КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Цикл: "Ордусь" Компиляция. Книги 1-7 [Хольм Ван Зайчик] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Хольм Ван Зайчик Дело жадного варвара

Учитель сказал:

— Благородный муж думает о морали и долге, а мелкий человек – о вещах и удобствах. Поэтому благородный муж имеет единочаятелей[1], а мелкий человек имеет роскошь.

Му Да спросил:

— Можно ли думать о морали и долге, но иметь роскошь?

Учитель ответил:

— Иногда так случается.

Му Да еще спросил:

— Можно ли думать о вещах и удобствах, но иметь единочаятелей?

Учитель ответил:

— Никоим образом нельзя.

Конфуций. «Лунь юй», глава 22 «Шао мао»[2]

Багатур Лобо

Апартаменты Багатура Лобо, 23 день шестого месяца, пятница, вечер

Баг проснулся за десять минут до семи. Некоторое время он лежал с закрытыми глазами и прислушивался к окружающей действительности. Все было спокойно: за окном почти неслышно шуршала морось – долгожданный дождь после недели душного зноя, когда плавился асфальт и падали в обморок шоферы на забитой в конце рабочего дня первой кольцевой дороге, и веера выпадали из их натруженных рук… И вот вчера дракон дал наконец ливень – нездешний, почти тропический, свирепый и буйный ливень, за стеной которого пропадала вытянутая рука. Баг видел подобное трижды в жизни, последний раз – три года назад, когда вихрь честной службы занес его в забытый богами, но вполне процветающий и ухоженный городок Луфэн на тихоокеанском побережье, компьютерную столицу Сибирского улуса; пользуясь непогодой, группа австралийских варваров пыталась контрабандой вывезти партию новейших микросхем… Баг усмехнулся, не без простодушной гордости вспомнив, как он вплавь догонял их новенький катер, бестолково скачущий на тяжкой восьмибалльной волне.

За полупрозрачным тюлем занавеси стояла привычная хмурь – плотные тучи низко нависли над Александрией, сея вниз невесомые бисеринки влаги; погода располагала к дурному настроению.

Баг не испытывал к дождю каких-либо определенных чувств. Нельзя сказать, что он был уж вовсе доволен существованием в природе дождя; бродить под дождем ему скорее не нравилось. С другой стороны, дождь был во многом полезен и очень естественен. Баг скорее соглашался с тем, что дождь бывает. Причем, в Александрии много чаще, чем, скажем, в Ханбалыке.

Баг отбросил шелковое покрывало и сел. Посмотрел на часы. И тут же действительность отозвалась гулким ударом – на Часовой Башне начали отбивать семь вечера. Мгновением позже гул барабана догнал низкий рев большого колокола в Храме Света Будды.

Отдернув тюль, Баг с последним ударом колокола ступил на влажные плиты террасы. Отсюда, с десятого этажа открывался прекрасный вид на Александрию. Морось не в силах была скрыть слегка размытый, но все равно величественный и прекрасный контур храма Конфуция; по конькам многоярусных крыш его в затылок друг другу выстроились оскалившиеся на злых духов львята, а желтая черепица блестела от дождя. Был виден даже темный, в красном лаковом обрамлении проем входа в главный зал; можно было разглядеть две фигурки, неспешно идущие от внешних врат к главному залу, под доску со скромными золотыми иероглифами Кун-цзы мяо[3].

Рядом в небо врезалась пронзительная и тонкая, воздушная пагода Храма Света Будды, толпились крыши прочих строений, сливаясь с сооружениями светскими. Ровная как стрела, пронзала город главная магистраль Проспекта Всебъемлющего Спокойствия, пересекая мостами Нева-хэ и ее причудливые притоки – и упиралась в прямоугольный бастион Палаты церемоний. Баг вгляделся в неподвижные фигурки охранников перед входом и, отбросив ладонью влагу с волос, принялся за ежевечерний тайцзицюань. Медленно двигаясь по плитам, он освежал в памяти комментарий Чжу Си на девятнадцатую главу Лунь юя; с каждым отточенным годами движением, нарочито замедленным и неумолимым, словно многотонный пресс, Баг выдавливал из себя усталость и созвучное хиленькому дождику настроение. У дождика не было шансов.

Соседняя слева терраса пустовала. На правой под легким тентом сидел в бамбуковом кресле сюцай неизвестно каких наук Елюй – упитанный сын богатых родителей, прибывший из самого Ханбалыка на промежуточные экзамены. Лицо Елюй имел жизнерадостное и открытое, на лице этом произрастали жиденькие усики, но Багу сосед не нравился, ибо имел пристрастие к варварской танцевальной музыке, которое, Баг был просто уверен, справедливо подавляли домашние и которому сюцай тут же воздал должное, вырвавшись из родного гнезда в Александрию. О состоятельности родителей сюцая говорила квартира, в которой он проживал, — дома на Проспекте Всеобъемлющего Спокойствия были баснословно дороги; за Бага платило Управление[4].

Сюцай вертел в руке бокал и пялился на город. Заметив Бага, он вскочил и с преувеличенной любезностью поклонился. Баг оглядел внимательно его варварскую фуфайку с неподобающим рисунком на груди и слегка кивнул, поморщившись: ему была неприятна искусственная любезность Елюя, проистекавшая по большей части из безусловного почтения к его, Багатура Лобо, физическим достоинствам.

Проще говоря, Елюй побаивался Бага. Совершенно не так сюцай отнесся к нему при первой встрече на лестничной площадке: Елюй был высокомерен и до крайности величав, а его увесистый багаж, обливаясь потом, несли следом пятнадцать носильщиков. Баг еще тогда сильно удивился, но вида не подал.

Так продолжалось два дня: Елюй еле кивал. А на третий день случилась вечеринка, ставшая для него весьма памятной. Ну как же! Это ли не радость – собрать в своей квартире приятелей-шалопаев, тоже приехавших на экзамены, да еще молодую поросль всяких столичных знакомых, и с шумом предаваться самому разнузданному веселью под грохот варварской музыки? Что может быть прекрасней!

Баг считал иначе. С его точки зрения, мир предоставляет человеку достаточное количество возможностей для эстетического самовыражения; прыгать же козлом, размахивая стаканом с пивом – вот уж удовольствие, достойное грубых простолюдинов. Нет, Баг человек очень терпимый, он и сам не прочь иногда поиграть на губной гармошке что-нибудь из Мэй Лань-фана или даже из Тома Вэйтса; Баг с пониманием относится к чужим чаяниям счастья, ибо ведь как разнообразна природа и как много кругом всевозможных жизненных форм, — но не в двенадцать же ночи воздавать должное Лэй-гуну, Богу Грома! Это время создано для ночного отдыха. Не алчущий сна человек может найти ни с чем не сравнимое удовольствие в приятной беседе или в созерцании. В конце концов существует достаточное количество мест, специально для увеселений предназначенных.

Все это Баг и высказал открывшему ему дверь одетому в пестрый халат незнакомому юноше – ибо Елюй не счел своим долгом представиться соседу (и Баг еще тогда посетовал на досадные пробелы в его воспитании).

Однако сюцай не внял и не пожелал перейти к более спокойным формам проведения досуга, а весьма настоятельно данный ему совет возвыситься, например, до созерцания полной луны отверг в категорической форме. После чего грубо закрыл перед Багом дверь и вернулся к своим гостям.

Баг еще и еще раз нажимал на кнопку звонка, но то ли его трели тонули в варварском грохоте, то ли сюцай вообще отключил звонок – так или иначе, больше никто к Багу не вышел.

Между тем близился час ночи. И Баг, не видя иного выхода, перебрался через поручни террасы в соседскую квартиру, как привидение явился из-за оконной занавеси и несильным пинком остановил функционирование музыкального центра «Улигэр 1563».

Пала тишина.

Присутствующие были несколько ошеломлены, но уже через самое короткое время заговорили горячо, страстно и одновременно, желая получить от вторгшегося достаточные по полноте объяснения и вообще всячески задеть и оскорбить его. Баг в ответ лишь улыбнулся и не счел себя оскорбленным; он уж собрался покинуть помещение через дверь, как некий гость Елюя, шкапообразный юноша в коротком халате, вознамерился нанести ему оскорбление действием. Баг внимательно посмотрел на юношу, пытаясь постичь мотивы его поступка, отчего тот пришел в некоторое замешательство, потупился, а потом и вовсе отошел подальше.

— Что вы себе позволяете! — брызнул слюной Елюй. — Да я сейчас, да я вас!..

— Да? — заинтересованно посмотрел на него Баг. — Вы меня сейчас что? Вы не стесняйтесь, я подожду.

Баг приблизился к ближайшему стулу, сосредоточился и, выпустив с хеканьем воздух, резко опустился на него. Этому в сущности, нехитрому трюку Баг научился еще в бытность свою в училище: полностью сконцентрировав энергию ци в тазобедренной области, надлежало присесть и в соответствующий момент выпустить всю энергию прямо вниз; особое внимание уделялось при этом правильному положению ног – их не следовало сгибать более чем необходимо человеку, который сидит на стуле, или иной пригодной для того поверхности. В усовершенствовании данного упражнения Баг пошел еще дальше и выполнял его, совмещая с движением правой ноги, которая плавно закидывалась на опорную левую. Надо признать, много стульев полегло в щепы, да и штатные врачеватели устали колдовать над поврежденным седалищем Бага, прежде чем он достиг необходимой сноровки.

Со стороны это выглядело впечатляюще: стул под непринужденно садящимся Багом с треском взорвался, так что щепочки и винтики, его составлявшие, коротко, но звучно пробарабанили по стенам и нелепой италийской мебели, загромождавшей половину помещения, а сам Баг застыл над обломками в позе сидя, да еще и нога на ногу, с таким видом, будто со стулом ровно ничего не случилось.

Как правило, эффект бывал очень сильный. Забывшие главное тут же вспоминали утраченное, молчавшие, как стена, угрюмые преступники внезапно становились очень разговорчивыми, а однажды двое взломщиков-рецидивистов даже обрели просветление и по истечении отбытия срока вразумляющего наказания удалились от суетного мира; с одним из них Баг до сих пор поддерживал самые дружеские отношения и даже беседовал о духовном, но в последнее время ему это давалось все труднее – бывший правонарушитель очень уж сильно продвинулся на пути постижения чаньских истин.

Так произошло и теперь. Сюцай, не ожидавший ничего подобного, открывши рот уставился на сидящего на несуществующем уже стуле Бага, а потом искательно обернулся к собравшимся: позади него, на фоне открытого бара, бокалов, пивных бутылок и руин музыкального центра изумленно вибрировал десяток пестро одетых фигур обоего пола. У дверного косяка отдельно от прочих мялся шкапообразный юноша.

Народ безмолвствовал.

— Да кто вы такой!.. — нашел наконец слова Елюй.

— Человек, который желает спать по ночам, — отвечал Баг, — и который хотел бы воспользоваться сегодняшней ночью именно для этого. А вы – мешаете. Вы – шумите. Очень шумите.

— Мужлан… — тихо вякнула из-за спины сюцая одна из особ женского пола.

— Быть может, — кивнул Баг, — быть может. Однако, драгоценные, час уже поздний. Вы можете и дальше пить это пойло, — он указал на ближайшую к нему бутылку «Нева пицзю»[5], — но только делайте это со скромностью, которая пристала приличным людям. — Баг выпрямился, оглядел собравшихся и добавил: — Во избежание.

Через день ему между делом сообщили, что сразу после того, как Баг покинул гостеприимный дом сюцая, последний принялся названивать в Управление внешней охраны и требовать присылки наряда вэйбинов[6], с тем чтобы незамедлительно принять строжайшие меры к нарушителю спокойствия и вообще зверю, каковым, вне всякого сомнения, является его сосед. Какие-то меры, видимо, и впрямь были приняты – Баг не стал вникать, — потому что на следующий день после инцидента Елюй появился на пороге жилища Бага с самыми искренними извинениями и был так приторно настойчив в изъявлениях почтения, что Багу захотелось лично отвесить ему двадцать пять малых прутняков[7].

С тех пор сосед стал тих и преувеличенно любезен, и это было, пожалуй, еще противнее. Баг понял бы, если б сюцай совсем перестал ему кивать при встречах или хоть что-то мужское позволил себе, — например, написал бы Багу на двери какую-нибудь дацзыбао, где, умело пользуясь культурным наследием предков, заклеймил бы поведение Бага или отдельные черты его характера, или придумал бы некий иной способ продемонстрировать, что у него, у Елюя, есть честь, и эта честь задета. Но ничего такого не случилось. К сожалению. Баг даже стал подозревать, что на экзаменационном пути сюцая Елюя где-то точно должна присутствовать по меньшей мере одна – и довольно крупная! — взятка, ибо как еще иначе мог стать сюцаем человек таких низких моральных качеств?

Но заняться этим вопросом вплотную в свободное от работы время Баг не мог из-за полного отсутствия свободного от работы времени. А написать взвешенный, доказательный, на уровне всех требований морали донос в контрольный отдел александрийской Палаты церемоний – значило оказать Елюю слишком большое, несоразмерное его персоне уважение.

Баг сделал последний глубокий выдох и пошел прочь с террасы. Долгий здоровый сон и тайцзицюань сделали свое дело – изгнали усталость и вернули силы, а сил вчера было потрачено немало в процессе блистательного завершения действий по обезвреживанию банды фальшивомонетчиков, на протяжении полугода талантливо чеканивших ордусские чохи. Расчет правонарушителей был, в общем-то, верен: не ляны ведь, а чохи, мелкую, разменную монету – тут не сразу и заметишь, что ее стало вдруг существенно больше.

Однако заметили. Управление справедливого снабжения деньгами вовремя забило тревогу. Как только вопиющий факт подрыва экономики фальшивыми чохами был установлен, прочее стало делом техники – наружное наблюдение за двумя подозрительными типами в клетчатых штанах в конце концов вывело Бага на логово злодеев в одном из пригородов Александрии.

Тогда Баг, не тратя времени на переговоры и прочие запугивания, с ходу выбил три двери и ураганом вломился в хорошо освещенный подвал неприметного домика в тени бамбуков карельских обыкновенных. Там вовсю кипела работа: станок ритмично щелкал, поблескивая сигнальными лампочками, чохи падали в заготовленную тару (чемоданы на колесиках), преступники ликовали, нажимая на клавиши счетной машинки и подсчитывая грядущие барыши.

Явление Бага в облаке пыли и штукатурки явно оказалось для них несколько неожиданным и весьма нежелательным. На него кинулись ближайшие двое, но Баг последовательно вбил их в стоявший поодаль шкап. Шкап и тела рухнули на пол, по пути задев незакрытую тару с чохами, и монеты с веселым звоном покатились по грязному полу.

— Вот черт! — вскричали оставшиеся пятеро правонарушителей. — Как это не вовремя!

И в воздухе засверкали мечи. Очень скоро Баг обезоружил двоих: ужасно бестолковые попались фехтовальщики! На их месте Баг вообще бы не брал меч в руки, даже близко к мечу бы не подходил.

С минуту Баг вяло отбивался, старательно пытаясь случайно не поранить кого-нибудь из нападавших, как вдруг бритый юноша в пестром халате издал вопль устрашения, некстати перешел в атаку и… Баг случайно разрубил его до самого пояса.

Какая неприятность, подумал Баг, огорченно отступая.

После этого сопротивление приняло ярко выраженный пассивный характер – злодеи стояли потрясенные, и Багу лишь осталось обезоружить их.

Запихав выживших преступников в свободную тару для фальшивых чохов, Баг закрыл замки, дабы плененные никуда не убежали, присел на станок и вызвал летучий геликоптёр.

Около двух ночи он посадил геликоптёр перед зданием Палаты наказаний и передал преступников и неподъемные вещественные доказательства на попечение дежурных вэйбинов, а сам еще часа полтора составлял подробный отчет – Багу нравилось все доводить до конца…

Однако пора было подумать и об ужине! И Баг, набросив неофициальный халат, воткнул ноги в любимые тяжелые сапоги с коваными носками, прихватил весьма удобный приборчик, который во всем мире с легкой руки лаконичных англосаксов невразумительно называли теперь ноутбуком, и направил стопы в сторону харчевни Ябан-аги.


Харчевня «Алаверды», 23 день шестого месяца, пятница, получасом позже

— Преждерожденный[8] Лобо! Какая удача, что вы изволили сегодня почтить мою скромную харчевню своим высоким присутствием! — согнулся в поклоне Ябан-ага, как только Баг открыл дверь.

Ябан-ага лучился счастьем: его круглое лицо стало еще круглее, а сам он – еще меньше ростом, хотя и так был более чем невысок. Кругленький как колобок лысый мужичонка со шкиперской бородкой и серьгой в ухе, Ябан-ага долгие годы держал харчевню «Алаверды» на углу проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Малых Лошадей; несколько лет назад последователи одной из неортодоксальных сект попытались было присвоить этой тихой уютной улочке имя своей предводительницы – Софьи Бешеное перо, но их быстро вразумили. Баг регулярно сюда захаживал; у стойки бара даже имелась достопримечательная табуретка с медной дощечкой, на которой было со всякими положенными завитушками выгравировано: «Багатур „Тайфэн“ Лобо». Предполагалось, что это персональная Багова табуретка, на которой никто другой сидеть не может; впрочем, Баг никогда и не видел, чтобы на ней кто-то кроме него сидел.

Была в харчевне Ябан-аги и другая достопримечательность – йог Алексей Гарудин. Славился он в первую очередь тем, что стен «Алаверды» не покидал. По крайней мере, когда бы ни зашел Баг к Ябан-аге – а случалось это часто, можно сказать, постоянно, — йог был на месте. Средней изможденности юноша, подбородок которого курчавился трехдневной щетиной, а нос обладал удивительно правильной формой, недвижимо пребывал в позе лотоса, сидя на сложенных в стопки книгах в одном из углов харчевни – в обнаженном по пояс состоянии и обязательно с закрытыми глазами. Перед аскетом всегда стояла неизменная кружка с пивом, уровень которого иногда таинственным образом понижался. На вопросы Гарудин не отвечал и вообще не разговаривал, но на приветствия реагировал едва заметным наклоном головы. Можно было просто махнуть ему рукой или слегка кивнуть – несмотря на закрытые глаза, йог отвечал всегда.

О нем ходили всякие легенды. Так, например, рассказывали, что прежде он служил в подразделении козачьей самообороны одной из местных управ и весьма отличился на этом поприще, а несколько позже работал водолазом. Именно к этому периоду относилось начало йогической деятельности: заботливо очищая дно одного из бесчисленных Александрийских каналов на глубине восьми с чем-то шагов[9], будущий йог получил по голове металлическим ящиком со снаряжением, который случайно столкнул за борт водолазного понтона его неловкий товарищ. На поверхность Алексей поднялся уже просветленным, отринул водолазную сбрую и мирские устремления, погрузился в себя и начал спонтанно выходить в астрал. Поначалу Баг не знал, что и думать про обосновавшегося в харчевне Гарудина, а потом привык и даже исполнился к нему легкой симпатией.

Многие приходили в харчевню Ябан-аги именно затем, чтобы посмотреть на йога и на исчезающее неведомо как пиво. Некоторые принципиально сидели целыми вечерами недалеко от Алексея, стараясь дождаться момента, когда он наконец откроет глаза, но – вотще.

Баг любил харчевню «Алаверды». Здесь, помимо прочего, более чем пристойно готовили блюда ханбалыкской кухни, а паровые пельмени-баоцзы Ябан-аги ничуть не уступали лучшим тяньцзиньским образцам. Здесь Багу было спокойно, здесь, за бутылочкой пива «Великая Ордусь[10]», он мог просидеть достаточно долгое время. Столько, сколько хотел.

И помолчать вместе с Алексеем Гарудиным.

— Привет тебе, Ябан-ага, — Баг направился к стойке, хозяин семенил следом. — Сделай мне, пожалуй, цзяоцзы… Очень пельменей хочется. — Баг забрался на свой личный табурет и положил рядом ноутбук.

— С превеликим удовольствием! — Ябан-ага исчез за стойкой, что-то крикнул в сторону кухни и возник уже напротив Бага с кружкой холодного пива. Пена медленно оседала. — Удачен ли был ваш день, драгоценный преждерожденный?

— Спасибо, Яб, все благополучно! Ибо сказал же наш великий учитель Конфуций: «Только тот благородный муж достигает успеха, который ежечасно печется о продвижении дела». — Баг принял кружку и макнул губу в пену. — И налей-ка мне эрготоу[11], ну знаешь – особой московской… Что-то я немного устал.

Иногда, вдалеке от знакомых, Баг позволял себе побравировать (только варварским словом подобное поведение и можно было назвать, ибо в родных языках Бага не было таких понятий за полной их ненадобностью) напускной некультурностью и даже где-то грубостью. Действительно, простонародный напиток эрготоу с московской торговой меткой в его кругу употреблять было не принято. Заштатный городок Москва, или Мосыкэ, расположенный в богатых кристально чистыми реками холмистых равнинах среднерусского раздолья, с детства любимого Багом, был известен исключительно своими гигантскими чадными заводами по производству низкопробных дурманящих напитков и зелий для самых невзыскательных и малокультурных слоев населения Ордуси. Собственно, этим производством городок и жил. Но уж зато известен он был этим как следует, по всей необъятной стране. А, возможно – Баг никогда не интересовался этим – и по всему миру. В любом случае считалось, что употребление эрготоу есть знак дурного вкуса – ведь есть же изысканные и дорогие сорта: «Маотай», «Улянъе» и многие другие. Баг отдавал им должное, но если хотел выпить чего-либо покрепче пива, шел к Ябан-аге и пил эрготоу.

Ябан-ага, услышав эту просьбу, расплылся в еще более широкой улыбке: еще бы, Багатур «Тайфэн» Лобо не брезгует простыми и добрыми напитками, так близкими его, Ябан-аги, сердцу! Перед Багом тут же возникло блюдечко с орешками – к пиву, и редька под красным перцем – к эрготоу. Еще через мгновение, источая сомнительный, но, без сомнения, пьянящий аромат, появилась и чарка с напитком. В полумраке бара эта чарка выглядела так уютно, так по-домашнему…

В ожидании цзяоцзы Баг извлек из-за пазухи трубку и подключил ее к ноутбуку, не самой последней модели «Золотому Керулену», но все же – с гигагерцевым обработчиком, гигабайтом деятельной памяти и совершенно безразмерным диском.

Баг с нежностью провел ладонью по лаковому коробу умной машины, украшенному инкрустацией в виде пары танцующих фениксов, и откинул экран. «Керулен» был его другом. Баг искренне любил «Керулен», регулярно кормил его всякими новыми деталями и иногда даже разговаривал с ним. «Керулен» отвечал Багу взаимностью со всей силой деятельной памяти.

— Приятного аппетита! — Ябан-ага поставил перед Багом блюдо с дымящимися цзяоцзы, блюдечко с соевым соусом и еще одно – с уксусом. — Не буду мешать вам утолять голод, преждерожденный, — улыбнулся он и отошел к другому посетителю.

Баг вооружился палочками, поднял чарку и отправил эрготоу в рот. Посидел, прислушиваясь к ощущениям: огненная жидкость, продвигаясь по пищеводу, наполняла все тело приятным, терпким теплом, — и подцепил пельменину.

«Керулен» загрузился, издал мелодичный свист и голосом Бага сообщил: «Вам почта!»

Так. Четырнадцать писем, в том числе срочная депеша из следственного управления Палаты наказаний.

Ладно, письма подождут, сначала – депеша.

Баг ткнул стрелочкой в депешу, погрузил безумную мешанину цифр и знаков в дешифратор и через мгновение получил приказ немедленно быть в управлении.

«А ведь сегодня я зван к великому наставнику любоваться жасмином, — машинально припомнил Баг, поедая пышущие жаром цзяоцзы и не забывая о пиве. — Старый добрый Баоши-цзы… Сколько лет я знаю его, а он становится все толще и мудрее. Ну да в любом случае, поесть-то я имею право?»

— Будь любезен, Яб, налей еще чарочку!

«Какого скорпиона там могло случиться? Только-только сделал им банду… Хотя бы день отпуска мне положен, или что они там себе думают, кабинетные черепахи?»

Разделавшись с цзяоцзы, Баг вернулся к «Керулену» и стал неторопливо проглядывать ленту новостей «Вся Ордусь».

«…Евро-Американская делегация представителей деловых кругов прибыла в Ханбалык. Владыка милостиво пожелали принять делегацию для приветливых наставлений утром в пятницу. Затем свои конкретные предложения делегация поднесет главе Директората Свободного и Частного Предпринимательства… подробнее…»

«…по-прежнему устойчив курс ордусского ляна, котировки на биржах… подробнее…»

«…известный поэт Хулдай Мэргэн сложил оду ко Дню Усекновения. Ода написана семисловными стихами древнего стиля… подробнее…»

«…Закончена экранизация сногсшибательного исторического боевика „Троецарствие“. Вспомните, как мы все его ждали! И вот – свершилось! Первопоказ в Ханбалыке и в административных центрах всех семи улусов состоится одновременно, в первый день седьмого месяца. На первопоказе в столице будет присутствовать исполнитель главной мужской роли прославленный лицедей Чоу Янь-фат… подробнее… заказать билет…»

«…музычку, музычку послушать на досуге не желаете ли? „Высокогорные акыны“ сделают вам весело!.. заказать диск…»

«…дерзкое и святотатственное хищение из ризницы Александрийской Патриархии чудесно обретенного аметистового наперсного креста святителя и великомученика Сысоя, в миру Елдай-Бурдай-нойона, просветителя валлонов, сожженного, как схизматик, вместе со своею общиной за проповедь веры православной в 1387 году епископом Нато Соланой и толпой прочих брюссельских фанатиков…»

Багатур замер с кружкой в руке.

Потом поставил кружку на стойку и еще раз перечитал текст последней новости. Ссылки на подробности не было.

— Амитофо[12]!.. — потрясенно вздохнул Баг.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Благоверный сад, 23 день шестого месяца, пятница, вечер

— Останови по ту сторону сада, любимый, — ласково проговорила Фирузе. — Время у нас еще есть, а мне хочется прогуляться. После дождя воздух так ароматен и свеж… Мы успеем вдоволь полюбоваться жасмином.

С легкой улыбкой Богдан согласно кивнул и, включив сигнал поворота, принял влево. Он понимал жену. После ночного ливня и дневной мороси вдруг, как это часто бывает в Александрии Невской, на город уже в третий раз за июнь прыгнуло лето – Бог весть, на сколько дней или даже часов. Золотые лучи вечернего солнца мягко подсвечивали дымку чистых испарений, неторопливо курившихся над улицами, площадями и садами. Даже в повозку через открытые окна залетал аромат буйно цветущего жасмина, вдоль плотных зарослей которого проезжали сейчас Богдан с супругой. Надо было пользоваться моментом. Тем более, что в положении Фирузе движение ей было, несомненно, весьма полезно.

Фирузе была на последнем месяце, и в связи с этим у нежных супругов возникли некоторые проблемы.

Впрочем, сегодня чета Оуянцевых-Сю старалась не думать о проблемах. Она предвкушала радость общения с музыкой, пусть хоть и европейской. Это тем более интересно, и притом вполне духовно. Казанский сладкозвучный отряд – то, что у варваров именуется оркестром, — гастролировал сегодня в Александрии Невской первый день. Богдан с трудом достал билеты.

Видавший виды, но верный и любимый Богданов «хиус» послушно перетек на левую полосу и, вальяжно прокатив полсотни шагов, повернул в сторону Невы. Выехав на набережную, Богдан снова повернул и, высматривая, куда встать, начал притормаживать напротив летнего причала. Отсюда каждые полчаса отплывали в сторону залива, и сюда же возвращались, степенные прогулочные «кукуняо», как правило – переполненные. Морские прогулки к древним фортам острова Балык-йок были весьма любимы александрийцами всех поколений.

Свободных мест на стоянке почти не оставалось; вероятно, не только Фирузе пришла в голову мысль прогуляться перед вечерним кончерто по аллеям и полянам Благоверного сада. Богдан, чуть поколебавшись, аккуратно и бережно вписался в узкое пространство между потрепанной, но весьма ухоженной и явно кем-то очень любимой молодежной «рязаночкой» – идеальной, с приводом на обе оси и бездонным вещником, повозкой для активного отдыха в приполярных лесах Александрийского улуса, — и сверкающим, не более месяца как с конвейера, европейским «феррари», юркнувшим на свободное место буквально у «хиуса» перед носом. Когда Богдан, наконец, заглушил движок и принялся помогать обворожительно неповоротливой в ее нынешнем положении супруге освободиться от ремня безопасности, из приземистой западной повозки, яркой, словно елочная игрушка, легко и грациозно выскользнула юная девушка – с типично варварской размашистостью захлопнув дверцу, она встряхнула черной челкой, поправила сумочку, перекинутую через узкое плечо, и быстро пошла в сторону Сладкозвучного зала. Короткая и обтягивающая, французского вида юбочка весьма откровенно демонстрировала ее милую фигурку, ее проворно шагающие стройные ножки – и Богдан, невольно провожая девушку взглядом, хоть на миг, да отвлекся от выполнения супружеских обязанностей.

Фирузе, натурально, не могла этого не заметить.

— Очаровательная девочка, правда, милый?

Богдан пробурчал что-то невнятное и торопливо выбрался из «хиуса» – чтобы, обежав его спереди, открыть дверцу со стороны жены. Фирузе, бережно неся живот, не спеша восстала из повозки, шагнула на песчаную дорожку сада и с наслаждением вдохнула благоуханный воздух.

— Ах, какое чудо, — проговорила она. — Хорошо, что мы выехали пораньше.

И они рука об руку двинулись в глубину сада, буквально кипевшего белой пеной цветов.

Прогуливающихся было немало, и Богдану с супругой несколько раз приходилось приветствовать знакомых – то генерального владыку объединения «Севзапникель» с женой и двумя вдумчивыми, вежливыми сыновьями, то одиноко любующегося оранжево-алыми облаками наставника Отдела этического надзора за местами отбытия наказаний средней тяжести, то плохо выбритого знаменитого писателя и культуролога, мрачно развалившегося на влажной скамейке с дымящейся американской сигаретой в одной руке и полупустой бутылкой элитного пива «Великая Ордусь» в другой…

У Медного Всадника народу, как всегда, было особенно много. И как всегда особенно неистово и шумно роились тут со своими фотоаппаратами-мыльницами гокэ – гости страны; так в последние десятилетия все чаще называли тех, кто по тем или иным причинам наведывался в Ордусь, скажем, из Европы, Америки или Австралии – чтобы не пользоваться хоть и вполне верным, но все же не вполне вежливым словом «варвары». Глобализация, как-никак; все люди – братья.

Фотоаппараты то и дело смачно плевались вспышками. Почему-то гости очень любили фотографироваться на фоне Святого Благоверного князя Александра. Памятник, что ни говори, был хорош – но Богдан подозревал, что дело не только в этом. Ощущался тут некий, как говорят по-французски, эпатаж. Уже четыре с лишним века закованный в древнерусские доспехи воитель на вздыбленном коне высился в названной его именем Северной столице, и могучий конь его, как и в те времена, когда о глобализации слыхом не слыхивали, неутомимо вдавливал копытом в карельский гранит змеюку с католической образиной, которую древний скульптор, специально вывезенный сюда из Лояна, для вящей образности наделил множеством явно видимых признаков конфессиональной принадлежности, вплоть до архиепископской тиары на узенькой гадючьей головке с торчащим из пасти жалом. Особенно рьяно фотографировались на фоне Всадника именно выходцы из католических стран – со своим невыносимо шумным смехом, с громкими развязными прибаутками, с неизменными попытками передразнить выражение лица то князя, то коня, то змеи… Богдан, как ни пытался, не мог их понять. Это уже не широта взглядов, а нравственное падение. Глумление над своей стариной. Да в каком-то смысле – и над чужой. Дескать, сколь глупы были предки, то ли дело мы, лишенные предрассудков!

Конечно, времена религиозных войн и напряжений прошли. Еще в Великой Ясе Чингизовой было сказано: «И постановил уважать все вероисповедания, не давая предпочтения ни одному. Это предписывается, как средство быть угодными Богу». Но относиться не всерьез, свысока к тому, из-за чего когда-то, пусть хоть и века назад, брат вставал на брата, было, с точки зрения Богдана, как-то не по-людски. При виде любых – своих ли, чужих – памятников, прославляющих насильственное торжество одной культуры над другой, Богдану всегда хотелось обнажить голову, преклонить колена и долго молиться об упокоении душ невинно убиенных. С той ли стороны, с другой… Все равно невинно.

Впрочем, Фирузе в таких случаях говорила, что он слишком серьезно ко всему относится. И когда Богдан, немедленно принимаясь горячиться, вопрошал: «Да как же можно к этому не серьезно…», мудрая Фирузе тут же цитировала ему вслух из двадцать второй главы глубоко чтимого ими обоими «Лунь юя»: «Учитель сказал: не пошутишь – и не весело».

Хоть супруги и шли неторопливо, на поляне перед Всадником, которого в последнее время все чаще называли не Медным, а Жасминовым из-за обилия тщательно взращиваемых и буйно цветущих вокруг него нежных и сказочно ароматных кустов, Богдан еще замедлил шаги. Сколько он ни бывал здесь – не уставал восхищаться искусством древнего лоянского виртуоза. Памятник действительно был хорош.

Да, разумеется, князь Александр вразумлял кнехтов ярла Биргера не здесь, а близ устья Ижоры. Но, покидая Новгород десятью годами позже, столицу он основал именно здесь – и здесь он маячил[13], вечно горяча своего коня.

А вот на крохотном насыпном островке посреди Чудского озера тот же скульптор изваял князя Александра пешим. Зато едва ли не в сто двадцать шагов ростом. Словно титаническая дозорная башня, князь высился над всей акваторией и побережьем знаменитого озера. Когда же в конце восьмидесятых некоторые газеты, подхватив модные европейские веяния, вдруг ни с того ни с сего начали кампанию по дискредитации древнего памятника (да в сущности, и не только памятника), и знаменитый в ту пору журналист и телекомментатор Эфраимсон ибн Хаттаб открыто стал заявлять, что единственным железным предметом на все озеро является этот самый памятник и что подводные древнеискатели, несмотря на многолетние систематические старания, так и не смогли обнаружить на дне ни единого следа металла, а следовательно, Ледового Побоища на самом деле вовсе не было, — местные жители отнеслись к этому, как к доброй шутке, и ответили на нее соответственно. Года два, наверное, не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не сбросил в озеро то старый таз, то отслуживший свое аккумулятор или масляный фильтр от плужного тягача, то еще что-нибудь однозначно железное – с тем, чтоб на дне появился наконец металл и болтуны унялись. Только вмешательство Малого отца чистоты окружающей среды из ближайшей буддийской общины положило этому конец. Но с тех пор окрестные деревенские огольцы – кто вплавь, кто на лодчонках – добирались по ночам до острова и назло клеветникам озорно писали на необъятных бронзовых подошвах князя четыре иероглифа: «Путин ваньсуй[14]». Мальчишек, понятное дело, не мог унять уже никто.

Девушка, приехавшая на феррари, тоже была тут. Но она не фотографировала, не вступала в беседу с шумной группой веселых темнокожих в тюрбанах и цветастых балахонах до пят, от избытка чувств едва ли не пританцовывавших перед Жасминовым Владыкой, не пыталась, что частенько делали гости страны, встав на цыпочки, поскрести ногтями копыто коня или тиару змеи – от постоянных поглаживаний и поскребываний тиара светилась, словно ее песочком начистили; девушка неподвижно стояла поодаль, глядя в лицо Святому князю своими большими, красивыми глазами вдумчиво и серьезно. И этим она опять понравилась Богдану. Даже ее короткая юбочка в обтяжку и открытая, с глубоким вырезом блузка не портили впечатления.

И, натурально, это опять заметила Фирузе.

— Определенно, милый, эта гостья произвела на тебя впечатление, — мягко сказала она.

Богдан не без усилий отвернулся от Всадника и взглянул в лицо жене.

— М-м-м… — неубедительно ответил он.

— Время поджимает, — проговорила Фирузе. — Я сама с нею поговорю.

— Не надо, Христом Богом прошу… — обескураженно сказал Богдан.

— Надо, — мягко, но жестко отрезала Фирузе, глядя на мужа лучистым ласковым взглядом.

— Мне не нужен никто, кроме тебя, — беспомощно сказал Богдан.

— В том-то и дело, — отозвалась Фирузе. — А теперь, в последний момент, приходится хвататься за соломинку.

Когда Богдан снова обернулся к Всаднику, девушки там не оказалось. Она была уже далеко впереди и танцующим шагом направлялась к Сладкозвучному залу.

— Мне ее не догнать, — озабоченно произнесла Фирузе, складывая широкие рукава вечернего халата на животе. — Беги за ней.

— Ни за что! — ответил Богдан.

Фирюзе лишь поджала губы на миг – и со вздохом сказала:

— Какой ты непрактичный…

— Вот же варварское слово, — буркнул Богдан, и они медленно двинулись девушке вслед. — В наших языках даже корня этого не было никогда. Прак… прак… Ровно лягушки квакают.

Фирузе мягко улыбнулась. Она очень любила мужа, и ей нравилось в нем все. Даже его непрактичность. Даже его периодическая склонность к занудству. Рохлей и брюзгой он становился лишь от безделья. Стоило ему бросить отдых и вернуться к делам – трудно было найти человека напористей и остроумней.

Это было очень по-мужски, и потому тоже нравилось Фирузе донельзя. Мужчины не созданы для отдыха. Мужчина, которому нравится отдыхать – не мужчина, мужчины созданы для трудов и побед.

И потому все, что у них не получается, женщинам нужно тактично и незаметно делать за них. Ведь не зря в двадцать второй главе «Лунь юя» Учитель сказал: «Женщина – друг человека». Вести себя иначе – себе дороже. Рискуешь даже в постели, вместо того, чтобы получать Великую радость, из ночи в ночь слушать унылые причитания о том, как неправильно устроен мир, как заела суета…

Для мужчин все, что не подвиг, то суета. Хотя на самом деле это и есть просто жизнь.

А от подвигов, наоборот, частенько умирают.

Сколько их, Богдановых подвигов, кануло, хвала Аллаху, в прошлое, не нанеся вреда!

А сколько еще предстоит…

Словом, девушка мужу явно приглянулась, и этот случай Фирузе никак не могла упустить. Похоже, ее Богдана тянуло на крайние случаи экзотики. Несколько лет назад он безумно влюбился в нее, случайно встреченную во время дальней служебной поездки утонченную дочь ургенчского бека. Теперь разволновался, едва заметив юную европейскую варварку…

— Сколько я помню твои же рассказы о развитии мировой законотворческой мысли, любимый, — сказала она, — в Цветущей Средине[15] еще во времена Враждующих Царств философ Шэнь Бу-хай ввел понятие «умения пользоваться обстоятельствами».

— Только для чиновников государевых исполнительных органов, — буркнул Богдан.

— Шэнь Бу-хай по долгу философа заботился о государевых органах, — мягко сказала Фирузе и взяла мужа под руку, — а я по долгу жены не могу не позаботиться о твоих.

Богдан вспыхнул, как маков цвет. Все-таки женщины в некоторых вопросах бывают нестерпимо откровенны, что ни попадя готовы ляпнуть в полный голос. Благородному мужу, да еще истово православному по вероисповеданию, слушать их подчас просто страшно. Просто страшно. Если даже лучшая из них, и даже с мужем, высказывается вот так – каких же невообразимо чудовищных вещей они, вероятно, касаются, беседуя друг с другом наедине, без мужчин?

— Мне кажется, и она пришла слушать музыку, — заключила Фирузе.


Александрийский сладкозвучный зал, 23 день шестого месяца, пятница, чуть позже

Богдан в душе и сам опасался того же. Похоже, сцены не избежать, уныло думал он, когда они, по-прежнему рука об руку, медленно поднимались по сверкающей мраморной лестнице, устланной длинным, словно дракон, шемаханским ковром.

Хотя девушка и впрямь очень милая. И взгляд такой серьезный, осмысленный… Богдан был бы отнюдь не прочь поговорить с нею после кончерто и обсудить прелести Вивальди. Она, несомненно, с Запада, и ее восприятие западной музыки, безусловно, может очень сильно отличаться от здешнего, привычного Богдану. Тем интереснее было бы.

Но Фирузе…

Она, вероятно, убеждена, что его привлекли только стройные, длинные, упругие даже на вид и открытые едва ли не во всю длину проворные ножки. Или высокая юная грудь. Или большой рот с пухлыми, яркими, цветущими губами. Или… Да женщина уж придумает, что могло его привлечь – такое что-нибудь, что ему и голову не придет.

Толпа ценителей, вполголоса гудя разговорами, медленно втягивалась в зал. Кто-то в изящном западном платье, кто-то в хламидах наподобие византийских, кто-то в как бы обрезанных халатах с шароварами, модных в этом сезоне в Цветущей Средине…

Богдан, как обычно, предпочитал старославянский стиль: немного укороченная, чтобы не мешала садиться в повозку, чиновничья шапка-гуань с поперечной нефритовой заколкой, благостно богатая карманами летняя варяжская куртка на шнуровке, так называемая ветровка, легкие, в тон ветровке, серые порты и мягкие сафьяновые сапожки.

Они нашли свои места. Фирузе, не садясь, оперлась обеими руками на спинку кресла впереди, чуть прищурилась и принялась целеустремленно вертеть головой, явно ища в зале варварку из «феррари». Богдан съежился в мягком кресле, опустил лицо – и сам не знал, чего больше жаждет: найти девушку или потерять и забыть.

Но чтоб Фирузе искала да не отыскала – такого быть не могло.

— Вон она, — сказала Фирузе. Удовлетворенно спрятав руки в рукава халата, она сложила их на животе и медленно, осторожно уселась. — В пяти рядах от нас. Одна. Сейчас уже начнется первое отделение, а в перерыве я к ней подойду. Она тебе понравилась, я чувствую. Я этого так не оставлю.

— Любимая… — безнадежно начал Богдан.

— Все, все, давай слушать. Вон махатель идет, спалочкой…

— Дирижер они это называют… — машинально поправил Богдан.

— А я называю махатель, — мягко ответила Фирузе.

Богдан послушно умолк и ушел в себя. Фирузе, размышлял он, вероятно, не вполне представляет себе, как может отреагировать на ее слова девушка из Европы. Все рассуждения о тонких цивилизационных различиях для его супруги – звук пустой. Есть хорошие люди и есть плохие люди, есть мужчины и есть женщины, есть плохие и хорошие мужчины и есть плохие и хорошие женщины. Мужчин примерно столько же, сколько женщин. Хороших людей не в пример больше, чем плохих. Вот и все ее представления на сей счет.

Ох, что будет…

Все, все, давай слушать, повторил он сам себе слова жены. Кончерто гроссо… Беллиссимо кончерто!

Музыка отвлекла Богдана от тревожных раздумий о предстоящем. Музыка была великолепна. Странными мирами веяло от нее, странными, иными – миром чужой, но бесспорной красоты, миром утопающих в кипарисах и пиниях мраморных дворцов над теплым сверкающим морем; миром изысканных, ироничных людей в напудренных париках; миром бесчисленных чванливых королей и президентов, кишмя кишащих на территории, на которую и треть Александрийского улуса не удалось бы втиснуть; миром гениальных изобретателей, измышляющих прибор за прибором, машину за машиной, сами не ведая зачем, из детского любопытства; миром людей, всю жизнь только и знающих, что всяк на свой лад, кто мускулами или деньгами, кто мозгами или бюстом кричать: я, я, я! Миром так называемой моногамной, по-ватикански священной семьи – и озлобленных, алчных, ревнивых любовниц, которых надо таить, и держать поодаль, и тут же нелепо подманивать и улещивать, и врать, врать; и так называемых незаконных детей…

О, скрипки, скрипки, мосты между мирами!

Перерыв накатил так быстро, что Богдан, расслабленный божественными звуками, не успел к нему морально подготовиться. И когда восхищенные слушатели, сдержанно гомоня, начали вставать, когда заполнился проход между креслами, он только втянул голову в плечи и отвернулся.

— Ты не хочешь в буфет, любимый? — со значением спросила Фирузе.

— Нет, — буркнул Богдан.

— А я прогуляюсь, — сказала она и грузно воздвиглась из кресла. Подождала, что-то якобы отыскивая в сумочке. И втиснулась в битком забитый проход как раз тогда, когда медлительный, черепашьим шагом ползущий на выход поток людей пронес европейскую девушку мимо них.

— О, простите! — сказала Фирузе, словно бы на миг потеряв равновесие и довольно сильно толкнув девушку в тесноте толпы. Та обернулась, запнулась на миг, оглядывая Фирузе, и виновато улыбнулась.

— Что вы! — с едва ощутимым акцентом проговорила она.

И голосок миленький, подумала Фирузе.

— Это я виновата… Вам нужно быть осторожнее, в вашем положении…

— Да, муж отговаривал меня идти на кончерто, — затараторила Фирузе. С Богданом она никогда не бывала столь словоохотливой. — Уже совсем недолго носить осталось, он волнуется. Мужчины в это время ужасно смешные… Но очень, очень милые. У вас нет еще детей? Нет? Я так и думала. Хотел меня не пустить. Но я его уговорила. Я так люблю европейскую музыку! И этот очаровательный дирижер! — стремясь к великой цели, она даже вспомнила это нелепое слово, причем безо всяких усилий. — Он совсем как гость страны.

— Только по виду. Ваши музыканты иначе играют, — задумчиво сказала девушка.

Поток тем временем уже принес их в буфет, и бывшая почти на полголовы выше Фирузе тактичная и заботливая варварка раньше ее успела оценить ситуацию у прилавка, должным образом сманеврировать – и мигом оказалась там, куда все так стремились. Умеют они это, подумала Фирузе. Шустрые такие… Решительные. Но не бездумно решительные. Осмысленно решительные, вот в чем дело. А мы либо колеблемся месяцами, либо кидаемся очертя голову наобум – мол, будь что будет.

— Что вам взять? — спросила девушка.

— Просто стакан кумыса, если вам нетрудно, — с готовностью ответила Фирузе.

— Конечно, нетрудно, — обаятельно улыбнулась девушка. — А вы не ждите тут, в тесноте и толкотне, мало ли… вон у окна свободно. Я к вам подойду.

— Спасибо, душенька, — искренне ответила Фирузе.

Уже через минуту со стаканом кумыса и маленьким бокалом мартини со льдом для себя обаятельная гокэ, ловко лавируя в массе людей, подошла к ждущей ее Фирузе.

— Пожалуйста.

— Спасибо. Вы так любезны… девушка…

— Меня зовут Жанна.

— Фирузе.

— Очень приятно, Фирузе.

— Вы сказали, у нас иначе играют. Но это же ваша музыка.

— Да, конечно. В том-то и странность. Все как бы то же самое, инструменты, ноты – а иначе. Про другого Бога.

Ну, Богдану будет о чем с ней поговорить, обрадованно поняла Фирузе.

— Вивальди, когда писал, молился, может, Мадонне, а у вас это играют – Богородице. Я не могу сформулировать…

— Что сделать?

— О, простите. Объяснить… подобрать правильные слова. Но мне обязательно придется это делать. Я ведь затем сюда и приехала.

— Зачем затем?

Жанна сделала маленький глоток. Фирузе – большой.

— Я закончила Сорбоннский университет по специальности ордославистика… Ох! Опять простите. Университет… По-вашему это будет… всеобуч, наверно, так можно сказать.

— Великое училище, я знаю, — кивнула Фирузе. — Дасюэ.

— Точно! — засмеялась Жанна. — Вылетело из головы. Так трудно адап… приспособиться! Одно дело – академическое знание языка, и совсем другое – погрузиться в языковую среду иной страны, иной культуры… Я всего неделю, как приехала в Цветущую Ордусь[16]. Но надо именно так – резко, с головой. Все увидеть, все почувствовать!

Она взволнованно сделала три больших глотка. Фирузе – выжидательно сделала три маленьких.

Щеки девушки порозовели.

— Я без ума от вашей культуры, — заявила она. — Так все странно и аттракционно… то есть – привлекательно. Я здесь на практике. Буду писать диссертацию.

— Надолго к нам? — цепко спросила Фирузе.

Жанна сделала неопределенно-размашистый жест бокалом.

— Месяца на три, никак не меньше.

— Ага, — сказала Фирузе и отставила стакан. — Хотите, я вас познакомлю с мужем?

Ничего не выйдет у нее, изнывал в одиночестве Богдан. Ничего не получится. И вдруг подумал: а если получится?

Его бросило в странную дрожь.

— Милый, познакомься, — раздался сзади голос супруги. Богдан вскочил, поворачиваясь к проходу. Едва слышно переговариваясь, там уже шли, неторопливо возвращаясь к своим местам, ценители европейской музыки. Фирузе улыбалась ласково, а девушка, которая, как Богдан это отчетливо понял теперь, ни с того ни с сего ему отчаянно понравилась, — чуть выжидательно, чуть застенчиво, и очень приветливо и открыто. — Это Жанна. Она изучает нашу страну, закончила Сорбоннское великое училище, это во Франции, я помню. Приехала сюда на практику и хочет все узнать и почувствовать. Жанночка, это мой ненаглядный муж, Богдан Рухович.

— Можно просто Богдан, — выдавил Богдан.

— Он ученый человек, имеет степень минфы.

— Лё шинуаз? — растерянно спросила Жанна.

— А? — осекшись, спросила Фирузе.

— Шынуаз, шынуаз… — подтвердил Богдан.

— Минфа, — пояснила Фирузе, — это «проникший в законы[17]». Он действительно очень знающий законник, прямой, честный и справедливый.

— Фирузе! — сморщился Богдан.

— Но это же правда, любимый, — простодушно хлопнула ресницами Фирузе. — Тебя так ценят в Возвышенном Управлении этического надзора, я знаю.

— В это легко поверить, — сказала Жанна и протянула Богдану руку. — Очень приятно с вами познакомиться, Богдан.

— И мне, — застенчиво сказал Богдан. И как-то отдельно добавил: — Жанна…

У нее была приятная ладонь. Сильная и нежная. Девичья. Богдан покраснел.

Фирузе внимательно наблюдала за его лицом.

— Вы заняли место на стоянке сразу после меня, — тепло сказала Жанна. — Я вас заметила. Поэтому действительно верю каждому слову вашей супруги. Вы так вели машину, будто… будто вокруг одни дети, а вы один их бережете и за них отвечаете, — она запнулась. — Хотя сами – больше кого бы то ни было похожи на дитя.

Она повернулась к Фирузе. Уже не стесняясь, оглядела ее живот, подняла взгляд и улыбнулась.

— У вашего ребенка будет замечательный отец, — сказала она. Чуть помедлила и вдруг озорно сморщила нос, покосившись на Богдана. — Только очень смешно одетый.

— Хм, — Фирузе поджала губы. Ни малейшего неодобрительного слова относительно мужа она не терпела. Ни от кого. — Скажите, Жанна, — она нарочито заглянула ей в вырез блузки, потом чуть наклонила голову, разглядывая юбку. — Вам в Александрии не холодно?

— Бывает иногда, — честно призналась Жанна. — Но я люблю, когда на меня смотрят.

Она повернулась, чтобы идти к своему месту,

— Жанночка, — решительно сказала Фирузе ей вслед, — мне нужно с вами поговорить по очень важному делу. Вы не против?

Жанна удивленно обернулась к ней.

— Прямо сейчас?

— Прямо сейчас. Я провожу вас до вашего сиденья.

Богдан, мгновенно вспотев, сел в свое кресло и даже зажмурился.

— Понимаете, Жанна, мне действительно скоро рожать, — начала Фирузе прямо на ходу. — Генетический разбор показал, что будет дочь. А в нашем роду, роду довольно древнем, поверьте… есть обычай. Вы знаете, что такое обычай?

— Ля традисьон… — нерешительно проговорила Жанна. — Как это сказать? Традиция?

— Да. Традиция. Я не очень хорошо представляю, как у вас там относятся к традициям, но у нас нарушить обычай – все равно что вам, например… ну вот посреди концерта, прямо под люстрой, на свету, при всех, сесть по большой нужде.

— Кель иде! — сказала Жанна в замешательстве. Получилось почти в рифму.

— Мальчика должно рожать в доме отца, девочку – в девичьем доме матери, от отца подальше. Раньше пол ребенка пытались предсказывать знахари, позже – даосы всякие, теперь – генетический разбор, немножко поточнее стало… Во всяком случае, мне нужно срочно уезжать, по крайности вот после отчего дня в первицу. Уезжать далеко, в Ургенч… и надолго. На несколько месяцев. Чтобы девочка выросла домовитой хозяйкой, она должна с первых же часов жизни как следует впитать воздух материнского дома.

— Какая прелесть, — восхищенно всплеснула раками Жанна.

— Да, но Богдан на несколько месяцев останется один. Это ужасно! При одной этой мысли меня в дрожь бросает.

— Он такой легкомысленный? — с сомнением спросила Жанна. — Наблудить может?

— Да при чем тут… В Цветущей Средине издревле есть поговорка: женщина без мужчины – что слуга без хозяина, мужчина без женщины – что сокровище без присмотра.

— Надо же! — изумилась Жанна. — Восток, а женщин считают самостоятельнее мужчин. По-моему, сокровищу без присмотра куда хуже, чем слуге без хозяина.

— О, вы по молодости лет просто не понимаете, как пуста и бессмысленна жизнь оставшегося без хозяина слуги.

— У нас любой слуга рад-радешенек, если хозяин куда-нибудь провалится на месячишко.

— У вас там слуги наемные, — возразила Фирузе. — Это совсем другое. Ох, сейчас уже начнут… Богдан меня очень любит, и у него совершенно никого нет, кроме меня. На несколько месяцев он останется совершенно без присмотра. Понимаете?

Жанна заинтересованно молчала.

— Нет?

— Нет…

— Вы ему явно понравились, а это, поверьте, совсем нечасто происходит – чтобы Богдану всерьез понравилась девушка. Собственно, на моей памяти – впервые. И вам он, по-моему, тоже понравился.

Жанна чуть смутилась.

— Он очень приятный человек, — призналась она.

— Мужчина должен быть женат, — убежденно сказала Фирузе. — Постоянно или временно, на одной или на пятерых, смотря по доходам… Но не бегать по вольным цветочкам и птичкам, а быть женатым! Чтобы душа была чиста. Чтобы открыто, прямо смотреть своим женщинам и всему остальному свету в глаза. Вы готовить умеете?

Тут Жанна совсем смутилась.

— М-м… как вам сказать…

— Ну, лишь бы мужчина был по сердцу. Если есть желание его порадовать – умение само придет. Помню по себе. Вы приятная и умная девушка, Жанна. У вас там так не принято, я прекрасно знаю, но… Я прошу вас стать его временной женой. Хотя бы на эти три месяца. А когда я вернусь…

У Жанны слегка отвалилась челюсть, а глаза сделались, как два алебастровых шарика на чиновничьей шапке. Фирузе осеклась.

Через несколько мгновений лицо девушки стало пунцовым. Во вновь ожившем взгляде появилось завороженное, почти восхищенное выражение.

— Вот так вот броситься с головой в культурную среду… Да мне и во сне присниться не могло! Я согласна, Фирузе! Я согласна! Ходить по магазинам, кормить, поить…

— Именно. Я вам расскажу об этом поподробнее.

— Стирать, помогать в работе, пыль сдувать с кодексов… да?

— Ну, и все остальное, разумеется, — рассудительно сказала Фирузе.

Когда Богдан решился оглядеться, все в зале уже сидели на своих местах, и лишь две женщины оживленно, не замечая ничего вокруг, беседовали стоя. Вот Жанна наклонилась к уху Фирузе и что-то негромко спросила. Вот Фирузе наклонилась к уху Жанны и что-то негромко ответила. Обе захихикали как-то очень взаимопонимающе, как-то плотоядно, и Жанна покосилась на стиснувшего зубы, красного, как рак Богдана с веселым уважением. О чем они, мучительно думал Богдан. О чем это они так?

Он достал из внутреннего кармана ветровки наградной веер, полагавшийся от казны всем отличившимся работникам человекоохранительных учреждений, и принялся нервно обмахиваться, по возможности пряча от зала рдеющее лицо. На веере были изображены возлежащие бок о бок тигр и агнец, а поверху шла изящная вязь на старославянском: «Не судите, да не судимы будете».

Разумеется, сотрудникам нехристианской ориентации выдавались веера с иной символикой – соответственно их убеждениям; но суть надписей не менялась.

Фирузе неторопливо пошла к мужу. Неторопливо села. От нее просто-таки веяло вновь обретенным внутренним спокойствием и удовлетворением. Богдан молчал.

Вышел махатель.

— Она согласна, — сказала Фирузе. — После кончерто едем в ближайшую управу и регистрируем трехмесячный брак.

— Святый Боже, святый, крепкий, святый, бессмертный, помилуй мя, — ответил Богдан. Помолчал, затравленно покосился на супругу. — В жизни тебе не изменял, Фирочка.

— Я знаю, — сказала Фирузе, взяла его ладонь, поднесла к губам и поцеловала. Прижалась к ней щекой. — Но ты же мужчина, а мне надо ехать.

Махатель отрывисто поклонился залу, повернулся к нему спиной, чуть помедлил, сосредотачиваясь – и вдохновенно взмахнул своей палочкой.

О, музыка! Гендель, Гендель…

Второе отделение пролетело незаметно.

К повозке обе женщины, улыбаясь до ушей, вели Богдана под руки с двух сторон.

У повозок обе посерьезнели. В жемчужном свете почти уже спустившейся белой ночи, в тонком неземном свечении, льющемся с неба, чуть поцарапанного розовыми перьями высоких облаков, Жанна обошла Богданов «хиус», внимательно его оглядывая; еще внимательнее она посмотрела на будущего супруга.

— Вы бедный, Богдан? — спросила она сочувственно. — Вашему авто не меньше четырех лет…

— Нам хватает, Жанна, — серьезно ответил Богдан. — Если вы боитесь, что я не смогу вас достойно содержать, покупать привычную вам косметику из Франции или…

— Нет-нет, я не об этом. Просто… мой отец меняет автомобили чуть ли не каждый год.

— Я знаю о таких обычаях, — сказал Богдан. — Понимаете… я бы тоже, наверное, мог. Но у вас там… нет, не так. Не буду говорить, что у вас – я там не жил. Буду говорить о том, что у нас. Чтобы зарабатывать на новую повозку каждый год – мне надо было бы работать двенадцать часов в сутки. Все время в лихорадке. Я бы мог, конечно. Но я предпочитаю, например, по весне каждый день садиться на своего старичка, уезжать на полста ли от города, выходить на обочину… и думать, и до самых сумерек слушать, как тает снег.

Запрокинув голову, Жанна неотрывно смотрела Богдану в лицо. Странно смотрела. Как-то привороженно.

— Интересный у меня будет первый муж, — сказала она, помолчав. И пошла к своей повозке. Открыла дверцу, остановилась. Обернулась.

— Я на своей пока поеду. Сяду вам на хвост, а вы показывайте дорогу.

— Не сбежишь? — как бы в шутку, для очистки совести спросила Фирузе.

Жанна чуть улыбнулась и покачала головой.

— Ни за что, — сказала она.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь

В круглосуточно открытую управу они приехали в половине двенадцатого, а к часу уже были дома. Подробно показали Жанне кухню, после кухни – квартиру. Выпили немного шампанского «Дом Периньон», купленного по дороге специально для молодой – Богдан алкоголя обычно не пил, а Фирузе в ее положении было нельзя; да и вообще Магомет разрешал ей только водку. Закусили фруктами. Пытаясь побороть скованность, немного натужно шутили и очень много смеялись. Фирузе было неловко, что такое, в общем, важное в жизни всякой женщины событие произошло для Жанны слишком скоропалительно, не празднично, на бегу, и она старалась быть особенно предупредительной и нежной с нею; но гостья страны, казалось, все понимала и вела себя выше всяких похвал. Девушка и впрямь оказалась просто чудо.

В половине третьего, когда надо было уже решаться на что-то, а Жанна не знала, как себя вести, и Богдан, увлекшись, плел о том, как тяжело было разобраться с кассационной жалобой относительно национальной принадлежности одного уникального по личной красоте и родословному списку галицийского оленя, и лишь он, Богдан, после двухмесячных изысканий сумел эту проблему решить по справедливости – Фирузе, поглаживая живот, тяжело поднялась из-за стола.

— Устала я нынче, — с немного деланным безразличием сообщила она. Нельзя сказать, чтобы ее совсем уж не трогало то, чему суждено было вот-вот произойти. Очень даже трогало. Но она ведь жена. А не какая-нибудь там. И Жанна – жена, а не какая-нибудь там. — Спать пора. А вы – как душеньке угодно, вина вон еще сколько осталось. Если душа горит – я себе в гостиной постелю… — Она запнулась и, не в силах кривить душой перед близкими людьми, неожиданно для себя добавила: — Только, может, отъезда моего дождетесь?

Повисла долгая пауза. Потом ошеломленная, вспыхнувшая Жанна открыла было рот, желая сказать что-то – и тут вкрадчиво заулюлюкала трубка, лежавшая в кармане ветровки Богдана.

Богдан поднес ее к уху, дал контакт и сказал:

— Да?

У него сразу оказался совсем иной голос. Совсем новый. За весь вечер женщины не слышали такого ни разу. Будто звякнул металл.

— Да?

Через мгновение лицо его стало меняться. Оно вытянулось, побледнело. Взгляд сделался больным. Богдан отключил трубку, медленно положил ее на стол, между вазой с персиками и своим бокалом с недопитым шампанским. Рука чуть дрожала.

— Что творится… — потрясенно пробормотал он севшим голосом. — Что творится, святый Боже…

Женщины боялись хоть слово проронить, хоть вздохнуть. Но Богдан помолчал, а чуть погодя сказал мертво:

— Мне нужно срочно ехать в Управление. Вот сейчас, не медля ни минуты. Совершено святотатство.

Он встал и, пряча от жен глаза, чуть горбясь, ушел к себе в кабинет. Затеплил лампаду перед образом Спаса Ярое Око, преклонил колена – и трижды нараспев прочитав иероглифические благопожелательные надписи, свисавшие по обе стороны иконы, в течение получаса истово молился.

А затем две женщины в осиротело затихшей квартире, встревоженные и опечаленные, остались одни.


Багатур Лобо

Харчевня «Алаверды», 23 день шестого месяца, пятница, поздний вечер

Съев цзяоцзы, Баг намеревался еще некоторое время посидеть у Ябан-аги просто из принципа: ну в самом деле, должен же и он когда-то отдыхать! Он даже заказал еще кружку пива и заморскую сигару – и некоторое время задумчиво курил, шаря в сети. В нескольких чатах, которые Баг по привычке посетил, шли довольно оживленные разговоры о происшествии в Патриархии, но поскольку никто ничего определенного не знал, Баг и почерпнуть ничего для себя не смог – разве что несколько потрясающих домыслов, относящихся главным образом к личности Елдай-Бурдай нойона.

Он заглянул в чат Мэй-ли – тут собирались люди, близкие к большой политике, и никогда не встречалось, скажем, нелепо и сдавленно острящих юнцов и юниц, явившихся с единственной целью познакомиться с себе подобными, лучше – противоположного пола. Саму Мэй-ли Баг никогда и в глаза не видел, но испытывал к ней большую симпатию. Девушка – во всяком случае, Баг надеялся, что она и впрямь девушка, а не выдающий себя за девушку девяностолетний недужный преждерожденный или резвящийся шаншу[18] в отставке – была остроумным собеседником, тонко чувствующим партнера, и явно ему симпатизировала; а, кроме того, пару раз Баг получал от нее весьма интересные – сообщенные как бы вскользь, невзначай – и весьма полезные сведения, которые в свое время немало помогли ему. Баг привык к тому, что информация не распространяется просто так, да и Мэй-ли не производила впечатления простой болтушки. И хотя Мэй-ли знала Бага исключительно под именем «Чжучи» (это называлось варварским словом «ник») — иных сведений о себе он просто никому не сообщал, а ходил по сети исключительно используя заметающую всякие следы программку «A25Proxy1500» – Баг не был до конца уверен, что Мэй-ли не подозревает, хотя бы приблизительно, о его роде занятий. Это подсказывал Багу его многолетний опыт.

Но и от Мэй-ли – а она была на боевом посту – Баг не узнал ничего сверх того, что циркулировало в новостных лентах. «А знаешь что, Чжучи, — вдруг сказала Мэй-ли, — мне мнится, пришла пора нам с тобой выпить по бокалу обезжиренного кумыса… ты не находишь?» И поставила целую вереницу компьютерных улыбок, в народе именуемых «смайликами». Баг ощутил некоторое смятение чувств – девушка ему скорее нравилась. Но он проявил сдержанность, попросив подождать с этим дня два или даже три – ибо «благородный муж спешит, никуда не торопясь»; а затем поспешно раскланялся. «Я понимаю», — с улыбкой кинула Мэй-ли ему вслед.

Стало очевидно, что всякая дополнительная информация закрыта для свободного распространения. И Баг юркнул на главный компьютер родной Палаты. Последовательно введя три пароля, он оказался в базе данных, которая поздравила Бага с тем, что он переехал в Австралию (Баг зашел через австралийский адрес), а затем порекомендовала ему в самые сжатые сроки прибыть пред очи начальства и не терзать больше провода. После чего соединение с базой было разорвано.

— Амитофо!.. — выдохнул в раздражении Баг и стукнул кружкой по стойке. Какой изощренный прием! По всему выходило, что визита в Палату сегодня не избежать. Ябан-ага, внутренним нюхом оценив ситуацию, сочувственно ему улыбнулся.

«Три года без отпуска! — в сердцах подумал Баг, пытаясь приглушить уже рождающееся в глубине души буйное веселье предстоящего расследования и, быть может, долгой, изматывающей и увлекательной погони за злоумышленниками. — Ничего, ничего, кабинетные черепахи… Вот найду вам этот крест, а потом уеду на остров Хайнань, к обезьянам, месяца на два – и посмотрим, что вы тогда скажете!..» Однако зародившееся веселье не унималось, и чтобы окончательно его вразумить, Баг, покинув харчевню Ябан-аги, направился не на службу, а в Храм Света Будды, к великому наставнику Баоши-цзы, дабы исполнить духовный долг, а заодно и полюбоваться жасминами. Он так долго ждал встречи. Он был удостоен приглашения. Наконец, ему было о чем спросить великого наставника.

Особенно теперь.


Храм Света Будды, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь

Он опоздал всего на четверть часа; приглашенные, а их оказалось человек десять, были уже в сборе. В заднем храмовом дворе, куда Бага, почтительно блистая бритой головой, провел приближенный к наставнику ученик Да-бянь, царила прелесть неги – полная луна плыла в жемчужных небесах Северной столицы и призрачным светом освещала три пышных куста жасмина, сплошь покрытых белоснежной пеной цветов. Упоительный аромат стоял густым, почти осязаемым облаком, и среди всего этого великолепия, перед жасмином, на маленьком каменном мостике над бурным потоком, имевшим исток свой у искусственной горки и пропадавшим у миниатюрного грота, стоял, сложив руки с четками на великом, как его мудрость, животе, великий наставник Баоши-цзы, облаченный в желтые одежды, и думал о вечности. Неподалеку почтительно застыл Сяо-бянь, второй приближенный ученик наставника.

Приглашенные расположились по другую сторону потока. Среди них Баг заметил компьютерного магната Лужана Джимбу, заводы которого производили все модели «Керуленов», — худой, как щепка, Джимба был вместе с первой и второй женами. Вторая жена, на вкус Бага, была привлекательнее и, во всяком случае, явно моложе. Джимба поправил узкие очки в тонкой золотой оправе и кивнул Багу: их представили друг другу на приеме в Александрийском Возвышенном Управлении в позапрошлом году, а Джимба славился цепкой памятью на лица и числа; жены также одарили Бага приличествующими случаю улыбками. Был здесь же и знаменитый поэт Петроман Х. Дыльник, среднего роста преждерожденный с несвежим лицом, в пиджаке европейского кроя, карманы которого оттопыривались; служитель муз слегка шевельнул рукой в приветствии.

Прочих присутствующих Баг не знал, но двое из них явно были иностранцами: один – с раскосым, неизменно улыбающимся лицом, выдающим в нем жителя Страны Восходящего Солнца, и в национальной нихонской одежде – сером кимоно с широкой шитой каймой и в деревянных гэта. За поясом у него помещалась пара изящных боевых ножей – наметанный глаз Бага сразу определил в них танто. Баг ценил это оружие. Танто были в меру тяжелы, хорошо сбалансированы и годились как для фехтования и ближнего боя, так и для вполне прицельного метания. Второй гокэ был совершенной противоположностью своего спутника, в первую очередь по нелепости одежды – безукоризненно выглаженный фрак и брюки в микроскопическую черно-белую клеточку, а также лаковые штиблеты плюс к тому неуместная кепочка с длинным козырьком. Лицо у него было длинное, совершенно европейское. Преждерожденный во фраке был всецело погружен в себя и никак не отреагировал на появление Бага в сопровождении Да-бяня, тогда как нихонец крайне приветливо поклонился. В ответ Баг сдержанно и с достоинством кивнул.

Что греха таить, даже у лучших людей есть недостатки. В принципе Баг недолюбливал нихонцев. Он старался не задумываться над причинами своей легкой, совсем не проявляемой в поведении, и все же самому ему неприятной неприязни. Но, будучи культурным ордусянином и потому вполне признавая право наций на самоопределение (пусть самоопределяются сколько угодно, хоть каждый сельскохозяйственный сезон, если ничем более толковым заниматься не желают), он в глубине души все же не мог простить стране Нихон и всем ее нынешним нихондзинам[19] того, что когда-то «божественный ветер» камикадзе разметал хубилаев флот и воспрепятствовал воссоединению Срединной и Островной Империй. Конечно, умом Баг понимал, что когда достославный Чжу Юань-чжан, первый император вдумчиво и проникновенно царствующей доселе династии Мин, на счастье всей нынешней Ордуси изгнал из Цветущей Средины потомков Хубилая со всем их воинством и на некоторое время самоопределил Китай, нихонцы под шумок наверняка все равно бы тоже самоопределились. Но все-таки было в том давнем событии что-то неправильное, несправедливое.

Впрочем, неприязнь была скорее теоретической. Стоило Багу сойтись с каким-либо нихонцем поближе, и неизменно оказывалось, что тот – славный, умный и культурный человек, с которым не грех усидеть бутылочку-другую крепчайшего окинавского «Авамори». А когда ему довелось однажды участвовать в одном совместном с нихонской полицией действии, он убедился, что и напарников надежнее и добросовестнее трудно сыскать.

Однако вот стоило встретить нового, незнакомого нихонца – и на ум опять, как всегда, приходило: «нихон дзюкэцу кютю!» Откуда-то Баг знал, что так по-нихонски называют червя-паразита многоустку японскую. От неприязни существовало одно средство – немедленно познакомиться.

Но здесь было не время и не место.

Ибо великий наставник Баоши-цзы вернулся со свидания с вечностью, приоткрыл маленькие острые глаза, обозрел присутствующих, отметив Бага доброжелательным наклоном головы, воздел руки с живота, огладил пышную рыжеватую бороду и изрек:

— И эти бледные цветы
Непостоянны в вечном колесе!
Так все приходит и так уходит —
Покой! Покой! Покой[20]!
Затем он величественно повернулся в пол-оборота к присутствующим и простер пухлую руку в сторону луны:

— О… вечность!

Сяо-бянь и занявший место рядом с ним Да-бянь склонили головы.

— Великий наставник, — потревожил Баоши-цзы высокий темноволосый преждерожденный с орлиным носом, в официальном платье и укороченной шапке-гуань; на шпильке сверкнул драгоценный камень. — Великий наставник, не соизволите ли вы открыть нам нечто такое, что сделает нашу жизнь еще более насыщенной и осмысленной?

Баоши-цзы повернулся к нему с доброй улыбкой.

— В древности случилось так, — начал он, медленно покачивая головой, — что Му Да пришел к Конфуцию и спросил его: «В чем смысл жизни?» Ничего не ответил Конфуций, пораженный глубиной духовных устремлений Му Да. Книги доносят до нас, что после этого случая Конфуций три луны не мог есть мяса – таково было его потрясение. А через полгода Учитель занес этот эпизод в двадцать вторую главу «Суждений и бесед».

Глубокая тишина повисла над храмовым садом. Обдумывая сказанное, все вернулись к созерцанию облитых лунным светом цветов жасмина. Обстановка располагала к мыслям о главном.

Баоши-цзы вновь обернулся к присутствующим, благостно улыбнулся и изрек:

— Мирская пыль на цветах,
Но не замутнишь сознанье!
Войди в врата не-двойственности —
И будем вместе мы! —
И двинулся с мостика вниз, навстречу собравшимся.

— А вот мне тоже пришло на ум, — выступая вперед с поклоном, неожиданно заявил нихонец в сером кимоно, — позволите ли?

— О да, порадуйте нас скорее, младший князь Тамура, — отвечал Баоши-цзы, — ибо грех таить строки, родившиеся в глубинах вашей души в такой прекрасный вечер.

— Мои стихи не столь глубокомысленны, как ваши, великий наставник, — отвечал князь Тамура, — и я позволяю себе произнести их единственно вследствие переполняющих меня чувств. Да простят меня драгоценные присутствующие! — Он приосанился, раскрыл веер – простой, с каллиграфически, на нихонский манер выполненным на нем иероглифом «чжун» – «верность сюзерену», легко взмахнул им и продекламировал:

— В тени агав, под кроной кипариса,
Где ощущается жасмина аромат,
Сидел я с вами на платке ордусском…
Вы что-то о любви твердили мне.
С последним словом веер, мелодично прошуршав, закрылся и исчез в рукаве.

Среди присутствующих пронесся легкий ропот; жены преждерожденного Джимбы коротко, но многозначительно переглянулись; Баг отметил, что младший князь Тамура не лишен некоторой утонченности манер.

— Рассказывают, что в древности, — просветленно улыбнулся Баоши-цзы, — в царстве Чу жил мудрец по имени Пи Гу. Он славился острым умом и очень невеликим ростом. И когда недруги, желая ему гибели, захотели унизить его и прорезали в воротах княжеского дворца специальную дверцу – для Пи Гу и для собак, мудрец только весело рассмеялся. Так и вы, князь, будьте выше сиюминутных чувств бренного мира. И тем обретете покой и внутреннее озарение! — Сказав это, великий наставник сложил руки на могучем животе и в сопровождении Да-бяня неспешно направился во внутренние покои.

— Великий наставник, — догнал его Баг и преклонил колено. — Мой долг снова заставил меня прервать человеческую жизнь. Боюсь, и впредь…

— Встань, сыне! — Баоши-цзы простер к Багу руку. — Ведом мне твой нелегкий путь служения покою и справедливости. То, о чем говоришь ты, ужасно слуху. Но, мыслю я, груз этот тебе по плечу.

Наставник обернулся к Да-бяню:

— Ступай, отрок, и проверь, все ли готово для вечерней медитации! — Проследил, как Да-бянь скрылся и сделал Багу знак приблизиться вплотную.

— Вот что я скажу тебе, Багатур по прозвищу Тайфэн. Ведомо мне о делах твоих прошлых. И скажу: такова твоя карма. Нет большего греха, нежели лишить драгоценной жизни живое. Но не всегда это так…

— Амитофо!.. — вырвалось у пораженного Бага.

— Амитофо, — согласился великий наставник, перебирая четки. — Ибо хотя и есть душа у всех живых существ в подлунном мире, — продолжил он, — но некоторые из оных подобны немыслящим нечистотам в сточном водоеме. А свершившийся прошлой ночью грех хищения креста – грех поистине страшный, ни с чем не сравнимый, и так скажу тебе: не люди содеяли это, но бездушные камни. И хотя заморские жители Америки почитают даже камни за предметы, коим надобно оказывать уважение и внимание, подобное тому, каковое мы оказываем человеческим существам, — они даже измыслили, дабы не оскорблять камни, обращение «минерал компэньонс[21]», — но мы-то знаем, что камни от этого не перестанут быть камнями! И вот я говорю тебе, Багатур: камни и есть камни! Когда камни падают с горы и грозят убить, осквернить и искалечить малых сих, долг твой прямой, коль уж дана тебе сила – отбросить эти камни прочь. Используй силу!

По произнесении этих примечательных слов Баоши-цзы вознамерился было продолжить путь, но Баг остановил его:

— Правильно ли я понял вас, о великий наставник?

— Ты мудр, хотя и не стар, — Баоши-цзы извлек из-за пазухи желтый металлический кругляш с рельефным иероглифом «Фо» («Будда») и протянул Багу.

— Бери и ступай!..

Баг благоговейно побаюкал кругляш на ладони. Бронза. Впервые в жизни он получил от великого наставника такую пайцзу – свидетельство освобождения от любых грехов, которые придется ему взять на себя в то время, покуда пайцза у него. С сего часа все буддийские общины улуса будут поминать его грехи в молитвах и тем самым исправлять его карму. Ни разу Баг не слышал о том, чтобы подобный акт совершался в отношении простого офицера-следователя. Видимо, преступление и впрямь чрезвычайное. И соответственно чрезвычайной будет поимка преступников. Ого-го… Это сколько же нечистой печени корыстолюбцев мне придется показать солнечным лучам, с несвойственной ему образностью подумал Баг.


Ризница Александрийской Патриархии, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь

Ризница Александрийской Патриархии была ярко освещена мощными фарами служебных цзипучэ[22] с мигалками на крышах, окруживших древнее здание со всех сторон. Над ризницей сдержанно рокотал геликоптёр, выписывал кольца, высвечивая прожектором что-то ему одному известное. В рассеянном, отраженном свете его светильников поодаль, за высокой фигурной оградой, виднелись скромные терема Патриаршего посада, главной резиденции святейшего патриарха Силы Второго, а за ними, еще дальше, в дымке, на фоне скудного свечения северных ночных небес, прорисовывались тонкие очертания моста Александра Невского, изящно взлетевшего над Нева-хэ своими разводными частями. Между повозками там и сям виднелись заградительные группы вэйбинов в шлемах с непробиваемыми пластиковыми щитками. Эта предосторожность была, пожалуй, несколько чрезмерной: на территории Патриархии ночью мало кого встретишь, а уж тем более – в ее запретной части, где расположены охраняемые служебные помещения, духовная библиотека, ризница и куда праздношатающихся посетителей и днем-то не пускают.

После драки боевыми веерами машут, презрительно подумал Баг, осаживая свой цзипучэ на стоянке. Похоже, власти были растеряны и нервничали.

Баг остановил свою повозку рядом с другими и, не торопясь, вышел наружу. Прислонившись к капоту, закурил. Нащупал в правом рукаве бронзовую пайцзу наставника, но вынимать не стал. Извлек из левого рукава другую, серебряную пайцзу и в задумчивости несколько раз подбросил ее на ладони. Час назад ее выдал Багу шилан[23] Палаты наказаний Редедя Пересветович Алимагомедов, к которому Баг явился во втором часу ночи, сразу после свидания с великим наставником Баоши-цзы.

Перед зданием Палаты караул тоже был удвоен. Привратные вэйбины весьма бдительно обшарили Бага сканерами и даже заставили извлечь ножи из рукавных чехлов. Внешне Баг воспринял это как должное и послушно поворачивался вслед указаниям охранников, хотя в душе недоумевал: проверять при входе его перестали с того времени, как ему была дарована должность, приравненная по рангу к должности ланчжуна[24]. Баг знал двух постоянных охранников лет пять, не меньше, и за это время между ними установились почти дружеские отношения. Охранники выглядели слегка смущенными.

Редедя Пересветович был хмур и утомлен. Он, потирая время от времени то один, то другой глаз, кратко ввел Бага в курс дела – действительно, прошлой ночью из ризницы Александрийской Патриархии был похищен наперсный крест святителя и великомученика Сысоя. Похищение самое наглое – ризница сильно пострадала, грубый взлом налицо. О преступлении доложил начальник охраны ризницы – следы взлома были обнаружены при очередном обходе и, судя по всему, буквально через четверть часа после преступления. Сейчас ризница оцеплена, и для дачи более детальных показаний и проведения следственных опытов туда доставлены все, кто в ней постоянно работает и, по тем или иным причинам задержавшись на рабочем месте в ночь ограбления, находился там в то время, какое с большей или меньшей уверенностью можно назвать временем совершения преступления. Проводится также стандартный общегородской комплекс деятельно-розыскных мероприятий. Но этого явно недостаточно, дело головоломное – уже хотя бы беспрецедентностью и наглостью своей. Когда надежды по горячим следам схватить грабителей и вернуть крест растаяли, сенсационная информация была сделана достоянием гласности. У газетчиков до сих пор мурашки бегают по коже. А у нас – по мозговым извилинам. Ничего не получается пока. Баг, короче. Вот тебе серебряная пайцза для вящих полномочий, выезжай немедленно в Патриархию и бери дело в свои руки. О малейших изменениях в ходе расследования докладывать мне! Лично!

Баг вдавил окурок в карманную пепельницу и щелкнул роговой крышкой. Интересно, саркастически думал он, спускаясь по лестнице, а бывают бездеятельно-розыскные мероприятия?

Теперь привратные вэйбины, похоже, стараясь как-то скрасить Багу неприятные ощущения, полученные при входе, отдали ему честь, словно он был по меньшей мере начальником Палаты.

Это, конечно, хорошо. Это приятно. Это правильно. Но вот крест…

Дикое дело, думал Баг, на предельной скорости гоня свой могучий, чарджоуской сборки цзипучэ «юлдуз» по ночным, влажно блестящим в свете режуще ярких фар, прямым и гладким, будто их отутюжили, улицам Александрии. Просто-таки дикое дело. Баг не принадлежал к числу поклонников православия – но и у него в голове не укладывалось, как могла хоть у кого-то, хоть у самоеда-язычника, подняться рука на досточтимую святыню. И, что уж тут бояться юридически точных формулировок – на национальное достояние общеордусских масштабов. Насколько знал Баг, немногие единицы хранения в ризнице могли соперничать по значимости с крестом Сысоя.

Первым делом нужно выяснить, был ли крест самым ценным из того, что могли унести грабители – или нет. Это поможет понять намерения преступников. Просто материальная ценность объекта их интересовала – или избирательно по каким-то причинам интересовал именно наперсный крест великомученика…

Надо узнать поподробнее историю страстей Сысоевых. Может, с легендой как-то связано. Никогда не поймешь, кто на какой легенде свихнется и начнет вести себя несообразно. Багу еще в молодости довелось столкнуться с подобным делом; один вполне мирный подданный начитался сказок о том, что на Юге Цветущей Средины в древности жило племя людей, по ночам делавшихся вампирами, причем кровь сосали их отделяющиеся на ночь головы, летая на ушах, как на крыльях; и ведь стал людям уши резать, бедняга. Долго искали маньяка – а всего-то надо было поднять отчетность всех публичных книгохранилищ, кто в последние месяцы перед тем, как началось серийное уховредительство, особенно интересовался вампирическими преданиями бывшей Срединной Империи.

За это дело Баг получил свой первый наградной веер… На нем была изображена бодхисатва Гуаньинь[25], а по краю затейливым полускорописным почерком вились иероглифы: «Прозорливостью настигает».

Спрятав серебряную пайцзу обратно, Баг решительно отбросил окурок точнехонько в урну, исполненную в виде широко раскрывшего пасть сидящего льва, и пошел по направлению к ризнице.

Обойдя научника из квартального следственного отдела, который увлеченно заливал гипсом отпечаток ботинка примерно сорок пятого размера, потом – нескольких все еще растерянных, плохо скрывающих волнение козаков охраны, Баг минул кусты барбариса и оказался перед входом. Ризница и вправду пострадала, — наверное, впервые так сильно за свою четырехсотлетнюю историю: входная дверь была с мясом вырвана и валялась сбоку от дорожки; над дверью трудились научники, пытаясь снять отпечатки пальцев. В дверном проеме были видны клочья проводов сигнализации и электропитания – они беспомощно свисали с потолка, как рваные лианы.

Ужас.

Тут к Багу торопливо подошел начальник ризничной охраны, молодой козак с открытым, честным лицом и без вины виноватыми глазами.

— Хорунжий Максим Крюк, — представился он, браво коснувшись пальцами лихого чуба, выбившегося из-под форменной фуражки. — Мне сообщили о вашем приезде, преждерожденный Лобо. Прошу сюда.

— Говорите проще, — чуть поморщился Баг. Он терпеть не мог черепашьих церемоний.

— Буду рад, прер Лобо.

Офицеры силовых ведомств, в силу специфики их работы и вечной поспешной деловитости, во время деятельных дел зачастую пренебрегали правильными ритуалами. В связи с этим газеты их, бывало, поругивали за недостаток культуры, но не особенно разнузданно. В самом деле, всякий раз обращаться, например, к воеводе: «драгоценный преждерожденный единочаятель воевода такой-то…» – да за это время ракета с Кваджалейна до Ханбалыка долетит! Потому в полевой обстановке даже к полководцам можно было обращаться «драг прер» или, при относительно небольшой разнице в чинах, просто «еч». Более того, тех старших должностных лиц, которые настаивали на полном титуловании, и в армии, и в человекоохранительных ведомствах одинаково недолюбливали, считая выскочками и зазнайками.

Вот и сейчас большие красивые глаза Крюка сразу потеплели. Ему явно было приятно, что Баг так вот сразу махнул рукой на штатские приличия.

— Соблаговолите следовать за мной, — сказал хорунжий. — Сейчас налево.

Баг кивнул.

— Недавно к нам выходил святейший патриарх, — сообщил хорунжий на ходу. — Но дожидаться вас он не счел необходимым. Он сызнова благословил нас на поиски и ушел во внутренние покои, сказав, что вы, если захотите, через его келейника в любой момент можете обратиться с просьбой о беседе. Патриарх потрясен случившимся и очень плохо выглядит, он явно нездоров.

— Можно себе представить…

Можно себе представить, какой тут вообще переполох, подумал Баг. Сколько предынфарктных состояний. Сколько кризов. Сколько недоумения и отчаяния. Вон как бегают, и в рясах, и в униформах, и в наших мундирах… Навел кто-то шороху.

Кто? Какой скорпион посмел?!

Внутри ризницы пол был усеян разнообразным мусором. Древние иконы, сорванные с привычных мест, стояли, наскоро прислоненные к стенам; с них уже сняли отпечатки и всякое прочее, потребное для определения научными способами личностей преступников и характера происшествия. Одно из окон было разбито вдребезги и прикрывающая его снаружи решетка чудовищно покорежена – словно сквозь нее протиснулся небольшой, но вполне упитанный слон. Старинные резные шкапы сандалового дерева, в которых хранились реликвии, стояли распахнутые. В углу, за сбитой в сторону катапитастой, как-то сиротливо и словно обижаясь на то, что она не понадобилась грабителям, млела отлитая из чистого золота, примерно в четверть шага высотой скульптурная группа, изображавшая сидящих на конях рядом друг с другом Мамая и Дмитрия Прохоровских. И великие князь и хан, и кони их были как живые. Скульптор виртуозно отразил момент, когда с вершины кургана, в ту пору Мамаевым еще не прозванного, национальные герои Ордуси взволнованно наблюдают, как на поле под Прохоровкой их объединенные силы ломают хребет польско-литовским полчищам, вторгшимся в самое сердце страны, — ломают и, как помнил Баг из курса истории, гонят потом гадину с переломленным хребтом аж до самого Грюнвальда…

Похоже, приходили именно за крестом. Так решил для себя Баг, глядя на ярко мерцающее золото изваяния. А впрочем, как бы они перли вот эту, к примеру, тяжесть? Крест унести легче… Нет, не нужно поспешных выводов… Не нужно.

Бронированный шкап ханбалыкской работы, украшенный миниатюрным изображением братающихся Александра и Сартака, был буквально распорот автогеном, и кварцевое стекло, под которым обычно красовался крест Сысоя, растрескалось – а рядом с замком нагло зияла огромная дыра с оплавленными краями.

На полу рядом со шкапом валялся чудовищных размеров лом, согнутый под прямым углом.

«Интересно…», — подумал Баг, глядя на лом.

Оставалось только поражаться: это сколько же времени грабители возились? Шумно возились, ярко возились… А ведь они не могли знать, когда начнется очередной обход!

Надо немедленно выяснить, как часто и как тщательно совершаются обходы.

Спугнув двух научников, Баг подошел ближе и заглянул в сейф.

— Здесь и находился наперсный крест святителя и великомученика Сысоя, безвинно павшего жертвой фанатиков в тысяча триста восемьдесят седьмом году…

Баг обернулся – перед ним, чуть оттеснив сделавшего свое дело Крюка, стоял начальник отряда вэйбинов квартальной управы Яков Чжан, могучий юноша двадцати лет с совсем детскими еще глазами; Яков славился мирным нравом и большой любознательностью. Чтобы посмотреть ему в глаза, Багу приходилось задирать голову.

— Какое святотатство! — молвил Яков, покачивая головой. — Я бы немедленно выбрил негодяям подмышки и голову и отправил отбывать заключение пожизненно!

— Что еще похитили? Кроме креста? — поинтересовался Баг, доставая очередную сигарету «Чжунхуа». — Тут всё уже осмотрели?

— Единочаятель Лобо, докладываю! — Яков Чжан отвлекся от грустных дум о святотатстве, вытянулся во весь рост и вообще принял официальный вид. Его извиняла только молодость. Крюк лишь чуть усмехнулся в свои висячие усы, покосившись на бравого молодого гиганта. Баг понимающе улыбнулся Крюку глазами и сказал с нарочитой церемонностью:

— Вы свободны, единочаятель хорунжий.

Крюк опять козырнул и, четко повернувшись, удалился.

— Рассказывайте, единочаятель Чжан.

— Нами был произведен полный первичный осмотр места преступления. Осмотр показал, что, кроме драгоценного аметистового креста великомученика Сысоя, более ничего не похищено. Согласно указаний драгоценного преждерожденного единочаятеля Алимагомедова мы в настоящее время привезли сюда всех лиц, каковые, по нашим прикидкам, находились во время совершения преступления в ризнице или же в непосредственной близости от оной. Это научники, работавшие с реликвиями, в том числе и с драгоценным наперсным крестом, а также местные иноки. Брат ризничий, брат рухальный… Беседы с ними уже проводились, с некоторыми – неоднократно, но на месте преступления с ними еще не работали.

— Замечательно, единочаятель Чжан… — Баг щелкнул зажигалкой. — Все эти… э-э… лица. Они где у вас находятся?

— В подсобном помещении ризницы, единочаятель Лобо. Это во дворе. Мы из предосторожности держим их в разных комнатах, дабы они никоим образом не могли снестись друг с другом и вступить в сговор.

— Разумно, — кивнул Баг.

Чжан повернулся и, высоко поднимая ноги и приподнимая полы халата, шагая поверх обломков, стал пробираться к выходу. Баг последовал было за ним – но тут в рукаве у Бага запиликала трубка.

— Да?

— Единочаятель Лобо? Это Алимагомедов. Как у вас там?

— Пока все идет согласно уложениям.

— Еч Лобо, вот что я хочу вам сказать… — Редедя Пересветович как-то замялся, что было на него совершенно не похоже. Судя по всему, он имел сообщить Багу нечто крайне неприятное. — К вам сию же минуту едет Срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора, минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю. Дождитесь его и уже тогда совместно приступайте к работе.

Баг ошеломленно помолчал. Честно сказать, он буквально онемел от такой… такой… подлянки, что уж бояться слов. Яков Чжан вопросительно застыл в дверном проеме. Баг махнул ему рукой – подожди, мол, за дверью. Чжан исчез.

— Что это значит, единочаятель Алимагомедов?.. Ред, в чем дело?! Ты же знаешь, я всегда работаю один! Уже много лет! Никакие Срединные-Сардинные, пусть они трижды минфа, мне ни за чох не нужны, ни за чих! Да что они понимают в деятельной работе? Пусть изучают законы и определяют меру наказания виновным!

— Ты все сказал? — голос Алимагомедова звучал устало.

— Нет! Повторяю: я работаю один! Или кто-то сомневается в моей способности довести дело до конца?

— Баг, ты не знаешь всех обстоятельств…

— Ну так расскажи мне! Это только пойдет на пользу и позволит мне быстрее поймать негодяев!

— В курс всех тонких обстоятельств тебя введет минфа Оуянцев. Могу сказать только, что Ханбалык очень взволнован хищением наперсного креста. И немудрено – такая реликвия! Так что, единочаятель Лобо, — в голосе Алимагомедова зазвучали официальные нотки, — не горячитесь. Готовьтесь встречать минфа Оуянцева-Сю и работать вместе с ним. Вам ясно?

— Ясно… — Баг нажал на кнопку отбоя и спрятал трубку в рукав. В сердцах пнул ближайший обломок и пошел на выход. По три Яньло[26] им всем в глотки!

— Так мы идем, единочаятель Лобо? — Яков Чжан ждал у выхода.

— Терпение, Чжан, терпение… Сейчас прибудет один драгоценный, гм, единочаятель из этического надзора и мы пойдем вместе…

— Но ведь всем известно, что вы, единочаятель Лобо, всегда работаете один! — удивленно захлопал глазами Чжан. Баг свирепо посмотрел на него. Убью, красноречиво говорил его взгляд. Чжан понял.

— А вот и он, кажется.

В предрассветных сумерках показались видимые издалека огни фар быстро приближающейся повозки.

Человек, из нее вышедший, в точности отвечал представлениям Бага о кабинетных черепахах. Хлипкий и ухоженный, и в очках. Как говорят про таких варвары – интеллектуал.

— Мое начальство поручило мне вас встретить и ввести в курс дела, драгоценный преждерожденный единочаятель Оуянцев-Сю… — почти с издевкой запустил Баг в незваного надзирателя развернутой до предела вереницей обращений.

Оуянцев чуть улыбнулся.

— Думаю, будет правильным оставить сообразные церемонии, — сказал он, — если вы, конечно, не против, напарник Лобо.

Послала Гуаньинь напарничка, подумал Баг, слегка смягчаясь, но все еще не в силах справиться с раздражением. Фехтовать-то он хоть умеет? Он глянул на пальцы Оуянцева-Сю. М-да. Разве что на кисточках для туши. То есть бумажный лист кисточкой проткнуть он, пожалуй, сумеет… Тут Баг, правда, сразу вспомнил, что в умелых руках и кисть, и, скажем, карандаш – оружие страшное, почти невидимое и почти неотразимое…

И – только вздохнул.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Возвышенное Управление этического надзора, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь

Миновав четыре бдительных поста и две сохранивших безмолвие магнитных проходных, трижды предъявив пайцзу и единожды – висящую на лиловом шелковом шнуре у пояса печать, Богдан поднялся на последний этаж Возвышенного Управления и сразу направился в Горний кабинет. Там его уже ждал главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович. За глаза, а в неофициальной обстановке – и в глаза, сотрудники уважительно-ласково называли его Раби Нилычем.

— Проходи, еч Богдан, присаживайся, — глуховато, словно бы простуженным, а на самом деле насквозь прокуренным голосом сказал Мокий Нилович.

Что Богдан и сделал, выжидательно глядя на своего непосредственного начальника и давнего близкого друга.

Худое и острое лицо Великого мужа было мрачно, а в необъятной, как бельевой таз, пепельнице громоздилась гора Тайшань окурков. Дышать в кабинете было нечем. У Богдана защипало глаза.

Глава Управления откашлялся.

— Что произошло – ты в общих чертах знаешь, а частности тебе рассказывать – только дело портить. Поедешь и будешь сам разбираться, опыт деятельной работы у тебя есть. Но тут другая жмеринка… — он пожевал губу. — Ну-ка, навскидку. Что грабителям светит?

Богдан задумчиво сцепил пальцы обеих рук на колене.

— Вышка, я полагаю, — рассудительно проговорил он. — Согласно Образцовому уложению династии Тан, Высочайше обнародованному в шестьсот пятьдесят третьем году, похитивший во время Великих жертвоприношений какой-либо жертвенный предмет, еще не предложенный духам для пребывания, наказывается ста ударами больших прутняков, а если предмет уже был поднесен и использован духами – двумя годами каторжных работ. Если же похищен был предмет, на котором в момент совершения преступления пребывали духи, наказание – пожизненная высылка на две с половиной тысячи ли. Если при хищении была применена сила, то есть именно как в данном случае, наказание должно быть увеличено на две степени, следовательно, до удавления тонким хлопчатым вервием белого цвета. Согласно Высочайшему эдикту тысяча пятьсот двадцать второго года все культовые предметы монотеистических религий Ордуси на постоянной основе приравнены к предметам, на которых пребывают духи – то есть, когда бы ни произошло хищение, например, христианской, мусульманской или какой-либо аналогичной святыни, наказание таково же, как за хищение жертвенного предмета в самый момент Великих жертвоприношений. А согласно рескрипту тысяча семьсот шестьдесят третьего года, дарованному в ознаменование общей радости по случаю присоединения Тибета к Цветущей Средине, смертная казнь повсеместно была отменена, и вместо нее предельно возможным наказанием стало публичное обритие головы и подмышек с последующим пожизненным заключением. Так что, ежели защита не отыщет смягчающих обстоятельств – вышка зачинщику, соучастникам на степень меньше… то есть пожизненное без обрития. Вот так, а что?

Нилыч пожевал тонкими губами.

— В Ханбалыке на ушах стоят, — угрюмо сообщил он. — Не говоря уж о том, что высшая мера вообще уж лет восемьдесят как не применялась…

Девяносто шесть, подумал Богдан, но не стал прерывать начальника. Не в точных цифрах суть.

— Они так потрясены фактом неслыханного святотатства, так искренне обижены за славянский улус и его главную религию, что в Срединной Палате церемоний склонны придать преступлению характер противугосударственного.

Богдан чуть присвистнул.

— Десять Зол? Покушение на великое перевертывание мироздания?

— Угу, — Нилыч чуть кивнул.

— Общесемейная ответственность? Жен брить, сыновей, родителей…

— Угу.

Богдан помолчал.

— Помилуй Бог, — бесстрастно сказал он. — Честно признаться, я уж и не упомню, когда в последний раз…

— Ну и не надо покамест, — нетерпеливо перебил его Мокий Нилович. — От большого усердия, чтобы всех нас, православных, порадовать, могут наломать дров. Как-то надо постараться это дело приглушить. А ты у нас человеколюбец известный. И в то же время законник высшей пробы. Понял?

— Нет.

— Чего ты не понял? — нарочито терпеливо и сдержанно спросил Нилыч.

— Не понял, кто станет ломать дрова. Мы? Преступление в Александрии совершено, александрийскими же органами будет и раскрыто, и осуждено…

— Так, да не так, — Нилыч достал очередную папиросу, размял ее и, рассеянно пощелкав варварской зажигалкой, с видимым отвращением раскурил. Богдан постарался, насколько возможно, отодвинуться от источника дыма подальше – и неловко поерзал в кресле. Вотще. — Ханбалык берет дело на контроль. В шестнадцать сорок семь рейсом Ордусских воздухолетных линий в Александрию прибывает уполномоченный двора Чжу, и тебе его встречать и опекать, Богдан.

Богдан опять помолчал, собираясь с мыслями.

— Чжу? — зачем-то переспросил он.

— Вот-вот, — безрадостно подтвердил Нилыч.

— Императорского рода?

— Именно.

— Ах, черт… — против воли вырвалось у богобоязненного минфа.

— Как ты прав, единочаятель! — саркастически усмехнулся Нилыч.

Впрочем, Богдан тут же несколько раз поспешно перекрестил себе рот и пробормотал:

— Прости, Господи…

— Вот тебе задание особой важности: не допустить, чтоб этот особый уполномоченный из лучших побуждений, из великого уважения Средины к нам начал призывать брить направо и налево, вплоть до правнуков по мужской линии.

— Понял вас, драгоценный единочаятель Рабинович.

— Нет, — после небольшой паузы отозвался тот, ожесточенно прессуя в пепельнице свою папиросу. — Еще не понял. В Палате наказаний поручили расследование некоему Багатуру Лобо по прозвищу «Тайфэн». Я навел справки наскоро… Работник высокой квалификации, с огромным деятельным опытом. Ранг ланчжуна ему был пожалован еще восемь лет назад, но он так сыскарем и остался – фанатично этому делу предан. Тут все в порядке. Но! Энергии у него более, чем потребно. Характер тяжелый. И ведет он дела свои подчас не вполне… э-э… корректно. Пренебрегая некоторыми требованиями этики.

— Свидетелям носы выкручивает?

— Не исключено. Трудно сказать. Позавчера, например, при захвате группы фальшивомонетчиков он шестерых, что ли, обезоружил и оглушил, а одного разрубил чуть не пополам.

— Пресвятая Богородица! — ахнул Богдан.

— Формально вроде комар носу не подточит, я видел документы – дурак сам ему под меч сунулся, а у парня и без того хлопот хватало, один семерых брал, да еще и все вещдоки ухитрился сберечь… Виртуоз. Но все же…

— Понимаю, — тихо сказал потрясенный законник.

— Если мы таким образом будем вести следствие на глазах у особы императорской крови… не знаю. Позорище на всю Ордусь. Так что вот тебе вторая составляющая задания – держать этого парня под постоянным контролем. Чтобы ни малейших перегибов. Чтобы ангелами Божьими летали! Чтобы пылинки сдували с подозреваемых! Чтобы у вас свидетели толстели на следствии, как на пиру!

— Ну, спасибо, Нилыч, — проговорил Богдан. — Удружил.

Великий муж, блюдущий добродетельность управления, спрятал глаза.

— А кому мне еще такое поручить-то? — едва слышно спросил он в пространство.

Богдан вздохнул. Действительно, такое поручить было, пожалуй, больше некому.


Ризница Александрийской Патриархии, 24 день шестого месяца, шестерица, часом позже

По пустынным предрассветным улицам Богдан, стараясь не очень-то торопиться, аккуратно вел свой «хиус» к комплексу зданий Патриархии и размышлял. Он отчетливо представлял себе все теневые трудности, все подводные камни предстоящей работы. Само-то дело не из легких, мягко говоря; а тут еще такой наворот… Настроение было – хуже некуда. А потому Богдан и сам не заметил, когда задудел себе под нос долгий и тягучий, невообразимо печальный напев, сложенный чернокожими невольниками на хлопковых плантациях Алабамы более полутора веков назад; напев как нельзя лучше отразил их неизбывную тоску и мечты о лучшей жизни. Богдан оборвал себя – но буквально через пару минут обнаружил, что снова тихонько напевает: «Куба – любовь моя, остров зари багровой…» Он только головой мотнул, плотно сжав губы; впору было заклеивать рот лейкопластырем.

Когда-то в молодости он так и поступал, пытаясь бороться с неизвестно откуда взявшейся привычкой насвистывать или тихонько напевать во время напряженной умственной деятельности. Вотще. Чтобы не терять времени, Богдан решил по дороге освежить свои знания о Патриаршей ризнице. Он откинул крышку с уютно вмонтированного справа от приборного щитка повозки «Платинового Керулена» и, сняв одну руку с баранки, пробежался пальцами по миниатюрным клавишам.

Структура ризницы напоминала структуру Запретного города в Ханбалыке и иных подобных объектов, то есть представляла собою систему вписанных одна в другую территорий, строгость охраны и недоступность которых возрастали степень за степенью по мере приближения к средине. Наперсный крест Сысоя, как следовало из мигом поплывшего по дисплею трехмерного цветного плана, хранился в здании, которое не было окраинным, но и к наиболее охраняемым не принадлежало.

Понятно, что за пять веков существования ризницы в ней накопились баснословные, уникальные сокровища. Почти все из них могли быть смело названы национальным достоянием – но и менее значимые, чисто религиозные реликвии имели колоссальную ценность. Давно сделалось традицией то, что многие князья улуса именно ризнице отказывали в завещаниях некоторые из наиболее ценных своих вещей. Богдан бегло проглядел список имен файлов, повествующих о дарах. Например, князь Дмитрий завещал Патриархии выполненную византийскими искусниками знаменитую золотую конную статую «Мамаев курган», или «Прохоровское побоище». «Керулен» тут же предложил для более углубленного просмотра целый набор весьма качественных фотографий статуи со всех сторон и даже сверху.

Главной и потому срединной светской ценностью ризницы, наряду с благоуханной щепой креста апостола Андрея Первозванного и иными духовными святынями, которые, как знал Богдан, с точки зрения материальной наживы интереса не представляли, была оставленная ризнице на вечное хранение святым и благоверным князем Александром Невским драгоценная, усыпанная яхонтами и лалами, в серебряном окладе Великая Яса Чингизова. Она была подарена князю побратимом и соправителем его, присноблаженным ханом Сартаком, в честь договора о равноправном объединении Орды и Руси в Ордо-Русь. Александр тогда ответил Сартаку аналогичным по ценности и значимости подарком – ювелирным изданием «Русской правды», стоившим, на нынешние деньги, вероятно, не меньше сверхзвукового бомбардироващика-невидимки. Так владыки обменялись главными юридическими документами, порожденными на тот момент их народами – русские мастера в течение нескольких лет любовно создавали для татаро-монгольских братьев «Русскую правду», а монгольские, в свою очередь, с тою же тщательностью сотворили для русичей Ясу. Обмен этими документами при провозглашении объединения символизировал, что Ордо-Русь, которую вскоре никто уже и не именовал иначе, как просто Ордусью, создается не для каких-то временных, прагматических или просто военных нужд, но – как страна для спокойной и праведной жизни людей, как правовое государство, в котором будет править единственно диктатура закона.

Продолжение этой истории минфа Богдан, с детства буквально помешанный на справедливости и механизмах ее правильного устроения, вычитал из взрослых книжек лет, наверное, в девять. Уважение друг к другу и постоянное желание выказывать его при всяком удобном случае за несколько десятков лет стало в побратавшихся улусах – тогда еще лишь двух – настолько естественным, что вызвало к жизни и некоторые забавные несообразности; так, например, в Александрийском улусе текст Ясы был куда более известен и популярен, его поминали куда чаще, чем текст своей же «Русской правды», зато в Казанском улусе с уст до сих пор не сходили правдинские предписания. Стоило, скажем, зайти делу о наследовании имущества – тут же вспоминали статью о смердьей заднице. Так, не слишком благозвучно для современного слуха, называлось при Ярославе Мудром личное имущество простолюдина…

И по сей день Александрова «Русская правда» хранится в Казани, в Кафедральной Улусной сокровищнице, и каждый новый хан, вступая на престол, именно на ней клянется в верности народу, стране, традициям и законам. Сарткова же Великая Яса была помянута в духовном завещании Александра как предназначенная для Патриархии – и после его смерти попала туда как едва ли не главная государственная святыня.

На сердцевинное достояние ризницы никто еще за всю ее историю не посягал.

Но и в окраинных хранилищах попыток хищений или, тем паче, грабежей не отмечалось уж давно. Давным-давно не отмечалось.

Понятно, что в Ханбалыке так переживают.

Хотя… С их переживаний – ноль прока, одна морока…

Значит так – вот он, план ризницы. Уровень охраны помещения, где хранился крест. Что находилось рядом. Что ближе к границам охраняемой территории, что в глубине. Первым делом следует понять, шли грабители просто за добром, и взяли первое, что им показалось наиболее ценным – или они шли специально за крестом Сысоя. Если за крестом – первым делом понять, почему. Поймешь, почему, сказал себе Богдан – тогда грабитель сам вычислится.

Отчего-то он был уверен, что шли специально за крестом Сысоя. Варвары в таких случаях говорят – интуиция. Но мы-то знаем – это просто-напросто озарение свыше, вдохновение, Господь по неизреченной милости своей дунул слегка, а ты и не заметил, как вдохнул. Еще наш Учитель Конфуций говорил: «Мелкий человек постигает вещи, тыча в них пальцем, а благородный муж постигает вещи, следуя велениям разума». Озарениям не верить нельзя, грех. Но и кичиться – вот, мол, какая у меня интуиция – грех не меньший.

Зато удостовериться, факты собрать, уяснить, правильно ли ты понял то, что вдохнул, или неправильно – тут никакого греха нет, тут честная работа. Это ж ты себя проверяешь, не Господа.

Богдан издалека заметил поджидающие его у главных врат ризницы фигуры, и как-то сразу вычислил Багатура Лобо по прозвищу Тайфэн. Принцип вычисления был избран простой – кто покажется малосимпатичнее остальных, тот и окажется единочаятелем Лобо. Так и случилось. Средневосточного типа и роста чуть более среднего, широкий в плечах и лицом нарочито бесстрастный, не очень хорошо выбритый долдон в укороченном, но не коротком, наглухо затянутом форменном халате выступил вперед, когда «хиус» Богдана остановился, и, с налету с повороту, принялся демонстрировать свою неприязнь.

Его забота. Заботой Богдана было – не дать неприязни помешать работе. Последнее дело – начинать с пререканий.

Стоявший чуть поодаль и наблюдавший все это несообразие младший офицер, похоже, из местных вэйбинов, послушал чуток и тихонько утек прочь, не дожидаясь, когда ему позволят это старшие по званию. Ну и правильно, ну и молодец.

Начали работать.

Протоколы потом. Ага, и напарник еч Багатур их еще тоже не видел, пойдем корпус в корпус, хорошо. Осмотр места преступления. Святый Боже, святый крепкий, как разворочено-то все. На танке они пытались въехать, что ли… А сигнализацию рвали, как кишки ворогам рвут, сладострастно, с ненавистью какой-то… И это в наше-то просвещенное время, когда, чтобы парализовать любую гуделку, достаточно одного высокочастотного разрядника, выстреливающего с расстояния до двух десятков шагов невидимую, оглушительную для аппаратуры молнию… и следов бы никаких не оставили – ну, почти никаких. Во всяком случае, мы бы долго о вразумлении молились, чтобы понять, почему аппаратура не сработала – а тут прямо все нате вам: вот, рвали мы ваши провода… Что бы это значило? За крестом Сысоя шли, на Патриархию руку подняли – а на разрядник лянов не наскребли?

Ох, бред… Неспроста.

Еч Багатур молчит. Тоже осматривает. Глаза хорошие, быстрые, опытные. Долдон, конечно – но, видать, сыскарь классный. Может, и сработаемся.

Что-то дома делается…

Реликвии. Ага. В шкапах реликвии, в стенных нишах реликвии… А, вот и статуя Прохоровского побоища, каковую я давеча вспоминал. Хороша, правда, хороша. До этого лишь на изображениях видел. Вот и привелось воочию…

Так. Здесь, пожалуй, все.

— Не угодно ли напарнику Оуянцеву-Сю приступить к беседам со свидетелями?

Все еще язвит.

— Драгоценный единочаятель напарник Лобо, — произнес Богдан мягко, как Фирузе всегда с говорила ним, видя, что он задерган или просто не в духе. — Багатур. Давайте по именам, у нас каждый миг на счету. Нам обоим нужно быть свежими и выбритыми на воздухолетном вокзале Александрии по крайней мере в шестнадцать тридцать, а до того – хотя бы предварительно уяснить себе, что здесь произошло.

— А что там на вокзале? — хмуро спросил Лобо.

Богдан рассказал.

Выслушав, Багатур лишь тихонько застонал в ответ, закатив глаза – словно у него внезапно разболелись все зубы сразу.

— Три Яньло мне в глотку… — пробормотал он. Богдан смолчал. Лобо глубоко вздохнул, беря себя в руки. — Только этого нам не хватало, еч Богдан, — сказал он.

Ну, слава Богу, подумал Богдан.

И они пошли работать со свидетелями.

Брат Иоанн, ризничий, и брат Лаврентий, рухальный – оба в возрасте; смиренные лица, монашеские одеяния. Ризничий задержался, готовя малопонятный непосвященным финансовый перечень для патриарха, чтобы доложить ему поутру. Находился в ризничной канцелярии, в соседнем здании, окна во двор, ничего не видел и даже не слышал по причине включенного магнитного проигрывателя.

— Что слушали? — нарочито равнодушно спросил Баг.

— Всенощную Рахмы Сергеева в исполнении сладчайшего Киевского хора, — с нежностью и благоговением в голосе ответствовал ризничий.

— Предпочитаете западные аранжировки? — с неподдельным любопытством спросил Богдан.

— Родные края…

Богдан понимающе кивнул. Баг чуть шевельнул бровями.

Рухальный находился в подвале, переписывал привезенные днем штуки ткани, предназначенные для шитья новых подрясников братии. Подвалы старинные, глухие, никаких звуков не слышал.

— Так уж и не слышал никаких звуков? — сощурился Баг.

— Посторонних звуков не слышал, — укоризненно уточнил брат Лаврентий. — Комар в подвале звенел. За рекой строят что-то в три смены – время от времени стук металлический доносился, сваи забивали… — он замер, осененный внезапной догадкой. — А ведь, может статься, я вовсе даже и не стройку слышал. Стук-то металлический… Ах, попустил Господь!

— В котором часу?

— Не смотрел я на часы, все равно уйти не мог, покуда не завершу труды…

— Почему так задержались на работе?

— Грузовики пришли поздно. Погода нонешним летом сами знаете, какая… Дожди. Скорости не те. Должны были прибыть в три, а прибыли в восемь…

Богдан не спросил ничего.

Сюцай искусствоведения Исай Джамба – неопределенного возраста научник, невысокий и невзрачный тип с плоским рябым лицом и в очках в дешевой оправе. Волосы давно не чесаны, во взоре – свойственный всем научникам лихорадочный огонек страсти познания. Одежда Джамбы также позволяла желать лучшего, но, скорее, не по бедности хозяина, а по причине полного к оной одежде пренебрежения. «Фанатик науки», — с досадой подумал Баг. «Достойный человек, — сочувственно подумал Богдан, — только вот жены ему хорошей не хватает». Занимается духовной резьбой по дереву, по сандалу в частности. Выхлопотал ночной допуск. Находился в соседнем хранилище, там собраны соответствующие экспонаты, единицы хранения с восемьдесят семь тысяч триста двадцать шесть по…

— Никого не видели? Ничего не слышали? — закуривая, прервал Баг.

Сюцай похлопал глазами.

— И видел, и слышал, — шепотом признался он.

Баг привстал на стуле.

— Кого?

— Людей.

Баг сел обратно, желваки его прыгали. Так-так, бдительно думал Богдан, похоже, сейчас начнет ему нос крутить, как Бог свят, начнет!

Оно того, честно говоря, стоило. Оказывается, сюцай в час двадцать семь – он, аспид, даже время уследил! — слышал громкие и весьма долгие звуки и стуки снаружи. Подойдя к окну, видел, как четверо людей ломали дверь в соседнее помещение, и таки сломали ее у него, сюцая, на глазах, и пошли внутрь. А он, сюцай, когда они скрылись внутри, пошел работать дальше.

— Так какого же скорпиона… — начал Баг и прервал сам себя. Джамба опять похлопал глазами и честно сказал:

— Я подумал, что так и надо. Откуда же мне было догадаться, что это преступники? Я, простите, преступников в жизни не видал. Так громко ломали, открыто… Мало ли – может, патриарх велел. Ключ, скажем, потеряли, или дверь перекосило… А я как раз обнаружил очень интересное и почти неопровержимое свидетельство преемственности трапезундского стиля 2кох" с…

Баг многообещающе открыл было рот, но оглянулся на Богдана и лишь энергично пошевелил губами. Впрочем, сюцаю этого хватило, чтоб замолчать.

— Вы ни в ком из них не признали кого-то знакомого, или виденного вами ранее? — мягко спросил Богдан.

Сюцай помотал головой, с опаской глядя на Бага.

— Вы можете описать этих людей? — еще мягче спросил Богдан.

Сюцай отчаянно закивал, глядя на него с надеждой и отодвинувшись от Бага подальше.

— Ну? — резко поторопил его Баг.

Джамба отодвинулся еще и описал.

Цена его описаниям была – ломаный чох. Да что тут скажешь. Самое темное время суток, расстояние – шагов тридцать пять; а очки у искусствоведа такие, будто их с прошлого лета вместе с рыжиками солили…

— Подозрительный тип, — озабоченно сказал Баг, когда Исай вышел.

— Просто он вам не понравился, — мягко сказал Богдан.

«Наверное, этому костолому таких, как Джамба, всегда хочется, как говорят, придавить из жалости», — с мимолетной неприязнью к напарнику подумал Богдан.

«Наверное, этот хлюпик чувствует, что сам в душе похож на таких, как Джамба, вот и норовит их защищать», — с мимолетной неприязнью к напарнику подумал Баг.

Цзюйжэнь филологических наук Берзин Ландсбергис. Красивый, балтического типа мужчина средних лет, в безукоризненно сидящем европейском платье. Колоньей водой благоухает – но в меру. «Сердцеед, наверное», — подумал Богдан. «Карьерист, наверное», — подумал Баг.

Занимается… ого! Занимается текстологией, изучением расхождений в версиях Ясы Чингизовой, пытаясь выявить и понять исторический вектор возникновения искажений текста. Не просто найти, где точку лишнюю вставили, или почему в виленском издании тысяча семьсот тридцать пятого года разбили одну фразу на три – то есть это тоже обязательно надо обнаружить, по этому поводу целая литература научная есть, ясеистика называется; но понять, откуда что пошло…

Ландсбергис сделал эффектную паузу.

— Я разработал совершенно уникальные методики…

«Еще один псих, — подумал Баг. — Сколько же это психов тут на единицу площади!»

«Еще один в высшей степени достойный человек, — подумал Богдан. — Как богата Ордусь достойными людьми!»

— И, вы понимаете, время от времени обращаться к драгоценной Чингизовой Ясе мне просто необходимо. Просто необходимо. Знаете, в народе порой шутят: лошадиная сила – это средняя сила той лошади, которая в замороженном виде хранится в Севре близ Парижа, — цзюйжэнь улыбнулся. Богдан вежливо улыбнулся в ответ. Баг слушал с каменным лицом, его узкие глаза были совершенно неподвижны. — Так вот текст Ясы – это, в первую очередь, текст той Ясы, которая хранится здесь. Мне стоило огромного труда добиться свободного допуска в запретные хранилища ризницы, и он действует лишь до пятнадцатого дня седьмого месяца, так что я должен использовать это драгоценное время с максимальной пользой. И я стараюсь, — он улыбнулся. — В ночь ограбления я сверял разночтения прототипа и новообретенного урюпинского списка Ясы.

«Так мы никогда с ним не кончим», — подумал Баг.

«Так мы на воздухолетный вокзал опоздаем», — подумал Богдан.

— Ничего не слышали, не видели?

Цзюйжэнь отрицательно покачал головой и чуть виновато, чуть сочувственно развел руками. Дескать, рад бы помочь…

— В котором часу вы покинули территорию Патриархии? — спросил Баг.

— Дай Бог памяти… Да-да, к часу ночи я торопился выйти за врата и оказаться на проспекте, потому что был без повозки и хотел поймать таксомотор, а с часу, как вы знаете, действует ночная надбавка…

— Надбавка каких-то пять процентов, — въедливо сказал Баг. — Неужели это так существенно?

Цзюйжэнь улыбнулся, но на сей раз – как-то холодновато.

— Если бы было не существенно – ее бы не ввели.

— Я имел в виду, — очень раздельно и отчетливо произнося слова, уточнил Баг, — неужели это так существенно для вас?

— Представьте, — Ландсбергис снова чуть развел руками. — Я вообще привык считать чохи. Вот наша ненаглядная Бибигуль – та работает еженощно с реликвиями святителей и уезжает отсюда на таксомоторе и в два, и в три… У всех свои привычки. И свои способы пополнять финансы.

Экий финансист, подумали Богдан и Баг одновременно.

— Что ж, — сказал Богдан, — нам остается только извиниться перед вами за причиненное беспокойство. Если вы ушли за ограду до часу ночи…

Баг тем временем уже прошелся пальцами по клавиатуре «Керулена». Действительно, отметка о том, что цзюйжэнь Берзин Ландсбергис покинул территорию ризницы в 0 часов 53 минуты имела место в охранной системе Патриархии.

— Успели на такси? — спросил Баг.

— Да, представьте. Такой порядочный водитель оказался… мог бы сделать вид, что меня не заметил, и вернуться через пару минут – уже пробило бы час на городской башне… нет, взял сразу.

— Номер водителя не запомнили?

— Даже не поинтересовался.

— Следствием установлено, — официальным голосом сказал Богдан, поскольку эту затянувшуюся беседу пора укорачивать, время поджимало, — что преступление произошло позже. Так что вас мы воистину побеспокоили попусту. Простите. Всего вам доброго.

Когда он ушел, напарники некоторое время смотрели друг на друга и молчали, как бы сообща переваривая полученную информацию. Что-то такое цзюйджэнь существенное сказал…

— Ну что ж, — проговорил затем Баг. — А подать сюда Бибигуль…

Бибигуль Хаимская оказалась миловидной дамой лет тридцати-тридцати пяти; у нее была высокая прическа, наспех сколотая костяными шпильками, яркие губы на бледном лице, прекрасные, нежные глаза и все еще весьма изящная фигурка. Однако косметика ее, даже на неопытный мужской взгляд, была третьесортной, из самых дешевых, а обувь и одежда носили следы долгой носки и многократно проводившегося собственными силами ремонта. Не так давно Бибигуль выбрала путь служения Господу и ныне проходила в ризнице послушание. Имея опыт реставратора, она вот уже несколько месяцев работала с реликвиями, в том числе с реликвиями многочисленных святителей, пусть и не столь знаменитых, как Сысой, но во всяком случае, собранных под одной с крестом Сысоя крышей. Самостоятельно заниматься какими-либо реставрационными работами ей пока не разрешали, но следить за сохранностью шкапов, обивок, штор, правильностью светового и температурного режимов, а также многими прочими тонкостями хранения, вдаваться в которые у напарников не было ни малейшей возможности, ей и впрямь было недавно поручено. И она работала так истово, так отчаянно, будто старалась заглушить какую-то неизбывную внутреннюю боль.

Скоро стало понятно – и с болью, и с отчетливым оттенком бедности. Бибигуль одна растила сына, тому вот уж одиннадцать лет. Случай по Ордусским меркам – чуть ли не уникальный. Как это у женщины могло так фатально не сложиться главное в жизни, напарники не смели и думать. А Бибигуль, заслышав косвенные вопросы, делала вид, что их не понимает, а когда Баг попытался спросить прямо, резко замкнулась.

«Бедная, бедная», — вспоминая Фирузе и Жанну, с сочувствием подумал Богдан.

«Длительный недостаток денег, помноженный на любовь к сыну и желание дать ему пристойное образование, могут подвигнуть женщину на многое», — с легким чувством просыпающегося азарта подумал Баг.

Постепенно Богдан разговорил явно заплаканную, явно подавленную и явно только и ждущую очередного несчастья и очередного удара женщину. И тогда выяснилось, что Бибигуль Хаимская лишь чудом не оказалась на пути грабителей. Несколько ночей подряд она работала в помещении, соседствующем с тем, где располагался шкап с крестом Сысоя. Работала она и в эту ночь, и работала бы допоздна, до двух и до трех, как выразился цзюйжэнь Ландсбергис (оплата у нее была почасовая), но ей позвонил сын. О чем? Не важно. Не могу вам сказать. Не помню. В этом здании телефона не было, братия не любит множественности средств связи с внешним миром, и инок-канцелярист прибежал за нею, чтобы позвать в главное здание, к единственному на всю ризницу телефону. Они оба ушли, пожалуй, за каких-то двадцать-двадцать пять минут до времени, когда, согласно показаниям Исая Джамбы, начали слышаться звуки взлома. А когда Бибигуль шла назад, у здания уже был наряд козаков, и все свершилось, и уже ей навстречу бежал старший наряда, чтобы звонить. Сколько времени у вас ушло на путь до канцелярии? Минут семнадцать. Где инок? Дожидается.

— Всего вам доброго, единочаятельница Хаимская, — с предельной мягкостью в голосе попрощался с нею Богдан. Женщина, прижимая надушенный дешевыми духами платочек к лицу, молча ушла.

Инок ничего нового не сказал. Да, был звонок от мальчика, его все уже тут знают, очаровательный, нежный, умница, только малость маменькин сынок, ну да при таких обстоятельствах это вполне понятно. Мама на работе днюет и ночует, а он ей то и дело названивает. О чем шел разговор? Господь с вами, драгоценные единочаятели, да как же можно подслушивать разговор матери с сыном…

Все.

Протоколы.

Время, время, уже к одиннадцати идет…

Впрочем, скудные протоколы. Ненадолго.

Судя по всему, группа злоумышленников миновала внешние ворота ризницы с той самой парой грузовиков, которые привезли ткань для пошива подрясников. Каким-то образом, очень умело и очень грамотно, спрятались на территории сада. Дождались ночи.

«Чудны дела твои, Господи», — думал Богдан.

Единственная реальная зацепка – грузовики. Водителей и сопровождающих мы найдем, это нетрудно, даже если они снова в какой-то рейс ушли – найдем; побеседуем тщательно… Может, кто-то что-то заметил, только значения не придал, вроде как Джамба этот. А может, кто-то из них замешан, даже наверняка; вернее, почти наверняка. Да. Первым делом – распорядиться искать членов этой маленькой автоколонны.

«А как насчет нереальных зацепок, а, Богдан?» —спросил он себя.

В половине двенадцатого напарники снова подняли глаза друг на друга.

— Есть соображения? — спросил Богдан.

— Есть, — ответил Баг.

— И у меня есть, — сказал Богдан.

Некоторое время они молчали, выжидая, кто первый подставится. Потом Баг усмехнулся, а Богдан, поняв, в чем дело, сказал:

— Давайте вот как сделаем. Напишем наши предварительные выводы на бумажках – ну, и обменяемся. Это будет справедливо.

— Минфа! — фыркнул Баг.

Через пять минут каждый развернул клок бумаги, тщательно свернутый напарником. Баг прочитал: «Грабителей интересовал именно крест, и только крест». Богдан прочитал: «Эти скоты приперлись нарочно за крестом Сысоя, а на все остальное им было начхать».

Напарники обменялись понимающими взглядами. Обоим было приятно.

— Пожалуй, дело у нас пойдет, еч Лобо, — сказал Богдан.

Баг откашлялся и неуверенно предложил:

— Может, по бутылочке пива, еч Оуянцев-Сю?

Богдан и не подозревал, насколько дружественный поступок совершил сейчас его напарник и каких усилий ему это стоило. В компании Баг употреблял лишь крепкие напитки, а пиво – это было святое, это было только в одиночестве, без суеты и молча, под неторопливое, вольное течение мыслей… Шестым чувством угадав трезвенную суть Богдана и не желая так уж сразу предлагать ему испить по чарке московского эрготоу, Баг наступил на горло собственной песне и сделал жест столь широкий, что иммогла бы оказаться осенена вся Ордусь.

Жест сей фатально не был понят. При мысли о горьком и ядовитом алкоголе, темно-буром, словно истоптанная сапогами любителей морошки и клюквы жижа торфяных болот, Богдана лишь передернуло.

— В Великой Ясе Чингизовой сказано следующее, — сухо проговорил Богдан. — «Если нет уже средства от питья, то должно в месяц напиваться три раза, если перейдет за три раза – виноват. Если в месяц напиваться два раза – это лучше; если один раз – еще похвальнее, а если совсем не пьет, то что может быть лучше этого».

— «Но где же найти такое существо! — презрительно глядя на Богдана, подхватил Баг. — А если найдут, то оно достойно всякого почтения»… Помню, драгоценный единочаятель, помню! Наизусть помню! Считайте, почтения к вам я уже исполнился. Но, во-первых, в этом месяце я напивался лишь дважды, а во-вторых, бутылкой пива никто еще за всю историю Ордуси не исхитрялся упиться!

Богдан понял, что с таким трудом протянутые, первые, робкие ниточки между ним и Багом рвутся с треском. И понял свою бестактность.

— Я хотел лишь сказать, еч Багатур, — примирительно проговорил он, — что негоже нам будет через каких-то четыре часа огорошить имперского принца пивным выхлопом. Пусть даже это будет выхлоп пива «Великая Ордусь». На нем, на выхлопе-то, иероглифов не написано.

Баг помолчал, потом рассмеялся с неожиданным добродушием.

— Хао, — сказал он. — Действительно, надо успеть немного отдохнуть, поразмыслить и привести себя в порядок.

— В четверть пятого встречаемся на воздухолетном вокзале, у перехода для прибывающих, — ответил Богдан. — Годится?

— Годится.

Богдан понял, что прощен.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24 день шестого месяца, шестерица, день

Дома было тихо. Женщины еще спали. Видимо, чтобы хоть как-то успокоить нервы, взбудораженные из ряда вон выходящим исчезновением мужа, а заодно и употребить время с толком, Фирузе допоздна инструктировала молодую относительно потребностей, вкусов, пристрастий и недомоганий Богдана. Интересно, сколько продержалась француженка и чем все кончилось.

Богдан тихонько принял душ, побрился, сменил рубаху и, едва слышно напевая, принялся мастерить себе яичницу. Жены женами, а есть-то надо. Богдан размышлял. Что-то ему в этом деле не нравилось, что-то беспокоило.

— Какая миленькая песенка, — раздался сзади голос Жанны.

Богдан осекся и едва не выронил сковородник. Он только сейчас понял, что мурлычет себе под нос с детства любимый шлягер шестидесятых «Союз нерушимый улусов культурных…»

— Ты меня научишь, милый?

Она стояла в двери, замотавшись в купальное полотенце – еще немного сонная, нежная, обворожительная. Уютно моргала и робко улыбалась, глядя на мужа.

— Конечно, — умиляясь, сказал Богдан.

Жанна спохватилась.

— Ты куда-то спешишь? — встревоженно спросила она.

— Да.

— А вечером будешь дома?

— Надеюсь.

— Ты всегда такой занятой?

— Нет.

— Это хорошо. А я уж решила, это каждую ночь так.

— Присаживайся.

— Нет. Буду стоять перед тобой вот такая. Мне нравится, когда ты на меня смотришь.

— Я поперхнусь.

— Я тебя побью по спине. Я уже знаю этот старинный славянский обычай.

— Хочешь тоже съесть кусочек?

— Нет. Ты голодный. А у нас с Фирой весь день впереди, чтобы тебя дожидаться, болтать и… как это… чаи прогонять.

Богдан все-таки поперхнулся, отчетливо представив, как две дорвавшиеся до посиделок болтушки целый день прогоняют сквозь себя многочисленные чаи.

— Скажи, Богдан… — задумчиво спросила Жанна, прянув было к нему с уже занесенным кулачком, но тут же покорно остановившись по мановению его руки. — Фирузе обмолвилась, а я сделала вид, будто так и надо, но… у вас тут до сих пор в ходу телесные наказания?

В голосе Жанны был неподдельный ужас.

Богдан даже жевать перестал.

— Ну, во-первых, — неторопливо начал он, собравшись с мыслями, — еще в древности в Цветущей Средине был выработан принцип: наказания установлены, но не применяются. Это значит, что, если не совершаются преступления, за которые предусмотрены те или иные наказания, то к этим наказаниям нет нужды прибегать. Это же хорошо?

— Хорошо… — неуверенно кивнула Жанна. — Но все равно. Это же унизительно. Это несправедливо! Это… это недемократично!

— Погоди, слушай дальше. Если человек разбил витрину… или пьяный появился в метро, или ругается на улице… да мало ли! Это называется «бу ин дэ вэй» – совершение действий, которые совершать не полагалось. Их тьма! Что же, в тюрьму сажать всякий раз? На каторжные работы упекать?

— Штрафы… — с таким видом, будто глаголет очевидную истину, произнесла молодая. Богдан в ответ только руками всплеснул – и выскользнувший из палочек кусок яичницы взлетел под самый потолок. От таких разговоров Богдан заводился с полуоборота.

— Штрафы! И ты еще толкуешь о справедливости! Ох, Европа! За один и тот же проступок ты неизбежно установишь один и тот же штраф, так? А доходы у людей разные! Для одного, скажем, десять лян – это на шпильки, на сигары дорогие, а для другого – два, а то и три дня жизни. Один без обеда останется, другой даже не заметит. Стало быть, прямая и вопиющая получается несправедливость! А вот кожу свою все ценят одинаково! Дальше. Высшая справедливость требует, чтобы за одинаковые проступки богатый получал все же чуточку более суровое наказание, чем бедный. Ведь тому, кто богат, легче получить воспитание, правда? Значит, невоспитанность у богатого – несколько больший грех. И тут именно так и выходит, ведь у богатых кожа всегда чуточку нежнее, чем у бедных, и они всегда чуточку больше боятся боли! Справедливо, Жанночка! По всем статьям справедливо!

На какое-то время Жанна буквально окаменела – по всей видимости, от ощущения полной неопровержимости его доводов. На нее даже смешно стало смотреть. Однако она быстро взяла себя в руки и, глядя на Богдана с каким-то ошеломленным уважением, протянула:

— Минфа-а…

— Ну, конечно, — ответил Богдан.

— Ладно. Учи песенке.

Какая славная девушка, с нежностью думал получасом позже посвежевший и сытый Богдан, выходя из квартиры. Какая переимчивая. Схватывает на лету. Жанна возилась в кухне, старательно мыла посуду, оставленную мужем после завтрака прямо на столе, и с удовольствием напевала: «Союз нерушимый улусов культурных сплотили навек Александр и Сартак…»


Александрийский воздухолетный вокзал, 24 день шестого месяца, шестерица, день

Напарники встретились в условленном месте ровно в четверть пятого. До прибытия рейса из Ханбалыка оставалось еще более получаса, но они не хотели суетиться перед прибытием драгоценноприехавшего преждерожденного единочаятеля Чжу.

Некоторое время оба молчали. Потом Богдан сказал:

— Я тут поразмыслил по дороге…

— Я тоже, — отозвался Баг.

— И мне кое-что сильно не нравится.

— И мне.

Они еще помолчали, и Баг с усмешкой полез за блокнотом и карандашом.

Через несколько минут Баг прочел: «Следы взлома настолько нарочиты, что это не взлом». А Богдан прочел: «Если нам так старательно впаривают, что дверь ломали, стало быть, ее просто так открыли».

Богдан покусал губу. Баг почесал за ухом. Они посмотрели друг другу в глаза и заулыбались.

— Похоже, мы сработаемся, еч, — чуть грубовато от неловкости сказал Баг.

— Я и то смотрю, — просто ответил Богдан.

Они повернулись к выходу для прибывающих и стали молча ждать.

Багатур и Богдан

Александрийский воздухолетный вокзал, 24 день шестого месяца, шестерица, день

Баг относился к воздухолетным машинам с некоторой настороженностью. Хотя по долгу службы довольно часто пользовался их услугами. Ну геликоптёр – это ладно, это как-то понятно и даже вполне представимо: большие винты – они крутятся и поднимают всю железку в воздух, где она и летит, собственно. Но вот эти огромные, вмещающие в себя более трехсот человек да еще и неведомо какую прорву груза воздухолеты людовозные и военные – как они летают? Баг понимал, конечно – у него было вполне достаточное образование, — что потребно и что где крутится, дабы такая штука могла подняться в воздух, понимал – умом, но душа протестовала. То, что металл, который и в воде-то тонет, не булькая дважды, парит себе выше облаков, на коих путешествуют бессмертные, — было вопиюще несообразным.

Между тем, в просторной, гулко шуршащей тишине огромного зала ласковый женский голос объявил прибытие ханбалыкского рейса. С разных концов, из буфетов и комнат отдохновения, где можно было скоротать время за чашкой жасминового чая, рассредоточенные доселе встречающие начали подтягиваться к створу перехода для прибывающих, и, теснясь, прижимаясь к поручням, вытягивать шеи в попытках раньше всех увидеть тех, кого ждали. У открывшихся врат, за которыми видна стала широкая бегучая дорожка, нырявшая под мраморный пол как раз под громадным, на трех языках выбитом в малахите стены знаменитым речением «Учитель сказал: „Друг приехал издалека. Разве не радостно?“», быстро образовалась преизрядная толпа. Баг и Богдан оглядели ее одинаково оценивающими взглядами и, не сговариваясь, расположились немного поодаль.

Подобно им, не толпясь и не суетясь, отойдя в сторонку, ожидала кого-то группа преждерожденных в дорогих официальных халатах. Они негромко переговаривались, время от времени бросая короткие взгляды в сторону прохода, откуда должны были вот-вот начать выезжать на дорожке первые прибывшие. «Деловые люди встречают своих, гм, единочаятелей», — подумал Баг и тут же усомнился: ведь наш Учитель Конфуций совершенно определенно высказался относительно стяжания посторонних благ и возможности иметь при этом единочаятелей. То есть они, конечно, встречают. Но вот кого? Баг мельком посмотрел на сосредоточенного Богдана и с некоторым ехидством решил в ближайшее время озадачить нового напарника этой проблемой – пусть освежит в памяти прецеденты, пусть решит, как именовать тех, кого встречают деловые люди. А мы посмотрим, как он выкрутится.

Появился и встал сбоку от врат стюард в коротком форменном халате с блестящими пуговицами и лихо заломленной на затылок шапке-гуань – особый шик летунов, граничивший, между прочим, с нарушением уложения о форменной одежде.

За окном шумно пошла на посадку еще одна сверкающая воздухолетная машина – нихонских путей сообщения. Огромная, пузатая, будто раскормленная белуга; даже с виду невообразимо тяжеленная… Нет, несообразно.

— Не понимаю, как же они летают… — пробормотал Баг, провожая её взглядом. Воздухолет тем временем аккуратно коснулся колесами бетона и, плавно замедляя ход, побежал по длинной полосе. Богдан недоуменно посмотрел на Бага – что, мол, еч, такое, я не расслышал ваших яшмовых слов; но Баг только отмахнулся – а, ерунда.

Нетерпеливо озираясь, Баг внезапно увидел неподалеку давешнего нихонца, который так выразительно размахивал веером в саду у Баоши-цзы, читая притом легкомысленные стихи. Нихонец тут же поймал взгляд Бага, заулыбался и низко поклонился – по-нихонски, всем корпусом, с прижатыми неподвижно к бокам руками. Баг кивнул ему и увидел, что тот – от большой ли вежливости, от не меньшей ли наглости решил не ограничиваться формальным приветствием и двинулся к ним. Некстати.

— Нас не представили, сэр, — сказал нихонец, приблизившись. Баг, покоробившись от нелепого обращения «сэр», с грустью отметил, что со вчерашнего дня нихонец, видимо, не брился, да и одет был уже совершенно не по-нихонски – легкий зеленый пиджак не первой новизны, любимые варварами джинсы черного цвета и такая же черная футболка под пиджаком. Хвала Будде, без надписей. — Я – Като Тамура, младший князь и все такое, но это ерунда и зовите меня просто Люлю.

При этих словах нихонец шаркнул ножкой, произведя отчетливый скрежет, и Баг невольно покосился на его обувь. Было на что посмотреть: грубые, явно армейского образца высокие кожаные ботинки, заботливо ухоженные, с металлическими кантами по периметру. На мраморе пола остались легкие бороздки.

Богдан также обернулся на звук и уставился на нихонца с любознательностью естествоиспытателя.

— Мы встречались у великого наставника Баоши-цзы, — пояснил Баг, голосом давая напарнику понять, что и сам не слишком-то рад нежданной встрече, а потом, наклонив голову, представился:

— Багатур Лобо. А это – преждерожденный минфа Богдан Оуянцев-Сю.

— Неимоверно приятно! — с простодушием варвара вскричал нихонец Люлю. — А что, вы тоже кого-то встречаете? А? Первыми ведь будут выходить те, кто летел в вип-классе?

— На наших воздушных рейсах нет никаких классов, — мягко ответил ему Богдан. — То, что называется комфортом, у нас в равной мере велико для всех. А если вы очень хотите, или просто по каким-то причинам вам необходимо, лететь отдельно, то можете нанять целый воздухолет. Такое хоть и редко, но случается.

— Неужели? — искренне изумился нихонец Люлю и закинул в широкий рот пластинку заморской жевательной резинки. Протянул пачку Багу. — Хотите?

«Какой-то он подозрительный, — подумал Баг, отрицательно качая головой. — Хорош князь…»

«Эти нихонцы наивны как дети», — подумал Богдан.

Из глубины перехода бегучая дорожка начала выносить в зал первых прибывших – вначале поодиночке или небольшими группами, затем пестрой толпой. Начались поцелуи, возгласы, хлопанья по плечам и спинам, услужливые вырывания друг у друга тюков и дорожных коробов, забурлили радостные голоса… Нихонец Люлю отвлекся.

Дорогие деловые халаты неторопливо, но целеустремленно двинулись навстречу двум похожим, но еще более дорогим халатам; трое слуг в сером рысцой отделились от толпы и устремились к багажному отделению. Халаты церемонно раскланялись, прижимая руки к груди.

Вокруг ликовали встречающие. Нихонец Люлю воскликнул: «Прошу прощения!» —и устремился навстречу явному гокэ в широкополой шляпе, поношенном кожаном пиджаке и ковбойских сапожках со скошенными каблуками, при угловатом и плоском, твердом, как ящик или короб, портфеле с замочками поверху; нихонец со странным именем Люлю и широкополый гость страны принялись ожесточенно трясти друг другу руки и с силой хлопать друг друга по плечам. Легко и тактично отодвинув их в сторону – чего гокэ и князь Люлю, похоже, и не заметили – прошествовали со сдержанным достоинством несколько парадно одетых служителей и носильщиков, сопровождавших какую-то важную даму в длинной накидке; дама прикрывала лицо жемчужной вуалью. По ее особой, неподражаемо изящной походке Баг сразу признал в ней коренную жительницу Цветущей Средины, рожденную и воспитанную в чрезвычайно культурной семье. «Наверное, княжна или миллионерша», — подумал Баг. «Наверное, знаменитый ученый», — подумал Богдан. Дама со свитой величественно удалились в сторону внешних врат, ведущих к стоянке таксомоторов, а оттесненные шествием Люлю и широкополый приезжий, наконец перестав радоваться первым мгновениям встречи, тоже двинулись прочь от перехода – похоже, в сторону ближайшего буфета. Или вообще в харчевню. Впрочем, нихонец на мгновение остановился, нашел Бага глазами и помахал ему рукой. Баг сделал вид, что не заметил, и отвернулся.

Тем временем поток прибывших стал иссякать, но никого, хотя бы отдаленно похожего на имперского посланца, ни Баг, ни Богдан пока не заметили.

— Верен ли рейс? — поинтересовался Баг.

Богдан пожал плечами. Вопрос показался ему неуместным.

Некоторое время они еще постояли молча, с каждым мгновением нервничая все сильнее. Баг мучительно боролся с потребностью немедленно закурить и даже нашарил за пазухой пачку сигарет «Чжунхуа». Но сделать это в зале было бы ни с чем несообразно, а выйти на улицу, оставив напарника волноваться в одиночестве – казалось ему еще более несообразным. Баг оставил пачку в покое.

Когда бегучая дорожка, неутомимо и невозмутимо струившаяся из глубины перехода, совсем опустела, и толпа у врат растаяла, молчать и делать вид, что все нормально, стало окончательно невозможным.

— Может, драгоценный преждерожденный единочаятель Чжу по каким-то причинам государственного свойства соизволил отложить свой судьбоносный визит? — с некоторым сарказмом в голосе предположил Баг. — Может, у него в последний миг живот схватило?

— Бог весть, — молвил Богдан, извлекая из рукава трубку в намерении связаться с Мокием Ниловичем и переадресовать этот вопрос ему.

— Не преждерожденных ли Лобо и Оуянцева мы созерцаем? — внезапно промурлыкал нежный женский голос позади.

Баг и Богдан стремительно развернулись и остолбенели. Прямо перед ними стояла некая весьма молодая дама в изящном, драгоценного желтого шелка халате, с высокой прической, сколотой многочисленными нефритовыми шпильками; нежное лицо дамы было, пожалуй, чуть излишне миниатюрным и чуть излишне бледным: ярко-алые тонкие губы выделялись на нем завораживающе ярким пятном. Черные глаза под искусно вычерненными бровями смотрели прямо и независимо, слегка даже свысока, хотя была она ростом ниже Бага, — и в то же время с некоей смешинкой. Дама была вызывающе красива. «Все слышала», — подумал Баг. От неловкости он готов был сквозь землю провалиться.

Позади дамы стояло пять желтых шелковых халатов попроще.

Несомненно, эта была та самая то ли миллионерша, то ли знаменитый ученый, которая прошествовала вон из вокзального зала четверть часа назад. Свита ее уменьшилась, пожалуй, вдвое; вуаль, каждая ниточка которой была унизана розовыми жемчужинами, она подняла, а ее накидка свисала с почтительно согнутой руки одного из сопровождавших ее желтых халатов – но это, вне всякого сомнения, была именно она. Каждое движение, даже самое незначительное, каждая интонация хрустального голоса дамы свидетельствовали о ее принадлежности к высшей культурной аристократии Цветущей Средины.

Жуткое подозрение опалило Бага и Богдана почти одновременно.

Дама шелохнула полой расшитого драконами халата и произнесла уже с явной насмешкой:

— Драгоценные преждерожденные расстались со своими языками?

— Э-э… — подал признаки жизни Богдан.

— Говорите же!

— Да, мы и есть Лобо и Оуянцев, — пробормотал Баг, не зная, куда девать глаза; они, словно алчущие нектара, не вольные в себе пчелы неудержимо стремились к бело-алому цветку лица дамы. — Но извините нас великодушно, драгоценная преждерожденная… наш долг взывает к тому, чтобы встретить того, кого мы встречаем, а отвлекшись на прекрасную и, я уверен, весьма содержательную беседу с вами, как бы нам его не пропустить.

— Уже не пропустили, — улыбнулась дама. — Драгоценный преждерожденный единочаятель Чжу не отложил свой визит по причинам государственного свойства, как вы предположили, ибо именно таковые причины вынудили единочаятеля Чжу проделать поучительный, но, признаться, малоприятный долгий путь посредством воздухолетной машины. Единочаятель Чжу – это я, принцесса Чжу Ли.

В сущности, внутренне уже готовые именно это и услышать, Богдан и Баг автоматически согнулись в глубоком поклоне.

«Да-а-а…. Какая женщина…», — подумал Баг.

«Так это женщина!», — подумал Богдан.

— Что же, драгоценные единочаятели, — принцесса Чжу медленно раскрыла веер. Блеснули на костяной рукоятке два крупных сапфира в окружении белых и черных жемчужин. — Теперь, когда вы наконец меня встретили, не соблаговолите ли вы сопроводить меня в мою резиденцию в Чжаодайсо? — И принцесса, взмахнув широкими до необозримости рукавами халата и обдав напарников тягучим ароматом сандала, повернулась к ним спиной.

Свитские в желтом, стоявшие до этого момента бесстрастными изваяниями, перед тем, как тоже развернуться, наконец позволили себе коротко глянуть на все еще травмированных напарников, как на полных идиотов, но внешне остались невозмутимы. Двое из них пошли впереди принцессы, готовые вежливо и тактично подвинуть чуть в сторонку любого, кого Небо сподобит оказаться на Высочайшем пути, а трое пристроились в качестве замыкающих, в паре шагов позади Бага и Богдана.

Те, ощущая себя хоть и немножко, да под конвоем, послушно потекли следом за принцессой – через зал прибытия, к выходу на улицу и на стоянку повозок. Головы их постепенно оттаивали после мгновенного замораживания, произведенного появлениям единочаятеля Чжу, и в них принялись вновь заводиться мысли. Покамест – две на двоих. В голове Богдана было: «Ну, я Раби Нилычу скажу пару ласковых слов о пресвятых угодниках! Что ж, он не знал, что ли?» А в голове Бага по-прежнему было то же, что и в первый момент, только в более откристаллизовавшемся виде: «Какая женщина!»

На стоянке принцесса, наморщив носик, некоторое время критически созерцала повозки, мельтешащие туда-сюда, а потом, как и учил нас великий наш Учитель Конфуций, заговорила для начала о погоде и поинтересовалась у Богдана, как тут в Александрии с этим делом и не случалось ли дождя. Богдан заверил принцессу Чжу, что с погодой у них вполне прилично, хотя Александрия Невская щедра на дожди и на всякие прочие подобные осадки, а буквально на днях вообще случился небывалый доселе ливень. «Не было ли это стихийным бедствием? — обеспокоилась принцесса, причем Багу показалось, что вполне искренне. — Не пострадали ли посевы зерновых? Не нанесен ли ущерб плодовым деревьям? Не повреждены ли всходы гаоляна?» Богдан, похоже, не знал, что ответить, особенно насчет весьма смутно им себе представляемого гаоляна, но принцесса опять обращалась именно к нему, в сторону Бага почему-то лишь время от времени взглядывая с непонятной озорной искоркой во взоре, — и Баг лишь зубами скрипнул от напряжения, мысленно подбадривая напарника: «Ну давай же, минфа, жарь! Это твоя работа – языком чесать! Она же решит, что мы и впрямь, как это варвары говорят, имбецилы-дебилы-кретины! Или, по-нашенски, инвалиды группы дуцзи[27] – полностью помешанные, слепые на оба глаза, лишенные двух нижних конечностей…»

Баг был в совершенно несвойственном ему смятении.

Напарник его, наконец, провернул шестерни мыслей в своей ученой голове и ответил в том смысле, что нет, не извольте беспокоиться, драгоценноприехавшая преждерожденная единочаятельница Чжу, все плоды остались на тучных ветвях, да и рожь колосится по-прежнему, а гаолян вообще уродился как никогда. Баг опять заскрипел зубами. «Какая рожь в шестом месяце, Богдан, ты что?! — едва на завопил он вслух. — Какой гаолян? Какие в начале лета плоды и ветви – в наших-то широтах? Или на уложении династии Тан и одиннадцати тысячах семистах семи поправках к нему тебя вконец заклинило, и шаг влево – шаг вправо тебе уже побег?»

Он покосился на напарника. Богдан был красен, как рак, по лбу его стекали струйки пота. Баг тут же преисполнился к нему сочувствием. «Хорошо мне отмалчиваться, — подумал он, ощущая позывы на угрызения совести. — А если бы она меня спросила про эти самые зерновые? — прочувствовав эту возможность, он ощутил неподдельный ужас. — Да переродиться мне червяком! Бедный Богдан…»

Принцесса, однако, в ответ на колосящуюся рожь и тучные ветви лишь успокоенно сказала: «А, мило, мило… Особенно радует урожай гаоляна», — и обратила взор на четырех носильщиков с обильной поклажей, спешащих к ней под присмотром одного из ее сопровождающих. Когда поклажа приблизилась вплотную, принцесса пожелала погрузиться в повозку и отбыть в резиденцию.


Императорская резиденция Чжаодайсо, 24 день шестого месяца, шестерица, получасом позже

Чжаодайсо был незначительной частью на весь мир знаменитого своими фонтанами дворцового комплекса, расположенного в крайней западной части Александрии Невской, на южном берегу Суомского залива; здесь останавливались прибывающие в Северную столицу с неофициальными визитами, без семейного или церемониального сопровождения, члены императорского рода, и потому Чжаодайсо имел отдельный, собственный вход. Прочие сооружения дворцового комплекса – числом более трехсот – были выполнены по образу и подобию Запретного города Цветущей Средины и являлись официальной резиденцией императорского двора, когда оный по тем или иным причинам осчастливливал посещением Александрию. Имя Северной столицы – Бэйцзина, или, как это звучит на некоторых диалектах Цветущей Средины, Пекина – Александрия Невская носила по праву[28].

В дороге беседа так и не склеилась. Принцесса оставила попытки разговорить Богдана, а к Багу и вовсе не обратилась ни разу; свитские сидели слишком близко, а это их чересчур плотное присутствие и напарников не располагало к попыткам как-то снять нелепую, ни с чем несообразную неловкость, возникшую при встрече с принцессой. Единочаятельница Чжу, удобно расположившись на заднем сидении, с неподдельным интересом смотрела в широкие окна стремительно и мягко несущейся повозки и, похоже, не теряла надежды полюбоваться колосящейся рожью или узреть молодые всходы обещанного ей Богданом гаоляна. Справа уходила в блеклую душную дымку плоская громада серого залива, слева в буйных садах мелькали изысканные особняки прославленных трудами ученых, писателей и музыкантов. За поворотом впереди внезапно открылась грандиозная, словно летящая над волнами, конструкция недавно пересекшей залив ирригационной дамбы – младшей, но куда более рослой сестры построенных в Цветущей Средине еще на закате рабовладельческих времен дамб Великого канала, Янцзы и Дунтинху. Ведомство управления водами Александрийской Палаты общественных работ от души и вполне заслуженно гордилось ею. Но, едва лишь дамба показалась, принцесса почему-то тяжело вздохнула, а любопытная, почти детская улыбка сошла с ее прекрасного лица. Принцесса прикрыла лицо веером.

Потом повозки остановились перед внешним входом в дворцовый комплекс – красными вратами с надписью «Тянься вэй гун»[29] и двумя величественными бронзовыми львами по бокам. Принцесса Чжу изволила выйти из повозки, и привратные вэйбины из Управления внутренней охраны тут же вытянулись по стойке «смирно» и взяли на караул. Одобрительно обозрев их, принцесса Чжу повернулась к напарникам:

— Что ж, драгоценные единочаятели… — принцесса снова иронически наморщила носик, — благодарю вас за то, что вы нас так любезно встретили.

Баг смущенно кашлянул.

— «Нас» я говорю, разумеется, лишь потому, что подразумеваю и свою свиту тоже. Вы даже проводили нас до резиденции. Теперь мне необходимо немного отдохнуть, и потому мы расстанемся на несколько часов – разумеется, если вы не считаете, что интересы известного дела требуют немедленной беседы.

Она сделала паузу. Но храбрые работники человекоохранительных ведомств безмолвствовали.

— В таком случае жду вас здесь вечером с докладом – обо всех обстоятельствах интересующего нас дела. Включая ваши версии происшедшего. В десять часов.

Принцесса милостиво взмахнула в сторону напарников веером и своей умопомрачительно грациозной походкой двинулась было в сторону врат. Но в последнее мгновение напарник Бага все же, видимо, вышел из летаргии.

— Ваше выс… — начал было он, но принцесса обернулась, как ужаленная, и ее узкие глаза метнули в законника два раскаленных лезвия. Богдан, однако, устоял. «Да он храбрый мужик!» — с восхищением понял Баг.

— Драгоценный единочаятель Оуянцев-Сю, — стремительным движением выставив в сторону Богдана веер и с треском раскрыв его у несчастного минфа перед носом, чеканя каждое слово, предельно холодно начала принцесса. — Я прибыла сюда совершенно неофициально, безо всякого церемониального и управленческого сопровождения. Я не имею ни желания, ни формального права как-то вмешиваться в вашу жизнь и работу. Вам надлежит, и я, как могла, старалась дать вам это понять, относиться ко мне просто как к единочаятелю и другу, который разделяет ваше возмущение чудовищным преступлением, свершившимся в столь любезной сердцам моего батюшки и моему Александрии Невской. Поэтому все ваши никому не нужные и, что греха таить, неумелые попытки вести себя со мною, как с особой, спустившейся из каких-то заоблачных высей, меня раздражают куда больше, чем если бы вы отнеслись ко мне, скажем, как к третьему работнику вашей следственной бригады. Почтительнейше, — она на миг издевательски скривила губы, — прошу вас отложить в вашей яшмовой памяти: нет здесь никаких «ваших выс». Есть единочаятель Оуянцев-Сю, единочаятель Лобо и единочаятель Чжу. Вы сделали бы мне очень большую любезность, если бы забыли о сообразных церемониях и обращались, как и к вашему другу, просто «еч».

И вот тут Баг понял, что Небеса послали ему в напарники настоящего бойца – пусть с виду он хлипок, однако духом железен. Ибо, оказавшись под этаким ударом, Богдан повел себя настолько достойно, что глаза Бага немного вылезли из орбит. Богдан слегка усмехнулся, и улыбка его была столь же холодной, как тон принцессы. Баг еще и не сообразил, как тут можно было бы ответить – а минфа сказал небрежно и снисходительно:

— Не решаюсь оказать вам эту любезность, поскольку на господствующем в Александрийском улусе наречии такое обращение окажется в высшей степени неуклюжим из-за двух "ч" подряд.

И поклонился весьма изысканно.

Какое-то мгновение принцесса Чжу пребывала в ошеломлении, и даже, видимо, не сразу поняла, что имеет в виду ее собеседник. Что греха таить, и Баг сообразил не мгновенно. Постепенно лицо принцессы посветлело, она улыбнулась – все еще несколько изумленно, но уже без раздражения; а потом неудержимо рассмеялась, как девчонка. И Баг понял, что она, в сущности, очень молода. Потому, наверное, так отчаянно и красит губы.

— Браво! — сказала она. — Вот уж действительно – еч Чжу, — постаралась выговорить она, и у самой звуки застряли во рту, колотясь друг о друга боками. — Язык сломаешь!

Она задумалась на мгновение и, желая во что бы то ни стало оставить поле боя за собой, небрежно закончила:

— Что ж, пусть будет уж совсем все, как у напарников. Еч Богдан, еч Баг, еч Ли. Зовите меня по имени.

Пятерых свитских, застывших в ожидании поодаль, казалось, сейчас хватит удар. Один на всех. По крайней мере что-то вроде столбняка на них уже снизошло. Стоявший крайним справа даже забыл закрыть рот.

— Годится, еч Ли, — сказал Богдан. — Вы меня уговорили.

Принцесса победоносно поглядела на него, потом на Бага; с треском закрыв веер, спрятала его в рукаве, повернулась и проследовала к вратам. Уже войдя на внутреннюю территорию, снова повернулась к напарникам, убедилась, что они все еще стоят парализованные, и хрустальным голосом произнесла:

— До вечера!

Только когда принцесса в сопровождении свитских скрылась наконец, Баг перевел дух. Вытер лоб. Полез за сигаретами – но раскурить смог лишь с третьей попытки. Протянул пачку Богдану. Спросил хрипло:

— Будешь?

— Угу… — столь же хрипло ответил Богдан. Он, похоже, все еще был не вполне вменяем. И лишь когда первая затяжка прошлась наждачком по его высокоученому горлу, и в легких несообразно задымилось, он страшно заперхал и судорожно отбросил сигарету подальше.

— Господи! Я же не курю!

Напарники переглянулись – и тут их вдруг пробрал дикий хохот.

— Рожь! — давился смехом Баг. — Рожь у него колосится! Гаолян дал цветы!

— Ты б на себя посмотрел! — давился смехом Богдан. — Терракотовый гвардеец Цинь Ши-хуана! Челюсти-то просто смерзлись!

Через полминуты, отсмеявшись, Богдан резко встряхнул головой, окончательно приходя в себя.

— Ладно, — сказал он. — Девчонка. Очаровательная, взбалмошная, добрая и любопытная девчонка…

«Очаровательная – это да», — как-то умиротворенно и расслабленно подумал Баг, но, разумеется, смолчал. А когда заговорил, то совсем на иную тему.

— Скажи, Бог… Ты бы…

— Вот только богохульствовать не надо, — мгновенно посуровев, оборвал его Богдан.

— Тьфу! Прости. Привычка дурная – все слова съеживать. Время-то оно, знаешь, — жизнь…

— А гокэ, я слышал, говорят: время – деньги.

— Смешные… Так вот. Я что хотел спросить. Императору ты бы мог вот так… про господствующий в улусе язык… и вообще. Мол, еч император, вы меня уговорили!

Богдан задумчиво пожевал губами. Поправил покосившиеся на вспотевшем носу очки.

— Не знаю… — он печально вздохнул. — А что? В неофициальной обстановке, не под протокол, да если бы он вот так наезжать стал… Чего-нибудь я бы сморозил, не без этого, прости Господи… Ладно. Не об этом нам сейчас надо думать…

Он помрачнел. Баг тоже помрачнел.

Несколько мгновений они молчали. Баг смотрел на Богдана, а Богдан смотрел на Бага.

— Приготовьте ваши версии, еч Богдан, — полным неизъяснимого ехидства голосом предложил Баг. Еще помедлил. Серьезно спросил:

— И о чем же ты предлагаешь подумать?

Богдан отвернулся.

— Будем бумажки писать?

— Некогда.

— Согласен. Тогда так… на счет три. Нам надо подумать о… раз… два… три!

И оба одновременно выбросили вперед кулаки с оттопыренными пальцами. Баг выкинул «бумагу», а Богдан – «ножницы». И оба разом выкрикнули:

— О Бибигуль Хаимской!

И опять рассмеялись. Это единомыслие каждым своим новым проявлением радовало их обоих все больше и больше.

— К ней? — спросил Богдан.

— К ней.

— Адрес ты взял?

— Обижаешь. В «Керуленчике» моем данные на всех, с кем мы нынче беседовали. Только «Керуленчик» в повозке, а повозка – на стоянке у воздухолетного вокзала дожидается.

— Тогда – ноги в руки.

Взять таксомотор возле императорской резиденции было делом одной минуты. Молодой разбитной шофер явно не прочь был поболтать с двумя преждерожденными авторитетного вида, но тут его ждало разочарование – оба забились на заднее сидение и, не желая обсуждать свои дела при посторонних, погрузились в размышления. И он, стремясь поскорее сменить неинтересных седоков на кого-нибудь пообщительнее, безо всяких понуканий с ветерком погнал по изрядно опустевшему к вечеру шестирядному шоссе. Только особняки замелькали.

Зато, перегрузившись под гул то и дело взлетающих и садящихся небесных тяжеловесов в цзипучэ Бага, напарники дали волю вполне созревшему желанию поделиться друг с другом своими соображениями. Сумасшедшая александрийская погода опять сменила окрас; небо сделалось мутно-серым, и вместо чудесного заката, которым она баловала горожан еще вчера, снова, вихрясь и закручиваясь в судорогах накатившего ветра, посыпалась щекотная стылая морось. Баг включил дворники, пообщался с ноутбуком и лихо выкатил со стоянки на проспект Радостного Умиротворения, который, как он знал от некоторых подследственных, оптовики-виноторговцы, снабжающие Северную столицу дешевым алкоголем, называют между собою Московским – именно здесь въезжали в Александрию их запыленные после перегона в тысячу с лишним ли громадные тяжелогрузные фуры, под завязку набитые ящиками с московским эрготоу.

— Значит, подытожим, — сказал Баг, едва заметными движениями одной лежащей на баранке руки провинчивая цзипучэ сквозь суетливые в виду надвигающегося ливня стада повозок на проспекте. — Ничего, я закурю?

— Валяй.

Тут Баг внезапно осознал, что они с Богданом как-то незаметно и вполне естественно перешли на «ты». Он бросил на Богдана взгляд, тот ответил вполне дружественной, слегка смущенной улыбкой. Несообразно? Как будто, нет. Баг кашлянул.

— Примем, что сигнализация была преднамеренно отключена.

— Примем… Тогда получается, что именно потому ее и рвали так основательно. Чтобы нас навести на мысль о исключительно внешнем взломе, а может, еще и с тем, чтобы не осталось никаких следов заблаговременного отключения.

— Разумно… Однако же, — Баг снова жадно затянулся, — люди, которые ломали, действительно пришли извне.

— Наверняка с теми грузовиками, которые привезли ткань.

— Водителей мы найдем. Но, думаю, они вряд ли что-то знают. Слишком уж хорошо все подготовлено. Вероятнее всего, обнаружатся какой-нибудь водитель и какой-нибудь сопровождающий, которых по каким-либо причинам в последний момент срочно подменили чужие для Патриархии люди. И вот тех, подменивших – уже ищи-свищи.

— Резонно… Ну да ничего, поищем-посвищем, не впервой.

— Время, время… Крест уйдет.

— Если уже не ушел. За двое-то суток…

— Ты думаешь, шли специально за крестом?

— А ты?

— Думаю, да.

— А у меня… Знаешь, какое-то странное чувство. Нам будто подставляют версии. Подставили взлом… Теперь мы рады-радешеньки, что пришли к мысли: Бибигуль отключила сигнализацию. Вроде очень логично, и приятно как: вышли на правильный путь после ошибочного, не купились. Но по сути-то стандартная двухходовка. И тут то же. Первая версия – брали самое дорогое и в то же время самое транспортабельное из того, что находилось во вскрытом помещении. Теперь мы рады-радешеньки, пришли к выводу: шли специально за крестом. Опять двухходовка, и опять вполне стандартная. А вдруг они считают хотя бы на три? Вдруг нас именно наводят на мысль, что шли специально за крестом?

— Хм… А на самом деле зачем? Ничего же больше не пропало!

— Вот то-то и оно.

— Мудришь ты, еч минфа.

— Может, и мудрю… Что-то на душе не так. Вроде надо, будто гончая, хвост задрать и тявкать: вот он след, вот! А – нету того азарта. Сомнения.

— Гончие хвост не задирают.

— Ладно тебе…

— Тогда получается по твоей логике, что и на Бибигуль нас – тоже наводят?

— То-то и оно…

— Да что ты заладил: оно, оно! Ведь все сходится!

— Что сходится-то? Ох, ладно, давай по порядку. Разбрасываемся мы… Расскажи про Бибигуль.

— Чего еще рассказывать? Ясен пень, она. Личная жизнь не сложилась – стало быть, почти наверняка характер антиобщественный. Одиночество, материальное положение худое – стало быть, есть мотив. Возможность совершения – опять-таки у нее. Она была именно в том помещении, где хранился крест. Она оттуда ушла, и как вовремя. Она наверняка знала – во всяком случае, легко могла узнать – график козачьих обходов. Сын позвонил точно по времени – таких случайностей не бывает. Мальчик вряд ли замешан – но это и не обязательно, она могла ему просто велеть: позвони в такое-то время, а я тебе потом маньтоу со сладкой соей куплю. Никого же, кроме нее, из посторонних в ризнице в это время не было!

Сигарета, пока Баг говорил, у него погасла, и он сердито вышвырнул ее в приоткрытое окно повозки, в которое теперь вовсю летели мелкие брызги дождя, растрепанного ветровым стеклом цзипучэ. Странно, чем больше и чем неопровержимее он говорил, тем менее доказательной ему самому эта вереница доводов казалась. Наверное, дело было в том, как глядел на него Богдан.

— Согласен, — нехотя, уже без апломба добавил он. — Слишком уж лихо все сходится… Но ведь… — и тут до него дошло. Дело было не только во взгляде напарника. — Три Яньло… Мы же проверяли, кто когда ушел, исходя из того, что если человека не было в ризнице в момент ограбления, в час двадцать семь – значит, он непричастен. А на самом-то деле отключить сигнализацию можно было и раньше. После того, как Хаимская ушла в канцелярию, но до того, как ограбление произошло!

— Вот, — буркнул Богдан. — Ты сказал.

Они уже подъезжали. Баг кусал губы.

— Нет, — проговорил, сбавляя скорость. — Она.

Богдан тяжело вздохнул.

— Может быть, — сказал он.


Квартира Бибигуль Хаимской, 24 день шестого месяца, шестерица, вечер

Хаимская была дома. А вот сына ее им не довелось увидеть, ушел сын к другу новую видеофильму вместе смотреть – «Персиковый источник» называется, или как-то так… Наверняка на весь вечер.

Это без всякой утайки, равнодушно рассказала им Бибигуль – отнюдь не обрадованная их приходом, но отнесшаяся к нему фаталистически, бесконечно усталая, мертвенно печальная и заплаканная; а они чуть ли не брать ее пришли, чуть ли не подмышки ей брить… На душе у напарников скребли кошки.

А вот на фотографии они ее сына увидели. Большая, цветная, она висела в изголовье постели матери в ее спальне. Симпатичный мальчик. Улыбается. Футбольный мяч в руке.

Рядом с образом Богородицы.

Тлеющая лампада освещала и печально просветленное лицо матери Божией, и веселое, чуть конопатое лицо мальчишки.

И Багу показалось, что ему знакомо это мальчишеское лицо. Где-то он его видел. Или видел очень похожее…

Баг только головой тряхнул. Бред.

Баг с Богданом, сдержанно озираясь, разместились в скромной гостиной, разложили на столе бумаги, а также и Багов «Керулен», который тут же зашуршал жестким диском. Бибигуль покорно села напротив, даже не поднимая глаз на гостей незваных – она вообще ни на что не реагировала, равнодушно смотрела в пол.

— Гм… — сказал Баг. — Гм… Мы имеем к вам еще несколько вопросов.

— Извините за беспокойство, — добавил Богдан. Баг свирепо покосился на него. Богдан плотно стиснул губы и чуть кивнул напарнику.

— Я ведь все уже сказала, — мертвым голосом ответила Бибигуль. Чуть помолчала, а затем добавила все так же равнодушно, без вызова, просто сообщая о непреложном факте: — А чего не сказала, того и не скажу.

— Все же мы кое-что попытаемся прояснить дополнительно, — Баг оторвался от экрана «Керулена» и тяжело взглянул на несчастную мать-одиночку. — Есть всякие неясности.

— Спрашивайте, — прошелестела Бибигуль.

— Скажите, — Богдан старался говорить мягче, — вот вам в ночь ограбления звонил сын… А почему вдруг мальчик стал звонить вам среди ночи? Что-то случилось? Что?

— Это… это неважно.

— Как знать, как знать… — пробормотал Баг, приникнув к «Керулену» и ожесточенно стрекоча клавишами. — Позвольте нам судить, что важно и что – нет.

— Так все же, — бросив взгляд на Бага, подал голос Богдан, — согласитесь, чтобы звонить в такое время, нужны веские причины. Откройте их нам. Ручаемся, за пределы этих стен ваши слова не выйдут.

Ответом был прерывистый вздох.

Баг вдруг резко выпрямился. Богдан заметил, как у напарника победно сверкнули глаза. Пальцы его покинули клавиатуру – похоже, Баг нашел то, что искал. То, что хотел найти.

— Хаимская, не запирайтесь! Ваше положение и так очень сложное! — резко заявил Баг, поднимаясь из-за стола и буквальнонависая над вконец подавленной женщиной. «Что он там нашел?» — с ужасом подумал Богдан.

— Ситуация крайне двусмысленная: среди ночи вы под предлогом телефонного звонка покидаете ризницу, причем – вам действительно звонит некий детский голос, это подтверждается показаниями инока. А теперь мы обнаруживаем, — Баг с торжествующим видом развернул «Керулен» экраном к Бибигуль, — что буквально за день до ограбления на ваш счет было перечислено пятнадцать тысяч лянов. Нешуточные деньги! Даже человеку без воображения может показаться, что между всеми этими событиями есть некая связь.

Экран «Керулена» являл собой банковский счет Бибигуль Хаимской в Банке Правильного Денежного Обращения. Двадцать второго числа на этот счет от неизвестного лица поступило пятнадцать тысяч лянов. Богдан привстал, чтобы посмотреть на экран.

Хаимская закрыла лицо руками и тихонько заплакала.

«Сейчас расколется и мы поедем их брать», — подумал Баг.

«Бедная женщина! Вот на что толкает необеспеченность и отсутствие мужа!» —подумал Богдан. Он понял, что все его сомнения были напрасны.

Баг повернулся к Богдану. На лице его отразилась некая тень сочувствия.

— Ну, вот, — негромко сказал он. — Деньги, еч Бог… прости. Богдан. Еч Богдан. Вот и все! Деньги! Пятнадцать тысяч лян перевешивают все наши мудрования. Ни один грабитель не кинет такую сумму только для того, чтобы навести нас на ложный след!

— Похоже на то, — сдаваясь, согласился Богдан.

— Посмотрите! — Баг ткнул пальцем в экран и даже повысил голос. — Это ведь ваш счет и ваши деньги?

Хаимская промокнула глаза платочком и косо взглянула на «Керулен».

— Н-не знаю… да. Да, мои.

Баг торжествующее посмотрел на Богдана.

— И как вы объясните их происхождение? — снова навис Баг над Хаимской.

— Я… я…

«Ну, сейчас начнется, кажется…» — подумал Богдан, тоже встал, шагнул к Багу поближе и положил ему руку на плечо. Спокойнее, спокойнее.

— Вам лучше все рассказать нам сейчас, — заглянув в лицо Бибигуль, произнес Богдан. — Вы поймите: мы имеем все основания вас подозревать.

— Эти деньги не имеют отношения… — Хаимская схватилась за платочек. — Я не могу вам открыть…

— Очень даже можете! — возвысил голос Баг. — Более того, это ваша прямая обязанность – открыть нам все прямо сейчас и здесь, — и тут он неожиданно и очень профессионально сменил тон на мягкий, доверительный, проникновенный; не будь у Богдана так погано на душе, он мысленно зааплодировал бы напарнику. — Расскажите. Облегчите душу чистосердечным раскаянием. Вам же самой легче станет. Я-то знаю. — И Баг человеколюбиво улыбнулся.

— Нет, нет, нет… — Хаимская продолжала рыдать.

На лице Бага появилось зверское выражение, и Богдан уже начал опасаться, как бы его чрезмерно ретивый напарник не начал применять свои легендарные методы ведения деятельного расследования… не повел бы расследование слишком деятельно.

Нельзя так обращаться с женщиной, пусть даже она и очевидный соучастник противуобщественных поступков.

— Еч Багатур, — сказал тогда движимый осторожностью и состраданием Богдан, — быть может, вы уточните покамест возможную рыночную стоимость креста Сысоя или порознь составляющих его драгоценных камней, а я тем временем попробую продолжить разговор в несколько ином тоне?

— Попробуйте, драгоценный единочаятель Оуянцев, попробуйте, — с глубоким сарказмом ответил Баг и вновь уселся, даже ссутулился слегка, демонстративно заслонившись откинутой панелью ноутбука. — Единочаятель Оуянцев у нас человек новый, — поверх панели бросил он Хаимской, которая даже перестала рыдать и выглядывала теперь уголком глаза из-за платка, — настырный. Что ж, я не возражаю. Пусть попробует.

И тут он вспомнил, чье у мальчика на фотографии лицо.

Он даже похолодел.

Гуаньинь милосердная! Вот оно как…

В юности Баг мечтал быть космонавтом. С ума сходил от вида взлетающих на телевизионных экранах могучих ракет, всех пилотов их знал наизусть…

Пальцы Бага заплясали на клавиатуре.

Богдан передвинул стул и сел напротив Бибигуль.

— Поймите, — проникновенно сказал он, — нам необходимо знать происхождение этих денег, иначе, как верно заметил единочаятель Лобо, вы оказываетесь под серьезным подозрением.

Богдан старался, как мог. Он задавал наводящие вопросы о деньгах на все лады. Но Бибигуль была непреклонна. Драгоценное время безнадежно уходило.

Наконец, спустя полчаса, Богдан отер пот со лба и подумал уже, что, наверное, нетрадиционные методы получения показаний, которые, по слухам, применяет иногда единочаятель Багатур, и вправду могут оказаться в чем-то действеннее его человеколюбия и искреннего желания помочь подозреваемой. Откручивать женщине нос – это было абсолютно неприемлемо; но и уйти несолоно хлебавши было никак нельзя. Помимо прочего, через полтора часа их с Багом ждала еч Ли. Богдан мучился и пытался вызвать в памяти прецеденты судебной и исполнительной практики, хоть как-то, хоть отдаленно напоминающие нынешний случай, но – тщетно.

Он страшно не хотел трогать самую больную для женщины тему, но она сама не оставила ему выхода. Ее безоговорочное, отчаянное молчание, если оно не было следствием соучастия в преступлении, могло иметь только одну причину.

— Может быть, — так мягко и задушевно, как только мог, наконец спросил он впрямую, — это связано с вашим сыном?

— Все в моей жизни связано с моим сыном, — мертво ответила Бибигуль.

— Может быть, эти деньги прислал вам его отец?

Бибигуль молчала.

— Может быть, вы по каким-либо причинам никак не хотите раскрывать нам его имя?

Бибигуль молчала. Но Богдан по глазам ее понял, что угадал.

— Ведь это же трагическая нелепость, единочаетельница Хаимская, — проговорил он. — Мы все равно узнаем раньше или позже. Зачем делать из этого проблему? Мы не сплетники, не журналисты… Вы лишь увеличиваете нам хлопоты, а себе – страдания.

Бибигуль молчала.

И в это время на редкость долго не подававший признаков жизни Баг громко и выразительно сказал «кхэ».

Богдан вопросительно обернулся в к нему.

— Еч Оуянцев… — как-то очень задумчиво глядя на экран «Керулена» проговорил Баг. — Кхэ… Открылись некоторые новые обстоятельства, с которыми вам необходимо познакомиться. Прямо сейчас, — он поднял глаза на женщину. — Вы… позволите нам с напарником где-нибудь на несколько минут уединиться?

— Я сама выйду, — сказала Хаисмкая, тяжело поднялась и, обессилено шаркая ногами, вышла из комнаты.

Баг проводил ее взглядом, дождался, когда она покинет комнату, и чуть наклонился к Богдану.

— Мне покоя не давало полвечера, почему лицо мальчика там, в спальне, мне кажется знакомым, — почти шепотом проговорил Баг. — Ты его помнишь?

Богдан выжидательно пожал плечами.

— Взгляни, — сказал Баг негромко и повернул «Керулен» экраном к Богдану.

Весь экран занимала красочная фотография красивого, мужественного человека лет тридцати пяти-сорока. Мальчик был похож на него, как две капли воды.

— Это же… Непроливайко… — прошептал Богдан.

— Да, еч Богдан. Да.

Баг закрыл фото и вызвал только что наспех склепанный из разных баз текстовый файл.

Двенадцать лет назад великий космопроходец и национальный герой Ордуси, бесстрашный исследователь радиационных поясов и металлосодержащих метеоритов, Кавалер нефритового веера Джанибек Гречкович Непроливайко прибыл в Александрию Невскую после очередного триумфального покорения бесконечных пустот в честно заслуженный полугодовой отпуск и одновременно – для научной подготовки следующего дерзкого рывка в неизведанное. Джанибек Гречкович, человек удивительной мужественности и темперамента, в те годы был в расцвете сил и устремлений, а его гордый, прекрасный профиль не сходил с обложек иллюстрированных журналов и экранов телевизоров, и не одна юная ордусянка засыпала с его именем на устах. Ныне постаревший Непроливайко отошел от космических дел и проживает на покое в своем имении близ Каракорума вместе с семьей.

Джанибек Гречкович, по вероисповеданию убежденный католик, с юности женат был на Зирке Мнишек, также ревностной католичке, прославленной звезде Ялтинской синематографической студии. Указанная Зирка была широко популярна среди любителей синемы во всем мире; она сделала блестящую карьеру – начав с Ялты, Мнишек последовательно покорила ряд прочих студий и подмостков, блистая редкой красотой и обширными дарованиями, и очень скоро получила приглашение из заморского Голливуда, известной фабрики грез, куда и отправилась.

Указанная Зирка отличалась, однако, крайне скверным и взбалмошным характером.

Здесь в тело файла была неизвестно кем сделана выделенная желтым цветом врезка, гласившая: «Удивительно мерзкий характер. Сволочной такой. Стерва она».

Жители разных городов Ордуси неоднократно становились невольными свидетелями ее несообразного поведения и даже нескольких сцен ревности, каковые звезда экрана, не стесняясь присутствием зрителей («Наоборот – вдохновляясь!» — думал Баг, перечитывая вместе с напарником собранные за последние сорок минут данные), устраивала своему супругу, Джанибеку Непроливайко.

— А ты знаешь, я с этим сталкивался, припоминаю… — задумчиво проговорил Богдан. — Я тогда только-только начинал… Мы даже разбирали один такой случай: Мнишек расцарапала в кровь лицо официантке в харчевне, когда та подошла к ее мужу попросить автограф.

— И чем дело кончилось? — заинтересованно спросил Баг.

— Пятью малыми прутняками.

Часто супруги оказывались порознь, и именно так произошло двенадцать лет назад: покуда Зирка вовсю снималась в Голливуде, Непроливайко прибыл в Александрию. К этому периоду его жизни и относится запись о приходе в главную управу с целью навести справки о формальностях, связанных с переменой конфессии.

— То есть он хотел выйти из католичества, — сказал Баг.

— Именно! — подхватил Богдан. — У них все так строго и нелепо обстоит с браком: вера не позволяет многоженства, что противоречит человеческой природе и расточает понапрасну энергию супругов, изводимую в ненужной ревности.

Баг с интересом посмотрел на Богдана. Богдан слегка покраснел.

— От такой супруги и ангел загуляет, — осторожно произнес Баг.

— Может, он не гулял. Может, он честно вторую жену взять хотел, — еще пуще краснея, предположил Богдан. — Гулять-то и католику не возбраняется…

Баг внимательно на него посмотрел. Богдан отвел взгляд.

Но некий доброжелатель донес о маневрах Джанибека Зирке, каковая тут же покинула Голливуд и прилетела в Александрию с целью образумить потерявшего голову супруга. Опять врезка: «Образумление Зирка производила совершенно отвратительно: с криками, демонстративными попытками выпрыгнуть из окна и взрезать себе вены». Джанибек сдался, покаялся и вскоре супруги покинули Александрию.

— Ну и? — спросил Богдан.

— А вот, — Баг открыл следующий файл.

Это была запись из базы данных местной управы Балык-йокского района Александрии – свидетельства о рождении пятерых детей в 15 день седьмого месяца. Одиннадцатилетней давности. Богдан вгляделся.

Девочка, Джуна, мать – Йошка Турдым, отец – Гордей Барух; девочка, Светлана, мать – Снежана Сорокина, отец – Ян Жемайтис; мальчик, Авессалом, мать – Патрикея Свирец, отец – Ердухай Болоян; мальчик, Антоний, мать – Бибигуль Хаимская, отец – неизвестен…

Стоп.

— Ну вот, еч напарник, — сказал Баг. — Наши сомнения оказались не пустяшными. Даму надо освобождать от нашего присутствия.

— Какая трагедия, — потрясенно сказал Богдан. — Какие искалеченные жизни… И такое вот происходит рядом с нами, Баг, рядом с нами…

— Да уж. Переродиться этой Зирке червяком…

— Он ведь честно хотел. Влюбился, пока она там голливудствовала, а жениться вера не позволила… Бедные люди.

Баг сказал «кхэ».

— Единочаятельница Бибигуль! — вставая, громко позвал Богдан. Баг закрыл ноутбук и тоже поднялся. — Драгоценная единочаятельница Бибигуль!

Женщина медленно вошла и, покорно сложив руки, встала у порога.

Мужчины прятали глаза.

— Простите нас за вторжение… за подозрения… — промямлил Богдан. — Вы… Ну почему, — с отчаянием и болью вырвалось у него, — почему вы так боялись сказать?

— Они хоть под старость зажили спокойно, мирно… — тихонько проговорила Хаимская. — И пусть живут себе. Антик уж подрос, ему от папки ничего теперь не надо. Он и звонил-то мне насчет его перевода, ему это ни днем, ни ночью покоя не дает, — мол, не надо нам этих тысяч брать… умолял прямо… — Бибигуль помолчала. — А если она узнает, что Джан улучил момент и ухитрился-таки послать мне денег, опять начнет Богом его пугать да с бритвой бегать. Ксендза опять на него напустит. Она ж его этим и сломала.

Повисла долгая тишина. Потом напарники, не сговариваясь, нестройно, тихо и довольно уныло сказали:

— Всего вам доброго, драгоценная единочаятельница Хаимская…

На лестнице они долго молчали. Лифт поднимался снизу удивительно медленно, щелкая, похрипывая, лязгая и вздыхая. Они молчали. И лишь когда двери остановившейся кабины раздвинулись, Богдан, не выдержав, ударил кулачком в стену и крикнул беспомощно:

— Но кто? Кто тогда?!

Богдан и Багатур

Императорская резиденция Чжаодайсо, 24 день шестого месяца, шестерица, поздний вечер

Вечером накануне отчего дня большинство ордусян старалось пораньше покончить и с делами, и с отдыхом, потому что назавтра спозаранку предстояло много ответственных и серьезных хлопот. Воздействие благородно деловитого конфуцианства сказалось и здесь; издавна светский распорядок жизни сложился так, что, вне зависимости от вероисповедания, люди проводили седьмой день недели с семьей.

Будь ты мусульманин или христианин, иудей или буддист – считалось в высшей степени аморальным не посетить в отчий день свой храм, не отстоять, скажем, заутреню и не подать батюшке кучку поминальных записок. Этот же день, сообразуясь с календарем своей веры, правильным считалось отдавать и посещению кладбищ, чтобы, если пришла пора, прибраться на могилах предков, принести их духам полагающиеся по сезону жертвоприношения, или хотя бы пару раз в году посидеть в тиши и подумать, например, о бренном и вечном, о круговороте колеса перерождений и неизбежном конечном торжестве нирваны…

А после, из храма или от усыпальниц – домой, и из дому уж до утра первицы ни ногой. Если путь занимал менее двух – трех часов, то обязательно не просто домой, а к родителям домой, чтобы хоть раз в неделю послужить тем, кто произвел тебя на свет и вырастил, как умел, не коротеньким письмишком, впопыхах кинутым по проводам электронной почты, не пятиминутным отчетом по телефону: «У меня порядок! Будьте здоровы!», а честно, от души, с метелкой, половником и книгой. Ну, а если родители жили далеко, то – просто домой, к женам, к детям, к неторопливой умиротворенной беседе о самом главном в человеческой жизни: какой суп хотел бы глава семьи откушать завтра, чем земляничное варенье лучше клубничного, как малышка сделала свой первый шажок, где провести отпуск…

Все ныне здравствующие предки Богдана по мужской и по женской линиям проживали в Харькове, и летать туда вместе с Фирузе каждую неделю он, к сожалению, не мог. А уж в другой улус, в Ургенч к предкам жены – и подавно не напрыгаешься, тут целое дело; два-три раза в год навестишь на несколько дней, и то слава Богу. Обычно Богдан и Фирузе после возвращения домой – он сразу из церкви, она прямиком из мечети, ведь на Александрийских кладбищах у них у обоих, слава тебе, Господи, хвала Аллаху милостивому, милосердному, никого пока не было, — тратили часа четыре на обстоятельное, каждый за своим компьютером, писание писем многочисленным родственникам. И лишь затем – к обеденному столу, а уж из-за стола, еще часа через два, либо с новым литературным журналом на диван, либо со спицами в руках поближе к телевизору, уютно мурлыкающему об успехах посевной, или новой серии экспериментов на международной орбитальной станции, или посещении великим князем Фотием Третьим новой физ-мат школы для слепых от рождения детей… А там, глядишь, и ночь, и долгожданные супружеские объятия, особенно страстные и сладкие после омывшей душу утренней молитвы и спокойного, домашнего дня.

Но подчас жизнь вносит свои коррективы даже в самое святое. Жизнь, как известно, дама своенравная. Еще Конфуций высказывался о ней в том духе, что, мол, пока человек еще предполагает, она уже все давно расставила по своим местам.

Плывущее в серой мороси вечернее шоссе было почти пустым, и Баг гнал так, словно умирающего спешил доставить в больницу. Длинный, шагов на полста, мутный шлейф размолоченной влаги тянулся сзади, словно цзипучэ дымил. Богдан, время от времени поводя головой и чуть ежась от узкого, но злого потока мокрого воздуха, рвущегося в приоткрытое окошко, то и дело посматривал на часы. Когда Баг, не сбрасывая хода, облетал какую-нибудь заблестевшую в свете фар повозку, Богдан судорожно хватался за поручень. Он водил свой «хиус» не так. Совсем не так.

— Успеем? — отрывисто спросил он.

— Обижаешь, — сквозь зубы ответил Баг. Помолчал, свирепо обгоняя длинный, как подводная лодка, двухэтажный рейсовый автобус; из ярко освещенной хвостовой части второго этажа – оттуда, где буфет – сидящие за столиками закусывающие подданные принялись показывать сверху на цзипучэ пальцами, о чем-то оживленно заспорив. «Спорят, разобьемся мы, или нет», — подумал Богдан. Автобус мелькнул и провалился во мглу позади, и только сама эта мгла, вздыбленная широкими ухватистыми шинами, подсветилась молочным, быстро слабеющим свечением от его фар.

— Продолжай, — сказал Баг.

— Что продолжать? — удивился Богдан. — Я молчу.

— Именно. Ты уже полчаса молчишь. Спросил «Кто же тогда?» —и умолк. Отвечать Ли Бо будет, что ли?

— А, вот ты о чем… А тебе – слабо?

— Я веду. И, между прочим, до назначенного принцессой времени осталось двенадцать минут. А у тебя голова свободна.

— От мыслей, — честно признался Богдан. — Я травмирован несправедливостью, царящей в этом мире. После эпизода с Бибигуль мне надо какое-то время, чтобы прийти в себя.

— Не время тебе надо, а рюмку эрготоу. Или две. А еще лучше – три! — Баг кивнул сам себе. — Да! Три рюмки, не меньше.

— Попроси у еч Ли. Так мол и так, скажи, принцесса, хочешь стать настоящим напарником – ставь бутылку особой мосыковской… У тебя тут в императорской резиденции наверняка завалялось. А она ответит: да-да, конечно, как раз в фонтане Золотого Льва охлаждается.

— Остряк.

Они примчались к вратам за три минуты до десяти. С душераздирающим визгом цзипучэ проехал на схваченных намертво тормозными колодками колесах шагов двадцать поперек всей стоянки, разбрасывая фонтаны брызг и клубы пара из вскипевших луж, и остановился уже под козырьком, пядях не более чем в двух от одного из панически одеревеневших, выпучивших глаза, карнавально нарядных привратных вэйбинов.

— Гармоничным соблюдением церемоний сильна Поднебесная, — пробормотал Богдан, переведя дух, и полез в карман ветровки за дававшей возможность прохода через врата платиновой пайцзы в форме рыбы, полученной днем от принцессы. Но пайзца не понадобилась. Из тени за вратами вышел человек в дворцовом одеянии до пят и под зонтиком, чуть щурясь, вгляделся в лица выходящих из повозки Богдана и Бага и склонился в поклоне. Напарники ответили ему тем же. Багу показалось, что этот человек был в дневной свите принцессы.

— Вас ожидают, — тихо сказал свитский и безо всяких верительных знаков повел напарников через левую боковую дверь торжественно запертых врат.

Драгоценноприехавшая преждерожденная единочаятельница принцесса Чжу изволила принять их в Павильоне Красного Воробья. За то время, пока напарники катались взад-вперед и мучили несчастную Бибигуль, Чжу успела переодеться и чуть подрумянить щеки; а может, быть, просто отдохнула – так, что вызванная длительным перелетом бледность сошла с ее обворожительного лица. Ее брови и длинные ногти сделались немного другого оттенка, нежели днем, а вечерний неофициальный халат, тончайший и мягкий даже на вид, делал ее неотразимо соблазнительной; он был нежно-персикового цвета и немного переливался. Высокая прическа принцессы была по-домашнему украшена лишь одной гранатовой шпилькой.

Обстановка павильона тоже ничем не напоминала квартирку Хаимской: расшитый сценами из классического романа «Сон в красном тереме» шелк на стенах, немного резной мебели, покрытой черным лаком, пышный ковер во весь пол, распахнутое окно, в которое грустно заглядывала, поблескивая каплями на листьях, ветка березы; свиток с видом горы Эмэйшань и стихотворными строками – с одной стороны окна, громадное чаньское «кэ» на свитке – с другой. Просто и без излишеств.

— Не помогут ли опустошить этот чайник драгоценнонавестившие скромную деву преждерожденные ечи? — не без кокетства спросила принцесса, с неземной грацией восседая на подушках возле низкого, инкрустированного перламутром и слоновой костью столика. На столике размещался пузатый, размером с две головы Бага, фарфоровый сосуд, расписанный строками из Ду Фу, и снежно светились в ожидании три нежнейших и тончайших чашечки.

«Началось, — с тоской подумал Баг, не в силах, однако, оторвать взгляда от прекрасного фарфорового личика. — Издевается, как днем. Но почему? Что такого мы опять сделали?»

«Началось, — с тревогой подумал Богдан. — Неужели она тоже, подобно нам, не знает, как себя вести? Вне ранжира правильных церемоний – теряется, и оттого громоздит несообразность на несообразность? Хочет простоты и единства – но не ведает, каковы они? Значит, надо помочь». Он отогнал мимолетную мысль о том, что мог интерпретировать поведение принцессы неправильно.

Будь, что будет. Прутняки, прутняки, не тревожьте солдат…

Богдан решительно шагнул вперед, к столику, и, скрестив ноги, уселся на подушки напротив принцессы.

— С удовольствием, еч Ли, — сказал он. Обернулся к стоявшему, будто соляной столб, Багу и похлопал ладонью по подушкам рядом с собой. — Двигай к столу, дружище. Или тебе пива? — снова обернулся к принцессе. — Напарница, мой друг полдня мечтает о бутылочке «Великой Ордуси». Но у нас и минуты свободной не было… Выручите?

Принцесса и впрямь стала вся как фарфоровая. Ее фигурно выписанный помадой нежный ротик ошеломленно приоткрылся, и оттого она сделалась похожа на испуганную девочку.

В горле у Бага что-то заклокотало. Если бы взгляд мог испепелять, от Богдана осталась бы лишь прожженная в ковре и в полу дымящаяся дыра. Баг шагнул вперед, сел на подушки и по пути незаметно, но вполне ощутимо пихнул напарника ногой в седалище. Богдан и ухом не повел – его лишь немного встряхнуло.

Принцесса медленно подняла раскрытые ладони – на одном из ее запястий невесомо качнулся сложенный розовый веер, — чтобы хлопком позвать кого-нибудь из слуг. Какой приказ она бы отдала – ни Богдан, ни, тем более, Баг, не могли сказать с уверенностью.

— Мой друг шутит… — просипел Баг деревянным голосом.

Богдан засмеялся.

— Принцесса, — сказал он, почтительно, но коротко кланяясь, и тут же вновь поднимая голову, — мне кажется, с самого начала мы с вами никак не можем взять верный тон. По-моему, это из-за того, что мы с напарником оба в первый момент действительно выглядели как болваны. Но клянусь вам и Спасителем, и Учителем, это всего-навсего оттого, что мы ожидали никак не принца и уж тем более не принцессу. А потом слово за слово… покатилось. Мы были потрясены не вашим небесным положением, а вашим полом и вашим очарованием.

Повисла тишина.

— Скажите, еч Богдан… — уронила принцесса. — В вашем… Возвышенном Управлении – работают женщины?

— Конечно.

Принцесса чуть качнула головой.

— Вы открытый и добрый человек, еч Богдан, — задумчиво и серьезно сказала она. — Мне это по душе. Скажу вам, как вы мне, честно и от всего сердца: я завидую этим женщинам. Но, — она вздохнула, — демократизация в Ордуси пока не дошла до того, чтобы дочь императора могла пойти работать следователем или, наоборот, защитником. И вряд ли в этом рождении мне уж доведется… — она запнулась. Баг и Богдан внимали, затаив дыхание. — Мне кажется, я могла бы стать неплохой напарницей. А сколько я всего знаю! У вас уходят сутки, а то и недели на то, чтобы добыть сведения, которыми я сыта по горло благодаря бесконечным дворцовым сплетням. Батюшка, наверное, от них сошел бы с ума, если бы не его любимая биология приматов моря… А я… Мне хотелось бы фехтовать – я прекрасно фехтую! Выслеживать, бегать по крышам… — В голосе принцессы скользнули мечтательные нотки.

— Далеко не всем из нас приходится бегать по крышам, — подал голос Баг, покосившись на напарника.

Принцесса впервые повернулась к нему, и в глазах ее, как и днем, мелькнули озорные огоньки.

— Налейте мне чаю, еч Баг, — просто сказала она.

Это была неслыханная честь.

Баг резко вскочил, так что одна из его подушек натуральной лягушкой прыгнула из-под него едва ли не к самой стене павильона; схватился за чайник. «Только бы не расплескать… Только бы не попасть мимо чашки…» — судорожно думал он, склоняясь над столиком.

— А я, в свою очередь… — сказала принцесса и, прежде чем кто-либо из напарников успел хоть что-то сказать, все-таки хлопнула в ладоши. Через мгновение в сумеречном проеме выхода на крытую галерею, соединявшую павильон с террасой Балтийского Единения, появился слуга.

— Нам нужна бутылка пива «Великая Ордусь», — хрустальным голосом проговорила принцесса.

Как Баг не плеснул раскаленного чаю принцессе на колени – этого он и сам не мог понять.

Слуга оказался на высоте. Старой Ханбалыкской закалки. Он, правда, несколько мгновений молчал, осознавая услышанное, — но, когда осознал, лишь спросил абсолютно обычным голосом:

— Охладить?

Принцесса подняла на Бага растерянные, чуть ли не виноватые глаза и переспросила:

— Охладить?

Баг, так и стоя истуканом с чайником в руке, сглотнул.

— Охладить, — вымолвил он.

— Охладить! — повелительно сказала принцесса.

Слуга исчез.

— Благодарю, еч Баг, — сказала принцесса. — Вы можете сесть, — она подождала, когда Баг вернется на место, и решительно закончила: — Так вот, я полагаю, тон найден. Только и вы, и я к нему никак не можем привыкнуть. Напарник еч Богдан, — она указала веером на Богдана, — напарник еч Баг, — она, выпустив тут же повисший на шелковой петельке веер, указала на Бага своим аккуратным пальчиком, украшенным длинным серебристо-сиреневым ноготком, — напарница еч Ли, — она положила ладошку на свою высокую грудь, затянутую тончайшим шелком. — Будет так. Но… конечно… только когда мы втроем. Вам это не кажется… — она застенчиво посмотрела на Бага, на Богдана, — неприятным или слишком лицемерным?

Богдан помедлил и отрицательно покачал головой: не кажется. Он понимал принцессу. Что же касается Бага, то он сначала закивал, затем замотал головой, затем окаменел, а затем снова закивал. Принцесса уж давно опустила руку, а перед его глазами все стояло видение ее ладошки, прижатой к газовому шелку на груди.

— В Ханбалыке известие о хищении креста Сысоя произвело поистине страшное впечатление, — проговорила принцесса, чуть пригубив жасминового чая из своей чашечки. Богдан и Баг тоже налили себе, но пить пока не стали: для Богдана чай был слишком горячим, а Баг, что греха таить, ждал пива. — Дармоеды из Директората по делам национальностей договорились до того, что вопиющее оскорбление духовной святыни одной из наиболее мощных народностей империи может негативно сказаться на лояльности всего улуса по отношению к центру – если Ханбалык не проявит непримиримой суровости ко всем, кто связан с преступлением. Директор Жо Пу-дун несколько часов пел батюшке эту песню и, в общем, сумел его всерьез встревожить. А когда встал вопрос, кого из Семьи послать присмотреть за расследованием, я вызвалась сама. Я немножко знаю… — она запнулась, покосилась на Бага, и продолжила фразу наверняка иначе, чем хотела мгновением прежде: — людей. И считаю, что вам здесь виднее, нужно ли быть снисходительными или суровыми, непримиримыми или мягкими. А мое дело – помочь вам быть такими, какими вы решите быть. Чтобы никто ничего не испортил, руководствуясь пусть и благими, но общими… как говорят за морями – общечеловеческими… соображениями.

Она умолкла.

— А вы умница, напарница еч Ли, — сказал Богдан чуть погодя. — Славная умница. Спасибо вам.

Принцесса улыбнулась, пытаясь скрыть то неподдельное удовольствие, которое ей доставила эта незамысловатая похвала. Вотще.

— Теперь расскажите мне о ходе следствия и о том, чем я могу вам помочь уже теперь, — сказала Чжу Ли и снова пригубила чай.

Откуда-то издалека донесся протяжный и однотонный выклик:

— Пиво драгоценной преждерожденной принцессы Чжу Ли!

Баг вздрогнул. Богдан хмыкнул. Принцесса смешливо прищурилась. Через несколько мгновений уже ближе, иной, но столь же протяжный выклик повторил:

— Пиво драгоценной преждерожденной принцессы Чжу Ли!

И вот наконец в павильон вошел слуга, неся обеими руками светящийся желтым светом, явно цельнозолотой и потому довольно тяжелый, поднос с чеканкой в виде танцующих цилиней и фениксов. На подносе возвышалась запотевшая бутылка пива и три яшмовых бокала на длинных тонких ножках.

— Пиво драгоценной преждерожденной принцессы Чжу Ли, — негромко, но очень внятно доложил слуга.

Принцесса, сразу став непроницаемо ледяной, небрежно указала веером на столик прямо перед Багом.

Когда слуга удалился, она тепло и чуть исподлобья посмотрела на Багатура своими бархатными глазами и спросила:

— Я сумела немного порадовать драг еча Бага?

Баг судорожно кивнул, с вожделением косясь на бутылку. Мгновение он сдерживался, а потом, вполне по-ордусски решив: семь бед – один ответ, еще наш Учитель Конфуций говорил: «Лишь не предпринимающий действий муж не совершает ошибок», — сгреб бутылку и, запрокинув голову, единым глотком опорожнил ее почти до половины прямо из горлышка. Поскольку он был не один, задумчивого медленного поглощения божественного напитка все равно не получилось бы; а жажда мучила Бага уже давно. На лице его тут же отразилось умиротворение, а желудок, если можно так сказать, освобожденно расправил плечи, впитывая живительную влагу.

— Послезавтра в полдень во Дворце Всеобщего Ликования я даю официальный прием, — сказала принцесса, повернувшись к Богдану. — Хотите – приходите, хотите – нет, рыбка дает вам возможность приходить ко мне в любое время сообразно вашим нуждам. Но прием в первицу – парадный, официальный, там дела не делаются. Расскажите мне все сейчас.

Богдан чуть помедлил, выбирая, как рассказать покороче и попонятней.

— Странное дело, — начал он. — Многослойное дело. Первый слой мы сняли уже к утру, прямо в ризнице. Второй соскребли буквально в последние минуты перед тем, как ехать к вам…

— И нет никакой уверенности, что мы его соскребли полностью, а также что под ним нет еще третьего, четвертого и так далее… — добавил Баг.

Минут за восемь Богдан рассказал принцессе обо всем, что они успели совершить за истекшие сутки.

— Водителей тех грузовиков не нашли пока? — показав, что она и впрямь слушала, спросила принцесса.

— Ищут.

— И у вас нет никаких соображений, кто, если не эта несчастная женщина, мог быть сообщником грабителей?

— Честно говоря, напарница Ли, мы не спали почти двое суток и уже довольно худо соображаем. Оба. Нужно прерваться на какое-то время.

— Вы можете отдохнуть здесь, — явно обрадованная, что может предложить напарникам нечто действительно им нужное, буквально вскинулась принцесса. — Я не подумала, когда приглашала… Нет, правда! Пустует столько помещений. Пять павильонов, три террасы и Левая Высокая Палата Созерцания Дамбы. Вам постелют, где угодно!

Предложение было соблазнительным – Богдан действительно с ног валился, перед глазами, несмотря на крепчайший чай, все уже плыло. Но дома ждали… Хорош он будет, вторую ночь не навестив жен! Он покосился на Бага. Тот был в буквальном смысле слова испуган.

— Нет, прин… то есть, единочаятельница… напарница Чжу. Ли. Нет! Надо ехать…

— Благодарим за любезность, еч Ли, — сказал Богдан, — но дома заждались. Я и так сорвался в середине ночи не в самый подходящий момент…

Принцесса вдруг отчаянно покраснела.

— Понимаю… — сказала она. Баг горестно тряхнул головой, взял бутылку и вторым глотком приговорил ее. По неистребимой привычке не возвращать пустую тару туда, откуда взял ее полной, искательно огляделся и, не найдя ничего подходящего, поставил ее прямо на устилавший весь пол длинношерстый ковер, рядом со своими подушками.

— Хорошо, — сказала принцесса. — Через несколько минут я дам вам разрешение удалиться. Просто я хочу уяснить для себя все и тоже поразмыслить ночью. Может, придет что-нибудь в голову. Удалось ли выяснить, в котором часу инок увел Бибигуль из помещения с крестом?

— Точно ни она, ни он не помнят, но ориентировочно – без двадцати час.

— Значит, нужно найти человека, который, не участвуя в ограблении, между без двадцати час и двадцатью минутами второго был на территории ризницы?

Богдан чуть поклонился.

— Напарница Ли все схватывает на лету.

Принцесса усмехнулась.

— И при этом все, кто был в ризнице, одинаково чисты, — подытожила она.

— Вернее, в равной степени чисты, — подал голос Баг. Богдан кивнул. — То есть они все могут оказаться как замешаны, так и ни при чем. В совершенно равной степени.

Богдан снова кивнул, а чуть погодя пояснил:

— Показания каждого из них не подтверждаются ничьими другими показаниями. Каждый может говорить и кривду, и правду. Свидетелей нет ни для кого.

Принцесса досадливо поджала губки.

— Как вы думаете, кому мог понадобиться крест? — спросила она после паузы.

— Ну, мало ли… — проговорил Баг с безнадежностью в голосе. — Камушки там цены немалой.

— То есть надо ждать, когда камни всплывут на нелегальном рынке? Возможно, вне страны?

— Если всплывут, то скорее всего – вне страны, — согласился Баг. — Тут с ними делать нечего, разве что держать дома, любоваться и никому не показывать. Узнают сразу.

Помолчали.

— Но мало ли на свете красивых аметистов, — вдруг даже чуть раздраженно сказала, встряхнув головой, принцесса. — Почему именно крест? Кому мог понадобиться именно крест?

— А я сейчас думаю о другом, признаться, — тихо сказал Богдан, глядя в пространство. — Кому мог понадобиться НЕ крест.

— Не понимаю, — призналась принцесса, а Баг вообще смолчал.

— Я и сам не понимаю, — признался в ответ Богдан. — Только вот… Коль скоро в том же здании было так много не менее ценных вещей, а взят был только крест, мы уверили себя, что нужен был крест. А действительно, если подумать спокойно: ну почему именно он? Не самый древний. Не самый дорогой. Почему? Может, лишь потому, что нас хотят уверить, будто нужен был именно крест, а на самом деле…

— Что – на самом деле? — завороженно спросила принцесса.

— Не знаю.

— Мудришь опять, — буркнул Баг.

— Угу, — с усталой улыбкой ответил Богдан. — Спать пора.

— Что же, — принцесса повела веером. — Время позднее. Драгоценные преждерожденные могут нас покинуть.

Напарники встали и совершили глубокий поклон.

— Спасибо за чай, еч Ли. — молвил Богдан.

— И за пиво, — добавил Баг и ухмыльнулся. Он уже простил Богдана и даже чуточку жалел, что пнул его пониже поясницы.

Демократизация в Павильоне Красного Воробья дошла в тот вечер до такой степени, что принцесса Чжу изволила подняться со своих подушек и проводила напарников до выхода, сделав целых семь шагов.

Пока все тот же проводник не вывел их к вратам и не оставил одних, Богдан и Баг хранили молчание. Усталость брала свое. Говорить не хотелось, думать не получалось. Вихрь честной службы вымотал их нынче до последнего предела. И все же, оставшись одни, напарники не могли не обменяться парой фраз хотя бы о самом главном.

— Славная девушка, — с не свойственной ему легкой дрожью в голосе сообщил Баг ночному пространству.

— Да, — подтвердил Богдан. — Очень. А поначалу показалось – такая казнь египетская!

Они уселись в повозку, Баг взялся было за ключ зажигания – и вдруг в сердцах звонко хлопнул себя ладонью по лбу.

— Переродиться мне навозной мухой!!!

— Что такое? — перепугался Богдан.

— Бутылку-то я оставил!

Богдан только расхохотался.

— Тебе смешно!

— Действительно, сдать же можно было, — сказал Богдан с серьезным видом. — Тридцать чохов зачем-то подарил принцессе…

— Да не в чохах дело, чурбан ты бесчувственный!

— Еще какой чувственный, — ответил Богдан, демонстративно помассировав ушибленное Багом место.

— Это же сувенир! Хоть что-то на память об этом вечере и о ней…

— Думаю, она тебе обязательно что-нибудь подарит, — сказал Богдан.

— Почем ты знаешь? — подозрительно покосился на него Баг.

— Мне так кажется, — ответил Богдан.

— Вечно тебе что-то кажется, — проворчал Баг и провернул ключ зажигания. Мотор с готовностью заурчал.

Обоим странно было даже вспомнить о том, что еще сутки назад они не знали друг друга.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 25 день шестого месяца, отчий день, ночь

До дому Богдан добрался уже в полуневменяемом состоянии. Баг, от усталости тоже осунувшийся, с проступившей антрацитово-черной щетиной и запавшими глазами, подвез его к стоянке воздухолетного вокзала, где Богдана мирно дожидался его мокрый снаружи и сухой внутри «хиус», оставленный здесь днем; и там они с напарником разъехались, уговорившись встретиться спозаранку завтра же, невзирая, увы, на отчий день. Бывают такие обстоятельства в жизни, бывают. Слава Богу, не так уж часто.

На последних крохах сил Богдан аккуратно, соблюдая все дорожно-транспортные уложения и стоически выполняя наставления дорожных знаков, по пустым ночным улицам доехал до дому, кое-как вскарабкался на свой этаж – и пал на руки жен.

Уже через полчаса он, накормленный, умытый и целомудренно, нетребовательно зацелованный, лежал на своем ложе в сладкой полудреме – несмотря ни на что, жаль было засыпать совсем, хотелось продлить миг глубокого, почти полного, но еще сознательного отдохновения. Так уютно было, так иначе, чем в распотрошенной мерзавцами ризнице, или в убогой квартирке Бибигуль, которую не покидает и, вероятно, никогда уже не покинет печаль… Впрочем, Бог милостив.

Сквозь дремоту Богдан слышал, как за плохо прикрытой дверью воркуют Фирузе и Жанна. «Как ты думаешь, это взять с собой?» —«Конечно! Сейчас так очень даже носят! Вот родишь, фигура немножко придет в норму – и вперед!» —«Возьму. Ох, бусы, бусы! Чуть не забыла! Это же Богдан подарил, когда еще только ухаживал за мной, это же талисман, я без них никуда!» —«Послушай, преждерожденная сестрица. Ты правду говоришь, что он не всегда так работает? Это же на износ! На нем же лица не было, когда вошел!» —«Нет, нет, не бойся. Бывает, конечно, всякое – но редко. Это уж так совпало, не гневайся…» —«Да я не гневаюсь, жалко просто. Ну и, конечно… да».

И чувствовалось при всем дружелюбии их, с каким удовольствием – наверное, сама не отдавая себе в том отчета, произносит Жанна вежливое обращение «преждерожденная сестрица», бессознательно напирая на «преждерожденная» – я, мол, моложе. Обязательно надо ощущать себя хоть в чем-то лучше того, кто рядом – пусть любящего тебя, пусть приятного и родного тебе самому, но ощущать такое надо обязательно, иначе и жизнь не жизнь… Все-таки варварка. Но, если вдуматься, в этом ничего по-настоящему плохого нет; забавно, конечно, но – ничего плохого. Пусть гордится – ведь это ей приятно.

Пока ничего плохого нет – то и нет ничего плохого.

И чувствовалось, с каким мудрым спокойствием и пониманием, лишь чуть-чуть усмехаясь про себя, отвечает ей в душе Фирузе: глупышка наша милая, это в твои двадцать три тебе разница в шесть лет кажется значительной…

«Хорошо…», — подумал Богдан и заснул окончательно.


Апартаменты Багатура Лобо, 25 день шестого месяца, отчий день, ночь

Когда Баг вышел из лифта на своем этаже и, привычно бросив взгляд в сторону апартаментов сюцая Елюя, подошел к своей двери, он застал рядом с нею здоровенного рыжего кота. Кот был вполне ухоженный и даже упитанный. С независимым выражением на морде он сидел у порога и равнодушно смотрел на Бага.

— Добрый вечер, драгоценноприбывший, — сказал ему Баг. — Слушаю тебя внимательно.

Кот ничего не ответил, а просто посмотрел на дверь, и снова перевел на Бага взгляд зеленых глаз.

Баг пожал плечами, достал ключ и открыл дверь. Кот ленивым прыжком преодолел багову ногу, которую тот выставил было, намереваясь закрыть пришельцу доступ в квартиру, и неторопливо двинулся вглубь.

— Э! — сказал ему Баг. — Милый, тут я живу, между прочим.

Похоже, кот откуда-то уже знал об этом – и отнюдь не был сим фактом обескуражен. Он сделал неторопливый круг по гостиной, обнюхивая мебель и подергивая хвостом, а потом беззвучно вознесся на стоявший подле окна диван и, немного потоптавшись там, улегся на подушке. Закрыл глаза.

— То есть, ты хочешь сказать… — начал было Баг, но кот, очевидно, даже не думал что-либо говорить.

Баг приблизился к наглому захватчику подушки и некоторое время размышлял, выкинуть ли его в окно, или всего лишь обратно, на лестницу. Кот развернул в его сторону одно ухо и ударил по подушке хвостом.

— Ясно! — Баг махнул на кота рукой, решив, что разберется с ним завтра. Сейчас на выяснение отношений даже с этим хвостатым у него просто не было сил. Ведь и Конфуций, призывая выпрямлять кривое посредством наложения на него прямого и отсечения всего, что осталось торчать, не упоминал, что при этом следует проявлять поспешность.

Баг подкрепил себя извлеченной из холодильника «Великой Ордусью», поставил опустевшую бутылку посреди стола, пытаясь уговорить себя, что она с успехом способна заменить оставшуюся в Павильоне Красного Воробья, а затемвелел «Керулену» издать мелодичные переливы, способствующие пробуждению, в восемь утра. После чего бросился на кровать и провалился в сон.

Рыжий кот спал уже давно.


Харчевня «Алаверды», 25 день шестого месяца, отчий день, утро

Непроизвольно соблюдая уже успевший, как оказалось, вчера возникнуть ритуал – демонстративное полное равенство и отсутствие формальной подчиненности кого-либо кому-либо, Баг с Богданом договорились встретиться на ничьей территории. Почему-то даже мысли не возникло, что Богдан поедет в кабинет к Багу, в следственное управление Палаты наказаний. И не возникло мысли, что Баг поедет к Богдану в Возвышенное Управление этического надзора, в его кабинет. Да и странно это было бы – в отчий-то день.

Они встретились у Ябан-аги. Тот только диву дался – преждерожденный Лобо явился не один и даже не посмотрел на свой именной табурет, а сразу прошел вместе со своим спутником к обыкновенному, для простых смертных, столику; но опытный старый кабатчик взял себя в руки с похвальной быстротой. Его подстерегал еще один удар – драгоценный преждерожденный Лобо из питья заказал себе… страшно выговорить… только кофей! Черный кофей! С утра!!

В ранний час отчего дня напарники оказались в еще полусонной харчевне одни – если, конечно, не принимать во внимание вечно бродящего по астралу йога Алексея Гарудина и его неизменную, как всегда уже полупустую, кружку пива. Баг ткнул пальцем в сторону Гарудина и сказал Богдану:

— Это Алексей, йог.

