двухметровым ростом, имея заблуждения на счет физических данных Руднева, затеял с ним борьбу. И чуть ли не осрамился… Не только не положил обэхеэсника на лопатки, но сам еле вырвался из цепких и жилистых рук последнего. Так, что после этого случая желающих помериться силой с Рудневым в отделе поубавилось. Впрочем, он этим не бравировал.

Внешними манерами заместитель начальника ОБХСС чем-то напоминал Озерова Валентина Яковлевича: та же шустростьв движениях, та же улыбчивость в глазах с некоторой хитринкой. Был ли он таким же Дон Жуаном, как и Озеров, оставалось тайной. Умел хранить амурные секреты хитрющий опер. Ох, умел!

А манеру вести беседу Руднев, возможно, даже незаметно для себя, перенял у своего начальника Москалева Валентина Андриановича. Та же вкрадчивость в голосе и обволакивающая сеть слов, без лишней эмоциональности и тональности. Конечно, до такого мастерства и совершенства, которыми обладал Москалев, овладевший способностями гипнотизера убаюкивать и усыплять собеседника своей речью, ткавший словесную паутину незаметно и неотвратимо, Рудневу было еще далеко. Однако…

— Товарищ майор, разрешите…

— Николай Ильич, чуть позже зайдите… — отозвался Москалев. — Сейчас некогда: к начальнику отдела идем… Да вот еще что: передай лейтенанту Машошину, чтобы никуда не уходил. Возможно, понадобится.

Лейтенант милиции Машошин Валерий Федорович был молодой сотрудник, работавший в Промышленном РОВД не больше года. Однако он, имея уже солидный возраст, уже был заметен своей скрупулезностью в работе и дружелюбным отношением ко всем сотрудникам отдела милиции. А Москалева и Руднева, возможно, боготворил, стремясь достичь такого же мастерства, каким располагали они.

Бытует избитое мнение, что молодых сотрудников ни «старички», ни руководители длительное время не замечают, во внимание не берут, автоматически загружая их по самое горло работой. Однако, это мнение совсем ошибочно. Истиной остается то, что в милиции, как и везде в советском обществе, всегда больше нагружают на того, кто тянет. Вот это верно! А что же касается молодых сотрудников, то тут песня иная. Да, молодых не балуют, тепличных условий не создают, и загружают по полной мере. Без какого-либо снисхождения на возраст и неопытность, чтобы со временем «загрузка» из количественной перешла в качественную. И наблюдают: как тянет? И видят. И оценивают.

Так было и с Машошиным. Увидели, что парень старается, не скулит, за спины более опытных товарищей не прячется, в санчасти не отлеживается, как некоторые его сверстники, и поручили ответственный участок: оперативное курирование Курского завода резиновых технических изделий. В целях обеспечения высокого уровня сохранности социалистической собственности на орденоносном заводе. И это кроме всей прочей работы. А это, скажу вам, не просто работа с десятитысячным коллективом, не просто работа с ведущим заводом страны, это политика. А политика, как известно, дело тонкое.

— Тоньше комариного носа, — хитровато усмехался в таких случаях майор Москалев. — Тоньше!

И вот такая тонкая работа была доверена именно Машошину.

Так, что не спроста начальник ОБХСС сказал своему заместителю, чтобы Машошин никуда не отлучался. Как старый и опытный лис, нутром почувствовал, что дело закрутится. Завяжется.

2
— Ну, что там у вас? — оторвался Михаил Егорович Воробьев от стопки бумаг, когда старший участковый и начальник ОБХСС, постучавшись и получив разрешение, вошли в кабинет начальника отдела. — Если с чем-то незначительным, то зайдите попозже. Своих хлопот невпроворот. Если серьезное и не терпящее отлагательства, то докладывайте.

Он по очереди окинул взглядом вошедших, словно решая, с кого начать.

— Давайте вы, товарищ Москалев, а то Паромов со своей эмоциональностью начнет тут резину тянуть да сопли жевать. А у нас не резиновый завод. Тянуть нечего. Факты и только факты.

— Товарищ полковник, — начал слегка озадаченный прозорливостью начальника отдела Москалев, — речь действительно пойдет о заводе РТИ, правда, не о резине, а о мясе…

— Что? Что? — словно не расслышав, переспросил Воробьев. — Какое еще мясо? — Он насупился: пришли, мол, с пустяками, лишь от дел отрывают. — Если речь пойдет о расхищении мясопродуктов путем их недовлажения в порции, то занимались бы сами такими пустяками. Или спорите о приоритетах? Не смогли разделить ваши обязанности? — В голосе сплошное раздражение. — То зря сюда пришли. Вы же оба знаете наш принцип работы: сначала дело! И не имеет значение, порознь вы его будете делать или сообща… Потом уж разбор полетов: кого наградить, а кого наказать. Ясно?

Наступила возможность и ответить на поставленный вопрос и продолжить основной доклад дела, из-за которого и пришли. Перебивать начальника милиции было недопустимо, считалось сверхнаглостью и бесцеремонностью. Такого Воробьев не позволял никому из своих подчиненных. Но вопрос был задан и ждал ответа.

— Дело вовсе не о недовлажениях в столовых завода, — мягко, как только умел один он, начал Москалев, — речь идет о тоннах говядины и свинины, как утверждает Паромов, закопанных на свалке мусора на территории завода РТИ… Вот, секретное сообщение об этом факте… — показал он лист с писаниной Паромова.

Воробьев, несмотря на овладевшее им раздражение, старался слушать внимательно. Поэтому услышанное удивило его своей необычностью: как можно закопать в землю тонны мяса? Непонятно.

— Я не ослышался? Точно закопано? — В голосе начальника мгновенная перемена: пропало раздражение и возник интерес. — Дайте-ка мне… — потребовал он у Москалева листок со спецсообщением. — Интересно, интересно! Да вы не стойте, присаживайтесь поближе.

Начальник ОБХСС и старший участковый, которые до этого момента, как вошли в кабинет начальника и стали перед массивным столом, так и продолжали стоять. Без приглашения не сядешь. Поступило приглашение — и присели на стулья у приставного столика. Напротив начальника, который внимательно читал сообщение добровольного информатора.

— Почему засекречено? — окончив чтение, спросил у Паромова. — Может, с ним мне побеседовать?

— Человек не желает огласки.

— Что-то уж слишком накручено, перекручено… Валентин Андрианович, ты как мыслишь?

— Чудно! — сделал тот ударение на второй слог. — Вот и пришли к вам и стар, и мал… — не удержался Москалев от маленькой шутки, подразумевая под старым семя, а под малым Паромова. — Требуется посоветоваться, чтобы потом в «Крокодил», в рубрику «нарочно не придумаешь» не попасть и не стать посмешищем всему городу.

— Вы, Паромов, когда получили эту информацию?

— Вчера… поздно вечером.

— С кем-либо, естественно, кроме нас двоих, обсуждали?

— Докладывал, как полагается, Озерову Валентину Яковлевичу… по инстанции. Больше никому.

— Хорошо. Как вы считаете, источнику можно доверять? Не вздумал ли он пошутить над нами?

— Думаю, что информация его соответствует реальности. Какой смысл этому человеку подставлять меня, врать или же фантазировать? Смысла не вижу. Тут возможно, на мой взгляд, лишь одно: он сказал мне меньше того, что знает.

— Почему так считаете?

— Да знал я его по работе на заводе, еще до службы моей в милиции. Мужик он, на мой взгляд, малообщительный, но всегда старался приглядеть за другими, словно приценивался: каков человек. Так, что за два дня, он многое пронюхал и много знает… Но вряд ли скажет больше того, что уже сказал. Я слышал, что он был осужден при Сталине за что-то… еще малолеткой. Не от него: сам он на эту тему не распространялся, а от кого-то из рабочих… Впрочем, вчера он вскользь упомянул о своей судимости. Проговорился, когда про мясо рассказывал. Возможно, с тех пор у него стойкая неприязнь не только к милиции, но и ко всем правоохранительным структурам. И еще мне кажется… — Паромов замолчал, явно раздумывая, стоит ли делиться своими соображениями, почти не относящимися к делу.

— Продолжайте, продолжайте, — почувствовав сомнения подчиненного, «подтолкнул» легонько начальник отдела старшего участкового к продолжению беседы.

— Сомневаюсь, стоит ли делиться только своими соображениями… к месту ли они в данной ситуации…

— Тут теперь «каждое лыко — в строку». — Поговоркой напомнил Воробьев, что любая информация, даже малая, играет существенную роль. Решение принимать-то ему, Воробьеву, а не Паромову и не Москалеву.

— Информатор — человек выгоды, — вынужден был поделиться своими соображениями старший участковый. — Он бы не упустил случая поживиться, воспользоваться в личных целях вдруг нечаянно негаданно свалившимся богатством. Зная его натуру, могу предположить, что он бы потихоньку перетаскал кем-то похищенное и спрятанное к себе. Но тут мясо! Необычно много… и замороженное. А, вдруг, отравленное? Поэтому пользоваться им боится, но и не желает, чтобы этим пользовались другие люди. Вот и сдал. К сожалению, только мясо… О людях, спрятавших это мясо, ни слова не сказал.

— Вполне возможно и обоснованно, — высказался наконец-то Москалев, до этого лишь наблюдавший за диалогом начальника отдела и старшего участкового. — Теперь необходимо решить, что делать и как…

— С возбуждением уголовного дела спешить, конечно, не будем, — рассудил Воробьев, — это было бы действительно смешно: возбудить дело только на основе секретной информации. А вот провести качественную и полную проверку — это необходимо. Причем, без раскачки, без разминки, без огласки и утечки каких-либо деталей и долей этой информации. И в сжатые сроки. Считаю, что дня два-три вполне хватит.

— Хватит, — согласился Москалев.

А Михаил Егорович уже загорелся предстоящей работой и уже планировал, кому, где и как действовать.

— Общее руководство операцией, Валентин Андрианович, за вами. Оперативные силы на первом этапе тоже ваши.

— Есть!

— Охрана объекта, Паромов, за участковыми с вашего общественного пункта охраны правопорядка. Проинструктируйте их сами, чтобы соблюдали режим секретности. Охрана места происшествия негласная и круглосуточная. Детали решите сами. Можете подключить самых надежных внештатных сотрудников милиции. Освобождение от работы на это время я им организую. Их проинформировать в той мере, в которой будет необходимость. Проинструктировать и предупредить о недопустимости даже малейшего разглашения полученных сведений по этому делу.

— Есть!

— Валентин Андрианович, — переключился Воробьев опять на Москалева, — кто из ваших курирует завод РТИ?

— Лейтенант Машошин.

— Это тот самый: из молодых, но способных?

— Он самый.

— Парень толковый… не подведет. Однако и вы дремать не вздумайте: подсказывайте, контролируйте.

— Товарищ полковник!.. — начал было с ноткой обиды в голосе Москалев.

— Что, «товарищ полковник», — прервал его Воробьев. — И на старуху бывает поруха… — добавил он мягче. — Раз ввязались в эту авантюру, то надо ухо держать востро. Слабины не давать ни себе, ни другим.

— Ясно.

— А раз ясно, то пока Паромов и участковые будут негласно охранять эту свалку на территории завода, Машошин осторожненько, чтобы не спугнуть раньше времени, пусть прощупает заведующего мясным складом, откуда могло быть похищено и закопано в землю мясо. Ведь больше ему, — имелось ввиду мясо, — взяться неоткуда?

— Верно, больше неоткуда. — Согласились Москалев и Паромов. — Только со склада. Даже в столовые завозят со склада.

— И заведующего всеми столовыми, — продолжал начальник отдела, — еврейчика с жуликоватой фамилией… забыл, будь она неладна…

Он искренне огорчился, что подзабыл фамилию начальника производства всех столовых на территории завода РТИ, которого, может быть, и видел раза два, не больше.

— Шельмован, — подсказал Москалев, знавший не только по фамилиям, но и по именам, чуть ли не всех мало-мальски известных руководителей предприятий, организаций и торговых точек на территории Промышленного района города Курска. — Шельмован Иосиф Самуилович.

— Вот-вот, шельма, она и есть шельма, только мужского рода: Шельмован… — улыбнулся Воробьев. — Кстати, у вас там имеются оперативные… подходы? — взглянув на Паромова, не имевшего такого допуска секретности, чтобы с ним можно было открыто обсуждать эту тему, — скомкал он вопрос перед Москалевым.

— Кое-что имеется… — уклончиво ответил начальник ОБХСС. — Если возникнет необходимость, то… расширим наши возможности.

— У меня на заводе, кроме внештатников, имеется парочка доверенных лиц, — заикнулся было старший участковый о своих оперативных возможностях. Мол, и мы тоже не пальцем деланы, тоже кое-что имеем и кое-что умеем… — Может, их подключим?

— Нет! — сразу же отказался Москалев.

— Нет, нет! — Оборвал инициативу Паромова и Воробьев. — Как-нибудь, без ваших обойдемся. Верно, товарищ майор?

— Верно!

— Раз верно, то за работу. Я в общем виде план набросал, остальное за вами. И как говорится, в тесном взаимодействии всех служб и подразделений. Забирай Паромова к себе, подключай своих орлов, кого считаешь нужным, и Бог вам в помощь! А я своими делами займусь.

Воробьев бросил взгляд на большие массивные настенные часы, находившиеся в его кабинете, наложил свою резолюцию на спецсообщении и передал его Москалеву на исполнение.

— Да, время вы отобрали у меня столько, что и сам не ожидал. Но вы обязательно держите меня в курсе всех событий по этому делу. Заинтриговало, честное слово.

Прошло чуть более получаса, как Москалев и Паромов пришли в кабинет начальника. И теперь они уходили, но не просто с листком исписанной бумаги, с которым пришли, а с планом действий, в основу которого в некую секретную папку ляжет этот листок. И заскрипит, закрутится колесо милицейской бюрократической машины, все более и более набирая обороты. И когда обороты будут набраны в полную силу, то эту машину уже никому не остановить. Даже самому начальнику отдела, давшему ход этой машине.

3
— Ну, что, братцы кролики, — начал Москалев, когда в его кабинете собрались приглашенные им сотрудники ОБХСС и Паромов, — обменяемся мнениями.

Он обвел всех взглядом.

— Итак, что мы имеем? — прозвучал риторический вопрос.

— Во-первых, не проверенную секретную информацию, которая требует немедленной и глубокой проверки. Для чего предлагаю сегодня же ночью скрытно Паромову и Машошину проникнуть на территорию завода, произвести раскопки свалки и добыть образцы мяса. Кроме того, постараться хотя бы примерно установить объем закопанного мяса.

Легендой прикрытия присутствия сотрудников милиции в ночное время на территории охраняемого ВОХРом объекта должен послужить внеплановый, но вполне привычный рейд милиции по предупреждению мелкого хищения из цехов и бытовок. Такие рейды мы время от времени проводим, и они настороженности и подозрений ни у кого не вызовут.

А о том, что будет проводиться подобный рейд на территории завода, небольшая «утечка» информации не повредит. Наоборот, послужит отвлекающим фактором основной операции. Вопрос с «утечкой» возьмет на себя… — Москалев обвел всех своими прищуренными глазами, — да сам же Машошин. Сумеешь?

— Постараюсь.

— Ты не постарайся, ты сумей! Да так поднеси, чтобы я сам в реальность этого поверил. А постараться смогут и другие, которые в ОБХСС не работают.

Во-вторых, — после небольшой паузы продолжил начальник ОБХСС, — если у нас будут достаточные основания считать информацию верной, то еще актуальней становится вопрос негласной охраны закопанного мяса. И как это лучше сделать? — задал он вновь риторический вопрос и сам же ответил: — Начальник отдела предлагает охранять круглосуточно. И это понятно. Сложность в другом: как это сделать тайно, незаметно для окружающих, в том числе и для тех лиц, которые с какой-то целью это мясо закопали, и которые, конечно же, интересуются обстановкой вокруг своего схрона. Верно?

— Верно. — Кивнули головами, соглашаясь с Москалевым, остальные участники совещания.

— А раз верно, то будем думать, как оптимально и с меньшими потерями выполнить эту задачу.

— Да пусть вохровцы сами и охраняют, — вмешался Руднев. — Хотя бы в дневное время… Не зря же им зарплату платят, на самом деле. Только надо использовать их втёмную. А, вот, как это сделать, необходимо всем подумать.

— Правильно. Пусть вохровцы днем постерегут, а мы, участковые, по очереди, в ночное время, — поддержал его Паромов. — А чтобы не было скучно, внештатных сотрудников, самых проверенных подключим.

— Согласен. — Вновь перенял инициативу Москалев. — Всех вохровцев вводить в курс дела мы, конечно же, не будем. И им, и нам это ни к чему. Достаточно, я считаю, одного, но главного, — улыбнулся Валентин Андрианович, — начальника ВОХР, Клебанова. Он хоть и ходит под директором завода, но мой хороший знакомый, поэтому не в службу, а в дружбу приглядит за нужным местом в дневное время. А ты, брат Паромов, уж в ночное время охрану организуй.

— Организуем. И оперативное прикрытие для маскировки этой задачи, надеюсь, придумаем. Лишь бы дело склеилось.

— Хорошо, будем считать, что этим покончено… — костантировал Москалев, считая первые два вопроса решенными. — Теперь переходим к более сложной задаче: определить возможный круг подозреваемых, чтобы потом их крепко опекать.

— Взять под «колпак», — как любил повторять при случае старина Мюллер из известного кинофильма. — Вклинил в рассуждения начальника свою реплику Руднев.

— Ну, колпак не колпак, а опека с нашей стороны должна быть крепкой, — согласился Москалев. — Мы, находясь у начальника отдела, предположили, что фигурантами нашего дела могут быть заведующий складом и заведующий производством столовых Шельмован Иосиф Самуилович. Кто такой заведующий мясным складом, я не знаю, а о господине Шельмоване наслышан кое-чего.

— А я знаю и завскладом Ивченко Наину Петровну, и директора производства Шельмована. Да-да, директора, — увидев скептические улыбки слушавших, разъяснил Машошин. — Шельмована иначе, как «товарищ директор», работники столовых и не зовут, не величают. Для них он выше директора завода Хованского.

— Товарищ лейтенант, — подчеркнуто назвав Машошина «товарищем лейтенентом», прервал его Москалев, — нам лирика не нужна. Есть ли у вас что-либо конкретное?

— Немного… — сконфузился оперативник, — я же специально не готовился.

— Не дрейфь, выкладывай, что имеешь, — поддержал товарища Руднев Николай Ильич.

— Ну, Ивченко Наина Петровна, работает давно. Ей лет под сорок. — Стал по памяти докладывать Машошин. — Возможно, разведена, так как есть данные о том, что она является любовницей Шельмована. Впрочем, я у их ног со свечкой не стоял… Что еще мне о ней известно? — задал он сам себе вопрос и тут же ответил: — Проживает в районе Парковой, в государственной квартире. Имеет взрослую дочь… — Он помолчал. — Кажется, все. Теперь о Шельмоване. Ему за сорок пять. Не судим. Женат второй раз. Детям от первого брака помогает. И с учебой в институтах, и с работой. И с жилплощадью. Все живут в отдельных квартирах. Имеет автомобиль «Волгу» серого цвета. Со всеми руководителями завода в хороших отношениях, но с заместителем директора по быту, товарищем Шандыбой дружит. И не просто дружит сам по себе, а дружат семьями…

— Вот-вот, — вновь вмешался Москалев, и сделал это как-то, по-кошачьи, мягко, — прошу обратить внимание на последний факт, на эту дружескую связь… Вы же, Валерий Федорович, продолжайте, а то все стеснялись, все жались, что информации никакой не имеете… Оказывается, имеете. Пока, правда, не много, но имеете…

— Вроде бы все, товарищ майор, — окрыленный поддержкой начальника, стал закругляться оперативник. — Живет сейчас где-то в центре города, но точного адреса пока не знаю.

— Это пустяки, — встрял к неудовольствию начальника ОБХСС Паромов. — Звонок в КАБ, и адрес в кармане.

— Не перебивайте, товарищ старший лейтенант. Пусть Машошин изложит свою информацию до конца.

— А я уже все изложил, — пришел на выручку Паромову оперативник. — Я, правда, собирался на него дело оперативной разработки завести, но не успел.

— Об этом отдельный разговор. — В голосе начальника ОБХСС зазвучал металл: мол, ты говори, да не заговаривайся!

Машошин осекся.

— Итак, подведем итог, — вновь спокойным, мурлыкающим голосом, — продолжил Москалев. — С объектом мы определились, с охраной тоже. Имеем перспективных подозреваемых. Их может быть и больше, но об основных мы уже кое-что знаем, и с сего момента берем их в работу. Кстати, Паромов, ты мог бы нам в этом помочь. Хотя бы с Ивченко, которая проживает на вашем участке. Сможешь?

— Да без проблем! Проверка паспортного режима в доме. Плановая отработка участковым своего участка с вручением визиток. Я думаю, эти обыкновенные участковские дела подозрений не вызовут, а нужную информацию нам дадут.

— Согласен. Шельмована мы с Рудневым возьмем на себя. — Помолчал секунду. — И руководство завода… на всякий случай… Ибо, только береженого Бог бережет! — И опять обращаясь к Машошину, добавил: — На вас, товарищ Машошин, вся писанина и вся оперативная работа на заводе. Понятно?

— Есть!

— Работаем дружно, но тихо, незаметно. А потому строго следить за соблюдением режима секретности. Чтобы никакой несанкционированной утечки! Надеюсь, это всем понятно!

Прищуренные глаза обежали каждого с ног до головы.

— Понятно, — чуть ли не хором ответили участники совещания. Впрочем, доля обидной нотки в этом хоровом «понятно» прозвучало: за несмышленышей держит нас товарищ майор.

— Товарищ майор, разрешите вопрос, — официально обратился Руднев.

— Вам, товарищ капитан, что-то не понятно?

— Нет, в том, что мы сейчас обсуждали, все понятно. Вот только не понятен замысел лиц, закопавших мясо. Никак не могу смысла уловить. Нет никакой логики. Вот это меня и беспокоит. Может, все вместе поломаем головы. А то, какое это хищение, без признаков корыстного использования. Необъяснимый перевод добра в дерьмо. Кто не согласен? — Как недавно Москалев, обвел присутствующих взглядом Руднев. — И то при условии, что мясо не испорчено, не протухло, не пропало. А если протухло и перестало быть пригодным к употреблению, то и хищения нет, и умышленного уничтожения. И халатность под вопросом. Может случиться, что, вообще, никакого состава преступления нет.

— Тогда зачем закапывать? Да еще ночью. Да тайком! — Не согласился с последними выводами заместителя начальника ОБХСС старший участковый. — Где логика?

— Признаться, меня это тоже сильно удивляет, точнее, обескураживает, — поделился своими сомнениями и начальник ОБХСС. — Поэтому и будем действовать в режиме строгой секретности. А нюх старого оперативника подсказывает, что не пустышку беремся тянуть, а что-то хитроумное и многоходовое. В связи с этим в определении состава преступления и статьи УК малость повременим. Время и проверка покажут. И объективную и субъективную сторону состава преступления. Будем работать. Сомнения — вещь полезная. Но мы будем не только сомневаться, но и работать, чтобы все сомнения разрешить. На то мы и милиционеры. И не просто милиционеры, а оперативные работники. И не просто оперативные работники, а сотрудники ОБХСС, призванные по должности разгадывать все загадки и решать все ребусы, связанные с криминалом в экономике!

При этом он даже указательный палец правой руки вверх поднял. Как восклицательный знак!

— Избавляются от излишков перед учетом или какой-нибудь проверкой, ревизией… — предположил Машошин.

Он, как и Паромов, уже загорелся раскруткой этой криминальной тайны. Инстинкт охотника все больше и больше овладевал душой оперативника.

— Но ревизия только что была. По итогам прошлого года… — выдвинул контраргументы Руднев. — А внеплановая ревизия на таком крупном предприятии маловероятна.

— Может, спрятали похищенное, чтобы позднее, при более благоприятных условиях вывезти с территории завода. Сразу не смогли и ждут благоприятного случая… — высказал свое предположение старший оперуполномоченный ОБХСС старший лейтенант милиции Абрамов Сергей, промолчавший все совещание.

— Территория охраняется, и незаметно вывезти не удастся. Необходимы документы и легальный вывоз. Тогда все эти ухищрения с закапыванием чушь собачья… — отклонил версию Руднев, добровольно взявший на себя обязанности критика и опровергателя.

— Поаккуратней в выражениях, — сбил пыл полемики Москалев. — Только еще матерщины не доставало!

— Может, мясо протухло, и решили избавиться от него таким способом, — вновь внес версию Абрамов.

— А мало ли его списывается, чтобы и это не списать. И знать об этом никто не будет. И тайны Мадридского двора ни к чему… — придерживался своей тактики Руднев. — Тут какая-то операция «Ы», но обратная, что ли, зеркальная… не поддающаяся логике.

— Может, чтобы вызвать недовольство рабочих, лишив их мясного рациона, — буркнул Паромов, сам не веря в то, что говорит.

— Ты на бунт что ли намекаешь, как в девятьсот пятом среди матросов на кораблях? Это уже не то, что чушь, но и бред, — засмеялся Машошин.

Однако всем стало как-то неуютно…

— Ты сам веришь тому, что сказал? — посерьезнел Руднев.

Даже искорки хитринок из уголков глаз куда-то пропали.

— Нет, не верю, — смутился Паромов, — но все же… как-то на саботаж похоже… Ведь куда-то подевались с прилавков магазинов мыло, одеколон… И кое-что другое. Правда, пока по мелочам… А?

— Достаточно, — остановил опасную полемику Москалев, — а то мы договоримся, черт знает до чего… до контрреволюции… На мой взгляд, более правдоподобной звучит версия с образованием излишек и ожиданием внеплановой ревизии. Тут можно и некоторые справочки навести. У нас с КРУ имеются некоторые связи. Руднев, Николай Ильич, займитесь этим. Но аккуратненько. Аккуратненько. Чтобы ни одна собака даже не почувствовала нашего движения. Все! — Поставил он точку. — По местам. И так до обеда просидели, просовещались.

Разошлись.

4
А ночью, в соответствии с разработанным планом под предлогом проведения очередного рейда, на территорию завода прошли старший участковый Паромов, участковый Сидоров, оперуполномоченный ОБХСС Машошин, начальник штаба ДНД завода РТИ Подушкин и двое внештатников: Ладыгин и Гуков.

Охрана уже «прослышала» о возможном рейде, поэтому лишних вопросов не задавала. В цехах, куда для приличия заглянули сотрудники, их появление удивления не вызвало. Наоборот, встречали со снисходительным смешком: вы там планируете, секретничаете, а мы уже все знаем и давно приготовились к встрече.

— Кажется, все идет по плану, — шепнул Машошин.

— Будем надеяться! — отозвался Паромов.

Около часа ночи пробрались на свалку, захватив с собой с наружного пожарного щита электроцеха пару штыковых лопат и ломик.

— Сразу видно, что в электроцехе отличная дисциплина и порядок, — заметил оперативник, неся на плече увесистый ломик. — На внешнем противопожарном щите весь инструмент на месте! Это же надо!

— Вообще-то, на заводе везде порядок, — вступился за честь завода Подушкин. — Это же завод, а не шараж-монтаж какой-нибудь!

Определились с местом раскопок. Приступили. По-воровски, осторожно и бесшумно.

Работа шла туго: повсюду валялись куски резины, пережженного каучука, обрезки транспортерных лент, шлангов, рукавов.

Тихонько чертыхались, действуя больше руками, чем лопатами. Изрядно перемазались сажей и грязью. Больше часа слышались только глухая возня и сопение. Наконец повезло Ладыгину.

— Кажется, докопался…

Все сошлись над его «раскопкой». Расширили края ямы, немного углубили. В яме — замороженные до металлической плотности тушки свинины. Взяли образцы мяса с одной, с другой, с третьей. Машошин их быстренько упаковывал в заранее приготовленные пакеты.

— Ладыгин, приваливай свою «шахту», — тихонько командовал Паромов. — Чтобы и следа от раскопок не осталось. Остальные продолжают копать на своих участках. Надо новые подтверждения обнаружить…

Успех придал новые силы, и, несмотря на все трудности с грунтом, дело пошло веселее. Вот уже и Сидоров докопался до замороженных говяжьих тушек. Стали попадаться тушки кроликов, кур, гусей. Все в замороженном состоянии, без запаха гниения, с нормальным внешним видом.

— Чудеса, да и только! — дивились внештатные сотрудники, которые о проведении секретной операции с мясом узнали только во время раскопок.

— Да, — выразил общее мнение Подушкин, — тут не одна тонна зарыта. Что же это делается?!! А?

— Вот тебе и «а»! — отозвался Машошин, рассовывая новые образцы мяса по пакетам. — Наша задача теперь все вновь закопать и оставить в таком виде, как было раньше, чтобы тех, кто это спрятал, не насторожить, не спугнуть раньше времени.

— И помалкивать! Держать язык за зубами! — добавил старший участковый.

— Обижаешь! — отозвались «кладоискатели». — Не маленькие, понимаем, что к чему.

Закопали, заровняли. Все привели в прежнее состояние. Отнесли штатный пожарный инструмент туда, откуда брали. Потопали на центральную проходную.

— Что-то вы сегодня долго, — поинтересовался стрелок ВОХР, стоявший на проходной. — Раньше, бывало, быстрей рейд проводили.

— А кто это вас, уважаемый, уполномочил за действиями милиции следить? — пресек дальнейшие расспросы любознательного охранника Подушкин. — На кого работаем?!!

— А я — что? Я — ничего…

— И мы про то же самое… ничего, — пошутил Сидоров. — Стой себе, дядя, и бди потихоньку. Кому нужно, те все знают! Понятно? Или ты своим местом не дорожишь?

— Понятно, — ответил вохровец и даже про выносимый Машошиным сверток не заикнулся.

5
На следующий день Машошин первым делом бросился пищевую экспертизу проводить. В УВД такие экспертизы не проводились: не было специалистов. Обратились в облпищеторг. Машошин им какую-то правдоподобную легенду на уши бросил, обеспечивая прикрытие операции. Специалисты-пищевики к вечеру дали однозначный категорический вывод: присланные на экспертизу образцы мяса пригодны к употреблению в пищу. Никаких противопоказаний или ограничений не имеют.

Москалев ходил довольный: опасения скептика Руднева не подтверждались: закопанное мясо оказалось хорошим.

— Когда? — спрашивал Москалева, как основного руководителя операции, старший участковый Паромов, подразумевая начало официального расследования.

— Не спеши. Спешка нужна, знаешь, где?.. — сердился начальник ОБХСС.

Чувствовалось, что милицейская машина еще пробуксовывает, что не все ее колесики и винтики слаженно и ритмично работают. Что-то, где-то, как всегда, не клеилось, не состыковывалось, не согласовывалось!

Первую ночь после разведовательной объект негласно охранял Паромов с двумя внештатными сотрудниками милиции, организовав наблюдательный пункт на втором этаже производственного комплекса цеха номер пять. Откуда через окна довольно хорошо просматривалась территория свалки.

Работавшие в ночную смену рабочие и итээровцы шушукались между собой, косясь на вооруженного участкового. Они до этого привыкли видеть его всегда без табельного оружия. Но вопросов не задавали. То ли стеснялись, то ли считали не своим делом…

Вторую ночь охрану объекта осуществлял участковый Астахов Михаил Иванович с двумя внештатными сотрудниками. Они наблюдательным пунктом выбрали здание электроцеха. Путали следы.

Участковые на объект шли вооруженные табельным оружием, но без радиосвязи, так как имевшиеся в отделе радиостанции скрытого, оперативного ношения, были маломощны и неэффективны. Состояли из трех различных блоков и кучи соединительных, коммуникационных проводов. Сотрудник, напяливший на себя это чудо техники, должен был стать недвижим, как манекен, а это, как раз, и было противопоказано. Вдруг пришлось бы войти с кем-нибудь в физический, силовой контакт, или начать игру в догонялки. В проводах запутаешься. Сам себя покалечишь. Имелись и другие радиостанции, состоявшие на вооружении сотрудников патрульно-постовой службы. Монолитные. Увесистые. На кожаном ремешке для ношения через плечо. Работали они, особенно после недолгой эксплуатации, так себе, но были удобны в умелых милицейских руках, как холодное оружие ударно-дробильного свойства. Нунчаки, не нунчаки, а получишь по башке, так мало не покажется.

6
По заводу поползли слухи, что милиция кого-то за что-то ищет по ночам на заводе. Докатились слухи и до руководителей. Забеспокоилось заводское руководство.

Да и как тут не забеспокоиться, если еще свежи в памяти годы правления товарища Андропова Юрия Владимировича, когда многие руководители не только руководящего места лишались, но и самой жизни, стреляясь и вешаясь. Сия доля и города Курска не минула, где тоже и вешались, и стрелялись. А уж сколько в отставку добровольно ушло, не перечесть!..

«Сейчас, конечно, Генеральный секретарь другой и другое время, однако…» — тревожно стали размышлять руководители завода.

И попробовали разрулить ситуацию через участковых, обслуживающих завод и поселок, и через начальника штаба ДНД Подушкина Владимира Павловича, всегда владевшего нужной информацией. Но участковых в опорном пункте не было — работали в отделе. А Подушкин всем отвечал, что он не в курсе событий, что участковые в этом вопросе информацией с ним не делятся. И что начальник милиции официально запретил даже самой темы касаться.

Тяжело приходилось Владимиру Павловичу, полностью зависящему от заводского начальства. Ох, тяжело! Но он держался твердо, несмотря на массу высказываемых ему угроз уволить с работы и выгнать с завода.

От Подушкина отстали, но заверещали телефоны у начальника РОВД.

— Михаил Егорович, что это ваши сотрудники делают по ночам на территории завода? — корректно, но напористо спрашивал директор РТИ и депутат областного Совета Хованский Александр Васильевич. — Каких таких преступников ищут?

— Наверно, их из дома жены выгнали, — отшучивался Воробьев Михаил Егорович, — а они, не найдя другого места, на территории завода отсиживаются. У вас там тепло, светло и мухи не кусают. Не в теплотрассу же им идти, на самом деле, к бомжам?

— Я, конечно, шутки понимаю, — сдерживая накипающее раздражение, говорил Хованский, — и сам порой не прочь пошутковать, но что мне говорить десятитысячному коллективу трудящихся, которые волнуются по поводу происходящего? Я же им не скажу, что наши участковые инспектора милиции бомжуют! Смешно даже подумать.

— А так и объясните, что занимаются своей работой. Надеюсь, мои участковые там не хулиганят, под ногами у рабочих не путаются, в производственный процесс не вмешиваются?

— Нет! Конечно, нет, — вынужден был признать директор справедливость слов начальника милиции.

— Рабочие — люди взрослые и должны понимать, что не всегда милиция обязана афишировать свою деятельность… — красноречиво намекал начальник отдела милиции на тайну следственной и оперативной работы напористому директору. Тот понимал это, но придерживался своей тактики.

— Но мне-то вы можете сказать? Надеюсь, доверяете и не только как директору завода, но и как депутату Курского областного Совета.

— Конечно, уважаемый Александр Васильевич, доверяю. Однако есть закон, который запрещает мне разглашать служебные тайны и который писан не только для меня, но и для вас тоже! Надеясь, что вы не будете требовать, чтобы я нарушил закон.

— Ну, раз так вопрос стоит, то да, конечно…

Звонил секретарь парткома завода. Звонили из райкома и райисполкома.

Все звонившие под благовидным предлогом: мол, лихорадит такой огромный завод, — старались выяснить, что да как? Воробьев отбивался, как мог. Где мягко и дипломатично, а где и, переходя в контратаки. Ближе к обеду позвонил прокурор района, который, как лицо, надзирающее за деятельностью милиции, вправе был требовать предоставления ему объективной информации. Информацию ему предоставили.

— Шакалят! — махнул рукой прокурор Кутумов, ознакомившись с предоставленными ему материалами. — Работайте! Я одерну особо ретивых. Но вы и сами ворон не ловите, работайте поживее. А то так измордуют вопросами, расспросами и всевозможными звонками, что сами будете не рады и о сути дела позабудете.

— Ух! — выдохнул с облегчением начальник отдела милиции. — С тыла прикрытие отменное. Тут больше не подступятся. Прокурорская защита стоит многого…

И продолжал отбиваться от некоторых высокопоставленных деятелей советских и партийных органов района, пугающих возможностью массовых беспорядков и волнениями рабочих на заводе и поселке РТИ.

— Врут! — докладывал Паромов начальнику отдела. — И на заводе, и, тем более, на поселке спокойно. Рабочие, конечно, проявляют некоторый интерес к деятельности милиции, но не больше того… Ни о каких возмущениях с их стороны и речи быть не может. У меня там много надежных людей, и информацией о состоянии оперативной обстановки я владею полностью. Это заводское начальство мондражирует и страсти-мордасти нагнетает.

— Отслеживайте обстановку и как зеницу ока охраняйте мясо. Смотрите, чтобы его не перепрятали или не вывезли с территории завода! Тогда — грош цена всем нашим усилиям.

Проявленная активность некоторых руководителей к деятельности милиции на территории завода подстегивала сотрудников Промышленного РОВД приняться за реализацию оперативных наработок. Тормозили чиновники УВД, никак не смогшие взять в толк, почему и отчего закопано мясо в землю. В их головах такое не укладывалось. Не было готово КРУ собрать и направить одновременно несколько бригад, чтобы разом «накрыть» и поставщиков мяса и потребителя: производство столовых завода РТИ.

6
Воробьев под вечер вновь собрал у себя в кабинете всех участников операции.

— Надо продержаться, хотя бы до понедельника. К этому времени должны разрешиться все неувязки… А пока наша задача — усиление работы по охране места происшествия… Не дать вывезти мясо. Понятно?

— Понятно.

— Кто сегодня идет в ночь? — спросил он старшего участкового Паромова.

— Старший лейтенант милиции Сидоров с двумя внештатниками.

— Хоть вы, Сидоров, и богатырь, — улыбнулся Воробьев, взглянув мельком на участкового инспектора, — однако обязательно возьмите табельное оружие. Дело-то нешуточное, судя по тому, как нагнетаются страсти на заводе. Но и не балуйтесь оружием. Это не игрушка. И помните, что могут быть любые провокации.

Сидоров и кто-то из оперативников Москалева скептически ухмыльнулся на последние слова начальника.

— Не ухмыляйтесь! — построжал голосом начальник отдела милиции. — Не ухмыляйтесь. Если вы считаете, что ажиотаж поднялся только из-за того, что две ночи в цехах просидели милиционеры, — обратился он ко всем собравшимся, — то глубоко ошибаетесь. Валентин Андрианович и его ребята докладывают, какую активизацию проявляет один из фигурантов дела. — Воробьев обвел глазами сотрудников, словно убеждаясь, какое действие возымели его слова. Ухмыляющихся уже не было. — Но исподтишка, — продолжил он, — действуя окольными путями и чужими руками, используя многих руководителей втемную. А некоторых и не только втемную. Так что, не исключена попытка вывоза мяса с территории завода, чтобы замести следы. Поэтому всем быть начеку. И усилим группу Сидорова еще одним действующим сотрудником. Внештатники — это хорошо, но настоящие милиционеры — лучше! Или не так?

Все промолчали, соглашаясь с начальником, что, теоретически, милиционеры в любом вопросе лучше и надежней, чем внештатные сотрудники, которые не обязаны законом подставлять свои головы под пули, топоры или просто чьи-то кулаки.

— Кого выделишь, Валентин Андрианович?

— Оперуполномоченного, лейтенанта милиции Машошина, товарищ полковник. Он уже в курсе всех дел, — мотивировал свой выбор Москалев. — Это первое, а во-вторых: завод — его непосредственный объект деятельности.

«И в третьих, — усмехнулся про себя Паромов, — Машошин самый молодой сотрудник ОБХСС, и кого задействовать, как не самых молодых».

— Хорошо, — согласился Воробьев с предложением Москалева. — А я еще раз предупрежу оперативного дежурного, чтобы немедленно оказал и помощь, и иное содействие этой группе. А вы, Сидоров и Машошин, сами почаще позванивайте в дежурную часть, докладывайте об обстановке. Ясно?

— Ясно, — вразнобой ответили участковый и оперуполномоченный.

— Еще вопросы есть?

— Товарищ полковник, разрешите? — встал со стула Паромов.

— Да вы сидите, сидите, — сказал Воробьев, сопровождая слова понятным жестом руки. — Что за вопрос?

— Не исключены осложнения с охраной при проходе на территорию завода. Могут получить указание…

— Вряд ли… — не согласился начальник отдела. — Охрана, конечно, ведомственная, заводская, но разрешение на ее вооружение, а значит, и на ее существование, дает милиция. Там должны об этом помнить. А если подзабыли, то Сидоров Владимир Иванович, надеюсь, сможет доходчиво и понятно напомнить.

— Это мы запросто! — улыбнулся шутке начальника участковый.

— Еще вопросы?

Вопросов больше не было.

— Тогда за дело. И пусть нам сопутствует удача.

Совещание у начальника отдела окончилось, но окончились ли приключения?

ГЛАВА ПЯТАЯ МЯСНОЙ СЮРПРИЗ ВО ВРЕМЯ СУББОТНИКА

Самое лучшее из всех доказательств есть опыт.

Ф. Бэкон
1
Ночь с пятницы на субботу участковый инспектор Сидоров и приданные ему силы провели на территории завода без происшествий. Их без всяких препон впустили на территорию, не мешали ходить по территории или греться в помещениях цехов. И участковому даже было неинтересно, что так просто и обыденно прошла ночь.

Несмотря на то, что была суббота, а еще правильней будет сказать, что именно потому, что была суббота, и не просто суббота, а субботник, с самого раннего утра на завод стал прибывать народ. Но это обстоятельство Сидорова и его товарищей по большому счету особо не касалось. Подумаешь, вышли люди на свои рабочие места или территорию вокруг цехов стали прибирать. Что ж тут такого? Привычное дело. Каждый год в апреле месяце по два, а то и по три раза проводятся субботники или воскресники. Очищают люди и себя, и свои рабочие места от всякого мусора и хлама, скопившегося за долгие месяцы зимы. Готовятся к встрече майских праздников.

Отзвонившись в последний раз дежурному и сообщив ему, что обстановка нормальная, участковый инспектор Промышленного РОВД старший лейтенант милиции Сидоров Владимир Иванович уже готов был покинуть негласно охраняемый объект. Весело насвистывая какой-то незамысловатый мотивчик, в предчувствии скорого отдыха в чистой постелькепосле принятия душа, двинулся неспеша во главе своего маленького отряда в сторону центральной проходной. Но вдруг увидел, что прямо у него на глазах на свалку вкатывает, урча мотором и громыхая траками, трактор-бульдозер с огромной лопатой. И начинает нагартывать всякий хлам на то место, где было закопано мясо.

Иголочкой кольнула в висках, и участковый понял, что не видать ему сегодня теплого душа и свежей простынки, как своих ушей.

— Куда! — заревел он во всю мощь своих лёгких и, путаясь в полах шинели, побежал на злосчастную свалку. — Стоять, мать твою! — орал он на бегу, стараясь перекричать гул мотора. — Куда прешь?!!

Рядом с ним бежали оперуполномоченный ОБХСС Машошин и внештатные сотрудники с открытыми в крике ртами. Махали руками, делая знаки трактористу остановиться. Но тот, то ли не слышал и не видел, то ли не обращал внимания на все эти жестикуляции и крики.

Наконец участковому удалось забежать перед трактором, и криком, и жестами рук остановить его. Не глуша мотор, из кабины вылез в испачканной маслами и соляркой спецовке пожилой тракторист.

— В чем дело, начальник? — задал он вопрос, подойдя к Сидорову, запыхавшемуся после стремительного бега. — Мне дали команду тут все выровнять, чтобы людям глаза не мозолить мусором.

— Я тебе покажу: мусором! — наконец-то отдышался участковый. — Ты почему не остановился сразу, когда тебе кричали «Стой!»?

— Вы уж извините за слово, — стал оправдываться тракторист, поняв свою оплошность: «мусором», «мусорами» отдельные малосознательные граждане в обидной форме величали милиционеров, — и поверьте, я не слышал вашего крика. В кабине трактора сам себя не слышишь. Не то чтобы кого-то со стороны услышать.

— Надо уши по утрам мыть, — буркнул Сидоров и добавил строго: — На свалке никаких работ не производить. Понятно?

— Понятно. Только мне был дан наряд тут работать, поэтому я своему начальству доложу, что вы мне запрещаете.

— Докладывай. Но все равно никаких работ тут не будет без разрешения милиции.

Машошин и внештатные сотрудники молча наблюдали за диалогом участкового и тракториста. Когда одновременно много народу говорит и задают кучу вопросов — толку мало, одна сумятица.

Казалось, обстановка разрядилась и инцидент исчерпывался. Но не тут-то было. Вдруг, словно чертик из табакерки, откуда-то появился заместитель директора по быту Шандыба. И не один, а со свитой из пяти человек.

— Чего стоим? — сходу набросился он на тракториста. — Солярку в пустой след жжем. Немедленно в трактор и за работу.

Поддерживая его, угрожающе загудела свита.

– Да я … Да вот … — стал бессвязно и суматошно оправдываться тракторист. — Участковый запрещает. — Наконец-то удалось ему более толково объяснить причину простоя.

— Я кому сказал! — повысил голос, чуть ли не до визга, заместитель директора. — В трактор — и за работу!

— Но участковый…

— На заводе кто для тебя начальник: я, в должности заместителя директора, или какой-то милиционер? Еще неизвестно как, на каком основании он сюда попал и чем тут занимается на нашем заводе… — орал Шандыба, запрокидывая кверху голову, так как был мал ростом, и напирая всем своим телом на тракториста.

Участкового, одетого в форменную одежду, участкового, которого он знал в лицо, Шандыба словно не замечал. Точнее сказать, демонстративно не замечал. Не поздоровался. Даже не спросил, что он тут делает, в столь ранний час.

Сидоров молчал, как и молчали его товарищи, наблюдая за действиями заместителя директора. Однако лицо участкового вновь приобретало красновато-багровый цвет, как совсем недавно от стремительного бега. Только на этот раз от закипавшего внутри него гнева.

Сдерживая себя, он шепнул одному из внештатных сотрудников, чтобы тот отправлялся в отдел милиции и сообщил о новом повороте событий.

— Начальник отдела и начальник ОБХСС в курсе всего. На них и выходи. Вижу, нам тут придется повоевать…

И тот полетел к проходной.

— Здравия желаю, товарищ Шандыба, — задыхаясь от ярости, но, придерживаясь официальной необходимости, начал Сидоров, резко вскинув руку под козырек, — разрешите представиться: участковый инспектор, старший лейтенант милиции Сидоров. А то смотрю, вы все вдруг, разом, меня забыли и не узнали, хотя и я у вас в высоких кабинетах, и вы у нас в опорном пункте, не раз бывали. Но в жизни всякое случается. Даже полная амнезия бывает. Правда, достаточно редко…

Вы тут кричите на тракториста. А он ни при чем. Это я запретил ему работать именно на этой свалке. В любом другом месте — пожалуйста! Возражений нет. Но не на свалке.

Однако Шандыба никакого внимания на слова участкового не обратил. По-прежнему продолжал делать вид, что участкового в упор не видит. И подгонял тракториста начать работу.

Тот, подчинясь Шандыбе, — куда денешься: деньги-то платят на заводе, а не в милиции, — вновь забрался в кабину и взялся за рычаги управления.

Монотонно тарахтевший на холостом ходу трактор враз ожил, громко стрельнул из своей выхлопной трубы черным облаком и медленно покатил к ближайшей куче хлама.

— Стоять! Кому говорю? — Забежал Сидоров вновь перед трактором.

— Работать! Иначе будешь уволен! — Кричал со своей стороны заместитель директора.

— Слушай, что тебе заместитель директора говорит, — вразнобой, но с угрозой в голосе кричали, поддерживая своего хозяина, из Шандыбинской свиты.

Трактор то двигался на полметра, постреливая в небо черным дымом, то вновь, сердито рыча мотором, останавливался. В зависимости от того, кто кричал громче и грознее: участковый Сидоров или заместитель директора Шандыба.

Бедный тракторист оказался, сам, не желая того, между наковальней и молотом. С одной стороны был заместитель директора завода, которому он, как работник завода, был обязан подчиняться, и подчинялся. С другой — сотрудник милиции, пусть не инспектор ГАИ, пусть участковый, но тоже имеющий право требовать, приказывать, отстранять и задерживать в административном порядке за злостное неповиновение.

Потому-то трактор и метался: то вперед, то назад!

Понемногу стал собираться народ: чего сдуру работать, чистить, подметать, если можно бесплатный концерт посмотреть!

— Я — представитель власти, и приказываю работы на свалке прекратить! — горячился Сидоров, глядя сверху вниз на низкорослого Шандыбу.

— А я — заместитель директора завода. И я тут распоряжаюсь! И действую по указанию директора и по утвержденному плану проведения субботника. — Брызгал слюной, играя на публику, Шандыба. — А вы, лейтенант, — умышленно, чтобы сильней поиздеваться над участковым, разжаловал он Сидорова из старших лейтенантов, — еще ответите за срыв политического мероприятия! Еще как ответите.

И вновь трактористу:

— Чего встал? Работай, кому сказано! Или будешь сегодня же уволен!

— «Черт бы вас всех побрал, таких-разэтаких!.. Бог ваших мам любил! — выругался про себя тракторист, и бросил руки на рычаги. — Будем придерживаться приказов заводского начальства. Оно ближе и роднее. Да и полученный в качестве премии за эту работу на свалке «полтинник» надо отрабатывать».

Трактор дико взревел и тронулся в сторону Сидорова, успевшего забежать перед ним.

— Стоять! — закричал участковый, пытаясь перекричать гул мотора и лязг гусениц. — Стоять!

Но трактор не останавливался и, хоть медленно, но неудержимо, накатывался на Сидорова.

— Стоять, мать твою! — вновь заорал участковый. И, видя, что тракторист и не думает останавливать тяжелую машину, добавил: — Стой! Буду стрелять!

Рука участкового уже автоматически, действуя помимо его воли и сознания, подгоняемая инстинктом самосохранения, лихорадочно рванула из кобуры пистолет.

Но Шандыба кричал, подбадривая зашуганного тракториста:

— Не бойся! Он не стрельнет. Не имеет права! И с пути уйдет! Делай дело!

Собравшаяся толпа рабочих, позабыв про субботник, откровенно поддерживала заместителя директора из чувства пролетарской солидарности и общей недоброжелательности к слугам правопорядка.

— Да гоните его в шею! Ишь, раскомандовался тут, мент проклятый! На поселке от них житья нет — и тут командуют! — Неслись провокационные крики.

В толпе рабочих находились всякие, в том числе и те, кто не всегда был в ладах с законом, кому не раз приходилось сталкиваться с участковым за скандалы в семье или мелкое хулиганство в общественном месте, на улицах поселка резинщиков. И такие люди, как правило, плохо воспитанные, мало образованные, но самые горлопанистые и крикливые. Обычно человек думает прежде, что сказать и как сказать, а потом уж говорит. А эти сначала кричат, а думать… думать, порой, и не собираются.

Атмосфера накалялась.

Трактор напирал.

И выстрел бабахнул, перекрыв и крик Шандыбы, и шум толпы, и гул трактора.

Сидоров пальнул в воздух, выполняя неписаную милицейскую заповедь: «Не обнажай без нужды ствол, а если обнажил, то стреляй!»

Заглох, остановившись в полуметре от Сидорова, трактор. Притихла толпа. Попятился назад Шандыба.

— Пристрелю любого, кто попытается тронуть меня! — кричал, надрывая голосовые связки и размахивая пистолетом, участковый. — Не сдвинусь с места! И не дам жуликам торжествовать над законом!

И был в этот момент Сидоров картинно хорош, как Макар Нагульнов из кинофильма «Поднятая целина». Тот, правда, был с огромным «наганом», а Сидоров всего лишь с маленьким «ПМ», скрывавшемся в его здоровенной ручище.

— Дружище, — шепнул Машошин внештатнику, — в толпе много порядочных ребят, членов ДНД. Надо с ними поработать, склонить толпу на нашу сторону. Объяснить, что тут пытаются похищенное у рабочих мясо закопать. Действуем! Теперь уже не до секретности. Вон, какая каша заваривается!

И пока Шандыба грозил Сидорову всеми карами, а тот в ответ кричал, что он представитель закона и не потерпит глумления над законом, в толпе шла работа. И все громче и громче стало звучать слово «мясо», сначала с оттенком недоверия, недоумения, а потом тревожно и озлобленно.

— Если не верите — копните! — заверял Машошин очередного скептика. — Пока закопано неглубоко. Всего лишь на штык, на глубину лопаты. А они, — кивок головы в сторону Шандыбы, — пытаются спрятать подальше, закопать поглубже, чтобы никто их воровство не обнаружил!

— А что, мужики, проверим, — загорелся идеей проверки кто-то из рабочих. — Инструмент при нас. Рукам не привыкать работать.

— Проверим! Проверим! — поддержали многие. — Тут дело явно не чисто…

Вмиг появились лопаты, ломы. Не прошло и десяти минут — и первая свиная тушка откопана. У рабочих руки мозолистые, привычные к грубому труду, не то, что у милиционеров, которые часа два в позапрошлую ночь тут ковырялись. Да и место Машошин им указал точное, чтобы не блуждали в «потемках», наугад.

2
Возле трактора еще «напрягается» Шандыба, и спорит с ним, по-прежнему, размахивая пистолетом Сидоров, но обстановка-то уже совсем другая. Хоть и угрюмая, но другая. В другую сторону обращен теперь гнев рабочих. И уже не Сидоров требует от тракториста, чтобы тот покинул трактор, а пожилой рабочий.

— Выметайся из кабины, да поживее, пока тебя ломиком вдоль хребтины не перепоясали! — глуховато говорит он, но все слышат, в том числе и заместитель директора.

— Да кто ты такой, чтоб тут командовать? — багровеет Шандыба.

— Его Величество рабочий класс! — Спокойный и уверенный в своей правоте ответ.

— Да я! Да ты! Да…

— Не надо. Пуганые! Ты о себе лучше подумай…

— Чего это он пугает? — раздаются голоса рабочих. — Не пугай, а лучше взгляни, как мясо в земле гноите! Рабочий класс свежего куска лишаете! Да за такие дела, — гудела уже толпа, та самая толпа, которая всего лишь несколько минут назад была на стороне Шандыбы, — не только по морде бьют, но и к стенке ставят!

— Владимир Иванович, — сразу же «узнали» многие Сидорова, словно память в одно мгновение воротилась к ним, — арестовывайте его. — И показывают на заместителя директора. — А то мы не вытерпим и по-свойски разберемся…

— Товарищи, товарищи! Я тут ни при чем! — струхнул Шандыба. — Я приказ директора выполнял… Всего лишь приказ! И ни сном, ни духом не знал о закопанном мясе.

— Мы и с директором разберемся: какие такие приказы он давал! — нашлись горячие головы.

Свита Шандыбы как-то незаметно рассосалась куда-то. Только что были — и, вдруг, не стало! И тот один оказался в кольце разгневанных рабочих. Теперь сотрудникам милиции пришлось защищать заместителя директора от самосуда.

— Товарищи! Товарищи! Соблюдаем порядок! Соблюдаем закон! — вновь орал Сидоров.

Правда, пистолет уже спрятал. От греха подальше. Палка и то раз в году стреляет…

3
И тут поперло начальство. Всех рангов и ото всех ведомств города и области. Два заместителя начальника УВД Курского облисполкома, прокурор района, заместитель прокурора области. Все в форменной одежде. С большущими «шайбами» на погонах и в петлицах. Заместитель председателя райисполкома и секретарь райкома партии. Эти в гражданском платье, но держатся солидно, по-генеральски. Еще двое в гражданском одеянии, обособленно от остальных начальников, однако с профессиональной уверенностью людей, привыкших отдавать команды.

— Комитетчики. — Перемигнулись Сидоров и Машошин. — Они самые…

Вся эта команда, за исключением, пожалуй, прокурора района, слетелась, чтобы разорвать «зарвавшегося» мента, поднявшего стрельбу и сорвавшего важнейшее экономическое и политическое мероприятие. Именно так «сигналили» им руководители завода. И теперь они не знали, что делать, видя выкопанные из земли замороженные туши свинины и настрой рабочих, уже сотнями стоявших на территории свалки. Впрочем, некоторые ретивые УВДэшные начальники попытались удалить Сидорова с объекта.

— Большое спасибо, товарищ старший лейтенант, за службу. И можете быть свободны. Мы теперь сами тут разберемся. Вы, по-видимому, очень устали… Наверное, ночь не спали?..

— Да, не спал. И устал так, что больше некуда… — отвечал Сидоров. — Но уходить до следующей смены не буду. Сменят — уйду.

— Да мы тебя сменяем, чудак человек! — по-свойски похлопал один из заместителей начальника УВД по плечу участкового. — Иди, отдыхай.

— Товарищ полковник! — официально обратился Сидоров. — Не вы меня сюда ставили и не вам меня отсюда снимать! Вот приедет Воробьев Михаил Егорович… он и снимет с поста.

Эх, плохо знали большие начальники братана. Если Сидоров во что упирался, то не было силы, чтобы его свернуть с этого пути.

— Ну, как знаешь! — зло сказал полковник — Смотри не пожалей потом… — И оставил Сидорова в покое.

Скорее всего, в расчете на то, что с начальником отдела милиции проще все вопросы решить, чем с сопливым и упертым подчиненным. Возможно, так, а, возможно, иначе рассуждал подхалимистый полковник и ему подобные, но как бы там ни было, от Сидорова отстали.

Подошел директор завода Хованский. Шумевшая толпа при его появлении притихла. Но не заискивающе, а настороженно. Как, мол, поведет себя… Хованский поздоровался со всеми, кроме участкового, которого прекрасно знал, и с которым до этого дня не раз здоровался за руку.

«Ну и черт с тобой, — не очень-то расстроился этому демаршу Сидоров, — нам детей не крестить!»

Однако Хованский Александр Васильевич быстро сориентировался в ситуации, поняв, что его заместитель морочит ему голову. Да куда деваться — не сдавать же друга на самом деле: на одном предприятии работают, из одного стакана коньяк хлещут, семьями дружат. Отозвал Шандыбу в сторону и что-то зло и коротко сказал, потом, сославшись на неотложные дела, ушел в заводоуправление.

А Шандыба после его ухода, словно с ума сошел: почти на таясь, в открытую, предлагал и милицейским, и прокурорским чинам деньги — откровенную взятку. Начал торг с десяти тысяч и дошел до пятидесяти. Только чтобы делу с мясом не был дан ход.

— Мы сами тут всех виновных накажем! Сами во всем разберемся! — заверял он очередного чиновника.

Тем было стыдно и неудобно друг перед другом, и они пятились от Шандыбы, как от чумного. А прокурор района прямо заявил, что если Шандыба еще хоть раз подойдет к нему со своим мерзким предложением, то он, прокурор, отдаст команду сотрудникам милиции его задержать и посадить в камеру, как опасного для общества элемента!

Чуть позже всех прибыл к месту событий и начальник отдела Воробьев Михаил Егорович с группой милиционеров. И все начальнички, как грачи, галдя и крича, набросились на него: давай, мол, информируй, вводи в курс дел. Только прокурор района, криво улыбаясь происходящему, остался в стороне. Он и так уже был проинформирован, и что-то, подобное происходящему, предполагал.

4
Воробьеву приходилось туго. Примерно, как Подушкину днем раньше, но уже на несколько порядков выше и сложнее.

— Да понимаешь ли ты, Михаил Егорович, что не только завод, но и вся область прогремит на Союз?!. Никто нам спасибо за это не скажет… — наезжали крутые парни из УВД.

— Или тебе честь района и области не дорога? — поддерживали милицейских чинуш райисполкомовские и райкомовские. — Разве нельзя это дело как-нибудь более тише уладить?.. Мы сами во всем скрупулезно разберемся и сами всех виновных накажем со всей строгостью советских законов. Или ты и нам не веришь? — напирали они.

Напирали дружно, уверенно, как незадолго до этого трактор на участкового Сидорова.

— Мне моя честь дорога! — отвечал на это Воробьев. — И буду действовать в соответствии с законом. Ни больше, ни меньше…

Старый милиционер, участник Великой Отечественной войны, не раз побывавший в различных переделках, держался, беря всю полноту ответственности на себя. Отбиваясь от руководителей, дал команду подчиненным доставить необходимую технику и приняться за раскопки свалки.

Не прошло и часа, как экскаватор и пара самосвалов были пригнаны. Добровольных рабочих рук нашлось больше, чем требовалось. И работа закипела.

— Возбуждаю уголовное дело, — увидев горы откопанного из земли мяса, заявил заместитель прокурора области. — И немедленно. По факту. А вести дело будет областная прокуратура.

Он подозвал Воробьева.

— Сейчас сюда подъедут следователи областной прокуратуры… по телефону вызваны, — пояснил он, — а вы, Михаил Егорович, окажите им всестороннюю помощь и материалами, и сотрудниками.

— Хорошо.

А заместитель областного прокурора, наконец-то сориентировавшись в происходящем, уже шептал Воробьеву, что необходимо прямо сегодня, не медля ни минуты, провести обыски и задержания подозреваемых.

— Они вам известны?

— Возможно, не все, но известны…

— Тем лучше! Санкционирую лично. И обыска, и задержания с последующим взятием под стражу. Думаю, что штаб свой разместим у вас в отделе. Место найдется? — пошутил он.

— Найдется. И место. И люди.

На том и порешили.

Услышав, что заместитель прокурора области дал команду на возбуждение уголовного дела и уже вызвал группу следователей областной прокуратуры, поспешили покинуть поле битвы работники Промышленного райкома и райисполкома, чиновники из УВД. Попытался было под шумок улизнуть и заместитель директора Шандыба, но его довольно властно остановил участковый Сидоров, приказав оставаться на месте преступления до конца осмотра, так как он может еще понадобиться следователям для дачи показаний.

— Да я что?.. — завилял тот хвостом.

— И я ничего! — усмехнулся Сидоров. — Но закон того требует…

Уехал на своей старенькой «Волге» прокурор района Кутумов. Даже очень довольный тем обстоятельством, что ни ему, ни его подчиненным не доведется расследовать такое тухлое дело.

«Жить бы спокойно не дали, пока бы шло расследование! Задергали бы звонками да вопросами! А так, спасибо Василию Сергеевичу, — имея в виду заместителя областного прокурора, — от сей участи избавлены», — размышлял он, расслабившись на заднем сиденье и механически посматривая в проносившиеся мимо автомобиля железобетонные столбы системы ночного освещения дороги и трамвайной линии.

Потихоньку разошлись рабочие: время субботника оканчивалось, а на мясо уже все вдоволь напялились. И души свои в крике и ругани всех начальников отвели. Так, что делать им тут было уже нечего.

Субботник, если и не был сорван, то скомкан был полностью.

На свалке, а точнее, на месте происшествия остались только сотрудники Промышленного РОВД, приехавшие следователи облпрокуратуры и их эксперты-криминалисты с портативной кинокамерой, понятые, да подсобные рабочие, помогавшие сотрудникам милиции грузить в автомашины выкапываемое мясо. Рабочих выделил директор завода по требованию заместителя прокурора области.

Оперативно-следственная бригада заработала. И уже к вечеру были задержаны в порядке статьи 122 УПК РСФСР по подозрению в совершении преступлений, предусмотренных статьями 92 и 98 УК РСФСР Шельмован и Ивченко. А также были одновременно проведены обыска по месту жительства и по месту работы этих подозреваемых. Заместитель прокурора области слово сдержал и лично санкционировал эти документы.

В целях соблюдения секретности и оперативности, запечатанные пакеты с прокурорскими постановлениями об обысках и аресте имущества были одновременно розданы сотрудникам милиции с указанием немедленного проведения данных следственных мероприятий. И тут же были исполнены. Без обычной волокиты и тягомотины.

«Умеем, когда захотим! — осмысливал этот феномен Паромов. — И бумаги во время оформили, и люди враз нашлись».

Тяжелая и неповоротливая машина правопорядка набрала обороты, и теперь ее было уже не остановить. А находившиеся в напряжении несколько последних дней участковые и опера ОБХСС чуть-чуть передохнули.

Но кто знает, как долго продлится этот передых?

5
— Больше двенадцати тонн отличнейшего мяса откопали, — рассказывал участковым и внештатным сотрудникам на следующий день в опорном пункте Сидоров Владимир Иванович, которому пришлось пробыть на раскопках свалки чуть ли не до вечера.

— Интересно, — сказал Астахов, — выстрелил бы ты, брат, в Шандыбу или в тракториста, если бы тракторист, выполняя команду Шандыбы, продолжал на тракторе катить на тебя?

— Выстрелил бы, — без какого-либо пафоса ответил Сидоров. — Я уже готовился стрелять. Даже решил, что первая пуля трактористу, а вторая Шандыбе. Это сейчас весело вспоминать. А тогда действительно страшно было: стальная махина на тебе прет и прет! Слава Богу, нервы выдержали, а то бы теперь не простым рапортом о списании израсходованного патрона отделался, а в прокуратуре отписывался сутками, доказывая, что я не дурак, а дурак — не я! Это не у Галкиной кошек и собак отстреливать! За это и то прокуратура таскает. А тут дело было бы похлеще!

— И то верно, — рассудил Астахов. — Хорошо то, что хорошо кончается. Хотя, на мой взгляд, применение оружия в данной ситуации было бы правомерно. Ты был при исполнении. Твоей жизни угрожала реальная опасность. — Рассуждал Михаил Иванович, вроде бы сам с собой, но в то же время, как бы и предлагая товарищам дискуссию на тему правомерности применения табельного оружия. — Ведь уже были прецеденты. Хоты бы случай с постовым Кутузовым, помните, возле женского общежития РТИ?

— Ну, ты сравнил, Михаил Иванович! — вмешался Паромов, выезжавший на место происшествия по данному факту и видевший и перепуганного до полусмерти постового, и еще теплый труп верзилы хулигана, которому пуля из «макарова» угодила в левую ноздрю и застряла где-то в черепной коробке. Отчего на теле убитого не было следов крови, и все прибывшие на место происшествия долго не могли понять: почему наступила смерть. Даже выдвинули версию, что от разрыва сердца в связи с испугом от близкого выстрела.

Не мог этого объяснить и Кутузов, которого одолевала нервная дрожь, и который, заикаясь, и клацая зубами, твердил, что стрелял напавшему на него хулигану в голову. Все домыслы и недоумения развеяло прибытие судебного эксперта Родионова Славы, обнаружившего входное отверстие пули в левой ноздре.

«Удивительный случай в моей практике, — сказал тогда Слава, — впервые встречается. Хотя история знает и не такое. Например, наш известный полководец Кутузов Михаил Илларионович дважды был ранен в один и тот же глаз, но при этом и жив остался… и французов победил».

На что прокурор Кутумов, услышавший эту сентенцию судебного эксперта, и зная фамилию постового, не без сарказма отметил, что хоть и через сто семьдесят лет, но Кутузов за свой выбитый глаз отомстил. Хоть и не сам лично, но в лице своего тезки. Что ни говори, с юмором был прокурор…

— Не тот случай. Там ночь, двое пьяных верзил, пытающихся не только отобрать оружие, но и задушить хиленького постового… — продолжил Паромов. — Да что там говорить… — не тот пример. Да и сколько потом таскали бедного Кутузова, помните?.. С полгода! Не меньше…

— Хорошо, — не сдавался Астахов, — а случай с оперуполномоченным ОУР Чаплыгиным, который кучу подростков навалил? Всю ночь потом трупы по больничному саду вокруг третьей поликлиники собирали. А те, которые были ранены и выжили, еще до сих пор в местах не столь отдаленных пребывают. Этот подходит?

— Не знаю. Я тогда еще не работал. Однако, на сколько мне известно, Чаплыгина из оперов перевели в другую службу. Кажется, в спецкомендатуре номер два… отрядным с химиками работает, — не унимался скептик Паромов.

— А Шандыбу я, хоть и на несколько минут, но все-таки упрятал в «аквариум», чтобы спесь с него согнать. Как шелковый после этого стал. Куда только его хамство и нахрапистость девались! — прекратил дискуссию Сидоров, внутренне радуясь, что у него обошлось без стрельбы на поражение, и что его обидчик не избежал наказания.

— Однако, Шандыбу не арестовали, как Шельмована и Ивченко, — прервал Сидорова Астахов. — Знать, не нашлось у следствия достаточных оснований считать его причастным к хищению мяса. Или те десятки тысяч сработали…

— Ну, это вряд ли! — сразу отверг предположение о взятке Сидоров. — Прокурорские — не те ребята, которые могут позариться на деньги! Что-то там другое…

Никто больше не стал развивать мысль: берут или не берут прокурорские. Сами не брали, и о других плохо не думали. Достаточно было того, что обыватели во всем работниках правоохранительных органов сплошь и рядом взяточников видели. Но то — обыватели!

— А там разве было хищение, а не умышленное уничтожение мяса? — вмешался присутствующий при беседе Ладыгин.

Как-никак, а он принимал активнейшее участие в этой операции и хотел знать подробности этого дела.

— Да все там было: и хищение, и уничтожение! — сказал в сердцах Сидоров. — Официальная версия такова, что Шельмован, используя свое влияние на Ивченко, принудил последнюю вступить с ним в сговор с целью их личного обогащения путем махинаций с мясом.

— Вон оно как…

— Для этого Ивченко, ежедневно не додавая мясо столовым, и тем самым, похищая его, за несколько месяцев создавала излишки мяса на своем складе-холодильнике. Они уже собирались похищенное вывезти и продать, но вдруг прошел слух о неплановой ревизии. Перетрусили. И чтобы скрыть следы своей преступной деятельности, несколько дней назад, в ночное время вывезли излишки и закопали на свалке. Вот такова официальная версия. Это я слышал от следователей облпрокуратуры. А как там было на самом деле, кто знает…

— Машошин мне что-то подобное рассказал, — вновь вступил в разговор Паромов. — Он включен в оперативно-следственную группу по данному делу. И, несмотря на тайну следствия, следаки кое-чем делятся с ним, а он — со мной. Как-никак, а информацию про мясо подбросил я, и он это знает и помнит…

Старший участковый сделал небольшую паузу.

— Кстати, об информации и информаторах, — ухмыльнулся Сидоров. — Ты так и не сказал, откуда у тебя взялась эта информация? Кто шепнул? А? Давай, колись, старшой, дело-то уже прошлое…

— Я же не спрашиваю, кто тебе что шепчет, хотя и не раз замечал, как ты шептался то с Варюхой-горюхой, то с ее сестрами, длинноногими красавицами… — пошутил Паромов, одновременно намекая на любовные шашни братана.

— Эти, — засмеялись присутствующие, — уж точно нашепчут! Ха-ха-ха!

Вопрос с информатором был закрыт сам собой. Даже Сидоров, задавший его, ухмыльнувшись шутке старшего участкового, примолк. Секретными вещами в милиции не шутили. Назвать имя информатора было равносильно тому, как взять из сейфа его личное дело и обнародовать через средства массовой информации.

А старший участковый меж тем продолжил прерванный монолог:

— От Машошина я также узнал, что Шельмован все старается взять на себя и выгородить Ивченко… И пока молчит про других соучастников. Даже тех лиц, которые помогали рыть ямы на свалке, перевозить мясо, закапывать его, не сдает. Говорит, что все делал один. Врет, конечно… Где одному справиться с таким объемом. Вон, ты, Сидоров, на двух тяжелых автомашинах еле перевез на мясокомбинат для хранения и экспертизы! Полдня на это угрохал. И не один, а с кучей помощников. Верно?

— Верно!

— А он пытается убедить всех, что сделал один и за одну ночь. Тут даже слепому видно, что врет.

— Конечно же, врет! — резюмировал Астахов. — И это понятно: организованная преступная группа ему совсем ни к чему. А так, лет пять схлопочет, возможно, парочку из них и отсидит, а затем или под амнистию попадет или на «УДО» уйдет. С Ивченко — еще проще. Немного перетрусится в СИЗО и получит условное осуждение: как-никак — женщина, детки-малолетки на руках, безупречная прежняя репутация, да и подчиненная Шельмовану — вынуждена была пойти на преступление под его нажимом. — Астахов оглядел присутствующих. — Или кто с моими выводами не согласен?

— Да нет, Михаил Иванович, — выразил общее мнение Паромов, — все ты верно изложил. По всей видимости, так оно и будет. Только одно остается мне непонятным: зачем было гноить мясо?!. Ведь у них, судя по ярко выраженной и прослеживаемой связи с заместителем директора Шандыбой, имеющим право подписи как на ввоз, так и на вывоз с территории завода любой продукции проще было бы открыто загрузить в авторефрижератор это мясо и спокойненько вывезти. И никто бы ни слова, ни полслова! Даже бы и не вспомнили! — Он помолчал, словно вглядываясь внутрь себя. — И другое: никакой ревизии не намечалось. Ни нашим отделом, ни УВД, ни КРУ. Сплошная туфта про ревизию! Это обэхеэсники точно установили, когда проверку проводили. Значит, версия с таким способом прятанья похищенного — блеф для простофиль!

— И что ты этим хочешь сказать? — спросил Сидоров. — Что мясо умышленно гноили?!! Ну, Николай, ты совсем зарапортовался! Если принять во внимание твои слова, то, вообще, всякая логика в их действиях отсутствует…

— Может быть, — пожал плечами старший участковый. — Может быть. Но у меня сложилось впечатление, что мясо действительно умышленно и целенаправленно уничтожали таким варварским способом. Только конечной цели этого преступного деяния я не вижу. В башке моей милицейской это действо не укладывается. Хоть убей, не вижу конечной цели!

6
Они: и старший участковый Паромов, этот неисправимый пессимист и искатель справедливости, и участковые инспектора: бесхитростный и простодушный Сидоров, с душой, открытой на распашку, и кувалдами-кулаками, и крутосбитый бескомпромиссный страж порядка Астахов, и прекрасный хозяйственник и организатор начальник штаба ДНД Подушкин Владимир Павлович, и их верный друг и помощник, внештатный сотрудник милиции Ладыгин Виктор Борисович, и оперативники ОБХСС, и следователи прокуратуры, и миллионы и миллионы простых советских граждан — еще не знали тогда, что в стране начинался Великий Саботаж в целях разрушения общественно-политического строя и самой страны — СССР.

На партийных съездах и конференциях еще вовсю пели дифирамбы и «аллилуйя» во славу вождям СССР, Генеральным Секретарям КПСС, чередующимся чуть ли ни каждый год. Еще по праздникам улицы и площади тонули в пурпуре знамен и флагов… Еще что-то планировалось и провозглашалось, как прежде, в хрущевские и брежневские времена… А контрреволюция уже тихой сапой кралась по городам и весям, подминая под себя все новые и новые слои населения!

С прилавков магазинов стали как-то исчезать одеколоны и лосьоны, хотя спирту было, по-прежнему, хоть захлебнись, и литр его стоил шесть копеек. Не стало мыла, шампуней и стирального порошка. Хотя заводы и фабрики этой отросли промышленности как работали, так и продолжали работать, как выпускали продукцию, так и продолжали выпускать. Но все куда-то проваливалось…

Все чаще и чаще страницы газет и экраны телевизоров заполнялись сообщениями об удивительных фактах: то в одном, то в другом уголке огромной страны некоторые «нерадивые хозяйственники» вывозили и выбрасывали в лесные овраги, на удаленные свалки бытового мусора целые вагоны колбасных изделий, рефрижераторы рыбных изделий. По недогляду, мол, по извечной российской расхлябанности. И при этом эти «нерадивые хозяйственники» в большинстве случаев оставались неизвестными. Неустановленными. Безликими. Безымянными.

Народ читал, слушал, смотрел и диву давался: «Вот, так дела! Мало, что полмира кормим, так еще и выбрасывать добро начали!». Не мог понять, не мог взять в толк, бедный многонациональный советский народ, что агенты влияния западных спецслужб начали выполнять установки своих хозяев на обескровливание Страны Советов, на подтачивание ее экономических и политических устоев, на поднятие недовольства в массах.

И Шельмован был одним малюсеньким звеном, песчинкой в этой огромной, но тайной, сверхсекретной цепи, и внес свою крохотную и непонятную для окружающих долю в свержение советской власти и социалистической формы собственности. Он мог бы гордиться собой в ожидании похвалы от хозяев: так аккуратно провернул дело; и мог бы уйти от ответственности, если бы не роковая случайность: попался на глаза старому зэку.

Ничего они тогда не знали, участковые инспектора милиции и их помощники, когда обсуждали этот незаурядный факт в опорном пункте поселка РТИ.

Все это выльется наружу лишь через несколько лет. Открыто и под благовидными предлогами народовластия и демократии, под предлогом обновления и перемен. Под сладкоголосую музыку и хриплые голоса известных певцов и певиц. Под аплодисменты пустоголовой, оболваненной сладкими лозунгами, толпы.

А пока…

— Давить таких гнид надо! — подвел итог обсуждения эмоциональный и нетерпеливый Ладыгин. — Чтоб над народом не глумились.

— Ты, Виктор, прав, — сказал, вставая из-за стола и потягиваясь до хруста в костях, Астахов. — А еще правее будешь, когда пойдешь со мной по участку: надо исполнить пару заявлений и проверить поднадзорных…

— Вот недавно Палыч говорил, что весна перешла во вторую фазу и все неприятности, связанные с весенним обострением криминала, закончатся, — то ли посетовал на жизнь, то ли просто констатировал факт Сидоров. — Но что-то не видать, чтобы окончились…

— Они, как мне кажется, причем все больше и больше, только начинаются, — тихо поделился своими размышлениями, причем, с пессимистической ноткой в голосе Паромов.

— Поживем — увидим! — Отозвался не столь благодушно, как в прошлый раз, Подушкин.

— А премию хоть дадут? — не унимался Ладыгин, готовясь покинуть опорный пункт с Астаховым.

— Держи карман шире! Догонят и добавят! — буркнул Астахов. — Пошли, что ли… Чего рот открытым держать, да зубы студить.

7
Этот разговор происходил в воскресенье, а во вторник старший участковый уже сидел в кабинете начальника ЖКК и улаживал вопрос о квартире для участкового.

— Надо помочь, Антон Андреевич! — мягко напирал старший участковый, сидя в глубоком кожаном кресле, каких не только в опорном пункте, но и в отделе милиции никогда не было и никогда не будет.

— Поможем. Не проблема. Время подойдет — и поможем… — стараясь не встречаться глазами с Паромовым, вяло отбивался Антон Андреевич Кондратенко, хитрющий-прехитрющий хохол и начальник ЖКК, привыкший выдерживать и не такие осады всевозможных просителей и ходатаев.

— Надо ускорить, Антон Андреевич, — не отставал Паромов, зная, что пока не услышит от Кондратенко конкретных слов, вопрос с места не сдвинется.

А конкретики-то пока и не было. Все какие-то пустые, ни к чему не обязывающие фразы. Вроде бы, и не отказывает прямо, но и «добро» не дает. Светский треп, одним словом.

— Ведь, мается человек, скитаясь по общежитиям с женой и малолетним ребенком. И закон об участковых требует предоставления квартиры участковому на его участке. — Давил то «на слезу», то на закон Паромов, хотя прекрасно понимал, что Кондратенко этим не пронять. На таких должностях люди с железобетонными нервами. Иначе нельзя. Мягкотелым тут не место.

На работе отдубасит двенадцать часов, придет домой, чтобы отдохнуть, да какой же отдых в общежитии, сами знаете… Кто песни горланит, кто танцульки организовал, кто ссору учинил. Начинает наводить порядок. На работе — нервы рвет, и дома то же. Надо помочь, уважаемый Антон Андреевич! Надо помощь. — Старался изо всех сил Паромов. — Ну, был бы там какой-нибудь пустоцвет, да разве я бы пришел к вам?.. Нет! Настоящий участковый и настоящий человек! Надо помочь, Антон Андреевич!

Кондратенко, по-видимому, надоело отвиливать, или же время поджимало — стал все чаще и чаще поглядывать на настенные часы. И он решил прекратить эту словесную баталию.

— Попрошу домоуправов пошукать по их домоуправлениям, может, что и подберем. Думаю, что пока однокомнатной хватит?

— Хватит. И шукать не стоит: уже есть на примете две освободившиеся квартиры из ваших фондов. Вы только команду дайте на оформление одной из них.

— Ну, ты меня достал, старлей! — засмеялся начальник ЖКК. — Я еще не знаю, где и что у меня освободилось, а он уже конкретные адреса выдает!

— Где работаем и с кем дружим!..

— Ладно, готовьте письма из райотдела и райисполкома с ходатайством о выделении жилья участковому. А я дам команду своим коммунальщикам на оформление необходимых документов. Устраивает такой расклад?

— Вполне!

— Тогда по рукам! А то в райисполком опаздываю. Дней через десяток встретимся.

Антон Андреевич встал, давая понять, что аудиенция окончена.

— Спасибо! — пожимая ему руку, искренне сказал Паромов.

— Спасибо в карман не положишь, — усмехнулся Кондратенко. — Однако будь здоров и до побаченья!

— И вам всего хорошего.

8
Кондратенко слово сдержал. Участковый Астахов получил однокомнатную квартиру. Правда, не сразу, и не из тех, что подыскали участковые, но получил. На своем участке и в хорошем кирпичном доме. И этому событию искренне радовались все участковые и внештатники, которые помогли Михаилу Ивановичу перевезти из общежития на поселке КЗТЗ в его первую в жизни собственную квартиру нехитрый скарб. Случилось это летом.

И старший участковый инспектор милиции Паромов тогда, может быть, также впервые в жизни был доволен собой: «Не только со злом боремся, но и добрые дела иногда творим!» Впрочем, все это было летом. А пока…

А пока была весна, конец апреля месяца. Областная прокуратура раскручивала дело о хищении мяса. Но количество фигурантов по делу не изменилось, и объем обвинения остался прежним.

Мясо, после проведения необходимых экспертиз и санитарной обработки, вновь было пущено по его прямому назначению: на изготовление мясопродуктов.

Газета «Молодая гвардия» тискнула небольшую статейку на тему, как некоторые негодяи расхищали социалистическую собственность, а бдительные руководители завода РТИ выявили этих негодяев. Фамилии негодяев были изменены в интересах следствия и чтобы ни в чем не повинных родственников этих негодяев не травмировать и не дискредитировать перед обществом: дети за отцов ответственности не несут. В том числе и моральной. Зато заводская многотиражка «Вперед!» вообще никак не откликнулась на данное событие, но отметила, что субботник на заводе был проведен организованно, с высокой активностью рабочих и итээровцев.

Участковый инспектор милиции Сидоров Владимир Иванович отписывался в инспекции по личному составу УВД, в связи с использованием им табельного оружия. И очень удивлялся, что проверка все длится и длится, хотя его действия и прокуратура района и прокуратура области признали необходимыми и обоснованными еще в первый день.

Воробьев Михаил Егорович ходатайствовал перед начальником УВД о поощрении сотрудников Промышленного РОВД и их внештатных помощников денежными премиями. В управлении рассудили, что сотрудники милиции и так должны выявлять и пресекать преступления, за что зарплату получают. А потому денежной премии для них будет слишком много, и обойдутся почетными грамотами. Внештатникам, правда, премию дали, по двадцать рублей каждому. Всего сто рублей на пять человек. Примерно трехсотую часть от суммы стоимости возвращенного мяса…

А старший оперуполномоченный ОУР Промышленного РОВД города Курска Черняев Виктор Петрович поругался со старшим участковым инспектором милиции Паромовым за то, что тот «провернул» операцию «Мясо» без его участия.

— Что, Паромов, секретничаешь все?.. Даже от меня все держал в тайне. Наверное боялся, что старый опер где-нибудь проболтается?.. Ну-ну, секретничай! Только больше ко мне за помощью не подходи. Раз ты так, то и я — так!

— Да ладно, Петрович, не кипятись! — Пптался урезонить обидевшегося опера Паромов. — У тебя и своей работы больше чем надо. Дело раскручивал ОБХСС, а мы лишь на подхвате были.

— Ты мне про ОБХСС не заливай! Не вешай лапшу на уши — сам вешать умею… Слышал, откуда информация скакнула.

— Подумаешь, информация. Сколько ее поступает, но вся ли она подтверждается?

— Что, трудно было ко мне зайти, посоветоваться. Я, чай, не последний человек в отделе. И завод я тоже курирую. По своей линии. И я должен знать, что творится у меня на зоне. Ты меня подставил…

— Чем?

— Да тем, что Чекан надо мной смеется. Говорит, что я ничего не знаю, не владею оперативной обстановкой, что у меня нет взаимодействия с участковыми.

— Да шут с ним, с Чекановым!

— Шут, может, и с ним. Но и ты не любишь, когда тебя «склоняют». А тут — оперативная работа! Чеканов совсем задрал… И Конев Иван Иванович подковыривает, проходу не дает.

Паромов знал, какоперативные службы ревностно следят друг за другом именно в плане оперативной работы, в плане владения оперативной информацией. Существовало своего рода негласное соревнование между сотрудниками ОБХСС и ОУР: у кого больше и качественней агентура, у кого больше и качественней информации. Знал и всегда делился, но на этот раз, так уж вышло, Черняев действительно остался в неведении и в стороне. И теперь это обстоятельство очень болезненно било по самолюбию сыщика, привыкшего, что ему первому становится все известно не только о совершенном преступлении, но и о только подготавливаемом, только планируемом! Поэтому он так и кипятился, и краски сгущал.

— Ладно, Петрович, не дуйся, как мышь на крупу, — постарался сбить остроту конфликта шуткой Паромов. — Ну, виноват… Ну, исправлюсь… Что, у нас кроме этого мясного дела других не будет? Будут. Еще набегаемся вдоволь и вместе и порознь. Да и это дело еще не закончено. Возможно, еще придется потрудиться: и мозгами и ногами пошевелить…

Пахомов эту фразу брякнул просто так, в утешение другу оперу, без всякой задней мысли. Но лучше бы он этого не делал, лучше бы придержал язычок! С опером он и так помирился — куда им обоим было деться с «подводной лодки»: работали-то на одном участке, на одной зоне. А вот забот обоим накаркал…

ГЛАВА ШЕСТАЯ СМЕРТЬ ИНФОРМАТОРА

Смерть — это стрела, пущенная в тебя, а жизнь — то мгновенье, что она до тебя летит.

Аль-Хусри
1
Прошло чуть больше месяца с того времени, как к Паромову в опорный пункт с информацией о закопанном на свалке мясе пришел старик Басов. Прокуратура уже и дело окончила, и в суд направила. Если честно, то думать об этом деле все давно забыли, в том числе и старший участковый Паромов. Новые заботы одолевали. Если с уходом зимы прекратился сезон так называемых рывков шапок, то вместе с весенним теплом наступил сезон краж и угонов велосипедов, мопедов и легких мотоциклов.

Народ за время зимних холодов соскучился по теплу, по запаху зелени и цветов и, радуясь весне и теплу, распахнул настежь окна. А в эти распахнутые окна полезли квартирные воры, так называемые фортушники.

И потому бегать участковым приходилось совсем не меньше, чем зимой. Если не больше. И где тут будешь помнить о делах давно минувших дней.

«Кого это черт не свет не заря принес, — ругнулся про себя Паромов, разбуженный громкой трелью квартирного звонка. — Еще и пяти часов нет, а к нам кто-то прется…» — взглянул он на циферблат будильника.

Выбираться из теплой пастели, от теплой и разомлевшей от сна жены, совсем не хотелось. Да куда денешься, если звонок надрывается. Мертвого, сволочь, поднимет! А тут еще жена недовольно, видите ли, ей сон нарушили, толкает локтем под бок: «Вставай, вставай. Это, наверное, за тобой приехали… Ну и работа у тебя — поспать не дадут. Вставай, а то весь дом разбудят!»

Пришлось вставать, одевать тапки и, шмурыгая в них по полу, идти в коридор к входной двери.

— Кто?

— Открывай, свои! — раздался из-за двери знакомый голос водителя с дежурного автомобиля.

«Что-то опять случилось! — тревожно екнуло сердечко. — Дежурный водитель просто так среди ночи не гоняет туда-сюда».

Открыл дверь.

— Что стряслось, что ни свет, ни заря?..

— Убийство на вашем участке.

Стало не до сна. Засосало под ложечкой, заломило в висках: «Не было печали — черти прикачали…»

— Где? Кого?

— Краснополянская, 3-а. В квартире… то ли в тридцать шестой, то ли в тридцать девятой… — извиняющимся тоном сказал водитель. — Пока ехал — забыл. Да ты найдешь сам… Дом-то одноподъездный. Молодежный.

— Понятно. А фамилия потерпевшего? Ты так и не назвал. И как или чем убит, не сказал.

— Не знаю.

— Ладно, — скривил недовольно губы Паромов. — Кто сообщал?

Старшему участковому стало уже давно не до сна: необходимо было, не теряя время, начать сбор информации. Даже так: на пороге свой квартиры, и в одних трусах. И потому он задавал и задавал водителю вопросы.

— Кажется, соседи… Позвонили…

— Кто?

— Не знаю.

— Подозреваемые или подозреваемый есть?

На всякий случай спросил. Для очистки совести… Уже предвидел, что нет никаких подозреваемых. Вопрос задан был чисто автоматически. Если бы были подозреваемые, то водитель бы так и сказал, что Петров убил Иванова. Так уж оно как-то складывалось по жизни и по работе.

— Откуда мне знать…

— Молодец, что ничего не знаешь! — нагрубил Паромов.

Но водила, привыкший к таким радушным приемам и разговорам, не обиделся, а философски заметил, что его дело баранку крутить, а знать все и раскрывать преступления — это дело оперов и участковых.

— Дежурный приказал тебе охранять место преступления, пока следственная группа не прибудет. Дойдешь сам — тут не далеко. А я сейчас подниму Черняева, Конева Ивана Ивановича. Они тут рядышком живут, на этом поселке. Потом за Чекановым…

— Ладно, катись.

Закрыл дверь и пошел умываться.

— Ты далеко? — не размыкая век и не отрывая головы от подушки, сквозь дрему спросила жена, когда он вернулся в спальню и стал одевать форму.

— Преступление… — ответил коротко, не вдаваясь в пояснения.

— Какое? — все также лениво и сквозь сонную дрему задала вопрос супруга.

— Тебе-то какая разница? Спи.

— Всегда так… — буркнула жена, поворачиваясь на другой бок. — А может, мне интересно… — Потом добавила: — Тебя утром ждать?

— Дай Бог, к вечеру появиться…

2
Было начало шестого часа, когда Паромов, поеживаясь от утренней прохлады, поспешал в сторону Краснополянской улицы.

Поселок резинщиков потихоньку просыпался. То тут, то там появлялись одинокие прохожие. Поеживаясь, как и Паромов, торопливо шагали в сторону остановки общественного автотранспорта. На трамвайных путях по проспекту Кулакова одиноко дзинькнул трамвайный звонок. Прошуршали шинами несколько легковых автомобилей.

Искать квартиру с трупом не пришлось: возле подъезда дома стоял сосед убитого, мужчина лет пятидесяти, среднего роста и среднего телосложения, одетый в приличный костюм. По-видимому, собирался идти на работу…

— Здравствуйте. Вы наверно… — начал мужчина, когда Паромов свернул к подъезду злополучного дома.

— Здравствуйте. Старший участковый инспектор милиции, — представился Паромов. — И вы правы: по этому, по самому… — Он не договорил фразы, но и так, без слов, было понятно, что пришел сюда в связи с убийством. — С кем имею честь познакомиться?

— Зайцев Иван Маркелович, — представился мужчина. — Сосед убитого.

— Ну, что ж, товарищ Зайцев, ведите, показывайте. А пока будем подниматься, расскажите, как обнаружили труп? И, вообще, все, что видели, что слышали, что знаете по данному факту.

— Вижу, что на работу я сегодня опоздаю… — посетовал Зайцев, прежде чем начать рассказ об обнаружении трупа.

— Да, с работой сегодня у вас, по-видимому, вообще не получится… — не стал разубеждать его в обратном старший участковый. — Но вы не расстраивайтесь: получите оплачиваемую повестку. Давайте, рассказывайте о деле.

— Вот я и говорю: собрался сегодня на работу пораньше. Иду по коридору и вижу, что дверь квартиры соседа Басова открыты и свет в коридоре, ну, у него в коридоре горит. Думаю, что-то рано сегодня дядя Миша встал. Не на рыбалку ли собрался. Он старый рыбак-удочник. Кто на спиннинг удит, кто бреденьком, а он только удочками… Остановился напротив его двери и кричу в полголоса: «На рыбалку, что ли, дядя Миша?» Он обычно сразу отзывался. А тут — тишина. Я опять спросил. И опять ни слова… — рассказывал Зайцев, поднимаясь по ступенькам.

Фамилия убитого Паромову сначала ничего не сказала, не зацепила. Но когда Зайцев к фамилии добавил и имя, то старший участковый инспектор вдруг подумал: «А не тот ли это Басов Михаил, что мне информацию по мясу слил?»

— А сосед-то ваш, Басов Михаил, — спросил он Зайцева, — случайно, не в пятом цехе работал?

— Да, — не очень-то удивился Зайцев. — Вы что ли его знали?

Старший участковый мог сослаться на издержки профессии, обязывающей много видеть и знать и с многими быть знакомым. Но не стал темнить.

— Когда-то вместе в пятом цехе работали. Немного странноватый дедок был… К людям подходил тихо, как подкрадывался. В цехе ни с кем дружбы не водил, зато из других цехов к нему какие-то молодые парни приходили. Отойдут, бывало, в сторонку и шушукаются… А тут как?.. — Вроде бы удовлетворяя любопытство Зайцева, а на самом деле, прокладывая тропку доверительных отношений, словоохотливо пояснял Паромов, шагая со ступеньки на ступеньку.

— Знаете, о покойном плохо говорить не принято, но и тут с соседями он не очень общался. Однако и ни с кем не ссорился. Порой трешку, другую до получки одалживал, чего греха таить, бывало и такое… Не жмотничал.

Помолчал, словно вспоминая другие подробности из жизни соседа.

— …А дружбы, вы верно заметили, ни с кем из соседей не водил. И к себе в квартиру неохотно пускал. Посторонние, значит, хоть и не часто, но бывали у него. Возможно, иногда и водочки выпивали. Но всегда тихо, мирно. Ни шума, ни крика. Бывало, спрошу у него: а кто это у тебя был? А он сразу же: племянник, племянник из деревни. А мне то что? Племянник, значит, племянник. Хотя все они на разную масть. То темненькие, то светленькие… — смущенно усмехнулся Зайцев.

Незаметно, за разговором, поднялись на пятый этаж.

— Ну, вон его квартира, — сказал Зайцев, указывая рукой в сторону квартиры с открытой дверью. — Я, когда он не отозвался, заглянул в квартиру. Но, увидев его лежащего на полу и в крови, сразу же ушел звонить в милицию, ничего не трогая. А потом стоял на улице до вашего прихода…

— Что ж, зайдем, посмотрим, — сказал Паромов. — Только, чур, ни за что не трогаться и ничего не трогать.

— Да я тут, в общем коридоре, постою, если вы не возражаете… — ответил Зайцев. — Не очень-то люблю смотреть на покойников. Всегда как-то не по себе…

— Хорошо, но не уходите… Мне еще с вами поговорить нужно будет.