Потом указал на Бага и сказал йогу:

— Это Богдан Оуянцев, минфа.

Йог чуть моргнул опущенными веками, и уровень пива в его кружке существенно понизился. Богдан уважительно поджал губы и с пониманием поглядел на Бага. Истинно свободный человек достоин всяческого почтения, говорили его глаза.

Подошел Ябан-ага и принял заказ, мимоходом пополнив кружку просветленного.

Через десять минут Баг лихо завтракал; видно было, что он ушел из дому, ни крошки не кинув в рот. Богдан, преданно и заботливо накормленный в четыре руки, лишь поклевал за компанию какой-то острый салат, да запил бокалом мангового сока.

— Знаешь, еч Богдан, — за обе щеки уплетая дымящиеся, раскаленные цзяоцзы, сказал Баг. — Ко мне вчера кот пришел…

— Какой кот? — не понял Богдан.

— Рыжий такой… С наглой мордой.

— И как он пришел?

— Элементарно, еч Богдан, элементарно. Ввалился в квартиру, залез на диван и уснул, будто всю жизнь там спал.

— Ну, так что с того? — На лице Богдана было написано недоумение.

— Да ничего, в общем-то. Просто сегодня утром я проснулся от того, что этот наглый котяра забрался мне на грудь и смотрел – неотрывно так, пока я глаза не открыл. Знаешь, это довольно забавно: просыпаешься и видишь щекастую рыжую морду с немигающими глазами… Это я все к тому, — Баг отправил очередную пельменину в рот, — что, когда я проснулся нос к носу с котом, мне пришла гениальная идея. Это было как озарение.

— И у меня появились некоторые соображения. Правда, без вмешательства братьев наших меньших. Просто я мысленно по десять раз все вчерашние беседы со свидетелями в уме прокрутил. Бумажки писать будем?

Баг усмехнулся. По лоснящейся от жира пельменей щеке пробежал глянцевитый блик.

Йог Алексей вдруг шумно вздохнул.

— Будем, — сказал Баг. — У меня действительно гениальная идея. Не хочу, чтобы ты, хитрый законник, имел возможность сделать вид, будто она и твоя тоже.

Вот и еще ритуал сложился, подумал Богдан, доставая из одного из бесчисленных карманов варяжской ветровки блокнот. Что, интересно, сказал бы Учитель наш Конфуций, увидев, как быстро и как невзначай зарождаются правильные, сообразные церемонии… Наверное, одобрил бы. Сообразное – оно сразу заметно, и в душу входит легко и приятно.

Идею надо было написать максимально доходчиво. Потому что ничем, кроме правильно подобранных слов, убедить собеседника в ее справедливости было невозможно. Бог весть, как там с идеей Бага, но свою идею Богдан и впрямь считал гениальной. У нее был единственный недостаток – ее ничем нельзя было подтвердить.

Поэтому Богдан писал долго и старательно, вдумчиво взвешивая не то что каждое слово – каждую запятую. Может быть, со времен первого в жизни государственного экзамена на общегуманитарную степень сюцая он так не мучился над текстом.

Впрочем, не меньше страданий терпел сейчас и его напарник. От усердия он даже кончик языка прикусил.

Через пять минут Богдан прочитал: «Этот благоухающий хмырь Ландсбергис ляпнул про то, что у всех свои способы пополнять финансы, будто знал, что Бибигуль получила перевод, и проговорился. То ли по злобе, то ли от зависти. То ли нарочно, то ли непроизвольно. Если человек не следил специально за другим человеком, откуда он мог это знать. А к тому же он покинул территорию ризницы в ноль пятьдесят три, то есть мог отключить сигнализацию».

А Баг прочел: «Во-первых, цзюйжэнь Берзин Ландсбергис в течение почти половины временного интервала между уходом Хаимской из хранилища в канцелярию и началом взлома находился на территории ризницы, а значит, вполне может быть тем человеком, который отключил сигнализацию. Во-вторых, то, что он абсолютно достоверно прошел через охранный пост и зарегистрировал уход до начала ограбления, обеспечило бы ему абсолютно надежное алиби на случай, если бы мы приняли версию грабежа со взломом. В-третьих – но это, по-моему, самое подозрительное – он, даже если бы не был замешан в преступлении и искренне подозревал Бибигуль Хаимскую, поступил вопиюще аморально, не сказав нам о своих подозрениях открыто и честно, в присутствии подозреваемой, а попытавшись мерзкими намеками набросить на нее тень. Более всего это похоже на сознательное стремление навести нас на ложный след».

Они даже не засмеялись. Не улыбнулись даже. Наоборот, подняли взгляды от записок друг на друга и долго, серьезно смотрели один другому в глаза.

«Его мне Господь послал», — думал Богдан.

«Это карма, — думал Баг. — Что тут сделаешь».

Никто из них ничего подобного вслух, разумеется, не сказал.

— Ты как кота-то назвал? — спросил Богдан.

— Никак пока.

— Назови судьей Ди.

— Это мысль.

Помолчали, а потом Баг сдержанно проговорил:

— Ландсбергиса надо немедленно брать в разработку.

— Не просто в разработку, еч Баг. За ним немедленно надо начинать плотно ходить. Если крест еще у него…

— Ты думаешь, он не только сигнал обрубил, но и крест снял, а все эти автогены и ломы – для картинки?

— Не исключаю. Можно уточнить у Хаимской, но не хочется ее беспокоить лишний раз… Убегая к телефону ненадолго, будучи на охраняемой территории – она наверняка ключи не прятала никуда, оставила но на виду. Входную дверь захлопнула, конечно – так сделать один-единственный лишний ключик, работая в хранилищах изо дня в день… не штука.

— Слушай, еч Богдан. А может, мне просто поспрошать его… ну… как следует?

«Началось», — подумал Богдан.

— А если крест уже ушел? Ты Берзина тогда вообще ничем не прищемишь.

Баг в ответ молча показал, чем и как он в любом случае сможет прищемить Берзина.

— Нет-нет, — проговорил Богдан. — Об этом и думать нечего.

— А ты что же, полагаешь, будто на основании вот этих двух филькиных грамот, — Баг сделал небрежный жест в сторону их записочек, — твое или мое начальство разрешит брать человека под нефритовый кубок? Вот тебе – разрешит! Переродиться мне червяком!

— Тут счет идет, возможно, на часы, — задумчиво ответил Богдан. — Сегодня отчий день, в наших конторах – из начальства никого. Можно, конечно, позвонить, например, Раби Нилычу домой, но… Ты прав – это мы друг друга так легко убедили, потому что и убеждать не надо было, каждый сам к этому выводу пришел. А с начальниками мы попотеем… Нет, Баг. У нас сейчас одна дорога.

— Куда?

Богдан решительно встал и, расплачиваясь за салат и сок, кинул на стол связку чохов. Связка глухо брякнула.

— В Храм Конфуция, — сказал Богдан.


Храм Конфуция, 25 день шестого месяца, отчий день, часом позже

Огромный и великолепный снаружи, знаменитый на весь мир Храм, помимо многочисленных иных помещений, вмещал в себя не слишком-то просторный, очень скромный главный зал, именовавшийся Покоями Совершенномудрого, где за невысокой деревянной оградой стояло раскрашенное изваяние Конфуция в два человеческих роста; здесь и совершались приятные духу Учителя сообразные ритуалы. Лицо Учитель имел одухотворенное и торжественное, а проникновенный взгляд добрых черных глаз был устремлен прямо на того, кто, дабы возжечь перед высокочтимым образом благовонные сандаловые палочки, приближался к статуе. Легкая дымка медленно поднималась от старинной бронзовой курильницы, в песке которой тлели десятки таких палочек, и незаметно рассеивалась под сводами.

По сторонам, от теряющегося в вышине потолка до самого пола, белели в сумраке длинные свитки с полным текстом «Суждений и бесед»; текст был выполнен головастиковым письмом. Свитки относились к сравнительно позднему времени, но любой желающий мог приникнуть к исконному начертанию этого кладезя правильного упорядочивания, выгравированному на двадцати двух древних треножниках, по главе на треножник, которые помещались в специальном храмовом дворе, именуемом Средоточием Мудрости.

У боковых стен зала, за такой же низкой оградой, между колонн, подпирающих свод, располагались расписные статуи семидесяти двух приближенных учеников Учителя.

Атмосфера в зале царила возвышенная и серьезная, настраивающая на раздумья о главном.

В храме располагалось также множество небольших, укромных помещений. В одно из них в половине десятого вошли напарники.

Здесь тоже было сумеречно и тихо, и гораздо обильнее дымилась единственная курильница посредине. Передняя стена тонула в мягком ароматном дыму, сквозь который лишь едва-едва проглядывали висящие вплотную один к другому вертикальные свитки с наиболее известными речениями Учителя, украшенные понизу простыми шелковыми кистями. Обе боковые стены, полускрытые двумя рядами тонких деревянных колонн, выкрашенных в красный цвет, были безыскусно просты. Аскеза. Скромность. Воистину: благородный муж не думает о вещах и удобствах.

— Два смиренных путника почтительнейше просят наставлений, — негромко и внятно выговорил Богдан.

Прошло несколько мгновений, и невесть откуда, словно бы из облака дыма, степенно клубившегося у передней стены, тоже негромко и внятно, прозвучало:

— Важное ли дело у вас, путники?

— Наше дело крайне важно и очень щекотливо, — сказал Богдан. — Мы хотели бы удостоиться наставлений самого настоятеля.

Долго ничего не было слышно, но наконец в дыму негромко ударил медлительный гонг. Другой, старчески надтреснутый, но ясный голос сказал:

— Я слушаю.

— Тень Учителя! Мы оба – работники человекоохранительных служб. Мы столкнулись со сложной моральной проблемой и хотим, чтобы ты наставил нас на верный путь. Мы уверены, что напали на след опасного преступника, но у нас нет доказательств. За ним нужно установить слежку. Но, не имея доказательств, мы не можем испросить на то разрешения от начальства. А, не установив слежки, мы никогда не добудем доказательств. Поэтому мы хотим действовать как частные лица, на свой страх и риск. Разреши наши сомнения и укрепи нас в нашем намерении, если сочтешь его благородным.

После некоторой паузы голос вопросил:

— Изложи дело подробнее, путник, пекущийся о безопасности людей.

Богдан, стараясь говорить как можно понятнее и четче, перечислил все те незначительные, почти микроскопические поводы, которые заставили их заподозрить цзюйжэня. Вслед за ним заговорил Баг, и по-своему повторил то же самое.

Снова воцарилась тишина. Напарники стояли пять минут, десять, пятнадцать, но слышали лишь оглушительный стук собственных сердец. Дым из курильницы медленно плавал у них перед глазами, стелился у ног.

Настоятель размышлял.

Наконец вновь ударил негромкий, медлительный, басовитый гонг. Его отзвук еще дышал между стенами и колоннами маленькой кумирни, а голос настоятеля раздался снова, и Богдану показалось, что он – печален.

— Учитель сказал: благородный муж содействует людям, если они совершают добрые дела, а мелкий человек поступает наоборот. Еще сказал: искусное плетение словес способно перемешать правду с ложью, а нетерпение в мелочах способно расстроить великие замыслы. Еще сказал: человеколюбие есть скромность в быту, скрупулезность в делах и честность с людьми; даже находясь среди варваров, нельзя отказываться от всего этого!

Голос на миг умолк.

— Еще сказал: не уступай Учителю в человеколюбии!

Снова пауза. Богдан чувствовал, как растет напряжение. Его тронул предательский озноб. От того, что прозвучит сейчас, зависело слишком многое. Баг переминался с ноги на ногу.

— Поэтому, учитывая слабость доказательной базы, представленной путниками, я полагаю установление слежки за упомянутым подданным этически не оправданным.

Гром грянул. Земля разверзлась. Атлантида надежды дрогнула, встала на дыбы и косо, как тонущий корабль, рухнула в бездну.

Напарники не помнили, как оказались снаружи. Богдан машинально стискивал пальцами врученную им при выходе компьютерную распечатку полученного наставления, заверенную квадратной красной печатью Храма.

На улице мело и секло. Косой мелкий дождь уныло щекотал тротуары и стены домов. Крыша «хиуса» нескончаемо, тоненько скворчала от пляски капель.

— Нет, это не дело! — непонятно что имея в виду, вдруг сказал Баг, когда Богдан взялся за ручку дверцы своей повозки. Богдан поднял голову. Лицо напарника было влажным, глаза сверкали.

Богдан не ответил. Что было без толку тратить слова. Наставление Тени Учителя в подобных вопросах было непререкаемым, как закон. Нарушить – грех.

Мерзкая влага потекла за шиворот. Богдан поднял воротник ветровки.

Нет, это была не влага. Это была безысходность.

Ужас.

— Слушай, Баг, — тихо проговорил Богдан. — А ведь он… он работает с Ясой. Понимаешь? Именно он.

Можно было не повторять. До Бага дошло сразу.

— Ну надо же что-то делать, Богдан! — заорал он, мельтеша руками. — Надо что-то делать!

— Надо, надо, — угрюмо согласился Богдан, прислонившись задом к капоту «хиуса». Потом не выдержал, поднял лицо к сеющему водяную пыль небу и закричал: — Господи, надоумь!

При этих его словах Бага будто кинули в жидкий кислород. Он перестал жестикулировать, остекленел на миг, глядя на напарника ошалелыми глазами, и неожиданно взял его обеими руками за воротник.

— Богдан… — хрипло выдохнул он. — Богдан, ты же православный…

— Ну? — просипел Богдан, непроизвольно пытаясь вырваться. Вотще.

— Христом-Богом твоим прошу… заклинаю… — Баг был похож на безумца. — Ты же отмолишь, Богдан. Христос добрый, я знаю… Я бы сам – но с кармой не шутят… вдруг и впрямь червяком… А ты… Богдан, на колени встану. Надо взять эту сволочь!!! С поличным! А ты отмолишь, Христос добрый… А я – я как бы ничего не знаю, ты мне приказывай просто… каждому слову повиноваться буду, как бы не знаю ничего, приказали и все… Ты отмолишь!

Богдан понял.

Он стряхнул мигом обессилевшие пальцы Бага. Повернулся в сторону невидимого в пелене дождя Александро-Невского собора. И, что-то беззвучно бормоча, несколько раз широко перекрестился.


Апартаменты Богдана Рухович Оуянцева-Сю, 25 день шестого месяца, отчий день, день

— Жанночка, я буквально на минуту. Фира где? Отдыхает?

— Из мечети пришла совсем без сил. Да и со сборами замучилась. Вот только что в пятый раз все переложили.

— Ладно, не тревожь ее. Познакомься, это мой напарник и друг, еч Багатур Лобо. Баг, это Жанна, моя жена.

— Рада познакомиться, Багатур.

— Очень приятно, Жанна.

— Жанна.

— Да, милый.

— Мне нужна твоя помощь.

— Как интересно! Я к услугам повелителя, и готова служить совком и метелкой, и… это… и чем угодно.

— Нет, совсем не интересно. Строго говоря, у меня нет никакого права тебя об этом просить, но мы в безвыходном положении. Человек, о котором пойдет речь, знает обе наши морды, а…

— А мою морду – не знает, — насмешливо сказала Жанна.

— Вот именно, — Богдан вымученно улыбнулся. — Если ты согласишься, мы сейчас спустимся, сядем в повозку и довольно долго будем кататься. Может, придется даже постоять…

— Наконец-то я побуду с тобой подольше.

— Баг будет за рулем, а я постараюсь показать тебе одного человека… Неважно, кто он, может быть, после расскажу, когда буду сам это знать точно. Я тебе его покажу, мы отъедем немножко, я тебя высажу, и ты пойдешь ему навстречу. И на улице как бы так с ним столкнешься… Сумеешь?

— Спрашиваешь!

— И вколешь ему в одежду… в брюки, в рубашку, куда получится, но лучше, конечно, не в верхнюю одежду, в помещении он снимет ее быстрее всего… вколешь вот эту штучку. Видишь, маленькая булавочка.

— Конечно, вижу. Это микрофон?

— Какая умная девочка, — сказал Баг.

— Ты… — голос Богдана дрогнул. — Ты согласна? Тебе это не очень претит?

Жанна помедлила мгновение и задумчиво сказала:

— Раз уж я взялась быть ордусской женщиной – буду ею до конца. Правда, я еще не очень достаточно погрузилась в вашу культуру. Не знаю, когда муж обращается к жене с такой вот просьбой чисто а-ля жандармери, она должна изъявлять согласие как преданная любящая жена, или как рядовой ажан комиссару?

Богдан опять чуть улыбнулся.

— Как хочешь. Как тебе больше нравится.

Жанна шагнула к нему. Нимало не стесняясь Бага, обняла мужа, прильнула к нему всем телом и, подняв лицо навстречу его лицу, сказала:

— Будет исполнено, мон женераль!

Баг закурил.


Багатур и Богдан

улицы Александрии Невской, 25 день шестого месяца, отчий день, день

Просторный и мощный цзипучэ Бага, оборудованный всей необходимой аппаратурой, был куда более приспособлен для ведения деятельных мероприятий, нежели скромный, уютный «хиус» Богдана. Поэтому на сей раз все загрузились в цзипучэ – Баг за рулем, Богдан с молодой женой на заднем сиденье. Жанна цвела. Положив голову на плечо супруга, она умиротворенно улыбалась и явно ощущала себя в своей тарелке. Ее весьма экзотический и, что греха таить, действительно очень обаятельный муж был при ней, их бесплатно катали по прекрасному городу, она стремительно погружалась в любимую культуру, а впереди было Приключение.

Однако сгорбившийся за баранкой Баг буквально всею кожей ощущал, как, несмотря на радость молодой, гложет совесть его напарника. И перед Жанной, и перед наставником Храма, и перед законом… Ради торжества справедливости Богдан взял на себя нелегкий груз.

Ландсбергис был отслежен на углу Лигоуского проспекта, названного так в свое время из уважения к знаменитому литератору и реформатору Сунской династии Ли Гоу, и Расставанной улицы, где в старину была городская застава, и отъезжающие, расставаясь с провожающими, в последний раз обменивались с ними стихами и чарками вина. Подозреваемый, не обращая внимания на промозглый ветер, размашистой походкой двигался от своего дома к лавочке, торгующей трубочным табаком.

— Вот он, злодей, — Баг первым заметил Берзина. — Смотрите, вот он.

Жанна подняла голову с плеча Богдана и кинула быстрый взгляд сквозь затемненное стекло.

— Противный, — убежденно сказала она то ли от души, то ли чтобы сделать приятное супругу.

— Как шагает бесстыдно… — протянул Богдан, внимательно глядя на остановившегося перед витриной Ландсбергиса. Тот разглядывал табаки и вертел в руке складной зонтик. — Походка человека с совершенно спокойной совестью. Сворачивай, еч Баг!

Цзипуче завернул за угол.

Настал черед Жанны. Озорно посмотрев на Богдана, она погляделась в зеркальце, провела помадой по губам и выпорхнула из повозки. Мягко захлопнулась дверца. Баг снова тронул цзипучэ и, развернувшись, снова выехал на проспект шагах в сорока от предполагаемого места действия. Притормозил.

Верная молодица сработала виртуозно, словно всю жизнь только и занималась тем, что навешивала микрофоны-невидимки на разных лиц, по тем или иным причинам того заслуживающих. С гордой грацией молодой лани проходя мимо погруженного в созерцание Ландсбергиса, она подломилась на высоком каблучке, потеряла равновесие и для обретения оного была просто-таки вынуждена пару раз взмахнуть руками и ухватиться за стоявшего к ней спиной Берзина.

Не ожидавший этого Ландсбергис чуть было и сам не свалился – сначала назад, на Жанну, а потом, качнувшись в противоположном направлении, личностью прямиком в витрину; Баг, внимательно наблюдавший за действием (мучимый совестью Богдан, стоило Жанне приблизиться к подозреваемому, несколько малодушно отвернулся), успел ясно представить себе поток осколков стекла и облака выпущенного на свободу и взметнувшегося к насквозь отсыревшим небесам нюхательного табака. Но, к счастью, до того не дошло. Ландсбергис извернулся и ухватил Жанну обеими руками («Хорошо, что Богдан не смотрит, — подумал Баг, — а руки я Берзину лично оборву… позже»), Жанна же с видом «э, нет, это рановато» Ландсбергиса отодвинула. Подозреваемый послушно отступил («Воспитанный!» — с отвращением продумал Баг), и уж тогда между ним и юной чаровницей завязался, похоже, некий разговор: Ландсбергис, что-то тараторя, поклонился Жанне, поцеловал ей на западный манер ручку и даже вручил визитную карточку. Жанна смущенно улыбнулась, что-то ответила и покинула негодяя при первой возможности; Берзин же остался стоять у витрины, потрясенно глядя ей вслед. Зонтик его валялся на брусчатке. Младшая жена Богдана явно произвела на пожилого сердцееда неизгладимое впечатление.

Дело было сделано.

Баг облегченно вздохнул.

— Ну что? — подняв голову, спросил Богдан. — Как там?

— Порядок! — улыбнулся Баг, подстраивая аппаратуру; откинул экран «Керулена». — Сейчас проверим.

— Все-таки некрасиво, что мы ее не взяли обратно в повозку, — запоздало принялся расстраиваться Богдан.

— Ей, конечно, до смерти интересно, что тут будет, — примирительно ответил Баг. — Но, во-первых, мы можем проездить целый день, а то и всю ночь караулить в зоне слышимости, а во-вторых, нам может срочно потребоваться обсудить тот или иной связанный с расследованием вопрос, что при ней делать несообразно.

— И, в-третьих, Фирузе в ее положении не следует оставлять надолго одну, — вздохнув, закончил Богдан.

Внутри повозки отчетливо хлопнула дверь и коротко тренькнул звонок входного колокольчика. Потом раздались шаги.

— Что угодно преждерожденному?

Продавец.

Ландсбергис спросил пачку ароматического табаку. Голос его раздавался громко и отчетливо – видимо, Жанна всадила булавку куда-то в воротник.

— Ты записываешь? — от волнения сглотнув, спросил Богдан. Ему вдруг нестерпимо захотелось пить. — Все надо записать. Все его разговоры.

— А как же, еч Богдан! — отвечал Баг. — Еще бы я не записывал! Даже наш Учитель Конфуций говорил: «Благородный муж лишь записывает и передает то, что говорили совершенные мужи древности…».

— «…И тем умножает гармонию мира», — закончил Богдан и нервно рассмеялся.

Ландсбергис между тем купил свой табак, поинтересовался ценами на трубки из вишневого дерева, минут пятнадцать обстоятельно и неторопливо беседовал с продавцом о преимуществах трубок с длинными мундштуками перед трубками с мундштуками короткими, а затем покинул лавочку.

— И куда его теперь понесло? Мы его не потеряем? — заволновался Богдан.

— Обижаешь, напарник… — Баг вызывал на экран «Керулена» схематическую карту Александрии, по которой маленькой красной точечкой двигался Берзин. — Куда он от нас денется…

Некоторое время не происходило ничего существенного.

Богдан, на минутку выскочив из повозки, купил себе мангового сока и выпил его.

Баг выкурил полпачки «Чжунхуа».

«Керулен» послушно записывал дыхание и шаги.

По крыше цзипучэ снова забарабанил мелкий дождь, и снова пришлось включить дворники. Надежды на то, что сильный ветер разнесет тучи, пока не оправдывались.

Позвонила Жанна и сообщила Богдану, что она благополучно добралась до дома, что Фира чувствует себя хорошо, отдохнула и снова продолжает собираться, и что Ландсбергис, по его словам, бывал в Париже. Он пытался назначить мне свидание около Медного Всадника, всучил свою визитную карточку, ах, как это все интересно, дорогой! Как захватывающе! Я сделала все как надо, да? Вам его теперь слышно? Какой ужасный у него одеколон! Ты когда домой сегодня вернешься? Фирюзе будет учить меня готовить пилав!

Ландсбергис между тем в одиночестве шлялся по улицам.

— Этак он весь день будет прогуливаться, — нетерпеливо сказал Богдан.

— Ну, напарник, — ехидно отвечал ему Баг, гася в откидной пепельнице окурок очередной сигареты, — так обычно и происходит деятельное расследование. Бывает, сидишь дни напролет в засаде, чтобы получить крупинку нужных сведений. Это тебе не Танские уголовные уложения листать – раз, два… И ведь еще наш Учитель Конфуций говорил, что скоро только кошки производят на свет потомство – а благородному мужу не приличествует уподобляться кошке.

— Ну да, ну да, — махнул рукой Богдан, — только время-то уходит. И быть может – крест.

— А я однажды почти целый вечер простоял на карнизе, — Баг удобнее откинулся на сидении и скрестил руки на груди. — На карнизе за окном у одного нехорошего, гм, преждерожденного. На шестом этаже. И ветер дул, между прочим. Может, три-четыре человека в мире способны на такое…

— И зачем тебя туда понесло?

— А затем, что этот нехороший человек внезапно вернулся домой, когда я уже совсем было занес ногу над его подоконником. Пользуясь служебным положением он, видишь ли, присваивал неограненные алмазы. Но осторожный был – неимоверно. Вот я и решил, с благословения шилана, посетить его жилище с целью сбора решающих доказательств. Неофициально посетить. А у него неучтенный черный ход оказался. Но ничего, я упорный. Я подождал.

Богдан хмыкнул.

Ландсбергис зашел в ресторан «Кирилл и Мефодий», что на проспекте Вознесения. Ресторан был известен тем, что в нем подавали блюда западной кухни, а половых именовали исключительно гарсонами или, на худой конец, официантами. Этакая своеобразная экзотика для любителей этнографии народов Европы.

Баг завернул в тихий переулок шагах в двухстах от ресторана и остановился.

Некоторое время были слышны шумы обеденного зала, звон посуды, приглушенные голоса, негромкая музыка.

— Дзержин! — Это Ландсбергис.

Приветственные возгласы: «Рад тебя видеть, брат!» —«Хорошо, что выбрался». — «Да о чем ты! В такой день…» —«Ну проходи, проходи, я тут отдельный кабинет занял, вон там. Как же хорошо, что ты сумел приехать».

— Пошли в кабинет, кажется.

— Что за персонаж этот Дзержин? — поинтересовался Богдан.

Баг уже стучал по клавишам.

Из микрофона слышалось, как Дзержин придирчиво заказывает блюда и напитки.

— Так… Он сказал – брат. Так. Вот оно… Дзержин Ландсбергис, сорока четырех лет, житель Даугавского уезда, промышленник, владеет табачной фабрикой «Лабас табакас»… о… здоровенная фабрика… — На экране «Керулена» появился план какого-то крупномасштабного производства, затем несколько красочных фотографий заводских корпусов. — Фабрика расположена на берегу речки Лиелупе, близ ее впадения в Даугава-хэ. Красивые места! Так, пойдем дальше. Родственники. Мать, отец, младший брат… Ну вот, круг замкнулся. Младший брат – Берзин Ландсбергис, цзюйжэнь искусствоведения. Ага. Братья, стало быть.

В ресторане между тем случился тост за долгожданную встречу; голос Берзина звучал как-то уж чересчур взволновано – так и виделось, как он искательно заглядывает в глаза старшему брату, уверенный басовитый говорок которого размеренно повествовал о крайней занятости на ниве производства табака разных сортов и о многочисленных успехах в этой важной области («Кстати, Берзин, я решил новый сорт назвать в твою честь. „Берзин друм“, как тебе, а? — И раскатисто: — Ха-ха-ха!»).

— Практически варвары, — задумчиво слушая неестественно оживленную речь Ландсбергиса-старшего и звон бокалов, проговорил Богдан. — Употребляют крепкие алкогольные напитки в середине дня! Нет, конечно, ныне день особенный, отчий, к тому же братская встреча – но все-таки…

— А у них там вообще диковато, — заметил Баг. — Я там, еч Богдан, вел одно дельце. Места красивые – слов нет. А вот люди… Не побоюсь этих слов – вороватый народец. Себялюбцы, так и смотрят, где что плохо лежит. Друг с другом они еще ничего, по-соседски. А с остальными – исключительно по принципу болотных варваров мань: что твое – то мое, а что мое – то дело не твое. Слабого всегда толкнут, сильному всегда лизнут что-нибудь несообразное…

— Н-ну, не знаю, — с сомнением проговорил Богдан. — Я знавал нескольких человек с Золотого побережья – вполне симпатичные, обстоятельные такие. Просто, как бы это сказать… Культуры им еще не достает. Ну, оно и понятно, позже всех присоединились. — Он вздохнул. — Ничего, еще каких-нибудь пять-шесть поколений, еще пара веков – и все там у них образуется. И воцарятся полный покой и умиротворение.

Братья Ландсбергисы, похоже, покончив с ушедшим на первые тосты разгонным графинчиком, спросили у полового уже целую бутылку заморской водки – свенской.

— Не понимаю я этого, — сказал Баг. Богдан вопросительно взглянул на него. — Ну вот про водку, еч Богдан, — пояснил он. — По долгу службы мне пришлось перепробовать множество всяких напитков, — заметив ехидный взгляд Богдана, он уточнил: — Ну, может, и не всегда по долгу, однако же… Мнится мне, лучше московского особого эрготоу ничего не выдумано еще. Тут ведь целая гамма – и уводящий мысли ввысь запах, и божественный вкус пяти злаков, и внутренние ощущения – эрготоу протекает через весь пищевод и оказывается в желудке так, что ты это каждой клеточкой чувствуешь. Сквозь тебя течет волна родного и невыразимо приятного тепла! А вот свенские водки или суомские – их пьют, ты только представь, еч – холодными. Ничего не дают они не уму, ни телу – одно только тупое и скотское опьянение. Не смотри так, еч Богдан, не смотри!

— Выпить хочешь? — спросил Богдан.

— Хочу, — честно ответил Баг. — У меня нервы тоже не железные.

— Слушай, Дзер, — сказал между тем Берзин Ландсбергис в ресторане, в перерыве между звоном сходящихся боками бокалов. — Забери ты у меня эту штуку, братец… Неспокойно мне.

— Тише, дурень… Ты что, с собой это приволок?

— А куда мне его девать? Держать дома? Так неровен час, как раз дома-то… Как у них тут говорят – и на старую женщину бывает проруха. Вэйтухаи[30] как с цепи сорвались, носом землю роют. Меня допрашивали…

— И что?

— Я сказал все, как ты учил. Они поверили. Кажется. Но мне неспокойно. Я боюсь. Больно страшное это дело…

— Мальчишка… Выпьем!

Чокнулись. Было слышно, как Берзин судорожно заглотил водку. Все же молодец Жанночка!

— Давай сюда… Да не так! Под столом!

Некоторое время была слышна возня.

— Теперь другое… — Булькающие звуки: наливает. — Дело сделано, братила. Но не до конца…

— Да ты что, Дзер! Ты же говорил – он дорогой, продать если, так на все хватит!

— Обстоятельства изменились. Ситуация ухудшилась. Словом… — опять чокнулись и выпили. «Сейчас напьются вусмерть, начнут безобразия совершать и их заберут в квартальную управу, дадут там прутняков и крест найдут», — подумал Баг. «Господь, ты видишь это! Не допусти, чтобы в Поднебесной людей, стаканами пьющих зелье бесовское, сделалось больше, чем сейчас!» —взмолился мысленно Богдан. А Дзержин тем временем продолжал:

— Словом, братила, дело такое. Человеку, который нам платит, позарез нужна… — он сделал многозначительную паузу. — Та самая книжечка, на которой ты цзюйжэнем стал.

Что-то громко звякнуло. Богдан толкнул локтем Бага в бок. Баг воздел к потолку повозки указательный палец: «Вот оно!»

— Да ты что, Дзер?! — голос Берзина был исполнен ужаса. — Ты что?! Да я…

— Да, — голос Дзержина Ландсбергиса был трезв и тверд. — Да. Именно ты. Ты уже вынес крест, теперь очередь за книжкой. Сейчас безопаснее, чем когда-либо. Эти думают, что ограбление уже случилось, крест ищут…

— Брат… Я не могу поверить! Ты что, братец?! Нет, нет, выброси из головы!

— Не мельтеши. Что ты раскричался? На вот, выпей.

Берзин судорожно забулькал. Дзержин щелкнул зажигалкой.

— Дела наши плохи, братила… Что уж говорить. Людишки стремятся к очищению душ и тел. Курить бросают… Деньги, говорят, это грязь. Но мы-то знаем, что грязь – это, к сожалению, не деньги. Грязи-то у нас хватило б с лихвой, а вот денег… Крестом нам, братила, дела не поправить. Но тот же покупатель готов взять заодно и книжку эту золоченую… Тогда мы выкрутимся… Так-то, братец.

— Дзер, ты мне всегда был за отца. Как ты можешь предлагать такое? Да, я поддался слабости, ведь я люблю тебя, ты – моя единственная семья, ты все, что у меня есть… но я же не подлец!

Старший Ландсбергис помолчал.

— Да, братила, я тоже люблю тебя. Я всегда о тебе заботился, верно? Я покупал тебе леденцы на палочке… Сладкие такие. Помнишь? А теперь вынеси из этой проклятой ризницы Ясу.

«Законченные воры!» —с негодованием подумал Баг.

«Законченные богохульники!» —с негодованием подумал Богдан.

— Нет, Дзер, нет! Я не сделаю этого, я не могу…

— Можешь. Тебя никто не подозревает. В одну из ближайших ночей и вынесешь. Сейчас как раз самое время, все продумано и схвачено. Крест их отвлек… Завернешь в тряпицу какую-нибудь и вынесешь. Я в это время буду уже за морем. Вот тебе бумажка – выучишь и съешь. Здесь все сказано: когда, кому, как передашь книжку. Она отсюда поедет диппочтой, так что тебе не придется с нею возиться. А тот человек передаст тебе билет на воздухолет свенских авиалиний. Сутки – и все шито-крыто.

Видимо, на лице Берзина появилось какое-то не такое выражение, потому что Дзержин продолжал уже более жестко:

— А другого пути у тебя нет, братец. Кто крест этого – как там его? — Сысоя украл? Ты и украл. Никто другой. Теперь у тебя только два пути: один – с бритыми подмышками в острог, а другой – делать, как я говорю, и тогда никто ничего не узнает, и ты уедешь отсюда ко мне, и мы все забудем…

Воцарилась тишина.

— Напарник… — потрясенно прошептал Богдан. — Еч Баг… Что же это делается? Ведь брат шантажирует брата!

Баг смолчал. Лицо его сделалось похожим на каменную маску. Пальцы левой руки судорожно стискивали баранку.

— Братец, — тихо проговорил Берзин, — но ведь из-за таких, как мы, по всей Ордуси люди начнут с недоверием и безо всякой любви относиться к нашим соотечественникам…

— А тебе что за дело до них? — невозмутимо ответил старший Ландсбергис.

Опять тишина. Только слышались отчетливые всхлипывания Берзина. Напарники в цзипучэ сами едва сдерживали слезы.

— Ты это заранее все продумал, — рыдая, выдавил несчастный Берзин.

— А если бы и так? — прогудел Дзержин. — Что ты раскис… На, покури. Я тебе трубку набил… Значит, вот как сделаем: я сейчас еду в гостиницу и вечером сажусь на паром, придется в Свенску сплавать, чтобы встретиться с покупателем напрямую. Крест передам, ну, и еще разок про цену побеседую. А ты, тем временем… Не подведи меня, братец. А то – сам знаешь…

«Ну, мерзавец», — подумал Баг, машинально вертя в пальцах метательный нож. А вслух выдохнул только:

— Амитофо…

— До встречи, братец.

Послышались удаляющиеся шаги: Дзержин Ландсбергис покидал ресторан.

Баг приглушил звук – кроме всхлипываний оставшегося в одиночестве Берзина все равно уже ничего не было слышно – и повернулся к Богдану.

— Так, еч Богдан… Какие будут соображения?

Соображения были.

Но сперва напарники подкрепили свои силы – Богдан манговым соком, а Баг – бутылкой «Великой Ордуси». После прослушивания разговора братьев у обоих напарников на душе осталось редкой мерзостности ощущение.

Они уж не стали писать версий на бумажках: какие тут версии! Порешили просто – придется разделиться. Многое неясно, сейчас злоумышленников хватать нельзя – это было очевидно обоим.

Поэтому Баг отправится следом за старшим Ландсбергисом и за крестом, сядет на тот же паром и постарается выяснить побольше относительно личности, которая с такой щедростью собирается платить за уворованное под покровом ночи национальное достояние. И не допустит, чтобы наперсный крест великомученика Сысоя попал в чужие, грязные руки. После чего с крестом – и по возможности со всеми плененными участниками противуобщественного деяния – вернется в Александрию. Тут Богдан внимательно оглядел Бага – с легким сомнением, кажется. Но Баг плотоядно улыбнулся и сказал: «Не сомневайся, еч Богдан. Меня одного будет вполне достаточно». — «Сердце мне говорит, это правда, — Богдан сокрушенно покачал головой. — Только уж, ради Бога… не переусердствуй». — «Да что ты! — возмущенно возразил Баг. — Да никогда! Да переродиться мне женщиной!»

В это время Богдан возьмет под пристальное наблюдение младшего Ландсбергиса, а также и ризницу Александрийской Патриархии, дабы взять Берзина с поличным в момент выноса наидрагоценнейшей реликвии. Поскольку одному с таким масштабным делом Богдану просто не справиться, ему придется явиться пред очи главы Возвышенного Управления Мокия Ниловича, для чего потревожить его посреди отчего дня, ввести в курс на свой страх и риск предпринятого деятельного расследования и предъявить запись поучительного во всех отношениях разговора братьев Ландсбергисов.

— Связь будем держать по электронной почте, — решил Баг, соединяя свой «Керулен» с предусмотрительно прихваченным в цзипучэ «Керуленом» Богдана на предмет копирования записи разговора. Умные механизмы, соединившись портами, довольно заурчали.

— Береги себя, еч Баг, — молвил Богдан и три раза перекрестил напарника.

В разрывы туч выхлестнуло ослепительное солнце. Повозка мягко тронулась с места и, расплескивая воду из луж, набирая скорость, устремилась вперед.

Багатур Лобо

Апартаменты Багатура Лобо, 25 день шестого месяца, отчий день, три часа спустя

Заскочив домой, Баг переоделся в походный халат и даже приклеил себе тонкие усики, а на нос нацепил очки с простыми стеклами. В суете сборов Баг посреди гостиной наткнулся на рыжего кота, которому не было пока даровано имя. Кот уверенно стоял на ковре, вытянув хвост параллельно полу, и внимательно смотрел на Бага. Потом со значением сказал:

— Мяу.

— Ты еще тут… — пробормотал Баг, извлекая боевой меч из оружейного шкапа.

А где же еще, говорил весь вид кота. Где мне еще, собственно, быть? И для вящей убедительности кот добавил еще раз:

— Мяу!

Теперь в голосе безымянного было слышно неприкрытое возмущение.

— Ну, что? — Баг остановился перед котом. — Что?

— Мяу! — уверенно заявил кот и величественно двинулся на кухню. Баг из любопытства последовал за ним. Кот небрежно оглянулся, а убедившись, что Баг идет следом, прошествовал к холодильнику, сел напротив него и уставился на Бага.

— То есть ты хочешь сказать, что я не только должен терпеть твое наглое присутствие, но еще и кормить тебя? — изумился Баг.

Удивительно создан мир! Еще Конфуций говорил: «Стоит фениксу хотя бы кончиком лапы увязнуть в болоте – и весь он полностью пропадает в зловонной тине быстрее, чем варится просяная каша». С другой стороны, откуда знать, кем доведется родиться Багу в следующей жизни, — быть может, вот таким рыжим и самоуверенным котом. Быть может, сам этот кот, например, прадедушка Бага… Почему бы и нет? Ведь как он уверен в себе, не дать не взять – досточтимый предок по мужской линии!

— Но ты сильно обольщаешься, хвостатый преждерожденный, — Баг распахнул холодильник и продемонстрировал коту его практически пустые недра. — Разве что тебя устроит банка корюшки в собственном соку и бутылка пива «Великая Ордусь»…

Кота это устроило.

Баг вскрыл банку и вывалил ее содержимое в подвернувшееся под руку блюдце, а пиво налил в пиалу и поставил все это перед котом. И через мгновение изумленно наблюдал, как кот без имени с полным хладнокровием и даже достоинством пожирает корюшку и лакает пиво. Когда со всем этим было покончено, кот аккуратно вылизал пиалу, потянулся, явив чудовищные когти, и степенно удалился в гостиную, подергивая хвостом. Мягко, но вполне увесисто вспорхнул на диван – и завалился там на захваченную с вечера подушку. И закрыл глаза.

«Ну, дедушка, ты даешь…» —подумал Баг, закуривая.

При щелчке зажигалки кот оживился, даже поднял голову и так посмотрел на Бага, что тот едва не предложил ему сигарету. Но это уж было бы и вовсе несообразно.

Впрочем, выяснение отношений с рыжим котом, а также и дарование животному сообразного облику и воплощению имени было делом будущего, и Баг поспешил к выходу.


Паром «Святой Евлампий» 25 день шестого месяца, отчий день, вечер

Паром «Святой Евлампий» отдавал швартовы в семь вечера и обещал быть в заморской Свенске спустя сутки. Баг прибыл на борт за четверть часа до отплытия.

Дождь унялся и в свете склонявшегося к закату ярко-алого в прорезях всполошенных туч солнца паром являл собой колоссальное блистающее сооружение из металла, пластика и стекла. На причал были перекинуты широкие сходни, по обе стороны которых важно стояли на ветру четыре красавца-матроса в белых коротких халатах с синими полосами по краям.

Бесчисленные пассажиры неторопливой и пестрой гусеницей втягивались в недра парома.

Баг поправил очки и влился в поток.

Предъявил билет.

Взошел на борт.

Быстро отыскал свою каюту на второй палубе.

Приличная каюта. Широкое и мягкое ложе. Письменный стол у иллюминатора. Пара кресел. Бра на стенах. Блин матового плафона под потолком. Баг заглянул в туалет и в душевую комнату. Все было сообразно.

Расположив «Керулен» на столе, он быстренько отстучал Богдану сообщение отом, что благополучно добрался до места и приступает к деятельным действиям. Затем вызвал на экран схему парома и некоторое время ее изучал.

Каюта Дзержина Ландсбергиса помещалась на первой палубе, в непосредственной близости от одного из буфетов, и Баг этому весьма порадовался: логично предположить, что Дзержин может часто там появляться – при его-то явственной страсти к свенской водке! В любом случае у каюты Ландсбергиса придется потоптаться, и расположенный рядом буфет – хороший к тому повод.

Без особого труда проникнув в базу данных парома, Баг нашел файл со списком пассажиров и стал его проглядывать. Было зарегистрировано двести пятнадцать человек. Ландсбергис ехал под своим именем. «Удивительное нахальство!» —подумал Баг.

«Однако!» — подумал он мгновением позже.

Потому что, хоть и было это в высшей степени странно, но в списке пассажиров значился и тот самый нихонец Люлю – как Като Тамура; а следом – еще два варварских имени: Юллиус Тальберг и Сэмивэл Дэдлиб. Их каюты также располагались на первой палубе, но в некотором отдалении от каюты Ландсбергиса.

Это обстоятельство Багу очень не понравилось. Конечно, страсть западных варваров к путешествиям общеизвестна, но почему эти трое именно сегодня покидают Ордусь? Или они уже успели насладиться всеми красотами, которые щедро дарит очарованному гостю блестящая Северная столица Александрия Невская, и теперь испытывают непреоборимую, как писал когда-то великий Пу Си-цзин, чей двухсотлетний юбилей совсем недавно отмечали все улусы Ордуси, охоту к перемене мест? Или они тут были по другому поводу, отнюдь не с праздными целями? И чем их так привлекает Свенска? И почему именно теперь, одновременно с Дзержином?

Вопросы роились в голове Бага. Гораздо хуже было то, что нихонец Люлю видел Бага без усов и в обществе минфа Оуянцева. Даже не очень пытливый мозг связал бы человека со степенью минфы с человекоохранительными органами. Уж Баг такой вывод сделал бы непременно. А людей нельзя недооценивать.

Он отклеил усы и снял очки.

Нелепо.

Теперь придется скрываться и таиться, тогда как, не окажись тут странный Люлю, можно было бы запросто подсесть к Ландсбергису в буфете и завести с ним приличествующий случаю разговор.

Нелепо.

Из открытого иллюминатора сквозь сдержанный гул мягко работающих могучих машин донеслись множественные прощальные крики. Пол легонько вздрогнул.

Паром покидал Александрию.

Баг прямо в халате улегся на ложе и уставился в потолок.

Ладно, все не может быть так хорошо, как хотелось бы. Выкрутасы причудливой жизни нужно воспринимать стоически. Думать позитивно, как говорят американцы. Баг, думай позитивно.

Что, если нихонец и его компания здесь оказались совершенно не случайно? Быть может, это и есть представители того лица, которое хотело заполучить сначала крест святого великомученика, а теперь разохотилось уже и на Ясу? Или даже один из них есть само это лицо? Запросто.

Ничего, усмехнулся Баг, мой меч при мне пока.

Ласковый женский голос по внутренней трансляции на четырех языках оповестил пассажиров, сколь неимоверно приятно капитану и команде приветствовать на борту «Святого Евлампия» всех драгоценных преждерожденных, уведомил о наличии на каждой палубе четырех круглосуточно открытых буфетов и двух ресторанов, подающих блюда десяти национальных кухонь, синематоргафического зала на первой палубе, и пожелал всем приятного путешествия.

«Ага… Путешествие будет незабываемым, — хищно подумал Баг. — Гарантирую».

А что же так суетится наш великий табачный король Дзержин? Что это за проблема такая у семьи Ландсбергисов образовалась, из-за коей даже национальную реликвию для них украсть – не грех? Чем так плохи их дела, а?

Баг подсел к «Керулену».

Сервер табачной кампании «Лабас табакас» являл собой хорошо надраенную витрину преуспевающего предприятия. Баг просмотрел длинные списки продукции – табаки разных сортов, в красивых упаковках, манили покупать их прямо-таки вагонами. Сигаретные пачки громоздились горами. Баг обнаружил тут и любимые им «Чжунхуа» – и как-то по-новому взглянул на свою пачку, лежащую по правую руку от «Керулена».

Ладно.

Так… Структура производства, мощности, графики, очень красивый баланс: прибыли стремительно растут… Доходное дело! Чего ж тебе не хватало?

Вот и сам Дзержин красуется – широкая открытая улыбка, короткая черная бородка, честные глаза, в углу рта трубка: сама надежность! Кто бы мог подумать!

В дверь постучали.

Баг опустил экран «Керулена».

На пороге стояли два таможенных вэйбина. Коротко поклонились.

— Почтительно просим извинения, что прервали ваше отдохновение, преждерожденный. Дозвольте освидетельствовать ваш драгоценный багаж согласно уложений Великой Ордуси.

Баг поклонился в ответ и сделал широкий приглашающий жест.

— Я путешествую налегке. Кроме любимого с детства компьютера да меча, потребного всякому путнику в чужих краях, я больше ничего и не везу с собой.

— Позвольте ваш драгоценный меч, — мягко, но настойчиво попросил один вэйбин. Баг извлек меч из ножен и рукоятью вперед подал ему. Вэйбин осмотрел простую рукоять, забранную кожей, произвел надлежащее измерение длины лезвия и с поклоном вернул оружие Багу. Баг молча наблюдал процедуру – ведомственные уложения пограничной стражи запрещали пересекающим границы свободное ношение мечей с лезвиями сверх установленной длины. Нельзя сказать, чтобы в этом был какой-то глубокий смысл, ибо человек понимающий может и с обыкновенной вилкой натворить немало. Но уложения есть уложения, и кто мы такие, чтобы не соблюдать их или хотя бы обсуждать?

— Еще раз просим прощения за то, что побеспокоили преждерожденного, — кланяясь, сказал таможенный вэйбин, а другой двумя руками протянул Багу объемистый металлический ящик, украшенный искусно выгравированным иероглифом «счастье», с широкой прорезью сверху. — Пусть ваш путь будет приятен и безмятежен.

Баг извлек из-за пазухи связку чохов и бросил ее в прорезь. Чохи глухо звякнули. «Мзда на счастье». Древняя ордусская традиция.

Дверь за таможенными вэйбинами закрылась.

Да, традиции надо чтить. Это и служащим приятно, и стране полезно. Службы сильны радостями, которые получают служащие в рабочее время, а страна сильна неизменностью.

Призывно засвистел «Керулен» на столе.

«Единочаятель Лобо, — писал Богдан, — готовясь посетить высокое начальство, я поднял дела, относящиеся к компетенции Возвышенного Управления этического надзора Даугавского уезда, и обнаружил в разряде дел закрытого слушания одно, имеющее прямое отношение к нашему расследованию. Прилагаю к сему существенные документы оного, дабы Вы могли составить о нем правильное впечатление. Также настоящим предписываю Вам самым решительным образом пресечь возможность вывоза за пределы Цветущей Ордуси наперсного креста великомученика Сысоя. Сим дозволяется Вам использовать для того любые потребные методы. Минфа Оуянцев-Сю».

Это он молодец, это он правильно, подумал Баг. Все, как договаривались. Теперь у меня есть официальный приказ.

Он открыл приложенный к письму файл и погрузился в чтение.

Примерно год назад в Возвышенное Управление этического надзора Даугавского уезда была подана жалоба на табачную кампанию «Лабас табакас» и лично ее владельца Дзержина Ландсбергиса. Жалоба исходила от некоего Урмаса Лациса, который к моменту ее подачи ездил в инвалидном кресле, да и то лишь с помощью внука – благородная необходимость выполнять все требования почтительности к предку то и дело отвлекала мальчика от занятий в школе, что выглядело, конечно, не слишком-то сообразно; но Лацис был не в состоянии вращать колеса самостоятельно, а на механизированное кресло у него не хватало лянов. Лацис обвинял кампанию «Лабас табакас» в том, что она решительно и навсегда подорвала его здоровье – у Лациса развился рак легких и в течение двух лет ему последовательно ампутировали обе ноги по причине злокачественного тромбофлебита. По словам Лациса, все эти беды произошли с ним от того, что он регулярно употреблял вредоносную продукцию кампании «Лабас табакас», то есть курил. Став рабом этой пагубной привычки, он уже не имел сил от нее отказаться и страсть к табакокурению привела его на край гибели; преждерожденный же Ландсбергис обильно тому способствовал, ибо был так убедителен в рекламе выпускаемых им товаров, что поселил тягу к табаку в душе Лациса навек.

В последний год Лацис, находясь, по его словам, под прямым влиянием Ландсбергиса, курил сигареты, сигары, трубки практически непрерывно; он жевал табак в листьях и даже ел его – короче, делал с табаком все возможное и невозможное. Табак во всех его проявлениях сделался смыслом его существования и объектом квазисексуальных устремлений. Однако, оказавшись перед непосредственной перспективой расстаться с драгоценной жизнью, Лацис, продолжая курить и есть табак, принялся со всем пылом курильщика бороться за продление своего жалкого существования и обратился к врачам; он израсходовал на них все скромные сбережения, и те отняли у него обе ноги.

Теперь же, пребывая в поистине удручающем положении, Лацис предъявил кампании «Лабас табакас» иск, требуя компенсации за утраченное в результате пользования ее продукцией здоровье, а также и за утраченную веру в людей, конкретно – в Ландсбергиса. Сумма иска превышала стоимость всей кампании «Лабас табакас».

Возвышенное Управление допустило дело к рассмотрению. Слушания продолжались восемь месяцев. Было выслушано две тысячи тринадцать свидетелей и рассмотрено бессчетное количество документов. Ландсбергис, похоже, затягивал дело как только возможно, ожидая, что какой-либо из недугов Лациса заставит его наконец покинуть юдоль скорби, и все прекратится само собой.

Но нет. Лацис оказался настырным и живучим, а дело – отчасти, видимо, именно поэтому, — весьма сложным. Защитники ответчика обращали внимание уездного подразделения Палаты наказаний на то обстоятельство, что никто из служащих «Лабас табакас», включая и самого преждерожденного Дзержина Ландсбергиса, не принуждал ни Лациса, ни кого-либо другого к употреблению выпускаемой продукции; более того, на упаковке всех изделий кампании, в полном соответствии с требованиями ведомственных уложений Директората Свободного и Частного Предпринимательства, явным образом всегда указывалось, что табакокурение вредит здоровью подданных. Особенно так называемые адвокаты напирали на тот общеизвестный, хотя подчас и вызывавший даже у самого Бага сомнения факт, что каждый совершеннолетний и дееспособный подданный полностью свободен в своем выборе и в своих поступках.

Лацис же упирал на то обстоятельство, что слепо поверил Ландсбергису лично и пал, таким образом, жертвой своей доверчивости, ибо Ландсбергис его подло обманул. Также Лацис упомянул о том, что Ландсбергис неоднократно являлся к нему астрально и с доброй улыбкой уговаривал: «Кури! Кури!»

Местные чиновники Возвышенного Управления и Палаты наказаний оказались в очевидном затруднении. Аргументы сторон были равновелики. С одной стороны, имелась жертва доверчивости, находящаяся вследствие оной доверчивости в самом плачевном и, в каком-то смысле, предсмертном состоянии. С другой – имелись промышленник и его кампания, убедительно утверждавшие, что никакого личного воздействия на жертву доверчивости не оказывали, да и не могли оказывать.

Тогда обратились к настоятелю не так давно – каких-то полтораста лет назад – открытого в тех краях Храма Конфуция, и настоятель обратил внимание Управления на пятьдесят третий эпизод из двадцать второй главы «Суждений и бесед»: «Му Да пришел к Учителю и сказал: „О Учитель! Вчера я разжег костер, чтобы приготовить выловленную в ручье рыбу. Ветер занес в пламя пучок травы. Я случайно вдохнул ее дым, и сознание мое расширилось, я увидел огромных розовых животных с ушами, как княжеские опахала, и людей с четырьмя глазами и языком на лбу. Можно ли, вдыхая дым травы, познать мир?“ Учитель долго молчал, а затем выпучил глаза и крикнул: „Уху! Так познать мир нельзя! Уходи!“»

Молодой, но по-прибалтийски обстоятельный настоятель счел также относящимися к делу еще несколько эпизодов из достославной жизни Учителя. Например, эпизод двадцать четвертый из главы пятнадцатой, когда Цзы Гун спросил: «Существует ли одно такое слово, которым можно руководствоваться всю жизнь?», а Учитель ответил: «Это слово – снисхождение. Не делай другим того, чего не пожелаешь себе». Данное высказывание настоятель интерпретировал в том смысле, что Дзержин Ландсбергис не снисходителен, ибо сделал, пусть и непреднамеренно – но разве наука закона не знает понятия непреднамеренного преступления? — Урмасу Лацису то, чего наверняка никоим образом не хотел бы себе, то есть привел в состояние дуцзи; в то время как Урмас Лацис вполне снисходителен, ибо делает Дзержину Ландсбергису то, чего и сам Ландсбергис наверняка при определенных обстоятельствах хотел бы себе – хочет возмещения со стороны того, кто нанес ему вред. Или же эпизод шестнадцатый из главы тринадцатой, когда тот же Цзы Гун спросил о сущности истинного правления, а Учитель ответил: «Надо добиться такого положения, когда вблизи радуются, а издалека стремятся прийти». Настоятель упирал на то, что в случае с Ландсбергисом все наоборот: Урмас Лацис, явно расположенный вблизи, уже давно и совершенно недвусмысленно не радовался, а издалека никто не стремился прийти в фирменные магазины «Лабас табакас» – напротив, шумный процесс и жалкий вид культей пострадавшего, то и дело мелькавших на экранах местного телевидения и на первых полосах даугавских газет, побудили весьма многих курильщиков отказаться от пагубной привычки, так что доходы фабрики еще более снизились; это явно свидетельствовало о том, что правление Ландсбергиса на «Лабас табакас» очень далеко от истинного. Словом, получилось так, что едва ли не весь великий древний «Лунь юй» был написан исключительно по поводу тяжбы Лациса и Ландсбергиса – и все в пользу калеки.

На основании приведенных аргументов Возвышенное Управление приняло решение удовлетворить жалобу Лациса в полном объеме. Решение вступило в силу месяц назад и в настоящее время немыслимые средства, выручаемые от продажи имущества «Лабас табакас», начали поступать на счет курильщика, с точки зрения Бага явно утратившего не только ноги, но и совесть.

Прочитав присланные материалы, Баг хмыкнул и, конечно же, немедленно закурил. Вот как, оказывается! Ландсбергис разорен. А, судя по его повадкам, ничего ценнее денежного благополучия для него и нет в жизни. Конечно, он готов на все ради того, чтобы вновь приобрести богатство. Именно поэтому он с такой легкостью сделался марионеткой какого-то крупного преступника. В душе Бага шевельнулось даже нечто вроде сочувствия к столь несправедливо пострадавшему за свой честный труд табачному олигарху. В том, что с ним сотворили, было весьма мало человеколюбия. И неудивительно: могло ли случиться иначе в этом уезде, где еще не укоренились устойчивые представления о гармонии и сообразности государственных уложений, и где поспешно делают выводы, возвышая второстепенное и принижая главное. Нет, определенно, в Цветущей Средине такое бездумное толкование слов Конфуция было бы просто невозможно. Бага буквально поразило механическое нанизывание мыслей Учителя на заранее выстроенную схему; не истины и не справедливости искал в драгоценных речениях прыткий и далекий от подлинной снисходительности настоятель, а лишь подтверждения своим собственным взглядам. Все это дурно припахивало варварской юриспруденцией. Еще бы, Европа так близко. Слова Учителя «Сто лет у власти добрые люди – и нет жестокостей и казней» были явно не про этот поэтичный, но отсталый край.

Что-то все же таилось неправильное в постоянном стремлении Ханбалыка назначать на местные должности местных же уроженцев. Князю Фотию следовало бы в приватной беседе намекнуть императору, что это не всегда оправдано…

Однако пора было посмотреть и на самого Ландсбергиса, и Баг, выйдя из каюты, в ярком свете бесчисленных хрустальных светильников направился по красной ковровой дорожке к широкой, помпезной лестнице, ведущей на верхнюю палубу.

Там дул свежий морской ветер. Реяли темные, с ослепительными от солнца краями тучи. Гордые очертания Александрии таяли на горизонте. Внизу частые злые волны с едва слышным в гуле моторов плеском бились о борта величаво плывущего парома.

На широкой кормовой площадке группами и поодиночке толпились путешественники, наслаждаясь последними минутами созерцания туманных пагод и храмов Северной столицы. Гокэ щелкали затворами фотоаппаратов. Бурлили оживленные разговоры, то и дело слышался веселый смех. Между столиками, под трепещущими на ветру матерчатыми зонтами, сновали улыбающиеся половые в наглухо затянутых халатах.

У подвешенных на канатах и укрытых брезентом спасательных моторных баркасов, немного в стороне от скопления людей, стоял Ландсбергис – с неизменной трубкой в углу рта, и трое преждерожденных, вооруженных мечами и одетых в одинаковые серые халаты. Они о чем-то негромко разговаривали. Еще четверо в серых халатах сидели за ближайшим столиком. Перед ними стояли чашки с чаем. Один курил сигару. Наметанный глаз Бага сразу определил, что халаты пошиты из материала недешевого.

Старательно любуясь исчезающей за горизонтом Александрией, Баг, лавируя между пассажирами, медленно пошел вдоль борта в сторону Ландсбергиса. Справа и немного впереди он неожиданно заметил человека в короткой варяжской ветровке, надетой поверх заправленной в шаровары расшитой, как рушник, косоворотки, и чалме; прислонившись к стенке буфетной надстройки, он посматривал на Ландсбергиса, и тоже старался делать это незаметно.

«Как интересно», — подумал Баг и пристроился неподалеку, заняв очередь к открытому на палубу буфетному прилавку следом за каким-то гокэ в узеньких брючках, клетчатой рубахе и расстегнутой черной то ли жилетке, то ли душегрейке, надетой поверх.

Внимательно присмотревшись, Баг обнаружил на палубе еще с десяток неизвестных в чалмах: они, равномерно рассредоточившись среди пассажиров, тоже наблюдали за Ландсбергисом.

«Очень интересно!» —подумал Баг.

— Что угодно преждерожденному?

Баг чуть вздрогнул: пока он отслеживал сложные переплетения взглядов чалмоносцев, сходившихся на Ландсбергисе, гокэ в жилетке уже отошел, и теперь буфетчик со всей возможной доброжелательностью смотрел на него.

— Кружку пива «Великая Ордусь», — Баг заметил, что семейная пара, стоявшая рядом с Ландсбергисом у баркасов, оживленно беседуя, направилась прочь.

— Сей момент! — Пиво, дав положенную пену, радостно наполнило сверкающую кружку с красочной эмблемой «Святого Евлампия». — Преждерожденный пройдет в буфет?

— Нет, благодарю… Я выпью пиво, созерцая морские дали. — Баг расплатился и медленно двинулся к освободившемуся рядом с Ландсбергисом пространству у поручней.

— …Не так все просто, — рокотал Ландсбергис, когда Баг со своей кружкой привалился к поручням лицом к морю и спиной к нему. — Но мы это сделаем, как я и говорил. Пусть у вас не будет сомнений.

Баг пристально уставился на парящих в воздухе чаек, демонстрируя полное отсутствие интереса к происходящему. Вот где пригодилась бы Жанночка с ее умением терять равновесие! Вогнала бы Дзержину микрофон-булавку в самую его жирную задницу!

— Хозяин любит точность и четкость действий, — бесцветным голосом сказал один из серых халатов.

— Да, да, я и сам такой! — отвечал Дзержин.

«Еще бы!» —подумал Баг.

— Кстати, мне непременно надо с ним обсудить все условия лично.

— Условия вы обсудите с нами. Хозяин не будет с вами встречаться.

— Но почему? — В голосе Ландсбергиса послышалось удивление. — Я достаточно влиятельный и крупный промышленник, у меня громадные связи. Поверьте, я много, очень много значу в деловых кругах Ордуси! Последовала красноречивая пауза. Баг не смел обернуться, но он и спиной почувствовал, сколь издевательским и высокомерным взглядом смерил в ответ Ландсбергиса неизвестный. Потом снова послышался его голос:

— С хозяином вам никак не сравниться. Ваши капиталы и связи ничтожны. Наш музейный моль вхож в близкие к вашему двору круги, и пока там думают о главном и проявляют человеколюбие, он уже скупил по-тихому все ваши молибденовые рудники. — В голосе неизвестного звучала откровенная насмешка. — Хозяин – человек дела. Дело вам известно. И если предмет при вас, мы можем обсудить все детали прямо сейчас.

— Да кто ж этот ваш хозяин?! — Ландсбергис даже слегка повысил голос.

Вопрос повис в воздухе.

— Так мы будем договариваться или нет?

— Здесь? — окончательно потеряв весь свой апломб, спросил Ландсбергис.

— Зачем же… Пойдемте куда-нибудь.

Баг небрежно, мельком оглянулся и увидел, как Ландсбергис в сопровождении троих в сером удаляется в сторону входа в правый коридор первой палубы. Прочие серые халаты по-прежнему сидели за столиком и пили чай. Чалмоносцы пристально следили за перемещениями Ландсбергиса.

«Как мило! Похоже, тут что-то затевается…» —пронеслась короткая мысль, и в груди Бага стал разгораться пьянящий азарт будущей схватки. А в том, что она неизбежно воспоследует, Баг уже не сомневался. Любители носить чалму и любители носить серые халаты были явно из разных лагерей. А посередине, все еще пыжась, но все равно уже совсем иной, нежели при встрече с братом, торчал злополучный Ландсбергис с украденным наперсным крестом великомученика Сысоя за пазухой.

Допив пиво, Баг развернулся и не спеша направился в сторону лестницы. Ему не терпелось показаться в своей каюте, и как только металлическая дверь с лязгом отделила его от палубы, Баг понесся вперед большими прыжками. И, выворачивая из-за угла, — попал прямехонько в объятия нихонца Люлю.

— О! Господин Лобо! — обрадовался тот. — Как быстро вы ходите!

За спиной нихонца маячил длиннолицый в нелепой кепочке и во фраке, а также гокэ в широкополой шляпе. Сейчас он с живейшим интересом разглядывал Бага. Длиннолицый же стоял с совершенно отсутствующим видом.

— Прошу прощения, князь, — пробормотал Баг, отступая. — Извините. Я был так неловок.

Он вполне оценил крепкую хватку нихонца и ощутимые бугры мускулов у него на груди. Кончиками пальцев Баг коснулся рукоятки метательного ножа в рукаве.

— А, ерунда! — весело отвечал нихонец Люлю. — Эти паромы – у них такие узкие коридоры, что уважающие себя джентльмены даже не могут вволю ходить по ним так, как им того хочется, и вынуждены протискиваться друг за другом.

Широкополый за его плечом согласно закивал.

— Да, в чем-то вы правы, — проговорил Баг, все еще не зная, как правильно оценить ситуацию. — Позволю себе осведомиться – окончательно ли вы покинули Великую Ордусь, князь, или просто предприняли короткую морскую прогулку?

— Ой, бросьте вы эти церемонии! Я же сказал – зовите меня просто Люлю. Мне так нравится, я так привык и мне так приятно. А что до Ордуси – нет, мы просто на пару дней решили посетить Швецию… э-э… Свенску. Мы, знаете ли, путешествуем. Сэмивэл там никогда не был, — нихонец кивнул на широкополого. — А потом сразу обратно, к вам.

Сэмивел моментально и как-то панибратски отодвинул Люлю в сторону – коридор и впрямь был узким – и протянул Багу руку:

— Сэмивэл Дэдлиб. К вашим услугам.

Баг оставил в покое нож и пожал протянутую руку. Дэдлиб убрался на место.

— А это Юлли. Юллиус Тальберг, — указал через плечо большим пальцем общительный нихонец. Длиннолицый равнодушно кивнул. — Юлли тоже овладела тяга к перемене мест. Вы не обращайте внимания, он у нас мало разговаривает.

Длиннолицый Юллиус извлек из внутреннего кармана фрака фляжку и сделал из нее приличный глоток.

— Только что же мы тут стоим? — обернулся Люлю к широкополому. — Пора бы нам двинуть в бар, а, господин Лобо?

— А запросто! — подтвердил Дэдлиб. Юллиусу было, по всей вероятности, все равно, так как свой бар он носил с собой.

— Простите, князь… Люлю… но сейчас меня призывает дело большой важности.

— А, ну конечно! Извините, что задержал вас, милейший господин Лобо! Вы кажетесь мне просвещенным человеком, и мы будем рады увидеться с вами позже, когда вы освободитесь. Тогда уж мы непременно пропустим по стаканчику! Вы найдете нас в баре, — Люлю отодвинулся в сторону, пропуская Бага. Дэдлиб приложил два пальца к шляпе и улыбнулся, Юллиус Тальберг вяло сделал Багу ручкой.

В каюте Баг метнулся к «Керулену» и лихорадочно застучал по клавишам. «Керулен» скрипел пластиком.

…Молибден… молибден… молибден…

Так… Вот и перечень всех рудников.

Кому принадлежат?

Гм… Совершенно разные кампании.

Естественно. Монополии запрещены соответствующими уложениями Директората.

Но ведь кампании могут быть и подставными.

Круг интересов Бага был весьма далек от высокой политики и взаимоотношений Ордуси с варварской периферией. Но, как и всякий образованный ордусянин, он твердо знал, что периферия если и горазда хоть в чем-то, так это в технологиях. Она могла бы даже возгордиться, пожалуй – мелкие люди всегда найдут, чем гордиться – если бы не два обстоятельства.

Во-первых, девяносто процентов этих технологий никому и даром не были нужны, потому что на поверку оказывались способны лишь усложнять и отягощать человеческую жизнь, делать ее более суетной и нервной, давая взамен лишь иллюзию увеличения возможностей. Один европейский писатель – Баг никогда не мог запомнить, как его звали, — в своей странной, математически глубокомысленной сказке о девочке, попавшей в зеркало, почти полтора века назад сформулировал главный принцип варварской добродетели: чтобы оставаться на месте, надо бежать изо всех сил, а чтобы двигаться, надо бежать вдвое быстрее. Или как-то так. Не в точной цитате суть, а в том, что ни этот алгебраический писатель, никто другой там так ни разу и не сказал внятно: куда бежать? Зачем бежать? К кому и от кого бежать? И потому большинство их хитроумок вызывало у всякого нормального человека лишь ощущение подавленности и душевной пустоты. Словно целая неделя наедине с очень дорогостоящей, очень назойливой, очень умелой и совершенно не любящей женщиной.

Ордусь покупала некоторые из чуждых технологий – но только после длительной, скрупулезной нравственной экспертизы, проведенной поочередно всеми ведомствами Управления Великого Постоянства. Как-то так получалось, что вещи, по-настоящему важные и нужные, ордусяне вполне благополучно изобретали сами. Баг с детства и на всю жизнь запомнил рассказ отца о том, как по крайней мере лет двадцать Управление не разрешало первый полет в космос трехступенчатой ракеты, сконструированной калужскими умельцами на основе еще в средние века созданных в Цветущей Средине развлекательных наработок. Ракета давно была построена, поставлена на стартовый стол, но Ведомство Алтарей Гармонии сомневалось в допустимости нарушения взлетающим снарядом и его выхлопной струей озонного слоя земной атмосферы, Ведомство Музыки было категорически против столь сильного и ничем высоким, в сущности, не оправданного зашумления, Ведомство Одеяний всерьез опасалось, что испуганные стартом отары окрестных степей станут непригодны для тонкорунной стрижки; а уж сколько доводов против полета выдвинуло Ведомство Здоровья, и не пересказать… В итоге, построив ракету на восемнадцать лет позже, первыми на Луну попали американцы.

А во-вторых, все западные новшества, в том числе, что немаловажно, и военные, оставались бы пустыми бреднями, если бы не ресурсы Ордуси. Новшества просто не из чего было бы делать. Просматривая по долгу службы, в связи с одним совместным с французами действием западные газеты, Баг не без праведного удовлетворения наткнулся на политологическую статью, в которой автор с горечью констатировал, что атлантический мир все более становится, как он выразился, технологическим придатком Ордуси.

Развязать себе руки, откупив в собственность сколько-нибудь значительную часть грандиозных естественных богатств евразийского, как выражались на Западе, семиулусника – о, это было давней и неизбывной мечтой многих западных воротил. Подчас подобным попыткам, легальным и нелегальным, приходилось противодействовать на уровне Возвышенного Управления государственной безопасности.

Это ж надо – пока мы, значит, о главном думали, хозяин все наши рудники скупил! Ах, варвары! Переродиться всем вам трупными червями! Переродиться всем вам вирусами вашего поганого СПИДа!

Ярость Бага клокотала в груди, грозя вырваться наружу.

А теперь, стало быть, ему Яса Чингизова понадобилась.

Кто ты, варвар?

Кто?

Баг судорожно копался в базах данных. Мелькали имена управляющих, директоров, владельцев…

Улетало бесценное время.

Нет, это все без толку. Несколько дней потребны, чтобы увязать все данные вместе, открыть сокрытое и выйти на того, кто стоит в центре паутины. А может, и несколько месяцев. И еще этот нихонец тут…

Приходится хвататься за любую соломинку.

И Баг зашел в чат Мэй-ли. В чате шла неторопливая беседа о котировках акций нефтяных месторождений на Ханбалыкской Справедливой Бирже. Мэй-ли была в сети.

«Чжучи», — заулыбалась она своими неизменными «смайликами»[31], завидев Бага.

«Доброго времени суток, преждерожденная, — улыбнулся в ответ Баг. — Можно ли пригласить тебя в отдельную комнату по делу особой важности?»

«Неужели ты решился (улыбки) выпить со мной по бокалу кумыса? (улыбки). Знаешь, я бы даже выпила с тобой пива (улыбки)».

«Мэй-ли, прошу тебя: дело очень важное. А кумыс или пиво – по твоему выбору, преждерожденная, я же прибуду в любое место, где ты находишься, хоть в Африку».

«Мэй-ли приглашает вас в отдельный кабинет, — появилась выделенная жирным строчка. — Принять приглашение?»

Да!

«Отдельный кабинет» развернулся новым окошком. Левая узкая часть являла собой изображение части богато убранной комнаты с картиной на стенке; правая была отдана строкам беседующих.

«Мэй-ли входит в отдельный кабинет».

«Чжучи входит в отдельный кабинет».

«Наконец-то мы одни», — Мэй-ли улыбалась.

«Да, Мэй-ли, и если моя радость от нашей долгожданной встречи наедине не выражается в полной мере, то это лишь оттого, что обстоятельства препятствуют этому».

Улыбки исчезли.

«Я могу как-то повлиять на эти обстоятельства?»

«О, я надеюсь на это. Мне нужен ответ».

«Спрашивай».

«Есть непроверенная информация, что некий варвар неким образом, например, через подставные или же фиктивные кампании, скупил все молибденовые месторождения Ордуси».

Мэй-ли ответила не сразу.

«Ого. Это серьезно. Ты теперь коротаешь время на таком уровне?»

«Нет, так получилось. Нити, Мэй-ли, длинные нити. Ведомо ли тебе, кто это может быть?»

«Нет. Это новость. Если бы было ведомо… Но я постараюсь выяснить. Чжучи, мне нужно время. Можешь ждать?»

«Времени не осталось совсем, Мэй-ли. Но именно поэтому я подожду».

Баг откинулся на спинку кресла и закурил. В пачке осталась только одна сигарета.

Пять минут.

Окурок лег в пепельницу.

Десять.

Мэй-ли молчит.

Двадцать.

Паром приветственно загудел – так, что тоненько запел в ответ открытый иллюминатор. А может, плафон светильника на потолке. Кто-то встречный? Да нет же, просто на траверсе по левому борту – резиденция Чжаодайсо. Там прекрасная принцесса Чжу, вероятно, подкрашивает ногти в какой-нибудь совсем уже сногсшибательный цвет. Ведь завтра у нее парадный прием.

Полчаса.

Не будучи в силах совладать с возбуждением, Баг вскочил, выхватил меч и пару раз рубанул воздух. Легшая как влитая в руку рукоять отчасти вернула ему спокойствие. Похоже, можно еще ждать – и не взорваться.

Сорок минут.

«Керулен» призывно пискнул.

«Чжучи?»

Одним прыжком Баг оказался у ноутбука.

На сей раз «смайлик» Мэй-ли был изогнут в другую сторону – символ скорбно опущенных уголков рта.

Сердце у Бага упало.

«Да», — ответил он, уже зная, что дальнейший разговор бесполезен, и надо скорей бежать на палубу, топтаться у каюты Ландсбергиса, три Яньло ему в глотку, заниматься своим сыщицким делом и не лезть в поднебесье высокой политики, неровен час, что-нибудь случится на палубе, пока я тут…

«Я ничего не смогла найти. Ничего. Нужно много дней – и то… Послушай, Чжучи. Нет ли какой-то зацепки? Хоть какой-то жалкой крошечки сведений об этом человеке? Ведь не с потолка ты его снял, кто-то как-то называл его тебе… или не тебе…»

Баг пожал плечами.

«Хозяин…» —отстучал он.

«Нет, это не то. Любой хозяин – не более, чем хозяин, имя им легион».

«Ого! Ты христианка?»

«Вероисповедание синкретическое. Не отвлекайся. Вспомни хоть еще что-нибудь».

Чувствуя себя полным идиотом, Баг написал:

«Один раз его назвали музейным молем. То есть… молью. Только мужского рода. Тьфу!»

Пауза.

«Ты уверен? Музейный Моль?»

«Ну да. Только я и понятия не имел, что надо писать это с заглавных букв. Некий человек, явно из его ближайших подручных, сказал: наш Музейный Моль вхож в близкие ко двору круги».

«Ах, Чжучи. Три Яньло тебе в глотку!»

Баг нервно хихикнул.

«Что тебе стоило сказать сразу. В высшем свете, не только в нашем, вообще в мире, так зовут Хаммера Шмороса. Он весьма приятный в обращении и очень лояльный к Ордуси человек, страшно богат, но буквально помешан на не очень честных сделках с самыми знаменитыми музеями мира. То, что пропадает из их запасников, с гарантией можно отыскать в его частных коллекциях… только никто этим не занимается, что куплено – то куплено. Передел собственности, сам понимаешь, последнее дело. Он еще с юности прославился тем, что, сколотив своей первый миллиард, пытался купить в Лувре Джоконду. Он фанатик изящных искусств. Неужели это он – молибден? Уму непостижимо…»

Сердце Бага готово было выпрыгнуть из груди и, вытянувшись длинной тонкой колбаской, по проводам, потом верхом на радиоволнах, потом вновь по каким угодно проволочкам помчаться неизвестно куда, но – к Мэй-ли, к Мэй-ли; чтобы облобызать ее пальчики, написавшие эти яшмовые строки.

А если это все же престарелый недужный преждерожденный?!

«Мэй-ли! Я твой должник!!!»

«После сочтемся. Если и впрямь у него что-то с молибденом – то, может статься, это я твой должник. Будь осторожен, Чжучи. Если Моль нарушает закон – сразу совершенно в новом свете предстают несколько фантастических краж из Прадо, Лувра, галереи Тэйта… Они так и не были раскрыты. И… Чжучи. Там – убивали. Там убивали запросто».

«Я уцелею, и мы вдоволь напьемся кумыса. А теперь – прости, мне надо бежать».

Баг, даже не дождавшись последней реплики Мэй-ли, вывалился из чата.

Смешно сказать, и Баг никому бы в том не признался, но, вприпрыжку несясь по коридору, он думал лишь вот что: «Она написала – должник. В мужском роде. Проговорилась? Или не нашла, как сказать лучше? Должница… Так ведь не говорят. Должник. Или все-таки недужный шаншу в отставке?»

«А ведь надо было сообщить полученные факты Богдану», — с опозданием сообразил он, но, после мгновенного колебания, которое никак не отразилось на скорости его бега, решил сделать это позже. Не возвращаться же. Мало ли что могло произойти за то время, пока он пребывал в сети.

Значит, Хаммер Шморос. Миллиардер из Америки. Давний и постоянный деловой партнер Великой Ордуси. Принятый и обласканный при императорском дворе. Чужими руками ворующий святые реликвии. Так вот ты какой, хозяин! Просто прекрасно.

Кстати, он теперь в Ханбалыке. Был на приеме у императора…

Ладно.

Пора заняться Ландсбергисом вплотную.

Вечерело. Свежело. Штормило. Смеркалось.

Но количество пассажиров на палубе, овеваемой свежим ветром открытого моря, ничуть не уменьшилось. По-прежнему маячили в разных углах люди с чалмами на головах. Двое серых по-прежнему сидели за тем же самым столиком. Один стоял, облокотившись о поручни, и пытался кормить чаек кусочками маньтоу, бросая их в воду. Чайки, надсадно вереща, стремительно падали на белые комочки – и, промахиваясь, с печальным криком взмывали обратно, поближе к лохматым тучам. Кто не промахивался – тот не кричал. Тот глотал.

Баг вошел в буфет. Бар, как назвал его Люлю.

В буфете было сумрачно. Яркий свет падал лишь на стойку, за которой в окружении бутылок царил буфетчик в ослепительно белом, модно приталенном халате. Играла негромкая и приятная слуху музыка.

Не привлекая внимания, Баг остановился у двери и огляделся.

Половина столиков пустовала.

Ландсбергис сидел в углу в кампании двух серых халатов и оживленно жестикулировал трубкой. Перед ними стояли две уже пустые пивные кружки и один почти пустой бокал с чем-то прозрачным – наверное, свенской водкой, предположил Баг. Свенской… свинской… Хорошую вещь так не назовут, непроизвольно подумал Баг, присматриваясь как бы в поисках, куда поудобнее сесть. Третий халат двигался к ним от стойки с большой пластиковой бутылью какого-то тоника в одной руке и графинчиком с чем-то темно-коричневым – в другой. В противопложном углу спиной к Багу расположился нихонец Люлю со спутниками; время от времени оттуда доносились взрывы не совсем сообразного хохота.

«Ну что ж, — подумал Баг, — благородный муж, конечно, поспешает, никуда не торопясь… Однако теперь, когда я знаю все необходимое, время действовать».

В это время Ландсбергис поднялся из-за своего столика и со словами: «Нет, нет, я коньяк с водкой мешать не буду», — направился к стойке. И Баг уж сделал было шаг к нему, как его сильно толкнули в сторону – мимо Бага к Ландсбергису промчались трое чалмоносцев.

— Отдай! Отдай шайтанов крест! — заорал один из них, выхватывая приличных размеров нож, а два других схватили Дзержина за руки. — Во имя Горного Старца милостивого, милосердного! Отдай и покайся, Иблисова дытына!

В дверь проскользнули еще трое с ножами.

«Амитофо… Сектанты какие-то…» —пронеслось в голове у Бага.

Дзержин, не ожидавший ничего подобного, замер, пораженный, глядя на пляшущий у него перед носом длинный клинок. Зато серые халаты среагировали гораздо быстрее: полетел в сторону опрокинутый стол, лязгнули извлекаемые из ножен мечи, и один из чалмоносцев лишился руки с ножом. Рука упала на пол и, устрашающе шевеля пальцами, принялась истекать кровью.

Буфет мгновенно наполнился общим криком: визжали, стараясь спрятаться за столами, женщины, вопил сектант без руки, кричали другие – кто испуганно, кто грозно, кто осмысленно.

Дзержин очнулся и попытался освободиться, но сектант-чалмоносец держал его крепко.

«Стало быть, его еще и эти вели, — понял Баг. — Как же они-то пронюхали… и кто они, собственно? М-да… Рейс на редкость разнообразный. На радость туристам…»

Серые халаты, экономно работая мечами, наседали на сектантов, довольно умело отмахивающихся ножами. Звенела сталь. Все смешалось на «Святом Евлампии».

Мимо Бага в буфет рванулись еще люди, кто в сером халате, кто в чалме, но Баг изо всей силы толкнул их, и они, ломая мебель, полетели на пол. Баг выхватил меч. Ему было глубоко наплевать на эти нечистые, неосмысленные жизни: и одетых в серые халаты слуг Шмороса – возможно, тех самых, которые демонстративно ломали и уродовали святую ризницу, изображая ограбление; и сектантов, называющих священный крест сатанинским, вернее, шайтанским даже – хотя на добрых мусульман они походили не более, чем Баг на поклонника Ваала и Бегемота. В рукаве у Бага была пайцза великого наставника Баоши-цзы. Баг был полон решимости.

«Всех мне, пожалуй, в плен не взять», — вполне самокритично подумал он и решил действовать в соответствии уже с этой стратагемой.

Отбив нож сектанта и поразившись, какое у того безумное, в сущности, лицо, Баг пнул нападавшего и ударом мечом плашмя направил его в угол; затем развернулся и отразил нападение еще двоих. Только лязг пошел. Меч привычно жил в руке Бага. Меч сверкал и временами вообще пропадал из поля зрения. Баг любил фехтовать.

К сожалению, для полноценного фехтования в буфете было слишком мало места: новые действующие лица прибывали через дверь с каждой минутой. Но хуже всего было то, что в этой безобразной, лишенной даже тени изысканности свалке Баг потерял из виду Ландсбергиса. Двое серых халатов, истыканные ножами, уже мелко вздрагивали под ногами дерущихся; печально звенели гибнущие бутылки и ритмично вскрикивал удрученный буфетчик. Баг отступил к стойке, и в это время сзади ему на шею накинули тонкий шнурок.

«Нечеловеколюбиво, — подумал Баг, в самый последний момент успевший подставить под шнурок левую руку. — Ах, как нечеловеколюбиво. Это не ордусянин».

И ударил локтем. Сзади охнули, но хватка не ослабла. Начинало не хватать воздуха. Шнурок грозил прорезать руку до кости.

— Вам помочь, сэр? — возник перед темнеющим взором Бага широкополый Дэдлиб.

— Если вас не затруднит… — прохрипел Баг.

— Какие пустяки! — улыбнулся Дэдлиб, поправил массивный золотой перстень и отвесил циклопический удар кулаком куда-то Багу за спину.

Оттуда донеслось утробное «ы-ы-ы-ы…» и послышался тяжкий грохот падающего тела.

«Кажется, я зря их подозревал, — подумал Баг. — Или это – планы внутри планов?»

— Нож! — крикнул он. Дэдлиб проворно присел, а метательный нож Баг отбил мечом. Нож вонзился в потолок и завибрировал.

— Я смотрю, сэр, — произнес Дэдлиб, выпрямляясь, — вы не из тех, кому нравится долго быть в долгу.

— Какие пустяки, — ответил Баг.

— А у вас тут весело! — дружелюбно проговорил возникший слева от Бага нихонец Люлю. — Я думал – скука, а – ве-се-ло! — Последнее слово Люлю проговорил по слогам, в промежутках между тремя ударами правой ногой. Нападавшие – Баг уже перестал обращать внимание, во что они одеты и к какому лагерю принадлежат – пролетели через весь буфет и с грохотом врезались в стену.

— Ну да, ну да, — заметил Дэдлиб, с душой сокрушая чью-то челюсть, — весело. Тьфу! Говорила мне мама: Сэм, не дерись в барах!.. Везде одно и то же. Пропустили стаканчик, называется!

Вдруг в поле зрения Бага возник Ландсбергис: перепрыгивая через тела и с кошачьей ловкостью уклоняясь от ударов, он добежал до открытого иллюминатора, вскочил на стол и ласточкой кинулся на палубу.

Баг рванулся квыходу. И не только он. В дверях уже была толпа.

— Ваш клиент? — спросил нихонец Люлю.

Баг кивнул.

— Я вижу, ваши убеждения не дозволяют вам убивать живое, — проницательно заметил Люлю, очередным пинком отправляя кого-то в забытье. — Вы прекрасно фехтуете, господин Лобо, поверьте… — Люлю прервался: на них набежали трое, заработали подкованные ботинки. — Поверьте, я в этом понимаю. Но вы никого, — удар, и ботинок, с хрустом терзая узорный паркет, вернулся на пол, — пока не убили. Этак мы никогда не покинем сего гостеприимного помещения. — Люлю кивнул на дверь, где шла ожесточенная рубка за право выйти первым.

Откуда-то снаружи, словно из горних высей, донесся протяжный и басовитый крик:

— Дак пусь же потопнет шайтанова посудина!! Уся! Во имя Горного Старца милостивого, милосердного! На хрен! Геть, громадяне!

— Кто-то из ваших подопечных вконец утратил чувство прекрасного, — поморщился Люлю. — Даже я говорю по-ордусски лучше. Итак, что вы решаете?

— Да, вы правы… — механически отмахиваясь мечом и одновременно оглядывая левую, изрезанную шнурком руку, отвечал Баг. — Но я пройду сквозь них и так.

— Я не спрашиваю, в чем тут у вас дело, — Удар. — Но не одолжите ли вы мне свой меч? — Еще удар. — Я их быстренько порублю в капусту, и мы выйдем. А потом наконец пропустим по стаканчику. Как вы думаете, на этой чертовой лоханке осталась хоть одна целая бутылка?

— Четыре буфета на каждой палубе… — пробормотал Баг, отрицательно качая головой.

Расстаться с мечом – это было немыслимо.

— Ну, как хотите. — Люлю обернулся к стойке, ухватился за огибающий ее поручень и единым движением вырвал его из креплений. Получилась вполне достойная дубинка чуть ли в шаг длиной.

— Держитесь за мной! — крикнул Люлю и, вращая свежеобретенным оружием, устремился к выходу. — Эй, Сэм, пошли отсюда, тут уже неинтересно! Юлли, где ты там? Хватит спать!

Тут грянул отдаленный взрыв и, под ближние и дальние взвизги и вопли, паром ощутимо тряхнуло.

«Только этого не хватало, — огорченно подумал Баг. — Богдан ведь наверняка скажет, что это я перестарался. Хорошо хоть, мы до Свенски доплыть не успели. Похоже, начнись все это там – и ее бы утопили, она ж узенькая такая…»

Нихонец Люлю владел палкой виртуозно. Те, кто имел худую карму оказаться у него на пути – разлетались в разные стороны с удивительной легкостью, расставаясь с оружием и заодно с сознанием. Тем, кто после встречи с Люлю еще подавал признаки жизни, помогали уйти в астрал идущие следом Сэмивэл Дэдлиб и Юллиус Тальберг. У Тальберга был сонный вид. Баг завершал шествие, внимательно вглядываясь в лица поверженных – нет ли среди них предводителя серых халатов. Вотще.

Слегка задержавшись у дверей, Люлю разбросал рубящихся в разные стороны и, оставляя за собой стоны и неразборчивые проклятия, вывалился на палубу. Лязгнули ботинки.

Оглушив кого-то рукоятью меча, Баг вышел следом.

Палуба являла собой печальное зрелище: тут и там валялись недвижные тела как представителей противоборствующих сторон, так и ни в чем не повинных пассажиров. Раздавались крики – теперь уже все больше издалека; вблизи тех, кто был бы в состоянии кричать, не осталось. «Совершенное правление – это когда вблизи радуются, а издалека стремятся прийти», — вспомнилось Багу из недавно читанного эпизода «Лунь юя». Здесь, у так называемого бара, все получилось наоборот – вблизи не радовались, а издалека сюда никто не стремился, наоборот, все стремились еще подальше. Точь-в-точь как на табачной фабрике Дзержина.

Да где ж он, кстати?

Не видать.

От кормы к темнеющему небу поднимались густые клубы дыма. Палуба под ногами давала все больший и больший крен. Половины спасательных средств уже не было на своих местах.

«Тонем, — окончательно понял Баг. — Какой-то скорпион в чалме подорвал паром».

«Святой Евлампий» и правда тонул.

В дальнем конце палубы сходились в схватке трое сектантов – с ножами и мечами в руках – и один серохалатник, человек плотного сложения и с нихонским лицом. Предводитель. Сектанты наступали, серый халат выжидательно стоял, расставив ноги и держа меч за спиной, лезвием вверх. Позади него к борту жался Дзержин Ландсбергис. Выглядел он неважно.

— О! Битва! — радостно завопил Люлю и, гремя ботинками, устремился к месту действия.

— Ставлю двадцатку на мужика в сером! — выкрикнул Дэдлиб, сдвигая шляпу на затылок. Юллиус молча показал большой палец и сделал глоток из своей фляжки.

Между тем, сектанты с боевым кличем дружно кинулись с трех сторон на серый халат. Тот ловко уклонился от одного – сверкнуло лезвие, поднырнул под руку другого, отбил меч третьего, сложно изогнулся и замер спиной к нападавшим в напряженной стойке с вытянутым перед собой мечом.

Сектанты один за другим медленно, по частям рухнули на палубу, заливая ее кровью. Звякнул покатившийся меч. Ландсбергис звучно икнул.

— Кто-нибудь принял мое пари? — без особой надежды спросил Дэдлиб. — Юлли, дай-ка хлебнуть.

— Ух ты! Ниндзя! — восхитился Люлю.

Баг стоял, молча сжимая меч. Такие приемы фехтования были ему очень хорошо знакомы: они зародились в глубокой древности в Цветущей Средине, а впоследствии были заимствованы нихонцами. Но нихонцы заимствовали – вернее, им позволили заимствовать – только внешнюю школу. Была еще внутренняя. Баг равно владел и той, и другой.

— Управление внешней охраны! — выходя вперед, негромко, но веско бросил Баг серому халату и показал ему пайцзу. — Вы задержаны для дачи показаний по делу государственной важности. Бросьте меч. — И серому от ужаса Ландсбергису: — Вы также задержаны, Дзержин Ландсбергис. Нам все известно.

Паром, заваливаясь на корму, кренился все безнадежнее. До скачущих в нетерпении серых балтийских волн оставалось уже каких-нибудь десять шагов из тех сорока, которые разделяли палубу и поверхность моря в начале путешествия. Совсем ведь, если посмотреть на часы, недавно.

Серый халат вложил меч в ножны и сел на палубу, скрестив ноги.

Баг знал, что будет дальше. Серый халат продемонстрирует искусство разрубания единым ударом из положения сидя, когда движение извлекаемого из ножен меча переходит в поражение цели. Неподготовленному человеку мимо него живым не проскользнуть.

Неподготовленному.

Но не Багу.

Не Багу по прозвищу «Тайфэн».

«Карма», — подумал Баг и с мечом в руке пошел на него.

И за какое-то мгновение до того, как чужой хищный меч уже готов был вспороть его тело снизу вверх, от живота и до левого плеча, Баг непостижимым для окружающих образом оказался лежащим на боку на палубе.

Меч Бага описал затейливую восьмерку. Голова противника качнулась и упала назад.

Баг поднялся и в строгой, печальной позе замер над сидящим обезглавленным телом противника – вполне достойного уважения, как боец, но, по правде сказать, полного подонка. Служить международному ворюге… затеять бойню на пассажирском пароме… Баг брезгливо сменил позу. Вытер меч о полу халата и легким, скользящим движением отправил его в ножны. Вынул из рукава бронзовую пайцзу и, зажав ее в ладонях, поднес к груди.

— Намо амитофо… — прошелестел его голос.

«Наверное, Богдан меня бы не одобрил», — подумал он как-то отстраненно. Ну и, в конце-то концов! Еще Учитель говорил: благородный муж наставляет к доброму словами, но удерживает от дурного поступками. Вот я и удержал.

Он шагнул к Ландсбергису.

А тот, выхватив из-за пазухи крест, крикнул отчаянно, почти безумно:

— Так не доставайся же никому!

Размахнулся и метнул крест далеко в море.

Пенный всплеск над провалившейся в балтийскую бездну святыней Баг увидел уже в полете.

«Стало быть, этот аспид не только вследствие внезапных финансовых затруднений пошел на свое страшное преступление, — промелькнуло, исчезая. — Стало быть, в глубине души он и без того был полон ненависти ко всему, что свято для Ордуси… Какой негодяй! Переродиться ему, раз уж его так манят американские миллионы, американским скунсом!»

Вода оказалась довольно холодной.


Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Загородный дом Великого мужа Мокия Ниловича Рабиновича, 25 день шестого месяца, отчий день, вечер

— А ты азарт, Богдан, — не без удовольствия проговорил Мокий Нилович, неторопливо, по-купечески прихлебывая чай из блюдца. — Азарт…

— Не стану спорить, — ответил Богдан сдержанно. Внутренне он весь был напряжен, словно струна циня. — Но, вне зависимости от моих личных качеств, дело объективно не терпело отлагательств. Мне пришлось поставить на карту всю свою репутацию… а может, — мрачно добавил он, — и саму бессмертную душу.

— Это – вряд ли, — отозвался Мокий Нилович, опуская блюдце на столик.

Они расположились в небольшой, увитой плющом беседке на крошечном искусственном острове посреди затейливого пруда, притаившегося в глубине сада загородного имения Мокия Ниловича. Стоило работникам Возвышенного Управления усесться, приветливо улыбающаяся дочь Великого мужа, мелко и грациозно ступая, пересекла водное пространство по узкому деревянному мостику, изящные перила которого были несколько претенциозно выкрашены в ярко-алый цвет, и принесла чай. Сообразно кланяясь, она разлила его преждерожденным и удалилась.

— Отсюда чудесно любоваться яблонями, — сказал Мокий Нилович, слегка поведя рукой в сторону фруктовой части сада, — но они, к сожалению, уже отцвели.

Богдан был тут впервые, и поначалу, хоть это и могло показаться хозяину не вполне пристойным, с любопытством озирался, покуда Мокий Нилович внимательно и даже с некоторой грустинкой во взгляде слушал запись ошеломляющего разговора нечистых на руку братьев Ландсбергисов.

Утонченно цвели кувшинки. Несколько ив романтично и печально купали в кристально чистой лахтинской воде свои серебристо-зеленые кроны. Здесь, посреди старого сада, ветра совсем не чувствовалось – только время от времени его порывы морщили воду пруда да шумели поверху дерев. Беседка была чрезвычайно уютной, а плетеные бамбуковые кресла – на редкость удобными. На деревянной доске над входом были четко вырезаны четыре иероглифа: «Зал, с коим соседствует добродетель», а внутри, свешиваясь с поперечных балок и по временам слегка волнуясь на ветру, красовались свитки, исписанные красивыми, но незнакомыми Богдану буквами. Перехватив его взгляд, Мокий Нилович, не прерывая прослушивания, пояснил:

— Мой дед говорил: «Что есть добродетель? Всего лишь – Тора, остальное – комментарии».

— Вы с ним согласны?

Подперев подбородок кулаком и сосредоточенно глядя в пространство, внимательно ловя каждое слово записи, Мокий Нилович негромко ответил:

— И он тоже был прав, Царствие ему Небесное…

Когда запись кончилась, Мокий Нилович неторопливо размял папиросу и закурил. А потом, прихлебнув ароматный дымящийся напиток, проговорил:

— А ты азарт, Богдан…

Еще с минуту они молчали. Мокий Нилович курил.

— Ты действовал абсолютно правильно, Богдан Рухович, — наконец сказал он. — Ты герой. Я буду ходатайствовать о твоем награждении и облегчении епитимьи, которую наверняка наложат на тебя духовные власти за нарушение наставлений.

— Вот этого не нужно, — тихо, но твердо ответил Богдан. — Не нужно смешивать. Польза для дела не уменьшает взятого на душу греха. Если князь сочтет сообразным как-то отметить меня, я не стану возражать и любую полученную награду буду носить с праведной гордостью, но сразу по завершении дела обращусь в церковь с покаянием и нижайшей мольбой о наложении суровой епитимьи. Сразу. С этим грузом на совести я дальше ни жить, ни работать не смогу, — он запнулся. — Да и не дело людей: облегчать или утяжелять покаяние. Сказано в писании: мне воздаяние, и аз воздам. Ему, — он поднял указательный палец вверх. — Но не нам.

Мокий Нилович пристально глянул ему в глаза, а потом с уважением и одобрением легко коснулся плеча Богдана своей прокуренной ладонью.

— Барух хашем, — сказал он, зажав дымящуюся папиросу в углу рта. — Эти слова подобают благородному мужу, иных я и не ждал. Такими работниками, как ты, Богдан Рухович, сильна наша служба.

И тут же схватился за блюдце с остывшим чаем, словно пытаясь обыденными действиями как-то скрыть, смазать, замаскировать этот порыв. Нилыч был очень сдержанным человеком, и чтобы он так расчувствовался, требовалось немало.

— Что думаешь делать?

— Немедленно надлежит, — сухо и четко, словно не заметив произошедшего, начал предлагать Богдан, — скрытно и незаметно установить в хранилище Ясы видеокамеру, чтобы иметь неопровержимые доказательства совершения преступления лично и непосредственно Берзином Ландсбергисом. Даже если мы его задержим с Ясой подмышкой, этот хитрец наверняка постарается убедить суд, что нашел ее на мостовой.

— С него станется, с аспида, — кивнул Мокий Нилович.

— Обычно Берзин приходил работать с нею вечерами, не делая подчас исключений и для отчих дней. Есть веские основания полагать, что и нынче в ночь он явится. Поэтому время теперь особенно дорого.

Со стороны берега пруда послышались легкие, частые шаги, и снова из-за высоких кустов сирени, давно уже, к сожалению, сбросившей цвет, показалась одетая в почему-то модное в нынешнем сезона нихонского кроя кимоно двадцатилетняя дочь Мокия Ниловича с подносом в руках. Поднявшись на мостик, она приветливо улыбнулась и сказала:

— Я подумала, что этот чай в вашем чайнике уже мог остыть, и взяла на себя смелость заварить для преждерожденных свежий…

— Умница, Рива, — сказал Мокий Нилович, бросив окурок папиросы прямо в пруд. Специально прикормленный и натасканный зеркальный карп весом с хорошего поросенка вышел из глубины наперерез окурку, подождал, пока тот потухнет, коснувшись воды, и, шумно плеснув хвостом, схватил его своими морщинистыми губами. Поверхность пруда вновь стала девственно чистой – лишь медленные круги растеклись по темной глади, мягко покачивая цветущие кувшинки и лилии. — Смени тут все.

Девушка, левой рукой держа поднос на весу, правой проворно переставила с него на столик новый чайник и чистые чашки, разлила по ним свежий чай, а затем составила на опустевший поднос чайник с недопитым и действительно остывшим чаем – на улице при такой погоде чай и впрямь стынет очень быстро, — и чашки предыдущей перемены.

— Благодарю вас, Рива Мокиевна, — сказал Богдан.

— Ах, что вы! — смущенно порозовев, ответила девушка и удалилась.

— Дальше так, — продолжал Богдан, осторожно отхлебнув раскаленный и благоуханный напиток. — Дальше у выхода из ризницы, уже на территории города, чтобы факт выноса мог считаться совершенно очевидным и полностью свершившимся, нужно поставить засаду. И ждать там столько, сколько потребуется. Хотя, честно сказать, не думаю, что придется ждать долго – Берзин спешит, потому что Дзержин спешит. Ну, а дальше – дело техники.

— Сам пойдешь? — глянув на Богдана из-под своих кустистых седых бровей, понимающе спросил Мокий Нилович.

— Почту за честь.

— Ты же, почитай, третьи сутки на ногах, Богдан…

Богдан пожал плечами.

— Столько, сколько надо, — сказал он.

Мокий Нилович вздохнул.

— Сам бы таким, понимаю. Да и дело – из ряда вон… Хорошо. Сейчас вот чай допьем, вернемся в дом – и я составлю и подпишу все потребные бумаги. От напарника твоего что?

— Полтора часа уж сведений не поступало, — чуть качнув головой, сказал Богдан. — Беспокоюсь я… Парень он горячий… Славный, да, отличный парень. Но – горячий. А тут еще… — он запнулся.

— Что?

— Трудно сказать… Кто-то еще следит за Берзином, вот что. Я совсем случайно это заметил, в последний момент… да и то – без уверенности, Мокий Нилович. Но – есть такая вероятность. Странный какой-то тип в чалме его пас возле дома… По дороге к вам я заглянул в сеть, поглядел ориентировки – очень похоже, что из незалежных дервишей. Они ребята довольно-таки безобидные, вроде иконоборцев, считают, что истинная вера в ритуальных предметах и реликвиях не нуждается, что все внешние проявления – от Иблиса, так как-то. Но, получается, не хуже нас ведь узнали насчет Берзина и креста! Серьезно работают. От слов к делу перешли. А значит, возможны неожиданности. Неровен час, придет им в голову крест порушить…

— Ох, и жмеринка накрутилась, — пробормотал Мокий Нилович.

— Неудивительно, — сказал Богдан. — Преступление затронуло самое средостение общественной жизни державы.

Мокий Нилович допил свой чай и решительно встал.

— Хао! Айда, драг еч, — сказал он, хлопнув ладонью по столу, — не время рассиживаться. Пора ордера писать.

Пока они пили чай, сгустились сумерки. Темные лохматые тучи летели над Александрией, предвещая бурную и, возможно, дождливую ночь. Старые ветлы живописно запущенной части сада глухо шумели. Бок о бок Богдан и Мокий Нилович шли по причудливо извивающейся дорожке к внутренним вратам дома.

— Ветер усиливается, — заметил Мокий Нилович.

— Вижу, — озабоченно ответил Богдан. — Не было бы шторма…

Мокий Нилович даже остановился.

— Ну, знаешь! «Евлампию» никакой шторм не помеха!

— Это пока он на плаву, — ответил Богдан.

— Ты думаешь…

— Ничего я не думаю, драг прер еч. Беспокоюсь просто. Сердце не на месте.

Когда они поднялись на рабочую террасу, Мокий Нилович, левой рукой время от времени рассеянно поигрывая висящей на поясе тяжелой печатью, сразу присел в кресло к компьютеру и зашуршал клавишами. Неподалеку, дыша теплом и уютом, усердно боролась с непогодой предусмотрительно разогретая бронзовая отопительная жаровня.

Богдан вынул телефон и позвонил домой.

— Фирузе! — отвернувшись от погруженного в составление потребных бумаг Мокия Ниловича и прижимая трубку к уху, вполголоса сказал Богдан. — Я не приду сегодня, родная. Понимаешь – я в засаде… Я помню, помню, что завтра у тебя воздухолет, и обязательно отвезу тебя на вокзал, но сейчас мне никак не вырваться…

— Богдан, любимый, — жена говорила на редкость сухо. — Я далека от того, чтобы делать тебе замечания, и ни мгновения не сомневаюсь, что ты меня проводишь подобающим образом. Но мой долг…. мой просто-таки женский долг… ведь сама девочка не посмеет тебе ничего сказать, постесняется… По отношению к молодой ты ведешь себя непристойно. Не побоюсь этого слова, прости за возможную грубость, милый – нечеловеколюбиво.

— Да я понимаю! — в отчаянии закричал Богдан, размахивая свободной рукой. — Фира, я все понимаю! Но я в засаде!!


Ризница Александрийской Патриархии, 26 день шестого месяца, первица, ночь

Ничто не напоминало о том, что сезон белых ночей в разгаре. Улицу освещали лишь жестоко мотающиеся фонари, и разыгравшийся не на шутку ветер гудел в проводах. Сорванные стихией листья летели вдоль по пустынной мостовой; ни одна повозка не проносилась мимо.

— Мои люди будут ждать ваших распоряжений в подсобном помещении проходной, — четко рапортовал Богдану Максим Крюк. — Только что мы еще раз проверили связь – каждое ваше слово они слышат отлично. Постарайтесь только остановиться поближе ко входу.

— Постараюсь, — ответил Богдан, в последний раз придирчиво ощупывая наклеенную бороду. Борода была в порядке. — Имейте в виду, хорунжий: формально группой захвата руководите вы. Так что, в случае успеха, ждите повышения.

— Разумеется, жду, — ответил честный козак.

Богдан улыбнулся, кивнул ему и взялся за ручку двери таксомотора. Хорунжий браво приложил пальцы к торчащему из-под фуражки чубу.

— Ступайте, — сказал Богдан, открывая дверцу повозки. Максим Крюк повернулся и молодецкой поступью двинулся к светящемуся окошками павильону проходной.

Богдан сел за руль и, мягко тронув повозку с места, проехал полсотни шагов и свернул за угол. Здесь он должен был ждать рапорта о том, что злоумышленник с добычей покинул ризницу, а затем, под видом обычного таксиста, подъехать к нему и, когда мерзкий Ландсбергис сядет в повозку – взять. И все будет кончено.

Время тянулось нестерпимо медленно. Богдан не глушил мотор, и его сдержанное урчание действовало убаюкивающе. В глаза будто насыпали мелкого песку или пепла. Третья ночь…

Гудел и свистел ветер, и где-то на одном из соседних домов гремела кровля.

Запиликала трубка. Сон смело, словно селевым потоком; уже через мгновение Богдан хриплым от волнения голосом сказал:

— Да?

— Он взял Ясу! — раздался приглушенный, восторженный от осознания уникальности происходящего голос наблюдателя.

— Запись?

— Ведется с того момента, как объект вошел в хранилище. Он для вида еще пошуршал там бумажками с полчаса, а теперь – выходит.

— С нами Бог, — сказал Богдан.

— С нами Бог, прер еч, — ответила трубка, и Богдан дал отбой.

Прошло еще пять минут, и вновь раздался сигнал.

— Да!

— Объект прошел через проходную.

— И?

— Встал на тротуаре, ждет такси.

Богдан машинально глянул на часы. Было без двенадцати час.

Даже в такой момент корыстолюбец постарался выйти из ризницы так, чтобы еще не начала действовать ночная надбавка на пользование таксомотором…

Отчего-то это было особенно отвратительно.

Торопливо перекрестившись, Богдан положил правую руку на рычаг переключения скоростей.

В прыгающем свете качающихся фонарей он издалека увидел нервно топчущуюся у врат ризницы безнадежно одинокую фигуру в широком плаще поверх длинного, едва ли не пят, халата. Полы плаща полоскало на ветру.

Ландсбергис тоже увидел повозку издалека и отчаянно замахал рукой, привлекая к себе внимание. Богдан представил себе, в каком он состоянии – страх и надежда, дикий страх и отчаянная, нелепая надежда: вот-вот все закончится, вот-вот, совсем немного осталось, вот он приближается, спасительный зеленый огонек… и это гипертрофированное, извращенное, доведшее до страшного преступления желание помочь попавшему в беду старшему брату… Но разве лишиться денег – это беда? Еще две с лишним тысячи лет назад Учитель сказал: «С теми, кто устремляется к Пути, но стыдится гадкой пищи и ветхой одежды, благородному мужу не о чем разговаривать». И все-таки, все-таки… «Бедняга», — на пробу подумал Богдан, подруливая к Ландсбергису. Вотще.

В его душе не было сострадания к преступнику.

Не было ожесточения, не было гнева, не было ненависти. Но и сострадания не было. Было одно только точное знание того, что противуобщественные действия Ландсбергиса должны быть пресечены. Учитель говорил: «Благородный муж наставляет к доброму словами, но удерживает от дурного поступками». На этом речении стоят человекоохранительные органы.

— Ну и погодка! — весело и нервно, с нездоровым возбуждением в голосе заявил Ландсбергис, садясь в повозку рядом с Богданом. Одной рукой он торопливо захлопнул дверцу и тою же рукой опустил воротник плаща. Другая рука у него была словно неживая, словно он локтем прижимал к себе нечто весьма тяжелое, укрытое под широким плащом. — Врагу не пожелаешь. Слава Богу, что вы тут проезжали! Лигоуский проспект сделайте… и поскорее.

Богдан, продолжая одну руку держать на баранке, другую положил на спинку сиденья за спиною преступника и заглянул ему прямо в глаза.

— Цзюйжэнь Ландсбергис, — тихо и проникновенно спросил он. — Совесть у вас есть?

Несколько мгновений лицо преступника не менялось, словно сделавшись деревянным.

Наверное, Ландсбергису казалось, что ему послышалось. Потом в глазах его мелькнул животный ужас, он судорожно завозился, пытаясь нащупать ручку дверцы. Но дверцу на его стороне повозки можно было теперь отворить только снаружи. И сделают это уже козаки.

Сострадания к нему Богдан так и не ощутил. Неожиданно сам для себя он одним движением сорвал накладную бороду и вновь заглянул в самую душу преступнику. У того отвалилась челюсть.

— Подмышкой, да? — спросил Богдан.

И тогда святотатец и вор тоненько, жалко завыл.

От проходной уже бежал, гремя сапогами, одной рукою придерживая фуражку, а другой – шашку, хорунжий Крюк; за ним поспешали двое его подчиненных.

И тогда Богдан, не в силах долее сдерживать праведного торжества, звонко выкрикнул:

— Дырку от бублика ты получишь, а не великую Ясу Чингизову!

Богдан и Баг

Следственное управление Палаты наказаний, 26 день шестого месяца, первица, ранее утро

Со всклокоченными, слипшимися от морской воды волосами, осунувшийся, в халате с чужого плеча, Баг сидел напротив Богдана, развалившись в мягком кресле, — и вид имел все еще слегка ошалелый, но довольный донельзя. Одной рукой, забинтованной от кисти почти до локтя, он бережно придерживал лежащий на коленях меч, а другой стискивал бутылку эрготоу «Мосыковская особая» и время от времени, на миг прерывая свой рассказ, прихлебывал прямо из горлышка.

…Бросившись в воду вслед за наперсным крестом великомученика Сысоя, Баг настиг реликвию на глубине шагов в тридцать. Крепко ухватив крест здоровой рукой, Баг решил, что пора выныривать, но сразу понял, насколько это будет затруднительно. Ставший словно бы чугунным халат сковывал движения. А уж меч… Но с мечом Баг не мог расстаться ни при каких обстоятельствах. Стиснув бесценный крест зубами и перехватывая меч из руки в руку, Баг кое-как вывернулся из халата. Халат медленно уплыл в темную пучину, а Баг что было сил устремился в противоположном направлении.

На поверхности его встретили волны, чайки, одинокий спасательный круг с надписью «Святой Евлампий» и – унылый, сумеречный водный простор до самого горизонта. Ни парома, ни спасательных катеров в поле зрения видно не было.

Баг надежно пристроил крест за поясом шаровар. В данном положении он, вероятно, счел бы наиболее сообразным двинуться в сторону берега – ежели бы смог определить, где он, тот берег; тучи застилали небо, и сориентироваться по наверняка уже проступившим наиболее крупным и ярким звездам было никак не возможно. Насколько хватал глаз, простиралась водная пустыня, не оживляемая ни единым огоньком. В лицо некстати плеснула волна, и, отплевываясь, Баг загрустил: ему вспомнилось, что он так и не успел сообщить Богдану, кто стоит за совершенными злодеяниями. Ни единая душа на свете, кроме Бага, даже не подозревала о подлой сущности промышленника Хаммера Шмороса. «Нет, рано мне тонуть, рано!» —подумал Баг и, широко загребая, поплыл туда, где, по его представлениям, находилась далекая Александрия.

«Эй! Господин Лобо!» —вдруг услышал Баг знакомый возглас, обернулся и увидел шагах в ста-ста двадцати приближающийся к нему баркас, с которого ему приветственно махал рукой нихонец Люлю. «Как это вовремя», — подумал Баг, приглядываясь. Помимо Люлю там имелись Дэдлиб с Тальбергом – они сидели на веслах, — а также виднелась спина, принадлежавшая некоему субъекту, который, скорчившись, неподвижно лежал на дне баркаса в носовой его части. «Я же говорю, господин Лобо не из тех, кто просто так возьмет и безответственно утонет в каком-то там Суомском заливе! — радостно продолжал Люлю. — И Юлли тоже ни минуты не сомневался, что вы выплывете! Правда, Юлли?» Люлю трепался до тех пор, пока баркас не сблизился с Багом. «Ну-с, господин Лобо, — нагнулся нихонец, протягивая Багу руку, — быть может, вы подниметесь наконец на борт нашего весьма вместительного судна?»

Баг перебрался через борт и тут же получил от молчаливого Юллиуса его заветную фляжку: Юллиус сделал выразительное лицо и жестом пояснил Багу, что ему непременно следует припасть к содержимому. Баг последовал его совету, и раскаленная жидкость устремилась по пищеводу в желудок, мигом разогрев все тело едва ли не до сладостных подергиваний в членах. «Ч-что это?..» —прохрипел он, когда наконец обрел дар речи. «Это? — повернулся к нему Люлю, — А, это! Ну это… Это „Бруно“. Юлли сам его гонит». Баг впервые увидел на лице у Тальберга некое подобие улыбки. «А между прочим, господин Лобо, — хлопнул Бага по плечу нихонец, — мы тут одно тело выловили… Глядим: плавает. Ручками по воде бьет так жалостно. Пузыри уже стало пускать. Ну Сэмивел и подумал: а вдруг это тело зачем-то еще пригодится господину Лобо, вдруг господин Лобо его о чем-то спросить захочет и вообще…». Баг ухватил скорчившееся на носу тело за плечо, развернул к себе лицом и с нескрываемым удовольствием увидел, что это не кто иной, как мокрый и дрожащий от холода Дзержин Ландсбергис. «Он еще кричал: я, мол, жертва, жертва политических репрессий, прошу убежища! Убедительно так кричал, — заметил Люлю. — Но мы и сами экстремисты, правда, Юлли?» Юллиус кивнул и поднял вверх большой палец. «Ну так что, нужен он вам – или выбросим его за борт?»

…Бага передернуло. Он поднял бутылку и сделал изрядный глоток.

— Ты не подогрел напиток, — заботливо сказал Богдан, с несказанной симпатией глядя на заметно обросшее черной щетиной лицо напарника. Даже на вид щетина была жесткой, словно стальная проволока.

— А! — Баг махнул бутылкой, которая тут же с готовностью булькнула. — Внутри согреется…

— Ну, а потом набежали наши катера пограничной стражи, спасательные корабли… Мы принялись им махать. Нас заметили, и князь Люлю меня вместе с Ландсбергисом на ближайший катерок пересадил.

— А сами они как же? — спросил Богдан.

— А они отправились прямо на баркасе дальше в Свенску. Этот Люлю сказал, что из-за такого пустяка, как гибель парома, они не намерены менять свои планы, тем более что очень уж настроились в Свенске побывать. Ну, сделали нам ручкой, запустили мотор – и только их и видели…

Баг приложился к бутылке.

— На корабле я тут же пайцзу показал, Дзержина мы связали каким-то канатом, прислонили к рубке, и два часа еще подбирали людей из воды да с лодок. Потом я велел в город плыть поскорей. На этот момент шесть человек еще считались пропавшими без вести, остальных всех подобрали… Ну, а когда приплыли – Ландсбергиса сразу, конечно, в Павильон Предварительного Заключения, а я сюда, отчет писать. А тут и ты как раз, — он потянулся рукой с бутылкой к Богдану и обнял его за плечи. Бутылка булькнула. — Рад тебя видеть.

— А я-то как рад… — ответил Богдан.

— Теперь ты излагай, — потребовал Баг, но ответить напарнику встречным рассказом Богдан не успел. Дверь кабинета открылась, и дежурный вэйбин, растворяя ее во всю ширь перед кем-то невидимым, произнес в коридор:

— Прошу вас, драгоценный преждерожденный. Они оба здесь.

Неторопливо и степенно в кабинет Бага вошел пожилой человек в ярко-желтом дворцовом халате и шапке-гуань с небесной синевы алебастровым шариком Гонца Великой Важности на макушке. Остановился. Обвел кабинет взглядом цепких глаз. Посмотрел на Бага. Посмотрел на Богдана. Они невольно встали.

Тогда гонец сделал к ним еще один шаг.

— Преждерожденный единочаятель Багатур Лобо?

— Я… — сказал Баг, неловко и абсолютно безуспешно пытаясь спрятать наполовину пустую бутыль за спиной.

Гонец вынул из рукава плоский бумажный пакет красного цвета и с легким поклоном подал Багу.

— Э… — сказал Баг, но гонец и не подумал слушать.

— Преждерожденный единочаятель Богдан Рухович Оуянцев-Сю?

— Да, это я, — сказал Богдан и, не в силах справиться с волнением, провел ладонью по щеке. «И мне побриться бы не помешало…»

Гонец, точно повторив все движения, вручил Богдану ровно такой же красный пакет.

— Что это? — спросил Богдан.

— Всемилостивейшее приглашение драгоценной преждерожденной принцессы Чжу Ли на сегодняшний прием во Дворце Всеобщего Ликования.

Богдан застонал.

— Я не могу! — вырвалось у него. Глаза у гонца выпучились. — Нет, правда… Мне жену на вокзал провожать!

— Замучили женщины? — с неким неопределенным, лишь близкому другу дозволительным злорадством тихо спросил Баг. И посоветовал от души: — А ты не женись!

Гонец начал делать долгий вдох, чтобы, по всей видимости, разразиться укоризненной тирадой, но Богдан в лоб спросил его:

— Когда прием?

Наверное, в жизни пожилого гонца это был первый – и, наверное, последний – случай, когда человек, удостоенный всемилостивейшего приглашения, начинал капризничать и спрашивать, в удобное ли для него время принцесса императорской крови затеяла свое мероприятие. Поэтому весь долгий вдох его от ошеломления пропал втуне и ушел на одно лишь короткое слово растерянного ответа:

— В три…

Богдан облегченно перевел дух.

— Успею… — пробормотал он, блаженно заулыбавшись. И тут до него дошло. — Прошу прощения, преждерожденный… Но ведь, насколько мне известно, парадный прием был назначен ровно на полдень?

Гонец снова набрал воздуху.

— Программа приема, преждерожденные, — неторопливо принялся излагать он, — была изменена буквально несколько часов назад в связи с некими новыми обстоятельствами, не вполне известными и мне. Я знаю лишь, что теперь он дается в честь Хаммера Шмороса, который в составе делегации западных бизнесменов недавно посетил Ханбалык и был, в числе прочих, удостоен Высочайшего приема, а на обратном пути в Филадельфию решил сделать однодневную остановку в Александрии, дабы провести ряд коротких консультаций с деловыми людьми улуса. Узнав об этом в одиннадцать часов вечера, принцесса от удовольствия изволила захлопать в ладоши и произнести: «Это для меня большая радость». Затем она милостиво послала меня к князю Фотию Третьему и патриарху Силе Второму с тем, чтобы призвать их немедленно, невзирая на поздний час, прибыть в Чжаодайсо для обсуждения неких сложных пунктов протокола приема, а затем – за вами, повелев на словах передать, чтобы Вы были на приеме всенепременно. Я лишь сейчас сумел вас отыскать.

Когда дверь за гонцом закрылась, напарники некоторое время молчали. Богдан обмахивался драгоценным пакетом, как веером. Баг в два глотка допил свою бутылку и уже собрался было в сердцах запустить ею в предрассветные сумерки открытого окна кабинета, но под взглядом Богдана смирил сердце и аккуратно поставил ее на пол.

— Как думаешь, еч, — спросил он, — меня с моим мечом на прием пустят?

— А меня с моим «макаровым»? — вопросом на вопрос ответил Богдан.

Они еще помолчали.

— А ведь не пустят, — сказал Баг.

— Я бы сейчас чего-нибудь выпил, — сказал Богдан.

Баг искоса глянул на напарника, а потом задумчиво и оценивающе посмотрел на стоящую на полу бутылку.

— У меня там, кажется, осталось на дне несколько капель, — сказал он. — Тебе хватит?


Императорская резиденция Чжаодайсо, 26 день шестого месяца, первица, день

Торжественный прием проходил для Богдана словно бы в ледяном тумане. Он так и не решился выпить хотя бы каплю – не хватало еще, отвозя жену на воздухолетный вокзал, быть за рулем в нетрезвом состоянии. От усталости и потрясений он был ровно мертвый. Все, что оставалось в нем живого – жило лишь благодаря мягкому, солнечному воспоминанию о прощании с Фирузе. Хотя жена смотрела на него уже с почти неприкрытой укоризной – не делая, впрочем, никаких замечаний; она была ласкова, как всегда, и покладиста, как всегда, но смотрела осуждающе. А вот Жанна, тоже поехавшая проводить преждерожденную сестрицу, смотрела уже откровенно озадаченно.

Богдан, не чуя под собой ног, явился домой в десятом часу утра, наскоро привел себя в порядок, перекусил, переоделся в дворцовое парадное платье и прямо в нем, потому что иначе не успел бы после проводов во дворец, повез своих женщин к вокзалу, торопясь успеть на первый сегодняшний рейс в Ургенч.

Уже у самых проходных турникетов верная Фирузе обняла его, коротко всплакнула и сказала: «Береги себя, Богдан. Нельзя столько работать. Подумай о семье». Сказав это, она повернулась к Жанне, неловко переминавшейся чуть поодаль, и проговорила: «Теперь ты поняла, как он нуждается в заботе и опеке?» —«Ох, поняла!» —от души ответила молодица.

А когда Фирузе ушла, они остались вдвоем. Было уже сильно за полдень. Наверное, с минуту оба молчали, а потом Жанна, чуть принужденно улыбнувшись, сказала: «Ты очень устал, милый. Боюсь, тебе не следует в таком состоянии садиться за руль. Я отвезу тебя в Чжаодайсо, оставлю повозку на стоянке и вернусь домой на такси, — запнулась и добавила: — И стану тебя ждать». Слезы умиления выступили в уголках глаз Богдана, он благодарно обнял юную красавицу за ее узкие плечи одной рукой и несильно прижал к себе. Жанна горячо прильнула, дрожа – и они впервые поцеловались.

А теперь парчовая, золоченая, сдержанно гудящая благоговейная толпа под мелодичный множественный перезвон медленно втягивалась в центральные врата зала Взаимодополняющего Слияния, и рядом с Богданом был лишь его замечательный напарник с романтично забинтованной рукой, бодрый, свежий и полный сил. И даже эрготоу от него почти не пахло: видимо, Баг успел пожевать ароматных мятных шариков и съесть отрезвляющего рыбного супа пяти вкусов.

Баг наклонил голову к Богдану, и на высокой парадной шапке тихо звякнул удостоверяющий его принадлежность к силовому ведомству серебряный бубенец с красной яшмой внутри.

— Не представляю, как я сдержусь, когда покажется Хаммер, — тихонько проговорил Баг. — Если принцесса или хотя бы князь не ткнут в него пальцем и не скажут: «Подлый заказчик!» —просто не представляю…

— У нас нет никаких доказательств, — безнадежно ответил Богдан. — Если бы мы рискнули оставить Ясу у Ландсбергиса и дождаться, когда она окажется у Шмороса, чтобы взять с поличным уже его самого…

— Это был бы совершенно запредельный риск.

— В том-то и дело. И, кроме того, передача наверняка была бы осуществлена через многих посредников, и скорпион тут же бы надежно спрятал добычу… А чтобы требовать через международную полицию обыска в его бесчисленных особняках, нам опять-таки потребовались бы неопровержимые доказательства…

— И еще не факт, что нашли бы.

— Точно.

Постепенно удостоенные приема заполнили предназначенную для них часть огромного зала, равномерно распределившись в пространстве между двенадцатью алыми колоннами, символизировавшими двенадцать созвездий Зодиака. В первых рядах Баг разглядел рыжеватую бороду великого наставника Баоши-цзы. С пресс-галереи в зал и на тронный помост, покамест еще скрытый алой ширмой, украшенной вязью из тканых золотом иероглифов «Взаимодополнение» и «Слияние», целились вниз бесчисленные телекамеры и микрофоны.

Вдоль стен навытяжку стояли отборные вэйбины из Управления внутренней охраны в изукрашенных одеяниях; сверкающие алебарды с алыми кистями в их руках частоколом глядели в потолок.

Величаво и неспешно лавируя между приглашенными и раздавая благословения, к напарникам приблизился сам патриарх. К стыду своему, Баг и Богдан заметили его уже тогда, когда его святейшество Сила Третий был совсем близко, и едва успели склониться в почтительном поклоне.

— Поднимите головы, чада возлюбленные, — мягко сказал патриарх. — Я сошел в зал специально повидаться с вами.

И Багу, и Богдану показалось, что в светлом взгляде патриарха, устремленном на них, скользнуло сострадание.

— Вероятно, это не совсем соответствует правильным церемониям, — проговорил патриарх, — но я по-человечески хочу сказать вам: спасибо. Православная Церковь Христова не забудет вашего подвига. А еще… — патриарх умолк на мгновение, а когда заговорил сызнова, уже и в голосе его напарникам послышалось горестное сочувствие. — А еще я хочу сказать вам: будьте мужественны и неколебимы. Что бы ни случилось. Веруйте. Твердо уповайте и веруйте, чада! И воздастся вам.

Он осенил Богдана крестным знамением, повернулся и так же неторопливо, как подошел, удалился в сторону бокового выхода, чтобы, обойдя зал по наружной галерее, выйти к началу церемонии на тронный помост. Его место было ошую от принцессы. Левая сторона, сторона сердца, всегда считалась в Цветущей Средине главной из двух.

— Ты понял, что он хотел сказать? — тихонько спросил Баг, когда Сила Третий скрылся за фигурами придворных.

— Ни в малейшей степени.

— Вот и я ни рожна. Но, чувствую, нам еще предстоят сюрпризы…

— Жаль, не получилось еще раз переговорить наедине с напарницей Ли.

Баг только вздохнул, а перед мысленным взором его, словно бы в теплой медвяной дымке, вновь возникло сладостное видение: маленькая изящная ручка с удлиненными сиреневыми ногтями, лежащая на высокой, затянутой тончайшим шелком груди.

— Жаль, — согласился он и сглотнул горячий ком, заполнивший горло.

Торжественно ударили гонги. Басовито запели фанфары. Гвардейцы с небесной четкостью и единовременностью взяли алебарды «на караул». Толпа шевельнулась в последний раз, выстраиваясь сообразными рядами. Столько высокопоставленных персон сразу ни Баг, ни Богдан не видели доселе в жизни ни разу. Дворцовые служители подхватили края ширмы, и раздвинули ее, открывая взглядам тронный помост.

«Вот она!» —вздрогнув от волнения, подумал Баг.

«Как-то там Фира?» —едва не падая от изнеможения, подумал Богдан.

Восседающая на срединном троне принцесса, ослепительно сверкая золотом одеяний в лучах осветительной техники, глядела в зал поверх голов с отстраненной благосклонностью.

— Дорогие ордусяне! — начал известный своими демократическими взглядами великий князь Фотий, с державой и скипетром в руках грузно поднявшись с правого трона. Даже отсюда видно было, как в его окладистой бороде, высвеченные юпитерами, серебром вспыхивают нити благородной седины. Тяжелые бармы, словно дроблеными радугами, отсверкивали драгоценными каменьями. — Сограждане! Нынче у нас знаменательный день…

«Как она прекрасна!» —думал Баг.

«Как-то там Жанна?» —думал Богдан.

— Любезные нашему сердцу подданные! — не вставая, звонко начала принцесса, когда великий князь закончил. — Уважаемые гости страны! Небу было угодно, чтобы события последних нескольких дней выстроились в череду, находящуюся под влиянием стихии созидания…

Патриарх, с посохом в руках сидящий на левом троне, величаво кивнул.

«Кто я для нее? — изнывал Баг, вслушиваясь в чарующие звуки ее голоса и не слишком-то обращая внимание на слова. — Никто… Никто!!»

«Воздухолет, наверное, уже приземлился, — изнывал Богдан, тоже почти не слыша слов принцессы. — Бек обещал встретить дочку прямо у трапа, вместе со всем своим тейпом… Толькобы роды прошли хорошо. А если при генетическом разборе что-то напутали, и родится мальчик?»

«Наверное, никогда, — растравлял себе душу Баг, — общественная двигаемость в нашей стране не достигнет такого уровня, чтобы я, рядовой сыскарь, мог прямо сказать принцессе крови: милая Ли! И отныне я…»

«Наверное, я напрасно, — растравлял себе душу Богдан, — не выпил те несколько капель с донышка…»

Оба вернулись к действительности лишь когда уста принцессы произнесли ненавистное обоим имя.

— …Особо мы хотели бы отметить вклад в дело развития экономических и культурных связей между Западом и Ордусью, сделанный выдающимся финансистом Хаммером Шморосом. Приблизьтесь, сэр.

От маленькой, компактной группы гокэ отделился и с несколько небрежным поклоном подошел к тронному помосту одетый в прекрасное европейское платье, среднего роста и средних лет мужчина, с загорелым вследствие правильного образа жизни – а может, вследствие солярия, кто варваров поймет, — приятным глазу, открытым и решительным лицом.

«Вот он каков в натуре», — подумал Богдан.

«Вот он каков. В натуре!» —подумал Баг.

На экранах своих компьютеров они уже насмотрелись на Шмороса во всех видах.

— Учитель сказал: тот, кто разевает рот на чужую пампушку, часто остается голодным. К вам, дорогой сэр, эти мудрые слова относятся, быть может, менее, чем к кому бы то ни было из наших заморских партнеров. На протяжении почти полутора десятилетий, — говорила принцесса, — вы не покладая рук и не жалея сил трудились на ниве взаимодополняющего слияния. Ваше трудолюбие выше всяких похвал, и может быть уподоблено лишь вашей вспроницающей искренности…

«Эх, если бы напарница Ли знала, с кем говорит!» —подумали оба напарника разом. Их буквально колотило. А принцесса превозносила заслуги Шмороса, чествовала его, славословила, и не было этой пытке конца.

Шморосу все было нипочем. Он стоял и, слегка склонив голову, хладнокровно слушал эти, как у них там говорят, дифирамбы; и, похоже, воспринимал их, как должное. У него явно не было совести.

— Мы долго размышляли над тем, как одарить вас за ваше бескорыстное служение и деловую сметливость, проявленную на поприще взаимодополнительного слияния, — говорила принцесса. — Ваши заслуги велики, как гора Тайшань, и широки, как река Янцзы. Они беспредельны, как Небо, и плодоносны, как Земля. Награда должна соответствовать им.

В зале постепенно нарастало напряжение. Никто ничего не понимал, церемония как церемония – но даже для непосвященных неумеренные хвалы в адрес одного из, в общем-то, многих западных деловых партнеров Ордуси начинали выглядеть чрезмерными. Похоже, и сам Шморос это почувствовал. Он коротко оглянулся назад, на почтительно замершие ряды сановников, затем, как-то искательно, на своих. В его взгляде отчетливо читалась растерянность.

— Вчера, узнав о вашем близком приезде, мы призвали святого патриарха Силу и великого князя Фотия, чтобы посоветоваться. И сообща мы решили эту нелегкую проблему. Мы знаем о вашем, сэр, благородном пристрастии к произведениям изящных искусств и редкостных рукомёсел. Всему свету известно, что такое для Александрийского улуса, и тем самым для Цветущей Ордуси в целом, Драгоценная Яса Чингизова, в течение многих веков под неусыпным оком верных подданных хранившаяся в Патриаршей ризнице Северной столицы. Это – наша общая гордость, это наше общее достояние, это наша общая святыня. В знак одобрения ваших, сэр, трудов, в надежде на дальнейшее укрепление экономических связей, мы милостиво даруем ее вам!

Пол поплыл под напарниками, и стены удалились в какой-то адский мрак.

— По-моему, я все-таки утонул в Суомском заливе и попал к Янльло на трезубец… — пробормотал Баг.

— Это… — выпучив глаза, только и смог выговорить в ответ его напарник. Вероятно, если бы он допил капли с донышка, то сказал бы больше.

Обращенная к залу спина Шмороса стала очень напряженной. А потом он вновь коротко оглянулся, нервно облизывая губы – и взгляд его шустро обежал весь зал, словно в поисках пути для побега.

Но не было подвоха. Заглушив пробежавший по толпе изумленный шепоток, запели фанфары, трое служителей вышли из боковых врат зала церемониальным медленным шагом, и на руках у срединного из них лежала…

Яса!!!

Та самая, которую только сегодня ночью извлек Богдан из подмышки мерзкого Ландсбергиса! Та самая, которую в ранний утренний час торжественно передали вместе с крестом Сысоя прямо патриарху, специально приехавшему по такому поводу в ризницу! Та самая!!!

Служители замерли перед Шморосом, словно он принимал у них парад.

Было ясно, что Шморос в растерянности. В недоумении. Возможно, даже испуган. Не говоря уж о том, что столь ошеломляющая, законная, на глазах у всего честного народа передача ему вожделенной Ясы – буквально через несколько часов после того, как окончилась неудачей попытка ее похищения (он наверняка уже знал об этом), — выглядела просто невероятно, тревожно; но даже более того! Ни с того ни с сего получить в дар национальное достояние великой страны, многовековую святыню… опять-таки при всем честном народе, перед сотней объективов телекамер всех мировых агентств…

Шморос не мог не понимать, что такой кус – не по нему.

Чем бы ни руководствовалась принцесса, что бы ни скрывалось за ее словами и действиями – такой кус нельзя было кусать. Это было ни с чем несообразно.

Замерший в напряжении зал не мог не заметить, что превознесенный до небес миллиардер находится в затруднении. Ему стоило лишь встать, на европейский манер, на одно колено, сказать: «Драгоценная принцесса, я не могу это принять! Обещаю и впредь… но такой подарок меняет местами верх и низ, перемешивает Небо и Землю, путает распорядок мужской стихии Ян и женской стихии Инь в мироздании»… И инцидент был бы исчерпан.

И все вздохнули бы с облегчением.

В том числе, вероятно, и сам Шморос.

Но миллиардер колебался лишь несколько коротких мгновений. Он был варвар. Жадность пересилила.

Напарники уже не слушали, как он рассыпается в благодарностях, как обязуется и впредь верно и конструктивно служить престолу и всей экономике Ордуси… Главное уже произошло. Акт передачи частному лицу святыни целого народа состоялся. На глазах всего света. И не перевернулся мир, и подпорки, на которых держатся Небеса, не подломились. И Александрию не затопило, и Ханбалык не провалился в тартарары. И ни принцесса, ни заокеанский гость даже не охрипли. Все было, как всегда.

Надо было видеть руки Шмороса, когда они тянулись к Ясе. Надо было видеть.

— Так вот что имел в виду патриарх, — прошептал Баг.

— Пожалуй, несколькими каплями с донышка я сегодня не обойдусь, — ответил Богдан.

Баг угрюмо кивнул, и шарик на его шапке глухо звякнул.


Харчевня «Алаверды», 26 день шестого месяца, первица, вечер

На сей раз Ябан-ага мог быть доволен. Он и был доволен. Хотя преждерожденный Лобо, как и в прошлый раз, пришел не один, а со своим бледным спутником, он заказал несколько различных салатов, в том числе и фирменный горский салат с медузами, пару блюд острого мяса по-сычуаньски, а также шесть бутылок пива и большую бутыль особой московской эрготоу. То и дело провозглашая малопонятные окружающим тосты, с каждой чаркой все громче и разгоряченнее, два почтенных гостя принялись, на радость и самому Ябан-аге, и остальным его посетителям, беседовать о мудрой прозорливости начальников и суровой доброте духовенства.

— Как она могла? — с болью и отчаянием повторял Баг, мотая головой и запивая эрготоу из чарки пивом из кружки. — Нет, ты мне скажи, еч Бог…

— Не богохульствуй! — отвечал Богдан, нетвердой рукой помахивая перед носом у напарника палочками с зажатым в них прозрачным плечиком медузы, только сегодня поутру доставленной Ябан-аге из его родного Приэльбрусья.

— Прости, зануда… — покаянно заявлял Баг и, перегибаясь через стол, пытался поцеловать Богдана. — Нет, ты мне скажи: как она могла? Я же… я… следы ее лобзать…

При этих его словах вечно опущенные веки йога Гарудина ощутимо дрогнули, и кружка перед ним с громким хлюпаньем опустела. Расторопный Ябан-ага тут же побежал к нему с добавкой.

— Нет, ты мне скажи… — продолжал Баг. — Ты скажи. Вот я, простой ордусский мужик. И ты – простой ордусский мужик. Ну, пусть минфа там… это ты на службе минфа и все такое, а по сути – простой ордусский мужик. И скажи. Вот я не понимаю. Ей что, не сообщили? Или это у нас теперь новая сообразная церемония такая сделалась – паразитам дарить самое дорогое?

— Я не знаю… — беспомощно отвечал Богдан.

— Его же надо было вязать!

— Доказательств нет… И – он же гокэ, иностранец…

— Хорошо. Теперь ты меня поправь, да? Иностранец. Если его нельзя вязать только из-за того, что он иностранец, тогда я так понимаю, что все его соотечественники могут рассматриваться, как укрыватели. Правильно? А еще в древности было сказано: наказания бывают пяти видов. Позорящая татуировка, битье палками, обращение в рабство, четвертование и поход армии с целью умиротворяющего вразумления. Соображаешь, минфа? Я тебя, что ли, истории законов учить должен? Поход вразумляющей армии! Стало быть, не подарочки им делать за наш с тобой счет, а… — Баг резко взмахнул забинтованной рукой, и его голова, подпертая здоровым кулаком, едва с этого кулака не сорвалась. — Если много людей провинилось по одному и тому же делу, да к тому же часть из них вооружена, нет иного способа их наказать, кроме как при помощи похода вразумляющей армии!

Веки йога Гарудина снова дрогнули.

— В таком деле, как поход вразумляющей армии, — чуть заплетающимся языком ответил Богдан, — часто бывает много справедливости, но никогда не бывает много человеколюбия. Понимаешь, еч Баг? Последнее это дело – поход вразумляющей армии…

— Понимаю… — уныло и совсем тихо ответил Баг. Помолчал. — Так и что нам теперь? Этот скорпион небось уже в Филадельфии своей, камушками на окладе любуется…

Богдан немного подумал и пожал плечами.

— А я знаю! — вдруг сказал Баг просветленно и разлил еще по одной.

Веки йога снова дрогнули, и кружка перед ним опустела до половины. Каким-то чудом то ли услышав, то ли увидев это, Баг всем корпусом повернулся в сторону йога, помахал забинтованной рукой и, всерьез встревожив остальных посетителей, запросто гаркнул:

— Частишь, Гаруда!

Аскет чуть кивнул.

Напарники выпили, и им стало совсем невмоготу.

— Давай споем, еч Богдан, — вдруг тихонько попросил Баг. — Жанка, пока ехали, говорила – ты много песенок знаешь хороших… Давай споем. Я подпою…

— Давай, — согласился совсем засмурневший Богдан. — Что бы такое… — Задумался. — Вот, давай! Она хорошая, древняя…

И поначалу негромко, приноравливая голос к ноте, а потом все раздольнее и надрывней, он начал:

— На Тайване-острове, или под Чарджоу,
Русскому с татарином все равно где жить —
Родина есть Родина! Лапти, эрготоу…
Так скроила матушка – и не перешить…
Где-то на улице неподалеку протрещал, приближаясь, и смолк чей-то мотоцикл.

— Правда, хорошая песня, — несколько невнятно из-за подпирающего подбородок кулака и щеки, сдвинутой этим кулаком к уху, выговорил Баг. — Правильная… только грустная.

— А ты думал? Когда что-нибудь правильное скажешь, почему-то всегда грустно. Ну, давай вместе… три, четыре!

И, на радость млеющему за стойкой Ябан-аге и замершим в благоговении посетителям его кабачка, они все-таки обнялись поверх стола и, слаженно и размашисто мотая головами, грянули в полный голос, на две глотки, со слезой:

— Родина есть Родина!..
Мелодично прозвенели колокольцы входной двери, и все взгляды невольно обратились ко входу. В наступившей тишине кто-то из посетителей отчетливо сказал, с некоторой плотоядностью причмокнув губами:

— Какая штучка!

На площадке, возвышающейся над полом харчевни на высоту семи ступеней, у самой закрывшейся двери, стояла, оглядываясь и, видимо, слегка ослепнув в прокуренном сумраке харчевни, молодая девушка в кожаной, западного кроя широкой куртке, джинсах, плотно облегающих полные, стройные ножки, и огромных, в пол-лица, защитных очках. Длинные распущенные черные волосы ее стелились по плечам и ниспадали на спину.

— Не к вам, певцы? — сказал другой голос насмешливо, и несколько человек захохотали. Действительно, представить себе эту эстрадную красотку, хлесткую, словно первый ожегший спину прутняк, рядом с уже не слишком молодыми, неказистыми, подвыпившими мужиками, Бог знает во что обряженными – переодевались они у Бага, впопыхах, чтобы Богдану не заезжать домой и чтобы успеть выпить и разойтись пораньше, не обижая заждавшуюся Жанну (тогда у них еще была надежда, что они выпьют аккуратно и разойдутся засветло)… словом, представить ее с ними за одним столиком было совершенно невозможно.

Третий голос сказал:

— Крошка, подсаживайся!

Баг грозно оглянулся и положил руку на меч.

Йог Гарудин сильно шевельнул опущенными веками. Со множественным бульканьем, хлюпаньем и скворчанием стоявшие на всех столиках, кроме столика напарников, рюмки, кружки, стаканы и фужеры разом опустели. Сделалось удивительно тихо.

В этой тишине особенно отчетливо зацокали неторопливые каблучки. Держась очень прямо, ни на кого не глядя, девушка спустилась в харчевню и прямиком пошла к Багу и Богдану какой-то невероятно изысканной, строгой и гордой походкой. Знакомой походкой…

Она села рядом с ними на свободный табурет, сняла очки и, расправляя волосы, встряхнула головой.

Подбородок Бага все-таки свалился с его кулака.

— Матерь Божья… — пробормотал Богдан, слегка трезвея.

— Единочаятельница Ли… — с блаженной улыбкой пробормотал Баг.

— Тс-с, — сказала принцесса. — Ваш начальник, еч Баг, Редедя Пересветович Алимагомедов, подсказал моему порученцу, где вас найти. Простите, что не могла вас предупредить. Я вижу, — она покосилась на бутылки и чарки, — вы сильно расстроены.

— Мы… ну… — сказал Баг.

— Ну… мы… — сказал Богдан.

— Я сейчас объясню… молчите, я должна объяснить. Вы имеете право знать, — она вздохнула. — Когда имя заказчика преступления стало известно, я тоже была расстроена. Не мне учить вас, драг ечи, основному правилу человекоохранительной науки: наказание преступника должно быть неотвратимым. Не столь уж важно, каким оно будет – прутняки, или бритье головы, или что-то еще. Не столь уж важно, будет ли оно жестоким или мягким. Самое главное – чтобы оно было неотвратимым. А тут… — Она запнулась и не стала продолжать, лишь снова встряхнула головой. — Иначе нам было его не достать. Никак не достать. А ведь это несправедливо – если бы несчастные Ландсбергисы оказались на всю жизнь в тюрьме, а главный преступник гулял бы на свободе… Помните, Учителя спросили: «Что вы думаете о том, что на зло надо отвечать добром?» Учитель ответил: «Как это? Добром отвечают на добро, а на зло отвечают по справедливости»… Этот человек мог бы не брать Ясу. И не был бы наказан. Но он выбрал сам. Вся страна, весь мир видели, как от варварского вожделения тряслись его руки… и как мы сами вложили в эти нечистые руки нашу национальную святыню. Вся страна… И мне, и батюшке, — она грустно улыбнулась, — пришлось рискнуть утратить любовь народа… а выше этого для нас ничего нет. Весь народ негодует на сделанную властью ошибку и гневается на жадность варвара. Весь народ, как один человек, хочет, чтобы ошибка была исправлена, а варвар – наказан. А когда император просит Небо и Землю о том, чего хочет весь народ и в чем сходятся главы всех улусов, Небо и Земля подчас идут императору навстречу.

Она помолчала, машинально крутя в пальчиках полупустую чарку Бага. По сиреневым длинным ноготкам бегали шустрые маленькие блики.

— Через полчаса после окончания церемонии передачи Ясы батюшка лично совершил моления в Храме Земли и в Храме Неба. А через некоторое время с пятнадцати из восемнадцати наших молибденовых месторождений пошли панические шифровки о том, что вся геологоразведка была ошибочной, и машины начали загребать совершенно пустую породу… Молибден пропал. Так, кстати, мы доподлинно узнали, какие из месторождений он еще не успел откупить.

Напарники слушали, затаив дыхание.

— Считайте, он разорен. Через две-три недели его имущество пойдет с молотка. Он продаст и Ясу. И тогда ее купит некий никому не известный, несметно богатый тибетец и увезет в Дарджилинг. Но вместо Дарджилинга Яса вернется в Александрию. И будет великий сабантуй.

— Но… — пробормотал Баг. — А если он не продаст?

Принцесса задумчиво помолчала.

— Он неплохой, в сущности, человек… Любит, понимает и ценит произведения искусства, а деловые его способности вообще выше всяких похвал. Однако… Чтобы остаться нищим, но с Ясой, нужно быть бескорыстным и преданным почитателем культуры. А он – варвар. Когда встанет выбор между… между чем бы то ни было – и деньгами, он выберет деньги.

Принцесса встала.

Напарники шевельнулись было следом, но она удержала их, оказав им неслыханную, невообразимую честь – на миг положив свои ладошки им на плечи.

— Не надо меня провожать, — сказала она тихо. — Мне придется высоко поднимать ногу, чтобы сесть на мотоцикл… Я не хочу, чтобы вы это видели. Вы знаете, кто я, а для принцессы подобные телодвижения – совершенно несообразны.

«Как безупречно она воспитана!» —с умилением и восторгом подумал Баг.

«Будь здесь кто-нибудь из варваров, — с философическим расслаблением подумал Богдан, — он решил бы, что наша жизнь полна лицемерия, коль скоро мы так блюдем условности… Варвару и невдомек, что это просто уважение друг к другу. Ведь когда нет войны, нужды, страданий, позволяющих одному жертвовать собой для другого, как еще выказать уважение? Только соблюдая условности…»

Принцесса благосклонно и тепло взглянула на Богдана.

— Прощайте, благородный и высокоученый минфа, — сказала она. — Теперь у вас нет повода огорчаться, не пейте больше.

Затем она перевела свой небесный взгляд на Бага. Несколько мгновений смотрела на него неотрывно – и глаза ее затуманились. Казалось, ей совсем не хочется уходить. Казалось…

— Прощай, храбрый Чжучи, — сказала принцесса, повернулась и, на ходу опуская очки на глаза, быстро и решительно пошла к выходу.

Голова Бага сызнова свалилась с подпиравшего ее кулака. Какое-то время Баг пытался сообразить, что, собственно, произошло – и вскочил. Загребая воздух руками, он сделал несколько нетвердых шагов вслед за принцессой, потрясенно бормоча:

— Мэй-ли… Милая моя…

Дверь шумно захлопнулась – и протяжно, печально запели в тишине колокольцы.

Эпилог

Багатур Лобо

Апартаменты Багатура Лобо, 27 день шестого месяца, вторница, полдень

Было чуть за полдень, когда Баг с бутылкой «Ордуси» в незабинтованной руке выбрался на террасу. Рыжий кот, нареченный вчера вечером Судьей Ди, с независимым видом истинного владельца квартиры последовал за ним.

В конце концов, одно другому не мешает. Ведь нельзя же исключить, что судья Ди, знаменитый Танский сановник Ди Жэнь-цзе, и впрямь был дальним предком Бага по мужской линии!

Ветер за ночь утих, и темные тучи сделались светлыми облаками, насыщенными светом невидимого, но явно близкого солнца. Голова Бага еще оставалась немного тяжелой, но на душе было так спокойно, мягко и благостно, будто ее до краев заполнили подогретым оливковым маслом.

Трижды за это утро он пытался сходить в чат Мэй-ли – и трижды ему не хватало духу. «Сейчас, наверное, она еще в дороге, — думал он поначалу. — А сейчас, наверное, отдыхает после многочасового перелета…» А в третий раз он подумал: «И что я ей скажу?»

Но когда-нибудь, когда-нибудь… вскоре… он увидит ее милый смайлик и напечатает:

«Здравствуй, Мэй-ли? Как поживаешь?» И она ответит так же просто: «Привет, Чжучи. У меня все в порядке. А ты как?» И, наверное, до тех самых пор, покуда демократизация в Ордуси не достигнет потребной высоты, они оба будут смиренно и уважительно друг к другу делать вид, что никогда не встречались.

С тяжким вздохом Баг опустился в плетеное кресло и отхлебнул из бутылки. И тут понял, что за ним наблюдают.

На соседней террасе, притаившись за густыми стеблями благоуханного плюща, стоял сюцай Елюй. Поняв, что он замечен, сюцай смущенно вышел из своего нехитрого укрытия и почтительно поклонился.

— Доброе утро, преждерожденный… — робко проговорил он. — Простите, что посмел потревожить ваш отдых… я не нарочно.

Баг молчал, глядя на юнца исподлобья.

Судья Ди вышел вперед и пристально уставился на сюцая, раздраженно дергая хвостом.

— Вчера я видел вас по телевизору, — сказал Елюй. — Вы спасли крест Сысоя, и в одиночку расправились с двумя бандами…

В лице сюцая впервые было что-то человеческое. Баг почувствовал, как его обычная неприязнь к этому человеку начала испаряться без следа.

— Я хотел бы стать похожим на вас, — тихо сказал Елюй и потупился.

Баг молчал.

— Вчера ночью, — заторопился Елюй, — я, размышляя о вашем подвиге, не мог уснуть. Я вышел на террасу и в прорезях несущихся туч наблюдал луну. Она уже на ущербе… Но все равно – она была прекрасна! И эта серебрящаяся кайма на тучах, обрамляющая ее сияние! У меня захватило дух…

Баг простер в сторону сюцая забинтованную руку и сказал:

— Иди, созерцай – и впредь… э… не греши. То есть… э… не шуми. Судья Ди одобрительно зевнул.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 27 день шестого месяца, вторница, день

— Садись скорее, милый, — хлопоча, приговаривала Жанна. — Вот ложка, вот палочки, вот хлеб… Я приготовила луковый суп. Это любимое блюдо отца, и я подумала… Попробуй. Это французская кухня, очень вкусно.

Богдан попробовал.

Есть это было нельзя. Может, Жанна и правильно сготовила эту мутную тошнотворную взвесь, наполненную мягкими сладковатыми сгустками – все равно нельзя. Даже не с похмелья.

А особенно с похмелья.

Впрочем, для смирения плоти по случаю начала епитимьи…

Он принялся старательно хлебать, каждый глоток продавливая в горло, словно заведомый и вполне ощутимый яд. Жанна сидела напротив и с удовольствием смотрела, как кушает супруг.

— Что сказал отец Кукша? — осторожно спросила она, дав ему как следует насладиться ее заботливой кулинарией.

— Три недели строгого поста, — ответил Богдан, не глядя в сторону жены. — Хлеб, вода… ну, луковый суп в крайнем случае. Триста «Отче наш» и сто пятьдесят «Богородиц» в день… и никаких радостей.

Жанна помолчала. Щеки ее порозовели, пухлые губы озадаченно и обиженно округлились.

— Милый, это, конечно, хорошо, что, например, не месяц и не два, но… Это же очень вредно для твоего организма, Фирюзе была совершенно права! И кроме того… Как же я? Ты можешь верить или не верить, но я, сама не понимаю, с какой такой радости, в тебя действительно влюбилась! А у тебя то работа, то пост! То работа, то пост! — она запнулась и совершенно по-детски сказала: — Мне обидно!

От нежности и умиления у Богдана перехватило горло. Он поднял на Жанну виноватые глаза. Женушка была такая миленькая… А он, спасая Отечество, чуть не забыл, как она нравится ему!

Богдан отложил ложку и некоторое время переглядывался со Спасом Ярое Око, висевшим в углу. Спас глядел строго, но с пониманием. Богдан тяжко вздохнул.

— Ты уезжаешь через три месяца, а Фирузе вернется по крайней мере через пять, — задумчиво проговорил он затем. — Значит, на следующий же день после твоего отъезда я испрошу отпуск и на два месяца удалюсь в Соловецкую пустынь. Что за епитимья в городе, действительно! Там я буду жить в холодной мокрой пещере…

«Кошмар какой!» — с испугом подумала Жанна.

— Перестану бриться, стричься и мыться. И днем и ночью, и в дождь, и в снег – в рубище… В гробу буду спать, — почти мечтательно добавил он, — в простом таком, некрашеном… Семь бед – один ответ.

Он встал и, на ходу расстегивая рубаху, пошел из столовой.

— Ты куда? — озадаченно спросила Жанна. Богдан, удивленно подняв брови, обернулся.

— В спальню, конечно, — ответил он и бросил скомканную рубаху на пол.

Сперва не сразу поняв, а потом – боясь поверить своему счастью, Жанна еще несколько мгновений сидела неподвижно, и за это время Богдан успел скрыться за алыми свадебными шторами, прикрывавшими вход в спальню еще с шестерицы. Только тогда молодая женщина вскочила и бросилась следом.

— Вот что значит высокая древняя культура! — радостно воскликнула она, с удовольствием выпрыгивая наконец из юбки. — Даже в самой сложной ситуации можно найти взаимоприемлемый компромисс!

— Только если обе стороны искренне к нему стремятся, — прогудел из спальни минфа Богдан.

Дело незележных дервишей

Однажды Му Да увидел человека, который уединенно ел. Впоследствии он спросил Учителя, что тот думает о подобном поступке.

Учитель сказал:

— Этот человек не имеет представлений ни о морали, ни об установлениях. Его поведение достойно презрения и жалости. Он не поделился пищей ни с теми, кто выше его, ни с теми, кто ниже. Трапеза не пойдет ему впрок. Рис, который он проглотил, будет извергнут из него непереваренным.

— О Учитель! — в великом сомнении вскричал Му Да. — А если рис, который он проглотил, все же окажется извергнут из него вполне переваренным, что тогда?

Учитель ничего не ответил, но посмотрел на Му Да с печалью.

Конфуций. «Лунь юй», глава 22 «Шао мао».

Багатур Лобо

Александрийский Дворец Баоцзы,

7 день восьмого месяца, первица,

вечер


Каждый год, во вторую седмицу восьмого месяца в Александрии Невской проходят Дни Ликования Вкуса. Всю седмицу жители достославной столицы улуса, гости города и гокэ[32] с утра стекаются к Баоцзыгуну — Дворцу Баоцзы, громадному квадратному четырехэтажному зданию, сложенному из огромных гранитных блоков, — и расходятся только поздно ночью, ибо в эти дни повара Дворца превосходят самих себя и, соревнуясь друг с другом, готовят новые, невиданные доселе сорта баоцзы[33]. Часто к ним присоединяются мастера-баоцзыделы из других городов, также желающие показать свое искусство, а в один памятный год прибыл даже второй помощник главного повара третьего этажа прославленного на всю Ордусь Тяньцзиньского Дворца Баоцзы — тщедушный и лысоватый преждерожденный в очках с сильными линзами и умудренностью во взоре. В сочинении начинки он явил себя настоящим артистом, виртуозом своего дела. Свежеприготовленные баоцзы так и летали в воздухе, непременно попадая точнехонько на предназначенные им места в бамбуковых плетенках; а на некотором расстоянии стояли александрийские специалисты, заинтересованно глядя на процесс, с пониманием кивая головами и почтительно, а подчас и благоговейно, перешептываясь.

Всю вторую седмицу восьмого месяца у Дворца Баоцзы шумно и людно, все залы на всех этажах полны посетителей, с явным удовольствием вкушающих плоды вдохновения кулинаров, а вокруг Дворца на это время появляется широкое кольцо столиков под просторными красными зонтиками и балдахинами, дабы любой желающий, независимо от достатка, мог насладиться этим поистине феерическим праздником вкуса. Справа от главного входа в ночь перед началом Дней Ликования сооружают легкую переносную сцену, на которой в дневное время дают представление приглашенные артисты Ханбалыкской оперы — в эти дни тут можно услышать многие прославленные арии и полюбоваться на виртуозное исполнение знаменитых сцен из классических пьес «Речные заводи», «Трое смелых, пятеро справедливых», или, например, «Семеро смелых»: Дни Ликования Вкуса во Дворце Баоцзы дают пищу как взыскательным желудкам, так и взыскательным умам, неназойливо напоминая потчующимся подданным о подвигах ордусян, на протяжении многих веков свершавшихся то в тропической зоне Цветущей Средины, то в заполярной зоне Александрийского и Сибирского улусов.

А с наступлением темноты зажигаются громадные разноцветные фонари, развешанные вокруг здания, и в течение двух часов до наступления полуночи всех приходящих под красные зонты кормят баоцзы бесплатно.

Баг искренне любил этот праздник и, среди прочих, именно Дней Ликования Вкуса ожидал с наибольшим нетерпением: в том, что происходило в эту седмицу, Баг чувствовал некие отголоски давно ушедшего детства — словно бы вновь матушка Алтын-ханум старалась порадовать малышей, приготовив им к празднику что-нибудь особенно вкусное. Увы, прошло уже десять лет с тех пор, как срок земного существования почтенной матушки Бага подошел к концу, и посыльные Яньло-вана призвали ее душу предстать пред очи Владыки. И каждый раз Баг, неизменно занимая двадцать пятый столик на втором этаже, у выхода на опоясывающую здание террасу, с щемящей тоской в сердце возносил благодарственную молитву матушке и ставил пучок сандаловых ароматных палочек в курильницу справа от окна.

Так было и на этот раз. Едва улыбчивая прислужница с затейливой прической, с почтением выслушав заказ, проворно устремилась за любимым пивом Бага, тот достал из-за пазухи припасенные палочки и, мысленно обратившись к матери, запалил их от стоявшей на столике свечи; легким взмахом он сбил огонь и с поклоном воткнул начавшие истекать струйками дыма благовония в песок курильницы под искусно выполненным изображением милостивой бодхисаттвы Гуаньинь.

Мысли Бага текли покойно и плавно, умиротворяющая нега снизошла на сердце. «Как же все сообразно в мире, — думал Баг, глядя на темнеющее небо, на котором из-за городского зарева не было видно звезд, — сообразно и… непостижимо. Как причудлива ткань судьбы, как неожиданны и нежданны ее повороты, нечаянны встречи и неизбежны расставания, — думал он, рассеянно прислушиваясь к веселому гомону александрийцев. — Карма!»

Улыбчивая прислужница, шурша накрахмаленным белоснежным халатом, с легким поклоном поставила перед ним запотевшую кружку.

— Что изволит вкусить преждерожденный? — спросила она, сообразно потупившись.

— Вкусить? — Баг вернулся к действительности. — Нет, не сейчас. Принесите еще один прибор. Я ожидаю гостью… Мы сделаем заказ позже.

Сегодня Баг был особенно немногословен.

Багатур «Тайфэн» Лобо был отнюдь не робкого десятка, и любой мог в том убедиться, листая его послужной список (впрочем, любого к списку не допустили бы); вот хоть четыре седмицы назад на его долю, как и на долю его нового знакомца Богдана Оуянцева-Сю, в ходе деятельного расследования выпали испытания настолько чрезвычайные, что, например, полный народу паром «Святой Евлампий» пошел ко дну, — и никто не посмел бы сказать, будто он, Багатур Лобо, явил тогда миру хоть каплю робости. Не испытывал робости Баг и в общении с преждерожденными иного пола, хотя — в силу природной замкнутости и немногословности — он не мог похвастаться обилием таких знакомств. О чем, впрочем, совершенно не сожалел.

Но то, что привело его сегодня во Дворец Баоцзы не в привычном одиночестве, но — в ожидании гостьи, было настолько для Бага необычным, что он невольно терялся и думал о неодолимости кармы и хитропутьях ее, каковые предугадать невозможно.

Ибо седмицу назад Баг, мучимый воспоминаниями, все же набрался духу зайти в чат Мэй-ли. Когда он увидел, что самой Мэй-ли в чате нет, то испытал два противуречивых чувства: с одной стороны, несколько трусливое облегчение, ибо честный следователь так и не смог представить себе, что же он ей скажет и как вообще будет себя вести, а с другой — разочарование, ибо все же надеялся Мэй-ли застать.

И вот, раздираемый этими чувствами, Баг и сам не заметил, как вступил в беседу о заморской джазовой музыке с некоей девицей, скрывающейся под ником Зухра, и на пятнадцатой минуте заметил, что беседа эта течет легко и свободно, и что они с Зухрой разговаривают подобно людям, немалое время знающим друг друга; а через час Баг исполнился к Зухре искренней теплой симпатии — и даже мысли не допускал, что под этим ником может скрываться какой-нибудь недужный и престарелый преждерожденный в отставке, коротающий свой досуг в щекочущих его дряхлые нервы обманных сетевых беседах.

И это бы все ничего, но — вот случай! — Баг пришел в чат на другой день, и на следующий, и Зухра была там, и ожидала его, приветствуя с очевидной радостью. Ее познания в области так называемого джаза были поистине неисчерпаемы — а Мэй-ли, меж тем, все не было. Баг было уж подумал, что под ником Зухры скрывается сама Мэй-ли и задал три-четыре косвенных, хорошо завуалированных вопроса с третьим дном; Зухра отвечала совершенно невинно.

И тогда Баг — неожиданно для самого себя — предложил Зухре разделить с ним столик во Дворце Баоцзы в первый день Ликования Вкуса; и Зухра согласилась. Баг был в смятении: никогда еще он не назначал свиданий юницам, встреченным в хитросплетениях сети, это было для него так необычно, так странно, так… Да что говорить — карма!

Теперь Баг сидел на втором этаже Дворца Баоцзы за столиком номер двадцать пять, вертел в руках кружку с пивом, рассеянно наблюдал за посетителями и ждал, когда появится Зухра — а произойти это должно было с минуты на минуту.

В левом рукаве запиликала трубка. Без особой радости, скорее подчиняясь привычным требованиям дисциплины, Баг извлек ее и поднес к уху.

— Слушаю…

— Драг еч[34] Баг? — услышал он веселый голос минфа Оуянцева.

Отношения двух этих незаурядных работников человекоохранительных органов — людей, столь не похожих друг на друга, и при том столь проникнувшихся друг к другу симпатией — не прервались с благополучным завершением дела жадного варвара Цореса. Время от времени Баг и Богдан перезванивались, встречались несколько раз в столь памятной обоим харчевне Ябан-аги, и оба — всяк на свой лад — даже пытались принять посильное участие в улучшении жизненных обстоятельств один другого.

Слегка помешанный на добропорядочной семейной жизни Богдан уверил себя, что Багу не хватает для счастья лишь доброй и нежной супруги. Он попытался тактично и неназойливо познакомить напарника с незамужней подругой своей старшей жены Фирузе, потом — с молодой итальянкой, прежней соседкой Жанны по пансионату, где обитали стажеры-гокэ; но, встретивши два сдержанных отказа, более не настаивал. Баг же, в свою очередь, всячески старался сторонними каналами довести до руководства церковного прихода, где духовно окормлялся Богдан, насколько необходим был довольно сомнительный с моральной точки зрения подвиг драг еча Оуянцева, рискнувшего нарушить запрет настоятеля Храма Конфуция на слежку за Ландсбергисом; насколько подвиг этот был своевременен и какую огромную пользу принес стране. Баг от души надеялся, что все это хоть как-то поспособствует облегчению полагавшейся коллеге епитимьи. Результатов своей потайной деятельности Баг не знал, но, видя, что на богомолье друг не отправился и, судя по всему, живет вполне полнокровной жизнью, он льстил себя мыслью, что его усилия возымели хотя бы частичный успех.

— Я самый, драг еч Бог… дан, — улыбнулся Баг.

— Рад приветствовать, — проговорил Оуянцев, уже не обижаясь и даже вовсе не реагируя на вечную обмолвку Бага, по неискоренимой своей привычке так и норовившего сократить имя Богдана до святотатственного размера, а потом начал сообразно: — Осмелюсь спросить, как поживает твой друг, хвостатый преждерожденный? Не испытывает ли он в чем-либо утеснений в связи с твоей занятостью?

— Судья Ди остается в добром здравии, — ответил Баг. Он рад был слышать коллегу, и все же в данный момент предпочел бы, чтобы его не беспокоили. — Ест за двоих. В ответ позволю себе осведомиться, как здоровье твоей дражайшей старшей супруги?

— Фира на радость всем уже вполне оправилась после родов, — с готовностью ответствовал Богдан, — она весела и весьма довольна.

Возникла пауза.

Баг в очередной раз огляделся. Народу кругом было хоть пруд пруди, но ни одной особы женского пола, о которой можно было бы, вздрогнув, подумать: «Вот — Зухра!», в поле зрения не наблюдалось.

— Я позвонил не вовремя, драг еч? — осторожно осведомился Богдан.

— Почему ты так решил? — стараясь сосредоточиться на разговоре, спросил Баг.

— Потому что ты не спросил, как себя чувствует наша ненаглядная малышка.

Вот тут Баг и впрямь вздрогнул. Допустить подобную бестактность — это не лезло уже ни в какие врата. Даже в необъятные Врата Небесного Спокойствия Тяньаньмэнь столичного Ханбалыка. За такое и разжаловать в младшие деятельники не грех.

— Прости, дружище, — покаянно проговорил Баг. — Такая ночь…

— О да, ночь нежна! — сразу приходя другу на помощь, подхватил Богдан. — Недаром еще Учитель сказал: «Прелесть тихой безлунной ночи уравнивает даже кошек, делая всех их изысканно серыми». Поистине, это великое речение, — высокоученый минфа с ходу вскочил на любимого конька. — В нем Учитель сформулировал основы и главные условия всечеловеческого равенства и даже, пожалуй, того, что у варваров именуется демократией… Впрочем, я не об этом, — спохватился он. — Мы с Жанной отправляемся к Ябан-аге, я давно обещал ей показать это безупречное со всех точек зрения заведение. Между прочим, мы рассчитываем застать там тебя.

— Увы, драг еч! Сегодня вы меня там не застанете.

— Неужели твой табурет нынче пуст? И какое же заведение, драг еч, ты осчастливил своим пребыванием?

— Я во Дворце Баоцзы. Каждый год в это время я бываю тут.

— Но сегодня ведь открытие, должно быть, народу — не протолкнуться. А, так ты хитрый, ты заказал столик заранее, я это чувствую. Ладно! Тогда мы придвинем к твоему столику два наших табурета!

— Быть может, завтра, еч Богдан. Сегодня я не один. Уж извини.

— А… — Богдан некоторое время молчал. — Понимаю, понимаю! — В голосе его послышались радостные, можно даже сказать — одобрительные нотки. Потерпев неудачу в попытках сосватать Багу подругу одной из своих жен, Богдан, похоже, вдвойне обрадовался, что его единочаятель наконец самостоятельно занялся немаловажным для мужчины делом. — Ну что же, тогда наше появление и впрямь будет не совсем сообразно.

В это время Баг краем глаза уловил какое-то движение, поднял глаза и обнаружил у своего столика только что появившуюся преждерожденную. Юных лет, моложе Бага, она была облачена в пурпурный халат с яшмовыми застежками на плече; короткие черные волосы как шлем охватывали ее ладную головку, а на лице, выбеленном по ханбалыкскому обычаю, царили черные узкие, изогнутые как сабли брови и невероятной глубины темные, теплые и слегка раскосые глаза с хитрой искоркой; нижнюю часть лица прикрывал веер, но было понятно, что девушка улыбается.

Баг вскочил.

— Извини, драг еч, — буркнул он в трубку, — извини, но ко мне пришли… — И отключился.

Несколько мгновений Баг и девушка смотрели друг на друга.

Потом она отвела руку с веером.

— Чжучи? — Белые зубы мелькнули меж пухлых губ.

Под именем «Чжучи» Баг путешествовал в сети.

— Э-э-э… Да, — вымолвил Баг, пряча руку с трубкой за спину. — Это я. То есть… Нет.

— Как — нет? — подняла брови девушка. Сквозь белила проступил румянец.

— Ну — то есть да, я Чжучи, но это не мое имя. Думаю, так же как и ваше — не Зухра. Ведь так, драгоценная преждерожденная? — Баг наконец пристроил трубку в рукаве. — Не изволите ли присесть?

Девушка изволила и грациозно расположилась напротив Бага.

— Ну конечно, не Зухра, — девушка тоже, по-видимому, испытывала некоторую неловкость. — Меня зовут Анастасия Гуан. — Она опустила глаза, потом снова кинула быстрый взгляд на Бага. — Друзья зовут меня Стася, а фамилию, если постараться перевести ее на русское наречие, можно понять как… ну… Светлова.

— Анастасия… Стася… — Баг пробовал имя на вкус, перекатывал его во рту; имя ему нравилось. — А я — Багатур Лобо. Друзья называют меня Баг. Просто Баг. Что же касается этимологии моей фамилии, то она, говоря по совести, мне не известна.

— Какое славное имя. Вы позволите и мне называть вас просто Баг?

— О конечно же! — улыбнулся достойный человекоохранитель. — Конечно. Если вы разрешите мне называть вас просто Стася. Мы ведь уже целую седмицу как друзья?

Стася снова спрятала улыбку под веером и согласно кивнула. А потом задумчиво нахмурила лобик.

— На ханьском наречии «Лобо» можно понять как «Опадающая белизна»… Очень поэтично, Баг. Очень. Мне нравится ваша фамилия. — Куда менее поэтичная ассоциация с обыкновенной редькой если и пришла Стасе на ум, то осталась неизреченной[35].

— Спасибо, Стася, — Баг в волнении нашарил на столе кружку и сделал изрядный глоток, но тут же спохватился. — Ох! Что же это я? — Обернулся к залу, высматривая прислужницу, и призывно поднял руку. — Что вы будете пить? Может, пиво?

И тут его взгляд, рыскающий в поисках белого халата, натолкнулся на смутно знакомое лицо.

За два столика от них.

Недалеко от лестницы.

Четверо.

Один — тот, что сидит боком, в профиль… что-то с ним связано, где-то Баг его видел…

Где?

Ладно. В конце концов, вспоминать лица из ориентировок — это каждодневная работа, а вот беседовать с девушкой, которая, если буде то окажется угодно Будде, поможет если и не забыть принцессу Чжу, то хотя бы научиться вспоминать ее без печали — это впервые. Лица могут подождать.

— Что изволят вкусить драгоценные преждерожденные? — рядом со столиком возникла давешняя прислужница и подала Стасе и Багу по книжице перечня блюд и напитков: на твердых обложках красовалось шутливое изображение святого благоверного князя Александра, основателя города, который в полном боевом облачении, не слезая с коня, уплетал громадные баоцзы из блюда размером, пожалуй, с купель вроде тех, в коих православные крестят младенцев; на заднем же плане ряды тевтонских рыцарей, не вкусившие баоцзы вовремя, закономерно тонули в Чудском озере.

— Так… — Стася в нетерпениизаскользила изящным пальчиком с пурпурным ногтем по строкам перечня. — Вот! Мои любимые — «Жемчужина Дракона Восточного Моря»! Ой… Вы позволите мне самой выбирать? — Она смущенно взглянула на Бага из-под полуопущенных век.

— Прекрасный выбор, драгоценная Стася! — улыбнулся Баг ободряюще. — И еще, — повернулся он к прислужнице, — принесите нам по две штуки от десяти новых сортов, которые сегодня впервые готовит достопочтенный Юй. И… — Он снова взглянул на Стасю. — И пива?

— И пива! — азартно подтвердила девушка.

Баг снова мельком глянул на столик у лестницы. Сидевшая там компания с аппетитом питалась — палочки так и мелькали, и четыре плетенки уже стояли пустые, и к столику направлялся прислужник еще с двумя.

— О «Жемчужинах» мне говорила моя хорошая приятельница, — рассказывала между тем Стася, — ее зовут Олеся Ко, она родом из Бишкека и сама прекрасно готовит манты, вам непременно надо попробовать, Баг, у нее получается просто божественно… А кто такой — достопочтенный Юй?

— Манты вашей приятельницы я попробовал бы с радостью, — отвечал Баг. — А достопочтенный Юй — это один из почетных гостей нынешних Дней Ликования. Известный повар из Любани.

— Я знаю этот милый городок! Говорят, он очень древний и получил свое название в честь Лю Бана, основателя великой династии Хань?

— Быть может, быть может… — немного рассеянно отвечал Баг. Честно говоря, он никогда не задавался подобным вопросом — с него достаточно было того, что достопочтенный Юй, главный повар привокзального ресторана в Любани, является одним из лучших известных ему мастеров кулинарного искусства.

Тем более, что Бага куда больше волновала иная проблема. Сам того не желая, он уже буквально изнывал от недоумения, вызванного профилем человека, сидящего за столиком у лестницы: «Ну где же, где же я его видел?!».

— Достопочтенный Юй, — продолжал он, изо всех сил стараясь вернуться к реальности, — уже бывал у нас в позапрошлом году и тогда порадовал ценителей, предложив их вниманию неописуемо вкусные баоцзы. Он готовит почти также хорошо, как и многоуважаемый Семен Семенович Бодоватый, хозяин этого заведения.

— Да вы тут всех знаете! — широко раскрыла глаза Стася.

— Ну, не всех, конечно. — Появилась прислужница и с поклоном расставила на столе четыре плетенки с дымящимися баоцзы. С поклоном же отошла. — Не всех, но многих, драгоценная Стася. Я непременно бываю тут каждый год. Я люблю это место. А баоцзы — моя слабость. Я стараюсь пробовать их всюду, где мне случается побывать, и смело могу сказать, что наш Дворец Баоцзы — второй после тяньцзиньского. Даже ханбалыкский Дворец я бы поставил ниже… — Баг отхлебнул пива и взялся за палочки. — Ну что же, приступим?

Он подхватил «Жемчужину Дракона» и ловко переправил ее на тарелку Стаси. Придвинул поближе к девушке блюдечко со специальным, оттеняющим вкус «Жемчужины» соусом.

Нет, отвлечься не удавалось. «Переродиться мне опарышем, где ж я этого хмыря видел? Вот ведь мука… Семь казней египетских, сказал бы еч Богдан!»

— Восхитительно… — поспешно и потому невнятно, с еще набитым ртом, сообщила Стася и тут же снова потупилась. Торопливо проглотила. — Я такая неловкая…

В другое время Баг искренне обрадовался бы детской непосредственности новой знакомой — именно непосредственности, а не кажущемуся недостатку воспитания: опыт многих расследований и сопутствовавших им деятельно-розыскных мероприятий подсказывал ему, что девушка прекрасно воспитана, но просто очень волнуется, — однако сейчас он с трудом сдерживался, чтобы еще раз не оглянуться. Баг судорожно искал и пока не мог найти в памяти связь между чем-то крайне важным, даже тревожным, и этим смутно ему знакомым лицом, а связь была, определенно была!

— Что вы, Стася, — улыбнулся он, — мы с вами старые друзья, давайте без лишних церемоний, а? — И Баг поднял свою кружку. — А еще, драгоценная Стася… — Навязчивая мысль отвлекла Бага от правил сообразного поведения, и он сказал то, на что в других обстоятельствах решался бы целую седмицу, если не больше. — Драгоценная Стася, что вы думаете, если мы на правах старых друзей будем говорить друг другу «ты»?

Стася даже опустила палочки. Баг увидел в глубине ее глаз что-то такое, от чего на душе у него вдруг стало необыкновенно тепло. Ему нравилось это искреннее смущение, эта манера поднимать брови, этот румянец, вновь явственно проступивший сквозь белила… Стася отвела взгляд.

— Да, — сказала она тихо и зачем-то поднесла палочки к блюдцу с соусом. — Да, — сказала она снова, размазывая соус по краю блюдца. — Я была бы рада. Ты, наверное, думаешь, я легкомысленная? Но мне с тобой так легко, так просто… Может, это неправильно, но я хочу быть с тобою на «ты».

— Стася… — Баг залпом осушил свою кружку и стремительно кинул в рот баоцзы. Прожевал. — Стася. Ты — умница!

Она мило помолчала.

— Знаешь, — сказала она затем, — а по нашим разговорам в чате мне казалось, ты моложе.

— Почему?

— Наверное, потому, — тщательно подбирая слова, пояснила она, — что в делах знакомств я, несмотря на мой юный возраст, ощущаю себя опытнее. Прости, если мои слова показались тебе нетактичными.

Баг чуть пожал плечами.

— Я слишком много времени уделяю своей работе, и слишком мало — всему остальному. В своей профессии я столь опытен, что мне можно было бы дать лет сто, — немного неловко пошутил он. — Ну, а в среднем получится то, что есть на самом деле.

— А какая у тебя профессия?

Баг снова чуть пожал плечами. Не умел он красоваться, не умел… И эта особенность его суровой натуры всегда в подобных ситуациях Багу крайне мешала. Ни одна вовлеченная в круги перерождений тварь не стесняется распускать перед подругой свой павлиний хвост, так устроен процесс рождений и смертей, так всем велит их карма — но вот человек почему-то стесняется порою… Странно.

— Есть такая профессия, Стася, — скромно проговорил Баг, — Родину защищать.

Стася широко раскрыла свои невозможные глаза.

— Но ведь последняя война была очень давно, — недоуменно сказала она. — Да и то между этими… как их… французами и этими… как их… пруссаками. Мы же не воевали. Там у них был такой бешеный цзайсян со смешной фамилией… похоже на насморк…

— Бисмарк, — уточнил Баг. — Только у них это называется не цзайсян, а канцлер…

«Или премьер? — сразу засомневался он. — Или госсекретарь?» Он не поручился бы ни за один из этих вариантов. Ну и пес с ними. Поговаривают, что великий аглицкий сыскарь прошлого века по имени Холэмусы[36] не знал даже, что Земля вращается кругом Солнца. И не то чтобы он был птолемианцем и полагал, будто Солнце вращается кругом Земли — просто подобные вопросы его вообще не беспокоили, ибо не имели отношения к работе. Холэмусы всегда был весьма симпатичен Багу. Судя по его целеустремленности, он был весьма достойным человеком.

— Это истинная правда, но видишь ли, Стася, — от застенчивости несколько более напыщенно, чем сам хотел бы, проговорил Баг, — война за лучшее в человеке против худшего в нем не прерывается никогда. А я как раз боец этого… как бы это поскромнее… невидимого фронта.

— Но разве побеждать в подобной борьбе людям помогают не священнослужители?

— Что тебе сказать… Когда борьба между плохим и хорошим происходит внутри одного человека — тогда да. Когда борьба между плохим и хорошим происходит на границе двух государств — это забота военных. А когда такая борьба происходит между разными людьми, каковые в равной мере являются подданными нашего государства, — вот тогда в дело вступаю я.

Девушка смотрела на него восхищенно.

— Я по первым же твоим словам поняла, что ты достоин всяческого уважения, и только от женщины зависит, сумеет ли она выказать его в достаточной мере, — тихо проговорила она, снова заслоняясь веером и тоже явно стесняясь своей откровенности.

Багу вдруг нестерпимо захотелось подойти к ней, взять за руку — такой трогательной показалась ему смущенная Стася — и сказать что-нибудь ласковое; и, быть может, даже коснуться руки губами. И Баг уж совсем было решился и даже слегка привстал, но тут его озарило: это лицо, это смутно знакомое лицо, это совершенно определенно знакомое лицо — он видел на пароме «Святой Евлампий» незадолго до трагического утопления оного в водах Суомского залива. Правда, тогда над сим лицом возвышалась чалма зеленого цвета… И совсем недавно, буквально две седмицы назад, Баг снова видел его — среди фотографических изображений в базе данных родного Управления внешней охраны. Там обладатель лица значился как Мыкола Хикмет, член Братства Незалежных Дервишей, Зикром Встречающих, а еще про него было сказано, что в иерархии Братства он имеет чин поднабольшего незалежника.

«Ну конечно! Как я мог забыть! — подумал Баг. — „Геть, громадяне“… Три Яньло мне в глотку!»

Баг оглянулся. Четверка за столом у лестницы расправилась с баоцзы и теперь расплачивалась с прислужником; каждый старался опередить других, со смехом звеня чохами и шурша лянами.

— Милая Стася, — Баг наклонился над столом, — ты не сердись на меня и не обижайся, пожалуйста, но я вынужден немедленно тебя покинуть.

— Как же… — начала было Стася, в очередной раз очаровательно подняв брови.

— Я знаю, с моей стороны это совершенно несообразно, — продолжал Баг, на несколько мгновений все же завладев ее рукой. — Но это дело чрезвычайной важности, понимаешь? Мне просто необходимо… — Чувствуя себя самым пренеприятным образом, он выпустил покорную девичью ладонь, встал, добыл из бумажника несколько лянов и, торопливо кинув их на скатерть, придавил палочками. — Я знаю, я порчу тебе прекрасный вечер, и я сам не рад тому, что вынужден вот так уйти, но…

Стася озадаченно глядела на Бага и молчала.

— Я тебе завтра же напишу, — сказал ей Баг и поспешил вослед спускающейся по лестнице подозрительной четверке.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Харчевня «Алаверды»,

7 день восьмого месяца, первица,

вечер

Сюрприз, накануне обещанный Жанной, оказался печальным. А началось все так славно…

Жанна обещала познакомить Богдана с позавчера приехавшим из Бордо другом ее научного руководителя, французским профессором. Он — знаменитый в западном мире философ и историк, видный гуманист, член Европарламента, восторженно рассказывала она. Зовут его Глюксман Кова-Леви. Мой шеф, узнав, что Глюксман едет в Ордусь, порекомендовал ему связаться со мной, чтобы я помогла на первых порах и как-то ввела в здешнюю жизнь. Ведь я уже стала такой замечательной специалисткой, говорю совершенно свободно, и вообще — сделалась будто коренная ордусянка. Правда? Правда, родная… Только ты так уж сразу не говори ему, что я твоя младшая жена. Он, наверное, не сможет в одночасье понять здешнего своеобразия. А меня не поймет и подавно; я и сама-то уже не очень себя понимаю. Не скажешь, хорошо? Хорошо, родная, не скажу… Я ему немножко помогу адаптироваться, сведу с интересными людьми. Для начала — с тобой.

Если Жанночка хочет познакомить его с членом Европарламента — найдем, о чем поговорить даже с членом Европарламента, так думал Богдан. Странное у профессора имя. Если перевести на ордусский, получится — «человек иллюзий»… Специально это, или просто случайно совпало, а те, кто в свое время крестил младенца, имели в виду нечто совсем иное?

Они с Жанной нарочно выбрали самую экзотичную из известных им обоим харчевен. Заказали маринованных трепангов из озера Рица, стэйк черноморского катрана и острый горийский салат из капусты с красным перцем, не уступавший по богатству взрывного вкуса лучшим сычуаньским аналогам[37]; когда страстный кулинар-экспериментатор отец Иосиф, отказавшийся ради кулинарии даже от стези священнослужителя, впервые поднес свой салат для дворцовой трапезы, правивший в ту пору дед нынешнего великого князя Боголеп Четвертый, попробовав, долго и проникновенно запивал его всеми напитками, до коих сумел вовремя дотянуться, а потом, с наслаждением причмокнув, восхищенно сказал: «Сей повар будет готовить острые блюда!» — и не ошибся. Гостеприимный Ябан-ага, заранее предупрежденный Богданом, расстарался на славу.

В ожидании профессора Жанночка и Богдан мило болтали о том, о сем, но минут за пятнадцать до урочного времени, когда молодица должна была выйти на крылечко — так они с Кова-Леви договорились — и встретить дорогого гостя, она посерьезнела и положила нежные пальчики на руку мужа.

— Я должна тебе кое-что сказать…

Сердце Богдана упало. Если женщина начинает фразу подобным образом, можно ждать чего угодно. И все равно, какую неприятность не жди — окажется, что следовало ждать втрое худшую.

— Я слушаю, — ответил Богдан.

— Ты только не пойми меня так, что я хочу с тобой расстаться. Наоборот. Из трех месяцев нашего брака прошло уже чуть ли не полтора, и… — Она осеклась, потом перевела дыхание. В последние дни ее все пуще грызла злая обида на Богдана за этот трехмесячный срок; какая разница, что он был назначен из-за нее же самой, ведь именно Жанна сказала: через три месяца ей возвращаться в Сорбонну. Но почему Богдан до сих пор не предложил ей… как у них тут это делается? Хотя бы продлить! Она бы, конечно, еще десять раз подумала, и уж конечно попросила бы отложить подобные разговоры до возвращения Фирузе, обсуждать будущее семьи в отсутствие старшей жены — нечестно; но — почему он ей не предложил? Он совсем ее не любит!

«Ну, ладно, — подумала она, поняв, что муж не нарушит молчания. Спокойный такой, ровный и прохладный, будто она у него не вторая, а двадцать вторая. — Тогда так тому и быть».

— Кова-Леви приехал в Ордусь с важной научной целью, — проговорила она. — Он обнаружил в одной из старых монастырских библиотек обрывки свитка с указанием на то, что где-то у нас…

Она вспыхнула, поняв, что сама того не желая, проговорилась. «У нас», — сказала она. Сказала явно об Ордуси. Богдан благоговейно обмер, не в силах поверить. Но Жанна, отведя взгляд, с независимым видом поправилась:

— …У вас, где-то в провинции, он может найти подтверждение своей старой гипотезе. Сегодня, я надеюсь, он объяснит подробнее. Но он хочет, чтобы туда, в вашу глубинку, я поехала вместе с ним. Он прекрасно знает старославянский язык, но говорить на современном почти не может, и совсем не ориентируется в здешней жизни! Это продлится не более трех дней. Он сам вовсе не жаждет здесь задерживаться, слишком уж милы ему привычные условия, европейские, — но в то же время он фанатик истины… — Она сделала паузу. Подождала.

Богдан, уже понимая, к чему клонится дело, подавленно молчал.

— Ты отпустишь меня на три дня? — спросила Жанна. В ее голосе прозвучал вызов.

Стало тихо. Лишь приглушенные звуки пипа[38], медленно, с невыразимой печалью наигрывавшей лезгинку, мягко лились из стилизованных под сидящих львов колонок, подчеркивая тишину.

Богдан тяжело вздохнул. Поправил очки.

— Конечно, отпущу, — сказал он. И добавил после паузы: — Но мне будет не хватать тебя.

Богдан помолчал, собираясь с мыслями. Удар был слишком внезапным. Но следовало принять его мужественно и не огорчать Жанну изъявлением своей скорби — ведь она все равно должна ехать, ей для дела нужно. И он принужденно улыбнулся:

— Как я буду без твоего лукового супа…

«Вот и все, что его волнует!» — с горечью подумала Жанна. У нее едва слезы не навернулись на глаза. Но показать свою боль было нельзя. Она громко засмеялась.

— Пока ты был в Управлении, я сготовила тебе во-от такую кастрюлю! Самую большую, какая нашлась в доме!

Богдан через силу ответил ей в тон:

— Ну, тогда три дня я как-нибудь стерплю.

Помедлив мгновение, она вскочила и торопливо прошла к выходу из харчевни, потом поднялась по крутым ступенькам и исчезла снаружи — только жалобно прозвенели колокольцы над дверью; точь-в-точь как в тот вечер, когда заведение Ябан-аги осчастливила тайным посещением принцесса Чжу.

Ябан-ага перегнулся через стойку и негромко, понимающе спросил:

— Подавать?

— Когда войдут, — ответил Богдан.

Они вошли.

«Человек иллюзий» был человек как человек: слегка вытянутое лицо, слегка оттопыренные уши, очки на пол-лица. Средних лет, но вполне подтянутый и моложавый; и очень галантный. Конечно, и по одежде, и по манерам сразу можно было узнать в нем гокэ, но взгляд у него был доброжелательный, улыбка — вполне естественная, костюм — отнюдь не вычурный. Он с удовольствием ворковал с Жанной на их по-своему красивом наречии, и она ему с удовольствием отвечала; и Богдан со смутным чувством не столько ревности, сколько невосполнимой утраты понял, что не понимает практически ни слова. А Жанне встретить соотечественника и говорить на родном ей с детства языке, похоже, до смерти приятно; и всегда будет так.

Впрочем, разве может быть иначе? Разве можно обижаться на ребенка, который свою маму любит больше, нежели чужую? Это нормально; вот если бы оказалось наоборот, детские психологи наверняка пришли бы в ужас. Ведь еще наш Учитель Конфуций говорил: «Всякий феникс славит ветви того утуна[39], на коем свил гнездо». Разве можно обижаться на человека, которому родной язык милее и слаще чужого? Подобная обида так же несообразна, как если бы младшая жена вдруг принялась ревновать мужа к старшей…

«Жанна уедет насовсем», — понял Богдан, церемонно вставая.

Они обменялись с месье Кова-Леви вполне дружелюбным европейским рукопожатием. Поджарый француз приветливо улыбнулся. Потом кинул любопытный взгляд на неизменно пребывающего в харчевне йога Алексея Гарудина и на стоящую перед ним кружку с пивом, — но ничего не сказал.

— Профессор говорит, что очень рад познакомиться с моим другом, о коем он слышал столько лестного, — перевела Жанна, — и выражает восхищение той истинно ордусской атмосферой, которую он сразу ощутил в этом заведении. Оно очень напоминает ему средневековый пиратский кабак где-нибудь на Антильских островах.

«Почему, собственно, пиратский?» — недоуменно подумал Богдан и невольно скосил глаза на Ябан-агу: слышал ли. Ябан-ага явно слышал, потому что его приветливая улыбка сразу сделалась слегка примороженной. Впрочем, что взять с варвара… Надо было отвечать. Ай люли, да трежули, вспомнилось Богдану, и он, светски шевельнув пальцами, произнес:

— Се тре жоли.

Жанна подарила Богдану восхищенный взгляд, а затем гордо стрельнула глазами на француза: вот какой мужчина здесь у меня! Кова-Леви одобрительно закивал Богдану: мол, понял. И они расселись. Ябан-ага с каменным лицом открыл специально припасенную бутыль «ихнего бордо» и разлил кислятину по бокалам, а затем принес первую перемену.

Постепенно раскручивалось бойко жужжащее веретено ученой беседы. Жанна переводила; она была возбуждена и оживлена сверх меры, глаза ее сверкали, лицо раскраснелось от того, что она, как ни крути, находилась сейчас в центре внимания двух очень разных, но в равной степени чрезвычайно лестных ей мужчин. Один — любимый, другой — едва ли не боготворимый. Один — восхитительно чуждый и экзотичный, зато муж, уже знакомый каждой интонацией голоса и каждой клеточкой кожи; другой совершенно свой, но великий и недосягаемо парящий в горних высях. И она необходима обоим. Они без нее как без рук. Время от времени в потугах беспредельной вежливости и уважительности Богдан, конечно, старался изобразить что-нибудь наподобие «Жё с трудом понимаю вотре структюр сосьяль!»; французский гуманист, который, как видно, в отличие от вежливого Богдана все понимал, в ответ рубил сплеча: «Лё тоталитарсм ордусьен э не совсем бьян!» Но без Жанны они, конечно, даже пары связных фраз друг другу бы не сказали. И, сознавая это, Жанна была особенно раскованна и прекрасна.

Постепенно разговор зашел и о предмете нынешних изысканий Кова-Леви. Гокэ совсем разгорячился и, единым махом опорожнив второй бокал, принялся бурно жестикулировать. Жанна явно произвела на профессора впечатление, и он, может и непроизвольно, но совершенно явственно, принялся распускать павлиний хвост. Жанна старалась переводить синхронно, но все чаще не поспевала за полетом руки и мысли ученого, запиналась, вслушивалась, а потом излагала, по всей видимости, уже краткие выжимки из стремительных речей возбужденного фанатика истины.

— Он говорит, что несколько месяцев назад в маленьком монастыре на западе Бретани, у тамошних настоятелей давние связи с польской диаспорой… ты знаешь, что значит «диаспора»?

Кова-Леви стремительно развивал свою мысль. «О ла-ла! Жё круа, лё текст ансьенн де Коперникь…»

— Вроде хуацяо[40], знаю.

— Хуацяо? Ну, неважно… Он обнаружил документ. Обрывок, буквально несколько строк, и короткое письмо. Донесение иезуита в орден. Кова-Леви говорит, что никто, кроме него, просто не понял бы эпохального значения этого обрывка. А дело в том, что он давно занимается творческим наследием… э-э… великого сына… э-э… асланского народа Опанаса Кумгана, старшего однокашника Николая Коперника по Краковскому… университэ… э-э-э… великому училищу. Асланский гений…

— Асланiвський, — не выдержав, поправил Богдан, когда Жанна ошиблась во второй раз. — Есть такой уезд в нашем улусе. А Опанас Кумган — и правда замечательный ученый, настоящий, как они бы на Западе сказали, человек Ренессанса, полиглот. В первой половине шестнадцатого века он много занимался, в частности, естественным правом…

— Погоди, я пропущу что-нибудь, видишь, он разошелся… Э-э… Мон дье!

— Что такое?

— Ты понимаешь, Кова-Леви давно подозревал, что Коперник не сам пришел к своей гипотезе о том, что Земля вращается вокруг Солнца. Скорее всего, эту мысль подбросил ему как раз Кумган, Коперник только довел ее до ума. И вот в том свитке об этом прямо написано, и к тому же есть упоминание, что Кумган успел в свое время создать свой собственный трактат о кругообразном гелиоцентрическом движении светил, выдержки из коего он послал, хвастунишка, Копернику. А потом… ну, там свара какая-то в этом Асл… как его… произошла, да? Опанас пропал… Но вот в монастырском свитке прямо говорится, что трактат действительно был написан, и вдобавок чуть ли не за двадцать лет до того, как Коперник написал свой. И, главное, есть намек, где именно этот трактат можно найти. Отдельная бумажка, обрывок письма с указанием.

— Ого!

— Был знаменитый разбойник такой, граф Дракуссель. Дракуссель Зауральский.

— Был.

— И ходят легенды о спрятанных им сокровищах, так вот среди них — трактат Опанаса. Граф когда пограбил как следует, пытался за кордон сбежать, к родственнику своему, Владу Цепешу — слышал? Вампир известный…

— Слышал. Даже кино ваше в детстве смотрел про него.

— Вот, он в замке Цепеша укрыться хотел, но ваша пограничная стража его прихватила. Однако сокровищ с ним не оказалось. Считается, что перед попыткой перехода границы он их где-то неподалеку прикопал, надеясь, когда все уляжется, возвратиться — да так и не смог, по вполне понятным причинам.

— Боюсь, Жанна, это все очередная их европейская Атлантида.

— …И вот Кова-Леви хочет поехать в Асланiв покопаться в старых библиотеках, в архивах, может, найдет какие-то указания на то, где мог Дракуссель припрятать Кумганов трактат. Какой-то намек был в том самом отрывке письма, но он не дешифруется, его, по всей видимости, надо сопоставлять с иными источниками. Подробно мсье не хочет рассказывать — тайна. Он говорит, что это будет сенсация.

— Да уж я думаю. Только…

— Погоди. Он говорит, это перст судьбы. Во-первых, говорит, это совершенно естественно, что столь великое открытие совершил в свое время житель именно той ордусской области, которая по культуре и языку ближе всего к Европе.

— Ну ничего себе! — совершенно по-детски возмутился Богдан. — А порох! А иглоукалывание! А воздухоплавание, книгопечатание, психотерапия! Безо всякой Европы!

Жанна нетерпеливо махнула ладонью:

— И, во-вторых, он и без того уже несколько лет собирался посетить Асланiв, поскольку своими глазами хочет увидеть процесс национального возрождения этого маленького, но гордого и бесконечно талантливого народа, столь долго подавлявшегося ордусским имперским центром.

Кова-Леви наконец замолчал. С весьма горделивым видом обвел взглядом окружающих, явно удостоверяясь, в достаточной ли мере они восхищены той смелостью и верностью принципам, с каковыми он высказывает гостеприимным хозяевам свою нелицеприятную точку зрения. И Жанна умолкла, сама удивленная своими последними, произнесенными чисто автоматически словами; на лице ее отчетливо проступила растерянность.

Из угла, в коем, сохраняя неподвижность, пребывал йог Гарудин, донесся совершенно несообразный звук. Похоже было, что просветленный хмыкнул. Уровень пива в его кружке резко понизился.

— Ну, знаешь… — чуть помедлив, неприязненно пробормотал Богдан. — Чего-то он у тебя не туда заехал, по-моему.

Жанна тут же вспылила.

— Как ты можешь так говорить! — возмущенно воскликнула она. — Мсье Кова-Леви — замечательный, можно даже сказать, великий ученый! И к тому же крупнейший общественный деятель!

Однако сам ее неумеренный пыл, пожалуй, свидетельствовал о том, что в данный момент она согласна более с Богданом, нежели с соотечественником.

Француз, услышав свою фамилию, улыбнулся и несколько раз кивнул. Что уж он там имел в виду — Бог весть, но, казалось, он просто-напросто соглашается с обеими весьма лестными для себя характеристиками.

— И ты с ним поедешь?

Жанна независимо встряхнула головой. Ее прекрасные светлые волосы вздыбились мгновенной волной.

— Разумеется!

— Когда?

Жанна спросила о чем-то Глюксмана. Тот, благодушно улыбаясь, что-то коротко ей ответил. У молодицы вытянулось лицо.

— Через два часа, — помертвевшим голосом перевела она. Близкий вылет оказался для нее полной неожиданностью. Европейский гуманист распорядился ею с такой безмятежностью, словно был средневековым халифом.

Богдан опять вздохнул.

— Понял, — сказал он.

То, что муж воспринял это известие столь легко и не попытался отговорить ее или хотя бы выразить свое огорчение, расстроило Жанну окончательно. А Богдан лишь повернулся к хозяину харчевни и, помолчав, негромко попросил:

— Почтеннейший Ябан-ага. Оказывается, у нас совсем мало времени осталось. Давайте перейдем к горийскому салату, пусть наш уважаемый гость попробует. Может быть, вкус капусты и кавказских пряностей отвлечет его от мрачных мыслей об угнетении народов.

Гость попробовал.

Минут через пять, отдышавшись, выпив все, что было на столике и в непосредственной близости от него, кое-как уняв слезовыделение, он пробормотал:

— Сетт'юн петит бомб атомик де л'эмпрэ де л'ордусс?

И затем, опять горько заплакав, добавил нечто вконец невразумительное.

— Богдан, — совсем уже не понимая, чью сторону теперь брать, спросила Жанна. — Мальчики… Ну зачем вы так?

Богдан в полном обалдении глядел на теряющего последние связи с реальностью философа.

— Я думал, вкусно… — ошарашенно пробормотал он с набитым ароматной капустой ртом. — Может, неотложную повозку вызвать? Что он сказал?

— Он спросил: это что, маленькая атомная бомба ордусского императора? Их здесь так много, что некуда девать, вот и приходится скармливать стремящимся к истине гостям из-за границы?

Тут даже хваленое самообладание Ябан-аги дало трещину.

— Ну и шутки у него, — проскрипел почтенный хозяин харчевни и, окончательно утратив к гокэ интерес, пошел обратно к своей стойке.

— Это салат, — очень отчетливо выговаривая слова, почти по слогам, негромко сказал Богдан. — Жанночка, переведи ему пожалуйста внятно: это — салат.

Когда Богдан, уважительно открыв дверь перед идущей под руку с Кова-Леви Жанной, следом за ними вышел из харчевни, уже начало смеркаться. Небо, полное близкой осени, тонко светилось холодным желтоватым светом. Было тихо. За углом, по проспекту Всеобъемлющего Спокойствия, сплошным потоком катились всевозможные повозки; наискосок от выхода из «Алаверды» застыли в ожидании скромный, видавший виды «хиус» Богдана и взятый напрокат новенький блестящий «рено» Кова-Леви. Закрытая для колесного транспорта улица Малых Лошадей была пустынна, лишь поодаль виднелось несколько прогуливающихся, да еще три девочки лет двенадцати увлеченно, ничего не замечая кругом, поочередно прыгали на одной ножке, играя в старинную ордусскую игру «классики».

Жанна остановилась. Сюда она приехала на «хиусе». Обратно, судя по всему, ей суждено было ехать уже на «рено».

— Богдан, — тихо и напряженно, низким от сдерживаемого волнения голосом проговорила она, поворачиваясь к мужу. — Богдан, только не пытайся меня удержать.

— Не буду.

— И не пиши об этом Фирузе.

— Не напишу.

— Все-таки я обещала ей, что стану заботиться о тебе. Она может расстроиться. А от этого… Вдруг у нее молоко пропадет, или что там еще может случиться с молодой матерью от волнения… я толком не знаю, я еще не…

— А хотела бы? — тихо спросил Богдан.

Жанна отчаянно покраснела. И с каким-то искусственным ожесточением спросила:

— А через два месяца ты скажешь: все, малышка, ты больше не нужна, езжай рожать домой?

— Ты считаешь, я могу такое сказать?

— Почему бы и нет? Насколько я могу судить, в вашей замечательной империи такое должно быть в порядке вещей!

— О-о… — сказал Богдан. — Мсье Кова-Леви приехал не напрасно.

Он отвернулся.

Девочки играли.

«Счастливые, — подумал Богдан. — Прыг-скок — и дела им нет до взрослых проблем! Последние минуты, наверное, остались, уже темнеет, скоро домой, а там, в уютных теплых комнатах родители поставят перед ними сладкий чай с маньтоу или ватрушками… и кто бы из них ни выиграл, и кто бы ни проиграл сейчас — все у всех станет совсем хорошо. И еще несколько долгих, безмятежных лет быть им детьми. Шу-шу-шу про мальчиков. Шу-шу-шу про платья. Прыг-скок по тротуару… Да, жизнь. И отпускать нельзя, и удерживать нельзя. Отпустить — равнодушие. Не отпустить — насилие. Или все наоборот: отпустить — уважение, не отпустить — любовь… Любовь. Любовь одновременно и исключает насилие, и дает право на него. Когда любовь, никогда не поймешь, как поступить лучше. А девчатам все эти муки долго еще будет неведомы. Счастливые!»

Профессор Кова-Леви, терпеливо ожидая у своей повозки, тоже смотрел на девочек.

«Тоталитарное, иерархизированное сознание пропитало насквозь все ордусское общество, — думал он. — Вот, например, эти несчастные дети. Сами того не ведая, они играют в свою будущую взрослую жизнь. Эти судорожные прыжки из одной клеточки в другую несомненно отражают безнадежные, истерические попытки взрослых продвинуться по ступеням жестко стратифицированной бюрократической лестницы. И ведь прыгать надо именно на одной ножке, в неудобной позе, максимально затрудняющей движения! Это, конечно же, выражает предощущение имперского гнета, безнадежно уродующего души людей и все их побуждения. А чего стоит надпись в одной из ячеек прямо на пути: „Костер“! Это же олицетворение постоянного, неизбывного ужаса жителей чудовищной страны перед ежеминутно грозящим ни за что ни про что страшным наказанием… Пожалуй, можно сделать об этом доклад на осенней сессии. Например, такой: „Символика детских игр в идеократическом обществе“».

Жанна вновь с отчаянной независимостью тряхнула головой. И села в повозку профессора Кова-Леви.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,

7 день восьмого месяца, первица,

очень поздний вечер


Еще не доехав до дому, Богдан решил использовать дни одиночества для того, чтобы отбыть хотя бы толику епитимьи, наложенной на него месяц назад отцом Кукшей. Говоря по правде, он надеялся, что это развеет его тоску и печаль. Да и хоть чуть-чуть очистит совесть от груза, уже ставшего привычным, но не сделавшегося оттого более легким…

Нарушив наставление, данное ему в Храме Конфуция, он, конечно, принес большую пользу своей стране — но совершил грех. И ведь то, что совершается грех, Богдану было известно с самого начала, — а вот о том, что из греха проистечет польза Отчизне, сказать заранее было никак нельзя. А потому для человека с совестью, каковым, несомненно, являлся Богдан, оправдать этот грех этой пользой было невозможно. Отец Кукша сразу наложил на него духовное взыскание. Но ради Жанны епитимью пришлось отложить; отец Кукша, надо отдать ему должное, понял двусмысленное положение Богдана и пошел навстречу молодым. Епитимья была ужесточена, но перенесена на то время, когда срок стажировки Жанны в Ордуси истечет, и молодой исследовательнице придет пора возвращаться домой. Однако теперь, едва оставшись один, Богдан хотел хоть немного вернуть себе утраченную душевную чистоту.

Вот и дом. Совсем тихий, совсем опустевший… Пустой дом — разве это дом?

Сначала — грубое рубище, власяница. Ежась, Богдан переоделся в только что приобретенный в лавке ритуальных принадлежностей мешок с дырками для головы и рук. Далее: спать не в мягкой постели, а во гробе — самом простом, без малейших украшений. Строжайший пост, сродни сухоядению, — и ни в коем случае не закрывать окон ночью, пусть в квартире настынет как следует, ночи уже вполне холодные, ровно на Соловках…

Носильщики транспортной конторы «Самсонов и сыновья» доставили гроб через какие-то четверть часа после того, как сам Богдан вошел в свои апартаменты. Расплатившись и вновь оставшись один-одинешенек, Богдан с натугой снял с гроба крышку, прислонил ее к стене, отступил и некоторое время уныло разглядывал, скрестив руки на груди, свое новое ложе. А потом сообразил, что запрета на переписку с женой даже Великий пост не предполагает. И, выпадая из колючих лубяных опорок, надетых на босу ногу, рванулся к своему «Керулену».

Воздухолет покинул Александрию Невскую совсем недавно и, наверное, еще и приземлиться в Асланiве-то не успел, в лучшем случае заходил на посадку — но Жанна написала Богдану уже два письма.

Первое было о том, что сразу на борту лайнера профессор развил бурную деятельность. Пользуясь своим ноутбуком, он опять связался со всеми архивами Асланiва, везде подтверждая запросы относительно любой информации, хоть каким-то боком касавшейся жизнеописаний Дракусселя Зауральского и сведений о судьбе оказавшихся в его руках ценностей — если, конечно, они и впрямь существовали, а не являлись романтической легендой. Древние документы, понятное дело, не могли быть найдены посредством сети и, тем более, в виде файлов перегнаны на компьютер Глюксмана — иначе ему и в Ордусь ездить было бы незачем. Когда мы прилетим, писала Жанна, нас наверняка уже будут ждать.

Ни она, ни Богдан даже не подозревали, насколько эти ее слова окажутся пророческими.

Второе письмо было очень коротким. «Мы начали снижаться и скоро пойдем на посадку, — писала Жанна. — Уже совсем темно, уже ночь. Первая ночь за этот месяц, которую я проведу без тебя».

Не слыша интонации, невозможно было понять — гордится ли она данным фактом как безоговорочным свидетельством вновь обретенной независимости и самостоятельности, или грустит в разлуке.

Несколько раз Богдан перечел мерцающий на дисплее текст, а потом вздохнул, выключил «Керулен» и пошел в спальню. Больше часа от души молился. Потом, совсем по-стариковски кряхтя, неторопливо залез в неудобную, жесткую, узкую домовину.

Несмотря на долгую молитву, заснул он с трудом.

Багатур Лобо

Гостиница «Цветущий Юг» — апартаменты Багатура Лобо,

7 день восьмого месяца, первица,

поздний вечер


Интерес Бага к дервишу был вполне понятен. Почти сразу же после шумной истории с похищением наперсного креста святителя и великомученика Сысоя непосредственный начальник Бага, шилан Палаты наказаний Редедя Пересветович Алимагомедов в ходе разбора обстоятельств этого дела настоятельно рекомендовал Багу впредь приглядываться к дервишам.

Указание это носило характер именно рассчитанной на долгую перспективу рекомендации. Причины гибели парома «Святой Евлампий» выяснить досконально так и не удалось, вернее, непосредственная-то причина была, в отличие от утонувшего судна, на поверхности: срабатывание управляемого взрывного устройства большой мощности; но вот какому скорпиону приспичило пустить ко дну паром и кто сим устройством управлял — узнать так и не получилось. Тем более, что несколько человек, плывших на пароме, несмотря на все усилия спасателей так и остались пропавшими без вести.

Микола Хикмет, между прочим, был среди них.

С дервишами вообще все как-то оказалось не очень понятно. С одной стороны, это была безупречно, в полном соответствии с уложениями зарегистрированная в Асланiвськой уездной управе Александрийского улуса общественная культурно-историческая организация с национальным уклоном. Подобных организаций на необъятных просторах Ордуси функционировало великое множество, и все они пользовались самой широкой и многосторонней поддержкой властей — будь то в Коми, будь то в Тибете… На территории империи проживало бок о бок неисчислимое число народностей, и все они имели полное и неотъемлемое право любить свои исторические корни, свои традиции и свой язык — все свободное от работы время. А если ухитрялись совмещать свою любовь с работой — то и на протяжении пяти часов обычного трудового дня. Невозбранные возможности для этого, вне зависимости от национальной, конфессиональной и любой иной принадлежности и ориентации подданных, были в равной мере закреплены за жителями Ордуси еще народоправственными[41] эдиктами Человеколюбивейшего Владыки Дэ-цзуна, дарованными осчастливленному населению после долгих и настойчивых увещеваний Великого цзайсяна Сперанского едва ли не два века назад, в одна тысяча восемьсот двенадцатом году по христианскому летоисчислению.

Братство Незалежных Дервишей всячески пропагандировало древность происхождения населявшей Асланiвський уезд народности, богатство и самобытность ее культуры, удивительную поэтичность и образность ее исконного языка. С недавних пор особое внимание уделялось критике чужих исторических реликвий и повсеместным любительским поискам своих. Тот асланiвец, который не вел древнеискательских раскопок хотя бы на своем приусадебном участке, вскоре начинал ловить на себе косые взгляды соседей, и были нередки случаи, когда местные муллы не пускали нерадивых в мечети, либо заставляли, дабы те очистились, наизусть читать на порогах храмов несколько сур подряд.

С другой стороны, и Богдан, и Баг совершенно независимо друг от друга заподозрили причастность Братства к попытке отбить крест Сысоя на пароме — попытке, каковая закончилась для парома столь фатально. Никаких прямых и явных улик им обнаружить не удалось, но Баг своими глазами видел во время роковой стычки людей в одежде, обычной для членов Братства, причем именно эти люди и начали кровавую поножовщину. Возможно, конечно, что кто-то нарочно постарался бросить на мирных дервишей тень подозрения, обрядившись в их платье. Это было совсем несложно: чалма да косоворотка, расшитая характерным узором с петухами. Но выяснить, откуда хотя бы кому-то — дервишам ли, нет ли — стало известно о том, что Ландсбергис везет крест Сысоя, так и не получилось; а уже одно то, что такая утечка произошла и касалась информации, даже в человекоохранительных органах ставшей известной буквально нескольким людям и буквально за несколько часов до выхода парома в море — уже одно это настораживало и демонстрировало, что, скорее всего, действовала тут некая мощная, глубоко законспирированная и однозначно злокозненная организация.

Нельзя было сбрасывать со счета еще и то обстоятельство, что просветительская деятельность дервишей в последние год-два сделалась несколько чрезмерной и, если можно так выразиться, однобокой. Тут Редедя Пересветович, вводя Бага в курс дела, тяжко вздохнул и проговорил:

— Мудрый старец Лао-цзы не зря сказал: все хорошо в меру. А его не менее мудрый последователь Чжуан-цзы сформулировал это еще более утонченно: если заставить глупца возносить хвалы истинному Дао, он разобьет лоб и себе, и всем окружающим. Причем, как правило, начнет с окружающих. Умный любит свой народ просто потому, что тот ему родной, а глупый — за то, что его народ якобы лучше всех прочих. Мол, не был бы лучше, так и любить бы его не стоило — что с того, что родной… В общем, Баг, посмотри статистику мелких человеконарушений по уезду. У меня просто язык не поворачивается такое говорить… Может, мне мерещится.

Кажется, не мерещилось. Когда Баг оценил оную статистику сам, у него глаза на лоб полезли. Такого в Ордуси не случалось много десятилетий. В Асланiвськом уезде кривая хулиганств и бытовых столкновений неуклонно ползла вверх. Причем львиная доля их происходила на национальной почве.

Опять-таки, не было ни малейших поводов связывать это с деятельностью дервишей. Но и закрывать глаза на то, что человеконарушения начали учащаться сразу после регистрации Братства, для профессионала было никак невозможно.

Вот потому-то Редедя Пересветович и рекомендовал Багу иметь дервишей в виду. Что тот и сделал, — поработав с базой данных Управления, собрал всю доступную информацию, а также обозрел доступные фотографические изображения известных участников. Но текучка заедала, и в ходе расследования мелких происшествий Баг был вынужден то и дело отвлекаться.

Вот и пару седмиц назад с ним связался хорунжий Максим Крюк — теперь уже не хорунжий, а есаул: за проявленные в ходе расследования хищения креста Сысоя доблесть и бдительность Крюк удостоился повышения и был поставлен надзирать за переполненным памятниками старины историческим центром Александрии. Голос есаула взволнованно вибрировал — на подведомственной ему территории случилось происшествие, по его разумению, чрезвычайное: под покровом ночи из Павильона Возвышенного Любования Былым некие злоумышленники вынесли статую глиняного солдата, входившего в так называемую терракотовую гвардию древнего императора Цинь Ши-хуанди. Эта и прочие сорок девять статуй были привезены из города Чэнду и выставлены в упомянутом Павильоне для всеобщего обозрения на срок в четыре седмицы; по истечении оного поразительные древние изваяния должны были вернуться в Ханбалык, к месту постоянного хранения. Есаул Крюк былвзволнован, есаул Крюк просил совета. Багу его волнение было вполне понятно.