— Понял, — не стал возражать Зайцев.

Он достал из пиджака пачку болгарских сигарет, закурил. А старший участковый инспектор шагнул в открытую дверь Басовской квартиры.

Здесь следует уточнить, что квартира покойного находилась на пятом этаже девятиэтажного кирпичного дома, в правом крыле единственного подъезда, второй справа по коридору, среди восьми подобных квартир-однокомнаток. Дом, хоть и назывался молодежным, но жили в нем в основном одинокие пожилые люди, типа Басова и Зайцева. Бывшие и настоящие работники завода РТИ. Возможно, он планировался и застраивался, как молодежный, но жизнь внесла свои коррективы. И дело обстояло так, как обстояло. В таких квартирках были и санузел, и ванная, правда, совмещенные в одно небольшое помещение из-за экономии места, и маленькая кухонка.

3
Труп Басова находился в маленьком коридорчике, заставленном и заваленном всякой всячиной. Тело странным образом лежало на полу не на боку, не навзничь, не на животе, а на плечах и передней части груди, на согнутых в коленях ногах и локтях рук. Словно был человек на корточках, или на карачках, да присел, наклонившись, и застыл в этой позе. Левая сторона лица лежала на половике, в крови, а правая полуоткрытым безжизненным глазом косилась на настенный календарик в виде большого плаката с обнаженной женщиной восточного типа в полный рост. Головой к входной двери, уткнувшись седой окладистой бородой в половик, небольшую ковровую дорожку красного цвета с зелеными и желтыми продольными полосками по краям.

Не застегнутая ни на одну пуговицу светлая клетчатая рубашка с коротким рукавом сползла со спины к плечам и голове. И широкая спина (крепок был дедок при жизни) матовой бронзой отсвечивала при свете электрической лампочки, резко контрастируя с мертвой бледностью обнаженных ягодиц, так как приспущенные сатиновые, в мелкие, оранжевые с белым цветочки, трусы, сиротливо пристроились возле согнутых колен.

Да, поза у трупа была еще та!..

На спине и других видимых частях тела ран или иных телесных повреждений не наблюдалось. Кровь сочилась откуда-то из области груди. И там где-то должна была находиться рана. Крови вытекло немало, так как почти весь половик ею пропитался. Как не было брезгливо касаться мертвого тела, но пришлось старшему участковому инспектору милиции это сделать, чтобы убедиться: остыл или не остыл труп. Это было важно, так как могло помочь в определении приблизительного времени наступления смерти, а, значит, и время убийства, время совершения преступления. В теле еще сохранилось тепло. И трупных пятен после пальпации не оставалось.

«Совсем недавно убит, — решил Паромов, — в пределах двух — трех часов».

Он, конечно, большими познаниями в области судебной медицины не обладал, но, общаясь с судебными экспертами, в том числе с Родионовым Вячеславом, кое-что слышал, кое-что узнавал, кое- что запоминал. Да и в отделе во время служебной подготовки кое-чему учили. Только не ленись, записывай, спрашивай, интересуйся. Для проформы краем глаза заглянул в комнату. Пусто. На кухню. Тоже пусто.

В практике старшего участкового случалось всякое: и свидетели, мертвецки пьяные, спали рядом с трупом, и убийца оставался на месте преступления. Особенно при бытовухах: нажрутся водяры или самогона до умопомрачения, натворят бед, и тут же храпят. Однако на этот раз не повезло. Никого не было. А в комнате и на кухне был относительный порядок. По крайней мере, следов борьбы заметно не было.

«Достаточно, — решил Паромов, так же аккуратно, как и вошел, покидая квартиру убитого. — Остальное пусть оперативно-следственная группа смотрит и изучает. Буду охранять место происшествия и заодно продолжу беседу с Зайцевым. Хороший мужик, общительный. Из другого клещами слово не вытянешь, а Ивана Маркеловича и понукать не стоит».

— Так во сколько, вы говорите, обнаружили труп? — доставая пачку «Родопи» и прикуривая сигарету, спросил Паромов у курившего, облокотясь о стену коридора, Зайцева.

— Примерно в половине пятого.

— И что, никого больше в коридоре не видели?

— Нет, не видел.

— А вчера вы видели Басова?

— Кажется, видел. Вечером. Я мусор из квартиры выносил, хотя делать это по вечерам не принято, но уж так пришлось, а он с лестничной площадки с каким-то парнем в коридор поворачивал. Вот и столкнулись.

— И?

— Привет, привет — и разошлись.

— Трезвые они были?

— Да, вроде, не пьяные…

— А во сколько это было?

— Я, конечно, время специально, не засекал, но думаю, что где-то около восьми часов… — прикинув что-то в уме, и растягивая слова, высказался Зайцев.

— А потом?

— Потом не видел и не слышал. Моя-то квартира, вон, последняя по коридору… — Небрежно махнул он рукой в конец коридора. — Между нами еще квартира соседки Галушкиной. Да она, эта Галушкина, дома почти не живет. То на работе, то у какого-то сожителя обитает. А, может, и у мужа. Кто ее знает…

— А про парня, того, что был с Басовым, что бы вы могли сказать?.. Каков его возраст, рост, внешний вид? Как одет был? Не встречался ли вам где-нибудь случайно, а может, вы его даже знаете — в жизни всякое бывает?.. Приходил ли он раньше к Басову или нет? Может, Басов его как-нибудь называл, да вы подзабыли? Надо будет подумать… — задал Паромов целый ворох вопросов.

Зайцев задумался, по-видимому, восстанавливая в памяти образ парня.

— Знать его я, точно, не знаю… — начал он, попыхивая очередной сигаретой. — Но видел я его не в первый раз. Точно, не в первый… Раза два до этого видел. Да, да, да! Басов его еще племянником из деревни величал. Как зовут — не знаю. Возраст — около тридцати. Среднего росточка, среднего телосложения. Был в джинсах и, кажется, в свитере… Точно, в темном свитере. Возможно, в кроссовках… Но не уверен. Знаете, все-таки видел мельком. Больше пояснить ничего не могу. Я уже говорил: привет, привет — разбежались.

— Жаль, конечно, что вы больше ничего не видели и не слышали, — сказал, не скрывая сожаления, Паромов. И похвалил собеседника. — Вы так все обстоятельно излагаете, словно книгу вслух читаете. Часом, не подрабатываете ли журналистом в заводской многотиражке? Уж очень все складно рассказываете. Мне так не суметь, право слово.

— Ну, вы уж скажете! — смутился слегка Зайцев. Но было видно, что ему лестно слышать такое от участкового инспектора. — Работаю я простым рабочим. Каландровщиком в четвертом цехе. Но много читаю книг. Люблю про путешествия и исторические. От скуки, возможно. Времени свободного много.

— Прекрасно! — опять похвалил Паромов. — А мне, вот, не удается. Все на работе, да на работе. Да уж ладно, не будем жаловаться и уходить от основной темы. Поясните, пожалуйста, так сказать, для общего кругозора, кого из других соседей Басова вы знаете: хотя бы о тех, что напротив живут, или о тех, кто соседствует с другой стороны…

— Напротив живут две молодых пары. Должны быть дома, так как эту неделю работали во вторую смену. Скромные, не скандальные. С Басовым общались мало. Со мной — то же… — дал краткую характеристику этим соседям Зайцев. — Соседка из крайней квартиры — Вера Карповна, пенсионерка. К сожалению фамилии ее не знаю. Тоже должна быть дома. Она старушка любознательная, может, что и слышала… — лукаво и с намеком улыбнулся Иван Маркелович, — может, что и подскажет. Поинтересуйтесь.

Не успел Зайцев окончить характеристику соседки с редким отчеством Карповны, как в коридор ворвался запыхавшийся Черняев.

— Черт возьми, на каждый этаж, в каждое крыло заглядывал: водила, как всегда, точный адрес забыл! — пояснил он причину запарки, прежде чем поздороваться. — Общий привет!

— Привет! — отозвался Паромов, протягивая руку для рукопожатия.

— Здравствуйте! — поздоровался без рукопожатия Зайцев.

— Кто? — кивнул опер в сторону Зайцева.

— Сосед убитого Басова Михаила и пока единственный свидетель, Зайцев Иван Маркелович, — отрекомендовал Паромов.

— Да какой я свидетель, — начал было Зайцев, — я…

— Ладно, разберемся! — прервал его Черняев. — У нас всякие бывают: и свидетели, и подозреваемые, и потерпевшие, переходящие в обвиняемых. Кстати, анекдот на данную тему.

«Египет. Пирамиды. Из одной из них выходит наш советский опер и, вытирая с лица и головы обильно льющийся пот, произносит: «Фу! Мне тут все говорили, что мумия, мумия фараона Тутанхамона, а мне она призналась, что мумия фараона Тутмоса I. И что он отца убил и корону украл! Правда, поработать пришлось! А то все: мумия бессловесная, да мумия бессловесная! А мумии тоже говорят, да еще как говорят! Только работать надо! Работать, а не баклуши бить!»

Ха, ха, ха, — засмеялся негромко опер. — Как анекдотец?!.

— Да так себе, — улыбнулся Паромов.

Зайцев же промолчал. То ли на него анекдот подействовал, то ли уже был знаком с оперуполномоченным Черняевым или слышал о таком.

— Впрочем, хорош баланду травить, — продолжил, как ни в чем, сыщик. — Заходил? — кивок головы в сторону квартиры Басова.

Догадался сходу старый оперативник, где труп лежит. Опыт — большое дело.

— Смотрел?

— Смотрел.

— И что?

— Зайди. Увидишь…

— Ладно. Взгляну. Не помешает.

Осторожно, как совсем недавно Паромов, он вошел в коридор Басовской квартиры, но сразу же вышел.

— Да, трупец… — растягивая слово по слогам, пробормотал он, ни к кому конкретно не обращаясь, так сказать, для внутреннего пользования. Затем, переходя ближе к делу, спросил:

— Так что мы имеем?

— Труп! — зло пошутил Паромов. — Еще не опрошенных соседей и отсутствующую опергруппу. Да вот Ивана Маркеловича, который вчера около двадцати часов видел, как Басов шел к себе домой с каким-то парнем лет тридцати… — И добавил после небольшой паузы, напоминая Черняеву: — Ты совсем недавно ругался, обвиняя меня в отсутствии взаимодействия. Вот и будем теперь взаимодействовать до упора! И труп, я тебе скажу, не простой. Потом поясню. Не исключено, что с тем делом каким-то образом связан…

— В гробу бы видеть такое взаимодействие! — был искренен Черняев в оценке сложившейся ситуации.

Трупешник в собственной квартире, знаменующий неочевидное убийство, восторга не вызывал. Еще неизвестно, как сложится вопрос с раскрытием преступления. Впрочем, даже при удаче в раскрытии преступления по «горячим следам» разносов от всех начальствующих лиц все равно не избежать. А про то, что, не дай Бог, объявится «глухарик» и думать не хотелось. Разорвут, как Тузик грелку.

— Ладно, охраняй и жди остальных, — решил опер и направился к квартире Веры Карповны.

— Там Вера Карповна живет, любознательная пенсионерка, — поделился информацией старший участковый.

— Спасибо, — буркнул опер и постучал в дверь. — Откройте. Милиция!

— Стучите погромче и понастойчивей, — посоветовал Зайцев, — она сразу никому не открывает.

— Откроет, никуда не денется…

— Вам виднее.

Черняев стучал так, что содрогался дом, но дверь квартиры не открывали.

— Петрович, — усмехнулся старший участковый, — по-видимому, Вера Карповна относится к категории тех особ, которые лезут всегда туда, куда их не просят, а когда в них необходимость, то не дозовешься, не достучишься.

— В точку, — подхватил Зайцев и добавил: — А что, часто приходится с такими встречаться?

— Не часто, но приходится. Как-то раз, еще при старшем участковом майоре милиции Минаеве, примерно перед обедом, вызвали нас в отдел. Идем себе через сад школы 43… А там, прямо под окнами классных комнат какой-то пьяный мужик лежит, что твое наглядное пособие на тему, что спиртное делает с людьми. Как не поспешали в отдел, но проходить мимо такого явления, срывающего учебный процесс, неудобно. Приподняли мы этого мужчину, потащили от школы подальше. Еще не покинули школьный сад, только за угол спортзала свернули, как навстречу три пожилых женщины… И давай они сердоболие проявлять, и давай нас на все лады склонять, чтобы «бедного мужичка» выручить. Пришлось отпустить пьяницу этим женщинам «на поруки». Но не успели мы пройти и пяти шагов, как «спасенный» стал пятиэтажным матом «благодарить» своих спасительниц. Те опять «раскудахтались», теперь уже требовали, чтобы мы призвали к порядку хулигана. Как не спешили, но пришлось опять возвращаться за прохиндеем и тащить его до отдела. И смех, и грех!

— Поучительная история, — усмехнулся Зайцев.

— Обыкновенная, — коротко прокомментировал опер.

Рассказав случай из жизни, Паромов, чтобы не терять время даром, — материал проверки ведь все равно придется собирать, — достал из папки пару листов чистой бумаги, пристроился с ней на корточках у стены, приготовившись записывать объяснение Зайцева.

— Пока старший оперуполномоченный будет с бабушкой беседовать, мы с вами, Иван Маркелович, ваши показания на бумаге изложим. Хорошо?

Тот пожал плечами. Мол, вам лучше знать, что делать.

— Итак, дата и место рождения, — привычно начал Паромов как раз в тот момент, когда Черняев наконец-то достучался до Веры Карповны.

— Говоришь, милиция… — не желала открывать дверь женщина, — а я милицию не вызывала.

— «Вы нас не ждали, ну а мы пришли!» — словами популярной песни тихонько пропел опер, отвечая на вопрос старушки, потом громко и серьезно добавил: — Тут у соседа вашего Басова горе, так, что открывайте дверь. Помощь ваша нужна! А уголовный розыск шутить не любит…

Из квартиры напротив, разбуженная стуком и шумом, выглянула еще в ночном халате молодая женщина. Заспанная, с растрепанными крашенными волосами.

— А что случилось?

— Да вот у Басова… — начал объяснять опер и тут же попросил, словно внезапно потерял к своему объяснению интерес: — Будьте добры, скажите соседке, что это действительно милиция к ней стучится, а то бабашка, по-видимому, побаивается дверь открывать.

— Вера Карповна, не бойтесь, это действительно милиция, — видя Паромова в форменной одежде, — громко крикнула женщина. Все это Паромов видел и слышал параллельно с тем, как сам задавал вопросы Зайцеву и записывал его объяснения. Вполглаза и вполуха.

Наконец недоверчивая Вера Карповна чуть приоткрыла дверь квартиры, настороженно обвела окрестности взглядом и, убедившись, что в коридоре — действительно милиция, впустила опера.

«Это тебе, Петрович не мумия фараона из анекдота, — усмехнулся про себя Паромов, — тут орешек покрепче. И вспотеешь, но не расколешь!»

Впрочем, Черняев хоть и был крутым опером, но все же не эстрасенцем и мысли на расстояние читать не умел.

3
Только окончил записывать коротенькое объяснение Зайцева, как прибыла опергруппа: следователь прокуратуры Шумейко Валерий, судмедэксперт Родионов Вячеслав, отделовский криминалист Сазонов. Во главе с Коневым Иваном Ивановичем и Чекановым Василием Николаевичем. Все, за исключением эксперта-криминалиста Сазонова, в гражданском платье. И сразу к Паромову: что да как?

Тот, что знал, рассказал.

— Понятых! — потребовал следак.

Все дружно уставились на Паромова. Впрочем, тот и так знал: сколько бы не понаехало народу, а понятых ему искать.

— Соседи подойдут?

— Подойдут.

— Вопросов нет, — сказал Паромов и стал стучать во все квартиры, вызывая крайнее недовольство их обитателей. Но куда деваться, если такое дело. Люди сначала возмущались, потом одевались и выходили к сотрудникам милиции.

Когда, наконец-то, понятые были собраны и введены в курс событий, Шумейко вкратце разъяснил им их права и обязанности, согласно УПК, и, приглашая за собой в квартиру Басова, сказал как Гагарин перед полетом в космос: «Поехали!»

Было около семи часов, когда колесо следственной машины сделало первые обороты.

Как не старались Черняев и Паромов, опрос жильцов дома, в том числе и ближайших соседей убитого, почти ничего не дал. Подтвердились лишь показания Зайцева: несколько человек видело прошлым вечером Басова с молодым парнем. И приметы этого парня лучше Зайцева никто не дал.

Не много вытянули и из осмотра места происшествия. Самодельный кухонный нож с разноцветной пластиковой наборной ручкой, полностью измазанной — кровью убитого, находившийся в груди убитого, скорее всего, изготовленный самим Басовым, потому что на кухне нашлось как минимум тройка подобных ножей. Несколько смазанных отпечатков пальцев со стопок и стаканов на кухне, в том числе и с тех, что стояли на столе вместе с ополовиненной бутылкой самогона. Старый грешник не брезговал и самогоноварением, что подтверждал аккуратный портативный самогонный аппарат, обнаруженный среди прочего. Несколько коротких волосков в одной из ладоней покойного. И сотни фотокарточек, среди которых попалось больше десятка с обнаженными мужчинами, снятыми в полный рост и с видом всего мужского хозяйства.

— Не одним самогончиком старичок баловался, — невесело усмехнулся Конев, увидев такие образчики творческой фотодеятельности Басова. — Мат его, сразу видно, что старый дон педрило…

— И к бабке не ходи — старый педераст! — тут же подтвердил Слава Родионов. — Без вскрытия могу сказать это: задний проход, как дупло раздолбан!

На что Чеканов философски заметил:

— Педрило педрилом, а убийцу нам все равно искать. Ведь не от члена в заднице старый грешник копыта отбросил, а от ножичка в грудину! Кто-то от всей души ножик всандалил, по самую ручку. Наверняка бил! Не шутил.

До обеда провозились с осмотром места происшествия и с опросом соседей.

Оперативно-следственная группа потихоньку растаяла. Сначала отбыл судмедэксперт Родионов.

— Моя миссия окончена, господа офицеры, — пошутил он. — Воскресить не могу, но акт о причинах смерти вы получите. Со временем.

— А не мог ли он сам себя? — в который раз задал эксперту вопрос о возможном самоубийстве начальник уголовного розыска. — Может совестно стало старому развратнику за бесплодно прожитые годы, вот и решил свести счеты с жизнью… — сгладил он этой фразой неловкость и остроту своего вопроса. — Причем, не просто уйти, а демонстративно, с голой ж… с голым задом, — поправился он, — с разбитым сердцем и распахнутой настежь дверью! Следов борьбы что-то не видать!

— И при этом демонстративно не оставил предсмертной записки, как делают почти все самоубийцы! — в тон начальнику ОУР пошутил Родионов. Потом уже серьезно и деловито добавил: — Судя по силе удара, по выбору места нанесения удара, вряд ли, что сам. Впрочем, вскрытие даст окончательный ответ. Ну, будьте здоровы и больше не беспокойте.

Следом отбыли Чеканов и Конев, забрав на время у следователя все обнаруженные фотоснимки и цилофановый пакет с роликами проявленной пленки. Для изучения.

За ними в отдел милиции ушли следователь и эксперт-криминалист.

Остались старший оперуполномоченный Черняев и старший участковый инспектор Паромов. Все пытались отыскать очевидцев преступления среди жителей дома. Хорошо, что хоть участковый Сидоров подошел (непосредственно на его участке случилось убийство) и стал искать транспорт для отправки трупа, а то бы и с отправкой трупа в морг пришлось заниматься Паромову.

4
Когда Паромов и Черняев, наконец-то, пришли в отдел, то оперативный дежурный Цупров Петр Петрович окликнул Паромова и вручил ему паспорт и военный билет на имя какого-то Гундукина Руслана Альбертовича, прописанного по общежитию на улице Дружбы.

— Дворничиха обнаружила возле дома десять или двенадцать по улице Парковой. Точно уже не помню, но там где-то. Наверное, этот Гундукин с будуна был, вот и потерял… — высказал предположение оперативный дежурный. — Возврати. У тебя там с опорным рядом…

— Хорошо. Вечером. Сейчас, сам понимаешь, не до вручений этих документов. Трупяшник зависает.

— Да мне без разницы: днем или вечером. Можешь и утром.

Старший участковый положил документы в папку и пошел в кабинет Черняева.

Пока Паромов общался с оперативным дежурным Цупровым, опер успел заскочить к начальнику уголовного розыска и взять у него обнаруженные при осмотре места происшествия фотоснимки. И теперь, восседая за своим столом, очищенным от всех бумаг и книг, раскладывал пасьянс из этих фото.

— Пристраивайся… — кивнул он на стул. — Давай отсеем те фотки, на которых увидим известных нам людей от остальных. А потом начнем их отрабатывать на причастность к убийству.

Ход опера был резонный, и старший участковый включился в работу.

Примерно на тридцати снимках они увидели и опознали вполне конкретных лиц, в том числе несколько человек, работавших на заводе РТИ.

— Слушай, опер, — перестав перебирать снимки, сказал вдруг Паромов, — а не позвать ли нам Зайцева Ивана Маркеловича, ну, того соседа Басова, что первым труп обнаружил. Пусть тоже взглянет, может, увидит вчерашнего посетителя. А? Тем более что он рядом, на допросе у следователя в кабинете Чеканова.

— Резонно, — согласился сыщик, но тут же добавил: — Хотя его самого не мешало через ИВС пропустить. Впрочем, черт с ним, если что — успеем…

Он тут же по внутреннему телефону позвонил Чеканову и попросил по окончании допроса направить к нему в кабинет свидетеля Зайцева.

— Хочу снимки показать, может вчерашнего визитера опознает…

Чеканов дал добро.

— Какие будут версии? — спросил меж тем старший участковый Черняева. — Как считаешь, кто порешил старика?

— А что тут считать, — отозвался опер, вновь и вновь перебирая фотки, — в этих вот фотках и ответ: кто-то из гомиков, из гомосеков проклятых… Честное слово, даже не догадывался, сколь их много! Мы всякие учеты и картотеки ведем. Предложу Чеканову и на педерастов картотеку завести. Вот плеваться будет… — пошутил старший опер.

— Петрович, твоя версия перспективная, спору нет. Но теперь послушай мою. Помнишь, надеюсь, дело с мясом на заводе РТИ.

— Помню, — без особого интереса, чисто механически ответил опер, — ну и что?

— А то, — начал объяснять старший участковый, — что…

— Погоди, погоди! — перебил его Черняев. — Не хочешь ли ты сказать, что информацию дал… Басов?

— Вот именно.

— И ты думаешь, что кто-то отомстил за ту информацию, точнее, за сдачу директора столовых. Как его там? Впрочем, без разницы, как его зовут… Так как сама твоя версия бредовая. Ведь о том, что Басов был информатором, никто не знал. Даже я. Хотя твой секретный рапорт читал… — улыбнулся опер. Мол, знай наших! — Но там информатор фигурирует просто как работник завода, и все! Никаких фамилий, никаких имен. А ты о нем даже мне ничего не сказал, надеюсь, что и другим тоже. Или где проговорился?

— Я-то — нет! — успокоил опера Паромов. — Боюсь только, не сам ли он где хвастанул: дело, как-никак, а громкое. На всю область шум пошел. Вот и думаю, не похвалился ли где-нибудь Басов? Не дошла ли его похвальба до ушей друзей Шельмована? А те и решили отомстить. Как считаешь?

— Слишком запутано, как в кинофильмах про шпионов. И потому — вряд ли… Сам знаешь, что у нас, слава богу, не Америка и не Италия, где действует мафия, где заказные убийства. У нас проще: сначала, как водится, напились самогону, потом стали целоваться и кричать: «Ты меня уважаешь?» А потом подрались — и… труп готов. Или иной сценарий: кто-то при распитии все того же самогона посчитал, что его обделили, схватил нож со стола — и пырь в грудь обидчику! Могут быть и иные варианты, но суть все равно не меняется. Не оскудела еще талантами земля русская! — Шуткой окончил опер свой монолог. — Впрочем, и от такой версии отказываться не будем. Чем черт не шутит, когда Бог спит! Но это, так сказать, на самый крайний случай. И официально эту версию выдвигать для следствия не будем. Позанимаемся в индивидуальном порядке.

Замолчали оба, внимательно рассматривая снимки. А их, снимков этих, было сотни. Надолго хватит работы по их просмотру!

— А что это Цупров тебя останавливал? — неожиданно спросил Черняев.

— Да какой-то чудак документы потерял… И паспорт, и военный билет. А дворник нашел. Точнее, дворничиха нашла… — поправился Паромов. — Теперь нужно вернуть.

— Покажи, может кто из моих знакомых. Тогда на пивко расколем, — засмеялся опер.

— Смотри, — не стал возражать старший участковый и достал из папки документы Гундукина.

«Тут дело не в пивке и не в возможном знакомом, — усмехнулся про себя старший участковый, передавая документы сыщику. — Просто ты, Черняев, как был самым любопытным во всем Промышленном РОВД опером, так и остался! Как совал свой нос во все щели, так и суешь! Иногда тебе это помогает, а большей частью дает лишь лишнюю головную боль. Как совсем недавно было с делом «кастрата».

5
В это время, постучавшись, в кабинет опера вошел Зайцев. Он, как и сотрудники отдела милиции, работавшие по убийству Басова, с самого утра оставался не пивши и не евши, на голодный желудок.

— Сказали, чтобы к вам зашел… Что-то посмотреть нужно… — каким-то извиняющимся и неуверенным голосом проговорил он.

Было видно, что в кабинете опера Зайцев чувствовал себя не так уверенно, как в коридоре собственного дома при беседе с Паромовым.

— Может, домой отпустите… Пообедать надо… А то в животе уже урчит. Даже неудобно.

— У всех урчит… — резко перебил его Черняев. — У нас тоже кишки урчат и кукиш друг другу показывают.

— Вы, видно, привыкшие… а я — нет.

— С нами поработаешь и ты привыкнешь. Посмотри вот Басовские снимки, — сказал более спокойным тоном опер, откладывая на стол паспорт Гундукина, раскрытый на странице с его фотографией, — может, вчерашнего посетителя где увидишь? А потом — домой, голодный ты наш!

Иван Маркелович осторожно подошел к столу оперативника и остановил свой взгляд на раскрытом паспорте.

— Вы, по-видимому, шутите надо мной, — сказал с извинительной ноткой в голосе он. — У вас уже и паспорт его есть.

— Где? — без каких-либо эмоций спросил Черняев.

Умел мгновенно хитрый опер ориентироваться в обстановке.

— Да вот же он… — Взял Зайцев паспорт Гундукина со стола и подал оперу, интуитивно почувствовав в нем хозяина кабинета, а, значит, и старшего начальника. — Этот самый. Его еще Басов племянником называл.

— А ты не путаешь?

— Нет. Точно, он.

— Ну, что ж, — повеселел опер, — считай, что обед себе заработал. И от ИВС избавился. Дуй домой! Кушай. Да поплотнее. А потом — к нам. Надо будет утрясти кое-какие процессуальные формальности.

— Спасибо! — обрадовался Иван Маркелович. — Может, и повесточку выпишите…

— Товарищ Паромов, оформи Ивану Маркеловичу, — подпуская официального тумана в голосе, сразу же «вспомнил» опер имя и отчество свидетеля, — повестку, а я на секунду отлучусь.

Черняев сгреб в ладонь документы Гундукина и покинул кабинет.

«Побежал руководство порадовать, — беззлобно подумал Паромов, заполняя бланк повестки. — И, кажется, нам на этот раз повезло. Бывают же чудеса! И надо будет «привязать» Гундукина, ну, и фамилию бог дал, к обоим нашим версиям. К первой будет проще: возможно, отыщется пикантная фотография. Вот ко второй… Тут поработать придется. И, по-видимому, мне одному. Возможно, Черняев поможет. Пообещал. А руководство отдела станет открещиваться от этой версии всеми правдами и неправдами. Тут самому в свою версию не очень-то верится! — Постарался быть объективен в своих рассуждениях Паромов. — А что уж говорить про руководство. Скажут: фантазии, бред сивой кобылы. И будут правы».

Свидетель, получив повестку, ушел. А минут через пять после его ухода в кабинет возвратился Черняев.

— Где свидетель?

— Домой пошел. А что?

— Чеканов хотел побеседовать с ним.

— Придет — побеседуют. Мы что делаем?

— Идем Гундукина задерживать, ели он по месту прописки проживает. Прописан-то в общежитии по Белгородской. А живет там или уже нет, кто его знает.

— А ты на вахту позвони. Поинтересуйся. И в отдел кадров завода: может, еще работает.

— Уже собирался… — отозвался опер и стал искать в своей записной книжке номера телефонов.

Собирался ли он до предложения старшего участкового звонить или не собирался — не узнаешь. Опер, он на то и опер, чтобы даже в мелочах оставаться непроницаемым.

— Ты звони, а я посмотрю, нет ли фото Гундукина среди пикантных снимков, изъятых в квартире Басова.

— Смотри, — отозвался опер, набирая на диске номер телефона общежития.

— Алло! Общежитие? Мне бы коменданта. Комендант? — неподдельная радость в голосе опера. — Вас беспокоит ваш коллега с Литовской. Как прикажете вас величать? А то, как-то неудобно… без имени, без отчества. Как-никак — коллеги! А, Майя Петровна? Прекрасное имя, прекрасное! — актёрствовал сыщик. — Прошу извинения за беспокойство, Майя Петровна, но проживает ли у вас в общежитии парень по фамилии Гундукин… Гундукин Руслан Альбертович, — уточнил он.

Все это лицедейство оперативника Паромов наблюдал, перебирая снимки обнаженных мужчин и внимательно рассматривая их. Примерно в середине пачки фотокарточек отыскалась искомая.

«Есть!» — обрадовался тихо он и протянул снимок Черняеву.

Тот, не отрываясь от телефонного разговора с комендантом общежития, кивнул: мол, вижу, понял.

— Что вы говорите: прописан, значит, а не проживает… И где живет, не знаете… Говорите, что у сожительницы и что иногда приходит в общежитие… — комментировал опер свой разговор с комендантом для старшего участкового инспектора. — Плохо. Он тут у моих жильцов занял кучу денег и не возвращает. Ребята волнуются. Кстати, где он работает? Говорите, во втором цехе… Хорошо. Майя Петровна, век буду благодарен, если адресок его сожительницы разыщете. Я вам попозже перезвоню. Вы ко мне позвоните?.. — опять переспросил опер. — Это было бы чудесно, но дело в том, что я звоню не из общежития, а из магазина по соседству. У нас что-то с телефоном… Третий день не работает. Связисты все обещают исправить, но не исправляют. И у вас такое бывает. Да что вы говорите!.. Ну, пока. А то телефон требуют хозяева. Минут через десять перезвоню. Вы уж постарайтесь!

Черняев положил трубку.

— Петрович, ты случайно не попутал с работой? Тебе в артисты надо. Талант пропадает… — пошутил Паромов.

— Учись, пока жив! — улыбнулся Черняев и, переходя на серьезный и деловой тон, добавил: — Не живет-то наш Гундукин в общежитии… У сожительницы где-то обивает углы. Комендант обещала поискать его новый адресок, но найдет или нет, бог ведает! Позвоню-ка я нашему общему знакомому Ильичу, начальнику второго цеха.

— Звони. Может, тут не сорвется. Хотя по закону случайных чисел, везуха должна кончиться. И так ни с того, ни с сего подозреваемого установили. Второй раз чудес не будет. Придется, уважаемый Виктор Петрович, мой друг и страшный опер, попотеть… — невесело пошутил Паромов, пока сыщик искал номер телефона и, найдя, набирал его.

— Владимир Ильич? Не узнал, богатым будешь! — Тараторил опер в трубку. — Привет, дорогой! Что-то давно не виделись, вот и решил побеспокоить и о себе напомнить, а то, наверное, уже забыл о бедном опере? Нет! Прекрасно. А то, что работа заела, так кого она, проклятая, не заедает. Всех! Придумали же люди, что до шестидесяти лет надо пахать как папе Карле, а потом уж на пенсию. Почему не наоборот? А? — засмеялся Черняев то ли своей шутке, то ли шутливому ответу собеседника.

— Кстати, слышал ли анекдот про работу и водку? Нет. Тогда слушай: «Русская водка — хорошее дело. Радует водка душу мою. Если же водка мешает работе, брось ее к черту, работу свою!» Как анекдотец? — вновь засмеялся опер. Но тут же оборвал смех и уже серьезно, без какого-либо скоморошества сказал: — Помощь нужна, Владимир Ильич. Дело серьезное. Или архисерьезное, как говаривал в своё время твой тезка, Ленин. У нас на зоне убийство… Старичка одного грохнули. И твой рабочий Гундукин Руслан Альбертович, — заглянул он в паспорт, — мог бы нам кое-что поведать. Есть данные, что он, Гундукин, был дружен с убитым. Однако, сделать надо все тихо и без огласки. Ты меня понимаешь?!. Прошу аккуратно уточнить: на работе ли он.

Опер замолчал, ожидая ответа начальника цеха, который, по-видимому, по телефону внутренней связи с участками цеха уточнял о местонахождении своего рабочего. А производство у Владимира Ильича было огромное. Чуть ли не самое большое на всем заводе.

— Что ты говоришь! — искренне обрадовался Черняев, услышав, наконец, что разыскиваемый объект мирно трудится в цехе. — Ильич, дорогой, ты уж там аккуратненько проследи, чтобы этот Гундукин куда-нибудь не смылся. Мы с Паромовымчерез пять минут будем! — И бросил трубку на аппарат.

— Пошли! — Глаза опера блестели охотничьим азартом. — Пошли!

— Сейчас. Сначала позвони в общежитие, как обещал.

— Теперь не нужно. Сейчас самого голубчика доставим. Свеженького.

— Позвони, что тебе стоит, — не отставал Паромов. — Одной минутой ничего не решишь. А так, возможно, адрес сожительницы узнаем и посмотрим: не лежит ли он на пути возможного следования подозреваемого с места происшествия? Вдруг, да лежит. Еще одна зацепочка будет!

— Одолел! — выдохнул опер и стал звонить в общежитие.

— Майя Петровна, это опять я, ваш коллега. Еще не забыли? Шучу, шучу… — засмеялся опер в трубку. — Нашли? Вот хорошо… минутку: сейчас ручку достану, чтобы записать… и листок бумаги. Память-то дырявая, как у молодой девахи пред выданьем. Ха, ха, ха! — хихикнул он в трубку. — Уже готов! Диктуйте… — сказал он через несколько секунд, действительно достав ручку и листок бумаги из ящика стола, и, продолжая играть придуманную роль: — Парковая двенадцать, говорите. Прекрасно! И фамилия сожительницы имеется. Диктуйте. Записал. И телефон? Пишу. Чудесно. Теперь мои хлопцы повеселеют. А то совсем загрустили: пропал, да пропал! А он и не пропадал. Всего хорошего. Спешу обрадовать ребят. Если что — звоните. Всегда рад помощь коллеге! — схохмил Черняев, положив трубку на рычаги телефонного аппарата. Своего-то телефона он не назвал. И адреса тоже.

— Ну, что, доволен?

— А ты разве нет? — вопросом на вопрос ответил старший участковый. — И адрес имеем, кстати, тот самый дом, возле которого были найдены документы. И фамилию сожительницы и возможной свидетельницы нужно будет выяснить, когда возвратился ее сожитель, в каком состоянии, почему его документы оказались на улице? Да мало ли что? Теперь с чистой совестью можем ехать. Но вопрос: на чем? Это же не просто свидетель, которого можно было бы и на общественном транспорте доставить. Подозреваемый сейчас взвинчен. Весь на нервах, и неизвестно, что может отмочить. Еще какую-нибудь провокацию в транспорте устроит. Особенно, если судимый. Те на такие вещи большие мастера. А ты потом отдувайся!

— Ладно, не учи ученого. Пойду к Коневу машину просить, — согласился опер, поправляя кобуру с пистолетом под легкой и просторной курткой.

Вскоре вернулся.

— На верху переиграли. Я с Василенко Геной еду на машине Конева за подозреваемым, а ты идешь за сожительницей, Потаскаевой Мариной. Адрес — вот, на листке…

Черняев взял со стола листок бумаги, на котором совсем недавно, во время последнего разговора с комендантом общежития нацарапал адрес сожительницы Гундукина и, передавая его Паромову, напомнил:

— Не потеряй!

— Мог бы и не напоминать! — огрызнулся старший участковый инспектор.

Было обидно: его опять оттирали с важного дела на второстепенный участок.

— Я — ни при чем!.. — понял его опер. — Так решило руководство. — И без особого энтузиазма, а точнее, с сарказмом, пошутил: «Верблюд большой — ему видней»! Все, как в песне Высоцкого.

— Да я понимаю: богу — богово, кесарю — кесарево, а участковому все остальное… Впрочем, успехов тебе…

И, взяв под мышку свою папку с бумагами, старший участковый покинул кабинет опера.

6
Двенадцатый дом, в котором, согласно справки, данной комендантом общежития, проживала сожительница подозреваемого Гундукина, располагался недалеко от опорного пункта и находился в непосредственном обслуживании старшего участкового.

«Неплохо было бы и сожительницу дома застать и дворничиху. К тому же дворничиху надо повидать раньше: пусть покажет, где документы Гундукина нашла. Впрочем, теперь вряд ли ее застанешь на работе. Утром прибрала возле дома и ушла к себе… — размышлял Паромов, подходя к нужному объекту. — Дворничихи, как и следовало ожидать, не видать! Остается Потаскаева Марина».

Отыскал подъезд с указанной в записке квартирой. Поднялся на третий этаж. Позвонил.

— Кто? — раздался недовольный женский голос из-за двери, обитой коричневым дерматином.

— Милиция. — И уточнил. — Старший участковый инспектор Паромов.

— Вот хорошо! — обрадовались за дверью. — Сейчас открою. Сама все собиралась к вам сходить, да все откладывала… — сказала женщина, открывая дверь квартиры. — Вот нашла себе красавца: только спать, да жрать, да водку хлестать! А больше никакого толку — и выгнать не могу, проклятого. Прогоню, а он опять возвращается.

Женщине возникла на пороге квартиры в розовых тапочках с пампушками, в цветастом домашнем байковом халатике, стянутом у талии пояском, и было ей лет под сорок. Была она ядрена, грудаста и задаста. И, по всему видать, говорлива.

— Извините, — прервал ее словесный поток Паромов, — вы будете Потаскаева Марина?.. Э-э-э…

Возникло затруднение, так как отчества участковый не знал.

— Зови просто Мариной. Еще не старая, чай!..

— Очень приятно, Марина, — сказал Паромов, направляясь в квартиру. — Надеюсь, вы разрешите войти, а то как-то неловко в коридоре беседовать.

— Входи, входи, — поправляя расходящийся на груди халат, разрешила Потаскаева. — Идем на кухню, если не возражаешь. В квартире еще не прибрано.

— Кухня вполне устроит, — произнес участковый, проходя на кухню и присаживаясь на один из двух табуретов, стоявших возле столика.

— Может, чайку? — спросила хозяйка.

— А почему бы и нет. С утра во рту ни макового зерна, ни росинки…

— Сейчас вскипячу…

Она стала возиться с газовой плиткой, чайником и чашками.

— Слышал, у вас квартирант без прописки проживает? — Начал издалека участковый.

— А я тебе про что говорю, — отозвалась Марина, хлопоча с чайником, — и я говорю про квартиранта своего, козла Гундукина. Ну и фамильице, должна заметить, у него… Какая-то гундосая. Как и сам он: гундит, гундит, а толку никакого. Ни денег нет, ни мужика! И куда только мои глаза глядели, когда этого козла с улицы подбирала!

«Ох, и говорлива мадам! — подумал Паромов. — Надо как-то в нужное русло выводить ее… А то она мне тут полдня будет песню петь, из пустого в порожнее переливать… Все уши прожужжит».

А та продолжала.

— Если ты пришел, чтобы протокол на меня составить, что без прописки живет, то опоздал. Сегодня ночью, а точнее, рано утром выгнала его. Представляешь, где-то блудил с самого вечера, а под утро заявился, пьяный и какой-то встрепанный, словно его чужой мужик на своей бабе застукал и дал трепки. Я спрашиваю, где был? Молчит. С кем был? Опять молчит. Видите ли, спать пришел. Да не на ту напал, козел безрогий! Раньше все прощала. Собиралась к вам сходить, чтобы поговорили, припугнули за загулы его проклятые. Да все жалела. Все думала, что одумается. А тут вывел. Ну, думаю, достал вконец. Дала пинка под зад и документы следом через форточку выбросила. Пусть катится на все четыре стороны, козел вонючий! Пусть другую дуру такую ищет. А с меня — достаточно! Так что, товарищ участковый, опоздал ты с протоколом.

— Знать, не судьба, Марина, составить сегодня на вас протокол, — картинно развел руками старший участковый инспектор, впрочем, довольный тем, что Потаскаева сама, без наводящих вопросов, рассказала суть. Оставалось только уточнить некоторые детали.

— Так, говорите, во сколько он пришел?.. — как бы переспросил время прихода Паромов, словно Потаскаева время назвала, а он, участковый, уже подзабыл.

— Где-то около четырех часов… Правда, на часы не смотрела… — уточнила Потаскаева.

— И пьяный был сильно?

— Пьяный, но не очень. Больше было самогонного запаха. Где-то, гад, самогон хлестал. Никак не подавится! Не нажрется! А вы, милиция, где шустры, а где словно слепые бродите… Вот, например, самогонщиков развелось, как поганок в лесу, а вас и нет, чтобы их приструнить! Или сами там нос мочите? А?

— Ну, вы скажете!

— А что?

Ввязываться в бесперспективный спор с Потаскаевой было нерезонно, бесперспективно и бессмысленно. Паромов об этом уже хорошо знал, поэтому следующим вопросом постарался возвратить беседу в нужное русло.

— А где он работает? — словно не знал место работы Гундукина, спросил он..

— Да на заводе РТИ, во втором цехе…

— Да там же хорошие деньги зашибают, — удивился участковый, а вы говорите, что никаких денег от него не видите.

— И не вижу. Он таится, но я-то знаю, что в картишки проигрывается. Последний месяц совсем ни копейки не принес. Все продул подчистую. А уж эту неделю не жил, а дергался весь, словно на иголках. Видно, деньги с него требовали… А тут ночевать не пришел. Я и решила — все! И выгнала. Но думаю, придет… Тогда уж я к вам за помощью… Вот и чай поспел. Вам покрепче или как?

— Покрепче и сахарку пару ложечек.

— Заварка у меня знатная. Индийская, да еще травками сдобрена… — потеплел голос у Потаскаевой.

Сразу видно: женщина была неплохой хозяйкой, да к тому же, и любительницей чая.

— А с кем сожитель ваш дружил? С кем в карты играл? — делая маленькие глотки обжигающей горло и язык ароматной и парящей жидкости, не переставал расспрашивать словоохотливую женщину Паромов. — Я вижу, вы женщина наблюдательная. — И пошутил. — Случайно, не в разведке работаете?

— Случайно на КТК работаю, — усмехнулась собеседница. — Мастером, если вас это интересует. Что же касается Гундукина, то последнее время несколько раз видела его с бородатым мужиком. Говорил, что земляки. А земляки они или нет, не ведаю. И с кем в карты играет, не знаю. В карты разные люди играют, как слышала от сведущих людей.

— А сегодня, когда к вам пришел, никаких чужих вещей у него не видели? — стал закругляться с расспросами Паромов.

— Не видела. Я его и на порог не пустила. Выгнала. Уже говорила… — ответила Потаскаева, настораживаясь. — А что случилось, что мне вопросы задаешь? Во что козел этот вляпался?..

— Да ничего плохого, по крайней мере, с вами. Я же участковый! И должен интересоваться, кто у меня на участке живет.

— Знаю, что со мной пока ничего… Значит, что-то с Русланом… Просто так милиция не приходит…

— За чай — спасибо, и разрешите позвонить, — встал Паромов.

— Позвоните. Телефон на тумбочке в коридоре.

Паромов подошел к телефонному аппарату, набрал номер старшего оперуполномоченного Черняева.

— Слушаю! — раздался после долгих гудков вызова недовольный голос Черняева.

— Петрович, это я. Звоню из квартиры Потаскаевой Марины. Что у вас?

— Полный ажур. Сидит передо мною, исповедуется. Приходи, послушаешь.

— Потаскаеву в отдел доставлять? — приглушил голос участковый, чтобы не слышала хозяйка квартиры.

— Не стоит. Он и так колется. Следак потом, если понадобится, вызовет на допрос. А пока не нужна.

— Еще раз спасибо, Марина, — опустив трубку, — громко сказал Паромов. — По-видимому, Бог твои молитвы услышал и теперь надолго избавит тебя от такого сожителя…

— Я так и знала, что что-то случилось? Где он? — все же задала вопрос.

— В отделе. Больше я вам сказать ничего не могу. Если вас вызовут в отдел или еще куда, то будьте добры, придите. А пока — до свидания!

Паромов покинул квартиру разговорчивой женщины, оставшейся одиноко и растерянно стоять посреди коридора. И было неизвестно, какие мысли бродят в голове молодящейся дамы. Скоре всего что-то о непонятном раскаянии и о сострадании. Ведь, то была русская баба! Способная в праведно гневе и покарать, но еще больше способная бесконечно прощать! Даже недавнего врага своего.

7
Было около семнадцати часов, когда Паромов, побыв немного времени в опорном пункте, где предупредил участкового инспектора Астахова, чтобы тот съездил на развод в УВД и помог начальнику штаба ДНД провести инструктаж дружинников при направлении их на маршруты патрулирования, вновь вернулся в отдел милиции.

Старший оперуполномоченный Черняев Виктор Петрович в своем кабинете сидел один. И не просто сидел, а занимался разборкой бумаг, скопившихся за несколько дней в ящиках стола. Те, которые считал нужными, аккуратно подшивал к толстому делу, а те, в которых отпала нужда, рвал на мелкие клочья и выбрасывал в корзину, чтобы потом сжечь.

— Чем порадуешь, господин Шерлок Холмс? — спросил шутливо Паромов, присаживаясь на старенький и обшарпанный стул, напротив опера.

— Убийство раскрыто, убийца задержан, — последовал лаконичный ответ.

— Это я уже слышал. Интересует мотив преступления и обстоятельства.

— Как мы и предполагали, выдвигая версию сексуальных дрязг.

— А поподробнее…

— Поподробнее… пожалуйста! Выпили, причем Басов почти не пил, а все спиртное перепало на душу Гундукина. По крайней мере, так повествует сам Гундукин. Потом Басов предложил Гундукину свою задницу для сексуальных утех. Опять же со слов Гундукина, такое уже между ними бывало и не раз. Гундукин согласился и отымел деда по полной программе. Но когда Басов предложил поменяться ролями, то Гундукин не захотел. Басов стал настаивать. Гундукин, с его слов, послал дедка подальше. Тот в ответ Гундукина кулаком в фейс. Гундукину попался под руку нож, и он ножом саданул Басова в грудь. Как по Есенину: «…Саданул под сердце финский нож», — усмехнулся опер. — Испугался содеянного и убежал. Рванул к сожительнице. Та, заревновав, выгнала. Пошел на работу, где мы с Василенко его и взяли. Раскололся практически сразу, как только увидел нас. Все! Подробности добавит следствие.

— А насчет второй версии не пытался крючок забросить?

— Это ты о заказном?

— Да.

— Знаешь, — признался опер, — забыл! Закрутился и упустил из виду. А потом еще начальники набежали: каждому интересно убедиться, что преступление раскрыто и преступник дает расклад. Сам знаешь, как бывает в таких случаях…

— Знаю, — согласился старший участковый.