Дело оказалось весьма несложным и даже скорее забавным: Баг и Крюк нашли злодеев в два дня. Злодеями оказались два свободных художника с Италийской улицы, и статуя была обнаружена в мастерской одного из них — она стояла там, прикрытая расшитым шелковым желтым покрывалом, а перед нею громоздились ритуальные дары и в курильницах дымились приятные обонянию жертвенные благовония. Баг только хмыкнул. Есаул Крюк ликовал.

Потерявших чувство меры художников вдумчиво и без ложной снисходительности вразумили большими прутняками[42]. Надо отдать детям наития должное: они приняли вразумление вполне стоически, а на вопрос Бага, зачем им понадобилась статуя, один, философски возведя очи горе, отвечал, что, мол, всю жизнь их тянуло к прекрасному. После чего потупился и засопел…

Но теперь, когда знакомый дервиш — из тех, что орудовал на пароме, — внезапно вновь возник в поле зрения, Баг счел своим прямым долгом сосредоточить на Братстве Зикром Встречающих самое пристальное внимание.

По всему выходило, что Багу надлежит следовать за дервишем Хикметом. Проследить за поднабольшим незалежником особого труда не составило: выйдя из Дворца Баоцзы, он и его спутники направились по Проспекту Всеобъемлющего Спокойствия к центру Александрии. Шли неторопливо, разговаривая, смеясь и часто останавливаясь у сверкающих витрин, каковые на Проспекте имелись в изобилии, словом — вели себя как законопослушные ордусяне, возвращающиеся домой после дружеской пирушки. Разговор их, сколько мог слышать навостривший уши Баг, ничего особенного из себя не представлял. Хмельные пустяки. Заработки, подружки, острые перипетии последней игры в «шаром покати», порой именуемой на западный манер «футболом»… И Мыкола, и его спутники прекрасно, безо всякого акцента общались на русском наречии — никаких тебе «геть», никаких «расул-керим».

Таким приятным образом подозрительный дервиш и его приятели, а следом за ними и слившийся с толпою фланирующих подданных Баг, достигли гостиницы «Цветущий Юг». Перед входом Хикмет со товарищи остановились и принялись прощаться. Точнее — прощаться именно с Хикметом, который после многочисленных похлопываний по плечам и взаимных поклонов в конце концов все же скрылся в дверях гостиницы; остальные трое прежним прогулочным шагом направились в сторону Нева-хэ.

Здесь Баг на мгновение замялся: объект наблюдения и его спутники разделились, а хотелось проследить за всеми сразу. «Ну не могу же я разорваться!» — как-то не очень профессионально, но зато вполне здраво подумал Баг и, рассудив, что среди всей этой четверки наибольший интерес представляет все-таки Хикмет, мысленно махнул рукой на остальных — лица их он запомнил накрепко, и словесные портреты мысленно отформулировал до тонкостей, — после чего направился в гостиницу.

«Цветущий Юг» не был гостиницей первого класса, однако же — вполне удобной и не слишком дорогой, учитывая то обстоятельство, что располагался едва ли не в самом центре города. В сумрачном по случаю подкравшейся ночи холле было пустынно; мерцали кожей диваны в сени развесистых голубых агав и клевал носом молодой служитель за стойкой у входа.

Оглядевшись, Баг скорым шагом приблизился к стойке и уставился на дремлющего служителя.

— Гхм… — тихо, но значительно произнес Баг.

Этого оказалось достаточно: служитель дернул головой, захлопал глазами и растянул губы в жизнерадостной улыбке:

— Что угодно преждерожденному?

Баг молча продемонстрировал ему пайцзу Управления и поинтересовался:

— Я вот что у вас спрошу, молодой человек. В каком номере живет единочаятель Хикмет? Он только что вошел.

— Э-э-э… — в замешательстве сообщил служитель. — Хикмет? Это который только что вошли? — Он оглянулся на доску с ключами от номеров. — Они изволят проживать в двести тридцать третьем номере.

Баг кивнул.

— Не сочтите за труд дать мне книгу регистрации.

Порывшись где-то под стойкой, служитель достал толстый том в кожаном переплете с золотым тиснением.

Баг деловито зашелестел страницами. Через минуту он знал, что Мыкола Хикмет проживает в «Цветущем Юге» уже целую седмицу и аккурат завтра утром собирается его покинуть. В графе «Откуда прибыл» значилось «Асланiв».

«Эге, — подумал Баг, — да ведь это не так далеко. По Ордусским-то масштабам, можно сказать, практически под боком. Часов восемь поездом. Но интересуюсь: как он из Суомского залива сразу в Асланiв попал?».

В графе «Время отбытия» значилось «семь ноль-ноль». И служитель подтвердил: дескать, преждерожденный Хикмет и впрямь собирался покинуть «Цветущий Юг» в семь утра. Баг еще немножко побеседовал с юнцом, но ничего путного не выяснил. Тогда Баг сделал страшные глаза и доходчиво объяснил юноше, что он никому, буквально никому не должен говорить о его визите, поскольку речь идет о делах человекоохранительных, а, стало быть…

Служитель, похоже, прекрасно понял, что к чему, с некоторым испугом во взоре моментально согласился со всеми доводами Бага и поспешно убрал книгу назад. Когда Баг выходил на улицу, юнец уже спал чутким сном исполнившего свой долг доброго подданного.

А Баг направился домой.

Захлопнув дверь, он махнул рукой в ответ на басовитый мяв Судьи Ди и взялся за трубку.

— Пересветыч?

— Да… Еч Лобо? — голос Алимагомедова звучал устало. — Что у тебя?

— Пришли в движение файлы под названием «Незалежные Дервиши», — отвечал Баг. — Только что я проследил знакомое мне по парому лицо до его места обитания в гостинице «Цветущий Юг». Лицо, между прочим, считалось погибшим.

— Занятно! — Алимагомедов оживился. — Значит, выжил?

— Определенно. На вид вполне живой, даже разговаривает. Шарокатством интересуется, за «Небесную высь» болеет, понимаешь ли. Хикмет его фамилия. Завтра он покидает Александрию. Думаю следовать за ним.

— А куда он… покидает?

— Мне это пока неведомо. Но думаю — в Асланiв, куда еще… Прибыл он, судя по документам, оттуда. Хотя, сдается мне — не все тут чисто, ведь спасатели его в районе катастрофы не нашли… Сдается мне также, что сей мил-человек в Асланiв после катастрофы не спешил, не торопился он туда, тут жирок нагуливал. А вот теперь, очухавшись, поедет к своему Зикром Встречающему руководству докладывать, что да как. Интересно бы послушать, а, Пересветыч?

— Что ж… Воистину интересно. Так тому и быть, поезжай следом. А мы тем временем тут попробуем разобраться, откуда постоялец Хикмет в означенную гостиницу прибыть изволил…

Баг в ответ подробнейшим образом задиктовал начальнику словесные портреты сегодняшних спутников Мыколы. Когда он закончил, Пересветыч кисловато хмыкнул:

— Все, зафиксировал. Фотоаппарат носи с собой отныне, понял?

— Понял.

— Мне связаться с Асланiвськими властями?

— Да вот как раз думаю, не надо. Пересветыч, ты ж меня знаешь: я работаю один. К тому же ведь мы пока не уверены, в Асланiв он едет или не в Асланiв. А ежели в Асланiв — стоит приглядеться сначала, что там и как. Изнутри. Не привлекая внимания. Шанс интересный возникает.

— Что имеешь в виду?

— Если и впрямь незалежные за крестом охотились, Хикмет наверняка первым делом рапортовать пойдет. Стало быть, я у него на плечах прямо к его начальству въеду и уж по крайней мере посмотрю, что это за начальство. А ежели он крест сгубить хотел по своей собственной дури да злобе — я, коли в том удостоверюсь, еще и прижать его на том попробую. Расскажи мне, дескать, что-нибудь интересное, не то я сам твоим вождям про тебя интересное расскажу… Вот такой у нас с ним тогда разговор может получиться. Славный. Душевный.

— Этого-то я и опасаюсь…

— Да я аккуратненько!

— Знаю я твое «аккуратненько». Прямо хоть напарника твоего, Оуянцева, зови тебе опять в подмогу. Вдвоем-то вы и впрямь ласково работаете. Один корабль всего-то лишь и потонул.

— Будет тебе, Пересветыч. Не трави душу. Я за тот паром переживаю по сю пору…

— Ладно, езжай.

Баг отключил трубку, опустился на диван и достал сигарету «Чжунхуа».

Судья Ди уселся на ковер напротив и выжидательно уставился на Бага.

— Ну что, хвостатый преждерожденный? — спросил его Баг. — Что ты знаешь про Асланiв, а?

Судья Ди отвернулся.

— Вот-вот, — Баг прикурил и откинулся на диванную спинку. — И ведь ты представляешь, этот дервиш, три Яньло ему буквально всюду, возник в такой неподходящий момент! Да, хвостатый друг, да. Я как раз со Стасей…

При этом имени Судья Ди с интересом глянул на Бага.

— Теперь, может, ты ее никогда и не увидишь, — горько махнул рукой Баг, — так все плохо получилось.

— Мррр… — размыслительно сказал кот.

— Да, я тоже надеюсь на лучшее. Однако надейся-не надейся, все одно — карма! — Баг свирепо затянулся. — Только вот, Ди, надо с тобой что-то делать. — Кот прижал уши. — Нет, нет! Ты не дослушал! Я должен уехать, быть может — надолго. Ты же не можешь тут один… — Судья Ди смотрел вопросительно.

— А вот что мы с тобой сделаем, хвостатый преждерожденный! Мы тебя поручим заботам сюцая Елюя, ведь он заметно переменился к лучшему. А твое общество, возможно, поможет ему еще чаще думать о главном. И не спорь! — добавил Баг, видя, что Судья Ди хочет возразить. — Ну-ка, пойдем.

Сюцай Елюй оказался дома. Один.

Увидев на пороге Бага, сюцай просветлел лицом и принялся кланяться:

— Преждерожденный Лобо! Какая честь!

— У меня к вам нижайшая просьба, сюцай.

— О! Неужели мне будет ниспослана Небесами радость быть полезным драгоценному преждерожденному, неужели полное отсутствие у меня каких-либо способностей не воспрепятствует мне оказать услугу столь незаурядному человеку? Говорите же скорее!

— Я сейчас уезжаю. И хотел просить вас об одолжении — во время моего отсутствия предоставить кров вот этому досточтимому коту.

Сюцай опустил глаза на Судью Ди. Тот пристально глянул на Елюя, неторопливо, подергивая хвостом, обошел его кругом, а потом сел справа от сюцая. Взгляд, который кот при этом бросил на Бага, ясно говорил: «Ну знаешь… И как ты можешь отдать меня этому типу хотя бы на день? Не стыдно?»

— О, я вижу, вы уже нашли общий язык! — фальшиво улыбнулся Баг. Судья Ди смотрел на него укоризненно. — Так что, сюцай? Могу я на вас положиться?

Сюцай закивал с фантастической скоростью.

Пристроив кота, Баг вернулся к себе и быстро собрал все необходимое для скрытного путешествия в Асланiв, включая накладные усы и бороду. Потом включил «Платиновый Керулен» (приобретенный взамен канувшего в воды Суомского залива «Золотого») и некоторое время изучал файл Мыколы Хикмета, но ничего для себя нового, кроме того, что Хикмет имеет степень сюцая археологии, не обнаружил.


Александрийский Великопанский вокзал,

8 день восьмого месяца, вторница,

утро


В семь часов утра Баг уже сидел в своем цзипучэ марки «юлдуз» напротив входа в гостиницу «Цветущий Юг». День обещал быть солнечным.

В семь пятнадцать перед «Цветущим Югом» остановилась повозка такси.

В семь двадцать двери гостиницы распахнулись и на пороге появился Мыкола Хикмет, предшествуемый одетым в серое носильщиком с неохватной сумой. Хикмет погрузился на заднее сидение, а суму носильщик утрамбовал в вещник повозки.

Повозка отвалила от тротуара и взяла курс на север.

Баг тронул цзипучэ следом.

Проехав мимо Управления внешней охраны, повозка свернула направо, на Проспект Тенистых Предместий и, не доезжая до Павильона Юношеского Созерцания, стала притормаживать близ Великопанского вокзала.

Баг, одной рукой неустанно крутя баранку влево-вправо — в районах вокзалов движение всегда на редкость оживленное и малосообразное, — откинул крышку «Керулена» и вызвал справочную вокзала: «куайчэ» [43] на Асланiв отправлялся через двадцать минут с шестого пути; база данных вокзала любезно поведала, что преждерожденный Хикмет, заказавший билет семьдесят три минуты назад, едет в пятом купе второго вагона.

Она же бездушно сообщила, что в этом вагоне свободных мест больше нет.

…Для того, чтобы достичь кабинета управляющего вокзалом, Багу понадобилось пять минут. До заветной двери, обитой искусственной кожей, с блестящей табличкой «Авессалом Каменюгин, управляющий» оставалось полтора шага, когда на Бага стремительно набежал из секретарской ниши, укрытой легкой лакированной ширмой, грузный и объемистый преждерожденный средних лет, в темно-синем халате и нарукавниках; он расставил руки в стороны, перекрывая проход, и высоким голосом сообщил Багу, что управляющий никого не принимает, что у управляющего важнейшее срочное совещание и что Баг должен зайти часа через полтора.

— У меня, как это ни жаль, есть только две минуты, — вежливо попросил Баг, но обладатель нарукавников вновь затряс головой запретительно, для убедительности даже закрыв глаза.

Баг вынул пайцзу и тактично поднес ее нарукавному преждерожденному под самый нос, но прошло еще несколько драгоценных мгновений, прежде чем тот, обманутый наступившей тишиной, открыл глаза и увидел то, что ему надлежало бы увидеть несколько ранее. «Надо было дотронуться до этого носа, — досадливо подумал Баг. — Этак мягонько…»

Лицо нарукавного мгновенно изменилось. Он опустил руки и сразу как-то усох.

— Э-э-э… Милости просим, драгоценный преждерожденный…

Баг, не слушая, рванул дверь и оказался в заполненном людьми кабинете. Во главе обширного, покрытого зеленым сукном стола сидел взволнованный Каменюгин и, по всей видимости, спозаранку распекал подчиненных. От полноты чувств он левой рукой изо всех сил держал за горло стандартный, полагающийся всем начальственным кабинетам графин с водой.

— И не желаю слушать никаких отговорок! — сипло говорил он, тыча коротким обвиняющим перстом правой руки в одного из присутствующих. Тот лишь горбился и прятал глаза. — Никаких! Пожилую женщину, прибывшую час назад сыктывкарским поездом, продуло в вагоне! Из-за того, что купейный освежитель воздуха был плохо отрегулирован! Я уж не говорю, что это непрофессионально — хотя, честно сказать, просто не понимаю, как это что-то может плохо работать. Однако — допускаю. Но это же аморально! Вы понимаете? А-мо-раль-но!! — застучал графином Каменюгин.

И тут он наконец заметил Бага.

— Что такое? — возмутился он. Судя по его лицу, тот, кто прерывал его во время вразумления подчиненных, совершал худший из смертных грехов. — Как это понимать? Вы кто?

— Добрый день, преждерожденный Каменюгин, — коротко поклонился Баг и снова продемонстрировал пайцзу. — Простите за неуместное вторжение, но дело не терпит ни малейших отлагательств. Срочно необходимо ваше содействие. Мне нужен билет на «куайчэ» до Асланiва, второй вагон, шестое купе.

— Да вы, вы!.. — Каменюгину, который был и без того в запале, на этот раз уже просто не хватило слов. — Что вы себе позволяете! Да как же вам не стыдно! — нашелся он. — За семь минут до отхода! Я что — кассир? Если в кассе нет, так у меня и подавно!

Сотрудники, с утра пораньше собранные на посвященный непрофессиональной работе освежителя воздуха разнос, внимали в молчании.

— Драгоценный преждерожденный Каменюгин, — Баг приблизился. Он старался быть очень обходительным, хотя время, видит Будда, поджимало. — Мне чрезвычайно неловко вас беспокоить и, поверьте, я никогда бы себе этого не позволил, если бы не поистине из ряда вон выходящая необходимость. Но я из Управления внешней охраны. Вы, по-моему, еще не поняли, кто к вам пришел. Управление внешней охраны! Так что вы мне не только билет дадите, но еще и на то место, которое я укажу. Будьте так любезны.

Каменюгин понял.

Баг оказался там, где ему надлежало оказаться, за три минуты до отправления «куайчэ».

Все было на месте: и дервиш, и его чемодан, покоящийся на полке для багажа. Пока Мыкола, подперев подбородок рукой, наблюдал в окно провожающих, Баг неторопливо и уверенно вошел в соседнее купе и, оставив дверь открытой, присел на диванчик.

«Куайчэ» мягко дернулся и медленно стал набирать ход.

Баг положил «Керулен» на столик и откинул крышку.

«Драгоценная Стася…» — начал он.

Впереди было восемь часов пути.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,

8 день восьмого месяца, вторница,

утро


Непроизвольно почесывая бока, отчетливо побаливающие после сна на жестком ложе, но с удовлетворением и легкой гордостью ощущая себя чуточку более чистым душою, нежели каких-то несколько часов назад, Богдан опустился на колени перед иконой Спаса Ярое Око. В сложной последовательности он прочел шестьдесят «Отче наш» и шестьдесят «Богородиц» — все по числу лет шестидесятеричного лунно-солнечного цикла, причем, как то и приличествовало для человека образованного и утонченного, «Отче наш» занимал позиции, соответствующие солнечной стихии Ян, а «Богородица» — лунной стихии Инь. Затем, зная, что в квартире он один и громкие звуки никого не смогут потревожить или помешать чьему-либо отдыху, Богдан трижды во весь голос пропел иероглифические благопожелательные надписи, висящие по обе стороны от Спаса.

Позавтракав тщательно очерствленной в тостере корочкой ржаного хлеба и глотком воды из-под крана, он почувствовал себя вполне обновленным и достойным того, чтобы приступить к своей ответственной работе. Человеку с нечистой совестью и думать нечего разбирать тяжбы других людей, выносить суждения и приговоры, решать чьи-то судьбы… В течение последнего месяца Богдан, хоть и продолжал интенсивно трудиться в Возвышенном Управлении этического надзора, всячески уклонялся от принятия каких-либо серьезных необратимых решений. Он вполне отдавал себе отчет в том, что раздвоенность и нестроение в его собственной душе легко могут повлечь за собою пагубное несообразие его мнений и оценок. Начальство понимало его и по возможности шло навстречу.

Однако человек слаб, и, прежде чем погрузиться в дела, Богдан снова проверил электронную почту. За то время, пока он почивал во гробе, набежало уже несколько писем — очередное от Фирузе, два от Жанны и даже краткое, но емкое письмо от тестя, ургенчского бека Ширмамеда Кормибарсова. С него Богдан и начал.

Начав с положенных правоверному славословий в адрес Аллаха, почтенный бек отдал затем дань общеордусским обычаям: как поступал в таких случаях сам Учитель, осведомился о погоде в Александрии Невской, о здоровье зятя и состоянии его дел, о расположении и нерасположении к нему высшего, среднего и мелкого начальства, о соотношении доходов и расходов Богдана, о развитии его отношений с молодой младшей женой, причем намекал, что не прочь был бы в пристойных формулировках узнать, какова та на ложе; в меру молодясь и бесхитростно демонстрируя, что вполне еще способен идти в ногу с эпохой, могучий старик поставил в этом месте несколько «смайликов». Затем бек перешел к делу и поздравил Богдана с тем, что новорожденной исполнилось ныне ровно две седмицы. По-мужски скупо, но ярко он описал, какую чаровницу и шалунью, какую пери, затмевающую свет луны и звезд красотою своего лика, родила его дочь Фирузе достойному александрийскому минфа. И Богдан принялся споро и обстоятельно отвечать Ширмамеду, размышляя о том, как повезло ему с тестем; Ширмамед был мудр, прям и человеколюбив.

Сама же милая сердцу Богдана Фирузе, конечно, писала только о дочурке, и даже по построению фраз, по всему тону письма любящий и чуткий муж отчетливо ощущал, какая его женушка теперь благостная, сладко расслабленная и безмятежная. Богдан будто своими глазами видел, как она, в легких, воздушных шелках свободного домашнего одеяния, с сообразной книжкой в руке лежит-полеживает рядом с колыбелькой на третьем этаже женской половины большого отцовского дома на холме Сыма Цянь-тюбе, каковой господствует над всей восточной частью Ургенча. А легкие порывы знойного ветра колышут напитанные ослепительным южным солнцем белые занавеси, которые прикрывают распахнутые настежь окна, не допуская в комнату прямых лучей; а столик перед супругою уставлен блюдами, и те ломятся от благоуханных сладких дынь, нежных персиков и неподъемных, сочащихся солнечным сиянием кистей винограда; а над блюдами царствует громадный финифтевый кувшин с ледяным шербетом.

Половина письма была посвящена проблеме выбора имени для малышки. Хотя, казалось бы, все уж было сто раз говорено-переговорено — но вот вспыхнула новая мысль… «Пускай станет Фереште, — писала жена, — ты помнишь, это значит Ангел. И у вас, мой возлюбленный, есть такое же замечательное имя: Ангелина. Мы запишем нашу звездочку в управе Ангелиной-Фереште, а уж как она подрастет и характер ее установится, и сделается ясно, чья кровь в ней сказалась сильнее, мы с нею втроем решим, ангел какого наречия ей более по душе…»

Получая такие письма, Богдан всегда жалел, что обычай писать их на бумаге почти канул в прошлое; будь эти строки написаны от руки на хрупком белом листочке, он прижал бы его к лицу и целовал. Но касаться губами бездушного экрана было несообразно.

Жанна написала свое первое письмо через пару часов после прилета в Асланiв. Неутомимый профессор, не позволив отдохнуть ни ей, ни себе, сразу устремился в пробную пробежку по местным архивам и музеям. В Асланiве ему, как писала Жанна с некоторым недоумением, нравится буквально все — от обилия европейских заимствований в языке до обилия игрушечного вооружения у детей. «Узнав, что мы из Франции, все тут стараются выразить нам возможно большую степень почтения, — сообщала молодица не без гордости. — Например, вместо обычного здесь „рахматуем“ или даже „ласкаво рахматуем“ нам говорят: „рахмат боку“. Мсье Кова-Леви от таких милых пустяков весь цветет и не устает повторять, что Асланiв, как он и ожидал, оказался самым цивилизованным местом во всей Ордуси. Меня эти слова, честно говоря, немного удивляют, ведь приехал он в вашу страну впервые и нигде еще не бывал — только у Ябан-аги да два часа в воздухолете, и как он может сравнивать? Впрочем, он видный социолог, и наверняка знает, что говорит. Еще он несколько раз повторил, что край этот только по злой насмешке судьбы оказался в пределах ордусских границ. На самом же деле место ему в Европе, где он вполне мог бы быть самостоятельной страной никак не хуже, например, Албании. Но эта историческая несправедливость, говорит Кова-Леви, когда-нибудь непременно будет исправлена. Я не слишком-то понимаю, что он имеет в виду, но стараюсь не перечить, он ведь действительно очень уважаемый человек, хотя и со странностями. Например, увидев, что здесь мальчики ходят с игрушечными автоматами, пулеметами и даже гранатометами (с виду их не отличить от настоящих, и поэтому мне на улицах все время как-то не по себе, во всяком случае — ничего я в этом не вижу приятного), профессор пришел в полный восторг. Дело в том, что здесь очень популярно древнеискательство, все перекопано, и даже дети в это играют: девочки роют, а мальчики их охраняют с суровым видом, с жуткими военными игрушками в руках. Профессор по этому поводу долго говорил, что в Асланiве, судя по всему, сумели сохранить свою культуру и самобытность, и что имперская политика нивелировки и обезличивания, давно превратившая все население Ордуси в аморфную атомизированную однородную массу, здесь явно дает сбой».

Богдан только пожал плечами. Его тревожил деловито-равнодушный, отстраненно-приятельский тон письма. Не будь глагольных окончаний, вообще не удалось бы понять, кто писал: мужчина или женщина. Это не было письмом жены к мужу, возлюбленной к возлюбленному, или хотя бы ушедшей любовницы к оставленному любовнику. Это была холодная информационная сводка. Путевой дневник.

Второе письмо Жанна написала каких-то полтора часа назад. «Прямо после завтрака профессор имел долгую встречу с одним из ведущих Асланiвських историков, Мутанаилом ибн Зозулей, каковой по своему почину почтил нас утренним визитом, — писала она. — Он владыка центральной Асланiвськой китабларни и, чувствуется, действительно увлечен своим делом. Как он любит, как нежно он трогает старинные китабы… Ох, я просто обезьяна, то и дело уже срываюсь на местное наречие. Книги, конечно, книги! Но „китаб“ звучит так романтично, словно из „Тысячи и одной ночи“. Впрочем, ваше „книга“ или наше французское „ливр“ — отнюдь не хуже, просто привычнее. А взять ханьское „шу“ или нихонское „сё“ — как великолепно эти слова передают манящий шелест еще не прочитанных страниц… Так вот, они целый час обсуждали проблемы поиска манускрипта Кумгана. Собственно, все сводится к поиску легендарного клада Дракусселя Зауральского. Оказывается, местные древнеискатели уже много раз пытались обнаружить клад, но безрезультатно, и постепенно, похоже, пришли к выводу, что рассказы о нем — не более чем красивая сказка. Но мой профессор намекнул, что у него есть кое-какие новые данные относительно того, где можно найти клад — хотя на вполне естественный, по-моему, вопрос ибн Зозули: „Какие же именно данные?“, он не ответил, только хитро так улыбнулся. Он очень, видимо, тщеславен и страшно боится, что его опередят в последний момент. А может, не вполне уверен в достоверности этих своих новых данных. В общем, обедать мы едем в загородный дом ибн Зозули, расположенный в сорока ли от Асланiва, в живописных лесистых предгорьях Кош-Карпатского кряжа, Зозуля нас пригласил на достархан: горилка авек цыбуля, так он сказал. Там ученые продолжат свои беседы. Мне здесь очень интересно, и я чувствую, что общение с таким незаурядным человеком, как Кова-Леви, пойдет мне на пользу. Надеюсь, и ты с пользой проводишь время. Я ведь знаю, как ты всегда занят».

Намекает на то, что у меня всегда не хватает времени побыть вдвоем подольше, понял Богдан. Он аккуратно ответил на все письма, ни единым словом не обмолвившись Фирузе о происходящем, а в письме Жанне старательно скопировав предложенный ею отчужденный тон; потом с тяжелым сердцем взялся за дела.


8 день восьмого месяца, вторница,

день


Дела накопились.

Прежде всего следовало разобраться с немаловажным научным вопросом. Один молодой исследователь традиционного права предложил совершенно новую трактовку давно, казалось бы, понятого и подробно откомментированного термина Уголовного уложения Танской династии[44] «тунцай гунцзюй». Это выражение на протяжении многих веков устойчиво понималось как «пользование одним и тем же имуществом при совместном проживании»; то был, возможно, самый древний и самый значимый способ вычленения хозяйственно самостоятельной семьи из более многолюдных ячеек общества. Если понимание термина будет пересмотрено, это не сможет не сказаться на некоторых законах, по коим и ныне живет Ордусь. Полдня Богдан занимался этими четырьмя иероглифами и их непреходящим значением.

Пообедав ломтиком подсохшего хлеба, Богдан с полчаса подремал во гробе. Ему приснился странный и несообразный сон: будто он, с трудом протискиваясь, пробирается узким подземным коридором к какой-то огромной мрачной пещере, а впереди, вдали, заманчиво теплится непонятное золотое сияние… Но, сколько Богдан ни шел, оно не приближалось. «Странный сон, — подумал Богдан, открыв глаза. — Если толковать его психоаналитически — получится, что я очень соскучился по женам… Но это и без толкований ясно». Он вздохнул.

Так или иначе, проснувшись, он почувствовал прилив физических и духовных сил. И потому занялся наконец своими прямыми обязанностями, начав с того, что решил положить предел затянувшейся тяжбе двух квартальных участков Внешней охраны. Тяжба заключалась в следующем: чуть более двух седмиц назад некий полноправный подданный лет сорока пяти написал жалобу в квартальную, по месту своего жительства, управу этического надзора о том, что когда он, будучи в сильно нетрезвом состоянии, оказался препровожден вэйбинами домой, один из них вел себя с ним грубо и даже назвал гнилым черепашьим яйцом.

Более того. По словам потерпевшего, вэйбины уложили его в постель и напоили на сон грядущий растворимой шипучей пилюлей, долженствующей умерить утренние похмельные муки — подручные медикаменты такого рода патрульным вэйбинам предписывалось всегда иметь при себе на случай оказания первой помощи. Затем они удалились. Но кто-то из них, похоже, оставил дверь квартиры потерпевшего открытой — а это уже могло привести (хотя и не привело) к самым тяжелым последствиям, вплоть до материального ущерба: пока любитель выпивки крепко почивал, в дом к нему мог войти кто угодно и унести что угодно. Сам пьянчужка давно уже получил положенные ему за появление на улице в нетрезвом сверх допустимого состоянии пятнадцать больших прутняков, но, не успели поблекнуть синяки на его спине и ягодицах, подал жалобу на бесчеловечное обращение со стороны патруля, требуя материального возмещения морального ущерба.

Трудность заключалась в том, что само происшествие потерпевший помнил весьма смутно и не смог ни описать, ни опознать ни одного из оскорбивших его вэйбинов. К какому именно участку были приписаны доставившие его домой стражи порядка, выяснить тоже не удалось — это мог быть пятнадцатый линейный, а мог быть и второй чрезвычайный, поскольку расположены они в одном и том же квартале. И вот теперь оба эти участка кивали друг на друга, уверяя, что, мол, такую халатность могли допустить только служащие соседнего заведения, а вот у нас рядовой состав исключительно воспитан и никогда не позволил бы себе ни сквернословить, ни оставить дверь открытой.

Положение усугублялось еще тем, что и впрямь нельзя было исключить иного расклада событий: например, сам потерпевший, пребывая еще в измененном состоянии сознания, зачем-либо распахнул дверь — например, вздумав сбегать за добавкой; затем же, ослабев или опамятовшись, он вернулся в постель и вновь заснул, а поутру вспомнить всего этого уже категорически не смог и решил, что дверь не захлопнул кто-либо из вэйбинов.

Словом, дело было исключительно сложным.

Богдан рылся в справочниках и сборниках прецедентов, освежал в памяти малоизвестные комментарии к «Лунь юю», и сам не заметил, как постепенно увлекся. По обычной своей привычке он даже начал тихонько напевать. «За городом Горки, где ясные зорьки, — мурлыкал он себе под нос, сосредоточенно ведя пальцем по очередному вертикальному ряду иероглифов, — в рабочем поселке Танюшка живет…»

То была старая песенка, которую в детстве иногда пела маленькому Богдану бабушка вместо колыбельной. Видимо, песенка эта возникла во времена, когда в Ордуси в связи с быстрым ростом благосостояния появилось довольно много бездельных любителей красивой жизни, каковых прозвали втунеядцами — то есть теми, кто ест народный хлеб втуне, не принося народу в ответ ни малейшей пользы. Почти на полтора десятилетия втунеядцы сделались весьма серьезной общественной проблемой, однако затем объединенные усилия человекоохранительных структур, трудового воспитания и чудодейственного воздействия изящных искусств сумели ее победить навсегда.


— В рубахе нарядной

К своей ненаглядной

С упреком подходит простой паренек:

«Вчера говорила,

Что труд полюбила —

А нынче опять не включала станок!»


Богдан и сам не смог бы объяснить, почему она вдруг всплыла в его памяти — эта бесхитростная, немного наивная и очень добрая песня ушедшей эпохи. Наверное, чем-то напомнила ему Жанна эту самую Танюшку, вконец избалованную заводилами втунеядцев; но после того, как заводилы вполне сообразным образом ухнули из неких упоминаемых в песне Горок на двести вторую ли, всепобеждающая сила любви постепенно помогла девушке вернуться к радостям созидательного труда на благо народа и страны…

Если бы песни сбывались!

Богдан копался над тяжбой до сумерек, но в конце концов решил ее по справедливости.

«Известный всем образованным людям, — кратко, но емко начал Богдан свою резолюцию, — принц Гамлет говорил: „Ошибкой я пустил стрелу над домом брата“. Древняя ордусская премудрость гласит: „Кто старое помянет — тому печень вон“. Но все эти афоризмы меркнут перед великим и еще более категоричным речением Учителя из эпизода первого главы четырнадцатой: „Стыдно думать только о жалованье, когда в стране царит порядок, но еще стыднее думать о нем, когда порядка нет“»…

Начальников обоих участков Богдан обвинил в том, что репутация их подчиненных в народе вообще недостаточно высока: ведь, обнаружив поутру дверь жилища распахнутой настежь, любитель неумеренных возлияний не подумал о том, что сам оставил ее в столь несвойственном дверям состоянии, а сразу решил, будто непорядок — дело рук кого-то из вэйбинов. А это само по себе свидетельствует не в пользу тамошних стражей порядка. Поэтому оба квартальных начальника были приговорены к лишению десятой части жалованья за седьмой месяц в пользу квартального Общества трезвости. Мерзкий же пьяница был обвинен Богданом в том, что он, не имея неопровержимых доказательств проступка вэйбинов, осмелился голословно приписывать им деяние, каковое вполне мог совершить в пьяном угаре он же сам — и приговорен к лишению трети жалованья за седьмой месяц в пользу ведомственного детского сада Внешней охраны соответствующего квартала.

С чувством выполненного долга Богдан сладко потянулся, поужинал сливой и, загрузив почтовую программу, вошел в сеть.

Новых писем не было.

Конечно, Кова-Леви и Жанна могли засидеться у ибн Зозули, они могли даже заночевать у гостеприимного ученого, Богдан это понимал. Новые знакомства, новые места, живописная дача… горилка и цыбуля, опять же… Но все же ему стало не по себе. Тревожно как-то стало. Чтобы успокоиться, он вновь встал на колени перед Спасом и долго, вдумчиво молился. Потом вновь заглянул в почтовый ящик.

Писем не было.

Багатур Лобо

Асланiв,

8 день восьмого месяца, вторница,

день


Все восемь часов Мыкола Хикмет, насколько Баг мог судить, вел себя прилично: исправно сидел в купе, потом заказал себе туда не слишком роскошный обед (в процессе питания что-то со звоном упало на пол), а за полчаса до прибытия в уездный город Асланiв вышел в коридор уже переодетый в косоворотку, расшитую на груди похожими на вареных фениксов петухами, и в бледно-зеленой чалме.

Созерцая стоящего у окна Мыколу, Баг отметил, что тот стал какой-то более важный, словно каждая сотня ли, пройденная «куайчэ» в направлении Асланiва, прибавляла ему на полпальца роста и объема. Теперь Хикмет весьма горделиво извлек из кармана портов приличных размеров фигурную трубку с красными шелковыми кистями и стал ее набивать, с нетерпением глядя в окно на мелькающие кипарисы. На Бага Хикмет не обращал ровным счетом никакого внимания: ну сидит себе некий преждерожденный в полуофициальном халате в соседнем купе, ну смотрит без особого выражения то в одно окно, то, через полуотворенную коридорную дверь, в другое — обычное дело, ничего особенного.

Поезд между тем стал плавно замедлять ход. Оживились молчавшие всю дорогу репродукторы внутренней трансляции и добрым женским голосом поведали пассажирам, что через шесть с половиной минут «куайчэ» согласно расписания прибудет в древний и прекрасный уездный город Асланiв.

— О, гучномовник запрацювал, — прокомментировал это событие чей-то жизнерадостный голос в коридоре.

«Гучномовник? — с некоторым недоумением подумал Баг и внимательно посмотрел на забранный пластмассовой решеткой громкоговоритель под потолком купе. Ниже решетки располагался регулятор громкости. Пояснительных надписей не было. — Какое красивое наречие!»

Незалежный дервиш Хикмет, судя по его поведению, буквально дождаться не мог, когда рейс «куайчэ» завершится. В крайнем нетерпении он потянул вниз рукоять коридорного окна и аккуратно высунул в образовавшуюся широкую щель голову в чалме, выглядывая что-то одному ему известное. Чалму принялся трепать горячий встречный ветер.

«Экий нетерпеливый! Как единочаятелей-то увидеть хочется, — злорадно подумал Баг, упаковывая „Керулен“ в сумку. — Соскучился… Скоро уже, скоро. Все там будете».

Уездный город встретил путешественников просторной платформой, выложенной слегка выщербленными от времени известняковыми плитами, и монументальным зданием вокзала с колоннами на фасаде. Здание было выкрашено жизнерадостной желтой краской. По верху шли огромные красные буквы: «Асланiв», а сразу под ними красовался большой портрет начальника уезда — тот, по-доброму щурясь, серьезно и вдумчиво смотрел в светлую даль. Здание венчала широкая крыша с загнутыми краями; по конькам в затылок друг другу выстроились фигурки непременных львят, призванных отгонять злых духов. Вокзал опоясывала широкая полоса тщательно постриженных кустов благородного самшита.

Баг ступил на платформу и тут же на него обрушился вполне ощутимый даже через легкий халат послеполуденный зной: ослепительное солнце царило в безоблачном небе. Баг раскрыл веер.

На перроне суетились встречающие: пестрели халаты и косоворотки, носильщики в сером проворно нагружали тележки багажом, мелькали, шлепая босыми пятками, шустрые и жилистые, дочерна загорелые, пронзительноголосые мальчишки, торгующие прохладительными напитками, которые доставали из огромных холодильных сумок, перекинутых через плечо. Прибывшие и встречающие, радостно хлопая друг друга по плечам, воздавали напиткам должное.

Баг водрузил на нос солнцезащитные очки — громадные черные стекла тут же скрыли треть лица — и, приобретя у малолетнего торговца бутылочку охлажденного апельсинового сока, неторопливо двинулся в сторону вокзала.

У входа его взгляд задержался на группе подростков, лет по десять-двенадцать, с игрушечными автоматами через плечо, в единообразных коротких шароварах и светлых безрукавках, поверх которых были повязаны легкие зеленые галстуки; галстуки, как живые, шевелились от дуновений ветерка. Подростки не суетились — стояли молча, сосредоточенно придерживая ремни своего оружия, и внимательно посматривали по сторонам. На стене сразу за их спинами, красовалась сделанная зеленым аэрозолем кривоватая размашистая надпись: «Кучум — наш начальник уезда!»

В здании вокзала на полную мощность работали кондиционеры, и потому здесь царила умиротворяющая прохлада. Подойдя к торгующему газетами и прочими «товарами в дорогу» прилавку, Баг спросил подробную карту города и, хлебнув из бутылки, бросил цепкий взгляд в громадное окно.

Мыкола Хикмет одиноко торчал на перроне и с нетерпением вытягивал худую шею, вглядываясь в выходящих из вокзальных дверей. У ног Хикмета лежала его внушительная сума.

«Что, не дождался? — ехидно подумал Баг. — Не встретили тебя твои… э-э-э… единочаятели?»

— Двадцать пять чохов, преждерожденный-ага! — Старик-лоточник протягивал Багу карту Асланiва. — То самая подробная карта места, яка у менэ есть, от. — Рука старика слегка дрожала. — А калямчик заодно притамкарить [45] не желаете? — Почтенный старец показал Багу скромно лежащие на его лотке, в уголку, шариковые ручки и фломастеры. — Отметки на карту писать, дом пометить, чи шлях какой, чи шо… Калямы асланiвськие зело репутатные!

Заслышав его речь, Баг исполнился к старику искреннего уважения. Те немногие прочие, которых Баг успел услышать за время поездки, говорили иначе. Да тот же Хикмет!

«Коренной асланiвец, — с симпатией подумал Баг. — Плоть от плоти своей малой родины. И как в наши дни он умудряется сохранять живое обаяние отеческого наречия?»

— Притамкарю калямчик, — из почтения к доброму старику согласился он и выбрал ручку в форме минарета. — А что, давно такая жара стоит, уважаемый? — поинтересовался он, распутывая узел связки чохов и одним глазом наблюдая за Хикметом, буквально на глазах утрачивающим предвкушение радости близкой встречи с единочаятелями. Баг щедро сыпанул монеты. — Сдачи не надо.

— Ласкаво рахматуемо, преждерожденный-ага, — принимая горсть потемневших от времени чохов, поклонился старик. — Та в это время року усегда такая жара, от… До конца лета так и будэ… А преждерожденный-ага з самой Александрии?

Хикмет, окончательно отчаявшись дождаться того, кого ему хотелось бы дождаться, медленно двинулся ко входу в вокзал, продолжая то и дело оглядываться по сторонам.

— Из нее, уважаемый, из нее.

— Ну и як там, в Александрии, преждерожденный-ага? Яки новости?

— О, Александрия — по-прежнему величественна и прекрасна! Умиротворение и упорядочение царят в нашей Северной столице. Недавно прошла выставка счастливо обретенных драгоценнодревностей, которые усердные древнекопатели стараниями своими извлекли из недр земли около города Чанша.

— Так, преждерожденный-ага, так, хвала Аллаху! Знамо! Газеты писали много про нукеров древнего владыки з роду Цинь, шо перший видстоял ордуську незалежность! И богато древностей видкопали?

Баг замешкался, мысленно переводя сказанное стариком. Слегка напрягся и уважительно ответил:

— Так! Дуже богато, уважаемый! — Тут он запнулся, поняв, что продолжать в том же духе, к великому своему сожалению, не в силах, и закончил по-русски: — После находок в Чанша многое в нашей общей истории станет более понятным.

Хикмет вошел в вокзал и некоторое время вглядывался в мельтешащих туда-сюда людей. Скользнул взглядом и по Багу.

Потом он направился к большому, сверкающему телефонному автомату, что висел близ лотка, с хозяином которого так мило беседовал Баг. Снял трубку. Бросил пару чохов в прорезь. Набрал номер. В ожидании соединения снова огляделся.

Вотще.

— А хиба ж преждерожденный-ага ищет готель найкращий, так у нас самый-самый — готель «Асланiв», видит ага, — сообщил Багу неравнодушный к древностям старик-лоточник. — Ось с вокзалу ага выйдет и все направо, направо, шагов, мабуть, сто — и район готелей.

— Вэй! — Дервиш Хикмет соединился с номером. — Саид? Здоровеньки салям! Да я, Мыкола… На вокзале. Что? А чего ж не встретили? Что? Так… Так. Хорошо, в восемь вечера в шинке «Кумган». — Хикмет с грохотом бросил трубку на рычаг и, заваливаясь набок под тяжестью сумы, торопливо устремился к выходу в город.

— …А з майдану перед готелем, видит ага, идут повозки к местам, где можно подывиться на древнекопалища наши знатные, о так… — толковал старик-лоточник.

— Ласкаво рахматуемо, — широко улыбнулся ему Баг. —Непременно посещу все достопримечательности вашего славного города. За тем и приехал.

Баг проводил Хикмета взглядом. Как следовало из услышанного телефонного разговора, Мыколе назначили встречу в восемь вечера в некоем шинке с поэтическим названием «Кумган». Хорошее название. Почему нет? Не «Чайник» же или, там, не «Кастрюля». Не «Сковорода». «Кумган» — коротко и со вкусом.

Никуда дервиш не денется. Есть время найти не самую удаленную, не слишком заметную и недорогую гостиницу — и детально ознакомиться с планом города.

Баг остановил свой выбор на двухэтажном готеле «Старовынне мiсто»: небольшой домик уютно стоял, окруженный зеленью каштанов. Здесь путешественник был встречен радушно и даже ласково: лукавый служитель с заметным брюшком и красной физиономией, томно обмахиваясь вчерашней газетой «Асланiвськi вiдомостi» и поминутно называя Бага многоуважаемым преждерожденным-агой, мгновенно определил его и лично провел в одноместный номер на втором этаже — со всеми удобствами, включая вид на каштаны. Готель оказался недорогим, даже дешевым по александрийским меркам. Ощущение подозрительной дешевизны терзало Бага в течение всего — к счастью, недолгого — пути до номера, и не потому, что Баг испытывал острую потребность в роскоши, а оттого, что преждерожденный вроде него просто не мог остановиться в какой-то дыре. Ведь он, Баг, путешествует с целью обозреть местные древности, ради собственного удовольствия, не службы для, и в этом смысле все должно выглядеть сообразно: путешествующие ради удовольствия денег не считают. Сорить на отдыхе заработанными зимою в поте лица лянами есть одно из основных удовольствий отпускника — такова природа человеческая.

Однако, вступив в номер, Баг увидел, что ему отвели опрятную и даже изящную просторную комнату с балконом: широкое ложе радовало глаз накрахмаленным бельем, а ванная комната, куда тут же распахнул дверь добросовестный и радушный служитель, могла удовлетворить и более взыскательный вкус.

Взгляд Бага задержался на низкой тумбочке у ложа, — там лежала книга, на обложке которой был красочно изображен закованный в доспехи богатырь с поднятым над головой внушительным мечом. Лицо богатыря не внушало доверия; художник мастерски изобразил его жестоким, тупым и коварным. Ниже значилось: «Слово о полку Игореве». Баг взял книжку, полистал — на титульном листе мелко было напечатано: «Правильный текст. Адаптированное издание». И еще ниже: «Народное издательство „Великий Прозрец“».

Баг хмыкнул и вопросительно посмотрел на служителя.

— Это у вас всем постояльцам полагается?

Служитель пожал плечами в недоумении:

— Наверное, позабыл кто-то…

Оставшись один, Баг достал из холодильника бутылочку сока, включил телевизор и, раскрыв «Слово», опустился в кресло напротив.

Но насладиться чтением телевизор ему не дал.

— Мы ведем наш репортаж с Площади Справедливого Вразумления, — заговорщицким тоном сообщил возникший на экране тип с узким лицом, какими-то пустыми, рыбьими глазами и бородавкой над правой бровью. — Сейчас вы станете свидетелями справедливого вразумления малопочтенной подданной Параски Улюлюковой, которая доставлена сюда по подтвержденному свидетелями обвинению в совершении чреслогортанного блуда.

Баг забыл про сок, про князя Игоря и подался вперед.

На просторный цветной экран выехала большая белая задница — по всей вероятности, той самой Параски.

— Оная Улюлюкова неоднократно совершала чреслогортанный блуд, — продолжал комментатор за кадром, — а согласно уложений Великой Ордуси такое противуморальное действие карается десятью малыми прутняками.

На экране появились малые прутняки. В надлежащем месте их уверенно сжимала опытная мускулистая рука.

Камера удалилась от ягодиц блудницы Параски, явив зрителям ее спину и скамью, к каковой была привязана вразумляемая. Малые прутняки начали свое неумолимое движение и стремительно вошли в соприкосновение с задницей. Вразумляемая издала сообразный вопль.

Баг выключил телевизор.

«М-да, — ошеломленно подумал он. — Подумать только: и свидетели были этого… гм… чреслогортанного… Каким же таким образом?»

Правовой беспредел, дополненный чудовищной правовой безграмотностью населения, здесь, видимо, процветал. Конечно, еч Богдан с ходу дал бы куда более подробную, просто-таки исчерпывающую справку на сей предмет, но Баг и без друга, и даже без справочников, мог бы поручиться, что ни в одном из ныне действующих уложений Ордуси не предусматривалось никаких наказаний за совершаемые по обоюдному согласию любовные действия какого угодно свойства. Оные действия — дело настолько частное, что с прутняками к нему перестали подступаться уж лет двести тому назад. Наказанию подлежал лишь блуд, совершаемый либо насильственно, либо за деньги, но ни о насилии, ни о деньгах в зачитанном обвинении не было сказано ни слова.

Да если бы даже и так — показывать такое по телевизору… Ведь телевизор смотрят главным образом подростки! Дети!

«Как же это терпит Возвышенное Управление этического надзора?!» — в первый раз после приезда в Асланiв пришло в голову Багу. Богданова контора, между прочим! Вот Богдана бы сейчас сюда — Баг спросил бы его прямо!

«Какой интересный город…» — покачал головой Баг, приводя себя в чувство глотком ледяного сока, и развернул приобретенную им за двадцать пять чохов на вокзале карту.

Асланiв оказался не таким уж и большим. Исторический центр можно было обойти пешком за какой-нибудь час. Практически в центре располагался Храм Конфуция, там и сям разбросаны были мечети; значительно меньше было пагод, и совсем уж неубедительно выглядели три христианских храма — два православных и один католический, — да одинокая синагога. Зато представляющие историческую ценность древнекопалища, к коим вели постоянные автобусные маршруты, окружили город плотным кольцом. Да и в центре нет-нет да и мелькнет — «исторический раскоп».

«Они еще и весь город перерыли…» — изумился Баг.

Шинок «Кумган» был расположен совсем недалеко от готеля «Старовынне мiсто». Шинок также являлся исторической ценностью, ибо, согласно приведенной на обороте карты легенде, некогда его посещал сам «народный герой Опанас Кумган» и чуть ли не здесь, за ковшом местного крепкого напитка «медовуха» (позднее загадочным образом трансформировавшаяся в горилку) писал письмо своему ученому другу из Европы Копернику.

Баг обратил также внимание на обилие заведений под названием «спортивно-раскопное медресе», расположенных в разных частях города. «Это они правильно, — подумал он, — отдают должное сообразному воспитанию подрастающего поколения! Оно и понятно — уездные власти должны что-то делать, когда стало случаться так много мелких правонарушений. Пусть лучше юношество тратит силы на совершенствование тела и изучение родной истории, чем на бездумное и бездуховное времяпровождение под варварскую музыку. Уж те, кто занимается спортом и древнекопанием, телевизионных вразумлений наверняка не смотрят…»

Тут изыскания Бага были прерваны свистком «Керулена», получившего новую электронную почту.

«Милый Багатур! — писала Стася. — Вот уж целый день прошел с тех пор, как мы так неожиданно расстались во Дворце Баоцзы, и я все время спрашиваю себя: не была ли я все же не в меру легкомысленной? Не заслужила ли твое осуждение? Но вот твое письмо — такое теплое, такое душевное… Теперь я почти перестала волноваться. Теперь я знаю, я не виновата в том, что ты ушел. Просто таков твой долг! И я, конечно, ни в чем тебя не виню: работа для мужчины — что ребенок для женщины…»

Дочитав, Баг достал из-за пазухи пачку «Чжунхуа», вышел на балкон и в волнении закурил. Листья каштана, колыхнувшись от легкого ветерка, невесомо коснулись его щеки.

«Ах, Стася…»

Багу пришлось даже вернуться в комнату и проделать весь свой обычный комплекс тайцзицюань, одновременно освежая в памяти комментарии Чжу Си на пятнадцатую главу «Лунь юя» — только после этого утраченное было душевное равновесие вернулось к нему. И он ответил Стасе коротко: «Драгоценная Стася! Твое поведение не вызывает у меня никакого осуждения — я уже писал об этом, тебе нечего волноваться. И если ты дашь мне свой номер телефона, то я позвоню тебе при первой возможности».

Да, именно так.

При первой же возможности.

Как только Баг вернется в Александрию.

Быть может, прямо из поезда.


Шинок «Кумган»,

8 день восьмого месяца, вторница,

восемь часов вечера и позднее


Баг, и то и дело прикладываясь к видоискателю цифрового фотоаппарата и нажимая на кнопку затвора, неспешно двигался по живописным кривым улочкам Асланiвського центра. Из-за пазухи у него демонстративно торчала слегка измятая карта города. По расчетам Бага до шинка «Кумган» оставалось совсем немного.

Асланiв нравился Багу. Исторический центр города состоял сплошь из двух-трехэтажных уютных даже на вид домиков с непременными садами, отгороженными от проезжей части чугунными, иногда замысловатыми — просто произведения искусства! — решетками. Залитые теплым светом вечернего солнца улочки, ветви деревьев, распростертые над оградами, аромат цветов — милая, почти идиллическая картина.

Если бы не два обстоятельства.

В Асланiве росло слишком много каштанов.

И еще: город буквально весь был перекопан.

Дважды Багу приходилось поворачивать и идти в обход, потому что улица оказывалась перегорожена: брусчатка была снята и аккуратно сложена у стены, а в глубокой яме возились испачканные в земле девочки, трудолюбиво вгрызающиеся лопатами в грунт. Рядом с раскопами, угрюмо и бдительно озираясь, переминались с ноги на ногу группы подростков мужского пола с пластмассовыми карабинами или автоматами, почти не отличимыми от настоящих; один, поглядывая в раскоп, непременно записывал что-то в большом блокноте.

Сквозь ограды многих домов виднелись кучи земли и прочие приметы древнекопательства; на домах висели единообразно выполненные таблички с надписью «Раскоп такой-то». В раскопах сосредоточенно трудились хозяева.

Баг минул три торговых заведения с названием «Раскопный духан». В витринах были выставлены разнообразные приспособления для землекопных работ — Баг и понятия не имел раньше, сколь разнообразны они бывают. Духаны не пустовали — в них толпились посетители всех возрастов и обоего пола: Баг видел, как из одного духана вышел счастливый мальчик лет пяти, волоча за собой металлический совок в половину своего роста. «Все на раскоп! Все на раскоп!» — тонким голоском восторженно выводил ребенок.

В одном месте Баг задержался минут на пять: улицу пересекал строй мальчиков и девочек в единообразных коротких шароварах, белых майках и задорно развевающихся зеленых галстуках. У всех на плечах были сверкающие лопаты. Впереди шел барабанщик, задавая бойкий ритм; рядом с ним — более взрослый юноша с флагом («Все на раскоп номер 324!» — прочитал Баг и сфотографировал юношу и его флаг на всякий случай). Подростки, согласуясь с барабанщиком, равномерно выкрикивали: «Бей барабан, бей, барабан, бей, барабан, бей! Эй, не спи, эй, проснись! Ступай на раскоп скорей!»

У дома, на стене которого крупно было выведено зеленой краской: «Геть многовiкову татарську неволю!» Баг остановился. Рабочий в измазанном халате, покачивая головой — то ли с осуждением, то ли с каким иным чувством — как раз мешал большой кистью в ведре с краской, собираясь, очевидно, замазать смелый призыв.

«Занятно!» — подумал Баг, сфотографировал надпись и занесшего над нею кисть рабочего, а затем свернул за угол.

И почти налетел на загорелого подростка — голова подростка доставала Багу в лучшем случае до плеча — в неизменных, как у всех тутошних мальчишек, коротких шароварах и грязноватой косоворотке, по размеру явно большей, чем нужно.

— Дяинька! — весело воскликнул подросток, сверкая редко растущими зубами. — Дяинька, дай фотик поиграться!

— Что-что, мальчик? — удивленно спросил Баг.

— Ну, дяинька, ну дай фотик поиграться! — Мальчишка выбросил вперед руку, собираясь схватить камеру Бага, но Баг быстро убрал аппарат за спину. — Чё ты жадный-то такой!

— Как ты себя ведешь, мальчик? — доброжелательно улыбнулся Баг. — Старшим, тем более незнакомым, нельзя говорить «ты».

— Чё ты робенка мучаешь, желтозадый? — Из-за ближайшего куста самшита внезапно появился некто в темно-сером засаленном халате и с невыразительным лицом. Устремил немигающий взгляд глаз с расширенными зрачками куда-то в лоб Багу. — Не мучь дитятю. Поиграет и отдаст. — Он сделал пару шагов к Багу, и тот ощутил преотвратный аромат дыхания. — Ну чё замер?

Мальчишка, отскочив в сторону, скалился на Бага.

Баг молча ждал развития событий. И события не заставили себя долго ждать: в кулаке мужчины появился изогнутый нож.

— Сам отдашь или как? — спросил он, направляя острие в живот Багу.

— Или как. — Баг неуловимым движением выхватил из рукава веер и ударил им по руке с ножом — пальцы разжались и нож зазвенел на камнях. Легкий удар под колено — и любитель чужих фотоаппаратов как сноп рухнул на брусчатку и тихонько завыл, ухватившись за пораженное место.

Мальчишки и след простыл.

— Не делай больше так, — проникновенно сказал Баг корчащемуся. — Не надо.

«Действительно, неспокойно тут, — заключил Баг. — Однако, где же этот шинок?»

Шинок обнаружился за углом — «Кумган» прятался в тени зеленого дворика, над коим распростерли ветви старые каштаны.

«Амитофо… Опять каштаны…»

Под каштанами стояли белые столики. За двумя из них сидели компании местных преждерожденных, одетых пестро и даже вызывающе: преждерожденные выпивали и закусывали, ведя неспешные беседы. К некоторым столикам были прислонены лопаты. Струился дым из замысловатых трубок с кистями, которые, как уже начинал понимать Баг, здесь именовали не то люльками, не то кальянами. Мыкола Хикмет — присутствовал.

На перекресток мягко и почти беззвучно выехала большая черная легковая повозка неизвестной Багу марки и остановилась неподалеку от шинка. На передней крышке повозки красовалась эмблема со вписанной в круг трехлучевой звездой. За рулем сидел спортивного вида мужчина средних лет с умным и жестким лицом. Остановив повозку, он откинулся на спинку сиденья, закурил заморскую сигарету и стал поглядывать то в какой-то журнал у себя на коленях, то в сторону шинка. Баг мог бы поклясться, что водитель иноземной повозки следит за Хикметом.

Опустив увенчанную чалмой голову и ни на что не обращая внимания, Хикмет в одиночестве сидел за угловым столиком и поедал что-то из блюда с высокими бортиками. Похоже, вареники — с этим блюдом Баг не так давно познакомился в трапезном вагоне куайчэ и нашел его вполне съедобным. Особенно с вишней.

— Здоровеньки салям, преждерожденный-ага, — возник рядом остроносый прислужник в белом переднике поверх зеленого легкого халата. — Ласкаво просимо!

— Э… Ассалям здоровеньки, уважаемый, — нашелся ответить Баг и без колебаний направился к соседнему с Хикметом столику — в темных очках и наклеенных усах арабского пошиба он вряд ли мог быть узнан. Прислужник семенил следом.

— Какое пиво у вас есть, уважаемый? — спросил его Баг, усаживаясь боком к Хикмету.

— У нас есть десять сортов пыва, — затараторил прислужник, — но я ласкаво прошу испробовать нашего, асланiвського.

— Несите.

Прислужник кивнул и исчез.

Баг закурил сигарету.

«Восемь часов», — подумал он.

И как бы в ответ к шинку скорым шагом приблизились три посетителя — все в расшитых петухами косоворотках и чалмах — и, отстранив набежавшего прислужника, уверенно направились к столику Хикмета.

Заскрипели стулья.

Баг профессионально навострил уши.

— О, Саид!.. — радостно воскликнул Хикмет. — Хаким, Тарас! Здоровеньки салям!

— Ассалям здоровеньки, Мыкола, — низким голосом прогудел тот, кто откликался на имя «Саид». — Ну что… Натворил ты дел… — Другие двое осуждающе молчали.

Баг мельком глянул через плечо: Хикмет застыл в полном изумлении с недонесенным до рта вареником. Густая сметана медленно собиралась капнуть вниз.

— Да, — протянул тем временем Саид. — Так-то вот!

— Ты что, Саид? Ты о чем?! — Голос Хикмета задрожал обиды.

Появился прислужник и поставил перед Багом запотевшую кружку с пивом. Баг приложился к напитку: пиво было вполне достойным. Конечно, знаток вряд ли стал бы сравнивать его с «Великой Ордусью» — как и вареники, пусть даже с вишней, с цзяоцзы, что подает Ябан-ага; но все же….

— Как это — о чем! — продолжал тем временем Саид. — Зачем ты паром-то рванул, а? Тебя просил кто? А? Горний Старец сильно гневается…

«Да-да, — вспомнил Баг крики на пароме, — еще и Старец у них тут… Да к тому же Горний. Горные крепости исмаилитов благородный внук Чингиза Хулагу-хан, захватив Персию и Ближний Восток, сравнял с землей. Теперь у них, видать, второй подход к снаряду… — Баг склонился над кружкой. — Гуаньинь милосердная, сколько же тут всяких и разных…»

— Так а крест как же, иблисов крест поганый! — прошептал, наклонившись над столом, Хикмет.

— Крест крестом, а шороху ты навел изрядно… Теперь вэйтухаи[46] тебя разыскивают. А ты и не знал? Ну так вот знай. И зачем нам весь этот геморрой, а?

— Да подожди ты, Саид…

— Нет, это ты подожди, Мыкола! — Саид легко, но вполне весомо шлепнул ладонью по столу. — Ты все наше дело под удар поставил! Враг ты, Мыкола. Враг Асланiву.

— Я — враг? Да я… — от обиды Хикмет не мог найти слов. — Да я в Александрии людей нашел, нашу ячейку там почти организовал, все договорено уже, а люди надежные… А ты: враг! Ты что, Саид!

Тут за соседним столом воцарилась напряженная тишина. Троица переглянулась.

— Какую еще ячейку, Мыкола? — тихо спросил Саид.

— Ну нашу, дервишскую… — голос Мыколы задрожал. — Ты что, Саид, с ума сошел?!

— Вот оно как… Без слова Старца? Ну, значит, дело твое еще хуже, Мыкола, — Саид и его сопровождающие, скрипнув стульями, поднялись. — Ладно. Завтра поутру набольшему все и расскажешь. Он-то тебе доходчиво разъяснит, как ты неправ.

— Да Саид же!.. — призыв вскочившего Мыколы Хикмета остался безответным: его сотоварищи по Братству уже были на пути к выходу.

Мыкола обессилено опустился на стул. Повозил палочками в тарелке. «Кажется, дружок, ты в чем-то перестарался… Ячейку создал — надо же! Это, значит, тогда у готеля твоя ячейка была. Слово-то какое — ячейка… Тьфу!» — Баг допил пиво, поставил кружку, бросил на стол горстку мелочи и направился на улицу.

Ощутимо вечерело.

Саида и его мрачных сопровождающих уже не было видно. Черная повозка иноземной постройки мягко тронулась с места, направляясь в сторону делового центра Асланiва.

Из шинка выбрался Мыкола Хикмет. Вид у него был несколько озадаченный, даже — ошарашенный.

Утерев сметану с губ, Мыкола свернул налево и, опустив голову в тяжких раздумьях и шаркая ногами, двинулся в одному ему известном направлении. Баг, не особенно маскируясь, но стараясь и в глаза не бросаться, двинулся шагах в двадцати следом.

Шли они минут тридцать. За это время пала тьма, и зажглись причудливые уличные фонари. Мыкола отрешенно шагал, не обращая внимания на окружающее. Один раз навстречу ему попался некий преждерожденный, в ответ на приветствие коего Хикмет машинально поднял руку; знакомец, кажется, хотел было заговорить с ним, но поглощенный мыслями дервиш отрешенно прошел мимо.

«Эк тебя припекло… — ехидно заметил Баг. — А ты паромы не взрывай!»

Наконец Мыкола свернул на довольно широкий бульвар, усаженный неизбежными каштанами — Бага аж перекосило — и, настороженно покрутив головой, пошел к одному из домов. Баг слегка помедлил, оглядываясь, и заметил поодаль, у перекрестка, черную иноземную повозку. Наверняка ту самую, что дежурила у шинка, покамест бывшие единочаятели распекали Мыколу.

А Хикмет, между тем, скрылся за кустом барбариса.

И исчез.

«Что? Упустил?!»

Баг осторожно стал подбираться ближе — никакого движения впереди, лишь темные кусты и светящийся подъезд за ними.

Стараясь ступать как можно тише, храбрый человекоохранитель приблизился к кустам — за кустами вообще ничего не было видно. На ощупь он двинулся вперед, ориентируясь на слабый свет, струящийся из подъезда. И чуть не полетел лицом вперед — правая нога внезапно обо что-то запнулась.

Присев, Баг вытянул руку и нащупал нечто мягкое.

«Три Янь-ло…»

Баг выхватил зажигалку, чиркнул колесиком о кремень: колеблющийся огонек высветил знакомую бледно-зеленую чалму, косоворотку с петухами, вытаращенные глаза и разинутый рот — перед Багом лежал Мыкола Хикмет. С кинжалом в груди.

Баг оцепенел.

Кто?

Когда успел? Куда делся?

И тут же чуть не сел на землю из-за внезапно ударившего в глаза света: кто-то направил фонарь размером с хорошую фару от повозки прямо в лицо Багу, и знакомый голос Саида гневно прогудел:

— Опаньки!.. Да ты ж Мыколу убил! А ну вяжи убийцу!

Баг выхватил из рукава нож, метнул его в фонарь, а сам прыгнул назад. Посыпались стекла, раздалась забористая ругань, и Баг исчез в темноте.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,

8 день восьмого месяца, вторница,

вечер


За окнами смеркалось, моросил мелкий серый дождик — каждой капелькой своей неизбывно александрийский. Отчетливый рыжий отсвет, знак жизни огромного города, лежал на низких, косматых тучах. Мокро блестела в сумерках унылая, пустынная терраса снаружи; листочки зябнущего плюща обвисли. «Но ваше северное лето — карикатура наших зим…» — вдруг вспомнились Богдану горделивые и, на его вкус, несколько высокомерные строки знаменитого асланiвського поэта Тарсуна Шефчи-заде. В свое время, уж чуть не двести лет тому, стареющий Пу Си-цзин и его друзья, восхищенные молодым дарованием, вывезли Тарсуна из заштатного на ту пору Асланiва сюда, в столицу, и начали публиковать. И, чем более пренебрежительно тот высказывался об Александрии и ее жителях, тем более талантливым его здесь считали — так что он, под рукоплескания завсегдатаев литературных салонов, в конце концов дописался до знаменитой поэмы «Завещание», которая заканчивалась так: «Темницы рухнут! И Асланiв попрет промежду океанiв!»

«Почему мне все это вдруг вспомнилось? — недоуменно подумал Богдан. — От одиночества, наверное. Ах да, Асланiв… Жанна там. Милая моя, взбалмошная и добрая Жанна, такая иная — и все же такая родная…»

Он решительно пошел к «Керулену».

Любой ордусский канал всегда можно было загрузить с легкостью, но Ордусь велика и обильна, новостями — особенно, а времени на праздный интерес к провинциальным сенсациям у Богдана никогда не оставалось. Хватало общеордусской ленты да тех своеобразных новостей, каковые сыпались на Богдана по долгу его службы — вот, например, про неизвестно кем не закрытую дверь… Но теперь работа уже не шла в голову, на душе отчего-то скребли кошки; а так хоть иллюзия будет, что Жанна поближе. Ничего нет сложного в том, чтобы нажать нужные клавиши в нужной последовательности: www.aslaniv.ord; не прошло и минуты, как Богдан читал асланiвськие новости.

«Чудесное спасение старушки. Пожилая женщина, имя каковой сейчас устанавливается, решила покормить птичек хлебушком в городском саду, но слетевшиеся со всей округи голодные воробьи едва не заклевали ее насмерть. Люди вокруг были совершенно растеряны происходящим и не знали, что делать — но совершавший в парке свой обычный дневной моцион достопочтенный начальник уезда Кур-али Бейбаба Кучум, никогда не отделявший себе от народа и всегда радевший о нем, решительно отогнал распоясавшихся птиц и спас несчастную от неминуемой гибели».

«Вот это да!» — подумал Богдан.

«После многолетних усилий трудами асланiвських мастеров создана самая большая в мире зурна; первый пробный концерт состоится на двадцать второй день текущего месяца в восемь вечера. Приглашено много музыковедов из Европы».

«Однако!» — подумал Богдан.

«В силу неодолимых внешних причин, не имеющих к деятельности уездной управы ни малейшего отношения, по явной вине вновь пренебрегающего нуждами Асланiва улусного руководства, в ближайшие дни в третий раз ощутимо скажется недостаток энергоносителей. Временное отключение электроэнергии ни в коем случае не затронет учреждений, ответственных за изучение и распространение уникальной асланiвськой культуры. Что же касается больниц и родильных домов…»

«Вот так новости!» — подумал Богдан.

«Членами детского древнеискательского кружка „Батько Шлиман“ совершено сенсационное открытие. Многомесячные раскопки, осуществлявшиеся близ городской свалки влюбленными в свой прекрасный край подростками, увенчались поразительной находкой, каковая позволяет сделать вывод о том, что человек на территории Евразии зародился именно в окрестностях Асланiва. Этому сверхраннему зарождению способствовали исключительно благоприятные природные условия и особая аура здешних мест. Найденные останки черепов специфической формы положительно могут быть датированы эпохой, на двести-триста тысяч лет более ранней, нежели эпоха появления синантропа…»

«Ни фига себе!» — подумал Богдан.

«Загадочное исчезновение профессора из Франции и его секретарши. В середине дня профессор Кова-Леви, прибывший непосредственно из Парижа, ожидался, в силу достигнутой накануне договоренности, в городском меджлисе, где собирался произнести приветственное слово асланiвським интеллектуалам от лица французских интеллектуалов. Однако на встречу он не прибыл, и ведущиеся вот уже пять часов поиски ни к чему пока не привели. Начато следствие…»

— Господи, спаси и помилуй! — вслух сказал Богдан и, не помня себя, поднялся из кресла.


Возвышенное Управление этического надзора,

8 день восьмого месяца, вторница,

поздний вечер


Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович, которого подчиненные частенько называли с любовью «Раби Нилыч», ожесточенно курил, с сочувствием глядя в лицо Богдану. Богдан был бел, как мел.

— Да, дела… — пробормотал Великий муж. Богдан молчал. Все потребное он уже сказал; а на пустые слова у него не оставалось сил.

— Конечно, поезжай, — негромко сказал наконец Мокий Нилович. — Разумеется, я даю тебе отпуск. Сколько понадобится, столько там и будь, потом задним числом даты оформим. Билет на ночной рейс закажем прямо отсюда, от меня… Только вот что, драг еч. Ты вообще асланiвськими делами интересовался когда-нибудь?

— Ни разу в жизни, — честно проговорил Богдан. — Сегодня вот первый раз новости глянул…

— Ну и как? — пристально вглядываясь ему в лицо, спросил Мокий Нилович.

— Бред какой-то. То ли у меня в голове помутилось, то ли у них…

— И не у тебя, и не у них.

— Ну, тогда не знаю. По работе у меня за всю жизнь ни одного дела оттуда не проходило… а так… Да мало ли краев в улусе! В одном — одна специфика, в другом — другая. В одном на оленях ездят, в другом предпочитают закупать повозки из Нихона… Кому что нравится.

— Тут случай особый… Дай-ка я тебя в курс дела введу слегка, а там — видно будет. Можешь в воздухолете потом к нашей сети запароленной подключиться, или… сам смотри. Допуск к базам Возвышенного Управления государственной безопасности я тебе, честно говоря, уже подготовил, пока ты ехал сюда. А вкратце — так. Началось это года буквально три назад, может — чуть больше. Все вроде хорошо, отлично — культура, самобытность, традиции. Мы же это всегда поощряем. Поначалу нарадоваться не могли, как там исторические кружки развиваются, всякие детские походы по славным местам, люби и знай свой край… Язык свой они вдруг хвалить очень начали — мол, то, что у них сохранилось «и» с точкой, показывает, будто они среди всех ордусских наций к Европе ближе всего, и, стало быть, могут претендовать поголовно на статус гокэ — ноль налогов первые три года, поощрительные фонды… Вот тут у князя просто глаза на лоб полезли. А маховик-то раскрутился уже, ты ж сам знаешь, такие процессы росчерком кисти ни начать, ни прекратить нельзя.

— Понимаю.

— И ладно бы еще эти этнографические завороты — но когда этакая этнография из академических высей на бытовой уровень спускается, все становится вдесятеро мрачнее. Статистику посмотреть — Армагеддон, чистый Армагеддон. Еще лет пять назад в среднем все было, как везде — а теперь первое место в стране по числу мелких человеконарушений на национальной почве.

— Пресвятая Богородица! Да это ж пещерный век!

— Вот тебе и пещерный. — Мокий Нилович прикурил сигарету от окурка предыдущей и резко смял окурок в необъятной, и без того переполненной пепельнице. — Обычном делом стали анонимные надписи на стенах да заборах, скажем… «Бей Русь — спасай Ордусь!» Или такое: «Долой многовековую татарскую оккупацию!» А еще почище: «Пророк говорил с правоверными по-асланiвськи!» Полная каша.

Он помолчал. Богдан тоже хранил молчание, потрясенный.

— Нельзя сказать, что уездное руководство смотрело на это все сквозь пальцы. Что-то делалось. Но как-то, знаешь… неуклюже. Впрочем, задним умом все крепки. Например. Год назад Бейбаба Кучум лично пригласил из Ханбалыка знаменитую труппу Императорского театра сыграть пьесу замечательного нашего драматурга Муэр Дэ-ли «Великая дружба».

— Знаю, — кивнул Богдан. — Прекрасная и очень добрая вещь.

— Вот. Все вроде правильно. Прутняки развешивать направо и налево — ведь не выход, правда же? Души надо чистить — словом умным и добрым, искусством настоящим… Директор по делам национальностей в Ханбалыке, преждерожденный единочаятель Жо Пу-дун, сам рассматривал вопрос и дал разрешение на гастроль. Знаменитая пьеса о дружбе народов — самое то! Кто ж мог предвидеть…

— А что такое?

— А то, что играли-то, разумеется, на языке подлинника. И как дошло до этого, помнишь, душераздирающего диалога в первом акте… — Мокий Нилович с легкостью перешел на ханьское наречие и, безукоризненно тонируя слоги, демонстрируя при том незаурядное артистическое дарование, процитировал наизусть: — «Ни хуй бу хуй дайлай хуйхуйжэнь дао дахуй?» — «Во чжэгэ е бу хуй». — «Дуй…»[47] — тут в зале дикий гвалт поднялся, актеров забросали гнильем, а потом, буквально на следующий день, асланiвський меджлис принял постановление о запрещении публичного пользования ханьским наречием на всей территории уезда — он, дескать, является грубым, пошлым и оскорбляет слух любого воспитанного человека.

— Но это же противуречит народоправственным эдиктам и уложениям!

— Правильно, противуречит. Так сказать, дуй. Ну и что в связи с этим прикажешь делать?

— Они что, ханьское наречие впервые услыхали?

— Кто теперь разберет…

Мужчины снова помолчали. Потом Богдан резко выпрямился.

— Раби Нилыч… Но ведь если артистов закидали гнильем, которое, заметь, у зрителей уже было с собой, стало быть, кто-то все заранее просчитал? Кто-то буквально спровоцировал это, пригласив ханбалыкскую Императорскую труппу?

Мокий Нилович прищурился.

— Вот именно, — жестко сказал он после паузы. — В корень смотришь, Богдан Рухович, сидеть тебе лет через десять в моем кресле… В корень.

— И это осталось без…

— Без чего?

Богдан не ответил. Нечего было ответить.

Мокий Нилович продолжал:

— Понимаешь, какая жмеринка… Оказалось, что князь и его администрация в такой ситуации совершенно беспомощны. Совершенно. Если преступление совершает один человек, два, десять даже — все ясно. Если какой-то конкретный фигурант или конкретный печатный орган вдруг, не приведи Господи, бабахнул бы: режь, например, эвенков — все тоже ясно. Разжигание межнациональной розни. Каторга, или там бритье подмышек с последующим пожизненным [48]… Но когда вдруг, в течение считанных лет, целый народ вдруг перестает хотеть жить вместе со всеми остальными народами, то непонятно, что делать. Последние казусы такого рода бывали у нас века полтора назад, и там еще все было по танскому уложению: Третье из Десяти Зол, Умысел измены, а, стало быть, вразумляющая армия вперед! И — всех уцелевших отделенцев ждет гостеприимный солнечный Таймыр. Но ведь двадцать первый век на носу. Танками, что ли, ты станешь давить детские древнеискательские кружки да публицистов, сообщающих, что асланiвцы древней синантропа? И какой же ты после этого православный?

Богдан молчал.

— Ладно бы там был компактный анклав. Идите с миром. Но ведь у них перемешанность такая же, как и везде. И вот уже стенка на стенку дерутся. По кварталам разделились, и не дай Бог в одиночку или, скажем, в темноте в чужой квартал забрести — костей не найдут… И все друг друга обвиняют в преумножении насилия, а князя — хором — в попустительстве.

Богдан молчал, и только сутулился все сильнее, будто на плечи ему медленно, но неотвратимо, опускался многотонный заводской пресс.

— А теперь езжай, — сказал Мокий Нилович. — Прости, что я тебе все это так вывалил — у тебя своя беда… Но будет у меня к тебе просьба, Богдан. Глаз у тебя острый, сердце доброе, а голова на плечах — дай Бог каждому. Присмотрись там. Чует мое сердце — не случайно профессор этот пропал. Жена твоя тут по нелепости влипла, скорее всего, но он… не случайно. Западные варвары за всей этой катавасией так следят — аж слюнки у них текут от удовольствия. Вдруг тебе какие-то потайные, подноготные шестеренки откроются.

Богдан помолчал. С постом опять повременить придется, вдруг пришло ему в голову.

— Присмотрюсь, Мокий Нилович, — сказал он и встал.

— Бог тебе в помощь, Богдан, — проговорил, тоже вставая, Великий муж.

Багатур Лобо

Улицы Асланiва,

8 день восьмого месяца, вторница,

поздний вечер


По затихающему Асланiву, по улице Громадянина Косюка ибн Дауда, в сторону центра двигался бродячий даос. Даос и даос — с посохом, с чашкой на поясе потертого коричневого халата и полупустым заплечным мешком, седой, бородатый, длиннобровый и длинноволосый, в островерхой шапке со знаком Великого Предела… словом, таких полно на необъятных просторах Ордуси. Они путешествуют пешком или на попутных повозках по городам и весям, от одной священной горы до другой, нигде не задерживаясь надолго, и добывают себе пропитание гаданиями, предсказаниями да подачей добрых советов; недруги подчас так и называют Ордусь — Страной Даосских Советов. В глубине души люди частенько думают, что даосы не совсем от мира сего, но относятся к бродячим мудрецам во всех уголках Ордуси с уважением, ведь очень часто их советы оказываются к месту, особенно в том, что касается места и времени возведения построек или сроков начала нового дела; а в предсказании пола будущего ребенка даосам до недавнего времени вообще не было равных. Сами мудрецы, всю жизнь проводя в дороге, не желают себе иной доли: они свободны от мирских условностей, им открыт целый мир и ведомы такие вещи, какие простому человеку не вдруг откроются.

Седой даос, равномерно стуча посохом по мостовой в такт своим неторопливым стариковским шагам, подошел к ярко освещенному входу на открытую террасу шинка «У чинары» и остановился. Чинара тут и правда была — огромное, матерое дерево, образующее над террасой естественную крышу из причудливого хоровода возносящихся высоко ветвей и листьев. Хоровод сей, виток за витком удаляясь от ночных источников освещения, терялся в поднебесье, непроницаемым облаком тьмы заслоняя от сидящих за столиками яркие асланiвськие звезды.

Даос легко вздохнул, поправил пальцем на носу круглые очки, одна дужка которых — видимо, сломанная — была заботливо перевязана шелковой веревочкой, оперся о посох и устремил взгляд на сидящих за столиками. Шинок был полупустым — время настало позднее, и большинство асланiвцев, почитая в последние годы за благо не выходить из дому в темноте, проводили вечер в кругу семьи, с близкими, отдыхая после рабочего дня. Лишь немногие решались как встарь посидеть с друзьями в таких вот шинках, коротая время над ормудиками с чаем, неторопливо переговариваясь, покуривая трубки с кистями, играя в нарды или просто уставясь в телевизор с кружкой пива в руках.

Был телевизор и здесь — у задней стенки на специальных креплениях светился его огромный экран. Из Каракорума шла трансляция межулусных соревнований по спортивной игре в кости. Лидировал прославленный Мэй Абай Акбар по прозвищу «Ракетандаз».

Группа подростков в кожаных куртках, с разновеликими кинжалами в изукрашенных ножнах у поясов, развалясь за стоящим близ телевизора столиком, механически тянула дешевое пиво, поглядывая время от времени на экран и лениво переговариваясь.

— А лучше б сызнова вразумление Параски показали… — процедил сквозь зубы один.

— Как он ее по заднице: хрясь! Хрясь! — вторил другой. Третий, не поднимая испачканного в пене носа от огромной кружки, прямо в нее прогудел с одобрением:

— Обсадно…

— А задница-то трясется…

— Обсадно…

— А ты б с ней хотел?

— Не… Старая.

Даос покачал головой. Впрочем, лицо его, устремленное в вечность, осталось совершенно бесстрастным.

Ближайший к выходу — и бродячему даосу — столик занимал преждерожденный совсем иного, нежели юнцы с кинжалами, склада: лет тридцати с небольшим, невысокий, но крепкий и жилистый, в простой жилетке, наброшенной поверх черной футболки. Склонясь над переносным компьютером, он быстро, сам себе кивая, стрекотал пальцами по клавишам. Иногда замирал, морщил высокий лоб, ерошил короткие темные волосы, рылся в разбросанных по столику листках бумаги и делал на них какие-то пометки, для чего доставал торчащий из-за уха карандаш с резинкой на конце. Справа от компьютера стояла полупустая кружка пива — пена давно осела, да и само уже пиво нагрелось: ночь случилась весьма знойная.

Видимо, почувствовав чужой взгляд, преждерожденный оторвался от клавиш и увидел бродячего даоса. Вскочил. Пошел к нему.

Даос стоял отрешенно, опираясь на посох.

— Наставник! — преждерожденный в футболке поклонился, сложив руки перед грудью в почтительном жесте. — Уважаемый наставник! Не соизволите ли присоединиться к моей скудной трапезе?

— К трапезе? — улыбнулся даос. — У тебя, добрый человек, на столе одни бумаги. Я бумагу не ем. Хотя во время странствий повидал всякого…

— А… Я как бы работал, наставник, а сейчас настало время перекусить! — нашелся молодой человек и увлек даоса за свой столик.

Даос прислонил посох к чинаре, степенно сел, откинув полы халата, и с улыбкой стал наблюдать за тем, как его новый знакомый суетливо сгребает листки бумаги и упихивает их в сумку.

— Не суетись, добрый человек, не в трапезе счастье. Как твое имя?

— Олежень. Олежень Фочикян, наставник. Эксперт отдела новостей «Асланiвського вестника». А как мне называть вас?

— Зови меня Фэй-юнь.

Фочикян с некоторым испугом во взоре поспешно оглянулся по сторонам: не слыхал ли кто. Облегченно вздохнул.

— Нижайше прошу прощения, драгоценный наставник, но у меня к вам просьба: не говорите прилюдно по-ханьски. У нас это… типа не принято.

Даос чуть помолчал. Его узкие глаза ничего не выражали.

— Отчего так? — спросил он наконец.

— Долгая история, наставник…

Даос чуть пожал плечами. Принимать людей и их земли такими, каковы они есть — первая заповедь ордусского даоса. Недеяние прекрасно тем, что разом объемлет все разнообразие мира…

— Будь по твоему, добрый человек, — сказал даос. — Зови меня Летящим Облаком. — Он коснулся рукой седой бороды и достал из-за пазухи простой бумажный веер со скорописным изображением иероглифа «Дао»: веер был ветхий и кое-где аккуратно подклеенный на сгибах.

— Ты, должно быть, очень занят, не трать на меня время.

Олежень в это время уже энергично махал рукою прислужнику. Прислужник в прозрачной косоворотке и коротком, не очень чистом переднике неспешно двинулся к столику.

— Аллах с вами, наставник! Есть типа время для дел и есть время для трапезы.

Даос согласно кивнул

— Что изволит откушать преждерожденный-ага? — осведомился прислужник, сверху вниз глядя на Олеженя.

Олежень вопросительно посмотрел на даоса.

Тот улыбнулся:

— Ты же звал разделить с тобой твою трапезу…

— А… Принесите нам пилав.

Прислужник небрежно кивнул и отошел.

Даос Фэй-юнь проводил его взглядом.

— Мы продолжим нашу трансляцию после очередного выпуска асланiвських новостей, — радостно поведал между тем на весь шинок с экрана телевизора диктор. Олежень вместе со стулом немедленно развернулся в его сторону.

Подростки с кинжалами, торопливо допив пиво, слаженно стукнули кружками об стол и, со смаком плюясь по сторонам, удалились из шинка. Новости их явно не интересовали.

Диктор порадовал собравшихся сообщением о злодейском покушении воробьев на жизнь некоей старушки, имевшем место в городском саду имени Тарсуна Шефчи-заде; затем на экране появился начальник Асланiвського уезда многоуважаемый Кур-али Бейбаба Кучум, бесстрашный спаситель бабушки от пернатых разбойников. Кучум приветственно, обнадеживающе улыбался; у него было честное, несколько невзрачное и слегка утомленное лицо пожилого добросовестного работяги. «Не хотите ли вы, драгоценный начальник, сказать несколько слов нашим зрителям?» — приторно улыбаясь, спросила Кучума асланiвськая красотка и подсунула ему под нос микрофон. Кучум отряхнул руки, видимо, запылившиеся во время битвы с воробьями, и мужественно глянул в объектив. «Я моя и моя администрация завжды стояли и стоять будем на страже интересов народа и его безопасности. Мы убережем народ и от неразумного скота, и от стихийных бедствий, и от алчных внешних стай, жадно разевающих свои ненасытные рты на богатства нашего исключительно плодородного и промышленно развитого уезда. Эти стаи, конечно, хитрее и страшнее воробьев. Но с ними у нас, иншалла, и разговор будет иной».

Далее диктор пригласил посозерцать черепа, представляющие несомненную историческую ценность, — о захватывающих обстоятельствах их находки близ городской помойки поведал, возбужденно размахивая руками, юный участник древнеискательского кружка по имени Гасан, веснушчатый румяный подросток лет пятнадцати.

Потом промелькнуло изображение громадной, похожей на судорожно вытянувшуюся анаконду зурны, рядом с которой на лестнице-стремянке стоял ее лысый создатель, ковыряя инструмент отверткой и что-то невнятно бубня себе под нос, — во всяком случае, расслышать его был не в силах, похоже, и бравший интервью корреспондент. Затем кадр снова сменился.

— Сегодняшний день, — несколько нахмурившись, продолжил диктор, — ознаменовался и двумя печальными для нашего города происшествиями. Прибывший к нам из Парижа знаменитый в Европе философ и историк, член Европарламента Глюксман Кова-Леви необъяснимым образом исчез по дороге в городской меджлис, где собирался встретиться с представителями кругов асланiвсьской интеллектуальной общественности. — На экране, на фоне охраняемого двумя вэйбинами входа в меджлис, возникло весьма упитанное лицо некоего преждерожденного. «Профессор не прибыл на встречу… — озабоченно кивая, сообщило лицо. — Уже более семи часов ведутся поиски… Профессора сопровождала ассистентка, ордославистка из Франции… Тоже исчезла… Начато следствие… Предпринимаются все меры…»

— Мы настоятельно просим всех, кому что-либо известно… — начал заклинать диктор, а на экран выплыла фотография заезжего ученого. Даос безмятежно глядел в телевизор. Фото Кова-Леви на несколько коротких мгновений сменилось фотографией его ассистентки.

«Да это, никак, Жанна!» — удивленно подумал даос.

— И наконец, немногим более двух часов назад Асланiв был потрясен известием о жестоком убийстве нашего соотечественника, члена Братства Незалежных Дервишей Мыколы Хикмета, — совсем уж траурным голосом объявил диктор. — Тело было обнаружено на бульваре Тарсуна Шефчи-заде, недалеко от дома потерпевшего. Обнадеживает, однако, что рядом случились единочаятели убитого, каковых вернувшийся сегодня из Александрии Невской Хикмет пригласил к себе домой. Они видели убийцу. С их слов в Асланiвськом Управлении Внешней Стражи составлен членосборный портрет. — На экране появилось крупное изображение лица, до странности похожего на Багатура «Тайфэна» Лобо. — Долг каждого подданного, каковой где-либо видел этого человека, сообщить о нем на ближайший пост вэйбинов. Человекоохранительные органы надеются…

— Ну шо, пысака! — раздался вдруг грубый, глумливый голос.

Даос и Олежень в недоумении обернулись.

Рядом с их столиком стоял могучий преждерожденный в черном халате, распираемом объемным животом. Темная курчавая борода лежала на груди, голову увенчивала бледно-зеленая чалма. Красное мясистое лицо указывало на предосудительную склонность к горилке. За мощной спиной топтались еще двое сходного вида подданных. Чернохалатник смотрел на Олеженя злобно и с издевкой.

— Попалси, червь… — Бородатый ткнул в сторону Олеженя толстым пальцем с обкусанным ногтем. — Иблисова дытына… — И он занес свою волосатую лапищу над ноутбуком, очевидным образом собираясь завладеть умной машинкой.

Но на пути лапищи внезапно возник старенький, склеенный на сгибах веер.

— Что ты шумишь, добрый человек? — с улыбкой спросил бородатого бродячий даос.

— От! — отдуваясь, только и смог вымолвить чалмоносец в черном халате, обращая взор налитых кровью глаз на даоса Фэй-юня. Но быстро нашелся: — Ты шо, побирушка, а?! Геть видселя! — И выбросил монументальный, лохматый кулак в сторону доброго лица бродячего даоса. — Ых….

Но в том месте, куда метил бородатый, лица даоса почему-то не оказалось, и кулак, встретив на пути пустоту, продолжил свое поступательное движение, увлекая за собой владельца — бородатый, с превеликим грохотом круша пузом стул, на коем только что восседал даос, растянулся на полу. Фэй-юнь подхватил посох и вскочил упавшему на спину.

— Э! Э! Э! — раздались встревоженные вопли; из глубины шинка быстрым шагом приближался нахмуренный прислужник.

— Торопливость умножает скорбь, — изрек даос, легко вращая посохом и внезапным, несильным с вида тычком отправляя на землю ринувшегося на него другого чернохалатника. — Добрый человек, — сказал он Олеженю, судорожно отбивающемуся сумкой от вцепившегося в его жилетку третьего агрессора. — Кажется, местный пилав не пойдет нам впрок. — Еще один тычок, и пристававший к Фочикяну злодей головой вперед улетел в ближайшие кусты. — Не покинуть ли нам эту юдоль скорби?

Из ближайшего переулка явственно донеслись приближающиеся крики и стадный топот.

— И побыстрее, — добавил даос.

— Ага… — Олежень захлопнул ноутбук, сунул в сумку и повесил сумку через плечо. — За мной, наставник! Даос легкой тенью устремился за ним в призрачный полумрак освещенных редкими фонарями улиц.

— Хде?!

— Та вон! Вон!.. — слышно было сзади.

— А-а-а-а!

Олежень метнулся за угол, оглянулся:

— Сюда, наставник, сюда…

Даос не отставал.

Преследователи, впрочем, тоже. Сзади послышался шум, замелькали огни повозок.

— Кто эти добрые люди? — неотступно следуя за Фочикяном, спросил даос. Непохоже было, что стремительный бег хоть как-то сказался на его дыхании.

— Это… незалежные… дервиши… — в три приема произнес Олежень, сызнова сворачивая.

Впереди мелькнули огни фар, раздался отвратительный визг тормозов и радостный крик:

— Здесь, здесь!

— Опс… — Схватив даоса за рукав халата, Олежень увлек его за собой в переулок. — Окружают… — Сзади приближался рев мотора.

Даос и Олежень выскочили на небольшую площадь, метнулись вправо — оттуда прямо на них неслась, слепя фарами, повозка; слева также отчетливо слышалось топанье и тяжелое дыхание бегущих.

— Попались… — сокрушенно покачал головой Олежень, переводя дух и отступая к стене. — Простите, наставник Фэй-юнь…

Даос выпрямился и удобнее перехватил посох.

На площадь вырвались запыхавшиеся преследователи.

Две повозки осветили фарами замерших у стены даоса и Фочикяна.

— Ну шо? — послышался знакомый гадкий голос. — Прийихали, хлопчики?

В свете фар возникли приближающиеся силуэты числом больше десятка, впереди — поверженный даосом в шинке бородач. Жертва стула.

Олежень затравленно оглянулся.

— Быстро бегаете… — продолжал бородач, поигрывая внушительных размеров тесаком. — Да не убёгли! Таперича потолкуем?

Даос легким движением руки задвинул Олеженя за спину.

— Знающий не говорит, — с доброй улыбкой заметил он надвигающимся злодеям.

Тут раздался внезапный звон и света стало вполовину меньше. В круг преследователей, небрежно разорвав его — пара злодеев полетела кувырком — вступила новая фигура.

Перед даосом и Олеженем стоял гигант в рваном халате неопределенного цвета, увешанном разноцветными ленточками и небрежно, крупными стяжками, кое-где зашитом. Из халата выпирала могучая волосатая грудь, на коей покоились талисманы в матерчатых мешочках; выше располагалось одухотворенное лицо, средоточием которого были большие, живые глаза, наполненные озорным и чуточку безумным блеском. Буйные власы явившегося были собраны в хвост на затылке и ниспадали на спину. Через левое плечо была перекинута холщовая старая сумка, а на правом преспокойно сидел средних размеров невзрачный попугай и со скукой во взоре наблюдал собравшихся.

Злодеи застыли, пораженные явлением.

— Яки из деяний достойнее других? — громовым голосом вопросил пришедший и указал перстом на даоса и спрятавшегося за ним Олеженя. — Вы! — Всколыхнулись ленточки.

— К-когда умираешь, а язык твой как бы свеж поминанием Всевышнего, — пискнул Олежень.

— А-а-а-а!!! Иблисова дытына!!! — Нервы одного из злодеев не выдержали и он с палкой в руках ринулся на хвостоволосого гиганта, — но тот, не поворачиваясь, нанес бегущему стенобитный удар босой ногой невиданного в природе размера.

— Чти Коран, чти Коран, — назидательно проскрипел попугай.

— Добре, Бабрак, добре, — счастливо улыбнулся гигант и продолжил прерванный допрос: — У чем цель хаджа?

— А… в поминании Аллаха… через посещение Его дома и возбуждение страсти к Аллаху через встречу с Ним, — отвечал Олежень.

Попугай кивнул.

— Осанна! — удовлетворенно заключил гигант и развернулся лицом к нападавшим. Те, будто опомнившись, с неразборчивым ревом кинулись на него.

— Знай, шо суть и цель богопоклонения заключаются в поминании Всевышнего, шо столп веры для мусульманина — намаз, шо цель намаза — поминание Всевышнего… — разъяснял нападающим гигант, сокрушая их ногами и кулаками. Изловил могучей дланью пытавшегося проскользнуть мимо него. Сильно встряхнул, как бы стараясь, чтобы изрекаемые им истины наиболее сообразным образом улеглись в мозгу противника, а затем, обращаясь непосредственно к потрясенному, продолжил: — А цель поста — уменьшение плотских страстей до разумной малости! Уменьшай страсти! Завжды уменьшай! — И потрясенный с протяжным воплем полетел в сторону повозок.

— Наставник… — прошептал Олежень на ухо даосу, — наставник… тут есть дверь, быстрее!

Позади них в стене и впрямь обнаружилась неприметная дверь. Олежень распахнул ее. Закрывая за собой дверь, Фэй-юнь обернулся и увидел, что гигант, отобрав у бородатого главаря тесак, притянул несчастного чернохалатника к себе — ноги бородача болтались в воздухе — и вдумчиво втолковывает ему, периодически встряхивая для убедительности:

— Знай, шо зикр бывает четырех ступеней. Первая — когда он проговаривается без участия сердца. Вторая — когда он бывает в сердце, но не поселяется там и не оседает. Третья…

В чем состоит третья ступень, Фэй-юнь не дослушал, закрыл дверь и припер ее обнаруженным неподалеку внушительным ящиком.

Они оказались в каком-то темном дворе, и Олежень скользнул куда-то вбок:

— Наставник!

Последовав за ним, даос обнаружил, что Фочикян подтягивается на нижних ступенях пожарной лестницы. Фэй-янь легко прыгнул следом. Сумка с ноутбуком колотила стремительно взбирающегося вверх Олеженя по тощему заду.

Через пару минут они уже были на крыше.

Над Асланiвом раскинулось бездонное звездное небо. Легкий ветерок шуршал в кронах каштанов где-то под ногами беглецов — дом насчитывал восемь этажей.

— Переждем здесь, — решил Олежень, усаживаясь у трубы и утирая пот.

— А что это такое было, почтенный Олежень? — спросил даос, опускаясь на черепицу рядом. — Кто этот добрый человек?

— Высокий-то? О, это блаженный суфий Хисм-улла, — улыбнулся в темноте Фочикян, с некоторой опаской проверяя в то же время целостность ноутбука, — Асланiвськая достопримечательность. В высшей степени достойный правоверный. Славен тем, что как бы знает наизусть монументальный труд великого Абу Хамида ал-Газали «Эликсир счастья». От этого и умом типа тронулся. Очень он не любит, когда кто-то не знает «Эликсира». Но тише…

— Аллах Всевышний, ниспошли мне милость в чтении Корана и преврати его для меня в вождя, и свет, и руководство… — разносился внизу трубный глас блаженного суфия, сопровождаемый звучными вразумляющими ударами и неразборчивыми, но донельзя сварливыми репликами попугая по имени Бабрак. — Читайте Коран, ведь каждый произнесенный из него звук будет оценен, как десять благодеяний…

— Нам повезло, — шепотом разъяснил Олежень, — я не раз читал «Эликсир счастья» и до сих пор многое помню.

Внизу раздались пронзительные звуки сирен: к месту, где великолепный Хисм-улла неторопливо и доходчиво толковал Коран, съезжались повозки вэйбинов. Зажглись прожектора. Послышались громкие команды: нарушителей порядка грузили в повозки. Слышно было, как блаженный суфий миролюбиво и даже ласково втолковывает вэйбинам:

— Коран ниспослан для осознания скорби, поэтому, читая его, скорбите. Всякий, обдумывающий обещания, угрозы и приказания в Коране, осознав свою немощность, вынужден будет скорбеть, если он не невежда… — Хлопнула дверца, и речь суфия стала невнятной.

Прошло, верно, с полчаса или больше, пока внизу все наконец не утихло и на площадь не вернулся обычный для этого времени сонный покой. Только тогда Олежень решил, что спуститься вниз будет вполне безопасно.

— Наставник, — сказал Фочикян, отряхиваясь, — спасибо вам… Если бы не вы, я не знаю, чем все кончилось бы…

— Что ты, добрый человек! Благодарить надо досточтимого Хисм-уллу, чье появление было как нельзя кстати. Не причинят ли ему какого зла?

— Не думаю, наставник, он ведь блаженный… Подержат до утра — и отпустят. Однако, время позднее, позвольте пригласить вас в мое скромное жилище, дабы скоротать ночь… и подкрепиться.

— С удовольствием, почтенный Олежень, — улыбнулся Фэй-юнь, — но объясни мне еще, отчего сии дервиши так набросились на тебя?

— А! — Олежень горделиво выпрямился. — Я как бы опубликовал пару статей, в которых указал на некоторую несообразность некоторых деяний нашего досточтимого вэя [49]Абдуллы Нечипорука…

Даос чуть поднял брови и ласково улыбнулся.

— Ты же сам просил меня не говорить по-ханьски, добрый человек, — произнес он. Фочикян с инстинктивной стремительностью втянул голову в плечи и кинул быстрые взгляды влево-вправо, но тут же расслабился и облегченно вздохнул.

— Но… кажется, мы как бы одни, наставник.

— Лао-цзы сказал: бойся стен с ушами, — заметил ему даос.

Во взгляде Фочикяна мелькнула неподдельная тревога.

— Хорошо… как бы это… Он — типа наш начальник зиндана унутренных справ. А у меня же как бы совесть и достоинство истинного асланiвца! Если в Асланiве кто-то кое-где порой ведет себя несообразно — я не в силах спокойно спать и даже вкушать пищу, ниспосланную Аллахом! Мне уже несколько раз угрожали, — добавил он с торжеством. — Только вот доказательств у меня как бы надежных нету никогда — ну таких, чтобы человекоохранительные органы дали делу ход. Газетная статья — всего лишь газетная статья. Хоть бы Абдулла в суд на меня подал! Тогда, в ходе разбирательства, может и удалось бы что-то серьезное раскопать. Но зачем ему типа суд! — Олежень грустно помолчал. — Эти спиногрызы безо всякого суда ребра пересчитают за недостаток патриотизма, и дело с концом… Дескать, я оскорбляю весь уезд, публикуя заведомо клеветнические измышления в адрес одного из наиболее уважаемых столпов незалежности…

Фочикян тяжко вздохнул и умолк.

Минут двадцать они осторожно пробирались по спящему городу. Петляли темными улочками, преодолевали раскопы и дважды лезли через забор — Олеженю, видимо, этот путь был очень хорошо знаком; даос даже подумал, что Фочикян, буде захочет, пройдет его с закрытыми глазами. По крайней мере пару раз искатель правды предупредил Фэй-юня о скрывающихся в непроглядном мраке бочках и кирпичах, на каковые даос по незнанию непременно налетел бы.

Наконец они оказались у трехэтажного дома. Некоторое время Олежень обозревал окрестности из кустов, а потом полез по водосточной трубе и высадился на балконе третьего этажа. Махнул Фэй-юню рукой — следуйте, мол, за мной, драгоценный наставник.

Затворив за даосом балконные двери, Олежень некоторое время возился в темноте, занавешивая окна. Потом под потолком вспыхнула неяркая лампочка.

Взору даоса предстала спартански обставленная комната, в коей явно преобладали книги, журналы и газеты: они были везде — на простых стеллажах вдоль стен, стопками друг на друге в проемах между стеллажами, у стола, под столом… Они даже служили хозяину ложем: поверх книг было раскинуто несколько цветастых легких одеял. Однако имелись и скромные признаки иных времяпрепровождений. Например, прямо на стене, над изголовьем книжбища — лежбищем его называть язык не поворачивался, — давно засохшей губной помадой было игриво выведено: «Олежень-Незалежень».

Из темного дверного проема появилась черная, какая-то бесформенная, заросшая слегка курчавой шерстью собака с коротким хвостом. Сделав несколько шагов к даосу, она со вздохом опустила зад на пол, вывалила розовый язык и, часто дыша, бдительно, но вяло уставилась из-под лохматой челки на Фэй-юня. Собаке было жарко.

— Аля! — умилился появившийся следом с подносом в руках Олежень. Поднос был уставлен пиалами, в углу примостилась высокая бутыль с чем-то прозрачным («Горилка», — подумал Фэй-юнь). — Умница моя! Это свои, свои!

Собака опять вздохнула, оторвала зад от пола и, стуча когтями, удалилась прочь.

— Ну вот, — сказал Олежень, скидывая газеты со стола и опуская поднос. — Давайте перекусим, наставник. У меня дома мало что есть, но… — Олежень замолк.

Даос поднял глаза и увидел, что Фочикян изумленно вытаращился на него.

Фэй-юнь ободряюще улыбнулся ему.

— Наставник… А у вас — ус отклеился, — спертым голосом сообщил Олежень.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Асланiв, воздухолетный вокзал

9 день восьмого месяца, средница,

утро


Было раннее утро, когда Богдан, в числе прочих немногочисленных пассажиров, неторопливо спустился из прохладного чрева воздушного лайнера на бетон взлетного поля. Солнце поднялось не более часа назад, но уже весьма ощутимо пригревало, сверкая в безмятежно синем небе. С легкой сумкой на плече (православному собраться — только подпоясаться) он миновал, даже не повернув головы, отделение выдачи багажа и направился к центральному выходу, над коим царил высокий, изящный минарет с мощными, как в Асланiве говорят, гучномовниками вместо муэдзинов наверху.

Первым, кто встретил его на малолюдной площади за распахнутыми вратами под надписью «Асланiв», оказался большой памятник на широком прямоугольном постаменте. Весь в порыве устремленности к светлому завтра, стиснув в левой руке чалму, сорванную с лысой головы от переизбытка чувств, и указующе протянув правую руку куда-то вперед, стоял невысокий и щуплый человек с подстриженной на манер западных варваров бородкой — явный Тарсун Шефчи-заде, великий асланiвський поэт. На цоколе красовались выбитые золотом строки его поэмы: «Гяури нiшкнут — и Асланiв помчится шляхiмi тiтанiв!»

Первым делом Богдан, не желая зависеть ни от городского транспорта, ни от такси, ни от благосклонности местного руководства, прошел в контору проката повозок. Нетерпение клокотало в его душе, но в серьезных делах торопиться нужно не спеша — на это указывал еще Учитель — и Богдан в сопровождении служителя конторы минут двадцать придирчиво ходил среди разнообразных повозок, прежде чем сделал выбор. Поражало изобилие дорогих заморских моделей; но в конце концов Богдан углядел скромно притулившийся в уголку вместительный и весьма маневренный «тахмасиб» бакынской сборки. Тут уж он больше не колебался; он был уверен, что рабочие Бакы, промышленной столицы Тебризского улуса, основанного завоевавшим весь Передний Восток внуком Чингиза Хулагу-ханом, не подведут, и повозка выдержит все, что потребуется; а то, что ей придется, возможно, выдержать здесь многое — Богдан очень даже подозревал.

Немного суеверно — не желая ни укорачивать срок относительно названного Жанной, ни удлинять его, — он расплатился ровно за три дня, приветливо кивнул служителю, затем, небрежно кинув свою сумку на заднее сиденье, сел за руль и аккуратно вывел «тахмасиб» из гаража. Глядя на доброжелательного, приветливого и неукоснительно соблюдающего все дорожные наставления моложавого мужчину без головного убора, в легкой рубахе и светлых портах, никто бы не заподозрил, что повозку взял в прокат столичный сановник, по служебному рангу и положению своему вполне имеющий право, вздумай он действовать официально, вызвать начальника Асланiвського уезда к себе в кабинет и спросить у него годовой отчет о проделанной работе.

Гладкое, словно отутюженное покрытие шестирядной скоростной дороги с напевным шипением полетело под колеса «тахмасиба». По обе стороны стремительным частоколом замелькали кипарисы. Глядя в зеркальце заднего вида на удаляющийся гараж и полускрытую каштанами мечеть воздухолетного вокзала, Богдан чуть рассеянно размышлял об превратностях истории: благородный и храбрый, но несколько строптивый Хулагу, едва завершив завоевание Ирана, Ирака и Сирии в тысяча двести шестидесятом году по христианскому исчислению, уже в тысяча двести шестьдесят втором едва не поссорился с братским улусом на севере — Золотой Ордой; и если бы к тому времени Сартак не побратался уже с Александром, удвоив тем самым силы своей страны, ссора вполне могла бы завершиться противустоянием и превращением улусов во враждебные друг другу самостоятельные государства. А в одиночку наследники Хулагу вряд ли сумели бы смирить и вразумить вечно кипящий в тех краях могучий котел междоусобиц; и кому бы, в таком случае, досталась теперь, к примеру, вся ближневосточная нефть? Какие страсти, какие интриги и войны бушевали бы там, наверное, в течение многих десятилетий; да что там — веков!

Город, тем временем, уже надвигался из-за горизонта. Богдан неторопливо и аккуратно обогнал большой автобус, везший, по-видимому, пассажиров какого-то более раннего рейса, затем некоторое время вынужден был плестись за широкозадой грузовой махиной — кузов был зачехлен, и что под брезентом, понять ему не удалось; а когда грузовик, повинуясь стрелке на дорожном указателе «Большой южный раскоп», ушел в сторону, перед Богданом открылись окраины Асланiва.

Основательно поработав ночью дома, да и в полете, с материалами по уезду, Богдан неплохо представлял себе свой утренний путь и выработал очередность действий в Асланiве. Первым делом — гостиница. Потом — уездная управа. Потом — снова воздухолетный вокзал: написав сразу по возвращении от Раби Нилыча короткое письмо Фирузе о том, что вынужден уехать, ибо с младшей ее сестрицей, похоже, случилась серьезная неприятность, Богдан уже перед самым выходом из дому снял для очистки совести почту, и слава Богу — потому что обнаружил еще более короткое письмо от почтенного бека Кормибарсова: «Встречай Асланiве. Вылетаю помощь первым рейсом. Ширмамед». От волнения тесть, видимо, перешел на более привычный ему по дням юности стиль телеграмм-молний, и потому ничего толком не объяснил — зачем вылетает, на сколько вылетает, какая такая помощь… Выяснить удалось лишь то, что первый сегодняшний рейс из Ургенча в Асланiв прибывает около половины четвертого по местному времени.

На улицах пришлось сбавить и без того не головокружительную скорость. Город был бы красив и уютен — если бы то тут, то там его не уродовали широко распластавшиеся кучи свежевынутой земли из ям да канав. Частенько эти канавы пересекали наиболее широкие проспекты, приходилось ехать в объезд по каким-то проулкам, и потом сызнова наугад выруливать на продуманную еще в воздухолете, над картой города, дорогу. Несмотря на относительно ранний час, в некоторых раскопах уже копошились люди, большей частью — подростки.

Они, как один, долго и пристально провожали угрюмыми взглядами проезжающую мимо повозку Богдана; чем-то Богдан им не нравился, какие-то не те мысли вызывал; может, он ехал не так, как обычно тут ездят? Но многомудрый минфа, сколько ни присматривался к тому, как ведут себя остальные водители, не выявил никакой разницы. Может, он сам, отчетливо видимый в кабине «тахмасиба», был подросткам чем-то подозрителен или просто неприятен? Честно говоря, взгляды их не сулили ничего хорошего — и Богдану вскоре сделалось не по себе от пристальных и явно недоброжелательных глаз детей. Детей!

Если бы ему еще вчера сказали, что дети могут так смотреть, он бы не поверил.

Однажды ему пришлось остановиться, пропуская марширующую с песней небольшую колонну; тут и девочки, и мальчики, за исключением двух, несших тяжелые, допотопные отбойные молотки, и одного, несшего большой портрет начальника уезда, шли исключительно с карабинами — к счастью, обнадеживающе легкими по виду, ненастоящими; стволы их были украшены маленькими зелеными флажками. В открытое окно повозки Богдану прекрасно слышна была песня, которую слаженно и от души горланили ребята:


— Возьмем винтовки новые!

На штык флажки!

И с песнею в раскопные

Пойдем кружки!

Раз, два! Все в ряд!

Аллах нам рад!


Сбоку от колонны шел совсем юный знаменосец; большой флаг с кистями был ему явно великоват, но он, закусив губу, очень старался; на полотнище было видно вышитое золотом усатое доброе лицо в чалме и надпись: «Кружок „Батько Шлиман“». «Да это же открыватели древнейшего черепа!» — вспомнил Богдан сводку новостей.

Каштаны, тополя, снова каштаны вдоль улиц… Да, город был красив. Был бы красив. Если бы не отчетливое ощущение какой-то запущенности, неухоженности какой-то; улицы перекапывать у жителей время было, а вот вставить, скажем, несколько выбитых стекол — нет.

Вскоре Богдан въехал в район гостиниц — в Асланiве их называли «готелями». Здесь было почище.


Готель «Старовынне мiсто»,

чуть позже


На каком-то наитии Богдан из всех выбрал небольшой и по виду очень уютный и тихий, утопающий в каштанах готель «Старовынне мiсто». Поставил «тахмасиб» так, чтоб он никому не мешал, в самом углу стоянки, подхватил с заднего сиденья свою сумку и пошел внутрь. В холле было прохладно. Пожилой служитель разморенно дремал за своей стойкой; когда Богдан приблизился, он пробудился и встал, показав своей изрядный животик. На его смуглом, с немного приторными усиками лице возникла радостная улыбка.

— Здравствуйте, — сказал Богдан. — Доброе утро, вернее…

— Здоровеньки салям, преждерожденный-ага.

«Вот как они говорят», — отметил Богдан.

— Я хотел бы снять номер дня на три.

— Якой номер желает преждерожденный-ага?

— Обычный… одноместный, — Богдан не знал, что еще сказать.

— На солнечную сторону чи в тень? На улицу чи во двор? Усе, как пожелает преждерожденный-ага.

— У вас настолько свободно?

— Шо да, то да, — вздохнул служитель. — Да нонче и везде свободно. Вот вчерася, правда, прибыл один вроде вас преждерожденный, с самой столицы, с брегов Нева-хэ… а так — ни души. Да и тот, по правде сказать, як ушел днем — так и згинул, загулял… А с виду приличный був преждерожденный, серьезный.

«Да что ж это у них в Асланiве люди-то всё пропадают?» — мрачно подумал Богдан, расписываясь в журнале, который подал ему словоохотливый служитель, и, возвращая документ, спросил сам не зная зачем:

— Из столицы? Забавно… А как звать-то его?

Служитель принял у него журнал, глянул — и расплылся в улыбке:

— Та и вы ж с Александрии! Ну надо ж… Знакомцы?

Богдан пожал плечами.

— Як звать… як звать… — Послюнив неторопливо палец, служитель отлистнул страницу назад и повел ногтем по многочисленным графам. — Сейчас поглядим, як звать. Лобо Багатур…

«Ого!» — подумал Богдан. Сумка едва не спрыгнула с его плеча.

— Знакомый?

Богдан помолчал, собираясь с мыслями.

— Первый раз слышу, — сказал он. — Александрия — город большой… Да, так что касается номера… я предпочту номер тихий, во двор.

Процедура записи заняла не более минуты; обрадованный служитель выдал Богдану ключ и вызвал мальчика-сопровождающего. Тот буквально вырвал у Богдана его сумку и повел его к номеру. Не было в мальчике привычной для ордусян доброжелательности. Услужливость была, а доброжелательности не было.

Оставшись один, Богдан наскоро почистил зубы и принял душ; он торопился, чтобы успеть к десяти, так как хотел посмотреть местные новости, первый серьезный выпуск которых по всей Ордуси, соответственно местности и часовому поясу, начинался в десять. В глубине души жила сумасшедшая надежда, что, пока он летел, Жанну и ее профессора нашли — и об этом обязательно сообщат. А после новостей — надо попробовать вызвонить Бага.

То, что Баг здесь, — настораживало. В подобные совпадения Богдан давно не верил. Готель-то они вполне могли выбрать один и тот же, не сговариваясь — Богдан прекрасно помнил, как они то и дело, совершенно по-разному размышляя, приходили к одним и тем же выводам. Но вот то, что Баг оказался в Асланiве именно теперь…

К началу новостей Богдан опоздал. Когда он, торопливо вытираясь и надевая очки, включил телевизор, уже шли комментарии.

Молодой человек в чалме и пестром ярком халате сидел напротив женщины средних лет, одетой подчеркнуто по-европейски. Богдан узнал знаменитую в свое время вольнодумицу и свободословицу из Мосыкэ, еще недавно буквально не исчезавшую с телеэкранов. Известно было, что характер у нее — не приведи Господь. «Я стану говорить тебе правду, сколь бы горька она ни была…» — некогда сообщила она в ответ однокласснику, который вдруг решился подарить ей букет цветов; понятное дело, одноклассник к ней больше и на полет стрелы не приближался.

«Вы думаете, я не могла бы врать, как вы? — говаривала она в запальчивости. — Льстить, как все вы льстите друг другу? Но ведь должен же быть в мире хоть один честный человек!»

Постепенно от частных бесед с отдельными людьми она перешла к телевизионным комментариям на общие темы. Никто уж и не помнил, как эту женщину зовут на самом деле, ибо в самом начале своей телекарьеры она взяла сценический псевдоним Валери Жискар д-Эстен — то ли сама с детства завороженная романтичностью языка мушкетеров, то ли в надежде, что вместе с именем к ней перейдет хотя бы толика рыцарственной элегантности и непринужденного аристократизма покойного французского президента.

Большинство ордусян воспринимало Валери как блестящего артиста-комика, и в период ее наивысшей популярности нередко можно было услышать, как, растворивши окна, давно отчаявшиеся дозваться детей домой молодые мамы решаются прибегнуть к последнему средству: «Юра! Рамиль! Идите скорей, Валери показывают!»

Чувствительный Богдан сильно подозревал, что бедная женщина не вполне адекватно воспринимает реальность и сама очень страдает от этого. К сожалению, помочь ей было уже нельзя — с того самого мгновения, когда она впервые публично произнесла слово критики в адрес ордусских порядков и персонально Великого князя Фотия. Во всем мире давно укоренилось: принудительно подвергать психотерапевтическому обследованию можно только тех, кто безудержно одобряет свою страну и существующие в ней порядки; те же, кто их несет в хвост и в гриву, должны обращаться за помощью сами, в противном случае, что бы они ни вытворяли, их заведомо считают просто-напросто оппозиционно настроенными.

Постепенно популярность Валери на центральном телевидении пошла на убыль. Однообразие для эксцентрика губительно. Богдан не видел ее на экранах уж года четыре.

Торопливо бреясь, александрийский минфа краем уха вслушивался в телебеседу.

— Скажите, преждерожденная Валери, что вы думаете по поводу ужаснувшего весь Асланiв исчезновения нашего гостя из прекрасной Франции, достопочтенного профессора Кова-Леви?

— Я полагаю, молодой человек, что это похищение.

— Похищение? Поразительно. Кто же его похитил?

— Улусные, а быть может — даже имперские спецслужбы.

— Воистину поразительно! Зачем?

— Имперская администрация ненавидит ваш уезд. Этот островок свободы для нее как вечный укор. Ордуси позарез нужно показать, что ваша борьба за возрождение национальной культуры дестабилизирует ситуацию в уезде. Что ваша борьба за права человека криминализует общество. Поэтому была проведена простая операция посредством заброшенного в ваш уезд отряда спецназначения. Вы не знаете этих людей, а я знаю — это звери. Вечно пьяные и смертельно ненавидящие всех, кто знает хотя бы таблицу умножения и читал хотя бы букварь. Ваши человекоохранительные органы будут искать несчастного ученого в горах и горных поселках, а он, я не сомневаюсь, уже томится в застенках Александрийского Возвышенного Управления. Полагаю, чтобы окончательно скрыть свое преступление, им там придется убить беднягу. Ну и, разумеется, его девочку заодно.

Богдан сразу порезался.

«Она уже не моя жена, а его девочка?»

— Аллах керим! Преждерожденная Валери! У вас есть какие-то доказательства?

— Мне доказательства не нужны. Вы спросили — я ответила. Еще в древности говорили: кому выгодно? Исчезновение гостя выгодно только тоталитарному режиму Ордуси, который во что бы то ни стало пытается разорвать крепнущие связи Асланiва и мировой цивилизации.

«Бедная женщина», — думал Богдан, уняв сочащуюся из пореза на подбородке кровь и полотенцем стирая с лица остатки крема.

Настроение у Богдана и без того было отвратительным, а тут тоска просто схватила за горло. Волей-неволей сразу вспомнилось, как Кова-Леви распускал перед Жанной павлиний хвост, и как она цвела и расцветала в ответ. Соотечественник ведь. Знаменитость. «Может, они просто сбежали? Любовь с первого взгляда, романтический побег вдвоем… — Богдан вздохнул. — Ладно, лишь бы с нею ничего плохого не случилось», — он выключил телевизор и достал трубку телефона.

Вотще.

Выслушав десяток гудков, потом перенабрав и сызнова выслушав десятка полтора, Богдан спрятал трубку и вышел из номера. Он и помыслить не мог, что всего лишь за четыре стены от него, в апартаментах по коридору направо, окнами на проспект, надрывается в сумке Бага без толку лежащая там телефонная трубка!

Проходя через холл, Богдан вдруг остановился. Повернулся и снова подошел к служителю, бдительно дремлющему за стойкой. Тот сразу открыл глаза.

— Скажите, почтеннейший…

— Слушаю, предждерожденный-ага.

— Этот мальчик… что помог мне нести багаж и проводил до номера. Я чем-то его обидел?

Служитель смутился. Громко втянул воздух носом, пряча глаза. Достал носовой платок и тщательно утерся. Было видно, как напряженно ищет он во время всех этих манипуляций хоть какой-то обтекаемый ответ.

— Да нет… Они уси теперь… Что с них узять, с хлопцев-то… — проговорил он наконец, так и не поднимая глаз. — Мы, старики, цену знаем и речам, и газетам. Усего навидались. А этим… шо из телевизора скажут, то и правда. Так вот уж два года, а то и поболе, долдонят, шо Александрия из Асланiва последние соки выжала… А на вас же, преждерожденный-ага, ласкаво извиняйте, аршинными иероглифами написано, шо вы из столицы.

— Понятно, — чуть помедлив, проговорил Богдан. — И кто же это, простите, долдонит?

Служитель опять спрятался в платок. Долго утирался и сморкался. А потом, так и не вынырнув наружу, едва слышно проговорил оттуда:

— Уси.

— Понятно, — сказал Богдан и пошел к выходу, но выйти не успел. Сзади раздался нерешительный голос служителя:

— Преждерожденный-ага! А преждерожденный-ага!

Богдан обернулся.

— Я вас слушаю, почтеннейший…

— Вы, часом, новости по телевизору нонче не смотрели?

Сердце Богдана упало. «Его девочку…»

— Нет, — осторожно сказал он. — А что?

— Ласкаво извиняйте мою назойливость, но… не изволите ли вернуться на пару слов?

— С удовольствием.

— У нас тут вчерась опять человека вбыли, — глядя подошедшему Богдану прямо в глаза, сообщил служитель. — Нонче вот показали сборный портрет душегубца, свидетели постарались… Так ось… То вылитый наш постоялец, шо ночевать-то не пришел. Из ваших, александрийских. Лобо.

Богдан на мгновение прикрыл глаза. Так. Не зря говорил Учитель: «Чем дальше благородный муж углубляется в лес — тем больше вокруг него становится тигров»…

Стало быть, Баг попал в какой-то серьезный переплет…

Служитель молчал и пристально глядел Богдану в глаза.

— Надо же, — сказал Богдан.

— В газетах, небось, опять хай подымут: вовсе мол, столичные распоясались, уже и до душегубства дошло… Я подумал: вдруг вам, ласкаво извиняйте, эти сведения впору сойдут. Усе ж таки вы тоже столичный.

— Может, и сойдут, — сказал Богдан и через силу улыбнулся. — Ласкаво рахматуемо, преждерожденный единочаятель служитель.

Служитель смутился.

— Так мы ж завжды… — начал он в ответ, но, не договорив, осекся и только рукой махнул.

Но это было еще не все. Помедлив, служитель спросил совсем тихо:

— Что-то мне не верится, что он душегуб. Что-то мне сдается, у нас тут нонче в одном квартале душегубов больше стало, чем в усей столице. Я вот усе думаю: сообщить мне, чи погодить… Вы не подскажете, шо тут лучше?

Богдан на миг задумался.

— Когда я вошел, вы так сладко подремывали, — осторожно проговорил он.

— Это да, это бывает. Мои года…

— Если б я вас не разбудил, вы бы наверняка не включили сейчас телевизор. Увидали б только вечерний выпуск…

Облегчение изобразилось на широком и добром лице служителя.

— Ось так воно и було, хвала Аллаху, — сказал он.

Багатур Лобо

Квартира Олеженя Фочикяна,

9 день восьмого месяца, средница,

утро


Олежень был чертовски прав: ус действительно отклеился. И теперь держался непонятно как. Произошло это, по всей видимости, когда Фочикян и даос петляли, как зайцы, по ночным дворам. В темноте не мудрено за что-нибудь зацепиться, да и не только усом; хвала Будде, усы были длинные, многолетние, редкие и седые — в общем, какие положено. Баг долго тренировался, прежде чем умение управляться со столь внушительными усами и бровями не сделалось для него вполне естественным. Но вот ночью, перелезая через заборы, ломясь сквозь кусты, или, возможно, уже на водосточной трубе, по которой лезли к Олеженю на балкон, Баг и сам не заметил, как зацепился, а в горячке бегства не обратил внимания на легкий рывок. Да, так, верно, и произошло.

Баг любил переодеваться бродячим даосом. Это был один из его излюбленных трюков, чаще многих иных применяемый достойным человекоохранителем во время деятельных мероприятий, каковые по тем или иным причинам надобно было проводить скрытно, не привлекая к себе внимания. Не единожды образ бродячего старца выручал Лобо в ситуациях трудных и запутанных, а укоренившееся на необъятных просторах Ордуси теплое, уважительное к даосам отношение неоднократно позволяло ему невзначай получить ценную в расследовании информацию.

Так и повелось: Баг не отправлялся за пределы Александрии Невской, не облачившись в специальный халат, каковой, будучи вывернут наизнанку, без труда превращался в поношенное даосское одеяние, и без упрятанных в рукава накладных седых усов, бороды и соответствующего парика, шапки со знаком Великого Предела да очков с перевязанной дужкой. Посох Баг обычно добывал на месте. Понимающему человеку найти сообразный посох ничего не стоит. Равно как и спрятать в надежном месте свой драгоценный меч. Нетрудное это дело. Для понимающего человека.

На Фочикяна отклеившийся ус произвел потрясающее впечатление: он взмахнул руками — хорошо, что поднос с пиалами уже прочно стоял на столе, — чуть не сбил высокую бутылку с горилкой и, не отводя от Бага-даоса взора, плавно осел на ближайшую стопку книг. В комнату снова приперлась бесформенная черная собака по имени Аля, шмякнула толстый зад на пол рядом с хозяином и шумно задышала в сторону бывшего даоса.

— Наставник… — потрясенно выдохнул Олежень, наблюдая, как Баг отклеил второй ус и хладнокровно принялся за бороду.

— Прошу вас сохранять хладнокровие, единочаятель Фочикян, — вежливо попросил его Баг. — Государственная необходимость. Так бывает.

Однако Олежень некоторое время никак не мог взять в толк, что так все же бывает и что бродячий даос внезапно может превратиться в человека средних лет с решительным лицом и с дающей большие полномочия пайцзой в рукаве.

Собака Аля, напротив, выказала мало интереса к происходящему. Понаблюдав за хозяином и его странным гостем, она уныло вздохнула, потом чихнула, некоторое время трясла башкой после чиха — на предмет устаканить содрогнувшиеся мысли, наверное, — а потом лениво покинула помещение. Собаке было безнадежно жарко.

Не таков оказался Фочикян. Он моментально превратился в назойливого журналиста и обрушил град вопросов на Бага — сначала осторожных, а потом все более смелых. Его интересовало буквально все: зачем ланчжун Управления внешней охраны из самой Александрии Невской переоделся даосом, по какому поводу драгоценный преждерожденный в таком виде посетил Асланiв, нельзя ли будет получить исключительное право на серию репортажей о пребывании Бага в городе, и наконец — знает ли драгоценный преждерожденный о том, что он сильно похож на членосборный портрет зловещего убийцы, недавно показанный в новостях по телевизору.

Фочикян для убедительности даже включил свой ноутбук, вышел на новостной асланiвський сервер и развернул компьютер экраном к Багу — вот вам, пожалуйста, ну очень, очень похож. Вы, преждерожденный, зачем убили этого Хикмета? Я и сам отношусь к дервишам с подозрением, да что там! — плохо я к ним отношусь, и они меня не любят, вы сами видели, но все же: зачем вы его зарезали?!

Баг не чувствовал за молодым человеком никакого второго дна — опыт подсказывал ему, что Фочикян именно тот, кто есть, а не маскирующийся под журналиста сподвижник местных человеконарушителей или тех же незалежных дервишей. Честное, открытое лицо Фочикяна с редкими и жесткими как проволока волосками усиков над верхней губой внушало доверие. И Баг весьма убедительно заверил молодого человека в том, что не резал покойного Хикмета, а лишь следил за ним.

— Всего я вам, преждерожденный Фочикян, сейчас рассказать не могу, — жестом остановил поток вопросов Баг, — но интервью дам. Потом. Если захотите. Со своей стороны не могу не обратиться к вам, Олежень, с просьбой о помощи. Я вижу, вы человек информированный…

Перспектива оказать помощь столичному чиновнику, который со всей очевидностью не настроен в пользу незалежных дервишей и местных властей, необычайно вдохновила правдолюбивого Фочикяна, и он с жаром молодости принялся вываливать на Бага вороха самых разнообразных и пестрых сведений, иллюстрируя свои слова многочисленными фотографиями, по мере необходимости извлекаемыми с жесткого диска или прямо из сети на экран его драгоценного ноутбука.

Незаметно наступило утро и плавно перешло в знойный асланiвський день.

Ничего принципиально нового Баг поначалу не узнал. С энтузиазмом читаемая Фочикяном лекция — после того, как Баг не за страх, а за совесть много часов проработал с посвященными Асланiву закрытыми и полузакрытыми файлами родного Управления — не слишком впечатляла. Скорее, Багу было представлено множество мелких деталей, уточняющих картину нынешней асланiвськой жизни. И только.

Но постепенно пошла информация более камерная, можно даже сказать, интимная, и просто-таки неоценимого свойства.

Поражало количество фотографий, посвященных раскопам. И явно официальных, сделанных с одобрения властей — на них учащиеся медресепредставали счастливыми и чистенькими мальчиками и девочками, с упоением возящимися среди аккуратных куч извлеченного грунта с лопатами, метлами, метелками и даже лупами; они с восторгом что-то там находили историческое и в пароксизмах счастья со всех ног неслись показывать находки старшим, все тем же легко узнаваемым по одеянию дервишам, уж один-то из которых обязательно маячил на фоне титанического древнекопания. На неофициальных же картина несколько менялась: дети уже не были такими чистенькими, а функции были четко разделены — девочки копали землю как маленькие экскаваторы, а мальчики, не принимая участия в низменном труде, бдительно бродили вокруг ям и куч с автоматами и ружьями в руках.

Перебирая снимки, Баг в очередной раз удивился, сколь похожи модели на настоящее оружие.

— И что, — поинтересовался он, — много всяких древностей уже откопали? Весь город, мне кажется, трудится.

Олежень сделал большие глаза.

— Ну да! Откопали много всякой всячины. Да только чует мое сердце, дело в другом. И я, знаете ли, догадываюсь, в чем. Они, может, и сами в большинстве не догадываются — а я догадываюсь… О, я всегда много о чем типа догадываюсь! Я, знаете ли, всегда быстро как бы догадываюсь!

— И о чем же вы в данном случае, гм, как бы догадываетесь? — терпеливо и спокойно спросил Баг.

Фочикян сделал страшные глаза.

— Нашего начальника уезда, драгоценного преждерожденного Кучума, три года назад народ в числе иных типа выдвинул на пост, и после того, как Кур-али Бейбаба Кучум сдал экзамены лучше прочих, князь как бы утвердил его [50]. Это с одной стороны. С другой, Кучум давно дружит с историком ибн Зозулей, который в свое время опубликовал несколько статей о классовой борьбе в наших местах. Ну, вы помните, наверное — лет двадцать назад это было типа модно. Всех древних шалопутов, бездельников и грабителей с большой дороги зачисляли в классовые борцы и тогда сразу оказывалось, что классовой борьбы было немерено.

Баг хмыкнул.

— Вот теперь в моде типа национальный подход, — продолжал Фочсикян, — поэтому тех же самых шалопутов и грабителей, имя в имя, зачисляют в народно-освободительных патриотов — и приходят к выводу, что патриотизма всегда было опять-таки немерено. Зозуля об этом недавно новую книжку как бы написал, толстую такую… называется «Душу народную не перемогнуть». Ну, да я не об этом… — Он хватил горилки. — А что же вы не пьете, преждерожденный-ага?

— Я на работе, — сухо ответил Баг. Теплая горилка — это нечто стократ худшее, нежели холодный эрготоу[51], Баг уже выяснил сей факт доподлинно. Но обижать Олеженя не хотел, потому и привел довод, по всем признакам являвшийся неотразимым.

— А, ну да… Так вот. Был лет триста назад, что ли, такой классовый борец, или, по-нынешнему, народный патриот, Дракуссель Зауральский. Гнида, извините, редкостная. Не из простых людей, граф как бы. В свое время он шороху навел круто: грабил, резал — жуть! А потом, когда княжеский двор типа решил положить конец безобразию и выслал в уезд отряд Внешней охраны, и даже регулярные воинские части подтянулись на подмогу типа, попытался бежать за границу. Его схватили, конечно, на границе, Дракусселя-то, но награбленного при нем не нашли и, как ни бились, так и не дознались, куда реально дел… А типа есть легенда, будто клад свой граф где-то тут сховал, чуть ли ни в самом Асланiве, а там — не только сокровища всякие, но и как бы документы, китабы, граф собрал неплохую китабларню, и вот как бы там есть самые убедительные исторические свидетельства про древность и самобытность асланiвських коренных жителей. И у Зозули была статья, где он как бы реально пытался вычислить, куда этот клад наш нетопырь сховал. Ну и вот. Ничего определенного, конечно, вы же знаете ученых: «с одной стороны, с другой стороны, в свете вышеизложенного можно предположить, но учитывая отсутствие точных данных, нельзя утверждать с уверенностью…» Так вот ровно через сорок семь дней как Кучум в должность вступил, организуется Братство Незалежных Дервишей, и регистрирует его управа с рекордной скоростью, типа за сутки. А главным — как бы сам ибн Зозуля. И немедленно начинается весь этот треск про нашу самобытность, уникальность, не оцененную мировой наукой древность… и начинают копать. Так вот я как бы думаю… — Фочикян перешел на шепот и приблизил лицо к Багу. Ощутимо запахло горилкой. — Зозуля-то, пользуясь старой дружбой с начальником уезда, чего-то ему наплел типа про культуру, да и продавил решение о поддержке дервишей со стороны управы. Негласной, конечно — общественная организация, то да се, таких организаций чисто много… но откуда у дервишей конкретные деньги на все эти раскопы да кружки? А сам Зозуля под шумок, под все эти самостийные стоны — клад ищет. Чужими руками!

— Ага… — пробормотал Баг. В голове уже кружилось от «как бы» и «типа», но мысль была интересной.

— Век гурий не видать! — возбужденно брызнул слюной Фочикян. — Может, он как бы научный фанатик и впрямь рассчитывает найти доказательства неопровержимые, типа Асланiв самый древний город в Евразии. С него станется. А может, и проще: золото и брильянты. Хитрый такой ибн Зозуля! Весь уезд на ноги поднял, а все думают, что кости да колчаны копают, от самобытности торчат! В каждом доме карты висят — где раскопки вести. Только что грудные младенцы не роют. Не знанием, так количеством возьмут: раскурочат вообще весь уезд — где-нибудь дракусселев клад и обнаружат… И Кучума ведь жалко! Этот историк его под мечеть подведет, конкретно. Из уездных средств финансируется такая натуральная авантюра… А если, иншалла, и впрямь найдут?

«Из уездных средств? Это по какой же статье расходов?» — заинтересованно подумал Баг, а вслух спросил:

— И действительно, что тогда?

Фочикян, помрачнев, опять глотнул горилки.

— Лучше не думать, — сказал он, отодвинувшись от Бага. — Дележ типа начнется… Но у нас вообще в последнее время много всяких странных новостей появилось, преждерожденный Лобо, — продолжал меж тем Фочикян. — День-другой живем не тужим, потом — опаньки! Аллах керим, опять приплыли. Сейчас меня пропажа этого французского профессора сильно занимает

На экране компьютера снова появилась полоса асланiвських новостей. По-прежнему главенствовало сообщение о таинственном исчезновении члена Европарламента Глюксмана Кова-Леви и его спутницы, тоже француженки.

— Как типа эти двое могли пропасть, если все уездное начальство их с такой помпой встречало и вокруг них прыгало? — риторически вопросил Фочикян.

Тут в голову Багу пришла свежая мысль.

— А телефон у вас в хозяйстве есть, Олежень?

Телефон нашелся под позавчерашними газетами — видавший виды и проживший нелегкую жизнь аппарат, склеенный липкой лентой.

И Баг набрал номер Богдана.

— Драг еч? Приветствую! Ты осведомлен о том, что в Асланiве пропали францу… Ах, вот как. Хорошо.

Он положил трубку на рычаг и в задумчивости закурил: Богдан разговаривал сухо, официально, обращался к нему на «вы»: по всему выходило, что он не один и не хочет демонстрировать присутствующим, кто ему звонит, но, как понял Баг — Богдан в данный момент тоже в Асланiве, и не где-нибудь, а в уездной управе! Обещал позвонить позже. Очень интересно. Жену искать приехал?

Или — не только?

Карма…

«Что же… Подождем», — решил Баг, а затем мягко и ненавязчиво вернулся к взаимоотношениям Олеженя с Абдуллой Нечипоруком, и узнал, во-первых, что в народе его кличут не иначе как «Черным Абдуллой» — за необъяснимое и без сомнения весьма накладное увлечение иноземными повозками марки «мерседес», да еще и непременно черного цвета.

— Он от повозок этих тащится, — говорил Олежень. — Говорят, у него их целых три.

Баг только присвистнул.

— А ведь привозные-то повозки во сколько дороже наших обходятся, а? Нет, ну вы скажите мне, преждерожденный-ага Лобо, где он берет на них деньги? Ведь он не писатель! И не ученый! Всего лишь начальник зиндана унутренных справ! Я, типа, думаю иногда: может, он не только мздоимствует на счастье, но и лихоимствует на горе? [52]

«И впрямь странно», — подумал Баг и, движимый неясным предчувствием, попросил:

— А покажите-ка мне, уважаемый Олежень, изображение этого вашего Абдуллы.

Так и есть: спортивного вида мужчина средних лет, с волевым и жестким лицом, умными глазами, нос с приятной горбинкой — тот самый, которого вчера Баг видел в черной повозке перед шинком «Кумган»… Предчувствия редко подводили Бага. Черная незнакомая повозка с эмблемой в виде трехлучевой звезды, вписанной в круг — конечно, это была эмблема «мерседеса»!

Мужчина в черном «мерседесе», похоже, присматривал за общением местных дервишей с Хикметом, а, возможно — и за смертоубийством. Сама собой напрашивалась мысль, что Черный Абдулла как-то контролировал преступную активность дервишей.

Просто волосы вставали дыбом! Ведь коли это правда, стало быть, есть вероятность, что с искателями древних сокровищ, маскирующимися под националистов… или, наоборот, с националистами, стремящимися добраться до клада, связан более или менее непосредственным образом сам вэй уезда! Нет-нет, рано выходить из роли даоса, рано!

Телефон разразился пронзительным дребезжащим гудком.

— Да? — Руша книжные стопки, Фочикян схватил трубку. — Да, да… Ого! Ну конечно, интересно… Ага… Спасибо, Фарид, спасибо! Чудеса. И, обрати внимание, в последнее время все чудеса чисто неприятные… Ассалям здоровеньки!

Фочикян медленно положил трубку. Вздохнул с недоумением и тревогой. Потом сказал:

— Хисм-уллу, нашего вчерашнего спасителя-то — ну помните, преждерожденный Лобо? — до сих пор не отпустили. Типа дело на него завели, обвиняют в противуобщественных действиях — Опять вздохнул. — Это что-то новое: на блаженного дело завели?!

Тут в комнату, явственно не находя себе места от духоты и скуки, опять приперлась черная собака Аля, осмотрела присутствующих (или сделала что-то похожее — глаз из-за шерсти все равно толком не было видно), простучала когтями к столу и негромко гавкнула на бутылку с горилкой.

— А ведь и правда! Умница, Аля! — заулыбался Олежень и потрепал флегматичное чудовище по загривку. Собака в очередной раз тяжело вздохнула. — Преждерожденный Лобо, давайте закусим, чем Аллах послал!

Аллах послал Фочикяну и бродячему даосу пару больших пиал пилава, хлеб с сыром, зелень и разные мелкие закуски. От горилки Баг в очередной раз решительно отказался, хоть она и была на сей раз, в виде разнообразия, предложена ему холодной, «типа с ледничка».

— А что, Олежень, — аккуратно подбирая палочками последние рисины, поинтересовался Баг, — у этих самых дервишей имеется, наверное, какой-нибудь центр, где они собираются по неотложным нуждам? Где начальство у них и вообще.

Вгрызшийся в сыр Олежень энергично закивал и застрекотал жирными пальцами по клавиатуре. Появился план Асланiва.

— Что же касается начальства… — Фочикян проглотил сыр. — Есть у них какой-то Горний Старец…

— Кто таков? — насторожился Баг: именем этого Старца был пущен ко дну паром «Святой Евлампий».

— О, это типа тайна! — развел руками Олежень, — Меня тоже Старец как бы занимает. Но! Нет даже фотографии, никто его реально не видел, никто про его дела типа не знает… Мне кажется, это даже не человек, а божество и дервиши ему поклоняются…

«Божество? — с сомнением подумал Баг. — Странное божество, во имя которого взрывают целые паромы, полные пассажиров. Неправильное божество. Впрочем, разберемся…».

Эпицентр деятельности дервишей оказался неподалеку — все же Асланiв в сравнении с Александрией был невелик, — на улице Дыхания Пророка, в несомненно историческом двухэтажном здании, стоявшем в ряду других, не менее исторических.

— Вот что, уважаемый Олежень, — Баг, разглядывая фотографию здания, снова закурил. В пачке осталось всего пять сигарет. — Такая просьба: вы пока подготовьте любую информацию о событиях и лицах, какая кажется вам подозрительной, хочу ее залить себе на диск, если не возражаете. — Фочикян не возражал. — Сбросьте вот на этот сервер, пароль простой, — Баг написал пароль и адрес на обрывке газеты. — А я вас покамест оставлю… Государственная необходимость.

Неторопливо обменявшись положенными случаю сообразными фразами о благодарности, преданности, неизменной готовности и прочих высоких материях, коими жива и жить будет Ордусь, Баг и Олежень разошлись. Журналист остался с горилкой и собакой, которую широким жестом направил вослед Багу: типа, гуляй, Аля! Баг же привел в порядок одеяние даоса и устремился, шаркая обувкой и постукивая посохом, в полный опасностей путь по городским улицам.


Готель «Старовынне мiсто»,

9 день восьмого месяца, средница,

день


Впрочем, скрытно достичь готеля «Старовынне мiсто» и незамеченным забраться на свой балкон не составило никакого труда — насколько Баг мог судить, слежки за домом Фочикяна не было, да и интереса к своему номеру Баг тоже не заметил, а уж в таких делах он понимал крепко и накануне в разных неожиданных местах оставил мелкие ловушки вроде приклеенных волосков и микроскопических перышек из обнаружившейся в шкафу перины. Все ловушки остались нетронутыми.

Багу и в голову прийти не могло, что отсутствием засады он обязан исключительно Богдану, да еще сметке и человеколюбию славного старика-служителя готеля. Сами того не ведая, оба единочаятеля — Баг и Богдан — уже начали работать в этом деле вместе: ничего еще не зная о том, что каждый успел и что узнал, но волею судеб уже помогая друг другу. Воистину не о них сказал Учитель в эпизоде сороковом главы пятнадцатой «Лунь юя»: «Коль пути различны, вместе планов не замышляют». По делу Незалежных Дервишей Баг и Богдан ничего еще не замыслили вместе — но месяц назад пути их совпали, похоже, раз и навсегда.

«Удивительное паучье гнездо… — думал Баг, складывая нехитрые пожитки в сумку. — И кто же у нас главный паук? Зозуля? Абдулла? Мифический Горний Старец?»

Напряженно размышляя, Баг закурил. «Итак. Что у нас есть? Зозуля — дервиши — Жанна и Богдан, причем Жанна куда-то пропала — Горний Старец, человек или бог — жители города, усиленно копающие землю в поисках клада Дракусселя. Как все это связано вместе? — Баг взялся за „Керулен“, перламутровая инкрустация на крышке блеснула в лучах солнца. — Много неизвестных, одно понятно — ключик, скорее всего, в логове дервишей».

Баг включил компьютер, присоединил к нему телефонную трубку, вышел в сеть и принялся скачивать информацию, которую расторопный Фочикян уже успел сбросить по указанному адресу.

Внезапно «Керулен» издал свист, возвещающий наличие новой почты.

Письмо было только одно.

«Драг еч Чжучи, сим настоятельно рекомендую вам обратить самое пристальное внимание на исчезновение в Асланiвськом уезде французского профессора Кова-Леви. Интересы страны и межгосударственные требуют, чтобы он был найден как можно скорее и в возможно более полном здравии. Мэй-ли».

Баг замер с сигаретой в руке.

«Амитофо… Мэй-ли! Принцесса Чжу!»

Перед его мысленным взором снова живо встала она — такая легкая, прекрасная, утонченная… Такая невообразимо далекая в небесных высях дворцовых чертогов Ханбалыка. Милая девочка императорского рода…

Баг жадно затянулся, пытаясь совладать с бурей, мгновенно забушевавшей в груди.

«Кто я для нее? — горько вопросил он себя в который уж раз. — Всего лишь мелкий винтик громадного государственного аппарата, толковый, надо признать, винтик, славно и без запинок крутящийся, но — не более… Безликий служащий из армии управленцев, каждый день заботящихся о благе страны. Для меня те три дня — словно три благоуханных лотоса посреди болота. А для нее — лишь слегка будоражащий воображение эпизод среди неги и покоя Запретного Города, откуда она вырвалась на миг в поисках острых ощущений. Перчинка короткого приключения на безвкусном и жирном трепанге жизни… О чем я вообще думаю?!»

Невыносимая печаль наполнила сердце Бага. Услужливая память воскрешала одну картинку за другой…

Какое сухое, официальное письмо!

Баг зверски умертвил сигарету в пепельнице и тут же схватился за другую. Руки сами потянулись к «Керулену» и набрали адрес чата Мэй-ли. Введя свой ник и пароль, Баг замер с занесенным над клавишей пальцем и некоторое время тупо смотрел на экран. Картинка у входа — красивая девушка с высокой прической, лучась бриллиантовой улыбкой, подмигивала ему с экрана. Такая искусственная, неживая, нарисованная — совсем не похожая на принцессу.

— Эйтс-с-с-с… — выдохнул Баг и опустил палец на клавишу.

Мэй-ли в чате не было.

В чате вообще было пустынно.

Баг унял нервную дрожь облегчения: он по-прежнему не представлял себе, что сказал бы, будь принцесса в чате. Но ее там не было, не было, не было…

«Что это я?» — вновь укорил себя Баг и почти прокусил сигаретный фильтр.

Он оторвался от «Керулена» и сделал по комнате пару кругов, освежая в памяти комментарии Чжу Си на третью главу «Лунь юя».

Не помогло.

Тогда Баг прочитал наизусть всю двадцать вторую главу. Но даже она не принесла успокоения; Баг то и дело ловил себя на том, что в честном и преданном, но недалеком Му Да видит себя. Может, умный да искушенный человек нашел бы способ задержать принцессу, или хотя бы заинтересовать ее своей особой?

А Стася? Баг ей уж почти сутки не писал…

В полном отчаянии Баг мысленно обратился к «Алтарной сутре».

И только тогда почувствовал, как спокойствие и умиротворение, потребные для вдумчивой розыскной работы, наконец начали снисходить на него.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Асланiвськая уездная управа,

9 день восьмого месяца, средница,

день


Асланiвськая управа располагалась в красивом, массивном здании, выстроенном в древнеславянском, времен еще Киевской Руси стиле, но с прагматично загнутыми по-ханьски краями кровли: стиль стилем, а крыши-то гнуть надо, чтобы демоны и злые духи не нашли пути до казенных помещений, в коих вершатся судьбы уезда. Найти управу оказалось совсем не сложно.

Оставив «тахмасиб» на стоянке за управой, Богдан неторопливо приблизился к широким дверям, перегороженным турникетом охраны. Два мрачных, дюжих вэйбина тщательно обрабатывали его сканерами, в то время как третий придирчиво изучал документы. Богдан не хотел покамест играть в чины и ранги, и шел на общих основаниях, как простой подданный; его страшноватая для многих пайцза этического управления, как и большинство серьезных пайцз, сканерами не обнаруживалась.

— Цель приезда из Александрии?

— Личная, — пожал плечами Богдан. Такие вопросы были противузаконны.

— А зачем же тогда вам наша управа?

— У меня личное дело к общественному работнику.

— По личным делам у нас по пятницам принимают.

— У меня срочное личное дело, — терпеливо ответил Богдан, — и в пятницу, вероятно, меня здесь уже не будет.

Придраться было не к чему.

— Хорошо бы вас тут уже и в четверицу не было, — пробормотал вэйбин себе под нос, но так, чтобы Богдан услышал. Богдан не отреагировал. Тогда его сызнова отсканировали, и вэйбин мстительно сказал: — Калям свой здесь оставьте. Потом получите.

Это был уже явный произвол. Богдан достал свою безобидную шариковую ручку.

— А в чем дело? — спросил он, стараясь сохранять хладнокровие.

Глаза вэйбина блеснули. По тону Богдана искушенный охранник понял, что посетитель вот-вот заведется, и это его вполне устраивало.

— Калям может быть использован как холодное оружие.

Богдан сделал два глубоких вдоха и выдоха, а потом улыбнулся.

— Я и не знал. Буду иметь в виду.

И отдал ручку, мысленно с нею на всякий случай простившись.

Тогда его пропустили.

Над второй дверью, внутренней, висел написанный иероглифами категоричный приказ: «Цзиньчжи шо ханьхуа! Цзиньчжи се ханьцзы!» («По-ханьски не говорить! По-ханьски не писать!»). Богдан только головой покачал.

В старомодных коридорах управы было пустынно, тихо и сумрачно, и Богдан в первый момент растерялся. Двери, двери — массивные, обитые кожей или дерматином, и редко на какой встретишь хоть какую-нибудь табличку, чаще просто номер. Для своих. Только для своих. Но в конце концов на третьем этаже он отыскал дверь, на которой было написано: «Начальник зиндана унутренных справ».

Он вежливо постучал, но мягкая внешняя обивка двери сделала его предупредительность бессмысленной. Тогда он приоткрыл дверь.

То была, разумеется, лишь приемная. Кожаный диван, развесистая голубая агава. Забранное решеткой широкое окно. Необозримый стол, а за ним — молодой и суровый секретарь.

— Здоровеньки салям, — сказал Богдан, входя.

Секретарь поднял от бумаг недовольный, подозрительный взгляд.

— Ассалям здоровеньки… — выжидательно ответил он.

— Мне было бы очень желательно хотя бы недолго побеседовать с единочаятелем начальником зиндана.

На лице секретаря написалось изумление наглостью неизвестного просителя.

— Это невозможно. Преждерожденный-ага чрезвычайно занят.

— Я понимаю. Но я проделал долгий путь… Я, видите ли, муж исчезнувшей секретарши профессора Кова-Леви.

Секретарь даже привстал. А потом и вовсе встал.

— Из Франции? — едва дыша от счастья, спросил он.

Богдан на всякий случай сделал рукой неопределенный жест.

Секретарь вышел из-за стола. Подошел к Богдану. Церемонно пожал ему руку обеими своими и долго тряс.

— Вы прекрасно говорите по-ордусски, мсье-ага, — в полном обалдении сказал он. — Примите мои соболезнования и наилучшие пожелания… То есть… э… Одну минуту, я доложу, — не сдюжив светской беседы, секретарь ретировался.

Действительно, Богдан пробыл в одиночестве не более минуты. Потом кожаная дверь в кабинет снова распахнулась, и перед Богданом предстал начальник Асланiвського зиндана унутренных справ Абдулла Нечипорук.

Абдулла понравился Богдану. Энергичный, быстрый в движениях, крепкий. Умное, жесткое лицо. Простая, без вычур чалма — не то, что наверченный на голову секретаря Гур-Эмир. Широко и стремительно шагая, Абдулла подошел к Богдану и тоже протянул ему обе руки.

— Бонжур, мсье, — с трагическим надрывом сказал он. — Поверьте, весь Асланiв буквально сражен. Мы делаем все, что в наших силах! Когда вы прибыли? Вы вполне понимаете меня? Я, к сожалению, не парле… па. Но Исмаил сказал, вы в совершенстве владеете…

— Сегодня утром прибыл, — ответил Богдан. — Заселился в готель — и сразу к вам.

На лице Абдуллы проступило некое легкое сомнение. Он коротко обернулся на секретаря. Потом снова глянул на Богдана.

— Мсье так замечательно говорит по-ордусски… — немного вопросительно начал он.

— Нет-нет, — доброжелательно сказал Богдан. — Я не француз. Я ордусский подданный, житель Александрии.

Абдулла снова коротко покосился на секретаря — но того уже не было. Он поразительным образом мгновенно усох и исчез где-то в агаве.

Когда Абдулла снова повернулся к Богдану, лицо его было уже совсем иным.

— Но Жанна — действительно моя жена, — добавил Богдан.

— Вам нужно было бы встретиться со следователем, — вежливо, с отчетливым холодком проговорил Абдулла, — Вероятно, ему понадобятся ваши показания. Но его сейчас нет в городе. Я, поверьте, всей душой вам сочувствую, но я очень занят. Оставьте ваш адрес и телефон у секретаря. Когда следователь вернется из поездки, он с вами свяжется. Прошу простить…

Он явно собирался распрощаться, но Богдан одной рукой мягко взял его за локоть, а другой показал на висящий над дверью очередной запрет: «Цзиньчжи шо!..»

— Ну и что? — уже явно раздражаясь, небрежно и презрительно спросил Абдулла.

— Вы не могли бы пояснить, единочаятель, — спросил Богдан, — как это следует понимать?

Абдулла брезгливо стряхнул руку Богдана.

— Послушайте, — отчеканил он ледяным тоном. — Вы ведете себя вызывающе. То, что вы житель улусного центра, не дает вам никакого права допрашивать меня, слугу асланiвського народа, в моем же собственном кабинете! Я могу сейчас…

— Вы совершенно правы, — примирительно сказал Богдан, — но ведь это не допрос, а только вопрос.

— Исмаил, — лениво сказал Абдулла, — вызови охрану. Пусть его выдворят отсюда с позором.

Богдан поправил очки.

— Честное слово, я не хотел, — проговорил он, доставая золотую пайцзу. — Я здесь действительно как частное лицо.

Абдулла претерпел еще одну быструю метаморфозу, на какой-то момент став воистину черным. Желваки его единожды вздулись, и тут же опали.

— Прошу простить, драгоценноприбывший преждерожденный единочаятель, — сказал он. Исмаил, показавшийся было из-за агавы, не увидев пайцзы и не понимая, что именно произошло, тем не менее верхним чутьем почувствовал: произошло нечто начальству крайне неприятное; и на всякий пропал снова. — Мы здесь все места себе не находим из-за происшедшего, нервы на взводе… в том числе и у меня. Прошу простить. Почему вы не сообщили заблаговременно?

— Но я правда не хотел бренчать регалиями. Я обычный ордусянин, у которого пропала жена, причем странно пропала. Не похоже на что-то… э… бытовое.

— Да, я понимаю. Идемте в кабинет.

— Ласкаво рахматуемо, — улыбнулся Богдан, глядя в ледяные глаза Абдуллы. — Я не собираюсь вас отрывать от дел, единочаятель Нечипорук. Просто мне хотелось бы как-то участвовать. Тоже нервы, но… Поговорить со следователем, который ведет это дело, поговорить со свидетелями. Вот, скажем, чета ибн Зозуль. Ведь это во время визита к ним, или сразу после него пропали профессор Кова-Леви и моя супруга. О Зозулях совсем ничего не слышно, где они? Я хотел бы с ними встретиться. Это частная просьба, прошу понять меня правильно.

— Я понимаю вас правильно, преждерожденный единочаятель Оуянцев-Сю. Вполне правильно. Мне нужно некоторое время, чтобы подготовить материалы и свидетелей. Вы не хотите пока побеседовать с начальником уезда?

— У меня нет дел к единочаятелю Кучуму и я совершенно не рвусь отнимать время еще и у него. Но я был бы счастлив воспользоваться случаем и засвидетельствовать свое почтение.

— Идемте. Я провожу вас — и безотлагательно займусь выполнением вашей просьбы.

Как всегда, стоило Богдану добиться своего — и ему делалось неудобно перед тем, кто вынужден был ему уступить. Он очень переживал, когда с ним не соглашались, когда не получалось убедить собеседника в своей правоте, — но переживал стократ горше, если собеседник, оставаясь при своем мнении, по тем или иным причинам вынужден бывал уступить. Не соглашался, а подчинялся. Богдан терпеть не мог настаивать. Всю жизнь ему хотелось, чтобы все кругом были свободны, но при том сходились бы во мнениях и желаниях. Он понимал, что так бывает не часто, но…

Вот почему он был столь рад, когда Господь послал ему воистину единочаятеля — Багатура Лобо.

— Не стоит спешить, я же не тороплю и не подгоняю вас, единочаятель, — сказал Богдан. — Скоро мне, к тому же, ехать на воздухолетный вокзал. Прилетает… э-э…

Он осекся. Почему-то ему не захотелось говорить «отец старшей жены». Хотя тут, в мусульманском Асланiве, его поняли бы как нельзя лучше — но он помнил, что Жанна просила не упоминать о ее положении при французском профессоре; стало быть, она все же этого положения стеснялась в глубине своей загадочной европейской души. И сейчас, в отчаянной ситуации, здесь — он не мог произнести ни единого слова, какое могло бы как-то задеть, обидеть или унизить его любимую.

— …Мой близкий родственник. Он тоже озабочен судьбой моей юной супруги. Просто я просил бы держать меня в курсе, и устроить все же — ну, хотя бы вечером — встречу с Мутанаилом ибн Зозулей.

— Исполню, преждерожденный единочаятель, — сказал Абдулла. — А теперь не угодно ли все же — к драгоценноруководящему единочаятелю Кучуму?

— Буду рад.

Они вышли из приемной. Энергично, но без суетливой спешки пошли по коридору. Мягкий ковер глушил шаги.

— Так все же — что означает этот странный запрет? — снова спросил Богдан, указав на висящий и здесь, в коридоре, приказ «Цзиньчжи шо!..»

— Трудно сказать в двух словах, — отрывисто произнес Абдулла. — Прошу сюда. Можно бы и на лифте, но так короче… Городской меджлис проголосовал запрещение публичного использования ханьского наречия, как оскорбительного для слуха подданных. А мы, средоточие государственной жизни, должны неукоснительно выполнять волю народа. Понимаю, — сказал он, предупреждая новые вопросы, — для вас это странно. Если бы не последовавшие события, мы постепенно сняли бы возникшее напряжение. Но после того, как слух множества асланiвцев был травмирован некоторыми ханьскими фразами, в городе произошли беспорядки… Мелкого, хулиганского уровня, поэтому мы не ставили в известность улусное руководство, своими силами справились. Но в ходе беспорядков погиб человек.

— Какой ужас, — искренне сказал Богдан. — Что же с ним случилось?

— Убит в драке. Буквально пронзен насквозь.

Богдан помолчал, потом спросил:

— Языком?

Абдулла непонимающе покосился на него.

— Почему языком? Кинжалом.

— В таком случае, простите, логичней было бы запретить кинжалы, а не языки. Я смотрю, у вас тут очень многие ходят с кинжалами…

Абдулла не ответил. Богдан коротко глянул в его сторону — желваки на выбритых до синевы щеках начальника зиндана прыгали, как жабы в тесном полиэтиленовом мешке.

— Вам, высокопоставленному столичному чиновнику, — сказал Абдулла после короткой паузы, — насквозь пропитанному имперским сознанием, очень трудно понять наши традиции и нужды.

— Хотелось бы понять.

И в этот миг в кармане Богдана нежно прокурлыкала телефонная трубка.

— Простите, — проговорил Богдан и поднес трубку к уху. — Алло? Оуянцев слушает.

Ему стоило немалых усилий не перемениться в лице.

Потому что из трубки зазвучал голос Бага.

— Да, — стараясь говорить сухо и равнодушно, перебил Богдан друга. — Нет. Я в уездной управе Асланiва и разговаривать не могу. Мы созвонимся с вами позже.

Не хватало еще начинать с единочаятелем разговор! Когда его ищут, как убийцу! И тот, кто возглавляет поиски — шагает с Богданом локоть к локтю!

— Вот мы и пришли, — очень ровным голосом проговорил тут Абдулла. — Прошу вас, единочаятель. Сюда.


Асланiвський воздухолетный вокзал,

9 день восьмого месяца, средница,

день


Сидя в просторном и почти пустом зале ожидания, Богдан вновь и вновь вспоминал встречу с Кучумом. Что-то было в ней не так.

Хотя Кучум Богдану понравился. Лицо и повадка честного, много пожившего и много повидавшего работяги. Мягкий асланiвський говорок при абсолютном знании русского наречия; искренняя озабоченность таинственным исчезновением гостей города — и не менее искренняя тревога по поводу многих прочих дел, в частности, роста межнационального напряжения и совершающихся на его основе человеконарушений… Ситуация в уезде была не простой, и морщины на лице Кучума были тому лучшими свидетелями. И лучшими свидетелями тому, что Кур-али Бейбаба действительно переживает.

И однако… однако…

Может быть, виной неприятному осадку — то, как переглядывались начальник уезда с начальником зиндана? Но как, собственно? Просто, говоря с Богданом о судьбе Жанны, Кучум взглянул поверх его головы взглядом холодным, начальственным — и тут же Абдулла произнес: «С вашего позволения, преждерожденные единочаятели, я вас оставлю. Мне нужно работать».

А что, собственно, говорил в этот момент Кучум?

А ничего, собственно. Он произнес чисто светскую, ни к чему не обязывающую фразу: «Я от всей души надеюсь, что уже сегодня ваша супруга будет найдена».

Жанна, Жанна…

Нет. Вот об этом думать — никак нельзя. Просто идет расследование. Сколько их уже было в жизни Богдана — вот еще одно. Рыдать и стонать будем позже, обнявшись, друг у друга на плече… Если, конечно, она не предпочтет это делать на плече Кова-Леви. Но об этом — тоже потом.

Почему Кучум сказал только о супруге? А Кова-Леви?

Век бы француза не видать…

Почему он не упомянул профессора? Просто потому лишь, что беседовал со мной, с мужем потерпевшей?

Почему опять пропал Баг?

Богдан, едва оставшись один, сразу попытался перезвонить напарнику. Но на звонок снова, как и утром, никто не откликнулся.

Что происходит тут, Господь Вседержитель…

Глубоко задумавшись, Богдан пропустил мгновение, когда из широких врат пошли первые пассажиры. Впрочем, даже если бы он стоял спиной и с закрытым глазами, он ощутил бы, что происходит нечто. Пропустить момент появления почтенного бека ему бы не удалось нипочем.

Сначала в зале стало совершенно тихо, заглохли все разговоры. Потом кто-то ахнул.

В полном одиночестве стоя посреди бегучей дорожки, в папахе, бурке и сверкающем панцире боевых орденов, седобородый, коренастый и чуть кривоногий, как и подобает великому всаднику, сложив мощные руки на рукояти висящей у пояса длинной сабли в ножнах с серебряной чеканкой, из сумрака медленно и величаво выплыл в зал ожидания бек Ургенча Ширмамед Кормибарсов. Он стоял неподвижно, словно статуя; но когда дорожка подъехала к неподвижному полу, едва уловимым движением истинного воина переместился на мрамор, воздел руки к потолку и страшно закричал:

— Алла-а!!!

Никто ничего не понимал, но не откликнуться было нельзя. Десятков шесть мужчин в чалмах, обретавшихся в зале, как один вскинули руки и закричали на разные голоса, кто тоненько, кто перепуганным басом:

— Алла-а-а-а-а!!

И тут, словно этот мощный всеобщий призыв распахнул некие иные, не совсем посюсторонние врата, из сумрака поплыли стоящие в строю, по стойке «смирно», копии бека — молодые и чуть постарше; все, как на подбор, великаны и герои, в бурках, папахах, со сложенными на рукоятях сабель коричневыми жилистыми руками, с острыми каменными лицами цвета загустевшего солнца.

Богдан оторопело принялся считать — и, похоже, не он один.

Богатырей в папахах оказалось тридцать три.

Пока они выплывали на свет Божий и строились на мраморной тверди, сам бек, чуть щурясь, огляделся и явно заметил Богдана. Но не подал виду и не сделал к нему ни шагу.

Построившись в круг, в затылок один другому, богатыри опять страшно и протяжно крикнули что-то — и, потрясая единомоментно вылетевшими в солнечный свет саблями, начали боевую пляску.

Описать это невозможно. Достаточно лишь сказать, что через десять минут, когда пляска подошла к концу, в зале осталось человек двадцать, или чуть более; остальные нечувствительным образом утекли куда подальше. Да и оставшиеся не сделали того же лишь потому, что примерзли к месту, не в силах сделать и шагу на ногах, разом лишившихся всякого намека на мышцы.

Потом, чеканя шаг и звеня наградами, бек пошел к Богдану. Окончательно оторопевшие люди в зале благоговейно в немом ожидании смотрели только на него. Но когда это грозное видение, этот новый Тамерлан остановился возле бледнокожего очкарика в расстегнутой на груди рубашечке и легких порточках и, вместо того, чтобы, например, пластануть его своей громадной саблей, обнял широко распахнутыми руками, а очкарик в ответ обнял Тамерлана, асланiвцы точно поняли, что настал конец света.

— Здравствуй, минфа, — сказал Ширмамед, словно мочалкой драя щеку Богдана своей жесткой бородой и натирая его, как на терке, на орденах и медалях, усыпавших бурку.

— Здравствуй, бек, — ответил Богдан, с удовольствием и нежностью хлопая Ширмамеда по твердым, как дерево, плечам бурки. — Здравствуй, ата.

— Здесь лучшие воины моего тейпа, — сказал бек. — Принимай.

— Господи, ата! Зачем?

Бек отстранился. Посмотрел на Богдана с удивлением.

— Ты спросил вопрос, да? Ты не знаешь? Я тебе скажу. Жену твою спасать!

— Ширмамед, ну что ты, право… Я бы сам. Один…

— Я читал книгу, — твердо и очень спокойно перебил его достойный бек. — Книга умная. Великий заморский писатель Хэ Мин-гуй сказал: человек один — ни чоха не стоит! Ты читал?

— Читал.

— Зачем читал? Читал — а не запомнил! Только время тратил!

— Но, бек, Жанна все-таки не твоего рода…

Бек пожевал узкими коричневыми губами. Седая борода его встопорщилась.

— У вас, у русских, в голове совсем ничего нет, да? Нет? Немножко есть? Скажи мне: ты моей дочери муж?

— Муж.

— Жанна тебе жена?

— Жена.

— Значит, она мне дочь!

То ли усталости, то ли от переживаний — но у Богдана на глаза навернулись слезы. Ни слова больше не говоря, он опять обнял бека и прижался щекой к его жесткой седой бороде. Бек опять легонько похлопал Богдана по спине, и совсем уже негромко, ласково проговорил:

— Ничего. Ты молодой, много думаешь… Повзрослеешь — начнешь понимать.

Богдан взял себя в руки. Глубоко вздохнул, успокаиваясь; приподняв очки, вытер уголки глаз. Сказал:

— Спасибо.

— В гостиницу езжай с нами. Расскажешь по дороге, что тут успел.

— Хорошо. Я остановился в небольшой такой, недорогой, мы там все сможем…

Бек гордо выпрямился.

— Дорогой, недорогой… Что говоришь? В любом городе правоверных должна быть ведомственная гостиница Военной Палаты, называется «Меч Пророка». Мне, как потомственному воину-интернационалисту, там должны бесплатный номер, один месяц в год! Хвала Аллаху, мы в Ордуси живем, а не в какой-нибудь Свенске. Вези в «Меч Пророка»!

Богдан поглядел на неподвижно стоящих в строю богатырей.

— А… семья?

Бек со значением положил руки на рукоять сабли и сказал:

— Семья со мной.

Локоть к локтю они прошествовали к багажному отделению. Лучшие воины тейпа, храня суровое мужское молчание, звеня саблями о стальную клепку шаровар, строем по четыре следовали за ними.

В багажном отделении бек небрежно повернулся к своим богатырям.

— Кормиконев, автобус надо.

Стоявший в первом ряду крайним слева богатырь, едва успев поправить немного сбившуюся папаху и ни слова не говоря, громкой опрометью бросился на стоянку. Самораздвигающиеся двери едва успели торопливо самораздвинуться. Казалось, даже они зашипели как-то необычно. Опасливо.

— Кормикотов, карту города и уезда надо.

Стоявший в третьем ряду крайним справа богатырь, вздумавший было на досуге почесать бороду, вздрогнул, быстро опустил руку и ровно тою же громкой опрометью устремился к видневшемуся вдали киоску «Ордуспечати».

— Кормимышев, вещи неси.

Стоявший в строю последним самый маленький и щуплый из богатырей, едва видневшийся под буркой и папахой, неторопливо вышел из строя и без энтузиазма оглядел гору хурджунов, каковую мгновением раньше вывез из темного чрева внутреннего багажного зала громадный автопогрузчик. Чувствительное сердце Богдана сжалось. Он шагнул на помощь, но бек ловко поймал его за локоть стальными крючьями своих пальцев.

— Ты куда?

— Помочь… Гора такая — он до вечера не управится.

Бек тяжко вздохнул и сказал с укоризной:

— Не лезь. Тридцать лет назад я бегал, как он бегает, и таскал, как он таскает. Через тридцать лет он будет стоять, как я стою. Восток — дело тонкое.

И тут в кармане порток у Богдана закурлыкал телефон. На какой-то миг сам став стремительным, как барс, Богдан выхватил трубку и поднес к уху.

— Оуянцев слушает!

Отчетливо было видно, как у него меняется лицо, Опадает, словно проколотый воздушный шарик. Темнеет, как море, когда наползает гроза. Бек с тревогой следил за этим превращением — а когда Богдан дал отбой и медленно опустил руку с трубкой, тихо спросил:

— Что стряслось, сынок?

Богдан затрудненно сглотнул.

— Жанну нашли, — сипловато проговорил он. Откашлялся. — Она без сознания.

Багатур Лобо

Улица Дыхания Пророка,

9 день восьмого месяца, средница,

день


Пробраться в штаб к незалежным дервишам оказалось проще простого.

Как следует все обдумав, Баг решил двигаться по крышам — так и людям лишним на глаза не попадешься, и взор не натыкается все время на несообразно обильные асланiвськие каштаны; и заходишь сверху, откуда никто, как правило, не ждет. Еще у Фочикяна Баг, поводив пальцем по карте, убедился, что от гостиницы «Старовынне мiсто» до искомого дома существует путь, ни разу не пересекаемый улицами. То есть три разрыва имелись, не сплошным же монолитом стоят в Асланiве дома; но улицами в полном смысле слова их назвать было нельзя — так, узенькие переулки, через которые перепрыгнуть не сумеет разве что полный дуцзи.

Поэтому, перекачав фочикяновский архив асланiвських странностей к себе на «Керулен», а на всякий случай еще и на сервер александрийского Управления внешней охраны — мало ли что случиться может, вот ведь прежний Багов компьютер вообще потоп в водах Суомского залива! — храбрый человекоохранитель привязал к рукоятке меча шелковую красную кисть, в которую вплетены были медные чохи, и меч сразу стал типичным заклинательным орудием мирного даоса. Затем Баг пристроил сие орудие за спину, подвязал даосские усы и брови, дабы не зацепляться ими за что-нибудь сызнова, спрятал сумку с вещами и «Керуленом» в развилке ветвей пышного каштана и незамеченным вылез на крышу.

Солнце неотлучно торчало в синем небе, нагоняя на город сонную одурь и ощутимо раскаляя черепицу. О последнем Баг не подумал, пришлось разорвать носовой платок и обмотать им ладони. На всякий случай. Буквально через четверть часа Баг похвалил себя за предусмотрительность: прыжок через переулок вышел не таким удачным, как задумывалось. Уже в воздухе Баг заметил развалившегося прямо на месте ожидаемого приземления здоровенного и пушистого кота, и пришлось слегка порулить в полете полами халата, чтобы не травмировать ни в чем не повинное, усатое, подобно великим полководцам древности, животное — временное пристанище чьей-то вечной души; в итоге скорость была потеряна. Нога соскользнула. Баг рухнул на покатую крышу, и ему пришлось вцепиться в черепицу, дабы не скатиться в щель узенькой улочки и не начать безнадежно быстрое планирование с высоты четвертого этажа. В левом рукаве — там, где пребывала трубка на сей раз захваченного с собою мобильного телефона, раздался отчаянный пластмассовый хруст. Кот приоткрыл глаза, презрительно посмотрел на Бага, с неохотцей поднялся и лениво утек в чердачное окно.

«М-да, — сокрушенно подумал Баг, затормозив на самом краю и ощущая жар черепицы сквозь шаровары, — хорошо что меня не видит принцесса Чжу. Сегодня я не так ловок в пробежках покрышам.»

Буддийская добродетель дорого обошлась Багу: телефон приказал долго жить. С минуту Баг выгребал из рукава осколки пластмассы и напоминающие лягушачьи кишки сплетения схем и проводков. Сколько и кому Яньло-ванов и прочих чертей посулил за это время уязвленный до глубины души человекоохранитель — невозможно перечислить даже приблизительно.

Дальнейший путь обошелся без приключений.

Правда, в одном месте Багу пришлось переждать, пока деятельная домохозяйка развесит белье на балконе, а в другом — когда по переулку пройдет под барабанный бой очередной отряд юных любителей ковыряться в земле в поисках неопровержимых доказательств собственной уникальности, а на деле — клада Дракусселя Зауральского; эту версию Баг принял пока за рабочую.

Отряд замыкал груженый мешками и томимый жарой невзрачный ишак.

Переждав шествие за трубой, Баг выглянул. Ближайшая крыша принадлежала тому самому дому, где, как следовало ожидать, каждый камень и каждый гвоздь пропитались идеалами незалежности. Чердачные окна по случаю лета были гостеприимно открыты, и на подоконнике одного дремала в тени пара голубей; на соседнем же подоконнике устроился бородатый субъект в форменной светло-зеленой чалме и косовортке с потрясающими петухами, с дымящейся трубкой-люлькой в одной руке и газетой в другой. Привалившийся спиной к раме дервиш, шевеля губами, внимательно читал газету, время от времени прикладывался к трубке и взмахивал ею, отгоняя мух.

Баг бесшумно, пользуясь тем, что дервиш весь поглощен чтением, подкрался к нему со спины, улучил момент и, ткнув пальцем в шею, подхватил обмякшее тело.

Мухи обиженно взвыли. Трубка глухо стукнула о подоконник и, покатившись, едва не рухнула в узкий провал улицы. «Сказочная вещь», — подумал Баг, в последний момент поймав ее и затем аккуратно положив на подоконник рядом с отключенным дервишем: когда тот придет в себя, пусть его любимый курительный прибор будет с ним рядом и хоть как-то утешит после небольшой физической и психологической травмы.

Голуби встрепенулись и, вытянув шеи, уставились на Бага бусинами немигающих глаз. Баг, от всей души надеясь, что здешние птицы остались верноподданными ордусянами, вольнолетающими по форме и интернациональными по содержанию, поднес палец к губам и единочаятельски попросил их: «Т-с-с-с-с.»

Голуби переглянулись, пару раз моргнули, а затем, явно стараясь хлопать крыльями потише и тем самым по возможности облегчая Багу скрытность проникновения во вражье логово, снялись с подоконника и перелетели на соседнюю крышу. А уж оттуда снова поглядели серьезно и вдумчиво. Голуби явно поняли Бага. Бессмертные души, каковые они в себе ныне носили, наверняка еще хранили верность братству народов.

На чердаке было темно и душно. Где-то у крыши задумчиво бормотали о страстной любви невидимые соплеменники двух новых Баговых единочаятелей. «Гр-р-р… Гр-р-р-р!» — гулко настаивал какой-то крылатый преждерожденный. Как и подобает подданному великой державы, он не лицемерил и прямо заявлял, в чем нуждается. Баг от души пожелал ему удачи. Он терпеть не мог мелкотравчатых лицемеров, кои, воровато стремясь ко второстепенному, вслух красиво витийствуют о главном. На чердаке подобным несообразностям не было места.

Вдоль стен громоздились какие-то древние ящики — Баг осторожно отодрал несколько досок у пары выбранных наугад и обнаружил, что внутри полно всяких изгвазданных в земле и разной дряни черепков, железок, каких-то окаменелостей, одеревенелостей и ороговелостей — словом, продуктов древнекопательского рвения. Каждый экспонат этой дивной коллекции был снабжен биркой с номером.

Отмахнувшись от поднятой им на воздух пыли веков, Баг заметил неподалеку пару сравнительно новых, обернутых дерюгой тюков и распорол один с края. На свет явились тоненькие брошюрки, называющиеся «Шо правовiрным надо знать про Асланiв». Перелистав одну, Баг убедился, что она полна призывов осмотреть то или иное историческое место, а завершается повествование о великом городе с уездной судьбой и о его древнекопательских буднях будоражащим воображением лозунгом «Усi на раскоп».

«Излишки агитационных материалов», — усмехнулся Баг и направился вглубь чердака по свежим отпечаткам подошв, обозначившим дорожку в пыли. Дорожка привела его к металлической двери, и, осторожно открыв ее, Баг оказался у лестницы, ведшей на площадку верхнего этажа.

В здании царила тишина — лишь где-то внизу вдруг хлопнула дверь. «Сквозняк? — подумал Баг, замерев. — Или кто-то вышел? Или, что было бы наиболее неприятным, кто-то вошел?» Звуков больше не доносилось, и Баг решил двигаться дальше — соблюдая предельную осторожность.

Он бесшумно спустился на площадку. Там была лишь одна дверь, украшенная монументальным навесным замком. Рядом с дверью в сильно битом ведре стояла одинокая швабра.

На площадке следующего этажа дверь была совсем иного свойства: не глухая металлическая, но деревянная, забранная матовыми стеклами, широкая, в две створки. На одном из стекол висела бумажка с надписью, выполненной на лазерном принтере: «Служебное помещение». И ниже: «Цзиньчжи шо ханьхуа».

«Амитофо… Это в каком смысле? — удивился Баг. — Что же, ханьское наречие правильно копать мешает?»

Со стены рядом с дверью на Бага с красочного плаката взирал обобщенный образ незалежного дервиша — доброе, открытое лицо с висячими усами, неизменная чалма салатного цвета, честные глаза, улыбающийся рот и надпись по краю: «Ласкаво зикром встречаемо».

«Ага, спасибо. То бишь, рахматуемо, — подумал Баг, тихонько подергав ручку и обнаружив, что дверь заперта. — Ладно, пошли дальше».

Аналогичная дверь на втором этаже была слегка приоткрыта.

Баг проскользнул в широкий и длинный коридор, расправил усы и брови, слегка сгорбился — к дервишам зашел бродячий даос с мечом для изгнания злых духов, всего и делов-то. Не нужно? Ну, не нужно, так не нужно, извиняйте, я дальше пошел…

Вот даос тихо и мирно, неторопливой походкой человека, который никуда не торопится, ибо на веку своем уже повидал немало, движется вдоль выкрашенных в жизнерадостный зеленый цвет многочисленных дверей, понимающе кивает, разглядывая плакаты на стенах и таблички на дверях — «Помощник нАбольшего незалежника», «Заместитель нАбольшего незалежника по раскопным делам», «Пресс-секретарь нАбольшего незалежника» и дальше в таком же духе… Иногда встречались таблички, вновь и вновь категорически запрещавшие говорить и писать на ханьском наречии.

Странно, подумал Баг, что нигде не видно запрета думать по-ханьски. С дервишей, похоже, сталось бы и такое учудить. Но, наверное, воображения не хватило.

У двери с надписью «НАбольший незалежник. Канцелярия» даос Баг замедлил шаг, остановился и огляделся.

Здание будто вымерло.

Баг приложил ухо к двери — внутри также царила тишина.

«Наверное, все на раскопе. Просто-таки землю роют на благо доисторического прошлого и светлого национального послезавтра», — подумал Баг и открыл дверь.

За нею обнаружилась просторная приемная с большими окнами.

С противуположной двери стены на Бага строго и с какой-то тайной мыслью взирал портрет некоего преждерожденного преклонных лет, в чалме, украшенной сияющим полумесяцем; преждерожденный был облачен в темный, расшитый звездами халат, одна рука его была воздета к темному, в крупных звездах, небу, а вторую он поднес к седой бороде. Лицо у преждерожденного было загадочное и возвышенное — казалось, вот-вот он изречет нечто главное.

По правую руку от портрета стоял широкий стол с лампой допотопного вида, графином и парой могучих с виду телефонных аппаратов; за столом просматривался стул с высокой спинкой. Еще правее взор радовала обитая кожей дверь с табличкой «На: больший незалежник Мутанаил ибн Зозуля».

По левую руку от портрета гладящего бороду старика бодро зеленела и, похоже, готовилась плодоносить средних размеров кокосовая пальма.

«Ну просто удивительно! — подумал Баг, напрасно дергая за ручку запертой начальственной двери. — Вот так все бросить и уйти неведомо куда… А это, небось, портрет Горнего Старца и есть. Только вот где же горы?»

Баг с сомнением покосился на телефоны. Соблазн попробовать вновь связаться с Богданом был велик. Но, поколебавшись, Баг оставил эту мысль. Слишком уж он рисковал выдать себя. Баг принялся за первичный осмотр помещения.

В ящиках стола оказалось много всяких бумаг. У Бага не было времени просматривать их с чувством и толком, да и вряд ли так вот, в незапертом ящике стола приемной, лежало бы что-то существенное — он пролистал для порядка верхнюю пачку и уже собрался было кинуть бумаги обратно, как одна бумажка привлекла внимание.

Это оказалось что-то вроде прейскуранта, как говорят в Европе. Сверху так и значилось — «Ценник». Дальше шла таблица, в правой графе которой значились суммы в лянах, а в левой…

Баг даже уселся на стул.

«Древнекопательские работы. Участие в раскопе, один световой день — 7 лянов. Ночное участие в раскопе — 12 лянов. Участие в древнекопательском митинге — 5 лянов. Вербовка в древнекопательские ряды одного нового участника — 2 ляна. Находка кости древнего асланiвца (не менее шага длиной) — 150 лянов. Находка черепа древнего асланiвца — 350 лянов». Дальше следовали подробные расценки на исторические находки — в зависимости от их сохранности и древности. «Находка предмета обихода древнего асланiвца — 40 лянов…» — и опять детальная роспись: за что и сколько.

«Амитофо…»

Изумление Бага не знало границ. Он попытался прикинуть в уме хотя бы приблизительную сумму всего «Ценника» — ежели все, что в нем перечислено, было оплачено хотя бы единожды, — но быстро сбился; не приходилось, однако, сомневаться в том, что сумма получалась значительная. А если учесть, что в движении за возвращение асланiвських древностей участвует чуть не все население города… Удивительно богатые люди эти дервиши! Только вот откуда средства? Откуда?

Но спросить было некого: Старец, ухватив бороду жилистой, натруженной дланью, хранил многозначительное молчание, а набольший незалежник ибн Зозуля отсутствовал, видимо, занятый раскопками особой важности. «Как бы копает». Баг аккуратно сфотографировал бумагу и открыл другой ящик.

Та же картина — незначительные бумажки, главным образом — отчеты об изумительных находках вроде окаменевшей трубки-люльки и клада ржавых кумганов, весьма нетривиально датированных сорок седьмым веком до Н. Х. Баг, человек немудрящий, всегда предпочитал датировки по девизам правления, но знал, что христиане, например, меряют время периодами «до Р. Х.» и «от Р. Х.»; те же из христиан, каковые считают себя атеистами, то же самое именуют «до н. э.» и «н. э.». Странная смесь «до Н. Х.» привела Бага в замешательство. К счастью, внизу страницы сокращение было расшифровано: «до Нашей Хиджры». Честный человекоохранитель только вздохнул.

Затем на глаза Багу попались два отношения о переводе денежных сумм из Асланiвського отделения Первого Всеобъемлющего Справедливостью банка на счет Братства Незалежных Дервишей.

Баг плохо разбирался в денежных документах. Финансовые человеконарушения не относились к его области деятельности; но то, что деньги были переведены в одном случае из средств, предназначенных на строительство новой ветряной электростанции, а в другом — со счета уездного Фонда Радования Старости, следовало из пояснительных банковских записей определенно. Суммы были значительные.

«Это что же получается? — подумал он ошеломленно. — Вместо того, чтобы строить электростанцию и сообразно обеспечить жителей светом и энергией, потребной в ежедневных нуждах, они кости скупают и молодежь учат с оружием по улицам строем ходить? Ради Дракусселева клада отнимают кусок маньтоу у вышедших в отставку и живущих на государственном обеспечении пожилых подданных?! И это — забота о своем уникальном и, по их же собственным уверениям, древнейшем и умнейшем на земле народе?!»

От волнения Баг вытащил сигарету и даже щелкнул зажигалкой, но вовремя спохватился и с сожалением убрал сигарету на место. Встал и решительно направился к двери в кабинет ибн Зозули; внимательно ее осмотрел и вздохнул, качая головой. Извлек из рукава малый метательный нож и принялся ковыряться в замке.

Умение отмыкать замки подручными средствами никогда не было сильной стороной Бага. Подобное занятие он почитал низким и даже постыдным, и уж коли случались обстоятельства, в каковых Багу приходилось открывать запертые двери, то он всегда предпочитал делать это не тайно, а открыто, совершенно явно для всех присутствующих. Говоря проще, Баг такие двери обычно выбивал ногами или, когда дверь попадалась особенно неподатливая, случившимися поблизости предметами. По его мнению, подобный путь был наиболее сообразен поведению благородного мужа.

Но редко, очень редко складывались ситуации особого рода, когда дверь становилась препятствием не для справедливого пленения лиц, совершивших противучеловечные действия и потому подлежащих, например, вразумлению прутняками, но — препятствием к тайному получению важной информации, злодеев уличающей. В многолетнем деятельном опыте Бага таких случаев было — по пальцам одной руки пересчитать, и каждый случай достойный человекоохранитель вспоминал с неизменным отвращением. Баг терпеть не мог ковыряться в чужих замках. Но ибн Зозуля не оставил ему выбора.

«Да открывайся же! — с отвращением вращал ножом Баг. — Открывайся, железяка, три Яньло тебе в пружину!»

Замок не поддавался.

Баг настолько увлекся, что новый хлопок двери внизу прозвучал для него, точно раскат грома небесного. В коридоре послышались шаги и голоса.

«Двое», — определил Баг и огляделся в поисках укрытия. Старец глядел на него с плохо скрытым торжеством. Его легкая улыбка, перестав быть загадочной, казалось, прямо говорила: «Что, влип?» Баг пожал плечами и юркнул за пальму. В углу было тесно, но кадка оказалась достаточно высокой, дабы Баг смог полностью за нею укрыться. Правда, ему пришлось скорчиться — любое движение тут же всколыхнуло бы листья и выдало Бага. Баг поступил единственно возможным способом. Он принял позу «нефритового утробыша», благо владел этой техникой весьма уверенно, практикуя ее раз в седмицу на протяжении уже почти десятка лет. Оная поза, хоть и требовала от адепта запустить нос глубоко меж колен, как не что иное способствовала сообразному движению жизненной энергии по важнейшим каналам организма, очищая помыслы и сообщая телу необычайную бодрость.

Тайной «нефритового утробыша» с Багом поделился в свое время сам Великий Наставник Баоши-цзы; он же впервые показал Багу, как следует правильно принимать эту позу — Баг не смог сдержать вздоха удивления при виде той легкости, с которой Баоши-цзы на его глазах свернулся в своеобразный кокон, сделавшись при этом почти вдвое меньше, и с трудом удержался от несообразного вопроса, а куда же, собственно, наставник девал свой вызывающий всяческое и всеобщее уважение живот.

Позднее Баг понял, что великий Конфуций, говоря об опыте как о начале начал, был как всегда прав: уже через пару лет настойчивых тренировок Баг научился в позе «нефритового утробыша» ужиматься раза в полтора, а энергия так и бегала, так и бегала…

Баг сгруппировался и обратился в слух.

— …И ничего это не значит, — услышал он под звук открывающейся двери уверенный грубый голос одного из вошедших. — Вы очень много волнуетесь. И, между прочим, совершенно не из-за того, из за чего следует.

— Да, но ведь детальные планы наших изысканий сугубо… — робко отвечал второй; даже походка его звучала как-то вяло, неэнергично.

«Глядите-ка, сколь чистое русское наречие!» — удивился Баг.

— Послушайте! — Уверенный голос слегка возвысился. — Перестаньте, наконец, твердить про изыскания! Я бы мог понять, если б это говорил обычный научник, но вы-то знаете, какая у нас цель! — Скрипнул стул.

— Однако прежде — помните? — когда мы утвердили план раскопов, речь шла и о создании новых музеев, и о том, что будет основан институт для тщательного обследования всех древностей, — в робком голосе послышались отчаянные нотки, — где мы, соединив усилия, прольем окончательный свет на историю уезда и культуру его коренного народа… А что теперь? Где институт? Все деньги уходят на спортивно-раскопные медресе и на оплату древнекопательских работ, которые ведутся совсем не по тому плану! Мы не так договаривались!

«Они не так договаривались, надо же!» — подумал Баг, сдавив коленями кончик носа: за пальмой было непереносимо пыльно и страшно хотелось чихнуть.

— А вот скажите! — в уверенном голосе зазвучали раздраженные нотки. Снова скрипнул стул. — Хоть как-то эти ваши изыскания приблизили нас к цели? Нет! Да любой мальчишка с лопатой за день делает больше, чем вы со всеми вашими умствованиями — за месяц! Больше приносит пользы Асланiву!

«Не иначе как это сам Горний Старец, вылезший из рамы, или на худой конец — ибн Зозуля, великий и незалежный, — решил Баг. — Распекает кого-то. Точь-в-точь вокзальный Каменюгин на своем экстренном совещании. На: большего начальника по голосу сразу определишь. Но Каменюгин хоть за дело распекал — женщину в поезде продуло. А тут ученый ученого распекает за любовь к науке! Экие аспиды!»

— В конце концов, у нас есть и другие виды на ваши ямы и канавы. Думаете, земляные работы могут быть полезны только для поисков древнего хлама? Они и для современных дел годятся. Рыть надо там, где надо рыть! И закончим этот разговор!

«Это какие еще виды? — недоуменно подумал Баг. — Гуаньинь милосердная, стало быть, и дракусселев клад — только маскировка подлинных целей этих грандиозных земляных работ?»

— Ну… — блеял тем временем робкий. — Может быть, я не в курсе… я никогда и не стремился быть полностью в курсе высших планов. Но ведь есть уже вполне репрезентативные результаты! Мы разыскали много неопровержимых фактов и свидетельств!

— Ре! Пре! — саркастические передразнил его уверенный. — И что? А к главному не приблизились ни на шаг!

— Это не происходит вот так, сразу. Вы не понимаете!

— Да! Я этого не понимаю! Я простой патриот своей малой родины и желаю, чтобы она стала большой. Самой большой! Я — безо всяких там заумных идей делаю все для того, чтобы родной народ процвел в веках и обрел подобающее место среди других народов. А вы: институт, институт! Будем исследовать, будем постепенно… Вас только и волнует, что ученую степень цзиньши получить! А на Асланiв вам плевать! Теперь я это ясно вижу.

— Ну… Зачем вы так, зачем… — робкий голос задрожал. — Я патриот! Я…

— Да вы знаете, кто настоящие патриоты? Нет? А я вам скажу! Вы зайдите хоть в одно медресе, которыми так недовольны, зайдите и посмотрите на воспитанников — вот патриоты! Вот настоящее будущее Асланiва! — торжественно объявил уверенный. Помолчал. — Ну что? Что? Нечего сказать?

— Вы… Вы не правы, — в голосе робкого послышались слезы. — Вы заблуждаетесь, — он принялся надсадно сморкаться.

«И еще как заблуждается…»

— Наука необходима. Исторические знания о своем героическом прошлом есть корень самосознания народа, без них он теряет ощущение собственного достоинства…

— Это все слова. Вот вам задачка, раз уж вы так за науку. Откуда эта фраза, что она может значить, чем ценна? — уверенный запнулся, коротко прошуршал бумагой и прочитал монотонно: — «Они спали, когда мы заставляли их ворочаться на правый бок и на левый бок, а пес их протягивал обе лапы свои на пороге».

«Вот это вопрос! — подумал Баг. — Ну, не завидую я робкому.» Цитата была ему совершенно незнакомой и ровным счетом ничего не говорила.

— Ну?

К сожалению, и робкому она сказала не больше, чем Багу. После долгой томительной паузы еле слышно прошелестело:

— Ничего так вот сразу не приходит в голову. Незнакомый текст… Надо подумать. Надо обратиться к источникам, к справочникам…

— Я так и знал! Вот и вся цена вашей науке.

— Повторите… — в полном отчаянии, умоляюще просипел робкий.

Уверенный зачитал фразу еще раз. Баг поднапрягся; внутренний голос говорил ему, что это не простая фраза, что от нее, быть может, многое зависит или будет зависеть в самом ближайшем будущем. Вотще. Фраза и фраза.

— Не знаю… — сдался робкий.

— А между прочим, это единственное, что нам удалось выяснить. Единственное. А вы теперь, со всей своей эрудицией — только глазами хлопаете… Ладно. Хватит лирики. Кто из нас, как и когда заблуждался, мы потом разберемся, история рассудит — кто прав. Народ рассудит. Когда мы ему как следует мозги прочистим. А пока делайте, что вам говорят. С завтрашнего дня нужно удвоить усилия в раскопах южной части города, особенно в сто двадцать первом и сто двадцать третьем. Не спрашивайте, почему! К древнеискательству это уже не имеет ни малейшего отношения. Далее. Да прекратите хлюпать носом! Далее — ваша группа должна подготовить серию статей. Пусть распишут как следует этот череп, что сопляки нашли — мол, очень авторитетная находка, мы на пороге судьбоносных открытий. После публикаций мы направим прошение в Александрию, может даже в Ханбалык, если Фотий откажет. Попробуем выбить денег. Так сказать, на расширение работ. И Запад нас поддержит. Гуманитарные фонды, спонсоры, всякие правозащитники… Они и так на нас не надышатся, а когда мы поставим вопрос ребром: тут, мол, очаг изначальной цивилизации, все нашими учеными уж схвачено… э-э… то есть, доказано… Европа сама начнет кричать, что она от нас произошла — лишь бы Ордуси фитиль вставить. Культура — не самоцель, вы это понимаете? Или вам и без исследований не очевидно, что коренное население нашего уезда — очень древнее, а его культура — самобытнее некуда? Всем истинным асланiвцам — очевидно, а вам какие-то исследования нужны? Странно!

— Очевидно, конечно, очевидно, — пролепетал робкий.

— Так вот об этом пусть и пишут! А то что получается: уже ваши ближайшие сподвижники, да смилостивится Аллах над их заблудшими душами, перестают понимать наши цели и носятся непонятно где, дурной самодеятельностью занимаются — паром даже взорвали, внимание ненужное привлекают. И вот итог: яшмовой вазой накрылся ваш любимый Хикмет! А ведь как язык у человека подвешен был! До чего ж умел с италийским и аглицким атташе по культуре беседовать! Соловей! Бывало, как запоет про жестокую политику ордусификации, проводимую имперским центром — дипломаты плачут, интеллектуалы кулачишками трясут, культурные фонды деньги суют наперебой… Но — забыл человек о главном, второстепенным увлекся, тоже, вроде вас, решил, будто культурный фронт — всего первей. Чуть вэйтухаев сюда не привел…

«Привел, привел! Уже привел! — злорадно подумал Баг. — Но какая замечательная, какая содержательная речь! Как вовремя моя карма привела меня за эту кадку!»

— Ну, ясно, что ли?

Собеседник уверенного утвердительно высморкался.

— И подберите сопли! — Судя по звукам, уверенный встал и направился к двери. Остановился на пороге. — Вам сейчас еще ехать в больницу «Милосердные Яджудж и Маджудж», с мужем нашей дамы встречаться. Так что возьмите себя в руки. Некоторая опечаленность, конечно, вполне уместна, дама весьма плоха… Но — печальтесь в меру. Не ваша же дама, в конце концов! — уверенный помолчал. — Вот ведь совпадение, кто мог ожидать… Шайтан! Когда она успела выскочить за столичного вэйтухая? Шустрые эти француженки, дело свое туго разумеют… Ну, ничего, когда мы вольемся наконец в общеевропейский дом… — Он не договорил, только характерно причмокнул. Опять помолчал, видимо, предвкушая, что он начнет вытворять в этом доме с француженками; да и вообще.

«Ай да ибн Зозуля! — подумал Баг. — А еще ученый!»

— Поняли вы меня? Там каждую фразу, каждое слово, что вы скажете, надо продумывать до мельчайших интонаций, чтобы никто ничего!

— Да, да, я… конечно…

— Вот! Это уже лучше. Он получит свою даму и уедет, не будет под ногами путаться и пайцзами трясти.

«Да ведь это он про Богдана! — внутренне ахнул Баг. — Что же получается? Зозуля в курсе и этих событий? Стало быть, они все же между собой связаны?»

Мысли беспорядочно полетели одна за другой, словно осенние листья на сыром александрийском ветру.

«Получается, к исчезновению французского профессора и Жанны дервиши также свои ручки этнографические приложили? Амитофо! Иностранный профессор… Внешние влияния? Теперь понятно, почему так обеспокоилась драгоценнорожденная принцесса. Нет, тогда получается, дервиши с гостя пылинки сдувать должны — а оно вон как обернулось. Неувязочка… В общем, скорее надо с Богданом связываться, скорее… Но он наверняка под нефритовым кубком у дервишей. Ох, погоди, Баг, не отвлекайся, три Яньло тебе повсеместно… Слушай, пока говорят — думать потом будешь…»

— А когда они покинут уезд?

— К утру, я думаю, все образуется — и дама очухается, и муж будет счастлив, что она жива и почти здорова. — Уверенный гадко усмехнулся. — Это его отвлечет. Что говорить — помните?

— Все помню, не волнуйтесь, преждерожденный-ага!

Голос из робкого сделался буквально подобострастным. «Да, — подумал Баг, — навел Зозуля страху на подручных! Такой и впрямь мог уездного начальника к рукам прибрать… капал, капал ему на мозги своей культурой — ан вот у него что за культура! Европейский дом ему подавай. Ох, будет тебе дом, драг еч Мутанаил! Будет ужо! Казенный!»

— Ну, смотрите… — с некоторым сомнением произнес уверенный. — Не должно возникнуть ни малейших подозрений. Приведите себя в порядок. И не забудьте потребные бумаги! У вас хватит ума не захватить то, за чем мы, собственно, сюда ехали… Я подожду вас в повозке. Во имя Горнего Старца, милостивого, милосердного! Иншалла! — Хлопнула дверь и уверенный бодрой поступью удалился по коридору в сторону выхода.

Баг некоторое время слушал разные звуки — сопение, вздохи, звон графина, шаги: оставшийся, как и было велено, приводил себя в порядок. Потом, видимо, сочтя, что лучше уже просто некуда, он шаркающей походкой направился в другой конец кабинета. Зашуршали бумаги. «Глянуть бы…» — подумал Баг, но одернул себя: не искушай свою карму, да не будешь искушен ею. И так, пробравшись сюда нынче, Баг, почитай, пол-расследования за пол-часа осилил. Да и развинчиваться из позы «нефритового утробыша» при посторонних, это, знаете ли, как-то… э-э-э…

Наконец шуршание прекратилось и стихли за дверью шаги.

Через минуту Баг высунулся из-за кадки. Внутри у него все клокотало от возмущения — только огромное усилие воли да двадцать вторая глава «Лунь юя» помогли Багу сдержаться и не выскочить из своего укрытия, дабы собственноручно совершить немедленное вразумление.

«Поразительные негодяи! — думал Баг. — Обманули народ, ограбили уезд, лживые корыстолюбцы… Переродиться вам вечно голодными пиявками, пожирающими друг друга в зловонной луже!»

Осторожно выглянув в окно, Баг успел разглядеть садящегося в повозку высокого мужчину в черном халате и в чалме.

Баг помчался вверх по лестнице, почти не касаясь ступеней.

На чердаке все было по-прежнему: голуби вернулись на подоконник и, нахохлившись, дремали в тени карниза, забытье дервиша-охранника перешло в крепкий и здоровый сон — он возлежал на спине и смачно похрапывал. Баг человеколюбиво прикрыл его газетой от солнца и мух, а затем, не замеченный никем, кроме молчаливых голубей — голуби явно были польщены тем высоким доверием, что вновь оказал им Баг, — соскользнул вниз по водосточной трубе и, припоминая карту города, скорым шагом устремился к ведомственной больнице зиндана унутренных справ «Милосердные Яджудж и Маджудж».

Через двадцать минут доблестный человекоохранитель был уже там.

Повозка, отъехавшая от штаб-квартиры незалежных дервишей, стояла перед входом, и за рулем дремал шофер. Раздобыть посох было мгновенным делом. Баг неприметно устроился в тени зарослей самшита и раскрыл веер. Он не сомневался: рано или поздно из здания больницы появится Богдан. А коли до темноты не появится, Баг войдет в здание сам и горе тому, у кого окажется худая карма оказаться на его пути.

Баг ждал.

Богдан и Баг

Асланiвський воздухолетный вокзал,

9 день восьмого месяца, средница,

день


Как ни хотелось Богдану устремиться, забыв обо всем, туда, где в самом беспомощном состоянии пребывала его юная и возлюбленная супруга, долг гостеприимства был превыше личных чувств. Бек приехал к нему — и оттого по всем законам божеским и человеческим бек был почетным, долгожданным гостем, а он, Богдан — радушным и рачительным хозяином. Бек, конечно, понимал его чувства — но мало ли чувств у человека! Много. Что они против необходимости вести себя сообразно долгу благородного мужа?

Чувства для мужчины — что жены; долг — что отец.

А потому, стоило лишь воинам бека загрузиться в поместительный туристический автобус, легко стамкаренный могучим красавцем Кормиконевым, Богдан вверил здоровье Жанны в руки Всевышнего, усадил почтенного тестя рядом с собою на переднее сиденье «тахмасиба», почтительно пристегнул его ремнем безопасности, а потом, махнув водителю автобуса: мол, делай, как я, — повез свое воинство в готель «Меч Пророка». Найти его на карте не составило труда. Богдан понятия не имел, что делать с незваной подмогой — но видеть отца старшей супруги был несказанно рад; да и как-то легче, увереннее стал он себя чувствовать в этом странном и, что греха таить, не очень дружелюбном городе, когда за его повозкой, словно привязанный, грузно и мощно покатил транспорт с тридцатью тремя бородатыми богатырями в папахах.

Бек, щурясь, проводил взглядом проплывший мимо памятник с простертой в светлое завтра дланью и золоченой надписью о шляхах титанiв на постаменте, чуть скривил уголок рта, помолчал, о чем-то размышляя, а потом сказал, глядя вперед:

— Как я помню еллинские сказки, все пути титанов завершились в тартаре. Навсегда.

Богдан внутренне крякнул. Бек всегда мыслил своеобразно, но веско.

— Не совсем, — вечное стремление к полной справедливости в очередной раз принудило Богдана возразить. — Был еще, например, Атлант, он небо держал.

— А! — Бек презрительно шевельнул ладонью. — Атлант-матлант…

Через мгновение он, всколыхнувшись, всем корпусом обернулся назад и еще раз, словно бы для того, чтоб окончательно в чем-то удостовериться, глянул на уменьшающийся памятник. Потом снова сел прямо.

— Нет! Этот небо держать не стал бы, — сказал он. — По лицу вижу. Да и чалму в руке сжал неуважительно. Да. Я тебе так скажу, — голос бека стал донельзя язвительным. — Он бы гяуров на это дело поставил, а сам немножко кушал, немножко кальян курил, немножко кровь пускал, немножко девушек портил… А иногда бы говорил: «Эй, Атлант-матлант, плохо держишь! Одной рукой держи, другой рукой мне шербет неси. Я буду немножко пить и немножко тебя жизни учить!»

— Ну зачем ты так, ата, — проговорил добрый Богдан. — В конце концов, может, у него вера была такая…

Он не успел еще договорить, как и сам понял, что, инстинктивно вступившись за тех, на кого нападают, снова перестарался. Так часто бывало.

Бек оттопырил нижнюю губу и коротко глянул на Богдана косым горячим взглядом.

— Зачем обижаешь? — мирно спросил он. — Или у тебя Бога нет? Или у меня Бога нет? В суре «Единомышленники», в аяте сорок седьмом, сказано: «Не поддавайся неверным, но и не делай оскорбительного для них; положись на Аллаха — Аллах достаточен для того, чтобы на него положиться». А в суре «Покаяние», аяте седьмом, сказано: «Когда неверные справедливы к вам, тогда и вы будьте справедливы к ним». При чем тут вера? Паразит просто.

Богдан вздохнул. В душе он был с беком вполне согласен, но столь жесткая и однозначная позиция всегда казалась ему чем-то непозволительно бесчеловечным, ледяным — вроде клинка сабли. Клинку и подобает быть клинком, это так; но рука, которая держит саблю, все-таки должна быть теплой.

— Он же был мечтатель, — сдаваясь, проговорил Богдан. — Поэт….

Память у старого бека всегда была изумительной. Ни задумавшись ни на миг, он неторопливо ответил:

— В суре «Поэты» сказано: «На кого сходят бесы? Сходят они на всякого выдумщика и беззаконника, из которых многие — лжецы. Таковы и поэты, которым следуют заблуждающиеся. Не видел ли ты, как они, умоисступленные, скитаются по всем долинам и говорят о том, чего сами сделать не могут? Исключаются из них те, которые уверовали и делают доброе».

— Трудно с тобой спорить, бек, — чуть улыбнулся Богдан. — Я только от себя говорю, а за тобою — вся мудрость Пророка.

Бек отрицательно качнул головой.

— За тобой тоже вся мудрость твоей культуры, да, — сказал он. — Ты защищаешь от меня того, для кого ты — жалкий гяур. Кто мечтал, чтоб весь твой народ нишкнул. Тут за тобой весь ваш Христос. Как бы Ордусь стояла без таких, как ты? Я и преклоняюсь перед тобой, и боюсь за тебя, и сострадаю. Только одно могу ответить тебе, слушай. Был такой Чжуан-цзы. Он сказал: если кто заставит глупца возносить хвалы истинному Дао, глупец лишь разобьет лоб. Себе разобьет. Окружающим — тоже разобьет. Да.

— Ох, и крут ты, бек, — качнул головой Богдан. — Ох и крут…

Бек чуть пожал широкими, жесткими плечами.

— Жизнь крута, — бесстрастно уронил он.

Некоторое время они молчали. «Тахмасиб» летел на предельной скорости, и просветы между придорожными кипарисами мелькали, словно кадры старой кинопленки. По ту сторону кипарисов простиралась млеющая в теплом предвечернем свете перекопанная степь, а вдали, над горизонтом, романтично темнели туманные и округлые громады лесистых гор.

— Почему молчишь? — наконец спросил достойный Ширмамед, сидя прямо и неподвижно.

— Что говорить? — ответил Богдан.

— Можешь не говорить. Рассказать должен.

Богдан чуть усмехнулся.

— Нечего еще рассказывать, бек. Сам ничего не понимаю.

— Зачем тут роют столько?

Богдан покосился на бека. Наблюдательности потомственному воину-интернационалисту тоже было не занимать. Бек был недвижим, но цепкий, стремительный взгляд его глаз работал неутомимо.

— Говорят, дервнеискательские раскопки. У них тут мода такая.

Бек помолчал, щурясь. Солнце висело уже невысоко, и на поворотах било в глаза.

— Веришь?

Богдан чуть пожал плечами.

— Покамест не было поводов усомниться. А что это еще может быть? Здесь действительно все помешаны на исследовании своего славного прошлого. По-хорошему помешаны, ничего не могу сказать, но… чрезмерно как-то. А что?

— Буду еще смотреть. Потом буду говорить.

— Да что такое?

Бек пожевал губами. Борода его встопорщилась.

— Ты добрый человек, — сказал он наконец. — Ты прекрасный человек. Ты самый умный человек из всех, кого я знаю.

— Так, — мрачно проговорил Богдан. — После такого вступления должна следовать затрещина.

— Зачем затрещина? Правда.

— Ну?

Бек опять пошевелил бородой и уронил:

— Ты не воин.

Богдан вздохнул и попытался, рассутулив ученую спину, сесть попрямее.

— Не всем же быть воинами, — пробормотал он.

— А я этого и не сказал.

Богдан притормозил, и шедший за ним автобус притормозил тоже. Они въезжали в Асланiв. Проплыл справа утопающий в каштанах раскоп, переполненный трудящимися подростками.

— Как слаженно копают, видишь, бек? — спросил Богдан. — Детям нравится. Детям интересно.

Бек видел. Бек много чего видел.

— Щанцевый инструмент в отличном состоянии, — сказал он.

— Что? — растерянно спросил Богдан.

Взгляд бека стал озабоченным.

— Автоматы десантные, с укороченным прикладом. Да. Кучно бьют.

— Что? — совсем обалдел Богдан. — Бек, это же игрушки!

— Я знаю, — сдержанно ответил бек, — ты великий юрист. — Чуть помедлил и добавил: — Хорошо, что я прилетел.

— О Господи, — сказал Богдан и умолк.

Бек, видимо, почувствовал, что малость переборщил. Пошевелил бородой, потом покосился в сторону Богдана, чуть улыбнулся. Положил коричневую руку Богданцу на колено.

— Фирузе тебя очень любит, — сказал он мягко. — И я тебя очень люблю. Сказано в суре «Корова», аяте двести десятом: «Их постигали бедствия, огорчения, они потрясаемы были так, что посланник и с ним верующие говорили: когда же нам помощь Аллаха? Смотрите, помощь Аллаха близка».


Готель «Меч Пророка»,

9 день восьмого месяца, средница,

ближе к вечеру


Готель «Меч Пророка» стоял в тихом, живописном месте, на берегу небольшого искусственного пруда. Построен он был, видимо, где-то в конце пятидесятых, в экономном и строгом «черемушкинском» стиле; искусный архитектор ухитрился даже минарет и купол приготельной мечети выдержать в свойственных «черемушкам» серых тонах. Привратник, приветливо кланяясь, выбежал навстречу беку и Богдану, когда они вышли из «тахмасиба»; завидев же неторопливо вкатившейся во двор вслед за «тахмасибом» автобус, он растерялся. Когда из автобуса молча вышли первые человек десять, он, похоже, хотел было возмутиться; когда, держа руки на саблях, вышли вторые десять, он остолбенел. Когда вышли все тридцать три, он стал улыбаться так, что уши у него съехались на затылке. Богдан подумал даже, что уши пребудут там все то время, пока бек и его семья осчастливливают готель своим пребыванием. Спустя минуту неутомимый Кормимышев уже метал на брусчатку багаж.

Заселение прошло без эксцессов. Беку ответили весь третий этаж.

— Теперь, бек, мне нужно в больницу, — сказал Богдан, убедившись, что гости обрели и кров, и стол, и все потребное правоверным для вечерней молитвы. Бек, укладывая в специальный ларец снятые с бурки ордена и медали — оставил он лишь два самых сверкающих и крупных, — улыбнулся и ответил:

— Теперь, минфа, и мне нужно в больницу.

— Бек, я к жене, — немного смущенно объяснил Богдан и с некоторым усилием добавил: — К младшей…

— Сказано в суре «Корова», — ответил бек, — в аяте двести двадцать втором: «Жены ваши нива для вас: ходите на ниву вашу, когда ни захотите, но прежде делайте что-либо и в пользу душ ваших».

— На что ты намекаешь, почтенный Ширмамед?

Бек поднял указательный палец, как бы призывая Богдана подождать минутку, и негромко сказал в пространство:

— Кормиконев, поди сюда.

Невесть каким чудом услышавший его с третьего этажа могучий красавец Кормиконев с грохотом ссыпался в вестибюль по широкой лестнице, застланной ковром потертым, но по-прежнему хранящим обаяние приятного правоверным узора, — и замер перед беком.

— Каждый номер на ночь дежурного ставит, — сказал бек. — Дежурный слушает, смотрит, бережет. И от телефона не отходит. Чуть что — отзванивает мне на мобильный. Да пребудет с вами милость Аллаха!

— Аллах акбар, — сдержанно согласился Кормиконев.

Бек слегка поднял левый рукав и посмотрел на часы.

— Мы хорошо приехали, — сказал он и с благодарностью взглянул на Богдана. — До намаза еще двенадцать минут. — Он слегка поднял правый рукав и, словно не вполне доверяя строителям здешней мечети и развешанным по стенам в соответствующих местах стрелкам-указателям, посмотрел на компас. Чуть покрутил головой, ориентируясь, коротко и четко показал пальцем и распорядился: — Мекка там.

— А ты не будешь молиться со своими воинами? — осторожно осведомился Богдан.

— Ты спешишь к жене, — сказал бек. — Мое сердце не камень. И потом, Богдан… Идем к повозке. — Они пошли. Служитель окаменело улыбался им вслед, отслеживая Ширмамеда всем корпусом, словно военный радар, неутомимо ведущий цель. — Пророк заповедал правоверным в дни мира молиться по часам. Но в дни войны — до битвы и после битвы. Дай Аллах, чтоб я ошибся, но сдается мне — мы с тобой сейчас на войне.

— Господи, спаси и помилуй! — ответил Богдан.


Больница «Милосердные Яджудж и Маджудж»,

9 день восьмого месяца, средница,

еще ближе к вечеру


— Вот теперь мы поговорим, — сказал бек, когда Богдан, аккуратно вырулив со двора готеля, бросил «тахмасиб» в створ прямой и малозагруженной в этот час улицы Тарсуна Шефчи-заде. — Теперь мы сделаем для душ наших. Ибо что объединяет сейчас наши души?

— Что?

— Забота о делах. Забота о стране.

— А, — сказал Богдан. — Ну да.

— Пока едем, расскажи, что за дела. Я из письма понял, что Жанна уехала и пропала.

— Если ты понял лишь это, бек, — а, собственно, ничего иного я и не писал… Почему ты взял с собой целую армию? Скажи честно?

— Это не армия, это родственники, — сказал бек. Помолчал. — Ты спросил странный вопрос, Богдан. Даже не знаю, как ответить. Ты сам ответил, когда спросил. Там, где не пропадают молодые женщины, воины не нужны. Там, где пропадают молодые женщины, воины нужны. Да. Ты написал, что Жанна пропала. Значит, ты написал, что воины нужны. Или ты решил, что она просто сбежала от тебя, не сказав ни слова? Прости, конечно. Да.

Богдан покраснел.

— Честно говоря, мне и такая мысль в голову приходила.

Бек фыркнул.

— Я накажу дочь, — сварливо сказал он. — Раз ее мужчина мог подумать такое о себе, значит, она плохо его любит.

— Бек, да Господь с тобой… — испугался Богдан. Бек успокоительно тронул его за локоть.

— Не нервничай. Потом накажу. Когда Фирузе перестанет кормить дочку грудью.

Богдан не сразу нашелся, что ответить. Взглянул на орлиный профиль Ширмамеда. Потом пролепетал:

— Нет, ну ты же сам сказал только что: любит…

Ширмамед досадливо поморщился и объяснил:

— Внутри себя она тебя очень крепко любит. Это знаю. Но, может, снаружи — плохо умеет. Так бывает. И хватит о женщинах! — уже откровенно раздражаясь, повысил он голос. — Ты будешь мне рассказывать о делах, наконец? Или французская молодица помрачила твой разум?

— Да, в общем, где-то помрачила, — пробормотал Богдан и коротко ввел бека в курс того, что успел увидеть и подумать сам. Речь не клеилась; легкий участок дороги оказался короток, заманчивая магистраль Шефчи-заде через каких-то две ли вся оказалась перекопана и пошли сплошные объезды и хлипкие настилы над раскопами. Даже железные нервы Кормибарсова в конце концов не выдержали и он, с отвращением озирая громоздящиеся повсюду кучи земли и щебня, уронил:

— Здесь живут плохие мусульмане.

— Почему? — спросил Богдан, терзая переключатель скоростей.

— В суре «Преграды», аяте пятьдесят четвертом, сказано: «Не производите расстройства на земле после того, как она была приведена в благоустройство», — пояснил бек; затем повозку подкинуло, и бек ляскнул зубами. — Будто Коран не для них писан. Да. — Сосуждением добавил он. Тут повозка извилисто вписалась в очередной поворот между рвами, и открылось очередное помпезное здание, фасад коего был украшен огромным портретом улыбающегося Кучума и надписью: «Пророк гуторiл с правовiрными по-асланiвськi!» Бек изумленно крякнул, а потом проговорил: — А, понял. Они ж, видать, и по-арабски-то не знают. Да.

— Вот и получается, — остервенело вертя баранку, подытожил свой рассказ Богдан, — что я ничего еще толком не видел и не уразумел.

— Этот Абдулла будет здесь?

— Думаю, да.

— Интересный человек.

— Неоднозначный, скажем так.

— Значит, что у нас есть? — Бек принялся загибать коричневые сухие пальцы. — Вооруженных много — раз. Окопы и траншеи — два. Цзиньчжи шо ханьхуа — три. Твой друг где-то бродит без связи, на него убийство вешают — четыре. Все?

— Вроде все…

— Ты мужчина или курсистка в парандже? Что такое «вро-де»? Да или нет?

— Нет! — громко и решительно сказал Богдан. — Не все! Пять! Мне покою не дает эта фраза Кучума: я уверен, что вашу жену найдут.

— Хороший человек. Утешить тебя хотел. Обдумывай слова тех, кто тебя огорчил; лелей слова тех, кто дал тебе надежду.

— Это из какой суры? — спросил Богдан, пораженный чеканностью формулировки. Бек шевельнул бородой и честно ответил:

— Это я сам.

Богдан, на миг оторвав одну руку от баранки, показал беку большой палец. Бек приосанился, по-орлиному расправив плечи.

— Понимаешь, ата… Он будто приказ отдал. Прямо при мне, чтобы времени не терять — но чтобы я этого не понял. И Нечипорук тут же козырнул: я вас оставлю, у меня дела — и ушел.

Бек резко, всем корпусом повернулся к Богдану и уставился ему в лицо.

— Так это прозвучало, да?

— Да.

Бек тихонько присвистнул сквозь зубы.

— И через два часа ее нашли, — сказал он.

— Да, — сказал Богдан.

Больше они не разговаривали. Думали.

Возле больницы «Милосердные Яджудж и Маджудж» их уже ожидали. Прямо перед входом стояло две повозки — одна обычная, ордусская, другая — черная иноземная, с эмблемой в виде трехлучевой звезды, вписанной в окружность. «Мерседес» — после некоторого напряжения вспомнил Богдан. «Мерседес» был пуст; на ступенях перед входом стоял человек в черных очках и курил, и Богдан через мгновение узнал Абдуллу. В ордусской повозке кто-то сидел, но сквозь затемненные стекла Богдан не разглядел лица.

Богдан вышел наружу, почтительно помог выйти беку. Абдулла тем временем неторопливо спустился вниз, отбросил окурок. Они обменялись с Богданом рукопожатием.

— Здоровеньки салям, единочаятель Оуянцев-Сю.

— Ассалям здоровеньки, единочаятель Нечипорук. Позвольте представить — это… — Богдан на миг запнулся, а потом жестко закончил: — Отец моей старшей супруги, ургенчский бек Ширмамед Кормибарсов.

Присутствие бека почему-то всегда делало его решительнее. Видимо, добрый пример заразителен. Что с того, что Жанна стесняется, когда ее называют младшей женой? Быть младшей женой она от этого не перестает. А если перестанет — то уж не потому, а по куда более серьезным причинам и мотивам. Можно быть сколь угодно бережным на словах, уважать специфику ее мышления и ее привычек — но на игре в недомолвки ничего не выстроить. Реальность надо либо принимать всем сердцем, либо уходить из нее — но не закрывать на нее глаза в нелепом стремлении и в ней не быть, и другой не искать.

— Очень приятно, — сказал Абдулла, внимательно рассматривая Ширмамеда. Задержался взглядом на орденах и тоже подал ему руку. — Здоровеньки салям.

— Добрый вечер, — бесстрастно ответил бек.

— Рад сообщить вам, еч Богдан, — проговорил Абдулла, — что мы нашли вашу супругу. Я также попросил сюда приехать Мутанаила ибн Зозулю — последнего, кто видел профессора и его спутницу перед тем, как случилась трагедия. Характер трагедии теперь для нас совершенно ясен. В ближайшее время мы наверняка найдем и профессора.

— Что же произошло? — сдержанно спросил Богдан. Ничего он не мог с собой поделать — Абдулла нравился ему. Абдулла и бек были людьми одной закалки, а бека Богдан уважал безгранично.

— Автокатастрофа.

— Ах, вот как…

Бек молчал и только щурился, разглядывая Абдуллу. Абдулла же, после того, как бек ответил на его приветствие подчеркнуто немусульманским образом, словно бы перестал его замечать. Он повернулся к ордусской повозке и слегка махнул рукой; из повозки тут же выскочил длинный и нескладный, по всему видно — крайне расстроенный человек лет сорока пяти или чуть больше, в бледно-зеленой пышной чалме и элегантном черном халате, под коим виднелась неизбежная косоворотка.

«И как им не жарко…» — подумал Богдан.

— Вы хотите сначала повидать супругу, или предпочтете побеседовать со мной и с уважаемым ибн Зозулей? — поинтересовался Абдулла.

— Не знаю… Скажите мне, в каком она состоянии?

— Опасности для жизни нет, и врачи надеются, что в ближайшее время она придет в себя. Сильное сотрясение мозга. И несколько ушибов. Ее красота не пострадает. — Абдулла чуть раздвинул губы в острой улыбке. Эта улыбка холодно проблеснула на миг — и сразу откатилась в прошлое, словно клинок, который извлекли было из ножен, но тут же вбросили обратно.

— Идемте сначала к ней.

Они вошли в больницу. Длинный семенил следом. Служитель в форменном халате зиндана унутренных справ и белом балахоне, накинутом поверх, дисциплинированно вскочил при их приближении. Абдулла коротко махнул в его сторону пайцзой.

— Позвольте все же познакомить вас, — проговорил Абдулла, когда они оказались в холле. — В палату нас всех не пустят, разумеется… Мутанаил ибн Зозуля, цзюйжэнь (вынужденный произнести это ханьское слово, Абдулла заметно поморщился) истории, генеральный владыка исторической китабларни Асланiва. Срединный помощник, блюдущий добродетельность правления, минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю.

— Поверьте, я так расстроен, так расстроен… — ибн Зозуля вцепился в руку Богдана и долго ее тряс. — Я говорил ему… Но он такой уверенный, такой бесшабашный. Наверное, это присутствие молодой красотки так подействовало! Она на него смотрела просто с восхищением!

Богдан скрипнул зубами.

— Говорите толком, почтенный, — холодно и требовательно сказал Абдулла. Мутанаил вздрогнул.

— Я… да, конечно. Значит, так. Мы очень хорошо посидели, побеседовали. Вам вряд ли интересны научные подробности…

— Отчего же, — сказал Богдан вежливо. — Я не чужд науке. Но несколько позже.

— Может быть, мы пойдем? — сказал бек. — По дороге цзюйжэнь и расскажет.

— Дельное предложение, — кивнул Абдулла.

Они неторопливо двинулись по лестнице, затем — по коридору второго этажа. Было безлюдно и тихо. Несмотря на распахнутые окна, тонко и едва уловимо пахло больницей; этот запах не выветрить и не вытравить ничем.

— Чтобы короче, скажу так. Выпили мы. За знакомство, за международную дружбу, за науку… Он все про Кумгана да про Дракусселя сперва говорил, это у него тема научная — ну, а после, как подогрелись мы, да и девочка его… то есть, простите покорно, ваша супруга, разгорячилась не на шутку, тут уж за жизнь разговор пошел, за политику. Этот профессор странный такой, все про орудисификацию меня выспрашивал, мол, он готов поставить в Европарламенте вопрос о недопустимости подавления асланiвськой культуры имперским центром. — Ибн Зозуля жиденько рассмеялся. — А я говорю, не знаю я никакой ордусификации! Что вам в Европе вашей мерещится — нам тут неинтересно!

— Короче, — опять одернул его Абдулла.

— Ну да, ну да. Короче будет так. Им надо было в меджлис ехать. А мы же на даче на моей встречались, я не сказал? На даче, сорок ли от города, места там дивные, но дорога-то — по предгорьям все больше, до кряжа от меня каких-то пятнадцать ли, все вверх, вверх… Я говорю — давайте я шофера вам дам, уважаемый мсье, не годится же вам самому теперь вести! А он гордо так: муа-мэм, муа-мэм! Я, дескать, сам… И девочка его тоже… простите покорно, супруга ваша… ах, ах, профессор, неужели вы не справитесь с повозкой на этих живописных поворотах! Ах, Глюксман, вы, конечно же, справитесь, я ведь видела, какой вы замечательный водитель! Ну, так и уехали…

«Похоже на правду, — подумал Богдан. — Очень напоминает завершение вечеринки у Ябан-аги. Парламентарий заезжий распускает хвост, девочка млеет… Такого не выдумать. Да и зачем? — он вздохнул. — Девочка… Вот я и сам подумал: девочка. Да конечно, какая она мне жена? Из любопытства поиграла, для экзотики. Материал собирала…»

Ему вспомнилось то утро, когда он учил ее песенке про нерушимый союз улусов; и как же уютно и нежно мурлыкала она ее себе под нос, домывая посуду! Грудь стиснуло тоской так, будто на ребра наехал самосвал. Минфа едва не застонал.

— В жизни себе не прощу… — убито закончил ибн Зозуля, всхлипывая.

— Мы приступили к поискам с опозданием, но не слишком большим, — сообщил Абдулла. — Однако уже близилась ночь. Поэтому разбившуюся повозку нашли только сегодня. Местность не лучшая для поисков — горы, лес, вы же понимаете, единочаятель Оуянцев-Сю. Профессор Кова-Леви, очевидно, не справился с управлением на повороте, повозка сошла с дороги, скатилась в овраг и врезалась в дерево. В двух шагах от обрыва. Чудо, что не взорвалась сразу. Вашу драгоценную супругу мы нашли шагах в семидесяти от повозки, она была без сознания. Профессор же пока не обнаружен.

— Как вы объясняете все это? — спросил Богдан, стараясь говорить так же, как Абдулла — четко и спокойно.

— Что тут объяснять. Сгоряча после удара ваша драгоценная супруга пыталась еще как-то ползти, но силы быстро оставили ее. Вероятно, она просто лишилась чувств. Профессор же, по всей видимости, пострадал меньше, или оказался крепче, и пошел за помощью, поэтому его и не оказалось поблизости. К сожалению, он, как легко понять, совершенно не знаком с местностью, и куда он мог пойти — непредсказуемо. Как далеко он мог уйти — тоже неясно. Неизвестна и степень его членоповреждений. Но, так или иначе, мы рассчитываем найти его в течение двух, максимум трех суток, — Абдулла ободряюще тронул Богдана за локоть и совсем иным, неофициальным голосом добавил негромко: — Делается все возможное, еч Богдан, поверьте.

«Как хотелось бы поверить!» — подумал Богдан, но вслух лишь сказал:

— Благодарю вас, еч Абдулла. Теперь мне все понятно.

В холле перед палатой сидел, листая газету, врач. Когда из коридора в холл вошла предводительствуемая Абдуллой группа преждерожденных, он отложил газету и встал, аккуратно оправив полы форменного халата.

— Здоровеньки салям, — негромко сказал он.

— Ассалям здоровеньки, — ответил за всех Абдулла. — Это наш доктор, лучший врач уезда… Как состояние потерпевшей?

— Четверть часа назад она пришла в себя, — ответил врач. — К сожалению, она ничего не может сказать об обстоятельствах аварии. Ретроградная амнезия, извиняюсь.

— Я могу ее видеть? — спросил в наступившей скорбной тишине Богдан. Абдулла вопросительно глянул на врача.

— Пять минут, — поколебавшись, сказал тот.

Богдан, а за ним и бек двинулись к двери палаты.

— Только ближайшие родственники, — предупредительно сказал врач. Прежде чем Богдан успел ответить, бек твердо заявил:

— Ближе нас у нее никого нет.

Врач после ощутимой заминки распахнул перед ними дверь палаты.

«Девочка», — снова подумал Богдан. Та, что лежала теперь на бесприютно стоящей посреди палаты кровати, и впрямь напоминала подростка после трагически завершившейся веселой игры. Забинтованная голова, перекошенное сизой опухолью кровоподтеков лицо; одеяло, натянутое почти до шеи — а под ним долгий, узенький и немощный холмик беспомощного тела… И провода, воздуховод под нос, капельница… Богдан сглотнул. Поправил очки. «Нет, я не запла: чу», — подумал он и сделал шаг вперед.

Жанна открыла глаза.

Несколько мгновений она смотрел на Богдана, явно не узнавая. Из открытого окна пахло теплым вечером, близким проспектом и цветами больничного сада; шумели фонтаны в больничном саду; где-то вдали нестройно, но весело и от души детские голоса чеканили под барабанный бой: «Эй, не спи, эй, проснись! Ступай на раскоп скорей!»

— Богдан… — тихонько сказала Жанна.

Минфа не помнил, как оказался на коленях у ее кровати.

— Я здесь, любимая. Я здесь. Слышишь?

Ее глаза вдруг расширились, словно от внезапного приступа боли. Губы дрогнули в кривой усмешке.

— Значит, тот человек не зря говорил, что профессору грозит опасность. Это твои драг ечи постарались, Богдан?

Богдану показалось, она бредит.

— Что?

Бек, словно статуя командора, неподвижный и тяжелый стоял у него за спиной — и все замечал. От него не укрылось, как вздрогнул замерший за полуприкрытой дверью ибн Зозуля.

— В тоталитарных империях столько разных служб безопасности, что ты и впрямь можешь не знать… Ты и такие, как ты, здесь — для вывески. Для отвода глаз. Все ложь, — Жанна облизнула распухшие губы. Чувствовалось, что каждое слово дается ей с трудом. — Но тот человек знал… У меня как сейчас в ушах его голос. Он был уверен, что вы не допустите Кова-Леви общаться с меджлисом Асланiва. Человек из свободного мира и народ, жаждущий свободы… вы не могли позволить им найти друг друга. Я не верила, смеялась… — Она перевела дыхание. Хотела еще что-то сказать — но не сказала.

Пока она произносила все это, Богдан успел совладать с собой. И спросил мягко и спокойно:

— Какой человек, Жанна? Какой это был человек?

Несколько мгновений несчастная молчала. Потом бессильно и совсем тихонько пролепетала:

— Я не помню… Богдан, я ничего не помню.

— Что было в лесу — тоже не помнишь?

— В лесу? — удивленно переспросила Жанна. — Почему в лесу? Не помню… — она перевела дыхание. — Какие-то обрывки, и не знаю, было это, или нет… В лесу… нет. Но те слова — я поручусь. И вот видишь, глупый идеалист — все оправдалось.

Она закрыла глаза. Через мгновение Богдан увидел, как из-под ее закрытых век начали медленно сочиться слезы.

Он поднялся. Огляделся. Бек стоял на шаг позади него, желваки грозного воина, казалось, сейчас пропорют его коричневую кожу над кромкой жесткой седой бороды. Ибн Зозуля напряженно замер на пороге палаты. За его спиной виднелись Абдулла и врач.

— Она перепутала! — отчаянным шепотом выкрикнул ибн Зозуля. — Я не хотел говорить вам об этом — но сам профессор все время боялся того, что имперские органы будут препятствовать…

— Тише, — сказал бек. В его суровом голосе прозвучала неподдельная нежность. — Кажется, девочка задремала. Да.

«Девочка… — опять отметил Богдан. — Пресвятая Богородица, как по-разному можно произносить одно и то же слово!»

Прошло несколько минут. Все сохраняли неподвижность. От растерянности, наверное.

Жанна застонала.

— Извиняюсь, время вводить обезболивающее, — державшийся позади всех врач наконец подал голос. — Сестра. Сестра!

— Погодите, — Богдан, не оборачиваясь к ним, поднял руку. Лицо Жанны мучительно перекосилось, и, не открывая глаз, она пробормотала, теперь уже наверняка в бреду или в горячечном забытьи:

— Одна фраза. Только одна фраза там была, говорю вам… Они спали, когда мы заставляли их ворочаться на правый бок и на левый бок, а пес их протягивал обе лапы свои на пороге… И все. Все! Все!!

— Сестра! — снова крикнул врач, уже громче и решительней, но та уже и так, торопливо цокая каблуками по кафелю пола, бежала из процедурной.

Богдан медленно, ни на кого не глядя, вышел в холл.

Некоторое время все молчали. Потом Абдулла произнес:

— Еч Богдан, мне искренне жаль. Ваша юная супруга сама не знает, что говорит, у нее и впрямь все перепуталось.

— Ну да! — с горячностью подхватил ибн Зозуля. — Я же сказал! Да отсохнет мой язык, бородой Пророка клянусь! Профессор, сам профессор все время бравировал тем, что он наверняка у имперской безопасности — как кость в горле. И сделать, мол, они ничего с ним не могут, потому что он с официальной научной целью приехал, это же эпохальное открытие может быть — подлинник трактата Кумгана, с которого Коперник списал весь свой прославленный в веках труд! И сказать приветственное слово избранникам народа, первым пытающегося сбросить ордусские цепи и пролагающего светлую дорогу всем остальным — они тоже не вправе помешать!

— Странно западные варвары интерпретируют наше естественное стремление развивать родную культуру, — уронил Абдулла.

— Странно, — согласился Богдан.

Бек молчал. Только борода его задумчиво шевелилась.

— Что за фразу произнесла Жанна? — спросил Богдан.

— Понятия не имею, — быстро ответил Абдулла. Богдан повернулся к ибн Зозуле. — Профессор Кова-Леви не упоминал ее при вас?

— Н-нет… — ответил цзюйжэнь. — Нет! Я ее в первый раз слышу!

— И вы, как историк и культуролог, не имеете представления, что это такое? — спросил Богдан. — Ведь это явно какая-то цитата. Причем, знаете, что-то смутно знакомое. Пес на пороге…

— Никаких ассоциаций, — решительно сказал ибн Зозуля.

— Ты плохой мусульманин, — вдруг подал голос бек. Ибн Зозуля, как ужаленный, обернулся к нему. — Ты не знаешь Коран. Да.

Пауза длилась, наверное, с полминуты.

— Коран? — медленно повторил Абдулла и бросил на ибн Зозулю короткий и равнодушный, ничего не говорящий взгляд. У цзюйжэня отвалилась челюсть.

— Сура «Пещера», — сказал бек.

— Пещера? — каким-то странным голосом переспросил Абдулла.

— Единочаятель Нечипорук, — проговорил Богдан. — Я, разумеется, не собираюсь вмешиваться в ведение следствия, и даже если меня уполномочат это сделать, никоим образом не стану посягать на ваши прерогативы… но. Но. Я хотел бы посетить немедленно место происшествия. Вы не смогли бы проводить нас с беком? Это ведь не так далеко.

— Чуть более тридцати ли, — медленно сказал Абдулла. — Однако… простите, преждерожденный единочаятель Оуянцев-Сю… зачем это вам?

Богдан помолчал, собираясь с мыслями.

— Я должен найти то место, где одиноко страдала моя жена, и взять с собою горсть земли, обагренной ее кровью, — твердо проговорил он.

— Молодец! — одобрительно каркнул Кормибарсов.

Абдулла вздохнул.

— Конечно, мы сейчас же отправимся туда.

Скорбное шествие двинулось обратно — по коридору к лестнице, потом по лестнице вниз. Служитель на проходной вскочил, оправляя халат. На него никто даже не взглянул.

Вечерело, и дневная жара начала спадать. Прокаленный южным солнцем камень стен больницы дышал жаром, как доменная печь — но из больничного сада уже веяло прохладой. Шумели фонтаны.

Мужчины вышли за врата.

— Мне, наверное, незачем ехать… — дрожащим голосом произнес ибн Зозуля.

— Думаю, вам лучше поехать, — возразил Абдулла.

— Свою повозку я оставлю здесь, — сказал Богдан.

— Да, разумеется. Вчетвером мы поместимся в моем «мерседесе», он достаточно удобен. Почтенный бек, вероятно, сядет на заднее сиденье? — Абдулла впервые с того момента, как бек сказал: «Пещера», глянул ему в лицо. Их глаза встретились.

— Да, — обронил бек.

— Почтенный бек хорошо помнит слова Пророка, — с неподдельным уважением произнес Абдулла.

— Я чту Аллаха, — сказал бек, — и стараюсь каждый свой шаг соразмерять с тем, что он заповедал правоверным.

— Например? — спросил Абдулла.

То был странный диалог. Словно двое этих сильных, незаурядных мужчин беседовали о чем-то своем, непонятном для окружающих. А потому могли говорить совершенно открыто, будто кругом не было ни души.

— Например? — бек холодно улыбнулся. — Ну, например, сура «Добыча», аят шестидесятый… — он помедлил, а потом отчеканил, по-прежнему глядя Абдулле прямо в глаза: — Если опасаешься вероломства со стороны какого народа, то ему отплачивай равным; истинно, Аллах не любит вероломных.

В горле Абдуллы что-то булькнуло. Он быстро отвел глаза и взялся за ручку дверцы своей повозки.

И в этот момент из-за угла ограды больничного сада, окаймленной ровными рядами высоких кустов самшита, послышалось равномерное, неторопливое постукивание трости, шаркающие шаги и заунывное пение. Еще мгновение — и показался согбенный, престарелый бродячий даос с ритуальным мечом за спиною, что-то невнятно гудящий себе под нос.

Что-то?

Может, для всех остальных это и было «чем-то» — но, едва Богдан разобрал слова и мелодию песни, сердце его провалилось.

«Лодина есть Лодина, — тянул даос на одной ноте, — лапыти, эрготоу… Так сыкыроила матуска — и не пересыть…»

Эту песню они с Багом пели в харчевне Ябан-аги после завершения дела жадного варвара Цорэса!

Решать нужно было сразу. Минфа шагнул вперед, и, прежде чем даос миновал их, склонился перед ним в почтительном поклоне.

— Наставник, — сказал Богдан. — Я нуждаюсь в вашем совете.

Согбенный старец невозмутимо сделал еще один шаг, будто слова Богдана не сразу дошли до его сознания, пребывающего где-то неподалеку от вечности. Потом остановился, медленно повернул голову, перекатил на него взгляд ясных глаз из-под очков с перевязанной дужкой и спросил неторопливо:

— Что за совет тебе нужен, уважаемый?

Богдан впился взглядом в лицо даоса; но, как он ни силился, друга узнать не мог. Он или не он? Баг — или не Баг?

Некогда думать.

— Еч Абдулла, — Богдан обернулся к начальнику зиндана унутренных справ, — вы не будете возражать, если мы возьмем с собой почтенного старца?

— В данной ситуации я ни в чем не могу отказать вам, еч Богдан, у вас сегодня настолько тяжелый день… Но, клянусь туфлей Пророка, я не понимаю, зачем он вам понадобился.

— Между тем все просто, — сказал Богдан, едва в силах скрыть грозящее прорваться в голосе торжество. — Пусть почтенный старец осмотрит и ощупает разбитую повозку профессора Кова-Леви, погадает рядом… Вы же не успели ее отбуксировать в город? Может быть, с помощью своих проверенных тысячелетиями способов старец поможет нам понять, куда направился профессор, как далеко он ушел и где его искать.

— Вы же православный, драг еч! — недоуменно сказал Абдулла. Богдан чуть обиженно пожал плечами.

— Ну и что? Ваша вера ведь не мешает вам слушать прогнозы погоды, драг еч Абдулла?

На это возразить было нечего.


Окрестности Асланiва,

9 день восьмого месяца, средница,

ранний вечер


Теперь их стало пятеро.

В повозке пришлось потесниться.

Абдулла сел за руль, рядом с ним устроился совсем приунывший ибн Зозуля. Он затравленно, даже как-то виновато озирался и все пытался поймать взгляд Абдуллы — но тот подчеркнуто не замечал этого и не обращал на цзюйжэня ни малейшего внимания.

На заднее сиденье втиснулись бек, даос и Богдан. Салон европейской повозки был вполне просторным, не меньше чем у «тахмасиба», но потолок располагался ниже. «Хорошо, — подумал минфа, — что я здесь без шапки-гуань, с непокрытой головой…»

Все молчали.

Повозка долго юлила среди канав и куч, потом выехала за городскую черту и прибавила ходу. Вел Абдулла великолепно. Его широкая спина была неподвижна, и лишь руки, свободно лежащие на баранке, двигались едва-едва. Он напомнил Богдану Бага. «Какой достойный человек! — в который раз думал Богдан. — Неужели он — человеконарушитель?»

Они по-прежнему молчали. Все.

Потом чуть слышно задудел себе под нос старец.


У Дальлеса злой плут сталшыныка.

Мая жызинь тун-тун машыныка,

Мая коны ходи мыного соныца,

Нету ляна и нету челывоныца,

Нету фанза, нету девиса,

Нету детишыка и огненый водиса…


Богдан покосился на даоса. Тот сидел с отсутствующим видом, прикрыв глаза, лишь чуть заметно шевелились губы. «Вот это маскировка!» — подумал Богдан. Не будь так тяжело на душе, он бы испытывал неподдельный восторг.

Кроме даоса, все молчали.

Горы приближались.

«Красиво… — глядя в окно, думал Богдан. — Святый Боже, как здесь красиво! Какой прекрасный край! Как это сообразно — его любить! Погулять бы с Жанной по этим холмам, по этим душистым предгорьям, когда все кончится…»

Мелькнул слева дорожный указатель — знак поворота и надпись: «Раскоп 178». И строкой ниже: «100 шагов». Через мгновение за стремительно льющейся вереницей придорожных кипарисов замелькали кучи вынутой земли и траншеи сложной конфигурации.

— Раскоп? — спросил бек, ни к кому не обращаясь.

— Раскоп, — после паузы подтвердил ибн Зозуля.

— Древнеискательский?

— Древнеискательский. Здесь мы рассчитывали обнаружить захоронение…

— Обнаружили? — спокойно спросил бек.

Ибн Зозуля, помедлив, виновато сказал:

— Нет…

Бек вздохнул и, по-прежнему ни к кому не обращаясь, неторопливо поведал:

— Лет с полста назад мой дедушка вразумлял талибских фанатиков в Кашмире. Мы с братьями подносили его расчету снарядные ящики. Да. — Он чуть помедлил. — Именно так выглядели тогда полностью отрытые позиции противутанковых пушек.

Повисла тишина. Даже даос умолк. Лишь рвущийся воздух пел на ветровом стекле.

— Хвала Аллаху, — наконец проговорил Абдулла, и голос его был совершенно спокоен, — никогда не видел. Ничего не могу сказать.

— Это раскоп… — проблеял ибн Зозуля.

Горы приближались.

Баг и Богдан

Тридцать две ли от Асланiва,

9 день восьмого месяца, средница,

часом позже


Сильно покореженная повозка застряла между двумя кипарисами на краю небольшой лужайки, в каких-то двух-трех шагах от обрыва, скрытого растущими по краю кустами жасмина. От дороги до места последнего пристанища «рено» — Глюксман Кова-Леви и в Асланiве остался верен продукции своей родины — проходили вполне различимые следы неконтролируемого водителем движения: ободранные стволы деревьев, смятые, вырванные с корнем кустарники, вспоротый шинами мох. Собственно, не загреметь на всем ходу с обрыва и не найти верной смерти на каменных глыбах ста шагами ниже пассажирам повозки, судя по всему, помешал удивительный случай в лице тех самых кипарисов — молодых и совсем еще невысоких.

Абдулла Нечипорук, задумчиво глядя на деревья, изрек что-то про невероятное везение, мол, шаг влево или шаг вправо — и мы бы вряд ли нашли что-нибудь кроме обгорелого остова повозки да обезображенных тел. Зозуля тоже что-то горестно мямлил про недопустимость подобного риска — управлять повозкой в нетрезвом состоянии; что ведь он не пускал, он отговаривал, он предлагал шофера дать, а вот поди ж ты — как вышло…

Богдан ходил вокруг повозки, заложив руки за спину и нервно сжимая и разжимая пальцы. Он вдруг очень отчетливо представил себе, как — не случись на пути вот этих кипарисов — повозка летит в пропасть, и Жанна, его Жанна в смертельном ужасе кричит, понимая, что ей из повозки не выбраться, что холодные равнодушные камни все ближе и ближе с каждым мгновением… «Что было бы, если бы так и случилось?! — спрашивал себя в отчаянье Богдан, остановившись на краю обрыва. — Слава Тебе, Боже, за все вовеки! Не попустил…» Богдан истово перекрестился.

Абдулла провел его к месту, где нашли Жанну, и Богдан благоговейно собрал горсть влажной земли, завернул в тряпицу и уложил в карман порток — с тем, чтобы в готеле переложить в какой-либо более подходящий сосуд. Он всерьез был намерен хранить эту горсть по гроб жизни. В глазах Богдана закипали слезы. Веселая, милая, взбалмошная умница Жанна стояла перед его мысленным взором.

Абдулла сочувственно наблюдал за манипуляциями минфа.

Бек Кормибарсов, вместе со всеми спустившись от дороги по следам повозки, скрестил руки под буркой на груди и застыл в величественной позе — подобный горному орлу, величаво озирающему свои владения. Лишь голова его неспешно поворачивалась — Ширмамед, глубоко вдыхая свежий горный воздух, внимательно осматривал живописные окрестности, и ни одна подозрительная песчинка не ускользала от пронзительного взгляда его живых глаз, прячущихся под косматыми бровями.

Баг тоже не развивал пока бурной даосской деятельности: просто немного походил по лужайке юевым шагом [53] и определил расположение сторон света. Он, честно сказать, все еще переживал, что совсем недавно совершил существенную ошибку. Тот, кто из-за кадки с пальмой показался Багу Мутанаилом ибн Зозулей, в действительности оказался Абдуллой Нечипоруком, Черным Абдуллой, по выражению Олеженя Фочикяна. А Зозулей оказался как раз тот, кто говорил голосом беспомощным и робким.

«Значит, вот как все обстоит на самом деле, — все еще несколько ошарашенно размышлял Баг, старательно кривя ноги, будто паралитик, усилием воли поднявшийся по страшной нужде из инвалидного кресла. — Получается, это Абдулла распекал Зозулю, а Зозуля униженно шмыгал носом, а потом вовсе рыдать ударился… И Абдулла уж определенно в курсе смертоубийства Хикмета. Амитофо! Спросите меня прямо, и я отвечу: да, это Абдулла приказал Хикмета убить и на того, кто случайно подвернулся рядом, смертоубийство повесить! Абдулла Ничипорук — вот кто главный местный скорпион!»

— Наставник! — рядом с Багом оказался бледный Богдан. Абдулла тоже приблизился. На заднем плане маячил, комкая надушенный носовой платок, Зозуля, а еще дальше скалой возвышался недвижный бек. — Уважаемый наставник… — повторил Богдан со значением. — Вот тут и произошло несчастье. Пропали люди, двое. Французский профессор и его помощница. Женщина… потом нашлась, она сейчас в больнице, а мужчина пока не обнаружен. Не могли бы вы как-то помочь в поисках?

— Сделаю все, что в моих силах, уважаемый, — улыбнулся даос-Баг Богдану и еле заметно подмигнул левым глазом. — Фэншуй тут скверный. Просто-таки поганый фэншуй… Сейчас осмотрю повозку, может, она мне что-то скажет… — Баг двинулся к самому месту аварии. Богдан, Абдулла и Зозуля последовали за ним.

«Теперь многое становится понятным, — напряженно размышлял Баг, медленно ковыляя к останкам „рено“. — Целая банда: Абдулла за главного, повязал Зозулю сначала научными перспективами, а потом и деньгами. Пользуясь служебным положением, казнокрадствует и контролирует незалежных дервишей, вдохновляя их каким-то Горним Старцем, делает из молодежи нукеров непонятно для чего, хотя — что ж непонятного? На случай стычки, когда клад найдут… Видно, много охотников. Или…

Стоп, стоп! Вот он про уникальность асланiвськой культуры говорил, про сочувствие Европы, про то, что она фитиль Ордуси рада будет вставить. И точно, рада, это и дикобразу ясно. Причем ведь даже не по злобе или ненависти какой! Просто инстинктивно, по привычке. Потому что очень уж Ордусь по сравнению с ними большая… А бек насчет противутанковых-то пушек, судя по реакции Абдуллы, в точку попал! Абдулла сам Зозуле говорил тогда: у нас есть и другие виды на ваши ямы и канавы. Но о подобном я и помыслить не мог! А теперь — ясен пень… Одной стрелой двух тигров поразить хотят — и клад ищут, и укрепления роют… А народ и знать не знает, ведать не ведает, чего ради проливает пот и мозолит руки: культура, культура! Древние свидетельства нашей уникальности!

Не отделиться ли Абдулла задумал, а? Разве мы, мол, древнейший и культурнейший народ на свете, можем быть всего-то каким-то уездом? И клад Дракусселев — сразу казна новому государству. Провозгласит начальник зиндана независимый Асланiв, а заморские черти рады-радешеньки — ну как же, люди к нам рвутся, из тоталитарного-то режима! Надо поддержать, надо. И слово-то какое поганое придумали, несообразное совсем — тота… лита… Шита-крыта. Три корыта. Три Яньло… Да что там три — тридцать три! В глотку, в уши, в ноздри, да вообще повсеместно!

А профессор с Жанной им под руку подвернулись. Что-то должно было очень серьезное произойти, чтобы здешние аспиды, вместо того, чтобы на цырлах бегать перед варварами, на них руку подняли. Что-то очень существенное. Одно из двух: либо профессор случайно оказался осведомлен об их планах и не поддержал их, либо узнал что-то важное по поводу клада… может, чего эти пиявицы поганые, смердящие кровососы на теле народном, сами не знают еще. Что стоило ибн Зозуле подсыпать профессору какую-нибудь гадость в питье? Снотворное, например… Но тогда куда же они его труп дели? И зачем было прятать? Вот повозка разбитая, вот Жанна травмированная, вот профессор без головы… Чего проще? Странно…»

Баг сунулся в салон повозки, сделал сложные пассы руками и стал водить ладонью над сидениями. Внезапно пришедшая в голову мысль о возможном отделении Асланiвського уезда от Ордуси не вызвала у него большого раздражения: обидно и глупо, конечно, было бы делить неделимое и рвать на части живое, но ведь любой народ вправе жить так, как ему хочется. И кто мы такие, чтобы этому мешать?

Да, это справедливо, да, это правильно — если хочет весь народ. Как можно противиться воле народа? Но то ли здесь, в Асланiве? Знают ли асланiвцы, какую судьбу уготовил им Черный Абдулла и его последыши? Определенно нет! Согласны ли они на это? Спросили их разве? Определенно не спросили. Вот что выводило из себя Бага — Абдулла Нечипорук с бандой взялись решать за целый народ!

Все эти отвлеченные размышления, однако ж, отнюдь не мешали Багу, пользуясь предоставленной Богданом возможностью, под видом подготовки к гаданию осматривать разбитую повозку. Уже минут через пять Баг понял, что осмотр этот дает для следствия поистине бесценные сведения.

Наглость преступников была беспредельна. Видимо, самим ходом событий они были поставлены в безвыходное положение и рассчитывали единственно на неискушенность минфа в следственном деле; местным же следствием собирался, разумеется, заниматься Нечипорук лично, со всеми вытекающими отсюда последствиями — ну, а появления опытного Бага они никак не могли предусмотреть, да и сейчас не ждали от бродячего даоса никакого подвоха.

Повозка катилась к обрыву не вчера, а сегодня, не более четырех часов назад. Это сказали Багу земля, ветви и мох. А свежесодранная с кипарисов кора — подтвердила.

«За идиотов они нас принимают, что ли?»

Когда повозка ударилась, в ней никого не было. Это рассказала Багу сама повозка. Никто не получал травм, сидя в ее салоне. Никто не выбирался из нее, выбивая изнутри перекошенные, заклиненные дверцы. Никто не отползал от нее, торопливо пытаясь оказаться как можно дальше от готовой в любой момент взорваться бензиновой бомбы. Ну разве что для виду протащили мешок с камнями.

«Стало быть, лицедейство, — заключил Баг. — Стало быть, эти исчадия культурной уникальности собственноручно нанесли Жанне раны. Может, поначалу такие зверства и не входили в их намерения; может, начиная свои козни, они думали, что все обойдется бескровно. Но тот, кто поступает нечестно, раньше или позже оказывается вынужденным совершать преступления, таков закон кармы. Да и не только кармы… Ох, ну и подарочек будет для общеевропейского дома этот Абдулла со товарищи!»

Багу хотелось подойти к Абдулле и задушить его немедленно. Вот, стоит рядом с другом Богданом и врет ему, нахально врет — а Богдан кивает и кусает губы, чтоб не расплакаться… «Но, стало быть, — продолжал размышлять Баг, — никуда профессор за помощью не уползал, так что искать его в лесу — все равно, что искать дракона в отхожем месте. Гуаньинь милосердная, а может, Кова-Леви жив? — Баг даже похолодел от этой неожиданной догадки. — Может, он у них спрятан где-то? Ну, конечно же! Что-то дервишам от профессора нужно, что-то они очень хотят…»

Над лужайкой возник легкий свежий ветерок — солнце неумолимо клонилось к закату.

Баг развязал связку специальных магических чохов — вместо девиза правления и номинала на них были изображены целые и прерывистые линии, в разных сочетаниях образующие шестьдесят четыре гексаграммы великой «Книги перемен», а еще отгоняющие злых духов надписи о Чжун Куе [54]. Затем высыпал чохи в ладонь и встряхнул.

— Надо соорудить алтарь, уважаемый, — повернулся он к Богдану. — Солнце коснулось вершины горы. Скоро наступит благоприятный для гадания час.

— Единочаятель Богдан, — сделал шаг вперед Абдулла, — Я все понимаю, конечно, но… Действительно, вечереет. А это, гм… гадание, — он с откровенной неприязнью взглянул на бродячего даоса, — может затянуться надолго. Да и будет ли с того какой-то прок? Что-то я сомневаюсь.

— А вы не сомневайтесь. Не надо, — не громко, но веско подал голос Кормибарсов. Простер руку в сторону даоса. — Делай, что должен, святой человек, да поможет тебе Аллах!

— Да, единочаятель Абдулла, — пристально взглянув на Бага, согласился с беком Богдан. — Нужно сделать все возможное. А если вы торопитесь к незавершенным делам, то поезжайте вперед, а за нами пришлите повозку. Мы вернемся, когда закончим.

— Нет, что вы, — примирительно заговорил Абдулла, сверкнув на бека глазами. — Просто мне кажется, мы даром теряем время. А расследование не движется…

— Когда Всевышний создавал время, он создал его достаточно! — заверил Абдуллу Ширмамед Кормибарсов и неторопливо приблизился. — Что тебе надо для алтаря, уважаемый?

«Желательно поленницу дров и Абдуллу с Зозулей сверху. Зажигалка у меня есть», — подумал Баг, а вслух произнес:

— Четыре ветки толщиной в палец и высотой в полшага каждая.

Ширмамед согласно кивнул, шагнул к зарослям и, откинув бурку, опустил руку на рукоять сабли. Несколько ускользающих от взгляда взмахов, и даос стал обладателем потребных веток, а сабля с коротким, едва слышным шипением опять заняла место в ножнах.

«Ух… — подумал Баг, с поклоном принимая из широкой жилистой ладони Кормибарсова только что срубленные ветви. — Хороший родственник у Богдана, хороший! Когда все это кончится, непременно попрошу бека повлиять на драг еча, пусть хоть слегка фехтовать научится, это еще никому не вредило!»

«Ох… — подумал Богдан, глядя на невозмутимого бека, — Когда все это кончится, драг еч Баг и Ширмамед, кажется, быстро найдут общий язык».

— Где обнаружили женщину? — спросил Баг, обернувшись к Абдулле.

— Вон там! — указал тот на деревья слева.

— Не сочтите за труд показать точнее, — попросил Баг, — это необходимо для успешного исхода гадания.

— Теперь я тоже могу показать, — тихо и печально проговорил Богдан. — Идемте, наставник. Это место навсегда запечатлелось в моей памяти.

Абдулла сочувственно вздохнул. Но, когда Богдан и Баг направились к деревьям, он, помедлив, вдруг встрепенулся и быстро догнал их. «Боится оставить нас вдвоем? Это он правильно, — подумал Баг. — Или просто не хочет ни на мгновение выпускать доверчивого драг еча из-под своего влияния? Три Яньло… Как таких земля носит. Быть ему в следующей жизни навозным жуком, как пить дать!» И, пока будущий навозный жук не успел подойти к ним, чуть слышно шепнул, почти выдохнул в сторону Богдана:

— Абдулле не верь!

Богдан не отреагировал, но то ли он не услышал, то ли эти слова не стали для него неожиданностью — Баг не мог понять. А через мгновение подоспел Абдулла. Опередив зачем-то Богдана, ткнул пальцем:

— У этого куста!

Баг достал из заплечного мешка тыкву-горлянку, налил из нее немного жидкости в миску и на образцовом ханьском наречии громко воззвал к духу местности — Абдулла поморщился, а ибн Зозуля в ужасе прикрыл платком рот. Затем достойный человекоохранитель принялся плескать из миски в четыре стороны. Ничипорук едва успел отпрыгнуть.

— Теперь отойдите все, — потребовал Баг, воткнул ветки в землю и принялся сооружать из них походный алтарь, пользуясь перевернутой миской и куском желтой мятой тряпки, извлеченной из-за пазухи.

Если бы среди присутствующих вдруг оказался знаток даосских ритуалов, он непременно принялся бы разоблачать неумелость бродячего даоса, но таковых не наблюдалось, а ежели бы из кустов вдруг и вынырнул подобный преждерожденый, у Бага была на сей предмет припасена легенда о его принадлежности к «Заоблачной школе Нефритового утробыша», ведущей свое происхождение от седьмого правнучатого племянника великого даоса и бессмертного Чжан Дао-лина. Да и основную позу школы Баг тут же незамедлительно принял бы; а у этой школы, знаете ли, свои ритуалы, мы их храним в строгом секрете, передаем из поколения в поколение прямо в утробе матери, еще до рождения, так что вообще мало кто о том знает, только избранные, вот я, например, но и я вам не скажу ничего, ибо — сокровенны пути духов и непостижимы…

Соорудив алтарь, Баг водрузил на него деревянную фигурку некоего божества, достав ее все из того же мешка, возжег перед фигуркой ароматические курения, поклонился девять раз и монотонно загундосил под нос одному ему понятные слова. Честно сказать, и самому Багу эти слова были малопонятны; они звучали в его исполнении первый раз и представляли собою набор имен разных даосских божеств, от Лао-цзюня до бессмертного Хань Сян-цзы. Собственно, всех, что на ум взбредут. Но произносились они нараспев таким образом, что слушатели разобрать толком ничего не могли — зато у них создавалась полная иллюзия, что им посчастливилось услышать магический текст неимоверной силы. Ибо для нагнетания атмосферы Баг в определенных местах зловеще подвывал, задавая своему молитво-словию вполне мистический ритм.

Покончив с заклинаниями, Баг хлебнул из тыквы воды и прыснул ею на чохи, а потом швырнул их на землю перед алтарем. Монеты блеснули в подступающей темноте.

Зрители заинтересованно приблизились.

— Ну, скоро? — поинтересовался Абдулла нетерпеливо.

Кормибарсов внимательно на него взглянул.

— Не посветить ли вам, наставник? — спросил Богдан, доставая фонарик. — Позвольте… — Луч света озарил и траву, и чохи в ней.

— Дух горы дал знак! Выпали гексаграммы «у ван», «цзянь» и «сяо го»! — торжественно возвестил Баг, поднимаясь с колен. Показал присутствующим монеты в ладони.

«Ну ты даешь, напарник…» — пронеслось в голове Богдана.

— И что сии знамения значат? — устало спросил Абдулла.

«Если бы я знал!» — пронеслось в голове у Бага. Он напряг память… Нельзя сказать, чтобы «Книга перемен» была его настольной книгой, но — как и всякий образованный ордусянин — он не раз читал это великое произведение, отдавая при том предпочтение позднейшим комментариям Сю Ю-ли; а уж на забывчивость Баг никогда не жаловался.

— Запутанно… Все запутанно… — забормотал, склонившись над монетами, Баг. — Благоприятен юго-запад… не благоприятен северо-восток… Стойкость — к счастью. Возможны дела малых, невозможны дела великих, от летящей птицы остался голос… Императорскому слуге — препятствие за препятствием. Не следует подниматься, следует спускаться! — Богдан краем глазазаметил, как непроизвольно вздрогнул ибн Зозуля. — Тогда будет великое счастье… Беспорочность! У того, кто неправ, случится им самим вызванная беда! — возвысил голос Баг. — Ему неблагоприятно иметь, куда выступать…

— Бред! — несколько натянуто заключил Абдулла.

— И что же вы посоветуете, уважаемый наставник? — не обратив внимания на Абдуллу, спросил Богдан.

— Сейчас монеты сказали, что для императорского слуги, которой встречает препятствие за препятствием, благоприятен юго-запад, — отвечал Баг. — И что следует опускаться, а не подниматься. Надо понимать, что поиски пропавшего нужно вести в юго-западном направлении. — Баг неопределенно махнул рукой. — Где-то там! Причем, не подниматься выше в горы, а спускаться вниз. Очень странно… — добавил Баг вполне искренне, сам только теперь осознав, что спускаться в том направлении как раз нельзя — склон мало-помалу шел вверх. Вот тебе и «Книга перемен»! Шахту, что ли, рыть? — И пропавший будет найден, — вновь обретя уверенность, закончил он. — А неправые пострадают от своих же собственных деяний, бежать им некуда.

Некоторое время в сгустившихся сумерках царило молчание. Лишь шумно высморкался ибн Зозуля.

— Так что, — продолжил Баг, — я советую завтра начать поиски с этого места. Коли вам угодно, уважаемые, я и завтра буду вам помогать.

— Ладно, ладно, — махнул рукой Абдулла, — завтра так завтра! А сейчас не угодно ли вернуться в город? Ночь уже на носу!


Больница «Милосердные Яджудж и Маджудж»,

9 день восьмого месяца, средница,

ночь


Всю дорогу до Асланiва Абдулла Ничипорук проявлял явные, хотя и тщательно скрываемые признаки нетерпения: барабанил пальцами по рулю, кашлял, поглядывал на молча и безучастно сидевшего рядом ибн Зозулю. Богдан, даос-Баг и бек Кормибарсов также сидели в полном молчании, в которое погрузились немедленно после того, как Абдулла поинтересовался, куда доставить драгоценных преждерожденных, и Богдан ответил, что к больнице; каждый думал о своем, но в то же время — об одном, об общем, и в меру темперамента терзался оттого, что не может поделиться своими мыслями с единочаятелями. Пожалуй, легче всего было почтенному Ширмамеду — долгая, полная разнообразных событий и неожиданных ситуаций жизнь приучила его сдерживать чувства и не давать попусту волю переживаниям.

Абдулла разогнал повозку сверх всякой меры, и Богдану даже стало казаться, что Ничипорук решил устроить еще одну автокатостофу, но водитель сжимал в руках руль уверенно, и лишь шины душераздирающе визжали на поворотах.

«Нервничает», — сочувственно думал Богдан.

«Психует!» — злорадно думал Баг.

«Иншалла», — отстраненно думал Ширмамед.

Повозка достигла больницы «Милосердные Яджудж и Маджудж» в рекордные сроки. Баг решил, что и сам не смог бы добраться быстрее. Да, неплохой мотор у этого «мерседеса», только внутри повозка подкачала — тесновато и потолок низкий. И пепельница неудобная. Что Абдулла нашел в этих заграничных повозках?

— Завтра я не смогу вас сопроводить, — извиняющимся голосом сообщил Ничипорук, высадив седоков у больницы и выходя за ними следом, — но пришлю старшего вэйбина, чтобы он указал дорогу, сами вы не найдете.

— Мы вам признательны за помощь, единочаятель Абдулла, — сдержанно поблагодарил Богдан. — Если что-то вдруг выяснится, прошу вас не считаясь со временем немедленно связаться со мной.

— Да уж, кончено! Поиски взяты мною под личный контроль. Я отслеживаю ситуацию и днем и ночью. Где вы остановились, куда мне прислать провожатого?

— Постоялый двор «Меч Пророка». К десяти часам утра, — молвил Кормибарсов. — Поспешим, Богдан. Проведаем молодую, — Он коротко кивнул Абдулле и направился ко входу в больницу.

— Наставник, — повернулся Богдан к даосу, — окажите нам честь быть завтра в «Мече Пророка» в это время! Примите… — Богдан достал пару связок чохов, — примите на счастье!

Баг взял из рук друга «мзду на счастье», выразительно показал ему глазами на ожидавшего Абдуллу, беззвучно шевельнул губами: «Задержи!» — низко поклонился и отступил в темноту кустов.

— Единочаятель Абдулла, — Богдан положил Ничипоруку руку на плечо, — не откажите мне еще в одной маленькой услуге…

— Я слушаю, еч Богдан, — в голосе Абдуллы нетерпение проступало все явственнее.

«Куда ж ты так торопишься-то? — Невидимый в темноте Баг подкрался сзади к немецкой повозке. — Сказано же: не благоприятно тебе „иметь, куда выступать“. Удачи не будет. Сиди и жди, никуда не выступая, мы сами придем». — Он осторожно ощупал крышку вещника, нашел отпирающую ее кнопку, нажал, придерживая сверху.

— Нельзя ли завтра с вашим вэйбином получить подробную карту той местности, — продолжал Богдан, — это нам будет вовсе нелишним…

— Непременно, еч Богдан, все что вам потребуется. Ну, а сейчас я должен спешить: поиски пропавшего преждерожденного Кова-Леви не прекращаются ни на минуту, и мой долг обязывает меня быть в зиндане. Кроме того, у нас убийца не схвачен. Наверное, вы слыхали об убийстве дервиша Хикмета? Так что постарайтесь понять…

— Разумеется, я понимаю.

Баг ужом проскользнул в вещник повозки. Не пришлось даже принимать позу «нефритового утробыша»: внутри было пусто и вполне просторно. Сюда вполне могло поместиться два Бага и очень много мечей.

Подцепив ножом крышку, он аккуратно прикрыл вещник и оказался в полной темноте.

Минуту спустя Баг почувствовал, как повозка дважды всколыхнулась, приняв в себя тяжесть двух тел; потом хлопнули дверцы, и повозка тронулась с места.


Где-то в окрестностях Асланiва,

три часа спустя


Тиха асланiвськая ночь…

Баг сидел у фонаря на обочине дороги и всматривался в темноту. Ни повозки, ни грузовика — все будто вымерло этой замечательной ночью! С другой стороны, в обычаях человеческих спать по ночам, ведь еще великий Конфуций на вопрос пытливого Мэн Да, можно ли в ночное время суток составить далеко идущие замыслы или хотя бы приблизиться к постижению главного, отвечал: «Уху! Глупец! Благородный муж ночью спит!». Баг не знал пока, сколько благородных мужей приходится на каждую сотню жителей этого уезда, но так или иначе жители асланiвських окрестностей предпочитали этой ночью спать, а не ходить или ездить, отдавая тем самым должное мудрым советам Учителя.

Между тем, Багу позарез нужно было в город. И он уже десять раз пожалел, что так глупо разбил телефон, спасая от незаслуженных увечий неизвестного нахального кота. Теперь оставалось только досадовать на эту глупую случайность. С другой стороны, взять с собой телефон, будучи даосом, Баг никак не мог: во-первых, у ордусян существовало твердое представление о том, что бродячие даосы телефонами, тем более переносными, не пользуются, ибо, не соблазняясь сиюминутным, думают о вечном и брезгуют иметь отношения с новомодной техникой; а во-вторых, хорош бы он был, стоя у алтаря или гадая по гексаграммам, ежели б в тот момент в рукаве запиликала трубка. Но вот сейчас, именно сейчас телефон Багу был просто необходим: он стоял столбом на ночной дороге, в неведомом месте, не зная, какое направление избрать, и по дороге за полчаса не проехало ни одной повозки, ни легковой, ни грузовой, чтобы подвезти пожилого бродячего даоса хотя бы до окрестностей Асланiва, куда даос ой как торопился.

Ибо полученная информация окончательно сложила кусочки мозаики в одно целое и просто-таки распирала честного человекоохранителя.

«Три Яньло, — раздраженно думал Баг, — что за карма! Ну почему именно сейчас? Где какой-нибудь захудалый грузовик с эрготоу, тьфу ты, с горилкой?»

Баг с тоской вспомнил нескончаемые потоки многотонных фур, днем и ночью мчащихся из Мосыкэ по александрийскому проспекту Радостного Умиротворения, попросту называемом водителями Московским — уж в одной из них бродячему даосу определенно нашлось бы место! И он благополучно достиг бы пункта назначения — больницы «Милосердные Яджудж и Маджудж» или готеля «Меч Пророка», смотря по времени — когда удалось бы добраться до города. Баг помнил, что Богдан остался в больнице — но вряд ли он пробудет там всю ночь…

Требовалось срочно рассказать ему, что же Баг увидел.

…Путешествие в вещнике продолжалось довольно долго: сначала повозка двигалась стремительно и плавно, потом скорость заметно снизилась, начало трясти на ухабах, появились многочисленные повороты, и мотор натужно ревел; затем путь пошел под уклон. Баг понял, что повозка движется по горной дороге. Однажды она и вовсе остановилась: хлопнула дверца и кто-то, судя по голосу — ибн Зозуля, зашуршал в кусты. Замер. Раздалось вполне характерное журчание и удовлетворенный вздох. «Облегчился, мерзавец, — с негодованием понял Баг, переворачиваясь на другой бок, — чтоб тебе больше никогда не облегчаться! Да поразит тебя простатит до самой глубины твоей злобной железы!»

У Бага уже стала затекать шея, когда повозка остановилась окончательно. Мотор заглох, хлопнули дверцы и раздались удаляющиеся шаги.

Подцепив замок ножом, Баг подхватил меч и вылез в темноту.

Ночь благоухала ароматами позднего цветения трав и была исполнена многоголосой песни сверчков.

Повозка стояла недалеко от уходящей в невидимое небо смутно угадываемой скалы, выступающей из буйных зарослей местной растительности, в темноте толком неразличимой. Абдулла и ибн Зозуля, вооруженные фонариками, пробирались к скале между огромными валунами; узкие лучи света в своих беспорядочных прыжках выхватывали из ночи то ноздреватые камни, то некие безымянные для Бага кусты.

Кроясь за камнями, Баг скользнул следом.

Ибн Зозуля внезапно запрыгал на одной ноге, громогласно чертыхаясь.

— Вы что, в лесу?! — зло оборвал его Абдулла. — Совсем с ума сошли?!

— Так ведь камень, — оправдывался Зозуля, потирая ногу. — Камень ногу пронзил. Не видно ни пса…

— А фонарь вам на что? У, научник! Быстрее надо идти, каждая минута на счету теперь!

— Отчего же вы не послали меня сюда сразу? Я ведь хотел…

— Именно потому, что вы хотели. Теперь, когда мы оба думаем, что знаем ключ — я отнюдь не уверен, что вы, отыскав клад, не отсыплете себе оттуда на всю оставшуюся жизнь и не смоетесь подальше.

«Ого! — подумал Баг. — Это какой же ключ? Когда они успели?»

— Я бы на в коем случае… — патетически начал было владыка китабларни, но Абдулла прервал его:

— Да будет вам. Положение и впрямь аховое. Но кто мог подумать, что девчонка в бреду вспомнит услышанную фразу! Так все было аккуратно — и нате. Ах, шайтан!!

Беседуя подобным образом, они приблизились вплотную к скале. Абдулла посветил фонарем, и взору Бага открылся неширокая расселина — где ибн Зозуля с Аблуллой и скрылись.

«Очень интересно, — подумал Баг, перемахивая через пару валунов и приникая к краю прохода, — Не обнаружится ли тут, например, канцелярия Горнего Старца?»

Отчетливо донеслись близкие удары по чему-то железному: тук-тук, потом пауза и еще три раза: тук-тук-тук.

— Кого Аллах принес? — раздался приглушенный голос.

— Во имя Горнего Старца, милостивого и милосердного! Открывай! — повелел Абдулла.

Заскрипели плохо смазанные петли.

«Гляди-ка! Дверь!»

— А, здоровеньки салям, Абдулла-ага… Мутанаил-ага… Припозднились вы! — Голос радостно вибрировал.

— Ассалям… Вот, задержали гости нежданные. Торопиться теперь надо! Что у вас?

— Усё путем. Ничего, говорит, на бумажке той больше не было.

— Паяльник не пробовали?

— Не. А надо? — В голосе проснулся явный интерес.

— Покамест не надо. Может, завтра. А вообще… облажались мы, воины Аллаха, жидко облажались. Фраза-то, оказывается, известная, из Корана! — Снова заскрипели петли, что-то лязгнуло и наступила тишина.

«Засов, — определил Баг, вглядываясь во мрак расселины. — Там у этих скорпионов дверь с засовом. Пещера, наверное. База. И профессор французский здесь, как пить дать, здесь… Фраза какая-то. Не та ли это фраза, которую Абдулла Зозуле на засыпку произносил? А кто-то, стало быть, ее опознал. Ладно… Надо так понимать, что им от профессора узнать что-то надобно. Значит — жив пока… Паяльник?! Милостивая Гуаньинь! Это что же они паять собрались на ночь глядя?».

Некоторое время Баг, стиснув рукоять меча, стоял, раздираемый двумя противуположными необходимостями: долг честного человекоохранителя призывал его немедленно ворваться в дверь с засовом и освободить из плена несчастного Кова-Леви, над которым так явственно нависла угроза изуверских пыток с применением паяльника. Но был еще долг перед Родиной, перед всей Ордусью, и этот долг недвусмысленно повелевал вырвать с корнем все гнездо человеконарушителей, чтобы не ушел ни один из них. И ворвавшись в дверь, Баг устремился бы за малым, упустив гораздо большее. Хуже того: погнавшись за второстепенным, он рисковал сгубить главное.

К тому же Баг представления не имел, что откроется ему за этой самой дверью, сколько там будет злодеев, как они вооружены и сумеет ли он с ними справиться. Честный человекоохранитель знал, что его возможности велики, но не безграничны.

Сделав трудный выбор, Баг с тяжелым сердцем и требовательно чешущимися кулаками бесшумно отступил от прохода в скале и, насколько позволяла темнота ночи, огляделся.

Как следует запомнив два приметных валуна справа от расселины и для верности выцарапав ножом на одном из них маленький иероглиф «чжун» («верность сюзерену»), Баг метнулся обратно, к повозке и, обогнув ее, рысцой припустил по дороге, временами делая скрытные зарубки на стволах деревьев.

Кругом надрывались сверчки да цикады.

«Пещера, — размышлял Баг. — Пещера… А ведь, выходит, неспроста при гадании получилось, что надо спускаться там, где вроде бы, спускаться некуда. Ведь в пещеру точно — надо спускаться. Амитофо! Да, не прост „И цзин“, не прост…» — Баг перешел на бег. Мышцы, изготовившиеся к бою, требовали движений энергических.

Дорога, то сужаясь, то становясь несколько шире, то вообще теряя очертания, петляла, поднимаясь в гору. Баг не чувствовал усталости: размеренный скользящий бег он умело сочетал с мысленной декламацией строф из «Глав о прозрении истины» известного даосского автора Чжан Бо-дуаня; да и есть ли такие расстояния, что могут встать серьезным препятствием на пути служения добру и справедливости?

Вскоре Баг достиг вершины подъема: внизу расстилалась все та же темнота зарослей, а в пяти примерно ли впереди равномерной тонкой цепочкой расходились в стороны искры далеких фонарей; стало быть, там проходила какая-то большая дорога.

«Ага… Оттуда Абдулла и свернул», — справедливо заключил Баг и, сориентировавшись по звездам, начал было спускаться, как вдруг шагах в двадцати увидел красную мерцающую точку и — замер.

Точка, между тем, разгорелась ярче и стала затухать. Раздался смачный звук — кто-то со всей страстью отправил наземь излишки слюны.

Баг осторожно сместился под защиту ближайших кустов и, ступая с величайшей осторожностью — еще не хватало хрустнуть какой-нибудь веткой! — стал приближаться к огоньку.

Так и есть: на широком пне у дороги сидел здоровенный субъект в чалме, с автоматом на коленях и самозабвенно курил трубку-люлюку, любуясь роскошным асланiвським небом. Страж был настроен весьма благодушно: в сладостном забытьи он, задрав бороду, таращился на звезды и размеренно сплевывал после каждой затяжки.

— Ых-х-х… — донесся до Бага его восхищенный шепот. — Ых-х-х…

«Смотрите, какой ценитель прекрасного… Все же эти люди не до конца потеряны для общества. Просто те, кто поставлен блюсти их чаяния, заботятся совершенно об ином…»

Баг некоторое время постоял у субъекта за спиной, вместе с ним наблюдая далекие светила.

— Ох-х-х ты ж… Я ташшшусь… — в экстазе протянул бородатый, увидев падающую звезду.

Не в обычаях Бага было отрывать кого-либо от созерцания, пусть даже и не совсем сообразного. И он, неслышно обойдя стража стороной, припустил дальше, вниз под горку.

Через ли с чем-то Баг чуть не свалился в свежую яму: кругом громоздились кучи вынутой земли, между вбитыми в почву колышками смутно белели натянутые веревки, а немного дальше, в окружении палаток, у небольшого костерка сидели трое подростков и, неторопливо покуривая сигареты, жарили на огне нечто, нанизанное на прутики.

«Раскоп, — понял Баг, — опять раскоп! Раскоп и каштаны! Значит, дорога и впрямь уже недалеко». Ободренный этим выводом, он не глядя шагнул назад. Раздался грохот, мальчишки у костра вскочили, хватаясь за оружие — в темноте было не разобрать, настоящее или игрушечное. Баг бросился ничком в кусты и, положив руку на меч, замер: он задел за воткнутую в кучу земли лопату, и лопата обрушилась на видневшиеся в глубине траншеи камни.

— Что это, Алим? — испуганно спросил один подросток.

— Н-не знаю, — дрожащим голосом отвечал второй. — Там вон что-то грохнуло… Кажись, лопата. Лязгнуло так…

Третий, который оказался ниже всех, молча водил стволом своего оружия из стороны в сторону, а потом тихо сказал:

— Ща пальну! Во имя Горнего Старца!

— Ты что, Панас! — громко зашептал Алим. — И не вздумай! Говорено ж: только на самый крайний случай!

— Ну! — упрямо отвечал низкий. — И что? А ну как там гяур какой притаился?

— Побойся Аллаха! — более уверенным шепотом оборвал его Алим. — Тут кроме нас да братьев и нет никого. Все по хатам, запершись сидят…

Баг набрал в легкие воздуха и, пользуясь уроками Судьи Ди, издал сообразное мяуканье.

— Ну вот! — с радостным облегчением сказал тот, кого называли Алимом. — Это ж кошка! Просто кошка!

— Тьфу! — Низкий плюнул и опустил свое оружие. — Пшла отседова! — Поднял камень и кинул в направлении Бага. Камень не долетел буквально полшага. «Способный мальчик», — подумал Баг. — Пшла вон, собака!

Мальчишки выпрямились и, подобрав прутики, вернулись к своему занятию, а Баг медленно отполз на приличное расстояние, поднялся и, чутко сторожа звуки, потрусил дальше.

Через двадцать минут, больше никого на пути не встретив, он выбрался на пустынную дорогу и под ближайшим фонарем остановился.

«Влево или вправо?»

Дорога молчала.

Сверчки надрывались.

Где-то гадостно заорал козлодой.

«Туда или сюда?»

Тиха асланiвськая ночь…

Ни одной повозки.

Ладно, можно и добежать, не в первый раз, но — в какую сторону?

Ни одного указателя в поле видимости.

Сказочное место.

Карма…

Баг присел у фонаря и принялся ждать: ну должны же по этой дороге ездить хоть какие-нибудь повозки. Например, грузовые.

Никого.

В какой стороне уездный город Асланiв?

Баг достал пачку «Чжунхуа» — осталась последняя сигарета.

Закурил.

И тут раздалось заполошное хлопанье крыльев — буквально на голову Багу свалился голубь, но в самый последний момент сманеврировал и приземлился рядом, на асфальт.

— Добрый вечер, крылатый преждерожденный, — меланхолически приветствовал его Баг. — Салям здоровеньки. Ласкаво рахматуем. И так далее… Что привело тебя сюда в сей неурочный час, когда все достойные подданные, тем более с крыльями, почивают в домах и гнездах?

Голубь повернул голову и уставился на Бага блестящей бусиной глаза. Моргнул, посмотрел другим глазом. И ничего не ответил.

— Да, крылатый преждерожденный, — задумчиво выпустил дым Баг. — Каждому существу в этой жизни положен свой удел. Ты ныне рожден парить в поднебесье, я же летать не умею. Умел бы — не сидел тут. Три Яньло…

Голубь моргнул еще раз и сделал пару шагов по направлению к Багу. В бездушном свете фонаря на правой его лапке что-то блеснуло.

— Да ты, брат, не просто голубь, а голубь-научник! — улыбнулся Баг, туша окурок в карманной пепельнице. — Способствуешь по мере сил познанию мира, летаешь с высокоучеными целями! Иди-ка сюда! — Баг протянул руку.

К его великому удивлению голубь будто ждал этого этих слов: он уверенно приблизился к ладони и забрался на нее, царапая кожу коготками. И издал удовлетворенный горловой звук.

— Вот даже как! — изумился Баг, поднимая голубя и разглядывая его. Странно: на шее голубя имел место легкий ошейник с кармашком, в темноте почти неотличимый от оперения, а на широком кольце, украшавшем птичью лапку, Баг в совершенном ошеломлении прочел выполненные древним стилем иероглифы: «Фогуансы куайцзи» («Срочная почта храма Света Будды»).

Баг погрузил палец в кармашек — потревоженный голубь слегка долбанул палец клювом — и вытащил оттуда тончайший листок желтой рисовой бумаги, напоенной сандаловым ароматом.

Развернул:


«Мирская пыль в круговороте жизней,

Все так приходит и уходит вновь и вновь.

Узнав пещеры сокровенной тайну,

Поймешь, как восстановить великое равновесие».

И подпись: «Баоши-цзы».


Голубь легко снялся с ладони Бага и, захлопав крыльями, скрылся в темноте неба.

«Амитофо! — Баг проводил взглядом исчезнувшего посланца Великого наставника. — Все и впрямь сошлось! „Книга перемен“… гатха наставника… Все о пещере. Какая же такая в ней тайна? Помимо паяльника?»

Вдали показались огни грузовой повозки.

Баг поднялся и, входя в роль бродячего даоса Фэй-юня, поднял правую руку.

Грузовик притормозил рядом с ним.

Богдан и Баг

Больница «Милосердные Яджудж и Маджудж»,

9 день восьмого месяца, средница,

ночь


Асланiв, и днем не слишком-то шумный, ночью совсем затаился. Теплая, ласковая ночь накрыла его своим покрывалом; в парке оглушительно гремели цикады, и безмятежное небо, усыпанное яркими южными звездами, раскинулось над древним городом широко и привольно. В такую ночь, Богдан помнил по собственной юности, улицы должны быть полны молодежи; смех, разговоры и споры, и признания в любви, и песни. Переливы гармоник и звон гитар… Сейчас открытое настежь окно больничного покоя было распахнуто в противуестественную тишину и в почти непроглядную тьму, нарушаемую только редкими и тусклыми уличными фонарями. Город сжался, съежился и замер. Город словно боялся ночи. Лишь приглушенно журчали в больничном парке невидимые во тьме фонтаны, да призрачно, зыбко звенели икады. Редко-редко долетал откуда-то издалека звук поспешно проехавшей повозки.

Бек неподвижно стоял у окна, уставясь в прозрачную тьму, на смутно серебрящиеся плотные веретена кипарисов. На его лице не отражалось никаких чувств. Богдан сидел в кресле у двери в палату и ждал. Надо было думать, надо было скоро и безошибочно анализировать ситуацию — но он не мог, в голове была пустота. До этого дня, до мгновения, когда он увидел перекошенное кровоподтеками лицо Жанны, он и сам понятия не имел, насколько она дорога ему.

И насколько именно теперь все у них сделалось безнадежно.

Дверь в палату приоткрылась почти беззвучно, и суровый врач, сощурившись от горевшего в холле яркого света, сказал:

— Богдан Рухович. Она проснулась и спрашивает, где вы.

— Я здесь, — сказал Богдан.

— Я так ей и сказал.

Богдан поднялся. Нерешительно оглянулся на бека.

— Иди, сынок, иди. — Бек даже не повернул головы. — Сказано в аяте сто восемьдесят девятом суры «Преграды»: «Аллах произвел из него супругу ему, чтобы она жила для него», — могучий старик на мгновение запнулся, а потом добавил: — Но для того, чтобы она жила для тебя, прежде всего надо, чтобы она просто жила.

— Опасности для жизни нет, — сказал врач.

— Спасибо вам, доктор, — сказал Богдан и решительно шагнул в палату.

Там царил полумрак. Горела лишь слабенькая настольная лампа на тумбочке, и свет падал только вниз, на пол и — краем — на стул, стоящий у изголовья.

— Ну, вот и я, — выдохнул Богдан, садясь.

— Постарайтесь, чтобы она не нервничала, — вполголоса предупредил врач с порога и прикрыл дверь.

— А это я, — тихонько ответила Жанна и попыталась улыбнуться. Ясно было, что ей даже улыбаться больно. — Хороша, да? — грустно пошутила она.

— Да, — сказал Богдан серьезно.

Она только вздохнула.

— Ты нашел Глюксмана?

«Первый вопрос, что она задала мне — о нем, — горько подумал Богдан. — Впрочем, нет. Второй».

— Пока нет, — сказал он. — Ночь настала. Здесь быстро темнеет.

— Тебе надо поискать его в своей Александрии, там белые ночи, — сказала Жанна.

— Думаю, ты ошибаешься, — мягко ответил Богдан и осторожно провел ладонью по ее плечу. Ощущение ее нежной кожи обожгло ему ладонь, сердце захолонуло — и он, совсем не собиравшийся тут, в палате, когда жене так худо, говорить о главном, все-таки против воли признался: — Я люблю тебя. Я так тебя люблю…

Он посмотрела на него странно. Потом опять чуть улыбнулась.

— А мне казалось, ты на это… не то, что не способен, но… В полигамных семьях это как-то не так. Холоднее. Лишь бы суетилась у подушки мужа с совком и метелкой — одна, другая… пятнадцатая… Сменил обои, взял новую жену. Примерно одно и то же.

— Ты не сможешь у нас прижиться, — чуть помолчав, ответил Богдан. — Я с самого начала это знал. С первого дня знал, что совсем скоро нам станет… грустно друг от друга.

— А ты бы хотел, чтобы я прижилась?

— Да. А ты бы хотела суметь прижиться?

Она умолкла. Устало прикрыла глаза. И снова, как днем, из-под опущенных век медленно стали сочиться слезы.

— Не знаю, — едва выдохнула она. — Не знаю, Богдан. Ничего теперь не знаю. Сначала было весело и захватывающе интересно. Будто игра. А теперь, когда мне и впрямь захотелось, чтобы ваш мир стал и моим тоже, — он вдруг оказался настолько чужим, настолько… невероятным. Или вы все притворяетесь и днем, и ночью, или одурманены чем-то… или — и то, и другое. А на деле — жестокость и ложь. Мы там тоже врем, что поделаешь, без лжи не прожить ни человеку, ни семье, ни государству — но не так тотально.

— Ты опять говоришь о чем-то неважном.

— Для меня это сейчас важнее всего. Потому что если ты блаженный дурак, сам представления не имеющий, как и чем живет твоя империя — это одно. Если же твоя страна такова, каков ты — это другое. А ты хочешь слушать про любовь?

Он не ответил. Она подождала, потом открыла влажные глаза. Сияющий, лучистый взгляд осветил затрепетавшего минфа.

— Ну неужели не видно, что я жить без тебя не смогу? Я удеру, спасусь из вашей огромной тюрьмы — и там в своей же Сене утоплюсь назавтра!

«Хотя, — подумала она, — откуда тебе это знать, если я и сама позавчера этого не знала… Почему ты так легко отпустил меня с Глюксманом? Мне ведь хотелось, чтобы ты меня удержал»… От воспоминания о совсем недавнем, и уже невозвратно далеком, вечере в «Алаверды», когда жизнь еще не была переломлена всем теперешним, Жанне опять захотелось плакать.

А потом она представила себе, как разозлилась бы и какой скандал в парижском стиле устроила, если б он и впрямь попытался ее удержать. «Что же получается, — озадаченно подумала она, — значит, надо было через все это пройти?»

Богдан глубоко вздохнул и улыбнулся. Поправил очки.

— Я понял, — сказал он почти весело. Помедлил. — Доктор просил тебя не волновать. В одиннадцать придут делать очередной укол. Но, раз тебя всерьез трогают такие материи, как справедливость, правосудие, поиски истины — тогда помоги мне, Жанна, а?

— Попробую, — помедлив, послушно согласилась она. Как ребенок.

Как девочка.

— Что ты последнее помнишь?

Она помолчала, собираясь с мыслями.

— Как мы обедаем у ибн Зозули.

— Профессор действительно был сильно пьян?

— Мне так не показалось.

— А момента отъезда ты не помнишь?

— Нет.

— То есть, возможно, вы и не уезжали от ибн Зозули?

Она помолчала вновь.

— Что ты говоришь такое…

— А вот эти, как ты их назвала — кошмары, кажется, да? То, в чем ты не уверена, было оно или нет. Что в них?

— Я не помню, Богдан. Какие-то низкие каменные потолки, подземелья. Средневековье. Инквизиция. Нет, это был кошмар, от боли, наверное, от лихорадки. Ничего конкретного.

— Скажи, любимая… тебе ничего не говорит такая фраза? «Они спали, когда мы заставляли их ворочаться на правый бок и на левый бок, а пес их протягивал обе лапы свои на пороге».

— Какая-то чушь. Первый раз слышу. — Жанна поморщилась.

— Хорошо-хорошо, — Богдан несколько раз кивнул. — А что было в том свитке, который вселил в профессора надежду найти трактат?

— Глюксман не говорил никогда. Ибн Зозуля его и так, и этак выспрашивал, он очень интересовался этим, я помню точно. Он ведь тоже фанатик Опанаса Кумгана — во всяком случае, так он нам говорил. Но Глюксман только отшучивался. А мне он однажды признался, что сам не понимает, что именно нашел. Будто бы кусочек описания пути — но бессвязный, без начала и конца… Вот и все, что он рассказывал. Он очень таился ото всех. Очень.

— Да вот как раз получается, что не очень, — задумчиво проговорил Богдан и поднялся. — Хорошо. Отдыхай. — Он улыбнулся. — И ни о чем плохом не думай..

— Погоди, Богдан. Ты что-то понял?

— Ребенок бы, и тот понял. Где трактат Кумгана? В кладе Дракусселя. Профессор — фанатик истины, как ты говорила, его интересует только трактат. Тогда в харчевне «Алаверды» вы мимоходом бросили фразу: «ходят легенды о спрятанных сокровищах». Сокровища профессора не интересовали. Только наука. Но не все столь любознательны и бескорыстны, Жанна.

— То есть ты хочешь сказать…

— То есть из-за одного только его желания встретиться с вольнодумцами из меджлиса, из-за его стремления поддерживать асланiвськую свободу — с его головы и волосок бы не упал. Ну, чудит человек, и пусть чудит. Но сокровища, Жанна! Сокровища! Их ищут давным-давно. Ищут тертые, матерые корыстолюбцы. И вдруг откуда ни возьмись появляется иноземец, который заявляет, что у него есть бумажка, где искать!

— Мон дье… — прошептала Жанна.

Богдан наклонился, поцеловал ее лежащую поверх одеяла руку и вышел.

Врач молча сидел в том кресле, которое покинул Богдан.

— Все в порядке?

— Все в порядке, — ответил Богдан. — По-моему, ей легче.

Врач покусал губу.

— Я, конечно, извиняюсь… Не знаю, стоит ли мне это вам говорить, но… у нас тут странные дела творятся, и это — одно из них, как мне кажется. Конечно, сейчас опасность миновала, хвала Аллаху, и ваша супруга, я надеюсь, быстро пойдет на поправку, она, извиняюсь, молода, организм сильный. Но вот что я вам сказать хотел. Сегодня, когда я в первый раз ее осматривал, преждерожденный-ага Нечипорук как-то очень настойчиво мне повторял, что нынче, конечно, надо дать ей придти в себя, а завтра я утречком должен вам сказать: забирайте, везите ее поскорее в Александрию, больная вполне, дескать, транспортабельна, а в столице и врачи получше, и уход побогаче… Понимаете, я не исключаю, что через двое-трое суток ее действительно можно было бы везти. Но зачем такая спешка?

— Я, кажется, очень понимаю преждерожденного-агу Нечипорука, — сказал Богдан. — Очень понимаю. А вот скажите, доктор — что вы вообще имели в виду под странными делами?

Доктор отвернулся и несколько мгновений смотрел в стену. Колебания его были столь очевидны, что Богдан даже пожалел о столь решительно и недвусмысленно заданном вопросе. Но потом врач взглянул на Богдана.

— Десятилетиями мы тут жили бок о бок и не особенно лаялись. Нет, благорастворения воздухов, как у вас, христиан, извиняюсь, говорят, не было, конечно. Все равно люди как-то размежевывались: это свои, это совсем свои, а эти вот не очень. Было. Без этого, извиняюсь, не бывает. Но теперь… За каких-то два года все вдруг стали всех ненавидеть. Тут асланiвський двор, а тут татарский двор, а тут, извиняюсь, русский или грузинский — и не дай Аллах сунуться без спросу, да еще в сумерках. В лучшем случае кости переломают. Постреливают… теснят дружка дружку во всех делах. Раскопы эти, извиняюсь, идиотские! По городу даже повозка неотложной помощи проехать не может, врачи стоном стонут от этих рвов… А свет теперь даже в больницах отключают то и дело, денег нет на свет. Я так думаю, у нас сейчас эти вот лампы горят только потому, что вы тут, преждерожденный-ага, маячите, извиняюсь. Вот вы высокопоставленный чиновник этического надзора. Так надзирайте, шайтан вас… извиняюсь. Вот уже где сидит этот бардак! — Разгорячившийся врач провел ребром ладони по горлу. — Почему вы не наведете у нас порядок?

Богдан свирепо прищурился.

— А почему вы сами не можете навести у себя порядок? — жестко спросил он.

Врач крякнул. Богдан скользнул взглядом по его лицу — и уставился во тьму теплой и душистой ночи.

— Да нет же, — мотнул головой врач. — Это, извиняюсь, понятно. Но ведь вы — центр, вы должны… — Он мотнул головой и беспомощно осекся; и только рукой махнул.

— Ну, конечно, — сказал Богдан саркастически. — Кто-то запустил и раскрутил маховик дележа. Все хотят потеснить всех. И тут появляемся мы и отнимаем такую возможность. У всех. И поэтому все сразу становятся недовольны центром, на чем свет клянут князя и поют песни про оскорбленную незалежность. И не только поют, но и, как вы говорите — постреливают. Только теперь уже все вместе постреливают в присланных из центра вэйбинов, которые приехали в уверенности, что едут защищать добрый и честный народ от горстки бандитов и выродков. Вэйбины изумляются, потом звереют и начинают стрелять в ответ. Гробы, гробы… Так?

— Но ведь на то и империя! — воскликнул врач. — Иногда она должна взять на себя ответственность! Иногда она должна не бояться вести себя, как империя, шайтан ее возь… извиняюсь!

Богдан покачал головой.

— Империя — на то, чтобы кормить и защищать. На то, чтобы строить и учить. Чтобы и мальчишка с Нева-хэ, и мальчишка с гор имели одинаковые возможности летать на Луну и читать Пу Си-цзина и Тарсуна Шефчи-заде. И, например, Кумгана или Коперника. И вообще все, что душеньке угодно. А вот порядок каждый в своем дворе должен поддерживать сам. В своем доме — сам. Это как в большом городе. Ток во все дома идет по проводам, вода во все дома идет по трубам, а вот уж пылесосить ковры, менять перегоревшие лампы или кровососа-комара прихлопнуть — с этим в каждых апартаментах хозяевам надлежит справляться самостоятельно.

Он запнулся. Ему вдруг, казалось бы — ни к селу ни к городу, вспомнилось, как расставались они с Жанной после вечеринки у Ябан-аги позавчера… Пресвятая Богородица, всего-то лишь позавчера! Они стояли рядом, но уже не вместе, и он не решался обнять ее — обнять на прощание ли, а может, чтобы не отпускать; и, не в силах понять этого, не обнял вовсе.

И размышлял о любви.

Тогдашние мысли всплыли слово в слово: «и отпускать нельзя, и удерживать нельзя; отпустить — равнодушие, не отпустить — насилие. Или все наоборот: отпустить — уважение, не отпустить — любовь… Любовь одновременно и исключает насилие, и дает право на него…». И вот что получилось. Вот каков итог, какова цена его возвышенных размышлений. Чуть живая, под капельницей лежит на больничной койке.

А разве не повторял Учитель многократно, что вся Поднебесная — тоже семья, только очень большая?

Побагровевший врач прятал глаза.

Богдан снял очки и принялся тщательно их протирать. Сначала одно стекло, потом другое. Посмотрел на свет — и начал заново.

— Конечно, — проговорил он уже совсем иначе, потерянно и негромко, — иногда бывает… что выхода нет. Или мы его просто не можем найти? Или не затрудняемся искать?

— В общем, я вам сказал, — пробормотал врач и как-то боком, левое плечо вперед, пошел к двери в коридор. — Извиняюсь.

— Еще мгновение, доктор, — с трудом вернувшись к реальности, остановил его Богдан. Надел очки. — Еще мгновение. Теперь у меня вопрос к вам. Вот днем, вы сами были свидетелем, моя жена, забывшись, вдруг прокричала странную фразу. Из Корана, как выяснилось. Прокричала, словно бы цитируя или повторяя чью-то интонацию, не свою. А сейчас я спросил ее, она в сознании, в ясном уме — но этой фразы не помнит. Что это может значить?

— Ну, — врач погладил подбородок, — с учетом того, извиняюсь, что она травмирована и забыла все, что предшествовало катастрофе… В забытьи эти воспоминания как раз и могут ожить. Незадолго до катастрофы или, может быть, вскоре после нее она слышала некий разговор, и чья-то реплика не дает ей покоя… Это самое вероятное. А сейчас… прошу простить, я должен идти на отделение. Дела. Три ножевых ранения, четыре сотрясения мозга… За один день. Шайтан! — он в сердцах махнул рукой и быстро скрылся за дверью.

— Вот так, — сказал Богдан неизвестно кому. — Вот так.

«Стало быть, хватит размышлять, что равнодушие, а что насилие, — велел он себе. — Что уважение, а что любовь… Помочь кому-то, занимаясь переклейкой ярлыков на своем бездействии — не получится. Помочь можно только делом».

Установилась тишина. Слышно было лишь пение цикад да стеклянистое шуршание фонтанов. Ночь катилась к рассвету. Минфа размышлял.

— Так вот почему мне снилась пещера, — тихо вымолвил он потом.

— Что? — не понял бек. Но Богдан не ответил. Подумал еще немного, и сказал:

— Эту фразу она от профессора слышала. Наверное, его пытали. При ней. Эта фраза и была в обрывке, что он нашел в своей Франции. Ата…

— Что, сынок? — тоже негромко спросил бек, не поворачиваясь.

— Ты сможешь мне прочесть сейчас всю суру «Пещера»?

— Легко, — сказал бек.

— Отлично. Но прежде послушай меня. Вот как было дело, — Богдан чуть помедлил, подбирая слова. — Дракуссель со своей баснословной добычей замыслил бежать к брату Владу. В его замок. Но прорваться через границу душегубу не удалось. Когда он понял, что его обложили и песенка его спета, он решил сообщить брату о спрятанных сокровищах. Из любви, очевидно. Ведь совсем плохих людей не бывает на свете… Может, рассуждал Дракуссель, когда все уляжется, брат изыщет способ извлечь сокровища из тайника. Для себя. И он написал письмо. И оно дошло. Иначе как свиток вообще оказался бы в Европе? Восстановить его дальнейший путь от замка Влада до монастыря во Франции нам сейчас не по силам, да и ни к чему. Профессор восстановит, если мы успеем его найти и спасти. Думаю, иезуиты в свое время тоже хотели наложить руку на сокровища и искали подходы. Когда Влад был казнен как вампир — обрывок сделанной Цепешем расшифровки попал к ним.

Богдан чуть помедлил.

— То было время простых, но надежных тайнописей. Одна из самых простых и надежных — с помощью какой-то заранее условленной книги. Страница — слово. Две цифры. Потом еще две, еще… Не зная книги, никто не прочтет. А эти придумли получше. Понимаешь, бек?

— Пока нет, — с легким интересом ответствовал Кормибарсов.

— Коран. Это же идеальный ключ. Номер суры, номер аята. На бумажке каких-то две цифры — а тот, кому предназначена записка, сразу получает целую фразу.

— Велик Аллах! — изумленно проговорил бек.

— Воистину велик, — согласился Богдан и достал из кармана карандаш и листок бумаги. — Мы знаем, что это Коран. Мы знаем, что это «Пещера». Мы будем недостойны звания людей, если не разберемся. Давай, ата.

Бек огладил бороду.

— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! — нараспев начал он. — Слава Аллаху, который рабу своему ниспослал это писание и в нем не поместил кривды, писание правдивое, чтобы дать от себя угрозу лютой казнью и обрадовать верующих, которые делают добро, вестью, что им будет прекрасная награда, с которой они останутся вечно, а угрозу… — бек осекся. Смущенно глянул на Богдана из-под бровей. — Сынок, только… тут немножко против христиан, ты уж извини. Читать?

— Конечно. Дело есть дело. Что ж я, не понимаю?

— …А угрозу дать тем, которые говорят: Всевышний имеет детей!

Через двадцать минут слегка осипший бек умолк, а Богдан, счастливо улыбаясь, уронил руку с карандашом и откинулся на спинку кресла.

— Ну, вот, — сказал он.

— Что? — спросил бек.

— Все, — сказал Богдан. — Совсем немного. Первое. «Знай, что солнце, когда восходило, уклонялось от пещеры их на правую сторону, а когда закатывалось, отходило от них на левую сторону, тогда как они были посреди нее». Потом: «Они спали, когда мы заставляли их ворочаться на правый бок и на левый бок, а пес их протягивал обе лапы свои на пороге». И наконец: «Аллах мой покажет мне прямой путь, дабы я верно пришел к сему. Они в пещере своей пробыли триста лет, с прибавкой девяти». Конечно, если бы я не знал заранее, что здесь зашифрован путеводитель, я бы нипочем не догадался. Но, зная это, уже совсем нетрудно вычленить немногочисленные фразы, несущие информацию.

Борода Кормибарсова обеспокоенно зашевелилась. Достойному беку эта характеристика священного текста, данная православным зятем, не слишком-то понравилось. Но он смолчал. Воистину, дело есть дело.

— Сура называется «Пещера» — значит, тайник в какой-то пещере. Надо встать посредине. Не очень понимаю, что это значит, ну ладно… Причем так встать, чтобы восток был справа, а запад — слева. Короче, лицом на север. Пойти сначала правым проходом, потом левым. Потом будет какой-то порог, видимо, подъем при переходе из одной подземной залы в другую. И от него — прямо, ровно триста девять шагов.

Бек несколько мгновений молчал, потом крякнул.

— Тебе только фокусы в цирке показывать, — сказал он, восхищенно цокая языком. — Да!

— Остается только выяснить, где эта пещера, — задумчиво проговорил Богдан.

— Кажется, я тебе отвечу, — раздался откуда-то из-за окна голос Бага. Одно легкое, скользящее движение — и Баг, коротко прошуршав длинным халатом, оседлал подоконник. Кормибарсов, при первом же шорохе с неуловимой стремительностью выхвативший саблю, признал даоса и то ли с облегчением, то ли с некоторым разочарованием вбросил клинок обратно в ножны. — Я тебя туда даже провожу. И «князь выстрелит и попадет в того, кто в пещере», как сказано в «И цзине». Именно так, между прочим, толкуется одна из триграмм, которую я нынче вечером нагадал, — и Баг спрыгнул с подоконника в холл.

Богдан порывисто качнулся навстречу единочаятелю — но смирил себя. Неторопливо и словно бы обыденно они пошли один к другому, точно на какой-то официальной, но ничего особенного не значащей церемонии. Остановились в полушаге, сдержанно поклонились друг другу, мгновение помедлили — а потом все же обнялись.

— Рад тебя видеть, — сказал Богдан негромко.

— А я-то как рад, — пробормотал Баг.


10 день восьмого месяца, четверица,

незадолго до рассвета


— Ну, вот, — улыбнулся Богдан, когда Баг закончил свой рассказ. — Все встало на свои места. Все кирпичики, все осколки этой мрачной мозаики.

— Понятно теперь, почему Абдулла так заспешил, — сказал Баг.

— Абдулла… — печально вздохнул Богдан. Он горько сожалел о том, чтостоль симпатичный ему человек оказался человеконарушителем.

— Абдулла тоже не дурак, и когда драгоценный преждерожденный Ширмамед сказал, что эта фраза — из Корана, у него подшипники-то в башке завертелись на четвертой скорости. Боюсь, если мы не поспешим к пещере, они найдут сокровища и — только их и видели.

Богдан сидел неподвижно и опять о чем-то размышлял. «Ну что еще? — нетерпеливо подумал Баг. — Бежать надо! В повозку и вперед! Время — жизнь!»

Кормибарсов, прищурившись в ожидании, переводил взгляд с одного человекоохранителя на другого.

— Не найдут, — решительно сказал Богдан и поднял голову. — Не найдут. Я все понять не мог — как это «встать посредине». Пещера ведь не зал правильной формы, не комната, не площадь… Кто знает, какая она там, эта пещера? Где у нее, спрашивается, середина? Откуда вести отсчет?

— Действительно… — пробормотал Баг.

Бек крякнул и почесал бороду. От стремительного и размашистого движения его сабля вкрадчиво звякнула, задев что-то железное. Наверное, заклепку на шароварах.

— Вот так в очередной раз убеждаешься, что лишних знаний не бывает, — с какой-то чуточку смущенной улыбкой сказал Богдан. — В свое время, еще когда я сдавал экзамен на степень сюцая, темой курсового сочинения по истории государства и права я себе выбрал такую: «Принцип талиона в Танском кодексе и в Коране». Так что Коран читал, причем в нескольких переводах… Хотя наизусть его не помню, разумеется, и даже цитату не узнал… А вот наших друзей их принципы обязательно подведут. Арабского текста они наверняка не знают, и будут пользоваться тем переводом, в каком и прозвучала цитата. С ним, судя по всему, и Влад имел дело — это самый первый перевод, Казанское издание тысяча пятьсот пятьдесят второго года… или, если вам угодно в системе счисления Цветущей Средины, шестнадцатого года под девизом правления «Умилительное Сосредоточение». Переводов на асланiвський тогда, разумеется, не было еще… Лучшим же переводом считается другой. И я теперь припоминаю, что в варианте, признанном наиболее близким к подлиннику, фраза звучит так: «Они находились в просторном месте пещеры» [55]. То есть, если там несколько залов, отсчет нужно вести от самого поместительного из них! Это вот уже — конкретное указание! Понимаете?

— Преждерожденный-ага Кормибарсов, — нетерпеливо сказал Баг, которому вся эта наука уже порядком прискучила. — Это ведь все толкования. Вы же наверняка помните подлинник. Что там конкретно сказано?

Бек важно огладил бороду. Задумался, хмуря коричневый лоб. Потом прищурился и коротко стрельнул на Бага лукавым глазом.

— Аллах лучше знает, — серьезно проговорил он.

С полминуты все трое молчали.

— Надо их вязать, — нарушил молчание Баг. — Авось, француз еще живой.

— Видишь ли, драг еч, — задумчиво ответил Богдан, — формальных полномочий у меня, конечно, хватит… Но мне не хочется привлекать местных вэйбинов. Ты же понимаешь. Пусть они и не замешаны — но перед ними может встать сложная и неоднозначная моральная проблема, когда им придется, как ты говоришь, вязать своего уважаемого начальника. И к тому же есть маленький риск, что мы натолкнемся на одного-двух, которые вовлечены в заговор.

Баг почесал в затылке.

— Гм! Я бы, конечно, и сам… — он с сомнением скривился. — Но кто их знает, скорпионов, сколько их там в пещере? Упустить никого нельзя, вот что. А из столицы группу вызывать — это ж бумажной канители сколько! Они не то что одного пленного француза — они всю Францию на паяльник посадить успеют. Три Яньло… чего ж делать-то?

Бек веско и удовлетворенно кивнул. Настал его час. Он извлек откуда-то из недр бурки трубку мобильного телефона и шустро набрал номер твердым, как дерево, пальцем.

— Кормиверблюдов? — спросил он. — Да, я. Все в порядке? Хвала Аллаху! Поднимай мальчиков. Пусть совершат короткое походное омовение и садятся в автобус.


Пещера и ее окрестности,

часом позже


Автобус, в коем прибыли тридцать три богатыря из тейпа ургенчского бека Ширмамеда Кормибарсова, был оставлен недалеко от освоенной Багом дороги, неподалеку от исторического фонаря, у которого с небес снизошел почтовый голубь Баоши-цзы, — и прикрыт свежесрубленными ветвями каштана. Баг отошел в сторону, придирчиво оглядел тайник — повозка полностью скрылась в зелени, став недоступной постороннему глазу: Кормимышев, помимо того, что был поразительно талантливым носильщиком, оказался вполне сведущ еще и в искусстве маскировки. Баг одобрительно кивнул.

Молодцы в папахах безмолвствовали, их суровые лица выражали только беззаветную готовность следовать распоряжениям своего бека. Богдан заметно нервничал: был слегка бледен, но решителен. Баг волновался, но совершенно по-другому: в нем разгорался хорошо знакомый пьянящий азарт предстоящей схватки. Пальцы танцевали на рукояти переместившегося за пояс меча.

— Есть ли у нас план? — поинтересовался бек. Ноздри его хищно раздувались. Старый воин-интернационалист был явно в своей стихии.

— План простой. — Баг достал из рукавов метательные ножи и внимательно их оглядел. — Сейчас мы незаметно, то есть скрытно двинемся к пещере. Дорогу найдем без труда: я оставил на деревьях знаки.

— Да ведь их заметить могли! — перебил Богдан. — Те же дети с раскопа!

— Это — вряд ли, — усмехнулся Баг. — Мои знаки только я замечу. Не беспокойся, драг еч.

Кормиконев и Кормиверблюдов понимающе переглянулись. Кормикотов закивал. Бек строго на них взглянул, и богатыри застыли изваяниями.

— По дороге возможны дозоры дервишей, их тут полно шляется, — продолжал Баг, — и их всех мы будем вязать и складывать в кусты до поры. Потом выйдем к пещере. Постучим условным стуком, нас пустят. Мы войдем и всех повяжем. Вот такой план.

— А если не пустят? — спросил Богдан. — Вот представь, драг еч, что они нас не пустят. Что тогда?

— Кормибобров! — скомандовал в ответ на это бек, и вперед выступил здоровяк с меланхоличным румяным лицом и в папахе из лоснящейся плотной шерсти («Бобер?!» — подумал Баг), распахнул бурку и явил белому свету приличную связку динамитных шашек с довольно длинным запальным шнуром.

Продемонстрировал связку присутствующим.

Посмотрел на бека.

Ширмамед коротко прикрыл веки.

Кормибобров с еле слышным вздохом извлек все из-под той же бурки брусок новейшей пластиковой взрывчатки и тоже всем показал.

«Вот так, вот это так! — весело подумал Баг. — Это правильно!»

— Но… ата… — нерешительно начал Богдан. — Могут же быть жертвы…

— Мы на войне, Богдан! — хладнокровно ответил бек и бровью подал знак Кормибоброву убрать арсенал на место. Взрывчатка сокрылась.

— Ну вот, — подытожил Баг, — похватаем всех, быстренько допросим и выясним все детали их скорпионьего заговора. А уж дальше вступит минфа Оуянцев-Сю. — Баг повернулся к Богдану. — У него много накопилось такого, что нужно незамедлительно сказать Ничипоруку и иже с ним. Доступно и с примерами. Так, драг еч?

Богдан кивнул, хотя у него и было некоторое сомнение по поводу оправданности использования взрывчатки. А ведь официально старшим по чину в импровизированном войске числом в тридцать шесть человек был сейчас именно он. «Да что такое, в самом деле! — вдруг гневно подумал он. — Что это я?! Абдулла такой ужас уезду готовит, обрекает народ на муки адские при жизни, нельзя останавливаться! Ведь не зря Учитель говорил: благородный муж наставляет к доброму словами, но удерживает от дурного поступками. Мысль очевидная, честное слово. Это он специально для таких, как я, наверное…»

— Так, — сказал он твердо. Все правильно: командовать подобным походом должен его более искушенный в таких делах друг. В конце концов, именно он представляет здесь Управление внешней охраны, именно он — наиболее осведомлен в деятельных мероприятиях. «Мне же, — решил Богдан, — самое время позаботиться о правовом обеспечении вразумления, предпринятого столь скоропалительно и, в сущности, на мою ответственность». — Данной мне властью назначаю всех присутствующих фувэйбинами [56]. Документы установленного образца будут выправлены мною задним числом, как только мы вернемся в готель. Прошу, однако, без особой необходимости никого жизни не лишать, а брать человеконарушителей живыми. И еще. Там, где-то в пещере, есть плененный французский профессор. Его надобно освободить! Не позволяйте человеконарушителям причинить ему какой-нибудь вред.

«Принцесса Чжу тоже просила о нем позаботиться», — подумал Баг.

И отряд двинулся в лес.

Шли скрытно, но почти бесшумно и на удивление Бага быстро: тремя колоннами по одиннадцать человек в каждой, и впереди — выглядывающий отметины на деревьях Баг, а также Богдан и Кормибарсов. Ургенчские богатыри по пути замаскировали папахи мелкими зелеными веточками и листиками, позаимствованными в окружающих кустах. Издали папахи теперь можно было принять за внезапно зазеленевшие пеньки.

Несколько раз, повинуясь знаку Бага, все замирали: рядом обнаруживались люди, судя по клубам сизого дыма — дозорные дервиши со своими любимыми люльками, вроде того впечатлительного типа с буйной бородой, какового Баг застал за созерцанием небесных светил. Дервиши неторопливо, прогулочным шагом следовали по одним им известным путям, лениво переговариваясь и поплевывая в кусты. Верные плану Бага ургенчские джигиты неслышно, как кошки, подкрадывались к беспечным дозорным, и радостные лучи рассвета дервиши встречали уже крепко связанными, с надежно заткнутыми ртами — ошеломленно таращась из-под споро накиданных сверху веток. Всего было пленено двенадцать человек. Обошлось даже без сколь-либо серьезных травм, если не считать того, что один дервиш при виде грозно встопорщенных усов и огненных глаз Кормиконева, внезапно явившихся ему из-за куста, издал задушенный хрип прежде чем его схватили, и неудержимо обмочился. Вотще! Он также был аккуратно связан и уложен под куст.

Баг справедливо подозревал, что обходам дервишей положена какая-то очередность, и дозорных рано или поздно хватятся их собственные товарищи, но по его расчетам их маленькая армия должна была осадить и — так или иначе — успешно овладеть вражьим логовом гораздо раньше.

Он благоразумно провел отряд поодаль от памятного раскопа, где чуть не стал жертвой огнестрельных навыков юного Панаса: скрытно переловить всех подростков все равно бы не удалось, кто-нибудь наверняка удрал бы, да еще — оглашая лес и горы отчаянными воплями: еще бы, шайтан следом гонится, да не один, да с во-о-от такими вот глазами и усами! И прощай, внезапность.

«Детьми пусть займутся родители, а мы займемся Абдуллой и Зозулей. Детей хоть воспитать еще можно», — оптимистически подумал Баг, из-под ладони взглянув на солнце, уверенно поднимающееся над горами. День обещал быть жарким во всех отношениях.

Вскоре человекоохранители — как постоянные, так и временно назначенные — оказались над поляной, упирающейся в скалу с той самой расселиной.

В свете дня скала оказалась не такой уж и высокой — шагов в полста, на взгляд Бага. На тупой вершине рос одинокий, кривой и безрадостный куст.

Зато полянка была как на ладони: совершенно безлюдная и глухая, лишь «мерседес» чужеродно, словно гигантский черный слизняк, грузно темнел шагах в семидесяти от входа в пещеру, вызывающе отсверкивая хромированными частями в лучах восходящего солнца.

— Это — здесь! — шепнул Баг Богдану. — Во-о-он у тех камней есть проход, видишь, драг еч? Пещера там.

— А повозка еще тут… — задумчиво отвечал Богдан. — Значит, преждерожденый Ничипорук все еще в гостях у своих, так сказать, единочаятелей. Ну что же, Баг, приступим?

— А то! Драгоценный преждерожденный Ширмамед… — Баг повернулся к беку, но тот жестом остановил его.

— Ты вежливый, да? Я тоже вежливый. Пока мы будем слова говорить…

— Понял, — кивнул Баг.

— Говори мне просто — «Ширмамед»! — Бек скупо улыбнулся и для убедительности чуть тряхнул головой, шевельнув украшенной ветками папахой.

— Гм… Ширмамед-ага, — польщенный Баг тихонько кашлянул. — Велите своим людям зайти справа и слева от пещеры. Пусть будут наготове. А мне дайте этого вашего… подрывника. На всякий случай, — примирительно добавил он, взглянув на Богдана.

«Ой, что будет… — пронеслось в голове Богдана. — Лучше бы отделенцы сразу сдались…»

— Кормиконев! — шепотом распорядился бек. — Кормибобров!

Через пару минут пещера была взята в клещи.

Баг с Богданом и тихо сопящим от оказанной ему чести Кормибобровым подобрались к последним крупным валунам, громоздящимся с обеих сторон от расселины.

Отсюда до расселины было рукой подать. Сверху, с прежней позиции, зорким орлом взирал на них Кормибарсов. Рядом с ним смутно виднелись еще три или четыре мохнатых пенька-папахи.

Все замерло, все напряглось.

И в тот момент, когда Баг уже приподнялся над валуном, дабы направиться к расселине, в глубине раздался глухой лязг и скрип петель.

Баг мгновенно присел обратно, за валун.

Рядом Богдан, прижавшись спиной к камню, сжимал табельный пистолет системы Макарова.

Кормибобров перестал дышать.

Шаги.

Снова лязг: дверь затворилась.

— От же бисова душа… — донесся знакомый голос.

Ибн Зозуля.

— Ништо, Саид дело знает. — На свет Божий, щурясь от солнца, появился Абдулла. — Не сейчас, так к вечеру расколется. Хотя, может, он и впрямь все уже сказал? Ну, тогда пусть хоть помучается. Из-за его дурацкой цитатки мы так рискнули, все на кон поставили — и что? А ничего! Ничого!! — сказал он нарочито по-асланiвськи; от ярости, вероятно. — Где у пещеры середина, где? Шайтан! Этот лягушатник просто издевается над нами!

Следом показался Зозуля. Он был хмур. Глаза красные.

«Говорил же наш учитель Конфуций, что лелеющему злые замыслы человеку и ночное отдохновение не в радость», — подумал Баг.

— Нельзя исключить, — бубнил Зозуля, из последних сил сохраняя академичность изложения, — что в упомянутой рукописи имелась в виду какая-то другая пещера…

— Будет вам ахинею пороть, клянусь туфлей Пророка! Вам ли не знать, что в окрестностях Асланiва нет больше ни единой! Я сейчас в зиндан, — продолжал Ничипорук, неуклонно приближаясь к засаде, — посмотрю, что там и как, спроважу с глаз долой гостя нашего с его женушкой. — Абдулла глумливо хихикнул. — И надо же узнать, как идут поиски убийцы Хикмета. Что-то долгонько его сыскать не могут!

— Ой… — вытаращил глаза ибн Зозуля: из-за соседнего валуна явился грозный молодец в зеленеющей папахе, с жутко встопорщенными усами и очами, горящими праведной яростью. — Ой… — повторил Зозуля, и это было последнее, что ему удалось произнести, ибо крепкая и шершавая ладонь Кормиконева закрыла ему рот, лишив возможности издавать звуки, и Зозуля бесшумно исчез за валуном, лишь кусты слегка покачнулись.

— А… — повернулся в сторону Зозули Нечипорук. Не обнаружив его в поле зрения, Абдулла слегка попятился и сунул руку за пазуху.

— Доброе утро, еч Абдулла, — звенящим от ярости голосом приветствовал его Богдан. Пистолет Богдана упирался Абдулле куда-то в область желчного пузыря. — Не ожидали? Ведите себя тихо.

— И никто не пострадает, — прошептал Нечипоруку на ухо сзади Баг и пощекотал ножом его шею. — Хорошее утро, правда? Солнечное… Ну что, Абдулла? Руки-то — подними!

Абдулла, забыв закрыть рот, медленно поднял руки, в полном изумлении уставившись на Богдана. Баг ловко выхватил из его пальцев большой черный маузер и швырнул в кусты. Мелькнула чья-то рука, подхватила оружие и бесшумно исчезла в зелени.

— А ну-ка, пойдем… — Баг подтолкнул Абдуллу.

— А? Куда?! — Абдулла был близок к мозговому клинчу.

— Туда. Поговорим, — пояснил Богдан.

Общими усилиями напарники запихнули Абуллу за валун. И тут Ничипорук начал, кажется, приходить в себя: резко дернулся, думая, верно, ускользнуть, но румяный Кормибобров коротко и страшно ударил его в солнечное сплетение, отчего Абдулла мгновенно утратил боевой пыл, повалился наземь и принялся судорожно хватать воздух широко раскрытым ртом.

— Не вздрагивай больше, да? — пояснил Кормибобров и извлек из-под бурки обрез чудовищного калибра, любовно сделанный из великолепного охотничьего ружья.

Обрез сиял начищенными до блеска стволами, серебряной насечкой и перламутровыми инкрустациями на словно бы отполированном от долгого употребления прикладе. Кормибобров уткнул обрез в нос Абдулле и заверил Богдана:

— Он понял.

— Единочаятель Оуянцев… — трудно прохрипел Абдулла. — Что это значит? Кто эти люди?

— Мне очень жаль, подданный Нечипорук, — печально, но твердо ответил Богдан. — Честное слово, мне очень жаль. Как мне хотелось бы называть вас по-прежнему единочаятелем!

Стоящий с ним плечом к плечу Баг медленно отодрал бороду и усы и явил Ничипоруку свой подлинный лик. Глаза Абдуллы, от недавних переживаний и без того немалые, сделались неописуемого размера. Богдан даже усомнился, бывает ли так в живой природе.

— Узнал, скорпион? Вижу, узнал… — Баг извлек из рукава свою пайцзу и поднес ее к носу начальника зиндана унутренных справ. — Управление внешней охраны. Членосборный портрет смертоубийцы сам для новостей делал али попросил кого?

Абдулла не нашелся, что ответить, лишь пучил глаза. Хозяйственный Кормибобров между тем обшарил пленника и извлек из его сапога длинный кинжал.

— Посмотри-ка, драг еч Богдан, на этот ножичек, — злорадно заметил Баг. — Его родной брат-близнец нанес несовместимую с жизнью рану несчастному борцу за идею по фамилии Хикмет.

Кормибобров фыркнул от возмущения.

Абдулла злобно зыркнул.

— Вы — удивительный негодяй, Ничипорук! — с отвращением произнес Богдан. — Вы немедленно проведете нас в свое логово, да так, чтобы нам незамедлительно открыли. И без фокусов. Игра окончена!

Абдулла снова обвел взглядом Богдана, Бага и Кормибоброва. Лицо его слегка прояснилось: Ничипоруку пришла в голову мысль. Мысль, впрочем, была несложная, Баг разгадал ее без труда и усмехнулся про себя. Очевидно, Абдулла сгоряча решил, что нападающих всего трое, а уж с тремя-то, один из коих — минфа, да еще в очках, боевикам дервишей и их пыточных дел мастерам, расквартированным в пещере, справиться будет несложно. Черный Абдулла еще надеялся повернуть вспять колесо истории.

Баг юмористически взглянул на Богдана и по выражению лица друга понял, что тот пришел к сходным выводам. «Он Черный не из-за черных „мерседесов“, — подумал Богдан, — а из-за того, что совесть его черна». И все же минфа испытывал к Абдулле невольное уважение. «Вот о нем бек сказал бы — воин, — вздохнув, решил Богдан. — До последнего надеется победить. Он мог бы быть очень хорошим человеком. Жаль».

— Хорошо, — Абдулла попытался привстать, но Кормибобров несильным пинком вернул его на место.

— Не надо суетиться. — Баг медленно обнажил меч. Абдулла ответил злобным блеском глаз. — Сейчас вы медленно встанете и пойдете вперед, а мы — за вами следом. Вы осторожно подойдете к двери. Не делая резких движений. Постучите. Помните, как? Тук-тук, тук-тук-тук. Да-да, мы и это знаем. А вы как думали? Мы все знаем.

Они вошли в расселину: сперва Абдулла, за ним Баг и потом Кормибобров с Богданом. Расселина действительно заканчивалась капитальной, но уже местами проржавевшей железной дверью с глазком.

Приблизившись к двери, Ничипорук оглянулся и постучал. Баг присел за его спиной.

За дверью послышались тяжелые шаги.

— Ну шо… Кого Аллах принес? — лениво поинтересовался густой бас. Глазок приоткрылся.

— Открывай, открывай живо! Это я! — крикнул в глазок Абдулла.

— Ага ж… Вижу, вижу… — удовлетворенно прогудел бас из-за двери, и раздался лязг засова. Баг оттолкнул Абдуллу назад, и тот попал в объятия Богдана.

— Извините, подданный Ничипорук… — брезгливо сказал Богдан и, сам себе удивляясь, огрел Абдуллу пистолетом по затылку. Обеспамятевший начальник зиндана сполз по стенке.

Между тем, дверь распахнулась и в темном проеме показался необъятный, похожий то ли на дэва, то ли на джинна тип в просторном халате и с внушительным животом, каковой наполовину закрывала нечесаная, какая-то клочная борода. Вообще весь страж пещеры был несообразно волосат, лишь маленькие глазки мерцали из-под лохматых бровей. И до того он был похож на одного чайханщика в уездном городе Ташикенте, где Багу по делам повезло побывать года два назад, что у честного человекоохранителя сама собой вырвалась памятная ему формула ташикентского приветствия:

— Лищно ништяк-ми сен? [57]

Волосатый, по всей видимости, ташикентской культуры был чужд: в зарослях нижней части лица образовался проем, символизирующий собой рот, и оттуда вырвался озадаченный рев:

— Шо?!

— Управление внешней охраны! Вы задержаны! — объяснил Баг и врезал изо всей силы рукоятью меча туда, где под буйной растительностью можно было предположить наличие лба, затем перемахнул через грузно осевшее тело и нырнул в темноту. Кормибобров пронзительно свистнул. Из кустов справа от пещеры вырвалось десять стремительных и оттого смутно различимых силуэтов в бурках и папахах, предводительствуемых самими Кормибарсовым. Словно оседлавшие ураган духи возмездия они канули в проем пещеры вслед за Багом.

В два прыжка одолев недлинный естественный коридор, Баг оказался в просторной подземной полости, стены которой были искусственно выровнены и украшены равномерно развешанными электрическими светильниками. У стен громоздились ящики и тюки, Баг даже заметил поодаль мерцающий экран компьютера, но разглядеть подробнее ничего не успел. На него налетели трое одетых в дервишскую униформу злодеев и с криками «Геть! Геть!» принялись размахивать мечами.

Класс фехтования у дервишей был невысокий, и два меча Баг выбил сразу, а третий нападающий отлетел к стене, пораженный пинком Кормибоброва. Сверкающая сталь успела прозвенеть лишь трижды, а потом из-за спины посторонившегося Кормибоброва в пещеру ворвались богатыри в папахах.

— И это все? — оглядев побежденных, усомнился Баг и оказался прав: из бокового прохода, крича дурными голосами, начали выскакивать дервиши с разнообразным холодным оружием — от мечей до пик — в руках. Хлопнул из глубины выстрел и пуля, кроша гранит рикошетами, с визгом забилась о стены.

Богатыри в папахах единообразно скинули бурки наземь, выхватили кривые сабли и слаженной линией молча устремились на дервишей. Кормибобров извлек свой сверкающий, как яхонт, обрез, а потом принялся неторопливо и со вкусом выбирать цель.

Крики и стоны, лязг мечей и сабель наполнили пещеру.

Баг, мимоходом круша многочисленных противников, пробился в дальний угол, где на составленных вместе ящиках функционировал компьютер — там какой-то бритый наголо тип с висячими усами орал, брызжа слюной, в телефонную трубку:

— Сюда! Все сюда, на хрен!

— Подданный, не ругайтесь! — Баг выбил трубку из его руки.

— А! Вэйтухай позорный! Порешу! — выкрикнул бритый, молниеносно разворачиваясь к Багу с прямым мечом в правой руке. — Во имя Горнего Старца!! — Левой рукой он выхватил из-за пояса широкий нож.

Баг резко выдохнул и отвел вытянутую руку с мечом в сторону. Сознание его очистилось от суетного и заполнилось холодным и безмятежным океаном пустоты — так всегда бывало перед трудной схваткой; а что противник перед ним серьезный, Баг увидел по тому, как тот держал меч. Многолетний опыт приучил Бага отрешаться в такие моменты от чувств и мыслей, полагаясь на единственно верные инстинкты бойца, у коего разум лишь созерцает и хладнокровно фиксирует ювелирно точные движения рук и ног, не будучи в состоянии поспеть за ними в скорости.

Бритый сделал скупое движение ножом и тоже застыл, внимательно следя за Багом. Потом внезапно и молниеносно, безо всякого упреждающего возгласа, полоснул лезвием. Баг сделал полшага назад, отбил удар круговым движением меча и снова застыл в ожидании.

Снова выпад.

Меч Бага описал короткую кривую.

Двойной выпад — мечом и ножом.

Нож Баг подловил и легким, но сильным толчком выбил. Звякнул о камни металл.

Сзади доносились звуки шумной схватки. Кто-то тонко заверещал от боли, оглушительно в замкнутом объеме пещеры ахнули выстрелы — но противники не обращали на все это внимания, сверля друг друга взглядами.

Глаза лысого налились кровью.

«Злится, — отрешенно отметил Баг, — значит, проиграл».

— Этц! — высоким голосом выкрикнул лысый, перехватив меч обеими руками и делая очередной выпад.

Баг слегка отклонился влево, перебросил меч в левую руку лезвием вниз и, проскальзывая лысому за спину, туда, где ящики и компьютер, нанес скользящий удар по животу противника.

Лысый рухнул на камни.

«Намо Амитофо…»

Баг неторопливо обернулся, вложил меч в ножны и в бездушном свете ламп оглядел поле битвы.

Дервиши были разбиты наголову: более двух десятков их раскинулось на полу пещеры, скорбя от повреждений разной степени тяжести. Подающих признаки жизни — а таковых было большинство — молодцы из тейпа Кормибарсова сосредоточенно вязали собственными же кушаками злодеев и прочими их опоясками. Баг отметил пару отдельно валяющихся усеченных рук. Одну из этих рук отделил от привычного ей туловища, кажется, он сам. «Богдан будет дуться, — смущенно подумал Баг — И чего это я так увлекся»…

Посреди пещеры высился сложивший руки на груди невозмутимый бек Кормибарсов. Поймав взгляд Бага, достойный Ширмамед скупо улыбнулся и едва заметно кивнул с уважением: мол, видел, оценил, умеешь.

Баг сдержанно поклонился в ответ, озирая пещеру еще и еще раз, — он нигде не видел Богдана.

— Там, — коротко ответил на невысказанный вопрос бек, и жилистый палец его указал направление.

В то же самое мгновение из бокового прохода, на который был нацелен указующий перст Ширмамеда, донесся громовый голос Богдана:

— Подданный с паяльником! Остановитесь! Как вам не совестно?

А потом грянул выстрел.

«Не обрез, — определил Баг, очертя голову бросаясь в узость скального коридора. — И не автомат. Похоже, „макаров“. Неужто минфа так раздухарился? Ай да Богдан…»

Проход вывел Бага в еще один просторный зал. По стенам его, как соты в огромном улье, располагались койки. Очевидно, тут было нечто вроде казармы. В зале не было ни души — но в противуположной стене виднелся узкий, щелеобразный грот. Посреди него помещалось старое деревянное кресло, в коем, бессильно откинувшись на спинку и свесив набок голову с закрытыми глазами, сидел обнаженный по пояс французский профессор, борец за права человека во всем мире и член Европарламента Глюксман Кова-Леви. Он явно пребывал без памяти. Мертвенно бледное лицо его было украшено синяками и ссадинами, а на груди проступали явственные следы недавних ожогов.

Рядом с профессором суетился бледный, как мел, Богдан: он судорожно резал трофейным ножом ремни, каковыми Кова-Леви был натуго привязан к подлокотниками и ножкам кресла. Неподалеку лежал пухлый дервиш: кровь растекалась из-под его головы, а в двух шагах валялся поражающий размерами паяльник. От паяльника ощутимо веяло жаром.

Богдан поднял на Бага отчаянные глаза. Очки его сидели криво и всполошенно.

— У меня не было выхода, — тихо проговорил бледный как смерть минфа. — Этот изверг… он уже…

— Ты все сделал правильно, драг еч, — положил ему руку на плечо Баг. — Я горжусь тобой.

— В аяте пятьдесят девятом суры «Добыча», — молвил незаметно подошедший Кормибарсов, — сказано: «Где ни застигнешь их во время войны — рассей их. Те, которые будут после них, может быть, будут рассудительнее». Таковы законы Аллаха для мужчин, — сочувственно добавил он. — Если пошел на войну — обязан стать воином. И ты стал им, сынок. Я расскажу Фирузе. Она, когда вернется, восхищенно омоет тебе ноги. И не раз. Да.

Богдан коротко оглянулся через плечо на бездыханное тело — и медленно перекрестился чуть дрожащей рукой.

— Упокой, — тихо проговорил он, — Господи, с миром душу раба твоего — а имя его ты сам знаешь…

Бек тем временем приложил пальцы к шее бесчувственного Глюксмана. Кивнул.

— Жить будет. Но надо в «Яджудж и Маджудж». Быстро надо, да.

Тут где-то снаружи, встряхнув, казалось, всю толщу породы, грянул приглушенный массивом скалы взрыв, и в пещеру влетел Кормимышев с саблей в руке.

— Там еще подошли! — доложил он беку.

— Отродья шайтана, — заскрипел зубами Ширмамед. — Кормибыков!!

На полянке перед пещерой дымно пылал черный «мерседес» Ничипорука. Скорчившийся за камнями Кормибобров, сверкая бешеными глазами, вставлял запал в брусок пластиковой взрывчатки. Посреди поляны сошлись в схватке по-мужски молчаливый строй богатырей Кормибарсова и беспорядочная толпа орущих дервишей; вопли «геть!» и «на хрен!» так и секли воздух. Изредка в это многоголосие вплетались призывы к Горнему Старцу, известному своими милостями, а равно и всепобеждающим милосердием.

Богатыри рубились безмолвно и слаженно, но дервиши брали числом — лезли настырно как муравьи, не считаясь с потерями.

— Ширмамед-ага, — Баг обернулся к Кормибарсову, — этак мы до вечера провозимся.

— Ты прав, почтенный воин Аллаха! — Борода бека распушилась от гнева. Глаза метали молнии. — Эти недостойные имен дети порока не заслуживают благородного обхождения мечом! Кормибыков! Пора добраться до картечи! Да!

И в тыл первой линии немедленно выступила вторая, с Кормибыковым во главе и с поразительного калибра обрезами в руках. Встав на одно колено за спинами сомкнутого строя мечников, второй стратегический эшелон бека разом прицелился. Баг от любопытства даже вытянул шею, чтобы лучше видеть.

— Кормиконев! — подал команду бек. Его рык легко перекрыл шум сражения и достиг ушей богатыря. Услышав призыв, Кормиконев коротко взмахнул саблей и что-то крикнул, и тут же вся первая линия отработанно повалилась на траву, а воины Кормибыкова мгновенно произвели в нападающих залп.

Воистину то были обрезы залпового огня.

Эффект их применения был страшен: в сизом дыму на ногах остались стоять, пошатываясь, лишь единицы, прочие же дервиши с воплями и воем рухнули наземь.

В наступившей затем тишине раздался оглушительный множественный щелчок: богатыри в папахах единообразно взвели курки вторых стволов своих орудий.

В тылу у дервишей появился из-за камней Кормибобров с взрывчаткой в руке.

— Неверные! — в звенящей тишине воззвал к ошеломленным дервишам ургенчский бек. — Не доводите до греха! Сложите оружие сами, ибо видит Аллах: следующий залп будет уже совсем крупной дробью.

После некоторого замешательства послышались нестройные голоса:

— Сдаемся!

Бек кивнул.

— То-то, зловонные прихвостни вероломного отделенца. Вяжи их, Кормиконев!

Со стороны войска ургенчского Бека потерь не было. К многочисленным же порезам суровые воины отнеслись с презрением, хотя и со вполне профессиональной добросовестностью обработали и перебинтовали раны подручными средствами. Бездумная удаль явно не была в чести у настоящих мужчин.

Всего были пленены пятьдесят четыре дервиша. Убитых считать не стали, полагая это недостойным занятием: какой смысл считать шакалов, сказал бек; считать поверженных врагов — значит, оказывать им уважение и признавать их воинами, а шакалов и гиен мы истребляем без счета. Баг почесал в затылке: насчет «без счета» было явным восточным преувеличением, к тому же и шакалы, и гиены — равноправные временные вместилища бессмертных душ; в этих формулировках, как Багу показалось, бек немного погорячился. Но вслух сдержанный человекоохранитель ничего не сказал. Трех и впрямь безвозвратно убиенных уложили пока в тени ближайших кустов, а пленных сообразными пинками загнали в пещеру.

Багу было немного не по себе. Боевой пыл ушел, уступив место сожалению о загубленных жизнях — пусть и человеконарушителей, пусть и откровенных злодеев, но все же людей. Видеть умертвия в подобном количестве Багатуру «Тайфэну» Лобо приходилось нечасто. И он искренне надеялся, что карма впредь избавит его от участия в настолько уж деятельных мероприятиях.

«Хорошо, что Богдан был в пещере, — подумал расстроенный человекоохранитель, — рядом с Кова-Леви, и исхода сражения на поляне не видел. Может, оно и к лучшему».

Впрочем, тут же выяснилось, что насчет Богдана Баг несколько ошибся: вернувшись к пещере, он застал друга не в ее каменном нутре, близ кресла с обеспамятевшим профессором, а снаружи, у самого входа. Богдан расположился на удобном для сидения камне, а напротив него к валуну был прислонен связанный Абдулла. Явно справившийся с потрясением минфа вел с Ничипоруком обстоятельную беседу.

— …Подданный Ничипорук, — услышал Баг, подойдя, — все ваши подельщики пленены, и вы задержаны по обвинению в противучеловечных деяниях высшей степени тяжести. Вы сами работник человекоохранительных органов… теперь бывший, конечно… так что ничего нового я вам не скажу: ваши деяния однозначно квалифицируются как третье из Десяти зол. Совокупность ваших преступлений такова, что согласно действующим на территории Ордуси уложениям вам со всей неизбежностью грозит высшая мера наказания с применением общесемейной ответственности, и тень ваших деяний ложится на всех ваших прямых родственников вплоть до прадедов и правнуков, а также на всех ваших боковых родственников вплоть до тех, с каковыми вы пребываете в отношениях траурной близости сыма и даже таньвэнь [58].

Абдулла закусил губу. Никакой решительности на лице его уж не было и в помине. Абдулла нынешний напоминал руины того, прежнего, уверенного в себе и полного внутренней силы начальника зиндана унутренных справ. «А ведь он, похоже, обожает свою семью, — с сочувствием, которое не так-то просто оказалось подавить, понял Богдан. — Он преданный потомок и предок… Как жаль, что он пошел кривым путем», — в сотый раз пожалел минфа.

— Однако… — Богдан сделал паузу. — Однако, должен вам напомнить, что ваше чистосердечное признание, глубокое раскаяние в содеянном и помощь в искоренении взращенного с вашей помощью зла, согласно дополнительной статье Уложения о смягчении вины, дарованной Милостивейшим Владыкой Цянь-цзуном в третий год под девизом правления «Умиротворяющее Всеединство Противоположностей», может вывести из-под действия тени ваших прадедов по женской линии, ваших внучатых племянников и младших двоюродных братьев по матери…

Перспектива была заманчивой. Побелевшие губы Абдуллы чуть задрожали.

— Прадедушка Садреддин Величко… — прошептал он.

— И прадедушка Садреддин Величко, — кивнув, подтвердил Богдан. — Он мирно и достойно доживет свой век. Дома, среди родных и с полноценными подмышками.

«Это ты правильно, драг еч, коли его, коли!» — с восторгом наблюдая за виртуозно осуществляемым процессом, подумал Баг.

— Вы обещаете? — голос Абдуллы впервые дрогнул.

Богдан пожал плечами.

— При чем тут я, — отвечал он. — Закон обещает.

Повисла долгая, тягостная пауза.

— Я… — Абдулла вздрогнул, словно воочию увидев, как тяжкая поступь высшей меры приближается к его ни в чем не повинным престарелым предкам и совсем уж невинным, отчасти даже еще не рожденным потомкам. — Я признаю…

— Ну и замечательно, — голос Богдана ничуть не смягчился. — Верю. И для начала… Вот что нас занимает. Этот Горний Старец — я что-то не пойму, он у вас бог или живой человек?

Абдулла отвел взгляд.

— Драг еч, ему совсем не жалко своих внучатых племянников, — с усмешкой заметил Баг. — Время брить подмышки!

— Это — человек… — через силу выговорил Абдулла. Запнулся. — Приказы отдавал он.

«О, как неизбежно избранный неверно путь даже сильного и прямого человека делает слабым и искривленным!» — подумал Богдан.

«Ого, как своего Старца закладывает», — подумал Баг.

— Ну что же, — Богдан достал из рукава трубку, — так звоните ему прямо сейчас и вызывайте сюда немедленно.

— Он сюда никогда не ездит.

— Придумайте что-нибудь. Вы же такой придумщик, подданный Ничипорук.

Баг перерезал кушак, стягивающий руки Абдуллы и встал рядом с ним, задумчиво вертя нож в пальцах.

Абдулла нерешительно принял трубку и, мгновение поколебавшись, неловко нащелкал номер затекшими пальцами.

— Вэй! Старец-ага… Салям… Да, я, Абдулла. Да, случилось. Вам лучше приехать к нам… А? Француз сказал, что расколется. Но чтоб только самому главному. Мне не хочет говорить. Не знаю, почему… Да пробовали! Все уже пробовали. Ну вот он и говорит, что только самому главному, а иначе откусит себе язык. Да, писать-то сможет, я уже подумал об этом, но он и так уже, как говорят гяуры, на ладан дышит. Помрет от болевого шока… Короче, лучше вам приехать.

Несколько мгновений Абдулла напряженно слушал, кивая.

— Да, да, он сегодня днем, хвала Аллаху, уезжает, там все в порядке. И жену забирает. А как же! Хорошо, через час ждем. — Абдулла протянул трубку Богдану. И, помолчав, мертвым голосом добавил: — Он приедет.

— Вот и ладушки, — усмехнулся Баг.

Время, оставшееся до приезда Горнего Старца — все же человека, а не божества, хотя рядовые дервиши наверняка о реальном человеке ничего знать не знали — было использовано с толком: поляну очистили от следов сражения, отполыхавший свое «мерседес» был сброшен в ближайшую пропасть, а выгоревший участок травы украшен небольшим, аккуратным стожком свежескошенного сена. Поднявшийся ветерок вполне способствовал очищению воздуха от копоти и гари. И вскоре перед пещерой воцарилась идиллическая картина приближающегося горного полудня. На одинокий куст на вершине скалы уселась птичка и немедля повела бесхитростную песнь о радостях жизни.

Когда до расчетного времени прибытия Старца оставалась четверть часа, Баг с Богданом и Кормибарсов со своими мальчиками укрылись в пещере. Все затаили дыхание и обратились в слух.

Минут через двадцать раздался едва различимый шум мотора приближающейся повозки; шум нарастал. Вскоре повозка затормозила перед пещерой.

Хлопнула дверца.

Шаги.

Тук-тук, тук-тук-тук.

Баг резко распахнул дверь, петли которой были обильно смазаны обнаруженным в пещере оливковым маслом.

На пороге стоял, щурясь в темноту прохода, глава уездной администрации Кур-али Бейбаба Кучум.

— Добро пожаловать, подданный Кучум, Горний Старец, милостивый и милосердный, — с непередаваемым ехидством приветствовал его Баг.

Нельзя сказать, что Богдан, увидев Кур-али Бейбабу, был вконец изумлен. Два мелких, но красноречивых факта давно уже насторожили его: то, что именно по приглашению начальника уезда прибыла в Асланiв труппа Императорского театра с пьесой о дружбе народов, после выступления коей удалось так мотивированно запретить публичное использование ханьского наречия, и фраза Кучума о скором обнаружении Жанны, прозвучавшая, словно отданный Нечипоруку негласный срочный приказ. Доказательствами эти два факта ни в коей мере не являлись, но заронили подозрение в душу проницательного минфа. И теперь, когда подозрения так очевидно подтвердились, Богдан почувствовал не столько изумление, сколько нестерпимый стыд. Словно это не Кучум, а он сам вдруг каким-то подлым чудом оказался вероломным.

— Здоровеньки салям, — сказал Богдан чуть сипло и протянул было начальнику уезда руку. Но вовремя спохватился.

После короткого и вполне понятного остолбенения Кучум непроизвольно отшатнулся назад, вон из ловушки. Но та уже захлопнулась: Кормибобров с сильно поцарапанной щекой и Кормимышев с замотанным тряпицей пальцем, словно в сказке из «Тысячи и одной ночи», беззвучно возникли сзади него и недвусмысленно взяли за локти. Кучум вздрогнул — и обмяк. На лице его, несмотря ни на что до сих пор симпатичном Богдану, проступила смертная тоска.

— Сколько корешок не вейся, — с издевкой проговорил Баг, красноречиво держа ладонь на рукояти меча, — а сорнячок из грядки вон!

Стоявший немного поодаль Кормибарсов, глядя на Бей-бабу, укоризненно поцокал языком и покачал головой.

— Зачем, подданный Кучум? — негромко спросил Богдан. — Я даже кладоискательство как-то могу понять — но весь этот ужас с разжиганием национальной розни, с отделенчеством… Зачем?!

Глаза Кучума сверкнули.

— Куда уж вам понять, — проговорил он почти спокойно и даже презрительно. — Александрия… — Он чуть помедлил, а потом страстно сказал: — Повернись пять-шесть веков назад история чуть иначе — и не у вас, а у нас была бы столица великого государства! Чуть-чуть, самую малость! Можете вы это взять в толк? Здесь, в Асланiве! И это было бы только справедливо!!

Он умел проигрывать, этот Бей-баба. Он не собирался оправдываться или умолять.

— Ах ты… — праведно вознегодовав, начал Баг и осекся, не найдя подходящего сравнения. — Если бы да кабы — так и вся карма на дыбы!

— Погоди, — Богдан тронул единочаятеля за локоть. Снова повернулся к начальнику уезда. Мягко сказал: — Но ведь так можно до бесконечности, подданный Кучум. До бесконечности. Если бы, например, в конце мезозойской эры история повернулась чуть иначе — на месте Асланiва был бы океан, и только вершины Кош-Карпатского кряжа в качестве опасных для судоходства мелей поднимались бы к поверхности. Может, бросим все дела, посадим Ордусь на голодный паек и, пупы надрывая в течение многих лет, повернем сюда все реки и зальем Асланiв водами? Для справедливости?

— Вот вы и проговорились. — Глаза Кучума снова сверкнули. — Центр всегда нас ненавидел. Всегда издевался над нами! Над языком, над обычаями… Вы и впрямь, наверное, готовы были бы всю экономику империи бросить на то, чтобы нас утопить!

Богдан пожал плечами. Привычно поправил очки.

— Что за прок вам: убедить себя, что вас ненавидят, потом, якобы в ответ, от души и с удовольствием возненавидеть самим, а потом сделать все, чтобы вас и впрямь возненавидели, — и смотреть на возникшую на пустом месте всеобщую ненависть с благородным чувством выполненного перед своим народом долга! Однако не обольщайтесь: я вас даже сейчас не ненавижу. Мне просто очень жаль, — он мгновение помедлил. — Но штука в том, что тех, кто из-за вас сбился с прямого пути, мне жаль еще больше.

«Да, — растроганно подумал Баг. — Если бы он хоть вполовину умел так фехтовать, как умеет языком молоть — я бы поостерегся выходить с ним один на один…»

Но с Кучума все скатывалось, как с буйвола вода. Он был человек с принципами, человек выстраданныхубеждений.

— Мы с вами говорим на разных языках, — высокомерно парировал он.

Богдан вздохнул.

— Похоже на то, — согласился он. Отступил назад и оглянулся на друзей. Устало улыбнулся. — Ну что же… Пора становиться кладоискателями?

— Ох, пора! — потер ладони Баг. — А еще Зозулю бы сюда привести…

— За чем дело стало? — спросил Богдан.

Привели ибн Зозулю, так и пролежавшего все это время в кустах со связанными руками и кляпом во рту. Теперь кляп, конечно, вынули, но рук не развязали. Физиономия цзюйжэня до сих пор хранила отпечатки железных пальцев Кормиконева, а элегантный черный халат был весь будто изжеван, к нему прилипли травинки, листочки и прочий живописный лесной мусор, столь радующий глаз на уютных солнечных полянках и столь дико выглядящий на парадном одеянии ученого. Владыка китабларни крупно трепетал, глаза его были полны слез, а губы искали, но не находили одна другую. Баг смерил его ироничным взглядом.

— Я не… — пролепетал несчастный. — Мне только… — потом, похоже, он нащупал нить. — Я просто ученый, мне было велено развивать науку определенным образом — я и развивал… Но ведь все равно — развивал! Даже в этих ужасных условиях наука не стояла на месте! Получены весьма репрезентативные результаты! — Он сдавленно всхлипнул.

— Ре! Пре! — с неподражаемым сарказмом проговорил Баг.

— Драг еч, драг еч, — успокоительно молвил Богдан.

— А чего ж он? Уж молчал бы!

Но тут до Бага дошло, что он презрительно передразнил ученого ровно так же, как вчера — Абдулла. Ровно теми же словами, и совершенно не нарочно. «А куда им, правда, деваться-то, бедолагам, — с неожиданно проснувшимся раскаянием подумал он. — Справа силовик с одной политикой, слева силовик с другой политикой — вот и попробуй открой чего-нибудь по-настоящему важное… Эх, карма их поломатая!» Сомнение посетило Бага, но тут же растаяло. «Да нечего мне нюни распускать! — решительно сказал он себе. — Деньги-то на свои раскопки Зозуля брал — у стариков отнятые, глаза закрывал на это. Будто оскудели фонды империи, назначенные на истинную науку. Ведь знал, что делал, скорпион, знал — и молчал. Совести недоставало ему, вот что! Кабинетное черепашье яйцо….»

— Этих возьмем с собой? — Баг ткнул в направлении Зозули и Кучума большим пальцем..

— Конечно, — сказал Богдан. — Заслужили.

Кучум куснул губу.

Плотной группой, которую замыкали державшиеся настороже Кормибобров и Кормимышев, они вышли в первый зал. От Бага не укрылось, как глянул Кучум на понуро сидевшего у валуна Абдуллу. Но тот даже на звук шагов не поднял головы.

— Подданный Нечипорук, — мягко позвал Богдан. — Хотите пойти с нами?

Абдулла покосился на него. На Кучума он старательно не глядел.

— Зачем? — безжизненно спросил он.

Богдан сделал вид, будто понял его буквально, и ответил:

— За кладом.

Абдулла резко выпрямился.

— За чем?

— За кладом, — повторил Богдан. Они остановились, поджидая. Абдулла медленно встал. Бек, глядя на него из-под кустистых бровей, повел плечами, словно проверяя, способен ли он быстро скинуть бурку и вступить в бой. Судя по лицу, он остался удовлетворен.

— Кажется, мы видели все основные помещения пещеры, еч Баг, — сказал Богдан.

— Похоже на то, — согласился Баг.

— Ну, и какое, на твой взгляд, самое просторное?

— Просторное? — вырвалось у Абдуллы.

И затем он так посмотрел на ибн Зозулю, что несчастный ученый, и без того весьма обескураженный всем произошедшим за последние сутки, тихо осел на ослабевших ногах и принял на каменном полу пещеры позу, отдаленно напомнившую Багу позу «отдыхающей феи реки Ло».

— Я немножко посижу, — пролепетал он, искательно заглядывая в глаза то Багу, то Богдану. — У меня ишемия… и камень в почке, кажется, шевельнулся…

— Конечно, посидите, подданный ибн Зозуля, — сказал Богдан. — Что уж теперь. Только не застудитесь на камнях, тем более, если почки. Пол холодный… Ну? — он повернулся к Багу.

— Казарма, — решительно сказал тот.

— Зал с койками, — подтвердил Кормибарсов. — Да.

— По-моему, тоже. Ну, попробуем оттуда.

Все оказалось до смешного просто и заняло каких-то полчаса. Вооружившись мощными переносными фонарями, кладоискатели в сопровождении человеконарушителей, коих, в свою очередь, блюли богатыри бека, углубились в узкий коридор, открывшийся за грудой старых ящиков и камней непосредственно за пыточной камерой. Когда коридор шагов через полтораста выстрелил еще более узким ответвлением влево, они без колебаний повернули туда. Чувствовалось, что в эти места подземного лабиринта давненько никто уже не заходил, надобности не было: пол был покрыт пылью столетий, а воздух — мертв и неподвижен.

И порог оказался на месте, и даже пес — торчавший почти посреди прохода каменный выступ, отдаленно напоминавший очертаниями спящую собаку. Казалось, Аллах, создавая мир, строил эту пещеру нарочно и затем продиктовал Пророку соответствующий текст, именно ее имея в виду — дабы заповедать правоверным для использования в особо богоугодных целях.

Только вот правоверные подкачали.

За порогом открылся громадный мрачный зал; лучи фонарей потерялись в бездонной тьме.

— Я до этого зала доходил однажды, — вдруг как-то единочаятельски сообщил Абдулла. — Когда мы разведывали, нет ли у пещеры иных выходов… Больше ни разу.

Светя себе под ноги, кладоискатели двинулись дальше, строго придерживаясь того направления, в котором вывел их к залу коридор, — чтобы путь их можно было однозначно называть прямым. Отсчитали триста шагов с прибавкой девяти.

И, как сказано в священном Коране, «верно пришли к сему».

На какое-то время все растерянно замерли в черной, давящей бездне. Нигде лучи фонарей не достигали стен. Неровный, весь в вздутиях и напластованиях некогда протекавшей здесь лавы пол ничем не отличался от такого же ни в десяти шагах отсюда, ни в двадцати. Потом Баг, хмыкнув, извлек из ножен меч и, повернув его рукоятью вниз, постучал по полу. Чуть левее… чуть правее…

Туп-туп-туп… туп-туп-туп… туп-туп-туп… туп-туп-туп…

Дум-дум-дум!

— Прошу вас, единочаятели, — с плохо скрытым честным самодовольством сказал Баг, пристегивая меч обратно. — Пустота.

Кормимышев, не дожидаясь приказа, разгреб ладонями скопившийся в складках камня прах веков — и в лучах фонариков тускло блеснуло металлическое кольцо.

— Сундук! — непроизвольно ахнул Абдулла.

Но то был не сундук. Когда Кормимышев потянул кольцо на себя, часть пола примерно шаг на шаг натужно пошла вверх — и под нею открылось черное квадратное отверстие.

Мгновение все молчали. Кучум хрипло, с присвистом, дышал, ноздри его широко раздувались.

Абдулла вдруг коротко, трескуче рассмеялся. Все обернулись к нему, и руки стражей непроизвольно дернулись к рукояткам сабель — но Ничипорук быстро овладел собой.

— Столько лет сидеть на всем этом, — сказал он с горькой усмешкой. — Столько лет сидеть — и искать Аллах знает где!

— Потому что тексты читать надо в подлинниках, — ответил Богдан негромко. — В крайнем случае сопоставлять переводы источников, анализировать. Наука! А вы… «Пророк говорил по-асланiвськи». Подчинили жизнь идеологии — и вот печальный итог.

— Надо немножко смотреть, — неожиданно сказал бек. — Да!

Он выскользнул из бурки и, прежде чем кто-либо хоть слово успел сказать, с легкостью молодого джигита, держа фонарик в левой руке, скользнул вниз.

Черное отверстие засветилось изнутри белым электрическим светом. Бек молчал. Прошло пять мгновений, десять… Потом что-то напевно зазвенело.

— Ну, как там? — не выдержал Богдан. — Ата, не томи!

— Да-а, — донесся снизу невозмутимый голос достойного Ширмамеда. — Одному Кормимышеву, пожалуй, с переноской не управиться.

Кормимышев не смог сдержать удовлетворенной улыбки.

А потом Кучум, не помня себя, ринулся вслед за беком.

Тут уж все смешалось. Кто за кем падал в отверстие тайника — никогда уже не удалось вспомнить доподлинно. Просто кладоискатели вдруг оказались внизу.

Невозможно описать, что они увидели. Это сверкание, этот мягкий желтый блеск со всех сторон, эти сонмища дробленых радуг на россыпях самоцветов… Голконда, сокровищница Цинь Ши-хуана, пещеры Гохрана…

Богдан удовлетворенно повел головой:

— В текущем году ваш уезд, подданный Кучум, все-таки достроит ветряные электростанции, на которые у вас все не хватало средств. Да и не только станции… — мечтательно добавил народолюбивый минфа.

И вдруг Кучум застонал. Богдан испуганно обернулся к нему, боясь, что тот либо повредился в уме, либо наткнулся на что-либо острое, например, на валявшийся под ногами драгоценный церемониальный доспех, кажется, цельнозолотой, весь в украшенных изумрудами блистающих шипах. Но ничего подобного не произошло. Кучум просто стоял, обводя тайник остекленевшим взглядом, покачивался и отчаянно стонал.

— Что с вами, подданный Кучум? — спросил Богдан.

— Со мной? А с вами — что?! Поймите вы, олух! Это, — бывший начальник уезда остервенело ткнул пальцем в сторону ближайшего сундука, ломящегося от серебряных монет, — это, — он ткнул куда-то дальше, там смутно мерцала груда бриллиантов, вылезшая из огромного кованого ларца, точно тесто из квашни, — это нужно одному! Одному!!

Абдулла кинул на своего старшего сподвижника короткий удивленный взгляд. Похоже, то, что он услышал, оказалось для начальника зиндана унутренных справ сюрпризом.

— Найди я это все здесь, в Ордуси, — хрипло и отрывисто выкрикивал Бей-баба, доведенный видом драгоценностей до умоисступления, — даже найди… Да будь я хоть трижды начальник уезда, хоть четырежды — все пойдет на эти дурацкие ветряки, на скоростные дороги, детские лагеря, на полеты в космос эти ваши научные, шайтан их засунь себе под хвост! Потому что это — награбленное! Хоть двести лет пройди, хоть триста — по вашим законам это награбленное, а значит, принадлежит народу! А у цивилизованных людей — мне все! Они сами то и дело повторяют и хвастают, что все крупнейшие состояния мира возникли путем грабежей! А следующее поколение — уже деловая и культурная элита… Награбленное, ненаграбленное — не я же грабил, я бы только взял! Я ведь потомок его! Я и доказать могу — только ваши законы… Дракусселя потомок, это все мое… И было бы мое, если бы мы успели влиться в общеевропейский дом!! А теперь… Теперь не мое! — в горле у него заклокотало, и он заплакал.

— Е-мое, — ожесточенно шевеля бородой, пробормотал после паузы заслуженный воин-интернационалист. — Да.

«А я думал, они о казне для Отчизны на первое время независимости заботятся, — обладело подумал Баг. — Ай да Горний Старец, милостивый и милосердный… И правда: геть, громадяне! Неужто верно говорят: как худо о людях ни думай — они окажутся еще хуже, — тут он одернул себя. — Да ну! Что за несообразные мысли… Вот ведь как вредно для психического здоровья с такими якшаться!»

— Теперь я понимаю, — пристально глядя Кучуму в лицо, негромко проговорил Богдан, — почему мы с вами говорим на разных языках.

А Нечипорук, несколько мгновений с изумленным недоверием вглядывавшийся в Бей-бабу Кучума, отвернулся и громко сплюнул в сердцах.

С минуту все молчали. Постепенно всхлипывания Кучума стали затихать.

— Что делать будем, драг ечи? — нетерпеливо спросил потом Баг. — Я имею в виду — с этими?

И тут молчавший по своему обыкновению бек полуобернулся к Багу и Богдану — и изрек неторопливо:

— В аяте пятьдесят девятом суры «Праздник» сказано: «И если кто захочет сделать отмщение, то — соразмерно тому, за что делается отмщение; но если будет нарушена мера в отношении его, за того заступником будет Аллах, потому что Аллах — извиняющий, прощающий».

Абдулла с надеждой поднял голову.

— Вот уж от кого не ожидал… — недоверчиво промолвил Баг.

Бек немного смущенно огладил бороду.

— Это зять на меня так влияет, — признался он. — Сколько раз замечал: стоит нам хоть день пообщаться — я почему-то становлюсь добрее.

Богдан благодарно посмотрел на бека.

— А я, честно сказать, в твоем присутствии, ата, делаюсь решительнее. Если бы мы с тобой не пробыли до этого вместе чуть ли не целый день, я французского профессора спасти бы не смог. Не поднялась бы рука.

Баг смущенно хмыкнул.

— Ну, а я даже не знаю. Просто, когда я с тобой, Богдан… и с вами, почтенный Ширмамед, я будто на высокую гору поднимаюсь. Видно становится гораздо дальше. Стало быть, я умнею, что ли? Но, казалось бы, куда уж больше…

Все трое засмеялись, с удовольствием глядя друг на друга. Как это было замечательно, что они, столь удачно дополняя один другого, оказались вместе!

«Промысел Божий!» — благодарно, даже благоговейно подумал Богдан.

«Карма!» — бесстрастно, констатируя очевидное, подумал Баг.

«Кысмэт, — с обычной для себя спокойной уверенностью подумал бек. — Да».

Кучум в последний раз всхлипнул тихонько — и совсем затих.

— Я знаю, что мы сейчас сделаем, — сказал Богдан. — Бек прав. Народ просил князя поставить Кучума начальником уезда. Значит, народу и решать. Не хочу начинать восстановительную работу в уезде с Десяти зол. Сейчас мы поедем на телевидение, и я выступлю перед населением Асланiва.

Баг в сомнении покачал головой.

— И что ты скажешь?

— Правду, — ответил Богдан. Потом чуть печально усмехнулся, словно бы что-то вспомнив, и добавил: — Сколь бы горька она ни была.


Асланiвський уездный телецентр,

студия первого местного канала,

10 день восьмого месяца, четверица,

ранний вечер


— Но это невозможно, — растерянно и несколько высокомерно сказал телеведущий, пятясь и закрывая собой дверь в студию. — Это никак невозможно. У нас сейчас по программе очередная беседа с Валери на тему, — и он с вызовом глянул в глаза Богдану, — «Как и зачем князь Фотий хочет оставить Асланiв без электроэнергии».

— Придется перенести лекцию на более поздний час, — мягко сказал Богдан.

— Вы посмеете так поступить с дамой?

— Мне очень жаль, но я вынужден.

«Что-то я слишком часто сегодня повторяю эту фразу: мне очень жаль, — подумал Богдан. — Однако что я могу поделать, если мне действительно все время очень жаль?»

— Но ведь существует порядок! Существуют права!

— Именно поэтому, преждерожденный Орбитко, я здесь.

— Нет, я категорически не могу вам позволить нарушать расписание!

— А я категорически его нарушу, — и, потеряв терпение, Богдан достал из кармана портков золотую пайцзу Возвышенного Управления.

У ведущего на миг отвалилась челюсть, а глаза стали похожи на маленькие глобусы. Растопыренные руки его опустились, и он отступил на шаг в сторону, пропуская Богдана.

Валери вскочила из мягкого кресла.

— Это тоталитаризм! — возмущенно воскликнула она. — Это вопиющий произвол! Поразительное нарушение прав человека! Новый пример полного пренебрежения улусным центром системой разграничения полномочий! И вообще прерогативами уездов, каковые закреплены за ними еще народоправственными эдиктами Дэ-цзуна! Вы попираете ваши же собственные законы! Позор!

— Здоровеньки салям, преждерожденная Валери, — ответил Богдан. — Мне очень приятно впервые увидеть вас не на телеэкране. Подождите четверть часа, пожалуйста. Я недолго. Честное слово, это очень важно. Потом я прослежу, чтобы ваша беседа обязательно пошла в эфир и никто не посмел бы ее комкать из-за нарушения графика. Простите.

И Богдан, церемонно наклонившись, немного неумело, но явно на варварский манер поцеловал Валери руку. Слава Богу, Жанна успела его научить.

Валери оторопела.

— Вы это серьезно? — тихонько проговорила она, держа поцелованную ладонь на весу, будто на тыльной стороне ее вдруг вылупился маленький, беззащитный птенец.

— Конечно.

Богдан шагнул было дальше, но за спиной у него раздался голос Валери — на редкость неуверенный и нерешительный:

— У вас рубаха пропотела подмышками!

Богдан обернулся.

— Да, наверное, — сказал он. — День был жаркий. Но я вот так сложу руки, — он показал, — и зрителям не будет видно.

— Вы знаете, что ваши очки вам категорически не идут? — тихо проговорила Валери.

Богдан улыбнулся.

— Я к ним очень привык, — сказал он.

— Хотите, я подберу вам новые? — вдруг предложила она. — У меня безупречный вкус.

— Буду вам крайне признателен, преждерожденная Валери, — ответил Богдан.

Он вошел.

Сел за столик, на котором располагался предназначенный для Валери букет желтых цветов. «Кто подбирал, интересно? — машинально подумал он. — Чем руководствовался? По-русски, желтый — цвет измены. А вот в Цветущей Средине — это императорский цвет, цвет лессовых полей сердцевинных земель страны Хань». И тут сообразил, что кувшин, в котором стоят цветы — ярко-голубой.

«Наверное, это символизирует Землю и Небо», — уважительно подумал Богдан — В высшей степени благородное и сообразное сочетание».

Он тихонько кашлянул. Пригладил волосы. Сел поудобнее — так, потом иначе, потом нога на ногу, потом — снова, как сначала.

Он почти не волновался.

Словно огромная открытая рана, беззвучно распахнулась перед ним алая надпись: «Эфир!»

— Драгоценные преждерожденные! — начал он. — Почтенные жители Асланiвського уезда! Я — срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора Богдан Оуянцев-Сю. Прошу у вас прощения за свое непрошенное появление, но то, что я хочу сказать, чрезвычайно важно и касается вас всех. — Он перевел дух. Поправил очки. — Не секрет, что уровень благосостояния и безопасности жизни в уезде заметно понизился. Уважение улусной администрации к вашим правам вселяло в нас надежду, что уезд сам справится с возникшими проблемами. Однако — не справился, и теперь понятно — почему. За истекшие сутки выявились поразительные факты, и я не могу не довести их до вашего сведения, потому что от вашего решения будет зависеть, не побоюсь этих слов — вся дальнейшая судьба уезда. Ваша судьба! Судьба ваших детей…

Эпилог

Баг, Богдан и другие хорошие люди

Александрия Невская, харчевня «Алаверды»,

13 день восьмого месяца, отчий день,

вечер


Владелец харчевни «Алаверды», почтенный Ябан-ага, сиял улыбкой. Этот вечер в его заведении удался на славу, и народу было — негде гранату упасть.

Баг и Богдан сдвинули столы, чтобы разместить всю компанию сообразно, без стеснения.

Оба они были умиротворенно благостны.

Все осталось позади. Позади — изумление и возмущение асланiвцев, которые сначала хотели забросать брусчаткой, а потом — хотя бы плевками праведного гнева заплевать с ног до головы своих смещенных начальников, которые столь бесстыдно обманули их и столь корыстно использовали их беззаветную любовь к родному краю и к родной культуре. Позади — растерянно-благодарственные депутации улемов, муфтиев и кади, пытавшихся прямо у Богдана выяснить, как уезду жить дальше, после такого, как сказали бы варвары, шока. Позади — глухое недовольство лже-древнекопателей, неплохо наживавшихся на подделке находок, и чистая радость подлинных древнелюбов, которым теперь открылись широчайшие возможности для истинного изучения славного прошлого своей малой родины — изучения, не замутненного ни нуждами поиска сокровищ для начальства, ни нуждами скрытного рытья оборонительных сооружений. Позади — неудачная попытка Богдана выдвинуть во временные начальники уезда, на срок до проведения новых просительных выборов, известную своей честностью и принципиальностью преждерожденную Валери; та, гордо даря ему жуткие окуляры совершенно ненадеваемой конфигурации, тихонько призналась, что к каждодневной скрупулезной работе ни склонностей, ни способностей не имеет и, прекрасно подмечая чужие недостатки — вот недостатки прежних очков Богдана, например, — понятия не имеет, как их исправлять… Все было — позади. Можно было откинуться на спинку стула и выпить эрготоу; кто чарку, кто и несколько.

Подле Богдана обосновалась, конечно, Жанна. За прошедшие дни она оправилась, и, хотя забинтованная голова ее все еще была словно бы увенчана белоснежной царственной чалмою, щеки молодицы горели от радостного возбуждения. Память к ней возвращалась, и Жанна не уставала повторять всем и каждому, как страшно было в пещере, когда рядом с нею пытали Кова-Леви. Теперь можно было считать доказанным, что уехать от ибн Зозули они не успели. Откровенными разговорами выяснив их замыслы, отделенцы убедились, что тайну профессор добром не раскроет — и опоили обоих там же, в загородном доме.

По правую руку от Бага разместилась Стася. Она оказалась здесь впервые, и общество это было для нее совсем новым — а потому Стася немного стеснялась, но старалась держаться независимо и свободно, время от времени то восхищенно, то чуть вопросительно косясь на Бага: так вот ты какой! а я, я все правильно делаю?

Рядом с суровым беком за столом оказался французский профессор. Он был еще довольно слаб, и лицо его носило явные следы пережитых совсем недавно страданий; но пытливый Кова-Леви не решился упустить случай увидеть всех своих спасителей разом и воздать им должное за дружеским столом. Профессор был в самом радужном расположении духа. Его гипотеза блестяще подтвердилась, трактат был найден и неопровержимо свидетельствовал: асланiвец Опанас Кумган действительно опередил поляка Мыколу Коперника почти на пятнадцать лет. Сердце искателя истины сладко сжималось в предвкушении, быть может, Нобелевской премии; к тому же близилась сессия Европарламента, и теперь Кова-Леви был уверен, что сделает там воистину потрясающий доклад об удушающем воздействии ордусского тоталитаризма. Правда, после пережитых событий некоторые тезы придется слегка подкорректировать; но только слегка. Чуть-чуть.

Памятуя реакцию деликатного профессорского организма на горийский салат, Ябан-ага поставил перед гостем из прекрасной Франции большую порцию специально заказанных маринованных абхазских лягушек — пусть кушает вволю, они там за рубежом это любят; потом блюдо сулгуни под опресненным розовым соусом, потом… а что он приносил потом, никто уже не замечал и не помнил.

Йог Гарудин восседал на прежнем месте и как всегда был выше окружающего мира, — но кружка с пивом, стоящая перед ним, хлюпала и опустошалась значительно быстрее обычного.

Войдя в харчевню, ургенчский бек Кормибарсов приблизился к йогу, внимательно его осмотрел, заходя то слева, то справа, и затем одобрительно поцокал языком. Опущенные веки Гарудина дважды едва заметно дрогнули в ответ. Опытный человек пришел бы в неистовство от такого знака внимания, но бек видел йога впервые.

За остальными столиками постепенно скапливались посторонние; кто заходил в тот вечер в «Алаверды», тот уже не мог заставить себя покинуть его своды, не досмотрев и не дослушав.

Едва успели выпить по первой — за благополучный исход дела — и профессор окрепшим голосом произнес пару вступительных фраз на общегуманитарную тему, добавился новый и весьма неожиданный посетитель. Коротко тенькнули колокольцы над дверью, и в харчевню неспешно и величаво вошел пожилой человек в ярко-желтом парадном халате и в высокой шапке-гуань с небесной синевы алебастровым шариком Гонца Великой Важности на макушке; и человек этот сразу же показался Багу и Богдану смутно знакомым.

А в следующий момент оба вскочили, почтительно склоняя головы. И сердце доблестного Бага стремительно покатилось по бесконечной ледяной горке куда-то вниз, вниз, вниз…

Потому что это был посланец принцессы Чжу.

Посланец, к вящему удовольствию остальных посетителей (императорский посланец, шутка ли, не каждый день такое выпадает! — тут-то народ с улицы и повалил к Ябан-аге толпой) остановился над шумным столиком честной компании и наизусть, громко и внятно, причем не по-ханьски, а сразу по-русски — видимо, в знак особого благоволения императорского двора — начал зачитывать рескрипт о награждении.

Минфа Оуянцев-Сю был удостоен почетного звания Всепроницающего Зерцала, Управлению Помогающего, с одновременным присвоением третьего должностного ранга — так что теперь Богдан сравнялся в статусе с самим Мокием Ниловичем Рабиновичем. Посетители харчевни наперебой принялись поздравлять Богдана с головокружительным повышением и земно кланяться по три раза; восторженные крики «Да здравствует Ордусь!», «Да здравствует минфа!» доносились и с улицы, ибо не всем хватило места внутри. Богдан же, почтительно приняв из рук посланца полагающееся ему теперь по званию небольшое бронзовое зеркало в драгоценной оправе и на изящной золотой цепочке, сразу повесил его сообразным образом — и на протяжении всего последующего вечера, стоило Богдану повернуться к собеседнику или вообще шевельнуться, с его груди на стены харчевни, порой стреляя кому-нибудь в глаза, сплескивался медовый слепящий отсвет.

Ургенчский бек Кормибарсов был награжден нефритовым мечом «Клинок Сунь-цзы» второй степени, в точности повторяющим своими очертаниями знаменитый меч великого полководца древности — с кистями и кольцами, унизывающими тупую сторону клинка. Храбрый и честный Ширмамед принял награду с приличествующим случаю почтением. Исполненным сдержанного достоинства жестом бек взял меч обеими руками, прикоснулся лбом к лезвию, а затем высоко поднял над головой. В наступившей тишине мелодично звякнули кольца — и восхищенный вздох пронесся по харчевне.

Багу досталось гвардейское звание Высокой Подпорки Государства. Едва не теряя сознания от избытка чувств, он, под общие аплодисменты, троекратно поклонился посланцу в ноги, принял полагающийся ему теперь золотой парадный шлем-наголовник, исполненный в виде оскалившейся тигриной головы с выпученными рубиновыми глазами, и, облобызав его, тут же надел. Шлем был тяжелый и довольно неудобный, но что с того — чем весомее награда, тем слаще ее носить.

Императорского посланца, разумеется, не отпустили из-за стола. Жанна, как пристало бы на ее месте любой настоящей ордусской женщине, вскочила и, невзирая на то, что забинтованная голова до сих пор немного кружилась, поднесла дорогому гостю стул. Посланец, стоило попросить его в третий раз, тут же присел к столу, но, будучи человеком пожилым и к тому же, видимо, сильно устав после дальней дороги из Ханбалыка, от первой же чарки эрготоу задремал, положив голову на вытянутую руку, и в дальнейшей беседе не участвовал.

Баг, гордо распрямляя спину и расправляя плечи, поглядывал на Стасю из-под кромки шлема и, ловя ее восхищенные взоры, все нарадоваться не мог, что решился позвать ее сегодня сюда. Багу было неимоверно приятно. Как кстати появился посланец! Как вовремя вручил награды — как раз когда Стася рядом! Будто знал, где их искать!

А потом Багу в его слегка уже шумящую после третьей чарки и увенчанную золотой тяжестью голову пришло, что посланец и впрямь знал — ведь принцесса Чжу легко могла догадаться, где они с Богданом могут отмечать успешное завершение совместно проведенного головоломного деятельного расследования.

Затем Баг сообразил, что теперь всем им, каждому соответственно его званию — и Богдану, и почтенному Ширмамеду, и ему, Багу — дарована привилегия ежесезонного посещения Запретного Города в Ханбалыке с целью поклонения императору по личному побуждению. Это значило, что единожды летом, единожды зимой, единожды весной и единожды осенью он, Баг, может, прилетев в Ханбалык, беспрепятственно проходить в пределы дворцового города — причем запросто, поговорить или цветами полюбоваться; ни один страж не вправе спрашивать его, куда и зачем он идет и, тем паче, попытаться преградить ему путь.

Амитофо!

«Неужели это намек? — горестно вопрошал себя Баг, кулаком подперев голову, клонящуюся под тяжестью шлема к столу. — Неужели это принцесса Чжу так меня зовет? О, принцесса Чжу!» Ее напевный, прельстительный облик, словно наяву, встал перед его мысленным взором. Он покосился направо. «О, Стася!» Девушка, ощутив, что он на нее посмотрел, повернулась к нему с готовностью, и ответный взгляд ее был преданным и нежным. Баг, совершенно запутавшись, схватился за чарку.

Захмелевший Богдан тем временем вел с французским профессором бесконечный спор, и Жанна переводила, снова честно стараясь понять, с кем же, в конце концов, она согласна — и снова совершенно не в силах этого понять.

— И вот тогда я подумал, — говорил Богдан, слегка раскачиваясь на стуле, отчего непоседливое зеркальце у него на груди так и швырялось волнами темно-желтого, теплого света. — Да и теперь думаю…

— …жё панс… — неутомимо переводила Жанна.

— Империя — это как в большом городе. Ток во все дома идет по одним и тем же проводам, вода во все дома идет по одним и тем трубам. И весь вопрос только в одном. Только в одном. Если тот, кто сидит на станции, которая дает ток или воду, начинает по каким-то причинам злобствовать… Возьмет и выключит, никому не сказав. Как будто это его собственная вода или его собственный ток. На пять минут. Или на пять дней.

— …санк жур…

— Мне, скажет, нужнее. Или, например, решит сэкономить, а разницу — себе в карман… Так вот. Если жители всех отдельных квартир и домов имеют законную и доступную возможность, чуть что не по ним, так отделать самодура прутняками, чтобы тот седмицу потом не мог сесть в свое начальственное кресло — это страна для жизни людей, и, как ее ни назови, надо ее лелеять и беречь… Как зеницу ока!

— …Комм ля прюнелль де сез ё!

— А если им до супостата не добраться, если не предусмотрены в обществе такие рычаги — обязательно развалится этот город… все плюнут на водопровод, размолотят его в сердцах и начнут сами, кто во что горазд, таскать к себе домой воду из ближайших луж. И пусть вода эта будет грязная, мутная, и ходить далеко и натужно — все равно все и каждый предпочтут это. Потому что нет для человека гаже, как зависеть от подонка, которому ты не можешь ничем ответить, когда он над тобой экс… экс… — Богдан с силой мотнул головой, словно пытаясь вытряхнуть застрявшее во рту сложное заморское слово, и вытряхнул-таки: — экспериментирует. Вот такая страна обязательно развалится раньше или позже. Маленькая она, или большая, много живет в ней народностей, или одна-единственная… Все равно.

Профессор дослушал перевод, а потом с жаром то ли закивал, то ли, наоборот, замотал головой и что-то бойко заговорил в ответ. Словно бесконечная бегучая вереница разноцветных шариков в проворных руках фокусника, в речи его так и мелькало: жюстис, друа сивиль, друа де л-омм, друа а ля пропрете персонелль… Жанна едва поспевала: правосудие… гражданские права, права человека, права частной собственности…

— Ну хорошо, хорошо! — дослушав, почти вскричал Богдан. — Ясно, права! Права людей, права для людей… А люди для чего?

— Богдан, — озадаченно сказала Жанна, переведя и выслушав ответ. — Он говорит, что не понял.

Богдан упрямо боднул головой.

— Люди — все, вообще — для чего?

— Он говорит, что для себя, — сказала Жанна, выслушав профессора сызнова. — Каждый для чего сам захочет. Это и есть их права.

— А есть мерило, по которому можно сказать: этот правильно хочет, а этот — нет? Вот один хочет пытать, а другой хочет спасать. Они оба в равной мере перед собою правы?

Профессор дослушал, весь всколыхнулся — и опять закружилась пышная карусель, побежала бесконечная гирлянда: жюстис… друа… друа… жюстис…

— Нет, я понял, — сказал Богдан, дослушав Жанну. — Каждый — для себя. Я даже могу это осмыслить. Свобода. Каждый сам выбирает, что с ней делать. Но вот все, вообще все мы. Человечество. Для чего-то более высокого и главного, чем оно само — или просто так, для себя? Наружу — или внутрь? Ежели все мы для чего-то… значит, кто хочет прямо противуположного тому, для чего мы, тот хочет неправильно. Безо всякого жюстис ясно, что — неправильно. Ведь правда?

«До чего все-таки укоренилось в них тоталитарное сознание», — сочувственно думал Кова-Леви, глядя на Богдана.

«До чего все-таки они бездуховные», — сочувственно думал Богдан, глядя на Кова-Леви.

«До чего все-таки они оба зануды», — мрачно думал Баг; он осознал, что, получив привилегию посещения дворцового города, будет вопиющим хамством не посетить его в ближайшие три месяца.

«Хорошо, что я догадалась надеть это платье — облегающее и с вырезом, — удовлетворенно думала Стася, то и дело искоса взглядывая на Бага. — Словно знала, что здесь будут такие милые западные варвары. А в шароварах и коротком ханбалыкском халате Багатур меня еще увидит, уж я постараюсь…»

Жанна ничего не думала. Она просто радовалась возвращенной жизни. Она просто прижималась локтем к локтю хмельного Богдана, чувствовала себя очень нужной, улыбалась, превозмогая легкую дурноту — и была счастлива. «Я обо всем подумаю завтра, — вот, пожалуй, как можно передать словами то, что она думала сегодня. — Завтра. Или послезавтра. Или вообще — когда бинты снимут. Или когда срок брака истечет». Ее глаза сверкали.

А бек, сцепив на животе пальцы, тоже чуть улыбался и немного растроганно смотрел из-под бровей на Богдана и Жанну. «Обязательно расскажу Фирузе, какую замечательную младшую жену она присмотрела Богдану, — думал он. — Отличный у дочки глаз. Расскажу — ей будет приятно. Да».

— А все-таки, — вдруг заявил Баг, — ты сильно рисковал, драг еч. Си-ильно!

Все обернулись к нему, и во взгляде Стаси появился тревожный огонек. Она почувствовала, что Багу отчего-то сделалось не по себе, но отчего именно — не могла понять.

— А я не думаю, — с несколько излишней лихостью парировал Богдан.

— Наше счастье, — упрямо твердил Баг, — что асланiвцы тебя так хорошо поняли. Я, честно говоря, думал, они этих скопионов просто растерзают. Отделенцам после такого и Таймыр европейским домом покажется…

Услышав про «европейский дом», Кова-Леви, в таких-то пределах разбиравшийся в русском наречии, заинтересованно шевельнулся и закивал.

— Ну так в чем же дело? — Богдан попытался удивленно поднять брови, но они оказались для него уже слишком тяжелы и не поднялись.

— Я вот думаю… — скептически оттопырил нижнюю губу Баг. — Это хорошо, что Ордусь такая богатая, сильная, безопасная и щедрая. Ни с хлебом нет проблем, ни с птичьим молоком, ни с плодами личжи, да и гаоляна — завались… Не нападает никто. Попробовал бы кто-нибудь напасть! А вот будь у нас нестроение, неурожай, землетрясение и саранча…

— Да избавит нас Аллах от подобных бедствий, — пробурчал бек, с осуждением поглядев на Бага.

— А к тому война какая-нибудь, — Баг гнул свое. — Вот тогда еще Будда надвое сказал, кого бы асланiвцы стали за волосы таскать — Кучума или тебя!

Стало тихо. Богдан задумался на несколько мгновений — и за соседними столиками все выжидательно замерли.

— Нет, — сказал Богдан. Он даже слегка протрезвел. — Не бездомные же они собаки, в конце концов, что готовы лизать любую руку, которая кинет огрызок. Они — люди. А значит, главное для них — человеколюбие, справедливость и долг.

— Ты очень хорошо думаешь о людях, еч Богдан, — мрачно проговорил Баг.

Французский профессор, не понимая, вертел головой то в сторону одного, то в сторону другого. Жанна буквально онемела.

Она ждала, что ответит ее муж.

Богдан снял очки и некоторое время беззащитными глазами смотрел куда-то в пространство, грызя дужку; и лицо его мало-помалу пропитывала печаль. Потом он перевел взгляд на Бага и улыбнулся.

— А если думать о людях иначе, еч Баг, жить нельзя, — сказал он, пристраивая очки обратно. Потом еще подумал чуть-чуть, и решительно добавил: — Да и не незачем.

— Теперь я понимаю, еч Богдан, почему от тебя женщины с ума сходят, — проговорил Баг после паузы.

Напряжение спало. За соседними столиками возобновились разговоры. Бек шумно вздохнул и махом выпил чарку эрготоу. Крякнул. Стася поглядела на Богдана попристальней. Жанна засмеялась и показала Багу кончик языка.

— Теперь понимаешь? — звонко спросила она.

— Теперь понимаю, — ответил Баг.

Хольм Ван Зайчик Дело о полку Игореве

Однажды Му Да и Мэн Да пришли к Учителю, и Му Да сказал:

— Учитель, вчера мы с Мэн Да ловили рыбу на берегу реки Сян и вдруг услышали странные звуки. Мы обернулись и увидели животное – у него была огромная голова с небольшими ветвистыми рогами, длинное тело и короткие ноги. Оно тонко поскуливало и смотрело на нас большими глазами, а из глаз текли слезы. Мэн Да крикнул, и животное скрылось в зарослях тростника. Я считаю, что это был цилинь, а Мэн Да говорит, что это был сыбусян. Рассудите нас, о Учитель!

Учитель спросил:

— А велико ли было животное?

— Оно было размером с лошадь, но высотой с собаку! — ответил Мэн Да.

— Уху! — воскликнул Учитель с тревогой. — Это был зверь пицзеци. Его появление в мире всегда предвещает наступление суровой эпохи Куй. А столь большие пицзеци приходят лишь накануне самых ужасных потрясений!

«Лунь юй», глава XXII «Шао мао»

Багатур Лобо

Александрия Невская, 19-й день восьмого месяца, шестерица, утро

— Ладно, — молвил Баг, распахивая перед Судьей Ди дверь, — но учти: с собой я тебя не возьму, и не думай даже.

Кот независимо дернул хвостом – очень нужно! — и направился через лестничную площадку к двери сюцая Елюя. Посмотрел на кнопку звонка и перевел взгляд на Бага.

— Ну, позвоню я, и дальше? — спросил Баг, останавливаясь рядом. — Ты знаешь, что сегодня – выходной?

«Ты звони давай!» — говорили зеленые кошачьи глаза.

Баг хмыкнул и нажал на кнопку. Некоторое время было тихо.

— Понял, хвостатый преждерожденный? — В голосе Бага слышалось откровенное ехидство. — Нашего сюцая нет дома!

Но тут дверь отворилась, и перед Багом и котом предстал сюцай Елюй – в небрежно подпоясанном домашнем халате и с книжкой в руке.

Приближались осенние экзамены: меньше чем через месяц съехавшимся в Александрию изо всех уголков необъятной Ордуси сюцаям предстояло держать испытания, дабы строгие и беспристрастные судьи отобрали среди них наидостойнейших – тех, что смогут затем, буде возникнет у них такое желание, участвовать в дворцовых экзаменах в Ханбалыке. Но и те, кому не посчастливится получить сейчас искомую ученую степень и удостоиться чести называться уже цзюйжэнями, не зря трудятся над книгами – их рвение и образованность найдут применение на разных должностях в многочисленных уездах бескрайней Родины, а там, глядишь, пройдет три года, и вновь перед ними откроется возможность проверить себя в Александрии. Ведь, как учил в двадцать второй главе «Суждений и бесед» великий Конфуций, не к знатности и почестям стремится благородный муж, но к тому, чтобы делами и поступками своими вести народ к гармонии и процветанию. И коли таковы твои помыслы, то, право, не так важно – цзайсян[59] ты или простой уездный уполномоченный налогового ведомства.

Сюцай Елюй на глазах Бага из беззаботного шалопая, прожигающего время жизни под бездумную варварскую музыку, превратился в целеустремленного юношу, начинающего утро с комплекса тайцзицюань, а затем до глубокой ночи погруженного в классические сочинения, – и Багу было приятно сознавать, что произошло это не без его благотворного влияния. «Взялся за ум, — с теплотой думал Баг, — стал стремиться к главному. Самое время!»

И Судья Ди стал откровенно благоволить Елюю, а это также не могло не оказать доброго воздействия на юнца. Привыкнув, покуда Баг был в Асланіве[60], по-соседски коротать у сюцая часы и дни Багова отсутствия, кот сам исправно просился в гости, стоило честному человекоохранителю начать собираться из дому. В первый раз Баг удивился: куда это вознамерился отправиться хвостатый преждерожденный? Вот, скажем, он, Багатур Лобо, идет в Управление внешней охраны, на службу идет, идет распутывать дело о таинственном похищении пятнадцати велосипедов со стадиона «Дракон Северного Моря», но куда собрался кот? Куда ты собрался, а?

Судья Ди по своему обыкновению промолчал. Хотя за время общения с ним Баг твердо уверился в том, что кот прекрасно понимает человеческую речь, причем на нескольких наречиях; он даже стал подозревать, что Судья Ди и говорить вполне способен – просто ленится. Или, скорее, настолько хитер, что не хочет этого показывать, справедливо полагая: стоит ему хоть раз проколоться, и – прощай спокойная кошачья жизнь. «Ничего, — думал Баг, с невольным уважением глядя на кота, – ничего, как-нибудь тебя припрет настолько, что ты не выдержишь». Однако покамест хвостатый преждерожденный держался молодцом, ни слова не говорил ни на одном из ордусских наречий, обходясь богатейшим арсеналом весьма разнообразных мяуканий да целым набором красноречивых жестов и поз. Вот и в тот раз он подошел к двери Елюя и коротко оглянулся на Бага. И стал выразительно ждать. Помня о том, как трагически кот воспринял первую встречу с сюцаем и какой глубины презрение плескалось тогда в его глазах, Баг только руками развел.

С тех пор и повелось: утром, уходя на службу, Баг передавал кота на попечение Елюя – или кот брал сюцая под свое покровительство (Баг еще не решил, как тут сказать вернее), а вечером забирал своего рыжего приятеля. Потом они с котом сидели в гостиной, смотрели телевизор или читали книжку и пили пиво. А когда Баг задерживался сверх обычного и считал невозможным поздним звонком в дверь беспокоить погруженного в таинства наук сюцая, Судья Ди возвращался домой через террасу самостоятельно…

Ныне же, в шестерицу, день праздный, Баг направлялся в Павильон Возвышенного Созерцания, где вместе со Стасей намеревался насладиться выставкой картин великого русского художника Гэлу Цзунова, привезенной всего на одну седмицу из Мосыкэ. Посещать выставки такого рода в кругу сослуживцев Бага считалось занятием весьма сообразным.

— Добрый день, драгоценный преждерожденный Лобо! — Сюцай Елюй приветливо улыбался, провожая взглядом Судью Ди, который уже вполне привычно направился вдоль по коридору. — Как удачно, что вы зашли! Я как раз собирался заварить «Золотой пуэр», который мне привез из Ханбалыка батюшка. Не окажете ли вы мне любезность, выпив вместе со мною по чашечке-другой этого замечательного напитка?

«Даже речь у парняизменилась, — с удовлетворением отметил Баг. — Культурой повеяло от человека, культурой…»

— Что ж, — скупо улыбнулся он. «Золотой пуэр» был чай изысканный, готовили его по старым рецептам очень малыми партиями – специально для императорского двора, а до встречи со Стасей еще оставалось время. — Если я не отвлеку вас…

— Что вы! — всплеснул руками Елюй. — Это большая честь для скромного жилища вашего недостойного слуги. Прошу вас, войдите!

Баг вошел и, сопровождаемый радушным хозяином, двинулся следом за котом в гостиную.

Апартаменты сюцая по планировке были сходными с апартаментами Бага, однако если обстановка жилища Лобо была скорее спартанской – исключительно необходимые для жизни вещи, ну разве что музыкальный центр «Кали-юга 1455» выделялся драгоценным камнем среди суровой простоты, то гостиная сюцая Елюя теперь напоминала кабинет ученого мужа, оформленный в лучших ханьских традициях: исчезли легкомысленные занавеси на окнах, уступив место строгим шелкам с видами горы Тайшань, вдоль стен разместились полные книг лаковые шкапы, между коими красовались каллиграфически выполненные надписи – все больше выдержки из двадцать второй главы «Суждений и бесед» великого Конфуция. «Усердное постижение канонических книг раскрывает уши, праздность погружает в бездну глухоты», — с благоговением прочитал Баг.

— Извините, у меня не прибрано, повсюду книги, — смущенно сказал сюцай. — В кабинете еще хуже… Прошу вас, присаживайтесь! — Елюй указал на кресло рядом с резным чайным столиком. — Я приготовлю чай! — Он скрылся в коридоре. Где-то в глубине квартиры глухо стукнула ступка: «Золотой пуэр», как и века назад, изготавливался в виде брикетов измельченного чайного листа, которые перед употреблением надлежало тщательно и с умением растолочь.

Баг покосился на заваленный свитками, книгами и компакт-дисками стол на гнутых ножках; казалось, ножки не выдерживают и вот-вот подломятся под тяжестью сей груды знаний. Из книг густо торчали закладки.

Кот между тем неторопливо подошел к двери между двух шкапов: у Бага такая дверь вела в спальню. Подошел, обернулся и выразительно посмотрел на Бага.

— Ну уж нет, — отвечал тот, — мы все же не дома, мой хвостатый друг.

— Мр-р-р, — продолжал настаивать кот и уселся у двери. Взглянул на ручку. — Мр!

— Нет, не «мр», — махнул рукой Баг. — Совершенно не «мр». Это несообразно.

Кот повел ушами в сторону кухни, повернулся к двери задом и сделал вид, что увлеченно трется о косяк: в этот миг в комнате возник сюцай – с подносом, на котором стояли глиняные чашечки и пузатый чайник усинской работы. Осторожно установил поднос на столик и церемонно налил чай в чашечки. Потом обеими руками поднял одну и почтительно протянул Багу.

— Отведайте, прошу вас!

Баг с легким поклоном принял чашку и пригубил горячую ароматную жидкость. То был превосходный чай, обладающий тонким, почти теряющимся и в то же время простым и строгим букетом. Баг признательно прикрыл веки.

— Изумительно… А что ваш батюшка, не вернулся ли он уже в Ханбалык?

С родителем Елюя Багу повезло столкнуться на лестнице на прошлой седмице. Как всегда открыв дверь перед Судьей Ди, Баг обнаружил, что на лестничной площадке вполне многолюдно: у двери сюцая толпились четверо свитских в серых шелковых халатах, а также упитанный преждерожденный среднего роста, в темно-голубом официальном платье и высокой шапке-гуань. Характерные черты круглого и румяного лица, а также едва уловимые особенности в манере жестикуляции позволяли безошибочно угадать в нем исконного жителя Цветущей Средины, потомственного придворного неведомо в каком колене; он небрежно принимал низкий поклон Елюя, когда на площадке возникли Баг и кот. Судья Ди, заинтересованный, степенно подошел к приезжему. Сановник повернулся, внимательно осмотрел кота, потом расплылся в улыбке и бросил в пространство: «Хвостатый каких будет?» — «Они – Судья Ди, батюшка», — почтительно подсказал сюцай из-за его плеча. «О! — удовлетворенно воздел к потолку пухлый палец сановник, — о!» После чего похлопал Елюя по плечу, мазнул взглядом по стоявшему в сторонке Багу и в сопровождении свитских неспешно погрузился в лифт…

— Да, благодарствуйте, — ответствовал сюцай. — Уже вернулся, и обратный путь его был легок и приятен, как он соблаговолил мне сообщить электронным письмом сразу по приезде домой.

— Надеюсь, наш прекрасный город произвел на него благоприятное впечатление? — осведомился Баг, сделав маленький глоток.

Сюцай улыбнулся.

— Я тоже на это надеюсь, — сказал он. — Но вообще-то батюшке было не до красот, ему минутки свободной не выпало. Он приезжал консультироваться относительно челобитной о снижении налогов с высокотехнологичных предприятий нашего улуса. — Баг с удовольствием отметил, что сюцай Елюй, уроженец Цветущей Средины, назвал Александрийский улус «нашим». — Голосование по ней, как вы знаете, состоится в улусном Гласном Соборе в конце следующей седмицы. Батюшку очень волнует, насколько высока вероятность того, что челобитная наберет потребное число голосов.

— А, вот что! — Баг был далек от проблемы налогов. «Золотой пуэр» интересовал достойного человекоохранителя гораздо больше. — Полагаю, это волнует не его одного… Замечательный чай.

Довольный Елюй схватился за чайник:

— Вы позволите?

Баг пододвинул свою чашку.

— Преждерожденный Лобо, — торжественно и немного смущенно после паузы проговорил Елюй. — Я давно хотел от всей души вас поблагодарить, но мне не представлялось случая…

— За что? — удивился Баг.

— Вы для меня как пример! Соседство с вами – оно буквально все во мне перевернуло! Когда я узнал о вас, о ваших славных подвигах, передо мною ясно встала вся моя прошлая жизнь. Я понял, как она была пуста и никчемна. Ныне все мои помыслы – лишь о том, как послужить народу, как стать похожим на вас, стать таким же героем… и будьте уверены, я этого добьюсь! — Голос Елюя дрожал от наплыва чувств.

— Ну, что вы, — слегка смутился Баг, — какие подвиги! Я всего лишь честно делаю то, что должен. И был бы рад, если б и вы поступали так же. Вот и все.

— Да, да! — Сюцай взмахнул чашкой. — Именно! Вы еще узнаете! Я окажусь достойным вашего доверия! Я вам докажу! Вот увидите!

«Милосердная Гуаньинь»[61], — Баг почувствовал себя не в своей тарелке.

— Нет-нет, — сказал он Елюю. — Не надо ничего доказывать. Пусть все идет своим чередом. Естественно. Ведь вы, сюцай, не можете не помнить слов Лао-цзы… — Баг хотел процитировать подходящие к случаю слова о пользе недеяния, но, вовремя поняв, что дословно ему ничего не вспомнить, сразу вспомнил, что спешит.

— И вообще, извините меня, но мне пора, меня ждут. — Баг легко поднялся из кресла. — Спасибо вам за чай.

Слегка удивленный и даже разочарованный поспешным уходом Бага, сюцай проводил его до двери, по пути уверяя в своем глубоком расположении и почтении, а также повторяя, что он, сюцай Елюй, уже в самом скором будущем сделается в полной мере достойным такого ко многому обязывающего соседства.

На площадке Баг обернулся и коротко поклонился.

— Всего доброго! — сказал он. — Вечером я зайду за котом.

— Да, конечно! — улыбнулся сюцай. — Когда вам будет угодно, драгоценный преждерожденный Лобо!

«Что это он собирается доказывать? — вызывая лифт, с недоумением думал Баг. — Зачем? Суетливый он все же какой-то. Гм… Ну, ничего. Хорошо, что кот не один, не скучает, под присмотром. Хотя… неизвестно еще, кто там за кем присматривает».

Павильон Возвышенного Созерцания, 19-й день восьмого месяца, шестерица, день

Они встретились перед входом в Павильон Возвышенного Созерцания – длинного здания с колоннами, расположенного неподалеку от Всадника, коего искони именовали в Александрии Медным, но теперь все чаще называли Жасминовым из-за разросшихся вокруг великолепных кустов благоуханного жасмина, любоваться которым в пору цветения съезжался весь город.

Стася была очаровательна: в темно-малиновом легком шелковом халате, с простым сандаловым веером в руках. Ее бездонные черные глаза лучились улыбкой, и Баг, склонившись в коротком поклоне, ощутил легкий, едва заметный аромат ландышей. Стася, как уже знал Баг, прекрасно разбиралась в косметике, в частности – в запахах. Ибо такова была ее профессия: девушка работала в Александрийском Управлении вод и каналов, занимаясь надзором за правильной работой очистных сооружений, так что иногда ей за день приходилось обонять запахи нескольких десятков образцов сточных вод, определяя сообразность степени их очистки; именно это, как полагал Баг, приучило ее быть особенно разборчивой в области косметических благовоний. Притом, как и подобает человеку просвещенному, Стася имела довольно широкий круг интересов и была весьма хорошо образована, в чем Баг имел не один случай убедиться. Собственно, и на выставку картин великого Гэлу Цзунова вытащила Бага именно она; сам Баг ограничился бы тем, что прочел заметку в ленте ежедневных новостей раздела «Культура» сайта alexandria.ord.

Невесомый шелест халатов, легкий шорох шагов и приглушенные до шепота голоса многочисленных посетителей наполняли огромный Павильон. Казалось, вся Александрия Невская пришла посмотреть на картины народной знаменитости. Здесь были представлены свитки самых разных периодов творчества замечательного художника – от раннего даосского до позднего буддийского. Багу, сказать по правде, столь размашистые духовные метания казались неискренними, надуманными; но сам он рисовать не умел, а потому считал свое мнение незрелым и никому его не высказывал. И когда Стася, восхищенно обмирая, тянула его от одного свитка тяжелого шелка к другому, он лишь довольно равнодушно взглядывал на произведения изящного искусства; зато с тем большим чувством прижимал к себе локтем тонкую ручку спутницы. Стася, кажется, относила эту легкую порывистость на счет восхищения, каковое охватывало Бага при очередном соприкосновении с прекрасным.

А может, и нет. Может, и правильно относила.

— Ба! Милейший господин Лобо!

Баг с некоторым облегчением оторвался от созерцания монументального свитка «Бессмертная Ордусь», перед которым Стася стояла в полной неподвижности вот уж десять минут. Громадный шелк являл собой собрание ликов владык земель Ордусских, от изображенного на фоне ледяных вершин горы Сумеру князя Александра в верхнем левом углу – до великодушно возвышающегося на переднем плане ныне здравствующего Милостивейшего Владыки Чжу Пувэя в нижнем правом. От бесцеремонности этого возгласа девушка вздрогнула; Баг успокаивающе глянул на нее и затем обернулся.

Сквозь толпу любителей живописи, сияя улыбкой и учтиво извиняясь, пробирался нихонский князь Люлю в сопровождении неизменного Сэмивэла Дэдлиба: Дэдлиб расстался со шляпой – видимо, из уважения к прекрасному, Люлю же был облачен в легкий пиджак несуществующего в природе оттенка зеленого цвета и гладко выбрит. Баг отметил тактичность нихонца, по первому впечатлению постоянно, казалось, пренебрегавшего правильными церемониями: на ногах его были на сей раз вполне изящные мягкие черные туфли, а не запомнившиеся Багу ботинки военного образца, усаженные подковками да шипами и наносящие полу, даже гранитному, существенные увечья. А уж что они натворили бы здесь с драгоценным палисандровым паркетом позапрошлого века…

«Надо же, — подумал Баг, — какая встреча!»

— Кто это? — шепнула, округлив глаза, Стася. — Гокэ[62]?

— Угу, — шепнул в ответ Баг.

— Наслышан, наслышан! — Люлю поклонился на нихонский манер. — Читали в прессе про последние ваши подвиги. Правда, Сэм? — Он обернулся к Дэдлибу, который тут же завладел рукой Бага и принялся ее энергично трясти. — Да, с Горним Старцем – это было сильно, сильно! Поздравляю, искренне поздравляю!

— Очень рад вас видеть, — высвобождая руку, скромно поклонился Баг. — Рад, что вы в добром здравии.

— А кто это с вами, господин Лобо? Кто эта очаровательная юная особа?

— Позвольте вам представить мою добрую знакомую Анастасию Гуан, — молвил Баг. Стася, слегка порозовев, тоже поклонилась.

— А! Очень приятно, чертовски приятно видеть добрую знакомую милейшего господина Лобо! — вскричал Люлю, вызвав небольшой переполох среди посетителей Павильона. — Зовите меня просто Люлю, а это, это вот – Сэм Дэдлиб.

Дэдлиб поискал на голове шляпу на предмет снять, но не нашел, завладел Стасиной рукой и церемонно ее поцеловал.

Стася зарделась уже не на шутку.

— И что же, как вам Свенска? — пришел на помощь Баг, оттирая Дэдлиба в сторону.

— А, Свенска… — Нихонец сплел пальцами в воздухе пренебрежительную фигуру. — Мы ничего не приобрели от ее посещения. Тихая и унылая страна, медленные люди… неплохое, правда, пиво. Мы провели там три седмицы, и за все это время не случилось ничего достойного внимания, можете себе представить?

Баг не очень понял, что Люлю имеет в виду, но на всякий случай понимающе кивнул. Какие именно предметы и материи считал достойными внимания нихонский князь – оставалось загадкой.

— …И вот однажды утром я спросил Сэма: а какого черта мы тратим время в этой Свенске, коли совсем рядом, в Ордуси, есть Александрия Невская, которую мы толком даже не осмотрели, а в Александрии Невской есть милейший господин Лобо, который так славно владеет мечом! И тогда мы собрали чемоданы. — Люлю сиял, как новенький чох. — Господин Лобо, я прошу вас посетить вместе со мной какой-нибудь… э-э-э… местный зал для фехтования, дабы мы в полной мере смогли оценить способности друг друга. А потом все вместе пропустим наконец по стаканчику, а? Что вы скажете?

— Вы мне льстите! — Желание нихонца было Багу близко и понятно: он и сам с удовольствием посмотрел бы, что еще – кроме виртуозного владения дубинкой – умеет Люлю. — Быть может, вы оставите мне адрес и телефон, и я позже свяжусь с вами?

— Э-э-э… — Люлю, раздумчиво шевеля губами, взглянул на Дэдлиба. Тот, достав из внутреннего кармана визитную карточку, примостил ее на спине нихонца и написал что-то на обороте. Сунул Люлю в руку. — Вот! — Люлю протянул карточку Багу.

— Благодарю. — Баг принял карточку, взглянул мельком: «Сэмивэл Дэдлиб, инспектор полиции». «Надо же! — изумился Баг. — Человекоохранитель!» И поинтересовался у Люлю: — А где же другой ваш спутник, кажется – Юллиус Тальберг?

Жизнерадостное лицо Люлю омрачила пелена легкой грусти.

— О, Юллиус… Вы знаете, милейший господин Лобо, Юллиус нездоров.

— Сильно нездоров, — закивал Дэдлиб.

— А кто это – Юллиус? — спросила Стася.

— Это один из спутников младшего князя Тамура, — пояснил Баг и, заметив удивление на лице Стаси, добавил: — Младший князь Тамура – прямо перед тобою, драгоценная Стася. Князем владеет тяга к суровой простоте, оттого он просит называть себя Люлю. Но при этом он все равно князь.

Стася присела в глубоком поклоне.

— Ну вот, ну вот! — всплеснул руками Люлю. — Я так и знал! Что это вы, господин Лобо, к чему, зачем?! Дорогая, — Люлю порывисто подхватил Стасю под руку и заставил ее выпрямиться, — вы знаете, я терпеть не могу все эти ваши церемонии, я хочу, чтоб запросто, и если вы назовете меня иначе, чем Люлю, я, право слово, буду вынужден тут же уехать из Александрии, сохранив об этом городе весьма неважные воспоминания! Ну? Ну? Хорошо? Да?

Стася с улыбкой посмотрела на Люлю снизу вверх:

— Хорошо… Люлю.

— Ну и славно! Славно! — Люлю перевел дух и тоже улыбнулся. — А что до бедняги Юллиуса… Вы знаете, господин Лобо, он занемог. Еще в Свенске.

— Что приключилось с ним?

— О, трудно сказать, трудно! — Люлю пожал плечами. — Врачи говорят: переутомление.

— Юлли чертовски переутомился, — подтвердил Дэдлиб.

«Еще бы, — подумал Баг, — любой бы переутомился, когда у него неиссякающий бар в кармане. И какие напитки подают в том баре! — Багу вспомнилось содержимое фляжки Тальберга, которым тот угостил его после спасения из хладных вод Суомского залива: Тальберг называл эту огненную жидкость «Бруно», и даже эрготоу[63] бледнел рядом с ней. — Тут кто хочешь переутомится».

— Ну и вот, — продолжал Люлю, — и Юллиусу прописали покой. А еще лучше – всякие там укрепляющие процедуры, массажи, ванны, ну вы знаете…

Баг кивнул. Он знал.

— А тут у вас, под Александрией, в ближнем пригороде Москитово, открылась новая лечебница «Тысяча лет здоровья». Грязевые ванны, фитотерапия, коррекция кармы и прерывание спонтанных выходов в астрал. Тысячелетние традиции и все такое. Мы даже в Свенске про это в газетах читали. И завтра с утра отправляемся туда вместе с Юллиусом.

— Он сейчас в гостинице лежит, — пояснил Дэдлиб. — Отдыхает.

— Лечебница «Тысяча лет здоровья» – поистине волшебное место, — вдруг прозвучал совсем рядом хриплый, слегка надтреснутый, но очень уверенный голос. Баг обернулся.

За спиной у него стоял высокий и чрезвычайно худой преждерожденный в очках в золотой оправе. Пошитый из весьма дорогого сорта шелка, его темный халат нарочито был лишен каких-либо вышивок и украшений. Лишь небольшой металлический значок – буква «К», образованная как бы кнопками компьютерной клавиатуры, — аскетично блестел на правой стороне груди. Баг знал этого человека. Имена таких людей обычно знают все, но не узнают, когда встречают на улице.

— Извините, что вмешиваюсь в вашу беседу, — преждерожденный коротко, с достоинством поклонился, — но, услышав, о чем вы говорите, не смог промолчать.

— Позвольте представить, — молвил Баг, — преждерожденный Лужан Джимба, владелец объединения «Керулен».

Джимба сызнова отвесил отдельный поклон Багу, явно благодаря его за то, что тот так любезно представил его своим друзьям, потом, опять-таки отдельно, с ощутимым оттенком, так сказать, куртуазной галантности – Стасе, единственной даме на всю компанию, а уж потом со светской непринужденностью, вполне на варварский манер пожал руки Люлю и Дэдлибу. Видно было, что ему и такое не внове.

Манеры одного из богатейших людей планеты были безупречны.

— А, вы тот, который… э-э-э… компьютеры? — с детской непосредственностью заулыбался Люлю. Джимба коротко кивнул. — Ну да, ну да! У меня есть парочка ваших компьютеров. Даже три.

— И как они вам?

— Отменные, отменные! Не нарадуюсь. Ни я не нарадуюсь, ни Сэм не нарадуется, правда, Сэм? Ни Юллиус… — Люлю опечалился. — Правда, теперь Юллиус вообще не радуется.

— Все будет в порядке, поверьте! Открою вам маленький секрет. Я сам две седмицы назад проходил в Москитово курс лечения от дурных снов. Все сняло как рукой. Это волшебное место. Вы поступаете правильно, доверяя вашего друга тамошним целителям, — скупо улыбнулся Джимба.

— Очень хотелось бы, — энергично закивал Люлю. — Не могу смотреть, как Юллиус в хандре лежит носом к стенке! Просто хочется плакать!

Дэдлиб шмыгнул носом и потянул из кармана цветастый платок.

— Ну что же, — Люлю вздохнул, — однако позвольте откланяться! Нам с Сэмом пора промочить горло, а у вас, я знаю, это не в обычае – так вот запросто, посреди дня, пойти да и промочить горло… Был очень рад, господин Лобо! — Учтивый кивок Багу. — Господин Джимба! — Кивок Джимбе. — Прекрасная госпожа Гуан! — Поклон Стасе. — Еще увидимся.

— Всего наилучшего вашему приятелю! — Джимба сверкнул стеклом очков, пожимая руку Дэдлибу. — Не пройдет и нескольких дней, как он почувствует необыкновенный прилив сил!

— Только на это и надеюсь! — отвечал Люлю. — Значит, господин Лобо, завтра мы в Москитово, а послезавтра, если у вас найдется время, я в вашем распоряжении!

— Я свяжусь с вами, — кивнул Баг.

— Суета… — глядя вслед удаляющимся Люлю и его спутнику, протянул Лужан Джимба. — Западные варвары тратят впустую слишком много энергии. Лучше бы они лишний раз взглянули вокруг. — Джимба обвел широким жестом висевшие на стенах картины. Рука его замерла напротив «Бессмертной Ордуси». — Когда я смотрю на эти лица, с небесным талантом изображенные великим мастером Цзуновым, суетные мирские дела отступают куда-то далеко. Ибо рядом – вечность…

Следуя руке Джимбы, Баг снова вгляделся в лица, усеивавшие колоссальный свиток, как опята пенек. Его внимание привлекло одно – неподалеку от благоверного князя Александра, решительное, одухотворенное… Ощущение сродни тому, что варвары называют «дежа вю», посетило Бага: лицо казалось очень знакомым… Ну конечно! Оно-то и было изображено на обложке странного издания «Слова о полку Игореве», которое Баг нашел в номере Асланівськой гостиницы; только там выражение этого лица было тупым и даже злодейским. Баг еще раз удивился откровенной недоброжелательности неизвестного оформителя.

— А кто это, преждерожденный Джимба? — поинтересовался, указывая на картину, Баг, уверенный в том, каким будет ответ.

— Ну как же! — Джимба заложил руки за спину. — Князь Игорь, — он глянул на Бага с легким недоумением. — Это же очевидно!

— Я так и думал, — кивнул Баг. — Просто… видите ли, мне совсем недавно попалось на глаза… гм… совершенно иное толкование образа, и это на миг сбило меня с толку.

Джимба поджал губы и взглянул на Бага с уважением.

— С тех пор как нас представили друг другу два года назад, — сказал он, немного подумав, — я внимательно слежу за вашей деятельностью. Должен признать, мне это доставляет искреннее удовольствие, драгоценный преждерожденный Лобо. Вы – человек выдающихся способностей, достойный занимать высокие должности.

— Служебный рост меня не интересует, — мягко отвечал Баг. Уверенная и скупая обходительность владельца бесчисленных предприятий производственного объединения «Керулен» была ему по душе. — Мне нравится то, что я делаю. — Он улыбнулся Стасе.

— Вы – человек на своем месте. Правда. — Джимба взял Бага под свободный локоть и увлек его и Стасю вдоль ряда картин. — Я восхищен тем, как вы проявили себя в асланівських событиях. Говоря откровенно, драгоценная преждерожденная Гуан, — обратился он к Стасе, — императорский двор мог бы быть более щедр к вашему спутнику.

— Что вы, награды тоже не интересуют меня! — запротестовал Баг, опять ощутив неловкость. — Прошу вас, не станем об этом.

«Чудо, как он скромен», — подумала Стася.

— Ваша сдержанность делает вам честь, драгоценный преждерожденный Лобо, — кивнул Джимба. — Воистину трудно сыскать второго такого человека. Совершенный муж совершенен во всем, — сказал он Стасе. Стася смущенно улыбнулась в ответ.

— Как раз сегодня утром я думал о вас, — продолжал между тем миллионщик. — И вот я случайно встречаю вас здесь, драгоценный преждерожденный. И вашу прекрасную спутницу. Что это? Это – знак судьбы, это неумолимый закон кармы. И вот я подхожу к вам, и мы уже беседуем… — Джимба остановился рядом с полотном, изображавшим Будду Гаутаму, Лао-цзы, Иисуса Христа, Мухаммада и великого Учителя Конфуция на горе Синайской. Окинул взором величественную композицию. — Вы знаете, драгоценный преждерожденный Лобо, я хочу сделать вам одно предложение.

Баг внимательно посмотрел на Джимбу. На его бесстрастном лице не дрогнул ни один мускул.

— Видите ли… В моем объединении уже скоро полгода свободно место начальника стражи. Есть такая должность. Наши огромные заводы, конструкторские бюро, лаборатории, где идут испытания и делаются новейшие разработки, приходится охранять. В мире существуют вещи, да простит меня достойная преждерожденная, о коих не говорил Конфуций: души умерших, СПИД, промышленный шпионаж… Вы обратили внимание, что для обозначения большинства из них даже не подыскать исконно ордусских слов? Только заимствования. Увы, прежний начальник стражи безвременно оставил свой пост… да и вообще наш мир. Я пытаюсь подобрать нового человека. Признаюсь, мною было рассмотрено множество лиц. Но… вы знаете, это все не тот уровень. Начальник стражи такого предприятия, как «Керулен», должен быть человеком острого ума и разностороннего образования. Человеком с государственным мышлением. Сегодня я знаю только одного подобного человека. Это – вы, драгоценный преждерожденный Лобо!

Баг был несколько ошеломлен. Он ожидал, что Джимба захочет от него совета в части подбора нового начальника стражи, попросит порекомендовать кого-нибудь, и уж лихорадочно прикидывал, кого бы назвать; но ему и в голову не пришло, что Лужан Джимба имеет виды на него самого.

Баг совершенно не представлял себя в должности начальника стражи частного предприятия. Совершенно. Ну никак.

— Не отказывайтесь сразу! — быстро сказал Джимба, видя его замешательство. — Вы ведь еще не знаете, что я вам предлагаю. А это – маленькая армия из трех тысяч человек, находящаяся в полном вашем подчинении. Это новейшие средства безопасности, последние разработки «Керулена». Это апартаменты улучшенной планировки в центре Александрии и загородное имение в Пусицзине. Это целый парк служебных повозок и служебный воздухолет. Это высокое, очень высокое денежное содержание, гораздо выше вашего нынешнего. Правда, все это предлагается вам не даром. Занимающий этот пост человек будет загружен большую часть времени. И днем, и часто – ночью. Зато к услугам вашим и вашей семьи, — Джимба коротко взглянул на Стасю; Стася сжала локоть Бага; Баг легонько кашлянул, — бесплатное обслуживание в лечебнице «Тысяча лет здоровья», с которой мы на днях заключили долгосрочный договор.

— Вы знаете… — начал было Баг, но Джимба властным жестом прервал его.

— Нет, нет! Подумайте, посоветуйтесь с родными. — И он вновь коротко, но веско глянул на Стасю; та слушала очень внимательно, и Баг понял, что Джимба, кажется, обрел тут единочаятеля и союзника. Как мужчине, Багу было донельзя приятно, что эта прекрасная девушка так реагирует на слова «семья», «родные»… Это свидетельствовало о глубине ее чувств и серьезности намерений. И все же ему отчего-то стало немного тревожно.

— А потом позвоните мне, — закончил Джимба. — Договорились, драгоценный преждерожденный Лобо? — Он протянул Багу свою визитную карточку. — В любое время. И еще. Какое бы решение вы ни приняли, я не буду на вас в обиде. — Джимба опять коротко, с достоинством поклонился и, повернувшись, пошел к выходу из Павильона.

Баг тупо вертел в руках его визитную карточку.

— Деловой человек, — пробормотал он.

— Дорогой Баг, — вполголоса проговорила Стася, заглядывая ему в глаза. — По-моему, это очень хорошее предложение. Щедрое. А?

— «К услугам вашим и вашей семьи»… — передразнил Баг Джимбу, скорчив рожу. Стася высоко подняла брови, вытаращила глаза, стиснула губы и слегка втянула щеки – точь-в-точь как верная жена в четырнадцатом акте известной пьесы «Красная кувшинка». Долго, правда, такое выражение ей сохранить на лице не удалось – оба прыснули со смеху, едва успев прикрыть лица рукавами халатов.

Посетители выставки поглядывали на них с легким неодобрением.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Загородный дом Великого мужа Мокия Ниловича Рабиновича, 19-й день восьмого месяца, шестерица, позднее утро

День выдался яркий, звонкий, но близость осени ощущалась во всем – в арктической просторности стылого безветрия, в бездонной черноте теней, где проваливается и меркнет взгляд, в ослепительности прозрачно-голубых, как лед, небес.

Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович – сотрудники уважительно-ласково называли его Раби Нилычем – прихлебнул горячего чаю из блюдца, поставил блюдце на стол и потянулся к изящной соломенной корзинке с сушками.

— Рива, как всегда, преувеличивает, — сказал он и захрустел сушкой. Красавица-дочь Мокия Ниловича, сидевшая рядом с отцом, от души засмеялась.

— По-моему, папенька, не три, а все-таки, по крайней мере, четыре, — проговорила Рива, лукаво косясь на Богдана. — Это ты преуменьшаешь.

— Вот нынешняя молодежь, — глубоко вздохнул Мокий Нилович. — И спорят, и спорят…

Мокий Нилович Рабинович бросал курить.

— Честное слово, Раби Нилыч, — примирительно сказал Богдан, — мне иногда казалось, что для вас и пять пачек не предел.

Они чаевничали втроем – супруга Великого мужа на несколько дней отбыла по служебной надобности в Иерусалимский улус – на искусственном островке посреди пруда в саду загородного имения Мокия Ниловича, в беседке, именуемой «Залом, с коим соседствует добродетель» и увешанной длинными свитками с изречениями из Торы.

— Ну, может, и бывали напряженные дни, когда я выкуривал по четыре пачки, — сдался Мокий Нилович. — Но нечасто. Нечасто.

— А кашлял-то как по утрам! — с ужасом припомнила Рива.

— Честно сказать, я и теперь еще подкашливаю слегка, — признался Мокий Нилович. — Но все равно – совсем иначе чувствую себя. Совсем иначе. Пару-тройку сигарет за день выкурю – и хорошо, и ладно.

— Поверите ли, Богдан Рухович, — доверительно поведала девушка, — я уж и мечтать перестала о том, что папенька бросит табак этот. Просто чудо Господне! Только вот Карпуша тоскует, — вздохнула Рива и, ладонью попробовав, не остыл ли чайник, чуть повернулась и попыталась, прищурившись, глянуть на горящую от солнца гладь воды. Сразу отвернулась, махнув рукой. — Нет, не вижу. Слепит очень.

— Там он, сердешный, там, — сказал Богдан, который сидел сбоку: ему отчетливо различим был сквозь воду силуэт громадного, замершего в унылой неподвижности карпа, которого заботливая Рива в свое время приучила подъедать за батюшкой бесчисленные летящие в воду окурки.

— Я уж ему с позавчерашнего вечера стала целые кидать, — сообщила Рива. — Кушает… Но все равно скучает. Еда – едой, а общение? Бывало, папенька тут посидит, покурит вечерком с полчасика – Карпуша оттуда смотрит, губами шевелит… окурков пять-шесть схрумкает – вроде и побеседовали. А теперь… Или, может, обиделся, — продолжала она задумчиво, — вчера-то мне так жалко его стало, так жалко, что я… — девушка замялась, — уж простите, батюшка, а только целую сигару из тех, что вам в прошлом году с Кубани прислали, взяла ему и кинула. Карпуша-то ее – ам! Ан не окурок… Наверное, крепкая она ему, сигара-то…

Мокий Нилович шутливо погрозил дочери пальцем.

— Вот мы и стараемся, Богдан, на пруду чаи гонять почаще, — сказал он. — Все-таки ему повеселей.

— Понимаю, — сказал Богдан и взял бублик. — Божья тварь.

— Во-во… Так что сильно тебе сие заведение рекомендую, — вновь вернулся к прежней теме Мокий Нилович, подливая себе из чайника чаю. — И название-то какое: «Тысяча лет здоровья»!

— Да я ж не курю. И не пью. Почти…

— Я говорю тебе, Богдан, там вообще от всего лечат. Новейший центр. Живописное место на самом берегу залива, нетронутый лес по сторонам, озера. Воздух, как в горах. Высокотехнологичное оборудование последнего поколения, ничего ввозного. Правда, — Мокий Нилович усмехнулся, — слов ввозных много. Животворное общение у тамошних медиков не иначе как «витагенные контакты». А пиявколечение – как бишь… гирудотерапия!

Богдан едва не уронил чашку.

— Как-как? — в полном восторге переспросил он, сразу вспоминая завсегдатая харчевни Ябан-аги йога Гарудина. — Гарудотерапия?

— Нет, — с сожалением возразил Мокий Нилович. — Мне тоже по первости показалось, будто они от птицы Гаруды словцо выродили… Нет, это на латынский манер. Пиявицы – гируды, по-ихнему.

— Вот и верь ученым, — подперев щечку кулачком, задумчиво произнесла Рива, — когда они утверждают, будто совсем даже не все языки произошли от одного, древнейшего единого…

— Но сами эти… витагенные контакты, — со вкусом повторил смешное словосочетание Великий муж, — дорогого стоят! Я с одним ечем[64] там разговорился… Желудок ему безо всяких таблеток и ножей вылечили. Просто специально дрессированную кошку здоровенную клали на живот, и он ее гладил по паре часов кряду – а она, дескать, сворачивается как-то особо ласково, греет… статическое электричество дает, наводит и снимает поля. Чудо-кошка, ей-богу! Через десять сеансов язвы как не бывало! Да и я – посмотри. Ведь действительно с двух укусов курить перестал. Вот в эту точку и в эту… — Мокий Нилович распахнул теплый халат на смуглой волосатой груди и показал две точки под ключицами. Там виднелись уже сходящие синяки. — Нет, Богдан, кроме шуток. Рекомендую.

— Я здоров, — почти с сожалением ответствовал Богдан. И благоразумно добавил: — Пока.

— Ну, на будущее учти… А младшая супруга твоя как? Вот бы ее подлечить там после асланівськой-то встряски – ей-богу, милое было б дело! Дорогонько, конечно, – ну да после повышения тебе это все ништо!

Богдан немного помедлил с ответом.

— Жанночка, слава Богу, вполне поправилась. Конечно, суетиться подле нее мне эти дни пришлось немало… но… Это же мне только в радость.

Рива мечтательно подперла уже обе щечки обоими кулачками.

— Вы, наверное, замечательный муж, Богдан Рухович, — проговорила она, неотрывно глядя на Богдана своими огромными глазами. — Добрый, заботливый и справедливый.

Тут уж настала очередь Богдана краснеть.

— Да как вам сказать, Рива Мокиевна… — пробормотал он смущенно.

— Дочка, — Мокий Нилович негромко кашлянул, — чай простыл.

— Да, папенька, — ответствовала Рива, с готовностью вскакивая и чуть кланяясь отцу. Споро поставила на серебряный поднос чайник, три пустые чашки и, мелко ступая в длинном кимоно, вышла из беседки, грациозно проплыла над уютным горбатым мостиком, соединявшим остров с материком сада, и скрылась за кустарниками.

Мода на кимоно нихонского кроя, в середине весны вдруг полыхнувшая среди молодых девушек Александрийского улуса, все не проходила. «Странно, — подумал Богдан. — И почему тех, кто вступает в жизнь, вечно тянет на иноземное? Ханбалыкские халаты куда удобнее… Вон как славно сидит на Раби. И тепло, и вольготно».

— Совсем в возраст вошла, — вполголоса поведал Богдану Мокий Нилович.

— Хороша, — искренне ответил Богдан.

— Глаз с тебя не сводит.

— Да помилуйте, Раби Нилыч…

— Вот те крест. Сам не видишь, что ли?

Богдан не нашелся, что ответить.

— А я бы не против, — вдруг сказал Мокий Нилович, глядя мимо Богдана и задумчиво сцепив пальцы лежащих на столе рук. — То есть дело ваше, конечно… Просто мне бы, старику, спокойней было. Может, каким любительницам острых ощущений с тобою и пресновато — но за тобой, как за каменной стеной. Вот уж в чем я уверен. — Он усмехнулся. — И тебе бы весело. Собрал бы целый, как одно время в Европах модно говорить было, интернационал. Узбечка, француженка, ютайка[65]

Несмотря на прохладу, Богдана бросило в жар.

— Маловато для интернационала, — натужно попытался он отшутиться.

Вотще. Голос прозвучал как-то сипло.

— Какие твои года, — спокойно ответил Мокий Нилович и глянул ему прямо в лицо. — Ты и пятерых теперь вполне прокормишь, после повышения-то в ранге. Тем более, скажем, Рива моя бездельничать не будет, работать пойдет обязательно. Математикой бредит, астрофизикой… Помнишь, я тебе рассказывал, что в прошлом году она на объявленный Тибетской обсерваторией конкурс сочинение подавала?

— Помню.

— Первое место заняла, — сдержанно, но гордо уронил Мокий Нилович. — Директор обсерватории, цзиньши астрофизических наук Чэн Тойво Петрович ей золотой диск Галактики прислал, с личной подписью и киноварной печатью на веревочке…

— Вот умница девочка! — искренне восхитился Богдан. Талантам ближних он всегда радовался безоглядно, от души. — А ведь я ее совсем пацанкой помню, по деревьям любила лазить… Наверное, к звездам поближе подбиралась.

Мокий Нилович хмыкнул.

— Как же вы до сих пор не похвастались-то, Раби?

— К слову не пришлось, — слегка замялся суровый отец.