В действительности так и происходило: не успеет опер или участковый раскрыть какое-то общественно значимое преступление и доставить в отдел подозреваемого, как тут же налетала стая разного начальствующего люда. И бедные опера или даже следователи полдня не могли нормально работать с фигурантом. Каждый старался «примазаться» к раскрытому преступлению, хоть каким-то боком, чтобы при случае сказать: да я!.. Так обстояли дела. Не зря в народе сложилась поговорка: «У победы героев много, а у поражения — один!»

— Сейчас с ним занимается следователь прокуратуры Шумейко. Допрашивает в присутствии адвоката, — продолжил Черняев. — Так что, извини! Впрочем, мое мнение, что вторая версия тут беспочвенна. Просто так совпало. Живи со спокойной душей и не морочь голову ни себе, ни другим.

8
Вечером того же дня подозреваемый в убийстве Гундукин был помещен в ИВС, а через десять дней после официального предъявления обвинения по статье 121 УК РСФСР за мужеложство и по статье 103 УК РСФСР за умышленное убийство без отягчающих обстоятельств, переведен в СИЗО.

Гундукин вину признал частично, так как по подсказке адвоката пытался соскочить со статьи 103, где санкция наказания была довольно широкого диапазона: от трех и до десяти лет лишения свободы, на более мягкие статьи, например, 104 УК РСФСР, то есть умышленное убийство, но совершенное в состоянии сильного душевного волнения, по которой срок лишения свободы ограничивался пятью годами; или по статье 106 УК РСФСР — неосторожное убийство, где санкция наказания была еще меньше, а именно: до трех лет лишения свободы. Кроме того, обе последние статьи имели и такую меру наказания, как исправительные работы, на срок до одного года. В народе исправительные работы называли «химией», самих осужденных — «химиками», по-видимому, не от слова химия, а от понятия химичить, подразумевающего под собой какие-то комбинации, какое-то очковтирательство, только не дело. Отсюда, и отношение к «химии» у народа было довольно положительное. «Химия» — не тюрьма. Почти что свобода.

А недели через две опер Черняев под большим секретом показал старшему участковому часть агентурного донесения внутрикамерной разработки подозреваемого Гундукина, где черным по белому было написано, как «разрабатываемый» в «задушевной» беседе с сокамерниками проговорился, что убийство Басова ему было заказано неизвестным в качестве погашения большого карточного долга. И на последующие попытки сокамерников «разговорить» Гундукина на эту тему, фигурант замкнулся и больше на откровенность не шел, придерживаясь официальной версии убийства.

— Прочел — и забудь! — был категоричен опер. — Так определились на самом верху. И копать дальше бесполезно.

— Петрович!

— Что Петрович? Убийца установлен? Установлен. Будет наказан? Будет! К тому же и убитый — дерьмо порядочное. Так что, успокойся и забудь! Разве других дел мало?

— Хватает! И все-таки, где-то дедок «светанулся»! Наверное, не утерпел, похвалился, что «вломил» Шельмована с мясом… И слух, до кого нужно, дошел…

— Пофантазируй, пофантазируй! — усмехнулся опер. — А еще лучше порадуйся, что так быстро «раскрутили» это дело.

— А чему тут радоваться? Помог Его Величество Случай!

— Ну, это ты брось. Тут случай не при чем. Он просто помог ускорить время раскрытия.

— И то верно. Шли по верному пути. Наверняка бы раскрыли. Но значительно позже. Пока бы отработали весь массив педерастов… Тьфу, пропасть! Это же надо, сколько дерьма среди мужиков завелось!

— Да уж…

— Ну, бывай!..

— Бывай!

9
Был суд. Гундукин на суде виновным себя не признал и заявил, что оговорил себя под физическим и психологическим давлением со стороны оперативников и просил его оправдать. Но суд его ходатайство отклонил, так как предварительное следствие по делу, проведенное следователем прокуратуры Шумейко, было безукоризненно. И поехал Гундукин на Север лес валить и зэков ублажать в качестве очередной Машки-ублажашки.


Тут можно и точку поставить на деле о мясе. Но не на работе сотрудников Промышленного РОВД, у которых, что ни день, то новые дела и новые заботы. Весна прошла, закрывая сезон весенних обострений криминала, но не за горами был осенний сезон. Не менее безумный и драматичный.

Крепитесь, товарищи милиционеры, опера и участковые! Старайтесь птицу удачи во время за хвост поймать, а, поймавши, крепко держать, чтобы не улетела эта капризная дама и не оставила вас с носом. А остальное все само собой расставится по местам. Как говорится, на Бога надейтесь, да сами не плошайте. А если, вдруг, станет невтерпеж, то и распить бутылочку национального напитка не грех. За мужскую дружбу и ментовскую удачу! В тесном кругу и под забавные милицейские байки, потешные и драматичные, скабрезные и поучительные. И почти всегда взятые из реальной жизни.

КРИМИНАЛЬНЫЙ ДУПЛЕТ

Детективная повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
— Вставай, Валерик, вставай, маленький, вставай, мой сладенький, — тормошила мать сонного Валеру, — пора умываться и в садик идти, а то твоя мама на работу опоздает.

Валерик проснулся, но выползать из теплой кроватки ему не хотелось. А еще больше не хотелось идти в садик. И он стал кунежить.

— Не хочу! Не хочу! Не буду вставать. И в садик не хочу. Там плохо. Там меня не любят.

— Ну-ну, глупенький, не плачь. И я тебя люблю, и в садике тебя любят. И нянечки и воспитательницы. Ты же такой хорошенький, такой красивенький!.. — пыталась по-хорошему ублажить сына Бекетова Вера Петровна, уже одетая и готовая тронуться в путь.

Ей было около двадцати трех лет. И была она матерью-одиночкой, как говорили о женщинах, имеющих детей, но не имеющих мужей. Валерика она нагуляла. И спроси ее, кто его отец, она бы вряд ли дала утвердительный ответ на этот вопрос. Не знала, не ведала, так как ублажала многих. Жила она с бабкой Тосей, так как ее родители, промышлявшие карманными кражами на сельских ярмарках и на рынке города Курска, не раз битые и мятые, в конце концов, перед самой войной угодили в сети НКВД. Были осуждены и где-то сгинули в лагерях.

— Пропали, проклятые, — сетовала бабка в редкие минуты общения с внучкой.

Бабка была доброй и, как могла, старалась накормить и одеть, но воспитанием внучки особо не занималась. Воспитывалась Верка на улице, в частном секторе на окраине города Курска, в среде таких же разболтанных детей войны, в среде безотцовщины и хулиганистых подростков. А потому рано познала вкус дешевого вина, вонючего бурашного самогона и потных мужских тел в грязных, пропитанных табачным дымом и сивушным запахом, притонах-борделях. И к восемнадцати годам принесла бабке в подоле Валерика. Опоздала с абортом. Сначала боялась признаться, а когда плоды любви выплыли наружу в образе округлившегося и провисшего живота, то было уже поздно.

— Ну, что, девка, — сказала бабка Тося, — не ты первая, не ты последняя! Даст Бог, проживем. Жили вдвоем, поживем и втроём. Огород, чай, свой. Прокормит. А там и ты на работу устроишься: опять же подмога в семье будет.

С рождением ребенка, которого нарекли Валериком, дав ему фамилию матери и отчество Ивановича в честь бабкиного мужа, погибшего еще на Финской войне, скоротечной и почти неизвестной, Верка успокоилась, таскания по притонам прекратила, от старых подруг и дружков отошла. Да и некогда было этим заниматься: ребенок требовал к себе внимания. То накорми, то смени пеленки, то постирай их… А через год после рождения сына пошла на работу, устроилась в райисполкоме уборщицей, техническим работником, мастером чистоты и порядка. Деньги получала небольшие, но зато познакомилась с большими людьми. Тут помогли и ее общительность, и ее природная смазливость. Несмотря на рождение ребенка, оставалась она, по-девичьи, стройной и грациозной, привлекательной для мужчин и к тому же не очень жесткой в плане моральных устоев. А в огромных черных глазах можно было и утонуть, как в омуте. И многие тонули…

Не избежал этой участи и предрик, то есть председатель райисполкома, который-то и помог устроить ребенка в детский сад, а также получить Вере Петровне однокомнатную квартиру в только что построенном четырехэтажном кирпичном доме на улице Краснополянской. Куда та не преминула забрать бабку Тосю из старого полуразвалившегося домишки. Подрасправила Верка крылья и стала забывать оскорбительные прозвища прежних соседок, типа: потаскуха, гулящая, шлюха трехкопеечная. Стала величаться, несмотря на свою молодость, Верой Петровной.

Но недолго длилось Верино счастье. Сменился председатель райисполкома, и новый предрик, как всякий чиновник, взойдя на трон, стал «перетряхивать» вокруг себя кадры, убирая старые и огораживаясь новыми. И хоть Вера было мелкой сошкой, козявкой, но и ее вежливо так, без хамства и свинства, попросили подыскать себе новую работу. «В связи с сокращением кадров», — так гласила официальная формулировка вопроса.

Что поделаешь — пришлось уволиться. А тут, вскорости, и бабка Тося приказала долго жить — не зря же говорится, что беда одна не ходит, если раз пришла, то отворяй ворота. И осталась Вера без работы и без помощницы-бабки, на старческие плечи которой в основном возлагались обязанности по уходу за сыном.

Погоревала, погоревала Вера, да делать нечего, надо жить. Стала устраиваться вновь на работу. Но не очень-то кадровики желали принимать мать-одиночку с малолетним ребенком на руках. Однако, побегав по отделам кадров больших и малых предприятий города, устроилась работать дворником рядом со своим домом. И работа, хоть пыльная, но не особо трудная, и ребенок практически без надзора не оставлен.

— Вставай, не балуй, — начинал наливаться нетерпением голос Веры, — мне на работу пора, денежки моему сладенькому зарабатывать. На конфетки, на игрушки. На новый костюмчик…

Но маленький Валера продолжал хныкать и упираться, все больше и больше, постепенно доводя себя до истерики.

— Нет, не любят! Не любят! Не встану. Отойди, плохая и злая. Плохая и злая мама. Я тебя не люблю, — капризничал мальчишка.

— Да вставай ты, несчастье мое! — наворачивали слезы на глаза Веры. — Вставай, паршивец. Кому говорят?!.

— Я не паршивец, — сквозь слезы гнусавил Валерик, — не паршивец! Это ты потаскуска, как тети на улице говорят. Потаскуска! Потаскуска!

Детский ум еще не мог дать определения произносимым словам, но на уровне подсознания Валера чувствовал, что говорит матери обидные, ранящие душу слова, и старался ее обидеть и сделать ей больно. И делал.

Терпение Веры Петровны кончалось, к тому же поджимало время: не опоздать бы, в самом деле, на работу.

Валерик выдергивался из кровати, получал пару хлестких шлепков по мягкому месту, насильно, через его сопротивления, умывался и одевался. Потом с ревом и досадой матери, доходящей до озлобления на себя, на сына и на судьбу, доставлялся к ступенькам крыльца детского садика. Там передавался то ли воспитательнице, то ли нянечке — это, смотря, кто выходил принимать детей — и вскоре успокаивался. Точнее, прекращал плакать. Зато начинал шкодить. То у девочек бантики, завязанные заботливыми руками мам, развяжет, то игрушку отнимет. И не потому, что ему игрушки не досталось, а просто так, по праву более сильного. Или хуже воспитанного… То с мальчишками подерется… Впрочем, в таких случаях не всегда победа оказывалась на стороне Валерика. Довольно часто и он бывал бит. Но в таких случаях не плакал, не жаловался, как другие, а замыкался в себе, забившись в дальний угол помещения группы. Затаивался и обязательно старался отомстить. То шнурки из ботинок вытащит и выбросит, то в сами ботинки во время тихого часа, когда никто не видит, написает. То же самое он проделывал и в отношении воспитательниц или нянечек, если те его пытались приструнить, пожурить, отчитать, усовестить.

А Верка — теперь она опять из Веры Петровны стала просто Веркой — с каким-то ожесточением подметала тротуары, сгребала в кучу опавшие с деревьев листья и прочий мусор.

2
Прошло несколько лет. Бекетов Валера учился в седьмом классе сорок третьей средней городской школы имени Аркадия Гайдара. Одной из лучших школ не только в Промышленном районе, но и во всем городе Курске. Однако, определение учился, это было бы слишком громко сказано. Скорее, он отсиживал, отбывал время, отирал пороги и коридоры школы. И мешал учебному процессу…

Бедные преподаватели что только не делали, пытаясь посеять в головке Валерика доброе, вечное, разумное. И в угол ставили, и оставляли после уроков, понапрасну тратя личное время, в ущерб для собственных детей. И домой к нему ходили, чтобы побеседовать с мамой, которая к тому времени уже утеряла всякий родительский контроль и авторитет над сыном, если, вообще, когда-либо такой имела… И на учет в детскую комнату милиции поставили… Все было бесполезно. Как Валера после четвертого класса не хотел учиться, так и не учился, как нарушал школьную дисциплину, так и продолжал нарушать.

А исключить его из школы не позволяла школьная система всеобщего образования, не признававшая ни исключений, ни оставлений на второй год. Да и что могли дать эти оставления, когда человек не желал учиться, не желал подчиняться школьной дисциплине.

— Как-нибудь до восьмого выпускного класса дотянем, — отмахивался всякий раз директор школы от сетований учителей. — Не портить же нам показатели из-за одного паршивца…

Показатели преподаватели не портили, но Валера портил кровь всем.

До пятого класса Бекетов Валера учился, куда ни шло. И успеваемость имел удовлетворительную, так как от природы был смышленый и сметливый, и озорничал терпимо: подумаешь, одноклассницу за косу дернет или учительнице на переменке на стул канцелярскую кнопку подложит! Не умерли же они на самом деле от этого!

А с пятого класса учебу вообще бросил. Зато шалить начал уже совсем по-взрослому. То что-нибудь сопрет у одноклассников из ранца или у незадачливой учительницы, ненароком принесшей дамскую сумочку в класс; то кому-нибудь нос расквасит; то урок на радость остальному классу сорвет.

Но додержали Валеру до седьмого класса, моля Бога, хоть все были атеистами, чтобы он в школу приходил как можно реже.

Школьную премудрость постигать Валера Бекетов, теперь уже имевший кличку-прозвище Бекет (производное от фамилии), перестал, художественную литературу не читал, даже в кино ходил редко, несмотря на то, что клуб строителей «Монолит», в котором ежедневно крутили по несколько сеансов как детские так и взрослые фильмы, был рядом. В трех минутах ходьбы от его дома. На углу улиц Обоянской и Дружбы. Зато стал учиться другим наукам: где бы деньжат раздобыть да винца и сигарет купить, где бы что стащить да сбыть хоть за малые копейки…

Сначала начал воровать у матери дома. Та, обнаружив в первый раз пропажу небольших денег, отругала. Но Валерик и бровью не повел, прошептав негромко, скорее для себя, чем для матери: «Заткнись, дура!»

Когда же Вера Петровна, уже довольно-таки солидная и располневшая дама, давно утратившая прежнюю стройность и грациозность на поприще грубого мужского труда и неумеренности в пище, при вторичном обнаружении пропажи денег и единственного золотого перстенька, попыталась отхлестать сыночка ремнем, то тот не только громогласно крикнул, что она дура, но и избил ее с жестокостью отупевшего от чужой боли садиста. Наносил удары кулаками и ногами не только по телу, но и по лицу. Отчего она около недели на работу не выходила, сославшись на плохое самочувствие, а на самом деле, зализывала, как собака, телесные и душевные раны. И чтобы процесс выздоровления шел быстрее, ускоряла его водкой.

Нужно сказать, что Вера Петровна, помня свое сиротство, старалась сына оградить от этого чувства. Замуж она так и не вышла, боясь привести в семью злого отчима, который станет обижать сына. Встречалась с мужчинами очень редко, чтобы бабы во дворе не судачили и не славили ее. С большими предосторожностями и не у себя дома, а где-нибудь на нейтральной стороне. Больше со слесарями ЖКО, всегда поддатыми и охочими до любой юбки, реже с трактористом Ванечкой, женатым и имевшим двух детей и проживавшим в двухэтажном доме по улице Дружбы. Любой каприз ребенка старалась удовлетворить. Не научился тот путем ходить, как купила ему деревянного коня-качалку, потом трехколесный велосипед. Игрушки — Валерику, сладости — Валерику. По первой же просьбе. О себе не думала. Валера рос и его «хочу» становилось законом. А если требования ребенка не были по какой-то причине удовлетворены, то тут же начинался рев, крик, истерика. Терпела. Сносила. И вставала грудью и горлом на защиту родимого чада, если соседи пытались порой урезонить малолетнего хулиганишку и драчуна, не в меру расшалившегося и шпынявшего своих ровесников не только в своем дворе, но и в соседних.

Вот и рос Валера своенравным и себялюбивым мальчиком. Мстительным и вороватым. Испробовав свои воровские способности на родной матери и одноклассниках, уверовав в безнаказанность, стал «чистить» карманы у пьяненьких мужичков возле пивнушки «Голубой Дунай». Несколько раз был изобличен в мародерстве и крепко бит. Однако воровской опыт накапливался.

Так что жалостливая, но не очень умная женщина своими руками из сына делала по меткому выражению Владимира Маяковского свина. И свела его судьба с такими же родственными душами, отбивающимися или уже отбившимися от общего стада. И не только с такими, но уже и более взрослыми, более «опытными», уже успевшими баланды лагерной похлебать. И пошел он по стопам родной маменьки в ее молодые годы. Стал баловаться винчишком, не брезговал и общедоступными девицами, открывшими и себе и ему, что он уже не мальчик, а мужчина. К тому же, к четырнадцати годам парень, не обремененный трудом и заботами, избалованный и откормленный мамой, вымахал — будь здоров, и вполне мог сойти за совершеннолетнего.

Яблоко-то от яблони не далеко падает!

В седьмом классе, в четырнадцать лет, в один из осенних вечеров Бекетов Валера, которого уже больше знали в округе по кличке Бекет, в компании двух совершеннолетних балбесов, одурманенные сорокоградусной и озабоченные вопросом, где бы еще достать денег, чтобы еще купить сорокоградусной, на плохо освещенном перекрестке улиц Народной и Краснополянской напали на работягу, возвращавшегося после трудовой смены домой. Избили его, сорвали с руки часы «Победа» и выгребли из карманов мелочь на сумму около трех рублей. В тот же вечер похищенные часы «загнали» тайному скупщику ворованного Решетникову Захарию Ивановичу, известному в своих кругах как Сито или Решето и проживавшему в частном домике на улице Монтажников.

«Сито мелко сеет, варить деньги умеет!» — поговаривали завистники. Правда, за глаза. В глаза не каждый бы осмелился. И не потому, что Сито был очень здоров и силен. Наоборот, он был низкоросл, лысоват и крив на один глаз. Узок в плечах и, по-бабьи, широкозад. Рыхл телом и душой. Но за ним стояли дружки по зоне, которых он время от времени прикармливал, ссужая деньгами или самогоном, хотя сам давно отошел от всех воровских дел и даже где-то работал то ли мастером, то ли прорабом на стройке. К тому же в другой раз он мог и не взять ни «котлы» — часы, ни «рыжевье» — золотишко. Это бы и ничего, если бы деньги не требовались позарез, сию минуту! А, как правило, деньги всегда требовались в самый неподходящий и экстраординарный момент. Поэтому его и Ситом редко кто называл, все больше Захарием Ивановичем величали.

Сито оценил часы в пятерку.

— Из уважения к вам беру… Себе-то в убыток… Кому они нужны, эти часы. Смотрите, и корпус потерт, и стекло поцарапано. Да их и за три рубля никто не купит!» — говорил-мурлыкал он, суя часы то одному, то другому гопстопнику под нос. И тут же пятерку отоварил двумя бутылками самогона.

— Больше пока нет. В другой раз… — вязал словесную паутину он скороговоркой, демонстративно позевывая.

А его единственный глаз плутовато следил за реакцией ночных клиентов: понимают ли надувательство. Бутылка самогона стоила рубль, а им, несмотря на оценку часов в пять рублей, большего не «светит». Но те, хоть и понимали всю «несправедливость», однако стерпели. Куда им было «катить бочку» против старого Сита!

Домой Бекет вернулся под утро, пьяным, и тут же был взят за шиворот молодым участковым милиционером Петрищевым Валентином, поднятым ночью по «тревоге» и находившимся в засаде в квартире несовершеннолетнего грабителя.

Примерно также и в то же время в своих квартирах были задержаны и его друзья-подельщики. Потерпевший Игнатьев Семен Матвеевич оказался человеком не робкого десятка, при нападении грабителей не растерялся и запомнил как их внешность, так и клички, которые те употребляли то ли из-за хулиганской бравады, смотри, мол, мы ничего не боимся, то ли просто по глупости и неопытности.

В отделе милиции особо не запирался, даже бравировал содеянным, однако назвать подельщиков наотрез отказался. Не назвал он и Сито. Уже срабатывал и давал первые плоды воровской ликбез, полученный во время «задушевных» бесед со старыми зэками в подвалах и притонах за стаканом вина и под нехитрый перебор гитары и хрипловатое исполнение «Мурки».

Потом было следствие и суд. Совершеннолетние друзья его загремели по части второй статьи 145 УК РСФСР, за квалифицированный грабеж, совершенный по предварительному сговору группой лиц, соединенный с насилием, не опасным для жизни и здоровья потерпевшего, в пристяжку со статьей 210 за вовлечение несовершеннолетнего в преступную деятельность, сроком по пять лет каждому в места не столь отдаленные. Суд в то время был скор и суров.

А Бекету, как несовершеннолетнему, ранее не судимому, повезло. Подсуетился адвокат, простила прежние обиды школа в лице своего представителя. И сам подсудимый, лицемеря и лукавствуя, пустил слезу раскаяния.

Почему лицемеря и лукавствуя? Да потому, что во время предварительного следствия никакого раскаяния с его стороны не было. Наоборот, была полнейшая бравада своим «подвигом». Вот, мол, я какой бесстрашный, и вас, ментов, совсем не боюсь!

И во время суда он, конечно же, не раскаялся и не собирался раскаиваться, но воспользовался подсказкой своего защитника и лицемерил, делая вид, что осознал всю неправомерность своего деяния и в том искренне кается.

В соответствии со статьей 46-1 УК РСФСР Бекет был осужден к трем годам лишения свободы, но с отсрочкой исполнения приговора на два года. Что вполне соответствовало сложившейся в те годы судебной практике по уголовным делам в отношении несовершеннолетних. Государство давало шанс молодому гражданину, возможно, случайно оступившемуся, исправиться, не лишая его свободы. И многие исправлялись. Только не Бекет!

Бекетов Валера встал на свою стезю. И теперь никакие силы не могли его свернуть с выбранной им дороги.

Взрослее физиологически, он взрослел и в плане воровского опыта. Научился лицемерить и затаиваться, хамить и тут же вилять хвостом, если чувствовал, что его не берет, стал изощренней и изворотливей.

В школе искренне обрадовались, когда, закрыв глаза, дотащили Бекетова Валеру до выпускного восьмого класса и, выставив ему «трояки» по всем предметам, спровадили на все четыре стороны, облегченно вздохнув.

Оставшись без последнего контроля со стороны общества, в какой-то мере сдерживающего, Бекет полностью окунулся в разгульную жизнь: пил, гулял, играл в карты, дрался. Совершал набеги на пэтэушников из шестого профессионального училища, расположенного на улице Народной в трехэтажном старинном особнячке, отбирая у них под угрозой ножа и побоев, последние копейки, данные родителями. И его прозвище стало на слуху. И не только у его ровесников, но и у людей постарше.

— Молодец! Наш парень, — хвалил его старый урка Хлыст, проживавший в доме на Народной, где располагался магазин «Продукты», знакомя со своими друзьями по зоне. — Достойная смена подрастает.

Бекет млел от похвалы и совершал очередное «геройство».

— Сын, остепенись, — умоляла Вера Петровна, — добром это не кончится. Сядешь в тюрьму!

— А может, я и хочу сесть! — бил он словами мать под самое сердце.

— Валера, опомнись. Можно ли так даже подумать, не то, что сказать?!.

— Да щла бы ты!..

Мать, заплакав от собственного бессилия, уходила из квартиры и бесцельно таскалась по ночным улицам поселка, так как обычно такие разговоры происходили или ночью или же поздно вечером. Днем Валерика дома было не застать.

Слова матери вскоре сбылись. Да как им было не сбыться? Недаром народная молва гласит: «Сколько веревочке не виться, кончик всегда найдется!»

Пришел конец и похождениям Бекета.

Безнаказанность привела к тому, что Бекет решил напасть на милиционера с целью завладения его оружием. Финский нож, или, проще говоря, финка, мало уже прельщала распоясавшегося подростка. Ему хотелось иметь настоящее оружие.

— Финка — это что? Это пустяк, — откровенничал на очередном сборище местной шолупени Бекет. — Вот бы «пушку» заиметь… тогда бы и было дело… А финку каждый дурак может смастерить.

— Да где ее возьмешь, «пушку» эту… — сокрушался друг Бекета Чаплыгин Шурик по прозвищу Чапа.

Чапа проживал на Втором Краснополянском переулке, как и еще один их общий друг Бирюков Слава, получивший от друзей кликуху Беркут. Беркут одно время соперничал с Бекетом в верховенстве на поселке резщинщиков. Поэтому Бекет и Беркут люто ненавидели друг друга. Впрочем, вскоре этому соперничеству положил конец Хлыст, заявив им, чтобы они стояли друг за друга горой против остальных фраеров. Открытого противостояния не стало, но и дружбы сердечной между ними не наступило. Каждый мнил быть первым среди «братвы».

— Не купишь же ее как картошку в магазине. И у Сита не возьмешь. Не связывается одноглазый циклоп с оружием. Хочет чистеньким подохнуть!

— Разве что у твоего дяди, проклятого опера, временно позаимствовать. Ха-ха-ха! — смеялся Беркут, подкалывая Чапу, а заодно и своего друга-соперника Бекета.

— Да какой он мне дядя, — злился Чапа, — так, однофамилец. И лупит меня ничуть не меньше вашего, если, вообще, не больше. Вон, на прошлой недели, опять уши обрывал! До сих пор болят. И самое главное: ни за что, ни про что! Просто на глаза ему попался.

Дело в том, что в то время в Промышленном РОВД в должности оперуполномоченного отделения уголовного розыска работал однофамилец Чапы Чаплыгин Геннадий Иванович. Он-то, по долгу службы, не раз и не два доставлял в отдел и Беркута, и Бекета, и Чапу, и еще не один десяток таких шалопаев, и учил их там уму-разуму. Когда словом, а когда и крепкой затрещиной.

Оперуполномоченный Чаплыгин был молод, силен, шустр, а потому и скор на расправу. И затрещин он «отвешивал» больше, чем слов, считая трату слов пустой тратой времени и нервов. Поэтому Чаплыгин Гена был чуть ли не личным врагом Бекета и его компании.

— Вот ты и позаимствуй. Временно. А мне нужна постоянно. Сечешь! — наливался злостью Бекет, будучи на год старше Беркута, а потому-то и считавший себя главным в их компании. — И я её добуду…

Однажды Бекет поделился своей проблемой с Хлыстом.

— А что, — заявил Хлыст, сверкая искусственным золотом зубов, — твои друзья правы. Отберите ствол у мента! Вот то-то будет дело! Не то, что на Парковую прогремишь, — на весь Курск. Только надо действовать умело. Чужими руками желательно. Дураков всегда можно найти. Вот и пользуйся людской дуростью. А фраера подставить — сам бог велел. На то он и фраер, чтобы быть подставленным на правеж. Наш ли, ментовской ли — без разницы. Сечешь?

— Секу.

— Вот и секи. А обо мне попусту не базарь. А то… Я и без «волыны» горло порву!

Глаза старого урки смотрели холодно и жестко, а в голосе, всегда таком тихом и елейном, звучала нескрываемая угроза.

— Впрочем, — опять мягко и с подковыркой продолжил он, — у тебя кишка тонка на такое! Ишь ты, «волыну» захотел…

— Это мы еще посмотрим, у кого кишка тонка… — огрызнулся Бекет.

3
…Прошло несколько дней.

И однажды поздним летним вечером в районе третьей поликлиники на оперуполномоченного Чаплыгина, когда тот обычным путем возвращался со службы домой, напала группа подростков, подогреваемая алкоголем и провокационными криками Бекета: «Бей мента!»

Всегда ярко светившие фонари ночного освещения в этот раз почему-то были слепы. И темнота скрывала лица нападавших.

«Специально, сволочи, лампочки поразбивали, чтобы не смог кого-нибудь опознать, — подумал оперативник, с профессиональной точки зрения оценивая возникшую ситуацию. — Заранее подсуетились. И народ, по-видимому, отпугнули от этого мета, чтобы не мешался. Ни одного прохожего не видать…»

Опер попытался прикрикнуть наподростков, представляясь сотрудником милиции, называя свою должность и фамилию, призывая их к порядку. Но те даже не реагировали. И старший лейтенант милиции понял, что дело назревает нешуточное и словами ребят не остановить. Он отпрыгнул к забору, огораживающему больничный садик, чтобы обезопасить в какой-то мере себя с тыла. Но подростки, а их было не менее семи человек, напирали, нанося удары кулаками и ногами. У некоторых уже появились металлические прутья. По-видимому, кем-то заранее приготовленные и принесенные к заранее изученному маршруту движения опера с работы домой.

Как не уворачивался опер, как не защищался, блокируя удары руками, но пропустил несколько по лицу. Изо рта и носа потекла кровь, затрудняя дыхание.

Отбиваясь левой рукой и ногами от сатанеющих от запаха крови подростков, Чаплыгин правой рукой сумел достать из кожаной кобуры свой «ПМ», в этот раз не оставленный в служебном сейфе или в оружейной, а взятый домой, что было большой редкостью.

— Прекратите или буду стрелять! — взмахнул пистолетом опер, сплевывая сгустки набившейся в рот крови. — Буду стрелять!

И выстрелил в воздух.

Звук выстрела подействовал отрезвляюще. Сыпавшиеся со всех сторон удары на какое-то мгновение прекратились.

— Не бойтесь! — раздался голос Бекета. — Мент только пугает, так как у него не боевой пистолет, а всего лишь стартовый. Да и из боевого, будь он у него, мент не стрельнет… Ему это запрещено. Не имеет права. Навались дружней. Отнимай пукалку, — науськивал своих друзей Бекет.

Это он скрупулезно изо дня в день на протяжении целой недели изучал маршрут движения оперативника. Это он заранее на свалках насобирал отрезков металлических труб и прутов и снес их к забору больничного сада, к месту предполагаемого нападения. Это он, когда подростки, в обычной жизни довольно-таки спокойные мальчишки из благополучных семейств, подпоенные им вином и водкой и подбитые на нападение на сотрудника милиции, осмелились и напали, под шумок заварушки тихонько «всучил» им металлические прутья. Чтобы не только как можно сильней наносить удары, но и «повязать» их кровью, так как решил, воспользовавшись суматохой, «пришить» опера. И уже не раз хватался за рукоять финки, поджидая благоприятный момент, когда опера, наконец-то, собьют с ног и навалятся гурьбой, чтобы в этой неразберихе и кутерьме всадить нож по самую рукоять в живот ненавистного опера, чтобы дольше мучался. А потом, если повезет, незаметно подбросить окровавленный клинок в карман куртки сынка заместителя директора завода РТИ Михеева Павлика, чтобы впоследствии шантажировать того и «сосать» из него деньги.

Уроки старого вора даром не прошли. Семена зла упали на благодатную почву.

Бекет твердо решил: опера оставлять в живых никак нельзя. Во-первых, повязанные кровью фраера-подростки будут молчать, как могила, опасаясь наказания. Во-вторых, сотрудникам милиции не у кого будет спрашивать о нападавших на опера. Мертвые, как известно, молчат. Вот и мертвый опер никому не расскажет, кто и как напал на него.

Приободренные криками Бекета подростки, матерясь, чтобы матерщиной заглушить свой страх, который нет-нет да подкатывал то к сердечку, то к затылку чем-то липким и холодным, снова набросились на опера, размахивая металлическими прутьями. И кто-то уже ухватился своими потными руками за руку опера, в которой находился пистолет, пытаясь ее вывернуть и завладеть оружием. Другие, зверея от собственного крика и синдрома волчьей стаи, наносили удары по телу опера, стараясь попасть по голове.

— А-а-а! — дико заорал опер, выплевывая сгустки горячей, с соленым привкусом, крови. — А-а-а!

В этом утробном крике не было больше призыва к закону и порядку, не было и боли отчаяния. То был зов далекого-далекого предка, охотника и воина, идущего на сильного и коварного врага.

Он рванулся изо всех сил. Нападавших не раскидал, но руку с пистолетом освободил.

И вслед за этим утробным «А-а-а!», перекрывшим на какое-то мгновение все остальные крики, загремели раз за разом выстрелы.

Беззвучно или же со стонами стали падать одни. Заверещав, как испуганные зайцы, поползли в разные стороны другие. А выстрелы звучали и звучали, пока затвор пистолета не застыл в заднем стопорящем положении. Но и после этого палец опера жал и жал на спусковой крючок.

Двое из нападавших были убиты на месте, трое ранены, один из которых скончался в больнице, куда был доставлен лишь утром, так как всю ночь провалялся под больничным забором и был обнаружен лишь оперативной группой во время осмотра места происшествия. Бекет же отделался только испугом, да испачканными его же собственным дерьмом штанами. Ни одна пуля не тронула его. Все досталось его легковерным и глуповатым друзьям. Финку он сбросил, правда, не в карман Михеева Паши, как планировал, а просто во дворе дома 14 по улице Парковой, через который улепетывал с места преступления.

Раненые, но оставшиеся в живых подонки сразу же «колонулись» — своя-то рубашка ближе к телу — и среди числа других участников нападения назвали и Бекета.

Он был вскорости задержан и арестован. И к прежним трем годам, так как не выполнил испытательного срока отсрочки исполнения старого приговора, ему светило еще не менее пяти лет по новому приговору суда.

Следователи областной прокуратуры, расследовавшие это громкое дело, не усмотрели в действиях обвиняемых состава преступления, предусмотренного статьей 191 со значком 2, то есть посягательство на жизнь работника милиции, санкции которой предполагали не только лишение свободы на срок от пяти до пятнадцати лет, но и смертную казнь, а нашли только состав преступления, предусмотренный частью третьей статьи 206 УК РСФСР, где санкции наказания были значительно скромнее. Всего от трех и до семи лет лишения свободы. Что повлияло на принятие такой квалификации состава преступления, неизвестно, хотя обычной практикой подстраховки предварительного следствия было завышение объема обвинения. Суд, мол, с большего на меньшее всегда перейдет. В противном случае дело можно получить на «дос», что на жаргоне следователей означало возвращение судом уголовного дела на дополнительное расследование. А это — брак в работе, и следователей за это по головке не гладят. А «гладят» выговорами или неполным служебным соответствием.

Возможно, на следователя оказывалось давление со стороны родителей оставшихся в живых молодых подонков; как-никак, а некоторые из них, например, Михеев, занимали видное общественное положение и были известными людьми в городе, имевшими прямой выход и на партийное, и на исполнительное руководство области.

Возможно, повлияло и количество трупов, оставленных опером во время защиты собственной жизни. Возможно… Но было так, как было… Впрочем, суд согласился с квалификацией состава преступления, вмененного предварительным следствием, и не возвратил дело для проведения дополнительного расследования.

К чести работников прокуратуры, действия Чаплыгина были признаны законными и правомерными. И уголовное преследование в отношении его было прекращено сразу же, что вызывало скрытое негодование родителей застреленных подонков.

В результате сложений и поглащений сроков наказаний все еще несовершеннолетний Бекет получил всего четыре года лишения свободы и отбыл в Локнинскую ВТК Суджанского района Курской области. Откуда возвратился через три года по УДО, то есть в связи с условно-досрочным освобождением. И уже совершеннолетним.

Находясь в ВТК, Бекет придерживался прежней тактики: любую пакость старался сделать исподтишка и чужими руками. С администрацией не ссорился, но и не заигрывал; физически слабых осужденных подчинял себе силой, а тех, кто был сильнее его, хитростью. На путь исправления вставать не собирался, но умел пустить пыль в глаза. В том числе и собственной матери, посылая время от времени длинные жалостливые письма с клятвенными заверениями в сыновней любви и будущей помощи. Впрочем, редкий зэк не «заливает» то же самое. Так что в этом он от других и не отличался.

И Бекетова Вера Петровна, позабыв напрочь прежние побои и обиды, ждала сыночка. Считая дни и часы до его освобождения.

Но ни одна она его ждала. Готовились к встрече с ним и сотрудники Промышленного РОВД. Участковые и опера. Милиционеры не прощали тем, кто поднимал на них руку. Давно не работал на этой зоне оперуполномоченный Чаплыгин Геннадий, переведенный руководством УВД из отделения уголовного розыска райотдела на оперативную работу во вторую спецкомендатуру. Сменилось несколько участковых, обслуживающих данный участок. Но всякий раз новым сотрудникам рассказывали о случае с Чаплыгиным и напоминали, чтобы ждали прибытия в родные пенаты Бекета, и чтобы у того земля под ногами горела. Даже, если он будет вести себя тише воды и ниже травы. Чего, впрочем, ожидать не стоит. Не тот это человек.

Милицейская солидарность сыграла роль, и Бекет, не пробыв на свободе и полгода, загремел на зону по статье 198–2 УК РСФСР за злостное нарушение правил административного надзора. Административный надзор ему оперативно, в течение двух месяцев, «организовали» участковые инспектора, обслуживающие поселок РТИ. Причем на вполне законных и неопровержимых основаниях. То за административное нарушение паспортного режима: не своевременно оформил прописку по месту жительства; то за появление в общественном месте в пьяном виде, оскорбляющем человеческое достоинство, то за скандал, учиненный с матерью. Это он в письмах писал, что «люблю», а на деле только и слышалось, что «убью».

Когда Бекету в отделе милиции объявили, что он взят под гласный административный надзор за систематическое нарушение общественного порядка и злостное нежелание встать на путь исправления, он возмутился и нахамил инспектору профилактики старшему лейтенанту милиции Уткину Виктору Ивановичу — и загремел на семь суток за мелкое хулиганство.

Выйдя из спецприемника для лиц административно арестованных, попытался обжаловать взятие под надзор прокурору района, тому самому, который и санкционировал установление административного надзора.

Тот уделил время и выслушал Бекета. Но, будучи хорошо проинформированным о личности ранее судимого Бекетова Валерия Ивановича и о его преступной деятельности, лишь попросил Бекета поближе подойти, и, когда Бекет, склонился над прокурорским столом, произнес не очень громко, зато отчетливо: «Таких, как ты, поднявших руку на милиционера, убивать мало! Так что иди и радуйся, что еще жив и на свободе».

Прокурор был мужик старой закалки, повоевавший на фронтах Великой Отечественной, не раз молодым лейтенантом водивший роту в штыковые атаки, не раз заглядывавший смерти в лицо и хоронивший своих боевых товарищей не только на родной земле, но и в полях половины Европы. Потом, после демобилизации, поработал несколько лет опером в Воронеже и опять ежедневно видавший и кровь, и гной, и боль, и смерть боевых товарищей. Много всякого отребья, в том числе и разношерстных банд, шаталось по воронежской земле в послевоенные годы. Работал и заочно учился. А после окончания Воронежского юридического института, где учился заочно, трудился на прокурорском поприще, пройдя стадии следственной работы, помощника и заместителя районного прокурора. И опять все та же кровь, все тот же гной, все те же исковерканные судьбы. И потому всеми фибрами своей души он ненавидел преступность и преступников.

За нарушение правил административного надзора Бекет получил небольшой срок. Всего год. Но значительную часть этого срока он провел в карцере и шизо. Администрация ИТК нападавших на сотрудников милиции также не жаловала и делала все возможное, чтобы жизнь у таких подонков медом не казалась. Даже на зоне, даже в тюрьме.

Бекет бесился от собственного бессилия, бился головой об стены, вскрывал себе вены, даже зубами перегрызал их, но сделать с системой ничего не мог. Его подлечивали и снова бросали гнить в карцер или шизо. Чтобы знал, как нападать на сотрудников милиции!

Из ИТК он вышел с тремя непогашенными судимостями и административным надзором, установленным в колонии. И с ясным осознанием того, что на свободе ему болтаться долго не придется: милиция не даст. Надо было или действительно вставать на путь исправления: трудоустроиться, прекратить пьяные загулы, соблюдать ограничения надзора, или сменить место жительства и забиться в какие-нибудь дебри, где бы его не слышали и не видели. Но этого он делать как раз и не желал.

Однако всеми правдами и неправдами в этот раз пробыл он на свободе около года. Зато и «раскрутился» по полной программе. И хулиганство, и грабеж, и кража, и злостное уклонение от надзора. На целую пятилетку!

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
— Михаил Иванович, — входя в кабинет участковых с ворохом бумаг, произнес с сарказмом Паромов, — радуйся, Бекетов Валерий Иванович освобождается. С целым букетом судимостей с половиной статей УК. К маме, на Краснополянскую, тридцать девять… Вот уведомление из колонии… Пермяки заботятся, чтобы их подопечного встретили, прописали и трудоустроили. И не только он один, а еще десяток ему подобных… — потряс он пачкой уведомлений. — И все на твой участок. В общежития строителей на Обоянскую, двадцать и Дружбы, тринадцать. Так что, радуйся, идет большое пополнение…

Астахов оторвал взгляд от постановления об отказе в возбуждении уголовного дела, которое старательно печатал на пишущей машинке двумя пальцами.

— Это не тот ли самый Бекет, что на Чаплыгина Генку нападал?

— Не знаю. Что-то слышал об этом деле, но точно не знаю. Я еще не работал… — Паромов посмотрел листок уведомления, где указывалась дата последнего осуждения Бекетова, — когда он и в последний раз сел. Скорее всего, он. И что-то радости в твоих глазах не вижу, — пошутил старший участковый.

И положил на свободную часть стола уведомления, в которых администрация колоний сообщала об освобождении того или иного заключенного и о возможности его проживания по выбранному им адресу. Кроме вопроса проживания освобождающихся зэков, сотрудникам милиции, считай, участковым, предлагалось изучить вопрос и их трудоустройства. И не просто изучить, а дать положительный ответ, дающий гарантии, что рабочее место бывшему зэку зарезервировано.

Государственные мужи проявляли заботу о своих заблудших и оступившихся согражданах. С одной стороны всякий осужденный и находящийся в местах лишения свободы автоматически лишался прежней жилплощади и выписывался оттуда сотрудниками паспортного аппарата, с другой стороны, когда он освобождался, то должен был где-то жить и трудиться. Вот и слались уведомления в адрес начальников отделов милиции, а те их отписывали на исполнение участковым. Кому же еще отписывать?

Следует отметить, что такие уведомления шли строго пунктуально: за год до освобождения, за полгода, за месяц. И не было в системе МВД СССР более точной и бюрократически выверенной и отлаженной машины, как система исправительно-трудовых учреждений.

Участковые пытались бороться с наплывом судимых на их участки. Брали письменные объяснения от комендантов общежитий о том, что общежития не резиновые и нет лишних койко-мест. Приобщали к этим объяснениям письменные ходатайства Совета общественности поселка о том, что концентрация лиц, освободившихся из мест заключения, на поселке резинщиков уже превышает разумные пределы и потому новый приток такого контингента нежелателен. Подготавливали для подписи руководства отдела милиции отрицательный ответ и отсылали его инициатору запросов. Но это никакого действия не имело. Все было бес толку. Лица, отбывшие наказание, как прибывали в общежития, так и прибывали. С уведомлениями или без таковых. И общежития потихоньку превращались в маленькие филиалы колоний или спецкомендатур. С той лишь разницей, что колонии и спецкомендатуры охранялись целыми подразделениями специально подготовленных сотрудников, а в общежитии вся эта работа и забота ложилась на плечи коменданта, воспитателя и вахтеров. В основном, женщин. И на плечи участковых инспекторов милиции, несших персональную ответственность за состояние правопорядка на вверенных им участках.

Зато руководство колоний время от времени в средствах массовой информации, в том числе и по телевидению, информировало правительство и общественность, как они отслеживают судьбу каждого своего подопечного, даже и после его освобождения. Какая чуткость!

— Где блеск в глазах, где служебное рвение? — повторил Паромов с прежним сарказмом, обращаясь к участковому. — Что-то не видать…

— Если это он, — не принял шутку Астахов, — то дерьмо порядочное.

И стал раскладывать пасьянс из полученных уведомлений.

— Милицию всем своим существом ненавидит. Я от старых сотрудников слышал… — бегло просматривая тексты уведомлений, продолжал он. — Но ничего, мы ему «теплый» прием организуем… Впрочем, черт с ним. Что мы еще имеем? — задал он сам себе вопрос. — Ба! Еще один знакомый… — тут же ответил на него. И пояснил: — Клинышев Игорюха освобождается, по прозвищу Клин. Старший… На Дружбу, тринадцать «А». Младший-то, Серега, только что сел. Так сказать, идет вполне объективный процесс сменяемости. Или взаимозаменяемости… Короче, идет ротация дерьма.

— В соответствии с законом Михайло Васильевича Ломоносова, что в природе ничто никуда не пропадает и ничто ниоткуда не возникает… — в тон Астахову ответил Паромов.

Впрочем, шутки получились невеселыми.

— Знаешь, — продолжил Астахов, — а я с нашим великим ученым не соглашусь. Что-то людского дерьма становится все больше и больше. Значит, откуда-то оно возникает и почему-то никуда не убывает.

Старший участковый промолчал, внутренне соглашаясь с Астаховым. Количество лиц, враждующих с законом, почему-то продолжало расти. И списать это на пережитки капитализма, как не раз делалось раньше, было невозможно.

— Смотри, в общежитие на Обоянскую желают, — продолжил участковый, сделав ударение на слове «желают», — прибыть и поселиться еще пяток человек. В том числе и какой-то Василий Сергеевич Сухозадов, уроженец Конышевского района. Твой землячок. Случайно не знаешь такого?

— Этого нет. Там других хватает. И землячков и не землячков…

— Нет. А жаль…

— Это почему? — спросил старший участковый, беря за спинку стул и подтаскивая его ближе к себе, чтобы сесть. До этого момента он беседовал с Астаховым стоя.

— Да фамилия смахивает на фамилию знаменитого бандита Левы Задова. Помнишь, из кинофильма «Хождение по мукам» по роману Алексея Толстого: «Я — Лева Задов, мне грубить не надо!» — по памяти процитировал участковый знаменитый эпизод. — Впрочем, тот был просто Задов, а этот, вообще, Сухозадов. Вася Сухозадов! Не хрен собачий, а Вася Сухозадов! — засмеялся Астахов. Но тут же посерьезнел. — Ну и кадр! У него и двести шестая имеется на личном боевом счету, и сто восьмая, и на руку не очень чист… — откровенно ерничал участковый. — Такая радость, что хоть бутылку «Столичной» бери и веселись! Не общежитие — спецкомендатура! Да и Дружбы, тринадцать, не отстает… — Имелось в виду общежитие по улице Дружбы. — Раньше хоть там одни женщины проживали. И порядок был. Теперь смешанный контингент — и будет ли там порядок, трудно сказать.

— Ладно, не плачь. Тебе это не идет. Хорошо хоть, что Сухозадов, а не Суходрищев, — усмехнулся Паромов. — И Лева Задов не всегда был бандитом. Он и чекистом в Одесской ЧК поработал, так сказать, на ниве защиты революционного порядка и социалистической законности, пока самого то ли в двадцать седьмом, то ли в тридцать седьмом не расстреляли, как врага народа. До сих пор не могу понять, как бандит мог стать чекистом?!!

— А что тут понимать, — перебил старшего участкового Астахов. — Зря, что ли сами себя уничтожали? Не зря. Не просто так! Вот такие, как Задов, бандиты, и уничтожали порядочных людей.

И Паромов, и Астахов — оба любили на досуге покопаться в политике и истории, а точнее, потолковать на эти темы. И сейчас все шло к очередному спору-диспуту. Но что-то помешало или что-то не сработало, так как опять вернулись к теме судимых лиц, в скором времени освобождающихся из колоний.

— Вот и с Сухозадовым метаморфозы смогут произойти. Смотришь, и он станет бороться с преступностью, — без особого энтузиазма, вроде в шутку, намекнул старший участковый на возможную вербовку еще одного осведомителя в среде жильцов общежития.

— Даром не нужен, — отмахнулся Астахов. — Своих хватает. — И, возвращаясь к прерванной теме разговора, полушутя, полусерьезно: — Я не плачусь вам в жилетку, товарищ старший участковый, я констатирую факты.

— Хоть констатируй, хоть не констатируй, а отвечать на эти уведомления-сообщения надо, — кивнул Паромов на разложенный участковым пасьянс. — Подготавливай отрицательные ответы претендентам на общежития и отсылай…

— Пустая трата времени.

— Знаю.

— Все всё знают, а порядок наводить мне…

Михаил Иванович Астахов любил свою работу, но и любил поворчать при случае. Сейчас такой случай представлялся.

— Вот именно. Опыт-то имеется… да еще какой! — напомнил Паромов о том, как Астахов, став участковым, навел порядок в общежитии строителей по улице Обоянская, 20. — И какой! — повторил он. — Так что, не ворчи.

— Да уж, да уж! — вынужден был усмехнуться и Астахов, вспомнив об обстоятельствах, на которые намекал старший участковый. — Было дело под Полтавой. Не подоспей брат Сидоров с помощью, как бы не пришлось родному руководству отдела марш Шопена заказывать!

— Это ты не того ли Шопена ввиду имеешь, что на Прилужной живет? — сострил Паромов, словно не понимая, о каком Шопене речь идет. — Так он только грабить и умеет. Музыку не сочиняет. Или уже в зоне научился? Способный парень. И младший брат его тоже.

На улице Прилужной проживали братья Шапко, Валерий и Юрий. У Юрия было погоняло Шопен. И он уже был раза три судим. В основном, за грабежи.

— Нет, не того, фальшивого, а того, истинного, Федерико Шопена, сочинителя музыки, в том числе и траурной.

— Не так мрачно, не так мрачно, Михаил Иванович!

— Да я не мрачно, я объективно…

2
Когда Астахов, будучи сержантом милиции, — приказ Министра МВД о присвоении офицерского звания еще не подошел — был назначен на должность участкового инспектора и стал практически знакомиться с участком обслуживания, то наряду с другими предприятиями и учреждениями, расположенными на обслуживаемом им участке, однажды вечером, когда в опорном пункте поселка РТИ уже собрались дружинники и внештатные сотрудники, он, никому ничего не сказав, в форменной одежде, зажав под мышкой папку с бумагами, решил посетить и общежитие по улице Обоянской. Благо, что оно находилось через дорогу от опорного пункта. Это было вполне рядовое событие, не предвещавшее никаких каверз и неожиданностей. Поэтому никого с собой Астахов не взял и пошел один. А зря!

В тот злополучный день у строителей была получка, поэтому многие обитатели общежития были, мягко сказать, навеселе. И сам черт им был не брат. Не то, что участковый.

— Здравствуйте. Я — новый участковый. — Поздоровавшись с вахтером, бабой Валей, женщиной лет шестидесяти пяти, толстой и рыхлой, еле передвигающейся с места на место, а потому, почти безвылазно сидящей в широком промятом кресле за столиком вахтеров, представился Астахов. — Как тут у вас?

— Да пока тихо, милок, — ответила сонно баба Валя, привыкшая за годы дежурства в общаге всех величать милками, независимо от того, мил ли этот человек, хорош ли он, или плох. — Пока бог миловал…

На первом этаже, левое крыло которого занимали не жилые, а подсобные помещения, было тихо. Зато со второго этажа доносились горластые крики молодых мужчин и парней. Впрочем, довольно мирные. Слышалась музыка из двух-трех магнитофонов.

— Комендант на месте? Хотел бы познакомиться.

— Ушла. С час, как ушла…

— Я пройдусь, посмотрю.

— Пройдись, мил человек, пройдись… — не вставая с места, пропела баба Валя. — Приструни на всякий случай кой кого. А то день получки сегодня. Обмывают… — и с подковыркой добавила: — В милиции, чай, не обмывают… Али как?

— Да по всякому, — дипломатично ответил Астахов и стал подниматься по широкому деревянному лестничному маршу с обшарпанными сотнями ног порожками на второй этаж.

Заглянул в одну комнату, в другую. Познакомился с их жильцами. Поговорил о том, о сем. Предупредил о недопушении скандалов. Ничего. Ребята попались простые, работяги. Особенно четверо из второй комнаты. Заверили:

— Не волнуйся, командир, не малые дети. Сами понимаем, что к чему.

Кто-то предложил присесть за стол, на котором в большой сковороде аппетитно румянилась жареная картошка, на фаянсовых тарелках лежали куски белого хлеба и ломтики соленых огурчиков, а также стояла пол-литровая бутылка водки «Андроповки» в окружении нескольких стаканов.

Конечно, водка на столе, это не совсем порядок в общежитии. Но где простым рабочим парням выпить прикажете? Не на улицу же идти. Да и на улице законом запрещено распитие спиртных напитков. Общественное место эта самая улица.

— Спасибо! — отказался Астахов. — Но как-нибудь в другой раз. А вы поаккуратней, пожалуйста, мужики. Без шума и гама.

— Не брезгуй, сержант, — попробовали уговорить ребята. — Мы общежитские… У нас все по-простому… Или тебя дома, в хоромах, разносолы ждут?

— У меня хоромы, как и у вас, — отшутился Астахов, — только семейные. И разносолов нет: моя зарплата раза в два меньше вашей… даже по самым оптимистичным подсчетам.

Астахов не лукавил. Действительно зарплата рядового сотрудника милиции, даже начинающего участкового на тот период времени не превышала ста рублей и была значительно меньше той, что получали квалифицированные рабочие в любой отрасли промышленности.

Строители, особенно экскаваторщики, крановщики, бульдозеристы и другие ведущие специалисты получали от двухсот до трехсот рублей.

— Еще раз спасибо за приглашение. Однако извините, служба… Пойду с другими познакомлюсь, пообщаюсь, а то что-то шумно сегодня у вас…

— Уж и ты нас извини, но кто на кого учился, тот так и получает! — засмеялись обитатели комнаты. И пояснили дружно причину оживления в общежитии: — Зарплата! Вот и шумно.

3
Когда Михаил Иванович вошел в последнюю комнату правого крыла коридора, дверь и дверная коробка которой были сильно измочалены частым выбиванием и редким ремонтом, в комнату, из которой громче всего слышалась музыка и яростней раздавались голоса, то там вокруг стола сидело человек восемь мужиков. Многие были по пояс раздеты и пестрели, точнее, синели разнообразными татуировками. Другие были в майках, но видимая часть груди и руки были также искусно разрисованы всевозможными ножами, проткнутыми сердцами, русалками, крестами и иной всякой зоновской всячиной.

«Весь цвет судимой братии общежития, — отфиксировало тревожно в голове участкового, где-то на уровне подсознания, — эти к столу не пригласят… доброго слова не скажут…»

— Здравствуйте, — поздоровался без лишних эмоций он.

В ответ насупленное молчание.

— Разрешите-ка узнать, это что за свадьба? По какому такому поводу?

Почти никто из тех, кто сидел спиной к двери, не оглянулся на голос Михаила Ивановича. Да и те, что сидели лицом к двери, не очень-то прореагировали.

— Я еще раз спрашиваю, что за гульбище в общежитии? — пришлось повысить голос ему. — Не вежливо молчать, когда участковый спрашивает.

— Это еще что там за собака гавкает? — не поворачивая головы, наконец, отреагировав, зло бросил расписной черноголовый, с всклокоченными волосами, красавец из тех, что были без маек.

По поводу собаки можно было вспомнить один милицейский анекдот о гаишниках. «Пост ГАИ. На нем двое гаишников: молодой, только что начинающий сотрудник, и старый, обкатанный жизнью, службой и опытом служака, прожженный до мозга костей. По дороге движется легковой автомобиль.

— Останови и проверь! — приказывает молодому старый.

Молодой идет к дороге и жезлом останавливает автомобиль. Потом о чем-то говорит недолго с водителем. Автомобиль трогается и мчится по дороге, а молодой сконфуженно возвращается к старшему.

— Вот, — говорит он, показывая трехрублевую купюру, — водитель бросил в лицо и обозвал собакой.

— Он не прав! — отвечает старый, забирая деньги у молодого. — Собака — это я, а ты — только щенок!»

Конечно, анекдот этот можно было вспомнить и посмеяться над ним, но в другое время, не сейчас.

Астахова, привыкшего за время работы и в медицинском вытрезвителе, и в дежурной части отдела, в большей части видеть доставленных нарушителей уже «погасших», утерявших агрессивность, сломленных, последние слова бывшего зэка вывели из себя.

— Свинья поганая, дерьмо вонючее, тут не гавкают, а говорят. И встать, вша карцерная, когда с тобой сотрудник милиции говорит! Кому сказано… Встать, крыса шизоидная!

Умел Михаил Иванович завернуть. Еще как умел. И это часто действовало. Только не в этот раз.

— Это кто пасть открыл? — вскочил со стула недавний зэчара, хватая рукой горлышко бутылки. — Это ты, мент поганый! Да я тебя сейчас, сержант недоделанный, в отбивную превращу, исковеркаю, как бог черепаху! Мне и офицеры — не указ, не то, что ты, паршивый сержант! Да я тебя сапоги твои лизать заставлю, мент поганый!

Ох, лучше бы он этого не говорил. Долго терпел Астахов, и, возможно, еще бы потерпел молодой участковый, если бы не последние слова потерявшего разум от выпитого спиртного зэка, и не его намерение нанести удар бутылкой. Не знал незадолго до этого момента откинувшийся с зоны Хряк, а по паспорту — Свиньин Егор, или просто Жора, что у милиционеров Промышленного РОВД существует не прописанный ни в каких процессуальных и внутриведомственных документах и инструкциях закон: «Если туго, бей! Бей первым! Потом разберемся».

Молнией мелькнул кулак бывшего батальонного разведчика, да прямо в центр тупого потного зэковского лба, чтобы вырубить сразу и наповал, чтобы не только не дать этому негодяю замахнуться бутылкой, но даже охоту кочевряжиться и у остальных отбить. Раз и навсегда!

Хорош был удар! Нечего сказать. Обидчик, как подкошенный, рухнул на хлипенький стол, сметая с него и водку, и закуску, и вместе с его обломками опускаясь на пол. Хорош был удар. Даже папка с бумагами, по-прежнему зажатая под левой мышкой, не смогла помешать ему. Впрочем, того и стоило ожидать.

Хряк «зарылся» в обломках стола, упавших бутылках из-под водки и вина, пустых и начатых, всевозможной закуски. Хряк был вырублен и, по-видимому, надолго.

Но, оправившись от секундной растерянности, матерясь и подбадривая друг друга громкими криками, вскочили «подсвинки», дружки и собутыльники Жоры Хряка, и толпой бросились на Астахова. То ли решили вступиться за поверженного друга, то ли из-за того, что лишились «горючки» и закуски. А, скорее всего, что были во власти алкогольной дури, затмившей им разум. Вот и поперли на сотрудника милиции.

Тот, опытный боец, не раз побывавший во всевозможных переделках, чтобы обезопасить себя с флангов и тыла, отскочил к дверному проему. И занял оборону. И раз за разом ударом кулака правой руки (левая по-прежнему была скована папкой) останавливал вырвавшихся вперед или очень уж рьяных.

Читатель скажет: «Да бросил бы он эту злополучную папку и действовал бы обеими руками. Ведь так сподручней!» И был бы неправ. Документы, даже самые пустяшные, самые, что ни на есть, хлипенькие и захудалые — оставались документами и должны были быть в целости и сохранности при любых обстоятельствах.

«Сам погибай, а документы спасай!» — был второй неписаный закон в милиции.

И Астахов не раз про себя вспомнил недобрым словом свою злополучную папку с бумагами, так осложнившую ему жизнь на данном этапе служения закону. Но не бросал, несмотря на то, что в коридоре, а, значит, с тыла, стала собираться толпа агрессивно настроенных обитателей общежития. И приходилось уже отмахиваться не только от тех, что перли из комнаты, но и от их помощников в коридоре.

«Хреновые дела!» — сигналил участок мозга, отвечающий за безопасность и самосохранение. — «Но не бежать же, не срамиться же перед этой мразью! — взбрыкивало мужское самолюбие и милицейская гордость. — Да и поздно: весь коридор уже забит. Не прорваться. Чуть попячусь — собачьей стаей набросятся сзади. Тогда хана! Забьют насмерть. Это же закон тупой, озверелой толпы. Так что — только стоять. Может, опомнятся».

И он стоял. На одном месте стоял, отбиваясь одной рукой от нападавших спереди и сзади. Иногда пускал в ход ноги, отпуская пинки направо и налево. Как матерый волк в скопище шавок. Но дыхание уже сбивалось, уставала рука, уставало тело…

4
— Там вашего участкового бьют, — ворвался с улицы в опорный пункт с громким криком какой-то молодой парень. Взлохмаченный, перепуганный, тяжело дышащий — видно, только что быстро бежал.

— Где? Кто? — медведем взревел участковый Сидоров Владимир Иванович, выбегая из своего кабинета в зал и сгребая вестника в охапку. — Где?

— У нас, в общежитии, Владимир Иванович, — сказал паренек, словно все должны были знать, в каком общежитии он живет.

— Откуда меня знаешь… по имени-отчеству? — прорычал Сидоров. — И толком говори — в каком общежитии? Их тут много…

— Да на Обоянской, двадцать… — смутился паренек от такого неласкового приема, однако первым делом уточнил общежитие и только потом пояснил, почему знает имя и отчество участкового. — А с вами мы земляки… из одного села… Мать говорила, даже какие-то родственники…

— Все — за мной! — гаркнул, не дослушав земляка и вновь приобретенного родственника Сидоров.

И, не одеваясь, как был в одной рубашке без погон, так и кинулся на выход из опорного… не оглядываясь и не замедляя бег. Знал, что сзади бегут свои.

И действительно, позади него, растянувшись цепочкой, бежали в полном молчании, лишь усиленно сопя, внештатники и дружинники, что находились в опорном пункте. Ладыгин и Плохих, Щетинин и Чернов, Гуков и Дульцев. И еще человек пять дружинников во главе с Подушкиным Владимиром Павловичем.

Как лезвие ножа, на острие которого, на самом кончике, находился Сидоров, уже разогретый коротким бегом, вошли силы порядка в толпу, окружившую Астахова.

— Это кто? Это как? На участкового? — взревел Сидоров, увидев Астахова Михаила Ивановича, тяжело дышащего, краснолицего от прилива крови, еле отбивающегося из последних сил от пьяной толпы. И, как медведь Балу из детского мультфильма про Маугли, стал наносить размашистые, сверху вниз, справа налево или слева направо, удары руками. Без разбору. Всем подряд, Всем, кто попадался под руку. Даже земляку, случайно подвернувшемуся — слишком любопытным оказался, все лез в передние ряды — досталось.

— Володь, я свой! — с обидой и удивлением от такой «благодарности» прокричал земляк.

— Не суйся под горячую руку, — рыкнул Сидоров, не прекращая махать своими «кувалдами», — мне некогда следить, где свой, где чужой! И запомни на будущее: о том, что ты свой надо говорить раньше… а не тогда, когда в ухо получил!

Он тяжело дышал. Форменная рубашка взмокла и прилипла к телу, уже не скрывая рельефа мускулатуры. Словно, вторая кожа. Красив в своем праведном гневе был участковый Сидоров. Ох, красив! И грозен! И объяснял все коротко и доходчиво. И своим, и чужим.

Сидорова узнали сразу. Когда-то, еще до женитьбы, молодым опером он какое-то время проживал в этом же общежитии. Позднее, будучи участковым, не раз и не два заглядывал туда. То судимых проверить, то какой-нибудь мелкий бытовушный скандальчик разобрать. Узнали — и расступились, вжимаясь в стены, чтобы не попасть под его кувалды.

Враждебное кольцо вокруг Астахова лопнуло, и Михаил Иванович смог перевести дух и отдышаться.

Толпа редела, рассасываясь по комнатам. От греха подальше. Даже те, что были только простыми зрителями, и они поспешили уйти в свои комнатушки и прикинуться спящими. Знали: сейчас начнется «разбор полетов». И будет он крут! И дай Бог, чтоб был не только крут, но и справедлив!

Внештатники и дружинники, шедшие в «кильватере» за Сидоровым, оставив Щетинина Ивана Михайловича с парой дружинников на вахте, чтобы никто не смог покинуть общежитие, выхватывали из редеющей толпы пьяных, матерящихся или просто возмущающихся лиц, отводили их в ближайшую комнату и там держали под своей охраной до окончания выяснения всех обстоятельств дела. Не только сопротивление, но и воля к сопротивлению была сломлена, поэтому почти все подчинялись действиям блюстителей порядка почти беспрекословно.

Не понадобилось ни ОМОНа, ни СОБРа, чтобы провести зачистку и навести порядок в общежитии.

Человек двадцать было доставлено в опорный пункт для проведения профилактической и индивидуально-воспитательной работы, в том числе Жора Хряк и все его друзья-собутыльники… Но у милиционеров прошел гнев, а у задержанных — хмель. Поэтому после душевного разговора человек десять по ходатайству Михаила Ивановича было отпущено восвояси, а на остальных составлены административные протоколы за мелкое хулиганство и оказание неповиновения сотруднику милиции. После чего они были отправлены кто в медицинский вытрезвитель на улицу Литовскую, кто в отдел милиции, к Мишке Чудову в «аквариум».

Но перед тем как отправить Хряка, Астахов, оставшись с ним один на один в своем кабинете, посоветовал последнему после отбытия срока административного ареста подыскать себе иное место жительства и забыть не только про общежитие на улице Обоянской, но и про поселок резинщиков в целом.

Забегая немного вперед, следует отметить, что говорил это участковый так убедительно, что Жоры Хряка больше на поселке никто не видел. Ни участковые, ни его друзья-собутыльники. Умел Михаил Иванович убеждать!

И, вообще, после тех бурных событий, в общежитии наступила такая тишина, воцарился такой порядок, что комендант Воронина Ирина Петровна нарадоваться не могла и очень часто звонила в опорный пункт, чтобы высказать вновь и вновь благодарность своему новому участковому. Женщина она была разведенная, свободная во всех отношениях и, как теперь любят говорить, сексапильная. И работе свое полностью отдавалась. Как милиционеры: от темна и до темна. Даже в выходные дни, если Астахов дежурил в опорном, выходила на работу. К неудовольствию всех обитателей общежития: и жильцов, и вахтеров.

Так что Сидоров Владимир Иванович не раз спрашивал и себя и остальных, как и когда участковый Астахов успел покумиться с комендантом общежития? Но это песня из другого репертуара.

В другой раз Астахова, опять же по пьянке, несколько борзых ранее судимых попытались прижать в маленьком общежитии железнодорожников на улице Краснополянской, когда он с дружинниками пошел проверить поднадзорного Гурова. Но там он вместе с дружинниками, выломав из забора кол, так им отходил покушавшихся, что даже доставлять в опорный после такой «профилактической» беседы не понадобилось. Сами, осознав свою дурость и смутную будущность перспективы проживания на поселке, на следующий день пришли с извинениями. А повинную голову, как известно, меч не сечет. Михаил Иванович был хоть вспыльчив, но и отходчив, зла не держал.

В общежитии на Обоянской завел в скором времени внештатников и пару доверенных лиц. Последних, как раз из числа тех, кого учил уму-разуму в угловой комнатушке общаги.

Так, что опыт наведения порядка у участкового Астахова был порядочный.

5
— А что это ты печатаешь? — перевел разговор старший участковый в другое русло. — И где наш многоуважаемый Сидоров Владимир Иванович?

— Где Сидоров, не знаю… он мне не докладывается. А печатаю постановление об отказе в возбуждении уголовного дела по заявлению гражданки Банниковой Марии Федоровны в отношении ее сожителя Короткова Федора Федоровича, 1959 года рождения, — официально, чуть ли не торжественным тоном стал пояснять Астахов. — Да, да, той самой Машки Банниковой, из дома тридцать по улице Обоянской, самогонщицы и сводницы, которую никак черти на тот свет не возьмут, не к ночи будь помянуты.

На первом этаже названного участковым дома, в квартире сто девятой проживали сестры Банниковы. Фекла и Мария. Обоим уже стукнуло по пятьдесят. Обе уже не раз были судимы за спекуляцию и самогоноварение. А сколько раз подвергались административной ответственности, то и со счета давно сбились. Но хоть и присмирели в последние годы, однако, законопослушными гражданами становиться не собирались. По-прежнему приторговывали самогоном, который гнали не у себя в комнатушке, а где-то на стороне, чтобы участковый ненароком не засек; время от времени предоставляли свою жилплощадь то друзьям, то товарищам для группового распития спиртного, в основном, все того же самогона. Иногда позволяли кому-нибудь из своих товарок приводить хахаля для разгона крови.

Вообще-то Фекла жила на улице Бойцов Девятой Дивизии. С мужем. Но так как ее муж был полной копией самой Феклы, только мужского пола, а значит, более пьющий и агрессивный, то она дома почти не жила во избежание лишних побоев, а жила у сестры Марии. Однако и эти меры предосторожности ей не помогали. Фингалы под глазами, то черные, то серо-зеленые, это, смотря как бил, и сколько времени минуло с момента бития, почти всегда украшали сморщенное лицо Феклы.

Так что, хозяйкой квартиры была Мария, или Мара, как звали ее почти все обитатели не только родного многоквартирного малосемейного дома, но и других домов ближайшего квартала.

Соседи Банниковых, кроме Апухтиной Анны Дмитриевны из сто восьмой квартиры, чтобы оградить своих малолетних детей от тлетворного влияния Мариных друзей и подруг, систематически вызывали милицию. И потому они, особенно Мара, соседей ненавидели лютой, почти не скрываемой, ненавистью.

С Апухтиной же, их соседкой по коридору и сестрой по духу, такой же самогонщицей и мелкой спекулянткой, то дружили, то враждовали. Это, смотря у кого были деньги и самогон на данный исторический момент. Если все это было у Апухтиной, то они с ней были не разлей вода, прилипали, как банный лист к одному месту, если же у Апухтиной жидкая и шуршащая валюта кончались, то они ее и знать не желали и гнали от себя в зашей. И, как водится в таких «благородных» семействах, потихоньку «постукивали» участковому друг на друга.

Сестры Банниковы были бездетны, низкорослы и тучноваты. Апухтинаростом тоже не отличалась. Но в отличие от Банниковых была худа, хрома на обе ноги (в детстве болела рахитом и не вылечилась) и имела четырех детей, причем, от разных мужиков, разбросанных по детским домам области.

Все, в тои числе и участковые инспектора милиции, видя этого Кощея в юбке, с заплетающимися ногами, которым можно было детей до полусмерти напугать, недоумевали: кто мог позариться на такое чудо-юдо! Но, как видим, находились. Зарились. И не только взбирались, но и детей клепали. Мальчиков и девочек.

— А ты его разве нашел, — поинтересовался Паромов, зная как Астахов долго сетовал, что Коротков скрывается, и он, участковый, не может разрешить материал в законном порядке.

— Нашел! — отозвался Астахов, но как-то неуверенно и многозначительно, с каким-то внутренним подтекстом.

— Помнится, ты собирался направлять материал в дознание для возбуждения уголовного дела по статье 206 УК. К тому же и кража была… Значит, и статья 144 прорисовывалась… — недоумевал старший участковый.

Он вспомнил, что с неделю тому назад получил заявление Банниковой Марии, в котором та просила привлечь к уголовной ответственности ее сожителя Короткова, который по возрасту годился ей в сыновья, но несмотря на это, уже с полгода проживавший в качестве сожителя, за хулиганство, побои «жестокосердные» — так было написано в заявлении — и кражу серебряных сережек.

Он отдал тогда это заявление с резолюцией начальника отдела: «Провести полную проверку и доложить. Короткова задержать. Срок — 10 суток».

Вот именно, не дней, а суток. Резолюция расшифровывалась просто: можете ночами не спать, дорогие мои исполнители, но уложиться должны в срок и материал разрешить должны качественно.

— Михаил Иванович, — возмутился старший участковый, — мы же планировали материалы передать на возбуждение уголовного дела. Ты что это творишь? Почему отказной?

— Да потому, — принялся пояснять Астахов, — что…

— Никаких отказных, — перебил его Паромов. — Никаких отказных! Коротенькое объяснение этого проходимца, Короткова, неизвестно как и откуда попавшего на наш участок, рапорт на имя начальника — вот и все дела. У нас и без него всякого дерьма хватает. Не так, что ли?

— Согласен. Полностью согласен. И рад бы, но не могу… Нет этого самого Короткова.

— Как нет? Ты только что сказал, что нашел его…

— Да я и не отрицаю, что сказал, что нашел… — засмеялся Астахов. — но я же не сказал, в каком состоянии нашел…

— А в каком… — начал было старший участковый, но вдруг догадавшись, уточнил сам: — Неужели труп?

— Вот именно, — ощерился в хищной улыбке участковый. — Его еще вчера обнаружили в лесу, на зоне отдыха поселка РТИ… На собственном брючном ремне подвесился… Видно, сразу после того злополучного скандала с Марой.

— Я не в курсе, — извинился старший участковый. — Выходной был… Вот и отстал от жизни.

— Оно и видно, становишься начальником. Вот выходные стал брать, голос на подчиненных повышаешь…

— Ладно, тебе. Мог бы сразу и сказать, что Коротков повесился. А то — нашел, нашел!

— Да я бы и сказал, только кто желал слушать… — отстаивал свои позиции Астахов, даже немного «яду» подпустил в свои слова.

Паромов, что-то вспомнив, засмеялся.

— Чему радуемся? — поинтересовался, настораживаясь, участковый. — Не тому ли, что на одного паршивца стало меньше на поселке, и что воздух будет чище?

— Не угадал, хотя и резонно заметил. Я подумал о реакции прокурора Кутумова, когда узнает, что у тебя на участке после появления заявления опять висела «груша», которую нельзя скушать! Ха-ха-ха! Это который по счету?

— Четвертый или пятый… Сам уже со счета сбился. — оскалился встречной улыбкой Астахов.

А Паромов продолжил:

— Помнишь, как с месяц назад, когда на Льговском повороте с остановки трамвая дорогу переходили, чтобы в родной отдел попасть, как он кулаком тебе из своей «Волги» грозил? Точно по байке, рассказанной мне в первый день моей работы Черняевым. Тогда, правда, речь шла о старшем участковом Минаеве Виталии Васильевиче. Но все сходится! И место, и «Волга», и грозящийся прокурор…

— А потом, на подведении итогов, чуть ли не убивцем семейных дебоширов назвал! — подхватил Астахов. — А разве я виноват, что с моего участка после очередного скандала дебоширы один за другим вешаться начали. Впрочем, туда им и дорога.

— Знаешь, Михаил Иванович, говорят, что дыма без огня не бывает! Возможно, прокурор и прав: люди просто так, особенно, пьяницы и дебоширы, вешаться не станут. Не тот сорт. А тут — труп за трупом! Что-то нечисто! — Теперь уже не остался в долгу, слегка «подкалывая» товарища, старший участковый.

— Да, ладно тебе, гражданин начальник, поклеп на бедного подчиненного взводить, — отшутился Астахов. — Просто у них совесть проснулась очень резко. Не было, не было ее, и вдруг возникла. Их нервная система не выдержала этого озарения или вспышки совести — и в петлю!

— Мне понятен ход ваших рассуждений, товарищ лейтенант, но поймет ли их прокурор? — в том же шутливом тоне продолжил Паромов.

— Знаешь, — посерьезнел Астахов, — прокурор это что, тут дело поинтереснее…

— И?.. — Насторожился Паромов.

— Могли бы отличиться, взяв Короткова живым… — со значением произнес Астахов.

— Не понял?

— Вот послушай: Мара вчера, когда еще было неизвестно, что хахаль ее повесился, шепнула мне под большим секретом, что это он летом позапрошлого года грабанул «девятку». Ведь был же такой случай, помнишь? На всю область прогремели.

— Факт разбойного нападения на продавцов магазина был — еще бы не помнить… И уголовное дело заведено… Но преступление остается нераскрытым…

— Было нераскрытым, — поправил старшего участкового Астахов, — было… и, наверное, останется…

6
В тот злополучный дождливый день, кажется, в воскресенье, так как был выходной, Паромов, находился дома, никуда не спешил, играл с дочуркой, как вдруг перед самым обедом была объявлена в райотделе «тревога». Пришлось оставить уютную квартиру, обидевшуюся дочку и поджавшую губки жены, и, одев форму, на всех парах дуть в отдел. Там-то и узнал, что часом раньше неизвестный мужчина, вооруженный обрезом, напал на продавца магазина «Продукты», выхватил из-под прилавка с кассовым аппаратом, небольшую картонную коробку с деньгами, и, отстреливаясь от преследовавших его граждан, скрылся.

Продавцы не пострадали. Физически. Экономически — немного. Пришлось похищенные деньги в количестве трех тысяч коллективно погашать, так как хранились они с явным нарушением должностных инструкций и с присущей русскому человеку халатностью.

Был ранен один из мужчин, преследовавший разбойника. Но рана была поверхностная. Дробинка прорвала штанину и царапнула бедро. За медпомощью он не обращался, ограничившись двумя бутылками водки, полученными им в награду от заведующей магазином за храбрость.

По «горячим следам» пускали служебную собаку, но та, добросовестно добежав с кинологом до вонючки в районе ПМК-8, след утеряла.

Весь подучетный элемент, имевший несчастье проживать на поселке РТИ, в тот же день был собран в отделе милиции и «отработан» лично Чекановым Василием Николаевичем, а также его подчиненными и понаехавшими спецами из областного управления внутренних дел. Тем лицам, которых не удавалось застать дома, передавали через родственников, через соседей, чтобы сами шли в отдел, во избежание худших последствий от их неявки. И они шли, не очень-то радуясь предстоящей перспективе опросов и допросов. Как кролики в пасть к удаву.

Отработка их ни в первый день, ни во второй положительных результатов не дала. Начали по второму кругу. Более скрупулезно, более дотошно и намного жестче.

За небольшой группой лиц из числа ранее судимых, оказавшейся на заработках в Краснодарском крае, в которой были Бекас, Чапа, Зеленец, Мищка Зуй и еще пяток человек, послали группу оперов во главе с Василенко Геной. Те «притащили всех, за исключением Зеленца, уехавшего на тот момент к подруге в Сочи. Искать его было некогда.

Но когда особо опасный рецидивист Зеленцов Виктор, или проще, Зеленец, узнал, что его ищут оперативники ПУРа (Промышленного уголовного розыска), то он, забыв о подруге, сам прикатил в Курск и явился к Чеканову, чтобы лично начальнику уголовного розыска засвидетельствовать свою полную непричастность к разбойному нападению на магазин.

Добровольную явку ему зачли, но через милицейские «жернова» все равно «пропустили», правда, всего лишь раз (других по два, по три раза).

«Ну, сука, пусть своему богу молится, — сказал тогда Зеленец, покидая здание Промышленного РОВД, тот самый Зеленец, который когда-то по молодости грозил участковому инспектору милиции Минаему Виталию Васильевичу взрывом гранаты, — попадется, сам полуживого к вам приведу, будь он хоть пришлый, хоть местный, хоть трижды вор в законе»!

Эта сочная фраза особо опасного рецидивиста еще долго гуляла по поселку РТИ, заставляя опасливо коситься судимых друг на друга. А уж как потрудилась агентура и сеть доверенных лиц — даже вспоминать не хочется. Рука уставала секретные сообщения строчить.

Сутками не спали опера и участковые, отрабатывая версию за версией. Тише струнки ходили их подопечные: не дай бог вновь попасть в оборот.

«Спецы» УВД покрутились возле магазина первый день, потолкались второй, и, видя, что разбой не раскрывается, а они только мешаются под ногами у «пуровцев», так как не знают ни население, ни контингент, а главное, что не «светит» в ближайшее время отрапортовать высокому начальству о положительных результатах розыска, потихоньку, один за другим сгинули. И, находясь в своих высоких управленческих кабинетах, только позванивали Черняеву время от времени, давая по телефону "ценные указания".

Так прошел месяц, другой. Новые заботы, новые преступления потихоньку оттеснили нападение на магазин на задний план, и это преступление осталось нераскрытым. Как сквозь воду сгинул налетчик. Ни слуху, ни духу ни о нем, ни о похищенных деньгах, ни о засветившемся обрезе…

7
И вот, Михаил Иванович чуть ли не через год поднимает эту тему вновь. Но осторожно, без треска и шума. Уже ученые. Знали о законе бумеранга, когда незначительная поспешность большими проблемами оборачивалась.

— Ты это серьезно?

— Вполне.

— Так в чем же дело?

— Не все стыкуется!

— Например?

— Хотя бы время появления на поселке самого Короткова.

— И?

— Видишь ли, он появился у Банниковой через месяц после того, как произошло нападение. А где до этого был — неизвестно…

— Проверял что ли?

— Так, слегка… Сравнил сказанное Марой, данные требования ИЦ УВД и свои наблюдения. Судим один раз. За грабеж.

— О, уже неплохо!

— Освободился из ОХ-30/3, то есть из Льговской колонии строго режима, с год назад. Вот и неизвестно, где он кантовался полгода.

— А откуда родом? Не курский ли? Может, где-то рядышком и кантовался? — поинтересовался старший участковый.

— Нет, не местный. Родом он из Льговского района. Там жил до осуждения, и там же был судим.

— А что Мара говорит: откуда он к ней прибыл, где она его подцепила? И, вообще, что говорит о совершенном им разбойном нападении? Что ей самой известно?

— Начну по порядку. Познакомилась случайно и у себя в квартире. Пришел с кем-то выпить… С кем — она уже не помнит… Выпили, посидели, поговорили. Потом легли в кровать. Да так и остался.

— И как он с ней спать мог? — не удержался Паромов от реплики, перебивая рассказ товарища. — Он же ей в сыновья годится! Не понимаю…

— Ну, ты даешь! — отреагировал Астахов. — Сам все время твердишь: антимир, антимир… Вот тебе и антимир, в котором свои законы и свои понятия, замешанные на самогоне и извращениях! И не перебивай, а то собьюсь с мысли, — заметив, что Паромов порывается что-то спросит, сказал Астахов.

— Виноват! — шутливо поднял вверх руки Паромов.

— О нападении проговорился давно, находясь в сильном подпитии. Так сказать, хвастанул, мол, это я вломил магазин… Один раз и все… И Мара до последнего дня молчала…

— А чем она объясняет свое молчание? Ведь знаю: стучала понемногу тебе на соседей и своих подружек с их дружками.

— Да ничем. Не поверила, говорит, сначала, а потом подзабыла… Но мне кажется, боялась лишиться молодого любовника. Не всякой бабе повезет молоденького любовника в пятьдесят лет заиметь. Не всякой!

— Да, негусто… — посетовал старший участковый, соглашаясь с Астаховым. — Ну, со временем его появления и временем нападения можно и не торопиться с выставление знака минус. Он тогда мог находиться не у Мары, а у другой, родственной ей Шмары. Не на нашем поселке — на другом. И даже в другом районе города. Мало ли к нам «приблудных» приезжает! Согласен?

— Согласен, — подумав, согласился участковый. — Но имеются другие нестыковки. Например: Мара не видела у него денег, ни крупных сумм, ни мелких… И что важнее, не видела обреза. Что на это скажешь?

— Три тысячи — сумма, конечно, для нас с тобой огромная. Даже не большая, а именно, огромная. Но и мне, и тебе известно, что жулье в карты выигрывает и проигрывает по несколько десятков тысяч за раз. Даже наши, парковские. Хотя бы Шоха, то есть Ильин Володька… или Партос, двоюродный брат Зеленца… К тому же, когда нападавший убегал, то часть денег он обронил. Парковские еще долго потом по кустам купюры собирали. И, конечно, возвращать в магазин не спешили. Так что, мог карточный долг возместить, а мог и просто так, с друзьями прокутить. В конце концов, мог кому-то отдать, утерять, просто спрятать до лучших времен… Да мало ли чего… Я уже не касаюсь совести и чести продавцов магазина, которые по глупости и жадности, забыв, что самим придется погашать ущерб, могли под шумок и энное количество госзнаков прижулить. Согласен?

— Согласен.

— Это, во-первых. Во-вторых, только последний глупец тащит в коммуналку обрез. Там десяток чужих глаз, а значит, полный провал. Умные люди от оружия избавляются в первую очередь. А Коротков был совсем не глуп. Сколько раз попался нам? — как бы спросил старший участковый своего подчиненного. И сам же ответил. — Верно, ни одного. При нем, даже Мара меньше безобразничала. Так?

— Так. И ей хвост прижал, и подруг ее, и друзей разогнал. Считай, полтора года там тихо было.

— Теперь не будет… — усмехнулся грустно Паромов.

— Скорее всего, — пожал могучими плечами Астахов. — Поживем — увидим…

— А раз так, то, верно, хитрый мужик был, хоть и молодой, и отсутствие обреза еще ни есть истина.

— Что предлагаешь?

— Письменно изложить свои соображения руководству. И пусть у них болит голова. У них и погоны пошире наших, и шайбы на них побольше. А сами займемся мелочевкой, как и положено участковым инспекторам милиции. К примеру, окончанием начатого постановления об отказе.

— Я и сам так мыслил, но решил и с тобой посоветоваться, — признался участковый и двумя пальцами стал снова мучить печатную машинку.

8
Астахов написал рапорт. В отделе за него ухватились. Особенно, оперативники: имелся шанс избавиться от одного «глухаря», хотя на процент раскрываемости текущего года это событие никаким образом не влияло. Черняев дня три тормошил Мару, ее сестру Феклу, соседку Апухтину и их многочисленных знакомых. И довольно потирал руки — явный признак того, что дело шло в нужном направлении.

В следственном отделении сначала отнеслись к этому скептически и не желали возобновлять следствие по делу, пылившемуся в архиве. Мол, это чистой воды авантюризм: Коротков даже не опрошен, орудия преступления не найдено, а Мара, личность с подмоченной репутацией, могла и оговорить бывшего любовника. Мало ли таких случаев имелось в жизни. На что Крутиков Леонард Георгиевич был истинным патриотом своего отдела, но и он находился в большом сомнении.

«Не игры ли это таких мастеров фальсификации, как нашего знаменитого своей находчивостью сыщика Черняев и его друзей-участковых. Вон, у Астахова, морда какая хитрющая, прямо на еврейскую смахивает, хоть нос картошкой, да и Паромчик глазки опускает, чисто девица. Чую печенкой, что что-то тут нечисто»!

Но тут вмешалась тяжелая артиллерия в виде начальника отдела Воробьева Михаила Егоровича и его первого заместителя Конева Ивана Ивановича. И производство по данному делу было возобновлено. Благо, что все связанные с этим вопросом процессуальные действия были в компетенции следствия и не требовали ни согласия, ни санкции прокурора. Расследование было поручено молодому, но перспективному следователю Озерову Юрию Владимировичу, выпускнику юрфака Воронежского Университета, острослову и красавцу гренадерского роста.

Мара от своих слов, сказанных в минуту откровенности участковому, не отказалась. Подтвердила их на следствии. Апухтина и Фекла Банникова заявили, что Коротков мог совершить разбой. Был, мол, дерзкий и хитрый. И копейка у него водилась, хотя нигде не работал. Только делиться этой копейкой он ни с кем не желал. Жадничал. За эту жадность Бог его и наказал, раньше сроку забрав к себе на небеса…

«Или черт», — подумал атеист Озеров и вписывать в протокол последние фразы свидетелей не стал.

Следствие — дело вполне реалистическое и материалистическое, основанное только на фактах и реалиях, на их анализе, но очень далекое от мистицизма и всякой чертовщины.

Кроме допроса всевозможных свидетелей, в том числе и участкового Астахова, Озеров скрупулезно собрал всевозможные характеристики на покойного фигуранта дела, разослав соответственные запросы не только в сельский совет по месту прописки Короткова до осуждения, но и в школу, где тот учился, в учреждение ОХ-30/3, где отбывал наказание. У администрации этого учреждения также выяснил, что Коротков отбывал наказание в одном отряде вместе с двумя курскими грабителями и дал письменное поручение операм, считай Черняеву, установить этих дружков по зоне и доставить на допрос.

Опера это злило. Других дел было свыше крыши, а тут бегай по городу и ищи вчерашних зэков. И к чему это. Следаку и так свидетелей представлено — вагон и малая тележка!

— Юра! — вбегая в кабинет следователя, с порога кричал он, — ты что, решил надо мной поиздеваться? Или считаешь, что мне делать больше нечего, как бегать по городу и зэков, как прошлогодний снег, искать? Прекращай дело — и баста! И так видно, что его рук дело! Так к чему огород городить?

— Для тебя, может, и видно, а мне пока нет, — со спокойствием удава отвечал следователь, чем еще больше злил опера. — Мне не твои слова и, тем паче, эмоции нужны, а система доказательств, которая позволит сделать тот или иной вывод и принять законное, — и повторил, — законное решение.

Как не плевался и не матерился сыщик, а отдельное поручение следователя выполнил в точности. Нужных людей разыскал и доставил к следователю.

В результате скрупулезной работы следователя Озерова удалось чуть ли не до часа установить местонахождение Короткова как в дни, предшествовавшие нападению, так и в дни, последующие после этого преступления.

Нашлись и свидетели, которые подтвердили, что видели у Короткова обрез охотничьего двуствольного ружья, и что у него был карточный долг. А продавец магазина, которая в тот злополучный день была за прилавком и видела, хоть и мельком, нападавшего, опознала его по фотографии, раздобытой Озеровым из его личного дела. И уголовное дело, возбужденное по факту разбойного нападения на продавцов магазина 37, именуемого в быту «девяткой», так как располагался на девятом квартале, было наконец-то прекращено в связи со смертью обвиняемого.

Сыщика Черняева Виктора Петровича и участковых инспекторов милиции, обслуживающих данный микрорайон, руководство отдела перестало «бить» попреками на каждом оперативном совещании за нераскрытый разбой. И они этому обстоятельству тихо радовались, как будто денежной премии, ненароком выпавшей на их долю. А вскоре и о самом деле забыли, так как их уже за другое били. Что поделаешь — издержки службы!

Следует отметить такой факт: когда совершился разбой, то шум стоял на весь город, а когда преступление было раскрыто и по делу было принято законное решение, то об этом узнали лишь единицы. Фанфары не звучали.

9
Последняя отсидка сломила Бекета. К своим тридцати годам он выглядел на все пятьдесят. Был худ, сгорблен. Еле передвигал ногами. Возможно, не потому, что ноги болели, а по зоновской привычке волочить их. Часто кашлял. Причем, приступы кашля почти всегда заканчивались отхаркиванием кровяной пены. Легкие съедал туберкулез. Частые холодные карцеры, штрафные изоляторы, еще более холодные и сырые, чем карцеры, да и сами камеры, под завязку набитые зэками, с постоянной духотой и спертым прокисшим от множества потных и редко мытых тел воздухом, здоровья не прибавляли. Как не способствовали здоровью неумеренные возлияния всякой спиртосодержащей жидкости в редкие дни нахождения на свободе.

Зона сожрала прежнего красавца юношу, так любимого в короткой молодости женщинами, пусть и не самой высокой пробы, но все равно, женщинами. И выплюнула полустарца, с лысым черепом, тусклым взором и фиксатым ртом с фальшивой позолотой.

И он, регистрируясь в отделе милиции, уже не держал блатной форс, не бравировал ненавистью к «красноперым». По собственной инициативе предложил сначала Уткину, а затем и Озерову Валентину, как начальнику над Уткиным, свои услуги по секретному освещению криминальной среды.

— У нас оплата сдельная, — усмехнулся Озеров. — Как поработаешь, так и заработаешь! Рублей тридцать выходит. У некоторых больше… — издевался Озеров, явно намекая на тридцать серебренников Иуды.

Но Бекет не понял или сделал вид, что не понял.

— Да я бесплатно, лишь бы на свободе пожить. Если опять попаду на зону — подохну!

Пальцы рук Бекета так и просились пуститься в привычный зэковский танец, но Бекет следил за собой и за своей речью, вовремя пресекал непроизвольное шевеление пальцев. Тут была не зона, а отдел. И перед ним сидел не очередной кореш, пускающий, как и он, пальцы веером или громко цыкающий через зубы-фиксы, а гражданин начальник, от шевеления пальца которого зависела вся дальнейшая жизнь и судьба.

— А я уж, грешным делом, подумал, что ты идейным борцом с преступностью стал, — вновь оскалил в ехидной улыбке зубы Валентин Яковлевич, — когда услышал, что ты готов бесплатно… э-э-э… — подбирал он слово, — информировать. — Не стал на этот раз напоминать о стукачестве. — Но, оказывается, у тебя губа — не дура, и ты запросил за труды свои неправедные наивысшую цену: свободу!

Бекет молчал, переминаясь с ноги на ногу, лишь по истощенному туберкулезом лицу пробегали гримасы. Присаживаться ему никто и не предлагал. Ни Уткин, который начинал с ним беседовать, а потом сбагрил Озерову, ни Озеров, перенявший от Уткина эстафету. Один копался в своих многочисленных шкафах, перетасовывая наблюдательные дела на формальщиков и поднадзорных; второй, небрежно развалясь в стареньком кресле, смотрел с нескрываемой брезгливостью.

— А знаешь ли ты, — с ожесточением сказал Озеров, словно и не шутил минуту назад, — что на тебя злы все сотрудники милиции, которых ты кровно обидел, напав на Чаплыгина. Или уже забыл?

— Где тут забудешь! На собственной шкуре познал все прелести милицейской ненависти. Вот здоровья лишился, кровью кашляю… — обмолвился Бекет.

И полез в карман старых, видавших виды, коричневых кремплиновых брюк с обтрепанными манжетами, за носовым платком. Чтобы наглядно показать, как он лишился здоровья.

— А ты меня на жалость не бери! — пуще прежнего взъярился Озеров. — Не бери! Мне своих подчиненных некогда жалеть. Тех, что месяцами бегают, гоняясь, за такими, как ты, не видя ни семьи, ни детишек своих, не зная покоя ни днем, ни ночью! За мизерную, символическую, зарплату, сумму которой ты и тебе подобные за полчаса прокучивали в кабаках! Мне их некогда жалеть, хотя и пожалеть не мешало бы. Так что, на слезу не бери, не проймешь! Огрубел за время общения с вами. Стал не таким, как в книгах малюют, или в сентиментальных фильмах показывают. Мне психологией заниматься некогда. Более важная задача стоит: ловить и сажать! Ловить и сажать!

— Да разве я… Да…

— Вот тебе и «да». Или пашешь, как надо, хоть за совесть, хоть за страх — мне до лампочки! Или… через месяц баланду хлещешь и куму жалуешься, что менты сволочи! Тебе выбирать… — ломал Озеров и так уже вроде бы сломленного Бекета. — Если пашешь, а не двурушничаешь, и приносишь ценную информацию, то намекну участковым, чтобы особо не наезжали… И тогда покантуешься на свободе. Ну, а если… То тоже намекну, точнее прикажу… Дошло?

— Дошло, гражданин начальник.

— И надзор не нарушай — сядешь!