Из-за поворота ведшей к дому дорожки, аккуратно посыпанной ярко-желтым песком, показалась Рива Мокиевна с подносом в руках. Богдан неловко отвел глаза — и поднял их, лишь когда девушка, улыбаясь ему, поставила перед ним чашку и наполнила темным, ароматным, слегка дымящимся в прохладном воздухе чаем.

— Благодарю вас, Рива Мокиевна, — проговорил Богдан.

— Ах, что вы, Богдан Рухович, — ответствовала та.

Мокий Нилович с легкой доброй усмешкой, чуть исподлобья, наблюдал за ними. А когда девушка уселась на свое место и налила чаю себе, он достал из лежавшей в кресле рядом с ним пачки «Гаолэ»[66] сигарету. Подержал в руках мгновение, а потом решительно встряхнулся и, не закуривая, метнул ее в пруд.

Карпуша увесистой чешуйчатой молнией вознесся из воды, на лету жамкнул сигарету и с аккуратным плеском провалился обратно в расплавленное сверкание.

— Эк! — довольно крякнул Мокий Нилович, провожая любимца взглядом. — Молодца!

— А ведь это несправедливо, — вдруг проговорил Богдан.

— Что? — не понял Мокий Нилович.

— Я бы даже сказал, жестоко. Уж простите меня, Раби Нилыч, на резком слове.

— Да ты о чем, Богдан? — нахмурился сановник.

— О карпе. Мнится мне, его уж, как и вас, пора лечить от пристрастия к табаку. Наверное, табак и рыбе вреден.

Яркие, пухлые губы Ривы Мокиевны изумленно приоткрылись: редко кто брал на себя смелость делать замечания ее отцу.

— Каков! — одобрительно буркнул Мокий Нилович после короткой паузы. — Нет, каков, а, дочка! Яко благ и человеколюбец. Даже — рыболюбец!

Богдан поправил очки.

— Нет, ну правда, Мокий Нилович…

— Уж не знаю, какой ты на самом деле муж, — проговорил Раби Нилыч, — это Фирузе и Жанну спрашивать надо…

Лицо и даже шея Ривы в момент стали пунцовыми, словно в ее сторону плеснуло по ветру пламенем близкого костра, — и девушка в полном смущении отвернулась.

— Но вот что Великий Муж из тебя получится отменный — тут у меня сомнений нет. Ни малейших нет. Вот на сей предмет я и хотел поговорить с тобой, когда звал откушать чаю…

Богдан покрутил головой.

— Слушаю вас, — пробормотал он.

— Меня, может, уложат на время. Может, на десять дней, может, седмиц на пару. Обследоваться да подлечиться как следует быть, без спешки. И… старый я стал. Год ли, два ли еще протяну в главных блюстителях — все равно уходить вскорости. Вот тебе и тренировка, пока я в этой самой «Тысяче лет» сибаритствую. Временным Великим Мужем я оставляю тебя. Привыкай.

Богдан не сразу нашел в себе силы ответить. Слишком все это было неожиданно.

— Мокий Нилович, я недостоин… — монотонно забубнил он, пытливо вглядываясь в глубины своей чашки с чаем, но Мокий Нилович его перебил.

— Брось. Я и с князем давеча говорил на сей предмет. У него сейчас голова кругом идет, конечно, на днях голосование по этой челобитной, насчет снижения налога… Но твое имя он хорошо помнит. И он целиком за.

Тут уж перечить было бессмысленно. Богдан только сглотнул пару раз, чтоб не перехватило горло некстати, встал, одернул ветровку, которую Жанна не называла иначе как «а-ля Рюри́кь», опустил руки по швам и сдержанно отчеканил:

— Служу Ордуси!

Рива, с прижатой к груди чашкой чая в руках, восхищенно глядела на него снизу вверх. Пруд у нее за спиной торжественно сверкал.

Благоверный сад, 19-й день восьмого месяца, шестерица, день

Начальные восемь седмиц супружества проходят под знаком Огня. Вечно куда-то спешащие западные варвары называют начало брака медовым месяцем, отводя молодоженам на первый пыл срок постыдно короткий, и фантазия европейская в сравнениях не идет дальше меда. Что ж, там и прекрасную часть женского тела, которую по всей Ордуси благоговейно и поэтично именуют «яшмовой вазой», зовут «honey pot» – «горшочек с медом»; можно подумать, изголодались они в Европе совсем, и предел тамошних вожделений и мечтаний — по-быстрому сладкого от пуза налопаться. Нет, конечно. Неистовые размолвки и страстные примирения, судорожные ночи и мгновенные дни — никакой это не мед. Даже не сахар.

Огонь.

Потом эту стихию начинает тушить холодный душ общего быта и каждодневного неприукрашенного трения. Начинается власть Воды. И длится она еще семь месяцев. А если брак устоит, не размокнет и не утонет под сим остужающим напором, власть над ним берет плодоносная стихия Земли. Два да семь – девять. Начинаются дети.

Рожать, разумеется, не возбраняется никому и через пять, и через десять лет после заключения брака, если есть на то обоюдные возможности и общее желание. Но считается, что знак Земли властвует над мужем и женою ровно три года. Потом его сменяет знак Дерева. Семья перестает быть суетливой и недолговечной травой, торопливо лезущей из земли, и становится крепким стеблем, могучим стволом, пустившим корни и поднявшимся, чтобы зеленеть и ветвиться, всерьез и надолго.

И наконец, если брак не распадается за десять деревянных лет, над ним простирает свои несокрушимые крыла Металл. Дальше вступают в силу уже иные, более частные степени: серебряная годовщина, золотая годовщина; ну а если Господь, Аллах или кто еще наделил супругов из ряда вон выходящим долголетием — то и ванадиевая, и иридиевая…

Моменты перехода от одной стихии к другой — самые опасные для семьи. Понимающие супруги ведут точный календарь совместной жизни и в эти дни стараются быть друг с другом особенно нежными и уступчивыми; вслух не говоря ни слова о причинах такого поведения — зачем говорить о том, что общеизвестно, — чудеса изобретательности проявляют, дабы потешить близкого человека поелику возможно: подарком ли нежданным, путешествием ли долгожданным… да хоть чем.

А в тяжкий день перехода от Огня к Воде обязательно творят благодарственные жертвоприношения там, где когда-то повстречались.

Всех этих тонкостей прекрасная варварка Жанна, конечно, не знала, да и знать не могла; Богдан и не обольщался. Но сам-то он был, слава Богу, человеком культурным. И подготовился ко дню, коим начиналась девятая седмица их странного супружества, загодя.

Все получилось как нельзя лучше. В несколько смятенных чувствах вернувшись от Мокия Ниловича, Богдан, отобедав и успокоившись, уговорил Жанну поехать кататься.

— Погода какая,посмотри, Жанночка! В наших широтах столь яркий день — редкость… Поехали?

Поехали.

А в просторном гараже под их двадцатиапартаментным особняком Жанна с ее истинно галльским темпераментом и безупречным чувством прекрасного уж не могла не обратить внимания на неожиданно возникшую по соседству с потрепанным «хиусом» Богдана и своим заморским «феррари» новенькую сверкающую повозку небесно-голубого цвета — напевного и глубокого, как первый гул колокола в рождественскую ночь. Удивительно изящные, хотя и, на аскетичный вкус Богдана, несколько кричащие о собственной породистости очертания разительно отличались и от неброской уютности «хиуса», и от зализанной европейской сплюснутости. Почти не отличаясь от соседей по размерам, новая повозка выглядела рядом с ними как императорская яхта рядом с рыбачьими катерами.

— Какая! — восхищенно произнесла Жанна. Неизбывная женская страсть ко всему блестящему и чистая, совсем непредосудительная зависть к неизвестному владельцу вдруг возникшей роскошной игрушки мигом засветились в ней, ровно стосвечовая лампочка под шелковым абажуром, расписанным видами священных гор. Жанна подошла, присматриваясь внимательнее, вплотную к незнакомой повозке. — Никогда еще не видела такой…

— Это «тариэль», — сказал Богдан. — Последняя модель, три месяца назад пошла в серию. Скорость до пятисот ли[67], движок вдвое экономичнее твоего «феррари»…

— Дорогая, наверное?

— Довольно дорогая, — уклончиво сказал скромный минфа[68]. Значительная прибавка к жалованью, воспоследовавшая сразу за награждением Богдана званием Всепроницающего Зерцала, оказалась весьма кстати.

— Смотри-ка! Ключ торчит. Какие вы все-таки в Ордуси беспечные… Интересно, — Жанна с любопытством оглянулась на двери гаража, словно ожидая, что сейчас сюда спустится неизвестный владелец молниеносно пленившей ее сердце повозки, — чья это?

Всех соседей по дому она уже знала наперечет, и ясно было, что сейчас молодица лихорадочно перебирает в уме их фамилии, финансовые возможности и транспортные потребности.

— Твоя, — просто ответил Богдан. Жанна окаменела. Потом растерянно посмотрела в лицо мужу.

— Что?

Богдан смущенно улыбнулся.

— Твоя, — повторил он. — Что ты по сию пору на своей италийской ездишь, ровно какая-нибудь гокэ.

— Богдан… — потрясенно проговорила Жанна.

— Сегодня началась девятая седмица нашей совместной жизни, — торжественно проговорил Богдан. — В этот день у нас принято делать подарки.

Жанна, забыв о драгоценной повозке, порывисто шагнула к нему. Прижалась, спрятала лицо у него на груди, обняла. Коротко прошуршал ее плащ — и в просторном гараже вновь стало совсем тихо.

— Ты лучший из людей, — шепнула Жанна.

«Во всяком случае, не худший, — без ложной скромности подумал Богдан. — Но как бы я это мог тебе показать, если бы не прибавка?»

Они остановились на набережной возле Благоверного сада — как раз в том месте, где два месяца назад, ища стоянки, юркий «феррари» скользнул перед носом «хиуса». С охапкой купленных по дороге роз в руках Богдан выбрался из «тариэля», который, восхищенно осваиваясь, от самого дома осторожно вела Жанна — и, отделив одну розу от остальных, выпустил ее из пальцев.

— Богдан! — Жанна, уже ушедшая на несколько шагов вперед, вовремя обернулась. — Ты розочку потерял!

И метнулась подобрать.

— Не трогай, — сказал Богдан, едва видный за ворохом алых роз. — Я нарочно. Ведь именно здесь я тебя в первый раз увидел. Это… ну… вроде как жертвоприношение. Если цветок лежит ни с того ни с сего посреди улицы — всем сразу понятно, почему. Никто не возьмет. Пока не завянет.

Неторопливо, бок о бок, они пошли по чистой и ухоженной, как дворцовый паркет, аллее к Жасминовому Всаднику.

Воздух под хлесткими лучами солнца все же потеплел к середине дня. День сиял. В Благоверном саду, пользуясь погожей шестерицей, гуляли и стар и млад. Мамы с колясками, дедушки с внуками, ученые с книгами, женихи с невестами, молодежь с гитарами…

— А вот здесь я впервые всерьез обратил на тебя внимание, — сказал Богдан, когда они приблизились к постаменту. Святой князь Александр на вздыбленном коне грозно и гордо смотрел вдаль, распаленный битвою конь топтал копытами образину гадюки в католической тиаре… все как два месяца назад. Все как двести, триста, четыреста лет назад…

— А почему? — не удержалась Жанна.

— Ты не фотографировала. Стояла такая задумчивая… Явно размышляла о главном.

— Не помню, о чем, — призналась Жанна.

Они приблизились вплотную к постаменту. Теперь стали различимы выгравированные на глыбе карельского гранита скупые, но проникновенные и исполненные самых глубоких чувств слова: «Благоверному князю — благодарные потомки». И несколько правее надпись ханьская — четыре строки по четыре иероглифа:

Вэнь у ань жэнь
Ван чжи сы хай
Тянься вэй гун
Се минь лэ бай.[69]
Аккуратно лавируя между созерцающими памятник людьми, Богдан и Жанна подошли к постаменту вплотную. Богдан медленно, церемонно поклонился памятнику в пояс — положил у постамента половину букета — и выпрямился. Сразу за ним, словно тень повторяя его движения, выпрямилась его жена.

После они двинулись к Сладкозвучному Залу — где стараниями Фирузе, старшей жены Богдана, впервые заговорили друг с другом.

— Жаль, Зал закрыт днем, — уже понимая его намерения, сказала Жанна.

— Положим у двери, — ответил Богдан. — Это все равно.

При выходе на аллею, ведшую с поляны Всадника к Залу, Богдан вдруг остановился, прислушиваясь.

— Хо, — сказал он. На лице его проступила счастливая, совершенно детская улыбка. — Коллеги будущие! Сто лет этой песенки не слышал…

Облепив, будто галчата, одну из многочисленных скамеек, под аккомпанемент двух дребезжащих гитар с десяток развеселых парней и девчонок пели, то попадая в ноту, то кто во что горазд, однако громко, азартно и от всей души:

Мы не Европа и не Азия,
Но сожалений горьких нет.
Возникла странная оказия — да!
В последние полтыщи лет!
— Подойдем? — покосившись на жену, спросил Богдан.

— Как скажешь, любимый, — ответила Жанна. Она твердо решила с сегодняшнего дня на все просьбы и предложения мужа отвечать только так.

Не откажите мне в любезности
Прочесть со мною весь «Лунь юй» – у-юй!
Дабы, где мы гуляем, местности – да!
Приобрели благой фэншуй!
Они подошли.

С любопытством повернувшись к ним, ребята перестали петь.

— Последний экзамен стали? — спросил Богдан.

— Ага! — раздался в ответ нестройный гомон. — Так точно, драг прер еч!

— Законоведческое отделение великого училища?

— Ага!

А кто-то особенно честный добавил:

— Заочное. Очники вчера гуляли.

— Я вас по гимну узнал. Десять лет прошло, а ничего не изменилось, — сообщил Богдан Жанне. — Приятно…

— И нам приятно! — ответил звонкий девичий голос.

Букет стал меньше, и Богдан нес его уже в одной руке — поэтому супруги держались теперь под руки. И Жанна почувствовала локтем, как Богдан окаменел.

Она с тревогой глянула ему в лицо.

Нет, ничего. Только смотрит на ответившую ему девушку как-то… странно. Сама не своя от внезапно всколыхнувшегося неприятного чувства ревности, Жанна присмотрелась к девице внимательнее. Девица как девица — сидит на спинке скамейки с бутылочкой кваса в руке; штаны в обтяжку, просторная кожаная куртка… Красивая, хотя и вполне специфической красотой — ханеянка, наверное. А может, казашка. В таких тонкостях Жанна еще не научилась разбираться. Непроизвольно она взяла мужа под руку покрепче. «Мой!» И тут же вспомнила о Фирузе.

А Богдан, похолодев, думал в эти мгновения: «Нет. Нет. Не может быть».

Девушка как две капли была похожа на принцессу Чжу Ли[70].

— Желаю всем вам стать через пять лет сюцаями, — сказал Богдан. В ответ к лучезарным небесам торжественно вознеслись многочисленные руки с разнообразными бутылочками.

— Совет да любовь! — закричали развеселые юнцы и юницы, заметившие, видно, как супруги приносили в жертву Всаднику цветы. — Многая лета! Ваньсуй! Служим Ордуси!

Богдан и Жанна двинулись дальше. За спинами их с новой силой забренчали обе гитары.

Отринем напрочь колебания,
Вися в Великой пустоте!
И наше первое свидание – да!
Пройдет на должной высоте!
Ча-ча-ча!!!
«Ничего не скажу Багу, — думал Богдан. — Ничего. У них со Стасей, похоже, так сообразно все складывается — грех спугнуть… — Он вспомнил, как мечтала принцесса Чжу работать следователем, преследовать человеконарушителей на крышах… — Не может быть, — решительно сказал он себе. — Нет. Просто сходство».

«Не хватало еще, — думала Жанна, — чтобы он у меня на глазах ханеянку подцепил. И, главное, на той же площади, что и меня!»

Богдан обернулся. И Жанна, коли так, на всякий случай обернулась тоже.

Красивая девушка с раскосыми глазами смотрела им вслед.

Харчевня «Алаверды», 19-й день восьмого месяца, шестерица, ранний вечер

Исторические места имеют обыкновение обрастать реликвиями, как днища ветеранов мореплавания — моллюсками.

Недавно над одним из столиков в харчевне Ябан-аги повисла на цепях массивная бронзовая дщица с гравированными в древнем стиле надписями по-русски и по-ханьски: «Здесь в 13-й день восьмого месяца 2000 года по христианскому летосчислению (девятый год под девизом правления „Человеколюбивое взращивание“) специальным Гонцом Великой Важности драгоценные императорские награды были вручены ургенчскому беку Ширмамеду Кормибарсову, срединному помощнику Возвышенного Управления этического надзора Богдану Оуянцеву-Сю и приравненному ланчжуну[71] Управления внешней охраны Багатуру Лобо».

Ябан-ага, конечно, предпочел бы перечислить героев в обратном порядке, начав со своего старинного приятеля Бага — но как ни крути, а бек Кормибарсов был среди прочих старшим по возрасту, а что до Богдана, то с императорскими цензорами, будь они хоть трижды милейшими людьми, лучше держаться поуважительнее. На всякий случай. На Аллаха надейся, а верблюда привязывай.

Впрочем, когда дщица впервые была продемонстрирована недвижимо сидящему на своих книгах йогу Гарудину, тот, хоть так и не открыл глаз, вздохнул с одобрением – и пиво в его кружке, оглушительно хлюпнув, исчезло напрочь. Пришлось не просто добавлять, а наливать заново.

За этим самым столиком, которому, даже когда он пребывал незанятым, иные посетители осмеливались теперь лишь почтительно кланяться, расположились нынче единочаятели со своими подругами.

Некоторое время обсуждали напитки. В ответ на предложение Бага слегка расслабиться несгибаемый Богдан мягко, но решительно отказался от алкоголя вовсе; Жанна, благодарно и гордо стрельнув на мужа глазами, небрежно сказала: «Я за рулем» и спросила шампанского; Стася же, ломая голову над тем, как уговорить Бага принять предложение обаятельного миллионщика (для Баговой же пользы, разумеется), безразлично пожала плечами – и Баг решил, что не на особицу же ему хлебать эрготоу. «В конце концов, кто мешает мне прийти сюда в другой раз, как встарь, одному?»  – рассудительно подумал честный человекоохранитель и заказал себе и Стасе пива «Великая Ордусь», а для Жанны попросил Ябан-агу принести, гм, шампанского, что вызвало у последнего некоторое замешательство, после которого, впрочем, на столе возникла бутыль «Игристого Гаолицинского». «Варвары», — читалось во взоре Ябан-аги, и Баг его вполне понимал: запивать шуаньянжоу кислыми пузырьками мог только варвар. Богдан пил манговый сок.

Пригубили по первой. Принялись за шуаньянжоу. Для дорогих гостей Ябан-ага, как всегда, расстарался от души: в центре стола исходил паром один из первых в этом году булькающий самовар «хого»  – блестящая бронзовая труба его, которую опоясывал раскаленный резервуар с беснующимся кипятком, выдавала еле видный дымок. Свернутая в трубочки тонко нарезанная баранина грудами возвышалась на обширных блюдах по правую руку от каждого; слева разместились блюдечки с потребными соусами, доуфу, лапшой и прочими закусками.

— …У него такой одухотворенный облик, — говорила Жанна, вспоминая посещение Жасминового Всадника и смиренно мучаясь с палочками. Можно было попросить и привычный прибор, но она сама решила начиная с сегодняшнего дня есть так, как полагается приличной ордусянке; надо же привыкать. — Красивое лицо. Вызывающе одухотворенное и красивое, вот что я хочу сказать. На нынешний лад. И мне хотелось бы знать: а какие-то современные, скажем, Чудскому побоищу изображения Александра сохранились или все это лишь воображение ваятеля? — Жанна бросила баранину в кипящую воду и теперь наблюдала за ней, собираясь с духовными силами для того, чтобы достать мясо палочками и не уронить его при этом ни на стол, ни себе на подол.

— Ну, во-первых, — с обстоятельностью, достойной лучшего применения, тут же начал просвещать ее Богдан, — ваятель, Жанночка, тоже жил четыре с половиной века назад. Так что о нынешнем ладе уже речи быть не может. Во-вторых, в ту пору, как ты сама понимаешь, в его распоряжении могли быть какие-то изображения, какие до наших дней и не дошли. Этого мы просто никогда уже не узнаем. В-третьих…

Баг налегал на мясо. Возвышенное созерцание всегда возбуждало в нем аппетит и желание выпить. Поскольку выпить сегодня не получалось, следовало хоть поесть; просторные и тонкие до полупрозрачности пластины баранины с его блюда двигались по непрерывному конвейеру: кипяток — соус — рот. Через равномерные промежутки времени в это размеренное действо вклинивался глоток ледяного пива. О том, что Жанна запивает мясо «Гаолицинским», Баг старался не думать.

Стася допила свой бокал пива. «Пора подключать независимых экспертов, — подумала она, невольно пользуясь выражениями, привычными ей по работе в лаборатории Управления вод и каналов. — То есть Богдана и Жанну. Надеюсь, они не подведут. Они же настоящие друзья — а друзья не посоветуют плохого. Как бы так ненавязчиво, невзначай…»

Щеки девушки раскраснелись, голос сделался особенно звонким.

— Кстати, насчет облика, — сказала она, задорно улыбнувшись. — Вы представляете, мы смотрели сегодня работы Гэлу Цзунова…

— Ох, а мы до сих пор не выбрались, — сокрушенно покачал головой Богдан.

— Давай завтра, любимый, — сразу предложила Жанна. И улыбнулась при мысли о том, что было понятно лишь им двоим: — Я тебя мигом до Павильона домчу.

Богдан улыбнулся ей в ответ и легко подхватил палочками оброненный ею кусочек доуфу.

— …И на одном из свитков, совершенно замечательных, честное слово, — Баг не узнал князя Игоря! — продолжала Стася.

Баг поджал губы.

— Да узнал, узнал… — выговорил он, слегка смешавшись. — Лик написан вполне канонически. Просто, знаешь ли, драгоценная Стася… совсем недавно я видел это же изображение — но весьма далекое от канонического! Это меня и сбило…

— Как интересно, — сказал Богдан, и Стася, уже готовая ненавязчиво перейти от князя Игоря к Лужану Джимбе, а затем и к его предложению, прикусила губку, поняв, что придется, по меньшей мере, переждать. — Где же это? Ты не рассказывал.

Жанна отпила еще глоток из своего бокала. «Поразительное вино, — снова подумала она. — Лучше любых наших шампанских. Надо будет придумать какой-нибудь праздник, купить бутылку… лучше две… и выпить с Богданом наедине. Дома, — и не кривя душой перед собою, закончила мысль так: — Пока Фирузе не вернулась». Ей было стыдно так думать о старшей жене Богдана, о женщине, которая их познакомила, но она ничего не могла поделать с собою. «А ведь она меня сама привела к нему, сама… Все же в Ордуси они какие-то иные», — заключила Жанна; наверное, в миллионный раз.

— Недосуг было, — небрежно взмахнул палочками Баг. — В Асланіве, в… как они говорят — в готеле. Там кто-то из прежних постояльцев забыл на тумбочке довольно странное издание «Слова», и на обложке был рисунок… Тоже странный. Да вы ешьте, ешьте!

— Удивительный памятник это «Слово», — задумчиво сказала Жанна, старательно обмакивая в соус кусок дымящейся баранины. — Такой совершенно ордусский. Помню, я еще в великом училище поражалась. Все европейские эпосы, какой ни возьми — «Роланд», «Нибелунги», «Эдда», «Сид»… кровь, измены, насилие. Все персонажи такие непорядочные… фильма ужасов какая-то. И только у вас…

Богдан, вздрогнув, посмотрел на нее строго и печально.

— У нас, — поправилась она послушно и с каким-то ознобным, почти мистическим наслаждением отметила, как умиротворенно улыбнулся, услышав эти слова, ее муж. Подобного наслаждения она до знакомства с Богданом не ведала. — Только у нас, — повторила она, — это светлая пиршественная песнь. Свадебная песнь.

У Жанны всегда была отменная память, а русский эпос ей действительно нравился. Готовая на все, лишь бы повторить головокружительное, не от мира сего наслаждение, Жанна, чтобы сызнова порадовать сидящего рядом с нею лучшего из людей, легко начала:

— «Не пристало ли нам, братия, начать старинными словесами радостное повествование о брачном походе Игоревом, Игоря Святославича, во просторно красно поле половецкое, к сродникам да содружникам своим, ханам Кончаку Отроковичу да Гзаку Бурновичу, а и к лебедушке невесте своей, милой нежной хоти свет-Кончаковне?»

Баг перестал жевать.

— Минуточку, — сказал он невнятно. Торопливо проглотил. Глотнул пива. — Клянусь тебе… там не так начиналось!

— Не может быть, — подняла брови Жанна, — что значит «не так»? Восемь веков для всего человечества «так», а для тебя — «не так»?

— Драгоценная Жанна… — Баг оставил палочки и для убедительности прижал обе руки к груди. Но тут подал голос Богдан, и голос этот дрожал от никому не понятного волнения.

— Постойте, постойте. Баг, как там было?

— Можно подумать, я запомнил… Повесть там сразу же, вот в этой самой первой фразе называют — горестная. И я так понял, он военным походом к половцам шел. Чего-то про храбрые полки на землю Половецкую за землю Русскую. И затмение…

— Баг!!! — гаркнул Богдан. Взгляд у него стал совершенно диким, и очки прыгнули на самый кончик носа. — Ты это держал в руках?!

Сей вопль души донесся до Ябан-аги, мирно дремавшего по случаю раннего часа и сообразного ему малолюдья. Даже пиво в кружке пребывавшего где-то в дальнем астрале йога Гарудина почти не уменьшалось нынче — и почтенный харчевник позволил себе расслабиться. Теперь он, нервно всхрапнув, вздрогнул, выглянул в зал — но быстро понял, что никого не убивают. «Беседуют о главном, — уважительно подумал Ябан-ага. — Это надолго. Жаль, доблестный Лобо не успел доесть шуаньянжоу… Впрочем, доест. Вот я еще топлива подброшу…»

— Это поразительная и мало кому известная история, — сказал Богдан. — В восьмидесятых годах позапрошлого века один из высших чинов стражи города Мосыкэ сообщил руководству, что при обыске штаб-квартиры подпольного масонского кружка «Крест и молот» был обнаружен загадочный текст, оказавшийся ни много ни мало — вариантом знаменитого и всему свету давно известного «Слова о полку Игореве». Звали этого чина Му Син-пу… только этой находкой он и вошел в историю. Один из задержанных масонов показал, что данный текст является в их среде чем-то вроде священного писания. Вернее, противу-священного. Поскольку герой эпоса князь Игорь, да и вся тогдашняя Русь изображены в «Противу-Слове» весьма неприглядно, отвратительно даже — это в отчете сыскной управы так говорится, я не виноват… мол, карикатурно описаны тупые нападатели и грабители, ни в чох не ставящие ни свою, ни чужую жизнь… новообращенные приверженцы «Креста и молота» именно на «Противу-Слове» воспитывались в неприязни ко всему русскому и на нем же клялись положить жизнь свою ради того, чтобы изменить существующие в Александрийском улусе порядки на европейские. Существовали у нас одно время такие настроения, да-да, существовали, — повторил Богдан специально для недоверчиво покосившейся на него Жанны. Баг хмыкнул. Стараясь не мешать умной беседе, беззвучно подкрался Ябан-ага и от души зарядил самовар новой порцией сухого спирта; Багу же он принес еще кружку пива.

— А противуположности, — пользуясь всеобщим вниманием, продолжал Богдан, — сходятся: в материалах дела есть намек, что этот же текст использовался так называемыми славянофилами. У них была иная идея: Русь должна выделиться из дикой Ордуси и, более того, отомстить потомкам степняков за разгром полка Игорева. Вот тогда-то, дескать, расцветет исконная русская культура и мощь. Что существенно: и те, и другие в равной степени веровали, что подлинная версия «Слова» — та, которую ты так замечательно напомнила нам сейчас, Жанночка, — является подделкой, еще в древности запущенной в народ имперскими идеологами, то ли чтобы приукрасить отвратительные ордусские порядки — это масонское объяснение, то ли чтобы идейно разоружить славян перед азиатами — это славянофильское объяснение. А вот у них-то, дескать, где князь едет с половцами бессмысленно и гнусно воевать, — «Слово» подлинное. К сожалению, дело это тогда было секретным, с текстом «Противу-Слова» работали только чиновники стражи, а ученые и понятия о нем не имели — поэтому ни о каких серьезных исследованиях не шло и речи. Кто сию злопыхательскую фальшивку создал на самом деле — масоны ли, славянофилы ли в своих кружках, или и впрямь где-то в древности постарались под впечатлением, скажем, страшных первых лет Батыева нашествия, — неизвестно. А после обнародования народоправственных эдиктов[72] Дэ-цзуна произошли беспорядки в Мосыкэ… Представляете, и здание мосыковской управы, где хранился захваченный подлинник «Противу-Слова», и особняк Му Син-пу, где хранилась копия, в один день сгорели дотла. Не уцелело ни одного списка. Разумеется, после этого дело рассекретили, будто в издевку — и вот уже чуть не два века историки просто на луну волками воют: в их распоряжении только отдельные, не очень-то тщательно сделанные выписки из «Противу-Слова», сохранившиеся в следственных бумагах. Масонские кружки давно исчезли, о славянофильских тоже уж лет семьдесят нет никаких сведений… — Он осекся и поглядел на жену. — Ты что-то хотела сказать, родная?

Жанна, и впрямь встрепенувшаяся словно бы с желанием его перебить, после короткого, но явного колебания ответила:

— Нет, ничего…

Богдан чуть качнул головой с сомнением, но не решился настаивать и вновь уставился на сидящего напротив друга:

— Ну ладно… Так вот, я… Словом, ты понимаешь, Баг, что держал в руках? Ты говоришь, просто-напросто книгой издано, типографской книгой? Уму непостижимо! — Он опять покачал головой. — Неужели это оно? Получается, отделенцы в Асланіве как-то раздобыли текст и использовали для усиления противуалександрийских настроений. Так, что ли? Или сами состряпали? Надо немедленно…

Ябан-ага снова высунулся из-за стойки — и снова спрятался. Покачал головой. «Минут пятнадцать говорит, не меньше… М-да, — философски подумал Ябан-ага. — Если бы этот сановник не был таким симпатичным и славным человеком, он бы, наверное, был совершенно невыносим».

За столиком вдруг раздался общий хохот. Ябан-ага опять на миг высунулся и порадовался за своих знакомцев — они смеялись, и говорила теперь, оживленно жестикулируя, молодая дама, подруга драгоценного Багатура Лобо.

Вставив в речь Богдана легкую и сообразную шутку относительно открытых перед частной стражей возможностей для раскрытия загадки «Противу-Слова», Стася все-таки сумела наконец перевести разговор на нужную ей тему: сообщила собравшимся о соблазнительном во всех смыслах предложении Лужана Джимбы, которое он сделал Багу в Павильоне Возвышенного Созерцания.

— Что же, — уважительно качнула головой Жанна, когда она закончила. — Весьма лестное предложение.

— По-моему, так это очень хорошее предложение, — широко раскрыв глаза, сказала Стася. — Очень хорошее. Просто глупо было бы не воспользоваться такой возможностью.

— А ты как к этому относишься, еч? — спросил Богдан.

Баг яростно поскреб в затылке.

— Сам не знаю, — признался он. — С одной стороны, это золотой дождь. Да и, наверное, интересная работа-то… Но…

— Не для такого, как ты, — мягко закончил Богдан.

Стася глянула на него с неудовольствием. Богдан поймал ее взгляд и обезоруживающе улыбнулся. Стася, горестно сдвинув брови домиком, потупилась.

— А что случилось с прежним начальником стражи, Джимба не сказал? — спросила Жанна, откладывая палочки.

— Нет, — качнул головой Баг.

— Он просто сказал: оставил свой пост и вообще сей мир, — добавила Стася.

— Он покончил с собой, — проговорил Богдан.

На несколько мгновений за столиком воцарилась совершенно гробовая тишина.

— Почему? — отрывисто спросил Баг.

— Никто не знает, — ответил Богдан. Он подождал, но все молчали, явно ожидая дополнительных разъяснений.

— Так получилось, что я осуществлял этический надзор за ведением этого расследования, — сказал Богдан. — И знаю доподлинно, что причину установить не удалось. Веселый, здоровый, энергичный, удачливый и благополучный человек взял да и учинил сэппуку. Он нихонец был по крови, начальник этот. Два месяца и так, и этак крутили… ничего не выкрутили. Никаких мотивов. Никаких.

Ябан-ага, заслышав знакомый неторопливый и негромкий голос, лишь втянул голову в плечи. «Опять заговорил, — с ужасом подумал он. — Аллах милосердный, он что же, говорить сюда пришел, а не кушать?»

— Оставил он записку, но от нее еще хуже, — продолжал Богдан. — Текст такой: «Мне повелели то, чего я не могу исполнить. Я хочу того, чего хотеть не должен». И все.

— Три Яньло мне в глотку… — прошептал Баг.

— Закрыли дело хитрым манером. Начальник стражи был сын нихонского переселенца — помните, в середине сороковых годов, когда североамериканцы Нихон крепко прижали, оттуда много к нам просилось? И сам был воспитан вполне в классических нихонских традициях. Кодекс воина и все подобное. У меня по документам создалось ощущение, что очень порядочный и дельный был человек. Но… разница культур иногда сказывается совершенно неожиданным образом. И вот умники из следственного отдела решили, что его просто кто-то случайно оскорбил. Ну, скажем, на улице… в продуктовой лавке… мало ли где. Не со зла, а так, невзначай. Какой-нибудь охломон ляпнул: а пошел ты, мол, туда-то и туда-то. А у того — честь. Вот и объяснение фразы: «Мне повелели то, чего я не могу исполнить». И, опять-таки, он, как истинный буси, должен был бы, если уж подчиняться не собирается, кишки обидчику выпустить — а страна не та, время не то, нельзя. Вот объяснение фразы: «Я хочу того, чего хотеть не должен». И ничего не оставалось честному воину, как покончить с собой.

Некоторое время все за столом молчали. Потом Баг тряхнул головой:

— Чушь какая.

— Курам на смех! — тут же пылко поддержала Бага Стася.

Богдан только развел руками.

Некоторое время они еще рассуждали на эту тему, не забывая отдавать должное шуаньянжоу — Ябан-ага подкладывал брикеты сухого спирта в самовар еще дважды и единожды принес блюдо, заново наполненное свеженарезанным мясом. Баг все пытался выяснить у Богдана, какие следственно-розыскные мероприятия проводились по случаю сомнительного самоубийства. Следы использования дурманных зелий? Нет следов. Может, конкуренты замучили? Нет конкурентов. Может, провинился как-нибудь перед Джимбой? Нет, не провинился…

«Так и не покушали толком, — сокрушенно думал Ябан-ага, заметив, что дорогие гости покончили с наваристым бульоном и поднимаются из-за стола; он тут же устремился к ним прощаться. — И не попили. Все о главном, о главном… Ай, что за жизнь!»

Уже стемнело, когда ечи со своими подругами вышли из «Алаверды». Лица у всех горели, опаленные долгим дыханием могучего самовара, и студеный вечерний воздух оказался весьма кстати. Чтобы освежиться после обильной горячей трапезы, Стася, которой совсем не хотелось расставаться с Багом, предложила пройтись всем вместе к Нева-хэ и, быть может, даже дойти по широкому мосту Святой Троицы до Храма Света Будды, что на Острове Лунного Зайца.

Предложение было встречено с охотой. В конце концов, оставленные у входа в харчевню повозки подождут, никуда не денутся. По крайности, можно потом позвонить на ближайший пост вэйбинов[73], и двое-трое дежурных за умеренную мзду на счастье[74] пригонят их, куда им укажут. Жанна, правда, подумала, как было бы неплохо оказаться самой за рулем «тариэля» именно теперь, чтобы и Баг, и Стася увидели, какой у нее замечательный муж; уж она бы нашла повод невзначай обмолвиться, откуда взялась такая замечательная повозка. Но мысль промелькнула и исчезла, как легкое дуновение ветерка, и Жанна, чуть улыбнувшись, крепко сжала локоть идущего рядом Богдана; а когда муж повернулся к ней вопросительно, лишь привстала на цыпочки и коснулась его щеки губами.

Стася тоже чувствовала себя вполне счастливой. Рядом с нею вышагивал Багатур Лобо — такой оживленный, веселый и улыбчивый после прекрасно проведенного вечера, такой надежный и спокойный, и рука его, учтиво державшая Стасю под локоть, была крепка, как бронза — невыразимо приятно крепка. Как-то скомкался разговор про должность в «Керулене», ну и что же, ну и что? Все равно этот Джимба не найдет никого лучше, чем Баг. Ее Баг…

Они как раз подходили к знаменитому Трехмостью на речке Моикэ-хэ, чье название в переводе с ханьского значит «Гости в испачканных тушью одеждах»[75] — наверное, оттого-то коренные жители Александрии спокон веку вполне по созвучию, но явно из чувства противуречия зовут ее Мойкой. Дома на том берегу расступились, давая простор Георгиеву Полю с невидимым отсюда вечным огнем посредине, и вся темно-синяя ширь по-осеннему прозрачного, усыпанного льдистыми созвездиями небосклона открылась справа.

— Смотрите, звезда падает! — воскликнула Стася, указывая веером на прочертившую небо яркую точку. — Загадывайте скорее желания!

— Я успела, любимый… — прошептала Жанна, прижавшись к Богдану. — А ты?

Богдан улыбнулся:

— Я…

Откуда-то сверху, заставив всех вздрогнуть, ударил гулкий звук лопнувшего стекла.

Инстинктивно Баг выхватил из рукава боевой веер — и тут же, звеня и взрываясь твердыми брызгами на брусчатке, посыпались осколки. Веер, тускло мерцая, заплясал, выметая из воздуха прочь, подальше, падающее на головы стеклянное крошево.

То, что веером отбить бы не удалось, с коротким воплем рухнуло от Бага в двух шагах.

Стася, спасая глаза, вовремя успела зажмуриться — и потому лишь отвратительный, мокро хрустнувший удар чуть впереди сказал ей, что сверху падают не только осколки окон.

Богдан еле успел подхватить внезапно обмякшую Жанну.

Вновь стало тихо.

Баг и Богдан

Апартаменты покойного, 20-й день восьмого месяца, отчий день, ночь

«…И потому именно сейчас снижение налогов с высокотехнологичных предприятий, расположенных на территории нашего цветущего улуса, необычайно благотворно скажется на развитии всего улусного хозяйства в целом, поскольку позволит… позволит… позволит…»

— Прер Лобо!

Баг оторвался от компьютера — изящная машинка, «Яшмовый Керулен», одна из последних разработок подопечных Лужану Джимбе научников, светила удивительно плоским и тонким, как рисовый фарфор, жидкокристаллическим экраном посреди обширного письменного стола, среди нагромождения бумаг, неподалеку от монументальной малахитовой пепельницы, исполненной в виде играющих с жемчужиной драконов. По назначению пепельницей не пользовался никто и никогда: она была идеально чиста. «Позволит… позволит…» — висела посреди экрана незаконченная фраза. Почему-то она напоминала Багу ящерицу с недооторванным хвостом.

— Прер еч Лобо! Можно начинать? — Есаул Максим Крюк был бледен. Бравые усы его уныло свисали сосульками.

— Еч Крюк! — Баг старался говорить мягко. Насколько умел. — Я же сказал вам, не обращайте на меня внимания. Я здесь частным порядком. Просто именно мне на голову выпал потерпевший… и я вас вызвал. И все… Действуйте сообразно уложений, а я в сторонке постою. Просто не могу уйти, пока хоть что-то не прояснится.

— Так точно! — Крюк отер лоб. — Тогда, значит… — Он как-то неловко повернулся и направился к прибывшим научникам из Управления внешней охраны.

Баг невнимательно посмотрел ему вслед, заложил руки за спину и подошел к окну.

Отсюда открывался прекрасный вид на Георгиево Поле — был отчетливо виден трепетный свет вечного огня, особенно яркий в этот глухой полуночный час — и на Великокняжеский Летний сад, темнеющий громадами крон столетних лип и дубов. Вид ничем не замутненный: в левой, ближней к столу половине рамы огромного окна, скругленного наверху в виде арки, стекла отсутствовали напрочь и уж не препятствовали спокойному и вольному течению ночного эфира внутрь боярских апартаментов; с правой стороны нависали три ужасающих осколка.

«Неизбежно выпадут… — отстраненно подумал Баг, — надо сказать, чтоб убрали…»

В рукаве запиликала трубка.

— Драг еч? Добрались? Ты дома? Хорошо… У Стаси чудесная мама? Ну… Нет, я еще не был ей представлен. Как Жанна? Более-менее? Понятно… Ладно, хорошо, спасибо тебе… Да ничего пока не ясно! То есть на первый взгляд как раз ясно все — но как-то несообразно… Ладно, что сейчас говорить — надо разбираться тщательно. Я посмотрю тут, что к чему да почему… Утром заеду, расскажу толком.

Прекрасный вечер шестерицы прервался самым пренеприятным образом. Даже повидавший виды и побывавший во многих переделках Баг содрогнулся, когда, отмахнувшись от последних крупных осколков, закрыл веер и разглядел — что же упало буквально им на головы.

Мгновения назад этот человек дышал одним с ними прозрачным воздухом уходящего лета. Теперь он мертвым комом, врезавшись в камни точнехенько головой, лежал на брусчатке, нелепо вывернув одну ногу и раскинув руки.

Богдан побледнел. Жанна испустила задушенный вздох и мягко стала оседать наземь; Богдан успел ее подхватить только потому, что она держала его под руку.

Стася смотрела на тело широко открытыми глазами, и у нее что-то булькало в горле. Баг еще удивился — не может быть, не бывает у человека таких громадных глаз.

Потом Стася пронзительно завизжала.

Все это напоминало какую-то уродливую синематографическую картину — из тех, которыми так любят скрашивать однообразную свою жизнь себялюбивые западные варвары: глядят на половодье экранной крови и млеют от облегчения: «Хорошо, что это не со мной…»

Баг не очень помнил, как они привели в чувство Жанну, как с трудом успокоили Стасю и как он, остановив повозку такси, сумел посадить в нее друзей — с тем чтобы они поскорее покинули кошмарное место. Богдан пробовал возражать — нет, еч, я должен остаться. Нет, отвечал Баг терпеливо, останусь я, драг еч, как свидетель, а ты должен позаботиться о Жанне, она еще не совсем оправилась от асланівськой травмы, да и Стасю домой отвезти…

Какой вечер пропал!

Баг тряхнул головой.

— Прошу простить, драгоценный преждерожденный Лобо… — Мимо него к окну с чемоданчиком прошел научник, человек невыразительной внешности, уже почти лысый. Баг хорошо знал его — то был весьма сведущий следознатец Управления Антон Иванович Чу, человек деятельный и немногословный. Не раз они с Багом работали вместе.

— Да-да, конечно… — Баг, чтобы не мешать, отошел от окна.

Все в кабинете говорило о достатке и высоком положении его ныне покойного хозяина: изразцовый высокий камин, дорогие, заполненные книгами шкапы с инкрустациями, редкие картины старых ханьских мастеров, икона Спаса Ярое Око в серебряном окладе, отделанном изумрудами, наградной драгоценный меч на отдельной подставке. «Ртищев Христофор Феодорович. Истиной правлению прозорливо помогающий», — прочел Баг на нефритовой пластине на ножнах подле иззолоченной гарды. — Ртищев… Ртищев…

Блеснула вспышка: научники приступили к работе. Их негромкие скупые реплики звучали буднично и по-деловому. Фотографирование. Осмотр места происшествия. Личность потерпевшего. Свидетели.

Рутина.

В дверях есаул Крюк отдавал вэйбинам какие-то распоряжения.

«Как-то он устало выглядит, — подумал Баг, доставая пачку «Чжунхуа», — а может, просто нездоров…»

Крюк поймал взгляд Бага и вяло улыбнулся.

— Что-то недавно жгли, — донесся до Бага голос второго научника, присевшего у камина, — что-то бумажное. Очевидно, книгу. — Научник подхватил пинцетом обгорелый ломоть переплета и ловко бросил в подставленный вэйбином прозрачный пакет.

— А что за книга? — заинтересованно спросил Баг.

— Пока не могу сказать точно… Только после приборной обработки пепла и обугленных остатков.

«То ли боярин сам жег перед прыжком… То ли кто-то из домашних уже после…»

Баг в раздумье достал роговую карманную пепельницу и вернулся к столу.

Бумаги. Много бумаг. Трогать их Баг не стал — не он ведет осмотр, в конце концов. Просто молча стоял, курил и смотрел.

«Александрийский Гласный Собор. Соборный боярин Ртищев, — прочел он красивую вязь на одном из лежавших сверху листов. — Проект челобитной о снижении налогов с высокотехнологичных предприятий, расположенных на территории Александрийского улуса…»

«Амитофо… Событие-то из ряда вон…»

К столу подошел завершивший обследование окна Антон Чу.

— Ничего такого, — пожал он плечами в ответ на вопросительный взгляд Бага, — на первый взгляд, никаких признаков насилия. Во всяком случае, у окна боярин был один. — И склонился над пепельницей.

Баг кивнул, загасил окурок и направился вон из кабинета — туда, где были слышны глухие женские всхлипы.

В соседней комнате, по виду гостиной, на узком диванчике с резной спинкой очень прямо сидела бледная величавая женщина, судорожно сжимающая в руках большую синюю шаль. Женщина смотрела перед собой невидящими глазами. С нею беседовали бледный есаул Крюк и печальный дежурный лекарь.

— Драгоценная преждерожденная… — уговаривал Крюк женщину, — прошу вас… Я понимаю, какое у вас горе, но прошу вас… Как это могло произойти?

— Как… Ничего я не могу вам сказать… — Ее губы дрогнули. — Ничего. Христофор, он… — Голос прервался.

— Вот, выпейте это, — усатый лекарь подсунул женщине чарку. — Непременно выпейте.

Она взяла чарку слегка дрожащей рукой и поднесла ко рту. Выпила. Половину. Другую половину расплескала. Но, кажется, не заметила этого. Глубоко вздохнула несколько раз. Крюк с пониманием глядел на нее, молчал.

— Все было как всегда, — сказала женщина тихо, выпуская чарку из пальцев. Лекарь успел подхватить. — Все как всегда. Даже помыслить не могла бы…

— Вам не показалось, что он озабочен чем-то? Подавлен?

— Все как всегда.

Крюк помолчал.

— Тут кто-то был, кроме него?

— Никого…

— А вообще сегодня его кто-либо навещал? Или, может, странные письма, звонки по телефону? Вы не слышали?

— Никого… И ничего. Пришел, как обычно. Сказал, поработает. Он всегда допоздна работает… Работал…

— Прошу вас, преждерожденная… Никого и ничего? Вы точно уверены?

Женщина мельком глянула на него с каким-то скорбным и одновременно высокомерным недоумением и вновь уставилась на обои. Чуть поджала породистые губы.

Есаул Крюк выпрямился, растерянно взглянул на Бага и развел руками. Достал платок и промокнул обильный пот.

— Вам нехорошо, еч Крюк? — понизив голос, спросил Баг.

— Что-то в последнее время… — Крюк кашлянул. — Ничего, ерунда. Вдова говорит, в кабинете было тихо, потом — вдруг грохот, звон, крик. Она вбежала, а Ртищев уже того. Прыгнул. Вынес собою стекло и прыгнул.

«Стало быть, — отметил Баг, — до нее тут никто побывать не успел. Получается, что в камине хозяйничал сам боярин…»

— «Керулен» проверьте тщательно, — сказал он Крюку. — Скажите Чу, пусть попытается восстановить все стертые файлы. Сделайте полную копию диска, отдельно освидетельствуйте все означенные на нем сетевые адреса, Ртищев мог сбрасывать какие-то данные на них. Проверьте почтовые узлы, на которых у Ртищева были ящики.

Крюк кивнул.

Баг, поймав себя на мысли, что приноравливается, как бы сподручнее взяться за расследование, и уже начал раздавать указания, смутился, кивнул в ответ и вышел на лестницу.

Там, пролетом ниже, на площадке у окна меж двух вэйбинов стоял дворник — пузатый, ярко выраженного монголоидного вида человек средних лет, в грубом халате с начищенной до блеска номерной бляхой, с лицом, выдававшим неудержимую страсть к горячительным напиткам.

— …Так точно или точно? — строго спрашивал его один вэйбин. — Ты мне все в точности припомни, до мелочей!

— А я что, я ничего, я все в точности, как было! — горячо говорил дворник, тряся редкой бороденкой. — Как оне пришли в девятом часу, боярин-то, так, почитай, в парадное больше никто и не заходил, так? Туточки, изволите ли видеть, шесть этажей, так что три семьи, квартиры туточки двухэтажные. Чурлянисы, оне, как всегда об эту пору-то, до поздней осени всем семейством в Жемайтии, в имении своем, ну, в том, что дедушка нонешнего князя ихнему предку художнику за картинки-то его замечательные пожаловал… Так что и нету их никого.

«Вот так особнячок! — подумал Баг с невольным восхищением. — Ходишь по улицам, ходишь — и ведать не ведаешь, под чьими окнами проходишь… Знаменитый народоволец[76] боярин Ртищев, младшие Чурлянисы… Гуаньинь милосердная! Вот уж воистину — дом на набережной… речки Моикэ-хэ. Сколько их, таких домов на многочисленных набережных древней Александрии!»

— Это, знамо, первый и второй этажи… — Увидев спускающегося Бага, дворник осекся и сделал безуспешную попытку втянуть живот, а вэйбины вытянулись во фрунт.

— Драгоценный преждерожденный Лобо, докладываю! — согласно уложений начал было один, но Баг махнул на него рукой, и вэйбин, расслабившись, заговорил обыкновенно. — Дворник Бутушка показал, что сегодня с той поры, как преждерожденный Ртищев вернулся домой, посетителей к нему не было и от него тоже никто не выходил.

Баг строго взглянул на Бутушку. Бутушка преданно вытаращил глаза и перестал дышать.

— Продолжайте, пожалуйста, еч дворник, — сказал Баг.

— Ну, так я ж и продолжаю… — с готовностью возобновил Бутушка дачу показаний. — Посередке живут знаменитый ракетных дел мастер Мстислав Глушко, так? Вдовые оне, с сыночком проживают. Сыночек в десятый класс перешел, а покамест каникулы — он уж третий год мальчиком на побегушках к древнекопателям нанимается… Каргопольское подворье, этого… как его? а! Андрея Первозванного раскапывают. Так что тоже не вернулся еще. А сами-то — оне третьего дня на полигон изволили отбыть, в Плисецк… в честь нашей русской небесноталантливой балерины названный. Так что, знамо, по всей лестнице, окромя верхних этажей, — ни души.

— Ну-ну, — Баг на всякий случай принюхался к Бутушке. Бутушка и вовсе окаменел. Нет, вроде спиртным не пахло. — Вы оказали большую помощь следствию, — автоматически проговорил он и повернулся к ближнему вэйбину:

— Доложите есаулу.

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 20-й день восьмого месяца, отчий день, раннее утро

По давней александрийской привычке расположившись для непринужденного общения не где-нибудь, а на кухне и плотно прикрыв дверь, единочаятели некоторое время мрачно молчали. Богдан сосредоточенно заваривал чай; Баг вертел в пальцах помятую, за ночь почти опустевшую пачку «Чжунхуа».

— Как Жанна? — спросил он.

— Спит, — коротко ответил Богдан. — Еле успокоил, — запнулся. — Теменные боли возобновились, пришлось снотворной травы заварить. Не каждый день все же на голову люди падают. А Стася твоя — держалась молодцом. Ты есть хочешь, еч?

— Нет, я к Ябан-аге заскочил.

— Может, лучше кофею?

— Нет. Чай.

Богдан поставил на стол блюдо печенья с кунжутом. Сел напротив Бага.

— Ну, рассказывай.

— Ты не поверишь, драг еч, — Баг с легким кивком принял чашку и достал сигарету. — Можно?

— Да кури! — Богдан вскочил, торопливо пересек кухню и растворил левую створку окна. Повеяло утренней свежестью, и стал слышнее слитный, стремительный шелест повозок, безмятежно летящих в этот ранний час по названной в честь древнего богатыря-степняка улице Савуши. «В славном месте апартаменты у еча, — мельком подумал Баг. — Зелени много, а русские, лесные души, это любят. Парковые острова чуть не под окнами…»

— Так вот… — Баг закурил. Богдан в растерянности оглянулся вокруг в поисках чего-нибудь, пригодного под пепельницу, но друг опередил его, достав свою роговую походную. — Нам на головы свалился не кто-нибудь, а соборный боярин Александрийского Гласного Собора Ртищев Христофор Феодорович. Кавалер Меча, правлению помогающего, второй степени, между прочим.

Богдан перекрестился:

— Господи, помилуй! Это который из дана народовольцев?

— Вот-вот, драг еч. Страшное дело. Бояре не каждую ночь из окон прыгают.

— Прыгают?

— Пока по всему получается, что он сам собою в окно кинулся. Там Крюк приехал, он нынче поставлен за срединою города надзирать… Так вот. Чужих в апартаментах не было. Неприятностей жизненных у боярина не было. Звонков странных или там безымянных писем… Все как обычно. Ртищев вернулся с данского совещания в приподнятом настроении. Поужинал, пошел в кабинет работать. Писал, судя по всему, какую-то речь про необходимость снижения налогов. Голосование же на днях… И вот, представь, заклинивает его на слове «позволит» — там компьютер остался включенный и слово это несколько раз подряд написано, — и боярин, никому ни говоря ни единого «прости-прощай», прыгает из окна. Сам. Жена в соседней комнате, а он… Никому ничего.

Баг замолчал.

— Да-а-а… — протянул задумчиво Богдан и отхлебнул чаю. — Хорошая ночка… Как на грех. Только вчера я вам про то самоубийство загадочное рассказал — и нате…

— Я, признаться, тоже об этом подумал. Очень похоже.

— Очень.

— Но тут еще непонятнее.

— Почему?

— Потому что в кабинете… — Баг щелкнул зажигалкой, прикуривая. — В кабинете у него икона висит.

— То есть, ты хочешь сказать…

— Да. Именно. Судя по всему, Ртищев был истовый христианин. И супруга подтверждает… За стол без молитвы не шел, за компьютер без молитвы не садился… И — сам руки на себя наложил.

— Грех-то какой… — только и сумел выдохнуть Богдан.

— Ага. Не укладывается это как-то у меня в голове: христианин — и вдруг самоубийство.

Богдан вновь сел на место и в молчании уставился на свою чашку. Баг кашлянул.

— Есть еще две вещи…

— Ну? — вскинулся Богдан.

— Первая: что-то он жег перед самоубийством. Книгу какую-то. Какую именно — пробуют установить, научники работают первоклассные. Да и Крюк — парень хваткий, все там перевернет, и если есть какая зацепка, найдет всенепременно. Но — пока так: просто книгу. По опросу домашних можно считать, что жег сам, а по времени — похоже, непосредственно перед прыжком.

— Значит, это не помутнение душевное и не минутный хандровый срыв.

— Да вот похоже, что так. Что-то более сложное и непонятное. И второе. Это уж я сейчас под утро выяснил. Крюк со своей бригадой, наверное, в эту сторону копать не начали… — Баг запнулся, затянувшись поглубже сигаретой. Не хотелось ему углубляться в эти скользкие материи, видит Будда, не хотелось. Но делать было нечего. — Когда проект челобитной этой, налоговой-то, был предложен, Ртищев… как бы это… был одним из наиболее ярых ее противников. А слово его большой вес в Соборе имеет, он — один из наиболее влиятельных народовольцев…

— Мне ли не знать!

— Ну да, ну да. Так вот, седмицы три назад в одночасье он вдруг делает резкий поворот и из ярых противников становится столь же ярым сторонником. Просто-таки враз.

— Матерь Божья… — пробормотал Богдан потрясенно. — Но ведь, значит…

— Значит, — глядя в сторону, нехотя ответил Баг.

— Политика, — чуть брезгливо произнес Богдан.

— Весьма вероятно, — бесстрастно уронил Баг.

Богдан тяжко вздохнул и, поднеся чашку к губам, сделал несколько глотков.

— Остыл, — сказал он потом.

— Все равно… — пробормотал Баг. — Это все равно… — Он отстраненно подумал, что Богдан чай заваривать так и не научился и вообще странно относится к чаю: пьет только красный, кладет в чайник порядочно листьев, но лишь немного полученного настоя наливает в чашку, потом разбавляя кипятком и размешивая в получившейся жидкости сахар. Ну, не смешно ли? Чай… Одно название, что чай.

Установилось длительное молчание.

Баг погасил окурок и вытащил из пачки новую сигарету.

Выжидательно глянул на Богдана.

Богдан задумчиво двигал пальцем по столу печенье. Потом поднял глаза на напарника.

Некоторое время они смотрели друг на друга.

«Все понятно. Карма», — подумал Баг.

«Нельзя иначе», — подумал Богдан.

Потом Баг вздохнул и спросил:

— Драг еч… Я вот подумал: Крюк — он настырный, способный, но… Не его уровень. И опять-таки: не просто так Ртищев именно перед нами на камни-то выпрыгнул. Знак это. Карма.

Богдан бледно улыбнулся.

— Карма? А по-моему — долг.

— Так я позвоню Алимагомедову… — Баг в нетерпении сунул руку в рукав за трубкой.

— Я сам позвоню. Моего ранга, думаю, будет достаточно, — ответил Богдан. — Вести это дело тебе, а этический надзор осуществлять — мне, и шабаш. Ниточки тут высоко могут потянуться… Очень высоко.

Баг только вздохнул. Язык уже щипало от сигаретного дыма.

А все еще только начиналось.

Апартаменты Багатура Лобо, 20-й день восьмого месяца, отчий день, середина дня

Шилан[77] Палаты наказаний Редедя Пересветович Алимагомедов к неурочному звонку минфа из Управления этического надзора отнесся благосклонно. И хотя отчий день Алимагомедов, как и миллионы прочих ордусян, проводил в кругу семьи в загородном имении — детские голоса задорно звенели где-то неподалеку, — он потребовал к трубке еще и Бага и внимательно выслушал основные обстоятельства, после чего повелел ланчжуну Лобо возглавить потребные деятельно-розыскные мероприятия, пребывая притом в тесном взаимодействии с минфа Оуянцевым-Сю. Соответствующую же сим полномочиям пайцзу Багу можно будет взять в Управлении внешней охраны и в первицу, ничего, не до формальностей.

Затем, выждав некоторое время, чтобы в Управление успел с соответствующими повелениями позвонить и шилан Редедя Пересветович, Баг позвонил туда сам и отдал два распоряжения. Во-первых, все материалы по делу по мере их поступления немедленно пересылать к нему на «Керулен» зашифрованными обычным для таких случаев способом. И во-вторых… Баг мрачно покосился на Богдана, который сидел над своим остывшим чаем и, чуть вытянув худую шею, прислушивался к царящей в апартаментах тишине (не проснулась ли Жанна?), кашлянул и преувеличенно бесстрастно приказал отслеживать по городу и окрестностям все случаи покушений на самоубийство (удавшихся и предотвращенных — все равно) и тоже незамедлительно сообщать ему лично. Богдан, услышав это, совсем пригорюнился — но покивал. Он, как видно, тоже не исключал подобного развития событий.

Затем Баг откланялся: Богдану пора было во храм — отчий день все-таки, это свято; а сам Баг, не сомкнув в эту ночь глаз ни на мгновение, просто с ног валился. Они уговорились с ечем повстречаться ближе к вечеру сызнова, на сей раз, чтобы не беспокоить Жанну, дома у Бага — и там обменяться полученной информацией и возникшими соображениями.

Буде таковые соображения возникнут.

Баг приехал домой около полудня и сразу прилег вздремнуть, приняв для скорейшего восстановления сил позу нефритового утробыша[78]. В редкие дни отдыха Баг умел спать впрок, не обращая внимания на время суток и длительность пребывания за гранью суетной яви; в периоды же напряженных расследований ему хватало и часа, и даже получаса — если спать умеючи. Так и теперь: к часу Баг был уже свеж и бодр. И готов к работе. «Керулен» преданно ждал.

…Колокол на Часовой башне принялся отбивать пять часов пополудни, когда Баг оторвался от экрана. Хватит.

Он сбросил халат и в одних шароварах вышел на залитую предвечерним солнцем террасу, дабы немного освежить ум и тело дневным комплексом тайцзицюань. Судья Ди рыжим ковриком уже давно возлежал на теплых плитах.

Александрийское лето было на излете, и близкая осень уже касалась листьев легкими ладонями; ночи становились холодней, а дни — сумрачнее и строже. Но этот отчий день выдался погожим, как и шестерица, — погожим настолько, что казалось: это последняя улыбка уходящего лета.

При появлении Бага на соседней террасе с плетеного кресла вскочил, уронив книжку, сюцай Елюй и почтительно согнулся в поклоне. Баг кивнул ему в ответ. Затем сюцай, явно копируя Бага, тоже принял исходную позу для упражнений. «И выглядеть он стал спортивнее, — мельком отметил Баг не без удовольствия. — Рыхлость изгнал, леность победил. Только вот слишком уж героем стать хочет, причем — в одночасье. Эх, молодость! Не кинулся бы он в какую новую крайность…»

Баг отрешился от мирского и, неторопливо и плавно двигаясь по каменным плитам, погрузился в мир «Алтарной сутры». Там не было места ни коварному похитителю и вымогателю Ивану Абу Яху-ком, вот уж девять седмиц ожидающему в Павильоне Предварительного Заключения осеннего солнцеворота: Баг взял ирода с поличным, и теперь тому грозила высшая мера наказания, бритье подмышек с последующим пожизненным заключением; а столь суровые кары по древнему ханьскому обычаю приводились в Ордуси в исполнение, чтобы не нарушить гармонии мироздания, только в период между осенним солнцеворотом и зимним солнцестоянием, когда и сама природа день ото дня замирает и делается суровее, чем когда-либо. Там не было места легковерным подданным, доверившим свои честно заработанные ляны сомнительной конторе «Сорок пять процентов», — поиски внезапно исчезнувших предпринимателей и денег, пропавших с ними вместе, еще не были закончены, но следы уверенно вели в неблагополучные лабиринты хутунов[79] Разудалого Поселка. И соборному боярину Ртищеву, чьи останки под надзором научников покоились на кафельном столе в соответствующем отделе Управления, там тоже места не было.

Гармония движений на грани животной естественности и механической неодолимости, сродни движению фениксов над утунами[80] или планет по орбитам, плавное перетекание из позы в позу — и чеканные строки великого текста в просветляющемся уме…

Завершающий медленный взмах левой руки совпал с получасовым ударом часов на башне, и Баг, глубоко выдохнув, вернулся в реальность. Прямо напротив него, на соседней террасе, в сходной позе стоял Елюй: юноша, по всей вероятности, проделал всю череду движений вместе с Багом. «Однако поразительно быстро он продвигается по ступеням приращения телесного совершенства, — с искренним изумлением подумал Баг сызнова. — Поразительно быстро. Не использует ли он, по юношескому недомыслию, каких-либо усилительных снадобий? Надо бы с ним поговорить обстоятельно…»

Елюй, перехватив взгляд Бага, смущенно улыбнулся и опустил глаза. Дыхание его почти не сбилось — что не могло лишний раз не изумить Бага. Обнаженное по пояс молодое тело сюцая за каких-то полтора месяца стало упругим и жилистым, а кожа приобрела легкий бронзовый оттенок и гладко блестела, кожа была просто безупречной, наглядно свидетельствуя о сообразном обмене веществ; лишь под ключицами цвели два свежих, полнокровных синяка. «Тренируется он всерьез. Интересно обо что-то приложился, — отметил Баг мельком. — Будто о чьи-то рога…»

Сюцай стоял в приличествующей позе, по-прежнему скромно опустив глаза, и явно жаждал беседы. Баг коротко глянул на часы. До приезда Богдана оставалось еще не менее двадцати минут. «Благородный муж находит друзей на стезе культуры, но самое дружбу направляет на стезю человеколюбия», — вспомнились Багу слова Учителя[81]. «Да, — подумал Баг, — Учитель знал в человеческих отношениях толк. Как это он ответил Цзы-гуну? „Быть истинным другом — значит, увещевать откровенно и побуждать к доброму, но, если тебя не слушают, не упорствовать и не унижать настойчивостью ни себя, ни друга“[82]…»

Баг сделал шаг навстречу сюцаю — и лицо Елюя озарилось улыбкой радости.

«Пусть-ка он попробует меня не послушать», — подумал Баг не без симпатии.

Там же, через двадцать минут

Богдан вошел, с любопытством оглядываясь: он впервые переступал порог жилища Бага.

С террасы ленивой походкой явился Судья Ди, внимательно осмотрел Богдана, поприветствовал его подергиванием хвоста и прыгнул на диван. Баг между тем накинул халат и широким жестом указал на свой стоящий у окна рабочий стол, где мерцал экран компьютера.

— Драг еч, — Богдан, косясь на обнаженного по пояс друга, поставил свой «Керулен» рядом с «Керуленом» Бага, — извини за несообразный вопрос, но… Вот этот шрам у тебя на груди…

— А, это… — Баг слегка смутился. — Пару лет назад было одно дело. В одной деревне на Валдае местный шифу[83] с учениками установил свои порядки, говоря прямо, обложил своевольно окрестных селян данью. Представляешь? Пришлось съездить.

— И что?

— Известно что… Порядок мы быстро навели: вэйбины учеников повязали, а вот шифу и его помощник оказались им не по зубам.

— И?

— Один думал, что он бог меча, а другой — что бессмертен. Оба ошибались.

— Жутковатый шрам, — помолчав, поежился ученый минфа.

— Вздор. Вроде синяков у мальчишки… Вот сейчас только наблюдал соседа — такие синячищи себе на грудь посадил… Ан до свадьбы заживет. Ну так — к делу. Картина прежняя: никаких свидетельств постороннего присутствия в квартире Ртищева на момент самоубийства не обнаружено. То же при опросе старшей вдовы покойного, ее служанки Сары Юташкиной, а также дворника… э-э-э… Бутушки.

Был обычный, ничем не примечательный вечер. Соборный боярин вернулся домой, поужинал и удалился в кабинет работать. Примерно через полтора часа после этого из его кабинета раздался грохот, крик и звон… Что для нас особенно существенно — никаких посторонних веществ в крови покойного. Ни алкоголя, ни веселящих или дурманных снадобий, ни, наоборот, каких-либо психоисправительных или сильновразумляющих средств… Я было подумал, что его могли загодя опоить, вот у него в голове и смерклось. Нет. Специально по моему повелению еще пять или шесть разборов крови учинили… Ничего, что могло бы вызвать душевный сбой нарочно. В желудке, как и следовало ожидать, наполовину переваренный ужин. Совершенно невинный, я бы сказал, вегетарианский. Ртищев был вполне здоровый человек — с учетом возраста, конечно… Составлен большой список обнаруженных в кабинете документов и файлов на жестком диске «Яшмового Керулена». Я внимательно просмотрел: это, главным образом, деловые бумаги — тексты речей в Соборе, тезисы, проекты законов. Покойный вел обширную переписку на пяти наречиях, всю ее пока прочесть не успели, сейчас над этим работают. А кроме этого — ничего. Никаких врагов, настолько серьезных, что могли бы покушаться на жизнь соборного боярина, никаких попыток вымогательства или шантажа… Убитая горем любящая старшая жена… Ну, может, в письмах что-то найдется. Или выяснят, что за книжку сжег покойный в камине. Но это, как ты понимаешь, может быть что угодно.

— М-да… — растерянно протянул Богдан, прихлебывая чай, — я думал, хоть ты что-то нашел…

— А что, и у тебя ничего?

— Я пока не вижу никаких зацепок. Ртищеву весной этого года исполнилось пятьдесят два года, он окончил Александрийское Великое училище, цзиньши законоведения, три раза подряд избирался соборным боярином от дана народовольцев, автор тридцать девятой поправочной челобитной к Уложению о наказании большими прутняками, одобренной большинством Собора и высочайше утвержденной. Соавтор проекта знаменитой челобитной восемьдесят пятого года о перестройке. Помнишь, может быть, — это когда народовольцы под лозунгом «Развернем доменные печи лицом к народу!» настаивали на структурной перестройке тяжелой промышленности. С той поры его взлет начался. Представь: недавно избранный тридцатисемилетний боярин — и сразу один из вождей… Христианин, объехал, пожалуй, все святые места улуса. Старшая супруга, Аделаида Фирсовна Чам, сорока девяти лет, из той ветви Чамов, которые осели в Александрийском улусе в середине позапрошлого века. Две младшие жены, постоянная и временная; постоянная сейчас в отъезде, на водах. Ртищев и Аделаида Фирсовна состоят с обеими в прекрасных отношениях… Ой!

Судья Ди, подкравшись совсем неслышно, мягким прыжком взлетел Богдану на колени. Обнюхал руку минфа и, независимо отвернувшись, улегся. Богдан осторожно погладил его, к чему Судья отнесся, в общем, терпимо.

— Котик… Да, так вот. Младший сын, вполне благополучный, уже в возрасте, когда надевают шапку[84]. Старшему под тридцать, он давно живет своей жизнью, в прошлом году занял видную должность в Сибирском улусе. Сейчас спешно выправляет траурную отставку… Блестящий, ничем не замутненный послужной список верного сына страны. Спокойная, счастливая семейная жизнь.

— И вдруг ни с того ни с сего — в окно… — задумчиво проговорил Баг, подливая другу чай. — Чертовски подозрительно. — Он достал сигарету. — Кот тебе не мешает?

— Нет, — улыбнулся Богдан, — он такой… уютный.

Судья Ди лениво сверкнул на Богдана зеленым глазом.

Установилось молчание.

— Относительно резкой смены точки зрения на налоговую челобитную ничего не удалось выяснить? — осторожно спросил Баг.

Богдан отрицательно качнул головой. Потом сказал:

— Взял да и сменил. Вот и все.

— А бывшие единомышленники?

— Удивились, — нехотя проговорил Богдан, поглаживая Судью Ди, который тем временем совсем расслабился у него на коленях: свесил лапы и стал издавать подобное гудению трансформаторной будки мурлыкание. — Один перестал обмениваться с ним поклонами… Иные же в восторге от его искренности. Вот и все… Для сторонников челобитной — большая победа, конечно. Дан народовольцев стараниями Ртищева теперь склоняется голосовать положительно.

Баг помолчал.

— Чего-то мы не понимаем… Что-то пропустили.

— Или еще не нашли? — Богдан поднялся и медленно прошелся по комнате. — Или не там ищем?

Баг помолчал сызнова. Потом сказал без улыбки:

— Вот я тебе сейчас смешное расскажу. Мой сосед, Елюй — помнишь?

— Как не помнить? Это которому ты в свое время стул седалищем расколотил в назидание…

— Именно. Он, кажется, окончательно заучился. Мы с ним гимнастику вместе делали, а после смотрю — он вроде побеседовать хочет. Ну, ладно, думаю… Так он говорит, только что новости по телевизору показывали… он их, оказывается, всякий раз смотрит, заинтересовался пару седмиц назад политикой — хотя, казалось бы, накануне экзаменов-то какая политика? Ну, Гуаньинь с ним. И вот сегодня он услыхал, что приятеля моего по Асланіву, блаженного суфия Хисм-уллу нынче ночью задержали за нарушение общественного спокойствия. Тут, неподалеку, в Утуновом Бору. В Александрию, говорит, спешил, ехал на попутных повозках, заодно водителей вразумлял… на свой манер. Водители, конечно, подали жалобу.

— Уж конечно! Сколько я помню то, что ты о нем…

— …Составили членосборный портрет, а тут и сам Хисм-улла в пригороде появился… Его под руки — а он говорит, видение, говорит, мне было, нестроение в столице начинается… И тут же кадр, Елюй сказал, сменили, и пошло про новостройки. Но он-то со мной не про суфия поговорить хотел, просто к слову вспомнил, о нестроении — все, мол, одно к одному. Он про Ртищева поговорить хотел.

Богдан подобрался.

— И что он знает о Ртищеве?

— Вот то-то и оно. Странно, он сказал, что только один Ртищев самоубийством жизнь покончил. Представляешь? Я, конечно, удивился, спрашиваю: да что ж тут странного? Наоборот, странно, когда благополучный человек в полном расцвете сил, истово служащий родной стране, вот так с собой поступает.

— И что же он тебе ответил?

— О, я же говорю: заучился наш сюцай! — Баг махнул рукой. — Конечно, перед экзаменами такое напряжение, кто хочешь заговариваться начнет… Он и говорит: от обиды, говорит, в этой стране любой русский вполне может покончить с собой. Вот так вот. Я даже, честно сказать, растерялся. Совсем не о том с ним говорить думал… Но спрашиваю: в каком смысле? А он: русские-де в Ордуси самые несвободные, их все гнетут и унижают, видишь ли. Для величия и единства Ордуси они постарались и продолжают стараться больше всех — а где благодарность? Пора, мол, их освободить. И он, Елюй-то, все для этого сделает.

— От кого освободить? — поинтересовался Богдан. — И потом… Елюй — разве русский?

Баг пожал плечами:

— Конечно, нет! Просто какая-то нелепица. Я его о том же спросил. Извините, мол, сюцай, но вы-то из Ханбалыка, древнего рода, так откуда ж вы это взяли? А он в ответ: знает, мол, прочитал. Что же до его собственной национальности — то какая разница? Ему, мол, даже удивительно немного, что я задаю подобные вопросы… ведь русский — это не национальность, это особое состояние души. Понял, драг еч? — Баг несколько искусственно рассмеялся.

— Ну и ну! — пробормотал Богдан, поправляя очки. — И где же он такого начитался?

— Извини, я не успел выяснить — с минуты на минуту тебя ждал. По-моему, он перезанимался просто, под надзором-то Судьи Ди. Тот с любого три шкуры сдерет.

Кот на коленях у Богдана, поняв, что речь идет о нем и о его наставнических способностях, поднял голову, открыл пасть и протяжно, жутковато зевнул.

— И потом… Я вот представил тебя, такого обиженного, понимаешь, такого угнетенного… Ты же, как я мыслю, русский?

— Конечно, — ответил минфа Оуянцев-Сю. — Вполне.

— Обижаешься на меня, нерусского? Или, скажем, на… не знаю даже. На Раби Нилыча твоего?

— Угу, — проговорил Богдан. — Каждый вечер зубами скрежещу. Полночи ворочаюсь, спать не могу от угнетения.

— Вот-вот! У меня настроение — три Яньло, а все ж таки, понимаешь, чуть не засмеялся. Только кивнул для вида. Мало ли у молодежи завихрений. Посвободней стану — буду уделять ему побольше внимания. Парень он хороший, хоть и с закидонами… — Баг был излишне многословен, говорил в несвойственной для себя расплывчатой манере, и Богдан понял наконец, что друг не решается о чем-то сказать, о чем-то важном, о чем сказать совершенно необходимо — и потому, сам возможно того не сознавая, тянет время.

— Так и что? — несообразно перебив друга, спросил Богдан.

Баг осекся.

— Да ты понимаешь… — проговорил он, глядя в сторону. — Под конец он мне коротенько и небрежно, как о вещи само собой разумеющейся, сообщает: я уверен-де, что такие самоубийства только начинаются. И тут ты в дверь позвонил.

Некоторое время друзья молчали.

— Типун ему на язык! — в сердцах выругался Богдан потом и тут же испуганно перекрестил себе рот. — Прости, Господи…

На столе запиликал телефон.

— Да, Лобо. Слушаю. Да… Где? Понял. Еду. Ничего не делайте. — Баг положил трубку. — Ну вот, — сказал он Богдану. — Елюй накаркал.

Улица Крупных Капиталов, четвертью часа позже

Баг остановил цзипучэ на углу улицы Крупных Капиталов и Лекарского переулка. Отсюда хорошо была видна цепочка вэйбинов, отсекающая толпу от огромной серой спасательной подушки, вздувшейся до уровня первого этажа — страховка на случай падения.

— Не могу сказать, что мне это нравится, — сказал Баг, глядя сквозь лобовое стекло на снимателя и осветителей с телевидения, развертывающих свои приборы напротив места грядущих событий. — Ну что ж, пойдем, еч?

Богдан молча кивнул, поправил шапку-гуань. На душе было мерзко: вчера ночью боярин, сегодня — еще один подданный вибрирует на кромке карниза, вот-вот прыгнет.

Вышли.

От оцепления отделился начальник отряда вэйбинов квартальной управы Бурулдай Худов — невысокий, почти квадратный молодец среднего возраста — и уверенной рысью устремился к ним. Подбежал. Вытянулся уставным порядком.

— Драгоценный преждерожденный Лобо, докладываю! Полчаса назад дворник пятнадцатого дома выразил испуг, что на крыше кто-то стоит и не уходит. Мы тут же связались с преждерожденным есаулом Крюком, каковой повелел позвонить вам, а мы тем временем распорядились, чтоб никого сюда не пускали и чтоб подушку подвезли. Личность установлена: соборный боярин Гийас ад-Дин. Живет в этом же доме. На четвертом этаже.

— Хорошо, — похвалил Баг, про себя удивившись поведению Крюка: насколько Баг его знал, Крюк примчался бы сам. Однако Крюка нигде видно не было. — Вольно. Пошли.

«Опять боярин, — потрясенно думал Богдан, с трудом удерживаясь от того, чтобы не пуститься бегом. — Это что же творится такое, пресвятая Богородица?»

Худов шагал рядом.

Вблизи оказалось, что толпа не так уж и густа: немногие ордусяне в отчий день бродили по улицам; в основном то были, скорее, жители окрестных домов.

На широком карнизе пятого этажа выкрашенного в зеленое дома с белой лепниной, между двух окон недвижно стоял, вжавшись в стену и раскинув руки, рослый человек в темном халате и с непокрытой головой.

— Так все полчаса и стоит? — вглядываясь, спросил Баг.

— Так точно! Не пошевелился ни разу! — отвечал бравый Бурулдай. — Не положено! Не положено! — замахал он руками на устремившегося к ним тощего юношу в варяжской ветровке и с микрофоном. Юноша отступил.

— По какому поводу он туда залез-то? — вглядываясь в боярина Гийас ад-Дина, поинтересовался Баг. — Как он это объясняет? Хочет чего? Или кто-либо вынудил?

— Он, драгоценный преждерожденный Лобо, никак не объясняет. Одно окно там на лестницу выходит, так я высунулся спросить, что, мол, случилось, а он — молчит, не отзывается.

Богдан сокрушенно покачал головой.

— Мы вызвали пожарных, у них лестница, чтоб снять…

Баг нахмурился.

— И как вы себе это представляете? — Повернулся к Богдану. — Вот что, драг еч, ты тут постой, а я пойду достану боярина.

— Может, лучше пожарных подождать?

— А если он свалится?

— Так подушка же…

Баг с сомнением покрутил головой.

— А ну как промажет?

Он кивнул Бурулдаю:

— Ведите!

Скоростной лифт мгновенно вознес их на пятый этаж; Баг, предшествуемый Худовым, споро преодолел лестничный пролет и очутился на площадке у открытого окна. Тут маялись два вэйбина; то и дело высовываясь в окно, они тревожно посматривали в сторону замершей на карнизе фигуры. При появлении начальства вэйбины прервали наблюдение и уставным образом вытянулись.

Баг аккуратно выглянул наружу. Справа, буквально в шаге от окна, стоял, трепеща на легком ветру темным халатом, соборный боярин Гийас ад-Дин: смуглолицый преждерожденный лет сорока, рано начавший лысеть, гладко выбритый — оттого особенно заметна была необычайная бледность его лица. Хорошо освещенный лучами солнца, боярин бессмысленным, как показалось Багу, взглядом уставился в фасад дома напротив, а губы его что-то неслышно шептали.

Баг, глядя на ад-Дина, кашлянул.

Никакой реакции.

— Драгоценный преждерожденный, а драгоценный преждерожденный… — позвал Баг боярина.

Никакого ответа.

Внизу между тем добрые полторы сотни людей замерли, глядя на них с Гийасом, и где-то среди них был Богдан.

— Преждерожденный соборный боярин Гийас ад-Дин! — воззвал Баг. — Что вы делаете здесь в этот замечательный день?

Нет ответа.

Баг взобрался на подоконник и поставил ногу на карниз. Внизу кто-то еле слышно ахнул.

Баг убедился в прочности карниза и осторожно шагнул к недвижному Гийасу.

Богдан и Баг

Следственный отдел Палаты наказаний, кабинет шилана Алимагомедова, 20-й день восьмого месяца, отчий день, вечер

— Еще раз прошу прощения, ечи, — сдержанно сказал Редедя Пересветович, — за то, что, собрав вас здесь сейчас, я лишил вас возможности спокойно провести конец отчего дня в кругу семьи, среди родных и близких. Но дело не терпит отлагательств. Происходит нечто несусветное, — он помолчал, словно желая что-то добавить, но, похоже, так и не придумал что. Лицо шилана было мрачнее тучи. — Прошу садиться, — скупо проговорил он и первым уселся во главе широкого стола, прямо под висящим на стене большим портретом Конфуция в парадной шапке, по сторонам коего красовались парные надписи на двух языках: на господствующем в улусе русском наречии и в оригинальном древнем начертании: «Благородный муж наставляет к доброму словами, но удерживает от дурного поступками».

Коротко, словно голые ветви деревьев под свирепым порывом ноябрьского ветра, простучали по полу придвигаемые к столу стулья.

Баг, машинально вертя в руках непочатую пачку «Чжунхуа», уселся рядом с начальником. Напротив него, бледный, с мешками иод глазами, неловко утвердился Максим Крюк; он впервые был на совещании столь высокого уровня. По правую руку от Крюка на краешек стула присел, теребя редкую седую бороду, главный лекарь следственного отдела, блестящий знаток психоисправительного иглоукалывания, маленький и уютный Рудольф Глебович Сыма.

Богдан скромно пристроился в кресле в углу, под раскидистым фикусом в большой кадке, рядом с лаковым столиком, на котором пестрели заботливо разложенные письмоводителем шилана, но так никем и не прочитанные основные сегодняшние газеты. Алимагомедов сделал Богдану приглашающий жест — мол, садитесь рядом со мною, во главе стола, драг прер еч; но Богдан лишь помотал головой и негромко проговорил с улыбкой:

— Нет-нет, я лучше тут…

Алимагомедов кивнул и не стал настаивать.

Было не до церемоний. Да и по сути этот симпатичный этический надзиратель был прав: за столом собрались профессионалы сыска, он же представлял здесь совсем другую ветвь человекоохранения.

— Начнем, — угрюмо проговорил шилан. — Еч Сыма, прошу вас. Можно не вставать.

Баг наконец сунул пачку в рукав халата: все равно курить сейчас было никак не сообразно. Сыма в последний раз, совсем уж ожесточенно, подергал длинные волоски бороды и чинно сложил руки на столе.

— Я очень мало что могу сказать, — сообщил он с легким, но узнаваемым наньцзинским акцентом. — И, собственно, суть моего доклада будет сводиться к одному: ничего. Ничего не обнаружено. Ничего не могу понять. Ничего не могу порекомендовать. — Он перевел дух. — После того, как присутствующий здесь прер еч Лобо столь удачно и столь мужественно снял драгоценного боярина с карниза и доставил его вниз…

Баг при этих его словах невольно потрогал свежую царапину на щеке. Боярин очень не хотел, чтобы его снимали и доставляли. Отбивался. Кричал. Даже ногти в ход пустил. Пришлось перекинуть особу боярина через плечо и в таком виде доставить к служебной повозке.

Неприятное воспоминание.

— …прер Гийас ад-Дин был немедленно доставлен в центральную больницу Палаты наказаний, на психоневрологическое отделение. Я прибыл туда в девятнадцать ноль семь. Был проведен весь возможный комплекс исследовательских разборов и лечебных мероприятий. И то и другое — вотще. Мы не нашли никаких причин внезапного помутнения рассудка. Ни физиологических, ни психических, ни химических, ни гипнотических… ни каких-либо иных. И не смогли привести боярина в себя. Боярин по-прежнему плох. Он постоянно порывается лезть куда-то наверх, не отвечает ни на какие вопросы, не понимает, где он, и бормочет бессвязные фразы, суть которых сводится примерно к следующему: я здесь больше не могу находиться, здесь больно, я разорвусь пополам, я хочу улететь, отпустите, я улечу. — Сыма опять глубоко вздохнул, его щека нервно дернулась. — То есть весь мой опыт говорит, что подобное состояние может быть лишь результатом некоего излишнего психоисправительного вмешательства. Дурманного, несомненно. Но никаких его признаков обнаружить не удается, а значит, и осмысленно лечить мы не в состоянии. Наблюдать это очень тяжело, ечи. Беспомощность… она просто душит.

Врач несколько раз с силой провел взад-вперед ребром ладони по сукну, покрывавшему стол.

— Уфа жэньшоудэ… — едва слышно пробормотал он, потом вздрогнул и, хотя все его прекрасно поняли, повторил по-русски: — Невыносимо.

Он запнулся.

— Говоря иными словами, налицо немотивированное, внезапное и устойчивое, ничем не объяснимое безумие, — закончил он сухо. — В данный момент мне сказать более нечего.

Шилан, уложив подбородок на смуглые волосатые кулаки, громко втянул воздух носом.

Сыма помолчал, потом вынул из рукава халата туго скрученный, плотный свиток.

— Здесь все в подробностях, — сказал он и положил свиток на стол перед собой. — Отчет о проведенных разборах и отчет о принимавшихся мерах. Если хотите, я доложу прямо сейчас…

Он умолк.

— Пока не стоит, Рудольф Глебович, — мягко ответил Алимагомедов. — Пока не стоит. Суть мы поняли: ничего. Маленький врач покивал.

— Ничего, — подтвердил он.

— Еч Крюк, — сказал Алимагомедов. Есаул пригладил волосы, чуть кашлянул. «Да что это с бравым козаком? — уже не на шутку встревожился Баг. — На себя не похож…»

— Я приехал к месту происшествия несколько позже других — вследствие недомогания, — сипловато проговорил он, — но все мероприятия проводились уже моей бригадой и под моим руководством. Сразу после того, как неотложная повозка увезла драгоценного преждерожденного боярина, в присутствии трех понятых и представителя этического надзора преждерожденного Оуянцева-Сю, нами для проведения первичного осмотра была согласно уложений вскрыта дверь боярских апартаментов, и я могу озвучить…

Алимагомедов брезгливо вздрогнул и раздраженно хлопнул ладонью по столу.

— Дражайший Максим Леопольдович, — язвительно перебил он, — я не совсем вас понимаю. Вы что же, не присутствовали на месте происшествия и собираетесь читать по бумажке то, что вам написали подчиненные? — Крюк побагровел. — Или плохо владеете русским наречием? Извольте правильно подбирать слова! Странно, что мне, даргинцу, приходится сообщать это вам, русскому. Подобные мелочи, конечно, условность… но, смею вам напомнить, культура на девяносто процентов состоит из условностей. А мы, в нашем учреждении, по отношению к культуре должны быть особенно щепетильны и трепетны… Продолжайте.

«Нервничает Пересветыч», — подумал Баг. «На каком он нерве, однако!» — подумал Богдан.

Рудольф Глебович Сыма глянул на Алимагомедова с пониманием.

Баг неловко поерзал. Он сам несколько раз ловил себя на том, что бездумно повторяет в подобных ситуациях это бессмысленное словцо, вошедшее в употребление с легкой руки одного модного телеобозревателя, даже, помнится, однажды — в разговоре с тем же Пересветычем. Алимагомедов тогда высоко поднял правую бровь и посмотрел с недоумением на Бага, но ничего не сказал… А тут отыгрался — и, конечно, нарочно, чтобы Баг слышал. «Не повезло Крюку, — подумал Баг сочувственно, — попал под горячую руку…» И чтоб не глядеть ни на Крюка, ни на Алимагомедова, он уставился на украшавший стену напротив него портрет знаменитого человекоохранителя времен Великой Танской династии Ди Жэнь-цзе.

Крюк побагровел.

— Прошу прощения, драгоценн… — сдавленно начал он, но грозный шилан нетерпеливо его прервал:

— К делу, к делу!

Крюк вытер пот со лба.

— Первичный осмотр позволил установить, — продолжал он, — что у драгоценного преждерожденного боярина…

— Говорите короче, — мягко попросил Богдан из своего угла. — Пожалуйста. У прера ад-Дина…

— У прера ад-Дина, — вздрогнув, повторил после паузы несчастный Крюк, — совсем недавно, перед самым… происшествием, был посетитель. Один. Мужчина. Оба курили. Судя по количеству окурков, разговор был довольно напряженным и длился не меньше часа. Разбор окурков никаких посторонних примесей в табаке не выявил.

— Разбор проводился… — начал было Алимагомедов, но Крюк предвосхитил его вопрос:

— Самый детальный, вплоть до спектроскопического.

— Я настоял, — подал голос Сыма. Шилан, коротко покосившись на врача, кивнул и вновь перевел взгляд на козака.

— На столе в гостиной обнаружены были также кофейник и две чашки с остатками кофея. — Крюк отчетливо и старательно выговорил последнее слово, вспомнив, видимо, что среди неработающих столичных дам не так давно стало модно выговаривать его на варварский манер: «кофе» — и если шилану почудится, будто так сказал и он, новой взбучки не миновать. — Кофей бразильский, судя по характерному набору микроэлементов, обнаруженных при разборе, — с плантаций фирмы «Гомеш, Лумиш и Хипеж». Высококлассный кофей. Никаких посторонних веществ ни в кофейнике, ни в чашках — ни в той, ни в другой — не обнаружено. Там же, на столе, находилась наполовину пустая бутылка вина «Цветущая слива»…

— Слабые следы алкоголя в крови потерпевшего нами найдены, — вновь уточнил Сыма, — но доза крайне незначительна. Вино никак не могло привести к подобным последствиям.

— Пили также оба, — продолжал Крюк, — следы вина найдены в двух бокалах. Если пили поровну, на каждого пришлось не более ста — ста десяти граммов. Никаких посторонних веществ в вине нет — ни в бокалах, ни в самой бутылке. Надо отметить еще, что ни малейших видимых признаков беспорядка, ссоры, чересчур эмоциональных действий — не обнаружено. Тщательный разбор бумаг производится. По апартаментам все, — он перевел дух и опять нервным жестом пригладил волосы. — Показания соседей-свидетелей позволили установить, что прер ад-Дин жил довольно одиноко и уединенно… Хотя он и имел временную супругу, но, как говорят, она не жила с ним под одной крышей и посещала мужа довольно редко, не чаще раза в седмицу. Последний раз она появлялась на Больших Капиталов три дня назад. Во всяком случае, так показали соседи.

— Личность супруги установлена? — спросил шилан.

— Да, — взял слово Баг. — Это известная тележурналистка Катарина Шипигусева. Особа молодая, крайне талантливая и, как я понимаю, крайне честолюбивая — конечно, ей не до нормальной жизни с мужем. Я видел несколько ее обзорных передач… По-моему, из тех, кто ради красного словца сыном назовет отца.

Сидящий поодаль маленький врач отчетливо передернулся: видимо, ему, как уроженцу Цветущей Средины, особенно явственно представился увековеченный этой знаменитой поговоркой предел информационной нечистоплотности[85].

— Возможно, это несущественно, — проговорил из своего угла Богдан, и все обернулись к нему, — но последние полгода она специализируется на соборных сюжетах, причем явственно поддерживает народовольцев. Очень информированная о боярской политической жизни особа. Возможно, ее увлеченностью этими проблемами и объясняется сей брак. Оба супруга шли от деловых интересов.

— Продолжайте, еч Крюк, — устало проговорил Алимагомедов. Его угрюмость можно было понять: соваться в подобные круги — всегда лишняя головная боль. Расследование и так обещало быть головоломным — а тут законопросительная ветвь власти купно со средствами всенародного оповещения… С ума сойдешь.

— Согласно свидетельским показаниям, — продолжал, тщательно выбирая слова, Крюк, — у прера ад-Дина действительно непосредственно перед происшествием был посетитель. Гость. Трое свидетелей заметили, что примерно за полтора часа до начала событий к парадному подъезду дома, где проживает боярин, подъехал бежевый «тахмасиб», номерной знак которого предположительно оканчивался на 85 или 86. Из него вышли потерпевший и некий мужчина представительной наружности, примерно одного с потерпевшим возраста. Они, оживленно беседуя, скрылись в парадном. Через некоторое время мужчина, с которым приехал прер ад-Дин, спустился один, сел в повозку и уехал. Свидетельница Федосеева,девяноста семи лет, живущая напротив и почти все время коротающая в кресле у окна, припомнила, что этот человек бывал гостем прера ад-Дина довольно часто.

Ноздри шилана хищно расширились.

— Удалось установить, что чему предшествовало — выход прера ад-Дина на карниз или отъезд гостя?

— Нет, — ответил Баг, — не удалось. Никто из свидетелей не мог сказать точно, гулял ли уже боярин по карнизу, когда отъехал от парадного «тахмасиб», или еще нет.

— Личность гостя? — отрывисто бросил Алимагомедов.

— Личность гостя установлена практически достоверно, — отвечал Баг. — Бежевый «тахмасиб» с номерным знаком 3 АлУ 27−85 принадлежит преждерожденному Даниилу Казимировичу Галицкому, сорока семи лет. — Баг чуть выждал, потом добавил: — Мы успели выяснить, что в свое время этот прер был человекоохранителем, блестящим воином. Два десятка лет назад он какое-то время даже возглавлял один из боевых отрядов особого назначения, боровшихся с «дурманными баронами» и их шайками на юго-восточных рубежах Цветущей Средины — знаете, «Золотой треугольник»… Джунгли, тайные базы, единоборства, бесшумные захваты… Специалист. Пять боевых наград, одна — непосредственно от императорского двора. А сейчас прер Галицкий… — Баг опять чуть выждал. — Сейчас прер Галицкий — александрийский соборный боярин.

— Одно к одному… — пробормотал шилан.

— Несколько фотографий прера Галицкого были мною предъявлены, — сказал Баг, — свидетельнице Федосеевой. На всех она опознала человека, посетившего боярина ад-Дина непосредственно перед началом событий.

— Вы попытались связаться или как-то встретиться с прером Галицким, еч Лобо?

— Личность его была окончательно установлена не более получаса назад, — покачал головой Баг. — Сейчас у нас четверть двенадцатого. Ночи. Беспокоить подданного Галицкого в такое время, да еще в отчий день, мы с ечем Оуянцевым сочли несообразным.

Шилан покусал губу.

— А если он все же как-то причастен…

— Тем более, драг прер шилан. Что мы можем ему предъявить сейчас, чтобы разговаривать… столь чрезвычайным образом?

— Хорошо, — Пересветыч после отчетливых внутренних колебаний сдался. — Согласен. Есть какие-то предварительные соображения?

Повисла тяжелая тишина. Потом Баг решительно ответил за всех:

— Никаких.

— Еч Сыма, — сказал шилан. — Что может человека вот так вот… ни с того ни с сего, после вполне мирного разговора с коллегой, а возможно, и приятелем… другом… заставить…

— Ничего, — ответил лекарь. — Собственно, я это уже сказал: насколько мне известно — ничего. Драконова доза какого-то психоисправительного снадобья, может быть. Но ее не было.

Шилан выпрямился, расправил плечи. Густые брови его как сошлись в начале совещания на переносье, так там и оставались.

Вдруг встал с кресла Богдан и неторопливо, мягко подошел к столу. Все опять обернулись к нему.

— Вероятно, следует учесть еще и вот что, — негромко сказал он. — Прер ад-Дин, так же как и загадочно погибший вчера прер Ртищев, оба принадлежали к наиболее активным вождям соборного дана народовольцев и горячо поддерживали идею небезызвестной налоговой челобитной. А прер Галицкий входит в руководство соборного дана кормильцев[86]. Это само по себе ничего не значит, конечно. Я знавал людей, которые придерживались различных политических взглядов и были при том прекрасными друзьями… Но все же. Все же, — он остановился у стола слева от Алимагомедова и обвел взглядом присутствующих. — Народовольцы склонны поддержать налоговую челобитную — в значительной степени стараниями покойного Ртищева и ад-Дина. Кормильцы же горячо ратуют против нее. Последствий утверждения челобитной князем и введения в действие предлагаемых ею изменений, воздействия их на экономику улуса и империи в целом — точно и доказательно просчитать сейчас не может никто. Голосование по челобитной — через три дня, в четверицу. Таковы факты.

Установилось молчание.

Наверное, лишь через полминуты шилан, медленно поднявшись со своего места, спросил:

— Наблюдателей у дома Галицкого выставили?

— Пятерых, — ответил Баг.

— Хорошо, — Алимагомедов ожесточенно потер глаза, — на этом пока все. Мне кажется, есть все основания объединить дела Ртищева и Гийаса ад-Дина в одно, вести их будет прер Лобо. Докладывать ему. Прер минфа Оуянцев осуществляет этический надзор по линии своего ведомства.

Когда совещание закончилось и подавленные, молчаливые человекоохранители потянулись к выходу из кабинета, Алимагомедов аккуратно тронул Богдана за локоть.

— Подождите минутку, Богдан Рухович, — негромко попросил он.

Богдан с готовностью остановился.

— Слушаю вас, Редедя Пересветович.

— Вы действительно полагаете, что политическая борьба в Соборе достигла такой остроты…

— О, нет. Я не имею ни малейших оснований так думать.

Шилан облегченно вздохнул.

— Хвала Аллаху… Я тоже не могу. Это было бы слишком… слишком… Одним словом, слишком.

— Думать так совершенно преждевременно, — уточнил Богдан, — но иметь в виду эти обстоятельства, я думаю, необходимо.

— Это — да… Скажите, как вы сами-то относитесь к челобитной?

Богдан чуть усмехнулся.

— Я считаю ее ошибочной, — сказал он. — Любое предоставление любых законодательно закрепленных привилегий за каким-либо улусом я счел бы вредным. Как бы сторонники этой идеи ее ни защищали, чем бы ни доказывали — развитием здоровой межулусной конкуренции, стремлением привлечь на территорию улуса новые капиталы и новые технологии… все равно. Всякое неравенство есть мина под единство страны. Я никогда не голосовал за кормильцев, но сейчас я целиком на их стороне. А почему вы спросили, еч Алимагомедов?

— Видите ли… — замялся шилан.

Богдан коротко покосился на Бага; тот пристроился в укромном кресле под фикусом и, согнувшись в три погибели, чтоб не бросаться в глаза, приглушенно бубнил в трубку: «Стасенька… Драгоценная Стасенька… Завтра мы не сможем увидеться. Послезавтра? Наверное, нет. Не знаю… В средницу? Не знаю… — тяжело вздохнул. — Не знаю, драгоценная Стася…»

— Если те, — сказал Богдан, — чьи взгляды я разделяю, начнут защищать их преступным образом, я буду пресекать их человеконарушительную деятельность так, как если бы не имел вообще никаких взглядов. Разве вы, Редедя Пересветович, поступили бы иначе?

Алимагомедов лишь снова облегченно вздохнул. Пристально вгляделся в лицо Богдана.

— А ведь у вас есть еще какие-то соображения, — проговорил он. — Признайтесь.

— Признаюсь, — ответил Богдан, — есть. Но они еще очень… смутны и бездоказательны.

— Ни слова? — спросил Алимагомедов.

— Ну почему же… Между нами. Я вот думаю: политическая борьба — дело обычное и повседневное, совершенно естественное для общества. Люди не могут иметь одно на всех мнение о том, что для общества хорошо, а что плохо. Конечно, для дана кормильцев выгодно, что вожди народовольцев выходят из строя. Такое соображение естественным образом приходит в голову. Но при всем том не настолько уж выгодно, чтобы… чтобы идти на преступление, — Богдан повернулся к Багу, который, наговорившись, неслышно подошел к ним. — А посмотрим с другой стороны. Кому выгодно, чтобы челобитная прошла? А? Да в первую голову — самим высокотехнологичным предприятиям улуса, хотя они и вне дискуссии, вне политики… То есть? Ракетно-космическому делу — раз. Но оно почти целиком казенное, так что ракетчикам не очень важны эти налоговые дрязги… Биологическому делу — два. Один только центр имени Крякутного в Подмосковье, бывший институт генетики, чего стоит… И три.

— Три? — спросил Баг.

— «Керулен», — ответил Богдан. — Твой старый знакомый Джимба.

Повисла пауза. Потом Бага будто обожгло — он вспомнил.

— Первое загадочное самоубийство — начальник стражи «Керулена»! Еще полгода назад!

— Именно, — подтвердил Богдан.

— Это значит… — лихорадочно соображая, протянул Баг. — Это значит, что…

Шилан Алимагомедов сообразил быстрее. Его глаза сузились, словно он прицеливался.

— Это значит, кто-то очень не хочет, чтобы объединение прера Джимбы получило дополнительные возможности развития и роста, — проговорил он бесстрастно. — Очень не хочет.

— Похоже на то, — согласился Богдан.

Апартаменты соборного боярина Галицкого, 21-й день восьмого месяца, первица, утро

Утро первицы началось для Бага на полчаса ранее обычного — с посещения утренней медитации в Храме Света Будды. Чрезвычайные обстоятельства выбили Бага из привычной жизненной колеи: обычно отчий день он заканчивал в обществе своего духовного наставника Баоши-цзы, и на его памяти случаев, когда этому что-либо мешало, было столь немного, что счесть их хватило бы пальцев на одной руке.

Вчера не успел, так уж сегодня — обязательно… Тем более, что ночь не принесла успокоения. Напротив.

Баоши-цзы отнесся к неурочному появлению Бага со всегдашним благостным пониманием, слегка шевельнул в приветствии рыжей бородой и коротким, но величественным жестом предложил занять циновку, возникшую справа незаметными стараниями послушника Да-бяня.

Когда медитация закончилась, Баг, дабы испросить совета, начал было рассказывать великому наставнику об удивительных происшествиях последних двух дней, которые ввели его дух в смущение, но Баоши-цзы, перебирая четки, легким движением руки прервал его и, оборотившись к послушнику Сяо-бяню, повелел принести кисть, тушь и лист бумаги. Когда все требуемое было доставлено, Баоши-цзы на минуту прикрыл добрые глаза, а потом напитал кисть тушью и единым движением начертал гатху, каковую и даровал Багу, а сам величественно удалился во внутренние покои. Гатха гласила:

С безначальных времен из жизни в жизнь существа переходят.
Неразумный считает: себя я убью и тем от страданий избавлю.
Но мудрец понимает: плоды деяний, будто тень, за телом следуют.
И не обманешь причин и следствий цепь, себя убивая.[87]
Баг сложил лист и спрятал в рукав. От прозорливости великого наставника на душе, как обычно, стало лучше, однако же полного спокойствия достичь так и не удалось. Слишком много всего навалилось.

…Баг заехал за Богданом, как и договаривались, ровно в девять. Жанна, посвежевшая и успокоившаяся после долгого сна, проводила мужа до дверей апартаментов, полная готовности наконец-то, после асланівськой встряски и вызванного ею долгого недомогания, вновь впрягаться в работу. Сегодня она собиралась посетить Главную научную библиотеку на Острове Басилевса Константина Великого — александрийцы, как правило, называли его просто Басилеевым. Впрочем, супруга клятвенно заверила Богдана, что отправится туда не раньше, чем сготовит обед. Молодица постепенно привыкала к вкусам Богдана и давно уж не варила лукового супу; да и самой ей больше оказались по нраву щи. Со сметаной.

Когда Богдан открыл дверь, она сказала тихо:

— Я люблю тебя… — И медленно провела ладонью по его щеке. Он благодарно, ободряюще улыбнулся — и поспешил по лестнице вниз, на улицу Савуши, где нетерпеливо фырчал мотором Багов цзипучэ[88].

Лицо Бага было по обыкновению бесстрастным, но по тому, как он хмуро смотрел на залитую утренним солнцем улицу и как резко тронул повозку с места, Богдан понял, что друг не в духе.

— Что-нибудь случилось?

Баг ответил не сразу. Стремительно вывернув на скоростную полосу, он, хмурясь, докатил до развязки, за которой Савуши превращалась уже в загородный Прибрежный тракт, развернулся и погнал мимо уютных мостов, ведших на Парковые острова, обратно к центру Александрии.

— Да чушь какая-то… — пробормотал он тогда.

— Какая? — терпеливо спросил Богдан.

— Кот пропал…

— Судья Ди? — поднял брови Богдан.

— Ну да. Пришел неизвестно откуда… и ушел неизвестно куда.

— А что же сюцай твой за ним недоглядел?

Баг помолчал. Свирепо обошел тяжелый продуктовоз, тащившийся с явным опозданием к какому-то из центральных магазинов, и процедил:

— В том-то и штука, что он тоже пропал. По-моему, не ночевал дома.

Богдан покачал головой. Эти события казались такой мелочью в сравнении со смертью Ртищева, сумасшествием ад-Дина и всем прочим…

— Если ты не против, сразу после беседы с Галицким заглянем ко мне на минутку, — просительно сказал Баг, не отрывая взгляда от летящей навстречу, переполненной в этот час дороги. — Сердце не на месте.

— Какой разговор, — ответил Богдан и достал из кармана ветровки телефонную трубку. К телефону долго не подходили, и сердце Богдана несколько раз успело сжаться: а вдруг они напрасно не побеспокоили боярина вчера и с Галицким за ночь тоже что-то случилось? Он не выходил из дома ни ночью, ни утром, это подтвердили все наблюдатели — но коль началась эта бесовская пляска, нельзя было пребывать в уверенности…

Однако в конце концов раздался отчетливый щелчок соединения, и негромкий голос сказал:

— Да, слушаю…

— Я имею честь беседовать с преждерожденным боярином Галицким? — спросил Богдан.

— Да.

— Я срединный помощник Управления этического надзора Оуянцев-Сю. Простите, ради Бога, за столь ранний звонок, но обстоятельства складываются таким образом, что мне и моему напарнику было бы очень желательно теперь же с вами побеседовать.

Пауза.

— В связи с… Гийасом?

— Вы уже знаете?

— Конечно. Видел в утренних новостях. Безобразная передача, какой-то цирк устроили из трагедии…

— Насколько нам известно, — осторожно спросил Богдан, — вы поддерживали довольно близкие отношения с прером ад-Дином?

— Мы семнадцать лет друзья, — просто ответил Галицкий.

— И оказались по разные стороны засеки…

— Уже в третий раз за то время, что мы оба боярствуем в Соборе. Нам это не помешало в прошлом, не помешает и теперь… если Гийас поправится. Вы знаете, что с ним?

Богдан запнулся, не зная, как ответить, но Галицкий сам пришел ему на помощь.

— Впрочем, что мы по телефону… — сказал он. — Хорошо, я вас жду. Когда вы сможете приехать?

— Мы уже едем, — ответил Богдан.

Соборный боярин Даниил Казимирович Галицкий жил в скромных двухэтажных апартаментах о девяти комнатах в высотном доме на самом берегу Охотницкой речки; из широких окон его гостиной, в которой он принял ечей, открывался прекрасный вид на слияние Охотки и Нева-хэ. Человекоохранители представились; боярин отвесил им короткий, исполненный внутреннего достоинства поклон. Бывший осназовец и после многих лет соборной деятельности сохранил поджарую, крепкую фигуру, смуглую кожу и острый, цепкий взгляд. Он тактично дал друзьям оглядеться (Богдан отметил аскетичность обстановки, да еще — католическое распятие, осенявшее необозримый рабочий стол), указал им на кресла и, каким-то невероятным чутьем угадав в Баге курильщика, немедленно извлек из недр стола прекрасную серебряную пепельницу и придвинул к нему. Затем уселся в свое кресло первым.

Правила ведения сообразной беседы требовали хоть минуту поговорить с хозяином о погоде и семье, но соблюдать их в данном положении и Богдану, и Багу было невмочь. Оба напряженно перебирали варианты начала разговора, но боярин снова пришел им на помощь.

— Вы, вероятно, успели выяснить, что я был в гостях у Гийаса непосредственно перед приключившимся с ним несчастьем, — утвердительно проговорил он.

— Да, — признался Богдан. — Поэтому нам и показалось необходимым переговорить с вами как можно быстрее.

— Понимаю. Вероятно также, вы установили, что я оказался последним, кто видел Гийаса в добром здравии. Собственно, это было несложно. Гийас жил очень замкнуто, Катарина вчера к нему не собиралась… так что — я.

— Да, — повторил Богдан.

Галицкий с каждым мгновением нравился ему все сильнее — открытый, мужественный, умный человек. «Впрочем, — одернул себя Богдан, — мне и Абдулла[89] в Асланіве нравился, да еще как…»

Галицкий помолчал. Взгляд его был тяжел и непроницаем.

— Это правда, — сказал он затем. — Судя по тому, что говорили в новостях о времени происшествия, я еще до дому доехать не успел, когда Гийас уже вышел на карниз. Это… — он помотал головой, прикрыв глаза. Броня его на миг дала трещину. — Это… что-то чудовищное!

Впрочем, Галицкий тут же взял себя в руки.

— Прежде чем спрашивать начнете вы, — сказал он с подчеркнутой бесстрастностью, — я все же повторю свой вопрос. Что с ним?

— Мы не знаем, — честно сказал Богдан.

Галицкий медленно, едва заметно кивнул. У него была гордая, красивая посадка головы. И чуть поседевшие виски.

— Спрашивайте, — сказал боярин.

— Мне кажется, — улыбнулся Богдан, — вы прекрасно сможете угадать все наши вопросы. Может быть, вам будет легче просто рассказывать? Тогда мы отнимем у вас меньше вашего яшмового времени.

Боярин помолчал.

— Да, время сейчас дорого, — уронил он. — Через три дня в Соборе будет такая рубка… Прохоровское побоище. Сегодня во второй половине дня князь принимает руководителей всех данов, чтобы еще раз выслушать их доводы и попытаться примирить их точки зрения. Мне тоже нужно быть там. И успеть подготовиться…

— Из-за чего будет рубка? — поинтересовался Баг.

Галицкий быстро глянул на него исподлобья.

— Не надо изображать свою полную неосведомленность, чтобы меня разговорить, — сказал он. — Я и так разговорюсь.

Баг откинулся на спинку кресла. Ему очень хотелось курить — но, несмотря на предупредительно подвинутую ему под самый нос пепельницу, какая-то непонятная гордыня заставляла его терпеть.

— Налоговая челобитная, на наш взгляд, разрушит экономическую устойчивость в улусе, а возможно, и во всей империи. А возможно, — глухо пояснил Галицкий, — и не только экономическую… С другой стороны, например, иные считают, что настанет невыразимое процветание. Боюсь, примирить наши взгляды князю не удастся. Я именно это пробовал вчера сделать и понял, что — нет, стена.

— Что пробовали сделать? — спросил Баг. Галицкий помолчал.

— Собственно, вчера мы с моей супругой и сыном Гийаса — он уж пару лет живет отдельно от отца, я его чуть ли не с пеленок знаю… решили все вместе воспользоваться погожим днем и долго гуляли в парках Пусицзина. Осмотрели старый загородный княжий терем, покатались на лодке… А потом… Все так расслабились, настроение у всех сделалось благодушное, доброе, и я… — Боярин мучительно подбирал слова, рассказ явно давался ему нелегко. — И я решил сделать последнюю попытку переубедить Гийаса. Мы заехали ко мне, оставили здесь Ядвигу — это моя жена, отпустили восвояси водителя и на моей повозке отправились в пустую квартиру Гийаса. Мол, посидим по-холостяцки, слегка выпьем, поболтаем, повспоминаем… Но я-то уже знал, зачем еду. И там, под кофеек и доброе вино, завел разговор о челобитной.

Он умолк. Закрыл глаза.

— У меня осталось очень странное впечатление от этого разговора, — глухо проговорил боярин.

«Ни за что не закурю!» — в двадцатый раз решительно подумал Баг, старательно глядя в окно.

По широкой, сверкающей от низкого предосеннего солнца глади Нева-хэ величаво и медленно двигался украшенный бунчуками прогулочный корабль.

— Его убежденность в своей правоте показалась мне какой-то неестественной. Чрезмерной… нездоровой. Да, вот верное слово — нездоровой. Я всегда знал Гийаса как умного, хладнокровного и открытого к взаимопониманию убежденца. Но не как убежденца-маньяка… Простите, я закурю.

Он вынул из-за пазухи пачку; Баг, с облегчением понявший, что теперь и ему задымить будет незазорно, разглядел, что это были весьма зверские папиросы «Еч» с длинной, но все равно лишенной всякого фильтра гильзой. «Осназовские привычки, — понял человекоохранитель. — Гнус лесной травить в джунглях ими славно…»

Он закурил едва ли не раньше боярина.

Богдан отодвинулся от друга чуть подальше.

— Я несколько затяжек, — мгновенно заметив нелюбовь Богдана к дыму, как-то очень по-детски сказал маститый законопроситель.

— Ну что вы, Даниил Казимирович, — проговорил Богдан.

Баг задымил торопливей. На всякий случай. Вдруг и впрямь несколько…

— Так вот, — пустив в потолок длинную струю густого зеленоватого дыма, проговорил Галицкий. — Понимаете, мы беседовали больше часа, но я уже минут через десять понял, что совершенно зря затеял этот разговор. По сути он свелся к тому, что это Гийас, напротив, пытался переубедить меня. Причем делал это с таким напором, с таким невниманием к возражениям и доводам собеседника… Я никогда его прежде не видел таким. А когда я что-то говорил в ответ, он буквально отмахивался. Вот так. — Галицкий, разогнав ладонью медленно клубившийся дым, показал, как именно от него вчера отмахивался боярин ад-Дин. Снова умолк.

— Скажите, драг прер, — проговорил Баг осторожно, — а кто-то может подтвердить время вашего возвращения домой?

Галицкий улыбнулся. С усмешкой кивнул.

— Только жена, — ответил он. — Вам этого, вероятно, будет недостаточно… Нет, подождите. Когда я ставил повозку в гараж, мне навстречу прошел сосед… мы поздоровались. Не знаю, заметил ли он, который был час… Но это случилось примерно в семь двадцать. В передаче сказали, что человек на карнизе впервые был замечен около половины восьмого, так, нет? Значит, я никак не мог вытолкнуть друга на карниз ладонью в спину, еч Лобо. Не было меня там уже. К сожалению. Может, будь я там, я бы его удержал…

Баг молча затушил недокуренную сигарету. Кажется, мимо. Ладно. Проверить надо было в любом случае.

— Я хочу вам досказать… Самое странное было под конец. Понимаете, я все-таки перехватил инициативу в разговоре… может, Гийас просто устал или счел, что после тех доводов, которые он привел, я совсем уж растерялся и ничего не могу возразить. А мне как-то удалось собраться, сосредоточиться… — Галицкий опять улыбнулся. — У меня вообще-то всегда был очень развит дар убеждения, дар подчинять себе… ну, вы, наверное, знаете — служба дает незаменимые навыки. И вот, как-то очень сжато и образно, очень просто я ответил на все, что он мне говорил. По-моему, я камня на камне не оставил от всех умствований Гийаса… Понимаете, на какой-то миг мне даже показалось, что я победил. И что у меня… у нас… будет сторонником больше в четверицу. Сильным, влиятельным сторонником.

Боярин снова умолк. Глядя поверх голов человекоохранителей, сделал несколько долгих затяжек.

— А потом он вдруг весь затрясся. Знаете, он почти заплакал. Виновато так, сокрушенно, беспомощно… И сказал что-то… весьма бессвязное. Сказал: да, ты, наверное, прав, но я не могу, понимаешь, я не могу… А потом как закричит: нет, я прав! Я! Ты мне голову не задуришь! И вы понимаете, мне показалось, что он готов… готов меня ударить. Буквально броситься готов на меня… — Галицкий резко ткнул окурок в пепельницу. — И я ушел. Понимаете, я думал, это я его, как молодежь теперь говорит, достал. Замучил бессмысленным спором. Я чувствовал себя очень неловко: был такой чудесный день, и я его другу пустил под откос. Я был уверен: когда я уйду, он успокоится.

Галицкий вдруг встал.

— А это начиналось его безумие. Понимаете? При мне начиналось. А я не понял. Я думал, это я его разозлил. И ушел. Еще оскорбленный такой ушел, еще бросил ему что-то… мол, научись держать себя в руках. А если бы не ушел? Ведь оно только начиналось… Что его вызвало? Может быть, наш разговор его и вызвал! Не знаю!

Он умолк. Похоже, надолго. Стало очень тихо; так тихо, что слышно было, как вдали, на той стороне Нева-хэ, на высокой голубой башне древнего собора Смоляной Параскевы, чаще называемого в народе попросту Смоляным — его назвали так в честь эфиопской святой подвижницы пятнадцатого века, — колокол бьет десять.

— Спасибо, драг прер еч Галицкий, — тихо проговорил Богдан и тоже встал. — То, что вы рассказали, очень существенно. Очень. Вы оказали большую помощь следствию.

— Вы так думаете? — прищурился боярин.

— Да, я так думаю.

— Это поможет вам вылечить и спасти моего друга?

— Этого я не знаю, — со вздохом ответил Богдан. — Но нам очень важно понять…

— Мне тоже, — сказал Галицкий. — Но я пока ничего не понимаю. К сожалению.

— Последний вопрос.

— Да?

— Вы каждый день в Соборе, и вам видны скрытые для непосвященных мотивы. Сторонники челобитной считают, что снижение налоговых ставок с предприятий, расположенных именно и только на территории Александрийского улуса, будет большим благом для страны — просто так, из общетеоретических и общеэкономических соображений? Не имеют ли они… или хотя бы некоторые из них в виду конкретные преимущества, которые утверждение их челобитной даст конкретным предприятиям? Институту Крякутного бывшему… «Керулену» Джимбы… что у нас в улусе еще?

Богдан говорил очень осторожно, но Галицкий все прекрасно понял — сразу сморщился, словно по рассеянности откусил изрядный кус от целого лимона.

— Не повторяйте сплетен, которыми одно время потчевали честных подданных некоторые газеты, — страдальчески попросил он.

— Хорошо, — послушно ответил Богдан, — не буду. Тогда вопрос противуположного свойства: не может ли оказаться так, что некоторые из ваших ечей по дану, столь упорно стремящихся не допустить утверждения челобитной, имеют в виду не допустить усиления Александрийских высокотехнологических предприятий? Ведь оно, скорее всего, несомненно воспоследует, если челобитная наберет потребное большинство и князь будет вынужден ее утвердить?

Боярин глубоко задумался. Заложив руки за спину, он медленно пошел поперек кабинета. В тишине легко поскрипывал паркет под мохнатым просторным ковром. Приблизившись вплотную к книжному шкапу, Даниил Казимирович резко обернулся. Богдан ожидал очередного всплеска негодования, но все оказалось наоборот.

— То есть вы полагаете… — медленно и очень спокойно начал боярин.

— Я ничего не полагаю пока. Я просто спрашиваю.

— То есть вы намекаете на то, что мой дан кто-то попросту разыгрывает втемную? Что наша борьба против челобитной — это просто способ, которым некие конкуренты, скажем, прера Джимбы давят его объединение? И что смерть Ртищева и безумие Гийаса — это не более чем еще один способ оказания того же давления?

Богдан помедлил, а потом чуть улыбнулся.

— Вы сами это сказали, — ответил он.

Боярин долго молчал, задумчиво созерцая ковер под ногами.

— Мне ни о чем подобном не известно, — вымолвил он затем. — Но я… я дорого дал бы за то, чтобы в этом разобраться как следует. Чтобы быть уверенным: это не так. Этого — нет. И быть не может.

— Мы тоже дорого бы дали, — сказал Богдан. — Всего вам доброго, прер еч. Спасибо за откровенность. Идем, Баг. Надо искать кота.

Брови боярина взлетели вверх.

— Кота?

Баг поднялся, с удовольствием чувствуя и почти слыша, как многообещающе похрустывает в рукаве пачка «Чжунхуа». Он уже опять хотел курить.

— Это у нас особая фраза такая, прер еч, — пояснил он. — Значит: ждут очень важные дела. Идем, Богдан.

Баг и Богдан

«Зал, где очищаются мысли», 21-й день восьмого месяца, первица, день

— Нет, драг еч, нет! Ты смотришь на меч, а надо смотреть на противника, — Баг недовольно покачал головой. — Я понимаю, что никакого противника нет, но ты представь себе, что он — есть, сосредоточься на нем.

— Право слово, господин Оуянцев, да забудьте вы о мече! Вообще забудьте! Нет меча! Меч — продолжение вашей руки, продолжение вашей мысли… Гм… Вот тут я не уверен. Милейший господин Лобо, а у вас много мыслей в голове, когда вы берете меч в руки по серьезному поводу? — Нихонец Люлю поскреб нарочито невыбритую щеку в сомнении. — У меня так их вовсе не остается: рублю всех в капусту. Какие тут, к чертям, мысли?

— Вы правы. Мысли надобно изгнать. Пустота и холод…

Богдан облегченно вздохнул, глянул на наставников и осторожно, чтобы они не заметили, опустил меч, а потом отер пот.

Все четверо — Баг, Богдан, нихонец Люлю и Сэмивэл Дэдлиб — пребывали в тренировочном «Зале, где очищаются мысли», что на улице Малых Лошадей, в пяти домах от харчевни «Алаверды» и по соседству с апартаментами Бага. Для честного человекоохранителя это было весьма удобно, и при выборе жилища данное обстоятельство сыграло едва ли не решающую роль. Время — жизнь… Покинув Галицкого и по-прежнему не застав дома ни сюцая, ни Судьи Ди, снедаемый смутной тревогой и жаждой деятельности, не в силах справиться с томительной необходимостью ждать результатов проводимых научниками исследований и просмотра документов и файлов соборных бояр — покойного и спятившего, Баг предложил минфа посетить сей тренировочный зал, дабы сбросить нервное напряжение и дать расслабление хотя бы телу. Богдан стал было отнекиваться: он почти не владел ни искусством меча, ни мастерством кулачного поединка, да и настроение было у него, мягко говоря, не самое подходящее. Скакать и кувыркаться, подобно неразумным хайнаньским макакам, в ту пору, когда в столице происходят столь странные и грозные события, казалось ему верхом несообразности.

Однако когда Баг, потыкав пальцем в кнопочки телефонной трубки, связался с нихонским князем Люлю и спросил его, а отчего бы, коль они собирались этим заняться в ближайшие дни, не пофехтовать прямо сейчас, и гокэ с поразительной готовностью согласился, словно только звонка Бага и ждал, — Богдан понял, что ему кулаками махать, кажется, не придется, заинтересовался и отправился вместе с другом.

И поступил совершенно правильно: ему открылось очень поучительное зрелище.

В «Зале, где очищаются мысли» их встретил хозяин — невысокого роста преждерожденный, сложения настолько могучего, что он казался квадратным, чем-то внешне неуловимо похожий на Багатура Лобо — такой же бесстрастный, черноволосый, исполненный внутренней уверенности. Баг приветствовал его почтительным поклоном, назвал «шифу Боло» и испросил позволения немного поупражняться в зале. Боло отвечал сообразным поклоном, произнес, что он будет только рад, и сделал широкий приглашающий жест. Нихонец Люлю поклонился Боло прямо, всем корпусом — на нихонский манер — и назвал его на свой лад сэнсэем; хозяин вернул поклон и протестующе взмахнул руками, однако видно было, что такое обращение ему знакомо и вполне приятно. Неизменно маячивший за плечом Люлю Дэдлиб прикоснулся к шляпе двумя пальцами и расплылся в улыбке. Боло в ответ тоже показал, какие у него неплохие — крупные и белые — зубы.

Потом выяснилось, что в зал нельзя входить в уличной одежде, а нужно сменить ее на приличествующие этому месту легкие тренировочные порты и сильно укороченные халаты; что ж, еще великий Учитель Конфуций писал в двадцать второй главе «Суждений и бесед»: «Благородный муж не несет в чужой храм поминальные таблички своих предков». Богдан оглянулся на Дэдлиба и, увидев в его взгляде одобрение, отправился со всеми переодеваться.

Безмолвные и вежливые прислужники тут же выдали ему легкий серый халат и такие же короткие порты; Богдан повязал широкий кушак и глянул на себя в зеркало: перед ним предстал высокий, хотя и — что греха таить — несколько нескладный молодец со встрепанными волосами и в как-то сразу покосившихся очках; тонкие ноги до крайности неавторитетно торчали из куцых штанин. «Посмотрела бы сейчас на меня Жанна», — с усмешкой подумал минфа и вслед за Дэдлибом, который не пожелал расстаться со шляпой, как был босиком отправился в зал. Люлю тем временем рассказывал Багу о том, как они вчера определяли друга Юлли в москитовскую лечебницу «Тысяча лет здоровья» и какое замечательное впечатление оная лечебница на них на всех произвела; минфа не особенно вслушивался, озабоченный тем, чтобы правильно повязать непривычный пояс. Внезапно он понял, что уж пять минут как не думает о боярах-прыгунах и о Галицком; «Зал, где очищаются мысли» определенно отвечал своему названию.

Они вошли в простое квадратное помещение с широкими окнами, дающими достаточно света, с алтарем, где перед раскрашенной глиняной фигуркой великого полководца древности Гуань Юя курились сандаловые палочки, и стойками с разнообразным холодным оружием — Богдан такого в жизни не видел, — протянувшимися вдоль стен. По бокам от входа были предусмотрены две низкие деревянные скамеечки, и Дэдлиб уверенно направился к одной, уселся в середину, откинулся на стену и, сдвинув шляпу на лоб, вытянул босые ноги. Богдан скромно присел рядом.

Баг и Люлю тем временем вышли в центр, встали друг против друга на отполированном бесчисленными пятками деревянном полу — не было видно ни единой щелочки — и склонились в поклоне. Хозяин по имени Боло застыл в дверях, наблюдая за ними с улыбкой.

Дальше Богдан понял не все. Даже, пожалуй, почти ничего не понял. Некоторое время нихонец и Баг медленно ходили какими-то странными кругами, буравя друг друга внимательными взглядами; их руки и ноги совершали осторожные, согласованные движения, красивые какой-то особой бесстрастной и цепкой красотой; время от времени вперед плавно выдвигались кисти рук с причудливо сложенными пальцами, вес тела тягуче переносился с одной ноги на другую, иногда пятки совершали таинственные, какие-то обособленные движения, будто желая продавить дерево пола насквозь, — этому не было конца.

Потом нихонец с короткими воплями «а-та!», «а-та!», «а-та!» вдруг бросился на Бага, сопровождая каждый вопль ударом кулака; но там, где пролетали кулаки, Бага уже не оказывалось. Он каким-то чудом пропустил Люлю мимо, да к тому же непонятно как успел зацепить его левую руку: Люлю стремглав совершил вокруг Бага крутой поворот — непонятно, своей волей или нет, а за это время Баг завладел его рукой основательно; дальше же последовало нечто уж совсем неуловимое взгляду, в результате чего нихонский князь перевернулся в воздухе и полетел спиной в пол. Богдан внутренне сжался, представляя силу удара о дерево плашмя со всего размаху… но Люлю взмахнул ногами, как геликоптер пропеллером, мячиком отскочил от пола и опять оказался на ногах. В воздухе повисло его «эйтс-с-с-с-с…». После чего очень довольные противники снова поклонились друг другу и подошли к стойке с оружием; стало еще интереснее.

Конечно, Богдан уже имел пару случаев убедиться в том, что его друг Багатур Лобо неплохо владеет мечом; честно говоря, с точки зрения Богдана, человека столь же далекого от мечей, сколь Ханбалык далек от Александрии, Баг владел мечом просто виртуозно — на языке у минфа порой почему-то вертелось «Гендель меча». Но зрелище двух противников, равно хорошо управляющихся с любым встречающимся на стойках «Зала» оружием, оказалось поистине очищающим мысли. В нем не было ничего от скучных, конца-краю не имеющих спортивных соревнований, показы коих по телевидению Богдан нипочем не смотрел; напротив, это был чарующий стальной балет, отточенный танец двух грозных бойцов, ни один из которых не мог одолеть другого и потому в тщетной попытке добиться преобладания то и дело хватался за новое оружие, надеясь, что соперник не так хорош с ним, как с предыдущим. Иногда противники сшибались в центре, звеня клинками, но чаще противуборство ограничивалось немногими предшествующими схватке движениями и одним-двумя пробными ударами; после этого Люлю и Багу, видимо, все становилось ясно, и они шли менять свои боевые снасти, частенько — весьма жуткие с виду.

Так было перепробовано все, и нихонец снова взялся за прямой меч; Баг согласно кивнул.

Богдан смотрел как зачарованный. Мысли очищались.

Люлю встал в низкую стойку — на широко расставленных ногах и держа меч двумя руками лезвием вверх слева от груди. Баг сначала стоял просто — расставив нешироко ноги и опустив левую руку с мечом к полу, но, увидев стойку Люлю, мгновенно перебросил меч в правую: узкая полоса стали, сверкнув на летящем в окна полуденном солнце, описала что-то вроде восьмерки; оружие скрылось за спиной Бага, а левая рука вытянулась в сторону Люлю.

Вдруг Люлю посмотрел прямо на Богдана и улыбнулся: тот и сам не заметил, как встал и теперь совершенно машинально пытался скопировать стойку нихонца.

— А что, господин Лобо, — спросил Люлю, все так же стоя на полусогнутых ногах, — ваш коллега, я вижу, тоже не чужд фехтования? А, господин Оуянцев?

— Нет, что вы! Я чужд, чужд! — Богдан пришел в себя и даже покраснел. — Я совершенно не умею… Когда я учился, нам преподавали, но… с тех пор я все забыл.

— Да что вы? — искренне изумился нихонец, выпрямляясь. — Вот уж никогда не поверю! Неужели это правда?! Может быть, вам случалось когда-нибудь научиться, а потом разучиться плавать? Господин Лобо, как же это так — отчего милейший господин Оуянцев до сих пор не владеет мечом в должной мере?

— И правда, еч, — Баг улыбнулся, — что ты скромничаешь? Давай-ка, выходи к нам, выходи.

Богдан неуверенно оглянулся на Дэдлиба; Сэмивэл продемонстрировал, как широко он умеет улыбаться, и показал Богдану большой палец: иди, мол!

«Пропал!» — обреченно понял Богдан, когда Люлю и Баг, не найдя, видимо, изъянов в подготовке друг друга, с нерастраченной рьяностью взялись за него: установили в правильную стойку — «не так широко ноги, еч», вставили в руки меч, причем Люлю долго растолковывал Богдану, как правильно обхватывать рукоять меча: «а этот пальчик сюда-а-а-а», и предложили нанести несколько ударов по воображаемому противнику.

Богдан и нанес.

От души.

Очки, правда, чуть не слетели с носа после третьего взмаха.

«По-моему, просто отлично», — оценил он себя, но на лицах мучителей отражались какие угодно чувства, кроме одобрения.

— М-да, — задумчиво произнес Люлю, внимательно разглядывая смущенного Богдана, — у господина Оуянцева огромный потенциал, огромный!

— Но нераскрытый, — уточнил Баг, — пока не раскрытый потенциал.

— Что ж, — вздохнул нихонец, — будем раскрывать…

И они принялись раскрывать этот самый потенциал с таким усердием, что вскоре Богдан уже исходил по́том и даже вспомнил о Галицком.

Тут наставники и запнулись: зашел разговор о том, как нужно изгонять мысли и до какой степени это способствует правильному нанесению удара. Оба были согласны с тем, что мысли только мешают, но расходились в способе их изгнания.

Богдан увидел, что о нем на некоторое время забыли, тихонечко отошел в сторонку, прислонил к стенке сделавшийся отчаянно тяжелым меч и с облегчением сел на прежнее место, рядом с Дэдлибом.

Дэдлиб, меланхолически перемалывая челюстями жевательную резинку, пуще надвинул шляпу на лоб, так что кончик носа едва не коснулся полей, и заметил небрежно:

— Это все хорошо, конечно, но… — Он усмехнулся. — Господин Сю, вы знаете, любой самый громадный парень, дай вы ему со всей силы по коленной чашечке, падает наземь как подкошенный. — Богдан посмотрел на него с недоумением. — Точно, — широко улыбнулся Дэдлиб. — Поверьте моему опыту, господин Сю. Так и есть. Главное — успеть первым.

«Все же западные варвары какие-то очень кровожадные, — подумал Богдан. — Хотя это можно понять: им приходится существовать в условиях постоянного общественного неспокойствия… они это зовут здоровой конкуренцией. Так что умение первым дать в коленную чашечку легко может стать одним из основных условий выживания и успеха. А потому — и одной из основных добродетелей… Бедные…» — И Богдан посмотрел на Дэдлиба с участливым пониманием.

Но тот истолковал его взгляд по-своему.

— А еще лучше… — Он прицелился в Гуань Юя указательным пальцем. — Ба-бах! И готово.

Люлю и Баг меж тем, кажется, пришли к согласию и огляделись в поисках ученика.

— Нет-нет, — помотал головой Богдан со своей скамейки. — Достаточно. Я уже многое понял.

— Всегда буду рад видеть вас в моем зале, драгоценный преждерожденный, — внезапно прогудел над ухом Боло; Богдан даже вздрогнул. — Приходите в любое время.

…Богдан расставался с тренировочным халатом, испытывая смешанные чувства: с одной стороны, такая одежда была сугубо чужда его образу мыслей и вообще самой его жизни; с другой — сегодня в зале он, бестолково взмахивая мечом, испытал весьма особые, новые ощущения, с которыми не хотелось расставаться так же легко, как с халатом. Странно: хотелось их испытать сызнова… Тут было о чем поразмыслить. Гокэ уж удалились в душевую, в приоткрытую дверь слышались их веселые голоса и шум воды, а разоблаченный до полного естества Баг, с порога заметив, что Богдан застыл в задумчивости, понимающе хмыкнул и тоже скрылся в душе.

Распрощались на улице перед входом; день был в разгаре. Богдан, наблюдая, как его напарник и оба симпатичных гостя страны раскланиваются, сияя неподдельной приветливостью и отнюдь не церемонной, вполне искренней уважительностью, подумал, что подобные мучительные с виду мероприятия, видимо, полезны не только для закалки тела и развития его боевых способностей, и даже не только для очищения духа от неподобающей благородному мужу суетной нервности, но — странно подумать — для укрепления дружбы. Он готов был бы поклясться, что из тренировочного зала Баг и Люлю выходят, став куда ближе друг другу, нежели были пару часов назад.

И Богдана совершенно не удивило, что прощание завершилось разговором о следующей встрече.

— Ну что же, милейший господин Лобо, — заговорил нихонский князь Люлю, — мне думается, уж теперь-то мы точно можем наконец пропустить с вами по стаканчику, а? То есть не прямо сейчас, а вообще. В конце концов вы с Дэдлибом чуть не коллеги, и вам с ним тоже, я думаю, найдется о чем поговорить…

Богдан терпеливо стоял рядом, чувствуя, как возбуждение и какой-никакой, а все ж таки прилив сил, охватившие его в зале, уходят — и на смену им в мышцы болезненно вливается густой, вязкий свинец.

— Почту за честь, — сдержанно кивнул Баг.

— Как раз перед отъездом… — подал голос Дэдлиб, извлекая из портсигара длинную черную сигару. — Не желаете? — Богдан и Баг не желали. — Так вот, перед отъездом в эту вашу Ордусь у меня было одно весьма любопытное дельце. Не могу сказать, что я доволен результатом. Забавное, надо признаться, дельце. Вам будет любопытно услышать…

— Боюсь, в ближайшие дни нам будет некогда, — отвечал Баг. — Мы с напарником как раз сейчас ведем тоже вполнеголоволомное расследование…

— Как интересно! — сверкнув зубами, восхитился Люлю. — Оно не принадлежит к разряду государственных тайн?

— Да вот пока не знаю. — Баг честно развел руками.

— У нас с Дэдлибом ба-альшой опыт насчет государственных тайн! Правда, Сэм? Ну, не ордусских, разумеется, а наших. Мы вообще дико государственные люди. Сэма вообще хлебом не корми, а дай подумать о судьбах своей страны… Так что слово за слово — глядишь, и выйдет обоюдная польза, а? В общем, надо чаще встречаться, милейший господин Лобо!

«Подозрительный интерес. Неспроста он это», — подумал Богдан; но мысль была какая-то вялая и бесцветная. Проплыла снулой рыбой и тут же перевернулась бледным, неубедительным брюхом кверху. Как-то не укладывалось в голове, что человек, который только что говорил: «пальчик вот сюда-а-а…» и вообще виртуозно и донельзя дружелюбно махал смертоубойными продуктами кузнечного дела у тебя и у твоего испытанного друга под самым носом, может тут же кривить душой.

Потом нихонец и его спутник направились в сторону улицы Больших Лошадей, а Баг и Богдан — к Проспекту Всеобъемлющего Спокойствия, где у дома Бага остался его цзипучэ.

— Знаешь, еч, — каким-то просветленным голосом проговорил Баг, — ни один разговор не заменит такого вот свидания в тренировочном зале. За эти два часа я узнал преждерожденного Люлю гораздо ближе. Прекрасный боец, прекрасный!

Богдан поглядел на друга.

— Спасибо тебе, еч, — сказал он, поправляя шапку на еще влажных после душа волосах, — спасибо.

— За что? — Баг уже протянул было руку к дверце повозки.

— Что привел меня сюда, — отвечал Богдан. — Это было очень… поучительно.

— Что ты, еч, — Баг повернулся к нему с широкой улыбкой. — Не стоит! Я рад, что… — Он осекся: откуда-то сверху раздался трубный кошачий рев.

Апартаменты Багатура Лобо, 21-й день восьмого месяца, первица, день

На столе — небольшая пластиковая банка, закрытая плотной крышкой с маленькими отверстиями для воздуха. На крышке — полукруглая пластиковая ручка. Довольно длинная ручка. Внутри почти доверху — вода.

В воде, упершись в стену, плавно извивается в бесконечном стремлении куда-то плыть непонятная розовая лента, украшенная равномерными темными поперечными полосками.

— Гм… — пробормотал Богдан и ткнул пальцем в прозрачную стенку банки. На розовую ленту это не произвело впечатления: она продолжала куда-то скользить с поразительным упорством.

В комнате появился Баг с красным махровым полотенцем в руках; из полотенца торчала всклокоченная морда Судьи Ди: зеленые глаза демонически сверкали, длинные усы стояли дыбом. Кот взглянул на Богдана и банку с розовым существом, плывущим в бесконечность, и издал резкий, богатый чувствами мяв.

— Сейчас, сейчас, хвостатый преждерожденный! — Баг опустил кота на пол и убрал полотенце. Судья Ди яростно дернул хвостом, и умильно наклонившийся к нему Богдан вздрогнул: лицо ему словно окатили из деревенского водораспылителя; кот внимательно посмотрел на Бага, тщательно встряхнул правой лапой, а потом принялся ее вылизывать.

— Я его вымыл, — сообщил Баг, — ибо приятель мой был неимоверно грязен. Интересно, где он шлялся?

— А что сюцай? — спросил Богдан. — Он дома?

— На звонки в дверь по-прежнему никто не отвечает, — развел руками Баг.

— Все это очень странно, — пробормотал Богдан. — Ты не находишь?

— Еще как нахожу. Не просто странно. Подозрительно.

Судья Ди закончил с передними лапами, плюхнулся на ковер и переключился на задние.

— Как я тебя запачкал… — покачал головой Баг, ехидно глядя на него.

Кот был найден на террасе Баговой квартиры; собственно, кто кого нашел — вопрос оставался открытым. Ибо Судья Ди, вне всякого сомнения, полагал, что это он нашел Бага, и никак иначе, ведь именно он с риском свалиться высунулся за ограду террасы, разглядел внизу хозяина и подал ему недвусмысленный звуковой сигнал, благодаря которому Баг, а за ним и Богдан задрали головы и стали всматриваться вверх, где и увидели-таки ярко-рыжую морду. «Котик… — пробормотал Богдан. — Еч, ты же говорил, что он ушел неведомо куда?» Вместо ответа Баг устремился к лифту. Богдан с трудом поспевал следом.

Судья Ди сидел на террасе перед закрытой дверью; шерсть его свалялась и висела какими-то неопрятными клочьями, но выглядел он спокойным и даже, скорее, довольным. Ровно морской волк после шторма: мол, потрясло изрядно, чуть всю душу не вывернуло, что и говорить, — зато какая романтика, три якоря мне туда и туда…

А рядом с Судьей лежала на боку эта самая банка; из дырочек в крышке неторопливо сочились прозрачные капли, а внутри извивалось нечто длинное, розовое и весьма омерзительное.

— И что сие значит? — Баг сложил полотенце и приблизился к Богдану и к банке. — Как думаешь, еч? — Богдан не ответил. — Судья Ди, где ты это взял?

Кот безмолвствовал, вылизываясь.

— Я бы сказал, что это очень похоже на пиявку, — с некоторым сомнением в голосе наконец отозвался Богдан. — Но для пиявки она очень, ну очень странная.

— Да… — протянул Баг, вглядываясь в розовое существо. — Здоровенная. У нас не водится. Такая как тяпнет…

— Драг еч, пиявки не бывают такого цвета! Где ты видел розовых пиявок, да еще с полосками?

— Ну, полоски, положим, у пиявок бывают… — Баг поднял банку и потряс ее. Розовая лента на мгновение сбилась с направления и ритма, а потом сориентировалась и поплыла с усиленной энергией. — Но наши пиявки — они черные, и на них более светлые полоски, а когда они крови насосутся, полоски становятся заметнее. — Баг поставил банку обратно на стол. — Определенно пиявка: видишь, у нее присоска на… гм… голове?

— На конце, — веско уточнил Богдан. У него отчаянно болели потянутые непривычными движениями мышцы, и потому мыслил он на редкость парадоксально. Баг покосился на него, но от комментариев воздержался. Судья Ди завершил мероприятия по первичному наведению чистоты и, подойдя к напарникам, привлек к себе внимание вполне привычным «мрр».

— А! Сейчас-сейчас, извини, хвостатый еч. — Баг скрылся в кухне. Хлопнул холодильник. Потом пробка. Потом зажурчало.

Появился Баг и поставил перед котом пиалу, до краев полную пивом.

— Прошу!

Кот степенно приблизился и начал лакать напиток.

— Не поверишь, еч… — заметил Баг, с симпатией глядя на Судью. — Пьет только «Великую Ордусь». — Он достал сигарету и щелкнул зажигалкой. — Нет-нет, про сигареты мы с тобой уговорились раз и навсегда! И не думай даже! — Он погрозил пальцем заинтересованно поднявшему морду коту. Кот слизнул стекавшую по носу каплю и вернулся к пиву.

— Э-э-э… — в изумлении широко открыл глаза Богдан, — и часто у вас… вот так? — Он указал на кота, как ни в чем не бывало лакающего пиво.

— Каждый вечер. Но сейчас хоть и день, ты же понимаешь, еч, животное переволновалось…

Богдан только руками всплеснул.

— Ладно, еч. То, что ты спаиваешь котика, это ваше с ним дело. — Судья Ди оторвался от пива и внимательно взглянул на Богдана. Потом демонстративно зевнул во всю пасть. — Хорошо, не будем об этом, — примирительно сказал коту Богдан. — В конце концов… Да! Итак, что мы имеем? Самонашедшегося кота, а также малопонятную, но вполне живую тварь в баночке. Которую этот кот сюда притащил на…

— На шее, — уверенно предположил Баг, а когда Богдан удивленно посмотрел на него, добавил: — Наверное, просунул голову в ручку, и банка всю дорогу болталась у него на шее. Очень аккуратно нес… Драг еч, может, ты тоже пива хочешь?

— Нет, спасибо.

— Напрасно отказываешься. Мускулы сразу отмякнут, страдать перестанешь…

— Еще Конфуций говорил, что страдания облагораживают благородного мужа.

— Детские — нет.

— Все равно в такую рань я пить алкоголь не буду. Лучше смерть. Мы все и так уже до… до розовых пиявок с твоим котом допились…

— Ты же трезвый совсем!

— Вы оба на меня дышите, ты это учитывай!

— Сейчас перестанем. Эй, хвостатый преждерожденный! Будь так снисходителен, перестань дышать в присутствии благородного минфа!

Кот безо всякого почтения покосился на Богдана и едва заметно дернул кончиком хвоста.

— Понятно… — пробормотал Богдан. — Хорошо. Ты мне вот что скажи: ты уверен, что он настолько разумен? То есть я понимаю, что он разумен — но настолько? Может, кто-то ему помог навесить банку на шею?

— Все может быть, драг еч. Я же говорю: очень подозрительно. Но кот умный. Ты же видишь, — Баг гордо указал на Судью Ди, который с чувством выполненного долга аккуратно вылизывал опустевшую пиалу.

— М-да… Не буду я говорить, что я вижу. Нашелся кот — и ладно… И все же, Баг. Сюцай и кот ведь не разлучались? Нет. Сюцай и кот пропали? Да. Потом кот возвращается, проблудив сутки невесть где, весь грязный и с неким сосудом на шее. В сосуде — загадочное животное. Не логично ли будет предположить, — Богдан старался не шевелиться в кресле, а если не шевелиться, руки-ноги почти не болели и логичному мышлению не препятствовали, — что это сюцай его отправил к нам с данным животным? Причем — сам будучи по каким-то причинам не в состоянии его нам принести?

— Логично, логично… — проворчал Баг. — Драг еч, мне эта мысль уже полчаса мозги сверлит. Только я это проще формулирую.

— Как?

Баг покрутил головой:

— С Елюем что-то случилось, и это «что-то» как-то связано с такими вот пиявицами. И единственный способ, которым сюцай смог дать мне об этом знать, — вот он, способ, сидит, пиво переваривает… А толку чуть. Все равно непонятно, что делать.

— При чем тут пиявки? — пробормотал Богдан. — Ерунда какая-то… Но факт есть факт: Елюй исчез. Извини, конечно, это твой сосед, а не мой, так что тебе виднее… но тебе не кажется, что пора давать его в розыск?

— Если не появится и в эту ночь, то… — неопределенно пробормотал Баг. — Хотя знаешь… если тут серьезное что-то, надо самим сначала разобраться. Спугнем…

— Кого?

— Понятия не имею. Пиявок.

Они помолчали, глядя на банку, в коей неутомимо пыталась плыть сквозь прозрачный пластик розовая нечисть.

— Знаешь, Богдан, — решительно проговорил Баг, — нам все равно к научникам пора наведаться. Возьму-ка я эту розовую тварь с собой. Прер Чу наверняка скажет нам о ней что-нибудь умное.

— К научникам… — простонал Богдан. — Да, пора… Но это же надо шевелиться…

— Может, тебя отнести до повозки? — ядовито спросил Баг.

— Хорошо бы, — с мукой отозвался Богдан и приступил к трудному делу вставания.

Управление внешней охраны, 21-й день восьмого месяца, первица, после пяти

Кабинет главного следознатца Управления Антона Ивановича Чу напоминал келью даоса-алхимика. В полумраке внушительно возносились к потолку высокие стеллажи, уставленные разнообразными приборами, пробирными стойками, коробками с краткими надписями, понятными, вероятно, лишь самому следознатцу; отдельно стояли три застекленных шкапа, в коих строгими рядами теснились красные папки. Посреди всего этого великолепия помещался обширный стол, увенчанный средоточием таинств: могучим компьютером, к системному блоку которого тугой паутиной сходились бесчисленные проводки от потребных в научных изысканиях разнообразных устройств, громоздившихся по углам. Над столом нависала яркая лампа на суставчатой ножке; ножку и лампу покрывал слой разноцветных самоклеющихся бумажек со всякими записями, а под лампой блестела ухоженная лысина хозяина, сосредоточенно изучавшего что-то мелкое через сильное увеличительное стекло.

— Драг прер Чу! — позвал Баг, приближаясь к столу.

Антон Чу оторвался от своего занятия, вскинул глаза, выхватил из-за уха легкомысленно торчащий карандаш и встал.

— Драгоценный преждерожденный Лобо, драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю. — Он отвесил вошедшим сообразный поклон. — Рад вас приветствовать.

— Добрый день, драг прер Чу, — улыбнулся Богдан. — Думаю, мы можем отбросить излишние церемонии.

Дружелюбие и непринужденность давались Богдану с трудом: мышцы ног категорически отказывались служить. Ноги эти, казалось, не так давно кто-то пытался открутить от места, откуда они растут, и только по лености оставил недооткрученными. Переставлять их приходилось чуть ли не вручную. Во всяком случае, у Богдана появилось ощущение, что для каждого шага ему приходится затаскивать ногу вверх усилиями всех имеющихся в теле мускулов, начиная с расположенных в области подмышек, а может, даже ушей. Со времен Александрийского Великого училища, где и впрямь учили основным телесным навыкам, Богдан не испытывал столь мучительных и нелепых страданий. И потому, когда достойный минфа вслед за другом перемещался от двери к столу следознатца, приветливая мина его на какой-то миг стала несколько жалкой.

Антон Чу еще раз коротко поклонился.

— Я разумею, — начал следознатец, — драг ечей интересуют результаты научных разборов вещественных свидетельств с Моикэ и с Больших Капиталов? Так вот… — Чу ткнул пальцем в клавиатуру своего компьютера. — По существу ничего прибавить к первоначальному не могу, за исключением, пожалуй, того, что на Больших Капиталов на пепельнице с окурками обнаружены пальцевые отпечатки не только хозяев, но и третьего лица. Сличение данных отпечатков с имеющейся в нашем распоряжении картотекой со всей очевидностью указывает на то, что это третье лицо…

— Соборный боярин Галицкий, — мягко вставил Богдан. — Это мы уже знаем.

— А! — Антон Чу потеребил кончик носа. — Что ж… Тогда, кроме этого, могу сообщить вам, что разбор обгорелых остатков из камина на Моикэ со всей определенностью указывает на то, что это была книга.

— Что за книга? — подобрался Баг.

— Увы! Нам удалось прочесть лишь три буквы с обложки: хорошая вытяжка у боярского камина, споро горело, видимо, хозяин недавно озаботился прочисткой трубы! Эти буквы: «в» и «о», потом пробел и опять «о», после которого пробел. Это все. Даже фотографирование в ультрафиолете не дало большего. Вот, изволите ли видеть… — Он прошелся пальцами по клавиатуре, и из ближайшего принтера пополз лист бумаги. Протянул Багу.

— Негусто… — задумчиво пробормотал тот, с укоризной глядя на невразумительное «во о». Богдан хмуро теребил нижнюю губу.

— Снова увы! — Антон Чу развел руками. — Быть может, что-то даст разбор документов и файлов… аннотированный подробный список закончили составлять полчаса назад. Но, на первый взгляд, и там нет ничего такого, что обращало бы на себя особое внимание. То есть там много важного — но все это материалы, прямо относящиеся до работы боярина в Соборе.

— Ладно, благодарю вас, драг прер Чу. Что-нибудь еще не… не всплывало?

Следознатец развел руками.

— Разве что… За четверть часа до вашего яшмового появления мне позвонил прер еч Сыма и сообщил, что хотел бы зайти. Ему что-то хочется обсудить со мной, но что именно — по телефону он говорить не стал.

— Когда он собирался быть?

— Мы договорились к восьми…

— Это касается состояния прера ад-Дина?

— Еч Сыма ничего не уточнил.

— Интересно… — протянул Баг. — Что же, надеюсь, вы оба своевременно будете извещать нас с ечем Оуянцевым…

— Разумеется! Но ведь нести к вам каждую мелочь, каждое предварительное соображение — тоже нелепо, согласитесь. У вас своих дел по горло…

— Это точно.

— Я полагаю, что прер еч Сыма, если бы имел что сказать определенного, сразу звонил бы не мне, а вам.

Баг кивнул и повернулся было к двери.

— Ах да! — Он вытащил из-за пазухи банку с ручкой; неведомое розовое существо оставило свое стремление уплыть и теперь просто висело вдоль стенки, присосавшись к стеклу почти под самой крышкой. Баг водрузил банку на свободный угол стола. — Что бы это было такое, прер Чу, а?

Антон Чу осторожно взял банку и поднес ее поближе к лампе, всмотрелся.

— О! — Следознатец поднял на напарников вытаращенные глаза. — О! — повторил он с громадным удивлением. — Где вы это взяли?!

— Да, собственно… — пробормотал Баг. — Это подарок.

— От кого? — Взметнувшиеся на середину лба брови изумленного до глубины души следознатца так и не могли пока вернуться на место.

— Если б знать…

Чу, разглядывая розовое существо, медленно, сосредоточенно вертел банку так и этак. Взялся за увеличительное стекло.

— Я не специалист, но, по-моему, это неизвестный науке вид…

В кармане ветровки Богдана курлыкнул телефон.

— Извините, ечи, — сказал Богдан и неуклюже отошел в сторонку, на ходу доставая трубку натруженной рукой. — Оуянцев-Сю слушает.

И тут же вздрогнул, потому что в трубке отчетливо послышался голос боярина-осназовца Галицкого.

— Добрый вечер, Богдан Рухович.

— Добрый вечер, Даниил Казимирович… — выжидательно ответил Богдан.

— Я оценил ваш такт. Вы не потребовали с меня никаких обещаний о невыезде и неразглашении… и даже не оставили своего телефона на случай, если мне что-то захочется вам сказать.

— Вы были так взволнованы и расстроены…

— Благодарю вас за предупредительность и отвечаю вам тем же. Я действительно был очень взволнован и говорил, простите, больше о себе, чем о… во всяком случае, не меньше. А вас ведь интересуют не мои переживания, а факты.

— И то, и другое, драгоценный Даниил Казимирович. И то и другое.

— Я нынче утром не упомянул об одном пустяке. А вам это может оказаться важным, я ведь не знаю всех сопутствующих обстоятельств…

Сердце Богдана забилось быстрей.

— Я внимательно слушаю вас, драг прер еч.

— Где-то уже к концу нашего разговора с Гийасом, к самому концу… Он, явно уже некоторое время не слушая меня, вдруг бросился к книжному шкапу, откуда-то из глубины, основательно порывшись, достал книгу и побежал обратно ко мне. «Вот прочти! — кричал он. — Ты поймешь! Тут все написано! Я покажу тебе, как читать!» Причем, понимаете, мне показалось, что за книгой он побежал после… как бы это сказать… определенной внутренней борьбы.

— Как это?

— Сам не знаю, как объяснить… Словно бы ему очень не хотелось прибегать к такому аргументу, но желание убедить меня, переспорить, обратить в свою веру пересилило. Понимаете?

— Кажется, да. Но… вы очень тонкий знаток переживаний, если так вот…

— Я же профессионал, драг еч Оуянцев-Сю. Но самое странное… Я взял, я не мог ему возразить… Нипочем не догадаетесь, что это была за книга. «Слово о полку Игореве»!

Ноги окончательно подломились под Богданом, и он опустился в стоявшее у двери кресло.

— «Слово»?

— Ну да! Что уж он там мне хотел доказать с его помощью… Я прекрасно знаю эпос, очень его люблю… Правда, судя по обложке, этого издания я никогда не видел. Я сказал, что сейчас читать его не вижу смысла, и если он настаивает, я могу взять его с собой, посмотреть дома. Но Гийас не дал. Он страшно всполошился и забормотал что-то вроде: «Нет, нельзя… Как же я без нее… А если узнают, что я кому-то показал…»

— Вы так и не открыли книгу?

— Нет. Честно сказать, я не чаял, как уйти. Мне казалось, в одиночестве Гийас успокоится… впрочем, это я вам уже сообщал.

— Куда прер ад-Дин дел книгу затем?

— По-моему, он ушел с ней обратно к шкапу. Да. Не переставая говорить что-то о необходимости дать улусу все возможные преимущества и льготы относительно остальной Ордуси… Когда он вернулся от шкапа и сел на свое место, «Слова» у него в руках не было.

— Благодарю вас, драг еч Галицкий, — медленно проговорил Богдан. — Благодарю. Не скажу вам сразу, но, похоже, это чрезвычайно существенные сведения.

— Не могу понять, чем они существенны, но буду рад, если это и впрямь так, — вежливо ответил боярин. — Теперь позвольте попрощаться…

— Еще один вопрос.

— Да?

— Если вы можете ответить, конечно… Чем закончилось совещание у князя?

Галицкий помолчал, потом сказал мрачно:

— Примирить позиции не удалось. До голосования два дня. До свидания.

Баг уже дожидался его. Увидев, что Богдан прячет трубку, он подошел ближе.

— Я оставил пиявицу здесь. Чу обещал пообсуждать с коллегами, порыться в справочниках… Думаю, пусть тут пока поплавает… — И лишь тогда он обратил внимание на сосредоточенное лицо Богдана. — Что случилось? Кто это звонил?

— Галицкий, — ответил Богдан и, пока они шли к лифту, подробно пересказал напарнику весь разговор.

Потом они уставились друг на друга. Благо, лифт гулял где-то и не торопился на вызов. Через несколько мгновений губы Бага дрогнули.

— «Во о», — сказал он. — «Во о»!

— Что? — не понял Богдан.

— Три буквы с обложки сгоревшей книги в камине Ртищева! — гаркнул Баг на весь безлюдный, сумеречный коридор. — «Во о»! Слово о! Полку! Три Яньло мне в глотку! Игореве!!!

Богдан шумно выдохнул и провел ладонью по лицу.

— Обыск в апартаментах ад-Дина проводился? — отрывисто спросил он.

— Нет, конечно… Ты бы сам первый нас за ухо взял, если бы мы попробовали. Состав преступления отсутствует, имеет место болезнь, и только. С какой стати — обыск? Документы на рабочем столе просмотрели да рабочие файлы — и то это… так, на грани. Одно оправдание — что накануне со Ртищевым такое стряслось.

— Надо найти книгу, — сказал Богдан тихо.

Двери наконец-то подошедшего лифта с шипением раздвинулись. Баг шагнул в кабину, бросив на ходу:

— Едем туда сами, сейчас.

Богдан с внутренним скрежетом, как заржавленный, переместился вслед за ним.

— Еч, прости… — жалобно проговорил он. — Я нынче вырублен напрочь, тебе не помощник. Все болит так, что едва соображаю…

Баг уставился на него с удивлением, потом понял. Глаза его потеплели. Пробормотал:

— Путь меча прям, но крут… — а потом мягко, почти ласково добавил: — Я тебя заброшу домой и сам рвану на Капиталов. А ты немедленно завались в горячую-горячую ванну. От кипятка молочная кислота в мышцах…

— Кипятка? — страдальчески пролепетал Богдан. — Всей моей рельефной мускулатуры меня лишил, теперь хочешь, чтобы и кожа сползла?

— Именно, — ответил Баг. — Вот такой я друг.

Апартаменты соборного боярина ад-Дина, вечер

Обезумевший столь внезапно соборный боярин Гийас ад-Дин обитал в весьма своеобразном жилище. Перед вошедшим открывался просторный холл, стены которого где только возможно были покрыты рядами курительных трубок, таинственно мерцавших в свете неярких, довольно низко свисавших с потолка светильников. Здесь были трубки всевозможных форм и размеров: от маленьких «носогреек» до громадных, вытянувшихся чуть ли не на длину шага сооружений, покрытых затейливой резьбой и увешанных всякими ремешками и бирюльками. На отдельных столиках в углах чинно стояло несколько кальянов — причем один блестел крупными, явно драгоценными каменьями.

Коллекция трубок и кальянов продолжалась и в примыкающих к холлу комнатах, назначение только трех из коих угадывалось безошибочно: спальни, где господствовало громадное ложе под балдахином с кистями, кабинета, назначение коего выдавал не менее впечатляющий стол — прибежище бумаг — с неизменным «Яшмовым Керуленом» в центре, и маленькой чистой комнаты вовсе без мебели, но с явным михрабом в одной из стен: здесь мусульманин Гийас ад-Дин, надо думать, совершал намаз.

Пространство стен прочих помещений коли уж оставалось свободным от книжных шкапов, то было безраздельно отдано причудливым трубкам и картинам с изображениями трубок иных, еще более причудливых и невероятных. Сами же эти помещения обставлены оказались весьма хаотически и служили хозяину, по всей вероятности, для смены домашней обстановки во время размышления и досуга. Во всех комнатах обнаруживались непременные низкие столики, на которых чернели экраны выключенных «Керуленов» попроще; рядом со столиками на пухлых длинношерстных коврах лежали украшенные искусными вышивками подушки для сидения.

Оглядев один «Керулен», Баг с удивлением обнаружил торчащую из него сетевую карту; беглый осмотр других приборов подтвердил его первое впечатление: все компьютеры в апартаментах были объединены в местную внутреннюю сеть; боярин таким образом мог работать в той комнате, в каковой ему в данное время заблагорассудилось.

Баг покрутил головой в удивлении.

Никакого намека на кухню в апартаментах Гийаса ад-Дина не было. Не было также заметно и признаков постоянного женского присутствия, хотя некоторые предметы туалета и обихода, особенно бросавшиеся в глаза в спальне, ясно говорили о том, что временная супруга посещала боярина с завидной регулярностью, в том числе — и совсем недавно. Характер известной тележурналистки восстанавливался по перечню состоянию и степени разбросанности оных предметов с легкостью: взбалмошная и напористая, талантливая и безалаберная, самовлюбленная и понятия не имеющая о том, что первая обязанность женщины — это поддержание уюта в жилище. «Нет, — подумал Баг, — Стася не такая. Она… она аккуратная». Впрочем, ему тут же пришло в голову, что и сам боярин, судя по всему, не особо стремился к уюту и не ведал, что он приятен.

На антикварном ветхом туалетном столике времен, наверное, еще Омейядов, растолкав, подавив и частично опрокинув благоуханную армию скляночек и баночек с косметикой, милых сердцу любой настоящей женщины и вселяющих возбудительное чувство превосходства над женщинами в сердце любого настоящего мужчины, угловато и чужеродно громоздилась забытая видеокамера — словно ледяной астероид, вдруг рухнувший в персиковый сад. Баг поджал губы.

«Три Яньло мне в глотку! — подумал он. — Готов поспорить на десять лянов, что эта Шипигусева ни разу не навестит мужа в больнице. Разве только чтоб сделать репортаж про то, как неуважительно обходятся с законопросителями лекари силовиков. Ладно. Их дела».

И он приступил к осмотру шкапов.

Книжное собрание боярина впечатляло не менее, чем коллекция трубок. В шкапах, казалось, было все: от художественной литературы до узкоспециальных справочников, причем — на разных языках. Баг с удовольствием узнал «Уголовное уложение династии Тан» в четырех томах, с остроумными и весьма глубокими, хотя и несколько вольными толкованиями преждерожденного Юя[90]. Минут пятнадцать Баг, забыв о цели прихода, упоенно листал старые, дорогие сердцу издания классических романов — от ксилографического «Мира без войны» до «Первица начинается в шестерицу» с иллюстрациями, выполненными в порядке культурного обмена знаменитым западным мастером Гюставом Дорэ; для этих книг был выделен особый шкап. Отдельно стояли подшивки журналов: «Юлдуз», «Нева-хэ», «Лошади и гончие»…

Изрядно понюхав пыли, Баг осмотрел все шкапы, но ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего «Слово о полку Игореве», так и не обнаружил.

«Странно, — подумал он с некоторым раздражением, — в таком собрании — и нет „Слова“… ни единого издания. Даже как-то подозрительно». Этакое книгохранилище просто не могло обойтись без одного хотя бы экземпляра эпоса, и если его не обнаруживалось — это о чем-то говорило. Только вот о чем?

Но ведь Галицкий сказал — оно было!

Причем — неизвестное ему издание…

Тогда Баг стал методически обшаривать комнату за комнатой, поднимая ковры, вороша подушки, отодвигая мебель, простукивая стены и пол, но ничего, за исключением завалившегося за плинтус металлического ляна, выпущенного по случаю водворения мощей Бодхидхармы в Александрийский Храм Света Будды, не обнаружил.

И ничего, напоминающего пепел сожженной бумаги.

Не было «Слова» и на выходящем в уютный зеленый дворик балконе: там в горшке росла маленькая и бойкая березка.

— Гм… — уныло сказал себе Баг; глянув вниз, он обвел дворик взглядом и, помимо зеленых насаждений, детских грибочков и стариковских лавочек, в последнем свете убегающего вечера увидел притулившиеся за низкой кирпичной оградой бачки для мусора. — Гм…

Кажется, их посещение и подробное знакомство с содержимым становились насущной необходимостью. А он так хотел этого избежать!

Вотще.

Баг спустился во двор и неохотно приблизился к бачкам. Бачки были ухоженные, выкрашенные жизнерадостной краской. И — почти пустые. Баг обрел в них лишь пять пластиковых мусорных мешков черного цвета.

Разной степени наполненности.

Оглядевшись по сторонам и не заметив ни души, Баг крякнул и, распоров самый худой из мешков, расстелил пластик на земле. Методично опорожняя мешки на пластик, он внимательно рассматривал их содержимое, шевеля его предусмотрительно отломанной от куста веточкой.

«Сейчас, верно, кто-нибудь уже вовсю звонит Крюку, — мрачно думал он. — У нас во дворе завелся мусорный маньяк! Приезжайте-заберите…»

Сломанная кукла Маша.

Ветхая кукла Мойша.

Ароматные остатки чьего-то ужина.

Две разбитые тарелки цзиндэчжэньского фарфора.

Мятая газета «Вечерняя Александрия».

Всякая дрянь.

Опять вотще.

Баг водворил мусор обратно в баки, бросил туда же веточку и аккуратно накрыл баки крышками.

Отряхнул руки и скорым шагом вернулся в апартаменты соборного боярина. В роскошной ванной комнате тщательно вымыл руки весьма душистым жидким мылом.

Потом прошел в кабинет, уселся на стул и погрузился в раздумья.

Итак…

В помойке книги нет. В комнатах книги нет. То есть, много всяких книг есть, а «Слова» — нет.

С Галицким Гийас поделиться не захотел — домой забрать книгу не разрешил. Дорожил книгой. От себя не отпускал.

Да что это за «Слово» такое, в конце концов?!

Вывод: если книги нет в доме, значит, Гийас ее припрятал где-то за пределами дома. Зачем припрятал и почему — это уже другой, следующий вопрос.

Куда у нас пошел боярин после того, как Галицкий отправился восвояси?

Правильно, боярин пошел гулять на карниз.

И «Слово» мог запросто взять с собой.

Но при особе боярина книжка не обнаружена.

Значит?

— Есть только один способ проверить, — пробормотал Баг, положил меч на стол — с мечом путешествовать по узкой кромке на высоте пятого этажа было неудобно — и открыл массивную раму окна кабинета.

За окном его поджидал все тот же теплый вечер. Внизу уже зажглись фонари. Сдержанно шумели редкие на улице Больших Капиталов повозки.

Баг спугнул пару голубей, устроившихся на ночлег под боярскими окнами, ступил на карниз и осторожно, прижимаясь к стене спиной, двинулся вперед. Прямо под его ногами мирно засыпала великая северная столица; смотреть на нее в окно, хоть в окно трапезного зала телебашни, и смотреть вот как, с высоты каких-то двенадцати шагов, но стоя почти в пустоте, — это, как говорится, две большие разницы.

Лепнина — оскалившиеся львы с кольцами в зубах — выглядела свежей: по всему, фасад дома недавно ремонтировали. Да, определенно: не так давно Баг сам видел строительные леса примерно в этом месте Больших Капиталов.

Мест, пригодных, чтобы спрятать книгу, в лепнине никак не просматривалось.

«Съел он ее, что ли?» — вполне серьезно подумал Баг.

Постепенно он достиг плотно прилегающей к стене водосточной трубы, шедшей аккурат меж двух окон; именно за нее цеплялся Гийас ад-Дин, со всем пылом безумного препятствуя Багу доставить его в более безопасное и подходящее для государственного деятеля место — на психоневрологическое отделение центральной больницы Палаты наказаний; вот и следы его ногтей.

Баг остановился и правой рукой стал осторожно ощупывать трубу: между ней и стеной дома оставался узкий зазор, куда с некоторым усилием вполне могла пролезть ладонь. И на уровне плеча пальцы его на что-то наткнулись. Книга.

«Ну вот», — подумал Баг удовлетворенно. Безо всякого труда он извлек находку и, убрав ее за пазуху, двинулся обратно, к окну.

«Интересно, — размышлял, пользуясь коротким досугом, Баг на ходу. — В поведении безумных всегда есть своя логика, зачастую даже более четкая и однозначно читаемая, нежели в поведении нормальных, то есть всегда раздираемых противуречиями людей. Ее лишь надо понять, и тогда многое может стать ясным. Ад-Дин не оставил книгу в доме, взял с собой. Значит, буквально ни мгновения без нее не мог. Но, готовясь взлететь, не бросил, например, вниз, а припрятал. Берёг… Что ж он, вернуться собирался, что ли? Из полета? Похоже на то. Полетаю, мол, и обратно на карниз, а тут, ни мгновения не теряя, — к любимым страницам… Вот ведь как интересно».

Это могло что-то значить. Но с тем же успехом могло не значить ничего.

Багу не терпелось развернуть газету и открыть книгу. Что же там, три Яньло, такое сокрыто?

Хвала Будде, сегодняшнее деятельное мероприятие, кажется, завершилось. Баг уже предвкушал, как обрадует удрученного телесными скорбями еча: вот она, книжка-то! И может, успеет домой хотя бы до полуночи и оттуда, никуда не торопясь и отбросив суетное, позвонит Стасе…

В боярском кабинете было темно.

Совсем темно.

Свет, недавно зажженный Багом, вновь не горел. А вечерние сумерки за время гуляния над бездной успели смениться ночной тьмой. В царстве трубок царил непроглядный мрак.

«Надо же! — подумал Баг, осторожно, еле-еле высовываясь из-за края окна. Нет, ничего не видать. Хоть глаз коли. — Или ни с того ни с сего разом перегорели все лампочки, или… Очень подозрительно, ну очень… Ладно».

И он, в броске преодолев подоконник, упал на пол и мгновенно перекатился туда, где, по его представлениям, был боярский стол — стол оказался немного не там, где ожидалось, и Баг врезался в него коленом.

Над головой что-то пронеслось с хищным стремительным шипением — и гулко тукнулось в стену.

Баг, скорчившись за столом, вытянул вверх руку и осторожно, совсем беззвучно пошарил поверху — там, между «Керуленом» и бронзовым письменным прибором в виде трех медвежат, резвящихся на поваленной сосне, он оставил свой меч.

Меча на столе не было.

Богдан и Баг – порознь, но вместе

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 21-й день восьмого месяца, первица, вечер

Кипяток — ну, во всяком случае, нечто весьма к нему по температуре близкое — оказался и впрямь благом, и Богдан лишний раз помянул добром друга, с наслаждением ощущая, как тягостный свинец в конечностях и пояснице плавится и покидает измученные члены. Верная, заботливая Жанна, донельзя обрадованная редкой возможностью всерьез поухаживать за усталым мужем, насыпала в ванну каких-то одной ей известных, появившихся в жилище минфа вместе с нею ароматных, дающих обильную пену солей — и теперь Богдан, пожалуй, впервые в жизни расслабленно возлежал, запрокинув голову и не шевелясь, по уши в белой пене, ровно кусочек банана в рыхлой толще варварского кушанья «Даниссимо».

И размышлял.

Общая картина дела покамест не складывалась. Слишком много было побочных обстоятельств, о которых нельзя было сказать хоть с какой-то степенью уверенности, имеют они отношение к сути происходящего или нет. Но то, что происходит некий сложный и многоходовой, как выражаются закоренелые человеконарушители, «наезд» на достославное производственное объединение почтенного Лужана Джимбы — в этом сомневаться, пожалуй, было уже сложно.

На то, что из всех высокотехнологичных предприятий улуса именно в «Керулене» не все в порядке, указывало уже относительно давнее самоубийство начальника стражи предприятия. Что-то было в этом самоубийстве такое — неуловимо схожее с происшествиями, череда коих столь трагично и столь стремительно принялась разрастаться в последние дни.

Кроме того, из головы Богдана никак не шла сегодняшняя прощальная сцена у тренировочного зала. Гокэ проявили несомненный интерес к деятельности александрийских человекоохранителей. Что с того, что Люлю и Дэдлиб такие милые люди? В конце концов, именно хорошим людям в наибольшей мере свойственно уважать и блюсти интересы своей родной страны, ничего в этом нет и не может быть предосудительного — пока способы и средства такой заботы не начинают приносить прямой вред другим странам и их обитателям. Страна и семья — понятия сходные, так учил еще великий Конфуций. Разве можно назвать хорошим человека, который не заботится о своей семье и не готов ради нее, прямо скажем, на многое? Никоим образом нельзя. А вот человека, который ради своих близких вырвет кусок маньтоу из рук чужих детишек, мы называем человеконарушителем со всеми вытекающими отсюда последствиями… Так и тут. Кстати, как мимоходом упомянул нынче Баг, этот Дэдлиб — довольно известный у себя на родине человекоохранитель. Не следует ли уже установить за нихонским князем и его спутниками негласное наблюдение?

Ведь единственный серьезный соперник «Керулена» расположен за рубежом…

Тут все как будто сходилось.

Только вот при чем тут ни в чем не повинное, радостное и благостное «Слово о полку Игореве»?

Случайность? Совпадение?

Даже если так — хотя уж слишком нелепым и необъяснимым получалось такое совпадение, — зачем Ртищев жег несчастную книгу? Непосредственно перед тем, как выброситься из окна? Да столь тщательно, что даже обложка сгорела и, если бы не показания Галицкого, установить, что за книга погибла в пламени камина, так никогда бы и не удалось?

Это странно…

Так или иначе, первоочередные задачи на завтра, а может, даже и на остаток сегодняшнего вечера, ясны.

Нужно постараться выяснить, во-первых, приложил ли как-то руку к появлению налоговой челобитной сам Джимба? Если нет — это ничего не значит, конечно: прер Джимба вполне мог ни сном ни духом не быть замешанным в появлении этого документа и его внесении на рассмотрение Гласного Собора — но, так или иначе, в принятии и утверждении такой челобитной Джимба, несомненно, заинтересован.

И если да — это будет свидетельствовать о многом.

Нужно подробно разобрать историю развития отношений «Керулена» с заокеанскими соперниками. Скажем, вот как: не нарушит ли принятие челобитной и вызванное им резкое увеличение доходов «Керулена» то хрупкое равновесие, которое существует между Ордусским объединением и, например, североамериканцами?

В пользу «Керулена», разумеется…

Ведь приток денег — это расширение исследовательских планов, это увеличение продукции, это удешевление производства, это… весьма многое.

Нужно пройтись по файлам самых горячих сторонников принятия челобитной. В том числе Ртищева и ад-Дина. И вот под каким углом зрения: когда они стали этими самыми сторонниками? Как? Что в это время происходило в их жизни? Не возникало ли у них каких-то явно новых знакомств, например? Причем, например, с одними и теми же людьми?

Да, работы воз, тут нам с Багом целая следственная бригада понадобится, подумал Богдан, со сладостным покряхтыванием слегка меняя позу.

И еще одно…

Ну при чем тут, скажите на милость, безумие? Внезапное и необъяснимое безумие, доводящее, судя по гибели христианина Ртищева, даже до самоубийства? До смертного греха?

Ведь и ад-Дин того же возжелал, только не успел или духу не хватило ринуться, как Ртищев, — сразу вниз головой.

Хотя тот тоже не сразу. Лишь после сожжения «Слова»… Опять «Слово»… При чем тут, судя по обрывочным репликам ад-Дина, непреоборимое желание покинуть сей мир и воспарить? «Я здесь больше не могу находиться, здесь больно, я разорвусь пополам, я хочу улететь, отпустите, я улечу…» — вот что процитировал сегодня Сыма. При чем тут это все? Вопрос… Богдан распаривал мышцы и мысли в течение получаса.

Потом он, розовый, благостный, с наскоро приглаженными влажными волосами, сидел за столом и снедал приготовленный супругою ужин, вполуха, но с несказанным удовольствием слушая ее веселый, бойкий щебет. Вот и Жанна работать начала, думал он. Какие-то бумажки по своей теме откопала нынче… Хорошо…

И тут ему пришло в голову, что, наверное, вот так же или почти так же умный и, как говорят, славный боярин Ртищев ужинал вместе с супругой, а потом пошел часок-другой поработать — может, даже чмокнув жену в щеку. И никто из двоих не ведал, что это все у них — в последний раз. Дом, лучшее место в мире; покой, уют, нежность, полная защищенность. Выше и вообразить нельзя. Любимая и нужная, важная работа, привычное кресло, преданная супруга рядом, со всей своей заботой, со всем стремлением помочь и согреть.

Вдруг случилось нечто — и… только стекла в окне зазвенели.

Богдан едва не поперхнулся.

Когда отпили чаю, Жанна поглядела на Богдана серьезнее.

— Ты сейчас работать будешь? — спросила она.

— Собирался… А что?

— Я еще немножко хотела с тобой поговорить.

— Я никуда не спешу.

Она кивнула. Но ничего не сказала. Видимо, не знала, как начать.

— Что случилось? — мягко подбодрил Богдан.

— Нет, ничего. Ты не тревожься. Я просто хочу тебе рассказать… Первое время я не придавала значения, потом… потом, у Ябан-аги, не хотела тебя перебивать при всех… а вот теперь все-таки — расскажу.

— Я слушаю, родная, — ответил Богдан серьезно. Волнение супруги передалось ему.

— Помнишь, ты рассказывал про «Противу-Слово»?

— Да, — осторожно ответил Богдан, а внутри у него все буквально перевернулось: опять «Слово»!

— Ты тогда еще обмолвился, что о славянофильских кружках в Ордуси давным-давно не слыхивали. И сразу заметил, что я что-то хотела сказать…

— Помню.

— Я не решилась. Перечить мужу или даже просто уточнять его слова при посторонних… пусть даже близких друзьях… как-то несообразно.

Богдану словно теплого кунжутного масла налили в душу. Он с трудом сдержал улыбку.

— Ну… — без особой охоты начал было инстинктивно возражать он, но Жанна не обратила на его попытку ни малейшего внимания. — Я еще тогда подумала: какой ты чуткий, как ты чувствуешь меня, коли заметил… И все-таки отложила разговор. Со мной нелепая история приключилась седмицы три назад. Ерунда, конечно… И все же. Ты помнишь, я тогда была сама не своя. Буквально раздвоение личности какое-то напало: и к тебе хочу смертельно, и от тебя хочу отчаянно.

— Помню, родная… По-моему, это, слава Богу, прошло.

— Прошло. Конечно, прошло — хотя если бы не асланівськая жуть, кто знает… Ладно, я не о том. В те дни я много бродила по улицам, как-то всё мысли хотела собрать. По два, по три часа… И, знаешь, в мрачности такой, в решимости, почти в злости… Наверное, со стороны было заметно, что меня проблемы душат. Я думаю — это было заметно: что я на распутье.

«Неужели она мне изменила скаким-нибудь случайным прохожим?» — с сочувствием и тихой печалью подумал Богдан, но ничего не сказал.

— …И, понимаешь, в какой-то миг мне показалось, что за мной… за мной идут. Даже не очень скрываясь, правда. Почти средних, наверное, лет, но моложавый… Симпатичный. Внимательный. Ты понимаешь, я не знаю, сколько времени он меня преследовал, покуда я не обратила на него внимание, но даже после этого, совершенно не скрываясь и видя, что я оглядываюсь, он шел за мной еще минут десять. Но не просто преследовал, выслеживал… не знаю, как сказать. У меня такое чувство возникло, что он ко мне приглядывался. Оценивал.

— Отчего же ты мне сразу не рассказала? — негромко спросил Богдан.

— Мы тогда были не в тех отношениях, чтобы… раскрывать душу, — еще тише произнесла Жанна, опустив глаза.

Богдан проглотил внезапно вспухший ком в горле и попросил:

— Продолжай. Он тебе понравился?

— Нет. — До нее вдруг дошло, что ожидает услышать муж. Она перепугалась не на шутку. — Богдан, нет! Господи, да что ты… Я не о том! Да, средних лет, да, симпатичный, но… Тщательно зазубренная добрая улыбка и мускулатура. Мечта девы, которой очень худо и очень надо хоть к кому-нибудь приткнуться. Я таких терпеть не могу. Что ты, милый… Ты слушай лучше. Он шел за мной долго. А потом догнал.

— Так, — сказал Богдан.

Жанна на несколько мгновений опять умолкла. Богдан терпеливо ждал. Она вздохнула.

— Я забежала в какую-то лавку. Он за мной и как-то так ловко оказался рядом, заговорил о пустяках, я ответила… Слово за слово. Понимаешь, он вроде ничего не выспрашивал, но… сейчас найду слово. Пустяшный разговор у прилавка — но словно тест.

— Так, — сказал Богдан.

— Понимаешь? Он меня будто для чего-то проверял, я почувствовала это, ушла, но он опять меня догнал и снова заговорил. — Она глубоко вздохнула. — Тогда я решила, что это какой-то бродячий проповедник, в Париже таких много, на них и внимания-то никто не обращает… «Ваша душа, — сказал он, — в смятении. Вы перед выбором. Перед выбором жизненного пути. Ваши силы не находят себе применения. Вы хотите свершить подвиг, точно я не могу сказать для чего — то ли чтобы обратить на себя внимание любимого человека, то ли чтобы заглушить тоску от распада семьи…» Он почувствовал! Попал в точку, понимаешь? Я, конечно, ответила, что он ошибается, но он не стал слушать. «Не кривите душой. Не отказывайтесь из ложной гордости от протянутой навстречу руки друга. И от протянутой навстречу Божьей длани. Мы укажем вам цель. Мы объясним, ради чего стоит свершать подвиги в этом мире…»

— Так, — сказал Богдан.

— Я просто опешила. А он… Он говорил, что единственная достойная цель для человека славянской национальности сейчас — это… он, наверное, принял меня за славянку… это — борьба за освобождение русских из гнета и рабства.

— О Господи… — пробормотал Богдан.

— Что русские сделали для единства и величия Ордуси больше, чем все иные нации, вместе взятые. Что все творческие возможности Ордуси — это не более чем творческие возможности русских, только русских, остальные способны лишь на подражание. Что, если все пойдет как идет, русские растворятся в неисчислимой тупой азиатской массе и великая держава, несущая всему варварскому миру свет, погибнет, потому что все в ней, от хозяйства до науки, держится на русских, остальные лишь пользуются да еще смеют русских поправлять: то так, то не так… Надо спасать державу, а это то же самое, что добиваться для русских преимущественного положения среди всех прочих ордусских народов. Только русским — многоженство… денежные ставки втрое выше, чем за ту же работу для всех иных… присвоение ученой степени сюцая всем новорожденным русским мальчикам прямо в родильных домах, без экзаменов… В общем, обычный националистический бред, я с этим сталкивалась и в Австрии, и в Германии, и даже на родине, я это ненавижу, только… уж очень непривычно было слышать это здесь и о вас…

— Боже милостивый! — вдруг хлопнул ладонью по столу Богдан. — Елюй!!!

— Что? — не поняла Жанна.

— Нет-нет, ничего! — осадил себя Богдан. — Продолжай, родная. Продолжай.

— Собственно, все. Магия рассеялась, как только я поняла, к чему он клонит. Я сказала… Знаешь, любимый, боюсь, я смалодушничала. Может, от растерянности. Я сказала, что я из Франции и меня все это совершенно не касается. Я плохо поступила, Богдан, я знаю, очень плохо, как будто тебя предала… и ты, наверное, будешь прав, если меня не простишь. Но я в те дни была сама не своя.

— Я тебя понимаю, — после паузы ответил Богдан. — Что потом?

— Он стушевался и пропал. Буквально пропал, растворился среди прохожих… Понимаешь, я все это потому вспомнила, что ты сказал: про националистические кружки не слышно много лет. Но если это не национализм, то что? Или и ты, и вся твоя служба об этом ничего не знаете?

— Мало ли болтунов… Это еще даже не кружок.

— Конечно. Но… какой хороший он психолог. В том настрое, в каком я была… Если бы мне предложили полет на Марс без возвращения или на всю жизнь милосердной сестрой в Экваториальную Африку… Я вполне могла бы согласиться. Ты знаешь… я больше скажу. Если бы я и впрямь была русская уроженка Ордуси, то в тот миг… — Она запнулась.

Но Богдан понял.

— Все, молчи, — сказал он. — Забудь. Это ерунда. Издержки народоправства.

— А ты? Тоже забудешь?

— Тоже забуду. Только чуть позже. А ты — теперь же. Ведь с тобой у нас уже все хорошо. Да?

Жанна благодарно заглянула ему в глаза и сказала:

— Да.

— Ну, вот видишь… — сказал Богдан.

Едва выйдя из-за стола, окрыленная, свалившая груз с души Жанна поспешила включить, отпуская с усмешечками шпильки в адрес постановщиков и актеров, свой любимый сентиментально-нравоучительный телесериал из средневековой жизни «Цзинь пин мэй» — «Цветы сливы в золотой вазе».

А Богдан налил себе еще чаю и задумался. То, что рассказала жена, было, может, и не очень важно по сравнению с соборными делами, но существенно. Елюй… Баг сказал, что неискушенного юношу тянуло на подвиги. Если его вот так же психологически срисовали — а после он внезапно исчез… Это уже пахнет не блаженненьким проповедником, а, скажем, целой сектой.

Обеспокоенно вздохнув, Богдан потянулся к «Керулену» и, введя личный пароль, вошел в базу данных Отдела общественного сообразия Александрийской Палаты церемоний.

Он завершил свои скоропалительные разыскания минут через двадцать пять. На сердце полегчало — он ничего не нашел. Ровным счетом ничего, что хотя бы каким-то боком могло намекнуть на существование в улусе организации, свихнувшейся на особости русского народа. Понятно, что случайная встреча с таким вот бродячим увещевателем никак не могла отразиться в сводках и отчетах Отдела. Но неужто, поддайся кто-нибудь на уговоры, подобные тем, что услышала Жанна, окажись он уже среди новообращенных, — он удержался бы от того, чтобы рассказать о новых впечатлениях кому-то из друзей или хотя бы домашних? Ну, один, может, и удержался бы, а другой бы точно рассказал. И пошло-поехало… Как говаривал великий военачальник Чжугэ Лян, то, что ведомо двоим торговцам чаем, тут же становится известно даже любимой собачке младшего помощника старшего мясника на деревенском рынке. Раньше или позже какой-нибудь журналист столкнулся бы со странными разговорами или намеками — и уж любая его статья обязательно оказалась бы в поле зрения штатных обдумывателей Палаты церемоний. Раньше или позже поползли бы хоть слухи — а уж они обязательно оказались бы учтены: слава Богу, байгуани[91] пока работают исправно. По слухам совсем не обязательно было бы принимать какие-то меры, но в копилку сведений — чем живут люди, что их тешит, а что, наоборот, вызывает негодование — такие сведения положили бы непременно. Но нет. Степень подпольности секты, если предположить, что она все-таки существует, оказывалась какой-то невероятной, чудовищной. Противуестественной.

Словом, покамест можно было считать, что происшествие с Жанной — не более чем случайность; досадная и выставляющая Александрийский улус не в лучшем свете, но ничего особенного не значащая. Один увлеченный… ну, даже если двое-трое… Пока нет явных человеконарушений — они, собственно, в своем праве. Как и любые иные подданные, коим, например, шарахнуло бы в голову ратовать за поголовный отлов антарктических пингвинов с последующим перевозом их в Сахару, поскольку бедным животным среди вечных льдов холодно. В конце концов, никто Жанну силком не тащил за шиворот на какой-нибудь мрачный молебен во славу русского народа… Слава Богу, конечно, что не тащил. Только вот Елюй… Червячок тревоги остался. И Богдан решил завтра, если ничего не изменится, действительно объявить сюцая в розыск. Секта не секта, а человек-то — причем одинокий, за которого некому здесь встревожиться, причем домосед, у которого экзамены на носу, — пропал. Это-то уж бесспорный факт. Безо всяких запароленных баз данных — факт.

Едва Богдан встал, чтобы присоединиться к Жанне хотя бы к концу фильмы и уж вместе пяток минут посмеяться над хитросплетениями семейных дел Симэнь Цина и высокопарными завываниями лицедеев, раздался телефонный звонок. «Баг, наверное», — потянулся к трубке минфа.

Но это оказался отнюдь не Баг.

— Извиняйте за поздний звонок, еч Богдан Рухович, — без предисловий начал следознатец Управления Антон Чу; Богдан сразу узнал его по характерному, чуть протяжному выговору и мягкому южнорусскому «г». И так же сразу понял, что маститый научник донельзя взволнован. — Но дело такое, что заминок не терпит.

— Слушаю вас, еч Антон Иванович, — вновь усаживаясь в кресло, ответил минфа.

— Нет, не так. Я не хочу по телефону. И Рудольф Глебович, он тут рядом со мной, тоже не советует. Мы понимаем, что время для гостеваний совершенно несообразное, но мы оба хотели бы прямо сейчас приехать к вам. Посоветоваться маленько.

Богдан глубоко вздохнул.

— Жду вас, драг ечи, — сказал он.

Апартаменты соборного боярина ад-Дина, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь

Меч пропал.

Но ведь не сам же он удалился погулять?

Для очистки совести Баг сызнова погладил ладонью пространство над столешницей. Нету. Только медвежат чуть не задел. Глаза Бага быстро привыкали к темноте — покуда он прогуливался по карнизу, из безветренной пустоты под его ногами все же светили уличные фонари, а в кабинете их и в помине не было.

Что-то стало различаться. В глубине помещения угадывались очертания шкапов и тусклое поблескивание их стекол.

Ни звука. Ни движения.

Но тренированное ухо Бага все же засекло неподалеку сдерживаемое, едва слышное — но все же слышное — дыхание нескольких человек. И кто-то из них имел глупость прикоснуться к Багову мечу.

Это он напрасно сделал. Это он зря.

Баг начал сердиться.

«Подозрительно, — размышлял он, сидя на корточках и втянув голову в плечи, — что домой к сошедшему с ума соборному боярину ночью являются какие-то подданные. — Баг, чуть привстав, аккуратно и беззвучно снял с ближайшей стены пару длинных трубок. — Вон как над головой-то у меня просвистало. Еще Учитель говаривал: „Вглядись в те ошибки, которые человек делает, — и познаешь, насколько он человеколюбив“[92]. Швырять в живое ножиком — очень нечеловеколюбивый поступок, а уж упереть мой меч — редкостно большая ошибка. И зачем, спрашивается, такие нечеловеколюбивые и падкие до ошибок подданные сюда, в кабинет, являются? Уж ясное дело, не за кальяном с изумрудами, потому что он в прихожей. И не за романом „Шифу и Маргарита“, хотя это и дорогое издание, и даже в футляре. Они приходят за тем же, за чем и я — за „Словом о полку Игореве“, вот за чем!» — Баг взвесил трубку на ладони: вполне увесистая попалась трубка.

Слева послышался отчетливый характерный шорох.

«Ой, ползет!» — понял Баг, на мгновение высунулся из-за стола, метнул трубку на звук и исчез за другой тумбой стола. Кто-то хекнул от боли.

В стену над головой Бага снова пару раз увесисто стукнуло.

«Ну точно, ножами кидаются. Нехорошо…»

Баг коротко, без замаха швырнул другую трубку через весь кабинет; трубка врезалась в развешанных в темноте сестриц, и они все вместе, с радостным и бодрым деревянным стуком, осыпались на пол; метнулись смутные тени-силуэты.

«Кажется, четверо, — определил Баг, снова прячась за тумбой стола. — Четверо и с разных сторон».

— Вэйтухай[93], выходи… — вдруг предложил приглушенный голос.

«Уже бегу, — ехидно подумал Баг, добыв еще пару трубок. — Вот только халат поглажу».

— Отдай книгу, — раздался замогильный, явно измененный голос с другой стороны.

«Ну точно! Тридцать три Яньло, да что ж в этой книге такое?!»

И Баг собрался было швырнуть очередную трубку с целью более точного определения расположения противника перед неожиданным на оного нападением, как вдруг увидел два поразительно знакомых зеленых глаза — на шкапу, в противуположной части кабинета; глаза горели во мраке, как два огромных светляка.

«Что он тут делает?! Я ж его в повозке оставил!» — взволновался Баг и тут же понял, что именно делает в кабинете соборного боярина ад-Дина рыжий кот с зелеными глазами: охотится. Пара жутких светляков некоторое время перемещалась, потом оба замерли, даже как-то сжались на мгновение, и тут — темная молния с душераздирающим мявом пала со шкапа вниз, и там, внизу, кто-то тонко заверещал в ужасе; к визгу примешивалось боевое шипение.

— Ой, уберите его! Уберите! — в полный голос тонко орали в темноте. На крик метнулись тени.

«Ага, сейчас!» — подумал Баг со злорадством.

— Уа-а-а-а-у-у-у-у… — кровожадно завывал в ответ Судья Ди, и слышен был треск терзаемой материи.

Если бы Баг не знал, какого размера кот издает эти звуки, он решил бы, что где-то недалеко всерьез воюет средних размеров рысь.

— И вам не стыдно, подданные? — спросил Баг, перепрыгивая стол и тем самым сразу оказываясь в гуще событий. — Вчетвером на одного маленького кота?

Не дожидаясь ответа, он изгнал из головы мысли и нанес серию ударов по двум ближайшим черным силуэтам. Довольно юрким, надо признать.

Глухо звякнул упавший на ковер очередной нож.

Раздался звон бьющегося стекла: кто-то, сбитый кулаком Бага с неправедного пути, угодил в шкап.

А тут и Баг получил чувствительный удар в левое плечо; по чудесному наитию он успел уклониться, иначе угодили бы в голову.

«Амитофо…»

Справа воздух рассек меч. Баг от души заехал пяткой в живот тому, кто метнулся навстречу слева, — метнувшийся отлетел к стенке, с которой немедленно осыпались последние многострадальные трубки. Что-то не было видно конца потасовке, и Баг сосредоточился, настраивая себя не на мимолетную стычку, а на серьезное деятельное мероприятие: получить рану от собственного меча представлялось совершенно несообразным.

Глаза уже совсем привыкли к темноте. Баг стоял лицом к лицу с высоким нападающим; тот недвижно застыл, выжидая и держа меч над головой в поднятых руках.

Время работало против Бага: уже начали шевелиться поверженные, и каждую минуту можно было ожидать нападения сзади; но тут высокий дернулся, вскрикнул, забыл про меч и нелепо запрыгал на одной ноге, отчаянно встряхивая другой: в эту другую мертвой хваткой с горловым урчанием впился всеми когтями и зубами Судья Ди.

— Ах ты, вэйтухайский прихвостень! — выдохнул высокий, занося меч с явным намерением располовинить находящегося в боевом трансе кота, но Баг легко подпрыгнул, совершил изящный поворот в воздухе, и носок его кованого сапога вошел в соприкосновение с челюстью противника. Хрустнула кость, и высокий рухнул, как сноп.

Сзади раздался топот: противник спешно отступал в сторону балкона.

— Ди! Сторожи этого! — Баг подхватил с пола меч, ощупал рукоять: мой! — от души заехал в лоб лежащему — тот глухо охнул, и правильно, не зарься, скорпион, на фамильные мечи, — а потом метнулся к балкону.

Последний из убегающих обернулся, взмахнул рукой — звяк! — Баг легко отбил очередной метательный нож и, продолжая стремительное движение, ударом рукояти выбил черного на балкон, но не смог удержать полета лезвия меча: оно прошло наискось через грудь противника.

— Ып… — сказал тот и рухнул на перила.

«Намо Амитофо…»

Баг обернулся: оставшиеся двое проворно взбирались на близкую крышу по водосточной трубе. За спинами у них болтались мечи.

— Управление внешней охраны! — крикнул Баг. — Немедленно остановитесь!

Вотще — только еще быстрее руками-ногами заработали.

В кабинете утробно урчал Судья Ди.

Не остановятся, понял Баг, глядя на одетые в черное фигуры, и, сжав меч зубами, ухватился за трубу: крепкая труба, толстая, еще пятерых выдержит; стал карабкаться следом.

На крыше он оказался через несколько мгновений.

Перехватил меч в руку.

Черные фигуры громыхали кровельным железом в сторону Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия, там старинные дома шли сплошной чередой, а многочисленные слуховые окна и выходы на чердаки давали столько возможностей улизнуть, что поимка, честно сказал себе Баг, сделалась бы сомнительной. Он стремглав кинулся следом.

Ветер пел в волосах. Баг уверенно нагонял бегущих.

— Управление внешней охраны! — еще раз гаркнул он им в спины. Исключительно для порядка. Подданным в черном, похоже, было глубоко плевать и на Управление в целом, и на ланчжуна Лобо в частности.

Один вдруг за что-то запнулся, полетел кувырком, а когда вскочил — Баг уже был рядом: стоял, держа меч лезвием вниз в правой руке. Второй обернулся.

Теперь, в льющемся снизу свете уличных фонарей, Баг ясно видел противников: одетые в черное с ног до головы, даже, если быть точным, до глаз — ибо лица человеконарушителей были закутаны черными платками, так что в узких прорезях лишь белки мерцали, — ночные незваные гости были людьми крепкого сложения, высокими и плечистыми. И не робкого десятка: один мгновенно выхватил меч и обрушил на Бага град ударов, слегка бестолковых, но мощных, а его приятель рванулся назад, на бегу тоже задирая руку к рукояти торчавшего из-за спины меча.

Баг легко парировал все удары первого, а когда тот по инерции проскочил мимо, несильным пинком свалил его и встретил второго.

Этот второй не стал бездумно кидаться, молотя мечом направо и налево, он был стремителен и быстр; он, переходя из стойки в стойку и легко играя клинком, попытался сблизиться с Багом, обманным выпадом желая поразить его в левый бок, но Баг отразил его атаку и, перекинув меч в левую руку, молниеносно рубанул нападающего по кисти. Отделенная от руки кисть, продолжая сжимать рукоять меча, упала, как сулящий райское наслаждение спелый кокос, меч лязгнул по кровле; нападающий отступил, глухо охнув и зажав изувеченную руку левой.

— Я же вас предупреждал, — укоризненно сказал Баг и развернулся к первому: тот, не меняя ошибочной тактики, вновь кинулся на него, рубя сплеча. Баг блокировал его удары и от души, с нешуточным раздражением заехал нападающему в подбородок.

И получил сильный удар в область почек: второй, хоть и лишенный правой кисти, продолжал наскакивать на Бага — безоружный на вооруженного мечом.

— Остановитесь, подданный… — хрипло посоветовал ему Баг, разворачиваясь. — Вы и так уже повреждены не в меру!

Но однорукий не внимал уговорам.

— Ивжо, мумун! — крикнул он, беспорядочно пинаясь. Баг еле успевал уворачиваться. — Инна́![94]

«Да что же это!» — подумал Баг и с недоумением ударил его мечом плашмя по ноге; не в меру поврежденный упал на колени, и Баг стукнул его ребром ладони по шее.

Справа, гремя кровлей, гулко заворочался, поднимаясь, первый. Второй тоже шевельнулся.

«Железные они, что ли?» — ошеломленно подумал Баг. Обычно после такого удара рукояткой меча в челюсть или в шею человек лежит без сознания минимум несколько часов и еще седмицы две окончательно в себя приходит. А тут…

«Ничего не понимаю», — подумал Баг, в третий раз отражая бешеную атаку первого: казалось, все удары Бага на нем никак не сказались и сил у него совершенно не убыло. Баг даже отступил на пару шагов — таково было его удивление.

И высоко подпрыгнул: второй, несмотря на свои увечья, подполз, пачкая кровью крышу, к нему и попытался укусить за ногу.

— Ну, вы даете… — пробормотал Баг и, увернувшись от безумного мечника, — делать нечего! — длинным круговым движением снес ему голову.

«Намо Амитофо…»

Тело, дергая конечностями, осело на крышу, а голова мячиком проскакала несколько шагов и остановилась — затылком к полю боя, закутанным лицом — в сторону Проспекта.

Увидев это, второй нападающий горестно взвизгнул, сохранившейся рукой выхватил из-за пазухи тонкий нож и с триумфальным криком «Себе чести, а князю — славы!» полоснул себя по горлу, а потом в конвульсиях опрокинулся навзничь.

Баг недоуменно опустил меч.

— Кто бы мне объяснил, что тут произошло… О, да там же еще один, с Судьей Ди! Милостивая Гуаньинь! — Баг бросился назад.

Торопился честный человекоохранитель напрасно: когда он вошел в кабинет и ткнул пальцем в выключатель, в ярком свете ламп он увидел следующую картину.

Посреди разгромленного кабинета и беспорядочно рассыпанных трубок, вытянувшись во весь рост и раскинув руки и ноги, недвижно лежал облаченный в черное злодей, так легкомысленно схвативший не принадлежавший ему меч. Одежда на злодее была почти всюду равномерно разодрана, и кое-где проступали довольно серьезные раны, сочащиеся кровью. На груди у злодея рыжим взлохмаченным наростом возвышался Судья Ди; хвост воинственно ходил из стороны в сторону, слышалось приглушенное боевое урчание. Подойдя, Баг понял, почему его хвостатый приятель ведет себя тихо и не радует окрестности победным мявом и даже не шипит: у кота был занят рот. Судья Ди, вытянув шею, держал в своих немаленьких клыках кадык поверженного и урчал на полтона выше каждый раз, когда тот пытался пошевелиться. Кот добросовестно сторожил пленного.

— Ах ты, мой хороший! — умилился Баг, глядя на кота. — Ах ты, мой человекоохранитель хвостатый! Ты подержишь его так еще пару минут? Я сейчас Крюку позвоню.

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь

Так и не удалось молодым супругам мирно посидеть рядышком перед экраном. Серия фильмы аккурат как кончилась: звезда уханьской сцены, народная лицедейка Люся Карамышева, игравшая отвратительную и злокозненную монахиню Ван, с неподражаемым артистизмом произнесла последнюю реплику: «Ну и шлюха! Сказала, что молебен шестого, а сама пятого пожаловала и денежки все прикарманила!» — и сей интригующий момент сменился титрами. Жанна, когда Богдан поведал ей о нежданных гостях, тоже лишь вздохнула. Некоторое время огорченно смотрела на мужа, а потом озабоченно качнула головой.

— Как ты переутомляешься, милый, — сказала она. — Что-нибудь разогреть? Или только кофей?

— Посмотрим, — ответил Богдан. — Но кофей — обязательно.

Несмотря на поздний час — а может, как раз благодаря ему, — от кофею оба научника и впрямь не отказались. Рудольф Глебович, потягивая волоски редкой седой бороды, спокойно прихлебывал живительный варварский напиток — Жанна делала отменный кофей; только по совсем уж бесстрастному, словно бы и не живому лицу великого лекаря можно было понять, что он пребывает в изрядном ошеломлении. Антон же Чу, не столь владевший собою, даже просыпал сахар из ложечки. Подмышкой он придерживал, словно боясь с нею расстаться, тонкую пластиковую папку, в коих обычно носят существенные документы; прямо себе под ноги он довольно несообразно поставил суму, снятую с плеча.

— Благополучно ли вы доехали? — спросил Богдан, когда гости расселись и чашки перед ними оказались полны. Начав обыденную беседу хозяина с гостями, он надеялся хоть немного успокоить обоих, помочь им перейти к делу: видно было, что Антон Иванович просто не знает, с чего начать.

— Да, вполне, — мрачно ответил Чу, держа чашку обеими ладонями. Густая, ароматная коричневая жидкость в чашке шла мелкими круговыми волнами. («Руки дрожат», — понял Богдан.) — Светофоры нам благоприятствовали.

Богдан решил не тянуть.

— Что же в таком случае так вас взволновало? — спросил он.

Хладнокровный Сыма коротко покосился на Жанну. Богдан понял и чуть распрямился в кресле.

— Жанночка… — сказал он с улыбкой.

— Да-да, — ответила она и тоже приветливо улыбнулась гостям. — Простите, драгоценные преждерожденные, я вас оставлю. — И встала. — У меня еще столько дел по хозяйству… Я такая нерадивая, ночь на дворе, а я не успела полить цветы и пришить мужу пуговицу.

Выйдя из гостиной, она плотно, тщательно притворила дверь за собой.

Чу, невольно проводив молодицу глазами, едва только дверь закрылась, кинул папку на стол и открыл.

— Полюбуйтесь, — негромко сказал он.

Это были четыре большие фотографии. Сразу не очень понятно было, что они изображают. Какие-то пятна с едва заметными прожилками или точками посредине… Почти одинаковые.

— Погодите… — пробормотал Богдан, присматриваясь.

Это были фотографии человеческого тела очень крупным планом. Похоже, первые две изображали левую и правую стороны груди человека. Мужчины, это наверняка. А вторые две — затылок и шею, тоже слева и справа.

— Что это?

— Это боярин ад-Дин, — ответил Сыма.

— Не понял.

— Эти фотографии входят в полный комплект документов, относящихся до текущего состояния боярина, — бесстрастно заговорил Рудольф Глебович. — Я, честно говоря, большого значения им не придал… Да и как было придать — легкие, уже почти зажившие кровоподтеки по обеим сторонам груди и по обеим сторонам подзатылочной части шеи. По сравнению с тем, что происходило с боярином… Порядка для мне сделали, разумеется, и эти фото — поскольку описание состояния делалось полное.

— И что вас тут… зацепило? Мало ли где мог человек ушибиться… тем более, что, как вы говорите сами, синяки уже давнишние и, стало быть, с последними событиями никак не связаны.

— По всему выходит, что так, — нервно вставил Чу. — А, может, и не так.

— Поясните вашу мысль, преждерожденный, — попросил Богдан.

— Сначала закончу я, если позволите, прер еч, — сказал Сыма.

— Да, разумеется, — сказал Богдан. — Простите.

— Мне покою не давало то, что у столь уважаемого, степенного и, насколько нам удалось выяснить, далекого от буйных телесных забав человека, каким был прер ад-Дин, обнаружилось на теле целых четыре синяка. Вот здесь, — лекарь большими пальцами рук показал себе на грудь, где-то под правой и левой ключицами, — и вот здесь, — заведя руки за спину, он коснулся шеи по обе стороны от ложбинки под затылком. Богдан моргнул: где-то совсем недавно он слышал рассказ о синяках на груди. — Причем именно давних, — продолжал лекарь, — почти уже рассосавшихся, то есть не связанных с его нынешним печальным состоянием и членоповреждениями, каковые он в этом помраченном состоянии действительно легко мог бы получить. Я человек дотошный…

— Знаю, — кивнул Богдан. И тут вспомнил: опять Елюй!

Ведь это Баг говорил ему о синячищах на груди сюцая!

— Я сделал, в частности, увеличенные снимки этих образований. Они перед вами. Вы ничего странного не замечаете?

— Для меня тут все странно.

Сыма длинным ногтем мизинца коснулся крапинок посреди одного из синяков.

— Видите? То ли царапинка, то ли… укус.

— Укус?

— От укусов, например, насекомых, особенно если у человека есть предрасположенность, могут возникать серьезные и долго держащиеся припухлости и отеки. Первые слепни подчас кусают так, что синий бугор на коже держится пару седмиц. Вот и тут… Но я не мог понять, чей это укус. И я не мог понять, каким это образом насекомые, или кто бы то ни было, научились кусать так… неестественно.

— Что значит — неестественно?

— То, что два пятна на груди расположены совершенно симметрично. И два пятна на затылке — тоже.

Повисла тягостная пауза. Богдан не мог понять, к чему клонит Сыма.

— Сегодня вечером, в восемь, если быть точным, я зашел посоветоваться к ечу Чу. Я ведь всего лишь лекарь, а он — обдумыватель и следознатец. Я показал ему эти фотографии.

— А я сказал, что не имею ни малейшего представления, чьи это могли быть зубки. Следы уже почти зажили, и прикус, если это прикус, не виден целиком. Да и форма… размер… ничего не приходило в голову. Для насекомого — крупно, для грызуна — мелко и форма не та, овальная, а не продольная… А потом… потом я вспомнил про вашу розовую пиявку.

«О Господи!» — подумал Богдан; еще ничего не было толком сказано, но он чутьем ощущал, куда клонится дело, и ему сделалось совсем не по себе от тревоги и смутного, нехорошего предчувствия.

— Уверенности у меня нет и по сей миг, — продолжал научник. — Но… — Он вдруг вспомнил о своем кофее и механически сделал несколько больших глотков. — След действительно уже, в сущности, пропал, остались отдельные участки… Но если по ним пытаться восстановить форму прикуса — это как раз могла бы быть пиявка невероятных размеров. Такая, что вы принесли… так и не сказав мне, откуда она у вас взялась, между прочим…

— Вы проверили? — затаив дыхание, спросил Богдан.

Антон Иванович судорожно вздохнул и со стуком поставил пустую чашку на блюдце. Сыма вновь взялся за волоски бороды.

— Попытались, — отрывисто отвечал Чу. Нагнулся к своей сумке, неловко раздернул молнию и достал пластиковую банку с крышкой и ручкой, которую несколько часов назад вручили ему Баг и Богдан. Сначала Богдану показалось, что банка пуста. В ней не было даже воды.

Потом он увидел, что по дну расплывается тонкий слой почти прозрачной, отвратительной на вид слизи.

Чу водрузил банку прямо на стол. Прямо подле своей чашки. Богдана слегка затошнило.

— Вы помните, я сразу предположил, что это ни много ни мало — неизвестный науке вид. Ошеломляющий размер… цвет… Мы с прером Сыма сперва просто осмотрели ее — и, в общем, убедились, что она могла оставить на коже человека те самые следы, остатки которых мы наблюдаем на фотографиях. Просто по размеру. Но затем мы попытались тщательно исследовать ротовую полость пиявки… — Богдан заметил, что руки у Антона Ивановича опять задрожали. Чу помолчал, нервно пожевал губами. — Словом, так. Первая же попытка прикоснуться к телу животного инструментами и взять крохотный образец ткани — привела к полному саморазрушению пиявки. Она немедленно обернулась комом бесструктурной массы. Вот, вы видите ее перед собой. Эта слизь — все, что осталось.

Богдан уставился на банку.

— И что это значит?

— Это значит, что мы столкнулись с положением особой важности, — бесстрастно сказал лекарь Сыма. — Это значит, что наступают новые времена, а мы к ним не готовы. Открыть посреди Александрии в обыкновенной банке новый вид пиявки — это бы еще куда ни шло. Но то, что пиявка не позволила себя изучить, однозначно свидетельствует… — Он огладил бородку. — Это искусственно выведенное существо. С совершенно неизвестными нам и, возможно, очень опасными свойствами. Во всяком случае, саморазрушение при угрозе исследования посторонними — явно запрограммированное свойство. — Он запнулся. — При укусе пиявка выделяет в кровь жертвы множество веществ и ферментов. Как правило, полезных человеку. Недаром пиявки так широко используются в лекарском деле. Но кто знает, что выделяет такая вот пиявка? Может, вещества, вызывающие безумие? А теми средствами, коими мы располагаем, их в принципе невозможно обнаружить. И уж тем более им противустоять.

В гостиной стало тихо. Шум ночных повозок на улице Савуши тоже уж затих; тишина наступила мертвая.

— Кто и как мог вывести такую пиявку? — спокойно спросил Богдан.

— В Ордуси — никто, — решительно ответил Чу. — Это, несомненно, результат работы генно-инженерных дел мастеров, а в Ордуси подобные исследования девять лет назад были запрещены как богопротивные и человеконарушительные.

— А у варваров?

— С подобными вопросами, — кривовато усмехнулся Сыма, — не к нам.

— На теле погибшего Ртищева подобные следы не были обнаружены?

Сыма задумчиво покивал.

— Мне эта мысль тоже пришла в голову. К сожалению, от удара сначала о стекла, потом о брусчатку тело так искалечено…

— Так, — Богдан встал. Неторопливо прошелся по гостиной. Обернулся к напряженно ждавшим научникам. — То есть, называя вещи своими именами, против нас начата биологическая война?

— Да, — сказали Чу и Сыма в один голос.

— И мы даже не знаем, кем?

— Да, — сказал Чу.

— И у нас нет никаких средств защиты?

— Нет, — сказал Сыма. Богдан сглотнул.

— Спасибо, единочаятели, — сдержанно проговорил он. — Это очень существенные и очень своевременные сведения.

Научники как по команде встали.

— Надеюсь, вы понимаете, что все это должно остаться между нами.

— Поэтому я и не хотел говорить по телефону, — заметил Чу.

— Последний вопрос. Кто у нас занимался подобными исследованиями до их запрета?

— Крякутной, главным образом, и его институт, — не задумываясь, отвечал Чу. — Полтора десятка лет назад мы были первыми в этой области. Но когда наметились явные возможности прикладного применения генно-инженерных дел, началось широкое обсуждение… И за воспрещение исследований решительно высказался именно сам Крякутной. Сколько я помню, это и оказалось решающим.

— Где он теперь?

— Ни малейшего представления. Вам нужно, еч Оуянцев, поговорить со специалистами. Мы ведь только прикладники…

— В таком случае — еще раз спасибо. — Богдан коротко поклонился обоим научникам сразу. Те ответили сообразно и двинулись к двери в прихожую. И тогда Богдан, не сдержав брезгливости, напомнил:

— Банку заберите. Тут она уж совсем ни к чему.

Проводив гостей до выхода из апартаментов, Богдан вымученно улыбнулся выглянувшей в прихожую жене, сказал: «Ты ложись, если хочешь. Я еще немножко поработаю…» — виновато пожал плечами в ответ на ее надутые губки и, вернувшись в кабинет, взялся за телефонную трубку. На душе визжали и скреблись когтями черти. Богдан вспомнил, где сам видел такие же синяки. Не просто слышал о них, но — видел сам.

— Рива Мокиевна, добрый вечер, — поспешно проговорил он, заслышав в трубке девичий голос. — Это Богдан, простите, я так поздно…

— Я всегда вам рада, Богдан Рухович, — напевно отвечала девушка, — и папенька, я уверена, тоже. Что-то случилось?

— Да нет. Просто проведать Мокия Нилыча…

— У нас все хорошо.

— Он уже спит?

— Нет, что вы! Читает что-то… Хотите поговорить?

— Да.

Раби Нилыч ответил почти сразу.

— Шалом! — бодро, хоть и по-прежнему чуть хрипловато, пророкотал он в трубку. — Все трудишься?

— Нет, что вы, Раби Нилыч… Наоборот. Притомился нынче, вот и думаю, а не последовать ли мне и впрямь вашему примеру? Только очень уж я всяких тварей недолюбливаю…

— Ну, там же не всех тварями лечат, — Мокий Нилович сразу понял, о чем пошел разговор. — Широчайший выбор способов и средств…

— Выбор-то выбор, а вдруг предложат именно животворное общение? Я хотел спросить…

— Ну?