— Да как же я тогда буду информацию брать, — осмелел Бекетов. — Я ж должен постоянно среди своих крутиться. Особенно, по вечерам и ночью, когда в компашки сбиваются, когда за водкой языки развязываются, когда на утро уже не помнят, кто с кем был и о чем базарил. Да и форс блатной я должен держать, чтобы за ссученного не посчитали, в стукачестве не заподозрили и на пику не посадили…

— Твои проблемы. Смотрю, слишком шустр. Еще пользы ни на грош, а условия ставишь! Может, из тебе агент получится, как из отбойного молотка — балерина… А?

Обычно большие и лучистые глаза Озерова Валентина, со знаменитой улыбкой, так нравившейся женщинам, прищурились, превратившись в две узкие щели, зияющие мрачной чернотой и угрозой.

— И на пику еще никто никого не посадил, хотя «постукивают», как дятлы лесные, все. И вообще, если хочешь услышать мое откровенное мнение, то чем вы больше друг друга закопаете, тем воздух будет свежей и благоуханней! Сечешь?

Бекет сёк, но промолчал, понурив голову. Только пальцы его нервно подергивались.

— Однако, Валентин, у тебя странный способ вербовки! — посмеиваясь своими жесткими глазами, проговорил Уткин, через тонкую стенку слышавший весь разговор, входя в кабинет Озерова после того, как оттуда убыл новоиспеченный агент. — Другие различными обещаниями, уговорами, лестью, наконец. Ты же — форменным издевательством.

— Слишком много чести этому «козлу» будет, чтобы лестью растекаться перед ним. Само дерьмо напросилось и пусть знает, что был дерьмом, дерьмом и остался.

— А не круто? Для вербовки-то?

— Не круто. Сам знаешь, что большинство из них — пустышки. Да и те, что не пустышки, все равно дерьмо. Как волка не корми, он преданной собакой не станет. Чуть зевнул — уже в горло вцепился.

И Уткин, и его начальник из личного опыта знали цену секретным агентам, предлагающим свои услуги. То были люди без чести и совести, без принципов и морали, полностью прогнившие и не признававшие никакого закона, кроме закона силы. Таким ничего не стоило заложить ближнего своего, но и милицейскому куратору могли нож в спину всадить за милую душу.

— Так, может, и связываться не стоило? Чего бумагу попусту переводить?

— Время покажет. Полгода посмотрим, а там и решим. Что мы теряем? Ничего!

— Ну-ну, тебе виднее. Ты начальник — тебе и думать. А наше дело маленькое — руку под козырек и исполнять! — дурачился Уткин.

10
— Докладываю, — пошутил участковый Астахов, входя в кабинет Паромова с тонюсеньким делом в руке, так как среди участковых никакой официальщины не было и быть не могло — от отделовской всех тошнило. — Бекет прибыл… с надзором. Дело вот от Уткина получил, чтобы оформить в соответствии с инструкцией… — небрежно взмахнул он тонюсенькой папкой-скоросшивателем, в которой лежало несколько не подшитых, а лишь сколотых канцелярской скрепкой листков.

— Не он первый, не он последний… — нейтрально ответил старший участковый, копаясь в картотеке учета неблагополучных семей. Он давно уже собирался навести там порядок, да все как-то руки не доходили.

— Возможно, — усаживаясь на стул напротив Паромова, продолжил Астахов. — Возможно…

Участковые за время совместной работы понимали друг друга с полуслова. Поэтому, услышав неопределенное, недоговоренное «возможно», Паромов оставил карточки семейников в покое и спросил:

— Что еще?

— Да Уткин шепнул по секрету, чтобы на эту сволочь особо не наезжали. Считай, ценного агента приобрели… — Неприкрытый сарказм звучал в словах участкового. — Да знаем мы их ценных агентов — все, как один, двурушники… Наши доверенные лица в сто раз надежней, чем все эти суперагенты хреновы.

— А чего расстраиваешься? Мало ли подобных «агентов» на зону, к «хозяину» возвратили. И ни Уткин, ни Озеров, ни Чеканов Василий Николаевич, ни шефы из управления им не помогли. Так что, пусть он делает свое дело, его шефы-кураторы — свое, а мы с тобой — потихоньку свое! К тому же не исключено, что может не пройдет и полгода, как от его услуг откажутся. Сам же говоришь: двурушники. Так что оформляй дело и готовься.

— Все это верно, да лишней возни не хочется и напрасной траты нервов. Говорят, нервные клетки не восстанавливаются, — невесело пошутил участковый и пошел в свой кабинет, буркнув напоследок себе под нос:

— Ладно, поживем — увидим…

Почти так, как сказал совсем недавно Озеров Валентин Уткину Виктору.

— Михаил Иванович, — «притормозил» его Паромов, — а что у нас с теми освобождаемыми из колоний, на которых уведомления одновременно с Бекетовским приходили, происходит? Все ли в общаги наши вселились, или администрация колоний вняла нашим отказам?

— Не все, но многие прибыли, — ответил участковый. — Например, Сухозадов уже прописан и живет на Обоянской. А что?

— Да так. Интересно вдруг стало: как в колониях реагируют на наши последние отказы.

— Как и положено, — отозвался Астахов. — Никак! Людей свыше срока на зоне держать не будешь.

— Так-то так, — согласился старший участковый, — но лучше бы было, если бы освобождаемых направляли туда, откуда они поступили. Справедливо бы было.

— Да какая разница, — отозвался на это Астахов. — Одним судимым больше, одним меньше…

И пошел к себе.

«Не скажи, — подумал вяло Паромов, — разница всегда есть».

11
Старший участковый не ошибся. Не прошло и полгода, как нужда в услугах Бекета у начальствующего состава отпала. По всей видимости, он и не собирался корячиться на правоохранительные органы, а лишь выторговывал себе время и послабления. «Зоновские университеты» не прошли даром, и к его природной хитрости добавился опыт зэка.

«Ври, изворачивайся, «лепи горбатого» — гласили законы антимира. И он «лепил», врал, «бросал лапшу на уши». То есть, делал все, чтобы как можно дольше находиться на свободе.

Поступила команда: активизировать контроль и упрятать как можно быстрее Бекета за высокие заборы с колючей проволокой. Но за эти полгода Бекет, водя за нос Уткина и Озерова, регулярно снабжая их если не откровенной дезой, то заведомой туфтой, погулял в свое удовольствие. Даже успел сифилис от какой-то полубродяжки Лены, ублажавшей всех судимых на поселке резинщиков и в его окрестностях, и давно забывшей, где ее родной дом, подхватить.

Его неоднократно то один участковый, то другой, вытаскивали из притонов, доставляли в отдел, оформляли по «мелкому», но в спецприемнике административно арестованных он не задерживался: тубиков с открытой формой туберкулеза там не содержали. Потом к туберкулезу добавился «сифон» — так на милицейском жаргоне именовался сифилис — и Бекета уже не только на сутки нельзя было отправить, но и поместить в медвытрезвитель было проблематично. Специальных камер для подобных бациллоносителей действующими инструкциями не предусматривалось, а в общие камеры помещать запрещалось.

На воле ходи где угодно и кого хочешь, заражай, но в административной изоляции — не смей!

И Бекет отлично пользовался этой несуразицей, а точнее, прорехой в законодательстве. Первые полгода, когда материалы о нарушении им правил административного надзора до суда не доходили, придерживаемые Озеровым в надежде на ценную информацию, да так и «чахли» по истечению срока действия.

Чтобы привлечь поднадзорного по статье 198-2 УК РСФСР, то есть за злостное нарушение установленных ограничений, его сначала надо было дважды через суд «притянуть» к административной ответственности. А там, то сами милиционеры простили, то срок давности истек, то судья усмотрел нарушения в милицейском иске и отказал в наложении административного наказания — и оставался поднадзорный на свободе. Правда, до поры до времени…

Так вот и с Бекетом получилось. То милиция первые полгода не спешила в суд с материалами выходить, то он, почуяв неладное, стал хитрить и прятаться от участковых. Зиму на «Стезевой даче», в противотуберкулезном диспансере провалялся. Ближе к весне в вендиспансер залег. Лечился — не лечился, а на вполне законных основаниях от надзора уходил. И от справедливого наказания — тоже.

А если не находился в диспансерах, то шатался по знакомым, в основном, лицам, ранее судимым, с кем одни и те же зоны топтал и из одного котла баланду хлебал. Одни из них, те, что придерживались воровских традиций, предоставляли кров с радостью, чтобы на очередной «планерке» похвастать, что он милиции не боится и опального друга выручает; другие — с большой неохотой. На одни сутки, на одну ночь. Чтобы потом бывшие дружки в темном месте не перехватили и морду не набили за отказ в «гостеприимстве». Не брезговал и притонами, теми самыми, о которых еще недавно информацию в отдел поставлял.

Хоть и говорят, что для зэка тюрьма — дом родной, но желающих быть в этом доме находилось мало. Хотя и были случаи, что бомжи от тоски, безысходности и зимних холодов сами просились на зону. На полгода по 209 статье. Чтобы немного подхарчиться за казенный счет, да подлечиться, очиститься от коросты и педикулеза. Но таких «мудрецов» были единицы. Остальные от тюрьмы отбивались всеми правдами и неправдами. В том числе и Бекет.

Однако, участковый инспектор Астахов и в этой сложной обстановке умудрился один раз административное нарушение правил надзора ему впаять, «выцарапав» как-то ночью от братьев Ершей, проживавших на улице Черняховского, не раз судимых, но притихших в последнее время, и старых друзей Бекета. Примерно в середине апреля.

После чего Бекет в прямом смысле слова кинулся в бега, перейдя на нелегальное положение. И выловить его было трудно.

А тут дело с подрезом гражданки Лащевой ее сожителем Костей вновь всплыло и мельничным камнем на шее повисло — приходилось отбиваться уже не от прокуратуры, а от областного суда, где оно рассматривалось, и куда Астахова стали чуть ли не ежедневно вызывать на допрос в качестве свидетеля. А потом и «частник» на имя начальника прислали, чтобы бедного участкового наказать, который уже и так был наказан. Строгим выговоряшником с занесением в личное дело.

Потом семейный дебошир Аненков, доставленный Астаховым в опорный пункт за мелкое хулиганство, учиненное с женой и дочерью, попросившись в туалет, там чуть не повесился на брючном ремне — и опять нервы натянуты как струны.

Только стало это забываться, как новое ЧП. Во время вечернего дежурства потерпевший Дроздов, мужчина пожилого возраста, полный и страдающий одышкой, придя в опорный пункт с жалобой на сына-подонка, избившего его, неожиданно умер. От инсульта, как констатировали врачи «скорой помощи», немедленно вызванные в опорный пункт. Сам по себе факт малоприятный, а тут еще то, что Дроздов при падении во время инсульта, головой ударился об угол стола и рассек себе на лбу кожу. И доказывай, что ты не верблюд, и что его, этого терпилу, не в милиции убили!.. Уж очень любят всех собак на милиционеров вешать! Хорошо, что дружинников было человек пять, — и все произошло на их глазах, — да заместитель прокурора района Деменкова Нина Иосифовна сама выезжала на место этого происшествия и разобралась без лишней волокиты. Хорошо-то, хорошо — но опять нервы натянуты до звона в ушах… и сердечко того и гляди из грудной клетки выпрыгнет…

Это только опера подкалывают, что у участковых работа непыльная и несерьезная, не требующая ни ума, ни нервов. На самом деле — не работа, а сплошной стресс!

Не успел от этого отойти, как надо весенний «набор» в ЛТП осуществлять. Вставали в пять, ложились в двенадцать. Спасибо внештатным сотрудникам. Тоже день и ночь проводили на опорном, помогая оформлять, охранять, чтобы не разбежались будущие трезвенники, водить по медкомиссиям. А медкомиссии у них были почище, чем у сотрудников. И рентген, и флюорография, и десятки анализов крови, мочи и кала.

— Как космонавтов обследуют! — возмущались участковые дотошности врачей. — Простому смертному такое и не снилось. Надо стать алкашом, чтобы получить квалифицированное медицинское обследование. Во, страна!

Словом, Астахову было не до Бекета. Точнее, не до одного Бекета. О себе и думать не приходилось, хотя желудок все чаще и чаще напоминал о необходимости ложиться в санчасть на лечение.

Но о себе потом. Сначала работа. Главное — это работа.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
— За что, братцы, еще выпьем? — отрывая наполненный сухим вином стакан от столешницы, спросил больше себя, чем остальных постоянных обитателей ОПОП начальник штаба ДНД завода РТИ. — За удачу выпивали, за дружбу — тоже, за меня — еще раньше, в самом начале. Так, за что?

Подушкин Владимир Павлович был чуть на взводе. Не часто расстаешься с друзьями. Не часто меняешь работу. Еще неизвестно, как там, на новом месте, сложится. И потому немного расслабился.

— За окончание весеннего синдрома, — подсказал очередной тост старший участковый. — Может, дурдом наконец-то прекратится! Как-никак, а уже двадцать девятое число заканчивается. Первомай на носу.

Выпили.

Кто, как Подушкин, винца, кто — водочки…

Стали, не спеша, закусывать.

Было около двадцати трех часов. Рабочий день кончился. Давно по домам разошлись дружинники и внештатные сотрудники милиции. Давно убыл на своем УАЗике водитель Наседкин, отвозя данные о профилактической и административной работе за вечер в дежурную часть Промышленного РОВД. И только трое участковых, да инспектор по делам несовершеннолетних, да начальник штаба ДНД все еще не покидали «родные пенаты», устроившись за накрытым столом в кабинете Подушкина.

Палыч переходил в охрану завода заместителем начальника охраны и по данному поводу учинил прощальный ужин. Вообще-то, всегда нескупой, напоследок он совсем расщедрился. На столе стояла вместе с уже традиционным сухим вином и пивом бутылка «Золотого кольца» с винтовой крышечкой. Нарядная и пухленькая, как доярка в колхозе-миллионере. Закусь был если не обильный, то довольно разнообразный и калорийный.

«Бойцы вспоминали минувшие дни и битвы, где вместе сражались они». Не торопясь, обстоятельно. Это еще когда удастся так вот собраться?..

— А помнишь, Володь, как Ероху из твоего дома успокаивали после семейного скандала? — спросил Сидоров Подушкина. — А он, одурев от водки, за нож схватился. Помнишь?

— Что-то подобное припоминаю.

— Да, как же! Припоминаю! — передразнил Сидоров с небольшим возмущением, что Подушкин не может вспомнить этот эпизод. — Ты еще подушку у них с кровати взял, чтобы в случае чего, защититься… Ну?

— Это тот, что себя ножом в пах сдуру саданул и потом месяц в больнице отлеживался: лезвие-то оказалось с ржавчиной?

— Вот, именно! — обрадовался Сидоров. — А то: не помню, не помню…

— Ты сам лучше вспомни, как из сотового дома труп Ласточкина в морг на мотоцикле отправлял. А тот, как памятник, из люльки торчал и почему-то своей негнущейся рукой путь к светлому будущему указывал. — Засмеялся Подушкин.

— Живем — мучаемся, и помрем — сплошное издевательство, — вклинился Паромов. — Ни родное министерство, ни местная власть, так любящая кричать про заботу о простом человеке, до настоящего времени так и не удосужились обеспечить труповозкой город. Только в фильмах: санитарная машина отвозит умерших в морг. Только в фильмах. А у нас — участковый. И санитар, и труповоз. Что попало под руки, на том и повез… как бревно.

О чем бы не шел разговор, Паромов всегда — о наболевшем. В данном случае об отсутствии специального транспорта.

Сколько раз на различных семинарах и совещаниях бедные участковые поднимали этот вопрос, в том числе и лично перед начальником УВД Панкиным Вячеславом Кирилловичем. Бесполезно! Большие начальники лишь руками разводят. Спрашивать с подчиненных — это все мастера. Принять конкретное решение и оказать практическую помощь — бессильны.

— Кстати, о трупах, — засмеялась Матусова. — Слышали, как опер с КЗТЗ Миша Чесноков труп потерял? Совсем недавно. Не слышали? Тогда послушайте.

Дежурит, значит, Чесноков в оперативной группе. И на тебе — трупяшник! В квартире. Без криминала. Правда, не пожилой мужчина Богу душу отдал, а еще молодой. То ли болел, то ли еще что — не знаю. Участкового не оказалось под рукой, и пришлось Чеснокову его в морг отправлять. Где-то нашел он УАЗик старенький, «козлом» в народе рекомый. Загрузил труп в него сзади через лючок, да так, что полтела в салоне на полу лежит, а полтела снаружи торчит. На весу. И повез. Сам с водителем тары бара растабаривает, байки милицейские травит. Анекдотики смешком сопровождает. На улице погода слякотная, мокрый снежок, больше похожий на дождик, идет. А он в тепле, под крышей. Сплошной комфорт.

Прибыли к моргу. Звонит. И не убедившись в наличии трупа, снова прыг в машину — чего зря на холоде стоять в ожидании выхода сторожа. А тот выходить не спешит. Спит, что ли в обнимку с трупами.

— Вот это точно! — хихикнул Сидоров. — Знаем — возили…

А Таисия Михайловна продолжает, как ни в чем не бывало:

— Выходит студентик — подрабатывал малость ночным дежурством в морге. Спрашивает: «С чем пожаловали, господа хорошие»?

— Со жмуриком свежим! — отвечает радостно Миша. — Вон, позади «козлика» ноги козла торчат». Скверный у опера Миши характер и скверный язык. Впрочем, чего уж там: с кем поведешься, от того и наберешься. Кто от дружинниц, — легкая шпилька в адрес теперь уже бывшего начальника штаба, и тот оскалился, как шерский кот; кто от кумушек… — и пришла очередь растянуть губы в снисходительной улыбке Михаилу Ивановичу; а кто от сексапильных сестер Варюхи-горюхи. — Тут пришла очередь реакции участковому Сидорову, и он грохнул на весь опорный:

— Га-га-га!

— Тише, братан, людей перепугаешь! — пришлось Подушкину приструнить не в мерурасхохотавшегося участкового.

Остра и зла на язычок была инспектор по делам несовершеннолетних.

— А сыщик Миша, прямо скажем, не с лучшей частью населения города Курска общался. Да, не с лучшей.

Обошел студентик вокруг УАЗика и говорит Мише: «Толи у вас труп какой-то невидимый, то ли шутки глупые! Нет там никакого трупа»! — И пропел: «Жил-был у бабушки серенький козлик, серенький козлик, серый козел…»

А ты, товарищ оперуполномоченный, понимай, как хочешь, о каком таком козле поет студент. Не обидел Господь мученика наук юмором.

«…И не осталось от козлика ни рожек, ни ножек, да и сам козлик как-то пропал!» — закончил импровизированную арию ночной хранитель морга и ученик Эскулапа.

С юмором был студиозис, с юмором…

Чесноков прыг из салона — и вокруг машины… Нет трупа! Был — и нет… Ужас… Не воскрес же он на самом деле да и спрыгнул на ходу… Наконец дошло: потеряли дорогой.

Разворачивают машину — и назад, по своим следам…

Матусова передохнула, отхлебнув из стакана винца. Все внимательно слушали, даже жевать перестали. Вот это байка, так байка. Это тебе не просто труп в мотоциклетной коляске везти… Или как один участковый из Ленинского РОВД, на ручной тележке — до морга недалеко было. Это высший пилотаж милицейского дурдома!

— Я забыла сказать, что труп Чесноков повез рано утром, — продолжила Таисия Михайловна. — Народ только просыпаться стал. Лишь редкие прохожие по своим делам торопились, да легковушки изредка туда-сюда шныряли. Но пока разобрался, что к чему, рассвело, будь здоров. Однако, ближе к телу, как говорится…

Едут, а пропавшего трупа все нет и нет. Смотрят, на Красной площади, прямо напротив областного Дома Советов, люди собрались, и милиционер посередине этой толпы торчит, головой ошалело во все стороны крутит, как танк башней.

«Кажется, моего жмурика нашли», — смекает сыскарь и приказывает водителю подвернуть к толпе. Но оперская сметка заставляет подходить к делу издалека и пока молчать об утерянном трупе.

— Что случилось? — как ни в чем не бывало спрашивает он у милиционера, продолжавшего по-прежнему крутить головой во все стороны.

Да как тут не закрутишь, когда вот он, Дом Советов, до которого рукой подать, того и гляди: вот-вот в него начальнички разные попрут; и площадь Красная, а на ней труп мужчины, неизвестно как? откуда? и каким образом оказавшийся!

— Да вот, труп… — наконец-то осознает вопрос постовой и отвечает, как умеет, на него. — Всю ночь не было — я дежурил на площади — а к утру на тебе, заполучи. Теперь до обеда не сменюсь, — посетовал он на горькую участь, — по кабинетам затаскают. Я уже и оперативную группу из Ленинского РОВД вызвал. Обещались сейчас подъехать. Эх, и откуда он только на мою голову взялся?!!» — довольно громко в очередной раз посетовал он.

— Наверно, инопланетяне из своей тарелки выбросили, — тут же высказала предположение худосочная пожилая женщина интеллигентного вида в растоптанных зимних сапогах и драповом пальто с облезшим воротником из меха рыжей лисицы. — Сама читала: они на НЛО летают, народ наш воруют, проводят испытания по искусственному оплодотворению, а потом и выбрасывают, как ненужный элемент!

В толпе дружно засмеялись.

— Чего гогочите? — обиделась владелица драпового пальто и изъеденного молью лисьего воротника. — В газетах брехню не напишут! Особенно, в центральных издательствах…

По-видимому, она хотела сказать: изданиях, но сказала то, что сказала. В толпе еще сильней заухмылялись, зашумели, заспорили, засмеялись. Народ не верил ни в бога, ни в черта, ни в НЛО, ни в инопланетян с зелеными головами, большими глазами и ослиными ушами.

– Это, наверное, кагэбэшный снайпер ледяной пулей его саданул, чтобы потом она растаяла в теле и ее нельзя было отыскать! — оглядываясь по сторонам, высказался не очень громко солидный мужчина в черной кожаной куртке с меховым воротником и пыжиковой шапке. — Говорят, они, кагэбэшники, всегда по праздникам на крышах дома вокруг площади со снайперскими винтовками сидят и за толпой демонстрантов следят. Если что не так, то враз — ледяную пулю в сердце. А потом врачи дадут диагноз, что от разрыва сердца, естественной смертью помер человек! Так-то!

— Да, они это могут… Недаром Папу итальянского зонтиком прикололи, — поддержал кто-то в толпе не очень уверенно солидного мужчину, мешая в одну кучу все понятия и перекрестив Папу Римского в Папу итальянского.

— Брехня все это и вражья провокация, — взвизгнул старичок с костыликом. — И куда только наша милиция смотрит: в наше время никто не посмел бы органы оскорблять!

– На труп, — не задумываясь, отозвался постовой.

— Точно, брехня! — поддержала старичка респектабельная дама. — Нет же никаких демонстраций! Посмотрите своими глазами. Где вы видите демонстрации? Где? — И завращала во все стороны головой, как совсем недавно крутил своей постовой. — Нет!

— Верно, верно! — загудели в толпе, пристально вглядываясь в окрестности Красной площади, словно желая увидеть на ней стройные колонны демонстрантов.

Чеснокову, который мог одним предложением внести ясность в столь запутанный вопрос, признаваться было не с руки, и он помалкивал в «тряпочку», как говорил Глеб Жиглов. Но тут прибыла оперативная группа наших коллег из Ленинского РОВД, и толпа, насупившись, притихла.

— Понятых мне, — крикнул следователь, сгоняя с себя сонную одурь. — Срочно! Немедленно! Для осмотра места происшествия. И очевидцев найти — потом допросим…

— Кто тут очевидцы происшествия? — повел дико глазами по толпе опер. Злой и не выспавшийся. Это был уже десятый его выезд за ночь. — Еще раз по-хорошему спрашиваю: кто очевидцы?

Толпа колыхнулась и стала рассасываться. Все враз вспомнили, что спешат по делам. На площади остались постовой, Чесноков с водителем и члены прибывшей оперативной группы. Привычное дело. Вполне прогнозируемая реакция на вопрос представителей правопорядка.

— Ну, что ж, — сказал сам себя следователь, — начнем понемногу… — и полез в потрепанную папку за протоколами.

«Пора и нам вмешаться», — решил опер Промышленного РОВД Чесноков, подходя к коллеге из «конкурирующей фирмы», и стал что-то шептать тому на ухо.

— А где ты раньше был, мать твою бог любил?!! — Взъярился опер из ЛУРа, то есть Ленинского уголовного розыска. — Я ж, как кобель, всю ночь бегаю… ни одного глаза ни на минуту не сомкнул… А ты, мать твою, хренетень еще подбрасываешь!..

И завернул пятиэтажным матом, каким умеют заворачивать лишь опера и зэки.

— Бутылек с меня! — нашелся Чесноков. — Сейчас отопру жмурика по назначению и заскочу к вам в отдел. Вы уж шум не поднимайте! А?..

И на глазах оболдевших членов оперативной группы Ленинского РОВД вновь погрузил несчастный труп в «козел» и покатил опять в сторону городского морга.

— Дорогой объясню, — сказал на недоуменные вопросы коллег опер из Ленинского РОВД. И захохотал весело и заразительно. — Поехали.

Матусова, окончив театр одного актера, замолчала. Участковые и Подушкин хохотали.

— Ну, ты и даешь! — сквозь смех сказал Сидоров. — Неужели правда?

– Я, может, и даю… — отшутилась Матусова, — да знаю: где, когда и кому.

Отсмеявшись, выпили по грамульке: жадных до спиртного на опорном пункте поселка РТИ не было. Стали закусывать.

— Да, чудить мы умеем, — закусив, продолжил прерванный разговор Астахов. — Что, что, а чудить… У нас и смерть веселая. Трупы, если бы могли, то с удовольствием над собой посмеялись бы… Я вот вам сейчас тоже расскажу про труп и коллег наших… Правда, не курских, а суджанских. Один друг из Суджанского РОВД мне как-то в санчасти рассказывал…

— Давай, не тяни резину, — проявил нетерпение Сидоров.

Можно было подумать, что он куда-то спешит.

— Дело было в воскресенье… — не спеша, начал Астахов. — В отделе одна оперативная группа и ни одного начальника. Выходной. Это мы тут по выходным корячимся, а в районах живут по Конституции. Там по выходным не корячатся. Там отдыхают. Ну, так вот, — возвратился он к прежней теме. — Вся опергруппа во главе с оперативным дежурным дремлет, как водится. Это не у нас, что ни час, то происшествие. Там месяцами тишина стоит могильная…

Слушатели сочувственно кивнули головами. Мол, все верно, в этом позавидуешь коллегам из района.

— И вдруг звонок: труп на улице обнаружили бдительные граждане, — продолжил Астахов. — Группа, матерясь и чертыхаясь — как же, дрему нарушили — выехала на место происшествия. Разобрались быстро: бомж один единственный на весь район, этот ходячий показатель по линии выявления и задержания бродяг, от собственной рвотной массы коньки отбросил. Оформили материал в пять минут и позвонили в санитарный обоз, чтобы те приехали, погрузили на свою машину и в морг при районной больнице отвезли.

«Хорошо, — не стали спорить в санобозе. — Сделаем».

И, действительно, приехали, загрузили труп бомжа и повезли в морг. — Астахов коротко хихикнул. — Как я уже говорил, то был район, выходной день, и посему морг не функционировал, а пребывал под большим амбарным замком…

В райотделе милиционеры — ребята простые. Они позвонили в санобоз, дали команду — и обо всем сразу же забыли, опять предавшись послеобеденной дреме. Говорят, что послеобеденная дрема самая сочная, — непроизвольно потянулся Астахов. — Мужики из санитарной команды тоже были не пальцем деланы и не лыком шиты. Они видят, что морг замкнут, и труп туда не сбыть, а избавляться от него надо, и везут труп к райотделу, где молчачком его выгружают с тыльной стороны здания отдела, прилаживают возле стенки в тенечке, наверное, чтобы не протух, и со спокойной совестью едут по домам. Дремой заниматься…

На следующий день, утром, начальник райотдела, перед тем, как приступить к исполнению своих должностных обязанностей, решил проверить порядок на вверенной территории. Обходит здание — и… Совершенно верно, находит труп единственного бомжа. И сообщает об этом оперативному дежурному.

У того морда красная, хоть прикуривай, и глаза на лоб ползут. Сразу видно, что человек свежим воздухом дышит, не как мы — выхлопными газами и гарью КЗТЗэшной. И кушает с собственного огорода пищу естественную, первородную, не химию какую-нибудь! Так-то!

«Да мы его уже раз в морг отправили, товарищ майор, — заикаясь, лепечет оперативный дежурный с красной рожей, по всей видимости так и не вышедший из вчерашней дремы, — еще вчера, еще в обед…»

Скорее всего, оперативный дежурный хотел сказать, что в обеденное время, а получилось, что труп бомжа отправили … на обед.

«Да хоть на ужин! — взревел начальник. — Ты мне скажи, почему он вернулся к нам в отдел?»

«Не могу знать… — обалдело таращился на начальника дежурный. — Сейчас участкового, который его уже оформлял, покличу: он и пояснит, почему труп ожил и к нам пришел, товарищ майор».

«Что «товарищ майор»! — ярился начальник отдела, — совсем от жары и от безделья с ума все посходили! Ты только послушай, что ты несешь: «Пришел»! Это же надо: трупы бомжей, как Иисус Христос, воскресают и по Судже гуляют, как по Палестине!»

Михаил Иванович рассказывал красочно, сочно, в лицах. Почти так, как его тезка Пуговкин. И в опорном пункте милиции поселка РТИ опять стоял хохот.

— Ох, мужики, — сквозь смех сказал старший участковый, — добром наше веселье не кончится. Что-то мы все о трупах и о трупах треп ведем. Как бы на самом деле труп не накликать.

— Не каркай! Вечно ты каркаешь… — напустились на него остальные.

Да так дружно и напористо напустились, что Паромов сразу притих.

— Чем же все закончилось? — возвратил Подушкин Астахова к прерванной теме.

— Как чем? — переспросил Астахов. — Разгоном всему наряду и отправкой трупа по назначению. И прав Паромов: пора тему сменить и выпить по чуть-чуть…

Возражений не последовало.

Налили. Выпили. Стали закусывать…

— Я что-то нашего страшного опера не вижу? — спросила, меняя тему Матусова. — Ты что, Палыч, о нем забыл или специально не приглашал?

— Приглашал. Но у него то ли что-то в семье не лады, то ли в деревню к родителям жены надо было позарез выехать… Вот и не пришел, — ответил Подушкин. — И Плохих Сергея, который вместо меня теперь будет штабом руководить, приглашал. Да у него ночная смена. Последняя в цеху. Вот такой коленкор получается…

— А у кого они ладны, эти семейные дела? — последовал риторический вопрос инспектора ПДН. — У всех нет лада…

— Да у нашего старшего, — усмехнулся Сидоров. — Баб чужих не трахает… ну, только если изредка… — поправился тут же он. — Да это в счет не идет. Любят с женой друг друга — и баста! Бывало с Минаевым к нему в ночь, заполночь придем, жена встанет, закусь организует и ни слова, ни полслова… Чудо, а не жена!

— Верно, — поддержала Матусова.

— И я свидетельствую! — не остался в стороне и Подушкин. — Не раз бывало такое.

— Было, да сплыло. До получения квартиры было, — пояснил Паромов. — Порой сам удивлялся ее покладости и терпению. С получением собственной жилплощади все это в лету кануло. Так, что всякое теперь бывает и в моей семье. Менее надежными стали милицейские тылы. Впрочем, это, наверное, гримасы времени…

Грусть звучала в голосе старшего участкового.

— Так выпьем за мир и благополучие в наших семьях! — разрядил обстановку начальник штаба, наливая себе в стакан грамм двадцать «Золотого кольца».

Выпили и закусили.

И вновь полились, зажурчали воспоминания…

2
— Так выпьем за то, чтобы всегда был фарт, — волоча граненый стакан по столу (рука на весу уже не держала), и, стуча его донышком по столешнице, сказал тост Бекет, — чтоб нам имелось и далось, чтоб нам хотелось и моглось!..

Да, это был Бекет, скрывающийся от участковых поселка РТИ. Собственной, пьяной персоной. Все в тех же старых брюках, в которых был в кабинете у Озерова Валентина, когда предлагал свои услуги в качестве осведомителя, и разбитых зимних сапогах, полученных им в подарок у кого-то из более состоятельных дружков.

Его одна единственная всепогодная куртка из плащевой ткани грязно-серого цвета, холодная и короткая, была на нем, но распахнутая на всю длину металлической «молнии». Под ней красовался давно не стираный свитер серого цвета.

Бекет был пьян, зол и раздражителен. Его последняя «телка», кстати, «наградившая его «сифоном», не раз им битая, даже не за то, что «наградила», а просто так, по праву сильного над более слабым, не выдержала мытарств и ушла жить к Хламову Шурику по прозвищу Хлам младший. Так как у него был еще брат Николай, имевший погоняло Хлам старший или Дылда за высокий рост.

Как известно, Бекет обид не прощал, и, подпоив Хлама младшего, с которым когда-то дружил, и который не раз спасал его от ментов, предоставляя свою комнатушку, избил, мстя за «подругу». Как-никак, а Ленка, стерва, и одиночество его скрашивала, и в сексуальном плане ублажала, не очень-то ломаясь… Дама была без комплексов. Про нее рассказывали, что и группу мужиков враз обслуживала, без проблем. Других после нее он так и не нашел. Даже сестры Долговы, раньше глупыми курами ложившиеся по него и дававшие ему без лишних слов, теперь отказывали. Сифилисный, млд… Так что оставалось ему или Мару уговаривать, или ее соседку-хромоножку, которые были старше его матери родной. Не на много, но старше.

Избил жестоко. Причем, в присутствии Николая и «изменницы». Но потом братья опомнились — сработал зов крови — и вдвоем так поднадавали ему, Бекету, что он уполз от них еле живой. И Ленка, стерва, тоже не постеснялась: несколько раз ногой по почкам шандарахнула. По-видимому, на долгую память о себе…

— Чтоб деньги водились и дети грому не боялись, — подхватила пьяным голосом Банникова Мария по прозвищу Мара.

Она долго держалась, но вот сорвалась и теперь куролесила с Бекетом и их новым другом, прибившимся к ним из общежития строителей. Старший Клин откуда-то его раскопал. Вот оставил, а сам совсем недавно уполз домой.

«Да и черт с ним! — подумалось ненароком. — Ушел и ушел. Нам самогону больше достанется!»

Когда она была еще потрезвее, то про себя решала дилемму: кого из двоих оставить на ночь. Бекета или Васю. Оба молодые и оба не прочь побарахтаться с ней в постели. На что, на что, а на это у нее глаз наметан.

Потом, после того, как было пропущено по паре стаканов самогонки, дилемма разрешилась сама собой. На секс уже не тянуло.

За то время, пока она не пила так запойно и вела более пристойный образ жизни, пусть и не по собственной воле, а под нажимом со стороны участкового Астахова, успела в своей комнате марафет навести. Вычистила многолетнюю грязь изо всех углов, покрасила пол давно забывший, что такое краска, выстирала шторы на единственное окно. Даже старенький телевизор «Рекорд», один из первенцев отечественного производства, местные умельцы ей отремонтировали за пару пузырей самогона. И теперь телевизор матово светился маленьким экраном и что-то бубнил в углу на тумбочке мужскими и женскими голосами.

Впрочем, Маре и ее гостям уже не было никакого дела до этого телевизора.

— И чтоб ментов всех чума взяла, — не остался в долгу их новый знакомый, Вася Сухозадов. — И чтобы все ментовские стукачи ушли за ними вдогонку.

Он поднял свой стакан, поднес ко рту, но пить уже не мог. Из горла и так чуть назад не перло, как из забитой канализации. Стакан вместе с рукой опустился на стол. Качнулся, намериваясь вылить содержимое в тарелку с солеными огурцами, но устоял.

Где бы даже два бывших зэка не собрались, обязательно заведут разговор о стукачах и стукачестве. Это, как милиционеры о своей работе. О чем же им еще говорить, не о прочитанных же книжках, в натуре! А тут было целых три бывших, причем, двое совсем свеженькие. И данная тема сама просилась на язык. Под любым соусом. Было бы удивительно, если бы они эту тему не затронули за целый день.

— Ты кого это стукачом назвал? — уставился мутными глазами Бекет на собутыльника, не разобрав, что речь идет вообще-то не о нем, а так, о чем-то неопределенно-возможном. — Не меня ли часов, фраер гнойный, петух помойный?

— А чо? — набычился Вася, напрочь игнорируя звук «т» в слове «что». — Нельзя что ли?

Вася вряд ли понимал, что базарил и с кем базарил. Выпитый за день самогон, сдобренный между делом денатуратом и тройным одеколоном, отшиб ему последние мозги.

— А чо? — бубнил он, строя из себя крутого урку. — Кто тут, чем недоволен? «Урою» — и точка!

— Это кого ты «уроешь», крыса вонючая, параша камерная?! — наливался злобой Бекет.

— А кого хошь, урою!

— И меня?

— И тебя.

— Ты?

— Я!

— Ты за свой базар ответ держишь? — начинал от собственного озлобления трезветь Бекет.

— Держу… — буровил спьяну Вася Сухозадов.

Тут между ними пошел в ход короткий и выразительный лексикон бывших зэков, озвучивать который не стоит, чтобы до конца не смущать читателя и не вгонять его в краску.

Мара тупо переводила взгляд с одного собутыльника на другого и повторяла, как попугай:

— Кончай базар!

Разгоряченным ссорой бывшим зэкам слышалось только: «Кончай! Кончай!» И вот Бекет встает, хватает со стола нож и шипит:

— Пришью, козла!

Нож кухонный, небольшой. С тонким лезвием и пластмассовой ручкой. Таких, как этот, в каждом хозяйственном магазине десятки лежат. Лезвие ножа тусклое, замызганное жиром и давно не точенное.

— Сам козел, — не сдается Сухозадов, также вставая из-за стола, — самого пришью…

И достает из кармана брюк складной нож «Белочку», вполне легально приобретенный им в магазине «Культтовары» на углу улиц Обоянской и Резиновой. И не только достает, но и открывает лезвие.

Клинок ножа хоть и не из самой качественной стали изготовлен, но для бытовых нужд сойдет. Его длина не менее десяти сантиметров, а ширина около трех. И отличная заточка. Вася старался, чтоб хлеб было лучше на тонкие ломтики пластать, да огурчики с помидорчиками шинковать.

Ссора слегка протрезвила обоих. Точнее, вывела из нейтрально агрессивной прострации в реально агрессивное состояние. Взгляд глаз из затуманенного превратился в осмысленно-озлобленный. А сама ссора — из абстрактной бредятины двух пьяных мужиков, в конкретный личностный конфликт, предшествующий пьяной драки с поножовщиной.

Первым удар ножом нанес Бекет. Тут же, за столом. Целился почему-то в голову. И промазал. То ли рука дрогнула в последний миг, то ли Вася как-то умудрился уклониться, отделавшись лишь поверхностным порезом кожи на левой скуле.

Махнул и Вася своим складнем — и угодил в левую часть груди, в область сердца. Да что там, в область, — в само сердце. И нож там оставил. То ли из Васиной потной руки выскользнул, то ли осмысленно, в качестве своеобразной пробки, чтобы кровь не текла.

И не спасли Бекета ни его куртка, ни свитер, ни еще пяток разномастных футболок и маек. Видно, забыл он, что Вася не только за кражу и хулиганство чалился, но и подрез человека. А должен был помнить. Когда знакомились, то Вася отрекомендовался по всем статьям. Но за активным возлиянием самогона забыл особо опасный рецидивист Бекет о Васином опыте в ножички играться, или самоуверенно проигнорировал данный факт из биографии нового дружка. А зря. Может быть, еще покоптил на белом свете чуток, если бы не затеял ссору и не взмахнул ножом. Качнулся Бекет и молча рухнул на колченогий табурет, на котором только что сидел. Загремел под стол табурет, а за ним и Бекетов Валера, точнее, уже его труп. Удачно попал Вася. Всего один удар — и не стало Валерия Ивановича Бекетова!

Как ни пьяна была Мара, но поняла: кердык пришел Бекету. И не просто кердык, а кердык в ее квартире… Полнейший абзац! Вмиг протрезвела.

— Убил… — выдохнула глухо, раскачиваясь всем телом на скрипучем стуле. И повторила тверже и безысходней: — Убил!

Вася молчал, только глаза свои пучил, не понимая, и не врубаясь…

— Что ж ты, козел вонючий, наделал? — змеей шипела Мара. — Что ты наделал…

— А чо? А чо? — наконец-то прорезался вновь голос у Сухозадова. — Он сам… Ты же видела: сам… первый… А я чо… Он сам… первый.

— Чо, чо — хрен через плечо! — передразнив Сухозадова, начала выходить Мара из шокового состояния. — Ничего я не видела… Ничего! И ты то же! Понял?!!

Вася, с открытым ртом, моргал, ничего не понимая. Наконец промямлил:

— Не понимаю…

— Оно и видно, что только самогон жрать умеешь и ножом махать. Башка, как у лошади, а ума нет. Слушай и запоминай. Первым делом надо избавиться от трупа, пока кровью мне тут все не перемазал. Чтобы не было его в квартире. Вторым делом надо подумать, как себе алибу состряпать…

По-видимому, Мара была еще очень пьяна, так как решила блеснуть знанием юридической терминологии, правда, коверкая слово на свой лад. На трезвую голову такое бы ей на ум не пришло.

— А третьим делом надо, от греха подальше, отсюда сваливать.

— А как от трупа избавиться? — негромко задал вполне осмысленный вопрос Сухозадов, по-видимому, начав соображать и ориентироваться в происходящем.

— Да на улицу выбросить, придурок чертов! — так же тихо, почти полушепотом, продолжала Мара и ругать, и наставлять убийцу. — Ментов нужно со следа сбить. Найдут они труп на улице — и думай на кого хочешь. У Бекета много друзей, а врагов еще больше. Мало ли кто мог его ножом в драке пырнуть?! На тебя никто и не подумает, губашлеп деревенский.

— А как на улицу выбросить? — загорелся Вася идеей. — Вдруг твои соседи увидят, когда по коридору буду выносить.

— Не увидят. Спят они давно.

— А вдруг кому-нибудь приспичит в туалет, по нужде? — Проявил благоразумие Сухозадов. — А я — с трупом на плечах. Нет, так не пойдет. Надо что-то другое придумать…

С каждой минутой его слова становились все более и более осмысленными. Шок от содеянного стал проходить, вместе с опьянением, и с их уходом возвращался инстинкт самосохранения и осторожности.

— Через окно! — нашла вариант избавления от трупа в квартире Мара. — Сейчас свет погасим, створки окна откроем и выбросим.

— Я нож заберу… — наклонился было Сухозадов над трупом Бекета, намериваясь вытащить свой складень.

— Не смей, дурак! — зашипела Мара. — Кровью все измажем… — И более спокойно и деловито добавила. — Это ты молодец, что ножичек сразу не вытащил, а в дырке оставил! А то бы было сейчас кровищи. Страсть!

— Может ты и права, но нож надо забрать. На нем мои отпечатки пальцев остались… — подчинясь Маре и не вынимая пока ножа из раны, блеснул криминальной грамотностью Вася. Мол, и я не пальцем деланный. Мол, и я что-то знаю. — По отпечаткам менты могут вычислить…

— На улице и заберешь, когда уходить будем.

— Хорошо, — согласился он, — а как эту самую… алибу будем делать?

— Да к сестре моей пойдем. Скажем, чтобы всем говорила, что эту ночь мы у нее ночевали. Сестра не сдаст. Вот нам и алиба будет!

Она внимательно, совсем по трезвому, взглянула на Сухозадова, и тот скорее почувствовал кожей, чем увидел глазами этот взгляд.

— Чего уставилась?

— А тебя хочу!

— Совсем сдурела. У нас труп, а тебе приспичило. Спятила, баба?!!

— Труп, во-первых, не у нас, а у тебя. Это ты его сделал. А во-вторых, он меня и возбуждает. Это кому еще удастся трахаться над трупом?! Никому. А мне удастся!

— И не думай!

— Это ты не думай, а дело делай! А то…

— А чо «а то»? — угрожающе прошипел Вася.

— А то… алибу делать не буду, — разрядила ситуацию Мара.

Подошла к двери и выключила свет. Потом вернулась к Сухозадову и стала расстегивать ширинку на его брюках.

— А чо, при свете пугаешься? — ухмыльнулся Вася, сдаваясь и помогая засопевшей Маре выпрастывать на волю предмет ее похотливости.

— Это чтобы ты не испугался, когда на мои телеса голые взглянешь, — вполне серьезно ответила Мара.

…Как и планировали, труп Бекета они вытолкали через окно на лицу. Да так аккуратно, что он, придерживаемый сверху за руки, мягко опустился вдоль стены и остался на бетонных отмостках в полулежащем, в полусидящем положении. Чем не случайно прикорнувший алкаш?!!

Потом, закрыв створки окна на шпингалет, опустили шторы, чтобы из квартиры свет не пробивался на улицу. Свет нужен был, чтобы навести косметическую уборку в комнате. На всякий случай… Быстренько прибрались и покинули квартиру. Никто из соседей в коридоре не повстречался. Видно, днем было съедено и выпито в меру, и мочевой пузырь сон не тревожил.

На улице Сухозадов не забыл подойти и вынуть нож из тела Бекета. Тут же о бекетовскую куртку вытер лезвие, оставив на ней несколько кровавых, крест-накрест, полосок. Закрыл лезвие и спрятал нож в карман брюк. Туда, где он находился до убийства.

— Теперь пошли! — сказал, догоняя Мару. — Все в ажуре…

— Пошли. — Отозвалась та. И они растворились в ночи…

А через несколько минут после их ухода кто-то из жильцов этого дома (это так и осталось неизвестным), скорее всего какой-то влюбленный паренек, возвращаясь от своей Афродиты, обнаружил труп и позвонил, не представляясь, по 02.

3
Было давно за полночь, когда в опорном пункте раздался телефонный звонок.

— Это явно не ваши любовницы, — отреагировала с присущей лишь ей легкой колкостью Матусова Таисия Михайловна. — Даже ваши любовницы в это время уже спят… Скорее всего, дежурный, Петр Петрович Цупров проверят: на опорном вы или нет. Не поднимайте трубку.

И телефонную трубку не подняли, несмотря на то, что кто-то звонил долго и настойчиво.

Спиртным хоть и не жадовали, употребляя по глотку между очередными байками и под приличный закусь, но под шафе были все, а потому «светиться» не хотелось.

— Может, кто-то из наших женушек, не дождавшись, проверяет… — как-то неуверенно предположил Подушкин Владимир Павлович.

— Исключать нельзя, — тут же отозвался Сидоров, — но не думаю…

— А зачем тебе думать, — пошутила Матусова, — голова нужна, чтобы фуражку носить или стены проламывать. Если крепкая…

— Михайловна, — начал было Сидоров, но очередной звонок остановил его в начале предложения. И что он хотел ответить инспектору по делам несовершеннолетних, осталось загадкой.

— Придется взять трубку, мужики, — сказал Паромов. — Видно, что-то случилось. Зря, что ли мы тут ржали, накликая себе неприятности…

— Или работу! — подхватил Астахов. — Бери трубку, что зря время терять. Все равно из дома поднимут, если что-то серьезное…

— Не поднимай! — запоздало крикнул Сидоров.

Но Паромов уже оторвал трубку от рычажков аппарата, и сигнал о том, что трубка поднята, пошел абоненту.

— Слушаю, — не представляясь, сказал он, даже голос слегка попытался изменить.

На том конце провода был, как и следовало ожидать, оперативный дежурный Промышленного РОВД майор милиции Цупров Петр Петрович.

— Не открутитесь, — позлорадствовал Цупров, возможно, с ехидной улыбочкой, как довольно часто делал. — Знаю, что все в опорном. — И продолжил, не дожидаясь ответной реакции: — Честное слово, я бы вас, мужики, не побеспокоил, но у вас труп!

— Как труп?!! — воскликнул Паромов, уже не маскируясь, и еще надеясь на чудо, и на то, что майор пошутил. — Ты шутишь?

У присутствующих после услышанного враз лица вытянулись, участковые уже поняли, что спать в эту ночь им не придется.

— Да какие уж шутки… Труп неизвестного мужчины, возле крайнего подъезда дома тридцать по Обоянской. Больше, Николай, я и сам не знаю. Но прошу учесть, что туда уже заместитель начальника УВД подполковник Посашков Леонид Перфирьевич с кем-то из сотрудников уголовного розыска области поехал. Понял?

— Понял. — сказал Паромов и бросил в сердцах трубку на аппарат.

— Влипли! — начал объяснять он ситуацию. — Труп неизвестного мужчины на Обоянской, тридцать… Скорее всего, криминальный… И руководство областного аппарата возле него. Вот такие, братцы, дела. Погуляли, что говорится, на славу!

— Да, влипли! — согласился Астахов. — Мой участок. Вы еще можете…

— И не думай, — сказал Паромов, — пойдем вместе.

— Ты что, Миша? — встал рассерженным медведем Сидоров. — Уху ел, что ли?!! Так ее, вроде, и не было на столе. Пили вместе и на труп пойдем вместе.

— И я с вами… — по привычке сказал Подушкин, забыв, что он уже не начальник штаба ДНД, а заместитель начальника ВОХР.

— Нет, Палыч. Тебе завтра на работу. В охрану… — зашикали дружно на него участковые. — Или забыл?

— Не забыл. Но…

— Вот именно: но! — отрезал Паромов.

— Тогда я с вами пойду, — встала из-за стола Матусова. — Это я больше всех о трупах язык чесала…

— Нет уж, уважаемая, — отреагировал Астахов. — Пьяные участковые — это просто пьяные менты нижайшего офицерского корпуса. А пьяные участковые с пьяной инспекторшей ПДН — это уже разврат и аморальщина! Так что — извини, подвинься!

— Да никакие мы не пьяные, не хрен на себя наговаривать! — попробовала зайти с другого боку Матусова. — Возможно, запашок небольшой имеется, но мы его сейчас моими духами забьем. — Она полезла в свою дамскую сумочку за флаконом. — И не инспекторша, а инспектор, черти неграмотные… Нет в русском языке слова инспекторша. Есть инспектор. Мужского рода.

— Пусть мы неграмотные, — принял шутку Астахов, — но с правильной половой ориентацией. Так что, пьяной бывает только инспекторша. — Сделал он акцент на окончании прилагательного «пьяной». — А инспектор бывает всегда пьяным или пьян. Это, смотря сколько он влил…

— Нет, — сразу же не согласился Сидоров, услышав про духи, — пусть лучше от нас попахивает водкой, чем женскими духами! Так спокойней. От мужчины должно и пахнуть мужчиной, а не чем-то иным! — И добавил: — Что стоим? Покатили… А ты, Палыч, по старой памяти проводи Михайловну домой, чтобы у нас душа была за нее спокойней! Двинули!

Больше не спорили, и, как сказал Сидоров Владимир Иванович, двинули из опорного.

4
От опорного пункта до дома тридцать было около двухсот метров. Возможно, чуть больше. Пробежали за минуту.

Возле третьего подъезда стояла управленческая «Волга» черного цвета с куровскими номерами, начинавшимися с двух нулей. Чтоб всем сразу было понятно: в машине не хрен собачий, а важный начальник. По аналогии с грифами секретности. Когда в грифе стоит один ноль, то это небольшая секретность. Так себе! Когда же два нуля стоят на документе — это уже секрет в секрете! Высшая степень секретности! Например: секретный агент 007 — Джеймс Бонд.

Когда участковые вынырнули из-за угла злополучного дома и увидели «Волгу», то и их увидели из «Волги». Ибо, сразу же включился свет фар, выхвативший из темноты что-то темное и бесформенное у стены, между входом в подъезд и торцом здания. А вслед за тем открылись задние дверцы автомобиля, и двое мужчин, почти одновременно, выбрались из салона.

«У стены — труп, а вылезшие из «Волги» — начальники… — вяло подумал старший участковый. — Делать нечего, надо идти докладываться».

По-видимому, то же самое подумали и участковые, так как все они, не сговариваясь, пошли представляться.

Странное дело, подполковник Посашков, курирующий в управлении всю оперативную службу, и занимавший второе место в УВДэшной иерархии, никак не отреагировал на запах спиртного, пусть и не сильно, но исходивший от участковых.

— Посмотрите, может, опознаете, — указав на бесформенную массу у стены, сказал он.

Подошли ближе. Бесформенность пропала. Стали видны очертания мужского тела.

Еще лица не видели, а Астахов сказал:

— Кажется, Бекет…

И тут же поправился:

— Виноват, товарищ полковник, кажется, это Бекетов Валерий Иванович… Особо опасный рецидивист. Куртка — точно его. Приметная. Но мог кому-нибудь и дать…

Паромов и Сидоров поддержали своего товарища:

— Бекетов… Он самый. И куртка, точно, его.

Заместитель начальника УВД пропустил свое «повышение» в звании мимо ушей и рассудил:

— Что гадать на пальцах, как девка деревенская перед выданьем: любит — не любит?.. В харю загляните. Или трупов боитесь и бздите?…

Подполковник Посашков в начальники выбился с «земли», начиная службу с простого оперуполномоченного отделения уголовного розыска Поныровского РОВД. Потом был заместителем по оперативной работе и начальником Конышевского РОВД. Повидал всякого. Поэтому он и не «принюхивался» к участковым и сказанул от души: «В харю загляните…»

Вполне нормальная реакция старого оперативника.

За время работы участковые трупов насмотрелись всяких, и «бздеть» от вида трупа было не в их правилах. Приподняли голову — последние сомнения исчезли: Бекет собственной персоной, еще теплый, но уже бесконечно мертвый, лежал у стены. И кровоточащую рану обнаружили в области груди: Астахов рукой вляпался в кровь, поворачивая тело под свет фар.

Вляпался и чертыхнулся:

— Чет возьми, надо срочно вымыть руки, а то, не дай бог, заразу какую-нибудь подцепишь. Туберкулезный и сифилисный был при жизни покойничек…

Опер из УВД, до последней фразы участкового в присядку разглядывавший труп Бекета, мгновенно выпрямился и отвалил в сторону.

«Чистоплюй! — неприязненно подумал старший участковый. — Только ЦУ выдавать мастера, а в дерьме ковыряться — боже упаси! Лучше бы из машины не вылезал. Как водитель. Сидел бы себе да сидел… А то и отличиться перед высоким начальником хочется, и перчатки белые снимать не желает…»

— Сан Саныч, — не удержался от подначки опера Посашков, увидев как тот козликом скакнул от трупа, — ты что, укололся о труп? Вон как подпрыгнул!

— Да нет, — сконфузился оперок, — но говорят, он весь заразный…

— Ну-ну! — усмехнулся Посашков. — Правильно мыслишь. Чего белые ручки марать… Пусть участковые возятся. К ним ни одна зараза не прилипает.

Подполковник был с юмором.

И этот сдержанный юмор заместителя начальника УВД враз уничтожил скованность участковых и незримую границу отчуждения, возникшую между участковыми и им.

По всем канонам криминальной работы и существующим инструкциям участковые должны были осуществлять охрану места происшествия. В первую очередь. Затем должны были оказать помощь пострадавшим от преступных посягательств. Далее должны были принять меры к установлению очевидцев преступления, и, по возможности, к установлению подозреваемых.

В данном случае имелось преступление и потерпевший: еще свежий труп рецидивиста Бекетова с раной в груди. Имелось и место преступления: часть дворового пространства, часть стены здания с ливневкой, и лужей крови на ней.

Не было свидетелей, если не считать свидетелями кирпичные дома в округе с черными зевами оконных проемов и редкими квадратиками освещенных электрическими лампочками межэтажных пролетов в подъездах.

Не пахло и подозреваемыми. В связи с отсутствием таковых на месте преступления.

Не стоило беспокоить и «скорую помощь». Бекетову уже ни один врач не мог помочь!

— Товарищ подполковник, — обратился Паромов к Посашкову, как старший в группе участковых. — Прикажите возможных очевидцев устанавливать, подозреваемых искать, или охранять место происшествия до прибытия следователя прокуратуры и оперативной группы?

— А что их ждать. Прибудут — займутся. Место происшествия и труп никуда не денутся. Верно?

— Верно. — согласился старший участковый.

— Мы ведь тоже милиционеры, лейтенант, — продолжил меж тем Посашков. — И обязаны действовать по обстановке. Или ты не согласен?

— Что вы, товарищ подполковник, конечно, согласен.

Попробовал бы он не согласиться!

— Раз согласен, то, исходя из оперативной обстановки, займемся раскрытием преступления. Я знаю, что Бекет ваш был при жизни порядочным дерьмом, и мне его, как и вам, честное слово, не жалко. Но наш долг требует раскрыть преступление. И мы это сделаем… Верно я говорю, товарищи участковые, — обратился теперь он ко всем участковым. И те загалдели вразнобой:

— Верно! Верно!

— Если верно, то приступаем к раскрытию убийства, а охранять место происшествия будет мой опер и водитель. Все равно им больше делать нечего. А мы, посоветовавшись, — принимал Посашков руководство по раскрытию преступления на себя, как старший по званию и должности, — благословясь, примемся за дело. Вы — участковые, поэтому оперативную обстановку в этом микрорайоне лучше вашего никто не знает. Вам и карты в руки.

…Итак, что мы имеем, не считая трупа заживо сгнившего Бекета?

— Несколько ранее судимых из числа знакомых Бекета, проживающих поблизости, с которыми он мог, судя по запаху перегара, пить спиртное, потом поссориться и быть убитым во время этой ссоры… — высказался первым Паромов.

— Допустимо, — согласился Посашков. — Только вопрос, точнее, несколько вопросов: где пили, где ссорились, где резались и где орудие преступления? Мне кажется, что Бекет был или тяжело ранен, но в другом месте, а сюда то ли сам в горячке добрел, то ли его притащили. Что-то не похоже, чтобы тут, на улице, ссорились, шумели, потом убили — и обитателей дома не разбудили. Как вы считаете?

Такова была метода Посашкова вести беседу: версия и тут же вопрос собеседникам на реакцию по версии.

— Не исключено, что убит он был в другом месте, а сюда труп подбросили, товарищ подполковник, — ответил первым Астахов.

— Почему именно убит, а не ранен? — прервал Посашков.

— Если бы был ранен и сам шел, то следы крови за ним бы тянулись. Хоть изредка, но кровь бы капала на землю… А этого нет. Отсюда…

— Отсюда, — опять перебил подполковник, — или его прямо тут без большого шума и гама «пришили», или откуда-то, но из близкого места, притащили… Убитого… или тяжело раненого, а скончался здесь. Что на это скажете?

— Довольно реально… — теперь первым отозвался Сидоров, до этого момента предпочитавший отмалчиваться. А Астахов, развивая тему, добавил:

— В этом доме, даже в ближайшем подъезде, на первом этаже несколько полупритонов имеется. К примеру: у Банниковой Марии. Или у Анюты хромоножки… Да и Самохвалиха недалеко проживает… А в доме, что напротив, — жестом руки указал он на трехэтажный малосемейный дом, — Куко проживает, ранее судимый. А чуть подальше, в доме тринадцать «А» по улице Дружбы Клин живет, тоже судимый и друг Бекета. А…

Михаил Иванович хотел и дальше перечислять притоны и ранее судимых, но Посашков его перебил:

— Достаточно. Вижу, что участковые свой хлеб не зря жуют… — И добавил коротко: — Приступайте.

Читателю, возможно, и покажется, что совещание, проводимое заместителем начальника УВД с участковыми поселка РТИ над трупом Бекета, длилось долго. Это читается не так быстро. А совещание на самом деле длилось минут пять, не больше. Даже оперативная группа не успела прибыть, как участковые приступили к раскрытию убийства.

Следует обратить внимание читателя на специальную терминологию, чтобы в дальнейшем не путать понятия: раскрытие преступления и расследование преступления.

Расследование предполагает скрупулезные систематические усилия, как сотрудников следственных подразделений, так и оперативных служб при строгом соблюдении и выполнении процессуальных норм, с обязательной фиксацией всех следственных действий в протоколы, с привлечением специалистов из разных областей человеческой деятельности, с привлечением понятых для производства обнаружения, фиксации и выемки следов преступления и вещественных доказательств. И обязательно с выполнением такой необходимой процессуальной формальности, как официальное возбуждение уголовного дела.

Раскрытие предполагает все то же самое, но очень быстро и без процессуальной тягомотины.

Это вкратце, для общей ориентации читателя, не искушенного в милицейской кухне, далекого от юриспруденции и криминологии, от всех юридических терминов и понятий.

Первым делом участковые разбудили обитателей дома тридцать. Точнее, жильцов правого крыла первого этажа третьего (последнего) подъезда.

Из пяти квартир, расположенных в этом крыле, участковым, после поднятого ими грохота при стуке в двери, разбудившего точно полдома, открылись четыре. И их заспанные обитатели с чувством недоумения и нескрываемой досады уставились на представителей власти и порядка.

Оставалась закрытой лишь квартира Банниковой Марии, несмотря на то, что дом сотрясался от мощных ударов участкового инспектора милиции Сидорова Владимира Ивановича в дверь данной квартиры.

— Да что случилось? — таращились разбуженные жильцы. — И, пожалуйста, потише. Детишек еще напугаете…

Жильцы четырех квартир, в том числеи Апухтина Анна, выглядывавшие в ночных сорочках или наспех наброшенных халатах из-за приоткрытых дверей, узнали своих участковых, уже смирились с так неожиданно и грубо прерванным сном, немного вышли из сонной одури и стали проявлять интерес к происходящему.

— Извините, граждане, — начал более дипломатично Астахов. — Я, конечно, прошу прощения за прерванный среди ночи сон, но обстоятельства вынуждают сделать это.

— Скажите, что случилось? — опять задали вопрос самые нетерпеливые.

— Да криминальный труп возле вашего подъезда, — решил разъяснить причину столь неожиданного вторжения, Астахов. — Проще сказать убийство.

— И кого же убили? — спросила Апухтина.

Остальные жильцы вразнобой повторили тот же самый вопрос лишь с несущественным добавлением:

— Не из нашего ли дома кого убили? Не знаем ли мы убитого или убитую?

— Вопросы пока задаю я, — пресек ненужную инициативу жильцов Астахов. — Вы лучше скажите: никакого шума под окнами со стороны двора не слышали, пьяных разборок не видели? Может, кто с работы поздно возвращался, или от любовников?.. — пошутил он, так как из-за дверей выглядывали одни женщины. — И вдруг что видели? А?

Все дамы твердо сказали: «Нет!»

Считай, не видели и не слышали.

— А у вас тут вчера никаких пьянок не наблюдалось? — задал Астахов новый вопрос встревоженным обитателям коммуналки. — Знаю ведь, что госпожа Апухтина и ее соседушка Мара Банникова нет-нет, да и заведут карагод… и устроят пьянку-гулянку! Да так, что дым коромыслом! Кстати, где сама Банникова, почему дверь не открывает? — спросил он громко, в расчете на то, что услышит Мара. — Если думает отсидеться за закрытой дверью, то глубоко ошибается. Мы, люди не гордые и закон уважаем. Верно, товарищ старший участковый? — обратился он за поддержкой и, получив ее в виде короткого и твердого «Верно!», продолжил: — Дверь выбьем за милую душу да и скажем, что так она и была. В смысле — выбитой!

Апухтина, еще не дослушав до конца тираду участкового, сразу же стала причитать, что ее бедную, больную женщину все оговаривают и обижают. А сама исподтишка сигналила глазами участковому, мол, надо один на один перемолвиться парой слов, без свидетелей. Астахов сразу просек эти сигналы и, прикрикнув на хромоножку для маскировки доверительных отношений, потребовал:

— Показывай квартиру, старая сводница. Посмотрим, не прячешь ли там кого?

— Детьми клянусь, никого нет, — стала ретироваться Апухтина под напором участкового.

Астахов вошел в ее квартиру и закрыл за собой дверь, оставив остальных участковых в коридоре. С выглядывающими из-за дверей полуобнаженными обитательницами малогабаритных квартир. Не в пример Апухтиной эти женщины помалкивали. Лишь одна из них неуверенно сказала:

— Сегодня, вроде бы тихо у нас было… Верно, бабы?..

Бабы тихо и вразнобой подтвердили, что сегодня в их секции было тихо. Однако добавили, что весь день работали и домой пришли поздно и то, что тут днем творилось не знают.

— А у Банниковой? — уточнил вопрос Паромов.

— И у Мары тоже, вроде, было тихо… — сказала молодая женщина с черными, слегка взлохмаченными волосами, в байковом цветастом халатике поверх шелковой розового цвета ночнушки, из квартиры, расположенной как раз напротив банниковской.

И тут же пояснила, что свет в ее квартире, когда пришла после работы во вторую смену домой, вроде бы видела.

— Кажется, из-под двери пробивался…

— Во сколько это было? — уцепился за ниточку Паромов.

— На часы не смотрела, но приблизительно в половине двенадцатого… — ответила молодуха. И опять добавила с ноткой недоумения: — Дома должна быть… Но почему не открывает? Странно…

— Это мы сейчас узнаем, — сказал Сидоров и саданул своим сорок пятым растоптанным в полотно филенчатой двери, не раз уже выбиваемой, судя по пестрым заплаткам на самом полотне и на дверной коробке.

Дверь крякнула — и открылась, показывая погнутый ригель замка. Из дверной коробки на пол посыпалась древесная труха.

Сидоров с порога нащупал выключатель и щелкнул им.

Все придвинулись к дверному проему банниковской квартиры, даже женщины в ночнушках. Как же, интересно?

В квартире никого не было.

— Странно… — первой нарушила паузу та, что была в цветастом халатике. — А мне казалось, что она дома… Может, позже ушла, когда я сама спать легла?

Ее вопрос повис в воздухе.

— Гм… — крякнул досадливо Сидоров. — Промашка вышла…

И ему, и старшему участковому было досадно, что дверь квартиры выбили, а там никого. Теперь отписывайся в прокуратуру!

Можно подумать, что они в первый раз чужие двери вот так, впустую, высаживают?!! Думать можно, конечно, всякое, а неприятности огребать никому не хочется. Однако, дело сделано. И ничего не оставалось, как бегло осмотреть комнату… Хотя бы с порога.

Комнатушка было маленькой, три на четыре метра. У левой стенки стоял старенький трехсекционный шифоньер с большим зеркалом на средней дверце и такой же древний сервант с десятком разномастных бокалов и пятком фаянсовых чашек. Тут же было несколько стилизованных фигурок животных. Из все того же фаянса, а может, и из простой обожженной глины, покрытой краской и эмалью. Остаточные следы былой, прежней, наверное, молодой жизни Мары.

На верхней полке серванта, диссонируя с окружающей обстановкой, стояла стеклянная ваза с искусственными цветами. Такие вазы обычно стоят на столах, особенно, на круглых. В центре. Тем более, что такой стол в комнате имелся. Словно ее на время поставили, а потом забыли возвратить на место.

У правой стены стояла кровать, односпалка. Высокая, с металлическими спинками. Сейчас такие и не делают, практикуя все из полированной деревоплиты.

Кровать была застлана марселевым покрывалом желто-розового тона. Но как-то бегло, впопыхах. Так как отчетливо просматривались вмятины, словно в этих местах совсем недавно сидел человек.

Перед окном, в центре стоял уже упомянутый нами, круглый стол, накрытый клеенкой. Пустой. Возле него — пара скособоченных стульев и табурет.

Еще один табурет, сломанный, лежал недалеко от тумбочки с телевизором «Рекорд». В левом углу комнаты.

Видимая часть давно не крашенного деревянного пола была без признаков посторонних вкраплений и недавнишнего мытья.

— Кажется, все нормально… на первый взгляд… — сделал вывод Сидоров, но не совсем уверенно.

Что-то невидимое, незримое при осмотре его настораживало. Но что именно — было непонятно…

— Похоже, так, — согласился с ним Паромов, — только пустота на столе, который, если на нем не едят несколько человек, бывает завален всякой всячиной. По крайней мере, на нем должна была стоять вон та ваза, — указал он на вазу, стоявшую на серванте. — Вот это лично меня настораживает.

— А еще должен настораживать запах самогона, — вмешалась все та же женщина в халатике. — Вся комната провонялась…

Ее слова были двусмысленны. Они могли относиться как к Маре и ее комнате, так и к участковым, совсем недавно употреблявшим спиртное. Пусть и не самогон, а вино и водку, но все равно спиртное. Участковые переглянулись, без слов понимая друг друга.

Кто их знает этих русских женщин? Порой после окончания школы они и книжку в руки не возьмут, но бывают остры на язычок, а порой имеют по два высших образования, но у себя под носом ничего не видят.

Бабы — одним словом!

Но обладательница цветастого халатика, кажется, говорила без всякого подвоха. И Сидоров решил провести дополнительную разведку боем. Все равно терять было больше нечего. Раз квартира вскрыта, то почему и в сервант не заглянуть? Он в три шага (правда, его, сидоровских!) пересек пространство между порогом и сервантом и открыл створки нижней полки.

И все увидели нагроможденную на ней посуду с остатками пищи: тарелки, блюдца, стаканы, ложки, вилки. Все немытое и сброшенное в кучу явно наспех, лишь бы подальше с глаз.

— Видели?!! — спросил с подъемом присутствующих, по-видимому, для себя уже решив, что не зря дверь высаживал.

Хотя грязная, не мытая посуда, даже с остатками пищи, обнаруженная в притонах, еще ни о чем таком криминальном и не говорит. Лишь указывает на неопрятность и нечистоплотность хозяев квартиры. Но и это уже что-то…

Женщины утвердительно кивнули головами.

— Пока не трогаем до прибытия оперативной группы, — пояснил Сидоров, возвращаясь от серванта в общий коридор. — На посуде должны быть «пальчики».

По идее он должен был сказать: отпечатки пальчиков. Так было бы грамотно и по-русски. На посуде, даже будь она из чистого золота, пальчики не растут.

Впрочем, сказанное Сидоровым на милицейском сленге было понято не только Паромову, но и женщинами.

Еще бы! Русские женщины и речь, состоящую почти из одних матов, лишь с редким вкраплением нормальных слов, и то понимают! А тут вполне нормальное слово…

Не успел Сидоров прикрыть дверь квартиры Мары, как от Апухтиной вышел Астахов.

— Пошли! — кивнул он участковым, направляясь к выходу из коридора и принося на ходу извинения дамам: — Еще раз прошу извинения за вторжение и прерванный сон. — И посетовал: — Вряд ли вам сегодня уж поспать по-нормальному придется…

Участковые тронулись следом. Молча, не расспрашивая, не выясняя, не уточняя. И только, когда вышли в полумрак подъезда и остались одни, без посторонних глаз и ушей, поинтересовались:

— Что наскреб? Видели, как хромоножка глазками семафорила.

— Говорит, были весь день у Мары Бекет, Клин и еще какой-то мужик. И, естественно, сама Мара. Весь день самогон пили. Мужика видела впервые и мельком. Случайно в окно увидела, когда Клин с ним шел к Маре, а потом через щелочку в двери, когда этот мужик в туалет по нужде проходил. На ее взгляд — судимый. Приметы дать затрудняется.

— И то уже что-то… — констатировал Паромов. А Сидоров добавил:

— Если связать с той, брошенной в спешке посудой, что я обнаружил в серванте, вывод сам напрашивается: тут его и замолотили. — И уточнил: — Как барана зарезали.

— Баранам горло перерезают… — не согласился Астахов. — Бекет убит ударом в сердце.

— Тогда, как свинью, — соглашаясь в чем-то с Астаховым, уточнил Сидоров. — Как свинью: ножом в сердце…

— По-свински жил, по-свински умер… — философски подвел итог старший участковый. — Ладно, идем докладывать Посашкову о наших изысканиях. Тебе слово, Михаил Иванович. Мы только поддакивать будем, если потребуется.

— Или потребуют… — усмехнулся Сидоров.

— Ну, что нарыли? — встретил вопросом Посашков. — Шумели изрядно. Полдома, точно, разбудили…

Астахов, как и договаривались, стал докладывать.

— Уже, если не «горячо», то «теплей», это точно. — Сделал вывод подполковник милиции. И своему оперу:

— Учись, Сан Саныч, у парней с земли. Еще и полчаса не прошло, а они без всякой оперативной группы почти преступление раскрыли. И раскроют! Уверен.

Оперок ничего не ответил на колкость своего начальника.

— Кстати, что-то опергруппы все нет и нет… — вспомнил подполковник об отсутствии оперативной группы. — Иди-ка, по рации подгони дежурного, пока я с участковыми еще кое-что обговорю, — направил к автомобилю он своего оперативника. — Надеюсь, это у тебя лучше получится, чем раскрытие убийства.

Последние слова заместителя начальника УВД, сказанные с неприкрытой насмешкой, относились к оперу, и тот пошел к «Волге», чтобы дать «разгон» дежурному. А в том, что «разгон» будет приличный, сомневаться не приходилось. «Разгоны» делать — это не преступления раскрывать! Не каждый сможет!

— Что дальше думаете делать? — спросил Посашков, отправив опера учинять разгон Цупрову.

— Пойдем к Клину. Может там больше повезет… — ответил за всех Астахов. — Тут недалеко. Вон дом среди деревьев виднеется… — указал он рукой в сторону дома тринадцать «А» по улице Дружбы.

— Что ж, действуйте. Только, ради бога, поаккуратней, а то весь квартал разбудите… Очень даже слышал, как у вас это получается.

— Оперативная группа уже выехала. Скоро тут будет… — крикнул из салона «Волги» опер. — Дежурный говорит, что задержка из-за следователя прокуратуры…

— Хорошо… — ответил подполковник. — Подождем. А вы, парни, идите, занимайтесь своим делом, — вновь обратился он к участковым, было притормозившим, чтобы послушать, что скажет опер. — Я тут сам встречу опергруппу. И за трупом присмотрим, чтоб не убежал, — пошутил он.

5
Клин оказался дома, но квартиру, гад, не открывал, в десятый раз переспрашивая через дверь еще не протрезвевшим голосом: «Кто там?»

— Милиция! — каждый раз был вынужден отвечать ему Астахов, наливаясь злостью до хрипоты в голосе. — Открывай, тебе говорят. Милиция тут! Участковый Астахов.

Но вот Клин сменил пластинку и вместо «Кто там?» ответил: «Милиция? Какая еще милиция? Я ее не вызывал».

И опять, как попка заладил: «Не вызывал! Не открою!»

— Открывай дверь, гад! — свирепел Астахов, стуча кулаком по дверному полотну, покрытому дерматином. — Иначе дверь выбью, и тогда ты пожалеешь, что на этот свет появился!

Паромов и Сидоров во время этого странного диалога стояли на улице, страхуя окна, так как квартира Клина располагалась на первом этаже. Не раз уж было, что подозреваемые пытались улизнуть от милиции через оконные проемы, порой вынося на своих плечах полрамы с осколками стекла.

По-видимому, от поднятого шума проснулась мать Клина и тоже крикнула сыну, чтобы открыл дверь. Было слышно, как она, кляня его, на чем свет стоит, из глубины квартиры просила открыть дверь во избежание более плачевных последствий.

Наконец Клин включил в коридоре свет и открыл входную дверь. И тут же, у порога, получил от Астахова кулаком в лобешник.

— Извини, — сказал Астахов, пряча гнев за язвительной улыбкой, — кажется, случайно я тебя толкнул… В темноте да в тесноте и не такое бывает. А ты что, спишь, не раздеваясь? — спросил он, видя Клина хоть и сонного, но полностью одетого.

Встряска подействовала отрезвляюще. Клин стал соображать, что перед ним его участковый. Причем, очень сердит. Даже не сердит, а взбешен. Возможно, поэтому и возмущаться в связи с ударом в лоб не подумал. Лишь почесал ушибленное место.

— Так уж получилось. Пьяным был, вот и уснул, не раздеваясь.

— У тебя кто-нибудь есть? — задал Астахов вопрос и двинулся в глубь квартиры.

— Никого, — немедленно отреагировал Клин. — А что случилось?

— Мару ищу. Не у тебя ли она прячется?

— Нету ее у меня, нету… — забубнил Клин, не только бывший судимый, но и бывший двоешник и второгодник, не очень ладя с родной лексикой. — Мать не разрешает приводить ни друзей, ни подруг… Нету…

— Это мы посмотрим… — не поверил ему Астахов, проходя через пустой зал к комнате Клина. Включил там свет и осмотрел ее.

Комната была маленькая и пустая. Никого там не было.

Астахов не поленился и под смятую и не разобранную кровать Клина заглянуть и створками полотняного шкафа хлопнуть.

— Не врешь…

— Я и говорю, что нет никого.

— А в спальне матери?

— И там нет никого.

— Что, и матери нет? — усмехнулся Астахов. — Так я минуту назад ее голос слышал.

— Не-е, мать там… — теперь осклабился Клин. — Чужих нет.

— Михаил Иванович, — отозвалась из своей спальни мамаша Клина. — Не врет… Чужих у нас действительно нет. Сын не врет, я не разрешаю водить… Нечего бордель из квартиры устраивать. А кого надо?

— Да вот, Мару ищу… и Бекета…

— Не было их у нас. Но мой забулдыга с ними весь день пропьянствовал. Когда вечером приперся, сказал, что от Мары.

— Да, — подтвердил Клин, видя, что дело не в нем, — я и не скрываю. Пил…

— Что, с одной Марой, что ли пил? — быстро спросил Астахов.

— Нет. Нас там было четверо: я, Бекет, Мара и еще один фраерок… из двадцатки… Васей кличут.

Двадцаткой парковские между собой на местном жаргоне называли общагу по улице Обоянской, 20.

— Не врешь?

— Не вру, — сказал Клин и привычно поднес палец ко рту, — зуб даю!

— И где же огни?

— Не знаю. Когда уходил, они оставались у Мары. Самогон хлестали.

— А что, этот Вася, из работяг или вашего поля ягода?

— Да вроде, наш. Говорит, что чалился разок, но по крупному… Не-е, — подстегнул сам себя Клин, — зону он топтал. Это точно.

— А погоняло какое у него или фамилия? — не оставлял Клина в покое Астахов, ведя форменный допрос прямо в зале, чтобы мать слышала, так как с ее стороны имелась моральная поддержка участковому.

— Не помню. Может, он и говорил, но не помню. Что-то связано с задницей. Честно, не помню. — Морщил лоб Клин, пытаясь вспомнить погоняло Васи.

Пока он вспоминал, Михаил Иванович уже прокручивал в памяти всех судимых, проживающих в общежитии. Дошла очередь и до Сухозадова Василия.

— Случайно, не Сухозадов? — спросил Клина, подумав про себя: «Неужели сорвался парнишка в штопор, а ведь вел себя тихо. Работал. Надзор не нарушал…»

— Во, гражданин участковый! — обрадовался Клин, — точно он… Задов. Я же говорил, что что-то связанное с задницей!

— И где он может быть, не знаешь?

— Не-е-е, не знаю… — протянул Клин. — Может, в общежитии…

— Может… — повторил без особой уверенности в голосе участковый. Потом спросил, придавая голосу доверительность и таинственность: — А кто тебе, Клинушка, ближе: Бекет или Вася?

— Бекет! Бекет — мужик свой… С детства дружим, если, конечно, не сидим у хозяина на зоне… — не стал лукавить Клин. — А Вася?.. Вася — чужой. Но к чему вопрос, начальник?

— Я тебе открою секрет. Большой секрет… но при условии, что и ты мне помощь окажешь…

— Если не западло, то окажу, — решил проявить воровскую принципиальность Клин, хотя бы перед самим собой.

Словно забыл, что и так время от времени «постукивал» тому же Астахову по мелочам.

— Надо Мару и Васю разыскать! Бекета-то кто-то из них ножичком пописал…

— Как? Когда? — был удивлен и ошарашен одновременно, причем без какой-либо рисовки, Клин.

— По-видимому, ночью…

— Падлой буду, но найду! Да за Бекета я все хазы-мазы прошмонаю, но найду… Да я… Но хоть жив Бекет?

Врать участковому даже бывшему зэку не хотелось, но и карты раньше времени открывать тоже было нежелательно, и он ответил неопределенно:

— Все под Богом ходим…

— Это уж точно, — согласился Клин и не стал уточнять: жив или мертв его друг Бекет.

— Тогда слушай, что должен сделать… — стал нашептывать ему, инструктируя, Астахов.

Вскоре они оба вышли из квартиры. Астахов подошел к поджидавшим его участковым, а Клин серой тенью метнулся по тропинке в сторону домов на улице Народной.

— Ты, что? Отпустил?.. — чуть ли не в один голос спросили Астахова его коллеги. — Вдруг, при делах! А ты отпустил…

— Временно. Кажется, не при делах. Он известные ему точки прозондирует на предмет наличия Мары и Васи Сухозадова.

— Кого, кого? — переспросил Сидоров.

— Да Васи Сухозадова, — повторил Астахов. — Основного подозреваемого… Из общаги строителей… Судимого за хулиганство и за умышленное причинение тяжкого телесного повреждения. Так-то! Думаю, что убийство Бекета его рук дело…

— Да, — согласился Сидоров, — биография подходящая…

Паромов промолчал, считая доводы Астахова вполне резонными и реальными.

— Тогда идем докладывать Посашкову о новых результатах, а потом проверим общежитие… Я не думаю, что он там находится, но для очистки совести надо, да и документики его забрать необходимо, если, конечно, он их уже не забрал…

— И с ребятами из комнаты перетолковать, — добавил Паромов, шагая вместе со всеми в сторону тридцатого дома, — не лишним будет. Связи, родственники, друзья, знакомые… То да сё…

6
Когда пришли, то там во всю уже работала оперативная группа, которую возглавлял лично заместитель начальника РОВД Конев Иван Иванович. Он являлся ИО начальника отдела, так как Воробьев Михаил Егорович руководством УВД был назначен начальником в Ленинский РОВД. Большому кораблю — большое плавание…

Впрочем, и Посашков покидать место происшествия не спешил. Они о чем-то разговаривали между собой.

Увидев участковых, Конев направился к ним навстречу и, ответив на приветствие, коротко обронил:

— Докладывайте.

Астахов стал излагать вкратце основные обстоятельства раскрытия преступления.

К этому времени последние остатки хмеля давно покинули участковых, и держались они уверенно, не чувствуя за собой вины. Поэтому доклад Астахова вышел сжатый, но конкретный. Без «воды и индийской лапши».

— Так что, необходимо проверить общежитие и еще у сестры Мары — Феклы, на Бойцов Девятой дивизии, пошуровать… — окончил доклад Астахов.

— Думаю, товарищ подполковник, что участковые мыслят правильно, — сделал вывод Конев.

— И я так считаю, — отозвался Посашков. — Молодцы парни… Считай, убийство за час с небольшим раскрутили… В приказе обязательно отметить надо…

И ни слова, ни полслова о запашке от участковых. То ли сам действительно не почувствовал, то ли почувствовал, но деликатно промолчал, не желая портить приподнятое настроение от раскрытия преступления ни себе, ни Коневу, ни участковым.

— Отметим… — негромко и без особого энтузиазма отреагировал Конев. — Вот до конца разберемся, задержим подозреваемого и отметим…

Ответ прозвучал как-то неопределенно и двусмысленно. В милиции «отмечали» по-разному: одних поощрением, других наказанием. И все одним и тем же приказом, сразу убивая несколько зайцев: экономя бумагу, сокращая лишнюю переписку и взбадривая личный состав!

— А пока пусть введут в курс событий оперативную группу, чтобы дважды по одному и тому же следу не ходить и не тыкаться по углам слепыми кутятами. И пусть проверят общагу. На всякий случай… как сами говорят… — продолжил Конев. — Потом установим адрес сестры Банниковой и туда группу направим… Хорошо бы сегодня задержать их, а то завтра уже Первомай, и с меня шкуру сдерут, если убийца, причем, вооруженный будет гулять на свободе! — Поделился он своей озабоченностью с заместителем начальника УВД.

Этот ход был нехитрой уловкой, но сработал.

— Ладно. Посмотрим… — понял намек Посашков. — Не кличь лихо, и будет тихо. Вы, главное, раскройте и закрепитесь. Сам же знаешь, что победителей меч не сечет… Тьфу, пропасть… заговорился. Словом, победителей не судят!

«Их меч сечет! — усмехнулся про себя Паромов, присутствовавший при этом диалоге руководителей, — еще как сечет, если не понравятся власть предержащим!»

Подошел внештатный эксперт-криминалист Андреев, как всегда обмотанный ремешками, проводами фотоаппаратуры и блоков питания к ней.

— Володь, опять ты?!! — удивился Паромов. — А где…

— Болен. Меня вот подняли.

— И?

— Да вот пришел Ивану Ивановичу доложить, что на подоконнике квартиры 108 слабые следы волочения обнаружены. Видно, когда перебрасывали, то туфлями и мазанули… И это еще не все: я тут обнаружил частицы материи от куртки… там же, на подоконнике… За гвоздик зацепилась… И на куртке свежий порыв имеется. Вот так-то!

— Это хорошо, — похвалил Иван Иванович внештатника и тут же поинтересовался, беспокоясь о полноте осмотра и соблюдении процессуальных норм: — Следователь в протоколе пометил? Понятые видели?

— Иван Иванович, обижаете. Профессионалы работают! — Не замедлил чуть прихвастнуть известный в отделе оптимист Андреев, впрочем, уже торопясь к продолжению осмотра места происшествия: — Надо еще с пальчиками на посуде поработать… и окурочки посчитать!

Следователь прокуратуры Башмаков Андрей, высокий русоволосый парень, одетый как всегда в гражданское платье, не был столь оптимистичен, как Андреев. Поеживаясь от ночной прохлады — конец апреля еще не лето — пожимая руку старшему участковому, сказал недовольным тоном:

— Опять все через пень колоду. Судмедэксперта нет! Вместо настоящего криминалиста любитель-внештатник. Бардак! А главное выспаться не дали… — И потом уже более деловым тоном добавил: — Делитесь, чем богаты.

Поделились и пошли в общагу.

В общежитии, как и предполагалось, ни Васи, ни Мары не оказалось. Даже не заходили туда. Участковые забрали документы: паспорт, военный билет и справку об освобождении — все находилось в ящике тумбочки возле его кровати. Беседа с жильцами комнаты ничего нового о личности Васи и о его связях не дала. Никто из опрошенных ни его друзей, ни его знакомых не знал. Девушки у него тоже не было.

— Зайдем в опорный пункт, — предложил Астахов, когда они вышли из общежития, — поищем адрес Феклы… у меня где-то должен быть записан… К тому же дежурному подробно все изложим… А то Цупров теперь волосы рвет на одном месте в ожидании звонка от нас. Его теперь различные инстанции донимают: как же, всем надо знать, будто от этих знаний подозреваемый сам объявится.

Зашли в опорный пункт.

Астахов стал копаться в ящике стола, потом в своих журналах и, наконец, отыскал адрес сестры Мары.

— Есть! — коротко резюмировал он этот факт.

Пододвинул поближе телефонный аппарат и стал звонить в дежурку. Дозвонившись, огрызнулся на замечание Цупрова, а потом сжато дал описание вероятных событий и приметы подозреваемых.

Время приближалось к утру. Скоро должно было светать…

Пока участковые бегали по улице, то, то ли от нервного напряжения, то ли от ночной прохлады, а в сон не тянуло. В тепле опорного пункта стало клонить в сон.

— Эх, — потянулся Сидоров во весь свой богатырский рост, до хруста косточек, — сейчас бы минут так по пятьдесят на каждый глазок, для начала…

— Помечтай, помечтай, — сказал позевывая, старший участковый. А Астахов добавил:

— Мечтать, братан, никогда не вредно. Даже в таком детском возрасте, как у тебя, Владимир Иванович. Впрочем, шутки в сторону, посидели чуток, и ладно, пора отправляться на место происшествия. Труп ждет отмщения.

— Какое там отмщение, — не согласился Сидоров, — да этому, как его, Серозадову, — слегка изменил он фамилию подозреваемого, — надо спасибо сказать, что от такого дерьма, как Бекет, нас избавил. Да что я говорю нас… все человечество! Или кто не согласен?

Несогласных не было., однако Астахов резонно заметил:

— Дрянь, не дрянь Бекет, а преступление по факту его убийства налицо, нам его раскрывать!

— А мы, я уверен, его уже и раскрыли, — отозвался с присущим ему оптимизмом Сидоров.

— Пока подозреваемых не поймаем и не «расколем», полным раскрытием это убийство считать нельзя, — остался при своем мнение обстоятельный Астахов. — Отдохнули чуток, и пошли. Там меня теперь Клин уже ищет. Может, что-нибудь раздобыл…

Начинало светать.

На месте происшествия группа заканчивала осмотр. Дежурный участковый уже откуда-то пригнал бортовой автомобиль ГАЗ-53, на который с помощью опера загрузил труп Бекета и ждал, когда следователь выпишет направление в морг.

Посашков на своей служебной «Волге» отбыл домой.

Собирался покинуть место происшествия и Конев, но, увидев возвращавшихся участковых, остановился, чтобы узнать результаты их похода в общежитие.

— Что? Не появлялся?

— Не появлялся, — ответил на заданный вопрос Астахов. Остальные участковые лишь головами кивнули в знак подтверждения слов товарища.

— Я адрес сестры Мары нашел, — доложил Астахов. — Надо ехать туда…

— Возьмите дежурный автомобиль и поезжайте.

— Хорошо, но сначала надо встретиться с одним человечком, которого я заслал возможные места появления Мары на нашем поселке проверить. Он должен вот-вот подойти.

— Ладно, встречайтесь… вам виднее. Потом только не забудьте проехать по адресу… Я пойду домой. Побреюсь, чайку попью и в отдел… И вы не забудьте к девяти прибыть, — напомнил он на всякий случай. — Да приведите себя в порядок, чтоб людей не пугать своими мятыми и небритыми лицами. Мат вашу… — беззлобно, скорее отдавая дань традиции, упомянул он мать.

Не успел Иван Иванович скрыться за углом дома, как из-за булочной вынырнул Клин. И Астахов пошел с ним шептаться.

— Полный голяк! — вернувшись, сообщил участковый товарищам, а Клина направил к следователю на допрос в качестве свидетеля.

Тому не хотелось канителиться с допросом на месте преступления, и он вызвал Клина повесткой к себе в прокуратуру на четвертое мая.

Астахову это не понравилось: Клин мог не пойти, чхать он хотел на все прокурорские ксивы и повестки. Это с одной стороны. А с другой — показания Клина хоть косвенно, но давали основания следствию задержать Васю и Мару на основании статьи 122 УПК в качестве подозреваемых. Без показаний Клина материал был совсем пуст. Опрошенные дежурным опером соседи Банниковой, как и стоило того ожидать ничего нового не вспомнили, наоборот, понимая, что «вляпались» в уголовный процесс, заявили, что крепко спали, ничего не видели и не слышали. То же самое сказала и Апухтина. Одно дело шептать участковому на ухо тет-а-тет, другое — давать письменные показания. Астахову не понравилось, и он стал требовать, чтобы Башмаков допросил Клинышева. Башмакову хотелось домой, в постельку. И совсем не хотелось допрашивать Клина.

Михаил Иванович с употреблением ненормативной лексики высказался в адрес прокуратуры и ее работников. Смысл этого высказывания сводился к тому, что прокурорские только бедных милиционеров рады терзать и допрашивать, аж руки потирают, но когда нужно для дела — их и нет.

Башмаков обиделся и поручил допрос Клина провести самому Астахову.

— Ну и хрен с тобой, — сказал участковый, взял бланк протокола допроса свидетеля и повел Клина в опорный пункт.

Паромов и Сидоров пошли следом.

— Нехорошо получилось… — посетовал Паромов, когда Астахов, быстренько допросив, отпустил Клина восвояси. — Опять с прокурорскими натянутые отношения будут…

— И черт с ними, — поддержал Астахова Сидоров. — Все равно от них нам ничего хорошего ждать не приходится. Правильно Миша сделал, что отматерил! Пусть знают наших!

— Их, впрочем, как и нас, матом не проймешь, а отношения портить не стоило. Беда в том, что не мы их допрашиваем, а они нас, если что, не дай Бог случится! — остался Паромов при своем мнении.

— Ладно, старшой, не каркай опять. Ты и так уже постарался: труп накаркал! Забыл что ли? — стал вдруг суеверным Сидоров.

Астахову дискуссировать было некогда: он беседовал по телефону с дежурным, напоминая последнему о необходимости проверки сестры Мары.

— Володь, это не я накаркал трупяшник, — отбивался от атак подчиненного Паромов. — Это весенний синдром… или традиция… У нас, что не весна, то обязательно убийство или покушение на убийство. Какая-то криминальная закономерность. Обострение преступной наклонности у отдельных граждан… Страна ждет строителей коммунизма, а гегемон не желает идти в светлое будущее, он на нары просится…

— Ну, ты и загнул? — заржал молодым жеребчиком Сидоров. — Строители… гегемоны… светлое будущее… Сплошная заумь. Это, наверное, от бессонной ночи у тебя шарики стали за ролики заходить. Похлестче, чем у Тамарки Кукушкиной, с улицы Черняховского. Та систематически по два раза в год пишет: то Валентине Терешковой, то в Организацию Объединенных Наций, что соседи ее через сеть отопления невидимым газом травят, отчего она задыхается и целыми днями спит. Спит и толстеет. А еще ее мужики не любят…

Теперь смеялись уже оба.

На участке Сидорова Владимира Ивановича уже несколько лет проживала пенсионерка Кукушкина Тамара Игоревна, женщина лет пятидесяти, страдающая одышкой и излишним весом, состоящая на учете в областном психоневрологическом диспансере, которая время от времени, после очередного обострения ее психического состояния, посылала длинные заумные письма в различные инстанции. В письмах обязательно жаловалась на соседей, отравляющих ее сонным газом, и на участковых, не принимающих мер к этим соседям.

— Это что, — встрял Астахов, окончив разговор с дежурным, — вот у меня завелся дедок в сорок шестом доме по Обоянской. Дедок так дедок! Тот пишет, что его чуть ли не каждую ночь забирают из постели инопланетяне и проводят с ним опыты по «прокачке» мозгов, желудка и мочевого пузыря. И что участковый Астахов, то есть, я, — тут Астахов постучал кулаком себя в грудь, — никаких мер к этим инопланетянам не принимаю. Вот так-то!

— А не пишет ли он, что ты, Астахов, водку пьешь с этими инопланетянами? — спросил Сидоров, ощерившись в очередной улыбке. — К тому же на халяву… Моя Кукушка про меня это обязательно кукукнет!

— Нет, такого не пишет. Может из-за того, что сам не просыхает…

— Тогда понятно, — смеялся Сидоров, — надует в кровать и списывает на инопланетян и на то, что те проводят «прокачку желудка и мочевого пузыря»!

Нешумно, но от души посмеялись, снимая усталость ночных бдений и тревог.

— А самое главное, мужики, — иронично усмехнулся Паромов, — суть даже не в том, что пишут больные граждане, а в том, какие резолюции накладывают высокие инстанции по поводу этих писем. — И процитировал: — «Разобраться внимательнейшим образом! Принять срочные меры! Прекратить безобразия со стороны участковых!» И так далее и тому подобное… — Вот где чудо из чудес…

— Это точно! — согласились участковые. А Астахов добавил:

— Полнейший дурдом!

— По-видимому, там тоже весеннее обострение. Ха-ха-ха! — Схватился руками за живот Сидоров. — Причем, постоянное. Полный капец!

Смех придал бодрости и свежих сил.