— Они, пиявки-то эти, очень большие?

— Богдан, смешной ты, ей-богу. Ты что, пиявок не видал? Да они в любом болотце кишмя кишат, у меня в пруду и то, верно, есть…

— Что, самые обыкновенные?

— Самые обыкновенные. Они ж у меня на груди по сорок минут сидят, сосут, перед самым моим носом. Насмотрелся…

— А вам только на грудь ставят?

— Только на грудь.

— А на затылок, или на спину, или паче того…

Раби Нилыч засмеялся.

— Не хочешь чужих допускать туда, куда только женам доступ? Не бойся. Ну, смотря по недугу, конечно… но мне — только на грудь. К бронхам поближе…

— А вам еще их будут ставить?

— Завтра последний раз. Говорят, после завтрашнего — забуду вовсе, каким концом сигарету ко рту подносить.

— Раби… — нерешительно и оттого неубедительно сказал Богдан. — А может, ну его? Вы и так уж почти что бросили… Экий вред — ну, выкурите две-три за день… Ну и что?

— Богдан, я тебя не узнаю, — удивленно проворчал Раби Нилыч. — То ты на мой дым бросался, аки Свят-Егорий на змия, а то… Что стряслось?

— Да нет, — сказал Богдан. Пользуясь тем, что собеседнику его не видно, он вытер покрывшийся холодной испариной лоб. «Непохоже, — подумал Богдан. — Полная чушь в голову лезет. Правда, какие пиявки на затылке, человек видеть не может — но ведь ему на затылок и не ставили. Вон как браво язвит, совсем не похож на безумца…»

— Ничего, Раби Нилыч, — успокоенно проговорил он. — Ничего. Я так. Всегда, знаете, хочется как лучше.

— Знаю, — с симпатией ответил Мокий Нилович. — Уж тебя-то я знаю. Ты не забывай старика, заглядывай почаще.

Положив трубку, Богдан некоторое время сидел, выбивая пальцами на лаковом подлокотнике марш из третьего акта пьесы «Персиковая роща» и глядя прямо перед собой. «Скоро от собственной тени шарахаться начну, — подумал он. — А ведь еще Учитель в седьмой главе „Лунь юя“ заповедал: „Благородный муж безмятежен и свободен, а мелкий человек недоверчив и уныл“[95]…»

И Богдан, решительно отбросив несообразные подозрения, припал к «Керулену».

Всенародную дискуссию он помнил так, словно происходила она вчера — столь яркими были тогдашние события. Но помнилось, увы, совсем не то, что следовало обдумывать теперь, а бесконечные страстные споры юнцов и юниц, гомон умудренных сторонников и противников на всех телеканалах, яростные столкновения мнений даже на просительных участках в день голосования… Теперь же следовало взглянуть на то время иначе.

Действительно, девять лет назад в течение почти полугода всю Ордусь, и главным образом — Александрийский улус, сотрясали обсуждения, суть которых сводилась к следующему. Допустимо ли продолжать научные изыскания, в результате коих человек, ограниченный в способностях предвидеть последствия пусть даже самых благих дел своих, да и — что греха таить — не всегда чистый в помыслах, получит возможность, как бы уподобляясь Всевышнему, а на деле — получая лишь божественные средства и по целям своим оставаясь все тем же человеком, кроить и перекраивать тварей земных, будто это наборы деталек для детских настольных игр или креп-жоржет какой-нибудь на платье девчонкам?

В том числе перекраивать и себя — подобие и любимое творение Божие…

Казалось, лекарское искусство стоит перед такими перспективами, по сравнению с коими все, что было сделано доселе — прививки, противубиотики, лазерная хирургия — лишь обложка великой и прекрасной книги, которую теперь наконец можно начать писать. Это завораживало. Это вселяло благой, почти священный трепет.

Но и противники завороженных, помимо ссылок на кощунственность, святотатственность, богопротивность подобных дел, приводили немало вполне земных доводов.

Мнения разделились, страсти кипели.

И тут со своим решительным «нельзя!» выступил сам Крякутной.

Воздействие выступления Петра Ивановича Крякутного, авторитет коего был в этой области наук непререкаемым, принято теперь переоценивать. Может, и не имело оно столь уж решающего значения, которое вскоре, когда воспоследовали решения высших властей, приписали ему все, к тем событиям причастные. Просто еще одно из мнений — конечно, мнение генно-инженерных дел мастера высочайшего класса, мирового светила, подкрепленное всем арсеналом его знаний и испытанных временем народолюбивых чувств…

Петр Иванович был очередным представителем рабочей династии великих ученых, зародившейся еще в семнадцатом веке. Основатель ее, крестьянин Иван Петров Крякутной, один из первых русских всенаучников (на Западе таких называют энциклопедистами), был основоположник мирового воздухоплавания; в тогдашней летописи прямо указано: «Надул мешок дымом поганым да вонючим, и нечистая сила подняла его выше колокольни…» За сей подвиг он удостоился Высочайшего вызова в Ханбалык и приглашения на особый прием в Павильоне Вдохновенного Спокойствия, где Миротворнейший Владыка Го-цзун даровал самородку ученую степень сюцая, дополненную седьмым должностным рангом, и наградил нефритовой птичкой с собственноручно написанным по-русски двустишием — по строке на крылышко: «Как грустно мне было летать в поднебесье одною! Как весело нынче летать в поднебесье с тобою!»

Уже в первом Крякутном творческий гений и народолюбие оказались слитыми воедино. Радея о благе людском и об империи, о сем благе каждодневно заботящейся, он немедленно, прямо на приеме, подал на Высочайшее имя доклад, в коем подробно указывал, что не просто так завоевал для Ордуси пятый океан, но с дальним замыслом: он предложил развесить над градами и весями необъятной Родины потребное тому количество воздушных шаров с наблюдателями, и, буде свершится какое противучеловечное деяние, сверху его обязательно кто-то заметит. Более того, заметят многие, да с разных сторон, так что один поднебесный свидетель сможет, например, точно описать, какой был у человеконарушителя нос, другой — какие были уши… Таким образом Крякутной полагал искоренить преступность вовсе. Доклад его в течение трех лет рассматривался в столичных учреждениях и был отклонен, чему нашлись две веские причины: во-первых, слишком многих людей пришлось бы сажать на шары и тем отвлекать от землепашества и других, не менее насущных для Отечества занятий, и, во-вторых, — большинство преступлений совершается в темное время суток, когда сверху ничего не видно, а снабжать каждый шар могучим осветителем было бы нечеловеколюбиво, ибо всю ночь висящие над землей и светящие вниз фонари мешали бы трудящимся почивать, набираясь сил перед новым рабочим днем. Но дельное зерно в докладе было, и человекоохранительные органы получили Высочайшее предписание пользоваться указанным Крякутным способом: чтоб один свидетель точно описывал уши, другой — нос, и так далее, а штатный художник управы все это сообразным образом с их слов бы зарисовывал. Так возникла, кстати, методика членосборных портретов, каковая, сколько было известно Богдану, и доселе не дала еще ни единого сбоя.

С того великого Ивана и повелось в роду Крякутных называть мальчиков исключительно Иванами даПетрами.

Ныне здравствующий Крякутной тоже был личностью незаурядной, чтоб не сказать сильнее. Упорно и целеустремленно, не считаясь с трудностями, он развивал генное дело в течение десятилетий, создал целую школу, настолько известную и в мире прославившуюся, что ученые-гокэ в его институт как мусульмане в Мекку ездили… И вот он из заботы о благе людском, как его понимал, этим своим выступлением мало что сгубил любимую науку; он и жизнь свою перечеркнул. И жизнь всех любимых учеников своих, в сущности, тоже… Поступок то ли великий по благородству, то ли просто странный, то ли, увы, подозрительный — судили по-разному… Ведь ни сам Крякутной, ни его ближайшие воспитанники вне любимой науки себя не мыслили, что называется, жить без нее не могли. Многие из этих людей не раз показывали себя твердыми убежденцами, неколебимо отстаивая положения, выдвинутые и разработанные учителем. И вот — такой трагичным исход долгих трудов… собственными руками, из благих забот о человечестве учиненный.

Богдан взволнованно поправил сползшие на кончик носа очки.

То ли шапку снять да голову свою обнажить перед таким человеком, то ли с лекарем-психоисправителем о его голове посоветоваться… То ли святой, то ли блаженный…

Сонмище любимцев великого цзиньши биологических наук разлетелось, ровно драгоценная фарфоровая чаша, грубой рукою о камень разбитая. Кто куда. Кто лекарем пристроился, кто вовсе занятие сменил… Это можно будет, подумал Богдан, позже посмотреть, тут долгая кропотливость да въедливость нужна — отследить жизненные пути двух, а то и трех десятков подданных, затерявшихся в жизни, а следовательно, и для человекоохранительного учета потерявшихся. Наверняка можно сейчас лишь одно сказать — вряд ли все ученики своему наставнику за такой поворот в судьбе благодарны. И хоть почтение ученическое, кое сыновнему сродни не только по имени, но и по сути, — чувство сильное и святое, все ж таки человек — не трактор, а чувства — не рычаги управления. По-разному разные люди на одно и то же чувство отзываются. Всякое могло статься…

Сам же Крякутной, похоже, не разрушил себя своим приговором. Порушил, да, — но не разрушил. Сильный человек. Личность. Подумал, решил, сделал. А после — нашел себя на крестьянской ниве. Вот уж несколько лет как по всей Ордуси гремела слава о его хуторе, Капустный Лог называемом. В Подмосыковье, где-то в холмистых полях меж древними городишками Клин да Дмитров, откупил Крякутной сколько-то там тысяч квадратных шагов землицы — и через пять лет лучшей капусты, чем из Капустного Лога, не знала и не ведала Ордусь[96]. Императорскому столу капусту от Крякутного поставляли, везли через всю страну нарочно… А уж в Александрийском-то улусе ни один трапезный зал без нее не обходился. На свадьбы, на чествования — кто капустки крякутновской добыть не озаботился, тот, считай, плохо о гостях пекся. Так считалось.

Между прочим, в первые годы, судя по перечням научных приборов да снадобий, что Крякутной чуть не ежедневно к себе на хутор заказывал, он там и новый институт для себя одного — ну, с женой да сыном, для семьи своей, в общем — мог бы, верно, оснастить. Конечно, Богдан в генном деле никак докой назвать себя не мог и всерьез разбирать и обдумывать эти перечни даже не брался, — но одна их протяженность говорила о многом. Правда, Крякутной в сопроводительных бумагах указывал, что это исключительно для проведения изысканий в капустной области. Чтоб лучше землицу удобрить, чтоб микроэлементы да витамины всякие в листах кишмя кишели… Может, и так. Что же до судьбы генно-инженерных изысканий под иными небесами и иными флагами, то поначалу влияние столь авторитетного ученого, как Крякутной, оказалось непреоборимо великим, и примеру Ордуси последовали все развитые страны. Но — не принимая никаких законов необратимых, а лишь, так сказать, фактически. Последовать за Ордусью формально поспешили лишь всевозможные мелкие Уганды да Боливии, коим все равно в этой сложной и дорогостоящей области не суждено было сделать ничего существенного.

Опасные с нравственной — а вернее, безнравственной, ибо, будь все люди по-настоящему нравственны, и опасаться было б нечего — точки зрения исследования официально нигде пока не возобновлялись. Еще бы — моральный авторитет Ордуси среди среднего и низшего классов варварских стран был огромен; да и, не будь его, все равно шум бы пошел великий… Но, войдя после введения своих допусков в базы данных Отдела внешней разведки Возвышенного управления госбезопасности, Богдан без особого изумления обнаружил, что наиболее предприимчивая нация мира, давно для себя решившая, будто Бог хочет лишь того, что людям приятно и выгодно, — англосаксы — потихоньку, в закрытых и полузакрытых институтах своих, возобновила сомнительные труды. И ныне в Великой Британии уж вовсю проводились опыты по так называемому клонированию. А в Аустралии не так давно, занимаясь конструированием специальной бациллы для борьбы с грызунами, от прожорливости коих фермерам и их урожаям просто спасу не было, тамошние научники вывели нежданно-негаданно такую тварь микроскопическую, которая за сорок восемь часов способна была сгубить все человечество напрочь. Научники эти, явно с перепугу, немедленно принялись стучаться во все международные учреждения с тревожными требованиями усилить контроль за подобного рода разработками — и все международные учреждения, разумеется, с самым серьезным и озабоченным видом кивали в ответ и принимали соответствующие постановления. Но о судьбе самой выведенной по случаю бациллы не было ни слуху ни духу. Не могла ничего толком сказать по сему поводу и ордусская разведка, которая, как начал постепенно понимать Богдан, старалась, коль уж свои исследования запрещены, хоть за чужими приглядывать и знать, чего ждать от соседей. Все ее усилия так и не помогли достоверно выяснить, уничтожили аустралийцы свое нежданное порождение или до поры в пробирке закупорили да в погребок какой уложили: пускай, мол, покуда на холодке поспит, может, для чего и сгодится…

Относительно же работ североамериканских сведения имелись лишь самые обрывочные и невнятные.

Но вот что характерно: накануне своего решительного выступления Крякутной с ближайшими учениками — их имена Богдан выписал себе на отдельный листок — как раз путешествовал по американским генным центрам, на правах признанного патриарха и великого коллеги. Полтора месяца, так сказать, опытом обменивался и в знатной лекарским искусством Монтане, и в прожаренных пустынях Нью-Мексико, где североамериканцы спокон веку все опасное и секретное прячут…

В пятом часу утра Богдан вышел из закрытых информационных сетей. В голове у него все плыло от усталости, а в глаза будто напылили песку. Последним усилием он сумел сделать совсем простое: глянуть, когда уходит первый воздухолет на Тверь, и заказать билет: по всему выходило, что наведаться в Капустный Лог надо было срочно. Потом наконец выключил «Керулен».

Жанна, конечно, его не дождалась, уснула. Богдан только вздохнул.

Срединный участок — Храм Света Будды, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь

Вэйбины приехали довольно скоро; в апартаментах ад-Дина сразу стало людно, возникла деловая, рабочая суета. Прибывшие слаженно принялись обследовать место происшествия.

Вопреки опасениям Бага, Судья Ди довольно легко и даже с готовностью расстался с кадыком поверженного на пол злодея, предоставив вязать последнего двум дюжим вэйбинам, — напоследок боевой кот с отвращением глянул на небритую шею, в коей отчетливо пропечаталась его человекоохранительная хватка, брезгливо дернул лапой и принялся облизываться, но тут на пороге кабинета показался Максим Крюк, и Судья, внимательно на него глядя, испустил весьма агрессивное шипение.

«У животного стресс, — подумал Баг, во избежание недоразумений подхватывая увесистого кота с пола на руки, — оно и понятно».

— Еч Крюк. Там, на крыше, еще двое: оба покинули этот мир.

— Что тут произошло? — хрипло спросил Крюк, сдвигая фуражку на затылок. — Что тут случилось, драг прер еч Лобо?

Пока Баг вкратце обрисовывал ему картину происшествия, с крыши уже спустили черные мешки, в которых покоились останки подданных в черном, и, спотыкаясь о трубки, вынесли вон.

— Что ж, еч Крюк, — молвил Баг, поглаживая кота, — мы с Судьей Ди, признаться, изрядно притомились.

В голосе его было слышно явственное удовлетворение: и «Слово о полку Игореве» нашел, и из человеконарушителей никто не ушел. Примешивалось к этому, конечно, и чувство печали: все же два живых существа нынче ночью прекратили свое теперешнее существование именно стараниями Бага. Но такова карма, что теперь горевать.

— Давайте поскорей проедем к вам, — добавил он, — и я подпишу все потребные бумаги.

Крюк кивнул и двинулся к выходу.

В цзипучэ Баг усадил кота на колени; Судья Ди всю дорогу поглядывал на сидящего слева Крюка настороженно и один раз даже зашипел сызнова.

«Ничего, — думал Баг, — сейчас приедем домой, и я тебе две бутылки пива дам, заслужил, хвостатый преждерожденный, заслужил!»

В участке Баг уселся в мягкое кресло с котом на коленях и, ожидая составления бумаг и отвечая на уточняющие картину происшествия вопросы Крюка, принялся рассеянно разглядывать фотографические изображения и членосборные портреты человеконарушителей, находящихся в розыске; он пользовался любой возможностью подновить в памяти ориентировки. И среди прочих вдруг увидел удивительно знакомое лицо: горящие внутренней энергией глаза, мясистые губы, одухотворенный облик, который вполне удалось передать штатному портретисту, — все это было удивительно знакомо честному человекоохранителю.

Баг нахмурился: да кто же это?

А! Ну как же! Это блаженный асланівський суфий Хисм-улла! А что, очень, очень похоже… Сюцай Елюй про него рассказывал: задержали, мол, в Утуновом Бору за злостное вразумление водителей повозок на дорогах.

— Еч Крюк, — позвал Баг склонившегося над клавиатурой компьютера козака, — вот этот подданный, — он указал на членосборный портрет Хисм-уллы, — он не у вас ли в участке содержится?

Крюк проследил направление Багова пальца, протер покрасневшие глаза.

— Этот… — Максим Крюк изучал портрет. — Да, прер еч Лобо, он у нас.

— Отведите меня к нему. — Баг поднялся, оставив Судью Ди в кресле.

Хисм-улла, скрестив ноги и закрыв глаза, сидел на циновке в полутемной клети. Кроме самого суфия, в небольшом помещении с решетчатым окошком в задней стене не было никого, если не принимать во внимание зеленого попугая по имени, как помнилось Багу, Бабрак. Попугай сидел на правом плече суфия и мирно дремал.

Сам Хисм-улла также, похоже, пребывал в стране грез: его могучая фигура, неподвижно застывшая в свете неяркой лампочки, излучала покойное умиротворение, словно суфий восседал не на грубой казенной циновке в клети, а во вполне пригодной для достойного отдохновения чайхане, на удобных и мягких пуховых подушках, на расстоянии протянутой руки от кумгана ароматного шербета «Слеза мусульманки».

— Хисм-улла… — тихо позвал Баг, дотронувшись до отделявшей клеть от коридора решетки. Толстые прутья приятно холодили пальцы. — Почтенный Хисм-улла…

В соседней клети что-то неразборчиво, с явным раздражением проворчал, переворачиваясь на другой бок, какой-то пахучий подданный, употребивший, судя по всему, эрготоу сверх всякой меры. Подданного наутро ожидали малые прутняки.

Веки Хисм-уллы дрогнули.

Он испустил глубокий вздох, открыл глаза и некоторое время вглядывался в Бага.

— Чтишь Коран? — проникновенно спросил суфий Бага, и тут же с его плеча взмыл к потолку попугай, сделал над головой Хисм-уллы круг, а затем опустился на другое плечо хозяина. Всколыхнулись ленточки на немудреном одеянии суфия.

— Коран не чту, — отвечал Баг с улыбкой, — чту сказанное Гаутамой.

— Иншалла! — отчетливо проскрипела птица.

— Тоже добре! — Хисм-улла воздел могучие руки и стал собирать рассыпанные по плечам власы в хвост на затылке.

Баг повернулся к дежурному вэйбину.

— Что совершил этот подданный?

— Докладываю, драгоценный преждерожденный Лобо! — Вэйбин вытянулся. — Задержанный подданный, именуемый Хисм-уллой, совершил пять злостных человеконарушений над водителями грузовых повозок, которые он останавливал с целью следования по маршруту Асланів – Александрия Невская. Человеконарушения выразились в нанесении телесных повреждений разной степени тяжести, каковые наносились, согласно показаний потерпевших, после вопроса: «Чтишь Коран?», вводившего водителей в глубокую задумчивость, а потому делавшего их на какое-то время беззащитными. Возмущенные водители своевременно сообщили о беззаконии местным властям, по их описаниям был составлен членосборный портрет. Весть о беззаконии распространилась быстро, везти сего злостного человеконарушителя далее в Александрию никто уж не желал, и он был взят согласно портрета в Утуновом Бору. Его задержали местные власти и передали в ведение Срединного участка, поскольку водители в основном были жителями Александрии. Данное дело представляется ясным, а полагающееся, согласно уложений, вразумление — очевидным: десять больших прутняков. И если завтра поутру званый лекарь-психоисправитель признает задержанного вменяемым, вразумление будет приведено в исполнение послезавтра, после утверждения справедливого приговора Управлением этического надзора! — Вэйбин перевел дух.

— Нестроение… — вдруг отчетливо произнес Хисм-улла. — Великое нестроение. Печать шайтана. — Он воздел правую руку. — Осанна! Веди меня, прер-ага, до хаты Гаутамы, а после до хаты Христа! Бо пришло время. Я хочу видеть этого человека! — Потом помолчал и добавил тоном ниже: — И еще того человека.

Баг аж вздрогнул.

— Откройте клеть! — распорядился он. Вэйбин сделал нерешительный шаг к прутьям.

— Это противуречит уложениям…

— Ничуть. Сейчас все оформим. Я временно забираю задержанного для проведения важного следственного опыта по производимому мною в данный период времени расследованию государственной важности.

— Драгоценный преждерожденный…

— Что еще?

— Подданный сей, осмелюсь доложить, крайне буен и обладает непомерной физической силой, при задержании, изволите ли видеть, он шибко помял троих… — В голосе вэйбина слышалось явное сомнение.

— Открывайте, открывайте! — Баг отчего-то был полностью уверен в том, что уж сейчас-то блаженный суфий буйствовать и насильно вразумлять никого не будет — таким внутренним светом надежды осветилось его лицо, когда Хисм-улла увидел через решетку Бага. Баг даже и не пытался как-то объяснить себе, почему, собственно, он велит освободить узника и его попугая из узилища, но совершенно точно знал, хотя и понятия не имел — откуда, что суфий ждал именно его и что Хисм-уллу необходимо как можно скорее доставить в Храм Света Будды, к великому наставнику Баоши-цзы. Такие моменты, когда решения приходили сами собой, вне холодного рассудочного размышления, Баг про себя называл озарениями; еще ни разу озарения не подвели честного человекоохранителя. — Открывайте. Ну же.

— Так точно, драгоценный преждерожденный Лобо! — Вэйбин громыхнул ключом в замке, распахнул коротко скрипнувшую дверь и проворно отскочил в сторону.

Хисм-улла удовлетворенно кивнул, поднялся на ноги, потянулся и, подхватив с пола холщовую сумку на длинном ремне, величественно выступил в коридор.

— Аллах акбар! — изрек он и хлопнул Бага по плечу.

Баг покачнулся.

В приемной на Бага и возвышающегося за его спиной Хисм-уллу — дежурный вэйбин опасливо следовал за ними на некотором расстоянии — недоуменно воззрился Крюк.

— Драг прер еч Лобо… — Растерянный козак поднялся из-за компьютера.

— Я забираю этого подданного! Дело государственной важности, — объявил ему Баг, кивнув на суфия. — Запишите: ланчжун Лобо взял под свою ответственность подданного Хисм-уллу для проведения следственного опыта. Готовы ли потребные бумаги о происшествии на Крупных Капиталов?

— Так точно, — Крюк отер лоб и протянул Багу еще теплые после принтера листы.

Баг пробежал взглядом: все было записано с его слов в точности. Достал из-за пазухи личную печать на длинном шелковом шнуре и быстро проставил личные подтверждения на каждом из поданных ему Крюком листов.

— Прекрасно, еч Крюк. Теперь вот что. Постарайтесь срочно определить личности напавших на меня человеконарушителей. Проведите полный осмотр тел — все, что положено, не мне вас учить! Что до того, которого я захватил… — Баг посмотрел на Судью Ди. Судья Ди внимательно разглядывал попугая Бабрака, а Бабрак, в свою очередь, косился на кота то одним, то другим блестящим глазом. — Которого мы захватили, — поправился Баг, — то я прибуду для его допроса завтра утром. К этому же времени прошу вас, еч Крюк, подготовить документы по первичным научным разборам, относящимся до данного дела. Дело это важное, как вы знаете… Это все, драг еч, покидаю вас до завтра… точнее, уже до сегодня. — Баг коротко поклонился ошеломленному Крюку и широким жестом пригласил Хисм-уллу к выходу.

Хисм-улла, поравнявшись с Багом, склонился к нему и, кося огненным глазом в сторону Максима Крюка, громко прошептал:

— Печать шайтана! — А когда Баг недоуменно поднял на него глаза, подмигнул со значением.

«Недаром он блаженный…» — как-то отстраненно подумал Баг.

На улице их ждала ночь и цзипучэ Бага, приткнувшийся под ближайшим фонарем.

Баг разместил Хисм-уллу на заднем сиденье — он счел, что на переднем тому было бы не так удобно, а вот позади в распоряжении суфия был целый диванчик, на коем без особого стеснения могли поместиться трое преждерожденных средней комплекции. Хисм-улла один занимал бо́льшую часть сиденья и с интересом молча глядел в окно на проносящиеся мимо темные здания.

Храма Света Будды они достигли за несколько минут: на пустынных улицах в сей поздний час за всю дорогу встретились всего две повозки, да и то — повозки такси, рыскающие в поисках запоздалых пассажиров.

Врата Храма были, как и следовало предполагать, заперты.

Баг хлопнул дверцей, подошел к вратам и остановился в замешательстве: как быть? На дворе — ночь, стучать во врата и поднимать шум было бы в высшей степени несообразно. А мысли о том, чтобы перебраться через стену, у честного человекоохранителя не возникло бы и в страшном сне. Между тем, внутренний голос по-прежнему со всей уверенностью говорил Багу, что он привел цзипучэ по назначению, что он не ошибся, что им с Хисм-уллой — сюда, во Храм. Послышались шаги: рядом с Багом возник блаженный суфий. Загадочная улыбка бродила на его устах; попугай, нахохлившись, неподвижно сидел на правом плече.

Хисм-улла успокаивающе положил руку на плечо Багу. Потом в два гигантских шага достиг врат и только занес ручищу, дабы постучать, как одна створка бесшумно отодвинулась в сторону и в темном проеме показалась бритая голова приближенного к великому наставнику послушника Да-бяня.

— Мир тебе, — заявил Хисм-улла. — Покоя и прибежища!

— Прибежища, прибежища! — проскрипел, кивая, оживившийся попугай. — Риса и мяса!

— Наставник ожидает вас, — коротко поклонился суфию Да-бянь. — Отец Кукша прибудет вскоре.

«Хм, — подумал Баг, соображая. — Отец Кукша, если я верно помню, окормляет приход Богдана. Вот ведь какие петли карма крутит…»

Да-бянь пропустил суфия во врата. Попугай шумно поднялся в воздух и исчез в темноте.

«Кажется, я сделал все правильно. Только вот, к сожалению, мало что понял», — промелькнуло в голове Бага, и тут Да-бянь кинул на него короткий взгляд, склонил голову и проговорил:

— Наставник благодарит драгоценного преждерожденного и просит его спокойно возвращаться домой. О спутнике драгоценного преждерожденного в Храме позаботятся. Наставник ожидает драгоценного преждерожденного нынче к часу вечерней медитации. — И Да-бянь, еще раз поклонившись, скрылся в темноте.

Створка врат с едва слышным стуком плотно закрылась.

Баг в задумчивости достал пачку «Чжунхуа», закурил и неспешно пустил струю дыма к далекому черному небу.

«Ну и ночку подарил мне еч Богдан, — думал он, спустя пять минут подъезжая к своему дому. — Попросил „Слово“ поискать, называется… Да-а-а… Надо бы единочаятелю прямо сейчас и позвонить да обо всем рассказать самым обстоятельным образом. Пусть поахает. Ладно, час уж очень поздний, отобью электронное письмо… проснется — прочтет…»

Дома Баг первым долгом извлек из холодильника бутылку «Великой Ордуси» для Судьи Ди и бутылку — для себя. Истомленный подвигами кот с урчанием приник к пиале. Баг поглядел на него с улыбкой, раскрыл «Керулен», присоединил к нему телефонную трубку и наскоро написал Богдану о событиях этой ночи. Закрыл ноутбук и потянулся к пиву.

Говоря по правде, Баг с превеликим удовольствием пропустил бы сейчас пару-тройку чарочек эрготоу, он даже порылся во всяких кухонных шкапах, но — увы! — вожделенного напитка нигде не оказалось.

Дав себе слово непременно завтра же спозаранку зайти в лавку и исправить эту досадную оплошность, Баг с ледяной бутылкой пива в одной руке и с сигаретой в другой двинулся на террасу, дабы в спокойной тишине, наедине со звездами, осмыслить бурные события последних часов: было ощущение, что он прошел мимо чего-то очевидного, отметил это, зацепил краем сознания, но не придал нужного значения… Было такое ощущение.

Вот: эти подданные в черном, какие-то они неестественные. Они напоминали… механизмы, что ли? Или некто повытягивал из них некоторые нервы, сделав нечувствительными к боли… И потом, как он там закричал, перед тем, как горло перерезать? Себе чести, а князю — славы? Гм… Что же это за князь такой?

Баг поставил бутылку на подоконник, открыл дверь и откинул тюль. Ну как же! У него же за пазухой лежит это самое «Слово о полку Игорева», за которым и пришли злодеи! Князю — славы. Игорь — князь. Забавно… Вот задачка для еча Богдана.

Баг покачал головой, подошел к перилам, взглянул в бездонное небо, слегка тронутое по краям заревом большого города, посмотрел прямо — там светились огни на Часовой Башне, поднес пиво ко рту, посмотрел направо…

И замер.

В апартаментах сюцая Елюя как ни в чем не бывало горел свет.

Капустный Лог, 22-й день восьмого месяца, вторница, первая половина дня

Все-таки Богдан не мыслил себе повозки удобнее, надежнее и привычнее, нежели «хиус»; именно такую повозку, в точности напоминавшую его собственную, он и взял себе на пять часов в прокатной конторе тверского воздухолетного вокзала. Отъехав от конторы шагов на сорок, Богдан заглушил двигатель, открыл дверцу и, не тратя времени на посещение вокзального трактира, споро перекусил пирожками с луком и с яйцами, приготовленными спозаранку заботливой женою. Потом сановник запил завтрак газировкой с манговым сиропом из ближайшего автомата и устремился в путь.

Ехать предстояло не меньше часа. Но погода стояла более чем сносная, среднерусская такая — мягкая, шелковистая, без александрийской сырости, превращающей в издевательство и тепло, и прохладу. Напоенные снежным светом перистые облака оживляли прохладную высь блеклого предосеннего неба; чуть тронутые увяданием, а кое-где — и откровенной желтизной березы и тополя привольными струями лились назад по обе стороны полупустынного тракта; а когда их бегучая череда вдруг на миг прерывалась, вдаль улетали зовущие всхолмленные просторы. Боже праведный, как красива наша скромная и неприхотливая, сумеречная, скудная с виду земля…

Мощный и ровный лёт «хиуса» по тракту веселил сердце. В конце концов, о письме Бага и перечисленных в нем странных и грозных событиях ночи Богдан размышлял и утром дома, и в воздухолете — особенно после того, как коротенько переговорил с напарником по телефону. Много версий понастроил — а толку? По возвращении в Александрию разберемся… Отступала тревога, раздвигались тиски и теснины дел, неимоверно важных для злобы дня сего, — но ничтожных в сравнении с вечным и главным. С этими вот березами… этими вот непролазными суглинистыми полями, где рожь, и дремучими лесами, где боровики да малина.

И названия деревенек по обочинам мелькали такие исконные и нутряные, такие свои, что каждый их промельк будто сладким гречишным медом плескал на сердце: Богородицыно, Покровское, Трехсвятское… Мелькали. Мелькали и пропадали позади. «Русь моя, иль ты приснилась мне?» — почему-то пришли Богдану на память строки из поэмы знаменитого Есени Заточника, написанной в ту далекую, стародавнюю пору, когда в Цветущей Средине воцарилась достославная династия Мин и множество умных, деловитых, сведущих в искусствах и науках монголов и ханьцев, спасаясь от новой власти, хлынули в спокойную и хлебосольную Ордусь, быстро и навсегда изменив своим появлением ее судьбу. К лучшему. Конечно, к лучшему. Но все-таки — бесповоротно и круто изменив… переломив.

А перелом — он навсегда остается переломом. Пусть срослось, пусть совсем не мешает жить, пусть ты достиг в мире сем Бог знает каких успехов и некогда сломанной рукой написал великий добрый трактат или создал великую полезную снасть — а нет-нет, да и заноет, хоть на стенку лезь…

«Это как любовь ушедшую вспомнить, — подумал Богдан, рассеянно отмечая короткий взмах промчавшегося мимо указателя «Капустный Лог — 10 ли». — Кажется, уж давно все прошло, позабылось… а то вдруг как защемит опять, защемит — аж дух теснит да слезы закипают где-то внутри глаз… Но только люди разные. Один от такого к нынешней жене станет нежней да добрей, и ту, утраченную, помянет с благодарностью, и ко всему миру открытей сделается, терпеливей… А другой прежней богине каменюгой окошко размозжит, а нынешней — рожу расквасит… да в кабак нырнет от горения души, а потом кому-нибудь, кто под руку подвернется, по пьянке череп дрыном проломит».

Он издалека увидел над ответвлением дороги скромные деревянные врата под красной кровлею. Подъехав ближе, разобрал надпись на доске над вратами: «Капуста-мать — всему голова. Больше капусты, хорошей и разной». Тогда стал притормаживать.

Аккуратно и плавно повернув, скользнул под надпись.

И сразу, шагах в полутораста от тракта, показалась главная усадьба Лога.

Было семнадцать минут двенадцатого, когда Богдан Оуянцев-Сю остановил свой «хиус» на площадке перед внутренними вратами усадьбы, между видавшим виды трактором с неотцепленной бороной и мощным, вместительным, повышенной проходимости цзипучэ «межа» — повозка, хоть и носила все признаки частой езды по пересеченной местности, выглядела заботливо ухоженной.

Богдан вышел, с усилием и чуть враскачку сделал пару шагов, разминая затекшие ноги и с любопытством озираясь. Он слегка волновался: примет ли великий? О своем приезде и настоятельной необходимости побеседовать о важном, чего телефону или почте не доверишь, Богдан Крякутного известил, но ответа не получил. То ли не дождался — лететь уж пора было; то ли не удостоил скромного столичного сановника ответом бывший патриарх генетики, а ныне — знаменитый капустных дел мастер.

Жил Крякутной замкнуто, со странностями.

С минуту Богдан задумчиво стоял перед вратами.

Он так еще и пребывал в нерешительности, когда дверь усадьбы открылась и на резное крыльцо вышел пожилой, кряжистый бородач в стираных-перестираных крестьянских портах, заправленных в сапоги, и накинутой на голое тело меховой безрукавой душегрейке.

— Каким ветром, мил-человек? — спросил бородач громко, не спускаясь с крыльца. В информационных файлах нынче ночью Богдан видел фотографии хозяина Капустного Лога, но поручиться, что этот бородач и есть Крякутной, он бы не взялся. Годы и смена образа жизни… Похож, это правда. Но…

— Я срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю, — в тон вышедшему тоже немного повысив голос, ответил Богдан. — Мне по важной государственной надобности желательно иметь беседу с преждерожденным Крякутным. Я известил драгоценного цзиньши сегодня ранним утром по электронной почте и взял на себя смелость появиться здесь, хотя так и не получил ответа. Надобность воистину настоятельная.

Бородач поразмыслил несколько мгновений, пристально вглядываясь с крыльца Богдану в лицо. Потом сделал рукою широкий приглашающий жест:

— Заходи, Богдан Рухович, ечем будешь, — сказал он. — Я Крякутной. Позавтракать-то толком не успел, поди? Чаю?

Четверти часа не прошло, как они уж расположились на застекленной веранде, выходящей на зады, на необозримые капустные поля; а посреди стола фырчал давно уж, оказывается, поставленный в ожидании Богдана самовар, и хлопотливая, приветливая Матрена Игнатьевна, жена затворника, расставляла перед минфа глубокие блюдца с пятью видами варенья, а также заботливо согретые в русской печи ватрушки. Крякутной, уперев одну руку в бок, сидел напротив Богдана и молча наблюдал за тем, как обрастает посудой, снедью и гостеприимным уютом простой дощатый стол, торопливо и ловко накрытый белой льняной скатеркою. Варенье тут же задышало умопомрачительным ягодным духом; сладкий, парной запах теплого творога из ватрушек потек по воздуху слоем ниже. Богдан сглотнул слюну. «Славная все ж таки работа у человекоохранителей, — подумал он. — Со сколькими хорошими людьми познакомишься!»

Он поймал себя на этой мысли — и понял, что не верит, будто Крякутной связан с мрачными событиями, о коих он хотел с ним осторожно заговорить. Не связан.

— Вот в городах, — приговаривала Матрена Игнатьевна между делом, — умные люди часто спрашивают: что делать, что делать… А я так скажу: грибы да ягоды собирать! А потом варенье варить да пироги печь. Когда погреб своими руками наполнишь, остальное всегда приложится… Вы, Богдаша, в своей Александрии когда-нибудь настоящий пирог с грибами пробовали? С пылу-то с жару, а?

Богдан чуть скованно озирался. Не знай он, что перед ним — бывший великий ученый, нипочем бы этого не заподозрил. Ну, разве что по чуточку все ж таки чрезмерной, привычно и неосознаваемо утрированной крестьянистости… но задним-то умом все крепки. И веранда обстановкой своей не выдавала хозяина: платяной шкап с встроенным в дверцу выцветшим зеркалом, один из нижних ящиков слегка выдвинут — видны черные скрученные провода, галоши… Обшарпанный комод, укрытый поверху льняной салфеточкой, а на ней игольница в виде лежащего, выпятивши спину, барана; старый, огромный, еще пятидесятых, верно, годов ламповый радиоприемник «Звезда» с набалдашниками щелкающих ручек на передней панели, под затянутыми желтой материей громкоговорителями; видавшие виды ножницы; наперсток; какие-то иные деревенские пустяки…

На неказистой, явственно из полешка вырезанной подставке — потаенно мерцала зеленым полированным нефритом та самая птичка.

Три с половиной века…

Богдан благоговейно встал.

— Заметил? — с почти идеально скрытым удовлетворением спросил Крякутной.

— Конечно, — ответил Богдан.

Вон они, надписи на крылышках, собственноручно начертанные императором Го-цзуном в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году в Ханбалыке… Совсем не потускнели. Старая киноварь…

— Знаешь, стало быть, ее историю?

— Кто же не знает, Петр Иванович. Вы ведь…

Суровый бородач нахмурил седые кустистые брови.

— Я, Богдан, тебе «ты» говорю не чтобы ты мне выкал, как какому-нибудь шаншу[97] своему, — почти сердито одернул он Богдана. — Письмо твое я прочел — славное письмо, человеческое. И лицо у тебя славное. Я же сказал тебе: ечем будешь. А ечи на «вы» не бывают. Второй раз этак прошибешься — выгнать не выгоню, но откровенничать не смогу, решу: ошибся в тебе. А ты, я так думаю, откровенности от меня ба-альшой ждешь… — И он выжидательно посмотрел на Богдана исподлобья.

— Да будет тебе, старый! — махнула на мужа полотенцем Матрена Игнатьевна. Уперла руки в боки, выпятила и без того выдающую грудь и оттопырила подбородок, явственно передразнивая грозного супруга. — Чего ради утесняешь молодого гостя? Уж больно ты грозен, как я погляжу! — Опять махнула полотенцем и повернулась к Богдану. — Ты не верь ему, Богдаша, он воробья не обидит…

Богдан сел.

— Жду, Петр, — ответил он, принимая предложенный тон.

— А ты не торопись, — пряча улыбку в бороду, сказал Крякутной. — Сперва чайку попьем. Мы тебя дожидались, так тоже не завтракали. Ты уж не обессудь, мы чаи гоняем по русскому обычаю, с сахаром, не как в столицах принято.

«И очень хорошо», — подумал Богдан.

За завтраком беседовали сообразно. О дороге, о погоде. О видах на капусту в этом году и о делах асланівських; бывший светило, оказалось, следит за событиями. Вероятно, при помощи лампового приемника. Впрочем, электронное письмо-то Богданово он получил…

— Мотрюшка права, — говорил Крякутной, держа у лица на растопыренных пальцах блюдце с дымящимся чаем и осторожно время от времени дуя на него. — Права… Еще в древности в Цветущей Средине поняли: землепашеский труд — он корень всему. Когда кто ущерб наносил землепашеству, то, все равно ради чего он сие свершал, это называлось: возвеличивать листья, пренебрегая корнями. Знаешь?

— Как не знать… — отвечал Богдан, поглощая ватрушки одну за другой. Казалось: вкуснее он в жизни ничего не едал.

— Крестьянство — корни, промышленность — ствол, властное устройство — ветви… ну, а науки, искусства всякие — листья. Да, красота от них, то правда. Без листьев дерево — скелет, кощей, пугалище с погоста. Да, обдери листья с дерева раза три-четыре подряд — помрет дерево. Но все же, все же… Варенья попробуй, совесть народная. Варенье Мотрюшка варила… Но все же: корни без листьев проживут, а листьев без корней — не бывает нипочем. Вот в том теперь и вся моя наука биология. Ствол спили — но ежели корни уцелели, весной новые побеги брызнут с пня. И все-то сызнова пойдет — ствол, ветви, листва… Корни попорть — всему конец, всей этой великой сложности. Вроде стоит дерево — а помирает, сохнет. Ствол в столб превращается, ветки, то бишь власть, попусту по ветру полощут, шум один от них… Ну, а про листья и говорить нечего… — Могучий старик лукаво усмехнулся в бороду. — На первый твой вопрос я уж, верно, ответил, а, Богдан?

— Пожалуй… — пробормотал минфа с набитым ртом.

Упоили Богдана раскаленным чаем, что называется, до седьмого полотенца. То есть столько потов с него сошло, что шести полотенец не хватило б утереться, седьмое бы понадобилось. Потом Матрена Игнатьевна унесла самовар, да и сама под этим предлогом удалилась, оставив мужчин вдвоем на уютной веранде.

Мужчины помолчали. Едучи в «хиусе», Богдан продумал план беседы тщательнейше — но весь план после чаепития разлетелся к лешему.

«Ладно, — подумал Богдан. — Попросту так попросту».

— Вот ты, Петр, великий жизнезнатец. Если бы встретил неизвестное науке животное в наших краях, что бы первым делом подумал?

Крякутной сгреб бородищу в кулак и некоторое время мял ее, внимательное и серьезно глядя на Богдана.

— Так уж и неизвестное? — спросил он затем.

— Так уж.

— Есть явление в жизни, называется мутация, — проговорил Крякутной. — Тоже, конечно, вероятность малая… Не подойдет?

— Боюсь, не подойдет.

— Трудно мне так беседовать. Объясни толком, почему не подойдет.

— Потому что животное это, судя по всему, на редкость вредное. Загадочным образом вредное. А исследовать его невозможно, потому как оно, чуть до него инструментом дотронулись, распалось в слизь, будто в него программный наговор встроен на сохранение тайны.

Несколько мгновений Крякутной сидел, будто не услышав Богдана. Потом выпустил из горсти седое мочало бороды и медленно встал. Горбясь, косолапя, заложив за спину короткие могучие руки, пошел вдоль по веранде. В тишине слышно было, как поскрипывают доски пола под выцветшим половиком да чуть дребезжит после каждого грузного шага одно из оконных стекол, видать, разболтавшееся в раме.

— Все-таки неймется кому-то, — глухо проговорил он в пространство. — Эх! Я чаял, вразумлю…

— Кому-то, — уцепился Богдан. — Ты сказал: кому-то. Кому?

Крякутной глубоко и шумно вздохнул. Как старый кашалот, вдруг всплывший на поверхность после долгого отсутствия — и ни малейшего удовольствия от того не получивший. Потому что покуда он пасся в своих незамутненных глубинах, по глади моря корабль проплыл — и вот крутятся теперь в оставленных им водоворотах огрызки яблок и объедки снеди; пустые пакеты и бутылки суматошно пляшут на волнах; неторопливо падают в нетронутые бездны, заторможенно сминаясь и складываясь, газеты, полные пустяков…

Пф-ф-ф, угрюмо сказал кашалот.

Сжимая и разжимая за спиной кулаки, Крякутной стоял носом вплотную к застекленной во всю ширь стене веранды, к минфа широкой спиной, и глядел в капустные поля.

Поля, полные громадных сочных кочанов, ровно океан, уходили к всхолмленному горизонту. А на горизонте тонкой дымчатой лентой синели леса. А слева, по-за угором, в лучах солнца радостной золотой искрой полыхал, как дальний, но греющий душу праздник, купол деревенской церковки…

Богдан понял, что не дождется ответа.

— У нас это могли сделать? — спросил он. — Как-нибудь этак… по-любительски, в обход запрета?

Не оборачиваясь, Крякутной помотал тяжелой, косматой головой.

— Нет, — ответил он чуть погодя. — Это все равно что атомную бомбу в школьном кабинете физики сварганить. Или ракету на Марс во дворе за коровником, из фанеры да шифера… Нет. Про мой институт я все знаю. Ученикам бывшим я сюда ездить не велел, не хочу… Но где что творится — знаю. В моем институте этим не занимаются больше. Совершенно. А в других местах — и подавно. Нет, у нас не могли.

— Петр, — помедлив, сказал Богдан, глядя ученому в спину. — Прости. Но я этот вопрос задать должен. Обязан. Ты здесь по старой памяти, сам, в коровнике своем или еще где… капусты ради, или удоев, или чего там тебе важней… не химичил с генами?

П-ф-ф-ф, снова сказал кашалот. Потом наконец обернулся к Богдану.

Таких несчастных глаз Богдан, наверное, в жизни своей еще не видел.

— Послушай, совесть народная, — тихо сказал Крякутной. — И постарайся понять… или хоть поверить. Я ведь не из блажи какой жизнь себе сломал. И всем любимым своим. Всем, кто мне верил и в кого я верил… молодым, умным, увлеченным… — У него вдруг сел голос, и он сглотнул. — Не из блажи. Я кругом смотрел. Это наше стремление к удобству… побольше, да подешевле, да позаковыристей себя потешить и при том поменьше шевелиться…

Где-то неподалеку, захлопав крыльями, ошалело и восторженно заорал петух, и через мгновение раздался всполошенный куриный гвалт.

— Я уж не говорю про СПИД этот, про него кем только не говорено, — помедлив чуток, вновь заговорил Крякутной. — Жил он себе в Африке рядом с неграми и с европейцами век за веком, а потек оттуда валом — только когда шприц с героином для людей обычным делом стал. Или… — Он загнул палец. — Радиотелефоны — удобно, быстро, беги туда, беги сюда, все решай на бегу, шустри, зарабатывай, повышай благосостояние… да? Рак мозга от них. Не доказано пока. Но есть к тому показания. И помяни мои слова, лет через двадцать докажут — как бы только поздно не было… Коровье бешенство. — Он загнул второй палец. — До чего же сытно и питательно кормить скотов костной мукой тех же самых скотов! Ах, прибыльно, ах, жиреет на глазах скотина… Что нам за дело, что это для нее — то же, что для нас людоедство! Она ж, дескать, не видит, чего мы ей сыплем. Да, жиреет. Да, питательно. Но — коровье бешенство только у тех скотов, которых этак вот люди прахом их собратьев кормили. А теперь, через скотов, и на людей кинулось… Так. Британцы, — продолжал он, загибая третий палец, — дальше всех продвинулись в клонном деле. И в ответ вся нормальная скотина у них мрет. Откуда ящур? Да еще по всей стране сразу? Никто не ведает… Или вот еще легионеллез. — Крякутной загнул четвертый палец. — Слышал? Знаешь слово такое? Вижу, нет… Три года назад ветераны американского легиона на съезд свой собрались, сняли самую современную и роскошную гостиницу… Заболели все. Треть умерла. Днями вот во Франции то же. Заболели граждане, будучи на излечении от всяких пустяковых недугов не где-нибудь, а в лечебном центре Помпиду. Мрут теперь… А заводится новая зараза знаешь где? Не поверишь. Только в кондиционерах последнего поколения. И нигде больше. Никто не знает, почему.

Он помолчал.

— Наше стремление приспособить к себе живую природу уже исчерпало наши способности приспосабливаться к тем нашим же железкам, которыми мы природу к себе приспосабливаем. Понимаешь? Саму природу мы еще как-то бы выдержали, миллион лет притирался к ней род человечий, и вполне успешно. Но — поудобней хочется. И вот к рукотворным-то удобствам и утехам приспособиться наш организм пока не может. И не сможет, наверное. Во всяком случае, ежели так пойдет — просто не успеет.

Он вспомнил вдруг, что так и держит пальцы загнутыми, пристально глянул на них, медленно, с видимым трудом распрямил. Словно их свело судорогой. Потом из-под бровей коротко глянул на Богдана.

— А если мы с нашими убогими стремлениями еще и в ген вломимся… Это — все. Из-за какого угла какой новый зверь прыгнет — никто не предскажет. Но прыгнет непременно. И очень вскорости. — Помолчал опять. — Такое впечатление возникает порой, что и впрямь за нами кто-то присматривает и дает детским прутнячком по пальцам, когда мы, чада неразумные, уж слишком начинаем об удобствах печься…

— Известно кто, — рассудительно вставил Богдан.

Крякутной фыркнул.

— Христос? — спросил он. — Иегова, Аллах? Кто еще? У семи нянек дитя без глазу…

— Так ты неверующий… — понял Богдан. Помедлил. Тихо сказал с искренним сочувствием: — Тяжело тебе живется. Даже посоветоваться не с кем…

— Я по совести живу, по простой, по человеческой, — жестко ответил Крякутной. — Мне хватает.

Он еще раз тяжко вздохнул.

В сенях раздались, приближаясь, торопливые, грузные шаги Матрены Игнатьевны, а потом внутренняя дверь веранды распахнулась, и супруга затворника радостно крикнула с порога:

— Нет, ну вы подумайте! Петька наш в другой-то куче навоза новых три жемчужины откопал! Вот только что!!!Слыхали, кукарекал как? Ровно оглашенный!

Крякутной рывком обернулся.

— Славно, — сдержанно ответил он. — Коли так пойдет, сын к свадьбе жемчужное ожерелье справит для невесты… Это все хорошо, мать, но ты поди пока. У нас тут разговор сурьезный.

Матрена Игнатьевна виновато попятилась. Тщательно притворила дверь за собою.

— Ладно, — сказал Крякутной, снова поворачиваясь к Богдану. — Поговорили на общие темы. Давай свои вопросы.

— Я тебя обидел?

— Нет.

— Прости, если обидел.

— Говорю же, нет. Что я тебе, барышня кисейная? Меня в жизни терло и мололо так, что… — И тут он, похоже, вспомнил, с чего начался разговор. Сызнова сгреб бороду в пятерню. — Ах, ехидная сила…

— Кто, если не мы? — решительно спросил Богдан.

Крякутной оттопырил нижнюю губу.

— Какой вред-то от него, от животного этого, скажи? — чуть поразмыслив, вопросом на вопрос ответил Крякутной.

— Непонятный, — признался Богдан. — Непонятный вред. Вроде как с ума человек сходит.

— Что за тварь-то?

— Пиявка.

Крякутной вернулся к столу. Придвинул к Богдану поближе свой стул и, широко расставив мощные, обтянутые портами ноги в сапогах, уселся.

— Рассказывай подробней.

«Семь бед — один ответ», — решил Богдан.

Крякутной слушал его внимательно. Пару раз азартно покашлял. Богдан с изумлением отметил, как в наиболее трагичных местах рассказа в глазах великого ученого отчетливо зажигается оживленный, пытливый огонек. Крякутному было интересно. Очень интересно.

— Джимба, — сказал он, когда Богдан закончил. Куда делась его крестьянистость! — Джимба… А ведь я помню его, Джимбу твоего, он у меня учился. Только бросил на третьем году, делами производственными увлекся. Миллионщиком, вишь, стал… Интересно. Очень интересно. Чего-то ты тут не понял али чего-то не знаешь, потому и мне рассказать толком не можешь. Давай покумекаем вместе.

— Давай, — тоже ничуть не обижаясь на жизнезнатца, согласился Богдан.

— С ума просто так не сходят. Даже от пиявки сконструированной — не сходят. Это, как говаривал Эвклид, аксиома. Ну, то, что полет — это образ освобождения из тягостной и безвыходной ситуации, это ежику лесному понятно. Когда человек с ума-то сходит, из подсознания архетипы лезут, ровно тараканы. Потому-то обоих бояр кверху и кидало, на воздуся… А вот есть момент позанимательней. Ты говоришь, один убежденец противником был челобитной, а потом в одночасье стал ярым сторонником. И в окошко шагнул аккурат когда решительную речь свою писал, да еще и на самом главном ее месте. То есть вся его убежденность в этот миг ему требовалась. Так?

— Как будто так.

— А второй полетать решил после того, как его близкий друг, которого он уважал весьма, долго его убеждал, что челобитная — ко вреду. То есть опять на пике убежденности спятил. Так?

— Как будто.

— Был он с самого начала против челобитной, как первый? Знаешь, нет?

— Пробовал выяснить. Точно понять нельзя.

— Ясно. Смотри, Богдан, как поучительно. Именно в тот миг, когда открывается прекрасная, долгожданная возможность проявить свою убежденность, свое красноречие и защитить свою точку зрения, убедить в ней других — у обоих вместо радостного волнения и возбуждения, вместо того, чтоб в кулак все способности собрать, происходит непоправимый душевный надлом. Вместо ощущения себя на коне и тот и другой ощущают себя в тисках какого-то чудовищного и неразрешимого противуречия. Так?

— Похоже… — завороженно ответил Богдан, у него на глазах происходило чудо: то, что казалось бессмыслицей, обретало смысл. Это не могло не восхищать.

Но Крякутной вдруг умолк, и глаза его уставились в одну точку где-то за спиною Богдана.

Потом…

Пф-ф-ф, в последний раз сказал кашалот.

Крякутной прихлопнул могучей дланью по столу. Стол содрогнулся, и в раме тоненько, противно запело стекло.

— Американская пиявка, — сказал Крякутной решительно.

— Почему? — стараясь казаться спокойным, спросил Богдан.

— Понимаешь… Когда мы с Боренькой Сусаниным по Североамериканским этим Штатам ездили…

— Кто такой?

— Ну… Ты даже учеников моих любимых выучить не озаботился? — Глаза гения потеплели. — Боря, так я его звал иногда… Борманджин Гаврилович Сусанин, светлая голова… Лучший мой. Будь все по-старому — он бы, когда время мое подлетело б, меня сменил… Так вот. Эта поездка меня окончательно и убедила, что надо мне все это рубить, сколько сил хватит. Потому что, хоть американцы и таились от нас и делали строгий вид, что только о новых лекарствах мечтают, один мистер обмолвился: представляется, мол, весьма перспективным применение достижений генной инженерии для безмедикаментозной стимуляции социоадаптивных возможностей личности, мы над этим работаем…

— Ничего не понял, — честно признался Богдан.

— Сейчас поясню. У американцев это — главная проблема. Они с самого начала старались быть самой свободной для человека страной. И во многом, что тут скажешь, преуспели. С их точки зрения, во всяком случае, по их меркам… Но управлять-то людьми надо, государство же. И вот из поколения в поколение там бились, как сохранить среднему человеку ощущение свободы и в то же время сделать его управляемым. Мол, делай, что хошь — но хотеть будешь ровно того, чего надо. Сначала культ успеха придумали — ничто-де неважно, кроме как сколько ты зарабатываешь. А когда человек в это поверит, он сразу делается вроде куклы на ниточках. Потом средства всенародного оповещения… «масс-медиа», так они говорят. Ежели тебе все газеты битый месяц кого-то хором ругают, ты сам, совершенно естественно, начнешь требовать, чтобы его задвинули куда подальше. Если сорок телеканалов тебе кого-то изо дня в день показывают с той стороны, где у него родинка на пол-лица, ты будешь уверен, что у него родинка на все лицо. А если сорок телеканалов тебе кого-то изо дня в день зовут вором, ты помирать будешь и на смертном одре прохрипишь: такой-то — вор… Так? Но и того мало. Не все поддаются. А кто поддается, все равно — не все одинаково. Вот и придумали: безмедикаментозная стимуляция, видишь ли… Помнишь, Конфуций говорил: «Благородный муж — не инструмент»[98]. Учитель уже тогда интуитивно чувствовал, какой это будет ужас: если человека — любого человека, как бы он ни был умен, добр, храбр, предан, порядочен, каких бы убеждений ни держался, — научатся превращать в… инвентарь, — Крякутной перевел дух. — И я того же боялся… Усиление социоадаптивных возможностей — это, говоря попросту, вот что: что тебе извне диктуется, то и становится для тебя частью твоего естества. Но ты при этом продолжаешь ощущать себя вполне свободным, естественно это воспринимаешь, как свое. Вот я и думаю: именно так твои бояре были обработаны. Похоже, пиявки эти среди обычных впрыскиваемых в кровь при укусе веществ выделяют еще нечто. От чего человек делается инструментом. Куклой. А когда навязанные ценности особенно остро начинали противуречить тому, что он считал ценным до обработки, — у него мозги-то и лопались. Понимаешь?

Некоторое время Богдан молчал, переваривая. Потом кровь отхлынула от его лица.

— Мать честная, богородица лесная… — пробормотал он. — То есть они оба были против челобитной, им после пиявок кто-то велел быть «за», и они стали «за», но в миг, когда требовалось особенно яро на этом «за» настаивать, у них в головах контакты горели от непримиримого противуречия: на самом деле я «против», но вот сейчас я «за»…

— Примитивно, но верно, — удовлетворенно хмыкнул Крякутной. — Соображаешь.

— Мне повелели то, чего я не могу исполнить. Я хочу того, чего хотеть не должен, — медленно проговорил Богдан.

— Что это такое?

— Неважно… Лечить это как-то можно?

Крякутной крякнул. Помолчал, с грустью глядя Богдану в лицо.

— Дитятко доброе… — сказал он. — Ломать легче, чем строить, но ведь мы даже не представляем, как и чем твоим боярам мозги ломали. Чтоб лечить, надо пройти весь путь, пройденный теми, кто пиявок этих вывел, а потом — еще столько же.

— Ну, хотя бы выявлять?

Крякутной не ответил.

Богдан, как оглушенный, сидел довольно долго. А потом его вдруг словно ожгли прутняком.

— Погоди, Петр, — сказал он, резко выпрямившись. — Погоди. Ведь тогда получается, все наоборот. Я думал, выводят из строя тех, кто за челобитную. Принятие челобитной выгодно Джимбе. Значит, работают противники Джимбы. Например, его зарубежные соперники по точной электронике. Но ты говоришь, это искусственно созданные сторонники челобитной выходят из строя оттого, что не могут быть совсем уж покорными свободными рабами. Значит, они обработаны не чтобы, погибнув, не выступить за челобитную, а, наоборот, чтобы жить и за нее выступить! Как ее сторонники! Значит, они обработаны не против Джимбы, а за него. И один Бог знает, сколько еще сторонников челобитной в Гласном Соборе являются сегодня такими же куклами, как Ртищев и Гийас! Только их внутренняя убежденность в ненужности челобитной не столь сильна, а порядочность — не столь велика, и они не сходят с ума и не кончают с собой! Господи! Господи, что же это творится! Конец света!!!

— Не паникуй, — хмуро сказал Крякутной.

— Я не паникую, — жестко ответил Богдан. — Я даю строгое научное определение.

Некоторое время они опять молчали. Мирно жужжала муха, время от времени сухо и неутомимо трескаясь лбом об стекло. Снаружи, с лугов, летел слитный стрекот кузнечиков — мирный, безмятежный… Кудахтали неподалеку куры. Жизнь продолжалась.

Но то была уже другая жизнь.

— Все же я повторю свой вопрос, — сказал Богдан. — Кто у нас… по своим талантам, дарованиям, способностям… мог бы легче всего сделать это?

— Ты имеешь в виду научные дарования? Сделать — в смысле, вывести пиявку эту? Я уже сказал: светлей головы, чем у Борманджина, я не видал.

— Вы поддерживаете с ним отношения? Знаете, чем он сейчас занимается?

— Ни малейшего представления. Уходя — уходи. Я ушел. — Крякутной запнулся. — Повторяю, у нас эту работу, всю эту работу не мог сделать никто. Но в одном ты прав. Кто-то, в этом деле сильно разбирающийся, здесь быть должен. Потому что сам смотри: прорву пиявок, потребную для таких дел, в Штатах не добудешь, да и тайком, в тайном чемодане каком, не перевезешь. Они — твари капризные, им сосуды нужны, условия. Значит, была как-то с великими ухищрениями переброшена одна, ну, много — две… А у нас должен быть… что-то типа питомника. Чтобы их плодить и держать поголовье на уровне. И в нем — тоже жизнезнатцы высококлассные, не просто бандиты. Ищи питомник, Богдан. Должен где-то быть питомник.

Богдан встал. Коротко поклонился.

— Спасибо, — сказал он. И закончил традиционно: — Ты оказал большую помощь следствию.

— А пошел ты в баню, — угрюмо ответил Крякутной.

Азарт ученого, перед которым откуда ни возьмись возникла увлекательная задача, сделал свое дело — помог решить ее и иссяк, угас. Теперь Крякутной смотрел не на задачу, а на мир кругом нее, на весь привычный мир — и видел пепелище.

Москитово, 22-й день восьмого месяца, вторница, первая половина дня

Цзипучэ марки «юлдуз», мерно гудя мотором, летел по ровной и широкой полосе Прибрежного тракта. Справа на многие ли протянулись необозримые поля, ровными, четкими, заботливо возделанными прямоугольниками уходящие к темнеющей у горизонта полосе леса. Слева, шагах в двадцати от стремительно мелькающего черно-белыми полосками ограничительного бортика, выстроились зеленые березки и осинки, чуть дальше начиналась плотная стена елей и редких высоких сосен. За ними где-то невдалеке был Суомский залив.

Баг задумчиво глядел на стелющуюся под колеса черную ленту тракта, слушая мягко излучаемые магнитофоном напевные звуки ситара Шанкара и изредка затягиваясь сигаретой; Судья Ди сперва, встав, как собака, на задние лапы, разглядывал в окно окружающие пейзажи, а потом свернулся клубочком на заднем сиденье и теперь дремал, порою чутко поводя ухом.

Летом, пару раз в месяц, Баг всегда старался выкроить время и выбраться на целый день в пригородный лес — непременно один. Он сворачивал с тракта на грунтовую дорогу и осторожно уводил повозку в какой-нибудь тихий и безлюдный угол, где выключал мотор, выходил и долго, бездумно бродил между деревьев, касаясь стволов ладонью, слушая птиц, дышал кристально чистым воздухом и наслаждался тишиной. Иногда, повинуясь внезапному порыву, Баг ложился в душистую траву на неожиданно открывшейся взору полянке и долго глядел в бездонное синее небо, ощущая, как медленно и сладостно сливается с окружающей безмятежной естественностью, становится ее частью; и тогда, видимо, приняв его за странный, но вполне дружелюбный холмик, по недвижной груди Бага проползал какой-нибудь жучок-паучок, а затихшие при шорохе шагов кузнечики возобновляли свою вечную песню с новой силой. Недавно на такой полянке Баг попал под нешуточный ливень и час укрывался под густой обвисшей кроной старой березы, да все равно промок.

В такие дни он бывал почти счастлив.

Но ныне путь его лежал не на поиски очередной нетронутой присутствием человека полянки, а в александрийский дачный пригород Москитово, и тому были веские причины.

Утро началось с привычного комплекса тайцзицюань; на соседней террасе Баг с некоторым облегчением увидел обнаженную по пояс фигуру сюцая Елюя. Юноша начал упражнения раньше его и не заметил Багова появления, весь поглощенный плавными движениями. Некоторое время Баг наблюдал за ним и окончательно уяснил, что стиль Елюя заметно отличается от его, Багова: зарядка сюцая включала несколько довольно резких движений, даже выпадов, в коих Баг усмотрел какую-то внутреннюю агрессию; покачав головой, человекоохранитель заметил себе спросить сюцая, у кого тот брал уроки, — такой стиль Багу был незнаком и малосимпатичен.

Явившийся на террасу вослед за хозяином Судья Ди отнесся к Елюю, скорее, равнодушно — мазнул по нему взглядом, уселся у ограды и стал наблюдать за голубями, о чем-то горячо бубнившими на левой, до сих пор пустующей террасе.

Когда Баг сделал последний выдох, расслабился и открыл глаза, возвращаясь от комментариев Чжу Си на двадцать вторую главу «Лунь юя» к окружающей действительности, сюцай стоял у разделяющей террасы изгороди, поросшей жизнерадостным плющом, и смиренно ждал, когда на него обратят внимание. Баг взглянул на него, и Елюй, расплывшись в радостной улыбке, почтительно поклонился. У Бага на языке вертелся невежливый вопрос: а где, собственно, его, сюцая, олуха такого, неупокоившиеся души носили? он, Баг, уже Яньло-ван знает что стал думать; да что Баг! они с Богданом вместе уже чуть не в розыск собрались подавать сюцая, думая, что юноша влип в какую-то худую историю! Но тут сюцай, опередив заботливого человекоохранителя, стал униженно извиняться за свою беспутность и неразумность, и столько в его голосе было искреннего раскаяния, что Баг не сумел сказать ему приготовленных слов, хотя, конечно, стоило бы.

Оказалось, что сюцай Елюй просто и без затей — загулял. В Александрию на пару дней приехал по делам его давний ханбалыкский однокашник, даже почти родственник — побратались в училище, обычное дело, и вот они вдвоем, на радостях от встречи и предавшись воспоминаниям, так душевно напились маотая, что сюцая не держали ноги, и он был вынужден остаться там, где был, будучи никак не в состоянии передвигаться без посторонней помощи, а помочь ему, кроме однокашника, никто не мог; но ведь и однокашник отдал напиткам не меньшую дань, и вот… Смущенным голосом сюцай поведал Багу, что заснул прямо под столом отдельной трапезной комнаты, которую друзья сняли в харчевне «Веселый Будда», положа голову на грудь приятелю, который к тому времени уже самозабвенно храпел; проснулся он на другой день, когда солнце уже стояло в зените, обнаружил себя под столом и пришел в ужас. Баг кивнул — еще бы, такое любой поймет, еще Учитель наш Конфуций отмечал в двадцать второй главе «Лунь юя»: «Благородный муж знает толк и меру в рисовом вине; низкий человек не знает ни толка, ни меры, ни рисового вина». Что же, сказал сюцаю Баг, пусть это будет вам уроком!..

Тут подошел Судья Ди, внимательно посмотрел на сюцая, втянул ноздрями воздух, прижал уши, коротко зашипел в сторону юноши и трусцой покинул террасу. Ну вот, крайне огорчившись, сокрушенно сказал Елюй, ну вот, котик на меня обиделся, я же за ним недоглядел, я ведь взял его с собой, а утром его с нами уже не было. И куда он делся… Я так виноват, не знаю, что и делать, как быть, как загладить такой проступок, как вернуть ваше, драгоценный преждерожденный Лобо, и вашего кота доверие…

«…Смешной он, — меланхолически думал Баг, обогнав красный «тахмасиб» и вытаскивая новую сигарету из пачки, — молодой и смешной… Все же надо будет мне с ним серьезно поговорить, он хороший парень в сущности… Нашелся — и хвала Будде, одной заботой меньше. А с котом они помирятся…»

— Правда, Ди? — обернулся он к коту. Кот открыл один глаз, убедился, что ничего интересного не происходит, и закрыл глаз снова. «Дрыхнет, — с досадой подумал Баг. — Нет чтобы разъяснить наконец, откуда взялась эта жуткая пиявища? Елюй тут ни при чем, теперь это ясно…»

…Ожидая порцию утренних цзяоцзы у Ябан-аги, Баг в перерывах между глотками жасминового чая кратко переговорил с Богданом, который ответил из воздухолета, держащего путь в Тверь. Богдан явно был в возбуждении и предвкушении, узнав, что Баг добыл-таки неправильное «Слово о полку Игореве» («Ох, еч, я полистал на скорую руку — там такое!..»), но отложить поездку никак не мог; потом он поведал, что тоже провел не лучшую ночь в своей жизни — сначала явились с некими весьма жуткими новостями научники, а потом сам минфа чуть не до утра копал сведения из баз данных нескольких Управлений; в результате смутные сомнения, появившиеся у него ранее, стали оформляться в выводы, о которых он, Богдан, считает пока говорить преждевременным и для проверки которых должен предпринять короткое путешествие в Капустный Лог, к великому ученому (не научнику, а именно ученому, подчеркнул Богдан) Крякутному; а уж ежели беседа с ним принесет ожидаемые плоды — хотя Богдану того, видит Бог, совершенно не хотелось бы, — то во второй половине дня он, вернувшись в Александрию, расскажет обо всем Багу подробно. И тут уж они поразмыслят вместе.

На том и порешили.

Разговор все время прерывался посторонними шумами и не относящимися до дела короткими и неразборчивыми репликами Богдана, произносимыми мимо трубки: видимо, рядом с ним то и дело проходила, погромыхивая катящимся столиком и предлагая закуски и напитки, приветливая до назойливости бортпроводница, или минфа попался не в меру говорливый сосед; так или иначе, беседовать было трудно, а то Баг непременно сообщил бы Богдану поподробней, насколько текст «Слова», которое он изъял, совершенно не похож на широко известный в Ордуси эпос, а главное — что эта книга была изготовлена не в книгопечатной конторе, а переписана, переписана от руки, тушью и гусиным, насколько Баг мог судить, пером; страницы потом обрезали и старательно прошили по краю суровыми нитками, а на получившийся блок наклеили обложку толстого картона. Но с этим тоже можно было подождать полдня.

Ябан-ага поставил перед Багом тарелку с дымящимися цзяоцзы, блюдечко с соей и блюдечко с уксусом и пожелал ему приятного аппетита. Баг кивнул рассеянно и открыл свой «Керулен»: ему не терпелось просмотреть соображения научников относительно человеконарушителей в черном, с которыми он столкнулся ночью; лишь вызвав отчет на экран, он вооружился палочками.

Никаких документов и вообще бумаг при покойных обнаружено не было. На одежде их также отсутствовали какие-либо указания на мастеров, ее пошивших, но одежда была добротная, качественная. Разбор ткани с уверенностью указывал на ее местное происхождение. Разбор обуви не дал ничего примечательного — за исключением одного: у всех в укромных местах ребристых подошв были выявлены микрочастички глины, характерные для дальнего пригорода Москитово, а еще точнее — его прибрежной части, то есть узкого участка на побережье залива.

Все трое были примерно одного возраста — от двадцати до двадцати пяти лет, похожего сложения — хорошо развитые физически, явно много времени уделявшие поддержанию себя в доброй спортивной, если не сказать — боевой форме. У всех были обнаружены разной степени свежести шрамы; значит, подобные вылазки и вообще вооруженные столкновения были им не внове.

И еще.

У всех троих сзади на шее, немного ниже ушей в подзатылочной впадине, обнаружены были синяки — удивительно симметричные, сходящие уже, весьма похожие на следы укусов.

Тут Баг и замер, и лишь челюсти его механически продолжали перемалывать пельменину в жидкую кашицу. Нельзя сказать, что он очень удивился. Скорее — он очень не хотел, чтобы разбор показал такое.

Розовая пиявка.

Распавшаяся в слизь, кстати.

Соборный боярин Гийас ад-Дин с интересными, как намекнул в телефонном разговоре Богдан, отметинами на шее.

Ночные посетители его апартаментов. С не менее интересными отметинами.

Москитово.

Баг решил съездить туда: осмотреть местность и, быть может, обнаружить что-то такое, что существенно поможет при серьезном и вдумчивом разговоре с четвертым подданным в черном, которого он оставил в Срединном участке: злодей, правда, впал в состояние, отчасти похожее на то, в коем до сих пор пребывал боярин ад-Дин. Ну, когда-то ведь он придет в себя?

…Поселок возник слева от Прибрежного тракта — стена деревьев отступила, уступив место аккуратным домам за глухими стенами в человеческий рост высотой; дома образовывали улицу, уходившую в глубину леса. «Москитово-чжуан»[99], — прочел Баг на красной лаковой доске, висевшей между резных деревянных драконов на вратах у начала улицы, выключил Рави Шанкара и свернул налево, направив повозку по улице под уклон, в сторону близкого здесь побережья.

Москитово, старинный, прославленный пригород Александрии Невской, состояло в основном из загородных домов, принадлежащих известным ученым, писателям, художникам, каллиграфам, лицам из высших слоев общества: был свой дом здесь и у самого князя Фотия, а также и у непосредственного начальника Бага шилана Алимагомедова; близость залива и особый, благостный фэншуй этого места привлекли в него несколько знаменитых здравниц, которые сосредоточились ближе к воде. Немного влево по берегу, как знал Баг, располагался пляж «Северный Пэнлай».

Повозка мягко двигалась меж нарядных домов. Оглушительно орали птицы.

Судья Ди пробудился, с ленивой грацией перебрался на сиденье рядом с Багом, уселся удобнее и через ветровое стекло стал следить за медленно ползущей дорогой; когда же птичьи голоса становились особенно близкими, хвостатый человекоохранитель с нескрываемым и вполне однозначным интересом приглядывался к шустро перебегающим дорогу грациозным трясогузкам или прыгающим по нижним ветвям бодрым синицам и крикливым, взбалмошным сойкам.

«Где же этот хвостатый взял пиявку?» — снова с досадой подумал Баг, косясь на своенравного любимца. Загадка не давала ему покоя. Стройная гипотеза, согласно коей пиявку где-то раздобыл и прислал героически исчезнувший Елюй, с треском лопнула поутру — и Багу было ее откровенно жаль. Ни малейшего намека на иную версию не появлялось и не предвиделось…

Минут через десять неспешной езды цзипучэ оказался перед знаком, запрещающим колесное движение; тут же расположилась аккуратная стоянка, где держали свои повозки приезжие и те из местных жителей, в домах которых не было подземных гаражей; из зеленой будки выглянул румяный молодец-привратник в коротком синем халате, взглянул на Бага и приветливо махнул рукой.

Баг нашел свободное место недалеко от въезда, заглушил мотор и открыл дверцу, выпуская Судью Ди.

— Добро пожаловать, драгоценноприбывший преждерожденный! — Привратник возник рядом с дверцей. — Добро пожаловать к нам, в Москитово. — Круглое лицо молодца излучало радушие. — Какой у вас роскошный кот!

— Добрый день, драгоценный преждерожденный, — кивнул Баг, выходя. Судья Ди сделал вокруг привратника полукруг и остановился, выжидательно глядя на Бага: «Ну, ты идешь, или как?» — Прекрасный день, прекрасный.

— О да, о да. — Видно было, что румяного молодца тяготит вынужденное одиночество на стоянке и что он не прочь поболтать. — Сегодня был изумительный рассвет! А какие у нас вечера… Дозвольте поинтересоваться, драгоценноприбывший преждерожденный, вы к нам по делу али так — насладиться природой?

— Скорее, насладиться, — улыбнулся Баг, захлопнув дверцу. — Хотелось бы посмотреть на залив, на пляж… — Он принял у привратника деревянную бирку с номером, развязал связку монет и протянул ему несколько. — Как туда пройти?

— А это все прямо, прямо! — звякнув мелочью, махнул рукой румяный. — Дорога упирается в набережную. Как дойдете — примите вправо, шагов через двести будет и пляж. Я бы вас проводил, — добавил он с сожалением, — но должен тут присматривать.

— Спасибо, я найду! — Баг двинулся в указанном направлении. Судья Ди ломанулся в соседние кусты и зашуршал там в листьях.

— За повозку не беспокойтесь! — послышался голос привратника. — Я и стекла протру!

Баг, не оборачиваясь, махнул ему рукой.

Дорога сузилась, и деревья подступили к человекоохранителю с обеих сторон. Сразу три трясогузки, на какие-то мгновения замирая, пробежали под самыми ногами, непрерывно раскачивая длинными хвостами. Где-то недалеко гулко разразился длинной барабанной трелью дятел.

Баг шагал, с удовольствием вдыхая удивительно чистый, пьянящий воздух, напоенный близкой морской свежестью; водная гладь уже явственно проступала сквозь деревья.

Потом деревья неожиданно кончились, и он вышел на широкую прибрежную полосу. На необозримой серо-голубой равнине залива белыми лоскутками маячили десятка полтора парусов, а у самого горизонта неспешно перемещался чуть размытый морскою дымкой силуэт какого-то большого корабля. Слева, наполовину скрытое в деревьях, почти у самой воды располагалось величественное трехэтажное здание из розового камня под покрытой лазоревой черепицей широкой крышей с загнутыми краями; доска над вратами гласила: «Тысяча лет здоровья».

«Ага… — подумал Баг, — это, стало быть, и есть та самая лечебница, с которой Лужан Джимба заключил долгосрочный договор… Наверное, и загородный дом он мне тоже где-нибудь здесь обещал… Хорошо тут. И Стасе, — невзначай пришло ему в голову, — тоже наверняка бы понравилось…»

Справа, вдоль уходившей вдаль гранитной набережной стояли редкие скамейки; на некоторых сидели люди, наслаждаясь неярким светом предосеннего солнца; пожалуй, более половины щеголяли в изысканных серых халатах — явные пациенты «Тысячи лет здоровья». У ближайшего спуска на пляж на фоне залива фотографировалось семейство: две девочки с детскими прическами и полная улыбчивая дама в пурпурном длинном халате. Глава семейства, пузатый мужчина средних лет, терпеливо приникнув к фотоаппарату, ждал, пока мать успокоит непоседливых проказниц.

Откуда-то издалека, то ли из чьего-то открытого окна, то ли с танцплощадки какой, с приятной приглушенностью доносились бодрые, заводные куплеты молодежной песенки: «На седмичку до второго…»

Милая, тихая, идиллическая обстановка. Расслабляет. Убаюкивает даже.

Баг посмотрел в небо.

Чайки. Дети. Оздоровляющиеся подданные в сером.

Целых три четверти часа сюда ехал…

Вотще. Логово злодеев нигде не просматривалось.

«С другой стороны, — подумал Баг, — а на что я рассчитывал? Что тут укрепленный лагерь прямо на пляже высится, а над ним лаковая доска с надписью „Злодеи“? И ниже: „Особо тренированные негодяи ищут себе чести, а князю славы!“ Глина… глина… Глины полно, вон хотя бы напротив боковых врат лечебницы. Ну и что? С пациентами ее, что ли, я сегодня бился не на жизнь, а на смерть? Это, может, для особо ослабленных лечебная процедура такая предусмотрена: вчетвером нападать на человекоохранителей по ночам?»

— Ой, кот! Кот! — закричала одна егоза, вырываясь из рук матери, которая только было удачно примостила ее себе на колени. — Смотрите, кот! — Она стремглав кинулась к коту, но Судью Ди как ветром сдуло: лишь сухая ветка хрустнула где-то в кустах. — Убежал…

Еще бы!

Баг повернул направо и, хрустя камешками, двинулся вдоль залива, мимо скамеек и отдыхающих. Он не знал, что искать, но уже понял, что если здесь, в Москитово, и есть какое-то злодейское гнездо, то уж явно не на этой набережной. Гнездо противуправных скорпионов возможно было обнаружить, наверно, лишь с привлечением регулярных воинских частей, которые прочесали бы каждый цунь[100] леса. Или второй путь: следить за каким-нибудь достоверно вычисленным скорпионом, дабы тот, сам того не ведая, навел человекоохранителей на логово. Но не было ни единого скорпиона у Бага в запасе, кроме пленного. А он сюда вряд ли уже попадет.

«Кажется, я приехал зря», — подумал Баг.

Он в грустной рассеянности опустился на свободную скамейку, достал карманную пепельницу, пачку «Чжунхуа», вытянул из нее сигарету и щелкнул зажигалкой.

Потом извлек из-за пазухи добытое в бою «Слово о полку Игореве» и раскрыл на заложенной еще с ночи странице. Перечел сызнова, наверное, уже раз в пятый. Нет, ужас какой-то. Хороша, понимаешь ли, себе честь и князю слава…

«…Спозаранку в пятницу потоптали дружины Игоревы поганые полки половецкие и рассеялись по полю за добычей, помчали красных девок половецких, а с ними золото, и паволоки, и дорогие оксамиты…»

Это кто же и зачем потоптал братские половецкие полки — да еще и, понимаете ли, поганые? Похитил прекрасных половецких девушек? Золото да прочие драгоценности? Бред. Не может быть, чтобы этак про князя-то Игоря…

Баг перелистнул страницу.

Нет, все точно: выживший из ума автор этого «Слова» писал о князе Игоре, том самом князе, который задолго до возникновения государства Ордусского прозорливо приложил все старания к тому, чтобы был мир от моря и до моря, — писал как о простом разбойнике с большой дороги, двинувшем войско в обыкновенный грабительский поход… Ну, послать вразумляющую армию — это еще куда ни шло, бывало в Ордуси в старые времена и такое не раз и не два, история — не игуменья, сказал однажды еч Богдан, история — императрица суровая… Но известно же, что «Слово о полку Игореве» — поэтичное, светлое повествование о том, как жених князь Игорь со сподвижниками двинулись миром навстречу Кончаку и Гзаку, и людям их ближним, и невесте, младой Кончаковне, на пир свадебный, и все племена, кои на пути им встречались, видя, что свершается дело великое, присоединялись кто к Игорю, кто к Кончаку, так что на великий пир, три дня шумевший на берегах граничной речки Каялы, прибыло впятеро больше людей — можно сказать, единочаятелей, хоть в ту пору слова этого еще не было — в сравнении с тем, сколько их с обеих сторон поначалу выехало!

А тут что?

«…навел свои храбрые полки на землю Половецкую за землю Русскую…»

Баг в раздражении захлопнул книжицу.

Чушь какая. Злобная, карикатурная чушь. Клевета, словом. Причем заведомая и нелепая, бессмысленная. Ведь всему свету ведомо, как дело было.

Курам на смех, сказала бы Стася.

Незаметно подошедший Судья Ди задел хвостом ногу Бага и скрылся под скамейкой.

Баг снова открыл книгу, уже не с целью читать — такое чтение не доставляло удовольствия — а на бумагу и на почерк посмотреть.

Писано стилизованно, под древность. С ятями и ерами. Переписчик, кстати, и сам не очень-то по-древнему разбирал: тут и тут подтертости заметны, ошибся, наверное, бритвочкой соскабливал, а потом писал сызнова, поверх. Да еще циферки на полях карандашные, плохо различимые — от одного до шести, нет, вот еще семерки попадаются, куда реже прочего; так ему, переписчику, копировать оригинал было, наверное, удобнее. Что-то похожее делают средней руки копиисты живописных полотен — из числа тех, кто пропитание зарабатывает размножением шедевров признанных мастеров — для украшения жилищ. Они тоже так: сначала делят с помощью линейки и карандаша печатную хорошую копию на ровные квадратики, а уж потом квадратик за квадратиком тщательно перерисовывают. Похоже получается, ан жизни-то и нет.

Странная книжица, нехорошая.

И вот интересно: что у Гласного Собора бояр, убежденцев стойких, может быть общего с этой жалкой подделкой?

Очень подозрительно.

Тут рядом с Багом на скамейку кто-то сел.

Баг инстинктивно захлопнул книгу и сунул ее за пазуху, затем поднял глаза и увидел Юллиуса Тальберга.

Тальберг — в сером халате, приталенном не без претензии на то, что варвары называют элегантностью, — сидел рядом с ним и смотрел с отсутствующим видом перед собой, на молодые сосенки, дерзко торчащие у двух камней в некотором отдалении от линии, где заканчивалась набережная и начинался лес. В руках у него была белая бутылочка с надписью «Кумыс обезжиренный».

И молчал.

Баг машинально нащупал в левом рукаве метательный нож, покоившийся там надежно, в специальном кармашке, и кашлянул.

Тальберг медленно обратил к нему длинное невозмутимое лицо и… быстро подмигнул. Больным или переутомившимся он, на взгляд Бага, совершенно не выглядел. Сколько он видел Тальберга, тот всегда был меланхоличен, молчалив и бледен. Похоже, родился переутомленным.

— Добрый день, преждерожденный Тальберг, — сухо сказал Баг. — Рад вас видеть.

В ответ Тальберг отсалютовал Багу своей бутылочкой и поставил ее на скамейку между ними.

— Как ваше драгоценное здоровье? — поинтересовался Баг, все еще не зная, как себя вести с этим странным гокэ. — Драгоценный князь Люлю сообщил мне, что вы идете на поправку…

Тальберг показал Багу большой палец. Так и есть, говорили его невзрачные глаза.

«Немой он, что ли?» — подумал Баг, а вслух сказал:

— Местные погоды, должно быть, удивительно способствуют хорошему самочувствию. Да и пьете вы, я вижу, вещи для здоровья полезные. — Баг указал на бутылочку с кумысом.

— Ага, — проскрежетал Тальберг, взглянул на кумыс, и на лице его отразилось отвращение. Потом бросил быстрый взгляд по сторонам и достал из-за пазухи знакомую Багу еще по парому «Святой Евлампий» металлическую фляжку, отвинтил колпачок и, задрав кадык, сделал приличный глоток. Протянул Багу, подбодрив его энергичным жестом.

Баг принял сосуд, поднес к лицу, понюхал… Непередаваемый аромат «Бруно» наполнил ноздри.

— Нет, спасибо, преждерожденный… — Баг вернул фляжку недоумевающему Юллиусу. Тот принял ее, пожал плечами, завинтил и убрал на место.

— Однако… — начал было Баг, но тут Тальберг молниеносным движением поднес палец к губам, схватил свой кумыс и отвернулся: вот сидят два человека, один из них — пациент «Тысячи лет здоровья», случайно сидят рядом, даже смотрят в разные стороны.

— Что вы?.. — Выдавил еле слышно углом рта Баг. — Вам нехорошо? — И увидел острый и длинный палец Юллиуса, как бы невзначай указывающий на высокого и плечистого юношу в ослепительно белом халате, который проходил мимо, глядя по сторонам равнодушным, даже скучающим взглядом.

Нарочито равнодушным.

Ибо когда Баг глянул на него, плечистый быстро отвел взгляд, слишком быстро, подозрительно быстро.

И стал неторопливо удаляться. А у ближайшего спуска к воде остановился, облокотился на гранитное ограждение и стал смотреть на яркие от солнца далекие паруса.

Баг вопросительно взглянул на Тальберга, но тот упорно глядел в сторону, крутя бутылку с кумысом в пальцах.

Вот, подумал Баг, это уже что-то.

Хотя — что?

Что мы, собственно, знаем про этих гокэ? Да, они симпатичные люди, но Богдан прав: у них могут быть какие-то потайные цели. Надо было бы дать повеление проследить за ними. Поговорить бы с ними толком…

Баг вздохнул.

Сидящий рядом любитель «Бруно», мельком покосившись на Бага, чуть заметно и очень серьезно кивнул.

Что все это значит?

В какие игры тут играют?

Ладно, хватит рассиживаться. Что я, на лавке сидеть сюда приволокся, когда и без того дел невпроворот? Сейчас первым делом нужно…

В рукаве пискнул телефон.

— Да.

— Здесь старший вэйбин Яков Чжан. — Голос заместителя есаула Крюка звучал несколько растерянно. — Приношу свои глубокие извинения, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, но… — Он запнулся. — В Срединный участок только что по вашему повелению прибыли научники, говорят — для углубленного обследования состояния задержанного вами вчера ночью и содержащегося здесь у нас человеконарушителя.

— Все правильно. И что?

— Но, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, вы же сами повелели преждерожденному есаулу Крюку препроводить указанного человеконарушителя, буде он окажется в состоянии передвигаться, для проверки некоторых обстоятельств этого дела. Как же мне быть с научниками? Отослать их обратно или пусть ждут, когда преждерожденный есаул Крюк с человеконарушителем вернутся?

У Бага упало сердце.

— Я? А… Куда еч Крюк его… сопроводил?

— Не могу знать, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо! В бумаге об этом ничего не сказано!

— В бумаге?

— Так точно! В вашем письменном повелении.

Срединный участок, 22-й день восьмого месяца, вторница, день

Возможно, следовало бы остаться в Москитово и постараться выяснить все же, в какие игры и кто там играет; и почему сказавшийся глубоко усталым от нервного напряжения, вызванного постоянным употреблением «Бруно», Юллиус Тальберг довольно бодро прохаживается мимо елок и вдоль залива, лелея за пазухой заветную фляжку со столь подорвавшим его здоровье напитком… И что странный гокэ имел в виду, указав на молодца в белом халате, и отчего молодец сей вел себя так, будто следил — ну, не следил, а так, приглядывал — за Тальбергом.

Быть может, это просто милосердный брат из «Тысячи лет здоровья», приставленный наблюдать за тем, чтобы строптивый гокэ впредь уж не наносил вред организму ядреным напитком, а спокойно вкушал обезжиренный кумыс и вдыхал целебный воздух — в промежутках между оздоравливающими процедурами и животворными воздействиями молчаливых лекарей и их бессловесных подопечных? Быть может.

Возможно, этот Тальберг вообще псих, расставшийся с частью сознания зарубежный подданный, проводящий время в химерическом мире, порожденном расстроенными нервами и постоянным воздействием разрушительного напитка.

Возможно. Хотя все равно очень подозрительно. Но — не более.

А вот то, что Баг не давал Крюку относительно задержанного никакого повеления, ни единым словом, ни устным, ни письменным даже не намекнул, что было бы желательно вывести захваченного ночью человеконарушителя за пределы его тюремной клети в Срединном участке хоть на мгновение, — это Баг знал наверняка. Не подозревал. Знал.

Не писал Баг никаких таких бумаг. И устно не распоряжался. И составить не велел, и печать свою к составленной бумаге такого свойства — не прикладывал.

Напротив: он чаял, если состояние человеконарушителя позволит, во второй половине этого хлопотливого дня уединиться с задержанным в уютном кабинетике участка, где из мебели есть лишь маленький стол и два стула — тот, что для посетителей, надежно привинчен к полу, — и вдумчиво, с результатами научных разборов и заключениями штатных обдумывателей в руках, побеседовать с ночным гостем, задать ему все те вопросы, какие за это короткое время у него, у Бага, накопились; и задать их так, чтобы дошли они до самого человеконарушительского нутра, до самой его зловонной печени, а если надо — то еще и заехать пару раз кулаком скорпиону в лоб, благо кабинетик тот имел вполне звуконепроницаемые стены. Ощущение неотвратимо уходящего времени — Баг с некоторых пор всем телом чувствовал, как минуты просачиваются сквозь пальцы, а их так осталось мало, этих минут, до того, как свершится что-то важное, быть может, даже катастрофическое — было настолько сильным, что достойный ланчжун мысленно смирился с необходимостью применить к задержанному самые крайние меры, вплоть до веревочной петли и палки.

Полчаса пути до Александрии — включив сирену, Баг вел цзипучэ на пределе возможностей, с риском обходя другие повозки, нахально проскакивая на желтый свет, при необходимости вылетая даже на встречную полосу, — показались ему совершенно невозможным сроком. Рядом, на переднем сиденье бешено несущегося цзипучэ, прижав уши и молотя по спинке хвостом, напрягся, словно в засаде, Судья Ди; глаза кота хищно горели. Настроение хозяина передалось и ему, и когда Баг в очередной раз взглянул на хвостатого, то подумал злорадно, что ежели задержанный каким-то чудом найдется, так, пожалуй, можно будет запросто обойтись лишь рекомендованными в уложениях способами ведения беседы с подследственным, а звуконепроницаемые стены на сей раз не понадобятся. Завидев Судью Ди в этаком состоянии, человеконарушитель тут же расскажет все — даже то, о чем его никто и спрашивать-то не помышлял бы. «Как хорошо, что этот кот на моей стороне», — подумал Баг.

Взвизжав тормозами, он осадил цзипучэ у Срединного участка, вспугнул привратных вэйбинов и вихрем ворвался в приемную.

— Где?!

Яков Чжан вскочил, захлопал белобрысыми ресницами:

— Кто?

Баг притормозил: негоже бросаться на своих. Надо разобраться.

— Где бумага? Повеление Крюку сопровождать задержанного человеконарушителя?

— Вот, извольте, драгоценный преждерож… — Баг оборвал его властным взмахом руки, выхватил бумагу.

Заполнял ее, похоже, сам Крюк.

«Сим повелеваю есаулу Максиму Крюку… сопроводить задержанного ныне, 22-го… буде придет в себя… для проверки некоторых обстоятельств… в известное ему место…» Печать: ланчжун Управления внешней охраны Багатур Лобо. Все верно. Его печать.

Баг потянул за шнурок на шее и вытянул из-за пазухи свою официальную печать. Снял крышку и тупо уставился на вырезанные древним почерком «чжуань» иероглифы.

Потом явственно вспомнил ночь: вот он выходит вместе с Хисм-уллой в приемную, Крюк протягивает ему еще теплые после принтера листы с записью рапорта о происшествии в апартаментах Гийаса ад-Дина, Баг достает печать — как сейчас — и ставит печать на этих бумагах… на всех этих бумагах…

Неможет быть.

Баг прикрыл глаза и собрался досчитать до шестидесяти. Но на числе «восемь» понял, что испытанное средство не помогает. А вспоминать утонченные комментарии Чжу Си на двадцать вторую главу «Лунь юя» было просто недосуг. Ярость душила честного человекоохранителя — ярость тем более безудержная, что к ней примешивалась изрядная доля недоумения.

Ах, скорпион!..

Что же, я сам тогда, выходит, эту бумагу и пропечатал? Не глядя?

Да, но кто ж мог подумать, что Крюк — Крюк!.. страшно даже внутри себя это сказать… внедренцем окажется?! Как можно было помыслить об этом?! Сколько раз я ему так бумаги-то пропечатывал, часто и не глядя на некоторые… Вернейший же человек, наипреданнейший единочаятель…

Да что же это такое творится? Никому верить нельзя, да?

— Где Крюк? — отрывисто, злясь на себя, спросил Баг. — Где есаул?

— Не могу знать, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо! — Яков Чжан вытянулся. — Сегодня с утра его тут не видели.

— Прелестно… — пробормотал себе под нос Баг. — Просто замечательно.

— Осмелюсь спросить… — Яков Чжан опасливо шагнул к Багу. Простодушное румяное лицо его выражало крайнюю озабоченность. — Что-то не так, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо?

Баг мрачно посмотрел на него и достал сигарету.

— Немедленно объявить розыск есаула Крюка! — угрюмо и уже совсем спокойно ответил он. — Буде таковой обнаружится, задержать, невзирая ни на что, не слушая никаких слов, и доложить мне немедля! Разослать портреты! Буде таковой сам появится в участке, также задержать и препроводить в изолированную клеть, где и держать до моего прихода под усиленным надзором. — Подумал и добавил: — Сразу по задержании связать на совесть, дабы оный есаул не мог нанести вреда своему здоровью или, например, жизни. Ясно ли?

— Так точно! — И Яков Чжан затопал в комнату связи.

«Милое дело… — подумал Баг, затягиваясь. — Может, он просто с ума спятил? Давеча — Ртищев и ад-Дин, сегодня — Крюк. Кто следующий?»

Пустая приемная молчала в ответ. Лишь дежурный вэйбин осторожно выглянул из своего кабинета и тут же скрылся.

И Богдана нет.

Хоть бы он в Логу-то что-нибудь раскопал. А то уже голова пухнет. Мертвое дело. Не за что уцепиться, все сыплется… Ладно. Надо Алимагомедова поставить в известность.

Баг злобно умертвил окурок в служебной пепельнице.

— Дежурный! Старшего вэйбина Чжана ко мне! — И когда расторопный Яков влетел в приемную, бросил ему на ходу: — Я в Управление!

В кабине цзипучэ Баг распахнул «Керулен», удобно примостившийся в креплениях по правую руку от водительского сиденья, и на всякий случай бегло просмотрел сводку городских происшествий. Ничего примечательного. Ничего.

В Александрии все спокойно.

— Ну, кот? Что скажешь? — спросил он Судью Ди. Если коту и было что сказать, то он все равно по обыкновению промолчал. Однако посмотрел на Бага внимательно.

Баг тронул повозку с места и уже безо всякой сирены, тихо и неторопливо вырулил на Проспект Всеобъемлющего Спокойствия. Днем на Проспекте движение было довольно оживленным. Вписавшись между многотонной грузовой повозкой, прибывшей, судя по ярким надписям, из Свенски, и высокопроходимой «рязаночкой» с легким прицепом, на коем пристроена была небольшая лодка — отдыхать люди едут, на озера, Гуаньинь милосердная! и не знают, не ведают ничего! — цзипучэ, отдавшись на волю транспортного потока, потек в сторону огромного здания Управления, упершись в которое Проспект заканчивался: направо и налево уходил в обе стороны проспект поменьше, Лигоуский, а по обеим сторонам квадратного здания шли узкие улочки, именуемые Первой и Второй Управленческими.

Выехав на обширную стоянку перед Управлением, Баг привычно остановил повозку рядом с цзипучэ Алимагомедова — таким же «юлдузом», как и у Бага, только серого цвета и без многочисленных фар на крыше, — на том месте, где на асфальте белым было выведено: «Ланчжун Лобо».

Взяв Судью Ди подмышку, Баг направился к зданию. Привычно полюбовался просторной, рельефной лепниной на фронтоне — массивной эмблемой Управления, щитом и копьем Георгия Победоносца. Прошел мимо странно смотревшегося средь череды ордусских повозок варварского «кадиллака» с открытым верхом, удивился: кто это из Управления себе этакую страшилу прикупил? А потом замедлил шаги, ибо увидел — рядом с гранитными ступенями, поднимающимися к огромным дубовым, окованным медью дверям, по обе стороны от коих застыли дежурные вэйбины со сверкающими алебардами, прохаживались нихонский князь Люлю — как всегда, нарочито недобритый, и его спутник Сэмивэл Дэдлиб. Гокэ о чем-то негромко беседовали.

«…Ибо таков благородный муж, что к нему прибегают самые диковинные звери и прилетают самые удивительные птицы…» — пронеслось в голове изречение из двадцать второй главы «Лунь юя».

Нихонец Люлю вздернул голову, встретился взглядом с Багом.

Заулыбался.

— Милейший господин Лобо! — Он пошел навстречу Багу. — Добрый день, прекрасный день!

— Рад вас видеть, — отвечал Баг с легким поклоном. Судья Ди ударил его хвостом по спине. — А мы вас поджидаем. Верно, Сэм? Мне кажется, пришло время нам поговорить, а?

В рукаве у Бага запиликала трубка, и он вытащил ее свободной рукой.

— Лобо.

— Это Богдан.

— Ты где, еч?

— В Александрии. Минутах в пяти от Управления.

— Очень хорошо. Жду тебя в своем кабинете. В обществе нихонского князя и его спутника.

— Даже так? Немедленно буду.

Баг и Богдан

Управление внешней охраны, кабинет Бага, 22-й день восьмого месяца, вторница, четвертью часа позже

Они миновали пост вэйбинов при входе — Баг машинально показал свою пайцзу, а обоих гокэ и кота тщательно проверили сканером, причем если Люлю и Дэдлиб отнеслись к этому с явным пониманием, то кот возмутился: издал мяв и ударил сканер лапой; в молчании проследовали по толстому темно-синему ковру к лифту и вознеслись на третий этаж.

Здесь тоже был пост вэйбинов, и, проходя мимо старшего, Баг незаметно особым образом щелкнул пальцами: то был условный сигнал, к которому он прибегал лишь в крайних случаях, а таких случаев на его памяти было не более трех. Сигнал значил: быть наготове, при малейшем непорядке врываться в кабинет и вязать на месте гостей, которых провел туда ланчжун Лобо. И все три раза полная боевая готовность вэйбинов честному человекоохранителю, хвала Будде, не понадобилась — внушавшие подозрение гости не делали ничего такого, с чем не мог бы справиться сам Баг и для чего требовалось бы постороннее вмешательство. Баг и сейчас-то подал сигнал по одной-единственной причине: он не знал, что на уме у гокэ, но зато очень хорошо представлял себе возможности нихонца Люлю в плане рукопашного боя. Правда, из здания Управления убежать было просто невозможно, пока, по крайней мере, это никому еще не удавалось… уже потому хотя бы, что никто и не пытался. И все же. Уж по одному тому, что гокэ решили сами прийти сюда, можно было судить об их наглости.

Если, конечно, это наглость.

В кабинете Баг широким жестом указал гокэ на мягкие кресла — располагайтесь! — а сам, опустив Судью Ди на пол, уселся за свой стол у окна. Нажал на кнопочку управления громкой связью и попросил принести чаю.

Дэдлиб сразу же плюхнулся в кресло в углу и, сняв шляпу, положил ее прямо па пол. Достал портсигар и вопросительно взглянул на Бага. Тот кивнул утвердительно и вытащил пачку «Чжунхуа».

Нихонский князь сделал круг по кабинету, с интересом рассматривая висящие на стенах вырезки из газет, посвященные громким преступлениям в Александрии. Задержался перед покоящимся на отдельной подставке золотым парадным шлемом, исполненным в виде оскалившейся тигриной головы с выпученными рубиновыми глазами: Баг был удостоен гвардейского звания Высокой Подпорки Государства и этого самого шлема после благополучного завершения асланівського дела.

Выпятил нижнюю губу и уважительно покачал головой. Потом остановился над сидевшим на полу Судьей Ди и несколько мгновений дружелюбно смотрел на него сверху вниз. Судья Ди тоже некоторое время разглядывал нихонца, а потом дружелюбно сказал ему «мрр».

— Прекрасный кот, прекрасный!

В дверь стукнули, и в кабинете появился прислужник из трапезного зала Управления; он вкатил столик с простым чайником, тремя чашками и блюдом фуцзяньских засахаренных фруктов.

Люлю проводил прислужника взглядом и, когда за ним закрылась дверь, обернулся к Багу.

— Милейший господин Лобо, — улыбнулся он. — Мне кажется, у вас в отношении меня и Сэма…

— И Юлли, — вставил Дэдлиб, чиркая спичкой о ноготь.

— Да, и Юллиуса, — поправился Люлю, — возникли не совсем правильные мысли. То есть мысли-то правильные, конечно, но выводы, которые вы из них можете сделать, выводы могут быть неправильные…

Дверь снова распахнулась, и на пороге возник Богдан. Окинул цепким взглядом из-под очков собравшихся:

— Добрый день, драгоценные преждерожденные.

Он вошел и решительно протянул руку нихонскому князю:

— Господин Люлю… — Обернулся к Дэдлибу. Тот легко вскочил, держа тонкую сигару на отлете. — Господин Дэдлиб.

— Милейший господин Оуянцев! — всплеснул руками Люлю. — Как удачно, что вы тоже подошли! А я-то уже хотел просить господина Лобо пригласить к нам сюда вас — или всем нам перейти туда, где вы. Как удачно и вовремя!

— Преждерожденные Люлю и Дэдлиб хотят сообщить нечто важное, — сказал Баг, придвигая Богдану стул. — Они опасаются, что мы можем сделать на их счет неправильные выводы, еч.

— Можем, но, скорее всего, не станем, — мягко отвечал Богдан, садясь. — Драг еч, ты что же, так и будешь восседать за своим столом, ровно Небесный Шаншу? — добавил он, видя, что Баг вновь направился на отшиб.

— Право же, милейший господин Лобо, идите к нам, сюда! — Люлю легким движением руки расположил столик с чашками между двумя креслами и стулом, на котором уже чинно восседал Богдан, и ухватил за спинку другой, стоящий у стены стул. — Мы пришли с самыми добрыми намерениями! — закончил нихонец, установив стул рядом с Богданом, напротив кресла Дэдлиба.

Баг с сожалением покинул свой стол: там, на нижней поверхности крышки, располагалось несколько очень нужных в некоторых случаях кнопочек; одну, впрочем, Баг нажал — заработало звукозаписывающее устройство.

Работа…

А на душе у него после вступительных слов Люлю как-то полегчало. Похоже, то, что Баг чаял исполнить, да то ли не успел, то ли не решился, — собрался исполнить нихонский князь. Поговорить толком.

— Итак, — воскликнул Люлю, хватаясь за чайник, — думаю, чтобы упростить ситуацию… Вы знаете, я чертовски не люблю этих всех недомолвок, сложностей, а многие так и норовят запутать все еще больше, и чтобы вот так, по-простому — это нет! Чтобы упростить ситуацию, я думаю, нам для начала надобно представиться. — Он ловко наполнил чашки чаем и взял свою. — Давай, Сэм.

Дэдлиб полез во внутренний карман кожаного пиджака, извлек из него солидный бумажник с монограммой, раскрыл, развернул и вытащил из какого-то явно потайного отделения запаянную в пластик карточку. Протянул над столиком Багу.

Это было удостоверение особого агента международной организации, именуемой Интерпол.

«Я так и знал», — подумал Баг.

Он передал документ Богдану и внимательно посмотрел на Дэдлиба.

«Господи, как все просто!» — подумал Богдан.

Дэдлиб пожал плечами.

— Мы ужасно извиняемся, — сказал он, пуская дым к потолку, — но, к нашему превеликому сожалению, Ордусь пока не имеет никаких договоренностей с Интерполом, поэтому мы и вынуждены были проникнуть к вам негласно. Попросту говоря — как частные лица. Более того, взаимодействовать с вашими правоохранительными структурами, например — с полицией, мы не можем иначе как при посредстве добрых личных отношений и персональных контактов. А нам сейчас нужно взаимодействие… содействие.

— Прошу понять нас правильно! — вступил Люлю. — Во-первых, все имеет свои положительные стороны, в том числе и это — иначе как бы мы, например, узнали вас, милейший господин Лобо, — кивок в сторону Бага, — и вас, уважаемый господин Оуянцев-Сю, — кивок Богдану. — Признаюсь вам: я редко говорю так искренне и серьезно, как сейчас… А во-вторых, дело, обстоятельства которого заставили Сэма устремиться в Ордусь, до того щекотливое, что у нас просто не было выбора, вы понимаете?

— А вы — тоже агент? — спросил Богдан, поднося чашку к губам. Чай был в меру горячим, но, разумеется, без сахара. В трапезном зале Управления хорошо знали вкусы Бага, и Богдан даже немного пожалел об этом: он откровенно устал от перелетов, и чашка крепкого, по-настоящему сладкого чая могла бы его существенно подбодрить.

— Я?! — искренне изумился Люлю. — Сэм, ты слышал? Нет, никакой я не агент, я сын своего отца и брат своего брата. — Люлю выхватил из кармана серую книжицу с занятным гербом на обложке. — Сами смотрите, вот мой паспорт.

Баг внимательно изучил паспорт, выданный на имя Като Тамуры. Кое-какие сомнения у него, однако, остались. Ну, паспорт… Подумаешь, паспорт.

— И Юлли не агент, — продолжал Люлю, — Юлли мой друг.

— И мой, — вставил Дэдлиб.

— Тогда какая связь…

— О, это просто! — махнул рукой Люлю. — Не знаю, как у вас, а у нас, если друг оказывается в трудном положении, ему обычно помогают. Я не мог отпустить Сэма сюда одного, а Юлли увязался за нами и даже взял на себя довольно сомнительную часть предприятия. Вот и все.

— Может быть, драгоценные преждерожденные все же объяснят суть дела? — Баг начал терять терпение: с этими гокэ с ума сойдешь!

— Суть дела в следующем… — вступил Дэдлиб. — Около года назад из одного весьма секретного института в Нью-Мексико, Соединенные Штаты Америки, был похищен некий объект, представляющий собой не только большую ценность с материальной точки зрения — объект является результатом долгих научных изысканий и колоссальных вложений, но и большую опасность, заключающуюся в его перспективном применении. То есть применение объекта, назовем его «X»…

— Давайте поступим проще, — тихо, но уверенно перебил Богдан. — Давайте назовем объект не «X», а — «пиявка».

Дэдлиб вздрогнул и цепко взглянул на Богдана, а нихонец заулыбался:

— Точно! Говорил же я: чем меньше неясностей, тем лучше!

— Что вам о ней известно? — напряженно спросил Дэдлиб.

— Всему свое время, — кивнул ему Богдан. — Это ведь вы, кажется, хотели поговорить? Так мы вас слушаем.

Дэдлиб крякнул, затянулся, выпустил дым и продолжал:

— Так вот, пиявка… Применение этой пиявки может быть весьма различным, потому что это искусственно, генетически сконструированная особь с рядом совершенно специфических свойств, обладающая к тому же способностями к перепрограммированию. Генная инженерия с подачи вашего Крякутного и так не приветствуется, с чем мы, кстати, совершенно согласны…

— Да, клонирование — это жуть! Жуть! — вставил Люлю. — Размножать самураев почкованием — что может быть отвратительней! Терпеть не могу, когда так бывает! И Небо не потерпит. Нет, не потерпит, не должно.

— Вот и Крякутной того же мнения, — уронил Богдан. — Но при этом, самое странное, он не верит в Небо.

— Удивительно! — пожал плечами Люлю. — Не верить в Небо, но верить в то, что оно поможет. Все-таки русская душа весьма зага…

— Потом о Небе и душе, потом! — почти взмолился Баг. — Давайте с пиявкой сначала разберемся!

— А с пиявкой просто…

— Весьма просто, — опять подал голос Богдан. — Вы меня поправите, уважаемый господин Дэдлиб, если я окажусь в чем-то неточен. Изначально исследования были предназначены для цели весьма благой: пусть искусственно, нарочито, но все же естественным путем, через жизнетворное общение с живым существом облегчить человеку приспособление к реальности, полной потрясений, напряжений и, как у вас говорят, стрессов. Человек ведь уже не выдерживает того ритма, который сам для себя придумал и создал. Известно, что пиявка при укусе вводит в кровь человека множество полезных веществ. Пусть введет, дескать, еще два-три новых… А потом оказалось, что предельным случаем этой, ну, социоадаптации может быть полное программирование.

«Так вот что еч наковырял в Логу! — с удовлетворением подумал Баг. — Вовремя. А то хорош бы я был: сидел бы сейчас и слушал интерполовца, ровно наставника в храме: каждое слово — откровение… Ах, славно. Снова можно сказать с чистой совестью: нам все известно».

— Вы очень осведомлены, — почтительно, но без малейшего тепла в голосе проговорил Дэдлиб. — Я не удивлюсь, если вы знаете об… гм… объекте больше, чем я.

— Пока нет, — сказал Богдан. — Я не знаю, как осуществляется наговаривание задач на обработанного пиявкой человека. Ну, программирование, если можно так выразиться.

— Вы будете смеяться, — усмехнулся Дэдлиб, — но я этого тоже не знаю. В такие подробности мое начальство решило меня не посвящать. Думаю, оно и само этого не ведает, мое начальство. Мы же просто полиция, а не военная разведка. С самими пиявками пусть разбираются американское ЦРУ и ваше Верхнее… как его… — Дэдлиб выразительно пожевал губами. — Длинное такое.

— Возвышенное Управление государственной безопасности, — помог иноземцу Баг.

— Да, Так вот. Оставляя за скобками этику всякую и тот факт, что остановить прогресс никто не в силах… мы оказались перед задачей обнаружить, как стал возможен сам акт хищения и куда объект, простите, пиявка была переправлена, то есть кто, собственно, заказчик, кому она понадобилась. И зачем.

Единочаятели молча внимали.

— Не буду вам описывать нудную и длинную историю того, как шло наше расследование, с какими трудностями мы столкнулись и как их в конечном итоге преодолели, это совершенно неинтересно, — стряхнув пепел с сигары, продолжал Дэдлиб, — перейду к результатам. А результаты такие: в свое время в институте в Нью-Мексико побывал во время своей поездки по Штатам ваш Эдисон генетики Крякутной. И с ним были всякие его ученики, в том числе — один из наиболее одаренных, по имени Борманджин Сусанин. Нами определенно установлено, что некий второстепенный персонаж из свиты Крякутного как раз тогда установил конфиденциальные контакты с одним сотрудником института по фамилии Софти, причем работающим именно в этом пиявочном проекте. Почему именно Софти? Оказывается, не случайно. Софти, оказывается, еще в колледже начал подрабатывать на жизнь сбытом наркотиков. Это забавно, но то, что он давным-давно был на крючке у мафии, мы выясняли целых полгода. Вы знаете, что такое мафия?

Баг в свою очередь пожевал губами.

— Слово известное, — мягко ответил Богдан. Судья Ди, распластавшийся в солнечных лучах на столе Бага, нахально зевнул во всю пасть, показав зубы и розовую бездну глотки.

— Ну и замечательно. Так вот, эта мелкая сошка из окружения Крякутного знала не только слово, но и, так сказать, дело. То есть все подробности о Софти — причем, по всей видимости, озаботилась выяснить это еще до выезда в вояж. И о его преступных связях с мафией, и о его секретной деятельности в институте. Сами понимаете, в Нью-Мексико ордусской делегации о данном проекте вообще никому из ваших не говорили ни полслова, Крякутному показывали только, так сказать, внешние направления работы института. Что естественно. Наш фигурант, однако, пошел дальше. Видимо, каким-то образом — скорей всего, обыкновенным шантажом — он добился от Софти подробностей о работе над пиявками, которая в ту пору находилась на завершающей стадии. И после визита долгое время поддерживал с ним связь. Именно он, или кто-то с его подачи, вынудил Софти стащить один из сверхсекретных опытных образцов. По крайней мере, некоторые электронные письма, сохранившиеся на компьютере Софти, косвенно, но убедительно свидетельствуют об этом…

— Э-э-э… Сохранившиеся?.. — поднял бровь Баг.

— Именно. Вскоре после хищения пиявки Софти погиб. Такие вещи случаются, — с иронической усмешкой отвечал Дэдлиб. — Шел себе по улице, оступился и упал в открытый люк. И расшиб голову о трубу на дне. А тут как назло случилась утечка газа, и, видно, когда голова Софти вошла в соприкосновение с трубой, она высекла из металла искру… Наверное, мы должны верить, что так все и было. Словом, там все разнесло, здоровая дырка в асфальте и все такое, а от самого Софти остался только один ботинок, без ноги, правда. Его нашли на крыше соседнего дома. Ниточка оборвалась. Мы не успели предъявить бастарду… э-э, как это по-вашему… байстрюку… тьфу!.. ублюдку фотографии членов ордусской делегации, так что не знаем, кто именно на него выходил и через кого затем была совершена передача объекта. Пиявки. А ведь в частных руках это… миллиардами пахнет.

— И властью над миром, — согласно закивал нихонский князь.

— Вся доступная нам информация о лице, контактировавшем с Софти, — неуклонно продолжал хладнокровный интерполовец, — сводится к одной фразе из подслушанного телефонного разговора. Фраза такая: он скромненький, вечно в последних рядах держался…

— И Сэму ничего не оставалось, как поехать к вам, в Ордусь, — встрял Люлю. — А мы с Юллиусом составили ему компанию. Мы — очень славная компания, уверяю вас.

— Дело в том, — Дэдлиб погасил окурок сигары, — что известный своей личной скромностью ученик Крякутного Борманджин Сусанин возглавляет лечебницу «Тысяча лет здоровья», что в Москитово. Вам это ни о чем не говорит?

— Где лечат пиявками, — с пониманием добавил Богдан.

— Йеп, — мрачно поддакнул Дэдлиб, сорвавшись на более привычный ему английский, видимо, от напряжения.

Баг и Богдан переглянулись.

— Я нынче днем туда наведался, — неохотно проговорил Баг.

— Знаю, — кивнул Дэдлиб. — Юлли нам звонил. Он у нас, гм… неразговорчивый — но я умею его понимать.

— Потому мы и решили, что пришла пора с вами побеседовать в открытую, — добавил Люлю.

— Он ваш внедренец в лечебнице?

Дэдлиб помедлил — видно, по инерции, потом еще раз кивнул:

— Да.

Баг подобрался.

— Что он успел выяснить?

— Практически ничего. Есть там какие-то люди в белом… Люди в белых халатах.

— Ага, — хищно сказал Баг.

— Скажите, господин Дэдлиб, — вновь вступил в разговор Богдан, — вы с самого начала своего пребывания в Ордуси…

— Да, — в третий раз кивнул Дэдлиб.

— А ваша поездка в Свенску…

— О, я давно хотел побывать в этой стране, но вот как-то все случая не выпадало, а тут… — начал было Люлю, но Богдан, чуть улыбнувшись, остановил его движением ладони.

— Благодарю вас, драгоценный князь, и охотно верю, что лично для вас это так и было. Но, вероятно, вы намного раньше нас узнали, что одна из трех дам, состоявших в делегации Крякутного, шесть лет назад вышла замуж за жителя замечательного города Упсалы…

— Ах эта! — заулыбался Люлю. — Эта! Милая дама, милая…

«Как он непрост, этот нихонский гокэ, — с невольным уважением подумал Баг. — Какой образ! Или он действительно такой вот — легкий и вечно улыбающийся?»

— Ну и как новоиспеченная подданная свенского короля? — поинтересовался, поправляя очки, Богдан.

— Никаких зацепок, — ответил Дэдлиб, разводя руками, и положил ногу на ногу. — Нет, господа, это здесь. Непременно здесь. А теперь, — он коротко и холодновато улыбнулся, — если ваши вопросы иссякли, может быть, и вы в свою очередь поделитесь полезной для нас информацией?

Баг и Богдан снова коротко переглянулись. И одновременно кивнули.

— Мы читаем газеты и смотрим новости, — Дэдлиб щелкнул портсигаром, доставая новую сигару. — Не хотите? — Он протянул портсигар Багу, и тот, поколебавшись, вытащил осторожно одну. Баг не любил сигары: на его вкус они были слишком крепкие. Но народившееся человекоохранительное сотрудничество было необходимо крепить. Дэдлиб щелкнул зажигалкой, поднес Багу огонь. — Вы связываете то, что произошло с двумя соборными боярами Александрии, с делом о пиявке?

— Да, — затягиваясь, подтвердил Баг.

— Самым непосредственным образом, — сказал Богдан одновременно с ним.

— А, например, как именно?

Тишина. Оба — и Баг, и Богдан — вежливо предоставили друг другу, раз уж на то пошло, возможность ответить. Повисла неловкая пауза. Потом Богдан широко повел рукой, как бы смахивая вопрос в сторону Бага.

— Почему я?

— Твой же кабинет.

Баг усмехнулся. Люлю широко и с какой-то обезоруживающей симпатией к обоим улыбнулся во все зубы, хлопнул себя ладонями по ногам и хмыкнул.

— Как это у Конфуция… — прищурился он, припоминая. — А! «Не циновка украшает благородного мужа, но благородный муж — циновку»… Или что-то в этом роде, а?

«Даже двадцать вторую главу читал!» — уважительно подумал Богдан.

Баг без выражения посмотрел на князя.

— Молчу, молчу, милейший господин Лобо! — выставил перед собой ладони Люлю. — Я весь внимание. Весь.

— Собственно, нам ясно далеко не все, — кашлянув от непривычного дыма, начал Баг. Сигара, впрочем, оказалась неплоха. — Мы не представляем главного — что, собственно, может пиявка проделывать с человеком. Вернее, с его волей и самостоятельностью.

— Повторяю, что, к сожалению, я об этом знаю не больше вашего. Хотел бы знать, да вот — увы! — сказал Дэдлиб. Помолчал, пуская клубы дыма, и задумчиво добавил: — А может, и к счастью…

Богдан снял очки и, глядя в пространство беззащитным взглядом, принялся их тщательно протирать.

— Насколько я понимаю, — тихо проговорил он, — ни у вас, господа, ни у нас, Баг… во всяком случае, пока… никаких прямых улик против Сусанина нет?

Баг дернул углом рта. Дэдлиб помотал головой, а потом пояснил:

— На него, как на фигуру наиболее подозрительную, указывает то, что он, во-первых, входил в состав делегации, во-вторых, все время пребывания в Нью-Мексико держался там чрезвычайно скромно, вы его едва на фотографиях обнаружите, вечно из-за чьей-то спины выглядывает… и, в третьих, то, что в его лечебнице широко практикуется гирудотерапия. Вы успели навести справки о его финансовом положении? «Если кто и успел, так это еч Богдан, — несколько раздраженно подумал Баг. — Это плохо, что нам не удалось обменяться собранными за день сведениями без посторонних. Он, похоже, впереди меня на голову — а кабинет мой… Да что я, в самом деле!»

— Ты успел? — грубовато и напрямки спросил он Богдана.

Богдан вставил лицо в очки.

— Да, — сказал он. — По дороге.

«Так какого же демона ты ко мне адресовал их вопросы!» — с негодованием подумал Баг. Он был очень недоволен.

— Подозрительное финансовое положение, — признался Богдан. — Деньги, на которые, судя по всему, он сумел открыть лечебницу, получены им по анонимной дарственной.

— Ну! — не выдержал Дэдлиб и даже подался вперед. — Это подозрительно, а?!

«Очень подозрительно», — подумал Богдан и продолжал:

— Кроме того, за год с небольшим, что лечебница существует, она трижды получала крупные суммы благодетельской поддержки. Знаете от кого? Тебе, Баг, это будет особенно интересно. От производственного объединения «Керулен».

— Так вот почему у них договор о бесплатном лечении… — протянул Баг. — Но тогда… Тогда можно с уверенностью предположить, что анонимная дарственная — тоже от Джимбы.

— И я так думаю, — согласился Богдан.

— Это существенная информация, — сказал Дэдлиб, и в голосе его прозвучало даже некоторое удивление от того, что он получил столь существенную информацию так легко.

— Все равно, милейшие господа, что-то тут не вяжется, — сказал Люлю. — Вам не кажется, а?

— В том-то и дело, что кажется, — сказал Богдан.

— Не понятны ни побудительные мотивы, ни связи… — задумчиво пробормотал Баг и вспомнил о лежащем за пазухой «Слове». А потом о дружинниках, кричащих «себе чести, а князю славы». А потом о покончившем с собой начальнике стражи «Керулена». — И еще много чего непонятно, — добавил он. — Но об этом мы и говорить сейчас не будем, смысла нет…

— Вы наблюдали обработанных пиявкой людей в действии? — спросил Дэдлиб.

— О, да, — опять усмехнулся Баг и кратенько рассказал о битве на крыше. Дэдлиб хмурился. Люлю слушал с восторгом.

— Несомненно, в комплекс параметров воздействия входит и соматическая стимуляция, — вроде бы и по-русски, но не очень вразумительно подытожил заморский человекоохранитель, когда Баг закончил. — М-да… Это тоже весьма существенная информация.

— Инспекцию бы какую-нибудь придумать, — мечтательно сказал Люлю. — В лечебнице в этой. От какого-нибудь авторитетного общества защиты животных, например. Королевского… или «Гринпис»… Вы, мол, тут права пиявок серьезно нарушаете, тираните животных почем зря, а подать их сюда, этих пиявок, сейчас мы их будем проверять, показания с них снимать… Или просто пусть кто-нибудь Юллиусу на ногу наступит. Тоже очень весело может получиться… — У него даже пальцы подрагивали от предвкушения того, как может получиться весело.

— Какого рода содействие с нашей стороны вам нужно, господин Дэдлиб? — вежливо спросил Богдан. Тот задумчиво вытянул губы трубочкой и выпустил удивительно ровное колечко дыма.

— Ну, информация прежде всего. А потом… Когда вы решите Сусанина брать или хотя бы побеседовать с ним как следует… нас, собственно, интересуют лишь его внешние связи. Как, на кого, через кого он действовал в Штатах. Вы понимаете. Кто и кому платил. Софти — мелкий исполнитель, раз его так запросто грохнули.

«Ага, запросто, — подумал Баг. — Именно что грохнули: лишь один ботиночек остался…»

— Мы будем рады вам помочь, — сказал Богдан и покосился на напарника. — Правда, еч Баг?

— Конечно, — ответил Баг. — Они меня из Суомского залива вытащили…[101]

Люлю улыбнулся.

— Вытащить из Суомского залива такого доблестного господина, который лишь из-за крайней подлости противников оказался в несколько затруднительном положении, — с искренней радостью сообщил он, — доставило нам всем неизъяснимое удовольствие. Поверьте, милейший господин Лобо. Мы будем и впредь рады вытащить вас откуда угодно, если представится случай.

— А если бы нам не привалило удачи вас вытаскивать? — поинтересовался, ткнув сигарой в сторону Бага, Дэдлиб. — Если бы мы плавали в другом месте? Тогда вы были бы не так рады помочь?

— Отчего же, — дипломатично ответил Баг. — Одно ведь дело делаем… Спасибо за сигару.

Дэдлиб покрутил головой и улыбнулся.

— Однако, господа, я испытываю непреодолимую тягу повидаться с бедным, несчастным, я бы даже сказал — истерзанным болезнью Юллиусом! Да и Сэм испытывает, правда, Сэм? — Понимая, что разговор себя исчерпал и впредь до получения местной человекоохранительной службой новых сведений по делу им с Дэдлибом тут делать пока нечего, Люлю легко поднялся. — Нас отсюда выпустят, господа?

— Только с провожатым, — ответил Баг. — И знаете что, драгоценные преждерожденные… Вы больше ничего по этому делу самостоятельно не предпринимайте. — Он посмотрел на Люлю. — Пусть преждерожденный Тальберг не подставляет ног, чтобы на них ненароком не наступили, ладно? Мы уж сами наведем порядок.

Он встал из кресла и, подойдя к своему столу, нажал кнопку вызова дежурного, чтобы тот препроводил гокэ до выхода.

Управление внешней охраны, кабинет Бага, 22-й день восьмого месяца, вторница, ранний вечер

— Хорошие люди, — сказал Богдан, когда дверь кабинета закрылась за иноземцами. — Иные совсем, но хорошие.

— Ты когда их раскусил? — с нарочитым безразличием спросил Баг. Окна кабинета выходили на юго-запад, солнце прожигало его насквозь, от широкого окна до часов с кукушкой, мирно тикавших над дверью, — к вечеру стало душновато, да и сигарный дым плавал ворохами невесомых, призрачных одеял; Баг неторопливо поднялся и подошел к окну, открыл форточку. Судья Ди, не открывая глаз, чуть шевельнул ухом. «Спи, мой хвостатенький, все в порядке, спи», — подумал Баг.

С улицы в кабинет ворвались прохладный, просторный воздух и внешние звуки: приглушенный, слитный гул на мостовых и совсем близкие голоса людей, детей и взрослых — прямо под окнами был небольшой сад, излюбленное место прогулок старых и малых.

— А я их вообще не раскусил, — признался Богдан. — После того, как они так настойчиво, почти не скрываясь, принялись интересоваться нашим расследованием, осталось только два варианта: либо они связаны со шпионами… ладно, не кривись — просто с человеконарушителями… и пытаются выяснить, насколько мы продвинулись. Либо они охотятся за теми же человеконарушителями, что и мы, но с противуположной стороны, со своей. Первый вариант мне пришел в голову раньше второго, каюсь.

— Я нынче днем уж подумывал о том, чтобы за ними слежку устанавливать, — нехотя сообщил Баг.

— Могу понять, — ответил Богдан. — Но, видишь ли, когда мне стало ясно, что обработка пиявками идет не против интересов Джимбы, а, наоборот, в его интересах, все встало на свои места. Во всяком случае, многое. Это значило, с одной стороны, что козни строятся совсем не из-за океана. А стало быть, что твои друзья-гокэ вряд ли действуют против нас. Но пиявка-то при всем том приплыла из Штатов! Однако никаких выгод Штатам и их власть имущим миллионщикам от этого не проистекло. Стало быть, увели ее оттуда не по их воле, а вопреки ей или, по крайней мере, помимо нее… Тут уж про Люлю и его друзей все понятно стало, — он немного помялся, потом с некоторой застенчивостью добавил: — Да и, знаешь… честно говоря… как-то мне не верилось, что они враги. Или, может, просто не хотелось этого…

Баг помедлил мгновение, потом невольно улыбнулся и несколько раз понимающе кивнул.

— Велеть еще чаю? — спросил он.

— Очень даже, — немного невпопад, но вполне красноречиво ответил Богдан. — Только хорошо бы, еч, сладкого…

— Сахар очень вреден для мозга, — сурово ответил Баг, снова нажимая кнопку вызова. — И ведь невкусно же! Только напиток портишь.

Богдан покорно вздохнул.

В течение следующих двадцати минут они тихо и мирно сидели друг напротив друга в дальнем углу кабинета, в тени, и уже без посторонних ушей обстоятельно обменивались собранными за день сведениями.

— Ну, дела, — пробормотал потрясенный Богдан, когда Баг закончил. — Крюк… Как он-то под пиявку попал?

— Думаешь, попал?

— А то!

Помолчали.

— Джимба… — проговорил Баг задумчиво. — Вот так Джимба. Слушай, а если ему попробовать позвонить вот запросто… Мол, вы же мне предлагали должность — так я согласен, давайте повстречаемся и обговорим условия. А там встретиться и обговорить… все как следует, а?

— Попробовать не грех. Только подожди. Давай сначала…

— А чего ждать? Ты размышляй, а я тем временем… — Баг уже достал из рукава трубку. Энергия так и бурлила в нем. Столько ударов за этот день было получено Багом, что ему позарез надо было сделать хоть что-то. Богдан лишь покачал головой и долил себе чаю из чайника, укромно стоявшего в просторной войлочной корзинке — чтобы подольше не стыл.

— Ты мне дай «Слово» наконец посмотреть, — напомнил он. Баг свободной ладонью хлопнул себя по лбу. Сунул руку за пазуху, достал загадочное творение и протянул ечу через столик. Потом, сверяясь с визитной карточкой, принялся набирать номер.

Долго не отвечали. Однообразные гудки тянулись, как резиновые. Богдан тем временем принялся заинтересованно посвистывать сквозь зубы, потом, странице на третьей, что-то уже замурлыкал себе под нос, а когда русалочий голос в трубке пропел: «Приемная преждерожденного Лужана Джимбы», высокоученый минфа уже напевал вполголоса. Баг не знал этой песни и не особенно вслушивался: надо было срочно что-то отвечать секретарше.

— Вас беспокоит Багатур Лобо. Прер Джимба разрешил мне звонить в любое время, потому что он ждет моего ответа на его предложение, — напористо, даже несколько нагловато сообщил в трубку Баг. Секретарша выдержала паузу, а потом спросила осторожно:

— Какого рода предложение, драгоценный преждерожденный?

— Должностное, — не задумываясь, ответил Баг.

Секретарша молчала еще дольше. «Холодок бежит к лопатке, — увлеченно тянул на одной ноте Богдан, листая книгу. — Шум на улицах слышней. С добрым утром! Все в порядке с милой Родиной моей…»

— Боюсь, преждерожденный Джимба не сможет с вами говорить, — ответила наконец секретарша. В голосе ее прорезалась безрадостность, тщательно скрытая поначалу. — Я припоминаю, преждерожденный Лобо, драгоценный преждерожденный Джимба позавчера предупреждал меня, что вы можете позвонить. Это относительно должности начальника стражи, не правда ли?

— Сущая правда, — ответил Баг и кивнул, ровно секретарша могла его видеть.

— Боюсь, — уже вполне доверительно сказала секретарша, — что вы опоздали.

— Должность отдана другому? — цепко спросил Баг.

— Нет. Но драгоценный преждерожденный Джимба просил его не звать к телефону ни при каких обстоятельствах. Последние дни он пребывает в некоем удручении. Сейчас он предается медитации и обдумывает, как он сказал поутру, некое решение, самое важное за последние пятнадцать лет. Извините. Я ему передам, что вы звонили, преждерожденный Лобо, как только он освободится. Попробуйте позвонить завтра к вечеру, однако…

— Но прер Джимба… здоров? — чуть замявшись, спросил Баг. Не мог же он бахнуть прямо: «Прер Джимба не спятил?»

— Надеюсь, да.

— Я тоже надеюсь, — сказал Баг и дал отбой.

«В удручении… Поди ж ты! В Зале Созерцания, — вспоминал он, убирая трубку обратно в рукав, — Джимба сказал, что тоже проходил курс лечения в „Тысяче лет“. Отсюда вопрос: или он сказал неправду, заманивая меня в лечебницу, или он тоже опиявлен по самые уши и, следовательно, мы ошибаемся, и он не преступник, а жертва, или… или обработка пиявками осуществляется совсем не в лечебнице. Одно из трех».

Некоторое время он перебирал варианты, прикидывая так и этак…

Нет, все равно не выстраивалось. Ни так, ни этак.

— Это ужас что такое, — сказал Богдан, захлопнув книгу. — И главное, подлость какая, конец-то от настоящего «Слова» взяли. Ровно в издевку, — он опустил глаза на последнюю страницу и прочитал вслух: — «Солнце светится на небе, а Игорь-князь в Русской земле; русские девицы поют славу Игорю на Дунае — вьются голоса их через море до самого Киева. То Игорь едет в Киев по Боричеву подъему к церкви святой Богородицы Пирогощей. Страны рады, грады веселы…» Так и было, после великого-то брачного пира, действительно все страны-участницы радовались — но с чего при тут описанном раскладе ликовать? Свое войско положил, с братским народом поссорился…

— Я тоже не понял, — саркастически скривился Баг.

— На циферки на полях обратил внимание?

— А то!

— Как думаешь, что это?

— Ну… Чтобы удобнее переписывать было… Я думал, ты мне растолкуешь. Ты же минфа.

Богдан пожал плечами.

— И при чем тут этот бред? — то ли сердито, то ли обиженно проговорил он и захлопнул книжку. Протянул ее обратно Багу. — Ничего не понимаю! Три человека в черном за нее полегли, чтобы тебе не досталась… Один боярин ее жег тщательно перед самоубийством — а ведь ему явно невмоготу было, в окошко хотелось жуть как! А вот жег, чтобы не увидел никто этого опуса… Другой — прятал тщательно, сам тоже уж почти в полете… Нет, надо с научниками толковать. Которые по древнерусской литературе доки. Открытие, конечно, историческое — то, что текст «Противу-Слова» наконец станет доступным для них, но… обстановка такая, что даже это меня как-то не радует. Что Джимба? — сменил он тему.

Баг пересказал свой маловразумительный разговор с секретаршей. Богдан покачал головой.

— И тут что-то непонятное…

— Так, — сказал Баг. — Давай сначала.

— Давай.

Время от времени горячась и перебивая друг друга, они принялись строить версии. В каком-то смысле все было ясно — но, к сожалению, лишь до определенного момента. Потом все сыпалось.

Получалось, что имеются два главных преступника: совершенно несомненный Джимба и почти несомненный Сусанин. Однако убедительных улик покамест нет ни на того, ни на другого. Одни подозрения. Сильные подозрения, да. Но — и только. Работать с ними как с явными подозреваемыми невозможно.

Допустим, Джимба дал денег на подкуп американцев, чтобы пиявку вывезли — образец, так сказать, для дальнейшего размножения и использования. И на создание лечебницы денег дал. Борманджин Сусанин, пользуясь старыми связями, вышел на сотрудников секретной американской науки и оплатил хищение и перевозку оной пиявки. Теперь Сусанин там, в лечебнице, должен, по идее, под видом лечения — вернее, попутно с лечением, программировать высокопоставленных ордусян. А Джимба, пользуясь своим весом в обществе, заманивает туда новых. Чтобы те, будучи опиявлены, действовали в его интересах.

Вот первая неувязка: исполнителя давно убрали, а это почерк человеконарушителей матерых. Да и заморские человекоохранители говорят, тут происки мафии. Стало быть, Джимба с этими скорпионами уже много лет связан. Вероятно это? Исключить нельзя, но крайне маловероятно. Что, в Ордуси много людей, с мафией связанных? Да еще на таком уровне? Если с Джимбой считать, то один. Не могло это пройти незамеченным. Никак. А получается, что все ж таки прошло. Странно. В сущности, невозможно.

Вот вторая неувязка: да, Сусанин научный владыка и главлекарь лечебницы, это так. Но не один же он в ней работает. И вряд ли ведь главлекарь пиявок самолично лепит всем больным. Или лепит? Маловероятно, махнул рукой Баг. Еще можно представить, что он сам розовых пиявок лепит, особых, — но все равно неясно, как он это объясняет: повышенным уважением к пациентам, что ли? Коли вы боярин, стало быть, вам пиявица особенной красоты, розовенькая… И все равно, какие-то люди еще при том должны присутствовать, помощник какой, или случайно вдруг зайдет в кабинет кто… Стало быть, и тут противучеловечная деятельность, кажется, не могла остаться незамеченной.

Конечно, мысль насчет инспекции, невзначай подброшенная шустрым нихонским князем, была весьма соблазнительна. По бревнышку там в лечебнице все разнести… Тут уж точно была бы ясность.

А коли не найдем ничего предосудительного?

Дальше. Пусть все это безобразие Джимба затеял исключительно для того, чтобы прошла крайне выгодная для него челобитная. Пусть. Семьдесятпроцентов его мощностей расположены на территории Александрийского улуса, а научные центры — просто-таки все тут, без исключения. Можно допустить, что он на такое решился. Но Сусанину это зачем? Только ради денег? Но ведь он крупный специалист, мог бы блистать на научном небосклоне и зарабатывать на свои личные нужды не меньше того, что самый богатый миллионщик лично имеет. Почему он так легко пошел на сомнительные, как говорят гокэ, авантюры? Очень подозрительно.

И, тридцать три Яньло, при чем тут черные дружинники-маньяки и вообще это окаянное кромешное «Противу-Слово», где все радуются и ликуют по случаю проигранного братоубийственного сражения? Ну, люди в черном — понятно: жертвы впрыскивания в кровь какой-то дряни, вырабатываемой искусственной пиявкой. Но почему «Слово»? Почему они ради этой книжки жизнь ни во что не ставят?

И, триста тридцать три Яньло, откуда котяра взял розовую пиявку?

А, между прочим, голосование по челобитной — послезавтра. Послезавтра!

Тем временем солнце коснулось крыш домов на той стороне проспекта, а потом стало неспешно прятаться. В кабинете потемнело и отчетливо посвежело; Баг поднялся и закрыл форточку.

Через четверть часа в кабинете снова поплыл табачный дым. Бедняга Богдан только глаза тер: щипало очень.

— Пошли-ка, еч, — заметив наконец его мучения, устало сказал Баг. — Ничего мы тут не высидим. Пошли пройдемся… может, на ходу чего путное измыслим.

— Измыслим путное на пути, — вяло скаламбурил вымотанный до предела Богдан.

Баг чуть развел руками:

— Дао кэ дао фэй чан дао[102].

И принялся наводить порядок: проверил, закрыты ли все ящики стола, отключен ли и обесточен ли магнитофон и прочая аппаратура, составил чашки на столике одна в другую, чтобы удобнее было прихватить с собой при выходе. Без особой необходимости Баг никогда не гонял штатных трапезных прислужников, старался обходиться сам. С детства привык, приучила матушка Алтын-ханум на всю оставшуюся жизнь. Как, бывало, выйдет из юрты и давай чуть ли не на всю степь: то почему не сделано, это почему не прибрано, а корм верблюду кто задаст, а коза у кого не доена…

— Стой, — глядя в стену, вдруг сказал Богдан. Баг понял его буквально и замер в весьма неудобной позе.

— Стою, — сказал он.

— Да нет… — сказал Богдан и куснул губу. Медленно перевел взгляд на Бага. — Как сказал Дэдлиб? Точно?

— О чем?

— О человеке, который связывался с Софти.

Баг пожал плечами.

— Почем же я точно помню? — он пошел к столу и, моля Будду дать ему терпение и оставить ему любовь к другу и ечу несмотря ни на что, вновь принялся включать аппаратуру. — На это у меня магнитофон есть…

Не прошло и минуты, как в стенах кабинета вновь звучал немного менторский голос Дэдлиба: «…некий второстепенный персонаж из свиты Крякутного как раз тогда установил…»

— Это?

— И еще что-то было.

«Вся доступная нам информация о лице, контактировавшем с Софти, сводится к одной фразе из подслушанного телефонного разговора. Фраза такая: он скромненький, вечно в последних рядах держался…»

— Так, — сказал Богдан. — Так.

И достал из кармана ветровки телефонную трубку.

— Выключать? — сам удивляясь своей смиренности, спросил Баг. Богдан отстраненно кивнул, а через мгновение уже говорил в трубку:

— Справочное? Мне срочно нужно получить номер, по которому я могу позвонить тележурналистке Катерине Шипигусевой. Вот именно, где бы она ни была Нет, это не поклонник. Нет, это не любовник…

Теперь Баг поразился уже смиренности еча.

— Нет, вы опять не угадали, — Богдан даже улыбнулся. — Я срединный помощник Возвышенного Управления этического надзора. Ну вот. Она мне срочно нужна по делу.

«Это еще зачем?» — подумал Баг и присел на край стола. Судья Ди наконец приподнялся, выгнул было спину, начавши зевать, но в последний момент отчего-то раздумал и уставился на Богдана. Тот, вдохновенный, как молодой Пу Си-цзин — или, наоборот, как пожилой Ли Бо, упившийся до ловли в воде лунного отражения, набирал новый номер.

«Ох, она ему сейчас вломит за беспокойство! — с некоторым даже злорадством подумал Баг и запустил пальцы в теплую шерсть на загривке Судьи Ди; кот независимо тряхнул головой, но стерпел и даже смурлыкнул нечто хоть и короткое, но дружелюбное. Характер тележурналистки после посещения апартаментов ад-Дина был у Бага как на ладони. — Между прочим, муж уже вторые сутки в больнице, без ума и без памяти, а она до сих пор не проявилась никак…»

Он настолько увлекся предвкушением того, как Богдан, мягкий с другими и по временам совершенно невыносимый тиран с ним, с напарником, получит сейчас от взбалмошной журналистки по тридцать три Яньло повсеместно, что прослушал начало разговора.

— Да, я понимаю… — со вполне искренним сочувствием бубнил Богдан. — Да, разумеется. Вы входите в число крайне немногочисленных, можно сказать — избранных журналистов мира, допущенных ожидать, когда супруга нихонского императора разрешится от бремени, дабы вовремя оповестить об этом мировую общественность. Мне все понятно… Состояние вашего супруга, говоря по правде, довольно тяжелое, но ровное, он под присмотром опытнейших лекарей, так что вы не беспокойтесь и делайте свое дело безо всяких угрызений…

«Это он тоненько издевается над нею или правда успокаивает? — в полном недоумении подумал Баг. — Да ее дело — бросить всех императоров и императриц на свете и на коленях стоять у постели супруга, в слезах, с совком и метелкой… Нет, честное слово, еч ее всерьез утешает! Ну, Богдан…»

— Я по другому поводу. Мне помнится, седмицы три назад по улусному телевидению показывали репортаж о нескольких наиболее приметных и прославленных лечебницах улуса. Я припоминаю, его делали вы и ваша группа. Правильно? Довольно короткий… Полторы минуты, ага. Там был, среди прочих, материал о «Тысяче лет здоровья»? Всего лишь семнадцать мгновений эфирного времени? Ага… А рабочие материалы по этой лечебнице сколько заняли? Сорок минут? М-м… Да, вы правы, снимаешь полдня, а в эфир идет два взмаха рукой и три притопа… «Ну, Богдан…»

— Могу ли я где-то ознакомиться с этими материалами? На студии — вряд ли? Почему? Ах, уже… да? Не понял? Прямо дома? Как удачно. Вы позволите?.. Да-да, хорошо. Не смею вас долее отвлекать от важной и ответственной работы. Вы оказали большую помощь след…

Даже Баг услышал, как в трубке напарника попискивание женского голоса сменилось раздраженными короткими гудками: крайне занятая Шипигусева отключилась, не дожидаясь, когда собеседник закончит фразу. Богдан медленно спрятал трубку, шумно выдохнул и провел по лбу тыльной стороной ладони.

— Ну, как? — ехидно спросил Баг. Богдан показал ему большой палец.

— Темпераментная и очень самоотверженная женщина, — сказал он. — Ад-Дину сильно повезло в жизни. Ладно. Поехали опять к нему домой.

— Зачем? — оттопырил нижнюю губу Баг. — Там же теперь опечатано все, это уж не апартаменты больного, а место преступления…

— Ты опечатал, ты и распечатаешь.

— И что мы там будем делать?

Богдан посмотрел напарнику в глаза.

— Кино смотреть.

Баг демонстративно пересел с края стола в удобное кресло и сложил руки па груди.

— Пока толком не объяснишь, в чем дело, с места не стронусь, — заявил он. — Я тебе не мальчик.

Судья Ди воздвигся на столе во весь рост и в ожидании навострил уши. Богдан поправил очки.

— Прости, — тихо сказал он. — Идея совершенно безумная. Пока я не удостоверюсь… даже не знаю, какие слова говорить, чтобы было хоть немножко убедительно. Просто не знаю. Два куста загадок у нас. Один — вокруг пиявки, другой — вокруг «Слова». Понимаешь, если ты ходишь кругом загадочного животного и видишь то хвост, то рога, то опять хвост, то опять рога… и думаешь: вот это, может, цилинь?.. а вот это, может, сыбусян? То…

— То что?

— То надо предположить, что это не два загадочных животных, а одно, — сказал Богдан. — И не цилинь, и не сыбусян. Какое-то третье. Но главное — одно… Пора нам предположить это — и постараться как-то проверить.

Баг помолчал, пытаясь это переварить и понять, на что Богдан намекает, почти цитируя двадцать вторую главу «Лунь юя», потом понял, что не переварит нипочем, и пружинисто встал. Сказал с вызовом:

— Легко.

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 22-й день восьмого месяца, вторница, вечер

— Вы голодны, мальчики? — с улыбкой спросила Жанна. — После твоего звонка, Богдан, я сразу бросилась на кухню, но ничего особенного не успела…

— Позже, — нетерпеливо сказал Богдан. Баг азартно кивнул: ему тоже не терпелось понять, что такое измыслил его напарник на сей раз.

— Как хотите… — чуть обиженно и, во всяком случае, разочарованно проговорила молодица.

— Спасибо, Жанночка, — Богдан ласково, благодарно коснулся плеча жены. — Но, правда, нам не терпится…

Она пожала плечами и повернулась уйти, чтобы оставить мужчин наедине, но Богдан торопливо сказал:

— Родная, нам опять нужна твоя помощь.

— Мы без тебя как без рук, — поддержал Баг, совершенно не понимая, что имеет в виду Богдан. «Кажется, у них это называется талант, — подумал честный человекоохранитель. — Или что-то в этом роде. Впрочем, какая разница… Приятно сделать приятное приятному человеку, вот и все. А как это называется… Хоть горшком назови».

Жанна обернулась, засияв глазами.

— Правда?

— Правда.

— Что, опять кому-то микрофон воткнуть?[103]

Мужчины от души засмеялись, вспомнив, как помогла им однажды молодая супруга Богдана в самый ответственный момент расследования похищения креста из Патриаршей ризницы.

— Нет, — сказал Богдан, — проще. Пошли в гостиную. Баг, сможешь прокрутить то, что у нее в видеокамере?

— Нет вопросов, — пожал плечами Баг. И, наклонившись к Богдану, просительно сказал: — Только побыстрее бы. Ты не забывай — у меня кот в повозке оставлен. — Помялся. — Я не знал, как Жанна отнесется…

— Я помню, — кивнул Богдан. — Сорок минут. — Он весь был напряжен, ровно гончая, взявшая след.

Баг подошел к телевизору «Родник», заглянул сзади — где что. Вынул из висевшей на плече сумки взятую в разгромленных ночной битвой — места преступления, разумеется, никто не прибирал — апартаментах ад-Дина видеокамеру. Богдан сделал Жанне знак: садись в кресло, вот сюда, смотреть будем. Явно волнуясь, поправил очки.

— У самоотверженной тележурналистки Шипигусевой сохранились рабочие материалы передачи, которую она некоторое время назад делала для серии «Здоровье и мы», — пояснил Богдан. — В частности, один из сюжетов касался «Тысячи лет здоровья». Как она мне сегодня любезно сообщила…

Подключавший провода Баг негромко хмыкнул, вспомнив, как звучала беседа Богдана с тележурналисткой.

— …данный сюжет занял лишь семнадцать мгновений эфирного времени, но материалов было отснято минут на сорок. Я полагаю, что по такому торжественному случаю перед объективами так или иначе должны были помелькать все сотрудники лечебницы. Или весьма многие, по крайней мере. Даже для инспекции собрать их так вот разом было бы весьма затруднительно… а кроме того, если человеконарушители и впрямь работают там, всякая нежданная инспекция их бы неизбежно насторожила… вот. А тут случай другой: телевизионные съемки. Жанночка, пожалуйста, смотри на экран внимательно.

— И что? — недоуменно повернулась к мужу Жанна. Баг непроизвольно кинул взгляд на ее затылок. Нет, не видно ничего; только пышная прическа.

Что за мысли в голову крадутся…

— Жанна-то тут при чем? — спросил он.

— Может, и ни при чем, — вздохнул Богдан. Жанна пожала плечами.

— Обязательно скажи мне, если кого-нибудь узнаешь, — голос Богдана стал умоляющим. Похоже было, он очень рассчитывает на… непонятно на что. Баг даже подумал, что у напарника озарение — из числа тех, что редко, но с большой пользой посещали его самого. В озарения он верил. — Пусть даже не вспомнишь, кто это, пусть…

— Да поняла я, поняла, — сказала Жанна, усаживаясь перед телевизором поудобнее. Азартно крикнула: — Киношник! Крути давай!

— Эйтс-с-с-с-с… — Баг, присев в другое кресло, нажал пальцем на кнопочку «ленивчика». Замелькали кадры.

Смотреть рабочие материалы — совсем не то, что смотреть выверенный, осмысленный и скрепленный голосом сюжет. Невзирая на очевидное искусство снимателя, в кадре постоянно мелькало что-то постороннее или — несведущему совершенно непонятное; например, с минуту они любовались на идеально белую дверь с табличкой «Коррекция кармы»…

Богдан глядел в основном на Жанну. Беспокоясь, что она не решится сказать хоть слово, если не будет совсем уверена, он следил за ее лицом — надеясь по малейшим изменениям угадать узнавание. Жанна может не вспомнить, почему чье-то лицо показалось ей знакомым, или решит, что это какое-то совпадение… Но в первый момент ее глаза обязательно как-то ее выдадут. А большего Богдану на первый случай и не надо.

Баг полностью положился на друга: озарение есть озарение. В конце концов, что решат сорок минут, даже если они и пройдут напрасно и озарение Богдана на деле не окажется таковым. Пока просмотр казался ему лишенным всякого смысла. Точнее — смысл просмотра ускользал от него. Пока ускользал. Но Баг был терпелив, он умел ждать. Хотя лично он сначала озаботился бы посмотреть личные файлы обслуги, чтобы знать, кто есть кто — ну хотя бы из начальства, из главных персон… Мельтешат, мельтешат… «Вот кто это? Пузатый такой… А этот скромный, стоит поодаль? Может, сам Сусанин? И с чего Богдан так заторопился, шилом его кольнули, что ли? Тиран. Нет, правда, тиран. Гегемон-ба[104]. Хоть бы объяснил… Может, я тоже кого знакомого увижу? — подумал Баг минут через пять. — И что? Говорить, или мои знакомства его совершенно не волнуют? Почему это к напарнику такое пренебрежение?» Он оттопырил нижнюю губу, и тут его внимание привлекла фигура в белом, мимолетно показавшаяся на краю изображения — мелькнула и исчезла за спинами более близких к снимателю людей, бестолково суетящихся перед объективом. Баг вздрогнул. Это был тот человек в белом, в которого тыкал сегодня поутру своим длинным пальцем Юллиус Тальберг. Не обращая внимания на съемку и суету вокруг нее, преждерожденный в белом шел куда-то по своим делам, неторопливо, не скрываясь, но и не стараясь попасть в кадр. «Деловитый, — подумал Баг, — не тщеславный… Сказать? Может, позже… Подождем, чем это все кончится, чего еч от Жанны ожидает. А… а вот еще один», — отметил он чуть растерянно, увидев, как на заднем плане, то пропадая за фигурами других людей, то вновь на миг появляясь, не спеша идет рослый мужчина в таком же белом халате и обеими руками, с натугой несет, прижав к животу, какой-то весьма увесистый с виду металлический треножник — с опорами в виде тигриных лап и с красным крестом на медном боку. «Так это просто низовая обслуга, — разочарованно понял Баг, увидев, как человек с треножником остановился, а навстречу ему со ступенек одного из входов в корпус торопливо сбегает на помощь еще один. — Вот и этот… Тьфу! — Баг снова откинулся на спинку кресла. — Это же просто милосердные братья! Что-то у меня нынче с головой…» Оба милосердных, взяв треножник за ручки с двух сторон, поволокли его по ступеням в здание, и их тут же заслонил какой-то представительный человек, обрядившийся по торжественному случаю в парадное славянское одеяние — порты и рубаха с галстуком; рядом с ним смущенно, молча тушевался щуплый застенчивый человек в белом — тоже, кстати, белом! — халате и в очках, чем-то неуловимо, но определенно напомнивший Багу напарника. Представительный велеречиво стал излагать преимущества поправления любых неполадок в организме именно в лечебнице «Тысяча лет здоровья», а щуплый только крутил головой, жмурился да неловко, почти виновато улыбался, словно прося у зрителей прощения за каждое слишком уж напыщенное и хвастливое слово говоруна. «Сейчас вот как скажу: узнал, — подумал Баг. — А когда еч спросит: кого, скажу: тебя! И ткну в этого щуплого…»

Потом ему пришло в голову, что щуплый, должно быть, и есть Сусанин. «Вытолкнули вперед, как главлекаря, — понял Баг, — а расхваливать себя он все равно так и не научился. Наверное, какому-нибудь коммерческому владыке перепоручил. Как-то он не похож на человеконарушителя… Хлипкий какой-то. Понимаю Богдановы сомнения».

И тут Жанна нерешительно сказала:

— Погоди-ка…

Баг тронул кнопку остановки мгновенно. Изображение замерло, продернувшись чуть дрожащими серебряными нитями.

— Что? — стараясь говорить спокойно, спросил Богдан.

— Баг, — явно в сомнении попросила Жанна. — Можно немножко назад?

Люди на экране шустро заходили спинами вперед, а говорун принялся, делая вывернутые наизнанку жесты и нелепо разевая рот, беззвучно глотать только что произнесенные речи.

— Так… так… вот!

Палец Бага молниеносно ткнул кнопку сызнова.

Жанна молчала.

— Ну? — тихо спросила Богдан.

— Я не уверена… очень плохо видно, и он стоит вполоборота…

Баг вдруг почувствовал, что его слегка зазнобило: вот оно! Он еще ничего не понял — но шестым чувством ощутил высунувшийся из спутанного клубка кончик нити. Приносящее свои плоды озарение.

— И тем не менее? — спросил Богдан.

— Вот тот, в белом, который вышел… навстречу другому, с треножником…

— Тот, который несет? — уточнил Богдан.

— Да нет же. Тот, который бежит ему помочь…

— Ну?

— По-моему, это он подходил ко мне на улице. Помнишь, я тебе рассказывала…

Мгновение было тихо. Баг уставился на Богдана с недоумением. Богдан встал.

— Баг, — сказал он, подходя к экрану телевизора и пальцем показывая на виднеющееся из-за спины рослого, стоящего теперь к зрителям спиной первого милосердного брата маленькое, простое, озабоченное повседневным трудом лицо. Лицо как лицо. Моложавое, но сам человек явно не первой молодости. Незаметный. Обычный. Наверное, в жизни может быть весьма обаятельным — неброско так, задушевно… Типичный прислужник, которому никогда не суждено подняться выше, стать кем-то значительным. Пусть и в лечебнице прислужник, пусть его работа очень важна для людей — все равно… На всякий случай Богдан вопросительно глянул на Жанну; та молча кивнула: да-да, этот. — Баг, можно этого подданного как-то увеличить… а потом по изображению найти, кто он? Быстро, прямо от меня?

Баг опять оттопырил нижнюю губу.

— Конечно, — сказал он. — Я только в повозку спущусь, возьму оттуда свой «Керулен». И… — он тоже вопросительно покосился на Жанну, — и кота. Еч Жанна, вы ничего не имеете против кота?

— Кота? — чуть удивленно переспросила Жанна.

— Да, такого… рыжего кота.

— Баг, — уже не в силах сдерживать нетерпение, напомнил Богдан, — у меня тоже «Керулен» стоит.

— У тебя и диван стоит, — иронически кивнул Баг. — И холодильник. А вот программок, потребных для действия, которое тебе приспичило произвести, у тебя в «Керулене» столько же, сколько в диване. Я вернусь через пять минут.

Он вернулся через четыре.

Еще через полчаса начинающий хвостатый человекоохранитель Судья Ди, обласканный и, в отличие от мужчин, до отвала накормленный восхищенной и сразу влюбившейся в него Жанной, тяжелой, размякшей от благодушия шерстяной грудой лежал у нее на коленях и нетщательно, лениво вылизывался после обильной трапезы, состоявшей из трех впечатляющих размером котлет по-киевски. Судье Ди явно свезло, и он выглядел именно так, как должен выглядеть кот, которому свезло. Под ворсистым, туго набитым горячим пузом у него были прикрытые тонюсенькой тканью домашнего халата очень стройные женские ножки, на спине лежала ласковая рука, и нежный голос ворковал нечто приятное, хотя и не очень понятное — все-таки, что бы ни думал по этому поводу хозяин, Ди еще не знал всех слов, при помощи коих объясняются все эти неповоротливые, по причуде природы лишенные хвостов великаны. Не хватало ему в жизни лишь одного, но заявлять об этом прямо при посторонних Судья не собирался — еще чего! разве он похож на кота, который предъявляет какие-то требования окружающему миру, когда мир равнодушен и невнимателен? Лишь изредка кот с легкой укоризной поглядывал в спину азартно согнувшегося над «Керуленом» Бага: «Пива-то нынче ты не обеспечил… а еще друг называется», — мог бы прочитать ланчжун в его зеленых глазах, если бы не был так занят.

Баг, сгорбившись, застыл перед экраном, и только его пальцы мельтешили, чуть слышно шелестя клавиатурой. Зубы человекоохранителя были самозабвенно оскалены, словно и сам он стал замершим в справедливой и вечной охоте над мышиной норой котом.

Богдан стоял рядом, нависая у него за спиной и не отрывая глаз от экрана.

Вырисовывалось следующее.

Узнанный Жанной милосердный брат, он же бродячий борец против угнетения русских, звался Архипом Онуфриевичем Козюлькиным; несколько лет назад он, правда, поменял, фамилию и сделался из Козюлькина Архатовым. Родился Архип Онуфриевич в маленьком городке Кинешма Костромского уезда, по христианскому летосчислению в одна тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году, четырнадцатого октября. Он был на два месяца старше своего земляка Борманджина Сусанина и ходил с ним в одну школу. В один класс.

Судя по данным школьного архива, по психообдумывательным заметкам воспитателя — они дружили. Ходили друг к другу на дни рождения.

Хотя, судя по ним же, маленький Архип очень трудно сходился со сверстниками. Вообще с людьми. Все у него получалось как-то надсадно, с чрезмерными усилиями. Он не заикался, но почти всегда говорил так, будто вот-вот начнет заикаться, — с трудом выдавливая слова, будто постоянно страшась, что его прервут, засмеют, не поймут, пренебрегут всем, что бы он ни старался донести до собеседников. Несомненно, этому способствовала и неказистая фамилия: дети жестоки и любят давать всякие обидные прозвища, любят зло и едко издеваться над такими вещами; наверняка Архипушку в детстве дразнили Козюлькой, предположил Баг. От всего этого: от постоянной излишней натуги, от постоянного отчаянного стремления суметь, смочь, превозмочь, в том числе и фамилию, стать лучше, чем он есть, — у юного Козюлькина все получалось хуже, чем он мог бы. Редко, но бывают такие случаи в воспитательском деле, когда ничего не получается исправить, и остается только руками развести в надежде, что со временем жизнь, самый неумолимый и беспощадный, но и самый лучший, ни сна, ни устали не знающий воспитатель, сделает то, что не смогли ни родители, ни учителя. Вроде и семья благополучная, без ссор, без измен, набожная в меру; вроде и школа не из плохих — да что об этом говорить, не кто-нибудь, а Сусанин вышел из нее одновременно с Архипом, тогда еще Козюлькиным; бок о бок стояли, получая свидетельства об окончании…

Одну черную жемчужину обнаружил Баг, одну. Воистину для их расследования — жемчужину. Но воистину — черную. В пятом классе еще, когда несмышленые детеныши человеческие вступают в самую опасную пору взросления — детство уходит, а юности еще и в помине нет, и оттого они более чем когда-либо напоминают зверят, а лучшие черты их будущих характеров висят на волоске, — преподавательница ханьского Агафья Боруховна Лян, войдя в класс минут через двадцать после окончания последнего урока — что-то она там забыла — застала маленького Архипа горько и одиноко плачущим в уголке. На ее попытки выяснить, что стряслось, мальчик поначалу не отвечал ничего, и она уже подумала, что это, как обычно, из-за «Козюльки», но потом, когда слезы просохли, мальчик вдруг спросил ее серьезно и с какой-то недетской грустью: «Почему русских все обижают?» Ошеломленная учительница попыталась спокойно выяснить, с чего это в голову ребенку пришла такая странная мысль, но Архип опять замкнулся и, лишь уходя, уже из дверей обернулся к ней и сказал спокойно: «Я знаю, это еще с половцев началось».

Тут Баг с Богданом понимающе переглянулись. Старательно переписанное от руки «Слово» — вот что тут же вспомнилось обоим.

Агафья же Боруховна в глаза не видела «Противу-Слова» и потому никак не могла взять в толк, при чем тут древние половцы. Эта ключевая фраза осталась для нее пустым звуком. Встревоженная настроениями мальчика, она несколько раз пыталась поговорить с ним, потом с его родителями, но родители были уверены, что учительница преувеличивает — ребенок обут, одет, накормлен, посещает музеи и театры, читает все, что хочет, ни в чем дурном не замечен, не курит и не пьет спиртного… значит, с ним все хорошо. А мальчик в ответ на окольные старания учительницы понять, что его так гнетет, лишь отмалчивался, а на заданный однажды прямой вопрос ответил так, словно давно ждал его и заучил по бумажке ответ: «Не знаю, о чем вы, я этого не помню».

Можно было предположить, что именно в то время в руки ребенка попало каким-то загадочным образом «Противу-Слово» и глубоко воздействовало на неокрепшую детскую душу.

Ах, следовало бы сейчас же сняться с места и лететь в Кинешму, беседовать задушевно с престарелой Лян, с владыкой школы, с овдовевшей семь лет назад матерью Козюлькина… Как попало, откуда? С захламленного чердака старого дома Козюлькиных? От проезжего лицедея? Откуда?!

Да только вот голосование по челобитной — послезавтра, И одно название что послезавтра — до полуночи оставалось меньше трех часов, а в полночь послезавтра неумолимо превратится в завтра.

Утонченный Богдан, мастер на сопереживание и проникновение в чужие сердца, примерно мог себе представить, что тогда происходило, — и, сколько умел, попытался объяснить это Багу и Жанне. Представьте, говорил он, горячась и сам какой-то частью души ощущая себя несчастным, одиноким, задразненным, затюханным мальчиком, представьте, у вас все наперекосяк. Все с трудом. Жизнь вроде как у всех — но вязкая какая-то; все смеются, а вы нет, все купаются, брызгаются с визгом и тузят друг друга, а вам это кажется грубым и нелепым, и вообще вода какая-то слишком мокрая; а может, вы просто стесняетесь раздеться вот так же запросто — как другие дети, и нестись с радостными воплями в воду… Вами пренебрегают. С вами скучно. Вы, говорят все они, вы — зануда. Бледная поганка. Козюлька противная. Вы ощущаете себя последним человеком, и чем больше вы стараетесь приспособиться, тем меньше это получается… И вот к вам в руки попадает книга, которой никто не знает. Которую никто не читал. Которую не издают. И книга эта — тоже об обиде. О жуткой обиде, которую нанесли человеку какие-то Кончаки и Гзаки…

При этих его словах Жанна, пытливо листавшая «Противу-Слово», подняла на мужа глаза: «Ты думаешь, это можно так понять?» — «Ну, конечно! А как еще?» — воскликнул он. Какая разница, продолжал он, расхаживая по гостиной, что ты и сам не с лучшими намерениями пришел к этим Кончакам. Для ребенка это неважно, ребенок относится к дракам и вообще к насилию гораздо легче, чем взрослые… Это ж я пришел не с лучшими намерениями, я! У меня-то все равно все лучшее! В том числе и намерения… А меня обидели. А потом я от них спасся, прибежал к своим — и они, эти свои, хоть я и не победил врагов, хоть и погубил всех, кто мне доверился и со мной на врагов пошел, чуть ли не на руках меня носят, славу поют… Страны рады, грады веселы! А почему так? Потому что они — свои! Эта книга про то, что есть чужие, для которых ты всегда плох, и свои, для которых ты, что бы ты ни натворил, — всегда хорош.

Человеку нужны свои. Их надо найти. Если найти не удается — надо их создать.

И она, книга эта, — никому не известна. Она под спудом. Она, может быть, под запретом. Почему?

Что обычно запрещают взрослые?

Не купайся там, где глубоко. Потому что это опасно, можно утонуть. Не ешь снег, это опасно, можно заболеть. Не кури сигарет, это опасно, можешь не вырасти…

Запрещают то, чего боятся. Сами боятся. Те, кто запрещает, в первую очередь сами боятся того, что запрещают другим, иначе не запрещали бы. Взрослые тоже боятся утонуть, боятся возиться с тобой, заболевшим… боятся сами стать ущербными, немощными и хилыми…

И эту книгу — запрещают.

Значит, взрослые этой книги боятся!!!

Представляете, как от этого может закружиться голова? Каких поразительных, божественных высот ты, не сделав ни единого усилия, вдруг достиг! У тебя в руках то, чего боится вся огромная, беспредельная, всемогущая — особенно для ребенка — Ордусь! Весь мир взрослых! И стоит только совсем впустить ее в себя, эту книгу, и все, что в ней написано, стоит срастись с содержанием, сделаться Игорю под стать, тогда и тебя… жаждущего общения — но неинтересного, умного и начитанного — но бесталанного, говорливого — но косноязычного, день-деньской болтающегося где-то на отшибе жизни… тоже будут уважать… бояться. Смотреть снизу вверх! Говорить тебе почтительно: «О…» Ты уже не просто юный Козюлькин, но — Козюлькин с большой, с огромной буквы «К». Не Козюлькин — Архатов!!! Вот что такое для маленького мальчика запрещенная книжка… Или та, которую он хотя бы считает запрещенной.

— Тебе бы, еч, романы писать, — откашлявшись, сказал растроганный Баг. — Про слезинку ребенка, или про юных бесприютников…

— Это не литература, а жизнь, — качнул головою Богдан. — В Европе во времена религиозного фанатизма было такого пруд пруди. Вот Жанна не даст соврать.

Жанна тут же не дала соврать.

— Правда, — подтвердила она. — Их по-разному называли: еретики, диссентеры, диссиденты… Иногда с расхождения в одно слово между одним текстом и другим начинались такие пожары… Попала какому-нибудь мальчишке не такая Библия в руки, тот ахнул: вот она, Истина! Вот почему все неправильно и жизнь не клеится, не складывается, не удается! А через десяток лет, глядишь, восстание… — Она вздохнула, потрясенно и влюбленно глядя на мужа. — Как ты чувствуешь все… — пробормотала она.

Баг хмыкнул.

— В Цветущей Средине в прежние времена тоже из-за пары иероглифов резались будьте-нате, — пробормотал он для справедливости. — Байляньцзяо, скажем[105]… Ладно. Тут ясно. — И он вновь повернулся к компьютеру.

К десятому классу оказалось, что Архип поддерживает отношения лишь с одним из сверстников — с Борманджином Сусаниным. И вот — списки поступивших на биологическое отделение Мосыковского Великого училища; две фамилии рядом: Сусанин и Козюлькин. Общий балл первого: «шан чжун». Общий балл второго «чжун чжун»[106]. В ведомости имела место приписка: «Б. Сусанин проявил редкостные дарования и, несомненно, получил бы „шан шан“, если бы не употребил едва не половинную толику экзаменационного времени на помощь другу, однокласснику и земляку А. Козюлькину. Представляется не менее вероятным, что без его помощи А. Козюлькин получил бы балл, весьма далекий от проходного. Однако возбранять им учиться вместе нам не должно, ибо такую дружбу разрушать грешно и противучеловечно. Старший наставник биологического отделения Алчи М. Неберидзе».

Вскоре оба познакомились с Лужаном Джимбой, тоже учившимся в ту пору на биологическом отделении. На какое-то время будущий миллионщик и будущий любимый ученик Крякутного стали неразлучны. Формально неразлучен был с ними и Архип — но можно лишь гадать, каковы на самом деле были отношения в этой тройке… Впрочем, на третьем году обучения Джимба ушел. Он учился прекрасно, но без искры; и стоило ему едва повзрослеть, поэтичный флер науки для него оказался несущественным — а больше, видимо, его к этой области дел ничто не тянуло. Он вполне мирно забрал бумаги из канцелярии владыки отделения — и уже через пять лет сделал свой первый миллион.

Какие-то отношения между Сусаниным и Джимбой сохранились. Обрывочные сведения, подчас просто случайно, по скрупулезности штатных обдумывателей попавшие в базу данных, свидетельствовали об этом. Например, ровно через год после ухода Джимбы из училища — похоже, именно эту годовщину молодые люди и отмечали — их обоих, в чрезвычайном подпитии и донельзя веселых, в четвертом часу ночи подобрал наряд вэйбинов на площади перед Киево-Печерским вокзалом; и, как свидетельствовали архивы Мосыковского уездного отдела наказаний, обе будущие знаменитости безропотно снесли поутру по пять малых прутняков. Шестью годами позже, когда Сусанину не повезло и благодетельский взнос на двухмесячную рабочую поездку в Великобританский биологический центр выиграл не он, а другой сюцай (подавали заявки на розыгрыш четверо молодых сотрудников института Крякутного), Джимба гневно ударил мошной о палисандровый паркет и оплатил поездку Сусанина из личных средств.

Относительно отношений Джимбы с Козюлькиным никаких данных на это время найти не удалось.

Со второго года обучения начался углубленный курс, и читал его сам Крякутной. Он быстро обратил внимание на Сусанина, предложил ему посещать для более серьезных и творческих занятий его институт, расположенный неподалеку. Вместе с Сусаниным туда стал наведываться и Козюлькин. А когда после окончания училища великий ученый позвал новоиспеченного сюцая без промедления перебраться к нему под крыло и сразу приступать к подготовке сдачи экзамена на степень цзюйжэня (что требовало проведения по меньшей мере трехлетней самостоятельной научной работы), Сусанин, невесть каким образом, опять сумел увлечь за собою и Козюлькина. Тот сразу получил должность ученого служителя. К этому времени относится и запись в регистрационном отделе Срединной управы города Мосыкэ о перемене Козюлькиным фамилии — на Архатова. А вскоре, в восемьдесят девятом году, новоиспеченный Архатов, расставшись со сгибавшим его всю жизнь чугунным ярлыком «противной Козюльки», поднялся на ступеньку вверх, сделавшись старшим ученым служителем.

Так и шло. Судя по всему, Сусанин буквально тащил, волок Архатова по жизни. На своем горбу. Только ли школьная дружба их связывала?

Сохранилась докладная записка Сусанина, в которой он убеждал Крякутного включить в состав делегации, едущей в Штаты, и Архатова. И Крякутной согласился, уступил…

Но в декабре девяносто первого года после всенародных волнений и споров их любимой науке настал конец, и, мужественно пережив им же самим вызванный развал своего института, Крякутной величаво удалился растить капусту. Тогда Сусанин, похоже, впервые в жизни растерялся. Судя по всему, более года он не ведал, куда себя приткнуть. Неизвестно, на чьи деньги он жил. Супруги у него уже не было в это время — как только жизненные перспективы стали одна другой черней, бодрая Снежана Петрова на шестом году супружества вдруг обнаружила, что у нее с мужем полная сексуальная несовместимость (и откуда только слов таких нахваталась?), оставила пятилетнего сына Борманджину и испарилась в двадцать четыре часа. Теперь у нее небольшой, но вполне процветающий текстильный завод и муж Курды Абай-хан, владелец необозримых хлопковых полей близ уездного города Алмасты-Албасты.

И что, Джимба Сусанина и его ребенка кормил?

Данных нет.

А может, Архип? Ученому служителю заново устраиваться после страшного жизненного надлома куда легче, чем просто ученому, да еще — вот беда-то! — гению, они же все такие узконаправленные… Жили Архип и Борманджин в ту пору дверь в дверь, на одной лестничной площадке.

Хотя, если поковыряться как следует, многовато у Архипа Архатова было денег для ученого служителя. Многовато… Не шибко, не через край, формально придраться так вот с налету с повороту — не к чему. Но как-то многовато…

А когда Сусанин, собравшись наконец с силами для новой жизни, принялся за создание «Тысячи лет здоровья» и — это-то уж точно не без помощи Джимбы (Баг, в ярости решивший дойти наконец до полной ясности и вдохновенно взломавший за полчаса три запароленных базы данных, выяснил происхождение безымянной дарственной доподлинно и окончательно) — вскоре открыл воистину замечательную лечебницу, тогда…

Тогда Козюлькин-Архатов немедленно сделался у него «старшим кусальных дел мастером пиявочного отделения» — так называлась эта должность («Чуешь, еч?» — спросил Баг Богдана. «Чую», — отвечал тот. «Что ты чуешь?» — «Пиявок я чую»), с собственным домом в Москитово — старой, но просторной, надежной постройкой в двадцати минутах неспешной ходьбы пешком вдоль залива от лечебницы. Баг, вызвав на дисплей карту поселка, повертел ее в проекциях и хмыкнул:

— Ста шагов я сегодня до нее не дошел. — Помолчал и добавил: — Ну а если б дошел? Дом как дом…

И в этот момент в кармане Богдана призывно запел телефон.

— Кто бы это? — встревоженно пробормотал Богдан, выхватывая трубку. Обстановка была такая, что он ждал нынче только плохих вестей. — Слушаю! — И облегченно вздохнул: в трубке зазвучал чуть сипловатый, бодрый голос Раби Нилыча.

— Шалом, Богдан! Как ты? Как дела?

— Идут дела, Раби Нилыч, — стараясь тоже принять бодряческий тон, ответствовал Богдан и сделал жене и другу успокоительный жест: мол, ничего страшного, порядок. — Я уж подробностями вас не хочу допекать, но, как вы всегда говорите на разборах, проделана большая работа.

— Это отлично. Я бы, честно сказать, и подробности послушал… но не по телефону же.

— Вот заеду в ближайшие дни…

— Это можно. Заезжай, как домой, тебе тут всегда рады, Богдан. Знаешь, а ты ведь как в воду глядел.

— Что такое?

— Мне нынче пиявок на затылок ставили. Двух, судя по ощущению… так-то я их не видал, лежал подремывал себе на пузе…

Богдан обмер.

— Ну и как? — после короткой заминки спросил он в трубку, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не выдал и звучал как всегда.

— А что? Отлично. — Раби Нилыч, похоже, был доволен.

— И кто же ставил?

— Какая разница? — Вопрос Богдана, похоже, Раби Нилыча слегка удивил. — Милбрат какой-то. Душевный вполне, аккуратный…

Богдан перевел дух.

— Чем сейчас думаете заняться? Час уж поздний…

— Да, скоро рухну. Газетки вот только просмотрю…

— А что вам с тех газеток, Раби Нилыч? Вы ж на отдыхе! — Богдан как умел пытался оградить начальника и старого друга от переживаний, при которых, ежели Раби и впрямь оказался опиявлен, могли бы возникнуть лютые противуречия личных убеждений еча Рабиновича и наговаривания, коим, по нынешним соображениям следователей, была чревата всякая затылочная постановка пиявок.

Но то было не в его силах.

— На отдыхе, да не в могиле! — засмеялся Раби Нилыч. — Ты уж меня в дуцзи[107] не записывай!

Это тоже было верно. Но…

— А хотите, я к вам прямо нынче приеду?

Чувствовалось, что Раби слегка опешил.

— Ну, я тебя видеть рад буду… да и Рива… Но ведь, Богдан, дело уж к ночи… Давай завтра.

— Спасибо, попробую завтра, — безжизненно сказал Богдан. Раби, не чувствуя его состояния, засмеялся сызнова.

— Ну, пробуй, пробуй, — ответил он. — Бывай, драг еч!

И отключился.

Богдан несколько мгновений стоял истукан истуканом; потом спрятал трубку, лишь с третьего раза попав рукой в карман.

Жанна и Баг вопросительно глядели на него. У Богдана даже губы стали белыми. И сухими, как саксаул. Он попытался облизнуть их — и едва не поцарапал язык.

— Есть вероятность, что сегодня обработали пиявками Раби, — сказал он очень спокойно. Жанна прижала ладони к щекам.

«Тридцать три!..» — едва слышно пробормотал Баг; и уж кого именно, Богдан не разобрал.

Он глубоко вздохнул, стараясь успокоиться.

— Ну, Баг, — произнес он и даже попытался улыбнуться. — Как мы завтра?

Лицо Бага, напротив, сделалось каменным, брови насупились. Внутренне он уже был в бою.

— Завтра мы — хорошо, — процедил он сквозь зубы.

Храм Света Будды, 22-й день восьмого месяца, вторница, поздний вечер

Баг подъехал к Храму Света Будды за десять минут до часа вечерней медитации; все его существо, истомленное хлопотной суетой дня, настоятельно требовало общения с духовным наставником для обретения сил на завтра, а завтра обещало быть не менее напряженным: ечи решили с раннего утра, а именно с восьмым ударом колокола на Часовой башне, на двух повозках — цзипучэ и «хиусе» — отправиться в Москитово.

Ввиду сложности и запутанности дела — да и что греха таить: изрядной щекотливости его — непосвященных договорились не брать. Разобраться с лечебницей «Тысяча лет здоровья» и ее главлекарем, задать ему и иным служащим ряд, быть может, нелицеприятных, но решительных вопросов должны были исключительно сами Баг, Богдан и Судья Ди — куда же его девать, тем более что кот был посвящен в обстоятельства пиявочного дела по самый, если так можно выразиться, хвост. К тому ж Баг втайне надеялся, что Судья Ди, оказавшись в «Тысяче лет», покажет им путь к розовым пиявкам, если таковые и впрямь обитают где-то на территории лечебницы. Ведь откуда-то он притащил банку с искусственным монстром? Богдану, правда, Баг ничего такого не сказал: опасался, что друг будет смеяться. Ну, а в случае возникновения какого-либо противудействия или, упаси Будда, сопротивления, тем паче вооруженного, Судья Ди, как уже убедился Баг, мог оказаться совершенно незаменимым.

Привлекать же рядовых вэйбинов к действию, в результате коего ненароком могла выплыть на свет Божий опиявленность некоторых соборных бояр, никак не следовало. Положение кошмарное: они и не виноваты ни в чем, опиявленные-то, и в то же время доверять им — нельзя, полагаться на них — невозможно… А если, согласно картотекам лечебницы, вдруг окажется, что за год ее работы в ней успели поправить свое здоровье и отдохнуть, скажем, все бояре Гласного Собора? Или хотя бы половина? Это же… волосы дыбом! Государственный кризис! Слава Гуаньинь милосердной, хоть князь там не лечился пока, иначе бойкая и дело свое вполне знающая Катарина обязательно упомянула бы о таком обстоятельстве в своей передаче. А если бы?

Тревожно… ох, тревожно.

Вдобавок полчаса назад Баг поговорил по телефону со Стасей: голос девушки звучал бодро и весело, но Багу — может, по мнительности, а может, и просто от усталости — послышались в нем хорошо скрытые обиженные нотки. На душе стало еще неспокойнее, Стасю обижать он никак не хотел, никак. Стася — это… Да.

Вечер обнял Александрию — уже зажглись фонари. Окруженный высокой стеной, Храм Света Будды величественно возвышался над соседними невысокими домами, искусно подсвеченный снизу неяркими, номногочисленными светильниками.

Баг остановил цзипучэ поодаль, у ровной полосы аккуратно стриженных кустов, вторым кольцом опоясывавших храм, и некоторое время, глядя на величаво плывущую во мраке светлую громаду, сидел за рулем бездумно: читал про себя «Алмазную сутру» и изгонял из души суетные земные чувства и волнения уходящего дня. Он успокоил дыхание, очистил мысли; постепенно умиротворяющий покой снизошел на него. Баг был готов.

Он положил меч на заднее сиденье, рядом со свернувшимся в клубок Судьей Ди — кот шевельнул ухом; потом открыл дверцу и вышел из повозки. Вдохнул сладкий вечерний воздух полной грудью. И направился к открытой калитке во вратах.

— Драгоценный преждерожденный Лобо! — услышал он тут тихий, почтительный зов сзади.

Обернулся.

Из тени ближайших кустов вышел на свет сюцай Елюй — в темном, аккуратном халате, укороченной шапке с простой нефритовой шпилькой; лицо строгое, одухотворенное.

— Сюцай! — слегка удивился Баг. — Как вы здесь?

— Я хотел просить драгоценного преждерожденного Лобо о милости, — приближаясь с низким поклоном, молвил Елюй.

— Быть может, это подождет до завтра?

— О да, драгоценный преждерожденный Лобо, это могло бы подождать до завтра, и если то, о чем я хочу осмелиться просить, обременительно, я немедленно вас покину! — Елюй смотрел на Бага умоляюще, и тот смягчился.

— Хорошо, говорите. Но только, если возможно, — короче. Извините, меня ждут. — Баг кивнул на храм.

— Я и хотел просить об этом… — Сюцай снова, прижав руки к груди, поклонился. — Я хотел просить драгоценного преждерожденного замолвить за меня слово, дабы и мне было позволено посещать этот храм.

— Право же, сюцай, вы меня удивляете! — улыбнулся Баг. — Вход в Храм Света Будды открыт для всех. Идите — и да войдёте! — И он широким жестом указал на распахнутую калитку, в коей поблескивала неподвижная лысая голова послушника Сяо-бяня.

— Спасибо вам, спасибо, драгоценный преждерожденный Лобо! — Сюцай пристроился рядом. — Вы так много для меня делаете!

— Совершенно не за что меня благодарить. — Баг усилием воли подавил растущее раздражение, вызванное этой бессмысленной лестью: мирские чувства на пороге храма были неуместны. «Нашел время!» — с неудовольствием подумал Баг.

Они подошли к калитке. Сюцай почтительно пропустил Бага вперед. Сяо-бянь уже куда-то делся. Пустынная дорожка, посыпанная ровным красным песком, вела к внутренним вратам.

Высокие кусты по обе стороны, казалось, почтительно замерли.

— Ну как же, — донесся из-за спины голос сюцая. — Мне очень есть за что вас благодарить, драгоценный преждерожденный Лобо. И я хочу попросить вас еще об одном одолжении…

Баг вопросительно обернулся.

Сюцай стоял перед ним серой тенью, правая рука за пазухой халата. В сумраке аллеи глаза его как-то лихорадочно блестели.

«Что за оказия…» — пронеслось в голове удивленного человекоохранителя, а сюцай продолжал:

— Нижайше передаю вам просьбу Великого Прозреца: отдайте книгу! Она не принадлежит вам. — Сюцай смотрел на Бага в упор. Баг с некоторым отстраненным удивлением заметил, что глаза у Елюя сделались какие-то ненормально большие.

— О чем вы, сюцай? — спросил Баг. — Какая книга? Какой… э… прозрец? Вы что, перезанимались? Возьмите себя в руки: мы в храме.

— Отдайте книгу! Святую книгу! — повысил голос Елюй: казалось, окружавшие их кусты вздрогнули от неожиданности. — Великий Прозрец настоятельно просит! — Он сделал к Багу шаг. — Беда, беда для всех русских духом! Да не узрят инородцы святых страниц!

— Стоп! — Ощущая приближение смутной догадки, Баг выставил перед собой ладонь. — Говорите по существу. Какую книгу?

— Святую книгу, — делая еще шаг, отвечал сюцай, — святую книгу о геройском походе русского князя Игоря, откуда есть пошли все прочие Игоревичи!

У Бага внутри все оборвалось.

«И этот — тоже! — понял он. — Не с другом он выпивал, а под пиявкой корчился!»

Баг не смог бы объяснить, почему он полагает, что человек под пиявкой обязательно должен мучиться и корчиться. Просто само кусание и кровососание казались ему столь отвратительными, а результаты их — столь пагубными, что сама собою перед его мысленным взором представала ужасающая картина, сродни картинам западного варвара Босха…

— Вот что, сюцай… Вы это прекратите, — внушительно сказал Баг. — Книгу я вам не отдам, она — вещественное доказательство по делу о вопиющем человековредительстве. А уж коль скоро вы завели об этом разговор, в этой связи у меня к вам будет ряд вопросов…

— А-а-а! — страшным голосом вскричал тут сюцай Елюй, и глаза его бешено выпучились. — А! Не хочешь?! Отказываешься?! Похотел присвоить святую книгу и надругаться над нею злобно?! Не бывать тому! — И с этими словами он выхватил из-за пазухи прямой нож в локоть длиною, остро сверкнувший в свете выглянувшей из облаков луны. — Тогда я покараю тебя, пособник инородцев духом! Себе чести, а князю — славы!!!

И, видимо, не желая, чтобы слова расходились с делом, сюцай безо всякого промедления, выставив перед собой нож, кинулся на Бага.

Но не сумел покарать: рыжая молния метнулась у Елюя под ногами, и он, запнувшись, со всего размаху грянулся оземь — Баг, примерившийся выбить половчее нож и падения сюцая никак не ожидавший, еле успел увернуться в сторону; нож глухо шлепнулся рядом.

— Ах-х-х-х… — глухо, в песок проскрежетал сюцай, выбросив руку к ножу.

Баг споро наступил ему на запястье. Из кустов высунулся Судья Ди — уши прижаты, шерсть дыбом; зашипел.

Сюцай, невероятно изогнувшись, выдернул руку из-под его сапога и молниеносно вскочил: нос расквашен, по губам уже течет темная кровь, на белом лице безумные, вытаращенные глаза; выдернул из шапки шпильку и с все тем же жутким криком вновь бросился на Бага.

Баг некоторое время блокировал его удары, уходя от нефритового жала. Сюцай казался неутомимым и по сравнению с тем, каким он был месяц назад, по мастерству стал просто ниндзей каким-то — он бросался на Бага вновь и вновь, и тот в конце концов был вынужден ответить жестким ударом в грудь, который поверг сюцая на песок дорожки. Но только на мгновение: Елюй тут же снова, как резиновый, вскочил и, размахивая своим оружием, прыгнул на Лобо.

Сюцай был симпатичен Багу. Кроме того, он явно был опиявлен и находился под воздействием, превратившим его в потерявшего разум безумца, с маниакальной настойчивостью тыкающего шпилькой в опытного бойца, способного, несмотря на скороспелые достижения Елюя в рукопашном бою («а ведь, верно, и это несообразно скорое развитие происходило под воздействием пиявочных укусов», — сообразил Баг), оборвать его попытки как минимум десятью способами. Юноша не владел собой. И не было в том его вины. Опять же, они находились на территории Храма Света Будды. Это, пожалуй, было самое важное. Видимо, сходные соображения руководили и Судьей Ди: кот ограничивался исключительно вразумляющим шипением.

Отступая под натиском сюцая, несколько ошеломленный поворотом событий, Баг уперся спиной в створку внутренних врат. До бесконечности это продолжаться не могло: в конце концов Елюй обо что-нибудь случайно поранится или сломает себе руку или ногу — вон как молотит кулаками; когда шпилька вонзилась в доски в полулокте от левого уха Бага, тот наконец решил, что приспела пора обездвижить юношу посредством легкого тычка в соответствующий нервный узел, и уже сложил потребным образом пальцы, как вдруг вторая створка врат распахнулась, и рядом с Багом и сюцаем во всей красе появился Хисм-улла.

Никак не ожидавший этого Елюй повернулся было к блаженному суфию, но волосатый кулак, монолитный, ровно цельнолитая пудовая гиря, уже описал в воздухе свою зловещую кривую, должную окончиться аккурат посреди темени юноши, и попугай Бабрак уже разразился хриплыми воплями касательно необходимости почитать Коран превыше прочих священных книг. Баг приготовился услышать глухой стук удара, но суфий в последний момент замедлил неумолимое, казалось бы, движение длани и возложил вдруг растопырившуюся пятерню сюцаю на голову, длинными крепкими пальцами обхватив его затылок.

Стоявший рядом Баг почувствовал, как от Хисм-уллы пошла теплая, ощутимая, но невидимая глазу волна; через мгновение сюцай обмяк и, закатив глаза, беззвучно рухнул на песок.

— Иншалла! — удовлетворенно каркнул Баб-рак и уселся на правое плечо Хисм-уллы, а тот, обернувшись к Багу, загадочно улыбнулся и молвил:

— Печать шайтана!

«Точно!.. — вдруг вспомнил Баг. — То же самое он мне и про Крюка говорил в участке! Печать шайтана».

Из кустов появился Судья Ди. Кот и попугай обменялись понимающими взглядами.

Из врат меж тем показались Да-бянь и Сяо-бянь, а за ними величественно выплыл великий наставник Баоши-цзы.

— Наставник! — Баг склонился в глубоком поклоне. Баоши-цзы с доброй улыбкой простер к нему руку:

— Приветствую тебя, сыне. — Слегка колыхнул бородой в сторону Да-бяня и Сяо-бяня, наготове стоявших поодаль. — Поднимите, отроки, заблудшее тело да занесите во двор!

Отроки за руки и за ноги подняли бесчувственного сюцая и унесли во врата.

— Мыслю, сыне, — Баоши-цзы обратился снова к Багу, — что медитация нынче наступит несколько позже обычного, ибо такова наша карма. Прими это безропотно и следуй за мной, ибо я поведу.

И Баоши-цзы исполненными достоинства, величавыми шагами двинулся следом за Да-бянем, Сяо-бянем и телом Елюя.

— Стопами шествуй! — глубокомысленно подбодрил Бага Хисм-улла, вслед за великим наставником скрываясь во вратах.

Баг переглянулся с Судьей Ди и, сопровождаемый котом, пошел за ними.

Апартаменты Багатура Лобо, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь

— Извини, драг еч, что звоню тебе так поздно, но дело — безотлагательное. Канал у тебя закрыт, проверь? Горит огонек? Ага… А циферка какая высвечена? Ага. Да нет, ребенком я тебя не считаю. Я тебя очень хорошим человеком считаю. А хороший человек не всегда вспоминает, что в телефоне могут и скорпионы лишние висеть. Внимательно меня выслушай… Перво-наперво сообщаю тебе, что меня убили. Как-как… Очень просто: из кустов, рядом с Храмом Света Будды выскочил неизвестный в сером халате и нанес мне в спину несколько ножевых ранений, несовместимых с жизнью. Я упал на песчаную дорожку, ведущую к вратам, и в бурных конвульсиях, обливаясь кровью, покинул этот мир, устремившись на прием к Яньло-вану… Да, извини за некоторую красочность речи, извини, это нервное… Нет, с тобой не голодный дух разговаривает… Нет, я умер, ты правильно понял, но, с другой стороны, — и не умер. Это я, еч, я, Багатур Лобо… То есть, еч Богдан, для всех я умер, а для тебя живее всех живых. Да, ты прав… Именно… Именно тактический ход. Нет, нет, я не издеваюсь. Сейчас объясню. Ты слушай. Значит, так. Знаешь, где был наш сюцай Елюй? Ну, вот когда мы с тобой его в розыск подавать собрались? Да. Так вот. Он побывал в гостях у некоего Великого Прозреца… Понятия не имею. Наверняка то ли Козюлькин, то ли Сусанин… Понимаешь, Елюй героем позарез хотел стать и немедленно свершить геройское деяние для блага Родины; Жанна твоя, ты рассказывал, — тоже страстьми обуреваема была… Ну да, ну да! Именно: эти все Елюевы разговоры о геройстве, о русских, которых все обижают. Чуешь, еч? У Елюя свежие следы от пиявок на шее — там же, где и у других. Надо сказать, работает это здорово: парень на меня кидался, ровно тигр с перевала[108], мечтал меня сначала ножом зарезать, здоровенным, кстати, ножом, а потом — заколоть шпилькой от шапки. Я только и успевал уворачиваться, даже стукнул его пару раз, а он — хоть бы что. Так мы с ним долго прыгали, я вижу: Судья Ди уже драть сюцая изготовился, и тут появился Хисм-улла, я его вчера в храм отвез… хлоп ладонь на голову Елюю, тот — бряк, и на песочек упал. Лежит, скучает. Глаза закатил, дышит тихонечко — обморок. Этого, понятно, никто посторонний не видел, сюцай на меня уже внутри напал… Ну, как… Да очень просто: выхожу я из повозки, а он тут как тут, хочу, мол, с вами в храм, драг еч. Я: пошли, говорю, в храм всем путь открыт. Мы и вошли. Тут наш сюцай как взбесился: отдай, говорит, книгу святую, меня, мол, Великий Прозрец послал за книгой, отдай, а не то порежу… Ну, и начал резать. Честно говоря, если б он разговаривать не затеял, а перешел бы к делу сразу — мог и преуспеть. Никак я от него не ожидал, а шел он позади меня… Мог бы. Тогда б я тебе уж не позвонил… Остатки уважения ко мне, что ли, сквозь яд-дурман у него прорезались, что он сначала с просьбой обратился, — не знаю… Вот. Когда его Хисм-улла вырубил, пришел наставник Баоши-цзы и велел послушникам нести сюцая внутрь, а там уж твой отец Кукша поджидает. Они там, видно, не первый час были вместе — Баоши-цзы, Хисм-улла и Кукша. Как мне Кукша сказал, беседовали о нестроении в улусе, совет держали. Настало, мол, нестроение великое, и что делать надлежит — неведомо. Я так мыслю, еч, знаки им были, что творится злое дело великой важности… Так что Максим Крюк — он тоже под пиявкой, это уж теперь доподлинно ясно… Да потому, что мне еще вчера Хисм-улла в участке на него показал — и говорит: «Печать шайтана». И про Елюя то же самое. Печать, мол. Кукша это «в тенетах диаволовых» назвал. А потом попросту объяснил: бес вселился. Ну и вот. Собрались они втроем вокруг сюцая — а он бледненький такой лежит, глаза закатились — одни белки видны… собрались и стали по очереди на него руки возлагать. То Баоши-цзы мантру прочтет да и длань возложит, то Кукша помолится, перекрестится и лба его коснется. Один Хисм-улла просто стоит — глаза закрыл, руки на груди скрестил и стоит, только чего-то про себя гудит тихонько. И ведь ожил у них сюцай! Глаза открыл — нормальные вполне глаза, трезвые, только болезненные. Где я, говорит, что со мной? Кукша ему: ты во храме, сын мой, мы с тобою и оттого Бог с тобою, и, стало быть, все хорошо. Жить, мол, будешь долго и счастливо, но не сразу… И о чем-то духоподъемном разговор заводит. Я говорю, погодите, отцы, мне бы показания снять, дело-то государственной важности! Они так, знаешь, все трое подумали-подумали и кивнули разом, и Кукша спрашивает: поведай, сыне, кто тебя подучил драг еча Лобо убить? Кто тебе вложил ножик в руку? А Елюй: Великий Прозрец повелел. Если книгу не отдаст. Ну, тут уж я вступил: а что за книга? «Слово о полку Игореве». Эта книга в каждом книгохранилище, говорю, в каждой книжной лавке есть, что в ней особенного? Это, говорит таким слабым голосом Елюй, особая книга, не то «Слово», что в каждой лавке да в книжном шкапу, а другое — на которое Игоревичи молятся. Да вдобавок еще не то, что у Прозреца типографски где-то издано — то только для молитв, и, видать, именно его-то я в Асланіве и видел, представляешь, как расползлось? — а от руки переписанное, энергию переписчика в себя вобравшее, и, стало быть, на нем о будущем гадают. Великий Прозрец им объяснил — дескать, его с помощью магического куба читать нужно. Какие-такие Игоревичи? А те, которые стоят за всех русских духом, которые хотят справедливость восстановить, которые и есть настоящие герои. И тут у Елюя опять глазки стали закатываться. Я ему: а где этого Прозреца видеть-то можно? Хочу, мол, с ним побеседовать, очень интересный человек… Ну да, ну да, еще бы и ты не интересовался. А Елюй ко мне повернулся, весь трясется и говорит: это ведь я вашему коту драгоценному банку с пиявкой на шею-то надел, а было это в Москитово. Когда пиявку-то розовую ставили — обещали здоровье, силы, ясность разума, победу святого дела, а потом сквозь дрему слышу, Прозрец бормочет: полная покорность, вера лютая… То есть, похоже, пока пиявка розовая сосет человека, или сразу после, над ним и надо успеть сотворить программный наговор — а человек этого уж не сознает. Но Елюй, ты понимаешь, еч, — ведь уже под пиявкой был, одного его оставили очухиваться после наговора, а он… оказалось, он — и впрямь герой. Превозмог, сообразил, что делать… Ну, и случай счастливый, конечно, — кота с собой взял, когда к Прозрецу для окончательного просветления отправился. Ответственный сюцай, не оставил кота дома одного невесть на сколько времени, знал, что может вернуться нескоро… Уважаю мальчишку. Только уж слишком подвига захотел — вот и дал себя увлечь этим скорпионам… Значит, рассказал это все — и опять в обморок… Да, да, еч, именно в Москитово. Нет, не сказал точнее, не успел. Глазами поворочал — и все, закатились глазки… А я, честно говоря, поначалу-то сильно порадовался: думаю, вот ведь как легко и просто можно всех опиявленных обратно в разумение привести, вернуть к полноценной жизни… Привезти в храм, собрать отцов — и через полчаса наговора как не бывало. Там прямо и брякнул все это, радостный такой… Что ж вы, отцам говорю, жмите дальше, гоните, говорю, беса совсем, не видите разве, как человек мучается? Баоши-цзы на меня глянул с жалостью и слегка с недоумением: экий ты, мол, наивный, не ожидал. Суфий с попугаем только засмеялись. А Кукша посмотрел печально и говорит: «Бог — не кузня чудес. Изредка он чудеса являет, чтобы вразумить нас и наставить на путь истинный, но не для удобства нашего в мире сем, а для грядущего спасения в мире горнем. Он о душах наших печется, а о телах надлежит печься нам самим, никто за нас этого не сделает». Так-то… Естественно… А как иначе? Нужно какое-то противуядие срочно делать. Тут уж научники должны расстараться, кровь из носу… Так вот что, еч Богдан, я думаю. В завтрашних наших планах нужно кое-какие изменения произвести. Я ведь умер, правильно?.. Да, да, ты прав, ничего тут нет правильного. Правильно то, что Прозрец этот будет думать, что сюцай меня зарезал и лежу я сейчас на холодке в морге Управления, тихий и остывший. Знаешь, как это было у Аи Ни-кэ: «Его косточки сухие будет дождик омывать, его глазки голубые будет курочка клевать»… Ну ладно, ладно. Нервное это, говорю же. Все ж не каждый день на меня сосед-приятель, ученик почти что, с ножом бросается… Да. Ну вот: нет меня. Выведен из строя. И ему, Прозрецу, заботы меньше. Я тут договорился, чтобы по радио сейчас прошло сообщение о моей неожиданной смерти от руки подлого подданного, который с места происшествия скрылся, минут через пятнадцать можешь включить… Да какие шутки, еч! Тактика. Вот. А завтра с утра пораньше, на случай, если наш Прозрец и Игоревичи его радио не слушают, покажут это сообщение в новостях по телевидению. Мой портрет и все такое… Это уж он точно увидит. И успокоится, станет Елюя ждать, когда тот отнятое у меня святое писание обратно водворит. Ты немного поскорби: создай видимость печальной деятельности, похлопочи, выйди из дому утром с трагическим лицом, у тебя грусть хорошо получается, прям сама собой, я-то знаю… Да не издеваюсь! Просто достоверно все должно быть! Если Прозрец почует что, мы их гнезда скорпионьего век не разорим, все концы — раз, и в воду, благо залив-то рядом. Я на тебя, еч, надеюсь. И Жанне скажи: коли позвонит кто незнакомый, пусть имеет в виду, что меня убили и у вас горе, ладно? Ну вот… Ты похлопочи пару часиков, в Управление съезди зачем-нибудь, а к десяти утра подъезжай в Москитово, к лечебнице. Только лучше бы тебе там внезапно объявиться, как снег на голову. Психологически надежней. Так что сделай пару кругов на своем «хиусе», убедись, что за тобой не едут, и кати не по Прибрежному, а от Дубравино зайди. Нет, драться тебе не придется. Что ж я, не понимаю? Твоя сила не в руках… Причину своего посещения ты уж сам придумай. Оттяни их там на себя, всех возможных Прозрецов. А я зайду с тыла, пригляжусь тихонько, пока Козюлькин в лечебнице с тобою беседует, — что там у него и как… То, что я умер и ты один остался, нам тут сильно на руку сыграет — они все вокруг тебя запляшут. Только нам время выдерживать нужно очень точно. Ты — к ним, они — к тебе, я — к нему в дом. Да. Нам главное что? Кто Прозрец? Сусанин? Козюлькин? Потом другое. Первое — где питомник, второе — где наговоры творят, третье — кого обработать успели, особенно из соборных бояр. Учет пациентов, побывавших в лечебнице, у них же ведется? Лечение — дело личное, а уж особые списки наш Прозрец хранит под замком, если они есть, конечно… Во-от… А все, кто там лечился, могут оказаться запрограммированными. Все. Конечно, кошмар, еще какой кошмар. Подозревать придется всех, а как проверять — может, отцы и знают, а я нет… Договорились? Ну и хорошо… Да, да, и тебе спокойной. Хотя, какое тут, к Яньло, спокойствие… Что? Конечно, я позвоню Стасе, что ты! Жанне поклон передай. До завтра.

Москитово, 23-й день восьмого месяца, средница, утро

День благоприятствовал свершениям.

Птицы радовались новому дню с непосредственностью всего живого. Листочки на деревьях купались в теплых, ласковых лучах утреннего солнца. Неторопливая, по-ордусски упитанная лягушка — сразу видно, что живет в благополучной стране! — слегка прибавила шагу и грузно скрылась в траве, когда Баг, ступая неслышно, вышел из зарослей у невысокого деревянного домика с обширной, укрытой буйными порослями плюща верандой, окна коей плотно укрывали белые занавеси, расшитые немудреными узорами. Судья Ди тенью следовал за ним.

В домике было тихо: не звучало радио, не бормотал телевизор, не доносились звуки голосов.

Баг переместился левее и увидел аккуратный двор с поленницей, приткнувшейся к боковой стене дома, и здоровой колодой близ стены — из колоды торчал топор, а также со столиком под окном; без скатерти, но со скамейкой.

«Тихо в лесу…» — подумал Баг.

Он поправил меч за спиной и, стараясь не попадаться в поле зрения окон, быстро перебежал открытое место, прижался спиной к шершавым доскам, которыми был обшит дом. Прислушался.

Тихо.

Баг осторожно заглянул в окно — туда, где белая занавеска оставляла маленькую щель.

На веранде, вокруг большого стола, над которым нависала лампа с зеленым абажуром, стояли пустые стулья. На столе одиноко желтел чайник. И большая, чуть помятая металлическая кружка.

Никого.

Судья Ди неспешной иноходью пересек лужайку и углубился во двор.

«Ладно», — подумал Баг и, почти не скрываясь, двинулся вослед коту.

Подошел к двери и, немного помедлив, потянул за старую, видавшую виды медную ручку. Дверь открылась бесшумно, явив аскетические сени, из которых на второй этаж поднималась деревянная лесенка с перилами; из сеней вели еще две двери — простые, крашеные коричневой, кое-где облупившейся краской: в комнаты первого этажа. На одной двери висел нехитрый бумажный плакатик: «Добро пожаловать!» И рядом — изображение улыбающегося милбрата в белом халате.

Баг громко кашлянул:

— Эй… хозяин…

Подождал на пороге. Никого.

Судья Ди ждать не стал — уже взбирался по лестнице на верхний этаж. Как не раз замечал Баг, хвостатый преждерожденный пренебрегал условностями.

Ну что ж, решил Баг, косясь на плакатик, раз такое дело… Будем считать, что меня пригласили войти. Добро так добро. Пожалуем.

Беглое знакомство с домом ничего не дало: при поверхностном осмотре стало ясно, что тут живет одинокий человек, проводящий дома меньшую часть своего времени. Особенно красноречиво об этом говорил холодильник «Господин Великий Новгород 15» — недра его были так же пусты, как и у холодильника Бага. С одной только разницей. У честного человекоохранителя всегда были в запасе две или даже три бутылки пива «Великая Ордусь»; они охлаждались в ожидании своего часа. В последнее время с пивом соседствовала кошачья еда, в которой, после долгих и утомительных бесед со знакомым зверознатцем о правильном питании хвостатых, Баг научился разбираться весьма изрядно и запасы коей пополнял достаточно регулярно. У подданного Козюлькина в холодильнике одиноко стояла початая бутылка водки и отчего-то — лежала краюха хлеба. А также несколько пробирок с жидкостями, стоящих в специальной подставке.

Когда под потертым половиком обнаружилась крышка подпола, Баг внутренне возликовал было: подпол… подполье… вот сейчас, мол, все и откроется. Он резко, стремительно откинул крышку, готовый, чуть что, выхватить из-за спины верный меч.

Не понадобилось. В подполье прятались от людских взоров лишь картошка да прочие овощи, да еще многочисленные банки с солеными грибами, огурцами, прочей сельской снедью… Количество припасов впечатляло.

В доме особо обращала на себя внимание монументальная кирпичная печка неведомой Багу конструкции: она так или иначе присутствовала во всех помещениях. Труба ее шла сквозь второй этаж замысловатыми коленцами, надо думать, для лучшего обогрева, а задняя часть с тою же целью служила теплой, противуположной остеклению, стеною веранды. При всей уже родившейся неприязни к хозяину, Баг не мог не признать, что печь выстроена с умом.

Словом, часовой обыск ничего не дал.

«Гм, — подумал Баг, присаживаясь передохнуть на краешек стула на веранде. — Подозрительно? — спросил он сам себя. — Подозрительно». Нет компьютера, нет даже письменного стола, а из бумаг — только газеты да книги. Книг, правда, много, им посвящен весь второй этаж, но, пройдясь по корешкам, Баг увидел, что все это — исключительно специальная литература. Научная.

Но, может, все остальное — на работе, где Козюлькин, как это часто бывает с одинокими людьми, предпочитает проводить время? Собственно, если не знать то, что знал Баг, и не подозревать то, что он подозревал, а подойти непредвзято, то перед ним было обыкновенное малоуютное и непритязательное жилище закоренелого, немного в смысле бытовом опустившегося холостяка, не слишком-то ухоженное, но чистое, аккуратно прибранное, простое. Совсем простое.

Это мог быть дом славного, но заурядного человека с несложившейся жизнью, который махнул на себя рукой и живет теперь одной работой, помогая болящим и ухаживая за ними по двадцать часов в сутки.

А мог быть дом фанатика, которому все человеческое чуждо, ничто нормальное в жизни не мило, в жизни коего есть только одна цель, одна идея, ради которой все — в топку, в топку…

Что толку гадать…

Конечно, дом большой. Не исключено, что где-то под крышей или в бревнах стены после тщательного осмотра можно обнаружить, например, тайник с интересным содержимым. Но, опять-таки, таковые предположения были всего лишь плодами ничем не подкрепленного полета следственно-розыскной мысли, да и времени на подобный осмотр просто не оставалось. Разве что стены начать простукивать?

Как-то там Богдан? Из-за него Козюлькина нету дома, или неподтвердившийся Прозрец и во всякий день об эту пору на работе? Так или иначе, более часу Богдану их там разговорами на удержать… «А если мы ошиблись и Козюлькин — не Прозрец, если питомник не здесь, а в самой лечебнице — получается, я ж еча одного в самую пасть послал…» — вдруг сообразил Баг.

Он, уже совершенно не таясь, торопливо вышел из дома и напоследок еще раз огляделся.

Тихо, спокойно, благостно.

Где-то в небе, в отдалении, прострекотал геликоптер.

— Мяу! — подал голос Судья Ди откуда-то сбоку, из-за угла.

Баг, хоть и решил поспешать к лечебнице, все же свернул на зов.

С другой стороны дома помещалось обложенное большими закопченными камнями кострище, исполненное золы и углей. Рядом была врыта в землю очередная уютная лавочка. Так и тянуло присесть возле кустов чуть переспелой смородины и со вкусом, неторопливо, после праведных трудов на грядке или у койки страждущего пациента, закурить…

Судья Ди самозабвенно катался в траве, то хватая когтями, то на миг отпуская белый клочок обгорелой по краям бумажки. Котенок — да и только!

Баг невольно улыбнулся хвостатому другу, подошел.

— Все, все, кончай это, выброси дрянь, нам пора!

Кот, лежа на спине, замер на мгновение, зажав игрушку между лап, посмотрел на Бага. Потом вскочил на лапы и тряхнул хвостом.

— Погоди-ка… — озноб внезапного узнавания пробежал по спине, Баг нагнулся, поднял клочок — Судья Ди тут же плюхнулся обратно в траву, поднял лапу: будем играть?

Баг расправил обгорелые края.

«…велеваю есаулу Крю…» — прочитал он.

Это был кусочек отрывной части[109] того самого распоряжения, которое коварно подсунул ему под печать Максим Крюк.

Богдан и Баг

Дубравинский тракт, 23-й день восьмого месяца, средница, раннее утро

Нельзя сказать, чтобы это утро было для Богдана столь же безоблачным, каким оно казалось его напарнику — хотя Жанна довольно легко восприняла его осторожную просьбу говорить по телефону до его возвращения трагическим голосом и всем интересующимся кратенько и с подобающими всхлипами отвечать, что Багатур Лобо погиб. Ему почти не пришлось ничего ей объяснять: Жанна опять вспомнила про микрофон, который она некогда столь удачно приколола к одежде Ландсбергиса; «Ну да, что-то в этом роде, любимая», — промямлил правдивый Богдан, но, увидев озорные огоньки в ее глазах, немного успокоился; он не любил врать. Правда, Жанна тут же с тревогой спросила: «А Стася знает?» — «Знает», — отвечал минфа, торопясь к выходу: пора было играть роль человека, удрученного смертью друга.

Уже в повозке его застиг звонок шилана Алимагомедова. Встревоженный начальник Бага хотел знать, как это случилось.

— Все в порядке, Редедя Пересветович, — успокоил его Баг. — С ланчжуном Лобо все в порядке.

— Тогда к чему все это? — В голосе Алимагомедова слышалось откровенное раздражение. — Что происходит?

— Позвольте ему доложить вам лично, — мягко попросил Богдан. — Это не займет много времени. Я беру всю ответственность на себя и обещаю вам, что во второй половине дня вы получите от нас обоих самые полные разъяснения.

Но телевизор смотрели многие — были еще звонки: от Антона Чу, который, деликатно покашливая, поинтересовался, где находится тело погибшего, потому как в соответствующем помещении Управления он его не обнаружил; от старшего вэйбина Якова Чжана, совершенно удрученного гибелью любимого начальника: Яков чуть не плакал; совершенно неожиданно позвонил из Асланіва Олежень Фочикян — деятельный и дотошный журналист приложил массу усилий, чтобы связаться с Богданом; он звонил уже в Управление, там ему ничего толком не сказали… Богдан отделывался от звонивших как умел. Ему было стыдно, и он нешуточно рассердился на Бага: столько хороших людей были искренне огорчены известием, которое им преподнес утренний выпуск новостей! Эти люди переживали, недоумевали, беспокоились… Богдан стал злиться на себя — что согласился с планом друга, позволил все это, допустил… «Господи, прости…» — подумал он горестно, а потом вдруг ясно вспомнил боярина Ртищева, его сломленную горем, безутешную вдову, пустые глаза спятившего боярина ад-Дина… Сколько еще может случиться горя из-за какого-то, как выражается Баг, скорпиона, если немедленно, сегодня же, сейчас же не пресечь его человековредную деятельность?!

А завтрашнее голосование?

«Ничего, — думал Богдан, до боли в пальцах стискивая руль «хиуса», — ничего… Все правильно. Или сегодня — или…» О том, что будет, если сегодня им с напарником не удастся положить конец этому делу, он ужасался думать.

В Управление Богдан заезжать не стал: это было выше его сил. Еще и там ему станут выражать соболезнования и неосмысленно допытываться, как же такое могло произойти…

Вместо этого он, то посвистывая сквозь зубы, то рассеянно напевая вполголоса, бесцельно колесил по оживленным улицам безмятежной Александрии, время от времени взглядывая осторожно в зеркальце заднего вида, и, насколько умел, проверял, не следует ли за ним неотрывно какая-нибудь повозка. «Лес дремучий снегами покрыт… На посту пограничник стоит. Ночь темна, и кругом тишина — спит любимая наша страна…»

Он остановился пару раз у каких-то лавок, в одной купил совершенно не нужные ему бумажные салфетки с изображением бога долголетия Шоу-сина, а в другой, повинуясь неосознанному порыву, приобрел бутылку особого московского эрготоу — шестидесятипятиградусного; попросил лавочника завернуть покупку в плотную бумагу и, помахивая свертком, вернулся к «хиусу».

Хвоста не было.

Кажется.

Рука сама тянулась к карману ветровки за трубкой — позвонить Багу.

Другой карман оттягивал табельный пистолет. Ощущение было не из привычных — Богдан редко носил оружие при себе. Но… что-то в этом было, что-то такое… бо́льшая уверенность, что ли, защищенность? Тьфу ты, до чего дошел!

«Ничего, — подумал Богдан сызнова, положив руку на холодную рукоятку, — ничего… Уже скоро».

Он отключил телефон, чтобы больше не мешали ничьи звонки, и решительно тронул повозку в направлении Москитово.

Москитово, 23-й день восьмого месяца, средница, утро

— …Но вы же не будете отрицать, преждерожденный Сусанин, что в бытность свою в Североамериканских Соединенных Штатах познакомились там с неким человеком по фамилии Софти? — терпеливо спросил Богдан.