Покурив, точнее перекурили Паромов и Сидоров, так как Астахов был напрочь лишен этой дурной привычки, собрались двинуться в отдел. Но звонок дежурного вовремя пресек лишнюю трату сил: дежурный сообщил, что поступило распоряжение Конева сначала сходить домой и привести себя в порядок, а потом, к девяти часам, но без опозданий, прибыть в отдел.

— Баба с возу, кобыле легче! — обрадовались участковые.

Было уже совсем светло, когда, наконец-то, Паромов появился в своей квартире.

— Гуляем! — недобро усмехнулась супруга.

— Не советую никому так гулять, — отмахнулся Паромов. — Убийство на участке.

— Ты еще скажи, что в засаде был! — не отставала жена.

— Была бы нужда, и в засаду пошел бы…

— Знаем мы про ваши засады. Слышали! Бабы заводские рассказывают…

— Отстань! Надоело: не успел домой придти, а тут одна и та же песня… Тебе серьезно говорю: убийство на участке. И нужно раскрывать его. Ты чем ругаться по-пустому, лучше бы завтрак состряпала. Пока бриться буду. Сейчас приведу себя в порядок — и снова в отдел.

— А что, кроме тебя больше некому раскрытием заниматься?

Жена, как всякая женщина, даже в этой ситуации желала оставить последнее слово за собой.

— Все и занимались. Только, извини, тебе не доложились, — съязвил Паромов, начиная «закипать» от глупой надоедливости супруги.

— Так бы сразу и сказал! — сразу же сбавила тон та и пошла на кухню чай подогревать и бутерброды готовить.

«На работе — нервы, и дома — нервы. Прав классик, — подумал Паромов, направляясь в ванную комнату: — «Покой нам только снится»…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
Придя в отдел, старший участковый узнал, что Мару и Васю у сестры Мары не застали. Те перед самым прибытием группы захвата слиняли куда-то, словно почувствовали, что милиция уже идет по следу.

Оперативное совещание по поводу задержания подозреваемых проходило в кабинете Конева Ивана Ивановича.

Конев, и так особой веселостью не отличался, а сегодня был особенно хмур. Впрочем, и остальным было не до веселья.

Собрались опера центральной зоны: Черняев, Сидоров Виктор, Клевцов Слава и, конечно, участковые с поселка РТИ. Присутствовал и внештатный эксперт-криминалист Андреев. Прокурорских не было. Однако с минуту на минуту должна была подойти Деменкова Нина Иосифовна, заместитель прокурора района. Конев позвонил ей перед самым началом совещания.

— Рассиживаться долго некогда, не на банкете. Думаю, что все понимают важность момента. Завтра — праздник, а у нас убийца где-то вооруженный бродит. И что у него в башке — никто не знает. А вдруг «башня» у него поехала: еще кого-нибудь «замочит» — и будет нам веселый праздник Мая!..

Поэтому, Андреев немедленно делает фотки подозреваемого. Иди, занимайся, — приказал Конев. — Да побольше нашлепай. Пригодятся…

Андреев молча встал и пошел к себе, в кабинет экспертов-криминалистов, в царство давно устаревшей техники, с помощью которой отделовские «кудесники» умудрялись не только отпечатки пальцев «снимать», но и более «тонкие» исследования проводить. А Конев продолжал совещание:

— Дежурный даст сейчас циркуляром ориентировку по области — я уже распорядился… Это на тот счет, если подозреваемый рванет за пределы города… Мы сейчас подготовим две группы для засады в общежитии и у Мары. А одну группу направим на автовокзал.

— Еще, товарищ подполковник, надо было бы и железнодорожный вокзал перекрыть… — вмешался Черняев.

Опер избежал ночных бдений и теперь пытался наверстать упущенное.

— Там коллеги из линейного отдела подстрахуют. Надо только побыстрее им отвезти ориентировку и фотку. И не перебивай старших, — вспылил Конев. — А то, как ночью тебя искать — не нашли, а перебивать начальника — ты первый. Другие, вон, молчат.

Другие наклонили головы, чтобы, не дай Бог, Иван Иванович улыбки у них на губах не увидел.

— А раз ты назвался, то с Паромовым поедешь на автовокзал. Будете там проверять автобусы с пассажирами. Особенно обращайте внимание на рейсы льговского направления. Из паспорта Сухозадова видно, что он родом из Конышевского района… Имейте ввиду, что может к маме рвануть, под юбку прятаться! Сначала дел натворят, а потом под бабьи юбки прячутся! Задание понятно?

— Понятно, — ответили старший оперуполномоченный и старший участковый.

— Раз понятно, то после планерки вооружайтесь и в бой! Старшим в группе — Черняев, — даже в суматохе не забыл назначить старшего Иван Иванович.

— Есть!

— Василенко и Астахов — в засаду… в общежитие… — продолжал Конев. — Старшим — Василенко. У вас вопросы есть, — обратился он к Василенко и Астахову.

— Никак нет! — ответил за двоих Василенко.

— Сидоровы: Владимир Иванович и Виктор Иванович — в засаду к Банниковой. За старшего группы — Виктор Иванович.

— Есть!

Конев, сам оперативник до мозга костей, старшими назначал своих оперов, считая традиционно их более опытными в вопросах организации засад и других оперативных мероприятий, требующих сметки, решительности и мгновенной реакции на принятие решения. Да и чисто по-житейски, они были ему ближе сотрудников других служб, так как ежедневно, ежечасно приходилось работать с ними бок о бок, и вызывали большее доверие, чем другие сотрудники.

— Да ворон не ловить и хлебалом не щелкать! Помните, убийца вооружен, — напутствовал он всех.

Только окончил Конев инструктаж, как в кабинет вошла Деменкова. В этот раз она была в форменном служебном костюме, ладно сидящем на ее стройной фигуре.

Определение «военная косточка», обычно относящееся к мужчинам, в данном случае с полной мерой могло бы быть отнесено и к заместителю прокурора района. Суровость, подтянутость в гармонии с женской элегантностью.

Поздоровалась энергично со всеми. Присела на предложенный Коневым стул. И с ходу:

— Говорят, что гад гада жизни лишил?

— Получается, что так… — ответил Конев, слегка озадаченный и удивленный таким вступлением заместителя прокурора.

Остальные тоже были приятно удивлены таким оборотом дела, но помалкивали, соблюдая субординацию.

— Это хорошо — простым людям дышать будет свободней, — продолжила она под одобрительные взгляды присутствующих. — Лицемерить не стоит. Большего урона от этой смерти Бекетова общество не понесло. Факт. Плохо то, что все произошло накануне праздника… Вот это обстоятельство и обязывает нас в самый сжатый срок задержать подозреваемых и водворить их в СИЗО. Прошу всех это учесть… Следователь Башмаков доложил, что участковые постарались и практически раскрыли убийство… Молодцы! А то, что ночь не поспали, не страшно: молодые, еще успеете выспаться. Думаю, что и руководство сумеет это небольшое затруднение оценить по достоинству! Верно, Иван Иванович?

Ивану Ивановичу ничего не оставалось, как сказать, что верно.

— А вот наш следователь на месте происшествия, по «горячим следам» сработал отвратительно, — продолжила Нина Иосифовна. — Да, да! Отвратительно. Будем смотреть правде в глаза. Только осмотр места происшествия провел, да постановление о возбуждении уголовного дела вынес. Но мы с ним разберемся еще…

Расследование данного дела поручается старшему следователю Тимофееву, Валерию Герасимовичу. Надеюсь, его вы знаете?

— Конечно, конечно, — в разнобой негромко ответили опера и участковые. А Астахов добавил от себя:

— С Тимофеевым ругаться не придется. Не знаю: жаловался или нет Башмаков, но мы с ним поссорились из-за того, что он не стал людей на месте происшествия допрашивать. Домой спешил.

— Попробовал бы он пожаловаться… — ответила на реплику участкового Нина Иосифовна и добавила, подводя итог своему выступлению: — Дело не в Башмакове и даже не в Тимофееве. Дело в том, что преступника надо задержать и обезвредить. Не дать ему возможности испоганить людям праздник Первого Мая! Вы чувствуете: за этим простым бытовым убийством проглядывает политическая подоплека. И ни вам, и ни нам жить спокойно не дадут, пока этого Васю Сухозадова — ну и фамильице! — хмыкнула громко, — не задержим! Так что, поработать нам сегодня придется плотно. И ночью, если за день не успеем, тоже.

«Что ночь не спать — к такому не привыкать, — подумал Паромов, слушая заместителя прокурора района, — вот к семейным дрязгам привыкнуть невозможно. Опять, по-видимому, предстоят выяснения отношений с любимой супругой».

2
Пока совещались, пока ждали, когда Андреев размножит фотографии подозреваемого, пока освободился транспорт, чтобы подбросили до автовокзала, приспел и обед.

Пообедали в кабинете Черняева крепким чаем и пирожком с повидлом. За нехитрым обедом Черняев не скрывал своего удовлетворения. Как же: от одного общественного врага навсегда избавились, от другого на длительный срок.

— Так бы каждый день, — между глотками чая говорил опер, поглядывая на фотографическую карточку подозреваемого, выложенную им на стол, — один гад убивал другого, одна мразь съедала другую… Мы бы одних в морготправляли, а других — в СИЗО. И хрен с ней, со статистикой. Подумаешь, ну отодрали бы разок… да мало ли нас дерут… Но какая бы благодать настала. Какая бы тишина была в плане криминала.

— Петрович, какой же ты, однако, кровожадный человек, — подтрунил Паромов, отставляя в сторону пустую чашку.

— Я не кровожадный… Я, как волк в лесу, в обществе — санитар! И чем чище в обществе, тем на душе приятней. И не только мне, но и всему обществу!

Железная логика.

— А за то, что поселок избавлен от Бекета, этому Васе Суходрищеву, если он окажется нормальным мужиком, еще шкалик водки возьму — загорелся глазом опер. — И коллегам прикажу, чтобы никто и пальцем не смел его трогать. А то, знаю, начнут «примерять» к нераскрытым подрезам…

— Серьезно? — удивился Паромов, так как это было что-то новенькое в поведении всегда прижимистого на спиртное опера.

— Серьезно.

— Ловлю на слове. Никто за язык не тянул. Сам напросился.

Дальнейший диспут прервал звонок дежурного по внутренней связи. Освободился автомобиль.


До самого вечера старший оперуполномоченный и старший участковый проверяли пассажиров рейсовых автобусов, отправляющихся по маршрутам в сторону Льгова, Рыльска, Курчатова.

Старались не пугать отъезжающих граждан, не портить им предпраздничного настроения, работая под контролеров и вместе с настоящими контролерами. Так договорились с администрацией автовокзала.

Безрезультатно!

В отдел возвратились злые и расстроенные, так как знали (звонили в дежурку), что коллегам задержать удалось только Банникову, которая сразу же «раскололась» и уже допрошена следователем Тимофеевым.

Сухозадов, по-прежнему, скрывался, а значит, опять предстояли бессонная ночь, нервотрепка, крик и ругань разных начальников. А кто это любит? Никто. Даже кошка любит, когда её гладят, но не любит, когда пинают…


— Есть мнение, — сказал Конев Иван Иванович на вечернем подведении итогов работы по раскрытию преступления, — что Сухозадов на перекладных, автостопом, рванул на родину, в село Городьково. Значит, и нам следует туда ехать.

— Может, конышевцам, позвонить, — вмешался Озеров Валентин Яковлевич, присутствовавший на этом совещании, — им сподручней этого Васю «заломать». Как никак — местные…

— Твои подчиненные много спешат по чужим поручениям «заламывать»?.. — отвергая данное предложение, с раздражением спросил Конев. — То-то же! Тем более что праздничная суета у всех. И все силы задействованы на охрану общественного порядка во время демонстраций. Так что, все надо делать самим, а не надеяться на чужого дядюшку.

— Тогда, — не спешил сдаваться Озеров, — надо ориентировки разослать. И напоминания… На всякий случай. Мало ли что может быть!.. Подстраховаться никогда не мешает.

— Уже давно, с самого утра, было сказано дежурному. Правда, забегался, и не спросил: отправили или нет ориентировку по телетайпу. Надо будет проверить. — Он поднял телефонную трубку внутренней связи. — Посмотри, Георгий Николаевич, давалась ли ориентировка на задержание Сухозадова?

Помолчал в ожидании ответа дежурного, проверявшего папку с ориентировками.

— Хорошо! — И положил трубку на аппарат. — Отправили, — пояснил присутствующим. Потом продолжил:

— Так вот, нам надо направить в Городьково группу на задержание. Человека два, не больше. Остальные, как знаете, задействованы на Красной площади на охрану порядка при прохождении демонстрации. Поедут Черняев и Паромов. Черняев — старший.

— Транспорт? — сразу же спросил Черняев.

— С транспортом — проблема. Поищите среди своих знакомых.

— Иван Иванович, товарищ подполковник, вечер уже, где транспорт искать?!! — попытался Черняев выторговать у своего прямого начальника его служебный автомобиль.

— Ищите. Это уже ваши проблемы. Как на гулянки ездить, так находите… а как для дела — так сразу где? Ищите… Вы свободны. Идите и ищите. Потом доложите, что нашли.

Черняеву и Паромову ничего не оставалось, как покинуть кабинет заместителя начальника отдела и отправиться в кабинет опера.

— Ну, Иван Иванович и выдал: ищите! А где искать?.. — горячился сыщик, пока спускались со второго этажа на первый. — Где прикажете искать, когда весь народ уже начал отмечать праздник! Ну, шеф дает!..

— А позвоним-ка в ЖКК, главному инженеру Курьянинову Виктору Игнатьевичу. Он всегда допоздна задерживается на работе. К тому же, убийство и на его территории. Думаю, что не откажет… — предложил Паромов.

— Ты его лучше знаешь, ты и звони, — ответил опер и придвинул старшему участковому телефонный аппарат, чтобы сподручней было диск вращать, набирая номер.

Виктор Игнатьевич оказался на месте и без лишних заморочек согласился дать свой автомобиль «Волгу», а также предложил свою помощь в виде одной боевой единицы. Наверное, не хотелось идти на демонстрацию и пешком топать несколько километров в плотной, веселящейся толпе.

А тут и повод нашелся. Да еще какой. Не откажешь же на самом деле правоохранительным органам в столь щекотливом вопросе. И никто не скажет, что важное политическое мероприятие проигнорировал.

— Иван Иванович, — сразу же отзвонился Коневу опер, — транспорт найден. Завтра, часов шесть утра выезжаем. Раньше никак…

— А говорил, где искать!.. — обрадовался Конев, понимая, что не лишится служебной «Волги». — Уже не маленькие, чтобы мамкину сиську сосать. Отдыхайте до утра и без Сухожопова, — то ли умышленно, то ли по забывчивости исказил он фамилию подозреваемого, — не возвращайтесь! Это приказ! Ясно?

Как мы уже не раз говорили, заместитель начальника отдела по оперативной части, а теперь еще и ИО начальника отдела, обладал своеобразным юмором.

Ничего не оставалось делать, как ответить «Ясно!» и отправляться домой, чтобы в пять часов встать и быть готовым к дальнему путешествию.

3
Как не спешили, но выехали на следующий день из Курска около восьми часов. То водитель проспал, то запаску искали — не рискнешь же в дальнюю дорогу без запаски… То горючим заправлялись… Словом, то одно, то другое… А время на месте не стоит, бежит себе потихоньку. Вот и выехали почти в восемь.

— Извините за задержку, — конфузился Курьянинов.

— Да чего уж там, — был снисходителен опер, — обычное дело… Понимаем.

— В дороге наверстаем, — оправдывался водитель.

— Нам бы успеть Льгов миновать, пока его не перекрыли для прохождения демонстрации… — переживал Паромов. — Там объездной дороги нет. Придется через центр ехать. А мы и так припозднились.

— Ладно, обойдется, — утешал опер. — Не в первый раз замужем.

— Ничего, объедем… — успокаивал водитель. — Я город Льгов хорошо знаю. Не раз там бывал. Так что ходы, выходы найдем. Без сомненья.

Приходилось верить в удачу. Водиле веры не было — тормозили по его вине.


В Конышевский РОВД приехали как раз к разгару демонстрации. Но Конышевка не Курск. И демонстрация там не курская. Не успели моргнуть, как праздничные колонны уже центральную улицу прошли.

В отделе находился дежурный наряд. Оперативный дежурный, его помощник и опер. Следователь и участковый инспектор участвовали в охране порядка.

Представились. Поздоровались. Объяснили причину своего визита.

— Кстати, — спросил пронырливый Черняев, — ориентировку на задержание получили?

Помощник оперативного дежурного покопался в папках и не нашел.

— Нет.

— Отлично! — с иронией отметил Черняев. — Сразу чувствуется родная стихия: всем на все наплевать… — И продекламировал: «Одесский розыск рассылает телеграммы…»

— Ладно, мужики, — возвращаясь к цели своего визита, сказал Паромов, — подскажите нам поподробней, как проехать до Городьково, да не плохо было бы нас бензинчиком подзаправить… Свой уже сожгли.

— Без проблем, — ответил местный опер. — На автозаправку сейчас позвоним — заправят бесплатно, в качестве оказания шефской помощи, а дорогу сейчас на листочке нарисуем. — И стал набирать номер телефона автозаправочной станции.

— Все! Один вопрос отрегулирован, — пояснил он, отодвигая телефонный аппарат и на его место приспосабливая лист бумаги. — Запоминайте!


На выезде из Конышовки располагалась автозаправка. Местный оперативник не подвел. Не успели и трех слов сказать, как получили ответ, что их тут уже ждут.

Заправили полный бак.

И на «Спасибо!» получили: «Еще заезжайте. Рады будем помочь!»

— Кучеряво местные менты живут! — Позавидовал белой завистью Черняев. — У нас бы не то, что спасибо сказали, а послали бы куда подальше!.. Сразу чувствуется — сельский район. Все друг друга знают и уважают. Не то, что у нас…

— И у нас добрые люди имеются, — возразил коллеге Паромов. — Вот и автомобиль на целый день дали!

— Ну, это одиночный случай. И в счет он не идет… — остался при своем мнении Черняев.

Беседа велась один на один во время заправки автомобиля. Курьянинов ее не слышал, поэтому и не отреагировал.

4
Мать Сухозадова проживала не в самом Городьково, а на одном из близлежащих к селу хуторов. Однако дом ее наши и, соблюдая возможные меры конспирации, вошли. Сначала опер, а следом и участковый.

Мать Василия, пожилая женщина без определенного возраста — так уж выглядят почти все женщины на селе, замученные бесконечной работой в колхозе и в личном подворье — с сухими, потрескавшимися ладонями рук, была одна и сына в гости не ждала.

— Не обещался. Сказал, что останется в городе… — ответила она на вопрос Черняева. И тут же спросила: — Опять что-то натворил?

Скрывать от матери причину визита областной милиции смысла не имело, поэтому Черняев неопределенно сказал:

— Да, натворил.

— И что же? — допытывалась мать, мрачнея.

— Да одного проходимца порезал, — попытался опять уйти от конкретики в неопределенность, как йоги во время медитации в астрал, опер.

Но материнское сердце не обманешь.

— Значит, насмерть…

Курские милиционеры промолчали.

— А от меня, что вы хотите? — первой прервала паузу она.

— Если появится, посоветуйте самому с повинной явиться в милицию. Смотришь, суд примет во внимание, и что-то скостится ему… — сказал, явно сочувствуя матери, опер, что с ним бывало крайне редко. Но тут, по-видимому, проняло. — Чтобы еще одной глупости не сотворил, не усугубил своего положения, — добавил он. — У него тут врагов нет?

— Нет… — печально ответила женщина.

Она не кляла, не ругала сына, не причитала, что он такой хороший и не мог совершить преступление, не просила незнакомых милиционеров проявить к нему снисхождение. Она молча переживала свою трагедию.

Милиционеры это поняли и, извинившись, ушли. Паромов имел желание поспрашивать женщину о сыне, о причинах, побудивших его встать на путь криминала. Но, увидев ее переживания, отказался от своей затеи. Да и вряд ли путь Васлия имел существенные отличая от пути того же Бекета и еще десятка им подобных. Пьянки, гулянки, разборки и жажда наживы. Все — то же самое, лишь разделенное временем и местом действия.

В селе вести распространяются мгновенно. Вроде никому и не говорили, что ищут Василия, а соседи уже знали, что милиция по Васькину душу приехала, аж из самого Курска.

Не успели милиционеры выйти из дома Сухозадовых, как к ним подошли молодые парни, хорошо одетые, сразу видно, что из города к родителям на побывку приехали, и пояснили, что утром видели Василия в Курчатове, на автостанции.

— Был пьян и от милиции шарахался, — пояснил белобрысый паренек, по-видимому, студент какого-нибудь техникума. — Домой собирался ехать.

— А он говорил, что натворил? — на всякий случай поинтересовался Черняев.

— Да. Сказал, что кого-то «замочил», и что его милиция ищет…

Стало понятно, почему народ так быстро узнал, что к Сухозадовым милиция пожаловала.

Появления Василия в родных пенатах прождали до обеда. Но он так и не появился.

— Дальше ждать бесполезно, сказал Черняев Паромову. — Надо отваливать. Встречные автобусы будем на всякий случай останавливать и проверять.

Последняя фраза относилась уже ко всем.

— Понятно, — отреагировал водитель. — Будем сигналить «стоп».

— Раз понятно, тогда трогай, — сказал Курьянинов водителю.

— И помни, что на тебя все надежды, — не удержался от шутки опер.

Поднимая слабый шлейф пыли, белая «Волга» побежала в обратный путь. Встретились два автобуса ПАЗ. И, как не странно, остановились на требовательные мигания фар «Волги».

Василия в них не было. Водители автобусов были местные, и Василия они немного знали. По крайней мере, в лицо.

— О его беде слышали, но самого не видели… — почти слово в слово повторяли они.

— Вот вам и матушка Россия, — смеялся Черняев, — милицейские ориентировки еще никуда не поступили, а народ все давно знает!

И что было больше в этом смехе, то ли сарказма, то ли уважения — не понять…

В Конышевском райотделе, куда решили на всякий случай завернуть хоть на минуту, ждала приятная неожиданность: Сухозадов Василий задержан военизированной охраной одного из железнодорожных мостов в городе Льгове и находится в комнате милиции при железнодорожном вокзале.

— Мы этого козла тут ищем, а он по Льгову блудит, — констатировал опер данное известие. — Кажется, приключения заканчиваются…

— Спасибо, мужики. Спасибо! — пожимая руки местным ментам, говорили курские. — Будет нужда — поможем…

— Лучше без нужды встречаться… — отвечали со значением местные. — Приезжайте на рыбалку. Не пожалеете. Можно и на охоту. Хоть на птицу, хоть на зверя. Места у нас есть отменные!

— Ладно, — соглашались курские, садясь в «Волгу», — постараемся…

— А сельские милиционеры живут получше, чем вы в городе… — посочувствовал, усмехнувшись, Курьянинов, когда отъехали от Конышевского райотдела. — Заповедная провинция…

— Да, не нам чета… — согласились Паромов и Черняев. — Патриархальная жизнь. Неторопкая. Спокойная. Нам о таком лишь мечтать приходится.

5
До Льгова доехали минут за двадцать. Трасса в связи с праздничными днями была свободна, и водитель Курьянинова показывал класс езды, выжимая из старенькой «Волги» все, на что она была способна.

— Уже отпускали, — пояснял сержант из линейного отделения милиции, передавая Василия и обнаруженный у него складной нож, курским милиционерам, — когда вдруг застучал телетайп и пошла ориентировка на его задержание. Пришлось возвращать с порога. Хорошо, хоть сразу прочли, а то бы ушел…

— Хорошо то, что хорошо кончается! — пошутил опер.

Теперь можно было и шутить. Подозреваемый, окольцованный «браслетами» сидел в автомобиле под надежной охраной. В кармане опера лежало и орудие преступления — нож, завернутый в чистый лист бумаги. А во взятой на всякий случай папке, поверх других бумаг, протоколы задержания Сухозадова на мосту в пьяном виде и обнаружения у него складного ножа «Белочка» во время личного обыска, коротенький рапорт сержанта милиции и пара объяснений.

— А что его понесло на железнодорожный мост? — поинтересовался Паромов. — Что он там забыл?

— Может, спьяну, а, может, и специально, под полю часового лез… Бог его знает… Сами поспрашивайте. Возможно, скажет…

— Ну, спасибо. Спасибо и до свидания! — крепко пожимали курские милиционеры руку коллеге из транспортной милиции, собираясь отчаливать в родные пенаты. — Выручили!

— Да что там? Общее дело делаем!

— Ну, будьте здоровы!

— И вы не кашляйте!

6
Дорога домой была скорой. Под неспешный, хоть и сумбурный, рассказ Василия об обстоятельствах убийства Бекета не заметили, как в Курск въехали.

Черняев слово сдержал и при въезде в Курск купил Сухозадову «четвертушку» «Столичной», булку, пару плавленых сырков и пакет молока. На продукты подозреваемому сбрасывались оба: и он, и старший участковый.

— Это, Василий тебе, после всех допросов… — удивляя и Василия, и Курьянинова, и водителя «Волги», сказал опер, показывая пакет с продуктами. И сбивая пыл немедленной «расправы» над спиртным, добавил: — До допроса нельзя. Сам понимаешь, пьяных не допрашивают.

— Спасибо! — Был растроган и растерян Вася. — Думал, что меня бить будут, а меня водкой еще угощают… Кому сказать — не поверят. За что такое, а?

— За очистку поселка от дерьма. Чистейший антикриминальный дуплет получился. Одним выстрелом двух плохих человечков с поселка убрал… — объяснил Черняев щедрость поступка, причем, в довольно жесткой форме и манере.

— Петрович, не передергивай, — возразил оперу старший участковый. — Дуплет, возможно и был, но не антикриминальный, а криминальный. И поселок очистился не от двух человек, а от трех, если быть объективными до конца. Суд, конечно, примет во внимание чистосердечное раскаяние Василия, но заключения ему все равно не избежать.

— А почему от трех? — поинтересовался Курьянинов.

— А потому, — ответил ему вместо старшего участкового опер, — что Бекета похоронят, и он через год уже полностью сгниет… и туда ему дорога: сколько сволочь нашей кровушки попил! Это, во-первых.

Во-вторых, Мара, хоть не надолго, но на нары присядет. Недонесение и укрывательство ей, как минимум, светят…

А в-третьих, наш Василий. Он, конечно, мужик хороший, но ему, как пить дать, сидеть…

Понятно. Я Банникову в расчет не брал. Думал свидетелем по делу пойдет. Ведь не убивала же она. Хотя, если бы не устроила попойку в квартире, то и Василий сейчас был бы на свободе, а не в наручниках в нашем автомобиле… — высказался Курьянинов.

— Я знаю, что сидеть, и долго… — сказал Василий. — Но все равно, вам спасибо за такое отношение. Я, спорить не буду, порядочное дерьмо… но Мара, на мой взгляд, еще дерьмовей…

И он поведал, как Маре захотелось иметь половой акт над трупом Бекета.

— Маньячка какая-то, а не баба! — хихикнул опер. — Ты на суде про это скажи — удиви судью… Смотришь, еще полгодика скостит…

— Не, — ответил оперу Вася твердо, — не буду. Буду только про себя говорить… А там, как судьба сложится… Мать вот только жалко…

— Вспомнил поздновато про мать-то, — без ложной жалости упрекнул Паромов. — Раньше стоило помнить…

— Эх, — вздохнул только на это Вася.

— «Повинную голову и меч не сечет!» — ни к селу, ни к городу привел зачем-то пословицу Курьянинов. — А мать… мать всегда простит…

Дискуссия закончилась. Дальше ехали молча. На разговоры уже никого не тянуло.

Каждый думал о чем-то своем.


В Промышленный РОВД прибыли еще засветло. Там их ждали Конев Иван Иванович и следователь Тимофеев, уведомленные коллегами из Конышевки и Льгова о положительных результатах вояжа.

— Вот теперь можно и с праздником поздравить, — пошутил Конев, выслушав доклад Черняева о задержании Сухозадова, который опер, как только он и умел, красочно, с массой подробностей, с описанием трудностей, возникших на пути и их героическом преодолении, довел до ушей высокого начальства.

— За поздравления спасибо, Иван Иванович, — улыбаясь, заметил Черняев. — Это очень хорошо… А что-нибудь поменьше поздравлений, но побольше трехрублевой купюры не наблюдается на горизонте? В дороге сильно поиздержались… на бензин… на продукты питания для задержанного… Бензину уйму сожгли. Деньги-то наши были… И Васе купили похавать… Вообще, то одно, то другое… Так что поиздержались малость…

— Посашков звонил, интересовался ходом дела, — усмехнулся Конев. — Сейчас и мы поинтересуемся, что там предвидится: поощрение или взыскание. В деле два судимых, и не просто судимых, а поднадзорных. Сами понимаете, неизвестно, как карта ляжет…

На этот раз карты легли благосклонно. По-видимому, заместитель начальника УВД подполковник Посашков постарался. Наказанных не было. Генерал не поскупился: по полтиннику выписал в качестве премии всем участникам раскрытия преступления. Даже Курьянинову с его водителем, даже оперу из УВД, Сан Санычу, фамилию которого Паромов так и не запомнил.

— А что, мужики, не плохо мы Первомай отметили, — обмывая премию, смеялся Черняев. — И Вася постарался, и Конев не подвел…

— Почаще бы так! — от всего сердца поддержал его Астахов. — Что ни говори, а без Бекета и воздух чище, и весна милей. Если бы кто-нибудь нашелся и моего Бобра с Белгородской «пришить» — еще бы стало веселей жить! А то одолел, сволочь, вконец…


На участке Михаила Ивановича в доме номер восемнадцать с некоторых пор стал проживать поднадзорный Бобрышев Володька, оттянувший с десяток лет на киче и попавший туда еще по малолетству за причинение тяжких телесных повреждений, повлекших смерть человека.

Бобер жил не один. В двухкомнатной квартире его матери, старой Бобрихи, Марьи Алексеевны, которая до освобождения родного сынули мирно жила вдвоем с сестрой Аннушкой, инвалидом детства, с момента прибытия Бобра стала проживать целая бригада.

Во-первых, любящий сынок для родной мамули со своей зоны «подогнал» муженька, а себе папашку, престарелого вора-рецидивиста Нехороших Павла Ивановича. К слову сказать, его в разговорах с участковыми он же величал не иначе, как «хитрый папашка».

Во-вторых, с зоны он привез дружка Игорька Мишустина, судимого всего лишь раз, но за убийство и мужеложество одновременно. По-видимому, этот был нужен Бобру для сексуальных утех. По старой зоновской привычке.

В-третьих, через месяц после освобождения он «женился» и привел в свой дом бывшую воровку, бывшую зэчку, и поднадзорную Люську-нахалку, а по паспорту Тюнину Людмилу Григорьевну, особу худую, высокую и не умеющую трех слов связать без мата.

Так что в квартире Марьи Алексеевны нежданно-негаданно возникла миниатюрная колония общего режима. И нравы в ней стали соответственно зэковские, с ежедневными конфликтами, разборками, мордобоем. А «разруливать» эту ситуацию приходилось участковому Астахову. Все бы ничего — ему не привыкать, но Бобер, возомнивший себя «паханом» в материнской квартире, после каждого административного задержания его за бытовой скандал писал жалобы на имя прокурора о незаконных и неправомерных действиях участковых инспекторов милиции, особенно Астахова. И тому приходилось чуть ли не еженедельно «посещать» прокуратуру и исписывать кипу бумаг, давая всякие объяснения и пояснения.

В прокуратуре сначала со вниманием относились к эпистолярному творчеству Бобра, думали, что Астахов и другие участковые действительно «прессуют» вставшего на путь исправления человека. Потом поняли, что за «бобер», а вернее, козел, завелся на Парковой, и опять злились на участкового за то, что приходится заниматься ненужным, но необходимым, бумаготворчеством из-за этого козла. А все свое негодование изливали не на виновника Бобра, а на участкового: «Когда, мол, ты его посадишь, и тем самым избавишь нас от бумажной волокиты?!.»

Это злило и обижало участкового. Он и без понуканий прокурорских работников старался изо всех сил «прищучить» проклятого Бобра. Но Бобер был не только изощренный кляузник, но и хитрец, каких мало… Установленные ограничения административного надзора не нарушал, глумился над сородичами, которые его и покрывали. Так что, не так-то просто было «подцепить» на крючок этого хитрована.

Вот поэтому и вспомнил Астахов о своем наболевшем.

— Михаил Иванович, ты скоро станешь поэтом, — заржал Сидоров. — Эк, как завернул! Мой тост проще: За весну и женщин, понимающих в весне и милиционерах толк!

— И это правильно, — сказал новый начальник штаба ДНД, Плохих Сергей Николаевич.

Теперь уже он хозяйничал в опорном пункте. А Паромов подумал, что опять предстоит объяснение с супругой. Ненужное и глупое. И еще подумалось о странностях судьбы. Вот, к примеру, Мара… То Астахову помогла разбой раскрыть, то сама преступление совершила. Или тот же Сухозадов… Не повстречайся он с Марой и Бекетом, и, как знать, возможно и жил бы себе потихоньку. А там женился, детьми обзавелся… Теперь это ему не грозит. Лет семь, как минимум, схлопочет — и какой после этого из него жених.

Неисповедимы пути Господни.

И цветущий май за окнами опорного пункта не особо радовал старшего участкового.


Не надо хандрить, товарищ старший участковый. Чего так пессимистически смотришь на мир? Не все так безотрадно и серо.

Жизнь продолжается…


Ни Паромов, ни его товарищи еще не знали, что совсем скоро в стране будет объявлена борьба с пьянством, алкоголизмом и самогоноварением. И основная тяжесть этой борьбы ляжет на плечи участковых, этих серых лошадок органов внутренних дел. А большие государственные мужи под шумок борьбы с пьянством вырубят виноградники, предполагая, что тем самым вносят свою лепту в дело трезвости и оздоровления нации.

Воистину, «заставь дурака богу молится, он и лоб разобьет!»

Ни Паромов, ни его товарищи еще не знали, что не пройдет и года, как участковый Астахов Михаил Иванович будет повышен в должности и станет руководить работой участковых в опорном пункте поселка КТК, сменив там Евдокимова Николая Павловича, безвременно сгоревшего на милицейской работе. А несколькими годами позже он будет сначала руководить всеми участковыми Промышленного РОВД, а чуть позже — службой участковых всей Курской области. В звании подполковника милиции побывает в спецкомандировке в Чечне, откуда вернется уже полковником и с незаживающей болью в сердце из-за потерь боевых товарищей.

Ни Паромов, ни его товарищи еще не знали, что не пройдет и трех лет, как он, старший участковый инспектор милиции Паромов, уволится по собственному желанию из органов внутренних дел, не выдержав внутреннего напряжения между желанием сделать общество чище, добрее, справедливее, и действительностью, по-прежнему, пьяненькой, хамоватой, вороватой и драчливой. Запас сил и энергии истощался, а как зря, кое-как, он работать не умел. Не научили. Ни родители, ни друзья-командиры.

Он так и не сумел перевоспитать большинство из своих подшефных. И потому мрачнел сам, и мрачнела его душа. И долго это продолжаться не могло…

Ничего этого они не знали в тот теплый весенний вечер… Возможно, это и хорошо… Иначе как жить?..

Примечания

1

Веселибе — здоровье (латышск.)

(обратно)

2

«Тайфун» — так называли немцы операцию по взятию Москвы.

(обратно)

3

VIP — аббревиатура, ставшая международной: very important person — очень важное лицо (англ.)

(обратно)

4

Стой! Здесь янтарная комната! (н е м.)

(обратно)

5

Одноэтажное полукруглое здание, ограждающее двор Екатерининского дворца. В нем находились подсобные и хозяйственные помещения.

(обратно)

6

Осторожно! Это янтарная комната! (н е м.)

(обратно)

7

Назад! (н е м.)

(обратно)

8

Готово! (нем.)

(обратно)

9

Вперед! (н е м.)

(обратно)

10

«Суд крови» (н е м.).

(обратно)

11

Господину полковнику профессору фон Барсову (н е м.)

(обратно)

12

Боже мой! (н е м.)

(обратно)

13

Внимание! Встать! (н е м.)

(обратно)

14

Сдать оружие! (н е м.)

(обратно)

15

Покинуть помещение! (н е м.)

(обратно)

16

Кто вы такой? (н е м.)

(обратно)

17

Замок (н е м.)

(обратно)

18

Чем все это кончится? (н е м.)

(обратно)

19

Мы старые обезьяны,
Мы — новое оружие!
(обратно)

20

Фридрих-король..

(обратно)

21

Колодец (н е м.).

(обратно)

22

Внимание! Слушайте все! (н е м.)

(обратно)

23

Штаб по разграблению культурных ценностей часто называли «Штабом РР», что означало — Штаб рейхслейтера Розенберга.

(обратно)

24

«Немцы, помните свои колонии!» (н е м.)

(обратно)

25

Где находится янтарная комната? (н е м.)

(обратно)

26

Выделено редакцией журнала.

(обратно)

27

НСДАП — официальное название фашистской партии; Шлосстайх — район королевского замка в Кенигсберге.

(обратно)

28

Переворот 1933 года — фашистский путч, закончившийся приходом Гитлера к власти; СА — штурмовые отряды гитлеровской партии; СС — вначале так наз. охранные отряды, затем специальная организация по истреблению всех, кого фашисты считали нежелательными. Международный трибунал признал СС преступной организацией, виновной в истреблении миллионов невинных людей.

(обратно)

29

МП — сокращенное название американской военной полиции («милитери полис»).

(обратно)

30

Си-Ай-Си — сокращенное наименование специального американского разведывательного и контрразведывательного органа, действующего в оккупированных США странах Европы и Азии.

(обратно)

31

ФБР — федеральное бюро расследований (американская охранка).

(обратно)

32

Даниель Дарье — известная французская киноактриса.

(обратно)

33

Войдите (франц.).

(обратно)

34

Anno — от «annus» — год (лат.).

(обратно)

35

Видам-парк — городской парк, где собраны многочисленные увеселительные аттракционы. Любимое место отдыха жителей Будапешта.

(обратно)

36

Филлер — денежная единица.

(обратно)

37

Интеллидженс сервис — английская разведывательная служба.

(обратно)

38

Алиби — доказательство невиновности, основанное на подтверждении того, что в момент совершения преступления обвиняемый находился в другом месте.

(обратно)

39

Так жители Вены называют собор Стефана.

(обратно)

40

Фортиссимо — в музыке: очень сильно, громко.

(обратно)

41

«Партизанская правда», 1943, 9 апреля. Ш. — село Шилинка (Суземский район).

(обратно)

42

А что сталось с другими, удалось узнать лишь после войны. По словам участника этой переправы Семена Яковлевича Полоникова, уроженца села Шепетлева, Сафронов тогда погиб. Раненый, он под огнем бросился вплавь к своим товарищам. Из воды не вышел.

(обратно)

43

В декабре 1942 года Паша Лахмоткина была назначена комиссаром комсомольско-молодежного отряда «КИМ», в организации которого она приняла активное участие. В феврале 1943 года зверски замучена немецко-фашистскими захватчиками.

(обратно)

44

Побег 50 полицейских организовал чекист А. И. Кугучев.

(обратно)

45

Второй танковой армией, заменив 25 декабря 1941 года Гудериана, командовал генерал-полковник Шмидт. Его штаб одно время стоял в поселке Локоть.

(обратно)

46

Это были советские разведчики Драгунов и Григоров, посланные на задание майором Засухиным.

(обратно)

Оглавление

  • Борис Блантер Игорь Бобров СХВАТКА СО ЗЛОМ Рассказы
  •   ПОЙМАНЫ С ПОЛИЧНЫМ Дело…№№
  •     Конец карьеры Профессора
  •     Взломанный сейф
  •     Рыцари черного рынка
  •   В ДЕТСКОЙ КОМНАТЕ Две маленькие биографии
  •     Маринкина беда
  •     Отпетый
  •   ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ Повесть об участковом милиционере
  •     Выродок
  •     Дела колхозные
  •     Испытание временем
  • Аркадий Иосифович Ваксберг ПРЕСТУПНИК БУДЕТ НАЙДЕН рассказы о криминалистике
  •   АРСЕНАЛ СЛЕДОПЫТА
  •   ПРОСТОЙ ШТЫК
  •   СМОТРЕТЬ И ВИДЕТЬ
  •   А НАУКА ХИТРЕЕ
  •   ПОМОЩЬ ИЗДАЛЕКА
  •   ФАКТЫ И ФАКТИКИ
  •   ПЕРВОЕ ДЕЛО
  •   ЧУДАК-ЧЕЛОВЕК
  •   МОГУЧИЕ СОЮЗНИКИ
  •   ДЖЕНТЛЬМЕНЫ УДАЧИ
  •   МАСКА, Я ТЕБЯ ЗНАЮ!
  •   ЗА ДОБРО — ДОБРО
  • Рогнеда Волконская, Николай Прибеженко Пианист из Риги Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  • Гладков Теодор. Сергеев Аполлинарий. Последняя акция Лоренца
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Эпилог
  • Вениамин Дмитриевич Дмитриев, В. Ерашов Тайна янтарной комнаты
  •   От авторов
  •   Глава первая КАК ЕЕ УКРАЛИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава вторая ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ИСКУССТВОВЕДА СЕРГЕЕВА
  •     1
  •     2
  •     3
  •   Глава третья ТАЙНА ОСТАЕТСЯ ТАЙНОЙ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •   Глава четвертая СЕРГЕЕВ ВСПОМИНАЕТ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   Глава пятая КОМНАТА ИЗ «СОЛНЕЧНОГО КАМНЯ»
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава шестая ФОРТЫ, БУНКЕРЫ, БЛИНДАЖИ…
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •   Глава седьмая НЕУДАВШИЙСЯ РАЗГОВОР
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава восьмая «НЕ ЗНАЮ», — ГОВОРИТ КОХ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава девятая ЧЕЛОВЕК, ПОТЕРПЕВШИЙ КРУШЕНИЕ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   Глава десятая НЕ СДАВАТЬСЯ!
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава одиннадцатая ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ, НО НЕ ПОСЛЕДНЯЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   Вместо послесловия
  • Лазарь Карелин МЛАДШИЙ СОВЕТНИК ЮСТИЦИИ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  •   42
  • Лев Квин ЭКСПРЕСС СЛЕДУЕТ В БУДАПЕШТ Приключенческая повесть
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     КТО ПОЕДЕТ В БУДАПЕШТ?
  •     РАННИЕ ГОСТИ
  •     ТОМСОН ДОКЛАДЫВАЕТ
  •     БЛЕСТЯЩАЯ ИДЕЯ
  •     ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
  •     «ТЫСЯЧА ДОЛЛАРОВ»
  •     ОТЪЕЗД
  •     ИНСПЕКТОР ВАЛЬНЕР ВЫПОЛНЯЕТ ЗАДАНИЕ
  •     НА ГРАНИЦЕ
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЕНЕРАЛ КЛИ БЕСПОКОИТСЯ
  •     НОВЫЙ ЗНАКОМЫЙ
  •     В БУДАПЕШТЕ
  •     РАЗГОВОР ПО ТЕЛЕФОНУ
  •     МЕРФИ ПРИХОДИТ В ЯРОСТЬ
  •     ТАКСИ ИА-328
  •     ПО СВЕЖЕМУ СЛЕДУ
  •     ПУТЬ ПРЕДАТЕЛЯ
  •     СВИДАНИЕ БЕЗ СВИДЕТЕЛЕЙ
  •     СТРАННОЕ НЕСООТВЕТСТВИЕ
  •     НОВЫЙ ВАРИАНТ
  •     ГУППЕРТ ИСЧЕЗ!
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     КРУГ ЗАМКНУЛСЯ
  •     «СПОКОЙНОЙ НОЧИ!»
  •     МЕРФИ ПАРИРУЕТ УДАР
  •     УСЛУГА ЗА УСЛУГУ
  •     МИЦЦИ ВСТРЕЧАЕТ МУЖА
  •     СПОР В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ
  •     ЧЕЛОВЕК НА ЭКРАНЕ
  •     «КТО СЕЕТ ВЕТЕР…»
  • Иван Кононенко НЕ ВЕРНУТЬСЯ НАЗАД…
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   ПОД ЛЕНИНГРАДОМ В СОРОК ПЕРВОМ
  •     1. Мы — бондаревцы
  •     2. На Невском «пятачке»
  •   ЛАРИСА
  •     1. Комсомольское поручение
  •     2. Как жить дальше?
  •     3. И не только жить…
  •     4. Об этом никто не должен знать
  •     5. Предложение Штрекера
  •     6. Арест
  •     7. На «свободе»
  •     8. Ловушка
  •     9. Жизнь продолжается…
  •   ГАЛИНА
  •     1. Задание
  •     2. Лицом к лицу
  •     3. Выбор
  •   ПУТЕШЕСТВИЕ В НОЧЬ
  •     1. Семья
  •     2. В Киеве
  •     3. Тайна Коло-Михайловки
  •     4. Последний бой Варова
  •   ВСТРЕЧА (Вместо эпилога)
  • Данил КОРЕЦКИЙ ВЕДЕТСЯ РОЗЫСК
  •   Сюжет первый НОЖ С МОНЕТОЙ
  •   Сюжет второй ПИСЬМО ИЗ ОДЕССЫ
  •   Сюжет третий БЕРЕЗОВЫЙ ПОИСК
  •   Сюжет четвертый ПРИМАНКА ДЛЯ КРУПНОГО ЗВЕРЯ
  • Лев Константинов Срочная командировка
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   ПРЕСТУПНИК?
  •   ЖУРНАЛИСТ
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ
  •   ПРЕСТУПНИК?
  •   СТАРУХА
  •   КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ И ЖУРНАЛИСТ
  •   ЭКСПЕРТ
  •   СТАРУХА
  •   РЕДАКТОР
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   ПРЕСТУПНИК
  •   ЖУРНАЛИСТ
  • А. П. Кузнецов Без права называть себя
  •  
  •   От автора
  • Владимир Масян, Евгений Якобюк Замкнутый круг
  •   Часть первая Операция «Гроза над Здолбицей»
  •   Часть вторая Поезд вне расписания
  •   Часть третья Замкнутый круг
  • Николай Коротеев Операция «Соболь»
  •   Светящаяся точка
  •   Квадрат «33-Б»
  •   Находка Демина
  •   Второй пеленг
  •   Дорогая добыча
  •   Братья-таежники
  •   Росомаха
  •   Двое в берлоге
  •   Трагедия контрабандиста
  •   Погоня
  •   Исчезновение похитителя
  •   Схватка
  •   Русские соболя
  • Николай Пахомов Антиподы. Детективные рассказы и повести
  •   ВМЕСТО ПРОЛОГА
  •   НОВЫЙ УЧАСТКОВЫЙ
  •   НА УЧАСТКЕ
  •   УБИЙСТВО НА УЛИЦЕ ХАРЬКОВСКОЙ
  •   БЕЙ!
  •   МИЛИЦЕЙСКИЕ БУДНИ
  •   ЧЕРНЯЕВ И ДРУГИЕ
  •   СЕКС И СМЕРТЬ В ПРОВИНЦИАЛЬНОМ ГОРОДЕ
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ
  • Николай Пахомов Криминальный дуплет. Детективные повести
  •   ОПЕРАЦИЯ «МЯСО»
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ УТРЕННЯЯ ИДИЛЛИЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ КОШМАРЫ УЛИЦЫ РЕЗИНОВОЙ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ В ОПОРНОМ ПУНКТЕ МИЛИЦИИ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В РОВД
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ МЯСНОЙ СЮРПРИЗ ВО ВРЕМЯ СУББОТНИКА
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ СМЕРТЬ ИНФОРМАТОРА
  •   КРИМИНАЛЬНЫЙ ДУПЛЕТ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  • *** Примечания ***