Сидевший перед ним Борманджин Сусанин вздрогнул, уронил на стол короткие четки, которые перебирал как заведенный, и отвел взгляд в угол кабинета, туда, где у окна стоял белый металлический шкап, за обширными стеклами которого стройными рядами стояли лекарские снадобья в банках и бутылях разного размера. К Сусанину Богдан попал без труда. В лечебнице «Тысяча лет здоровья», сообразной снаружи и блиставшей внутри радующей глаз чистотой, с самого порога ему попадались исключительно приветливые и вежливые люди. Богдан минул ряды дверей лекарских приемных, украшенных однотипными табличками с надписями: «Животворное воздействие», «Коррекция кармы», «Прерывание спонтанных выходов в астрал», «Общее прижигание», «Общее иглоукалывание», «Досуг и сон», «Снятие порчи и изгнание нутряных аспидов», «Разрешение мозговой усталости», «Раскрытие третьего ока», «Тонкие сущности», «Бредуны»… Перед приемными на мягких скамеечках там и сям сидели пациенты в красивых серых халатах. Много приемных, подумал Богдан уважительно. Много хороших, редких специалистов.

Отдельно помещались три двери с одинаковыми надписями: «Лечебное пиявкование» и рядом — «Главный кусальных дел мастер А. Архатов»… Богдан подергал ручку: закрыто. Кусальных дел мастер отсутствовал. А надо, чтобы присутствовал. Баг, наверное, уже к его дому подъезжает. Что ж, надо пригласить.

Пригласил, воспользовавшись помощью первого попавшегося лекаря. Это оказалось совсем не сложно. Стоило приветливому служащему произнести в трубку: «Архип, вас тут некий минфа Оуянцев дожидается…», Архатов так охнул на том конце провода, что Богдану оказалось слышно. «Сейчас буду! Передайте, сейчас буду!»

Вот и ладушки.

На втором этаже, куда Богдана любезно проводила молоденькая милосердная сестра, Богдан остановился перед кабинетом главного лекаря лечебницы Б. Сусанина и решительно постучал в дверь.

Сусанин оказался на месте…

И вот теперь этот невысокий, некрепкого сложения, в общем-то, симпатичный человек с намечающейся лысиной прятал от Богдана глаза, что-то пристально разглядывая среди банок и склянок в угловом шкапу.

— Что же вы молчите, преждерожденный Сусанин? Вопрос простой: знали ли вы некоего Софти?

— Ну… знал… — протянул Сусанин, изучая шкап. — Как сотрудника института в Нью-Мексико. Я со многими там познакомился… Мы же коллеги.

— А не беседовали ли вы с этим коллегой про секретные разработки американского института?

Сусанин подхватил со стола четки и стал перебирать их с удвоенной энергией.

— Что вы имеете в виду? — буркнул он, косо глянув на Богдана.

— Вы знаете, что я имею в виду, — отчеканил Богдан, не сводя с Сусанина глаз. — Вы прекрасно знаете. Но если вы немного запамятовали, то я задам вам другой вопрос, который, быть может, объяснит вам все окончательно. — Богдан поднялся и, упершись руками в стол, навис над съежившимся Борманджином. — Где вы разводите розовых пиявок?

— Что? — Глаза Сусанина, казалось, выскочат из орбит; он в ужасе уставился на Богдана, а Богдан, поймав наконец его взгляд, смотрел неотрывно, неотступно. — Каких… розовых?..

— Таких… с полосочками, — тихо, но очень внятно проговорил Богдан. — Специальных пиявок. Которых для вас Софти похитил.

Сусанин широко открыл рот, руки его тряслись.

— Я… я вас не понимаю…

— Очень жаль, — Богдан успокоился и сел. — Очень жаль, подданный Сусанин. — Он совершенно недвусмысленно выделил слово «подданный» интонацией. У Борманджина на лбу мгновенно выступили крупные капли пота. — Очень жаль, что вы так плохо меня понимаете. И как вам только не стыдно… Может быть, на все эти вопросы мне ответит ваш старый друг Козюлькин? Ох, простите — Архатов? Полчаса часа назад по моей просьбе его вызвал сюда один из ваших сотрудников, поглаживальных дел мастер кошечного отделения Степянян. Архип Онуфриевич сейчас в приемной вашей дожидается… и, я полагаю, очень интересуется знать, о чем мы тут беседуем. Позвать?

И тут в устремленных на Богдана раскосых глазах Сусанина проступила тихая тоска. Он расслабленно откинулся на спинку своего стула.

— Мне все равно.

Богдан пожевал губами. И тоже сменил тон.

— Вы же ученый, Борманджин Гаврилович. Ну, поглядите сами, во что вы ввязались? — И тут, внимательно глядя в лицо Сусанину, Богдан спросил: — Вы знаете, что ваш друг без вашего ведома использовал розовых пиявок для создания личной дружины боевиков?

Сусанин сгорбился. Отвел глаза:

— Вчера догадался… Когда по новостям показали побоище в апартаментах ад-Дина и то, что один из этих… кричал перед смертью про князя…

— Ну, вот и расскажите все, — Богдан вспомнил поразившие его в свое время виртуозные приемы напарника и, стараясь скопировать его мягкую, заботливую интонацию, произнес: — Облегчите душу. Ведь он же, Борманджин Гаврилович, предал вас… Козюлькин-то.

Сусанин вдруг усмехнулся:

— После такого предательства, как в девяносто первом, меня уж предательствами не удивишь. После такого… после такого любая подлость в порядке вещей.

Тут дверь в кабинет без стука распахнулась. Ввалился Баг, таща за ноги здоровенного молодца в белом халате. Молодец был без сознания. Следом в помещение степенно вошел рыжий кот.

— Уф, — сказал Баг, бросив ношу на пол и закрывая дверь. Кот тут же взгромоздился на грудь поверженному и внимательно на него уставился. Баг оглядел присутствующих. — Доброе утро, драг еч. Слава Будде, ты в порядке. А я, когда обыск не дал ничего, беспокоиться стал…

Богдан, мало что поняв, лишь вопросительно глянул на лежащее у его ног тело. Удивляться было некогда.

— Он подслушивал, — пояснил Баг. — Ну что ты так на меня смотришь: жив он, жив. — И обернулся к лишившемуся дара речи Сусанину. — Приветствую вас, Борманджин. Не ждали? А зря! По всему выходит — вы Прозрец! Управление внешней охраны. Где ваш приятель Козюлькин?

Сусанин вжался в стену: казалось, он хочет стать как можно меньше и незаметнее, а лучше всего — вообще каким-нибудь невероятным образом исчезнуть из этого кабинета, от этих людей с суровыми лицами и отчаянными, злыми глазами.

— А разве его в приемной нету? — спросил Богдан.

Баг мотнул головой, с беспокойством уставясь на еча.

— Нету.

Сусанин поморгал, словно пытаясь проснуться. Вотще.

— Тридцать три Яньло! — пробормотал Баг. — Стало быть, мы разминулись, что ли? Я ж только что от него…

— Благодарю за сотрудничество, подданный Сусанин, — торопливо сказал Богдан, вскакивая. — Вы оказали большую помощь следствию. — И выскочил из кабинета. «Что ж он, не поверил мне, что ли? — подумал Баг. — Говорю: нету, значит — нету…»

Он смерил взглядом Сусанина. Выражение лица грустное, но не испуганное и не подавленное. Сидит в свободной позе… «О танской поэзии они тут беседовали, что ли? Ну, Богдан! Человеколюбец!»

Баг подпустил во взгляд суровости. Сусанин все понял и тут же съежился.

— Вас связать? — ласково спросил Баг. Бывший ученый молча помотал головой.

— Тогда сидите тихо и ни шагу из кабинета, понятно? Позже поговорим, не время сейчас… — И тут Баг услышал из коридора отдаленный возглас Богдана: «Подданный Архатов! Немедленно остановитесь!»

«Милосердная Гуаньинь… Где ж он сидел-то?»

Баг вылетел в коридор — спина Богдана мелькнула и пропала за ближайшим углом; рванулся следом.

Богдан летел по лестнице, не чуя под собой ни ног, ни ступенек, каждое мгновение ожидая, что подвернется нога и он грянется оземь, но все равно летел — впереди несся подданный в развевающемся белом халате. Несся — и не собирался останавливаться.

Выскочив в коридор первого этажа, Козюлькин развил и вовсе невообразимую скорость: пулей промелькнул; и, когда Богдан, чувствуя, что ему начинает не хватать дыхания, повернул за последний поворот и оказался перед выходом, кусальных дел мастера в поле зрения уже не было.

Зато перед Богданом возник дюжий молодец в белом халате, на полторы головы выше Богдана. Расставив могучие руки, он преградил дорогу, рявкнул зычно:

— Стоять, мумун! Инна́!

Богдан видел, что затормозить уже никак не успевает; он врежется в этого гиганта, непременно врежется. «Да что такое, в самом деле! — искренне возмутился Богдан, даже и не пытаясь унять быстроту бега. — Как там Дэдлиб-то говорил? А ну-ка…» — и со всего разгона заехал молодцу правой ногой куда-то в район коленной чашечки.

Молодец издал оглушительный вопль, стал было сгибаться — и тут Богдан с ним столкнулся. Оба грохнулись на пол: Богдан сверху. «Смотри-ка, работает», — успел подумать приятно изумленный Богдан.

Сильные руки друга вздернули его вверх.

— Нормально… — удивленно протянул Баг, озирая позабывшего обо всем молодца, с утробным воем корчащегося у их ног. — Молодец, еч! Учишься. — Он нагнулся и легким тычком в шею лишил мученика сознания.

— Ну, я… — Богдан, все еще тяжело дыша, смущенно развел руками. Он и сам не ожидал от себя такой прыти.

Баг огляделся.

Пациенты в серых халатах повскакивали со скамеечек и изумленно, а кто-то — и с ужасом, глядели на напарников и на перегородившее коридор тело. Из дальнего конца к ним спешила милсестра — та самая, что провожала Богдана на второй этаж, к кабинету главного лекаря.

— Управление внешней охраны! — Баг показал окружающим пайцзу. — Где Козюлькин, еч?

Богдан пожал плечами.

— Три Яньло!!! — Баг перепрыгнул через бессознательного милбрата и вылетел в дверь. Судья Ди, обнюхав поверженного, потрусил следом.

На улице было благостно — какбывает иногда в окрестностях Александрии в это время года в преддверии полудня.

Ечи вылетели на бетонную дорожку перед лечебницей.

— Где?! — Баг судорожно оглянулся: по набережной прогуливались пациенты, двое из них уже встревоженно уставились на неожиданно возникших из дверей напарников. — Где?!.

— Э! — услышал Богдан.

К ним неторопливо приближался Юллиус Тальберг.

В сером же халате.

С бутылочкой кумыса обезжиренного в руках.

— Преждерожденный… Тальберг… — в два приема произнес Богдан. — Вы не видели?..

Тальберг кивнул — а как же! — и длинным пальцем указал вправо, на неширокую тропинку, уходившую в глубь леса. Там, в тени деревьев, уже на почтительном расстоянии мелькнул и пропал белый халат.

— К дому своему чешет… — уронил Баг и сорвался с места, углубляясь в лес. Богдан лосем топал следом. Бегать на длинные расстояния ему приходилось не каждый день.

Оставшиеся на набережной Тальберг и Судья Ди некоторое время изучающе смотрели друг на друга, потом Тальберг перевел взгляд на кумыс, и лицо его подернула гримаса искреннего отвращения. Он швырнул бутылку через плечо — та, сверкая в лучах солнца, описала в воздухе длинную дугу и почти без всплеска погрузилась в воду залива, подмигнул коту, махнул рукой: а, была не была!.. — и удивительно быстро, высоко вскидывая длинные тощие ноги, бросился по той же тропинке и в том же направлении. Судья Ди не отставал.

У лесного жилища кусальных дел мастера напарники притормозили.

Баг осторожно выглянул из-за кустов: кругом тихо, спокойно — совершенно так же, как и утром. Ни движения, ни звука.

Богдан, тяжело дыша, высовывался из-за его плеча.

— Ну что, еч… — задумчиво пробормотал Баг, вглядываясь в дом, — пошли, пожалуй…

Они осторожно, прислушиваясь, приблизились к дому и вошли внутрь.

Никого.

Второй этаж — пусто.

«В печку он залез, что ли?» — подумал Баг, открывая заслонку. Но в печи, должно быть, по случаю лета, было чисто и лишь слегка пахло старой, прогоревшей золой.

— М-да… — мрачно протянул Баг, когда они с Богданом, обойдя дом с разных сторон, сошлись на веранде. — Кажется, скорпион ушел у нас между пальцев… — Он уселся у стола, сгорбился и положил подбородок на руки. Щетина ощутимо кольнула кожу. — Что за дом такой заговоренный? Как ни придешь, никого нету…

— Давай думать… — запыхавшийся Богдан наскоро протер очки кусочком замши, водрузил их снова на нос и взялся за спинку стоявшего у стены стула. — Получается, все ж таки не Сусанин Прозрец, раз этот в такие бега ударился а? Придется, похоже, забыть о секретности нашей поездки и вызвать научников. — Он потянул стул ближе к столу. — Пусть они тут все подробнейшим образом…

Богдан не договорил. Где-то в стене раздался металлический скрежет, и часть выходившей на веранду печной стенки плавно и бесшумно поднялась куда-то вверх, открывая черный проход.

— Хорошая печка… — Баг вскочил. — И стульчик неплохой. — Он указал на стул, спинка которого все еще была в руке Богдана: передние ножки его будто приросли к полу, зато поднялись задние, и от одной в узкое отверстие в полу уходила тонкая стальная нить.

— Тайник? — удивленно спросил Богдан.

— Точно, — выдохнул утвердительно Баг, осторожно приближаясь к открывшемуся проходу. — Точно, еч. Скорпионье логово, — добавил он шепотом.

И тут же из темноты мимо Бага рванулось что-то большое и черное — Баг от неожиданности отшатнулся, — одним прыжком пересекло веранду, стремясь к легкой летней двери.

Но дверь распахнулась несколько ранее — когда беглец в черном был от нее буквально в одном шаге. На пороге стоял Юллиус Тальберг. Лицо его было безмятежно. В правой руке — знакомая металлическая фляжка.

Тальберг не стал бросаться в сторону, прыгать и вообще как-то показывать, что он удивлен, увидев надвигающегося на него черного человека: что там, обычное дело! — только длинная нога его сделала молниеносное, отработанное движение, и получивший очень чувствительный удар беглец, медленно сложившись пополам, осел на пол, испуская потрясенный стон сквозь плотно сжатые от боли зубы и держась за пораженное место.

— Ага! — сказал ему Юллиус, поднес фляжку к губам и сделал изрядный глоток. — Ага. — Он кивнул напарникам, вошел, уселся на ближайший стул, вытянул ноги в больничных легких туфлях и положил их на поверженного. Потом вопросительно протянул фляжку Богдану.

— Нет, благодарю вас… — отказался тот.

В дверях, задрав хвост и навострив уши, появился заинтересованный Судья Ди.

— Ну, вот что… — стараясь говорить тихо, произнес Баг. — Преждерожденный Тальберг… Раз уж вы все равно здесь оказались… Оставайтесь на этом стуле, и больше никуда, ясно? — Юллиус кивнул и отсалютовал ему фляжкой. — Постерегите пока этого. — Юллиус снова кивнул.

— Пошли, еч. — И Баг решительно направился к тайнику, бесшумно извлекая из ножен меч.

В открывшемся в печи проходе обнаружилась узкая лесенка, которая, изогнувшись под прямым углом, вывела напарников к деревянной добротной двери. Баг без колебаний вышиб ее мощным пинком.

Перед ними открылся тускло освещенный и обширный подвал.

«Подвал», — понял Богдан.

«Скорпионье логово», — понял Баг.

Посреди, на металлическом столе, бросая неверные блики на стены, полыхал костер из бумаг.

Грохот падающей двери заставил замереть три фигуры в черном, но — только на мгновение; ближайший выронил из рук очередную кипу, которую намеревался подбросить в жадное пламя; листы плавно заскользили в воздухе, а сам он, выхватывая меч, кинулся к вошедшим.

— А! Вэйтухаи! Инна́!!! — повисли в воздухе вопли, смысл которых ни Багу, ни Богдану до конца не открылся, да и не до того было: Баг схватился с первым нападающим, а следом торопились, хрустя битым стеклом, два других. Судья Ди, торпедой проскочив между ног дерущихся, вцепился в ляжку последнему.

— Кончайте инородцев духом! Иг[110] Олег, иг Переславль, иг Ярославль! Себе — чести, а князю — славы! — донесся из дальнего угла тонкий, неприятный голос, но это мало что решило в исходе скоротечной схватки: единым усилием освободив сознание от мыслей, Баг, не колеблясь — ну просто достали эти ниндзи запрограммированные, просто достали! — располосовал первого нападавшего — «Намо Амитофо…», вбил в стену второго и рукоятью меча оглушил третьего; скорой победе немало способствовал боевой рыжий кот.

В несколько мгновений все было кончено; Баг метнулся к столу, подвернувшейся под руку тряпкой сбивая пламя с горящей бумаги, а Богдан, выхватив из кармана ветровки пистолет, уже был в углу: там, над закрытым «Яшмовым Керуленом», застыл с поднятым молотком в руке мужчина в белом халате.

— Остановитесь, подданный Архатов. — Богдан направил пистолет на кусальных дел мастера. — Положите молоток… Козюлькин.

Козюлькин будто в трансе, медленно, не глядя, уронил молоток на стол, рядом с ноутбуком. Взгляд его, полный нечеловеческой, звериной злобы, был устремлен на приближающегося Багатура Лобо, которого он, судя по всему, и впрямь считал мертвым; казалось, несчастный Архип не может оторвать глаз от честного человекоохранителя.

— Хитрый… хитрый… мумун… — брызгая слюной, вытолкнул меж редких зубов Козюлькин, сверля ланчжуна взглядом.

— От мумуна слышу, — ответил Баг, аккуратно вытирая меч.

…Баг подошел к окну, осмотрел занавеску, выхватил боевой нож — Козюлькин, глядевший на него неотрывно, вздрогнул всем телом — и отрезал шелковый шнур. Внимательно его оглядел, помял в пальцах, кивнул своим мыслям, разрезал пополам. Подошел к Козюлькину и молча смерил его взглядом, что-то прикидывая. Сидящий на боевом посту Тальберг заинтересованно и с каким-то веселым пониманием наблюдал за его действиями. Потом Баг со вздохом сожаления — не хотел, не хотел портить хорошую вещь! — отрезал от оставшейся части шнура кусочек поменьше, убрал нож и связал концы кусочка надежным, крепким узлом. Подошел к Козюлькину и примерил ему получившуюся петельку на голову.

Козюлькин закрылся руками.

— Что… что… что вы делаете?! — испуганно спросил он.

Баг внимательно на него поглядел, вытащил из рукава метательный нож. Положил на стол рядом с петелькой.

— Это приспособление моих предков, — отвечал он Козюлькину, кивнув на стол. — Называется «дыня превращается в тыкву-горлянку». Очень способствует правдивым ответам на важные вопросы.

Сидевший до того тихо Богдан пошевелился.

— Ничего, ничего, еч, — успокоил его Баг, — после этого вполне можно жить и даже приносить пользу обществу.

— Ты уверен? — с некоторым сомнением в голосе поинтересовался Богдан.

— Совершенно уверен, драг еч! — улыбнулся Баг. — У меня богатый опыт. Хотя лучше, я думаю, будет этого подданного предварительно побрить… Или ты думаешь, что тут без бритья подмышек обойдется? Ты меня удивляешь. То, что сей аспид натворил, тянет на полные Десять зол[111]!

Козюлькин переводил сумасшедшие глаза с одного на другого. На веревку и нож он старался не смотреть.

— Впрочем, можно и без бритья. Я тебе, еч, сейчас покажу… — Баг накинул веревку на голову Архипу; тот невольно вскинулся. — Руки убери, а то отрежу. Вот. Видишь, еч? Теперь сюда мы вставляем палочку, в данном случае — нож. Ну, это все равно. И начинаем поворачивать…

— А-а-а! — дурным голосом заорал Козюлькин, хотя веревка болталась вокруг его головы еще вполне свободно. — Прекратите! Я требую, чтобы меня судили по нашим ордусским законам!

— А пиявок ты покупал по ордусским законам? — саркастически усмехнулся Баг. — Или, может быть, по ордусским законам ты сажал их на затылки доверившимся тебе людям? Прекратим эту бесполезную дискуссию! — Он неторопливо сделал первый оборот.

Честный человекоохранитель был в своей стихии. Даже Тальберг вышел из привычной своей меланхоличной задумчивости и стал глядеть с явным интересом, даже с одобрением.

Архип дернулся.

— Вы… вы погубители Ордуси, — сказал он с ненавистью и тоской. Безумно пылающими глазами уставился на Богдана. — С этим мясником, — он чуть мотнул головой в сторону стоявшего сбоку Бага, — с палачом с этим мне вообще говорить не о чем, но вы… Умный русский человек! Такая редкость! Неужели вы не понимаете, что если хотя бы две нации живут бок о бок, та, что сцеплена и сорганизована лучше, обязательно и неизбежно подавит другую! У русской нации давно нет клановой структуры, а у всех азиатских — есть. У них есть железная, инстинктивная поддержка и взаимопомощь — внутри рода и между родами… Только юридически закрепленными преимуществами может защититься бесструктурная нация от структурированной! В наших условиях равноправие наций — это лишь форма господства азиатов и прочих инородцев над русскими! А вы… Эх! Вы такую песню поломали! Такого лучезарного будущего лишили нашу Родину!

Богдан поглядел на Козюлькина попристальней. «Надо же, — печально подумал минфа, — а перед Жанной этот человек прикинулся добрым, всепонимаюшим… Возможно, он изначально и был таким. Мог бы быть. Стать. Перемолов детские унижения и тяготы, сделался бы незлобивым и светлым… Если бы не сбила его с пути недобрая тайная книга, претендующая на то, что открывает людям глаза, разбивает ложные кумиры и возвещает запретную истину». Богдан подошел ближе и сел напротив несчастного. Баг, брезгливо оттопырив губу и озираясь, подчеркнуто скучал. Тальберг склонил голову набок и устроился на стуле поудобнее, явно ожидая продолжения.

— Видите ли, Архип Онуфриевич, — спокойно и задумчиво, словно на семинаре по танскому праву, ответил Богдан, — в том-то и штука. В отличие от вас, я не считаю, что умный русский — уж такая редкость. И поэтому-то не мечтаю о привилегиях для своего народа… Однако я согласен, что проблема, которую вы обозначили, — не надуманная. Реальная она. Но ведь кланы — это древность. А привилегии — это еще большая древность. Обычное дело для завоевателей, еще почти с обезьяньих времен: как одно лохматое племя накостыляет другому, столь же лохматому, так и устанавливает мудрый и справедливый закон: вам по одному банану, нам по два. То есть вы хотите лечить болезненные остатки прошлого взращиванием еще более далекого и отвратительного прошлого. Идти назад. А надо идти вперед. Это значит, что клановым единствам должны прийти на смену объединения по духу, по убеждениям…

— Чушь! — брызнул слюной Козюлькин. — Ерунда! Либеральные бредни! Объединения по духу открыты, поэтому в них легко смогут проникнуть этнически чуждые элементы и скрытно разлагать их изнутри. И даже взять верх, давя на совесть представителей коренного народа тем, что если с ними не соглашаются — это угнетение этнического меньшинства. Десятеро будут подчиняться одному только потому, что он инородец, а значит, нельзя его обидеть, нельзя перед ним провиниться… А клановые структуры закрыты для инородцев и потому неуязвимы, там плюют на чужаков, там никто не будет цацкаться с ними и как-то учитывать их интересы — поэтому клановые структуры всегда возьмут верх!

— Это лишь потому, что братья по духу слишком часто ведут себя не по-братски, — возразил Богдан. — Привычки нет. Клановые структуры существуют уж десятки тысяч лет, а братства по духу — всего лишь сотни… Но постепенно привычка появится, должна появиться. Зато, — голос его окреп, — я знаю твердо, что всякие правовые преимущества губительны прежде всего для их обладателей. Разлагают куда быстрее и надежнее, чем воображаемые внедренцы. Зачем стараться, зачем соревноваться, зачем трудиться, в конце концов, — если тебе по закону должны давать больше, чем другим? В истории такое уж столько раз бывало — когда угнетенные брали верх над угнетателями лишь потому, что и впрямь именно благодаря своему плачевному положению становились умнее, расторопнее, деловитее…

— Хитрее! — каркнул Козюлькин. — Подлее!

— Да, — спокойно согласился Богдан, — и подлее. Но в этом повинны не они, а те, кто узаконивал их низшее положение.

Козюлькина заколотило, будто в припадке:

— Я понял: ты хуже любого вайнаха или ютая! Они хоть защищают своих — ты же защищаешь чужих, а своих губишь! Гореть тебе в геенне! Гореть! Гореть!!!

«Да, это больной человек, — подумал Богдан с жалостью. — Бредит… При чем тут красивые храбрые вайнахи или веселые умницы ютаи?»

— Для меня — все свои, — сказал он.

— Объясни это тем, для кого ты всегда останешься чужим, но кто будет тебя всю жизнь использовать, притворяясь, будто ты для него — свой! И хихикать у тебя за спиной: дурак! блаженный! наш инструмент! — Архатов-Козюлькин со свистом втянул воздух. — Инна́́! Если русские в состоянии уразуметь, что они великая нация, только после того, как им пиявку на мозги поставишь… да и то пиявку ту в Америке изобрели — то будь они прокляты!!! И ты будь проклят!!! Игорь! Иду к тебе!!!

Побагровевший Козюлькин вдруг начал нырять головой вперед-назад и делать странные сосательные движения щеками; так порой люди, у которых пересохло во рту, собирают и спешно копят слюну, вытягивая ее чуть ли не из утробы…

Через мгновение оказалось, что именно этим Козюлькин и занимался.

В последний раз стремительно наклонившись вперед, он смачно плюнул в Богдана.

Зеленоватая, чуть мерцающая струя прыснула из собранных в трубочку потрескавшихся губ — и тягуче полилась, продавливая воздух, в сторону изумленно оторопевшего минфа.

Среагировать успел только Баг.

Меч белой молнией вылетел из-за его спины и принял жидкий шлепок на себя.

Слюна ядовито зашипела, растекаясь по клинку и капая на пол; благородная сталь помутнела и стала похожей на кусок сахара, брошенный в кипяток…

Судья Ди подскочил на полшага вверх, а потом с диким мявом, скрежетнув по полу когтями и безрассудно треснувшись всем телом о косяк, рванул вон из комнаты. Тальберг медленно встал, не сводя с происходящего округлившихся глаз. Половицы пола дымились, в них на глазах возникали неровные жуткие дыры, будто проедаемые концентрированной кислотой.

С Козюлькиным тоже творились странные вещи.

Спустя несколько мгновений после плевка — плевка воистину из самой глубины души — на стуле сидел лишь Архипов халат, а веревка, накинутая на исстрадавшуюся от черных переживаний голову Прозреца, свободно обвисла, слегка раскачиваясь. Еще миг, другой — и халат опал, будто из него выпустили воздух.

От меча осталась лишь рукоять с торчащим огрызком клинка длиною в пару цуней. Огрызок еще чуть курился.

— Твой меч! — простонал бледный как смерть Богдан. — Он же фамильный, я помню! Ему шестьсот лет!

Он явно был в шоке.

— Хорош бы я был с мечом, но без тебя, — хрипло ответил Баг и уронил рукоятку на пол. Раздался глухой деревянный удар. — Надо же… — Он опасливо покосился на стул, застеленный халатом. — Весь на ненависть изошел…

Тальберг с некоторой осторожностью подошел к дырке в полу, заглянул в нее и покрутил пальцем у виска. Потом запрокинул голову и сделал добрый глоток из фляжки.

— Факн наци, — проскрежетал он, вытирая ладонью губы.

Следственный отдел Палаты наказаний, кабинет шилана Алимагомедова, 23-й день восьмого месяца, средница, середина дня

— …Так нами было обнаружено скорпионье гнездо, — неторопливо покуривая «Чжунхуа», рассказывал Баг. Шилан Алимагомедов слушал внимательно; не перебил ни разу. Устроившийся в облюбованном еще ранее, в уголку стоящем кресле, Богдан устало улыбался. — Это, доложу тебе, Пересветыч, еще то местечко. Много времени, сил и денег вбухал в него Козюлькин. Отгрохал такой подвал, бесеняка, — закачаешься. В отдельной темной комнате у него там был устроен целый пиявочный питомник. Куча сосудов с розовыми пиявками, и отдельно — стеллаж с маленькими баночками с ручками. Это если кого-то в другом месте, так сказать, с выездом на дом опиявить потребуется. И вот до нашего прихода они почти все склянки умудрились перебить! А дальше в подвале у него было несколько отдельных комнат устроено — для обработки. Опиявливания, то есть. Вот оттуда-то, видать, Елюй нам и послал с котом гостинец… Представь: входим мы — а на кушетках лежат трое, пристегнуты ремнями, чтоб не рыпались. Но еще не под пиявками, видно, только готовили их. Оказалось, это иноземные подданные. Некто Эндрю Ланькоу, а с ним два выходца из Инчхонского уезда — Пак и Квак. Преждерожденный Ланькоу давно уж за океан, в Австралию, уехал: сначала просто работал там, он народознатец, тамошних коренных жителей изучал, что-то вроде «некоторых вопросов об изгибах больших и малых бумерангов у коренных жителей и переселенцев из Корё», так вроде… а потом женился, да и совсем остался жить. С Козюлькиным они тоже, оказывается, по великому училищу знакомцы — на разных отделениях учились, разумеется, но в одно время. Не так чтобы друзья, а именно что знакомцы, он уж и забыл про Козюлькина, Ланькоу-то. А недавно тот ему письмо вдруг шлет: мол, в Ордуси будет большая закрытая конференция по бумерангам, и я, зная ваш интерес к этому виду культурного оружия, спешу вас об этом известить, а также и пригласить. Редкая возможность, не упускайте. Ну, Ланькоу и не упустил: взял с собой учеников наиближайших, Пака и Квака, и поехал. Козюлькин его встретил и — в подвал. Знать, планы у него были не ограничиваться Ордусью, но и за морями своих людей иметь…

— На самом деле все весьма запутанно получается и полной ясности до сих пор нет, — вступил Богдан. — Лужан Джимба, по всей видимости, обеспечивал денежную сторону предприятия. Хотя не исключены и иные источники, совсем преступные… Во всяком случае, доподлинно обо всем, что в Москитово делается, Джимба мог и не знать. Думаю, только сейчас подозревать начал, после происшествий с боярами, — вот и сидит, как секретарша мне сказала, в удручении. Борманджин Сусанин — он отвечал за научную сторону. Козюлькин, окаянный, вышел на Софти, и тот на задние лапки перед ним встал. Откуда наш Прозрец о преступном прошлом американца узнал — мы вряд ли когда-нибудь выясним, свидетелей не осталось.

— Но что характерно, — добавил Баг. — Сразу после девяносто первого, когда все честные сподвижники Крякутного душевными травмами маялись и зубы на полку клали, Козюлькин жил вполне состоятельно и даже Сусанина подкармливал. Это говорит о многом. Он уж задолго до того, верно, был крепко с мафией каким-то образом связан… Интерполовские наши коллеги полагают, что дела Козюлькин варил с кланом дона Пьюзо Корлеоне — семьей, как они это называют. Тот клан в Нью-Мексико весьма влиятелен. Не знаю, что Архип конкретно для них делал тут, скорей всего, ничего особенного — но вы представьте, какой семье-то этой перед другими семьями почет: у нас-де даже в Ордуси свой человек есть!

— Вот, скорей всего, от них, — продолжал Богдан, — про Софти Козюлькин и проведал. Через них же, по всем вероятиям, и связь осуществлялась между Софти и Козюлькиным после отъезда крякутновской делегации. Стало быть, у дона Пьюзо тут был свой интерес — и не исключено, что тоже пиявочный. Сусанин же, имея пред глазами образец, оказался настолько талантлив, что сумел поставить производство таких пиявок на поток. Он даже дальше пошел: усовершенствовал и разнообразил коды программных наговоров, в этих тварей закладываемых. А Козюлькин уж сам, при помощи тех же пиявок, принялся личную дружину создавать.

— Да, я с этими преждерожденными сталкивался пару раз, — кивнул Баг. — Настоящие роботы. То есть убить их можно, но дерутся до последней возможности. А в безнадежной ситуации просто кончают с собой. Бедняги… — Он сочувственно покрутил головой и погасил сигарету.

— Как я понимаю, Джимба поначалу всего лишь хотел иметь возможность лечить своих сотрудников, когда у них случались душевные кризисы или что-то в этом роде, — продолжал Богдан. — Именно поэтому он и «Тысячу лет здоровья» финансировал. Но Сусанина влекло к себе непознанное, и когда его якобы верный помощник Козюлькин предложил ему усовершенствовать пиявку, присланную, дескать, в подарок от заокеанских коллег из большого к талантам Сусанина уважения, — чтобы то ли во время ее укуса, то ли сразу после него можно было внушить человеку любую идею, любое желание, тот согласился, даже обрадовался: вот ведь как хорошо будет! И опасности вроде бы никакой — человек же сам просит его подлечить, манию снять, грусть-тоску неизбывную, утрату смысла жизни или там чего… Только одного Сусанин не учел: что такое мероприятие и без согласия человека может быть проделано. Или втайне от него. Пациент же не видит, что за тварей ему за уши сажают: розовых или обыкновенных лечебных. И вообще, — задумчиво добавил Богдан, — хорошим людям, даже когда они вроде бы думают, почему-то приходят в голову лишь хорошие мысли о хороших последствиях. Загадка это, ечи, загадка. Казалось бы, так просто. Но изобретателю нового лекарства никогда самому вовремя в голову не придет, что, ежели дать человеку две новых таблетки вместо одной запланированной, человек тот помрет… Ему кажется, что все будут знай себе человеколюбиво лечиться и друг дружку лечить.

— Мыслю, все он знал, твой Сусанин, — мрачно сказал Баг. — Или уж догадывался — всяко. Только думать не хотел о том. Прятал голову в песок: ничего не вижу, ничего не слышу. Ты же сам от него выяснил в повозке, когда мы из Москитово-то неслись: наговаривание относительно челобитной он и лично проводил дважды. По просьбе друга Джимбы. Хотя в основном доверял это другу Козюлькину. Козюлькин Сусанину и Джимбе еще в молодости «Слово»-то читал. Свихнуться они, правда, не свихнулись, но насчет русских преимуществ идея им к душе прилегла. Сусанину, наверное, по доброте его неумелой: услыхал краем уха, что кто-то притеснен — стало быть, надо вызволять. Хотя узнай он про дружины Прозрецовы своевременно — повздорили бы они с Козюлькой, это ты прав, это ручаюсь. Ну, а Джимбе мысль о русском возрождении особенно уместной показалась — идеология-то рука об руку с экономикой пошла.

— Быть может, — мягко сказал Богдан. — Так или иначе, но Архатов… Козюлькин всем этим воспользовался. Он всю жизнь другими пользовался: Джимбой, Сусаниным…

— Бес-кровосос, — буркнул Баг. — Чтоб ему переродиться ленточным глистом в животе у коровы…

— Ты думаешь, он способен к перерождениям?

— Это карма, еч. Все способны. А бесы — в особенности.

Повисла пауза.

— По некоторым сохранившимся бумагам, — продолжил отчет Богдан, — можно судить, что в один прекрасный день Козюлькин возомнил себя не кем иным, как спасителем русского народа от бесславного угнетения, неким Великим Прозрецом, с которым беседует сам князь Игорь. И в этих беседах князь взывает к очищению русского духа от инородческих извращений, велит Прозрецу продолжить дело свое, для чего и дана была Козюлькину, опять же свыше, книга — «Слово о полку Игореве».

— Немыслимо… — удивленно вздохнул Редедя Пересветович. — Действительно, бред какой-то.

— Да. По Козюлькину, было так: в глубокой древности самыми культурными были проторусские. Прочие племена пребывали в еще не оформленном состоянии. Проторусские в милости своей были так гуманны, что человеколюбиво даровали малосмысленным собратьям сокровища своих знаний, благодаря чему и прочие народы сумели достичь их духовного и производственного уровня, а затем, забыв про исторические заслуги проторусских, их даже поработить… Князь Игорь, по Козюлькину, — первый борец за попранные русские права. — Богдан все больше хмурился. — И время от времени его дух снисходит на кого-то, дарит ему это знание, а также и книгу — то самое «Слово», дабы он стал Великим Прозрецом и продолжил дело…

— Точно! — Баг выхватил из пачки новую сигарету. Алимагомедов покосился на него было, а потом махнул рукой: да кури! — Они и друг друга иначе как «Игоревичи» да «игоревны» не называют! То есть каждый, кого Прозрец Козюлькин с помощью пиявок в свою веру обратил, тоже вроде духовного чада князя Игоря становится, а уж волю Прозреца выполняет беспрекословно! Точно!

— Мне одно неясно… — Богдан поправил очки. — Что значат эти цифры на полях «Слова», почему их именно шесть, а еще иногда семерка встречается…

— А может быть, — лицо Бага осветилось догадкой, — может быть, если прочитать текст «Слова» в какой-то последовательности, абзацы там в каком-то порядке переставить, то и новый смысл откроется? А семерка… Вот помнишь, еч, мне сюцай про какой-то магический куб упомянул? У куба, между прочим, шесть граней… А, скажем, где выпадет семь — там уж полный астрал. Запредельная и непререкаемая мудрость Игорева. Как палкой по башке.

— Так, — прервал шилан. — Вы мне скажите лучше, что с иноземцами вашими делать будем?

Ечи переглянулись.

— А что с ними делать? — пожал плечами Баг. — Ничего. Потребными им сведениями — поделимся, да и помашем ручкой. У них цель в Ордуси совершенно конкретная и вполне достойная уважения, равно как и содействия: клан дона Пьюзо ущучить. Нам от этого одна только приятность, пусть ущучат. У нас тут руки коротки — а, между прочим, пиявка-то и к дону к этому попасть могла.

— Не слишком ли скандальную информацию они вывезут? — покрутил носом Алимагомедов.

— Не станут они там лишнего болтать, по-моему… Мы же им помогли — какого тогда рожна им нас в лужу сажать?

— Ой ли?

— Я за них ручаюсь, — подал голос Богдан.

Редедя Пересветович внимательно глянул на минфа.

— Ваше слово дорогого стоит, Богдан Рухович… и все же я хотел бы уточнить — какие у вас основания для ручательства?

— Они хорошие люди, — ответил Богдан.

Грозный шилан долго молчал. Наконец сказал устало:

— Быть по сему.

Богдан облегченно вздохнул.

— Теперь главное.

— Еще главнее? — в отчаянии всплеснул руками шилан.

— Да, еще главнее, — подтвердил Баг.

— В результате мероприятия мы обнаружили два перечня и сами составили третий, — сказал Богдан. — В регистратуре лечебницы — список всех, кто находился на излечении в пиявочном отделении или кого пользовали пиявками на дому. В ноутбуке Козюлькина мы обнаружили шифрованный список обработанных розовыми пиявками… Наконец, по материалам средств всенародного оповещения и по результатам негласных опросов — список высокопоставленных ордусян, побывавших за этот год в стенах «Тысячи лет здоровья». При сопоставлении всех трех перечней выявилась чудовищная и зловещая картина.

— Ну, что еще такое? — страдальчески произнес шилан. Перевел дух, сказал спокойнее: — Когда же вы, ечи, иссякнете с вашими ужасами…

— Четверть состава Гласного Собора потенциально — инструменты Прозреца, — бесстрастно сказал Богдан. — Надо что-то делать. Прямо от вас, Редедя Пересветович, мы намерены направиться в терем великого князя и испросить немедленного приема. Завтрашнее голосование по челобитной надобно отменить.

Княжий терем, 23-й день месяца, средница, вторая половина дня

Князь Фотий принял их на удивление быстро и в обстановке на редкость неофициальной. Видимо, история с загадочным самоубийством видного боярина Гласного Собора и не менее загадочным умопомрачением другого, столь же видного, беспокоила владыку улуса не на шутку. Узнав, что срочного приема алчут следователи, ведущие это дело, да вдобавок после настоятельного звонка шилана Алимагомедова главному постельничему, князь счел своим долгом удовлетворить прошение без проволочек. Правда, через постельничего же он уведомил просителей, что может уделить им лишь двадцать минут.

Широкие окна малой приемной выходили на залив; погода портилась, и с юго-запада быстро наплывали темные, напоенные влагой облака. Вдали просматривались, чуть расплываясь в дымке, плоские острова, вдавленные в сизый и рябой от ветра водный разлет. Князь вышел к ечам, одетый по-домашнему: желто-белый — цвета власти и бескорыстия — кафтан и заправленные в мягкие сафьяновые сапоги широченные порты красного шелка. «Вот ведь алые паруса какие», — уважительно подумал Баг, одновременно с Богданом склоняясь в низком, сообразном поклоне.

— Ну, ечи, что за спешка? — прогудел князь, присаживаясь на мягкую кушетку у окна и жестом указывая следователям на кресла напротив, подле низкого столика, инкрустированного слоновьей костью. На столике уже ждал горячий чайник, стояли чашки и блюда с печеньем и тульскими пряниками — князь, похоже, и впрямь любил простую еду.

— Спешка вызвана тем, — спокойно ответил Богдан, аккуратно присаживаясь, — что драгоценному преждерожденному князю было бы сообразно отменить завтрашнее голосование по челобитной.

Мгновение Фотий молчал, будто остолбенев. Потом крякнул.

— Лихо начинаете, еч, — сказал он. — Лихо. Ровно на театре. Теперь объясняйте толком.

Богдан принялся объяснять толком.

Он уложился в пять минут. Самое главное. Самое главное всегда можно рассказать в пять минут — вопрос, верят тебе или нет. Слушают — или делают вид. Коли не верят, коли речи мимо ушей летят — так хоть до петухов соловьем разливайся…

Когда Богдан закончил, Фотий долго молчал, угрюмо глядя в пол. Лицо его мало-помалу наливалось мрачной тяжестью.

Потом он протянул руку к стоявшему возле кушетки переговорнику, выполненному в виде трубящего слона, тронул кнопку на кончике слоновьего хобота и сказал:

— Встречу с каллиграфами отложить на полчаса.

Только теперь князь поднял глаза на Богдана и Бага. Грузно, с некоторой натугой поднялся и неторопливо пересел поближе к следователям, в третье стоящее у столика кресло. Те поняли, что служители, готовившие встречу, подобное перемещение считали вполне вероятным: на столе было три чашки.

— Экие дела у нас творятся, — тихо, совсем уж не по-княжески, сказал Фотий. — А, ечи?

— Результаты голосования все равно не могут иметь законной силы, — сказал Богдан. Голос его был очень ровен, только напряжен не в меру. — Однако же и правду сказать вслух нельзя. Если всплывет, что чуть не четверть Собора — куклы на ниточках в руках… да хоть в чьих — своего великого промышленника или преступников иноземных… народоправству в Ордуси будет нанесен такой удар, что последствий сейчас просто не просчитать.

— И как же это я отменю законную, давно ожидаемую процедуру? — спросил князь. — Вы, еч Богдан, отдаете себе отчет?

— Если бы не отдавал, драгоценный преждерожденный князь, — эрготоу бы сейчас с другом пил на радостях, что за три дня мы этакое дело раскрутили, — ответил Богдан.

Князь шумно выдохнул воздух пористым носом, но дерзость мимо ушей пропустил. «Похоже, он и сам бы сейчас не прочь от таких новостей… эрготоу-то», — подумал Баг.

Тяжелое лицо князя отражало напряженную работу мысли. Он справился с первым потрясением и, надо отдать ему должное, не спросил ни разу чего-нибудь бессмысленного, вроде: «А вы уверены?» К нему пришли люди, сделавшие свое дело и отвечавшие за свои слова. Теперь был его черед делать дело.

И отвечать.

Минуты через три он сказал:

— Ладно. Извернусь как-нибудь, не впервой… Вы лучше вот что мне поведайте, ечи мои драгоценные. Ну, отменю я завтра голосование. Через седмицу его снова назначат. Челобитная-то никуда не денется. И те, кого запрограммировали, никуда не денутся. Четверть народных избранников! Не в острог же их сажать, бедолаг… и не в больницу психоисправительную упекать безо всякой надежды на выздоровление. Они же, как я понял, вне вопроса о челобитной — нормальные люди.

И Баг, и Богдан ломали себе голову над этой проблемой уже не один час.

А боярин ад-Дин, так и лежащий умопомраченным?

А Раби Нилыч, для которого Богдан смог сделать лишь одно — буквально на бегу позвонить Риве и, не вдаваясь в объяснения, умолять ее по возможности оградить отдыхающего батюшку от политических новостей, чтобы тот, мол, поменьше волновался…

А верный и храбрый Максим Крюк, невесть где и как подмеченный да соблазненный окаянным Прозрецом; Крюк, коего до сей поры так и не сумели сыскать? А юный герой Елюй, то проваливающийся в подобный смерти сон, то вдруг рвущийся снова искать и убивать Бага? Господи Иисусе, Гуаньинь милосердная, а остальные, еще не выявленные? Как к ним относиться теперь?

— Судя по всему, вполне нормальные, — ответил Баг. — За исключением Игоревичей, конечно. Дружинников. С теми работать придется особо.

Князь чуть качнул массивной головой.

— Ишь… — пытливо посмотрел на Бага, потом на Богдана. — И как же именно, позвольте осведомиться?

— Пока не знаем, — честно сказал Богдан.

— Драгоценный преждерожденный князь может быть уверен, что насильственные по отношению к дружинникам действия мы постараемся свести к самой малости, — честно сказал Баг. И, чуть подумав, добавил: — Необходимой малости.

Князь опять задумался.

— Отцы-то, что из Елюя беса гнали, тут не помогут? — с какой-то беспомощной, детской надеждой спросил он вдруг.

Видно, перед лицом катастрофы, как то в подобных случаях и бывает, князь на миг ощутил себя не владыкою могучим, а просто перстью земной. Плюновением Божиим.

Баг не сдержался — хекнул от души, вспомнив, как тот же самый вопрос он задавал в Храме Света Будды. Но ничего не сказал.

Богдан отрицательно покачал головой.

— То, что мы своими руками против душ своих творим, только нам, руками же своими, и выправлять, — жестко ответил он. — Мы не паразиты у Господа, а чада его. Разбил отцову чашку — склей, или новую купи, или хоть из чурбачка выточи батьке на радость… Сам. Так и тут.

Князь вдруг выпрямил широкую спину, рот его чуть приоткрылся. До него дошло окончательно.

— Так это что ж? — грозно прогудел он. — Просто-напросто новое оружие? И у нас такого нету?

— Драгоценный преждерожденный князь прав, — нестройно отвечали Богдан и Баг.

Фотий в свирепой задумчивости накрыл рукой свою чашку. Пальцы его сжались; казалось, чашка вот-вот раскрошится в мелкую, колкую труху. Ечам жутковато сделалось смотреть. Ровно это не чашка была, а кто-то из ближних княжьих обдумывателей, годами близ терема сладко евший и мягко спавший — да и проворонивший среди всех этих насущных дел новую угрозу стране.

— А что же умы наши? — сдержанно спросил князь. — Али все вышли?

Богдан чуть помедлил, прежде чем ответить. И ответ его впервые прозвучал чуть уклончиво:

— Как только драгоценный преждерожденный князь даст нам повеление удалиться, мы займемся и этим.

Князь выпустил оставшуюся невредимой чашку и снова встал; напарники вскочили. Но князь даже не глянул на них. Немного вразвалку он подошел к трубящему слонику и снова коснулся кончика его хобота.

— Главу Законообразной палаты ко мне, — властно прогудел он. — С полной подборкой народоправственных эдиктов и поправочных к ним челобитных. Что? Да! За все двести лет!!!

Потом-таки обернулся. Поджал губы и, поборовшись с собой, все-таки поведал о том, что, похоже, более всего изумляло и раздражало его сейчас.

— Гены… — пробормотал он. — Вот ведь ерунда какая. Таки махоньки — а ты погляди чего!

Баг и Богдан с каменными лицами стояли навытяжку.

— Ну, быть по сему, — сказал Фотий. — Ступайте. И — чтоб молчок!

— Так точно, — сказал Баг.

— Разумеется, — сказал Богдан.

Князь опять поджал губы и поглядел на них испытующе. А затем неожиданно улыбнулся.

— Будем делать каждый свое дело, — сказал он. — Я свое, а вы свое. — В голосе его звякнул угрожающий металл. — Ученых мне…

— Только пусть драгоценный преждерожденный князь памятует, — с отчаянной храбростью перебил Богдан, — что лишь Господь творит чудеса мгновенно. Науке для того потребны многие усилия и многие годы. Может, десятилетия. Единожды упустил темп, с шага сбился — потом не вдруг наверстаешь.

— Я не глупей вашего, минфа Оуянцев, — набычась, глянул на Богдана из-под бровей Фотий. — Да вдвое старше к тому же. Для детишек своих мысли умные поберегите, вдруг не хватит.

— Прошу простить, — бесстрастно поклонился Богдан.

Великий князь великодушно махнул рукой.

— Ступайте уж. Молодцы вы… сугубые молодцы. Но наград не ждите! И не потому, что недостойны. Напротив. Но… Что в повелении-то писать прикажете? За успешно проведенное расследование, в результате коего выявилось, что четверть улусного законопросительного Гласного Собора голосует, не отдавая себе в своих действиях отчета, поелику умопомрачена злокозненной волею с применением заокеанской пиявки…

И сам же, выждав мгновение, захохотал. Гулко и совсем не весело. С угрюмым, несчастным лицом.

Капустный Лог, 23-й день восьмого месяца, средница, ранний вечер

У глухой, без окон задней стены, выходящей на огороды, живописно и безалаберно навалено было десятка полтора свежих бревен. Между бревен продирались жизнерадостные молодые лопухи. На бревнах, под козырьком крыши, молча и мрачно сидели четверо мужчин. Один курил.

Погода портилась и здесь; время от времени срывался не холодный, но неприятный, мелкий секущий дождь. Осень подкрадывалась к Александрийскому улусу. Небо заслонилось низко висящими лохмами туч, и они медленно, тяжко, неприятно ворочались, словно необъятный медведь поудобнее укладывался в берлоге прямо над людскими головами.

Мимо сидящих мужчин неумело прокатила постукивающую деревянную тачку, полную ароматного компоста, изящная женщина средних лет, в черном ватнике, заплатанных на коленях мужских спортивных портах и шаркающих резиновых калошах, которые явно были ей велики по меньшей мере размера на три. С ногтей женщины еще не успел сойти модный в сем сезоне маникюр.

То была старшая жена Лужана Джимбы.

Она остановилась на мгновение, рукавом вытерла со лба то ли пот, то ли дождевую морось, обернулась к мужу и улыбнулась ему устало, но преданно: мол, все хорошо, любимый, ты решил, а я — с тобой, мы обе — с тобой, и поэтому все хорошо. Потом двинулась дальше.

— Вот, стало быть, как… — проговорил после долгого молчания Крякутной.

Баг прикурил новую сигарету от предыдущей. Спрятал окурок в лопухах.

— Я ошибся, — сказал Джимба. — Я еще вчера понял, что страшно ошибся. Мы так дружили с Бором… Борманджином. Так дружили! Он божился, что воздействие будет строго ограниченным. Только по челобитной. Для него-то это, конечно, была идея: именно русскую экономику поднимать за счет остальных улусов… Ну, а я подумал: почему бы и нет? И русским благо, и мне на руку… — Помолчал. — Но лечебницу я финансировал, чтобы людям помочь. И чтобы другу занятие нашлось, он же без работы совсем пропадал…

Крякутной опять тяжко вздохнул, как кашалот. Наверное, вспомнил, что это по его милости Сусанин и все остальные ученики остались без работы.

— А вот суету с покупкой и доставкой пиявки я не оплачивал. Это, верно, какие-то другие, грязные деньги… Впрочем, если не верите — проверяйте. Только вот как на духу — мне сказали, ее Борманджин сам вывел.

Снова установилась тишина. Баг курил. Богдан пристально смотрел Джимбе в лицо — и не понять было, о чем думает минфа.

— Скажите, Джимба, — попросил Баг. — Что случилось с тем вашим начальником стражи? — Миллионщик вздрогнул. — Почему он-то покончил с собой?

— Для меня это такая же загадка, как и для вас, — тихо ответил Джимба. — Наверное, Архатов хотел использовать стражу «Керулена» для прикрытия, а может, и прямо для осуществления, кто знает… каких-то темных делишек. Связей с заокеанскими человеконарушителями, например, совместных с ними действий… Не ведаю. И ведь я же сам уговорил его укрепить здоровье в Москитово! — Брови Джимбы страдальчески изломились. — Сам… Я заботился. Он же мне приятель был старый, начальник стражи мой…

Баг только вздохнул.

— Я искуплю, — проговорил Джимба. — Вы же видите, я все бросил. Разделил «Керулен», оставил сыновьям… а сам — сюда. Батрачить буду у Петра Ивановича до скончания дней. Здесь хорошо… спокойно. Только не брейте подмышки, — умоляюще проговорил он, и голос его предательски дрогнул. — Позора не снесу…

— Я Лужана не отдам, — решительно пробасил Крякутной. — Он ученик мне. Права убежища еще никто не отменял, а связи учителя и ученика святы и нерасторжимы. Если за ним приехали, вяжите тогда и меня с Мотрюшкой.

Джимба, как побитый пес, взглянул на бывшего ученого.

— Конфуций, когда ловил рыбу, удил, но не забрасывал сеть, а когда стрелял птиц, не бил тех, что сидят на землеhref="#n_112" title="">[112], — сказал Богдан негромко. — Мы не вязать сюда приехали.

— А зачем? — подозрительно спросил Крякутной. — Если не вязать, почему с напарником? У меня глаз на бойцов наметанный. Вижу, не прост твой напарник…

— Он друг мне, а связи друзей, — Богдан улыбнулся, — тоже нерасторжимы. Мы вместе ведем это дело, и несообразно было бы без прера Лобо его завершать.

— Так, стало быть, все ж таки вязать, раз тут дело кончать задумал, — сказал Крякутной.

— Я не про то дело, — ответил Богдан.

— Петр Иваныч, — не выдержал Баг, — вот даже прер Джимба виноватым себя почувствовал… А мы и в мыслях не держим его, как вы говорите, вязать. Раскаялся же человек, к простому труду потянулся. Ошибку свою понял. А ведь еще Учитель говорил: сделать ошибку — еще не ошибка, сделать ошибку и не исправить — вот ошибка[113]… Как вы полагаете?

Крякутной помолчал. По козырьку крыши над ними, по траве, по длинным огуречным грядам и по кустам крыжовника, росшим поодаль, все шибче шуршал дождик. Медленно. Уныло. Безнадежно.

— Вот ты куда повернул, боец… — пробормотал Крякутной.

Помолчал.

— Представь себе, я не чувствую себя виноватым, — решительно сказал он. — Я разрушил то, что счел необходимым разрушить. Это следовало сделать для общего блага. То, что было в мое время плохого, я уничтожил. Да, с издержками… а как иначе. Теперь, из нынешнего плохого, — выбирайтесь сами. Я не чувствую себя виноватым. Совесть моя чиста.

Богдан покачал головой. Сказал:

— Я не стану повторять то, что ты лучше меня знаешь, Петр. То, что для страны погибла целая отрасль знаний, то, что замечательные ученые, лучшие в мире, оказались вынуждены заняться кто чем… Кстати сказать, если бы не твой подвиг, замечательный и любимый твой ученик Сусанин никогда не оказался бы преступником.

— Моя совесть чиста, — твердо повторил Крякутной. — Ты даже не представляешь себе отдаленных последствий…

Джимба втянул голову в плечи. У Бага хищно дрогнули пальцы рук. Но ни веревочная петля, ни палка тут не могли помочь.

— Зато я очень хорошо представляю себе последствия того, что происходит сейчас, — уже с трудом сдерживаясь, чуть повысил голос Богдан. — Страна беззащитна. Технологией завладели не самые добрые наши партнеры на мировой арене. А возможно, попутно — и человеконарушители, у нас и за рубежами Ордуси. Не в отдаленном умозрительном будущем — уже теперь. Уже теперь по меньшей мере полторы сотни человек оказались выключены из полноценной жизни, с ними даже непонятно, что делать: мы не умеем их лечить, и права их изолировать у нас ни малейшего нет, с чего бы? И ты говоришь о чистой совести?! В сущности, теперь никто — ни ты, ни я — не гарантированы от того, что самый обыкновенный комар не сделает нас утварью в руках какого-нибудь скорпиона!

— Но ведь именно этого я и не хотел! — будто его резали, отчаянно выкрикнул Крякутной. — Именно этого!

— Но ведь это произошло! Уже произошло! А мы… Мы не то что бороться с этим не можем, мы даже распознать воздействия, было оно, не было… не можем! Пока человек не свершит что-то непоправимое. Не умеем! Просто не умеем, нечем!!!

Первый раз Баг видел, как Богдан кричит. Первый раз. Он и не подозревал, что его еч способен на такие вспышки.

Шуршал дождик, помаленьку расходясь.

— Вы что, приехали уговаривать меня вернуться в науку? — тихо спросил Крякутной.

Богдан молчал. Баг молчал.

Джимба сидел сгорбившись, повесив голову ниже плеч.

— Мое дело теперь — капусту растить, — сказал Крякутной. — Вот уж в этом вреда нету.

Никто не отозвался. Крякутной шумно вздохнул.

— Девять лет назад, в девяносто первом, я принял решение, — сказал он совсем тихо. — Я ушел, покалечил себе жизнь, убил любимое дело, гнездо свое — разорил… Не из прихоти. Понимаете? Не из прихоти! Я принял решение. Потому что не хотел быть преступником. И теперь не хочу. И никогда не захочу.

— Защищая свою страну, иногда приходится становиться преступником, — тоже совсем тихо ответил Богдан.

Крякутного ровно ожгли прутняком. Взмахнув руками, он вскочил.

— Ах, как ты запел! — гаркнул он. — Человеколюбец! Так вот что я тебе скажу. У вас там, уж не ведаю, в каком именно острожном павильоне, сидит мой любимый ученик, великолепный ученый Сусанин. Великолепный! Он по вашим меркам все равно уже преступник! Вот к нему и обращайтесь!!!

Ситничек споро превращался в ливень. Стало сыро, промозгло. Над хмурыми полями, поглотив холмистые дали, повисла дрожащая мгла. Силуэты женщин в ватниках, трудившихся поодаль, расплылись, почти растворились в зыбкой хмари.

Жена Крякутного и жены Джимбы разбрасывали навозную подкормку и, видно, нипочем не хотели бросать дело, не закончивши.

Богдан тоже встал.

— Уже обратились. Он будет работать. Вот — предложил клин клином вышибать: сызнова опиявить всех, кого Козюлькин пользовал, да старый-то наговор и отменить… А только свободы по принуждению не бывает. Я, честно говоря, даже подумать боюсь, что это за существо такое получится: человек, запрограммированный на свободу… Тут что-то другое потребно.

Крякутной молчал.

— Ну, а если бы Сусанина не было? — спросил Богдан. — Если бы никого? Никого-никого не осталось, чтобы спасти людей и помочь стране? Только ты?

Несколько долгих мгновений они с Крякутным стояли лицом к лицу, прожигая друг друга раскаленными взглядами. Это был самый настоящий поединок. «Схватка на взглядах, — подумал завороженно наблюдавший Баг; в поединках-то уж он понимал. — Не зря водил я Богдана в Зал к Боло…»

Шумно засопев, Крякутной повернулся ко всем спиной и спрятал вдруг озябшие руки в карманы. Уставился вдаль, в дрожащую мутную мглу.

— Не знаю… — пробормотал он. — Не знаю.

Баг перевел дух.

Крякутной шагнул из-под козырька. Поднял голову, подставив лицо дождю, и со страшной тоской посмотрел вверх, словно бы мучительно пытаясь заглянуть в чугунное небо. Глухо сказал:

— И посоветоваться не с кем…

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 23-й день восьмого месяца, средница, поздний вечер

Жанна еще с утра почувствовала, что муж ее пребывает на грани возможного для человека нервного напряжения. Она не спрашивала его о том, чем это вызвано: догадывалась — нынешним расследованием, вступившим в решительный период. Она не задавала ему никаких вопросов: захочет — сам расскажет, обычно так и бывало. Но и сидеть сложа руки не могла. Выполнять беспрекословно просьбы любимого человека, пусть даже такие странные, как изображать телефонную скорбь, — не слишком-то большая помощь. А что еще может в таком положении женщина?

Жанна ушла из библиотеки пораньше, с удовольствием уселась за руль великолепного «тариэля» — удовольствие пока не приедалось, и Жанне грезилось, что оно останется таким же острым и нежным всегда, — и покатила по магазинам. Придя домой, убралась, тщательно пропылесосила ковры и книги. Ей передавались уже самые мелкие, самые бессмысленные и потому — самые милые привычки Богдана: вполголоса мурлыча себе под нос, Жанна водрузила в вазу громадный букет и поставила на стол в гостиной, потом в вазу поменьше — другой и поставила на столик у изголовья их ложа. «Наш уголок я убрала цвета-ами…» Красиво расставила на столе, кругом букета, вазу с фруктами, вазу со сластями, серебряные подсвечники с красными свечами, хрустальные бокалы для вина. В холодильнике вкрадчиво и обещающе стыли две бутылки «Гаолицинского».

Приняла ванну, надушилась, накинула тоненький балахончик прямо на голое тело и с книгой в руке уселась ждать у окна. А царица у окна села ждать его одна, вспомнилось ей. Потом вспомнилось, чем это кончилось. «Вот уж не дождетесь, — подумала Жанна, — вот уж что-что я снесу, так это восхищение. Тонны восхищения. Горы восхищения. Снесу, куда велишь. Только приходи скорей».

Шум повозок на расцвеченной огнями окон и реклам Савуши, мокрой и оттого похожей на жидкое зеркало, постепенно затихал. На стекле радужными икринками созревали мелкие капли дождя. Темнело.

Чуть живой от усталости, Богдан появился, когда пробило половину десятого. Он с некоторым трудом расстался с Багом; у того настроение было не лучше, и еч предложил, раз уж в багажнике болтается предусмотрительно купленная Богданом еще с утра бутылка особого московского, откупорить ее не откладывая. «Страна сильна традициями, еч. И напарники тоже, верно? А у нас уже традиция — как заканчиваем что-нибудь сумасшедшее, так пьем эрготоу. Нет? Точно нет? Ну, как знаешь. Жаль. Тогда счастливо, Жанне привет». — «Стасе привет». Богдан боялся, что после этого сокрушительного, убийственного успеха, с такой чернотой на душе, как сегодня, обязательно переберет, непременно напьется, и одной бутылки окажется мало. А зачем? К чему? Еще Конфуций сказал в двадцать второй главе, что истинный благородный муж не может всерьез надеяться рисовым вином поправить несовершенство мира. И Богдан поехал домой.

Жанна, заслышав скрежет ключа в замочной скважине, кинула книжку и побежала встречать. Свежая, благоуханная, сияющая, она припала к груди мужа, щекоча ему подбородок пышной копною светлых волос.

О чем говорить с мужем, когда он чуть живой от усталости? Ни о чем. Щебетать о чем придется, — хотя бы для того, чтобы был предлог ходить за ним, как собачонка, пока он переодевается, пока умывается… «А сегодня такой смешной был казус в зале редких рукописей… Ты знаешь, я когда читала этот манускрипт, вот что про Ордусь подумала… И ты понимаешь, я останавливаю „тариэль“, открываю окошко, спрашиваю: в чем дело? — а он… В душ нырнешь?» Конечно. «Полотенце подать?» Там уж приготовлено. «Хочешь, я тебя вытру?» — «Жанка, я тебя стесняюсь!» — «Ну и пожалуйста», — она немного картинно надула губы и вышла из ванной. Нет, все-таки мужчины сумасшедшие. Стесняюсь…

Зажгла свечи. Вынула первую бутылку и поставила на стол. Придирчиво оглядела комнату напоследок — вроде все в порядке.

Взбодрившись и несколько ожив после душа, Богдан добрел наконец до столовой и замер. — Жанна… — восхищенно пробормотал он. — Любимая моя, чудесная моя Жанна…

Ее глаза счастливо, самозабвенно сверкали.

Они уселись за стол, и Богдан протянул руку к бутылке. Из прихожей снова раздался осторожный скрежет ключа.

Жанна помертвела.

— Господи, — встревоженно пробормотал Богдан, а услышав звук открываемой двери, бросился навстречу неведомой опасности. «Где пистолет?»

Пистолет не понадобился.

Потому что в прихожей стояла, заложив руки за спину, чуть наклонив голову, в темно-сером, сильно приталенном дорожном халате — Фирузе. Похорошевшая, смуглая, родная.

— Господи… — обалдело повторил Богдан. — Фира!

Она серьезно, выжидательно смотрела на него немного исподлобья своими огромными, темными и бездонными, как среднеазиатская ночь, глазами.

— Жанночка, — с восторгом крикнул Богдан, повернувшись в сторону гостиной, — иди скорей! Это Фира приехала!

Он обнял ее, зарылся лицом в черные, как смоль, немного встрепанные волосы, пахнущие дождем и дорогой. И женой.

— Как кстати, Фира, — забормотал Богдан, гладя влажную, жесткую спину дорожного халата. — Как кстати… А мы тут с Багом на этой седмице опять Родину спасли… Теперь вот свободный вечерок выдался, Жанночка «Гаолицинского» купила… Проходи скорей!

Старшая жена вынула правую руку из-за спины и с отчетливым мускульным напряжением протянула навстречу мужу. Богдан, отстранившись, пригляделся: Фирузе держала тяжеленную плеть.

— Господи… — пробормотал Богдан в третий раз. У него даже ноги обмякли; он ничего уже не понимал.

— Я плохая мать, — негромко сказала Фирузе. — Я бросила малышку в доме деда на целую ночь. И я плохая жена, потому что прилетела, не спросясь тебя. Но я так соскучилась, Богдан! — со страстным придыханием выговорила она. — Так измучилась! Каждую ночь вижу тебя во сне, каждую… Я просто не могла больше терпеть. Прости. Можешь меня отхлестать, но… возьми меня сегодня на ложе. Завтра в семь двадцать у меня обратный воздухолет[114].

Богдан отступил на шаг — и лишь тогда увидел, что Жанна тоже вышла в прихожую и стоит, прислонившись к косяку двери, и смотрит на него. Не на Фирузе. На него.

И он увидел ее глаза.

Мгновением позже жены уже целовались, ровно любящие сестрички. Но Богдан чувствовал, что Жанне не по себе. И он, начиная ощущать смутную тревогу, уже догадывался, почему.

Но не догадывался, насколько.

Эпилог Баг, Богдан и другие хорошие люди

Александрия Невская, 23-й день восьмого месяца, средница, поздний вечер

— …И позвольте вам заметить, милейший господин Лобо, нам было приятно, неимоверно приятно иметь с вами дело! Правда, Сэм? Я, например, как увидел вас, так мне и стало неимоверно приятно. Вы знаете, как это бывает: встречаешь человека и понимаешь: будет очень, ну просто очень приятно, а на иного разок глянешь — и уже достаточно, больше и глядеть не хочется, ну совсем, напрочь отворачиваешься, когда встретишь — такой он поганый и дрянной, этот человек. Вы меня понимаете? И я вам говорю: нам всегда будет приятно иметь с вами дело, а уж в том, что такие случаи будут представляться там и сям, вы не сомневайтесь…

Баг рассеянно кивал; в голове были совсем другие, грустные мысли. Но ни к чему не обязывающая, беззаботная болтовня Люлю действовала как-то успокаивающе, даже убаюкивающе: с тех пор, как они встретились на углу Лигоуского проспекта, нихонский князь не закрывал рта ни на миг, то и дело оборачиваясь к своим спутникам, то налево, то направо, будто бы ожидая одобрения своим словам, — и Дэдлиб, покуривая длинную и тонкую сигару, с завидным терпением и регулярностью ему поддакивал, а Тальберг сигнализировал о своем согласии через раз — все больше жестами.

Вечер плотно лег на Александрию, и прохладное дыхание ночи уже запускало постепенно свои легкие пальцы в складки халата; Баг невыносимо устал. И даже рад был идти вот так — бездумно слушая разглагольствования гокэ, глядя на чуть отуманенные моросью фонари и черное небо, никуда не торопясь и ощущая подмышкой приятную тяжесть завернутой в плотную бумагу бутылки эрготоу.

Кажется, дело было окончено, сделано. И все же — ощущение какой-то тягостной незавершенности не покидало Бага. Пожалуй, первый раз в жизни он не чувствовал, что поставил точку. Что со спокойной душой закрыл файл и отправил его в архив. Потому что точка поставлена не была. Точку предстоит поставить другим, не ему. И только тогда дело закончится. Только тогда. А до этого — пройдет еще время…

Они вышли уже на угол Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Малых Лошадей — отсюда до харчевни Ябан-аги оставалось всего ничего: полсотни шагов, и ты уже внутри, в полумраке трапезного зала, и внимательный хозяин уже расставляет на столе перед тобой закуски и — чарки, острым оком разглядев увесистую емкость в бумаге. Баг уже открыл было рот, чтобы пригласить Люлю и его спутников, с коими успел так сблизиться за эти два дня, пропустить наконец, как они выражаются, по стаканчику, но вдруг увидел останавливающуюся неподалеку повозку такси.

Задняя дверца повозки открылась, и на тротуар ступила Стася. Легкая, тонкая в талии, воздушная, невесомая Стася, почти прозрачная во влажном свете фонарей… Баг остановился — Люлю тоже запнулся и встал, Дэдлиб, едва слышно чертыхнувшись, уперся ему в спину, Юллиус булькнул фляжкой… Баг смотрел на Стасю и чувствовал, как невыразимо приятное тепло, столь редко им в этой жизни испытанное, заполняет все его существо; родившись где-то в глубине груди, оно сделало голову пьяняще легкой, а мысли — невесомыми, хрустальными.

И, верно, почувствовав его взгляд, Стася увидела Бага и робко, потом — смелее улыбнулась ему. И шагнула навстречу.

— Извините меня, драгоценные преждерожденные, — сказал Баг в наступившей тишине, — извините, но мне, кажется, пора. Меня ждут.

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24-й день восьмого месяца, четверица, утро

Выспаться Богдану так и не удалось.

Они с Фирузе поднялись спозаранку, наскоро выпили кофе. Дверь в комнату Жанны была плотно закрыта, изнутри не доносилось ни звука, и Богдану оставалось лишь Бога молить и надеяться, что младшая жена покойно почивает.

Фирузе не отходила от него ни на шаг.

— Плетку забери и выброси, — попросил Богдан перед тем, как выходить. Она отрицательно помотала головой и сказала благостно и умиротворенно:

— Еще вся жизнь впереди.

Сегодня в ней и в помине не было той всполошенной нервности, того надрыва, с которым она вошла вчера. Женщина была счастлива, каждой клеточкой тела спокойно и благодарно счастлива — и это любой мог разглядеть издалека и с первого взгляда. Она светилась, как розовый бумажный фонарик, внутри которого горит свеча.

Богдан отвез ее на воздухолетный вокзал, подождал, пока она, помахав ему на прощание, скроется по ту сторону накопительных турникетов — а потом бегом бросился к «хиусу» и погнал повозку так, как никогда не гонял. Только визжали покрышки на мокром покрытии, развешивая следом мутные облака водяной взвеси.

Первое, что Богдан, вбежав домой, увидел — это стоящий посреди прихожей чемодан, с которым два месяца назад перебралась сюда Жанна.

Сердце у Богдана упало.

Жанна, неестественно спокойная и сосредоточенная, сидела в кресле подле чемодана — в светлом осеннем плаще и уличных туфлях.

— Ты куда-то собралась? — бодро и безнадежно спросил Богдан. — Дождик на дворе…

Она встала.

— Я ухожу, Богдан, — произнесла она очень ровно и очень напряженно; чувствовалось, что слезы у нее совсем близко. — Совсем ухожу. Я даже думала уйти, покуда тебя нет — чтоб не реветь у тебя на глазах. Но это было бы, как у вас говорят, не по-людски. «У вас», — услышал Богдан. Снова: «у вас», а не «у нас».

Он почувствовал слабость в ногах.

— Жанна…

— Только не надо ничего говорить. — Низкий, рвущийся голос ее шел откуда-то из самой груди. Из сердца. — Я все сама знаю. Я очень тебя люблю, очень, я не знаю, как буду жить. Я все ради тебя могу. Думала, смогу и это. А теперь поняла, что — нет. Это выше моих сил. И то и другое сразу… в одном доме… Слушать, как вы стонете за стенкой, в соседней комнате, и радоваться за вас… И знать, что, когда ты назавтра придешь ко мне, там, за стенкой, Фирузе будет радоваться за меня — да? У вас же в Ордуси все радуются, когда близким людям хорошо? И так — всю жизнь? Я не могу! — беспомощно выкрикнула она.

— Жанна… — бессмысленно повторил он, сам не зная, как продолжать, если она не перебьет.

Но она перебила.

— И я очень боюсь, что мало-помалу начну относиться к Фирузе плохо, — с усилием призналась она. — Этого я тоже не хочу. Совсем не хочу, понимаешь?

Она замолчала, но говорить «Жанна…» в третий раз Богдан уже не стал.

Она сделала порывистый шаг и остановилась. На дрожащих губах проступила нерешительная улыбка.

— Знаешь, мне было бы легче стать твоей любовницей. Хочешь? Я поселюсь где-нибудь на другом конце города, ты будешь приезжать раз в седмицу, или чаще, или реже — как сможешь. Я не буду ничего знать про то, как вы здесь, но когда ты приедешь — ты будешь мой… только мой. А не это! Не под одной крышей! Я не могу, Богдан, правда, не могу!

Слезы все-таки брызнули у нее из глаз.

Богдан тяжело вздохнул.

— Так у меня не получится, — проговорил он. — Это нечестно… это уже не вместе. Это не семья.

— Тогда прощай, — помолчав, сказала она, и, подняв чемодан, шагнула к двери.

Богдан вспомнил, как совсем недавно, расставаясь с нею перед Асланівом, в душе он тоже прощался с нею навсегда. И что из этого вышло. И как жалел он потом, что не задержал ее силой…

— Хочешь, я задержу тебя силой? — спросил он.

Она порывисто обернулась. В блестящих от слез глазах на миг полыхнула сумасшедшая надежда.

И погасла.

— Нет, Богдан. Не выйдет. Нет. Прощай.

— До свидания, — сказал Богдан.

Она попятилась, мотая головой и не отрывая завороженных глаз от его лица.

— Прощай.

А потом в апартаментах сделалось безжизненно, холодно и пусто.

Некоторое время Богдан так и стоял в прихожей. Как недопитая бутылка «Гаолицинского» на столе, среди оплывших, потухших свечей.

Он пошел и допил. В голове сразу зашумело, и захотелось плакать.

«Только бы она уехала на „тариэле“, — билось у него в голове. — Только бы на „тариэле“…» Почему-то это казалось ему сейчас очень важным, важнее всего. Потом он понял, что его раздражает и бесит нечто постороннее, неважное, чужое. Он попытался сообразить, что это. Сообразил не сразу.

В кухне чуть слышно бубнил новости репродуктор.

«…известный миллионщик и магнат Лужан Джимба, решив остаток жизни посвятить простому труду на благо народа, удалился к горам и водам, разделив свое предприятие по числу сыновей. До совершеннолетия оных управление каждой частью будет осуществляться независимым собором генеральных владык, назначенных преждерожденным Джимбой из числа наиболее проверенных и давно с ним работавших сотрудников…»

Богдан пьяно засмеялся и понял, что все-таки плачет. Кулаком, как ребенок, размазал слезы по щекам.

«…которому Драгоценная Яса была подарена без малого два месяца назад, неожиданно для всех разорился и был вынужден полностью распродать свои коллекции. По непроверенным сведениям, Драгоценная Яса Чингизова из Александрийской Патриаршей ризницы была приобретена за баснословную сумму неким несметно богатым тибетцем из Дарджилинга, который сразу заявил, что совершил покупку не для себя, а с богоугодной целью вернуть русскую святыню русскому народу и тем улучшить свою карму…»

Богдан вспомнил, что в холодильнике осталась нетронутой вторая бутылка. Чуть пошатываясь, он двинулся на кухню. Голос репродуктора стал громче и разборчивей:

«…в связи с этим князь заявил, что вне зависимости от результатов сегодняшнего голосования намерен наложить на челобитную о снижении налогов свое княжье недозволение. Если же Гласный Собор вознамерится преодолеть недозволение вторичным голосованием, он передаст рассмотрение тяжбы в Главное Управление Законообразности[115] в Ханбалыке. На сразу же заданный корреспондентом телепрограммы „Итоговая верность“ вопрос о том, каким образом подобный произвол может сочетаться с народоправством, князь ответил, что как раз именно челобитная по некоторым своим существенным чертам пребывает в явном противуречии с народоправственными эдиктами Дэ-цзуна, это легко доказать с документами в руках, и он, князь, только о соблюдении истинного народоправства и печется…»

Богдан выключил звук.

А потом, вместо того чтобы лезть в холодильник, взял телефон. Немного неуклюже попадая в кнопки, медленно набрал номер.

Гудок.

Гудок.

Гудок.

Голос.

— Благословите, батюшка!.. Нет. Нет, простите. Я сразу перейду к делу. Да, срочное… Пришло время, благословите исполнить епитимью, отче. Моя сила дэ[116] на ущербе. Я не сумел сохранить единство даже внутри собственной семьи. Я чувствую себя самым плохим человеком на свете, отец Кукша, самым плохим. Самым черствым, самым неумелым, самым жестоким… Самым глупым. Что? Да. Чем скорее, тем лучше.

Отец Кукша некоторое время молчал, видимо, прикидывая. А может, заглядывая к какие-то свои бумаги. Богдан ждал, стараясь дышать ртом, потише. Нос размок и забух от слез.

— Завтра? Благодарю вас, батюшка. Но… Да! Конечно, готов, конечно. Соловецкий скит… три месяца… в снегу, босиком, в рубище… И прямо сегодня можно выезжать? Вот как славно! Спасибо… Спасибо. Спасибо!!!

Некоторое время Богдан стоял посреди кухни с бестолково зажатой в руке трубкой. А потом, уже немного успокоившись, с просохшими глазами пошел к «Керулену», загрузил почтовую программу и, коротко известив руководство о настоятельной необходимости взять наконец давно ему, Богдану, положенное время для насущных духовных забот, а Бага — о том, что сегодня же уезжает надолго, помедлив мгновение, начал: «Дорогая, любимая Фирузе! Спасибо тебе за удивительный твой приезд. Теперь, после завершения дела, пришла мне пора немножко отдохнуть на Соловках. Но к вашему с доченькой возвращению я непременно…»

Э. Выхристюк, Е. Худеньков Предварительные разыскания о звере пицзеци

Загадочная фигура зверя пицзеци открывает перед пытливым исследователем новые горизонты постижения китайской культуры и шире — истории человечества в целом. Весьма отрывочные сведения об этом удивительном животном разрозненны и крайне редки, само же животное предстает фигурой настолько знаковой, что переводчики не могли не посвятить ему эти пусть краткие и далекие от полноты, но исполненные неподдельного благоговения заметки.

Впервые мы столкнулись с термином пицзеци при переводе с китайского «Дела о полку Игореве» голландского автора Хольма ван Зайчика: а точнее — в эпиграфе, представляющем собой выдержку из двадцать второй главы «Лунь юя» («Беседы и суждения»), всемирно известного сочинения древнекитайского философа и государственного деятеля Конфуция (551–479 до н. э.).

Надо сказать, мы тут же обратились к доступной нам справочной литературе, но нигде — за исключением цитируемой Х. ван Зайчиком двадцать второй главы «Лунь юя», ни слова о таком животном не нашли[117]. Это привело нас в некоторое замешательство, но естественным образом лишь разогрело наше любопытство.

Мы снеслись посредством телефона, интернета и почты с коллегами-китаеведами из разных уголков земного шара. Результаты были удручающими: никто из наших респондентов никакими определенными сведениями о пицзеци не располагал. Правда, от нескольких телефонных разговоров у нас осталось впечатление какой-то недосказанности. Так бывает, когда просишь описать простыми и ясными словами общеизвестное явление. Пришлось обходиться своими силами.

На данный момент нам приходится признать, что единственным источником, благодаря которому мы можем хоть как-то приподнять завесу тайны над зверем пицзеци, является эпопея Х. ван Зайчика «Плохих людей нет», где обильно цитируется считавшаяся давно и безвозвратно утерянной XXII глава «Суждений и бесед», в которой сосредоточены скупые, но крайне интересные и значимые высказывания великого учителя об этом мифическом зооморфном персонаже. Стоит еще раз оговорить, что нам неизвестно, каким образом XXII глава оказалась в распоряжении ван Зайчика. Но вопрос об аутентичности ее для нас в настоящее время уже не стоит: в том, что текст XXII главы написан самим Конфуцием, нас убедил, во первых, тщательный текстологический анализ приводимых ван Зайчиком выдержек, а во-вторых, уверенность в кристальной честности великого еврокитайского гуманиста, который никогда не пошел бы на подлог или розыгрыш.

В нашем распоряжении находится всего несколько отрывочных письменных свидетельств, прямо или косвенно связанных с этом животным. Первое, самое полное, — уже упоминавшийся выше эпиграф. Обратимся к тексту:

Однажды Му Да и Мэн Да пришли к Учителю, и Му Да сказал:

— Учитель, вчера мы с Мэн Да ловили рыбу на берегу реки Сян и вдруг услышали какие-то странные звуки. Мы обернулись и увидели животное – у него была огромная голова с небольшими ветвистыми рогами, длинное тело и короткие ноги. Оно тонко поскуливало и смотрело на нас большими глазами, а из глаз текли слезы. Мэн Да крикнул, и животное скрылось в зарослях тростника. Я считаю, что это был цилинь, а Мэн Да говорит, что это был сыбусян. Рассудите нас, о Учитель!

Учитель спросил:

— А велико ли было животное?

— Оно было размером с лошадь, но высотой с собаку! — ответил Мэн Да.

— Уху! — воскликнул Учитель с тревогой. — Это был зверь пицзеци. Его появление в мире всегда предвещает наступление суровой эпохи Куй. А столь большие пицзеци приходят лишь накануне самых ужасных потрясений!

В данном эпизоде, представляющем собой диалог Конфуция и его ближайших учеников Му Да и Мэн Да (в двадцать второй главе они упоминаются постоянно; видимо, на склоне лет Конфуций выделил этих двоих среди прочих своих последователей), нам открываются некоторые признаки и свойства зверя пицзеци. А именно:

1. Самые иероглифы, которыми записан термин пицзеци, говорят о многом: пи – «кожа», «кожура», «оболочка»; цзе – «разделывать» (например, тушу), «сдирать», «расчленять»; наконец ци — «самец цилиня», довольно известного мифического животного. Переводя иероглиф за иероглифом, мы получаем таким образом «цилиня, сдирающего кожу» или «цилиня, освобождающего от оболочки»[118]. Недаром Му Да решил, что перед ним именно цилинь.

В связи с этим весьма примечательным кажется то обстоятельство, что пицзеци относится именно к отряду цилиневых, про которых из разных текстов известно, что они, цилини, являлись в мир людей в качестве предвестников благих событий глобального свойства — вроде воцарения новой династии, несущей с собой мир, спокойствие и процветание. А уж поимка цилиня считалась безусловным знаком идеального, мудрого и гуманного правления.

С другой стороны, дерущиеся, бодающиеся, «бьющиеся» цилини издревле считались признаком событий зловещих, трагических и притом катастрофического свойства.

Судя по всему, пицзеци, как цилинь по происхождению, эту самую судьбоносность получил по наследству, но – с отчетливо выраженным отрицательным знаком: зверь был предвестником дурных событий, на что прямо и недвусмысленно указывается в конце диалога, где Конфуций говорит своим ученикам буквально следующее: «Его появление в мире всегда предвещает наступление суровой эпохи Куй». Об эпохе Куй см. ниже.

Итак: зверь пицзеци – несомненно некий подвид (разновидность?) цилиня. Его кости (предположительно – черепные) в древности использовались для гаданий; по крайней мере, в «Деле поющего бамбука» есть короткая, но характерная цитата из двадцать второй главы «Лунь юя»: «Вчера гадали на костях пицзе. Будет радость». Судя по иероглифам, в данном случае речь несомненно идет о костях зверя пицзеци.

2. Кое-что можно уяснить и о внешнем виде зверя. Обычного цилиня часто изображают в виде однорогого оленя, с шеей волка, хвостом быка, копытами коня, разноцветной шерстью и панцирем черепахи. А вот как описан зверь пицзеци у Конфуция: «…у него была огромная голова с небольшими ветвистыми рогами, длинное тело и короткие ноги. Оно тонко поскуливало и смотрело на нас большими глазами, а из глаз текли слезы». То есть нашему взору в этом описании предстает некое довольно крупное животное – «размером с лошадь», с большой головой, имеющей незначительные роговые выросты ветвящегося типа, с длинным телом, покоящимся на непропорционально коротких ногах – «высотой с собаку». Разумеется, мы в данном случае берем в качестве предмета для сравнения среднестатистическую собаку, допустив, что это будет нечто вроде ирландского сеттера либо чуть крупнее или мельче. Облик пицзеци настолько необычен, что Мэн Да в какой-то момент решил даже, что перед ними сыбусян[119].

Также про пицзеци известно, что у этого животного весьма значительные по размеру глаза, имеющие способность к слезоизвержению (если, конечно, Му Да описал все правильно и не принял за слезы некую, скажем, слизь, проистекавшую от специфического для данного вида цилиня заболевания глаз).

3. Характерной чертой пицзеци, которую следует непременно подчеркнуть, является то обстоятельство, что животное стремится к обществу людей и с этой целью скрытно подходит к ним сзади – как это описано в приведенном выше эпизоде. Животное может издавать звуки, в нашем случае – поскуливать. В свете этого поскуливания и слезоотделения, а также того, что Конфуций связывает появление пицзеци с наступлением эпохи Куй, можно предположить, что этот зверь достаточно разумен – по крайней мере для того, чтобы осознавать роль вестника печальных событий, которую уготовила ему безжалостная природа. Другими словами, пицзеци прекрасно понимает, чем чревато для людей его появление – но не может не выполнить свой долг, формулируемый знаменитыми этико-философскими категориями ли и дао. Например, ли Солнца – подниматься по утрам над восточным горизонтом и в течение всего светового дня освещать землю; пусть оно знает, что с восходом начнется отложенная до света страшная и кровопролитная сеча, и десятки тысяч людей лягут костьми при первых же солнечных лучах – оно не может не следовать дао и не соблюдать ли. Нелепо было бы спрашивать у Солнца: ты готово взять на себя ответственность за всю кровь, что прольется в этот день? Кровь проливают те, кто режет жилы ближним и дальним своим; Солнце лишь старается, чтобы род людской не сидел в холоде и темноте, а предъявляет к нему подобные обвинения лишь тот, кто стремится хоть на кого-нибудь переложить ответственность за то, что пользуется теплом и светом, мягко говоря, не лучшим образом.

Сколько можно понять, все вышесказанное относится и к пицзеци, вернее, к связанным с ним морально-этическим проблемам.

4. Про эпоху Куй, наступление которой Конфуций тесно связывал с появлением пицзеци, также известно до обидного мало. В «Деле поющего бамбука» приводится другой эпизод из двадцать второй главы «Лунь юя», свидетельствующий о безусловно негативном восприятии в древнем Китае этой эпохи: «Однажды Мэн Да встретил Учителя на берегу реки Сян. Учитель был погружен в молчание. Мэн Да спросил его об этом. Учитель отвечал, что размышляет об эпохе Куй. Мэн Да попросил объяснить. „Страшно! Страшно!“ — ответил Учитель». Конфуций прямо называет в приведенной в качестве эпиграфа цитате эпоху Куй «суровой»; в его кратком высказывании имплицитно содержится недвусмысленное указание на то, что главным содержанием эпохи являются ужасные потрясения (это совершенно определенного можно заключить из фразы о том, что появление больших пицзеци предвещает наступление такой эпохи Куй, при которой происходят САМЫЕ ужасные потрясения). Совершенно очевидно, что ни к мифическому одноногому быку куй[120], описанному в древнекитайском сочинении «Шань хай цзин» («Книга гор и морей», разд. «Да хуан дун цзин»), ни тем более к сановнику Кую, служившему по музыкальной части при дворе легендарного императора Шуня, эпоха Куй отношения не имеет. В свете этого известная фраза «Куй и цзу», т. е. «Куй об одной ноге» или, в более морализованном, чисто конфуцианском, переводе, «Таких, как [сановник] Куй, и одного было достаточно»[121] должна быть кардинально пересмотрена и переведена правильно: «Одной [эпохи] Куй вполне достаточно!» То есть эта эпоха, как был абсолютно убежден Конфуций, знаменует собой наступление череды столь глобальных и катастрофических катаклизмов, что никакое другое бедствие не идет в сравнение с ними. По-видимому, надо понимать это так, что одной всеобъемлющей эпохи Куй вполне достаточно для исчезновения рода людского с лица Земли — поэтому второй эпохи Куй случиться просто не может. Собственно, ей не с кем будет случаться.

Таким образом, имеющиеся скудные сведения о звере пицзеци позволяют заключить, что появление этого животного в мире воспринималось в древнем Китае как неблагое предвестие грядущей эпохи Куй, несущей с собой поразительные по масштабам катастрофы и разрушения, и зверь пицзеци, так или иначе осознавая свою незавидную роль, этой роли отнюдь не радуется, хотя на нем самом вины никакой нет – как нет ее на часовом механизме установленной самими людьми адской машины.

И если кто-то вдруг однажды услышит за спиной характерное поскуливание и, обернувшись, увидит похожее на описанное Му Да животное, из больших печальных глаз которого неудержимо катятся слезы, пусть знает, что где-то вскорости может наступить безжалостная эпоха Куй.

Насколько нам известно, в общемировом масштабе такая эпоха пока еще ни разу не наступала[122]. Это легко понять из того, что человечество все еще существует и даже продолжает развиваться. Только вот куда?

Нам лишь остается напомнить по этому поводу: Куй и цзу!

Список рекомендованной литературы

ал-Газали. Эликсир счастья. Том 1. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001 (в печати).

Васубандху. Учение о карме. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2000.

Ермакова Т. В., Островская Е. П. Классический буддизм. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999.

Китайская геомантия / Сост., вступ. статья, пер. с англ., коммент. и указ. М. Е. Ермакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1998.

Мартынов А. С. Конфуцианство. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001 (в печати).

Пу Сун-лин. Странные истории из Кабинета Неудачника. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2000.

Тан люй шу и. Уголовные установления Тан с разъяснениями. Цзюани 1–8 / Пер., введ. и коммент. В. М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999.

Торчинов Е. А. Даосизм. «Дао-Дэ цзин». СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999.

Торчинов Е. А. Даосские практики. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.

Чжан Бо-дуань. Главы о прозрении истины / Пер. с кит., вступ. статья и коммент. Е. А. Торчинова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1994.

Хисматулин А. А. Суфийская ритуальная практика. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1996.

Хисматулин А. А. Суфизм. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999.

Хольм Ван Зайчик Дело лис-оборотней

My Да и Мэн Да, готовясь к аудиенции у князя, пришли к Учителю справиться о сообразном поведении.

— Вы, Учитель, — сказал Му Да, — непревзойденный знаток ритуала. Как, чтобы предстать перед князем наилучшим образом, следует дышать?

Учитель ответил:

— Так, как дышится.

Му Да спросил:

— Не следует ли, чтобы казаться лучше и доказать свою почтительность, дышать чаще?

Учитель ответил:

— Этим ты докажешь только то, что ты прожорливый гордец, и князь тебя отринет.

Мэн Да спросил:

— Не следует ли, чтобы казаться лучше и доказать свою почтительность, дышать реже?

Учитель ответил:

— Этим ты докажешь только то, что ты трусливый скупец, и князь тебя отринет.

— Неужели для дыхания нет ритуала, с помощью которого можно было бы казаться лучше и наглядно выразить свою почтительность? — спросили оба.

Учитель ответил:

— Мелкий человек озабочен тем, чтобы казаться лучше, а благородный муж озабочен тем, чтобы становиться лучше. Не может быть дыхания лучшего, нежели естественное. Для дел, подобных дыханию, нет лучшего ритуала, нежели быть таким, каков ты есть на самом деле[123]

Конфуций. «Лунь юй», глава 22 «Шао мао».

Пролог

От: «Samilvel Dadlib» <dadlib@gov.tump.tmp>

Кому: «Багатур Лобо» <lobo@mail.aleksandria.ord>

Тема: Приветствия из-за океана

Время: Fri, 8 Sept 2000 22:11:06


Многоуважаемый господин Лобо, с тех пор как мы расстались с Вами, утекло уже много воды и прошло изрядное количество времени, но мы с господином князем регулярно вспоминаем о Вас, а также и о Вашем замечательном городе, Александрии Невской, где мы с восторгом побываем еще не раз, пусть только представится случай.

Их сиятельство выражают Вам свое глубочайшее почтение и просят передать, что редкое удовольствие от общения с Вами трудно забыть. Еще их сиятельство говорят об особом впечатлении, какое на них произвели ухоженные и благоустроенные ордусские помойки, и желают в самом ближайшем будущем построить нечто подобное в своем загородном имении и обязательно поселить рядом, в особом домике, специального смотрителя. Если опыт приживется, их сиятельство намерены ходатайствовать о повсеместном внедрении помоек нового образца в нашей стране. Юллиус также велел кланяться. У него уже почти совсем прошли хандра и переутомление, он снова полон жизни и сил и как ни в чем не бывало принимает самое живое, даже иногда чересчур живое участие в тутошней политической борьбе, принявшей в последнее время очень острые формы.

А так все хорошо. Надеюсь, что и у Вас, и у Вашего друга, и у Вашей милой девушки также все складывается неплохо и даже где-то отлично. Я, например, и представить себе не могу, чтобы оно было как-то иначе, а?

Однако я хочу обеспокоить Вас маленькой чисто дружеской просьбой. В последнее время у нас прошло несколько шумных судебных процессов, связанных с применением новомодного препарата «Fox Fascinations». Препарат этот – ордусского происхождения, патент № 7698345672-00765 принадлежит Лекарственному дому Брылястова. В кратком письме не могу сказать Вам большего, но прошу, если это возможно, навести справки о данном препарате. Интерес у меня тут скорее личный, и мне крайне неловко затруднять Вас, но я очень на Вас надеюсь, господин Лобо.

Кстати, их сиятельство днями в беседе со мной выразили надежду, что Вы и Ваш друг сумеете выбрать пяток дней, свободных от государственных дел, да и посетите нас запросто в нашем захолустье. Что Вы об этом думаете, многоуважаемый господин Лобо?

Надеюсь на Вас и на Ваш скорый ответ, искренне Ваш

Сэмивэл Дэдлиб[124], инспектор.
Р. S. Днями я направил в Ваш адрес маленький ящичек сигар, которыми я имел случай Вас угостить. Кажется, они не вызвали у Вас отвращения. Не откажите принять.

WBR[125].

Багатур Лобо

Александрия Невская, Разудалый Поселок, 11-й день девятого месяца, первица, вечер

Серое осеннее небо навалилось на Александрию Невскую. Недвижимая пелена туч, вязкая и равнодушная, вот уж несколько дней осыпала город мелким, холодным дождиком, а тучи все не иссякали.

Баг подошел к окну. Отсюда, из отделанной мрамором сухой и светлой залы при входе в станцию подземных куайчэ[126] «Три богатыря», унылый дождь казался нелепой картинкой на экране телевизора; стоит лишь переключить канал – и дождь исчезнет, уступив место черноокой и остроумной красавице Шипигусевойname=r127>[127] или очередной серии «Записок о происках духов», фильмы столько же зрелищной, сколько и познавательной.

За спиною Бага чуть слышно, мерно и надежно урчали самодвижущиеся лестницы.

Баг глянул на часы и перешел в ту половину залы, где курение было невозбранно: в его распоряжении было еще пять минут. Через пять минут большой колокол на Часовой башне отобьет семь часов. Через пять минут придется выходить под дождь. На половине для курящих было пустынно: двое преждерожденных с зонтиками-тростями в руках прохаживались неподалеку от лестниц, явно поджидая кого-то. Невидимый воздухосвежитель создавал мягкий, приятный ветерок.

Баг присел на мраморную лавку у окна, положил рядом длинный зонт, выудил из рукава халата пачку любимых «Чжунхуа» и щелчком выбил сигарету. Из поясного кошеля достал массивную серебряную зажигалку – памятный подарок заокеанского человекоохранителя Сэмивэла Дэдлиба, — провел пальцем по дну, где были выдавлены буквы «Zippo», крутанул ребристое колесико, вызвав к жизни пламя, и прикурил.

В непосредственной близости от станции «Три богатыря» начинается обширный район, именуемый Разудалым Поселком, — хаотическое сплетение узких улочек, что и на востоке страны, в Хан-балыке, и в Александрии, на западе, называют хутунами[128]. От станции «Три богатыря», последней на линии, отходят три улицы: Ильи Муромца, Добрыни Никитича и Алеши Поповича. Довольно скоро, шагов[129] через четыреста, безымянные хутуны, образованные одноэтажными, лепящимися друг к другу постройками из камня, кирпича и, реже, из бревен, растворяют эти улицы в себе, и дальше уж идет затейливая мешанина домов и домишек, разобраться в коей под силу лишь местным жителям. С адресами здесь туго. Адресов в привычном смысле в Поселке попросту нет. Есть имена домов, и дома те обыкновенно получают название по имени хозяев: дом Чжана Семиглазого, дом Исаака Петровича, дом Вани Кривого, дом того Хурулдая, что три года назад свалился с крыши… Самые сведущие в географии Поселка – служащие здешних почтовых отделений да вэйбины[130], несущие в хутунах свою нелегкую службу; пожалуй, только они знают здешние места как свои пять пальцев и безошибочно могут найти дорогу к нужному дому.

Дома в Поселке возводятся в прямом соответствии с фантазиями и денежными возможностями хозяев, а поскольку в Разудалом живут люди, чьи капиталы оставляют желать лучшего, то и дома местные домами в полном смысле этого слова назвать нельзя. Скорее, это более или менее просторные строения, причем форма, размер и цвет их весьма разнообразны и нередко весьма несообразны. И всюду – заборы, непременные кирпичные заборы, хотя обитатели Поселка отличаются нравом скорее открытым и склонны к бесшабашному веселью да разудалым массовым гуляниям по праздничным дням – от чего, собственно, и пошло название района.

Большинство здешних жителей трудятся на расположенных неподалеку фабриках или же заняты в разнообразных местных кустарных производствах. Изделия поселковых мастеров можно приобрести буквально по всей необъятной Ордуси[131], особенно славятся искусно вытканные коврики с изображениями сцен из жизни благоверного князя Александра: «Благоверный князь Александр созерцает лебедей», «Князь Александр вступает в единоборство со свирепым тигром», «Волки алчут вразумления у великого князя»… В Разудалом обосновались простые и бесхитростные ордусяне, не ищущие иной жизни и справедливо полагающие истинным речение из двадцать второй главы «Бесед и суждений» Конфуция, понятое ими, увы, несколько прямолинейно: «Благородный муж, напрягая все силы, идет путем соблюдения гармонии, а благодарный народ, вторя ему, делает, как умеет, свое дело и, как умеет, радуется».

Большинство. Но к сожалению – не все. Нити многих запутанных уголовных дел зачастую приводят именно сюда, в дальние хутуны, вотчину самых непритязательных слоев александрийского общества. Здесь процветают полулегальные заведения, где частенько устраиваются азартные игры в мацзян или в кости – не за интерес, но на деньги; здесь есть дворы, в которых можно купить вещи, к продаже не разрешенные или даже противуправным образом отрешенные от своих законных хозяев, и именно в лабиринтах хутунов частенько пытаются скрыться от справедливого вразумления человеконарушители; здесь на каждом углу в миниатюрных лавочках и харчевнях на три столика можно разжиться бутылкой-другой самого дешевого и самого крепкого эрготоу[132], любовно прозванного в народе «освежающим» за свою способность безотказно отшибать напрочь всякое разумение даже у видавшего виды человека.

Понятное дело, культуру насильно в человека не воткнешь; в Ордуси эту довольно грустную истину знали, наверное, лучше, чем где бы то ни было в мире. Культурность – прежде всего усилие, и ежели оно сызмальства не сделалось человеку свычным, даже внутренне потребным (оттого-то многочисленные подразделения Палаты церемоний и уделяют столько внимания детям, особенно детям тех, кто населяет хутуны), потом уж обычная леность людская служит ему почти неодолимым препятствием. На необъятных просторах империи встречается еще немало людей, которым по каким-то – лишь Будда знает каким – причинам так и не стало интересным ничто главное: ни светозарные высоты духа великих религий и вечный поиск смысла жизни земной, питающий истинное искусство; ни головокружительные бездны, на краю коих вечно пребывает настилающая над ними общепроходимые гати наука; ни хотя бы чистое, просторное, состоятельное и добродетельное житье, столь естественное для большинства ордусских подданных… Что греха таить: хутуны населены были в основном варварами – и не в обычном понимании этого слова, исстари обозначавшего людей иной, неордусской, культуры, а скорее в том его значении, которое столь же давно сделалось обычным в Европе: люди, почти чуждые всякой культуры, не ведающие ритуалов и возвышенных забот. Отсутствие подлинной воспитанности бросается здесь в глаза даже невнимательному наблюдателю. Человек с дорогим перстнем на пальце, одетый в прекрасный шелковый с узорочьем халат, может, например, в присутствии женщины произнести бранное слово или высморкаться прилюдно прямо в землю, после чего спокойно достать из рукава дорогой расшитый платок и утереть нос. Ежели человек повзрослел и заматерел в таком состоянии души, изменить его, как правило, уже нельзя. Разве что мудрое Небо вразумит так или иначе, смотря по вероисповеданию. Земным властям в эти духовные области путь заказан: насилие невместно, а увещевание – запоздало.

Каким бы ни уродился и ни стал человек – надо дать ему прожить жизнь так, как он хочет.

Конечно, если он при том не вредит окружающим.

Поэтому Баг не очень любил район хутунов и, как правило, оказывался здесь лишь по служебной надобности. Вот как сегодня.

Несмотря на противный, навевающий хандру дождик, Баг был исполнен легкого, пьянящего азарта, всегда сопутствовавшего близкому и удачному завершению очередного дела: к концу подходило расследование о целой сети – четыре заведения единовременно! — подпольных опиумокурилен, выявленных в Разудалом Поселке. Как было установлено в результате надлежащих деятельно-розыскных мероприятий, тягой к неумеренному употреблению психонарушительного дурмана александрийские хутуны были обязаны некоему Прасаду Лагашу. Сей предприимчивый подданный, в молодости получивший степень сюцая врачевания, вскоре расстался с постылой практикой: оказалось, что человекополезное лекарство прельщает его куда меньше, нежели человеконарушительное предпринимательство. Погостив в Катманду у Копралы, двоюродного брата по отцовской линии, Прасад своими глазами увидел, какой размах может приобрести опиумокурение и какие немалые деньги из этой вредной привычки можно извлечь. Копралы покровительственно похлопывал брата по плечу, рисовал на листке бумаги цифры и горячо обещал всяческую помощь.

Цифры манили. Прасад вернулся в Александрию вдохновленный открывшимися перспективами: в Разудалом Поселке он уже владел несколькими харчевнями и лавками, и если к прибылям от торговли спиртными напитками удастся добавить еще и доходы от опиумокурения, то можно будет подумать о расширении предпринимательства, о приобретении новой недвижимости и, иншалла, быть может, даже об установлении контроля над всеми харчевнями и лавками Разудалого Поселка. А там…

Очень скоро в принадлежащих Лагашу заведениях немногочисленные, но верные его служители оборудовали специальные закуты, где к услугам жителей и гостей хутунов выстроились удобные лежанки и курительные приборы: Прасад предлагал посетителям новое средство расслабить тело и очистить душу после трудовых будней. Посетители заинтересовались. Потом вошли во вкус.

Но… Прасад был жаден. В мечтах уж возомнив себя князем Разудалого, он захотел много и сразу. Наняв себе в помощь несколько дюжих молодцов, Прасад забыл о главном и устремился к низменному, взявшись силой внедрять опиум в харчевни, ему не принадлежавшие. Чем больше охвачено заведений, тем выше прибыток, так справедливо полагал Лагаш.

Обращаться к вэйбинам для решения возникающих разногласий было не в характере обитателей хутунов. И нечестный Прасад беззастенчиво этим воспользовался. Попытки здешних жителей совладать с Лагашем своими силами не увенчались успехом: аспид заранее подготовился к стычкам и оттого оказался сильнее. Окончательно распоясавшись, он снял со стены двуствольное ружье деда и прилюдно, прямо посреди переулка отпилил стволы, после чего стал ходить по хутунам с обрезом за пазухой и даже прозвище получил – Обрез-ага. Местные жители растерялись. Опиумокурильни расцвели в Поселке несообразно пышным цветом. Лагаш подсчитывал барыши.

Но великий Учитель в двадцать второй главе «Бесед и суждений» не зря сказал: «Я не знаю ни одного правления, которое было бы бесконечным». И самовольно присвоенный Прасадом Небесный мандат местного значения уже уплыл из его рук, хотя Лагаш еще и не подозревал об этом. Вскоре несколько человек потеряли трудоспособность, интерес к жизни и самое здоровье вследствие чрезмерного употребления опиума на сон грядущий; а Ван Девятый попал в больницу. Улусное Ведомство Народного здоровья всесторонне изучило причину заболевания Вана, и вскоре Обрез-ага, сам того не ведая, попал в поле зрения Управления внешней охраны.

За седмицу стараниями Бага и взятого им в помощь старшего вэйбина Якова Чжана – Баг с симпатией наблюдал, как этот розовощекий и слегка еще по-детски наивный молодец постепенно превращается в сведущего и пытливого мастера сыскного дела, — расположение всех заведений, где курили опиум, было определено с наивозможной точностью; также были составлены подробные списки всех подданных, имевших отношение к распространению опасного для здоровья порока. Управление внешней охраны, со слов очевидцев, составило членосборный портрет человека, который, по всем вероятиям, являлся старшим заправилой, и так человеконарушитель был изобличен. Десять самых способных вэйбинов, переодевшись в гражданское платье, за трое суток непрестанного служебного бдения установили, где Обрез-ага бывает по своим противуправным делам, и нынче вечером, при стечении значительных сил Управления, одурманивание ордусских подданных опиумом решено было пресечь: по условленному сигналу вэйбины накрывают все нехорошие заведения, а Баг с Яковом Чжаном – задерживают заправилу и его ближников. Как стало известно, вечерние часы после обхода своих владений и взимания ежедневной неправедной дани Лагаш со своими ближниками коротал в несообразном веселии в харчевне «Кун и сыновья».

Баг еще раз взглянул на часы и раздавил окурок в бронзовой пепельнице. Пора. Он легко поднялся с места и машинально потянулся поправить за поясом меч. Но меча не было на привычном месте: родовой клинок Бага канул в небытие, растворенный ядовитой слюной злоумного подданного Козюлькина[133], а новый меч прославленный ханбалыкский мастер Ганьцзян Мо-шу обещал отковать лишь через полтора года. Баг вздохнул, незаметно проверил скрытые плотным халатом боевые ножи, подхватил зонт и пошел к выходу из залы – туда, где с едва слышным шорохом сеялся сквозь густеющие сумерки бесконечный дождь. Пора.

Четвертью часа позже, попрыгав через лужи, изрядно попетляв по переулкам, преодолев бесчисленное количество поворотов и, несмотря на зонт, все же промокнув, Баг вышел к цели – небольшой, шагов в двадцать, площади, главной достопримечательностью которой было широкое приземистое здание из красного кирпича: харчевня «Кун и сыновья». Владелец харчевни действительно носил фамилию Кун и пытался возвести свой род к отдаленным потомкам Конфуция. Вотще: база данных Управления внешней охраны со всей очевидностью свидетельствовала о том, что он совершенно из других Кунов.

Окна харчевни уютно светились. Баг, отряхнув с халата капли, закрыл зонтик, толкнул дверь и вошел внутрь.

Вечерняя непогода собрала под крышей «Куна и сыновей» полтора десятка человек, занявших все свободные столики. Тусклым, но приятным светом светились свисавшие с низкого потолка фонари с кистями. К фонарям поднимались клубы табачного дыма. У самого входа, прямо на грязном, усеянном очистками от дынных семечек полу, примостился пожилой преждерожденный в поношенном халате, маленькой шапочке и в черных очках: слепой музыкант, пристроив на колене видавший виды эрху[134], извлекал из единственной струны меланхолические, заунывные звуки.

На Бага никто не обратил внимания: ну пришел еще один озябший преждерожденный в мокром халате, сейчас займет свободное место, закажет Куну лапши и эрготоу, выпьет и согреется. Мельком глянули – и вернулись к застолью и прерванным беседам.

В дальнем углу, по правую руку от пестрой занавески, скрывавшей проход в кухонное помещение, — где, надо думать, трудились сыновья Куна, — и рядом с небольшим телевизором, сидел вполоборота к Багу переодетый Яков Чжан, увлеченно тянувший пиво из высокой кружки. Покосившись на вошедшего Бага, Чжан еле заметно кивнул.

По левую руку от занавески, за самым большим и чистым столом, устроились двое в темно-синих халатах, могучего сложения и с невыразительными лицами; а между ними, спиной к стенке, восседал бритый налысо крепыш ростом поменьше. Обрез-ага. Негромко переговариваясь, троица налегала на жареный с креветками и кусочками курицы рис, обильно запивая его эрготоу. Тихо звякали то и дело сдвигаемые чарки, слышалось довольное кряканье.

Занавеска поднялась, и к Багу устремился пузатый ханец, явно уже встретивший шестидесятилетие. В негустой его шевелюре просматривались седые волоски, жидкая бородка тряслась от усердия, животик перетягивал некогда белый фартук – это и был Кун, хозяин заведения. Он приветственно улыбался и делал приглашающие жесты руками:

— Проходите, драгоценный преждерожденный, проходите! Чего изволите откушать?

— Лапши с креветками и эрготоу, — пожелал Баг, оглядывая давно нуждающиеся в покраске стены. — Ну и мерзкая же погода…

— О да, да, погода мерзейшая! — тут же согласился Кун и для убедительности всплеснул руками. — Устраивайтесь, где вам удобнее, драгоценный преждерожденный, а я мигом! — Он скрылся за занавеской и там тут же что-то зашипело и заскворчало.

Баг, лавируя между столиками, уверенно направился к столику Обрез-аги и, не тратя времени на приветствия, уселся на свободный табурет. Положил зонт на стол.

Ближники прервали процесс питания. Обрез-ага медленно поставил на стол очередную, только что осушенную чарку и поднял маленькие, блестящие глазки на незваного пришельца.

— Пересядь, — прогудел Багу один из ближников, приподнимаясь. — Пересядь отсюда. Ну.

В харчевне мгновенно установилась тишина. Даже слепец перестал терзать эрху. Баг опустил руку на зонт.

— Мишад дело говорит, — с интересом глядя на Бага, вполголоса заметил Обрез-ага. — Ты ошибся столиком, преждерожденный, — другой ближник отложил палочки. Яков Чжан за его спиной ощутимо напрягся.

— Отчего же… — глядя прямо в глаза Обрез-аге и не обращая внимания на схватившего его за плечо ближника, так же негромко сказал Баг. — Вы ведь Прасад Лагаш, подданный?

— Э… — открыл было рот Обрез-ага, и тут в глазах его засветилось понимание. — А! — вскрикнул он громко. — А! Вэйтухай![135] — и рванулся встать, но Баг коротким движением прижал его столешницей к стенке, одновременно ткнув зонтом в солнечное сплетение дюжего Мишада. С коротким стоном ближник, забыв о Баге, повалился обратно на свой табурет. Правого ближника уже цепко держал за вывернутую руку подскочивший Яков Чжан.

— Управление внешней охраны! — Баг продемонстрировал бессильно ерзающему Обрез-аге пайцзу, и тот злобно заскрипел зубами. — Подданный Лагаш, ваши человеконарушения потрясли Небо, вы задержаны и пойдете с нами. Еч Чжан, сигнал!

— Слушаюсь! — Яков Чжан выхватил из-за пазухи передатчик и нажал на кнопочку. Но то ли он, впервые удостоившись быть названным не единочаятелем, а просто ечем[136], ослабил от волнения хватку, то ли ближник, которого Чжан держал, перед лицом неминуемого водворения в узилище удвоил усилия в попытке освободиться – так или иначе, но громила вырвался и, потеряв равновесие, всем немалым весом обрушился на стол; ножки стола подломились, и посуда и бутылки полетели в Бага. Баг инстинктивно отпрыгнул вместе с табуретом назад, — Обрез-ага тут же извернулся, пал наземь и, прошмыгнув между ног старшего вэйбина, скрылся за пестрой занавеской.

— Держите этих! — крикнул Якову Баг, пинком направляя вскочившего с рычанием ближника к его бесчувственному собрату, и устремился следом за Обрез-агой в проем кухонной двери, где враз загремели сковороды и гулко ухнул об пол полный чего-то жидкого и горячего медный котел.

Промелькнули застывшие в удивлении Кун и молодец помоложе, в белом колпаке и с разделочным тесаком в руках; ноги еще одного служителя питания вяло шевелились, едва видные из-под груды осыпавшейся со стеллажа металлической посуды, — дальше узкий коридорчик, поворот – бу-у-у-ух! — глухо рявкнуло что-то за стеной, совсем рядом. «Обрез, обрез! — яростно подумал Баг. — С собой у него обрез, с собой…» Тут он вылетел в маленький дворик и, кувырнувшись вправо, схоронился за баком с мусором.

Вовремя. Раздалось очередное «бу-у-ух!», и сверху на Бага посыпались осколки кирпича: Обрез-ага выпалил в стену над его головой.

— Управление внешней охраны! — раздался совсем рядом голос. — Остановитесь и положите оружие на землю! — Вэйбины, как и было задумано, окружили харчевню Куна со всех сторон.

В ответ невидимый Обрез-ага коротко лязгнул затвором.

«Ах ты, скорпион недодавленный…» Баг, вдыхая ароматы отходов, вытащил нож и чуть высунулся из-за бака. Вгляделся: нет, ни зги не видно. И дождь этот, как нарочно…

— Лагаш, выходи! — крикнул Баг и одновременно сместился за соседний бачок.

— Бу-у-ух! — было ему ответом, и в том месте, где честный человекоохранитель сидел мгновение назад, в стену, прошив бачок, впилась очередная пуля. Обрез-ага стрелял недурно, ой недурно.

— Лагаш, ты же сам себе подмышки бреешь![137] Слышишь меня? — Баг снова сместился и плечом уперся в стену: дальше маневрировать было некуда.

Однако выстрела не последовало. «Что он там задумал? Или все же вразумился?..» В этот миг яркий луч света прорезал сумрак дворика – это вэйбины подняли на палке над стеной мощный фонарь, и в его свете Баг отчетливо увидел Обрез-агу: тот, взобравшись на крышу, одной рукой держался за печную трубу, а другая его рука, с обрезом, сторожко выцеливала Бага за бачками. Глаза противников встретились, и Баг мгновенно рухнул на землю; новая пуля высекла искры там, где только что находилась его голова.

Обрез-ага громко и несообразно выругался, а Баг пружиной взвился над бачками, одновременно перехватывая нож для броска и – метнул… Нож коротко просвистел в воздухе и со всего маху врезался Лагашу тяжелой рукоятью в лоб.

Обрез-ага инстинктивно дернул пальцем и пальнул в небо, а затем рухнул вниз, с грохотом круша что-то, в темноте невидимое. Остро пахнуло какой-то гнилью.

Через стену перемахнул рослый вэйбин и отбросил деревянный засов с маленьких врат, тут же во дворике стало людно и светло: принесли много фонарей и принялись деятельно вязать бесчувственно лежавшего посеред всякой дряни Лагаша. Один вэйбин поднял обрез Прасада, поднес к свету и уважительно покачал головой: вещь!

Баг механически оглядел халат: испорчен. Полез в рукав за пачкой «Чжунхуа». Вытянул сигарету. Рука дрожала.

«Он же запросто мог прервать мое нынешнее рождение… — мелькнула запоздалая и какая-то очень отстраненная мысль. — Если бы не фонарь, я бы не увидел скорпиона и скорпион попал бы в меня, а не в стену… Как это было бы несообразно – погибнуть из-за таких пустяков! Карма…»

— Докладываю, преждерожденный единочаятель Лобо… — сконфуженный своей оплошностью Яков Чжан возник за плечом. — Те двое ближников задержаны, и ввиду их явной опасности для окружающих мы сейчас им канги[138] надеваем…

— Хорошо, — хмуро кивнул Баг, нарочито медленно закуривая. — Хорошо, — повторил он, жадно затягиваясь. Теперь, когда все было позади, когда прошли мгновения автоматически выполняемых бросков, прыжков и кувырков, мужественного человекоохранителя вдруг сотрясла мелкая дрожь. «Да что со мной?!» – возмутился Баг и могучим усилием очистил мысли, так что Яков ничего не заметил, когда ланчжун[139] обернулся к нему. — Хозяина харчевни, этого Куна, тоже доставьте в Управление для допроса. Выполняйте!

Яков Чжан беззвучно исчез.

«Старею? — думал Баг, глядя на деятельную суету вэйбинов: во врата въехала педальная повозка – дощатый помост в шаг длиной и два с половиной локтя шириной об одном рулевом колесе спереди и двух колесах сзади, единственное транспортное средство в Разудалом Поселке, — да и то в иных хутунах две такие не разъедутся; на помост уложили благоухающего подданного Лагаша. — Или просто мне пора в отпуск? Я ж три года в отпуске не был…» Да нет, дело было не в отпуске, а в том, что теперь он сделался не одинок. Теперь его любила женщина – и волновалась за него, и внезапное прекращение нынешней Баговой жизни доставило бы этой прекрасной женщине несказанную боль… От подобной мысли, все еще непривычной и отчасти чужой, на душе стало странно, тепло и покойно, и нестерпимо захотелось домой. «Карма, карма… — мысленно проворчал Баг. — То, что фонарь зажегся вовремя, — это ведь тоже карма. Стало быть, все случилось правильно, и мне не суждено пока отправиться на встречу с Яньло-ваном…[140]».

Он вернулся в харчевню, полюбовался на выводимых из укромного закута вялых и расслабленных опиумокурилыциков, покачал головой, подобрал зонтик и пустился в обратный путь – под дождем, к станции подземных куайчэ.

Скоро Баг был уже у себя, на проспекте Всеобъемлющего Спокойствия. Ах, как хотелось ему сейчас выпить бутылочку ледяного пива «Великая Ордусь» и блаженно вытянуть ноги на диване…

Когда Стася позвонит, он ей расскажет о сегодняшнем – весело, будто о забавном приключении, Стася тоже что-нибудь расскажет… Как было бы славно, если б она позвонила!

Ах да! Баг поспешно нашарил в рукаве телефонную трубку. Трубка была выключена, дабы, упаси Будда, звонок не раздался в харчевне у Куна или тем паче во время беседы с Обрез-агой.

Он не успел дойти до своей двери. На широкой площадке перед лифтом, по углам коей красовались живописные пальмы в горшках, Баг включил телефон, а двумя минутами позже – лифт возносил его на десятый этаж – телефон зазвонил.

— Вэй! Стасенька… — На душе у Бага мигом стало тепло и мягко, но лишь на миг.

— Баг… — голос Стаси был тих, едва различим.

— Стасенька, что с тобой?

— Ой, Баг… — теперь в голосе ее слышались слезы. — Почему ты не отвечаешь? Я звоню, звоню…

— Что случилось, Стасенька? Ты где? — Бага обдало ледяным дыханием несчастья.

— Случилось, Баг… Приезжай скорей, у нас беда. Катя умерла.

Апартаменты Адриана Ци, 11-й день девятого месяца, поздний вечер

— Вот ведь как… — потерянно бормотал Адриан Ци, беспрерывно терзая длинный черный ус. — Вот как… Ушла наша девочка к Желтому источнику[141], нет ее больше…

Баг хранил молчание. Что тут скажешь? Срок жизни положен всем существам, каждый человек занесен в списки Яньло-вана, где точно указано, сколько лет, месяцев, дней, часов и минут суждено ему провести в мире живых, прежде чем неумолимые посланцы загробного мира придут на порог его дома и уведут темными, смутными путями во дворцы под горой Тайшань, где дело вновь прибывшего будет скрупулезно и всесторонне рассмотрено для определения обстоятельств следующего рождения. Там, в мире мертвых, на точных весах, не знающих сомнения и пристрастности, взвесят все прижизненные поступки умершего, и на одну чашу весов будут уложены деяния злые, дурные, душепагубные, а на другую – добрые, светлые, душеполезные. И вынесет судья справедливый приговор по делам его. Карма! Нечего говорить.

Сестра Стаси Антонина Гуан – приветливая, слегка медлительная, удивительно похожая на Стасю женщина («можно просто Тоня») и ее муж, Адриан Ци, обитали в большой и светлой квартире старого пятиэтажного дома, расположенного на углу Старопетроподворского проспекта и Малинкина моста, одного из нескольких десятков причудливых мостов, перекинутых через Окружной канал, неторопливо и мягко несущий свои прозрачные воды вокруг исторического центра Александрии Невской. Когда-то, века два назад, сия водная магистраль очерчивала пределы города; по ней к продуктовым пристаням кварталов ежедневно причаливали барки с прокормом для огромной столицы, неустанно подвозимым из хлебородных областей по бесконечным водным трактам улуса; от нее же, с внешней стороны, разбегались в разные стороны мощенные камнем сухие тракты. Ныне же полный прогулочных лодочек и яхточек канал, обсаженный по обоим берегам вековыми липами и тополями, стал любимым местом вечернего отдыха, и многочисленные здешние летние закусочные и кафе всегда были полны – с гранитных набережных Окружного открывался потрясающий вид на закат.

Пять дней назад Баг впервые побывал в доме семейства Гуан-Ци и был приятно согрет теплотой и уютом, какими умели напитать свое просторное жилище эти добрые и счастливые люди. Все вместе они неспешно пили чай в просторной столовой – только Антонина Гуан слегка беспокоилась: подходило ее время лечь в Дом разрешения от бремени имени Хуа То[142]. Молодая женщина заметно нервничала, и муж ее, статный и высокий черноусый молодец Адриан – довольно известный в Александрии предприниматель, совладелец совместного с западными варварами предприятия по производству оправ для очков (многие модели с торговым знаком «Ци» гремели на выставках как в Ордуси, так и за ее пределами), — нескончаемо балагурил и шутил, со старательностью любящего подбадривая Антонину, хотя видно было, что он нервничает не менее, а то и более супруги.

Стася и Баг сидели рядом, иногда взглядывая друг на друга, и Адриан тоже посматривал на них с улыбкой – после того незабываемого вечера, когда Баг, расставшись с нихонским князем и его спутниками, провел вечер со Стасей, в их отношениях появилась вполне понятная определенность. Дело оставалось за малым. Брак был в Ордуси в значительной степени светским, и всяк сам сообразно своей вере и велениям своей души выбирал, какие освящающие таинства и ритуалы для него жизненно потребны. Стасе вот непременно хотелось, чтобы день счастья обстоятельно выбрал для них с Багом опытный гадатель[143] — а такое в одночасье не делается.

К вечеру пришла повозка от Хуа То, и Адриан с женой уехали, а Стася и Баг вышли на набережную и до полуночи гуляли – сначала любовались закатом последнего, быть может, погожего денька осени этого года, а потом долго сидели на лавочке и смотрели на быстротекучую воду. Баг, забыв о корыстном Обрез-аге, брать коего ему предстояло со дня на день, держал Стасю за руку, и они просто молчали…

Девочка, которой родители уже решили дать имя Екатерина, в положенное время огласила своды Дома разрешения от бремени громким и жизнеутверждающим криком – и широко открытым ртом заявила о своих правах на материнскую грудь. Роды прошли легко, ребенок получился сообразный – должного веса и роста; родители были счастливы.

А о третьем дне жизни девочка Екатерина покинула этот удивительный мир.

Лекари не смогли ответить, отчего она умерла. Лекари разводили руками и прятали глаза. И вот теперь Баг сидел за большим круглым столом на кухне, а по ту сторону окна заунывно скрипел и скулил осенний александрийский ветер, и блеклый дождь, мелкий и плотный, словно дым, струился по стеклу… Электрический свет, как подобает при большом горе, был погашен по всем комнатам, и лишь белая траурная свеча мерцала посреди стола… а рядом с Багом горбился бледный, потрясенный Адриан.

Перед мужчинами, как уж исстари в час горя заведено среди добрых ордусян, стояла наполовину опорожненная бутылка «Московской особой», пузатая, увесистая, в полный шэн[144] объемом – эрготоу привез с собою Баг, справедливо полагая, что напиток может оказаться нелишним; так и получилось. Еще на столе были чарки, да пара блюдечек с почти нетронутой редькой под красным перцем и имбирем. Скупая закуска не шла в рот.

Шел только эрготоу.

Стася неотлучно сидела в спальне у сестры, лишь раз вышла – нацедить в стакан сердечных капель, и в ответ на вопрос вскинувшегося было Адриана «что? что?» только махнула рукой: ну что-что… Плохо, вот что.

«А если бы это со мной? — мучительно думал Баг, провожая подругу взглядом. — С мной и с нею?» Нет, все же сражаться с четырьмя опиявленными Игоревичами[145] — в полном мраке, на крыше высотного дома, над самой бездной – не в пример безмятежнее, чем отвечать за семью.

— Почему так, Баг? Почему? — терзая усы, твердил Адриан. Как и подобает настоящему выходцу из Цветущей Средины, Адриан поначалу не давал чувствам воли, но потом горе, сильно сдобренное эрготоу, заставило отступить от правильных церемоний, тем более что он явно уже считал Бага за будущего родственника. Баг не возражал. — Мы так ждали ее, нашу девочку… — слеза скатилась по щеке Адриана, и он, стараясь незаметно смахнуть ее, потянулся к бутылке. Бутылка никак не давалась в трясущуюся руку. — И отчего?! — эрготоу пролился на скатерть.

Баг не умел утешать. Он не знал, как это делается. Так сложилась жизнь, что самого его никто никогда не утешал, напротив, матушка Алтын-ханум в далеком детстве не раз стыдила его, когда маленький Баг вдруг плакал. «Мужчина не должен плакать», — говорила матушка четырехлетнему Багу. Наверное, это правда.

Только вот, наверное, кто не умеет плакать – тот не умеет и утешать. Что лучше?

Баг молча перехватил бутылку у Адриана и наполнил чарки.

— Может быть… — выдохнул Адриан, проглотив огненную жидкость и заев ее жалким кусочком редьки, — может быть, это все из-за меня? Все работаю и работаю, Тоня целыми днями меня не видит, все одна да одна…

— Карма… — еле слышно произнес Баг и достал сигареты. — Можно?

— Да курите, конечно, что вы спрашиваете… — Ци махнул рукой, чуть не попав по бутылке. Он уж порядочно опьянел. У Бага тоже начинала пошаливать голова, а он как-никак человек к эрготоу привычный. — И мне дайте… Чего уж теперь…

Баг встал, распахнул окно: ночная промозглость, мешаясь с тихим шорохом дождя по листьям, с похоронной медлительностью наплыла в кухню и пропитала воздух. Пламя свечи болезненно забилось.

«Что за день такой сегодня…»

— Вот вы говорите – карма… — Адриан подпер голову рукой и пустил в стол густую струю дыма, курить он явно не умел. — А я так думаю, что это из-за меня…

«Богдан сказал когда-то: если у человека есть совесть, на ней всегда что-то лежит, — вспомнил Баг. — Чистой совестью могут похвастаться лишь те, у кого совести нету вовсе». И вот теперь, опьянев, Адриан принялся лихорадочно вываливать на Бага все, что тяготило его совесть и, как ему казалось, делало его плохим. Худшим, нежели он кажется любимой супруге. Достойным несчастья. Вызвавшим несчастье.

— Доченька… — прошептал Адриан севшим голосом и умолк.

Шуршал по черным листьям невидимый дождь. Черное небо глядело в черную кухню. Тряско приседал и подпрыгивал, ломаясь то вправо, то влево, длинный язычок пламени над траурной свечой – и, повинуясь световым коленцам и прихотям, осунувшееся, изглоданное черными тенями лицо Адриана то пригасало во мраке, то слепяще выпрыгивало прямо на Бага.

— Она ведь маленькая совсем, что ей у Желтого источника делать? Я должен, должен был сходить в храм… — Адриан до дна опрокинул чарку и на некоторое время замолчал, глядя на свечу невидящим взором. Затянулся. — А все работа моя… — продолжал он, несильно хлопнув ладонью по столу. — Ни на что времени не остается… Выпьем, Баг.

— При чем тут работа? — пожал плечами ланчжун. Размеренный уклад ордусской жизни давно уж не предполагал изнурения тела и ума. Конечно, порой встречались преждерожденные, которые отдавались своим занятиям безотрывно, день и ночь, – но то были, как правило, люди творческие, ученые скажем. Что и говорить, иногда приостановление мучительного поиска истины даже и для того, чтобы наскоро поесть, кажется смерти подобным: раз – и смешались мысли, и с великим трудом нащупываемая в тумане истина снова упорхнула. Баг и сам был таков: мог ночи и дни напролет сидеть в засаде, выжидая появление очередного человеконарушителя, или без устали копаться в базах данных Управления в поисках зацепок для изобличения того или иного скорпиона. Но то ученые или он, Баг, стоящий на страже порядка и человеколюбия. А тут – оправы для очков…

К тому же Баг не обременен ни семьей, ни детьми, а семья, как известно, – основа государства. Пренебрегать семьей – немыслимо; все равно что собственными руками расшатывать основы мироздания.

Решительно непонятно.

— Да вот так… — Адриан махом проглотил очередную чарку и взглянул на Бага мутнеющим взором. — У нас же предприятие… теперь совместное с варварами… Я и подумать не мог, что так выйдет, когда трехлетний договор с ними заключал… Они же работают как ненормальные. Ну и мы… Я думал: надо соответствовать. Вот, думал, сколько им оправ-то надо, даже радовался, что всех-всех оправами обеспечим… А потом… Вы знаете, — Адриан кашлянул, — оказалось – это работа ради прибытка. Больше прибыток, больше, еще больше!.. Это для них главное. Сейчас договор закончится, и я уж снова его не возобновлю… Хватит! — он потянулся к бутылке и едва не упал со стула. — Налейте мне, Баг, пожалуйста… последнюю… — он тяжко, со всхлипом втянул воздух и, словно осененный внезапной догадкой, добавил с неким смутным упованием: – А может, и не последнюю.

«Всяк знает, что последняя чарка лишняя, — философски подумал Баг, — но никто не знает, какая чарка последняя…».

— Никогда я так не работал… — заговорил Адриан. — Нет, я не против работы, я согласен трудиться, я это люблю и умею, но – ради чего?.. — махнул рукой. — Все-все, еще две седмицы – и до свидания. Буду, как раньше, просто продавать им наши оправы. А то ведь до чего я дошел!.. — придвинулся к Багу поближе. — Стыдно сказать… За день намаюсь, приду домой – никакой… В голове… поверите? Только поесть да спать… Понимаете?

— Понимаю, — кивнул Баг. Его тоже иногда хватало лишь на то, чтобы распить бутылку пива с Судьей Ди[146]. Однажды Баг, к своему стыду, заснул прямо в кресле. Правда, кот был доволен: всю ночь он продрых на коленях у хозяина.

— Нет, не понимаете! — отмахнулся Адриан. — Вы ведь не женаты… Как вам понять? Вы… — он осекся.

Баг пожал плечами и закурил очередную сигарету.

— Извините меня, Баг… я не со зла… Я не хотел вас обидеть. Просто голова идет кругом…

— Не надо извиняться, — Баг положил руку Адриану на плечо и дружески слегка сжал.

— Вы… очень хороший человек… — замотал головой Ци, — хороший… а я… я с этими варварами… — Адриан, держа чарку у рта, доверительно наклонился к Багу. — Совершенно перестал думать о главном, да и силы потерял. Надо бы с женой на отдых съездить, к морю или в горы, или, может, к лесному озеру… луной полюбоваться… а я… — он в очередной раз махнул рукой в пьяной безнадежности. — И чэнхуану александрийскому[147] челобитную о дне рождения дочери не подал… И вы знаете… С год назад обнаружил, что и Великую радость жене без пилюль не всегда доставить могу… Пилюли стал принимать! И кому это надо? — выпил.

— Пилюли? — механически спросил Баг, скупо закусывая. В каждой ордусской лекарственной лавке непременно имеется специальный отдел, в котором продаются самые разнообразные укрепляющие и тонизирующие средства, изготовленные из природных компонентов – от жэньшэня до яда змей, – призванные изгнать усталость, улучшить самочувствие в напряженные дни, облегчить состояние страдающих хроническими недугами, и многое другое, на все случаи жизни. Если страждущий все ж не обнаружит подходящего ему лекарства, то опытные знахари – как правило, покончившие с бродяжничеством даосы, – внимательно выслушав пульсы на руках, тут же приготовят необходимый состав.

— Ну да… Новые пилюли… Вот… — он неуверенно поднялся и, пошатываясь, добрел до едва угадываемого во мраке буфета. — Брат посоветовал старший мой, Мандриан… — раскрыл нижнюю дверцу. — Он всю жизнь до дела внутренних покоев был куда как горазд, а как сник – пилюли эти глотать принялся. С год уж тому назад. И так они его опять подняли… верите ли, он будто с цепи сорвался. Потом, правда, заболел с натуги… — Адриан долго на ощупь копался в буфете, добывая нечто, похоже, откуда-то из самой сокровенной потайной глуби. — Но это уж он сам виноват, так усердствовать – вольно ж светлое начало изнурять, а я же… я же не такой! – добыл, кинул на стол перед Багом небольшую яркую коробочку; та, ровно погремушка, коротко и сухо трыкнула. Сел и бессильно уронил на стол руки.

Баг в задумчивости затушил сигарету и взял коробочку.

«Лисьи чары» – гласила эффектная надпись, выполненная стилизованным под глаголицу древним почерком «чжуань». Ниже мельче: «Новейшее средство для достижения Великой радости. Стопроцентная гарантия. Только естественные составляющие.».

Перечень составляющих.

Среди них были препараты, Багу знакомые, но были и совершенно неизвестные. Например, «лисья рыжинка». Что это такое? Неясно. Впрочем, Баг никогда и не был великим знатоком лекарственных средств.

Сбоку указан способ приема: по две пилюли за полчаса перед чаемой Радостью, написано, что нет никаких побочных последствий и противупоказаний. Производитель – Лекарственный дом Брылястова.

Внутри обнаружились две упаковки по двенадцать пилюль в каждой – одна целая и одна начатая.

А размякший Адриан тем временем продолжал изливать душу – с каждой фразой все более невнятно.

— Я как название услыхал от брата – у меня сердце так и воспрянуло. У нас поверье есть в роду старинное… Будто, знаете, в годы под девизом правления «Глубочайшее возвышение»… ну, где-то пять веков назад… досточтимый предок Ци Мо-ба, тогда еще совсем юный студент… был так отчаянно беден, что не мог платить… ни за обучение, ни за певичек из веселых кварталов… Он, однако, был чрезвычайно талантлив и добродетелен… самый талантливый и добродетельный юноша в своей деревне он был… И вот… к нему явилась будто бы в виде очаровательной юницы местная лиса… и предложила себя как любовницу и наставницу. — Адриан помолчал, собираясь с мыслями. — А через каких-то два года досточтимый предок сдал первый экзамен, потом поехал в область, там тоже добился успеха… сразу получил должность начальника уезда и прославился… и лиса все это время жила с ним и помогала ему. С предка Ци Мо-ба и пошли известность и благосостояние нашего рода… Забавно, правда? — Адриан вдруг умолк и с трудом поднял взгляд на Бага. Запоздало спохватившись, уточнил: – Вы, простите, знаете, кто такие… лисы?

— Ляо Чжая[148] читывал, — со сдержанным достоинством ответил Баг. Видимо, молодой даровитый предприниматель полагал, что в человекоохранительных органах работает народ, совсем уж чуждый высотам культуры. Это было как-то даже обидно – но грех обижаться на человека, когда он в таком состоянии. Между тем Баг зачитывался рассказами о лисах еще в том полном смутных и прекрасных волнений возрасте, когда мальчик превращается в юношу, — и, время от времени уставляясь в потолок юрты мечтательным взглядом, воображал себя на месте героев Ляо Чжая… Позже Баг открыл для себя и многотомный прославленный труд Пузатого А-цзы «О лисьем естестве»; великий ученый проделал непостижимую по объему работу, разыскав и сведя воедино все сведения об этом весьма значимом для культуры Цветущей Средины зверьке. Недавно вышло электронное переиздание труда Пузатого А-цзы на пяти дисках, с указателями, и Баг, помня свое детское увлечение, тут же его приобрел. Он навсегда усвоил, что в народной мифологии Цветущей Средины могущественная лисица-оборотень есть олицетворение предельно различных сторон женской натуры, каковая даже в реальной жизни ухитряется чуть ли не одновременно быть и самозабвенно, жертвенно верной – и ошеломляюще ненадежной и независимой; есть двуединое олицетворение всех мужских мечтаний и страхов, связанных с противуположным полом. Образ сей, утверждал маститый ученый, наложил отпечаток на многие стороны срединной культуры. Ну вроде как царевна-лягушка на культуру русских; именно многовековое воздействие этого образа – а может, и не только образа, в древности чего только не случалось, — привело к тому, что в подавляющем большинстве своем русские ни в каком виде не едят лягушек. Вдруг свою будущую жену съешь? Да еще – такую… Одним рукавом махнет – столы с яствами вылетают, другим – должности высокие…Никак нельзя лягушку есть!

Адриан некоторое время молча вглядывался в Бага, потом кивнул. Видимо, он удовлетворился коротким ответом человекоохранителя, но осознал это не сразу.

— Вот я и подумал тогда: досточтимому предку лиса помогла, и мне поможет… И ведь правда! Помогло! Я и принял-то всего несколько раз… Тут и Тоня затяжелела… И я подумал: что же это со мной происходит? Что я с собой делаю?!. А Тоне ничего не сказал, нет… Как об этом скажешь? Неловко… стыдно… Так Катюша и родилась… — он шмыгнул носом. — Доченька… — и уронил голову на руки.

«Однако это мы с ним почти всю бутылку выпили! Адриан-то, похоже, заснул. Да и я от него недалеко ушел… А толку? Недаром Конфуций говорил… что же он говорил?.. говорил, что только низкий человек рисовым вином пытается помочь горю…»

Однако Адриан еще не заснул, лишь погрузился, выговорившись, в некое онемение и окаменение. Но когда в черной глубине коридора, ведшего в кухню из спальни супруги, послышались шаги, он судорожно встрепенулся и, схватив со стола коробочку с пилюлями, словно застигнутый на месте преступления мелкий воришка, задергался, ища, куда бы ее спрятать, а потом пихнул за пазуху.

В кухню вошла Стася.

Баг вопросительно поднял голову на подругу. У него слипались глаза. Казалось, задержание Обреза случилось по меньшей мере прошлым летом; поверить было невозможно, что минуло всего-то пять часов с тех пор, как честный человекоохранитель хоронился за мусорными бачками от гудящих, словно злые осы, пуль потерявшего человеческий облик опиумоторговца.

— Баг… — Стася тронула его за плечо. Он осторожно накрыл ее ладонь своею. — Баг… Тоня заснула наконец, но я все равно с побуду нею рядом, в кресле подремлю. А ты иди…

Баг кивнул.

В распахнутом в ночь окне все так же шуршал по листьям дождь.

Апартаменты Багатура Лобо 12-й день девятого месяца, вторница, утро

Утро вторницы наставало для Бага постепенно.

Сначала он ощутил себя большим плоским камнем, камнем, нагревшимся на солнце, камнем, лежащим под кактусом в пустыне. Камни не просыпаются и не засыпают, камни не испытывают желаний и страданий, камни просто лежат – лежат вечность, до тех пор, пока ветра тысячелетий не разотрут их в песчинки, и тогда эти песчинки сольются с теплым морем других, таких же мелких и безликих крупиц, когда-то бывших камнями…

Потом Баг понял, что он – не камень, он, ни много ни мало, пользующийся общим уважением ланчжун Управления внешней охраны. Но блаженная окаменелая истома никуда не делась. И по-прежнему на грудь давило жаркое солнце пустыни.

Баг открыл правый глаз.

Поперек груди развалился Судья Ди. Увидев, что хозяин стал подавать признаки жизни, кот моргнул и пристально уставился Багу в глаза. Во взгляде Судьи Ди явно читалось неодобрение.

Баг открыл левый глаз, вспомнил вчерашний вечер и полуночный разговор под эрготоу… «После таких-то откровений я просто обязан жениться», — подумал Баг и шевельнулся.

И тут же некий злодей радостно и пронзительно всадил ему в правый глаз ржавый гвоздь, и Баг проснулся окончательно. Все же такое количество шестидесятипятиградусной жидкости даже для него оказалось чрезмерным.

Какая-то мысль не давала ему покоя ночью, смутно припомнил – вернее, смутно заподозрил Баг, и тут же сам себе удивился: какая уж тут мысль…

Однако предощущение понимания чего-то важного и явно имеющего отношение к трагедии в семье Стаси, чего-то, что он во сне почти уж понял, да забыл в тумане утреннего недуга, продолжало, будто котенок в наглухо закрытой корзинке, царапаться в темной глубине его мозга.

Стася…

«А ведь ей теперь траур носить! — наконец сообразил Баг. — Столь утонченная ханьская семья без этого никак не обойдется». И хотя древняя система родственных трауров, исстари имевшая в Цветущей Средине силу закона, уж века два назад перестала быть обязательной и предписанные танским кодексом наказания за ее нарушение отошли в прошлое – многовековой обычай культурные люди Ордуси, особливо с ханьскими корнями, соблюдали неукоснительно. «Погоди-ка…» – принялся соображать и высчитывать Баг. Умершая Катя приходилась Стасе племянницей по женской линии. В древности траур носили только по племянницам по мужской линии, но в веке, кажется, шестнадцатом, под влиянием исконной русской культуры, к женщинам более уважительной и бережной, женские линии были тоже включены в этот круг, только траур предписывался уменьшенный на две степени относительно мужских. «Да-да, конечно… Была б нормальная голова – вмиг сообразил бы, а сейчас… три Яньло повсеместно! По незамужним дочерям братьев ханьцы носили траур цзи, он длится год. Значит, по незамужним дочерям сестер получается траур дагун, то есть пять месяцев… Гуаньинь милосердная!»

Это значило, что их свадьба со Стасей откладывалась по крайней мере на пять месяцев. Что там свадьба – покуда длится траур, любая радость невместна! Поступить иначе – немыслимо. Гармоничным соблюдением церемоний сильна Поднебесная.

Баг сам, своей волею, некогда относил по матушке Алтын-ханум полный трехлетний чжаньцуй с тяжелым посохом[149]… Потому что любил.

Охо-хо…

Но была еще какая-то мысль, не про траур. Ночная мысль, улетевшая вместе со сном. Что-то такое в квартире Гуанов-Ци… Что это было? Что?

Баг снял с груди Судью Ди, поднялся и, голый по пояс, направился на террасу. Следовало поторопиться изгнать из организма остатки продуктов распада эрготоу: должно было без опоздания прибыть в Храм Света Будды на утреннюю медитацию. И еще попросить братию поминать в своих молениях Екатерину Ци.

Охо-хо…

А после – Управление внешней охраны и коварный предприниматель Обрез-ага.

Хотя за первичный допрос последнего Баг был спокоен: Яков Чжан уже вполне возмужал для того, чтобы провести его без осечек.

Сырой воздух окатил обнаженную кожу словно миллиардом аккуратных зябких иголочек разом. За ночь дождь иссяк, но серые тучи нависали по-прежнему. Баг по привычке глянул на соседнюю террасу справа, но терраса уныло пустовала. Не было там ставшей Багу за летние месяцы привычной фигуры сюцая Елюя. Не было, и невесть когда он появится, и появится ли вообще…

Баг решительно ступил на мокрые плиты. Судья Ди двинулся было за ним, но потом, брезгливо тряхнув лапой – мокро! – убрался обратно в комнату, развалился на пороге и принялся лениво лизать живот.

Недалекий колокол на Часовой башне взялся отбивать время.

Храм Света Будды, часом позже

Отрешившись от мирского и суетного, сбрив щетину и пожевав ароматной смолы, дабы отбить несообразный во храме дух гаоляновой самогонки, Баг предстал пред очи великого наставника Баоши-цзы. У врат Храма Света Будды его с поклоном встретил новый послушник по имени Шoy-цзи[150] — совсем мальчик, розовощекий, с просветленным взором, по-детски слегка нескладный и очень высокий.

Сидя на циновке напротив великого наставника и мысленно читая «Алмазную сутру», Баг ощутил долгожданный покой, сердце его сделалось спокойным и уравновешенным, — казалось, Баг взмыл в необозримые выси, далеко-далеко, за пределы рождений и смертей, приблизился к безграничному блаженству так близко, что вот, протяни только руку и коснешься извечного и останешься с ним навсегда.

Время пролетело незаметно. Присутствовавшие на утренней медитации стали подниматься на ноги и проходить мимо Баоши-цзы, почтительно кланяясь ему. Великий наставник отвечал им исполненными благости кивками, а некоторых одаривал краткими речениями. Баг слегка помедлил, наслаждаясь последними мгновениями тихой благодати, и приблизился к наставнику в числе последних.

Баоши-цзы, шевельнув роскошной рыжей бородой, проницательно взглянул на него и произнес:

— Еще в древности было так, что люди, улучшая видимость, ухудшали сущность и стремились к внешнему, пренебрегая внутренним.

Затем он величаво кивнул почтительно стоявшему поодаль послушнику Да-бяню. Когда тот споро приблизился, Баоши-цзы повелел тотчас же принести лист бумаги, тушь и кисть, а когда требуемое было доставлено, великий наставник закрыл глаза на время, потребное, чтобы вскипятить четверть шэна воды, и потом, не отрывая кисти от листа, начертал гатху, которой и одарил Бага.

Баг почтительно принял тонкий желтый лист. Гатха гласила:

Кто в этой жизни добрым был – в будущей станет божеством.

Кто в этой жизни зло творил – в ад попадет или родится шелудивым псом.

Безвинных тварей не убий, лечи недужных, старым помоги.

Позор и слава, счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши.[151]

— Ты и сам все это знаешь, сыне, — мягко улыбнулся великий наставник. Помедлил. — Ступай.

В очередной раз поразившись удивительной прозорливости великого наставника, способного, казалось, проникнуть в самые потаенные мысли и, найдя сообразные, исполненные смысла слова, направить, укрепить и рассеять сомнения, Баг низко поклонился Баоши-цзы, бережно сложил ароматный лист и убрал за пазуху. Великий наставник, лишь взглянув на Бага, своей гатхой сумел исчерпывающе ответить на невысказанный вопрос: отчего бывает так, что умирают маленькие невинные дети, всего несколько дней радовавшие своими криками этот прекрасный мир? Вопрос нелепый и даже неуместный, Баг и сам знал. Но чувства не могли с таким ответом смириться. Баоши-цзы одним росчерком кисти подтвердил: карма неумолима, и если дети умирают во младенчестве, значит, деяния предыдущих рождений настигли их, ибо таково положенное воздаяние, причины коего они создали сами и только сами. Ибо у кармы, как и у камня, нет чувств и сострадания, ей неведомо человеколюбие и проистекающее из него стремление простить.

Баг размышлял об этом по пути в Управление. Он продолжал думать над этим в кабинете. Тело выполняло рутинные и обязательные движения – Баг заварил жасминовый чай, позвонил Стасе и узнал, что предание огню тела умершей Кати, по совету гадателя, назначено на пятницу в Западном Павильоне памяти, потом открыл «Керулен», присоединил к нему трубку и вышел в сеть… Особо важных новостей и писем не было, лишь памятный по Асланiву Олежень Фочикян ненавязчиво, но вполне определенно напоминал о том, что Баг в свое время пообещал дать ему интервью для «Асланiвського вестника», и даже выражал желание немедленно выехать в Александрию для этой цели; еще прислал письмо давнишний ханбалыкский знакомец Бага Кай Ли-пэн: из письма выходило, что дела у Кая обстоят благополучно, а Ханбалык в целом тоже находится на прежнем месте; прочее же терялось в цветистых выражениях и цитатах из классических сочинений, но Баг уяснил, что ежели ему случится побывать в срединной столице, то Кай будет рад его видеть, а также содействовать в выполнении необходимых мелких формальностей при посещении императорского дворцового комплекса, каковая честь, как знал Кай, не так давно была дарована Багу… «Нет бы написать прямо и понятно… Надо бы спросить Кая, а можно ли во дворец с котами…» – невесомо, словно клок тончайшего шелка на ветру, пролетело в голове. Но, читая письма, Баг не мог отделаться от ощущения, что вместе с гаоляновым сном исчезла какая-то другая, очень, очень важная мысль…

Пристроившись на краешке стола и прихлебывая дымящийся, обжигающий жасминовый чай, Баг чуть рассеянно смотрел сквозь односторонне прозрачную стену допросной клети и краем уха удовлетворенно прислушивался к звукам, несущимся из динамика внутреннего переговорного устройства: Яков Чжан работал с Обрезом.

— Сознайтесь, подданный, ведь вы заблужденец? — устало спрашивал Яков Чжан сидевшего перед ним мрачного Обреза-агу. Видно было, что этот вопрос он задает подследственному уже далеко не в первый раз. — Вы ведь заблужденец?

Потерявший весь свой хозяйский лоск Лагаш скорчился на привинченном к полу табурете в позе уныния: плечи опущены, руки свешиваются между колен.

— А чё я сделал-то? — гнусил он в ответ, мусоля халат на груди Якова Чжана бессмысленным, но исполненным нехорошего внутреннего огня взглядом. — Я ж во всем признался…

— Вот и сознайтесь, что вы – заблужденец! — велел ему в тысячный, наверное, раз Чжан. — Сознайтесь!

Заблуждения Обреза-аги не простирались особенно далеко: он просто хотел торговать опиумом. Желательно в масштабах всей Александрии, конечно. Но заблуждением себя отчего-то до сих пор не чувствовал.

— Сознайтесь!

— Ну а чё я еще сделал-то? — в который раз отперся Обрез-ага и отер выступивший пот противустояния.

— Сознайтесь!..

Баг был вполне спокоен за молодого сослуживца. Раньше или позже Яков Чжан добьется того, что Обрез произнесет столь потребное для дальнейшей с ним работы «да, я заблужденец», — хотя произойдет сие почти наверняка не из-за искреннего понимания и раскаяния, снизошедшего на человеконарушителя в результате просветляющей беседы со старшим вэйбином, а просто от усталости и желания спать. Таким, как Лагаш, продуктам жизнедеятельности самых дальних хутунов Разудалого Поселка вразумление доступно не в форме душенаправительных бесед, но лишь в виде регулярных больших прутняков; еще Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений» особо подчеркивал, что в мире встречается столь кривое, испрямить каковое можно только наложив на него прямое и отрезав все, что торчит. Как раз тот случай…

А в голове у Бага неотвязно и мучительно, как утренняя головная боль, пульсировало одно и то же: что? что ускользнуло от него такое важное? Будто Багу был дан некий знак, но он по невнимательности или рассеянности пренебрег им, отмахнулся. Не заметил, не придал значения. И теперь мучился, ища ответ, который, казалось, был совсем где-то рядом.

В дверь кабинета постучали.

В сопровождении хмурого дежурного вэйбина вошел худощавый улыбчивый юноша без шапки и с порядочным прямоугольным пакетом в руках – служащий почтовой курьерской службы «Крылья». Баг оттиснул личную печать на протянутом ему бланке квитанции, и пакет перешел в его безраздельное владение.

Оставшись один, Баг разорвал плотную бумагу: перед ним предстал большой деревянный ящик с плотной крышкой на двух металлических защелках. Ящик был битком набит множеством ящичков поменьше; на крышках их было выжжено Jean-Jack Lekler, а внутри, по двадцать штук в каждом, стройными рядами располагались проложенные плотными листками темной бумаги тонкие черные сигары – те самые, что одну за одной курил заокеанский человекоохранитель Дэдлиб во время исторической встречи в Управлении внешней охраны, в этом самом кабинете.

Из ящика шел приятный запах хорошего табака, и Баг растроганно улыбнулся: ну надо же! прислал целый ящик сигар, а я-то тогда только из вежливости к его сигаре прикладывался. Какой славный и достойный человек!

А ведь он в письме просил меня о чем-то – да только тут такое вдруг накрутилось… Про лекарство какое-то узнать… как его… «Fox Fascinations». Как это будет по-нашему?

Лисье… нет, лисьи… чары…

Баг замер.

Вот оно!

Баг называл такие моменты озарением.

Когда пытаешься схватить за скользкий хвостик старательно уворачивающуюся мысль, вдруг что-то происходит, и – внезапно ловишь. И совершенно не связанные между собою вещи обретают неясную еще, но отчего-то вполне ощутимую связь. И возникает уверенность: здесь что-то есть.

Баг вспомнил, что за тревожный сон снился ему, когда он был теплым камнем в раскаленной пустыне: смерть Кати Ци – болезнь старшего брата Ци, любвеобильного Мандриана, – замученный работой Адриан Ци – родовое предание о лисице, которая вывела в люди Ци Мо-ба, – пилюли «Лисьи чары». Что за пилюли такие?

Которые, получается, не одного Бага интересуют.

И вдобавок нынешняя гатха наставника о воздаянии. «Счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши»… Какой и чей поступок не дал жить маленькой Кате?

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Соловки, 11-й день девятого месяца, первица, утро

Нечувствительно полетели, понемногу разгоняясь все пуще, исполненные молитв и трудов телесных дни. Вот и седмица, вот уж и десятидневье минули с той поры, как видавший виды, старенький – он подвизался на тракте сем еще с середины прошлого века – колесный пароход «Святой Савватий», на коем все, однако ж, работало как часы и чистота царила поистине небесная, неторопливо пересек слюдяные, плоские водные пространства под серым, дымчатым северным небосводом и, аккуратно шлепая плицами по студеной глади, вошел в пролив меж суровыми берегами Большого Заяцкого и Соловецкого островов.

Пароходик был переполнен. Как быстро выяснил Богдан, так бывало всегда, а особенно осенью, в преддверии скорого закрытия водного пути шугой – коварною ледяною кашей, разводьями и промоинами вечно соблазняющей неопытных паломников пускаться на свой страх и риск в кажущийся коротким переход, обычно заканчивающийся на сброшенной со спасательного геликоптера веревочной лесенке где-нибудь в горловине Белого моря, а то и подле острова Моржовец, против Мезенской губы – туда неизменно выносило течениями лодки да яхты, стиснутые мелкими, но необоримыми льдинами, нескончаемо шипящими от трения друг о друга, точно разгневанные змеи.

Переход от Беломорска занял чуть более суток. Первые часа два после того, как заворчала машина и чуть скошенная труба с изображением княжьих барм и надписью «Северо-Западное пароходство» начала кашлять поначалу угольно-черным, а после сизым полупрозрачным дымом, почти неразличимым на фоне тяжких предвечерних туч, Богдан простоял на палубе близ кормы, провожая взглядом растворяющийся в дымке низкий берег с редкими огоньками; было еще достаточно светло. Потом берег утонул в дымке, застилавшей темную, тяжелую воду все гуще и гуще, дымка постепенно превратилась в пелену, и вскоре «Святой Савватий» как будто повис в сумеречной бездне, непроницаемой и мутной; вязко колышущаяся, совсем теперь почерневшая гладь студеного моря обрывалась в каких-нибудь двадцати – тридцати шагах от корабля, пропадая в медленно клубящихся волокнах и струях; плицы с трогательным усердием пенили эту гладь, но, казалось, пароходик стоит на месте – лишь, вторя дыханию вод, то медленно тянется вверх, то замирает на мгновение на пологом гребне, то столь же медленно оседает вниз.

Поначалу Богдан был не одинок на палубе – большинство едущих на острова паломников, трудников да обетников прощалось с материком так же, как и сановник; но вскоре, озябнув в промозглом тумане, почти все попрятались вниз, в каюты да буфеты, греться чаем. Оживленный гомон кругом постепенно затих, и, когда совсем смерклось, Богдан остался на палубе едва ли не один и долго еще стоял, бездумно и печально, со странным ускользающим чувством то ли освобождения, то ли умирания глядя на неустанно работающие колеса, в туман, на границу тумана и моря, откуда медленно выкатывались навстречу «Святому Савватию» покойные, тягучие волны. Он не вступил за эти два часа в разговор ни с кем, даже по пустякам. Ровно известный мосыковский архимандрит четырнадцатого века Иван Непейца, Богдан «сниде в келию молчания ради» и, как Сергий Радонежский, «божественную сладость молчания вкусих»[152].

Богдан ушел внутрь, лишь когда подошел час трапезования.

Столики в корабельной едальне были рассчитаны на четверых (это-то отсутствие общего стола и не давало возможности называть сие помещение трапезной), и уж теперь-то усталому душою минфа[153] пришлось познакомиться хотя бы с ближайшими соседями. Впрочем, это не доставило ему ни неприятных переживаний, ни излишних усилий; все внешнее скользило мимо, не касаясь сердца, примороженного вдруг упавшим на него чувством вины. Ибо нет для порядочного человека худшего переживания, нежели виновность перед близкими и любимыми: я не сумел, я не справился, я не сдюжил… Все остальное становится таким неважным, таким посторонним. Таким бесцветным и плоским…

Соседи оказались людьми очень разными – каковыми и оказываются обычно хорошие люди, — но равно приятными и милыми.

Юхан Вольдемарович Тумялис, высокий и худой, чуть сутулый, несколько нервный и чересчур оживленный для уроженца прибалтийских земель, которым, по всенародному убеждению, надлежит быть невозмутимыми и хладнокровными, — впрочем, вероятно, он возбудительно предвкушал чистые радости паломничества – служил химиком смоленского завода синтетического волокна. Увлеченность работой своей так и клокотала в нем, он никак не мог еще отрешиться от суетного – возможно, именно в разговоре он и пытался в преддверии подступающей святой тишины выплеснуть это суетное и избавиться от него наконец, очиститься для восприятия жизни иной и совсем на обычную не похожей; Юхан без конца рассказывал о мощностях недавно открытого смешанного казенно-частного предприятия; о том, что различные линии и потоки завода, на котором он играет и впредь намерен играть не последнюю роль, выпускают продукты разнообразнейшие: от шуб и парапланов до оптоволоконных кабелей и шнуров. К тому времени, как скудная и степенная трапеза завершилась, он, похоже, вполне преуспел в своем, быть может, не вполне осознанном стремлении; чело его стало покойней, речи – короче, наконец Юхан углубился в себя и, когда подошла очередь клюквенной воды, завершившей ужин, замолчал вовсе.

На Соловки он плыл впервые, и доселе бывать ему здесь, как Юхан поведал сам, не доводилось.

Напротив, Павло Степанович Заговников, крепкий крестьянин с Кубани, ездил сюда на богомолье, по его словам, уж не раз. Землицею владел он, судя по скупым негромким обмолвкам, немалою, работало на ней одиннадцать человек – все больше члены семьи Заговникова, и растил на ней, как понял Богдан, главным образом рис. Павло Степанович был по-крестьянски сдержан на речи, жилист и коренаст, обстоятелен, но, обратив внимание на его руки, Богдан мельком подумал, до чего же изменился ныне труд землепашеский: пальцы Заговникова были хоть и сильными, но тонкими и чистыми, словно бы и незнакомыми с землею. Машины, машины…

Третьим за их столиком оказался буддийский монах Бадма Царандоев, долгое время подвизавшийся в монастыре Сунъюэсы близ Шали, на Кавказе. Несколько лет назад, однако ж, душа его взалкала природных условий не в пример более суровых, нежели сверкающий теплый эдем вайнахских земель, и, когда на Соловках по окончании очередного земного воплощения Соловецкого дувэйна (Царандоев пару раз назвал эту должность на древний манер «кармадана», и Богдану было, в общем-то, все равно, он не слишком разбирался в буддийской иерархии) освободилось место, соответствующее сану Бадмы, он испросил и после надлежащих церемоний получил от руководства долгожданный перевод на север.

Соловецкому буддийскому монастырю Чанцзяосы, то бишь Вечноистинного Учения, было уж поболе двух веков. Не менее православных благоговеющие перед хладными, пронзительными красотами возвышенно-уединенных мест земных, духовные дети Будды не могли не заметить этих удивительных северных островов и не ощутить их близости к небесам. Тибета и прочих южных высокогорий на всех не напасешься, да и далеко они, страна-то большая; буддийские иерархи, после некоторых колебаний, обратились в митрополию с соответствующей просьбою, и она была – тоже не без колебаний, тогда подобное шло еще в новинку – удовлетворена в одна тысяча семьсот восемьдесят шестом году по христианскому летосчислению. Митрополия ходатайствовала перед Соловецкой общиной, и та, соборно поразмысливши, сочла делом боголюбивым и сообразным по-братски поделиться с иноверцами святой землею. Святая земля – она для всех святая, Господь ее для сомолитвенных усилий да душеспасительного труждения создал, а не для кого-то одного. В конце концов, известное знамение, данное еще на заре бытия Соловецкой обители, при Савватии и Германе, когда некие ангелы битьем и бранью выдворили с острова поселившихся здесь рыбака с женою, означало лишь запрет на светское, семейственное и обоеполое здесь укоренение; насчет приверженцев же учения принца Гаутамы в знамении никак не поминалось.

С той поры Чанцзяосы владел северной частью острова, достопамятной, той, где впервые святой Савватии – не пароход, а старец, первоначальник здешний, — ступил на сей светлый берег. Отошла сангхе и Секирная гора, близ коей ангелы жену рыбака прутняками вразумляли – самая возвышенная часть острова, прозванная с той поры буддистами Тибетом. В том тоже не усмотрела православная братия ни поношения, ни злоупотребления. Ежели, например, основателю Голгофо-Распятского скита на Анзерском острове иеросхимонаху Иову Богородица во сне явилась и повелела холм позади скита назвать Голгофою – что и было исполнено Иовом без промедления, то почему бы полноправным ордусянам буддийского закона не назвать холм подле монастыря своего в честь исконной святыни Тибетом? Пускай зовут и утешаются, Господь милостив.

Одно из главных достоинств благородного мужа, учил еще великий Конфуций, — уступчивость[154].

Теперь-то такое в порядке вещей. Мало ли христианских монастырей процвело ныне в Кунь-луне, на берегах Дунтинху, даже близ Лхасы… Один лишь православный Пантелеймоновский скит в отрогах знаменитого восьмитысячника Чогори чего стоит!

И что характерно, меж теми, кто в скиту том спасается, Чогори Фавором кличут…

Вот туда-то, в Чанцзяосы, и держал путь маленький и бесстрастный, так и не изживший легкого акцента и постоянно поправляющий круглые очочки на плоском носу симпатичный бритоголовый кармадана в простых желтых одеждах.

В ночь перехода Богдану не спалось. Не помогали никакие молитвы.

То несчастный Козюлькин снова плевался ярой ненавистью, и в том была отчасти вина Богдана: ведь именно Богдан, будучи рядом, не сумел, стало быть, Козюлькина успокоить, переубедить, объяснить – и Козюлькин истаял, пропал, и душу свою, верно, сгубил; а ведь не был он заматеревшим простым негодяем, нет, Козюлькин лелеял свои идеалы, только вот ни любви, ни сомнений да раскаянии, вечно рука об руку с истинной любовью идущих, он не ведал, а без них человек – не любимое творение Божие, а нечто вроде кирпича, невесть на кого и зачем падающего с крыши. То Жанна и Фирузе водили вокруг Богдана во тьме каюты душистые русалочьи хороводы, казалось, порою даже окликали по имени; даже аромат духов их будто долетал до Богдана легкими, на грани ощутительного, дуновениями – то духов одной, то духов другой… Искушение было мучительным и нескончаемым; блудные бесы, как то меж них и заведено, по мере приближения к святому месту удваивали и утраивали свои козни – и страшный грех уныния, рожденный обидой, виной и нежданно нагрянувшей мужской беспомощностью, столь ошеломившей Богдана в утро ухода Жанны, так и норовил пронзить сердце. В конце концов Богдан встал, оделся и вновь вышел на палубу.

«Святой Савватий» вкрадчиво проталкивал себя сквозь мглистую промозглую ночь. Плыли размытые огни на раздвигающих струи тумана мачтах, размеренно и глухо шлепали по студеной воде колеса, взбивая тускло высверкивающую из тьмы пену. «Отойди от меня, дух злобы, — бормотал Богдан, втягивая шею в воротник и стискивая в кулаки зябнущие пальцы. — Будь проклято лукавство всех твоих начинаний…» Не на что обижаться и некого винить. Жизнь. Честная и настоящая, без притворства, лицемерия и лжи. Невозможно быть вместе – стало быть, невозможно, и тогда уж не в силах человеческих сберечь единство.

Но горечь подступала к горлу.

Потому что вдруг все-таки сберечь его было возможно? И только он, беспомощный и недалекий, ухитрился сам, своим недомыслием и слабостью, разрушить то, ценней и невозвратней чего нет и не сыскать на свете?

Слабость моя. Слабость…

Все. Все. Все!

Богдан заснул лишь под утро, часа на два.

Прибытие он пережил, словно в бреду каком. В памяти осталось только смутное чувство светящегося, долгожданного покоя. Какими разными могут быть оттенки белого цвета и как благостно холодят они пораненную душу – ровно влажная повязка, наложенная на ушиб. Жемчужно-белое зеркало залива и жемчужно-белое, насыщенное мягким внутренним сиянием небо – не поймешь, что в чем отражается… Простор. Замерший, неподвижный – но живой. Только жизнь та – потаенная, настоящая, как истинной жизни и подобает; без поверхностной оживленности ложной и принужденной телесной суеты. А посреди, меж двумя дымчатыми зеркалами – будто повисшие в неподвижной, стылой пустоте – долгие гряды розовато-серых прибрежных валунов, низкие берега и временами накрывающая их темная, мрачноватая хвойная зелень, кое-где сдобренная разгорающимся сиянием берез и осин; неслышно наплывающая осень уже калила леса ранними ночными холодами, и словно бы из-под зеленых окислов или вековых илистых напластований выплавлялось благородное золото да порою – медь.

Еще запомнились главные врата монастыря на Соловецком, куда с Большого Заяцкого – именно там был главный порт архипелага, ибо на Заяцкие острова устав дозволял являться и паломницам женского племени, а вот дальше, на сердцевинные земли, ход им был спокон веку закрыт – паломников быстро доставили монастырские катера-подкидыши. Мощные, целиком сложенные из местных валунов стены – когда-то монастырь был и могучей крепостью, северной опорой державы – прерывались давно уж не запиравшимися створками, а над широким проемом грузно нависал потемневший от времени деревянный козырек, на коем искусно, древним полууставом было вырезано крупно: «Телесное тружение – Господу служение, обители – слава и украшение, бесам блудным – поношение!»

Запомнились, потому что именно здесь Богдан ощутил в душе первый намек на мир.

Архимандрит Киприан, пред очи коего предстал Богдан сразу по прибытии, ознакомился с письмом отца Кукши, подробно изложившим своему старинному другу подробности сердечного нестроения Богдана, и, войдя в положение сановника, благословил его утешаться наособицу. Обязательным посещением для единения с братией владыка постановил Богдану лишь позднюю литургию и общую обеденную трапезу. Келейные правила он дал Богдану весьма суровые – и утреннее, и дневное, и вечернее; и, разумеется, к исповеди повелел ходить к нему самому. Но, назидательно произнес затем Киприан, исстари на Соловках так повелось, что монаси не столько молитвою, сколько трудом телесным бремена жизни земной развязывают, оттого и теперь дела выше крыши, и, ежели чадо восхощет…

Чадо, разумеется, восхотело.

Оказалось, ныне и братия, и трудники да обетники совместно с буддийской общиной на одной большой стройке по горло заняты на Большом Заяцком – опять-таки на земле промежной меж материком и святыми островами, чтоб и женскому племени, на богомолье приехавшему, туда ход был, а еще чтобы жены, ждущие в тамошних странноприимных домах мужей, отъехавших на сердцевинные острова для коротких поклонении и молений, имели чем заняться с пользою для женского своего ума. Радением обеих общин и нескудной помощью богомольцев завершалось созидание большого планетария. Отец Киприан, до пострижения отслуживший пятнадцать лет в ракетно-космических войсках и имевший бы там, если б не устремился душою выше всякого космоса, карьеру изрядную, был человек увлекающийся. Богдан, узнав о жизненном пути Киприана, слегка удивился столь решительному перегибу судьбы, но, стоило ему тронуть эту тему, архимандрит, седобородый широкоплечий красавец шестидесяти лет, пытливо глянул на него из-под густых бровей и назидательно поднял крепкий палец: «Первую половину жизни я Родине послужил? Послужил. Расти духовно человецам надобно? Надобно. А что более Родины? Токмо един Господь Бог. Вот, теперь ему служу». И, видно, проникнувшись к Богдану симпатией, добавил доверительно: «Первая моя утренняя молитва благодарственная – за то, что стрельбы наши при мне лишь учебными были. А вторая ведаешь какая? О том, чтоб все они и всегда токмо таковыми же и пребывали во веки веков, аминь».

Архимандрит был убежден, что братии, дабы усердней славить Господа, душеполезно будет знать, сколь премудро и искусно тот обустроил в свое время тварную Вселенную. Самому отцу Киприану еще смолоду запали в душу слова заокеанского нобелевского лауреата Вайнберга: «Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной»; но трактовал их служитель Господа по-своему: «Как глянешь на эту груду звезд да туманностей, на галактики, крутящиеся кто куда, так и спросишь себя невольно – да неужто весь этот невообразимый по размерам и поразительный по сложности механизм не имеет ни малейшего смысла? И сам себе тут же ответишь: да быть того не может! Я вижу небо Твое, сияющее звездами. О, как Ты богат, сколько у Тебя света! Лучами далеких светил смотрит на меня вечность, я так мал и ничтожен, но со мною Господь, Его любящая десница всюду хранит меня…» Шанцзо Хуньдургу, настоятель буддийского монастыря, эту идею горячо поддержал – и вот уж более года и рясофорная братия, свободная от иных послушаний, и молодые послушники, дожидающиеся пострижения, и заезжие трудники, и кармолюбивые праведники с здешнего Тибета трудились бок о бок. Именно на этом поприще пригласил и Богдана послужить Богу проницательный архимандрит. Богдан лишь истово закивал в ответ.

Словом, в первый же день отец Киприан и Богдан Рухович поговорили как следует, обстоятельно и по душам.

Обителью Богдану архимандрит назначил маленькую земляную пустыньку в нескольких ли[155] к северо-востоку от Соловецкого кремля – в стороне от наиболее прохожих троп, ведших либо к Тибету, либо к дамбе, на Муксалму перекинутой, — в пустынном лесу на самом берегу Долгой губы, неподалеку от Феоктистовой щели.

Со щелью этой, где искупал в свое время страшный грех свой здешний монах Феоктист, связано было одно из самых поучительных и трогательных преданий монастыря.

В середине пятнадцатого века, когда в Ордуси, после воссоединения ее с Цветущей Срединой, год от году все более многочисленными становились выходцы из срединных земель, Соловецкая община не приняла тогдашних стремительных перемен. Общину можно было понять. Твердые в вере православной и древних обычаях суровые отцы были возмущены тем, что творилось тогда в столице. По их разумению, мир рушился. В монастырском архиве сохранилась копия категоричной челобитной, которую, после долгих молитв и обсуждений, направили святые отцы князю в Александрию; архимандрит даже прочитал Богдану по памяти отрывок из нее. «Ты, великий государь, — взывали монахи, — опричь исстари приятных татаровей, такоже и протчих сродственных руським поганых, хань да уань узкоглазую к престолу приблизил и тем благочиние отеческое зело изрядно порушить изволил. Аще ты, наш помазанник Божий, не отринешь сих желточуждых жудзей и фодзей[156], вели, государь, на нас свой меч прислать царьской и от сего мятежного жития переселити нас на безмятежное и вечное житие».

Князь, заинтересованный в привлечении опытного ханьского и юаньского служилого люда, да к тому же и связанный своим княжеским словом перед искавшими убежища в его улусе беглецами от кровавой усобицы, а затем, по воссоединении Цветущей Средины и Ордуси, — попросту рассматривавший «жудзей и фодзей» как хоть и новых, но вполне полноправных подданных, оказался в безвыходном положении. После длительной, все более нервной переписки, во время коей монастырь взялся такоже и по всем полунощным градам да весям рассылать письма о пагубах, от хань да уань грядущих, князю не осталось ничего иного, как и впрямь послать свой меч.

Кремль монастыря осадило изрядное вразумляющее войско. Времена стояли весьма крутые, но даже тогда воевода Иван Мещаринов не решился штурмовать священные стены – бывшие к тому же весьма крепкими. Два года монастырь пробыл в осаде, так до сих пор и называемой «Соловецким сидением», — но старцы и ближники их и не думали сдаваться, а только, как сказал Богдану сделавшийся на этих подробностях весьма немногословным отец Киприан, со стен поносили княжьих людей донельзя нехорошими словами. Князь, со своей стороны, требовал от воеводы действовать решительно и прекратить смуту «вскоре». Положение сделалось тупиковым и грозило лютой кровью, если бы не взвалил на себя труд и ответственность разрубить этот узел некий инок Феоктист. Ни с кем не советуясь, на свой страх и риск, темной снежной ночью за час до рассвета он вышел из кремля через ведший к пристани подземный ход, отрытый монахами более полувека тому, указал его княжьим стрельцам – и через полчаса штурмовой отряд воеводы уже выходил из подземелья на поверхность в самом сердце монастырских строений, меж Сушилом и Квасоваренной палатою.

Воевода не решился – а быть может, не захотел и по внутреннему своему убеждению – проливать кровь на святой Соловецкой земле. «Насчет крови – это отдельная история, — сказал тут отец Киприан, поглядел на часы и решительно тряхнул головой; беседа с Богданом длилась уж третий час, но между старцем и сановником сразу установились какие-то очень теплые, дружелюбные отношения, и оба получали равно большое удовольствие от этой первой беседы; оба уже твердо знали, что она никак не последняя. — Про кровь потом расскажу, сперва о Феоктисте закончу… тебе там жить, чадо, знай».

Почти вся верхушка не поступившейся убеждениями общины была вывезена из Соловков и рассеяна малыми группами, а то и поодиночке, по отдаленным монастырям, скитам да затворам – на Новую Землю, на Никелеву гору норильскую, в Колымский край… мало ли в ту пору было в Ордуси диких пустошей и хлябей. Шел слух, что игумена упорного да трех ближников его по пути воеводины люди удавили тихохонько, чтоб не смели и далее в духоблуждание народ вводить… Доказать этот слух так и не удалось, но напрочь исключить вероятность сего события тоже никто не брался – у той эпохи свои были навыки человеколюбия, как к ним ныне ни относись. Феоктиста же хотели наградить поучительно, но крепкий духом инок от всех наград отказался и отрыл себе здесь же, на светлом острове, малую землянку, в коей ни стать, ни лечь в рост было невозможно, — и в ней провел, не проронив с той поры ни единого слова, наготы отнюдь не прикрывая ни летом комариным, ни зимою студеною, в жестоком покаянии весь остаток жизни, а было того остатка ни много ни мало двадцать семь лет.

«Ведал он, чаю, что братия не права, — задумчиво проговорил архимандрит. — Ведал, что правда на стороне новшеств… Но убедить никого не мог и даже не пытался. Свершил, что почел угодным Господу, да и кровь большую предотвратил… а совесть все равно грызла немилосердственно. Как ни крути – предательство, Иудин грех. Худшего не бывает. Вот и мучился, вот и утешал себя до скончания века своего постом и смирением, упражнялся в непрестанном богомыслии и созревал для вечности. Так-то жизнь нами, грешными, крутит, чадо. Хорошему человеку подчас трудней простить себя, нежели себя осудить. Осудить-то, бывает, сможешь, а вот простить… примириться с собою… А без примирения такого жить нельзя. Сколько людей сгинуло от того, что с собою не в ладу оказались! Свершил что-то не то, раскаяние гложет, боль – а изменить уж ничего нельзя, вот и не прощает себя человек. И тут мука его, вместо чтоб вознести, бесам сдает: либо в уныние смертное человек впадает, либо в разгул: раз уж я все равно плохой, стало быть, терять нечего, остается теперь здешних радостей нахватать поболе, а там – гори оно синим огнем… Тут без Бога, без покаяния верного – не обойтись. Не излечиться».

«Понял, — сказал Богдан. — Учту, отче. — Помолчал. — А что кровь?»

Киприан улыбнулся в бороду.

«Дебря Соловецкая мирная, — сказал он с удовольствием и гордостью. — Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на нее наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: „Вы, волки, твари Божии, во грехе рожденные и во грехе живущие, – идите туда, на матерую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте“. И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матерую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…»

«Правда?» — спросил Богдан.

«Конечно», — удивленно поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?

С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чье крыло послать чадо свое.

Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ежась в полной студеной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.

Великий Конфуций учил: «Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи»[157].

«Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, — думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. — А у меня когда появится? И кто?»

Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!

Это значило – восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были еще одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли завороженным, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся.Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединенные. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чем – о жизни всей целиком, о чем же еще? О чем на покое ни задумайся, все получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.

Покой.

Как это говорил отец Киприан?

Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдает…

Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании березою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…

Покой. Ни души…

Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблескивают в узких щелочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых теплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчужденно нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший еще и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чем тут людей подозревать можно?

А действительно, в чем?

Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.

Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…

Медленно он пошел вперед. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.

Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.

Ни души.

Даже птицы молчали. Впрочем, осень…

Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?

Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.

Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше ее не тревожить, точно оберточная бумага, сойдет, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого оберточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенесся, вот…

Вот обезображенный, беспощадно распоротый трупик лисы. Беспомощно светят зубы широко разинутых мертвых челюстей, и рыжий мех весь испачкан кровью. А глаза – открытые, остекленевшие.

Богдан остановился, вдруг сбившись с дыхания. Машинально поправил очки.

Кто посмел осквернить святую твердь соловецкую пролитием крови?

И по всему видать, недавно.

Ночью, в темноте, сюда не проберешься.

Если только фонаря не иметь. С фонарем – почему бы не пробраться, если потребно.

Фонаря Богдан у степняков не приметил. Впрочем, под халатами широченными, плотными что угодно можно скрыть. Хоть светильник морской, что на маяки ставят.

А может, зверь лисичку задрал?

Невольно задержав дыхание от чисто животного отвращения к мертвечине, Богдан наклонился было – и тут же выпрямился опять. Какой там зверь. Ножом острейшим, какие у лекарей в ходу, живот резан, не иначе. И лапа изуродована.

Да и потом, звери здесь заклятые на кровь, отец Киприан же рассказывал. Нету на святом острове хищников.

Кроме людей?

Люди-то не заклятые, так надо понимать?

Богдан в полном ошеломлении стоял над трупом беспощадно изрезанного неким извергом зверька и не знал, что думать и что делать.

Первая кровь на острове за шесть веков…

Или не первая?!

11-й день девятого месяца, первица, день

— Это тангуты, — сразу определил отец Киприан, когда Богдан осторожно тронул тему странных лесобродов в степных треухах. — Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. По-моему, отец и сын они. А может, братья, старший и младший… Живут в странноприимном доме на Малом Заяцком… уж давно живут. Несколько лет. На Малом-то житье дешевле, а при долгих сроках проживания для них, может, сие существенно. Катерок у них, на материк время от времени ездят по делам по своим… по тангутским каким-то. Да и на острова путь им невозбранен. С чего бы возбранять? Пусть святым воздухом напитываются… Отчего ты интересуешься ими, чадо?

— Просто необычные они какие-то, — уклончиво ответил Богдан. — Невесть что делают здесь.

— Это истинно так, — ответил отец Киприан, чуть кивнув, — но ведь и вреда они тоже никому не наносят, поэтому спрашивать их нарочно нам не след. Ведомо мне, что они чтут себя как последних тангутов в мировой истории. Я не силен в народоведении Центральной Азии, но помню, что тангутское государство, бывшее одно время весьма сильным и ужасным, даже грозившим какое-то время Цветущей Средине, было дочиста разгромлено беспощадным основателем монгольской державы Чингизом. Считалось, что ни единого тангута Господь не уберег. Но эти утверждают, что род их как-то уцелел, хотя и захирел без свежей крови за прошедшие века до невозможности, — а мешать свою кровь с иными народами они не хотят, берегут чистоту. Понять их можно, — отец Киприан огладил бороду, — поведи они себя иначе – растворились бы, исчезли. Вэймины же, напротив того, мечтают о возрождении государства своего в границах, предшествовавших Чингизову разгрому, хотя бы на правах если не улуса, то уезда. Мечтание предивное и, между нами, чадо, говоря, — предикое. Ведь, по их же собственным словам, их двое на весь мир осталось – какой уж тут уезд… Но челобитные князю они о том слали некое время тому назад исправно, и теперь дожидаются решительного ответа. Если александрийский князь поддержит сию мечту, дело, мол, сдвинется… а покамест, в ожидании тревожном, время тут проводят…

— Почему же они к Фотию обратились? — с некоторым сарказмом удивился Богдан. — Где Александрия и где их Хара-Хото былой? В Сибирский улус бы челом били или прямо в Ханбалык…

— О-о, — улыбнулся отец Киприан, — тут у них тонкий расчет психологический. Они так промеж себя положили, что, мол, Русь от монгольского нашествия изначального тоже пострадала изрядно: население проредилось едва не вполовину, границы княжеств тогдашних по земле, ровно лягушки ошпаренные, запрыгали… Потому считают, что тут их легче поймут. А уж ежели Фотий-князь мечтание их поддержит, тогда пусть сам, мол, в Ханбалык с ним выходит, его слово там весомей.

— Очередные отделенцы? — спросил Богдан с нескрываемой неприязнью. Отец Киприан искоса глянул на него внимательным и спокойным взглядом. Чуточку, как показалось Богдану, укоризненным.

Они неторопливо, чинно вышагивали посреди улицы, усаженной двумя рядами корявой от постоянных ветров – тут ее звали «танцующей» – березы; улица вела от монастырского пирса поперек поселка Большие Зайцы напрямки к достраиваемому планетарию. Место для душеполезного заведения отец Киприан избрал преизрядное: рядом с не так давно откопанным древнезнатцами спиральным неолитическим лабиринтом, о сути и назначении коего по сию пору спорили ученые в своих толстых журналах. Двум дивам рукотворным, с точки зрения архимандрита, место было только рядом. Тем более, по скромному мнению старого ракетчика, никак не могло быть случайным то, что древнее каменное нагромождение по форме и виду столь с галактикой схоже – а ведь схоже, просто-таки в глаза сходство бросается, стоит лишь сверху да издалека на какое-либо подобное нашему звездное колесо поглядеть, а потом – на круговид-но уложенное древними мечтателями мелкокаменье; впрочем, мнения сего отец Киприан никому не навязывал и даже высказывал вслух отнюдь не часто.

Наставал час тружения телесного, и к стройке стекались бескорыстные строители. От пролива уже гудели двигатели: невидимый за домами и березами большой водометный сампан, пройдя на всех парах вкруг святого острова, от Савва-тьевской северной пристани сюда, на Большой Заяцкий, причаливал к ежедневному своему пирсу: вез усердную к общей заботе кармолюбивую братию из Чанцзяосы.

— Нет, — спокойно ответствовал отец Киприан, — без Ордуси они себя не мыслят… — И немного тише добавил: – Что, сильно ожгли тебе душу в Асланiве, чадо?

Богдан чуть пожал плечами.

— Много где, — ответил он.

— Ведомо сердцу моему, — чуть помедлив, проговорил отец Киприан, — наш ты человек, не мирской. Через год ли, через десять, — а быть тебе средь монасей.

— Стезя моя светская, — спокойно ответил Богдан.

— Покамест – да, — спокойно согласился архимандрит. — И у меня была таковая же – ан вся вышла. Всей сутью своей ты людям помогать рвешься – а насилия не терпишь ни на волос. Но помощь мирская, так ли, иначе ли, всегда насилие. Вот в этом противуречии ты и запутаешься раньше или позже – ежели уж ныне не начал. Оно тебя сюда приведет, другого пути не будет. Путь у тебя один-единственный, мы лишь пришлецы и присельники на сей земле и подвизаемся на ней едино за истину да человеколюбие.

То, что отец Киприан поставил Богдана с собою в ряд, явилось приятной неожиданностью. Но Богдан был уверен, что лучше всех знает себе цену и что цена та – не слишком велика.

— Мне даже здесь порой кажется, что шумно и народу много, — признался Богдан. Архимандрит вновь помолчал.

— Что ж, и так бывает, — снова согласился он. — Первоначальник наш, преподобный Савватий, такоже изнывал. На Валаамском острове в монастыре ему и то суетно было. И лишь тогда возвеселилась пустыннолюбивая душа его, когда он узнал, что есть на дальнем севере, на море студеном, необитаемый Соловецкий остров. И ведь не отпускали его ни настоятель, ни братия, любили его крепко… но не смог он преодолеть тайного влечения – и не спросясь, без благословения, лишь Богу помолившись усердно, ночью тайно покинул монастырь достославный и пошел дальше искать пустыню по нраву[158]. Вот как бывает. Куда же тебя, чадо, тогда забросит? — задумчиво, уж как бы и не к Богдану обращаясь, пробормотал Киприан.

Богдан ничего не ответил.

Про лису он не сказал пока отцу Киприану ни полслова. Впрочем, покамест они беседовали просто как друзья и единочаятели, отнюдь не как духовные отец и сын. А вот во время исповеди, пожалуй, надо будет беспременно…

Хотя что говорить? В чем проблема-то? Ну мертвая лисица… Неприятно, конечно, невместно – но уголовной составляющей нет как нет.

Уголовной нет.

Только вот кровь на заклятой от крови земле.

А было и еще что-то. Что-то странное, цеплявшее так легонечко… но не понять что. «Не успел сообразить, покуда один был, — теперь не соображу, покуда снова один не останусь», — это Богдан, зная себя, понимал доподлинно.

Ладно.

Вот и стройка. Из створа той улицы, что вела к другому, западному пирсу пристани, во главе своей братии показался и уж оттуда, издалека, просиял в сторону отца Киприана приветливой улыбкою шанцзо Хуньдурту. В длинном, до самых пят желтом одеянии он словно плыл над месивом неряшливой, в строительном мусоре, земли. Отец Киприан широко воздел в стороны руки, от души готовясь к объятиям; ровно так же развел руки и идущий ему навстречу шанцзо. Точно они целую вечность не видались.

Обнялись по-братски.

— Здрав буди, Хуньдургу.

— Здравствуй, Киприан…

Настоятели соседствующих обителей дружили, дружили давно и крепко. И на стройке старались держаться вместе. Отрадно и трогательно было видеть, как сии пастыри, каждый в сообразном своей вере одеянии, споро и с удовольствием тягали туда-сюда взвизгивающую от натуги, кидающую то вправо, то влево фонтаны желтых пахучих опилок двуручную пилу или, стоя бок о бок, а то и согнувшись в три погибели, шпаклевали срубы внешних стен… а теперь вот, наравне с рядовыми труждающимися, на высоте без малого двух десятков шагов укладывали на внешнюю сторону главного смотрового купола звукоизолирующее покрытие из синтетического волокна. Никогда, ни полусловом не заговаривали они о вопросах веры и вели себя словно мирские закадычные друзья – да и понятно почему: что проку хулить убеждения друга, не раз и не два обдуманные, давно сделавшиеся стержнем личного бытия? Но время от времени Богдан ловил грустные, сочувственные взгляды, которые Киприан бросал на хуньдурту, когда был уверен, что тот не заметит, — и ровно такие же взгляды, коими ровно в тех же обстоятельствах печально одаривал Киприана обычно весьма улыбчивый шанцзо. Так и чувствовалось, что каждый сочувствует другому и мыслит про себя: «Охо-хо! Погубит он, бедняга, этим буддизмом свою бессмертную душу!»; «Oxo-xo! He вырваться ему со своим православием из мучительного круга перерождений!» И похоже было, что то сострадание, который каждый из них питал к весьма вероятной посмертной судьбе друга, здесь, в мире сем, нечувствительно заставляло их быть один с другим особенно внимательными, предупредительными и, сказать-то иначе затруднительно, нежными.

Здесь, на площади перед планетарием, уже приобретавшим вполне законченные черты, было много женщин. То подруги провожали обетников на работу, то истовые богомолки, неутомимо, как заведенные, крестясь и кланяясь, держали равнение на величаво проходящую мимо процессию… Мирские девчата – жены, а то дочки моряков и работников пристани да юные практикантки-древнезнатицы, копающие лабиринт под нечутким к их девичьим потребностям руководством сюцая археологии из Архангельска, унылого и сильно сутулого субъекта, видеть ничего не видящего, кроме обработанных камней, черепков и эрготоу, — поглядывали на иноков помоложе совершенно с иным интересом.

— Девы гуляют, словно облака[159], — сделав плавный жест широким рукавом в сторону держащегося поодаль женского племени, с мягкой улыбкой проговорил шанцзо Хуньдургу.

Отец Киприан усмехнулся в бороду.

— На Святой Руси похоже говорят, да иначе, — ответил он.

— Как? — заинтересовался буддийский настоятель.

— Девки гуляют – и мне весело!

От тройки молодых женщин, смиренно стоявших у входа в бревенчатую избу, в коей располагалась местная почта с телефоном и интернетным узлом, отделилась одна и стремглав бросилась наперерез отцу Киприану:

— Благословите, батюшка!

Вострый носик, милые конопушки… Длинное глухое платье, накидка без вычур, косынка, плотно покрывающая власы, — все честь по чести. Отец Киприан остановился и от души, несуетно осенил женщину неторопливым крестным знамением. Востроносая земно поклонилась и, приложившись к руке настоятеля, в полном восторге брызнула к подругам обратно, выбрасывая комья земли из-под каблучков:

— Ох и настяжала же я нынче благодати! У отца Феодора взяла, у отца Перепетуя взяла, теперь вот у самого отца Киприана взяла – а еще полдня впереди!

Шанцзо шагал, опустив глаза, изо всех сил стараясь не улыбнуться. Архимандрит с каменным лицом шел дальше. Но мгновение спустя все же обернулся в сторону Богдана – оказывается, после встречи с другом он не запамятовал о сановнике – и сказал негромко:

— Ведомо сердцу моему, о чем ты думаешь. Не гордись, чадо, не гордись. Вера в Господа – душе человечьей подмога великая, но одну душу на другую в человеке разом да вдруг не меняет. Ибо незачем это Господу. Ему всякая душа важна. От привычной пустой погони она не страхует, вера-то. И все же лучше пусть молодица за количеством благодати гонится, нежели за количеством суетных благ и удовольствий мира сего. А благодать – она все равно лишней не бывает…

Покосился на шанцзо, так и не согнавшего с тонких губ едва заметной улыбки, и сам усмехнулся. Чуть покрутил головой. Сказал:

— Хотя, конечно…

Помолчал немного.

— А пару седмиц, — продолжил он, совсем, видно, разоткровенничавшись, когда рядом остались только шанцзо Хуньдурту и Богдан, — еще забавнее было. Подлетает одна юница, из древнекопательниц, видать, и лихо так, с ужасом спрашивает: батюшка, а скажите, правда, что монахи не моются совсем?

— Ну и что ты ей ответил? — удержав улыбку, спросил шанцзо.

Отец Киприан с гордостью поглядел на него, потом на Богдана и величаво оправил бороду.

— Я сказал: моются, и даже весьма часто и тщательно. — Он сделал чуть театральную паузу; судя по всему, он был явно доволен остроумием своего ответа юнице. — Но некоторые – подвижничают!

И оба пастыря от души рассмеялись. Отец Киприан – громко, раскатисто, неудержимо. Шанцзо Хуньдурту – тихонько, мягко и как бы издалека.

Пришли. Тут уж каждый знал, что делать, — не первый, слава Богу, день труждались. Соседи Богдана по столику на пароходе тоже были здесь – за исключением маленького кармаданы, который, видать, сильно был занят, входя в курс здешних дел. Веселый прибалт Юхан, ногой поддав одну из упаковок со звукоизолирующим волокном, расставленных аккуратными рядами на дощатых подмостках возле подъемника, гордо глянул на Богдана и сказал:

— Наша!

Задумчивый, немногословный крестьянин Павло Заговников понимающе покивал и первым двинулся к приставной лестнице, по коей тем, кому выпало радовать Господа работою на куполе, надлежало взбираться к самому небу – волокнисто-серому, медленным слитным потоком текущему высоко над островами и морем.

— А вот скажите, преждерожденный Богдан, — лукаво глядя на минфа, произнес Юхан, — вот все же никогда я не поверю, чтобы такой работник, как вы, приехал сюда просто поспасаться, как мы. Признайтесь. Все равно ведь ваши подвиги всем известны – и с наперсным крестом, и в Асланiве… И напарник ваш, ланчжун Лобо, тоже, верно, где-то рядом. Признайтесь, мы никому не скажем: вы подозреваете, что тут готовится какое-то злодеяние?

Богдан, взявшийся уже за перекладину лестницы, чтобы тоже, вслед за Павло, взбираться наверх, на купол, вынужден был остановиться – хотя, видит Бог, именно сейчас он, напротив, постарался бы карабкаться со скоростью атакующего боевого верблюда, чтобы убежать от вот уж третий день в той или иной форме повторяемых вопросов доброго, но немного назойливого в своем простодушном чувстве юмора химика. Хотя, может, он и не только шутил. Так или иначе, бежать было невозможно: Павло завис двумя перекладинами выше, заняв всю лестницу, и отчего-то застрял, так что путь спасения оказался полностью перекрыт.

— Злодеяние уже произошло, — подал он голос сверху и, часто моргая, поглядел вниз, на Богдана. За перекладину он держался лишь левой рукою, а правой усиленно тер глаз. — Кто-то оставил упаковочную стружку на лесах, вот теперь мне что-то в глаз попало… нет, действительно, преждерожденный Богдан, верится с трудом, что человек такого ранга, как вы, приехал сюда без какой-то задней мысли.

Стало ясно, что стружка стружкой, глаз глазом, а он прекрасно слышал, о чем затеялся разговор тут внизу – и не утерпел поучаствовать. Может, и стружку для этого только выдумал. Человек тактичный, не захотел грубо и бесцеремонно встревать в чужую беседу, каковая и без того выглядела не совсем сообразной и чуточку отдавала пустым балагурством; а вот, под благовидным предлогом затормозив на лесенке, позволил себе.

— Каяться я приехал, каяться… — пробормотал Богдан.

— В чем? — искренне удивился Павло. И только потом, похоже, до него дошло, что вопрос несколько бестактен. — Ох, простите… — Он опять, будто вспомнив о своей травме, потер глаз костяшкой указательного пальца. — Я не хотел… Просто, знаете, мы на хуторе люди простые, откровенные… что на уме, то и на языке.

— А что в глазу, то где? — спросил снизу Юхан. Павло кривовато усмехнулся, по-прежнему не в силах двинуться наверх. — В глазу брата своего соринку видишь, а в своем – бревна не замечаешь…

— Ох замечаю, — сказал Павло. — Так как же будет, преждерожденный Богдан?

— Что? — устало спросил Богдан.

— Скажите нам раз и навсегда: вы тут не по долгу службы?

— Я тут по велению души, — сказал Богдан.

— Все! — радостно заключил Юхан. — Можем спать спокойно.

— И не подозревать друг друга в злоумышлении ограбить монастырскую ризницу, — добавил Павло и, видать, проморгавшись наконец, браво полез наверх; его штанины заполоскали на ветру, посреди заполненного клочковатыми облаками осеннего небосвода. Богдан двинулся за ним следом.

На полпути к верхотуре Богдан на миг остановился, благо нескладный и немного неловкий Юхан приотстал, и, поправив пальцем очки, с наслаждением оглянулся по сторонам.

Необъятный ветер, привольно катящийся над темно-серым, в барашках, морем и островами на высоте девяти шагов, веял в лицо мягко и властно, шумел в ушах, теребил волосы. Одноэтажные валунные и бревенчатые дома поселка здесь уже не застили горизонта – весь Большой Заяцкий, плоский, безлесный, щуплый, был как на ладони; а из-за широкого пролива, мягко светя куполами соборов, темнея протяжными стенами кремля и грозными, приземистыми его башнями, вставала гранитная, хвойная громада святой тверди Соловецкой. На площади перед планетарием по-прежнему толпился народ, созерцая богоугодное строительство и воодушевляясь примером братии, без сутолоки и спешки, но споро и складно распределявшейся по местам тружений. Сердце умилялось зрелищем работного разнообразия: кто в подрясниках серых, кто в желтом, кто в обычном светском – курточки непродуваемые, синие дерюжные порты с заклепками; вроде как туристы… Хорошо! Гармония!

Богдан уж хотел было продолжить подъем, как увидел возле крыльца почты давешнего тангута в треухе. Похоже, старшего. Пришлось снова поправить очки. Да, точно. Пожилой. По-прежнему мрачный.

И смотрел он оттуда, снизу, прямо на Богдана – пристально и недобро.

Во всяком случае, так Богдану показалось.

11-й день девятого месяца, первица, вечер

Отец Киприан и Богдан, прогуливаясь вдвоем, медленно шествовали от Трапезной палаты по мощеной булыжником площади подле Успенской церкви. Томительно и неспешно смеркалось; монотонно текущие по небу облака пропитывались темной осенней угрюмостью, обещая близкие холода и, быть может, ранние снега.

Архимандрит от души приблизил к себе Богдана – быть может, уважая не высказанную прямо, но, вероятно, вполне понятную просьбу отца Кукши, а то и просто проникнувшись к сановнику доверием и симпатией человеческой; может статься, он впрямь уверовал, что дальний жизненный путь непременно приведет минфа в те или иные святые стены, и решил по мере сил этому поспособствовать.

Богдан той близости был только рад. Добрый, твердый и властный старец вызывал в нем лишь уважение.

— Хорошо работаем, споро, — говорил отец Киприан; Богдан почтительно внимал владыке. — Христа ради трудиться легко. С Божьей помощью на той седмице отделки главные завершим… Мыслю я, чадо, сени планетарные перед главным смотровым залом украсить всячески драгоценной утварью из Келарской палаты да ризницы; там за века множество красот рукодельных скопилось, недоступных люду. С Византии монастырю в свое время подарков было нескудно, да от веницейского дожа… всего и не упомнить. А тут будет случай и самим на оные полюбоваться, и людям пред очи предложить. Только, мыслю, многие из них в запустении, надо будет срочно реставраторов опытных призвать… Недавно в голову мысль пришла, еще не продумал в деталях. Честно сказать… — Он смущенно усмехнулся, огладил бороду и глянул на Богдана из-под клобука. — Честно сказать, я уж о торжествах открытия думаю. Есть некая торопливость и суетность в душе у меня, есть… грешен. Не терпится.

— Понимаю, — сказал Богдан.

— Что ж тебе, мирскому-то, не понять. Вы там вечно в суете обретаетесь…

— Ну уж не вечно, — почти обиделся Богдан. — Стараемся и мы душу не опустошать, отче. Разве что поневоле, если дело того требует – да и то… Тяжелее всего, — признал он, немного подумав, — в этом смысле тем живется, кто повседневным делом занят и роздыху никакого не имеет. Предпринимателям да им подобным…. Да особенно тем, кто в совместных с заморскими предпринимателями делах участвует.

— О тех бедолагах и о тяжкой доле их молюсь ежедневно, — сурово сказал отец Киприан. — Чтоб среди второстепенного своего производства не забывали о главном.

— Бог милостив, — кивнул Богдан. — Авось не попустит.

— Так вот что хочу сказать, — в голосе владыки Богдану почудилась некая нерешительность. — Есть мысль у меня заповедная… Для вящей торжественности и вящего единения желаю я на открытие пригласить старого, еще по летному училищу, друга… Дорожки наши разошлись вскоре – он по научной стезе подвизаться решил, я – по военной… но связи долго еще, лет с десяток, мы не теряли. Он-то вскорости знаменит стал, космонавт на всю Ордусь прославленный… Сейчас состарился, не у дел. Хочу я его позвать – торжественное слово сказать братии, послушникам и людям ближним. Как тебе такой план?

Богдан поразмыслил.

— План хороший, — сказал он искренне, — человеколюбивый. Да и повод друга старого повидать не самый плохой.

Настоятель крякнул.

— Остер ты умом, — сказал он, — не зря про тебя в газетах писано. Да, прав ты. Старые мы с ним оба стали… Может, больше и не будет случая повидаться. Кто знает, когда нам отшествовать из этой жизни Господь присудит? Ничего про него ныне не ведаю – а ведь в паре некогда летали: я ведущий, он ведомый… Потом он в отряд космонавтов подался, а я по стратегической линии пошел. Сперва противуракетные дежурства стратосферные, потом… — в голосе его прорезалось подспудное тепло, даже мечтательность некая. — Веселые времена были, пятидесятых-то конец.

— И на Марсе будут персики цвести? — улыбнулся Богдан.

Отец Киприан остановился, повернулся к Богдану лицом; остановился и Богдан. Глаза их встретились.

— И до грядущего подать рукой, — сказал владыка.

— Кто таков друг-то ваш, отче? — помолчав, спросил Богдан.

Владыка степенно двинулся дальше, и Богдан – за ним.

— Да ты знаешь, — ответил он. — Все его знают… Моего поколения, по крайней мере, все… да и твоего, мыслю, тоже. Джанибек Непроливайко.

В голове Богдана что-то сдвинулось мягко и вязко.

— Ага, — сказал он.

Смутное человеколюбивое мечтание, ровно алчущий вылупиться птенец, в первый раз пробующий клювиком прочность яйца, тюкнуло сердце Богдана.

А потом вновь: тук-тук-тук…

— Понятно, — сказал он с деланным равнодушием. — А вот что я, кстати, вспомнил, отче… насчет реставраторов.

— Ну?

— Летом мы с напарником одно дело вели, до хищения ценностей из патриаршей ризницы касательство имевшее….

— Наслышан, чадо, наслышан. Крест Сысоя наперсный…

— Именно. Так вот, там довелось мне среди работников ризницы познакомиться с женщиной-реставратором, опыта и добросовестности необыкновенных. И, что существенно, дело она именно с церковными ценностями имеет. Давно.

— Так-так, — оживился отец Киприан.

— По скудному разумению моему, она вам как нельзя лучше подошла бы.

— Как звать?

— Бибигуль Хаимская.

— Справлюсь о таковой. Спасибо, чадо…

— Тут еще одно обстоятельство.

— Ну?

Богдан чуть помедлил, соображая, как сказать покороче.

— Одинокая она, с сынишкой одиннадцати лет. Не бедствует, конечно… но живет, сами понимаете, скудно, и лишний заработок никак не повредит ни ей, ни сыну. Да и мальчику, думаю, душеполезно было бы монастырь посетить, пообщаться с отцами неторопливо, обстоятельно…

Отец Киприан снова остановился и снова повернулся к Богдану. Заглянул ему в глаза, потом даже взял его за руку. Богдан твердо выдержал взгляд старца.

— Говори, как на духу, чадо, — тихо, но требовательно произнес отец Киприан. — Твой ребенок?

— Господи, помилуй, — ужаснулся Богдан. — Да с чего ж вы такое удумали, отче?

— Переживаешь за женщину изрядно, по голосу слышу. И за чадо. Ровно за свою женщину и за свое чадо… Хорошо, верю, не твой. Но что-то есть у тебя на уме, чего ты не глаголешь.

Богдан не ответил.

— Глаголь, — велел отец Киприан. Богдан досадливо поджал губы на мгновение, но выхода уже не было. Очень коротко, буквально несколькими фразами, он рассказал Киприану о том, что им с Багом случайно сделалось известно о личной жизни Бибигуль[160].

Когда он закончил, архимандрит долго молчал, по-прежнему держа его за руку. Усиливающийся ветер трепал его рясу, хлопал по клобуку. Кресты на куполах померкли и сделались темнее серого неба. Исподволь наползал ненастный вечер.

— Ах, человеци, человеци… — с сожалением покачал головой отец Киприан.

— Им тоже надо дать повидаться на закате жизни, — сказал Богдан убежденно и твердо. — Может, простят друг другу с Божьей помощью. Не говорю уж про мальчика. Разве же полезно для души его то, что он отца не уважает да и не знает совсем? Пусть увидятся все трое. Не приблизятся друг к другу, не захотят хоть словечком перемолвиться – так тому и быть. А может, и приблизятся… Богоугодно это, отче Киприане. Что хотите со мною делайте – богоугодно.

Отец Киприан строго глянул на Богдана:

— А ну как согрешат?

Перед мысленным взором Богдана, ровно наяву, возникла привычно безжизненная, подавленная Бибигуль. А все, что Богдан ведал о великом космопроходце, наводило на мысль, что и он живет не радостнее.

— Как согрешат – так и покаются, — сказал Богдан. — Только сейчас они в окамененном нечувствии пребывают, в смертном грехе уныния – а это и не жизнь вовсе. Они ж почитай что муж и жена, отче…

Крепкие пальцы отца Киприана на миг стиснулись на запястье Богдана сильно, как тиски, — и тут же разжались. Он поднял руку и с силой провел ладонью по лбу.

— Бибигуль – к сорока, Гречковичу – за пятьдесят, как я понимаю… мальчику двенадцатый… Пусть повидаются.

— Быть тебе среди нас, — тихо, напрочь утратив всякую величавость и уверенность, сказал отец Киприан. — Может, и рукоположения сподобишься…

— Стезя моя светская, — упрямо повторил Богдан.

Настоятель чуть качнул головою.

— Ты и сам еще не чувствуешь, как стезя твоя из человекоохранительной в человекоспасительную превращается, — проговорил он. — Узко тебе в человекоохранителях, узко… А человекоспасителем в миру быть стократ трудней… — Он тяжко вздохнул. — Хотя бывали случаи… Осекся. Размыслительно и немного печально обвел взглядом небо, облака, купола. Может, вспоминал эти самые случаи и примеривал на Богдана. А может, о чем ином думал. Еще раз глянул Богдану прямо в глаза.

— Ладно, чадо. Быть по сему. Пусть повидаются на открытии планетария, а там – как Господь рассудит.

11-й день девятого месяца, первица, ночь

Выл ветер снаружи, и шумели сосны.

Богдан проснулся от странного и тревожного ощущения, что в пустыньке его кто-то есть. Открыл глаза, но тьма была – хоть глаз коли. И тишина ничем не нарушалась. Но… Запах. Тонкий, едва ощутимый запах благовоний… знакомый… до боли знакомый… Богдан рывком сел во гробе своем, таращась в чернильную тьму. Вроде кто-то вздохнул? Лампада погасла, сообразил Богдан. Руки его потянулись туда, где, как он помнил, он оставил спички.

— Не надо, Богдан, — просительно произнес тихий, едва слышный голос Жанны. Власы у минфа встали дыбом.

— От юности моея мнози борют мя страсти, — торопливо забормотал он, торопливо крестясь, — но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой… Святым духом всяка душа живится и чистотою возвышается, светлеется тройческим единством священнотайне…

Коротко рассыпался тихий, серебристый смех.

— Богдан, любимый, я не искушение сатанинское, нет. Я просто безумно любящая тебя женщина. Твоя жена. Ну, дай руку, удостоверься.

В то же мгновение ее тонкие, прохладные пальчики взяли руку Богдана и потянули на себя. Ладонь оторопевшего минфа легла на невидимое во тьме хрупкое обнаженное плечо. Пальцы Богдана дрогнули, перехватило горло. Прохладная гладкая кожа звала.

— Жанна, — хрипло, ничего не в силах сообразить, выговорил Богдан, — здесь же холодно. Ты продрогла совсем…

— Нет. Я разделась минуту назад. Разделась…

Рука сама собой пошла вниз. Ключица, твердая и тонкая. Нежный, шелковистый подъем – грудь. Богдан отдернул руку.

— Как ты здесь, Жанна? Зачем?! Она не ответила и вновь потянула его ладонь к себе, на этот раз – к лицу. Горячие сухие губы прильнули к пальцам Богдана. К одному, к другому… она перецеловала их все. В темноте слышалось ее частое, страстное дыхание; этот звук оглушал, сводил с ума. Богдан, до хруста стиснув зубы, вдругорядь отдернул руку.

— Жанна, здесь нельзя…

— Всюду можно, где любовь, — раздалось из темноты.

— Как ты здесь оказалась?

— Переплыла… Я знаю, женщин сюда не пускают. Но я не могу без тебя, Богдан, не могу! Можешь меня убить. Но на одну ночь… как Фирузе тогда… ведь ей же ты не отказал, правда? Ведь ты добрый, Богдан, ты не можешь отказать… я уйду утром, исчезну, испарюсь, но… не гони меня сейчас. Я не смогу уйти… не смогу…

— Жанна, любимая, — едва не плача, выкрикнул он, — здесь нельзя!

— Ты любишь меня, правда? Все-таки любишь? Я так обидела тебя, а ты… Правда? Любишь, да? Скажи!

— Господи, Жанна…

Руки вновь сами собою потянулись в темноту. Туда, к ней. Последним усилием воли Богдан что было сил хрястнул обеими ладонями о бортик гроба. Боль полыхнула в глазах ослепительной вспышкой.

Полыхнула – и погасла. А дыхание невидимой женщины – осталось.

— Не хочешь? — печально и безнадежно донеслось из темноты.

— Жанна… — Он облизнул пересохшие губы. — Как мне объяснить тебе… Есть вещи, которые нельзя делать именно для того, чтобы не перестать любить. По-настоящему любить. По-человечески. Понимаешь?

— Понимаю. Вещь, которую нельзя делать, — прогнать меня сейчас в ночь, в холод, в пролив, где начинается шторм…

У Богдана слезы навернулись на глаза.

— Я не гоню тебя, родная, — сказал он. — Это совсем не то…

— Не гонишь, но хочешь, чтобы я ушла сама, — покорно сказала темнота; по голосу чувствовалось, что Жанна едва сдерживает слезы. — Хорошо, Богдан. Я послушная. Поцелуешь меня на прощание?

Богдан сглотнул. Он тоже готов был расплакаться. Он ничего не понимал – но чувствовал, что готов сделать, быть может, самый страшный и непоправимый шаг в своей жизни, самый жестокий и неправедный…

И не мог его не сделать.

— Да, — тихо сказал он.

Дыхание ее приблизилось. Тонкое обнаженное колено Жанны коснулось живота Богдана и тут же отпрянуло – словно она берегла его целомудрие. Господи, Жанна…

Он не видел, но почувствовал отчетливо, словно бы увидел, как из непроницаемой тьмы к его лицу вплотную придвинулось ее лицо. Знакомое каждой черточкой, родное… Он ощутил ее дыхание. И вот ее губы коснулись его губ, сначала едва-едва, мирно и нежно, словно они были детьми, впервые пробующими это странное взрослое единение лишь из любопытства – необъяснимого и волнующего… потом острый, словно звериный, язычок молодой женщины коротко плеснул Богдану в рот и отпрянул, потом плеснул сызнова…

И вот тогда плоть Богдана сошла с ума.

Каркнув что-то невразумительное, он опрокинул хрупкое, податливое и жадно ждущее тело прямо на стылый земляной пол. Богдану сейчас было все равно, и он, каких-то пять минут назад так волновавшийся о том, что жена может замерзнуть в зябкой землянке, повалил ее на спину, забыв обо всем, и сам грубо рухнул между ее с готовностью распахнутых коленей. Жанна ахнула, на миг выгнувшись упругой тонкой дугой.

— Вот ты! — закричала она, стискивая Богдана ногами и плотнее вдвигая, буквально вбивая в себя. — Вот!!!

В крике ее звучали торжество и исступленная радость.

Когда минфа вломился в нее в пятый раз – одной рукой сладострастно вцепившись ей в волосы и запрокидывая ей голову вверх, а другой терзая исцелованную и изгрызенную до невидимых в ночи синяков грудь – у нее уже не осталось сил кричать. Она лишь гортанно всхлипнула, счастливая, удовлетворенная, но безропотно и покорно дающая своему мужчине столько, сколько ему надо; ноги у нее, стоявшей на четвереньках, обессиленно подломились, и она мягко повалилась на бок вместе с Богданом; и долго еще в такт ему шептала, облизывая языком распухшие, пересохшие губы:

— Да… да, любимый… Наконец-то… Да…

Когда безумие отступило, Богдан провалился в сон стремительно, будто его кто выключил. В душе была пустыня – то ли горькая после случившегося, то ли сладкая, не понять. Пока не понять. Где-то на самой грани яви он успел вспомнить – и это была первая человеческая мысль в его голове с того мгновения, как Жанна его поцеловала, — что срок их с Жанною брака еще не истек и, стало быть, все, что он тут проделывал в течение последних, верно, полутора часов, он проделывал с супругой, значит, в чистоте телесной… Но это было слабым утешением.

12-й день девятого месяца, вторница, утро

Богдан проснулся едва живой. Словно на нем пахали всю ночь. С трудом разлепил глаза.

Он лежал во гробе. Как всегда.

Лампада покойно, мирно теплилась перед иконою.

Богдан с трудом сел. Оглянулся мутным со сна взглядом – никого. Никого.

Ничего не болело, но слабость была ужасающая. «Простыл вчера на куполе, что ли? — вяло подумал минфа. — Ветром прохватило, ветер весьма пронзительный днем разыгрался… Вот и снится невесть что, после вечернего-то разговора с архимандритом встречи супружеские на ум полезли, а по нездоровью – проистек из оных мыслей о встречах черный бред».

В душе была пустыня.

Ни сладкая, ни горькая… Пресная.

С трудом великим приступил Богдан к утреннему правилу. Голова кружилась, и огонек лампадки то и дело уплывал куда-то в сторону. «Блудны бесы ночью ломят – в избу влезли и снуют: домового Ли хоронят, ведьму замуж выдают», — студенисто всплыли в памяти чеканные строки великого Пу Си-цзина. «Да, — вяло подумал Богдан, механически повторяя слова молитвы, — наверное, это бесы. Искушения к тем наипаче подступают, кто наипаче очиститься восхотел…» Эта мысль оставила его странно равнодушным. Мол, подумаешь, ну – бесы…

Впрочем, поклоны он клал перед иконою истово и крестился от всего сердца.

Но даже читая кафизму, он не мог отделаться от чувства, что в его пустыньке все ж таки пахнет духами. Духами Жанны. Теми, которыми она надушилась тогда, поджидая Богдана, подготовив ему маленький праздник… в их последний вечер.

«Нет, конечно, сон, — окончательно решил Богдан. — По-настоящему это не мог быть я. Пять раз подряд… Не я».

Когда он вышел на воздух, ему полегчало. Студеный рассветный ветер окатил чело, ввинтился от шеи под ворот. Богдан глубоко вздохнул, расправляя плечи. На юго-востоке, над островерхими темными соснами, рыжими прожилками разгорались всклокоченные края туч.

И тут он увидел у поворота дороги, шедшей в сторону перекинутой на остров Муксалма валунной дамбы, ту же странную пару в степных треухах. Тангуты подобно каменным изваяниям стояли в трех десятках шагов от пустыньки Богдана и смотрели в его сторону. На таком расстоянии выражение их лиц терялось, но Богдан готов был поклясться, что на них написаны настороженность и неприязнь. И подозрительность. Увидев, что Богдан их заметил, оба резко повернулись, не обменявшись ни словом, и быстро зашагали прочь, вскоре скрывшисьза приземистыми багряными кустарниками, росшимипообочине.

Эта странная встреча напомнила Богдану все, что было с тангутами связано. Словно наяву он опять увидел беспомощно оскаленные зубы мертвой лисички, ее вспоротый мягкий живот. Буквально винтом скрутило Богдана от негодования и ненависти к неизвестному живодеру. Какое зверство! И против кого? Не бурундук и не волк, не личинка какая-нибудь бессмысленная и не вонючая копошащаяся тварь, вроде хорька… нет. Лисичка! Милая, веселая, игривая… чистенькая рыженькая хитруля, Патрикеевна ласковая и своенравная… да это же самый милый, самый лучший зверек, какой лишь бывает на свете Божием! На лисичку поднять руку – это же все равно, что на человека! На женщину!

На девочку.

Сила собственного негодования и невесть откуда вдруг взявшегося лисолюбия на какое-то мгновение поразила самого Богдана. Но лишь на мгновение. Удивление тут же забылось – а негодование осталось. И едва ли не родительское умиление словно наяву ощутившейся мягкой рыжей шерсткой…

Найти убийцу.

Я должен найти убийцу!

Это намерение еще вчерашним утром промелькивало у него в голове – но уж очень неуместным казалось осквернять мирную святую твердь, затеяв тут частное расследование; будто Богдан жить без них, расследований этих, не может, будто он некий маньяк-работник, а не человек духовный…

Теперь сомнения пропали разом, словно их и не было.

Ведь лисичка же! Ровно девочка малая!

Но, наверное, именно потому, что Богдан нежданно-негаданно как человека, как самого себя ощутил лисью породу, одновременно с прорезавшимся странным сочувствием к милым зверькам к нему вдруг пришло понимание того, что за мысль его тревожила еще вчера.

Земля от крови заклята, так? Настолько,что даже волки ушли на материк, чтобы не драть зверушек…

Некий аспид кровь лисы пролил, заклятье ему нипочем. Стало быть, найти и обезвредить. Тут все понятно.

Но сами-то лисы?

Они что, манной кашей тут питаются? Еловыми шишками?

Лисы-то ведь – тоже хищники!

Баг и Богдан – порознь, но уже вместе

Александрия Невская, Управление внешней охраны, кабинет Бага, 12-й день девятого месяца, вторница, день

Получив посылку, Баг некоторое время молча стоял над ящиком и тупо пялился внутрь, переваривая внезапно вернувшуюся к нему ночную мысль.

«Лисьи чары».

Баг вытащил один ящичек, раскрыл, достал сигару и понюхал. Пахло приятно.

Никогда еще Баг не опускался до частных расследований. Или не поднимался. Смотря как посмотреть. Как относиться к государственным учреждениям человекоохранения.

Могли появиться этические проблемы. Правда, вероятность их возникновения сильно уменьшало то обстоятельство, что расследовать было, в сущности, нечего. Частное, не частное – расследовать можно только преступление. В крайнем случае – преступный сговор, хотя бы он и не привел еще к совершению каких-то реальных и конкретных человеконарушений. Тогда выйдет предупреждение человеконарушения. Профилактика, как сказал бы тот же Дэдлиб.

Значит, получается, что это и не расследование вовсе. Заокеанский знакомец попросил навести справки. Это каждый подданный может сделать совершенно свободно. Что тут особенного?

«Что же… Будем считать, что не расследование, — решил Баг, раскуривая сигару. — Просто некое лицо, то есть я, решило поинтересоваться из личных соображений всем, что связано с новейшим средством для достижения Великой радости, называемым поэтично и целомудренно „Лисьи чары“. Может, мне… э-э… надо. В конце концов, если я наткнусь на что-то подозрительное, вот тогда можно будет думать о том, чтобы начать настоящее расследование».

Через полчаса Баг знал о новейшем средстве все, что мог узнать любой человек, располагающий «Керуленом» и выходом в сеть. Задумчиво глядя на мерцающий дисплей верного компьютера, он пускал дым к потолку и угрюмо взглядывал на строки последнего из полученных по сети сообщений.

Итак, «Лисьи чары» начали поступать на рынок полтора года назад. Сколько длилась их разработка в лабораториях Лекарственного дома Брылястова, с наскока узнать не удалось – это сведения специальные, для тех, кому, скажем, по казенной надобности надо. Междусобойные сведения. У варваров их называют конфиденциальными. Но научные испытания и проверки нового средства длились, как было с гордостью упомянуто в одном из рекламных разъяснений, «не год и не два», за каковой срок не выявилось ни малейших противупоказаний и тревожащих признаков.

Всему этому не верить не было ни малейших оснований – неточности в рекламе наказывались в Ордуси очень строго, а за преднамеренное искажение фактов и их приукрашивание рекламодателям даже брили подмышки. Народ обманывать нельзя, и деловой мир это давно знал.

С четверть часа Баг внимательно читал подборки благодарных, хвалебных писем, приходивших на адрес Лекарственного дома. Многие были на иноземных наречиях – большую часть Баг не знал и был вынужден загрузить программу-переводчик «Мировой толмач». Но и ордусских хватало – по-русски, по-ханьски, по-ютайски, на тюркских наречиях, то и дело мелькала арабица… Похоже, писали люди вполне искренне.

Показатели продаж впечатляли, но и оставляли чувство смутного недоумения. Спрос на «Лисьи чары» превышал предложение, причем превышал отчаянно. Сколько Баг разбирался в предпринимательстве, при таких условиях любой частный производитель расширял и расширял бы производство, но в данном случае этого не происходило. Объемы выпуска удивительного лекарства пребывали неизменными с самого момента его появления. Словно дом Брылястова нарочно, искусственно этот уровень поддерживал. Может, так оно и было – чтоб цены не снижать? Дороги были «Лисьи чары» фантастически: Баг, увидев цифру, только в затылке почесал.

«Стоит, — подумал он, — вкалывать и зарабатывать деньги, доводя себя до того, что жену порадовать не можешь, чтобы потом эти же деньги тратить на пилюли, предназначенные для того, чтобы радовать жену!» Как-то странно, право же. Несообразно.

Но именно цены неумолимо свидетельствовали о том, что, несколько увеличив выпуск, Брылястов не потерял бы ничего – напротив, только стал бы получать больше.

Затем Баг выяснил, что основной поток «Лисьих чар» идет за рубежи Ордуси. Там спрос куда больше. Иноземные покупатели обеспечивали чуть ли не восемьдесят три процента сбыта. Ай да иноземцы…

Состав пилюль в сети был растолкован куда подробнее и яснее, нежели на упаковке; да и читал Баг его теперь трезвыми глазами. Лекарственный дом не делал из него секрета – широкий жест уверенных в себе деловых людей. Специально оговаривалось, что подбор составляющих самый ординарный и весь секрет – в процессе изготовления пилюль, а вот он-то как раз и относится к особо междусобойным сведениям.

Почитав внимательно и повыкликав на экран в отдельные окна несколько врачебных и химических справочников, Баг только плечами пожал. Мудреных слов наподобие «липидов», «гликозидов», «бета-гидротриэтил-рутозидов» и прочих – Баг в юности серьезно подозревал, что научники их специально придумывают, чтобы сбивать с толку людей и быть им необходимыми, — он давно научился не бояться. В пилюлях не было ничего, кроме обычного, можно даже сказать, проверенного веками широкого набора общеукрепляющих и жизнеусилительных средств природного происхождения – как растительного, вроде лимонника, так и животного, вроде пантов. На Руси, Баг знал это еще от школьных приятелей, про такую подборку говорят «вали кулём – потом разберем»; все это, конечно, укрепляло организм, но совершенно не объясняло тот ошеломляющий эффект, который производили, судя по всему, «Лисьи чары».

Когда Баг добрался до пресловутой «лисьей рыжинки», то был даже разочарован: он рассчитывал наткнуться на нечто, может, даже с магическим уклоном, вроде паленой в полнолуние лисьей шерсти, но оказалось, что эта составляющая – единственное из входящих в состав «Лисьих чар» веществ, каковое также относится к области междусобойных сведений. Сообщалось, однако, что «лисья рыжинка» – естественное вещество животного происхождения, прошедшее все положенные государственные освидетельствования, значит, надлежащим казенным ведомствам вполне известное и хранимое в секрете от иных лекарственных производителей по согласованию с властями.

«Получается, — глядя на строчки перечня входящих в состав лекарства веществ, подумал Баг, — что все дело в процессе изготовления да в этой самой междусобойной „рыжинке“. Положительно, в отделе жизнеусилительных средств Лекарственного дома Брылястова засел какой-то поэтически настроенный преждерожденный. Сплошные лисы – если рыжинка, то лисья, если чары – тоже лисьи».

Однако надо было отдать должное поэту от лекарственных снадобий: он хорошо ориентировался в традициях и знал, как назвать лекарство. В легендах и рассказах жителей Цветущей Средины лиса издревле занимала особое, многозначительное место, и вера в ее огромные волшебные способности была распространена до чрезвычайности. Вечно молодая, не старящаяся, не тратящая времени на прическу и белила с румянами дева, она приходила по ночам к обладающему стойкой добродетелью юноше и делила с ним ложе; непревзойденная в искусстве тайных покоев, дева-лиса умела доставить юноше неземное наслаждение, могла всеми своими немалыми волшебными силами способствовать продвижению по службе своего любимого, не говоря уже о безбедном, сказочном существовании. Лиса даже рожала своему избраннику долгожданных детей…

Баг, не донеся сигару до пепельницы, замер.

Детей…

Новая мысль, крутанув хвостиком, помчалась было юркой мышкой, но трезвый Баг уже крепко вцепился в нее.

Застучал лихорадочно ящиками стола.

Коробка с дисками многотомного сочинения Пузатого А-цзы «О лисьем естестве» нашлась в правом нижнем.

«Ведь мне Адриан рассказывал их родовую легенду – о лисе, которая вывела род Ци в люди… Так… — думал Баг, торопливо закладывая справочный диск в дисковод, — если это было пять веков назад, значит, у А-цзы точно должно быть… Может, что-то есть и про „рыжинку“?»

Он ввел запрос.

«Керулен» почти неслышно пошуршал диском и выдал ответ: да, есть персонаж по имени Ци Мо-ба. Содержание рассказанного Адрианом Ци родового предания совпадало полностью; у Пузатого А-цзы предание содержало множество красочных деталей и занимательных подробностей.

Про «рыжинку» не было ничего.

Баг отодвинулся от «Керулена» и укоризненно посмотрел на открытый ящичек с сигарами.

Сигары оказались воистину достойными и хорошо помогали мыслительным процессам. Баг взял еще одну и заварил свежего чаю.

Лисы рожают детей.

Детей…

А что, если…

А что, если этот эпизод из истории рода Ци и смерть трехдневной Кати как-то, упаси Будда, связаны?!

Сигара чуть не выпала из пальцев потрясенного этой мыслью Бага.

А ведь если это так, то, может быть, и их со Стасей будущим детям угрожает какая-то опасность?

Лисы и дети.

«Лисьи чары» и дети.

Баг снова придвинулся к «Керулену» и ожесточенно зашуршал клавишами. Поисковая машина выдала отрицательный результат: в открытых базах данных связь между «Лисьими чарами» и учетом деторождении не прослеживалась.

«Значит, так, — Баг сделал пару глотков чаю, не замечая вкуса, а вкус был хороший, приятный был вкус. — Срочно нужно побеседовать с Адрианом… Расспросить его о том, как у рода Ци вообще с деторождением обстоят дела, нет ли чего подозрительного… Нет. Как его сейчас расспросишь! Совершенно неуместно… Стоп. Ведь есть же еще этот, как его? Боец любовного фронта. Надорвавшийся в сладких сражениях. Как же его? А! Мандриан. Он тоже Ци!»

Ну-ка…

Старший Ци оказался человеком по меньшей мере небезызвестным.

Будучи состоятелен от рождения – роду Ци вот уж два с половиной века принадлежали изрядные площади благодатных земель на полуострове Ямал, и теперь, сдавая их в долгую аренду газоразработчикам, Ци получали немалый и надежный доход, — Мандриан мог позволить себе заниматься тем, к чему лежала душа, не особенно заботясь о пропитании насущном и не думая о завтрашнем дне. Чем Мандриан Ци, в отличие от младшего брата, всю жизнь и занимался. С одной стороны, как следовало из неумеренно откровенных речей хмельного Адриана, Мандриан усердствовал по женской части, а с другой – и об этом не раз писали электронные версии газет – он долгие годы бессменно возглавлял общество в защиту многомужества. Даже тяжко занедужив, он остался его почетным председателем.

Ни в одном из уголовных уложений Ордуси нельзя было найти ни единой статьи ни против многоженства, ни против многомужества. Люди сами решали эти тонкие проблемы, исходя из велений своей веры и своей совести. Но если многоженство было довольно распространено, то случаи многомужества можно было перечесть буквально по пальцам и относились к ним ордусяне в большинстве своем как к забавным курьезам. В чем тут было дело – оставалось лишь гадать, но Мандриан Ци в свое время сделал целью жизни борьбу с этим предрассудком – и, хоть не слишком-то преуспел, известность снискал.

Баг раздраженно стряхнул пепел.

Значит, надо явиться к этому Мандриану, тряхнуть у него перед носом пайцзой, задать пару вопросов и…

Нет, нельзя.

Частное же, гм, расследование.

Баг затянулся в раздумье.

Самым логичным было бы прикинуться журналистом, пришедшим взять у Мандриана интервью. Тут-то разговорить Мандриана труда бы не составило.

Но – как-то… Неудобно. Как-то это… Гм.

К концу сигары Баг решил, что – ничего. Сами журналисты кем только порою не прикидываются, чтобы добраться до интересующего их человека.

Баг протянул было руку к телефону, и тут тихо свистнул сигнал внутреннего переговорного устройства и голос шилана[161] Алимагомедова произнес:

— Еч Баг. Ты на месте?

— Да, прер еч, — ответил Баг и зачем-то добавил: – Работаю… — Он немного смутился. Работает, ага, как же…

— Зайди ко мне, — сказал Алимагомедов.

Соловки, 12-й день девятого месяца, вторница, первая половина дня

Впервые за время пребывания на светлом острове Богдан не поспел к исповеди и литургию отстоял с трудом великим.

Все было, как всегда: и сладкий, небесный запах ладана, и умилительное мерцание десятков свечей в беспредельном сумраке громадного сводчатого зала, и приглушенное, осторожное покашливание старцев, время от времени раздававшееся то тут, то там, и возносящее душу над грешной землею пение на хорах – то льющееся исподволь, ласкательно, ангельски, а то величаво и порой даже гневно низвергающееся словно бы с Божиих высот.

Но вот только ноги бессильно дрожали да кружилась голова.

И мысли – не собрать, не очистить, не отбросить…

«Что это было? — мучительно размышлял Богдан. — И зачем?»

Сонное наущение?

Прелесть бесовская?

Живая Жанна?

Последнюю мысль, как ни была она ему радостна, сладка и, что греха таить, по-мужски лестна, он отбросил тотчас же. Богдан дорого бы дал, чтобы вернуть возлюбленную младшую супругу, но всем сердцем понимал ее – и ее уход. Не может человек. Ну не может. О ледяные углы и грани этой невозможности раньше или позже изотрется до дыр и развалится в гнилую труху неприязни самое преданное, самое самозабвенное чувство. Любящий человек какие хочешь горы свернет, какие угодно бедствия претерпит, он может все – кроме одного-единственного: любить не так, как он любит.

Тогда, быть может, знамение?

Но что может значить подобное знамение – пленительное, утомительное и неизбывно грешное?

То, что Богдан виновен перед доброй иноземной юницею? Так он и без знамений это прекрасно понимал…

Скорее всего – сон.

А ну как нет?..

По окончании службы Богдан дождался, когда отец Киприан покинет алтарь, и подошел к нему.

— Благословите на разговор, отче, — проговорил минфа негромко. — Хотелось бы без отлагательств…

Архимандрит пристально глянул Богдану в лицо и слегка нахмурился.

— Лица на тебе нынче нету, чадо, — проговорил он недовольно и, как показалось Богдану, чуть встревоженно. — Стряслось что?

— Не тут, — попросил Богдан.

Киприан на миг поджал губы, давая понять, что не очень-то доволен такою настойчивостью.

— До тружения планетарного не терпит? — спросил он затем.

— Не ведаю, отче, — признался Богдан. — И к тому ж занедужил я, кажется. Боюсь, тружение мне нынче не по силам окажется.

В строгом взгляде архимандрита промелькнула неподдельная тревога.

— Идем, — коротко велел он и, круто повернувшись, пошел, метя пол длинными полами рясы, к выходу из зала. Богдан, сразу чуть задохнувшись от быстрой ходьбы, поспешил за Киприаном.

До самых покоев архимандрита они не возобновляли разговора. Утвердившись на излюбленном своем стуле с прямой высокой спинкою, владыка указал Богдану на кресло против своей особы и сложил руки на коленях.

— Ну, сказывай, — велел он.

Богдан, усевшись на краешек кресла – ему всегда неловко было сидеть на мягком и удобном, когда пастырь, словно изваяние, жесткий и распрямленный, восседает на стуле, — чуть помедлил и прямо спросил:

— Отче… Как у вас тут насчет блудных бесов?

Отец Киприан тоже немного помедлил; взгляд его стал задумчивым. Он тяжко вздохнул.

— Как, как… Подле святого места нечистые всегда суетятся выше меры. Что им мирские грешники? Те и сами к ним придут… Им праведных с пути сбить надо! — вздохнул вновь. — Ты мне скажи, какая напасть приступила? Богдан, поправив очки, вкратце рассказал. Когда он замолчал, Киприан с минуту задумчиво оглаживал бороду и глядел куда-то в пространство грустно и отрешенно. Потрескивала в кромешной тишине свеча.

— Сильно по молодице своей тоскуешь? — негромко спросил настоятель.

— Очень, — ответил Богдан.

— Сильно винишься перед нею?

— Сильно.

— И слабость телесную ныне чувствуешь?

— Ровно пахали на мне.

— Пахали, — с непонятной интонацией повторил отец Киприан. — От пахоты хоть хлеб…

Он встал и, немного сутулясь, неторопливо прошелся по гостиной келье. Взад, вперед. Отчетливо поскрипывали крашеные доски пола под его тяжелой поступью.

Остановился.

— Что постом да молитвою спасаться в подобных случаях надлежит, повторять тебе не стану – не вчера ты родился, сам все знаешь. — Он пытливо заглянул Богдану в глаза сверху вниз; Богдан выдержал взгляд. — Однако не страх Божий и не раскаяние я в очах твоих вижу, чадо, а некую суетную пытливость… Прав я?

— Да, — чуть улыбнулся Богдан. Киприан опять тяжело вздохнул и опять утвердился на своем стуле.

— Спрашивай, — сказал он.

— Часты ли такие случаи здесь?

— Как тебе сказать… — помедлив, ответил отец Киприан. — В житиях исстари описывались страшные борения. Особенно с теми это стрясается, кто подвижничает сверх обычной меры, наособицу спасается в пустыньках удаленных… До драк с бесами дело подчас доходило.

— Даже?

Владыка вдруг улыбнулся.

— Лупасят нашего брата порою так, что синяки да ссадины остаются. В волосья вцепляются, дерут до плешей… А кто – один Бог знает. Правда, на моем веку подобного не упомню… Но в книгах старых поминается частенько. А что до века моего… — запнулся. Помолчал. Богдан ждал терпеливо, затаив дыхание.

— Среди братии подобное редко, — задумчиво проговорил он. — Случается, конечно, как не случаться: враг не дремлет… А вот среди трудников – да. Наслышан. Да только, чадо, ничего тут удивительного нет, — снова помолчал. — Ты, никак, диавола за хвост ловить собрался? Может, отпечатки пальцев у него брать станешь? Не благословляю. Суеты не потерплю.

Богдан тут же встал и склонился в поклоне.

— Простите мою гордыню, отче.

— Ступай.

Богдан повернулся и шагнул было к двери, но остановился. Обернулся. Оказалось, Киприан смотрит ему вслед.

— Что еще? — тяжело спросил он.

— Простите, отче, последний вопрос. Вы знаете, что на острове живут лисы?

Брови пастыря чуть дрогнули.

— Сам не видал… Говорят. И что?

— Вот что, — проговорил Богдан. — Дебря Соловецкая мирная, от крови светлый остров заклят. Это ваши слова, отче. Волки поседали на льдины и уплыли на матерую землю…

— Ничего сам не придумываю, только передаю, — перебил архимандрит.

— Лисы – хищники, — продолжал от двери Богдан, отметив про себя, что отец Киприан отнюдь не чужд речениям Конфуция. — Пусть мелкие. Мыши, лемминги, птица… Да любую сказку взять. Несет меня лиса за темные леса, ку-ка-ре-ку! Отсюда вопрос: чем лисы тут питаются?

На этот раз архимандрит молчал долго. За толстыми, старинными стенами едва слышно пел однотонную песнь летящий с арктических льдов ветер. Потрескивала свеча.

— Господь напитал – никто не видал, — ответил наконец пастырь, но в голосе его впервые за все время, проведенное на острове, Богдан не услышал уверенности. — Может, к святому месту потянувшись, они на травоядение перешли?

— Хотел бы я в этом удостовериться, — примирительно проговорил Богдан.

— Не веришь в сие? — строго спросил Киприан.

— Не верю, отче, — честно ответил Богдан. Отец Киприан огладил бороду.

— Честно сказать, я тоже… — пробормотал он. — Может, кормит кто?

— Кто и зачем? — быстро парировал минфа.

— Воротись, — велел архимандрит.

Богдан вновь подошел к стулу.

— Сядь.

Богдан сел.

— Что задумал? — строго спросил Киприан. — Поделись. Вижу, не остановить тебя. Сыскательство правды в крови твоей, а я не тот суровый наставник, что Дамаскина наставлял: талант у тебя к писанию, так вот смиряйся и пера в руки не бери… Потом-то все равно его дар церкви понадобился, и когда Иоанн на смерть одного из монасей, не утерпев, погребальную литию сложил – прекрасную литию, до сих пор поем, — наставник простил его… Да только после того простил, как Дамаскин епитимью исполнил – очистил все непотребные места в монастыре. Так что чисть. Но знать я все должен и обязан. Может, посоветую, может, направлю…

— Я об этом и мечтать не смел, отче, — с благодарностью склонил голову Богдан. — Однако поведать мне сейчас вам нечего. Ничего я покамест не задумал, в потемках бреду, да и оглушен ночными делами изрядно…

Киприан кивнул. Помолчали. Богдан пытался привести в порядок расслабленно извивающиеся, точно ком змеенышей, мысли; Киприан терпеливо ждал.

— Надеешься, что она к тебе ночью опять придет? — вдруг спросил он.

Богдан вздрогнул. Провел по лбу ладонью и, отводя глаза, ответил:

— Сам не ведаю…

— Смотри, — с прежней строгостью сказал архимандрит и погрозил ему крепким жилистым пальцем.

— И то смотрю, отче…

О том, что он устоял бы, что он уж почти устоял да нежный поцелуй супруги нежданно решил дело в иную сторону, Богдан так и не признался архимандриту. Не был он в том уверен настолько, чтобы в слова свою мысль облечь. Но для себя решил именно так считать покамест: поцелуй тот его каким-то недобрым чудом с ума свел. И, ежели повторится сие, главное – до поцелуя не допустить более.

Или, напротив, первым поскорей своими губами родных губ коснуться?

Ох, прости, Господи, грешен я, грешен…

— Вот что я хотел сказать, — наконец отверз уста Богдан. — Я же по острову брожу очень много, по самым чащам порой… размышляю, утешаюсь…

— Склонность к молитвенному хождению многим отцам свойственна, — одобрил Киприан. — На дивном острове Валаам исстари есть аллея, нарочито насаженная, зовется Аллея Одинокого монаха. Деревья в два ряда так стоят, что лишь одному пройти, и посажены частоколом столь плотным, чтоб, от одного к другому шагая, успеть только умную молитву произнесть.

— …А нынче утром, — продолжил Богдан, дослушав, — нашел я в укромной дебре труп лисы, явно человеком убитой и искалеченной. Потрошеной. Тоже – с пролитием крови, отче.

Эта новость явно ошеломила бывалого ракетчика в архимандритовой рясе. У него даже рот приоткрылся на миг; впрочем, на миг только.

— Дела, — протянул Киприан совершенно по-мирски. И умолк. Богдан не нарушал молчания, он все рассказал. А благословения уйти – не получил пока.

— Как действовать думаешь, чадо?

Богдан пальцем поправил на носу очки.

— Лисичку малую порезать – не велик подвиг, но сперва ее поймать надо, а это вот человеку несноровистому да без снастей специальных затруднительно, — сказал он. — Голыми руками зверька не возьмешь. Думаю капканы поискать.

Владыка медленно покивал.

— Разумно… — пробормотал он. — Не дать ли тебе в помощь двух-трех послушников? Чтобы понадежней лес прочесать?

Словцо из прежней жизни добрый пастырь, сам того, верно, не заметив, произнес с явным удовольствием. Вкусно ему было сие словцо.

Богдан отрицательно покачал головой.

— Не хочу внимание привлекать. Я брожу и брожу, все уж привыкли… А вот если несколько человек со мной бродить примутся…

— Да, — согласился Киприан, — да. Хорошо, не встреваю боле, ты тут по сравнению со мной – патриарх византийский… Только уж ты сразу мне сообщай, ежели что. Как на исповеди, — улыбнулся настоятель.

— Всенепременно, отче. — И Богдан несколько раз кивнул.

Киприан вновь внимательно посмотрел на него.

— А лекарям покажись все же. Как будешь на Заяцком – так и покажись, они там ныне мирских пользуют. Коли не помогут, я тебе советую в Кемь съездить. Худо выглядишь ты, чадо, а там лекарь Михаиле Большков, в Кеми-то. Смотровая у него у него неподалеку от конторы Виссарионовой артели…

— Большков человек не без странностей, — продолжал тем временем отец Киприан, — но лекарь отменный. С мелкими, будничными хворями и наши лекаря справляются, а Большков все больше сложные случаи пользует. Как-никак, а сюцай он по лекарским наукам. Так что ежели наши не справятся, так ты к нему. Он тебя и осмотрит, пульсы пощупает… Непременно определить должно, отчего у тебя такой упадок сил жизненных случился. От естественных ли причин – пост слишком усердный, перетрудился после кабинетных своих дел… так ведь тоже может быть. Или… — Архимандрит запнулся и, не желая лишний раз призывать нечистого, уклончиво закончил: – Или от иных причин.

— Повинуюсь, отче, — сказал Богдан и замолчал в ожидании знака удалиться. Но Киприан еще несколько мгновений смотрел на него исподлобья, а потом всплеснул руками и громко сказал в сердцах:

— Ну что ты будешь делать! Как человек хороший да талантливый – вечно у него такие нестроения, что голова кругом идет!

«А ведь я еще не сказал ему, что вдруг лис полюбил», — сообразил Богдан.

И о том, что тангуты присматриваются к нему как-то на диво странно и неприязненно, не помянул тоже.

Но возобновлять уже подошедший к исходу разговор было никак не сообразно.

Александрия Невская, кабинет шилана Алимагомедова, 12-й день девятого месяца, вторница, конец дня

— Знаю, знаю, — шилан Палаты наказаний Редедя Пересветович Алимагомедов пребывал в приподнятом настроении, — все уже знаю и поздравляю, еч, с прекрасным завершением операции в Разудалом Поселке, — Алимагомедов улыбался. Видеть его улыбку подчиненным выпадало редко; Баг и сам, быть может, всего с десяток раз удостоился лицезреть ее на лице вечно хмурого, невыспавшегося, отягощенного делами шилана.

— Да ты садись, садись! — Алимагомедов сделал широкий жест рукой, и Баг шагнул к одному из старинных резных стульев, выстроившихся по обе стороны необъятного стола начальника.

Стулья были не очень удобные, с прямой высокой спинкой, но Баг предпочитал их мягким креслам, также стоявшим в кабинете, — стулья не позволяли расслабиться и отвлечься от мыслей о главном, стулья своими резными завитушками, впивающимися кое-где в спину, напрочь отгоняли сон, ежели Баг оказывался у шилана в ночное время; а такое случалось частенько. Баг даже недавно завел пару похожих стульев у себя в кабинете. Не в точности таких, конечно, но – похожих.

— Ну что же… — Алимагомедов нажал кнопку управления громкой связью и распорядился принести из буфета чаю. — Я готов удовлетворить твою челобитную о предоставлении отпуска, Баг, но только начиная со следующей первицы… — Видя, что ланчжун собирается что-то сказать, быстро добавил: – Да, да, я все понимаю, сам бы давно должен был прутняками гнать тебя в отпуск, но только что от шаншу[162] пришло предписание мне завтра утром быть в Ханбалыке. Через час я вылетаю. В четверицу, на крайний случай – в пятницу я буду обратно и ты – свободен.

Баг кивнул головой. Он вовсе не собирался жаловаться на вновь откладываемый – пусть и на семь дён – отпуск; как раз наоборот, Баг хотел сказать, что теперь, после некоторых событий, произошедших буквально вчера, отпуск может подождать, в отпуске сейчас нет необходимости, даже, пожалуй, отпуск теперь вовсе и не нужен: подавая челобитную, он имел в виду отправиться куда-нибудь за пределы Александрии со Стасей вдвоем; теперь же между ними встал траур, и отпуск, столь желанный еще позавчера, ныне потерял всякий смысл.

Баг промолчал.

Внесли чай.

Опять чай… В животе у Бага и так уж плескался без малого чайник.

— Шаншу Фань Вэнь-гун собирает шиланов всех улусов, — доверительно поведал Алимагомедов, наливая ароматный дымящийся напиток Багу; «Золотой пуэр» – мгновенно определил честный человекоохранитель, — по случаю вступления в должность Чжу Цинь-гуя, императорского племянника… Ну ты помнишь, Баг, эту историю…

Баг помнил: некоторое время назад последовал милостивый указ учредить в Палате наказаний, коей было подведомственно Управление внешней охраны, должность юаньвайлана[163]. Сначала это известие вызвало у служилого люда недоумение: к чему такое в ведомстве деятельном? Издавна должность юаньвайлана существовала в качестве скрытой формы почетного поощрения сановников, отличившихся на службе двору и покрывших себя на данном поприще почетом и славой; будучи по рангу и жалованью приравнен к соответствующим должностям, юаньвайлан не обладал никакой реальной властью, а весь штат его подчиненных обычно состоял из двух секретарей.

История знала примеры, когда юаньвайланами становились личные друзья высокопоставленных чиновников, а то и фавориты самого государя. Не желая давать в руки малоспособному, но высокородному юнцу или, к примеру, заслуженному, но престарелому сановнику рычаги реальной власти, но в то же время желая дать оному, скажем, юнцу присмотреться к тому, как осуществляют правильное управление умудренные опытом коллеги, или же отметить заслуги убеленного сединами, императорский двор еще во времена блистательного правления династии Тан стал включать в служебную табель различных ведомств места юаньвайланов; с тех пор так и повелось.

Но теперь, когда двор повелел создать в Палате наказаний штатную единицу юаньвайлана, это вызвало пересуды как в Ханбалыке, так и в улусах. Были даже такие, кто открыто выражал свое недоумение; основная же масса служилого люда мало-помалу пришла к выводу, что владыка таким образом готовит смену нынешнему шаншу, находящемуся уже в преклонных годах, и дает племяннику время приглядеться к работе огромного ведомства, разобраться изнутри, какие шестеренки за какие цепляются в этом отлаженно действующем механизме.

Баг, однако же, никогда не доверял слухам и старался держаться от них подальше; подковерные игры тех, кого Баг презрительно называл кабинетными черепахами, привлекали его гораздо меньше, нежели деятельно-розыскные мероприятия; служебный рост Багатура Лобо не интересовал.

Баг из вежливости пригубил чай.

— На эту седмицу вместо меня останется ланчжун Зыбов, — продолжал Редедя Пересветович. — А ты его подстрахуй. Я бы с радостью оставил тебя, но знаю, как ты терпеть не можешь кабинетной работы… Это ты зря, конечно. Думаешь, я всю жизнь за этим столом просидел? Улыбаешься? Вот-вот!.. Ты курить, поди, хочешь? — вдруг вкрадчиво спросил Алимагомедов и извлек из ящика стола чистейшую, только что из лавки, простую стеклянную пепельницу. Поставил перед Багом. — Кури, Баг, не стесняйся.

Положительно, странный выдался день! Одно удивительное событие сменяло другое: сначала шилан улыбнулся, а теперь сам предлагает курить в своем кабинете! Некурящий и не терпящий дыма Редедя! Разрешающий курить при нем только в чрезвычайных обстоятельствах! Ладно. Посмотрим.

Что-то будет…

Баг неторопливо, обыденно извлек из рукава кожаный футлярчик, десять минут назад раскопанный в недрах кабинетного стола, из футлярчика вынул тонкую черную сигару и медленно раскурил ее от заморской зажигалки «Zippo». Выдохнул ароматный дым и посмотрел на Алимагомедова в упор.

— Ну? Говори уж, Пересветыч… Какую каверзу ты мне приготовил?

Алимагомедов хмыкнул. Покрутил головой.

— Ну… Словом, есть одна просьба. Дасюэши[164] Артемий Чжугэ, ну ты его знаешь – с законоведческого отделения Александрийского великого училища, сам у него учился…

— Да, — кивнул Баг. — Бородатый такой. Мы за глаза его звали Чжугэ Ляном[165].

— Ну вот, он обратился к нам по поводу группы нынешних студентов-первогодок, кои претендуют стать сюцаями законоведения…

— Ну и?..

— Артемий хочет, чтобы кто-нибудь из сотрудников Управления, желательно с большим деятельно-розыскным опытом, провел несколько занятий с будущими сюцаями, ответил на их вопросы. Спецкурс такой. Это у них каждый год. Но Артемий, между прочим, специально подчеркнул, что инициатива позвать именно тебя исходит от самих студентов. Наслышана молодежь о твоих подвигах… Обсуждалось у них на собрании группы несколько вероятных персон, да только твоя перевесила. Особенно, Артемий сказал, староста группы, девушка аж из Цветущей Средины за тебя ратовала… забыл, как ее… Письменную челобитную от студентов могу показать.

— Да не надо, — кисло ответил Баг. Понес сигару к пепельнице стряхнуть пепел, но, удрученный известием, промазал, и пепел с сигары упал прямо на сукно стола. Только этого ему еще не хватало – спецкурсы читать! «Да неужто Редедя решил, будто из меня уж песочек сыплется?»

— А я подумал, что ты, Баг, просто идеально подходишь для такого дела.

— Я?

— Ты. Ты молодой, быстро найдешь со студентами общий язык; ты у нас очень опытный, в поразительных событиях участие принимал – да они будут сидеть и слушать раскрывши рты! Словом, ты зайди на этой седмице к Артемию и договорись, ладно? Сам спецкурс еще не скоро… — в голосе Алимагомедова проступили просительные нотки. — Сделай, Баг. Они все равно не отвяжутся, а тут мы в точности их просьбу выполним, надо же благодарность к старым своим учителям иметь, связи учителя и ученика нерасторжимы. У тебя энергии хоть отбавляй, и времени свободного побольше, нежели у многих…

Баг сначала не понял, почему шилан вдруг пришел к такому неожиданному предположению, а потом сообразил: потому что Баг не женат.

— И тебе почетно, и молодежи пользительно!..

Покинув через четверть часа кабинет Алимагомедова и размышляя о коварстве шилана, Баг так и этак прикидывал, отчего то, что прежде им не замечалось и, во всяком случае, совершенно его не трогало, теперь стало задевать не на шутку. «Времени у меня, понимаете ли, свободного много! А… дела? А… а Судья Ди, в конце концов?»

Но в глубине души он понимал, что неприятно отнюдь не пренебрежение к его делам или тем паче к многотрудным обязанностям по отношению к хвостатому преждерожденному. Ранит его то, что он уже мог бы быть, или почти быть – женат. Но возникло препятствие. А препятствий Баг не терпел. И когда на них намекают – тоже. Он всегда пребывал в убеждении, что, как учил в двадцать второй главе «Лунь юя» великий Конфуций, нет таких крепостей, которые не мог бы взять благородный муж. И честный человекоохранитель, всегда добавлял Баг от себя. А тут – препятствие есть, вот оно, а взять – нельзя. И обойти – нельзя. Даже думать о том нельзя. Надо смириться и ждать, покуда оно само не рассосется… Непривычно и странно. Карма.

Соловки, 12-й день девятого месяца, вторница, вторая половина дня

Спознавшись в корабельной едальне «Святого Савватия», Тумялис, Заговников и Богдан и на тружениях держались по возможности вместе; лишь четвертый их сосед по столику, Бадма Царандоев, на строительстве планетария не показывался, занятый сверхмерно своими новыми обязанностями здешнего нового дувэйна. Оттого-то известие, что Богдан занедужил, огорчило его сотрудников донельзя.

— И что ж это с вами такое приключилось вдруг, преждерожденный Богдан? — то ли с неподдельной тревогой, то ли с хорошо скрытой иронией вопрошал Юхан. — Не простыли ли? Не набили ли мозоль вчера?

Более скупой на проявления чувств Павло лишь посматривал на Богдана озабоченно и по возможности умерял любопытство и многословие Юхана.

— Ну будет вам, Юхан Вольдемарович, будет, — примирительно говорил он. — Мало ли что может случиться… Все городские тут проходят такой период, кто быстрей, кто дольше. Мне тут не впервой утешаться, я-то знаю…

— Нет, я понял! — вдруг воскликнул Юхан. — Преждерожденный Богдан, откройтесь по совести, мы никому не расскажем. Это ведь только предлог? Вам просто понадобилось свободное время для проведении неких деятельно-розыскных мероприятий. Вам просто не до планетария. Расследование вступило в решительную фазу. Ведь так? А? Ведь так? Все же я был прав! — он удовлетворенно захохотал, поглубже пряча голову в непродуваемый капюшон и одной рукой стягивая туже его веревочку у горла. — Меня не проведешь, я же понимаю, для чего люди такого уровня могут ездить по глубинке, а для чего – нипочем не могут!

— Да что вы говорите такое, преждерожденный Юхан… — смущался Богдан, придерживая очки, так и норовящие от каждого удара волны в борт спрыгнуть с носа.

Заговников сочувственно молчал. Старенький сампанчик, тарахтя мотором, прыгал на крутобоких волнах, натужно выгребая против ветра от главной гавани светлого острова к монастырскому пирсу Больших Зайцев. Свирепый ветер катился над грозно почерневшей, всклокоченной водной ширью, охлестывая лица наждаками, закидывая пеной, сорванной с неистово пляшущих гребней. Позади светлели, медленно удаляясь и проваливаясь за пролив, монастырские громады, придавленные к земле низкими, стремительно текущими по небу тучами; впереди вставал плоский, продутый всеми ветрами промежный островок.

Сидевший рядом пожилой раскосый монах, родом якут – кажется, его звали отец Перепетуй, — повернулся к балагурящим знакомцам и, напрягая ослабевший с годами голос, чтобы перекрыть буйные голоса безрассудно впадающей в осень полунощной природы, почти прокричал:

— Правда, однако!

— Что правда? — разом отозвались Тумялис и Заговников.

— Что многие новички поначалу немощью необъяснимой болеют.

— Да-а? — удивился Юхан. — А я вот ничего пока…

— Погодь, погодь. И до тебя доберутся, однако.

— Кто? — поразился Юхан.

— Кто, кто… — со значением глянул на него отец Перепетуй. — Известно кто.

— Блазнится у вас тут, что ли? — громко и как-то очень легкомысленно спросил Юхан. Отец Перепетуй скривился и повернулся непосредственно к Богдану, решив, видимо, более не разговаривать со столь невоздержанным на язык человеком.

— Ты не тревожься, — проговорил он, — худого не будет, однако. Седмицу-другую поскрипишь, а коли переможешься, потом станешь лучше прежнего. Часто так, по первости-то, с новоначальными. Насмотрелся. Из мира кто первый раз в святое место приходит, тот сильно подвергается, однако. Есть люди, вполне хорошие и набожные, у коих во храме всегда сердце болит. Сопротивляется враг.

— Надо же, — качнул головой Павло Заговников.

— А с вами было такое, когда вы первый раз сюда приехали, преждерожденный Павло? — повернулся к нему Богдан.

Заговников задумчиво смотрел вдаль, в ярящееся море. Ветер молотил его по щеке стоящим дыбом воротником его куртки.

— Честно сказать, не помню, — наконец ответил Павло.

…Отсидев с четверть часа в чистых сенях избы, занимаемой монастырскими лекарями на Заяцком, сразу за пожилой местной преждерожденной в ватнике, с замотанной в шерстяной плат головою, в длинной выцветшей юбке и сношенных мужских сапогах, столичный сановник вошел в светлую горницу, где и был подвергнут короткому, но исчерпывающему осмотру. Пожилой, толстенький, даже пухлый лекарь в рясе и очках с толстенными стеклами подступил к Богдану и, иногда выстреливая в минфа короткими вопросами, принялся щупать, простукивать, слушать и заглядывать ему в глаза. Богдан ощутил себя куклой в ловких руках хворезнатца, а тот еще усугублял положение тем, что иногда маловразумительно бормотал что-то себе под нос: видимо, комментировал результаты осмотра разных частей организма сановника – пульс, цвет лица, цвет белков и радужек в глазах, пониженную напряженность мочки левого – того, что ближе к сердцу, — уха и многое иное.

Под конец Богдан был уложен на лавку и подвергнут тыканью на удивление жесткими пальцами в живот. После чего лекарь выпрямился, шумно вздохнул и пожал плечами.

— Шибко здоровым человеком вы никогда не были и никогда уже не сподобитесь быть, преждерожденный, — сообщил он Богдану, потирая ладони. — Но сказано святым апостолом Павлом: из человеков избираемый для человеков поставляется на служение Богу, чтобы приносить дары и жертвы за грехи, могущий снисходить невежествующим и заблуждающим, потому что – обратите внимание! — потому что и сам обложен немощью. Так что с этим у вас все в порядке. То есть я мог бы составить травяной сбор, такой… общеукрепляющий… Но, полагаю, хворь ваша внешняя.

— То есть? — полюбопытствовал Богдан.

Лекарь стащил с короткого носа очки, подышал на стекла и тщательно протер полой рясы. Водрузил на место.

— Затрудняюсь сказать, — развел он руками. — Такое впечатление, что утрудили вы себя сверх меры. Может, по прибытии на светлый остров плоть свою принялись смирять чрезмерно… Нет?

— Нет, — глядя в сторону, пробормотал Богдан.

— Словом, нет явных признаков хворей, которые могли бы давать такие, как вы описали, ощущения. Надобно бы вам лечь в лечебницу на большой земле, чтоб там просветили вас всякими научными приборами, взяли бы кровь на разбор. Богдан уныло кивнул.

— Куда уж – на материк! Сейчас это никак невозможно.

— Ну тогда… — Лекарь подошел к столу и, наклонясь, что-то стал быстро писать на длинном листке бумаги. Дописал, отложил перо и протянул бумагу Богдану. — Тогда вот с этим подойдите к аптеке, она в этой же избе, вход от курятника. Травы не нарушат ни вашего поста, ни вашего сосредоточения, и лишь помогут поскорее вам выправиться… — Он запнулся, мгновение помедлил и добавил: – Для того, для чего вы сами захотите… А теперь, когда выйдете в сени, кликните, пожалуйста, следующего.

…Со связкой приятно, как-то по-летнему пахнущих разнообразными травами бумажных пакетов и полотняных мешочков под мышкою, Богдан шел по улочке Больших Зайцев, порою чуть покачиваясь от свирепых охлестов налетавшего то слева, то справа ветра. Улочка была пустынна – смеркалось: дело шло к вечеру, и в такую погоду все, кто мог, предпочитали не выходить из уюта и тепла своих скромных, но ухоженных жилищ. Толпы у площади тоже уже не было – она рассасывалась в считанные минуты после того, как начиналось тружение. Поприветствовав и проводив тружающихся, стяжав потребные благословения и вообще завершив на сей день все дела с братией, жители Больших Зайцев быстро расходились по домам, вполне сообразно не желая выглядеть праздными зеваками.

Богдан не того ждал от результатов осмотра. Собственно, поначалу он вовсе ничего не ждал, но увидев основательного, пожилого лекаря, через заботливые руки которого проходили десятки самых разных болящих, он невольно обнадежился и встревожился одновременно: а ну как лекарь подтвердит его опасения насчет блудных бесов?

Но лекарь не подтвердил. Лекарь посоветовал обследование более тщательное, научное.

Как сказал бы навернякадраг еч Баг тогда, тридцать три Яньло мне в глотку, что же это со мной?

Эх, как-то он там…

Жаль, что его тут нет. Вот с ним бы можно было все это обсудить до самых косточек и ядрышек. Он бы понял…

Не убоявшись непогоды, Богдан, отойдя шагов на полтораста от смотровой избы, присел у чьего-то штакетничка на лавку – передохнуть. Сердце било так, словно минфа бежал стошаговку. Слабость накатывала волна за волной. Он поглубже спрятал руки в карманы куртки, локтем прижимая к себе травные пакеты.

Низкое сизое небо летело, казалось, едва не цепляя виднеющийся вдали почти уж достроенный, весь в лесах, купол планетария; ветер драл и тряс ветви низких кустов краснотала, росших по обе стороны лавочки. Листья еще держались, но как им было сиро, как неуютно и страшно…

А вон напротив – странноприимный дом. Дальше все было точно по заказу. Богдан, даже если бы нарочно и заранее думал спрятаться, не отыскал бы себе лучшего укрытия, нежели скамейка, затерянная в густом, еще не утратившем листвы кустарнике. Он лишь инстинктивно втянул голову в плечи и поправил очки, увидев, как на крыльцо странноприимного дома вышел младший тангут и почтительно придержал дверь; следом за ним появился и старший. Как их… Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. Мгновение оба постояли на крылечке, оглядываясь (старший оправил шапку), потом спустились по ступеням на деревенский тротуар и, уж больше не оглядываясь, целеустремленно зашагали в сторону причалов.

Богдан провожал их взглядом, пока они не скрылись за домами.

«Отче сказал, у них свой катер…» – вспомнил он.

Сердце, успокоившееся было, сызнова пустилось вскачь.

Богдан медленно встал. Помедлил, набираясь духу.

«Даже если они поплывут куда-то, стук мотора я отсюда не услышу. Далеко. И ветер шумит».

Надо было решаться. Эти двое были крайне подозрительны. Крайне.

Промысел Божий…

Жаль, Бага нет. Богдан очень скучал по нему – но тут еще и для дела…

«До каких же пор ты, драг еч, — строго и даже несколько неприязненно сказал себе Богдан, — будешь перекладывать все самое неприятное на друга?»

Он медленно, не вынимая рук из карманов, пошел к странноприимному дому.

Это было старое, крепкое трехэтажное здание серого кирпича под черепичной двускатной крышею, украшенной несколькими телеантеннами и тройкой могучих печных труб. Строили его, верно, еще в прошлом веке, и трубы в ту пору были насущной необходимостью, но, придавая строению законченный, сообразно величавый вид, вряд ли, однако, они сохранили свое значение по сей день…

Впрочем, какая разница. Не было для Богдана в том разницы.

Какие пустяки лезут в голову в решительные мгновения…

Пожилой служитель в наглухо застегнутом сером халате был на месте и, сильно ссутулившись, беззвучно шевеля губами, самозабвенно решал крестословицу. Лишь когда Богдан подошел к нему вплотную, он поднял голову.

— Чем могу? — спросил он.

— Добрый день, уважаемый, — проговорил Богдан.

— И вам поздорову, драгоценный преждерожденный… — выжидательно ответил служитель.

— Я был бы вам очень признателен, ежели бы вы сочли возможным проводить меня к преждерожденным Вэйминам. У меня есть до них дело.

На лице служителя отразилось искреннее сожаление.

— Так они ж, — ответил он, откладывая газету с крестословицею, — вот только вышли. Чуть-чуть вы разминулись.

— Могу я их подождать? — спросил Богдан, постаравшись тоже изобразить на лице огорчение.

— Так вотще, — покачал головой служитель. — В начале каждой седмицы они на матеру землю плавают. На день, много – на два. А в другое время как с утра выйдут – так до самого вечера и не возвращаются.

— Что за невезение! — сказал Богдан, внутренне ликуя. — Тогда, может быть, вы позволите мне оставить для них записку у вас?

Если бы служитель сказал «да», Богдан честно написал бы: «Почему вы сегодня утром следили за мной?» Ничего лучше он не смог придумать, пока шел от скамейки. В конце концов, даже если отрешиться от всех второстепенных мелочей, уже само по себе поведение тангутов возле его пустыньки было несколько странным.

Но служитель ответил иначе:

— Да что мудрить. Вдруг я забуду или выйду куда… Вы сейчас идите прямо в ихний покой, положите грамотку вашу на видное место и вся недолга. У нас же тут никто не запирает.

Зная порядки странноприимных домов, именно на такой исход Богдан и рассчитывал.

— Благодарю вас, уважаемый. Будьте любезны в таком случае, сообщите мне номер их покоя.

— Двадцать семь. Второй этаж, налево, — и славный служитель, посчитав свой долг выполненным, вновь потянулся к газете.

Богдан поправил очки и пошел к лестнице.

У нужной двери он остановился и отер пот. Воздуху не хватало. И было очень муторно на душе. То, что он собирался сделать, никак не могло считаться сообразным деянием. Мало ли что ему покажется подозрительным – а вот нарушать безмятежную доверчивость богоспасаемого места и пользоваться ею в своих – даже не служебных, а просто своих! — целях было из рук вон отвратительно.

На миг у Богдана пропала вся решимость.

Но перед глазами у него, ровно наяву, проявились беспомощно и жутко оскаленные зубы замученной лисички – и более он не колебался.

Шатающиеся по дебре невесть зачем Вэймины были чрезвычайно, отчаянно подозрительны. Они вышли навстречу Богдану – прямо от мертвого тела с непонятной жестокостью искалеченного зверька, — и, хотя телесные повреждения явно были нанесены лисичке много ранее, по крайней мере вчера, — их скитания возле трупа наводили на размышления.

Богдан открыл дверь.

Только ничего не трогать руками. Это не обыск. Это я просто случайно зашел.

Чисто. Аккуратно. Прибрано и проветрено. Мебели совсем мало, только самое необходимое.

Небрежно брошенный на кресло маленький магнитофон.

Книги.

И тут сердце Богдана едва не выскочило из груди. Желваки вздулись от праведного негодования.

На подоконнике книги стояли стопами, и на самом верху одной красовалась большая, аглицкого издания книга по лисьей охоте. Они же там все на лис охотятся, вспомнил Богдан. В-варвары!!

Пожалуй, впервые в жизни Богдан вложил в это слово оскорбительный смысл.

Стараясь ни до чего не дотрагиваться, Богдан с трудом присел на корточки возле подоконника и стал просматривать корешки книг. Скажи мне, что ты читаешь, — и я скажу тебе, чего ты хочешь…

Не вспомнить сейчас, кто это сказал. Не до того.

Одна, две, три… нет, четыре книги на ханьском наречии. По изгнанию и заклинанию духов и бесов. Странно. Вэймины не производят впечатление магов-любителей.

Еще две книги о повадках лис. Натуралистические.

Одна – о приручении лис.

«Не понимаю, — подумал Богдан. — А впрочем… Охота и приручение. Это не так далеко одно от другого. Но – охота! Знание повадок – это же… приручать сподручней, но и капканы ставить – тоже сподручней!»

Не вставая с корточек, он, словно на шутейных соревнованиях в детстве, двумя смешными шажками переместился к другой стопе. Чуть не упал. В куртке было нестерпимо жарко, пот неприятно тек между лопатками, сердце начало ломить – но раздеваться, даже расстегиваться было некогда.

И тут словно вся тяжеленная стопа книг рухнула минфа на затылок. Забывшись, он даже хлопнул себя ладонью по лбу. Потом тихонько засмеялся.

Все начало вставать на свои места.

Потому что среди прочих книг на подоконнике лежал один из томов трактата «О лисьем естестве».

Как же мог Богдан забыть это!

Наверное, только из-за потрясения. Все, что угодно, он мог предположить – от живой влюбленной жены до сатанинского искушения, но…

Лисы-оборотни!

А эти отвратительные Вэймины вообразили себя не иначе как благородными рыцарями борьбы с сонмищем оборотней – и теперь беззастенчиво и жестокосердно губят эти удивительные создания! Негодяи!!

Трудно было вот так сразу поверить и признать, что здесь, на светлом острове Соловецком, православном и кармолюбивом, невесть каким Божиим попущением завелись лисы-оборотни. В голове не укладывалось. Еще и потому, верно, не подумал о такой возможности Богдан. Но зато теперь все встало на свои места.

Во всяком случае, многое…

Уже минуты, наверное, две до слуха Богдана доносился внезапно возникший далекий, смутный, шум. Поначалу он не проникал в сознание увлеченного осмотром минфа. Но постепенно крики делались все громче, и наконец под самыми окнами странноприимного дома вдруг отчаянно заголосил женский голос.

Богдан вскочил. Машинально встав так сбоку окна, чтобы его не могли увидеть, осторожно взглянул наружу. Посреди улицы, мельтеша руками, бежала, чуть не теряя сапоги, та самая пожилая, замотанная в просторный шерстяной плат преждерожденная поселянка в ватнике – и с надрывом, со слезой кричала в голос:

— Убилися! Ой, Господи ж Боже ж!! Люди! Да где же ж вы, люди? Тама все поубивалися!!

Александрия Невская, апартаменты Багатура Лобо, 12-й день девятого месяца, вторница, вечер и ночь

Баг вернулся к себе домой около десяти вечера. Судья Ди вышел из темноты комнат и нехотя, с деланным равнодушием зевнул, старательно изображая, что приход друга радует его лишь постольку, поскольку на его, Судьи Ди, блюдце теперь наверняка появится освобожденная от упаковки очередная банка корюшки в собственном соку и в пиале зашипит пеной обычная вечерняя бутылка «Великой Ордуси». Но Баг за протекшее время успел вполне разобраться в характере хвостатого преждерожденного и видел, что тот рад ему самому; просто, как и подобает мужчине и человекоохранителю, кот не афишировал своих истинных чувств и оставался всегда сдержан и, так сказать, немногословен.

Впрочем, и Баг по натуре своей не был расположен к буйным изъявлениям чувств – а уж особенно нынче. Кивнув коту, он автоматически исполнил все его нехитрые чаяния, открыл бутылку пива для себя и прошел в комнату.

Встреча с Мандрианом Ци оставила неприятный осадок.

Уловка удалась вполне. Давно не общавшийся с газетчиками Мандриан встретил его, можно было бы сказать, с распростертыми объятиями – если бы мог как следует поднять руки. Бывший красавец-сердцеед, а ныне полупарализованный после мозгового удара и иссохший от чрезмерных жизненных усилий калека, Мандриан в свое время, по-видимому, являл собой еще более впечатляющий образчик статной мужской породы, нежели его младший брат. При виде Бага он лишь оживленно поморгал с дивана и помахал левой рукой – очевидно, это стоило расценивать как знаки крайней приязни и приветливости. За Мандрианом ухаживала лишь приходящая платная прислужница – из числа немногочисленных участниц возглавляемого им общества; на склоне лет Мандриан остался по-человечески совершенно одиноким. «Достойный конец столь несообразной жизни», — холодно подумал Баг.

Впрочем, Мандриан, судя по его речам, не унывал. На все вопросы, которые ему принялся задавать Баг, он отвечал охотно.

— Вы записывайте, записывайте, драгоценный… М-да. Пленочка крутится, вы проверили? А вы проверьте! Еще проверьте. А много ее там у вас, пленочки-то? Хватит? Хорошо подготовились?

— Вполне, драгоценный преждерожденный, вполне… — отвечал Баг. Он действительно подготовился хорошо.

— Что ж вам сказать, молодой человек? Я чуть ли не с детства стремился к справедливости во всех ее проявлениях. М-да. А тут, понимаете ли, несправедливость просто вопиющая. Такая невозможная несправедливость! Почему, скажите, нам почти что всем можно иметь нескольких жен, а подругам нашим замечательным, верным, нежным, понимаете ли, – по нескольку мужей иметь нельзя? Несообразно! М-да. И ведь подлость какая: светский закон не запрещает, там про это вовсе ни словечка нету – так ведь сами не хотят. Не хотят! Вы обращали внимание? А почему? Потому что во всех основных религиях запрещено. Мужчинам разрешено, а женщинам – запрещено. М-да. И, стало быть, мы имеем тут в самой что ни на есть ярко выраженной, понимаете ли, форме устарелый предрассудок, который столь цивилизованной и просвещенной стране, как Ордусь, тянуть за собою в двадцать первый век просто-таки зазорно. Просто-таки зазорно. Я понятно излагаю? Вы понимать успеваете? А пленочка-то ваша, пленочка-то исправно крутится? Вы проверьте!

— Все в порядке, драгоценный преждерожденный, — смиренно отвечал Баг. «Ну и адова же работа у газетчиков, — раздраженно думал он тем временем про себя, — со всякими вот такими беседовать… Да еще взаимопонимание изображать, чтоб человек не замкнулся, не сбился с мысли…» — Расскажите мне, как продвигалась ваша яшмовая борьба? Много ли было у вас успехов?

— Успехов… — трескуче хихикнув, повторил Мандриан. Он-то как раз не собирался сбиваться с мысли. Паралич его рассудка совершенно не затронул. — Моя борьба! Борьба с вековыми предрассудками – дело трудное и рискованное, доложу я вам, драгоценный молодой человек… М-да. Прежде таких, как я, в Европе – на кострах, понимаете ли, сжигали. Правда! Джордано Бруно – слышали, может? Ну, дело-то громкое было…

— Нет, — пожал плечами честный человекоохранитель. — Ужас какой…

— Множественность обитаемых миров преждерожденный провозглашал. М-да. А они что? Сожгли живьем! Тут, конечно, можно сказать, что где космос, а где многомужество – но, обратите внимание, и тут и там: множественность. Множественность миров! Множественность мужей!

— Гх… — с трудом удержал рвущиеся на волю слова Баг. Мандриан и Бруно. Бруно и Мандриан. Борцы за множественность. Тьфу!

Впрочем, Мандриан, похоже, списал гыкание Бага на проявление восторга – и оживился пуще.

— Я все это до тонкости продумывал еще смолоду! До тонкости! У меня, скажем, жен было… м-да… уж не вспомню сколько. А уж помимо… — Мандриан, видимо углубившись в воспоминания, даже глаза прикрыл мечтательно; не удержавшись, он даже причмокнул синеватыми узкими губами. — И это хорошо, это приятно, это полезно. Инь и Ян, знаете ли! Знаете, да? Правда? М-да. Так и крутятся, так и обмениваются! Так, понимаете ли, и сливаются в гармонии! Но ведь ни одной женщины мне не удалось найти, у которой было б столько же мужей. Я так искал, не поверите! Ну? М-да… А это несправедливо! Пусть живут и радуются, правда?

Баг неопределенно пожал плечами, стараясь не раздавить в кулаке магнитофончик.

— Чем больше жен или мужей – тем больше радости, правда? С этим-то вы не станете спорить? Это же очевидно! Ну?

— Правда, — деревянным голосом согласился Баг. Он почти справился с собой: природа многообразна в своих проявлениях и существование каждого ее создания целесообразно. Даже такого.

— Предрассудки живучи… — вдруг опечалился Мандриан.

— Что вы имеете в виду, драгоценный преждерожденный? — ухватился за эту обмолвку Баг.

— Что, что… Известно что. Так называемые порядочные женщины, куда ни пойди, за редчайшими, просто-таки редчайшими, понимаете ли, исключениями оказывались однолюбками. М-да. Ну, во всяком случае, долголюбками. Множественность одновременных мужей, к моему искреннему изумлению, их совершенно не прельщала. Представляете? Они же, понимаете ли, непременно хотят зачем-то знать, от кого у них дети! А непорядочные… Во-первых, где их найдешь, а во-вторых, им брак и вовсе не нужен, они и так… гармонично сливаются… Вы понимаете? — Мандриан трескуче хихикнул снова. — Я за всю свою жизнь двух таких встречал. М-да. Ох, доложу я вам, драгоценный молодой человек… Ох одна из них была и штучка! — он воодушевленно причмокнул. Потом как-то сразу остыл. — Но вторая – сущая карга…

«Пора с этим заканчивать», — подумал Баг и попытался приблизить разговор к нужной теме:

— А вот вы, драгоценный преждерожденный, вы как-то пытались воздействовать… Хотя бы… это… личным примером?

— Ха! Еще бы не пытался! С молодости пытался! Всю жизнь пытался! — Мандриан возбужденно задергался под теплой накидкой. — Здоровье на том потерял! Когда стареть-то начал, принялся жизнеусилители глотать, то одни, то другие… Можно сказать, всех своих последовательниц… м-да. Личным, понимаете ли, примером. Конечно! А то! У вас пленочка там не остановилась, мне отсюда плохо видно…

— Крутится, драгоценный преждерожденный, крутится, — заверил стойкого убежденца терпеливый Баг.

— Последовательниц у меня негусто, — признался Мандриан. — Честно вам скажу: все больше старые девы, которым и одного-то мужа порадовать нечем, ни духовно, ни плотски… Трудно было их… личным примером. Как тут не приняться за жизнеусилители?

— Понимаю ваши трудности, — озабоченно выпятив нижнюю губу, закивал ланчжун. И правда: что еще оставалось делать несчастному борцу за множественность? Ну не луной же любоваться.

— А потом я с этой повстречался… со штучкой. М-да. Ну, тут уж больше она меня в оборот взяла, пришлось лекарства пригоршнями есть. А как же, я же – буквально все для главного! И тогда как раз только-только появилось новое, совершенно замечательное снадобье, «Лисьи чары» называется. Рекомендую, молодой человек, настоятельнейшим образом рекомендую. Мне-то вы можете довериться! То есть вы себя не узнаете. Дорогонько, конечно, что правда, то правда… Но эффект просто поразительный. Просто поразительный. Даже она у меня, помнится, пару раз пощады просила… — Мандриан причмокнул. — Пережди, говорит, не могу… Зато, — подвижник помрачнел, — прям на ней меня и шандарахнуло. Я все доказать ей тщился, что не пощажу. Ну и… м-да. Как сейчас помню ее лицо… а уж завизжала-то как, завизжала… А потом в две минуты собралась и… м-да. Хорошо хоть лекарей вызвала по телефону и дверь оставила отворенной… С тех пор я ее не видал. Да и, честно признаться, не горю желанием. Чего теперь…

— А может, она не виновата? Может, вы просто пилюль, извините, переели, драгоценный преждерожденный? — хмыкнул Баг. — Так бывает, наверное.

Борец с предрассудками поджал губы.

— Нет, — решительно ответил он. — И она ни в чем не виновата, и пилюли тут ни при чем. Просто жизненная сила, знаете ли, выработалась… Раз – и нету. Нету, — пробормотал Мандриан с непередаваемым сожалением. И для верности поискал глазами по одеялу. — Принимал я все по инструкции, не злоупотреблял. М-да.

— И как же вы теперь?

— А что? Руковожу по-прежнему теми, кто остался. Но, конечно, все больше по телефону, его мне Марфутка подносит… Прислужница, добрая душа. Статьи диктую, письма. «Как нам реорганизовать наш брак», «Лучше больше – так лучше», «Письмо к женам»… Не читали? Да что вы? Ну как же вы!.. Возьмите там, на столе, копии. Взяли? Ну и хорошо. Изучите внимательно. Самое важное я там подчеркнул. Вам польза будет, вы еще так молоды. М-да… Нет, быстро великие дела не делаются. Еще великий, понимаете ли, Конфуций учил: «Даже если к власти придет истинный правитель, человеколюбие сможет надежно утвердиться лишь при жизни следующего поколения»…[166]

«Хвала Будде! — обрадованно подумал Баг. — Сам тронул эту тему… Удачно!»

— Ну и как же у вас со следующим поколением, драгоценный преждерожденный? Есть ли кому передать факел? Наследники по крови и духу?

Впервые подвижник ответил не сразу. Некоторое время лежал с безрадостным лицом, как-то отрешенно глядя в потолок. Уголок рта у него стал нервно подергиваться.

— С этим у меня нехорошо, — тихо признался он наконец. — Не понимаю, в чем тут дело, но никто от меня не родил… даже последовательницы. Никто у меня не завелся…

На том Баг с превеликим облегчением и откланялся. А впавший в уныние борец с косностью женского мышления его не удерживал.

«Какие разные люди, — меланхолически размышлял честный человекоохранитель, неторопливо ведя свой цзипучэ сквозь мелкий нескончаемый дождь по мокрым вечерним улицам столицы. Стеклоочистители размеренно шаркали по ветровому стеклу, но там, куда они не доставали, оно было заткано плотным дымом осевшей мороси. Большинство повозок уж зажгли габариты, и яркие алые полосы прошивали сумерки, как метеоры; Баг, против обыкновения, не торопился, и его обгоняли все, кому не лень. — Да, какие разные эти братья… Может, оттого, что младший сам зарабатывает себе и своей семье на жизнь? Хотя и без того богат. Но одновременно они и очень похожи. Так увлеклись… что потеряли всякое чувство меры. Что один, что другой. Братья!»

Разговор этот, при всей его поучительности, для расследования, которое вел ныне Баг, дал крайне скудные сведения. Впрочем, как посмотреть; их можно было бы счесть и очень важными.

Во-первых, ясно, что тяжкий недуг Мандриана Ци подкрался к нему по сугубо естественным причинам. Какие-либо внешние – например, лекарство Брылястова, тут действительно ни при чем. Так жить – кто угодно в сорок лет пластом ляжет. А то и раньше.

И во-вторых, дети у Мандриана не рождались опять-таки по сугубо естественным причинам. Женщин, не желавших от Мандриана детей, можно было понять.

Но это совсем другая история. А тут – ничего.

Задумчиво покуривая очередную сигару Дэдлиба, Баг сидел в домашнем кабинете в любимом кресле перед рабочим столом, рассеянно поглядывал, как самозабвенно, свернувшись рыжим клубком, дрыхнет у включенного по случаю сырой погоды нагревателя сытый и разомлевший от пива Судья Ди, – и размышлял.

Итак, встреча с Мандрианом Ци ничего полезного не дала. Но один человек – это ведь просто один человек. Для двухмиллиардной Ордуси один человек – это… даже слова не подобрать.

Просто если этот один человек – близкий родственник, разговор уже совсем иной начинается. Но… Может, ерунда это все – что я себе в голову вбил?

Постоите, а отчего я, собственно, ограничился лишь одним родом Ци?

Ну-ка…

Баг вскочил с кресла – и, кляня себя за то, что так и не принес домой электронное издание книги, уже через полминуты снимал со стеллажа восьмой, целиком отданный указателям, том непревзойденного труда Пузатого А-цзы «О лисьем естестве». Пришлось пошелестеть страницами.

Знаменитый ученый с обстоятельностью и дотошностью, свойственными всем великим ученым девятнадцатого по христианскому счету столетия, свел воедино – как они в те времена ухитрялись обрабатывать такое количество информации без «Керуленов», Баг не мог понять и даже не пытался – все встречающиеся в традиционной литературе Цветущей Средины упоминания о благих и, наоборот, о неблагоприятных контактах людей с лисами-оборотнями. И по Пу Сун-лину, и по народным сказаниям, и по классическим романам и пьесам, и по дотанским чжигуай, «рассказам о необычайном», и по танским новеллам чуаньци, и по сборникам бицзи, и даже по скудным и смутным упоминаниям в баоцзюанях[167]… это был самый большой в мире и, по всей видимости, абсолютно исчерпывающий свод.

Веер вариантов поведения лис-соблазнительниц по отношению к соблазненным Пузатый А-цзы со свойственной ему мудростью подразделял на две основные группы – в зависимости от отношения лисы к соблазненному. Коли лисица почему-либо испытывает к нему неприязнь (чаще всего из-за его корыстолюбия, неуважительного и чересчур потребительского отношения к той женщине, за которую он принимает лисицу, и пр.), то, не стесняясь, залюбливает мужчину до смерти, и тот, совершенно одурев от страсти и маниакально отдавая постоянной близости последние капли жизненной энергии, погибает от истощения. Коли же мужчина порядочен и добродетелен и лиса сама влюблена (это происходит, как правило, тогда, когда объектом применения ее особенных дарований является талантливый, воспитанный и благородный, но крайне бедный студент), тогда она, напротив, дарит избраннику небесное блаженство в соотношениях разумных, но вполне изрядных – мужчина с нею делается буквально неутомимым, и притом непоправимого вреда для его здоровья не происходит, либо лиса сама заботится о том, чтобы ее избранник вовремя восполнял выработанное светлое начало; в этом случае принявшая вид женщины лиса становится заботливой, верной подругой и хозяйкой, направляющей, вдохновляющей и организующей своего возлюбленного до тех пор, покуда он не встанет на ноги и сам не пойдет, куда следует.

Пузатый А-цзы насчитал в ханьской литературе семьсот двадцать шесть основных описаний контактов первого рода и семьсот двадцать семь описаний контактов рода второго. Не считая мелких отклонений, так или иначе укладывающихся в его схему. Из чего ученый, учитывая превышение положительных контактов над отрицательными на одну единицу, сделал вывод о том, что природа лисы изначально добра.

Впрочем, не эти далеко идущие умозаключения сейчас интересовали Бага. Ему пришло в голову, что даже самые фантастические литературные произведения далеко не всегда являются чистой фантазией, как это кажется на первый взгляд и как это принято думать среди непосвященных. Особенно это верно по отношению к ханьским древним источникам. Сохранилось же имя Ци Мо-ба…

Баг припал к «Керулену».

Хвала Будде, архивы Подворной Палаты и Управления родословных в век компьютеризации не стали работать хуже, нежели, скажем, при династии Тан. А уж учет в Ведомстве Народного здоровья был вообще выше всяких похвал. И все сведения, которыми они располагали, были вполне открытыми, так что частное лицо, каковым являлся в данный момент Баг, безо всяких затруднений и угрызений совести могло работать с их документами в любой момент. Только выйди в сеть.

Ушла масса времени, и Баг в который раз обозвал себя скорпионом за то, что не догадался взять домой хотя бы справочный диск, где были уже набраны все имена, представленные в указателе трактата «О лисьем естестве»: достаточно было бы просто дать команду на поиск…

В конце концов выяснились любопытные вещи.

Пятеро из тех, кто фигурировал в старой литературе в качестве потерпевших от лис всяческие поношения и надругательства, были подлинными, реальными людьми. В настоящее время в Ордуси не проживало ни одного их потомка. Скорее всего, после тех древних травм их семьи так и не смогли оправиться и с течением времени растворились, сошли на нет.

Но зато в реальном мире старой Цветущей Средины отыскалось помимо Ци Мо-ба девять человек из тех, что были описаны в качестве выведенных в люди лисами-обольстительницами. В настоящее время в разных краях Ордуси – от Тайваня до Кольского полуострова, от Иерусалимского улуса до Колымского уезда – проживало семь тысяч триста восемьдесят два их потомка.

В течение последних полутора лет – то есть с момента, когда снадобье «Лисьи чары» стало поступать в продажу, — в двенадцати их семьях умирали новорожденные дети. Такие, как Катя. Или почти такие.

Баг ожесточенно раскурил сигару – толпа остатков их обглоданных горением тел уже громоздилась в пепельнице, — глядя на высветившуюся на дисплее колонку окончательных подсчетов, как на врага. Откинулся в кресле. Ну и что теперь делать с этой цифрой?

Настораживает она?

Да.

Значит что-то определенное?

Нет.

Доказывает что-либо?

Никоим образом.

В стоячем темном воздухе пустой громадной комнаты, освещенной лишь мерцанием дисплея, призрачно переливались, неспешно вили кольца и выворачивались наизнанку дымные питоны. Едва слышное журчание вентилятора «Керулена» лишь подчеркивало глухую тишину беспросветной осенней ночи.

«Интересно, — устало подумал Баг, — приходило ли в голову кому-то провести такую вот проверку при клинических испытаниях и проверках „Лисьих чар“? Впрочем, даже не интересно. Ясно, что нет. В здравом уме такое никому не могло прийти в голову. Никому».

Если бы как-то узнать, пользовались ли в этих семьях новейшим средством для достижения Великой радости!

Никак не узнаешь. Частным порядком – никак. Никак.

Но ведь настораживает, триста тридцать три Яньло!!!

В душе своей Баг уже не сомневался; он чуял тайну.

Додумать Баг не успел.

Не в силах подняться, он уснул прямо в кресле.

Соловки, 12-й день девятого месяца, вторница, поздний вечер

«Она меня спасла, — так до сих пор и не в силах полностью оправиться от очередного, самого страшного за этот день потрясения, в сотый, в тысячный раз думал Богдан, на ватных ногах бредя к своей пустыньке. Тропу он высвечивал себе фонариком: тьма царила египетская. — Она меня спасла. Этой слабостью моей… этой нежданной немощью… Если бы я работал там, где всегда…»

Нет, никто не погиб. Отчаянно кричавшая дама, как это часто бывает в первые минуты после несчастья, сильно преувеличивала. Неистовый ветер сыграл со строителями злую шутку: поднимаемый на тросе наверх очередной тюк искусственного волокна, предназначенного для внешней звукоизоляции купола, сильно качнуло порывом шторма, тяжелый тюк размашисто ударил в одну из опор лесов второго яруса, и та подломилась. Увечья разной степени тяжести получили четырнадцать человек.

Среди них – и Юхан, и Павло, и работавший рядом отец Перепетуй… Место Богдана все эти дни было там же, с ними. Они держались на стройке вместе.

Юхан сильно ушиб плечо, ударился лицом и, по всей видимости – чуть позже просвечивание это подтвердило, — сломал ребро. Однако в монастырскую больницу его положили не из-за ребра, а потому, что немедленно прервавшие прием и прибежавшие к месту катастрофы монастырские лекари сошлись на том, что у Юхана сотрясение мозга и ему по крайней мере три-четыре дня требуется провести в постели, под присмотром. Тумялис пробовал было упираться, но стоявший тут же отец Киприан сказал коротко: «Смирись». Юхан смирился и прикусил язык.

Павло сломал ногу. Перелом был неопасный, простой, но кубанцу, разумеется, все равно наложили гипс и замкнули в больничном покое, рядышком с Юханом. Павло был буквально потрясен. Он даже за рукава хватал лекаря: «Когда снимете гипс? Когда я смогу ходить? Когда?! Ну когда?!» Его растерянность, его отчаяние были просто неописуемы, он едва не плакал, — а, оказавшись на койке, отвернулся к стене и умолк. Совсем умолк. Казалось, его постигла какая-то невообразимая, непоправимая катастрофа.

Всего в покоях больницы оказалось девятеро.

Почти наверняка среди них был бы и Богдан, если бы…

Совестливый минфа не ведал, как смотреть людям в глаза. Особенно сотрудникам своим, как на грех пострадавшим столь сильно. Он суетливо, бестолково пытался помочь, когда носилки с пострадавшими несли к сампану; его вежливо оттеснили, не дали в руки тяжесть. То, что он занедужил, было известно уже всем: об этом открыто говорили, пока сампан с ничего не подозревающими трудниками в середине дня резво скакал по волнам пролива. Богдан не заметил ни единого косого взгляда, ни одной укоризненной мины – но от этого ему не становилось легче.

Потом в голову минфа пришла новая мысль.

— Отче, — спросил он, подойдя к Киприану после того, как все, кто нуждался в постельном режиме, были размещены по покоям; размещением ведал сам неутомимый, посуровевший более обычного архимандрит. Тот хмуро обернулся к назойливому, незадачливому сановнику.

— Что еще тебе, чадо? Видишь, дел невпроворот?

— Один вопрос. Это был первый тюк, который поднимали нынче?

— Да. До того доканчивали обшивку оставшимся со вчера материалом.

— Крановщик когда пришел? За сколько до подъема?

— Не ведаю. Это надо не у меня спрашивать. А что?

— Мог он не знать, что меня нет на лесах, что я заболел?

Некоторое время отец Киприан молчал, с каждым мгновением хмурясь все больше. Он понял мысль Богдана не сразу; но когда понял, кустистые брови его грозно и неприязненно сошлись на переносице.

— Изыди, — повелительно сказал он. — Нет у меня здесь душегубцев и быть не может.

— Простите, отче Киприане, — тихо ответил Богдан и ушел.

Не было ему покоя. Нигде. Даже на светлом острове Соловецком – не было ни днем, ни… ни ночью.

В кромешной тьме, наполненной резким ветром и стонущим шумом деревьев, он добрел до своей пустыньки. Луч фонаря, сильный и могучий в помещениях, здесь, в вольном лесу, казался немощным, блеклым. Тьма вокруг скачущего по кореньям и пням пятна света выглядела еще более непроницаемой и тревожной, наполненной Бог знает какой страстью.

У входа в пустыньку Богдан остановился и, покряхтывая, ровно старик, сел на корточки. Уходя поутру, он натянул на уровне колен, поперек входа, пойманную в лесу паутинку. Старые, но безотказные штучки… Паутинка была порвана.

«Я у них лазал, а они тем временем – у меня, — понял Богдан. Странно, но эта мысль не взволновала его; после нынешних бурных событий то, что кто-то устроил у него обыск, уже казалось пустяком. — Может, конечно, и не они… Но скорее всего – они». В душе минфа был уверен, что – они. Вэймины. Слишком уж все сходилось.

Он притворил незапирающуюся дверь поплотнее – но только чтоб ветер не так сильно задувал внутрь. Поразительно, но ему совсем не было ни страшно, ни даже беспокойно, когда он ложился спать. Жизнь катилась под откос. Не было Богдану покоя, не было света…

«Как завтра буду новым сотрудникам на стройке в глаза смотреть?..»

«Так что заходите, любезные. Кто бы вы ни были и чего бы ни хотели. Что бы вы ни сделали со мною – я с собою уже сделал стократ хуже».

И тут он понял, что не ведает, о чем молиться на ночь.

То ли о том, чтобы Господь оградил его от наваждений ночных, нечистых?

То ли о том, чтобы она пришла?

Лиса…

Нет, не только от потрясений не вспомнилось Богдану то, что открылось лишь при посещении покоя Вэйминов. Как могло прийти ему в голову, что нежная и страстная Жанна, ее руки и губы, ее грудь, ее… что все это – не более чем лисичка? Зверек малый? Ну какому мужчине может взбрести подобное? Легче и проще – да и к себе уважительнее – на искушение сослаться.

Неисповедимы пути Твои, Господи…

Отчитав двести раз «Отче наш» во искупление вынужденного обмана честного служителя в странноприимном доме, Богдан, окончив вечернее правило, в конце концов просто возблагодарил Всевышнего за все, что Ему было угодно когда-либо в прошлом, и за все, что Ему еще будет угодно в грядущем. Слава Тебе, Господи, за все вовеки… «Впрочем, не моя воля, но Твоя пусть будет».

В эту ночь Жанна не пришла.

И, просыпаясь перед рассветом с мыслью о том, что ночь уже миновала, и миновала, как и подобает в святом месте, Богдан, испытывая смешанное чувство облегчения и сожаления, почему-то вспомнил загадочную фразу Учителя, над коей вот уж два с лишним тысячелетия всяк на свой лад бьются исследователи и комментаторы: «О, как я ослабел! Давным-давно я не видел во сне Чжоу-гуна!»

Александрия Невская, харчевня «Яшмовый феникс», 13-й день девятого месяца, средница, около полудня

Баг вошел в харчевню «Яшмовый феникс» за полчаса до полудня.

«Яшмовый феникс» – харчевня по-своему известная. Располагается она на углу улицы Писаря Дмитрия и славного множеством золотоглавых соборов Литийного проспекта, чуть не в самом начале коего высится торжественный и прекрасный терем улусной Палаты церемоний; в кругах людей знающих Палату именуют коротко и веско «Литийный, четыре», сообразно номеру дома. Выворачивая с моста, Баг в который раз прочел простые, берущие за душу слова поминальной литии, высеченные на спокон веку стоящей в начале проспекта стеле: «Вечная ваша память, достоблажении отцы и матери, братья и сестры наши, пожившие и скончавшиеся, приснопоминаемии. Бог да ублажит и упокоит их, а нас помилует и спасет, яко Благ и Человеколюбец». При том, сколько внимания уделялось именно аппаратом Палаты церемоний отправлению обрядов, связанных с почитанием так или иначе ушедших из жизни предков, то, что стояла Палата именно здесь, на Литийном, подле благородной стелы, было весьма сообразным.

Но главная особенность харчевни «Яшмовый феникс» заключалась не в прекрасном соседстве, не в удобном месторасположении и даже не в том великом разнообразии всяческих выпечных изделий – здесь всегда подавали пирожки со всевозможной начинкой, от мяса до творога, ватрушки тридцати сортов и так далее и тому подобное, — но в том, что местечко это облюбовали писатели, каллиграфы, а также труженики средств всеобщего оповещения, то есть газет, журналов, радио и телевидения. Редакции ряда периодических изданий располагались неподалеку, в боковых крыльях Палаты церемоний: тут и «Александрийские ведомости», и «Вечерняя Александрия», и «Голос народа», и «Северный мацзян» – крупнейшее и авторитетнейшее в империи специализированное издание, полностью посвященное этой древней игре, и еще десятка два газет и журналов, и даже главные редакции информационных и развлекательных программ улусного телевидения. Сотрудники всех этих уважаемых органов регулярно заглядывали – три минуты неспешной езды на повозке – в «Феникс» перекусить, а то и слегка взбодриться чарочкой чего-нибудь крепкого; некоторые же обитали в харчевне постоянно, едва что не жили. Здесь было принято отмечать выход новых книг, встречать те или иные праздники: Яблочный Спас, например, или древний день Двойной Семерки – седьмой день седьмого месяца, когда находящиеся в разных концах страны друзья, лишенные возможности встретиться лично, почитают своим обязательным долгом выпить один за другого и написать в честь дружбы несколько проникновенных рифмованных строк, — или даже собственные дни рождения, а то и просто справлять посиделки пестрыми, громко галдящими компаниями; харчевня вошла в повседневную жизнь всей журналистско-писательской братии…

Через все заведение тянутся, причудливо изгибаясь, две берущие начало у входа в кухню стойки, между которыми принимают и выполняют заказы улыбчивые прислужники в белых фартуках; по обеим сторонам стоят многочисленные высокие табуреты и равномерно, через каждый шаг-полтора, на стойках укреплены телефонные аппараты, а также лежат чистые листочки плотной бумаги и остро отточенные карандаши – чтобы посетители могли делать записи или звонить, не отрываясь от наслажденья пищею.

По стенам харчевни устроены специальные кабинки для тех посетителей, каковые желают уединения, — хотя в том гомоне, который во второй половине дня обычно царит в «Яшмовом фениксе», кабинки эти помогают худо. Свободные проемы стен украшены газетными вырезками – все сплошь знаменитые статьи разного времени; вырезки забраны в застекленные рамы; а справа от выхода есть так называемый «шаг почета»: свободное пространство стены в шаг шириной, где по просьбе хозяина заведения, высокого и лысого Исаака Хац-Штуца, известного в прошлом журналиста, оставляют собственноручные подписи прославленные мастера пера.

Баг был равнодушен к настенному творчеству, как, впрочем, и к журналистике вообще; он часто сталкивался с тем, что информация, подаваемая в газетах, бывает так искажена или приукрашена, что, если попытаться применить ее при деятельно-розыскных мероприятиях, принесет один лишь вред. Баг пришел в «Яшмовый феникс», дабы совместить, как говаривали древние, приятное с полезным: поесть и повидаться с одним преждерожденным. Преждерожденного звали Фелициан Александрович Гаврилкин и был он ведущим колумнистом в «Александрийских ведомостях», но, впрочем, часто печатался и в других изданиях, используя в таких случаях псевдонимы «Отшельник Гав» или «Сунь У-кун, Царь обезьян». Таланты Гаврилкина были отмечены «Нефритовой кистью», почетной подвеской на пояс, кою преподнес журналисту князь Фотий.

Фелициан Гаврилкин был личностью примечательной во всех отношениях. Невысокий, скорее худой, с буйными кудрями, причудливо ниспадающими на лоб, он ни мгновения, казалось, не мог провести в покое: все члены его организма постоянно двигались, причем иногда совершенно независимо друг от друга. Фелициан вечно размахивал руками и с присущей молодости энергией все время порывался куда-то бежать: он был нужен в десяти местах, еще в стольких же местах его ждали и всюду он опаздывал. При этом умудрялся часами просиживать в «Яшмовом фениксе», беспрестанно говоря по телефону с несколькими собеседниками одновременно, и половина его разговоров была посвящена тому, как страшно и непростительно он опаздывает.

Баг держал в уме эту манеру Отшельника Гава и потому, когда звонил ему вчера вечером и договаривался о встрече в «Фениксе» на десять часов утра, точно знал, что раньше двенадцати Фелициан там никак не появится. Отшельник Гав опаздывал не иначе как на два часа.

Баг все же пришел пораньше – чтобы иметь возможность спокойно поесть пирожков. Давненько он не ел жареных пирожков с мясом. Или беляшей.

Мысль связаться с Отшельником Гавом пришла ему на ум еще вчера на работе. Недавно Фелициан написал ряд довольно громких, язвительных статей с общим названием «Лекарства бессмертия» и разобрал некоторые из снадобий на составляющие. Он страшно любил тайные скандалы делового мира, сплетни и слухи, тщательно скрываемые недочеты – и уж если кому что-то и известно про «Лисьи чары» нерадостного, не соответствующего официальным восторгам, то непременно ему.

В то же время подобные разговоры по телефону не ведутся. Беда в том, что беседа с Отшельником могла закончиться ровно через минуту после начала – он вполне мог ответить: «Нет, ничего не знаю», но с тем же успехом мог открыть рот и закрыть его лишь по истечении пресловутых, почти священных своих двух часов. Рисковать было нельзя; по телефону Отшельник, даже если что-то знает или хотя бы подозревает – не разговорится.

— Чего изволите? — остановился рядом с Багом любезный служитель с подносом в руках. — Сегодня прекрасные пирожки с семгой.

— Принесите… э… штучек пять. И чаю жасминового, — заказал Баг.

В «Яшмовом фениксе» в этот час было тихо и малолюдно; из знакомых Баг заметил лишь известного поэта Петромана Х. Дыльника, уныло сидевшего на табурете в дальнем углу и созерцавшего неотрывно чашку чаю на стойке перед собою; вид у него был какой-то потерянный: видно, муза покинула поэта.

Ничего, это временное явление: к часу дня начнет собираться проголодавшаяся братия и от сигаретного дыма будет не продохнуть; кто-нибудь заметит понурого Петромана, хлопнет по плечу, расскажет веселую историю, а то и просто предложит выпить вина и – глядишь, уже строчит Петроман что-то на клочке бумаги, а глаза безумные-безумные… Что и говорить: поэт.

— …Да, я уже поворачиваю на Лигоуский… — раздался уверенный голос, и в дверях харчевни появился Отшельник Гав: в роскошном шелковом укороченном халате с кокетливой вышивкой – плавающие по зеркальной глади уточки-неразлучницы, — с зонтом в руке и с телефонной трубкой, плечом прижатой к уху. — Ой, тут затор, не знаю сколько простоим… Да, да, я буду непременнозвонить. Ну что ты, мне так неловко, ты же знаешь, как я не терплю опаздывать! Пока-пока!

Баг мысленно ухмыльнулся. В голове Отшельника Гава сами собой скапливались и систематизировались самые разнообразные сведения и самые последние новости, и добрый и отзывчивый Фелициан никогда не мог отказать алчущим знаний и вопрошающим о них; так и получалось, что, застигнутый на бегу однимизбесчисленных своих знакомых, интересующимся, скажем, среднестатистическим ростом надоев коров Шицзячжуанского района, Отшельник Гав забывал про время и начинал обстоятельно отвечать, чертя на подвернувшейся под руку бумажке кривые взлетов и падений этих самых надоев, и – безнадежно опаздывал к месту следующей встречи. Фелициан Александрович из-за этого ужасно страдал, ибо и вправду не любил заставлять людей ждать, он неоднократно пытался избавиться от подобной напасти, но вотще: в очередной раз зацеплялся, как говорится, языком и – опаздывал снова. В конце концов ему удалось ввести время, которого ему так не хватало, в определенные рамки, равные двум часам. Правда, иногда случалось, что Отшельник Гав, измученный совестью, делал над собой чрезвычайное усилие и ему удавалось опоздать всего на час сорок – как сегодня, — но такие случаи были очень редки и являли собой для знающих Гаврилкина людей сюрприз скорее неприятный.

— Драгоценный преждерожденный Лобо! — Отшельник с веселой улыбкой склонился в немного утрированном поклоне, попутно потеряв телефонную трубку и неуловимым движением поймав ее у самого кафельного пола. — Я, кажется, немного опоздал?

— Что вы, преждерожденный Гаврилкин! Какие пустяки! — Баг сделал приглашающий жест в сторону соседней табуретки. — Вы даже пришли раньше.

— Действительно? — Отшельник с сомнением посмотрел на Бага, потом швырнул трубку на стойку и лихим прыжком устроился на табурете. Пристроил локоть на стойке. — Пирожки, пирожочки… — блестящие глаза Отшельника живо обежали харчевню, не нашли ничего интересного и впились в прислужника, спешащего к ним с заказом Бага. — Что это вы кушаете? — лицо Фелициана пришло в движение: он обонял ароматы пищи.

Прислужник ловко расположил перед Багом блюдо с распространявшими изумительный запах пирожками, простой пузатый глиняный чайник с чашкой и поклонился Отшельнику:

— Рад приветствовать вас, драгоценный преждерожденный Гаврилкин! Что для вас?

— Как всегда! — махнул рукой Фелициан, ожесточенно принюхиваясь к Баговым пирожкам. — И один вот такой! Нет, два! Нет, три!

Служитель отошел, Отшельник взмахнул руками, выронил из рукава диктофон, поймал и бросил на стойку рядом с телефонной трубкой. Трубка тут же зазвонила.

— Вэй! Вэй! — закричал Гаврилкин в трубку. — Вэй! Очень плохо слышно! Я все еще стою в заторе на Лигоуском, — и отключился. Потом безо всякого перерыва схватился за диктофон, нажал на кнопочку и поднес Багу. — Спасибо, драгоценный преждерожденный Лобо, что наконец-то согласились дать интервью для читателей газеты «Вечерняя Александрия». У читателей накопилось множество вопросов…

Баг прикрыл диктофон ладонью.

— Нет? Разве нет? — картинно вытаращил глаза Отшельник, выключая диктофон. — А как же читатели? Они ждут, драгоценный преждерожденный! Они истомились ждать! Вы обещали, как я понял, рассказать о неких до сих пор не известных широкой публике деталях ваших последних удивительных расследований…

Вернулся служитель и поставил перед Гавом блюдо с какой-то диковинной ватрушкой, пирожками и огромный стакан с темной жидкостью, в которой плавали, глухо постукиваясь боками, крупные прозрачные кубики. «Чай со льдом», — с отвращением подумал Баг. Что делать: в «Яшмовом фениксе» влияние так называемой цивилизации чувствовалось особенно сильно.

— Нет, — качнул головой Баг. — Нет еще. Но вот Олежень Фочикян…

— Олежень Фочикян, тридцати двух лет, неженат, любимая собака Аля черного цвета и неясной породы, одно из прозвищ «Олежень-незалежень», недавно стал главным редактором «Асланiвского вестника», известен своим свободомыслием и вкладом в разоблачение человеконарушительной группы Черного Абдуллы и движения так называемых незалежных дервишей в Асланiвськом уезде… — тут же, не задумываясь, выдал Отшельник Гав. Схватил стакан и вовсю зазвенел льдом. — Позавчера приобрел билет на куайчэ в Александрию, приедет в следующую шестерицу, — на лице Фелициана живо отразилось недоумение. — Что с ним не так? — Отшельник сделал приличный глоток.

— Все так, — улыбнулся Баг, наливая чай. «Ну и шустрый же Фочикян! Уже и билет купил!» – А вы знаете, преждерожденный, зачем он едет в Александрию?

— Стыдно признаться, — Гаврилкин жизнерадостно вгрызся в ватрушку, — но не знаю.

— Интервью у меня брать едет. — Баг аккуратно откусил полпирожка с семгой. Прислужник был совершенно прав: изумительные пирожки!

— Не-е-е-ет… — Гаврилкин шлепнул ватрушку обратно на блюдо. Заулыбался, растерянно роняя крошки. — Да нет же! Это ведь шутка? Ну скажите, драгоценный преждерожденный, что это шутка? Я так люблю шутки! Знаете, как это – не пошутишь и не весело.

— Совершенно не шутка, — отвечал Баг. — Я ему давно обещал.

Вновь зазвонила трубка. Гаврилкин не обратил на нее никакого внимания, так он был огорчен.

— Это… это… — Отшельник Гав не находил слов. Руки его жили отдельной жизнью.

— Но делу можно помочь, — невозмутимо бросил Баг, берясь за следующий пирожок. — Я дам интервью вам обоим.

— Да! Да! — Фелициан воодушевленно схватил стакан и единым глотком выпил половину. Радостно захрустел льдом. — Это будет справедливо и сообразно! Я всегда знал, драгоценный преждерожденный Лобо, что вы не оставите наших читателей…

— А скажите-ка мне, преждерожденный Гаврилкин, — Отшельник с готовностью уставился на Бага, — вот вы писали статьи про лекарственные средства… — Отшельник усиленно закивал: было, помню. — А про снадобье «Лисьи чары» у вас ничего не написано. Это что за средство такое? Тонизирующее или, может, психоисправительное? Я что-то не пойму.

— А что такое? — рука Отшельника опять потянулась к диктофону. — Почему «Лисьи чары» интересуют Управление внешней охраны?

— Нет-нет, — Баг поднес чашку к губам. — У меня совершенно частный интерес.

Фелициан разочарованно вздохнул. Из вороха информации, которую одаренный журналист, постоянно прерываемый телефонными звонками – ожил даже ближайший аппарат на стойке, – вывалил на Бага, следовало, что «Лисьи чары» – не что иное, как новомодные пилюли, назначенные для тех, чья мужская сила пошла на убыль или даже стала утрачиваться. Пилюли выпускает Лекарственный дом Брылястова, и они пользуются бешеным успехом: между ватрушкой и пирожком Гаврилкин поведал, что в лекарственных лавках их еще не так просто и найдешь, и это при том, что цена на «Чары» немалая. Пилюли просто-таки волшебные, давясь пирожком, сказал Фелициан, все покупатели очень довольны, никто еще не жаловался, по себе знаю, я ведь когда те статьи писал, все снадобья лично перепробовал, от «Лювэй дихуан вань»[168] и до этих «Чар», так вот – некоторые снадобья были полная дрянь и видимость одна, тьфу просто! хотя написано, что-де они и недужного старца поднимут с ложа страданий и позволят старцу этому провести остаток лет в здоровье и радостях жизни, а вот «Лисьи чары» – это да, мне хоть и не надо совершенно, ну вы понимаете, драгоценный преждерожденный, у меня все в порядке, я еще о-го-го! но когда я принимать стал – знаете, такое со мной сделалось! такое! На ночь надо принимать, так если примешь – всю ночь потом только о Великой радости и думаешь! Да что там думаешь! От меня тогда даже подружка сбежала: не выдержала. Жеребцом обозвала на третий день и сбежала. Так и сказала, знаете ли: жеребец ты, говорит. Конь. Когда обратно человеком станешь, тогда звони. И сбежала. Я ей совершенно спать не давал, поверите ли? То есть ни от каких других пилюль такого эффекта я не испытывал. Да и не только я…

Баг терпеливо слушал. Все это он в общих чертах уж знал – ну за исключением того, что от Фелициана сбежала из-за «Чар» подружка и как именно она его обозвала напоследок. Но прерывать журналиста было несообразно. Пусть говорит. Если хочешь, чтобы человек был с тобой искренним – веди разговор о нем самом.

— А вот не было ли каких-то сведений, скажем, противуположного свойства? — осторожно спросил Баг, когда в речи Гаврилкина возникла пауза: Гаврилкин питался.

Давясь то ли пирожком, то ли возмущением, Фелициан что было сил замотал головой.

— Ни разу не слышал! Знаете, это тот редкий случай, когда даже я не унюхал ни тени скандала!

Понятно. Баг приуныл.

— Хотя… — вдруг сказал Отшельник Гав без уверенности, и Баг тут же навострил уши. — Я этим совершенно не интересовался, это не наши, неордусские проблемы… Кому интересно про чужие скандалы читать? У варваров даже скандалы какие-то варварские, тьфу на них! Так вот там что-то такое… я слышал краем уха. Исключительно краем. Чуть ли не четыре пятых всего выпуска пилюль поступает за пределы Ордуси, там спрос больше, и потому Брылястов может цены заламывать еще выше, хотя и здесь, доложу я вам, они еще те! Но там – вообще небесные. Вы зарубежных фильм синематографических не смотрите? И правильно делаете, что время тратить на глупости! А мне вот иногда приходится по работе, чтобы в курсе новых веяний быть, — Гаврилкин допил наконец чай и замахал служителю, чтоб принес еще. — Так вот, характерная деталька: уж который год что ни фильма – а у них это важнейшее из искусств, — то обязательно заметят так или иначе, что у главного героя нефритовый, извините, стебель размером… ну… ну, в общем… — Фелициан развел руки в стороны, потом подумал и развел еще шире. — Не меньше. И, мол, постоянно готов к сражению. Вот где кони! Рысаки племенные! Как-нибудь так или этак, но обязательно эту мысль доведут до зрителя. Ну например, главной героине ее дети или младшие братья про главного героя расскажут, потому что подсмотрели: а мы видели в душе, у него нефритовый стебель – во какой! И что вы думаете: героиня в героя сразу влюбляется. А то другой герой, второстепенный, главному где-нибудь в бане скажет: эх, мне бы, мол, такой, как у тебя, а с моим стеблем жизни, мол, нету никакой… Или третьего дня смотрел фильму, правда старую: там одна медсестричка ходила за хворым в больничном покое, он в коме был, хворый этот, семь лет лежал и – ни гу-гу, а она за ним смотрела: причесывала, подмывала, все такое. Ну и разговаривала с ним, будто он в сознании. И вот однажды разговаривает как обычно, а потом простынку подняла, посмотрела на его стебель и говорит с чувством: давай, мол, приходи в себя, тебе есть ради чего жить. Радостно так говорит. И что вы думаете? Этот, в коме который, тотчас и очнулся! — Гаврилкин явно перестал смущаться темой, и его понесло. — То есть синематограф буквально вдалбливает и мужчинам, и женщинам, что нормальный нефритовый стебель, ну… для общения не пригоден. Мал и вял. И это же входит в подсознание! У всех зрителей – а там зрители все – раньше или позже возникает комплекс. И все думают, как увеличить стебель. Чтоб больше. Проблема! Что им остается? Жизнеусилители глотать, разумеется! А некоторые к лекарям ходят, те им куски кожи из других мест вырезают и к нефритовому стеблю пришпандоривают, — Гаврилкин выхватил у служителя новый стакан с чаем. — То есть сначала людям вывихивают мозги на этой почве, а потом компании, которые жизнеусилители производят, гребут деньги лопатой. Но Брылястов их всех сделал на их же поле! — Отшельник жизнерадостно захохотал. — «Чары» продаются лучше всех прочих снадобий. «Виагры» там жуткие, электростатические стеблеподъемники, что в кармашке трусов надо держать во время Великой радости… Тоже неплохо, правда? Великая радость в трусах. Ага! И теперь получается, что весь Голливуд много лет работал на Брылястова, на его «Чары»!

Баг с тем же терпением выслушал и это. Когда Фелициан в очередной раз погрузился в пирожок, он решил уточнить:

— Так и что же за скандалы?

— Да не знаю я, не помню, обычная их чушь какая-то… — отмахнулся журналист. — Какие-то судебные процессы были громкие, даже один президент показания давал. Да ерунда, это все наверняка подстроили их медицинские дома, у которых дела пошатнулись. Тамошние представители Брылястова – те, через которых поступают в продажу «Чары», – выиграли все процессы… Нет, прер Лобо, с «Чарами» все чисто. И я… хоть предпочитаю никакими жизнеусилителями не пользоваться, особенно в этой области, – неловко как-то… перед женщинами неловко, вроде как не я их люблю, а брылястовская химия их любит. А тут я все-таки горжусь за свою страну. Просто-таки горжусь! Брылястов их на раз сделал! Знай наших!

И он вновь вогнал свои белоснежные крепкие зубы в пирожок.

— За мной интервью, — чуть подождав из вежливости, сказал честный человекоохранитель и откланялся. А Фелициан Александрович Гаврилкин со стаканом в одной руке и телефонной трубкой в другой остался еще постоять в заторе на Лигоуском проспекте.

Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, утро

Утром Богдан почувствовал себя значительно лучше и бодрее; крепкий сон во гробе освежил минфа и придал ему силы. Горячо помолившись о быстрейшем выздоровлении всех пострадавших, Богдан с первым подспудным мерцанием неторопливо наливающегося блеклым серым соком рассвета покинул пустыньку и устремился на поиски; теперь он знал, что искать. Терять время на ловлю и навязывание на вход новой паутинки он даже не стал; теперь неважно. Уже и так все понятно.

Если к нему приходили раз, то неважно, придут ли еще, нет ли. Важно то, что он под нефритовым кубком. К тому же, положа руку на сердце, Богдан решительно не мог представить себе, что за ним наблюдает кто-то еще, помимо Вэйминов. Не зря же они бродили вчера неподалеку. Нашли пустыньку, удалились на время, а затем, когда он ушел – причем было понятно, что ушел надолго, сначала в храм, затем на стройку; тангуты, не связанные с возведением планетария и с монастырскими делами, пожалуй, знать, что он занедужил, не могли, — проникли внутрь. Что они там искали?

Богдан не обнаружил ни пропаж, ни даже следов осмотра. Если бы не его предусмотрительность, он вообще не догадался бы, что в его пустыньке побывали гости.

Ветер несколько утих; измученный гул деревьев утишился, сменившись волнообразным встревоженным шелестом горящей всеми цветами увядания, понемногу начинающей облетать листвы. Небо поднялось и посветлело. Свинцовая, непроницаемая пелена туч, лихорадочно летевшая вчера над островом во второй половине дня, сменилась неторопливо текущими, высоко клубящимися облаками. На ходу славно думалось. Да, предположим, лисы. Как ни трудно с этим смириться… принять то, что родная, прелестная, покорная и неистовая женщина, которую он целовал вчера…

Да. Вот-вот. С поцелуя безумие началось, поцелуй тут не простую роль играет. Но не только ту роль, что не совладал с собою Богдан, не смирил вышедшую из берегов, ровно река в страшный паводок, плоть свою и страсть свою.

Братьев меньших он всегда любил и лелеял и умилялся их повадкам невинным, с повадками двух-трехлетних детишек сильно схожим. Но особой склонности именно к лисам – никогда за собой не замечал. Да и когда ему выпадало в последний раз видеть лисицу? А тут… Просто сердце все изнылось-изболелось. И впрямь словно бы детский трупик нашел; да не только трупик, а еще и неоспоримые следы надругательств на себе имеющий.

Неспроста.

Тоже поцелуй?

Возможно.

Дальше. Как раз вчера отец Перепетуй… да поможет ему святой Пантелеймон оправиться и подняться поскорее… обмолвился об очень интересных вещах.

Тою же слабостью телесной, что с Богданом вчера приключилась, почти все новенькие на острове поначалу страдают. Потом проходит. Пусть отец Перепетуй их на врага отнес… может, и так бывает, а в иных местах – и наверняка, Богдан не раз сам слыхивал… да только тут и теперь причина, прости Господи, иная. И ведь это только отец Перепетуй сказал: почти все… Богдан постарался вспомнить точно. Он сказал: «Часто так, по первости-то. Насмотрелся». То есть можно предположить, что все впервые прибывающие на остров проходят через подобный искус.

Вот и ответ на тот вопрос, который первым поверг в недоумение Богдана и заставил заподозрить, что дело нечисто: чем лисы питаются? Жизненной силой новичков они питаются!

Стало быть, если предположить, что целью приходившей к нему прошлой ночью лисы… о, как она обнимала, стонала и звала… Господи, помилуй… было отнюдь не причинение ему, Богдану, вреда?..

Но к рясофорной братии, к тем, кто уж принял постриг и для кого лисий приход чреват грехом смертным, судя по всему, рыжие не являются? Господь оберегает?

Или сами лисички по какой-то причине так решили?

Дальше. Может быть, самое главное. Труп. Не просто убийство, но убийство с надругательством, с расчленением. По танскому кодексу – Пятое из Десяти зол, преступлений самых страшных, чудовищных и непрощаемых. Как там… «Хладнокровная жестокость и кощунственное изуверство, идущие наперекор правильному Пути, называются Бу дао – Извращением. Имеется в виду убийство в одной семье трех человек, ни один из которых не совершил наказуемого смертью преступления, а также расчленение людей…». Правда, великий древний текст говорит лишь о людях – но кто сказал, что нельзя трактовать его расширительно? В комментариях ни о чем подобном не говорится, уж Богдан-то это знал доподлинно. Если существо по временам способно принимать вид человека – стало быть, в какой-то мере оно тоже человек? С правовой точки зрения вопрос был чрезвычайно интересным, но Богдан решил сейчас не сосредоточиваться на нем – позже. Есть вещи поважнее.

Итак – главное.

Поднялась бы у Богдана сейчас рука на лисичку?

Даже спрашивать нечего. Легче было бы себе эту руку топором отчекрыжить.

Судя, например, по одинаковым признакам немощи, а значит, и по тому, что любовному зову лисы противустоять никто не мог, у нас есть право предположить, что и остальные последствия прихода оборотня у всех также одинаковы – и таковы же, что и у Богдана. Значит, никто из проведших с лисой хоть одну-единственную ночь не смог бы потом совершить ее убийства.

Но кто-то совершил.

Значит, убийцей может быть лишь тот, кто не был целован лисою либо сумел по каким-то непонятным причинам противустоять ее необоримому воздействию.

К братии лисы, похоже, не ходят. Почему так – неважно сейчас, но примем это за данность. Однако совершенно исключено, чтобы кто-то из святых отцов стал убийцей. Даже если попробовать предположить – с огромной натяжкой, разумеется! — что монах, руководствуясь, например, неумеренной враждебностью к оборотням, убил лисичку… да не могло такого быть, не могло!.. то все равно он никогда не надругался бы над ее телом. И уж не бросил бы его валяться вот так…

Значит, есть кто-то, кто умеет противустоять лисьим чарам.

Если мы найдем того, кто умеет противустоять лисьим чарам, — мы найдем убийцу.

И наоборот.

Но что же это за свойство, что за дар такой? Противустоять чарам нежных лисичек… Сколько ни думал Богдан – не мог понять.

А потом он обнаружил лисий капкан.

Он набрел на капкан случайно – а может, высшие силы помогли. Возьми Богдан на шаг к западу или на шаг к востоку, отведи ветку мешавшего пройти куста не левой рукой, а правой – он нипочем не заметил бы страшно разинувшей стальную пасть хорошо припрятанной в дебре ловушки.

Несколько мгновений минфа, оторопев, стоял подле капкана. Значит, все правда.

От: «Багатур Лобо» <lobo@mail.ateksandria.ord>

Кому: «Samivel Dadlib» <dadlib@gov.tump.tmp>

Тема: Сразу две

Время: Wed, 13 Sept 2000 14:41:06


Глубокоуважаемый господин Дэдлиб!

В начале моего письма позвольте искрение и от всей души поблагодарить Вас за драгоценный подарок. Я очень тронут. Ваши яшмовые сигары выше всяких похвал. Не знаю, как бы я вчера и нынче утром работал без них. Вашей же яшмовой зажигалкой я пользуюсь беспрестанно. Она столь приятна на ощупь и столь безотказна, что мне так и кажется, будто ее сделали в Ордуси.

Час назад я отправил Вам, глубокоуважаемый господин Дэдлиб, посылку, в которой Вы найдете большую, объемом в полный шэн, бутылку чистейшего «Улянье», произведенного на императорских заводах непосредственно в Цветущей Средине, и коробку маринованных лапок каменной жабы, являющихся, по общему мнению, лучшей закуской к этому изысканному напитку. Прошу Вас не побрезговать моими скромными дарами, ибо я выбирал их, руководствуясь крайней к Вам симпатией.

Мы с Вами, глубокоуважаемый господин Дэдлиб, осведомлены лучше многих, что, переплетая доброе, нельзя полностью исключить и переплетение злого. Рабочее взаимодействие наших с Вами учреждений, как мы вместе отметили еще в восьмом месяце, становится все более насущным.

В связи с этим у меня возникла к Вам небольшая встречная просьба – отчасти сродни той, с коей Вы обратились ко мне некоторое время назад. Как я понял из Вашего драгоценного письма, в ряде сопредельных Ордуси стран возникли не так давно смутные сомнения относительно пользующегося у нас и у вас огромной популярностью жизнеусилительного средства, выпускаемого Лекарственным домом Брылястова. Я был бы крайне и вечно признателен Вам, если бы Вы сочли для себя возможным истратить некую толику Вашего драгоценного времени, подобрав наиболее характерные сведения о природе этих смутных сомнений и сообщив их мне, ничтожному. Быть может, подобные материалы, попади они в мои руки, помогли бы наиболее полно ответить и на Ваш вопрос.

За сим остаюсь искренне Ваш,

Багатур Лобо

Александрия Невская, Управление внешней охраны, кабинет Бага, 13-й день девятого месяца, средница, вторая половина дня

Отправив письмо Дэдлибу, Баг облегченно вздохнул и откинулся на покрытую острыми завитушками спинку стула в полном изнеможении. Он был весьма доволен результатами своего эпистолярного творчества – не так часто Баг писал длинные письма незнакомым людям, письма, исполненные вежливости и всяких высокопарных оборотов. Конечно, в свое время в великом училище будущий ланчжун прослушал общий курс истории литературы, на практических занятиях какового им предлагали упражняться не только в стихах классических форм или в уже порядочно подзабытых ханьских сочинениях на темы, взятые из канонических книг, но и научали мудрости слагать сообразные случаю и поводу письма – однако с тех пор утекло столько времени и минуло столько разнообразных деятельно-розыскных мероприятий, что Багу казалось, будто он основательно забыл эту науку. Оказалось – не совсем. Ему от всей души хотелось написать славному заморскому человекоохранителю приятное и дружелюбное письмо – и, как Баг убедился, дважды перечитав созданный в мучениях текст, ему это, что тут скромничать, удалось. Особенно Баг гордился тонкой фразой про зажигалку; Дэдлибу наверняка будет очень лестно узнать, что она не уступает ордусским. Почти не уступает. Хорошая зажигалка.

С некоторым опозданием выполнив свое решение послать Дэдлибу ответный подарок – императорский «Улянъе» удалось сыскать лишь в огромных, самых дорогих в городе торговых рядах «Мосыкэ» у моста Александра Невского, что против главных врат патриаршего посада, – Баг, все еще в размышлениях, колебаниях и сомнениях, немного поездил и побродил по мокнущей под мелким нудным дождиком северной столице. Срочной работы в Управлении не было, а обязательного, формального его присутствия на рабочем месте никто никогда не требовал. Смешно было бы требовать.

Наступило время навестить отдел жизнеусилительных зелий. Пора. Пробовать повидаться с самим Брылястовым было покамест несообразно – человек такого полета вряд ли сам вдается в частности изготовления одного снадобья, пусть даже оно приносит баснословные доходы. А вот в жизнеусилительном отделе поговорить с научниками уместно… или, для начала, с начальником отдела – у него все это должно быть на контроле постоянно, это же, насколько Баг мог судить, сейчас главное достижение отдела, главная его разработка и главный козырь.

Но как? Под каким предлогом?

Обращаться за разрешением и полномочиями к шилану Алимагомедову было бы нелепо; даже если б Редедя Пересветович не отбыл воздухолетом в Ханбалык, он задал бы Багу все тот же закономерный вопрос: а где тут человеконарушение? И вполне разумно добавил бы: коли мы вот так, безо всякого повода, без сколь-либо убедительных доказательств будем вламываться в конторы предпринимателей и пугать деловой мир, во что мы превратимся? Да что мы – во что держава превратится? Не для того писаны тома уложений, чтобы поступать по своему хотению, на основании смутных, ничем не подкрепленных подозрений.

Суровый и далеко не всегда вежливый Пересветыч мог и пожестче сказать. Мол, что-то у тебя в голове, Баг, помутилось; и правда – поди-ка ты, Баг, в отпуск; и пока в мозгах не просветлеет, Баг, не возвращайся. Давно, ох давно тебе, Баг, в отпуск пора.

Не дал бы своего одобрения Алимагомедов.

И правильно сделал бы. И Баг бы на его месте не дал.

Тупик.

Честный человекоохранитель поднял взгляд: из-за домов вставали широкие, крытые красной глазурной черепицей крыши Храма Конфуция. По конькам расселись в затылок друг другу маленькие оскалившиеся львята и мокли под дождем. Ох, частенько им приходится мокнуть…

Баг вспомнил, как в такой же дождливый день – дождь, особенно безжалостный и хлесткий от порывов ветра, сек их тогда с Богданом немилосердно – они пришли в Храм в надежде найти решение сходной проблемы[169]. И чем это решение кончилось: Богдан теперь на Соловках, ютится в деревянном гробе, наверное, в какой-нибудь холодной землянке.

Но тогда у них хоть уверенность была. Доказательств не было, но уверенность – была. А сейчас…

При дневном свете, под унылым, но таким вещественным дождем, среди проносящихся по магистралям повозок все ночные разыскания казались бессмысленной игрой ума. Вроде знаменитого варварского: сколько ангелов может поместиться на острие иглы? Или: все умершие люди хоть раз в жизни ели огурцы; следовательно, мы вправе предположить, что они умерли от отравления огурцами.

Но огурцы хоть реально существуют! А лисы-оборотни и их чары… Кто их видел? Да, у Пузатого А-цзы собрано громадное количество случаев встреч с лисами, но ведь это – всего лишь изящная словесность, которую добросовестный ученый прочесал вдоль и поперек.

Плоды художественного вымысла. Да, какое-то количество действующих в этих историях лиц восходит к вполне реальным людям, потомки которых в изобилии рассеяны по всей Поднебесной. Ну… и что?

Нет, к Тени Учителя обращаться бессмысленно. Все очевидно, все ясно. В «Беседах и суждениях» недаром сказано: «Благородный муж мечтает о том, чтобы не нарушать закон и потому не подвергаться наказаниям; низкий человек мечтает о том, чтобы, если он нарушит закон, его бы простили». Или: «Почтительность, не оформленная правильными церемониями, порождает суетливость; осторожность, не оформленная правильными церемониями, порождает робость; смелость, не оформленная правильными церемониями, порождает смуту; прямота, не оформленная правильными церемониями, порождает грубость». Вот что сказала бы Тень Учителя.

Незаметно Баг очутился на мосту Лошадницы Анечки. Уставился на серо-свинцовую угрюмую воду – по темной поверхности мелкой рябью, ровно невидимая тысяченожка, топтался дождь.

На Часовой башне начали отбивать два часа пополудни.

На работе Баг попытался отвлечься. Пролистал записи бесед с Обрезом-агой – недурственно. Яков Чжан постепенно становился специалистом своего дела. Вчера, оказывается, он все-таки дожал опиумоторговца: тот признался, что впал в заблуждение, и теперь работа с ним могла двигаться дальше. Закон есть закон. Если преступник, сколь бы ни были очевидны вещественные доказательства его вины, не признает себя заблужденцем, его нельзя вынуждать давать показания, его, в сущности, вообще невозможно о чем-либо настойчиво и назойливо спрашивать; Ордусь, хвала Будде, не Португалия какая-нибудь. Если человек, уверенный в своей правоте, не хочет разговаривать с тобой и тем более отвечать на твои вопросы – он в своем праве. Все показания, полученные прежде, чем обвиняемый признался в том, что заблудился на жизненном пути, могут быть опротестованы как полученные под противузаконным давлением. Такого человека, коли вина его доказана тремя и более непосредственными свидетелями его человеконарушения, можно осудить и подвергнуть вразумлению, но вызнавать у него что-то – нельзя.

Так что теперь все в порядке. Молодец Яков. Вскоре можно будет поручать ему самостоятельные дела. Ниточки от разговорившегося Обреза потянулись и в Рангун, и в Катманду… и к перевалочной базе гератской… и даже в Южную Америку. А некоторые иноземцы еще смеют легкомысленно утверждать, что Ордусь – мировая, мол, империя. Вот где, тридцать три Яньло, мировая империя!

И то правда – пришло время налаживать взаимодействие с иноземными человекоохранителями. Не от случая к случаю, как иногда в вопиющих положениях, после долгой предварительной дипломатической переписки делается, и не на дружеском уровне, как вот с Дэдлибом получилось, — а всерьез. Общие учреждения создавать, постоянные.

Закон есть закон…

Да, конечно.

Баг с треском захлопнул материалы дела.

Закон законом, а пора к Брылястову.

Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, первая половина дня

— Вот такие дела творятся, отче, — закончил свой рассказ Богдан.

Архимандрит, хмурясь, перебирал волоски своей широкой бороды. Потом поднялся и долго молчал, прохаживаясь по гостиному покою.

— За поспешное предположение, будто вчерашний случай несчастный нарочито подстроен был, чтобы со мною расправиться, винюсь и прощения прошу нижайше, — добавил Богдан негромко. — То гордыня меня обуяла… от потрясений, полагаю. Хотел бы кто меня убить – сделал бы это ночью, никто б и не услыхал. А труп в пролив бы кинул, скажем. Все знают, что живу уединенно, брожу невесть где… покалечился, упал в буреломе, поди сыщи… Нет, не из-за меня леса рухнули. Полагаю, впрямь несчастный случай. Простите, отче.

Киприан, не приостанавливая задумчивых хождений, кивнул молча и широко перекрестил Богдана.

— Бог простит, — все же произнес он потом. И опять умолк надолго.

Наконец остановился у оконца, к Богдану немного боком, и заложил руки за спину.

— Вэймины, конечно, люди сторонние, — раздумчиво произнес он, глядя в стену. — Живут наособицу, к нам не липнут, мы к ним тоже не вторгаемся… Странные-то они странные, да только так мыслю я, что всякий человек, на тебя и твоих ближних не похожий, обязательно кажется странным. Он – тебе, а ты – ему… Ни в чем предосудительном никогда их не замечали. Какие-то дела у них с Виссарионом Неистовых, что в Кеми живет и артель рыболовную держит. Тот человек тоже странный, но и опять-таки: что с того? Честный и добрый подданный со странным характером. Эка невидаль! Артель свою, судя по плодам ее, организовать сумел блистательно, пользу да прибыток великий приносит… А в чужие дела, покуда они вреда не чинят иным подданным, никому соваться невместно. Церкви – особливо. Да не думаю я, что сие Вэймины вершат, не думаю… Хотя тебя понимаю. Складно все против них легло.

— Я ведь тоже уверенности не имею, — пожал плечами Богдан. — Покамест это просто версия. Качнулся с носков на пятки.

— А вот что доверие служителя в странноприимном доме обманул – худо. — Архимандрит, недобро посверкивая глазами, огладил бороду. — Худо и нехорошо!

Богдан смиренно кивнул, внутренне готовясь к серьезной взбучке. Он понимал, что архимандрит сильно переживает случившееся в его гнезде нестроение; такие дела под носом творятся, а владыка от заезжего трудника о том впервой слышит. Было от чего прийти в дурное расположение духа – а под горячую руку, коль Богдан рядом случился, могло достаться как раз ему.

Ряса и клобук от слабостей человеческих не избавляют; преодолевать их помогают, верно, путь указывают, да, от одиночества спасают надежно… Но слабости человеческие – не отдельный отросток души, вроде аппендикса, а постриг – не его удаление.

Старый ракетчик, однако ж, совладал с собою. Еще помолчав, он тихо спросил:

— Что мыслишь дальше делать, Богдане?

— Кто капкан ставил – тот к нему придет, — отвечал Богдан. — Засада нужна круглосуточная. Но состава преступления нет. И сам я казенным порядком действовать не могу, и подмогу вызвать из столицы никаких формальных поводов не имею. Подумаешь, капкан в лесу. Один. В худшем случае, браконьерство мелкое, а то и просто хулиганство… Помощь мне от вас потребуется, владыка. Сам я при всем желании один в кустах сидеть сутками без продыху никак не сдюжу.

— Помогу, — кивнул архимандрит. — Молодые послушники у меня крепкие имеются.

— Не думаю, что это долго продлится.

— Да уж сколько надо! — вновь с некоторой сварливостью в голосе вскинулся Киприан и тут же осадил себя. Глянул на Богдана с какой-то даже искательностью. — Ты уж распутай нам все это, минфа, прекрати безобразие…

— Постараюсь, отче, — сказал Богдан. — С Божьей помощью.

Ступая как-то боком, нерешительно и неловко, архимандрит на пару шагов приблизился к Богдану.

— Прости меня, чадо. Что не благословил тебя на дело твое сразу. Недопонял я.

Богдан встал. Тепло и преданно, по-сыновьи, заглянул в печальные очи владыки, под его все еще сдвинутые от огорчения брови, и дрогнувшим от волнения голосом ответил:

— Господь простит, и я прощаю.

Отец Киприан вздохнул. Сказал совсем негромко:

— Зрю ныне: мирской ты человек и грешный и на любовь мирскую и грешную по слабости своей не ответить не можешь… а ровно про тебя сказано: сего же рвение к Богу тако бывает, яко огнь дыхает скважнею[170]… Ступай. Жди у врат, я тебе помощников пришлю.

Александрия Невская, Лекарственный дом Брылястова, отдел жизнеусилительных зелий, 13-й день девятого месяца, средница, конец дня

Баг вышел из Управления и пешком, благо небо на время перестало исходить летучей сыростью, двинулся по Проспекту Всеобъемлющего Спокойствия. По дороге к Лекарственному дому Брылястова он решил провести еще один небольшой опыт, коли уж дом располагался неподалеку; когда Багу, разбирающемуся с ознакомительными и рекламными сведениями, попался на глаза его адрес, ланчжун про себя удивился, какой, в сущности, это маленький город – Александрия Невская. Странно, что он никогда не обращал на Лекарственный дом внимания прежде, живя буквально в двух шагах.

Впрочем, честный человекоохранитель и вспомнить не мог, когда в последний раз у него возникала нужда в лекарствах.

Первая на пути лекарственная лавка располагалась прямо напротив от Управления, на углу Лигоуского проспекта. Баг некоторое время созерцал длинные ряды нарядных коробочек, скляночек и брикетов травяных сборов, аккуратно упакованных в плотную бумагу, и пытался отыскать «Лисьи чары» самостоятельно; однако сколько ни всматривался – вотще. Тогда он обратился к убеленному сединами служителю за прилавком.

— Что вы! — затряс тот бородой. — Что вы, драгоценный преждерожденный! «Лисьи чары» – снадобье дорогое, наша лавка берет его только под заказ. Мы не можем позволить себе просто так держать столь дорогие пилюли. Да.

Примерно то же самое Баг услышал и в лекарственной лавке рядом с мостом Лошадницы Анечки; здесь, правда, ему предложили подать заказ и тогда уж через день он непременно сможет пилюли выкупить; об их поступлении сообщат по телефону.

Баг двинулся дальше. Незаметно он дошел до угла Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Больших Лошадей, где высился сам Лекарственный дом – высокое здание в европейском стиле позапрошлого века, напротив коего три года назад по указу князя Фотия был сооружен собирательный памятник улусному козачеству: бронзовая фигура бравого козака с шашкой наголо, стоящая на невысоком гранитном постаменте. В первом этаже дома разместилась «Лекарственная лавка дома Брылястова», торговавшая исключительно брылястовскими товарами, и здесь «Лисьи чары» наконец нашлись; небольшие коробочки – именно такие, какие Баг видел в доме Адриана Ци, — выстроились на отдельной специальной стойке в почетном углу одного из торговых залов.

Баг вгляделся в цену.

Пятьсот шестьдесят лянов…

Еще дороже, чем на сайте Лекарственного дома.

Однако!

Теперь он со всей определенностью понял, почему лавки поменьше не могли себе позволить удовольствия выставить хотя бы одну упаковку «Лисьих чар» на своих прилавках: пилюли стоили целое состояние. Ну, может, не состояние – это у Бага от ошеломления получилась некая поэзия; но как приличная повозка, это точно.

— Простите… — обратился Баг к ближайшему служителю.

— Что будет угодно драгоценному преждерожденному? — услужливо улыбнулся тот.

— Вот эти «Лисьи чары»… — указал Баг зонтиком. — Их что же, покупают? Больно уж дорого.

— А как же! — закивал служитель. — Покупают. Просто волшебные пилюли. Ничто с ними не может сравниться. Совершенно. Последнее слово. Самая новая разработка.

— А вот побочные эффекты…

— Отсутствуют!

— Ну а там противупоказания…

— Не замечены!

— Желудок не расстраивается? Или печень…

— Обижаете, преждерожденный!

Баг якобы в раздумье провел ладонью по щеке.

— Как бы про них почитать что-нибудь… Я должен еще подумать.

— Не сомневайтесь! — заверил Бага служитель, протягивая пространный листок, заполненный красиво набранным текстом на основных ордусских наречиях. — Вот здесь все подробно описано. Гарантия жизнеусилительного отдела Лекарственного дома Брылястова, — прибавил он веско. Видимо, понимающий человек, заслышав такое, непременно должен был подумать: да, если уж жизнеусилительный отдел да к тому еще и Брылястова, тогда все, тогда – броня.

Конторы Лекарственного дома Брылястова располагались на втором и на третьем этажах того же здания. Выше тоже никто не жил; размещались тут исключительно деловые помещения различных частных и казенно-частных предприятий – либо отделения и представительства тех предприятий, каковые имели главные конторы свои в других городах. Об этом оповещали многочисленные таблички, рядами разместившиеся по обе стороны от входа в дом. В окрестностях Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия подобное уже давно было не в новинку.

— Извините, но начальника отдела нет на месте, — сообщила Багу весьма миловидная преждерожденная лет двадцати с небольшим, явно склонная к невинному кокетству – хотя сейчас она была сама строгость и неприступность, — с роскошной прической, утыканной шпильками, и в лиловом халате. Она одиноко восседала в приемной, открывшейся за дверью с надписью «Лекарственный дом Брылястова. Отдел жизнеусилительных средств», в красном углу под фикусом, за лаковым столиком перед раскрытым «Керуленом». За спиною юной преждерожденной просматривался короткий коридор, из коего вели куда-то четыре светло-зеленые двери; привычно связанный у иноземцев с медициной белый цвет в Цветущей Средине исстари считался траурным и, хоть Александрия к Лондону или Риму куда ближе, чем к Ханбалыку, все же в лечебных и лекарственных учреждениях применение белого цвета выглядело бы совершенно несообразным. На дверях смутно виднелись какие-то надписи; самую крупную из них Баг, слегка прищурившись, разобрал: «Ким Семенович Кипятков».

— А когда ж он будет, драгоценная преждерожденная? — широко улыбнулся девушке Баг. — Мне бы с ним перемолвиться…

— Ким Семенович в отпуске, — без намека на ответную улыбку, смерив Бага внимательным взглядом, отвечала она. — Ожидаем его через две седмицы. А у вас какое дело, драгоценный преждерожденный?

— Да у меня частное дело, видите ли, по поводу «Лисьих чар»…

— Отдел жалобиц выше этажом, налево, пятая дверь, — Девушка тонким пальчиком указала куда-то вдаль. — Если что-либо не так, драгоценный преждерожденный, вам следует пройти туда.

— Нет, все в порядке, я просто хотел знать… — Баг, старательно разыгрывая простачка, достал из-за пазухи листок, который вручил ему служитель в лекарственном зале, и ткнул в лист пальцем. — Уточнить… Вот «лисья рыжинка» – это что такое?

Красивое лицо девушки моментально окаменело.

— Таких справок мы не даем. Пройдите в отдел жалобиц, — отчеканила она и решительно закрыла «Керулен». — Прошу вас уйти, драгоценный преждерожденный. Мой рабочий день заканчивается.

— Да отчего же вы не можете мне ответить? — Баг в притворном удивлении раскрыл глаза пошире. — «Чары» столько стоят, что я должен увериться: да, хорошая вещь!

— Всего вам самого наилучшего, — девушка была непреклонна.

Ишь, какие мы неприступные! Как храним междусобойную информацию! Верно, есть что хранить?

Баг в задумчивости вышел из приемной, вынул из футлярчика очередную сигару – ах, спасибо Дэдлибу! сигар всюду полно, но Багу и в голову никогда не приходило их покупать, а теперь вот понравилось. Закурил. В прихожей никого не было, царила тишина – и деловая, и уютная одновременно. Чувствовалось, что люди в этом заведении не зря пампушки едят.

На одной из стен, напротив широкого, выходящего в небольшой, мирный садик окна, алела «Дщица почета». Баг глубоко затянулся сигарным дымом и подошел ближе.

То, что среди пятерых сотрудников Лекарственного дома, удостоившихся сей почести, окажется и начальник отдела жизнеусилительных зелий, Бага отнюдь не удивило. Напротив, было бы странно, ежели б глава отдела, приносящего такие доходы, остался в тени.

«Так вот ты какой, Ким Семенович Кипятков, — думал Баг, пристально рассматривая цветное фото, украшенное в правом нижнем углу оттиском личной печати начальника. Неприметное, но довольно приятное лицо. Умные глаза. Чуть седые виски. Узкие, энергичные губы. — М-да… Себе на уме. Располагает. И в то же время… что-то неприятное. Буквально на… на телесном уровне. Или у меня уже предубеждение от всех этих волнений? Определенно, мне нужен отпуск…»

Отвернувшись от дщицы, чтобы не проявить неуважения к фотографическим портретамистовых тружеников, он в сторонку выдохнул сигарный дым и вновь обернулся к Кипяткову. Словесный портрет сам собой собрался в голове опытного человекоохранителя – словно бы из заранее приготовленных и всегда наличествующих под рукою деталек. Привычка.

Неторопливо Баг пошел вниз, по широкой мраморной лестнице. Как ни крути, а, судя по всему, на его вопросы ежели и мог ответить хоть кто-то на свете, то в первую голову сам Кипятков.

Отсутствующий.

Баг вышел на улицу и, глубоко задумавшись, некоторое время стоял прямо у входа. По проспекту спешили туда и сюда люди в мокрых, блестящих дождевиках; мелькали разноцветные зонтики; время от времени эти люди задевали и даже толкали Бага, всякий раз, впрочем, останавливаясь и церемонно, с сообразными поклонами, прося прощения; сейчас, в конце рабочего дня, на широких тротуарах было столько народу, что уберечь друг друга от невольных касаний было невозможно. Баг в задумчивости, немного рассеянно, кланялся в ответ и говорил: «Да что там, я даже не почувствовал» или что-нибудь в этом роде, хотя холодная мерзкая лягушка беспокойства, лежащая под сердцем, всякий раз порывалась ответить его устами более грубо: «Ничего, я привык».

Потом он купил в ближайшей лавке маленькую прелестную орхидею в ажурной коробочке и стал неторопливо прохаживаться перед Лекарственным домом.

Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, вторая половина дня

Дело потребовало больше времени, чем отец положил поначалу, — послушники, намеченные им в помощь Богдану, были в тружениях, кто где. И, хотя минфа не терпелось вернуться к капкану, а сердце Богдана, стоило ему вспомнить неумолимо разинутые в механическом ожидании стальные челюсти, съеживалось от дурных предчувствий будто от прикосновений обжигающего льда, он решил, пока скликали нужных людей, навестить монастырскую больницу. Морально ему было это сделать тяжеленько – слишком уж Богдан совестился перед пострадавшими; именно потому он и решился не откладывать поход туда в долгий ящик.

К приходу минфа отнеслись так же, как и к приходам иных сотрудников; скучать уединенным в больничном покое не давали, навещали вовсю, пытаясь развеселить да развлечь – всяко помочь скоротать время увечной хвори.

Богдан привычно побалагурил с Тумялисом, по уже сложившейся привычке все продолжавшим пытать его насчет расследования («Вот ведь накликал!»); потом попытался поговорить с Заговниковым, но тот, хоть и взял себя в руки, перестав сокрушаться так неистово и мучить лекарей вопросом «когда я встану?», все равно был мрачен и отчужден. Казалось, его гнетут тяжкие думы, но какого они были свойства и содержания, Богдан так и не понял. И то сказать: приехал, называется, человек послужить Господу… Обидно, конечно.

Посидев с полчаса, Богдан поднялся, попрощался с каждым и пошел было к выходу, но у самой двери сызнова повернулся к сотрудникам и, долю мгновения поколебавшись, — не слишком ли как на театре окажется? — поклонился всем земно.

Тем временем подошли отряженные владыкою помощники; они смиренно ожидали Богдана у врат больничного покоя. Пятеро крепких, рослых преждерожденных окружили его и испросили наставлений. Одного Богдан с удивлением узнал – то оказался случайно памятный ему победитель трехлетней давности межулусных молодежных соревнований по мужским боевым единоборствам; Фирузе, когда хватало на то досуга, сама была не своя от спортивных телепередач такого рода, и Богдан, изредка присаживаясь с нею рядом, запомнил молодого крепыша Арсена, оказавшегося лучшим в выступлениях последователей древней русской школы «смертельной животухи». А вот поди ж ты – теперь и он тут, и звать Арсением.

Из объяснений скупых на слова парней Богдан понял, что и остальные – бойцы хоть куда. Один в осназе служил, еще один – наставником по рукопашному бою в разведывательной школе, двое громилами прежде были в преступных сообществах… И вот все на светлом острове встретились.

Все вшестером они двинулись к чаще, в коей Богдану посчастливилось обнаружить ловушку. Путь был неблизкий, но мужчины почти не говорили меж собой, больше молчали: послушники – народ суровый и сдержанный, сами болтать не приучены, а уж первыми затевать трескотню с тем, кому они вверены, — и подавно. Богдан же волновался, спешил и ни о чем думать не мог, кроме как прийти поскорей.

Уговорились, дойдя до ловушки, разделиться; трое – старшим средь них, как человека, к начальствованию свычного, Богдан назначил бывшего наставника разведшколы – уйдут обратно, оставив в засаде Богдана с Арсением и осназовцем Борисом, и вернутся на смену после вечернего шестопсалмия. Дальше видно будет.

Богдан уверен был, что преступник должен часто обходить свои ловушки – в том, что ловушка не одна, он не сомневался – иначе весь этот злой умысел, в чем бы ни заключалась суть его, терял смысл: не ровен час, наткнется кто – вот как Богдан наткнулся; не ровен час, лисичка покалечится и кричать начнет жалобно, тогда уж почти наверняка кто-нибудь услышит и подойдет. Словом, нельзя злодею капканы оставлять без присмотра надолго. Никак нельзя.

Они спешили, но опоздали.

Шагов за тридцать до памятного места Богдану показалось, что сквозь налетающий привольными, размашистыми волнами шум листвы он слышит прерывистый то ли плач, то ли стон… словно ребенок хныкал – не взахлеб, как подчас рыдают дети лишь для того, чтоб разжалобить родителей и настоять на своем – но тихо, покорно и безнадежно, словно бы в одиночестве.

Спотыкаясь о корни и едва на падая, Богдан кинулся вперед.

Теперь он мог бы и не бежать: капкан уже сработал. Но ноги сами несли Богдана вперед, хотя волнами накатывала слабость. По лбу струился пот.

Небольшая молодая лисичка, угодившая в капкан передней лапою, завидев Богдана, перестала плакать и приподнялась, насколько смогла. Богдан, тяжко и прерывисто дыша, сразу замедлил шаги, чтобы не напугать несчастную, и его тут же догнали не проронившие ни слова послушники. Медленно, почти на цыпочках Богдан мелкими шагами приблизился вплотную.

— Девочка… — невнятно бормотал он. — Маленькая моя… Ты не бойся, мы тебя не тронем… мы освободить тебя идем…

Больше всего он боялся, что, завидев людей, лисичка примет их за убийц, начнет рваться в ловушке и лишь усугубит и душевные страдания свои, и раны.

Лиса вздернула уши, пышный хвост дрогнул. Потом опять неловко прилегла. Она словно поняла Богдана и осталась спокойной – лишь вздернула верхнюю губу, предостерегающе обнажив мелкие острые зубы, когда Богдан протянул к ней руку. Коротко, едва слышно заворчала, будто предупреждая: не тронь.

В глазах ее и впрямь стояли слезы.

Какое уж тут «не тронь»!

Вдвоем с Арсением Богдан разжал челюсти капкана и попытался взять лису на руки; она оказалась тяжелее, чем он думал. Поразительная покорность зверька сильно облегчала им дело. Лапа, похоже, не была переломлена – редкостно повезло! — но сильно кровоточила; лохмотья свирепо разодранной сталью плоти жутко свисали и болтались, как неживые. Богдан бестолково заметался с лисой на руках, пытаясь сообразить, чем можно немедленно, прямо тут же, промыть и перевязать рану; вотще. Но тут осназовец, поняв его без слов, достал из-за пазухи пакет первой помощи, извлек оттуда тюбик какой-то мази, одним движением с треском почал нетронутый моток стерильного бинта и споро принялся за дело. «Ну что я за Му Да! — с тоской думал Богдан, держа лисичку и едва слышно бормоча ей что-то ласковое и успокоительное прямо в ухо. — Четыре часа волновался, а озаботиться приготовить бинт – даже в голову не пришло… Что проку от таких волнений тем, о ком ты волнуешься, минфа? Только себе сердце палишь, а помощи от тебя – с голубиное перышко…»

Лиса пристально, не мигая, глядела ему в глаза; в ее глубоких зрачках Богдану мерещились и боль, и понимание. Богдан отчетливо чувствовал, как часто бьется ее сердце и пульсируют жилы.

Он не мог отделаться от ощущения, что и впрямь держит на руках раненую девочку.

— Жить будет, — без тени иронии прогудел, возвышаясь над Богданом, похожий на памятник Борис. Это были первые слова, которые Богдан от него услышал.

— Поняла? — спросил Богдан лисицу и улыбнулся. У той что-то дрогнуло в глубине глаз, и Богдан подумал: и впрямь поняла.

— Пойдем ко мне теперь? — спросил он. — Отлежишься там…

Лиса заворчала, снова вздернув верхнюю губу, и слегка толкнулась из его рук.

— Не хочешь? — упавшим голосом спросил Богдан.

Лиса завозилась, заерзала задними лапами.

— Отпустить?

В глубине души он все время так и ждал, что лиса раньше или позже просто ответит ему человечьим голосом «да» или «нет»; но не дождался. Вместо этого лиса тихонько, совсем беззлобно тявкнула.

Наверное, это и было «да».

— Как же ты хроменькая в лесу-то будешь одна?

Лиса отвернулась и стала смотреть в рыжую осеннюю чащу. Левое ухо у нее задрожало, а затем встало торчком. Похоже, душою она уже была в родных просторах.

— Понял… — пробормотал Богдан.

Он наклонился и осторожно поставил лисицу на землю. Та, подогнув перевязанную опытным Борисом переднюю лапу (иначе как «рукой» Богдан ее и назвать-то про себя не мог), постояла мгновение на остальных трех, привыкая, а потом повернулась к Богдану и коротко лизнула ему руку.

— Маленькая… — растроганно проговорил Богдан.

С неожиданной грацией, тем более поразительной после такого увечья, лисица на трех лапах поскакала к кустам. Мужчины молча смотрели ей вслед.

За полшага до того, как ветви кустарника скрыли бы ее, лиса обернулась, обвела спасителей спокойным взглядом – и была такова.

Пару минут все молчали.

— Если отпускать, то не стоило бинтовать-то, — заметил Борис. — Ну да ничего: я несильно затянул. Бинт сдерет, а лапу – залижет.

— Спасибо вам, Борис, — сказал Богдан тихо. — Я, видно, только переживать да языком болтать горазд…

— Не знаю, как насчет языка, — прогудел Борис, — а вот насчет переживать уметь – это дар редкий.

В течение следующей четверти часа Борис продумывал тонкости засады – подходы, точки обзора, маскировку, правила подачи сигналов друг другу… «Только, если что, преждерожденный Богдан, ради Христа Господа, в драку не лезьте, — завершил обсуждение грядущего действия Борис. — Помешаете только. Нам убийц имать надо будет, а не за вами приглядывать, чтоб не повредились…»

Потом они рассредоточились треугольником вокруг ловушки, и, медленно продавливаемое сквозь день раскатистым северным ветром, под шум крон потекло пустое, студеное время.

О чем думал тогда Богдан, чем коротал напряженные часы ожидания – про то потом он не мог вспомнить. Но, когда напряжение первых минут – вот сейчас! вот! наверное, уже подходят! — схлынуло, ему стало так грустно, так одиноко вдруг, что… что об этом, наверное, никому и никогда нельзя будет рассказать. И уж во всяком случае, рассказать так, чтобы поняли. Ни Фирузе, ни Багу… Никому.

Понемногу темнело. Тучи, так и не дав солнцу блеснуть хоть на мгновение, вновь погрузнели, нависли ниже, и лес нахохлился; ели сделались черными. Время шло к семи пополудни, когда до Богдана долетел условный сигнал Арсения: «Идут те, кого мы ждем».

Значит, все верно.

Тангуты.

Уныния как не бывало. Отступила слабость: сердце, словно не оно вчера весь день болталось и екало где-то в ямке меж ключиц, гнало кровь по жилам мощно и ровно. Богдан прикусил губу, когда услышал треск ветвей, приближающийся шум шагов.

И тут же он ощутил недоумение.

Как-то не так они шли. Богдан совсем не считал себя специалистом по засадам, по скрытному проникновению и всяким там незаметным просачиваниям – но и он понимал, что преступники (лисонарушители?), приближающиеся к месту своего еще не вполне совершенного злодеяния, к своей ловушке, не должны беззаботно хрустеть сучьями, топать и вполголоса напевать «ах, конь, ты мой конь, хороши копыта…» Тангуты шли прямо на засаду, но… они как будто не знали, куда и зачем идут. Они просто, как еще совсем недавно и сам Богдан, бродили по лесу. И шли они сейчас не к капкану, а немного мимо него.

Богдан ощутил уверенность в этом за мгновение до того момента, как из кустов, в которых четырьмя часами раньше скрылась раненая лисичка, шумно раздвинув хлесткие ветви, полные потемневшей в сумерках листвы, показались Вэймины – и тут их песня оборвалась.

Они заметили капкан.

Именно – заметили. Шли они явно не к нему.

— Смотри, — проскрипел старший. Голос у него был хриплый, низкий, какой-то… наждачный, что ли. — Этот мы еще не видели.

Младший присел на корточки, осторожно потрогал землю вокруг капкана..

— Кровь, — глядя на пальцы, заметил он негромко и с отчетливой ненавистью в голосе. Поднялся, отряхивая руки. — И на земле кровь. Этот пожиратель падали и поймать, и забрать ее успел. Теперь режет где-то…

Старший разразился потоком каких-то неразборчивых – возможно, на незнакомом Богдану языке, — но явных и бесспорных ругательств.

— Когда? — пробормотал младший удрученно. — Мне сказали, он в больницу пошел…

И тут Богдан понял яснее ясного, что они говорят о нем.

Словно подброшенный пружиною, он в нарушение всех планов резко встал из укрытия, поправил тут же съехавшие на кончик носа очки и, понимая, что и Борис, и Арсений сейчас про себя энергично шепчут о нем что-нибудь весьма нелестное, звонко и повелительно крикнул:

— Подданные возле капкана! Нам пришла пора поговорить начистоту!

Александрия Невская, харчевня «Алаверды», 13-й день девятого месяца, средница, вечер

«Ай да драгоценный преждерожденный Лобо! — в некотором ошеломлении думал честный Ябан-ага. — С новой пришел! И какая молоденькая да миленькая! Кокетка… смеется-то как! И драгоценный преждерожденный Лобо тоже смеется. Будто они сто лет знакомы!»

Если бы добрый харчевник ведал, что в доме Стаси, с которой он привык видеть в «Алаверды» преждерожденного Лобо последний месяц, большое несчастье, он и совсем растерялся бы, не зная, что думать о несообразном и малодостойном благородного мужа поведении старинного приятеля и завсегдатая.

— А в детстве меня дразнили бабкой-ежкой, — доносились до Ябан-аги отдельные реплики. — Я та-ак обижалась, та-ак ревела!

— Отчего же столь очаровательную девушку так называли? — несколько картинно удивлялся его старинный приятель.

— Ну как же? — смеялась кокетка. — Потому что меня зовут Йо-ошка!

Впрочем, йог Гарудин совершенно не отреагировал на то, что Баг пришел в излюбленную харчевню с новой девой, и это Ябан-агу несколько успокаивало. А уж то, что Баг не представил юницу Гарудину, даже не показал ей эту многозначительную достопримечательность харчевни, свидетельствовало о том, что либо преждерожденный Лобо в глубине души несколько совестится своим легкомыслием – и это правильно; либо у них с этой болтушкой не намечается ничего серьезного – и это, при том что Стася своим уважительным и трепетным отношением к Багатуру Лобо очень нравилась почтенному харчевнику, — тоже правильно.

Словом, ничего страшного не происходило. Разве что странное. Но ведь еще в двадцать второй главе «Бесед и суждений» сказано, что благородный муж относится к странностям окружающих с уважением, ибо что одному странно, другому понятней понятного.

«В конце концов, может, им просто поговорить надо», — решил для себя Ябан-ага, с обычным проворством обслуживая дорогих посетителей; размышления никак не отразились на его предупредительности и расторопности.

— О! — Йошка укоризненно погрозила Багу пальцем. — О! Вы же говорили, про Брылястова ни слова… Обма-а-анщик.

Баг простодушно рассмеялся и приглашающе поднял свою кружку с пивом. Укоризненно покачивая головой, Йошка взялась за свою. Кружки сошлись над столом с глухим звуком, какой всегда издает полное «Великой Ордуси» толстое стекло…

Баг едва успел докурить сигару, когда девушка – доверенная помощница пребывающего в отпуске начальника отдела жизнеусилительных зелий Кипяткова – уже в горчичного цвета теплом осеннем халате выпорхнула из подъезда и направилась было в сторону набережной речки Моикэ-хэ[171], как вдруг увидела на своем пути Бага и остановилась, нахмурившись. Баг, протягивая орхидею, шагнул девушке навстречу с выражением наибольшего восхищения, на которое был способен; он тренировался в лицедействе всю вторую половину сигары и вполне преуспел в открытой улыбке, которая в сочетании с простым и мужественным его обликом должна была, по мнению честного человекоохранителя, смягчить сердце девушки и позволить ему увлечь деловитую юную красавицу в харчевню «Алаверды» для доверительной беседы за кружкой пива.

Баг преуспел: Йошка – а девушку звали Йошка Гачева – не отмахнулась от него, как от назойливой мухи, или, упаси Будда, не ринулась прочь, выглядывая повозку такси, дабы немедленно покинуть чуждого правильных церемоний незнакомца; нет, она остановилась, старательно напустив на лицо высокомерную мину, и тут Баг, поражаясь сам себе, плавно и красиво заговорил.

Он в безупречно изысканных выражениях сообщил, что неземная красота девушки поразила его в самое сердце; что уж давно не встречал он таких удивительных женщин; что он приносит свои искренние, из самой глубины души идущие извинения за ту бестактную назойливость, которую проявил полчаса назад и видит только один способ загладить вину – пригласить Йошку на поздний обед или ранний ужин (это уж как она сама соблаговолит назвать) в располагающуюся через улицу очень пристойную харчевню…

В течение Багова монолога на юном личике Йошки отражались по восходящей самые разные чувства – от досады в начале и до приязненного интереса в конце; когда же Баг замолчал, склонив повинную голову, Йошка позволила увлечь себя в полумрак харчевни Ябан-аги.

Она оказалась из породы тех молодых женщин, которых в последнее время все больше и больше стало появляться в приемных александрийских предпринимателей: в меру деловые, самостоятельные, как правило – незамужние, преданные хозяину, которого на западный манер зачастую коротко, экономя минуты, называли «босс» («ечами» тут и не пахло), эти дамы постепенно вытесняли привычных помощников мужского пола, каковые, удовлетворенно вздохнув от того, что высвобождается дополнительное время для настоящей работы, перебирались в отдельные покойные кабинеты; а в приемных перед кабинетами за столиками с компьютером и телефонами утверждались новые молодые, энергичные дамы.

В Александрии подобных девушек, подчеркивая их деловитость, некоторую чужеродность привычному укладу жизни и несхожесть с просто «барышнями» или «юницами», именовали заимствованным из ханьского наречия словом «сяоцзе»[172]. Йошка предпочитала зваться просто «секретаршей». Сяоцзе стали своеобразной визитной карточкой конторы: они были первыми, кого видел входящий посетитель, и оттого все как на подбор были – или старались быть – красивы, преувеличенно изящны и профессионально улыбчивы. В обязанности сяоцзе входило обеспечение трудового покоя того, перед чьим кабинетом она сидит: прием звонков и сообщений, а также и посетителей, своевременное обеспечение «босса» горячим и должным образом заваренным чаем, ну и выполнение всяких мелких (и не очень мелких) поручений. Целая, если вдуматься, наука.

Они заняли маленький столик на двоих – в самом уединенном и темном углу харчевни, подальше от стойки и табурета с бронзовой табличкой «Багатур „Тайфэн“ Лобо». Баг сделал Ябан-аге еле заметный знак, и тот, поняв все, как надо, прикинулся, будто вовсе Бага не знает, ну просто в первый раз видит; понять-то он понял, но Багу показалось все же, что честный харчевник слегка обескуражен. Может, опасается, что сюда зайдет кто-либо из частых посетителей и узнает Бага, а Баг не успеет приложить палец к губам? Того же, что йог Гарудин приветственно дрогнул сомкнутыми веками, кроме Бага, не заметил никто.

Столик мгновенно был уставлен закусками; едва слышно в звуках несшейся из невидимых динамиков негромкой музыки – сегодня лезгинку играл целый оркестр ханьских народных инструментов – на кухне шипел на огне зеркальный карп на три с половиной цзиня[173], несколько минут назад величественно плававший в огромном аквариуме; очарованная уютом Йошка совершенно расслабилась и после первой кружки «Великой Ордуси» сделалась разговорчивой, если не сказать болтливой.

Йошка была типичной сяоцзе. В меру неглупая, на вкус Бага слишком обильно пользовавшая косметические средства, она несколько раз, сопровождая «босса» Кипяткова, побывала в Европе, где Лекарственный дом Брылястова вел торговые дела с западными партнерами, а как-то даже пересекла на воздухолете океан и принимала долгое участие в серьезных и едва не ставших нескончаемыми переговорах с тамошними лекарственными предприятиями: перспективные разработки отдела Кипяткова после шока, который произвели за океаном «Лисьи чары», вызывали жгучий непроходящий интерес. Из этих поездок Йошка вывезла стойкое убеждение в том, что в Европе и особенно в Америке живут одни ненормальные; подчас обаятельные и, как говорится, эксцентричные, но все же такие, за которыми лучше наблюдать издали, — все время куда-то бегут, отбросив даже минимальные, приличные уважающему себя человеку церемонии. Привезла она оттуда и несколько словечек: то самое «босс», а также «окей», «бизнес» и особенно потрясшее – «секс».

— Я даже не знаю, как это объяснить вам, — делая широкие глаза, рассказывала она Багу. — Дословно это «пол». — Она чуть покраснела. — Ну, вы понимаете… мужской там, женский… Но если так переводить, по-нашему иногда может получиться что-нибудь вроде «давай займемся полом». Поди пойми, что это женщина от любовного огня вконец сомлела и мужа зазывает или что мужчина рвется любимую приласкать… а то, наоборот, очень устал и зовет, чтобы она его приголубила. Услышь такое я – решила бы, что пора убирать квартиру!

Варварские отношения между мужчинами и женщинами, судя по всему, донельзя занимали чистую, юную, впечатлительную и весьма темпераментную Йошку. Например, на нее неизгладимое впечатление произвело ошеломительное и даже какое-то несообразное равенство с мужчинами, коим пользовались женщины за пределами Ордуси. Йошка была очень удивлена, когда увидела, как некая вполне субтильная, на взгляд молодой сяоцзе – даже пересушенная, американка, нагруженная сверх меры всякими сумками и баулами, покидала здание аэропорта Ла-Гуардиа: никому из окружающих даже в голову не пришло ей хоть чем-то помочь, да и сама женщина, похоже, совершенно на это не рассчитывала, а была счастлива своим положением – мило беседуя со своим идущим налегке спутником, она достигла стоянки повозок такси, загрузила в нее багаж, отерла пот с чела, вставила в зубы сигарету, задымила, хлопнула дверцей и была такова.

— А на переговорах кто-то из наших перед женщиной дверь открыл, вежливо так, с ниизким поклоном… А она не знала, что он наш. Ой, как она возмутилась! Кричать начала! Секшуал игзэ-экшн, кричит, секшуал игзэ-экшн! Представля-а-аете?! Ее увели, и больше мы ее не видали, наверное, в психисправительную лечебницу свезли. Нет, нет, я бы нипо-очем не согласилась жить там, у них, я бы не смогла, ну никак! — рассуждала Йошка, для убедительности время от времени делая в воздухе некие фигуры своими тонкими пальчиками. Баг подумал о том, как сообразно повел себя, когда при входе в «Алаверды» подставил девушке руку, на которую она благодарно оперлась, спускаясь на высоких каблучках по ступенькам в залу.

— И вообще, они так странно на эти темы разговаривают. Например, кто-то из супругов или там возлюбленных… а у них, предста-авляете, даже слова такого, по-моему, нет: возлюбленный. Говорят просто «лавер». Это глагол плюс окончание «ер». Печь булку – «бэйк», а тот, кто булки печет: «бэйкер». Тот, кто охотится – «хантер», тот, кто повозкой рулит – «драйвер», а тот, кто… — она покраснела не на шутку, — вот эти са-амые движения в постели совершает, тот «лавер»… Они так и говорят, будто плотники какие: мэйк лав… делай, мол, любовь. Так вот, лавер приходит, например, к своей ханни, и, если ну о-очень соскучился и сохнет без нее, сердечко все у него изнылось-изболелось и так уж ему невмоготу, что вот сейчас же надо обрести Великую радость, он просто говорит: гив ми. Это значит: дай мне. Представля-а-аете? Не чаю там, не кофею и даже не вина, а просто: дай, и все. И всем сразу понятно, о чем речь. А ханни, это вроде как медовенькая, там все так друг дружку зовут, ханни, значит, если располо-ожена, то ничего, в общем, не отвечает, а просто сразу раздевается. А если у нее в этот момент бизнесом голова забита или, например, она на тренажере ездит – они там за плотским-то здоровьем ну о-очень следят – и, словом, недосуг ей, нет у нее пятнадцати минут, чтобы ему гив, то она ему просто говорит: фак ю. Я вам это даже перевести не могу, это неприли-ично. У нас так даже в хуту-унах не ругаются. («Много ты знаешь о том, как у нас в хутунах ругаются», — хмыкнул про себя Баг.) А там, к примеру, встретились два приятеля, давно не виделись, обрадовались встрече – и шутят: фак да фак! Ужас ведь, верно? А если, скажем, супруги поссорились и один, муж ли, жена ли, усовестился или стосковался просто и приходит помириться, другой супруг ему мимоходом так отвеча-ает: аск май лойер. Это значит: спроси моего адвоката, как мы теперь с тобой жить будем. Самому мне, мол, в таких пустяках разбираться некогда. Секс, мол, да-а, тут я сама – или сам, а вот вся эта пу-утаница, которую цивилизация вокруг секса навертела – насчет нее шагай к лойеру и не мешай…

Баг слушал. Он не вполне разделял изумленное возмущение юной Йошки. То есть все это было довольно странно и не очень привлекательно, но Баг повидал в своей жизни достаточно, чтобы понимать: если много людей живет именно так, а не иначе, значит, это неспроста. Значит, жить так им нравится и иначе они просто не могут. Даже один человек очень отличается от другого; а уж про культуры и говорить нечего.

Тем временем увлекшаяся темой Йошка рассказала еще более потрясшую ее историю: как родители ссорились из-за ребенка. Во взглядах на воспитание не сошлись или что. «Даже не понять, о чем они кричали, представляете? О чем угодно, только не о ребенке. Это мое-о право! У тебя не-ет такого права! Ты не имеешь пра-ава лишать меня пра-ава! Как маньяки: право-право, право-право… Кончилось тем, что у ребенка истерика, а они лойерам своим названивают…»

Баг выслушал и это.

Они беседовали о том о сем, и Баг, одарив девушку парой нехитрых комплиментов, незаметно ввернул вопрос про Лекарственный дом Брылястова.

Посетовав на мужское любопытство, Йошка поиграла глазами, и Баг сделал вид, что окончательно пленен.

— Ну неужели же ваш… э-э-э… начальник, — глядя Йошке в глаза, спросил Баг, — неужели же он совершенно не ценит такую красоту, которую каждый день видит в своей приемной?

Йошка задумчиво помолчала мгновение. Баг с самым искренним, на которое был способен, недоумением смотрел на нее.

— Он так занят, — улыбнулась Йошка затем, и честный человекоохранитель почувствовал, что девушка удержала какие-то слова, чуть было сперва не сорвавшиеся с языка. — О, преждерожденный Кипятков, он – окей, он такой у-у-умный, такой значительный, ему про-осто ни до чего. Как с утра придет, сядет за стол, ухватится за телефон, так весь день со стула не поднимается. Я боссу чай приношу, а он на меня даже и не посмотрит: занят. Иногда я старую-то чашку приму у него, а там чай остывший, нетронутый. Не успевает он даже чаю попить, а вы говорите… — Она картинно закатила глаза. — О-о-очень много работы.

— И у вас, милая Йошка, тоже, наверное, нет и минутки свободно вздохнуть от дел?

— Да, целый день я кручусь как пчелка. То одно, то другое. И звонки, звонки, звонки-и-и… В последнее время очень много варвары звонят, из Европы. Наверное, мы с боссом туда скоро опять поедем. — Йошка состроила недовольную гримаску. — По первости-то было интересно, а теперь ску-у-учно. Не хочу ехать, а надо: как же босс без меня? Кто ему бумаги разберет и поднесет, кто чай заварит…

— Да, трудно вам, — сочувственно кивнул Баг. — Все без отдыха, все на службе. Вот ваш Кипятков-то уехал, а вы все сидите. Он отдыхает, а вы что же?

— А босс вернется, и я в отпуск пойду, — Йошка, внимательно оглядев кружку, сделала приличный глоток, стараясь не смазать помаду.

— Уедете куда-нибудь?

— Да, к маме поеду, в Улумуци. Там так хо-ро-о-ошо сейчас…

— А босс… — Баг постарался выговорить это слово непринужденно и естественно; кажется, получилось. — Он небось в Ханбалыке отдыхает, да? Или в Европу подался?

Появился Ябан-ага и торжественно установил на стол большое блюдо с карпом под соевым соусом. От карпа исходил небесный аромат.

— Ой, какая прелесть! — захлопала в ладоши Йошка. Ябан-ага удалился, пряча в поклоне довольную улыбку. — Нет, босс в Европу не ездит, — продолжала она, ловко отделяя палочками сочный кусок и согласно обычаю кладя его на тарелку Багу. — Босс проводит отпуск в укреплении здоровья.

— Это правильно! — Баг в свою очередь выщипнул из карпа приличный шмат и положил Йошке. — Такие люди мне нравятся: уехать ото всех и бегать, прыгать, подтягиваться, стрелять из лука, скакать верхом, с мечом упражняться… Вскоре чувствуешь себя совершенно другим человеком.

— Да не-е-ет же! — засмеялась Йошка, поднося палочки ко рту. — Босс не скачет. Они с приятелем каждый год в это время на три-четыре седмицы уезжают в Карельский уезд и там сплавляются на байдарках по рекам. Босс нарочно не берет с собой телефон, чтобы никто не мешал. Так и говорит, когда уезжает: исчеза-аю! И действительно исчезает. Где он сейчас – никому не ведомо. Отрешается от суеты каждодневных дел…О, безу-у-умно вкусно!

Карп и правда был великолепен. Ябан-ага, как всегда, превзошел себя.

Баг тут же положил девушке еще.

— Благодарю вас, — Йошка пригубила пиво. — Босс – он уже в летах и говорит, что только… — она наморщила лобик, явно собираясь процитировать Кипяткова. — Только уедине-ение с близким другом на лоне де-евственно дикой природы позволяет ему полноценно отдохнуть, чтобы потом с новыми силами приступить… — Йошка запнулась. Взмахнула недовольно палочками. — Забыла. Словом – приступить.

Что-то тут было не то.

Баг рассмеялся.

— Нет, милая Йошка, вы как хотите, а я на его месте, — он сделал выразительное лицо, — проводил бы эти три седмицы не с другом, а с подругой, вот хоть с такой, как вы. Тем более – вы рядом.

Йошка отложила палочки и вынула из рукава веер. Несколько раз обмахнулась. Потом закрыла пол-лица ароматными сандаловыми пластинками, украшенными тонкой резьбой, и бросила на Бага пристальный взгляд.

«Вроде ведь не жарко в харчевне», — подумал простодушный Баг.

— Нет, вы… не понимаете, — Йошка справилась с собой и, отложив веер, взялась за пивную кружку. — Тут осо-обое дело… — она доверительно наклонилась через стол к Багу. Баг воспользовался моментов и тут же аккуратно накрыл ее ладошку своей. Йошка слегка вздрогнула, но руки не убрала; кажется, доверие ее было Багом окончательно завоевано. «Не зайти бы слишком далеко…» – Ладно уж. Дело в то-ом, скажу вам по секрету, что… босс… он мечет свои стрелы не в я-ашмовую вазу, а в медный та-аз… Ну, вы меня понима-аете? — глаза Йошки блеснули.

«Фу, — огорченно подумал Баг. Вот почему лицо Кипяткова, при всей его обыденной приятности, показалось отталкивающим, понял он. — Фу, преждерожденный Кипятков. Как же это вы так, а?»

Он никогда не относился с предубеждением к тому, что один мужчина может любить другого и это чувство бывает взаимным; просто это казалось Багу не совсем естественным. Естественность наблюдается там, где голубь, возвышенно курлыкая, гарцует на узком подоконнике перед голубицей; где кот очумело орет, унюхав пленительный аромат дорогой его сердцу киски; где осел, забыв о том, чтобы вертеть водонаборный ворот, вовсю заигрывает с ослицей; где хайнаньский макак, распоясавшись, невообразимо козыряет собой, красивым, перед макакой; где конь восторженно ржет, завидев приятные его глазу линии тела кобылицы, — такова природа и властный зов жизни, желающей продлиться в бесконечность времен, навсегда. А в том, чтобы метать стрелы в медный таз, нет естественности – так, баловство одно…

Йошка выпрямилась и осторожно извлекла руку из-под Баговой. Баг сделал вид, что смущен. Он и правда испытывал некоторую неловкость: перед внутренним взором стояла печальная Стася в траурном черно-белом халате. Но охотничий инстинкт вел его дальше.

— Теперь вам ясно? Я для него что-то вроде полезной мебели, как стол или стул. Он, конечно, это тща-ательно скрывает, но я временами все же чувствую: ему даже прису-уствие женщин неприятно, — Йошка вздохнула и принялась ковырять карпа. — Это даже и хорошо в чем-то. Часто такие отношения могут помешать работе, серьезно помешать. Одна моя знакомая, тоже секретарь, даже вышла замуж за босса, но перед этим… У предприятия о-о-очень сильно упали доходы. Вот как.

— Ну… Наверное, вы правы, милая Йошка, — Баг отпил пива. — Гуаньинь милосердная с ним, с вашим боссом… Я все же вас вот о чем спрошу. Вы только не гневайтесь на меня… Эти «Лисьи чары», которые вы, — он выделил «вы» интонацией, — производите, это хорошие пилюли или нет? Я что-то не пойму.

Йошка нахмурилась.

— Вы не подумайте, что пилюли нужны мне, нет, что вы! Я совершенно не нуждаюсь в жизнеусилении, — торопливо добавил Баг. — Но престарелый отец одного моего хорошего приятеля попросил сына выяснить… Такой деликатный вопрос, право же, неудобно… Они живут не в Александрии, и друг обратился ко мне. Я-то могу купить пилюли, но что они скажут, если «Чары» не так хороши, как про них пишут, — деньги-то немалые… Ну кто, кроме вас, может мне помочь? Никто!

Лесть издревле правит миром. На лесть падки многие, самые хорошие и чистые люди. Не один владыка стал жертвой беззастенчивой лести.

Йошка, похоже, не была исключением.

— Ох, право же, даже и не зна-аю… — протянула она. Потом махнула ручкой. — Ладно. Ради престарелого отца… Пилюли о-очень хорошие. Ну, вы понимаете… Я имею в виду по силе воздействия. Это что-то особенное. Правда, они действуют только на мужчин, но зато та-а-ак действуют!..

— Да что же в них такое?

— О-о-о! Это секрет нашего лекарственного дома. Технология! — внушительно выговорила она. — Мой босс лично занимается этими пилюлями.

— Да что вы? И как он время находит! Ведь ваш дом производит так много других лекарств.

— Я не могу вам всего сказать, вы же понимаете: секрет производителя. Но… — Йошка помолчала, глядя на Бага. Баг с смотрел на нее с открытой бесхитростной улыбкой. — Знаю только, что это мой босс, — она гордо приосанилась, — принес Брылястову рецепт «Лисьих чар» и тут же, — Йошка, понизив голос, наклонилась к Багу, — стал одним из пайщиков производства. Сам Брылястов ему постоянно звонит, они частенько стали сидеть вечерами в ресторанах на Проспекте…

Она улыбнулась, и вдруг улыбка ее показалась Багу доброй и понимающей улыбкой взрослой, умной женщины. Может быть, в чем-то даже более умной, чем он сам.

— Спасибо, — сказала Йошка, тепло глядя на человекоохранителя. — Я си-ильно подозреваю, что вам выполнить просьбу престарелого друга куда важнее, чем понравиться мне. Но вы сумели сделать и то и другое. И, если уж вы теперь знаете все, что знаю я, то есть просьба друга выполнена… причем вы постарались сделать это так прия-ятно и любезно… Вам уже незачем стараться нарочно дальше.

Тут уж пришел через Бага краснеть.

— Драгоценная Йошка… — начал он, не ведая, как продолжит, и прижав обе руки к груди; рукавами халата он едва не сбил на пол палочки для еды.

— Все-все, — прервала она. — Говорю вам как на духу. Насколько я понима-аю, секрет «Лисьих чар» знает только Кипятков. И где он сейчас, неизвестно, и не бу-удет его еще по меньшей мере две седмицы. Так и передайте вашему престарелому другу. Если Ким Семенович вдруг, например, исчезнет, боюсь, «Лисьим чарам» – конец.

Она смешливо наморщила нос и опять превратилась в юную, кокетливую и взбалмошную сяоцзе.

— Тепе-ерь, когда все знаете, вы, верно, и проводить меня не захотите?

— Напротив, драгоценная Йошка, — вскочил Баг. — Почту за честь.

Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, поздний вечер

— Мы никому не могли о том рассказать, — повесив голову, трудно ронял слова старший Вэймин. — Позор… позор рода.

Умолк. Надолго. В тишине гостиного покоя раздался шумный вздох младшего, и он, несообразно вклинившись в рассказ старшего, произнес:

— Какой уж там род… Двое нас осталось. Двое от целого народа.

Отец Киприан неторопливо расхаживал по покою – словно плавал взад-вперед над полом в своей длинной, до полу, рясе. Богдан, уставив руки локтями на подлокотники кресла, сидел сцепив пальцы и уложив на них подбородок.

Тангуты обосновались на стульях напротив.

— Да, — глухо проговорил Вэймин Кэ-ци. — Последние… Долго укрывалась горстка уцелевших после Чингизова побоища тангутов в глухих отрогах Адж-Богдо, близ колодца Бургастын-Ху-дук… на самой окраине страшной Джунгарской Гоби. Не было нам судьбы. Трое мужчин осталось, мы и старший брат наш, Вэймин Не-фу. Но однажды поздно вечером Не-фу вернулся домой из дальнего похода. Он был радостен, будто нашел в вековых песках новый колодец с чистой и сладкой водой. Даже коня сам не стал ставить в стойло… А в руках у него была большая крепкая клетка из прутьев горного кустарника ню… — Кэ-ци вновь умолк, отвернулся.

— А в клетке… — не выдержал паузы Чжу-дэ, но Кэ-ци строго глянул на него искоса, и молодой тангут умолк.

— А в клетке, — заговорил старший Вэймин, — была девятихвостая лиса. Надо вам знать, что это за удивительное существо. Никто не верил, что они бывают на самом деле. В древних книгах написано: девятихвостые лисы обитают в стране Цинцю и приносят счастье. И вот нашему старшему довелось добыть такую… Он никогда не рассказывал где. Пыль на копытах его коня, которые он доверил нам омыть по приезде, сказала нам, что это случилось где-то за горой Хатан-Хайрхан-Ула, возле озера Бур-Hyp. Взошла луна. И пока… — грубый голос Кэ-ци задрожал от внутренней боли, которую суровый тангут при всем своем желании так и не сумел вполне скрыть, — пока мы… чистили и мыли его коня, поили и кормили его после долгой дороги, старший наш брат уединился в юрте с девятихвостой лисой и… согрешил с ней.

Отец Килриан лишь крякнул. Половицы громко, словно бы тоже негодуя, скрипели под его медленными, вескими шагами.

— Он наутро сказал, что сделал это лишь раз. Хотел хоть так продлить род. Но потом… не мог остановиться. Способности девятихвостой лисы очень велики. И сил она выпивает очень много. И еще… мы потом поняли… наш старший изловил ее силой, и лиса так и не смогла простить унижения.

Кэ-ци прервал свой печальный рассказ. Видно было, что слова даются ему с великим трудом; на лбу набухли крупные капли пота, и он медленно отер их ладонью. Младший не сделал на этот раз ни малейшей попытки вставить хоть слово – сидел, понуро глядя в пол.

— У лисы родилось множество лисят. Но… один-единственный мальчик! — на миг потеряв власть над собой, горестно выкрикнул суровый тангут. — Остальные – девочки, и… и это все были лисы!

Богдан вздрогнул. «Какие беды, — подумал он. — Невидимые миру… беспросветные страшные беды… Куда смотрело Срединное управление этического надзора в Ханбалыке!»

— А старший брат вскоре умер от истощения жизненных сил. Лиса залюбила его. Не простила насилия, хоть он и стал отцом ее детей. Она, должно быть, сама не сознавала, что делает, чувства взяли верх. Но когда поняла, что от ее злобы скончался муж, досуха исчерпав светлую мужскую силу, она… — Кэ-ци тяжело помотал головой. — От стыда она пыталась покончить с собой, но у нее не хватило духу. Тогда, взяв детей, она бежала прочь. Мы искали ее по всей стране. Нашли тут, на другом краю. Она надеялась в глуши скрыться от нас… от братьев того, кого погубила. Может, думала, мы будем мстить… Святой отец, — глянул он исподлобья, — дозвольте мне глоток воды?

Отец Киприан, не прерывая своего скорбного хождения, сделал бровями знак младшему Вэймину: возьми вон там. Молодой тангут вскочил, бросился к бутыли.

Старший действительно сделал один-единственный глоток и отставил почти полный стакан. Закаленный бедами тангут привык обходиться малым.

— Мы искали ее долго, очень долго. А когда нашли, все уже было, как теперь. Единственный сын пленил лису и пользуется ее силой… она, как всякая женщина, не способна ни в чем отказать единственному отпрыску мужского пола. И дочери обосновались неподалеку от матери…

Архимандрит наконец не выдержал.

— Почему в нашем монастыре? — прервав хождение, процедил он. В негромком голосе его ржаво гремела гневная сталь.

Кэ-ци горестно качнул головой.

— Нам трудно сказать… Они хорошие девочки, но жить-то надо. Мы рассудили так, что здесь, где приезжие паломники разлучены с супругами и возлюбленными, лисам достается больше их силы. Да еще я думаю… они не хотели встревать между мужчинами и их женщинами там, на большой земле. Разбивать семьи, отнимать у женщин их законное семя…

— К монахам они не приходят, отче Киприане, — сказал Богдан. Киприан кинул на него быстрый, пытливый взгляд.

— Уверен? — коротко спросил он.

— Почти, — честно ответил Богдан. Отец Киприан помолчал. Потом возобновил хождение.

— Продолжайте, Вэймин Кэ-ци, — сказал он.

— Сын держит маму в клетке, — продолжил Кэ-ци. — Мы не знаем, где именно… Вот уж который год мы чуть не каждую седмицу ходим к нему на поклон. Умоляем освободить ее… она не заслужила вечного заключения, и так уже достаточно страдала! Мы не испытываем к тетушке зла. Но он смеется нам в лицо. Он нехороший мальчик. Он пользуется ею. А мы не можем применить силу. Он же племянник наш по лисьей линии… — Тангут запнулся, потом протянул руку к стакану, взял его; пальцы заметно дрожали. Сделал еще глоток. Отставил стакан. — А в прошлом году… нас отнесло ветром к Муксалмской дамбе, потому и оказались мы в неурочном месте… И с катера увидели в воде возле берега распотрошенное тело одной из племянниц. Это было как гром средь ясного неба. Словно Тенгри ударил посохом в здешний Тибет… Мы перебрались из Кеми сюда, поселилисьв странноприимном доме и взяли за правило обходить остров… простите, но про такое мы никому не могли рассказать… слишком, слишком стыдно. Если бы этот добрый человек не поймал нас у капкана и не припер к стенке, мы бы никогда…

— Что вы успели выяснить? — тихо перебил Богдан. — Кто и зачем совершает эти зверские убийства?

Странно прозвучало это определение применительно к человеку, который убивает зверей. Но никого из тех, кто находился сейчас в гостином покое, оно не покоробило. Богдан сказал верно.

Тангут отрицательно покачал головой.

— Почти ничего… Зачем, кто – это для нас загадка. Как и год назад… Прошлой осенью мы успели найти еще один столь же изувеченный труп. После убийства прекратились. То было в десятом месяце… Последние паломники, если не остаются на зиму, уплывают как раз в это время. Позже сюда не пробиться по ледяной шуге… В конце этого лета мы опять начали обходы. Пришел сампан. Через несколько дней мы нашли труп и поняли, что убийца вернулся. А через два дня – еще труп, и от трупа шел этот добрый человек, — Кэ-ци чуть шевельнул в сторону Богдана лежащей на коленях треухой шапкой, которую на протяжении всего рассказа тискал в руках. — И поселился он на отшибе, как раз на том краю острова, где живут наши девочки. Близ берега, где мы впервые увидели убитую племянницу. И все время бродил один… — Степняк чуть поднял голову и виновато глянул Богдану в глаза. — Простите, преждерожденный.

— А я думал на вас, — сказал Богдан. — Простите и вы меня, преждерожденные Кэ-ци и Чжу-дэ.

— Сегодня такой день, — уронил отец Киприан, — что все просят друг у друга прощения, — он бросил взгляд на Богдана. — Вот что вы мне скажите… кто этот ваш мальчик?

Кэ-ци попытался ответить, но слова застряли у него в горле. Комкая шапку в крепких грубых ладонях, он поднял ее и уткнулся в нее лицом. Младший не нарушал молчания.

— Виссарион Неистовых… — вымолвил старший после долгой паузы.

Александрия Невская, Александрийское великое училище, 14-й день девятого месяца, четверица, начало дня

Частное расследование зашло в тупик.

Баг начал чувствовать это еще вчера, когда в расстроенных чувствах вернулся домой, рассеянно повозился, чтобы хоть немного успокоиться, со столь же рассеянным Судьей Ди – кот довольно вяло бил лапой со спрятанными когтями по протянутой руке, будто тоже думал о чем-то своем, — а потом позвонил наконец Стасе.

Разговор вышел долгим и грустным. Стася напомнила ему, что в пятницу, послезавтра, похороны; она не просила его прийти, но дала понять, что была бы рада опереться в такой час на его руку. Баг ничего не обещал – работа могла сыграть с ним любую шутку, и загадывать на два дня вперед он всегда считал сущей нелепицей, ибо, как говаривал Богдан, каждый день сам себя кормит; но сказал, что постарается быть.

Утром он окончательно понял, что зашел в тупик. Не на уровне ощущений понял, а всем своим существом.

Не умел он вести частные расследования. Может быть, оттого, что слишком привык ощущать у себя за спиной поддержку всей мощи человекоохранительных органов великой страны; даже не мощи, что ему мощь, он сам кому хочешь мощь покажет; не мощь – авторитет. Он не умел и, что греха таить, не хотел уметь притворяться, юлить, обманывать… Он хотел чувствовать себя в своем праве. Естественность во всем, и это – правильно.

Что с того, что он выяснил ключевую роль Кипяткова? Ее можно было предположить с самого начала; это же самое вероятное: больше всего о выпускаемом в отделе жизнеусилительных зелий лекарстве знает начальник этого самого жкзнеусилителыюго отдела. Очевидно же. Не надо быть хитроумным Янь-цзы[174], чтобы это предсказать, даже справки наводить незачем – ясно и так. И когда Баг вот так вот запросто себе в этом признался, его охватила такая тоска, что захотелось выпить эрготоу прямо с утра.

Что толку теперь ждать возвращения Кипяткова из отпуска? Все равно у него ничего нельзя спросить. С какой стати? Он ответит: вы кто такой? Ланчжун внешней охраны? А хоть бы и шаншу, ну и что? Зачем внешней охране междусобойные секреты изготовления «Лисьих чар»? У внешней охраны есть жалобы по поводу их действия? Внешняя охрана их принимала? Что, простите, у внешней охраны проблемы с нефритовыми стеблями? Ах, дело не в этом? Тогда, быть может, внешняя охрана сама хочет наладить выпуск нашего замечательного лекарства и сбить цену? Однако интересные настали времена: Управление внешней охраны начинает своими средствами лечить мужское бессилие! Прутняками, вероятно, смазанными нашим замечательным, прославленным зельем! Может, драгоценный ланчжун, вы для начала попробуете самые обычные прутняки? У вас получится!!

И все. Останется лишь скрипнуть зубами и поклониться, принеся сообразные извинения. И хорошо, если дом Брылястова не подаст на Управление исковую жалобицу.

Но даже если бы Багу неведомым чудом удалось убедить Алимагомедова предоставить ему хоть какие-то полномочия – хотя это абсолютно невероятно, — даже это ничего бы не дало. Потому что самое страшное и безнадежное – Баг не знает, о чем надо спрашивать Кипяткова!

Ну не о чем!

Какие, к Яньло-вану, лисы? Начитались Пу Сун-лина, понимаешь…

Психоисправительный дом по ланчжуну Лобо плачет, а ему ответственные мероприятия поручают, — вот что скажет Кипятков первому же встреченному им по выходе из кабинета Бага журналисту; и будет совершенно прав. Мы-де спасаем людей от неприятной и стыдной слабости, мы даем надежду тем, кто отчаялся иметь детей, мы обогащаем любимую Родину, справно платя огромные налоговые отчисления, — а заработавшийся ланчжунище толкует про каких-то лис да цитирует какого-то Пузатого!

Все, сказал себе Баг. Все, старина, все.

Конец.

Не получился из тебя Холэмусы[175].

Остынь.

Покури.

Тебе надо было съездить в великое училище договориться насчет чтения спецкурса? Вот и займись. Это тебе по уму. Расскажешь молодежи, как скакать по крышам и не падать.

Настроение было – хуже некуда.

Баг ободряюще махнул рукой Судье Ди – тот тоже скучал неимоверно: долгая непогода, почти постоянное одиночество и отвратительное душевное состояние хозяина, каковое вполне разумный и весьма проницательный хвостатый преждерожденный тонко чувствовал, — и вновь поплыл на своем цзипучэ по мокрым магистралям сквозь нескончаемый мелкий дождь.

Город утопал в жидких сумерках. У многих повозок горели фары. Под низким свинцовым небом, в сизой плотной дымке дождя, Нева-хэ по обе стороны от Теремного моста казалась черной и бездонной. Мрачная бездна. Как наша жизнь.

Баг старался ехать неторопливо и очень осторожно – это он-то, наездник столь лихой, что у еча Богдана то и дело захватывало дух…

И вот тут-то Баг опять почувствовал, насколько ему не хватает Богдана.

Казалось бы, многие, многие годы он работал до знакомства с минфа один, и с полным удовольствием работал; а вместе они провели лишь три дела, и встретились-то впервые меньше трех месяцев назад, и Богдан тогда Багу совсемнепонравился… А вот поди ж ты. Карма.

Богдан бы понял меня… Богдан бы мне поверил… и, может быть, что-нибудь присоветовал…

Баг плавно вывернул от Пусицзиньской площади по набережной влево, миновал терем Александрийского отделения Академии Ханьлиньюань и, подкатив к тротуару, остановил цзипучэ подле самого входа в величественное красное здание отделения законоведения. Он уж поставил ногу на тротуар и, собираясь выйти, приготовил зонт, как из распахнувшейся тяжелой, окованной блестящими медными накладками двери появилась группа молодых людей: они выпорхнули, весело смеясь чему-то, — хлопнула дверь – остановились, поспешно раскрывая зонтики и оживленно жестикулируя; видимо, обсуждали, кто куда идет… и…

Баг с замирающим сердцем узнал в одной из девушек принцессу Чжу Ли[176].

Узнал?

Баг не был уверен.

Невысокая, одетая в простой утепленный халат модного этой осенью горчичного цвета, девушка сжимала под мышкой несколько книг и была менее оживлена, чем ее приятели и приятельницы, скорее – задумчива; на лице девушки блуждала легкая улыбка, и когда остальные, наконец договорившись о чем-то, стали расходиться, она не спеша направилась к стоящей неподалеку, в веренице прочих, голубой повозке «Великая стена» уханьской сборки. Жители Цветущей Средины весьма любили эту марку за небольшие размеры, экономичность и поместительность, но в здешних краях она была довольно редкой…

Баг захлопнул дверь своей повозки и в страшном волнении откинулся на сидение, следя за девушкой через затемненное стекло.

Еч Чжу… Напарница Ли…

Она или нет?

Или нет?

Вот так, запросто…

Он видел принцессу не так уж много раз и, за исключением того поразительного вечера, когда она под видом юной мотоциклистки, в огромных черных очках и широкой черной куртке явилась перед ними с Богданом в полутемном зале харчевни Ябан-аги, — всегда, всегда она была облачена, как и подобает принцессе империи. А надо знать, что, когда человек облачен, как принцесса империи, набелен и нарумянен, как должно, — его, собственно, почти и не видно.

Впрочем…

Словно наяву перед Багом прорисовалась почти уже забытая тревожная и сладкая картина: ее ладошка с длинными радужными ногтями, прижатая к газовому шелку на высокой груди…

Нет. Не может быть.

Милостивая Гуаньинь, но как похожа…

Девушка кинула книги на заднее сиденье и грациозно нырнула в салон; в слитном рокоте дождя и мокром посвисте проносящихся мимо повозок мотор «Великой стены» беззвучно выплеснул едва заметное, призрачное облачко выхлопа – и повозка тронулась, набирая ход и неспешно выруливая на левую полосу, по набережной к заливу, в глубину Басилеева острова, где располагалось большинство студенческих общежитии.

Инстинктивно Баг потянулся к ключу зажигания, но тут же отдернул руку: да нет, не может того быть, принцесса сейчас в Ханбалыке – где и надлежит быть драгоценной преждерожденной ее положения: в самом сердце империи, в Запретном городе, в окружении предупредительных слуг и верных служанок.

Да если даже и представить себе такую невозможную вещь, что принцесса Чжу не там, а отчего-то здесь, в Александрии, то не среди студентов же ее искать? В Чжаодайсо, вот где ее место.

А если это не она – то как будет выглядеть, что Баг едет следом за незнакомой юницей и даже следит за ней? Понятно как.

Он сунулся в бардачок и судорожно выхватил из лежащего там футлярчика последнюю сигару. Мысли путались.

Пытаясь забыть принцессу, Баг совсем перестал заходить в чат Мэй-ли, где прежде бывал достаточно часто, подспудно ожидая, что хозяйка раньше или позже там все же появится; к слову сказать, в этом же чате он познакомился со Стасей… Ах, Стася… Да ведь Баг уже и думать перестал о принцессе! Верно сказано в двадцать второй главе «Бесед и суждений»: «Даже тысячеверстый скакун не может сравниться с фениксом».

«Я, смиренный и ничтожный Лобо, жалок и сир… Мне ли мечтать о прекрасных нефритовых чертогах, где обитают невесомые небожительницы…»

Баг с остервенением курил.

Потом яростно затянулся напоследок, убил окурок в пепельнице и, расслабившись, прибег к привычному средству обретения душевного покоя: к комментариям на двадцать вторую главу «Лунь юя». На сей раз, правда, это не были комментарии великого Чжу Си – Баг искал спокойствия, изнуряя себя более трудным и изощренным толкованием речений Конфуция, принадлежащем кисти также великого, но гораздо менее, чем Чжу Си, известного ученого-отшельника Алсы Маэртындзэна, уединенно жившего и творившего почти три века назад в предместье Хивы. Обладая поистине необычайной ученостью, Алсы посвятил изучению двадцать второй главы «Суждений и бесед» всю свою долгую жизнь; в результате появился комментарий, объемом в два раза превышающий любой из ныне известных – и местами сам требующий дополнительных пояснений, каковые и были добавлены в современные издания этого редкого текста.

Однако стоило Багу покинуть уютную кабину цзипучэ и выйти под дождь, как смятение – пусть и не такое уже сильное – вновь охватило его. Таким он и предстал перед своим старым учителем, почтенным Артемием Чжугэ: рассеянный, совершенно забывший о том, как собирался строить разговор. В результате, к радости дасюэ-ши, Баг и сам не заметил, как обязался в следующем месяце провести целых десять встреч с соискателями звания сюцаев законоведения. Мысли ланчжуна были заняты тем, как бы половчее выяснить у седовласого Артемия, есть ли среди его будущих слушательниц некая молодая преждерожденная, столь сильно напоминающая внешностью сиятельную принцессу Чжу; но случая так и не представилось. Да и как спросить?..

А потом, уже когда он, обменявшись с престарелым Артемием – Чжугэ Ляном сообразными церемониями прощания, покидал до боли знакомые по студенческим временам своды, ему вспомнились слова шилана: «Обсуждалось у них на соборе группы несколько вероятных персон, да только твоя перевесила. Особенно, Артемий сказал, староста группы, девушка аж из Цветущей Средины за тебя ратовала… забыл, как ее…»

Это его добило.

Неужели она?

Не может быть!

Почва ускользала из-под ног честного человекоохранителя. Все перепуталось, все расползалось под руками, чего ни коснись. Багу вдруг стало казаться, что он не знает, как дальше жить.

Это была совершенно новая для него мысль.

Соловки, 14-й день девятого месяца, четверица, начало дня

Вчера, оставив после беседы обоих тангутов под присмотром строгого архимандрита и вверив ему их судьбу, Богдан с фонарем в руке бросился обратно к ловушке. Еще здесь почувствовав, что тангуты не виновны и произошло нелепое недоразумение, он, оставив Бориса в засаде, вместе с Арсением отвел несчастных Вэйминов для предложенного им разговора начистоту прямо к владыке – а затем, уяснив все, что мог, решил сызнова занять пост.

За то время, что Богдан провел в кремле монастыря, наставник разведшколы и предводительствуемые им бывшие громилы успели сменить Бориса и Арсения. Какое-то время минфа опасался, что в ночной темноте его могут принять за преступника, но он недооценил своих помощников. Будто из-под земли перед ним вырос рослый послушник и, едва ли не вытянувшись по стойке «смирно», коротко сообщил, что за истекший период времени к ловушке никто не приходил. Потом, приняв более вольную позу, уже совсем не по-казенному предложил: «Шли бы вы отдыхать, преждерожденный Богдан. Мы, конечно, до света отдежурим – но вряд ли он ночью придет. Не станет он фонарем внимание привлекать. На рассвете ждать надо».

Однако на рассвете к ловушке тоже никто не пришел. Богдан, не сомкнувший за ночь глаз – успокоиться не помогали никакие молитвы, — чуть начало светать, был уже у ловушки. Никого.

Потом сторожа еще раз сменились, и Богдан вдругорядь оказался в обществе Бориса и Арсения. Они, как и вчера, заняли свои места в засаде согласно замыслу осназовца, затаились, но шло время, и никто, никто, кроме самих сторожей, не нарушал лесной покой. Утро неслышно переплавлялось в день… засада не срабатывала.

Богдан буквально с ума сходил. «Ну не может преступник оставить капкан без присмотра столь надолго, не может, — в тысячный раз прикидывал он и в тысячный раз приходил к одним и тем же выводам. — Смысл теряется! С какой бы целью он ни совершал свои гнусности – оставлять пойманную лису сидеть в капкане более суток – либо выть, ежели осталась жива, либо разлагаться, если капкан прервал ее жизнь… бессмысленно. Совершенно бессмысленно. Он что-то почуял или…».

У Богдана аж дух захватило.

Злоумышленник не приходит, потому что не может, не в состоянии прийти! Случилось нечто такое, что ему не позволяет проверить капкан. Он бы и хотел, да – никак!

И снова, как и вчера после появления тангутов, Богдан, нарушая все уговоры, встал, не скрываясь, и крикнул:

— Ечи, вы на всякий случай побудьте еще здесь, а мне надо немедленно в кремль!

Через час минфа уже носился по служебным помещениям – откуда только силы брались! — в поисках отца благочинного.

Богдан отыскал его в монастырской библиотеке, служившей одновременно хранилищем книг и всех старых бумаг, — и в этом тоже было редкое везение.

— Отец Агапий, — почтительно подошел к благочинному с трудом сдерживающий возбуждение сановник, — не могли бы вы уделить мне некую толику вашего драгоценного времени?

— Настоятель уж предупредил меня, преждерожденный Богдан, чтоб я, ежели понадобится, оказал вам всевозможное содействие, — ответствовал, подняв голову от бумаг, отец Агапий, низенький и уютный человек преклонных лет.

— Вот и славно. Мне нужен перечень всех богомольцев, паломников, обетников и трудников, кои посетили светлый остров в конце лета и осенью прошлого года.

Редкие брови благочинного отца взлетели вверх.

— Время потребуется, — покачал он головой.

— Что ж, — сказал Богдан.

К сожалению, компьютерного учета в монастыре не признавали.

Свой список Богдан легко и быстро составил сам; тут-то для него не было трудностей. И когда спустя минут сорок отец Агапий вышел к нему из архива с просторными листами – «Почерк мой мелок, зело уписист» – бумаги в руках, он был уже готов к работе с ними.

В списке, составленном отцом Агапием, значилось шестьсот двадцать пять фамилий. Эти люди трудились в монастыре в то время, когда тангуты обнаружили обезображенные тела своих племянниц, и уехали с острова последним перед ледоставом рейсом «Святого Савватия», когда бесчинства с лисами прекратились.

В списке, который набросал Богдан, было всего лишь девять фамилий.

Это были люди, уложенные позавчера с травмами в монастырскую больницу.

В обоих списках повторялось только одно имя.

И тогда Богдан понял, почему так был ошеломлен приключившейся бедой, так страдал и маялся, так допрашивал врачей, когда же снимут гипс, крепкий крестьянин с Кубани Павло Заговников.

— Отец Агапий, — стараясь говорить спокойно и не выказывать волнения, спросил Богдан, — а электронная связь в монастыре есть?

Благочинный в ответ отрицательно покачал головой.

— Зачем она нам, — мягко сказал он. — Мы живем, не торопимся… К Господу все успеют, а больше и волноваться в жизни не о чем, и спешить некуда. В Больших Зайцах, на почте, есть.

Богдан благодарно кивнул.

Без помощи драг еча Бага и без тех сведений, которые мог дать только он, было теперь просто не обойтись.

Александрия Невская, Управление внешней охраны, кабинет Бага, 14-й день девятого месяца, четверица, первая половина дня

Утром Баг явился в Управление с самым решительным намерением выбросить из головы всю дурь, все грезы, всех принцесс, все частные расследования и вообще все, что не касается непосредственно его прямых служебных обязанностей и отношений с самыми близкими людьми – со Стасей, с Богданом, когда он вернется, с шиланом Алимагомедовым, когда он прилетит, с Судьей Ди, наконец… Он уже предвкушал, как возьмется за протоколы допросов, как начнет обдумывать, а затем и составлять план дальнейших деятельно-розыскных мероприятий против той паутины, за кончик которой им удалось ухватиться в Разудалом Поселке… тут все было правильно, сообразно, полномочно, светло и прозрачно: кто друг, кто – упорный заблужденец, умышляющий человеконарушение, и в чем тот заблужденец повинен… Это сражение не может быть проиграно, ибо дурманные зелья и Ордусь – две вещи несовместные!

И вот вам: ответное письмо от Дэдлиба.

Скоренько, однако.

Тон письма был чрезвычайно любезен. Весьма цветисто поблагодарив Бага за ответный дар, Дэдлиб заверял, что выполнить его просьбу – для него крайнее удовольствие, однако, не располагая достаточным количеством времени, он, разумеется, не может составить исчерпывающей подборки материалов, связанных с «Лисьими чарами», и все же те материалы, которые он прикладывает к письму, дадут, по мнению заокеанского человекоохранителя, представление о ситуации в целом. Далее, видимо желая не оставлять никаких недомолвок, Дэдлиб сообщил Багу, что его интерес к пилюлям Лекарственного дома Брылястова носит исключительно частный характер: все дело в том, что «Лисьими чарами» безо всякой меры увлекся Юллиус Тальберг, и, поскольку эти пилюли обладают поистине фантастическими по силе воздействия свойствами, а бравый Юллиус к тому же запивает их «Бруно», Дэдлиб и решил, пользуясь возможностью, постараться выяснить, не выйдет ли из всего этого чего-нибудь плохого. Искренне ваш и все такое.

Подборка присланных Дэдлибом материалов оказалась и впрямь невелика. Баг загрузил программу-переводчик «Мировой толмач» и углубился в изучение.

Так. Статья с результатами длинного и чрезвычайного нудного так называемого социологического опроса: как часто мужские представители различных социальных слоев имеют интимные контакты с женщинами? Неважно, с женами ли, с подругами ли, — просто с женщинами. Вообще.

Забавно, но оказалось, что чаще всего «занимались полом» безработные. С громадным отрывом от всех остальных.

На втором месте устойчиво держались служащие государственных предприятий. Зарабатывали они меньше служащих частных компаний, но жизнь у них была устойчивее, они более-менее, как одно время любили говорить в Ордуси, с уверенностью смотрели в завтрашний день – и результат был налицо. То есть на… ну да.

Ну и так далее. Туже всех приходилось живущим в полной роскоши вершителям судеб нации, каждодневно и каждочасно принимающим важные и зачастую рискованные решения, чреватые как миллионными триумфами, так и миллионными катастрофами; показатели Великой радости у них колебались от двух-трех до одного раза в месяц. Была даже удивительная графа «и реже»; что в ней творилось, Баг даже не стал смотреть.

Вторая подборка была посвящена росту производства и сбыта жизнеусилительных – опять-таки, если называть вещи тамошними именами, секшуал-препаратов за последние десять лет. Рост впечатлял. В отдельном документе приводились сходные данные по неким «электромассажерам вагинальным» – пять лет назад еще всего лишь двухскоростным, потом трехскоростным, а в последние годы многие фирмы начали осваивать выпуск семи- и даже девятискоростных агрегатов. Честный человекоохранитель не сразу понял, что это за станки такие имеются в виду, — а когда понял, неловко хмыкнул, покрутил головой и вцепился в сигару.

Отдельно была приложена большая статья весьма известного, как специально подчеркнул Дэдлиб, социолога Веба Вебмана; статья называлась «Его величество количество». Дэдлиб даже выделил один абзац желтым цветом, и его переводом Баг покамест и ограничился.

«Мы работаем так, что работа становится нашим главным смыслом жизни, главным удовольствием, главным предметом гордости и тщеславия, главным оправданием нашего существования в наших же собственных глазах. Мы исступленно бодаемся прибылью и успехом, словно олени – рогами; мы бодаемся создаваемыми нами или подвластными нам количествами все равно чего – сделанных открытий и написанных книг, выпитых бокалов бурбона и уложенных в постель сексуальных партнеров, проданных танков и проданных презервативов. У нас нет более мирного канала для реализации животных инстинктов агрессии и соперничества; количественный, материальный критерий, в отличие от качественных, духовных, по поводу которых мы нескончаемо спорим уже много тысячелетий и которые все равно для каждого свои, дает, как нам кажется, возможность для объективной оценки того, кто преуспел, а кто потерпел неудачу. Но в итоге получается, что почти вся наша работа посвящена производству и распределению все большего количества вещей, половина из которых никому, по сути, не нужна, ибо старые вещи, практически ничем не уступающие новым, могли бы служить нам еще три, пять, семь лет; а другая половина предназначена для того, чтобы мы могли хоть как-то поддерживать нашу работоспособность, здоровье и возможность продолжать свой род в условиях столь напряженной работы. Мы истощаем себя, в поте лица нескончаемо производя то, что затем позволяет нам превозмогать истощение. И это называется процветанием! И мы, в очередной раз восхитившись этим процветанием, лицемерно плачем потом о губительно быстром расходовании природных ресурсов, экологическом кризисе и информационном хаосе! Закрадывается мысль, что промежуточная, вспомогательная и даже вынужденная фаза процесса жизни каким-то образом стала для нас основной и уверенно вытесняет теперь все остальные».

«Подумаешь, открыл Америку, — подумал Баг, с трудом продравшись через хоть и переведенный, но все равно оставшийся каким-то варварским текст, и с недоумением пожал плечами. — Еще Учитель не велел возвеличивать листья и пренебрегать корнями…»

После этого вступления пошла собственно выжимка судебных дел.

Просмотрев два или три отчета, Баг уяснил, что в основном процессы были связаны с истощениями и посленадсадными немощами по типу Мандриановых. Суть, однако, заключалась в том, что чуть ли не все иски подавались мужьями в связи с обвинениями собственных жен в том, что те без их, мужей, ведома так или иначе подсыпают им, мужьям, в питье или пищу лошадиные дозы «Лисьих чар» и затем уж до полного удовлетворения используют их, мужей, в хвост и в гриву в качестве, хмыкнул про себя Баг, тех же, по сути, электромассажеров. Один из лойеров ввел прижившийся затем и даже ненадолго прославивший его юридический оборот «фемино-медикаментозное изнасилование»; правда, от него сразу после этого ушла, забрав детей, жена, а гневная толпа феминисток три раза поджигала его дом. «Благородный муж – не инструмент» – в сотый раз вспомнил Баг великое речение Учителя; тут как раз был обратный случай.

От подобных обвинений юристы представительств Брылястова отмахивались шутя. «А если кто-то подсыпал вам в кофе слабительное, — уверенно измывался над противниками один из них, — вы рассердитесь на фирму-изготовителя этого слабительного или на хулигана, который применил его не по назначению? А если жена ударит вас утюгом по голове – кто виноват: прекрасное предприятие „Тефаль“ или ваша не в меру темпераментная супруга? А слышали вы когда-нибудь, чтобы за отравление стрихнином или цианидом сажали на электрический стул не отравителя, а того, кто изготовил, например, стрихнин против крыс или цианистый калий против ос?»

Часть дел была связана с врожденными и приобретенными в раннем возрасте детскими недугами, и Баг воспрянул было – но скоро понял, что речь тут совсем не о том: скорее всего, конкурирующие производители лекарств использовали самые нечестные и нечистые предлоги, чтобы опорочить действительно, похоже, прекрасные и безупречные пилюли. На брылястовскую панацею валили невесть откуда прилетевшую корь, долгий насморк, буйные газы, случайные падения из кроваток и неудержимый энурез… Прокатилась короткая кампания под лозунгом, согласно коему использование ордусского средства непатриотично и антинационально – не только для получения безудержного удовольствия, но и – главное! — для зачатия. «Мы не знаем, во что превратятся эти дети через десять, двадцать, тридцать лет! — гремел ярый патриот, сенатор и литератор Мак-Лимонти. — Все, что сделано за пределами нашей страны, ненадежно и вдобавок почти наверняка сделано с неприязнью к нам. А „Лисьи чары“ сделаны не нами! Всех этих детей надо отобрать у родителей и поместить в одной резервации до тех пор, пока их характеры не разовьются и мы не сможем судить с полной определенностью, наши ли по духу эти дети, или же в их жилах бродит мрачный призрак тоталитарной, идеократической Ордуси». Кампания эта, как затем было неопровержимо доказано, финансировалась крупнейшими местными фармацевтическими фирмами. Но в течение нескольких месяцев она попортила кровь многим людям: те были вынуждены ухитряться хоть мытьем, хоть катаньем доказывать, что их младенцы были зачаты не при помощи «Лисьих чар».

Кульминации кампания достигла, когда пятимесячный младший сынишка президента, к ужасу домашних врачей, прихворнул устойчивым расстройством желудка и сведения об этом просочились в газеты. Сам президент вынужден был оправдываться сначала в соответствующей подкомиссии Сената, а потом, задержав ввиду важности дела свою плановую зарубежную поездку, и в Верховном Суде. При этом он имел неосторожность сказать, что ему вообще не нужны никакие жизнеусилители, — и его поймали на слове. Чтобы эти слова могли быть доказаны или опровергнуты, прямо в здании суда, в присутствии ряда экспертов, а также судебных фотографов и прессы, президенту были предъявлены несколько сделанных в спешном порядке цветных фотопортретов в полный рост – его супруги, а также некоторых молодых женщин ближайшего окружения; все позировали в обнаженном виде.

Когда президент увидел фотографию супруги, рука несчастного непроизвольно дернулась к левому нагрудному карману рубашки, где, как тут же выяснилось, он всегда носил при себе самые необходимые лекарства. На тот момент в кармашке были обнаружены, правда, лишь сердечные и желудочные средства. Сам же президент утверждал, что, завидев горячо любимую жену, он просто хотел положить руку на сердце и сказать: «О, как безгранично я ее ценю и уважаю!» – но не успел издать ни звука, ошеломленный немедленно последовавшими за его жестом вспышками фотоаппаратов. Когда же перед ним положили фото его референтки по делам социального обеспечения, молодой и довольно яркой брюнетки с большим, сочным ртом и излишне пышными формами, президента немедленно настигла Великая радость. «Вот видите? — торжествующе закричал он, поспешно сдергивая с себя безнадежно испорченные брюки и вздрагивая от каждой новой фотовспышки. — Видите?! А я ничего не принимал!» Пятна семени впоследствии были тщательнейшим образом исследованы поочередно тремя независимыми экспертными комиссиями, и признаков употребления президентом «Лисьих чар» ни одна из них не нашла. А президент, наскоро переодевшись, устремился к давно уже поджидавшему его воздухолету и полетел по странам ближнего зарубежья – в Мексику, Гватемалу, еще куда-то, — снова говорить о том, что именно возглавляемая им страна является лидером цивилизации, столпом прогресса и светочем истинной свободы, а потому нуждается в очередных таможенных льготах.

«Занятно они там живут, занятно», — сумеречно размышлял Баг, катая дымящую сигару из угла в угол рта.

Но это все были уже отвлеченные размышления. Вся присланная информация, может, и интересная сама по себе («Гаврилкину ее надо переправить, — подумал Баг мельком, — Гаврилкин пальчики оближет!»), опять же ничегошеньки не давала его заглохшему, не успев толком начаться, злосчастному частному расследованию.

Он уж хотел выключить «Керулен», как тот, словно испугавшись, мелодично прозвенел и сказал: «Вам почта!».

Письмо от Богдана.

Минфа писал: «Здравствуй, любезный мой драг еч Баг! Я страшно по тебе соскучился, но дело не в этом. У нас тут интересно и хорошо, и странные дела творятся, но дело и не в этом тоже. А вот в чем. Я без тебя вновь как без рук. И нет у меня ни малейшей возможности послать тебе, например, фотографию, или там отпечатки пальцев, человека, про которого я хочу тебя попросить выяснить, кто он и что. Может, у вас во внешней охране уже есть о нем сведения. Я попробую, памятуя твои уроки, набросать его словесный портрет и буду тут, прямо на нашей сельской почте (selpo) ждать твоего ответа. Значит, так…»

Стиснув зубы, Баг читал – и его понемногу начинала бить холодная, напряженная дрожь погони. Описание, возникшее сейчас на экране «Керулена», как две капли воды было похоже на то, которое само собою шустро сцепилось в его голове вчера.

Вчера. Когда Баг смотрел на портрет начальника отдела жизнеусилительных зелий Кима Семеновича Кипяткова.

Жизненной растерянности как не бывало; короткое письмо друга одним ударом выбило ее из Бага, словно пыль из ковра.

От: «Багатур Лобо» <lobo@mail.aleksandria.ord>

Кому: «Богдан Оуянцев-Сю» <selpo@mail.solov.ord>

Тема: Без темы

Время: Четв, 14. 9. 2000, 13:57:40


Драг еч Богдан!

Нет, честное слово, тебя мне точно сейчас Гуаньинь послала. Я нынче в таком раздрае – словами не расскажешь. Но, как ты говоришь, дело не в этом. Дело в том, что я немедленно выезжаю в Кемь. Прямо сегодня. Сейчас. Все объясню при встрече. А там – что Будда пошлет.

Твой Баг.

Баг и Богдан

Кемь, 14-й день девятого месяца, четверица, конец дня

Уездный город Кемь – помимо Беломорска ближайший от Соловков крупный населенный пункт, куда ходят куайчэ из Александрии, — встретил Бага по-осеннему яркими лучами вдруг прорвавшегося сквозь узкие разрывы туч заходящего солнца. Города сообразно поделили свое назначение: Беломорск, расположенный в устье Великого канала, ведущего в Онегу – а там, по Свири и Ладоге, рукой подать до дивного острова Валаам, — издревле был перевалочным пунктом для неторопливо плывущих на Соловки по святым делам отцов и паломников, а Кемь стала административным, так сказать, светским центром. Отсюда на острова по нескольку раз на дню бегали весьма скоростные рейсовые сампаны.

Небольшой аккуратный вокзал с широкой крышей, церквушка, невысокая буддийская пагода, а неподалеку от платформы – маленькая кумирня тудишэня[177]. Так по всей Ордуси: чем дальше от крупных городов, тем чаще встречаются эти простенькие сооружения высотою чуть более будки для крупной собаки – кумирни духов местности; и тем большим уважением и почтением они пользуются.

В повседневной жизни сельского человека без духа-покровителя никак нельзя. Вот и идут к такой кумирне: и стар, и млад, каждый со своими заботами, выкладывают просьбы, а то и просто выражают почтение – втыкают сандаловые, исходящие дымком палочки в небольшую бронзовую курильницу, жгут жертвенные деньги и челобитные, оставляют перед крашеной деревянной фигуркой нехитрые подношения. Будучи по делам службы недалеко от Баотоу, одного из ордусских центров сталеварения, Баг видел у кумирни тамошнего тудишэня стройные ряды крошечных бутылочек эрготоу – в одну шестую шэна объемом; местные жители верили, что пост тудишэня занял после смерти первопроходец баотоуского железознатства Данба Гупгаджалцан – или Лао Гун, как любовно называли его земляки, — при жизни славившийся пристрастием к этому горячительному напитку.

А забот у сельских жителей множество: от просьбы походатайствовать перед местным драконом о ниспослании дождя на исстрадавшиеся посевы – до моления о вспомоществовании в судьбе матушки, которая в последнее время стала часто хворать. Тудишэнь всех выслушает и поможет в меру сил и возможностей, ибо для того и поставлен: печься о покое и процветании земли и живущих на ней.

Вот и сейчас перед невысокой кумирней стояла на коленях укутанная в платок ветхая бабушка – причудливо изогнутая, выточенная из цельного сука дерева клюка ее покоилась рядом – и размеренно кланялась, прижимая ко лбу челобитную. Затем опустила бумагу в курильницу, и веселый огонь начал споро пожирать ее. Бабушка нашарила клюку, с трудом поднялась и медленно отправилась восвояси.

— Приехали, драгоценный преждерожденный! — заглянул в купе служитель куайчэ, высокий молодец в форменном халате и укороченной шапке со значком: золотой, стремительно несущийся паровоз на синем фоне. — Приехали! Кемь!

— Да-да… — Баг проводил взглядом ковыляющую прочь бабушку за окном и вернулся к действительности. Три часа дороги от Александрии до Кеми Баг попытался скоротать сном. Но спал он плохо: даже во сне перед ним настойчивым хороводом крутились всевозможные «Лисьи чары» вперемешку с заплаканной Стасей, неизвестной – но так похожей на принцессу Чжу! — девушкой на набережной и по-прежнему загадочной «рыжинкой». Встав с тяжелой головой и неспокойным сердцем, Баг невнимательно проделал тайцзицюань – укороченный комплекс для путешествующих в малых замкнутых пространствах – и до самой станции отрешенно таращился в окно, почти не замечая по-северному неброских пейзажей, непрерывной чередой сменяющих друг друга.

Купив у ближайшего лоточника пяток ароматических палочек, Баг неторопливо приблизился к кумирне тудишэня, опустился перед ней на колени, возжег курения и доложил о своем прибытии. Хоть вера в тудишэней и пришла в северные земли из Цветущей Средины, однако ж прижилась вполне сообразно, никаким исконным верованиям отнюдь не мешая; теперь не только бабки-знахарки, но и любой местный житель имел возможность обратиться в небесную канцелярию, скажем, с жалобицею на сверх меры расшалившегося домового или овинника, забывшего свои прямые обязанности. Селяне тудишэней почитали.

Внутри кемский вокзал оказался такой же аккуратненький, как и снаружи. Посреди – ровные ряды простых деревянных лавок для ожидающих, лавки большею частию пустовали, а на одной, подложив под голову дорожный заплечный мешок, прикорнул какой-то преждерожденный дедок в стареньком бушлате и светящихся на коленях портах; три билетные кассы справа да буфет с чаем и ватрушками слева.

В толпе прочих прибывших Баг прошел вокзал насквозь и оказался на небольшой площади, от которой супротив вокзала брала начало широкая улица и – по бокам – два переулочка поменьше. Площадь опоясывал неширокий газон с аккуратно подстриженной травой. Одинаковые двухэтажные домики с серыми черепичными крышами радовали глаз хозяйственной ухоженностью.

Рядом со зданием вокзала торчал врытый в землю, потемневший от времени и непогоды деревянный столб, к которому были приколочены доски-указатели.

«Причал», — гласила самая большая, направленная в сторону широкой улицы.

«То, что надо», — удовлетворенно кивнул Баг, поправил на плече сумку с «Керуленом» и сигарами и двинулся через площадь – вослед своим более опытным попутчикам.

Город Кемь, вытянувшийся вдоль берега одноименной, впадающей в Кемскую губу реки, оказался совсем небольшим, и вскоре Баг уже стоял на гранитной набережной, с интересом оглядывая обширный морской вокзал, а также крытые резные мостки-галереи на вмурованных в дно стальных сваях, в трех местах причудливыми изгибами бежавшие с одного берега на другой. Сваи были воистину огромные; оно и понятно – в холода им надо было противостоять могучему натиску льда. Узкие и длинные мостки с резными перилами – два человека только-только разойдутся – соединяли между собой помещения более обширные, издали напоминавшие классические ханьские беседки: квадратные настилы шагов пять на пять, все на тех же сваях, под высокими крышами с загнутыми краями. В беседках виднелся народ; кое-где торчали длинные удилища.

«Красота! — подумал Баг. — Удобно для самосозерцания и любования луной. Почти как в степи».

Из расписания движения водометных сампанов, вывешенного на одной из стен морского вокзала, следовало, что до отправления ближайшего в сторону Соловков остается часа два – сампан прибудет с Большого Заяцкого, приехавшие его покинут и тогда, забрав желающих, он повернет в обратный путь. Баг решил провести время с пользой и направился в расположенную неподалеку от вокзала харчевню «Пустынник Онуфрий», широкое приземистое здание с просторными окнами, украшенными расписными наличниками.

В харчевне, где посетителей оказалось немного, он устроился за ближайшим к стойке небольшим столом и спросил у подбежавшего прислужника жареной рыбы с картошкой; служитель расплылся в улыбке и стремительно унесся на кухню.

В ожидании Баг закурил сигару.

— От… А знае кто, как у нашего Алешки о прошлом годе вышло… — донеслось до него. Баг оглянулся. Рядом, за столом побольше, степенно расположились пятеро бородатых мужчин – трое в синих, кое-где заплатанных ватниках и двое в поношенных халатах на вате; все как на подбор основательные, почти квадратные, они неторопливо уминали все ту же жареную рыбу, ломали заскорузлыми, грубыми пальцами хлеб и запивали трапезу чем-то из высоких глиняных кружек. Сразу было видно: почтенные селяне, не понаслышке знающие, как растет гаолян и откуда берется молоко. — Он мне сам сказывал, без омману!.. — вытирая лопатообразной ладонью жирные губы, говорил один.

— Окстись, Емеля, сколь разов можно слушать, как лешак его по лесу водил, — отмахнулся другой и потянулся за очередной рыбиной. У Бага тихонько заурчало в животе. — Знамо дело, на то лесу хозяин даден, чтобы порядок соблюсти. А Алешка – известный дикуясник. Вот и привязывается к нему лихоманка по делам евонным.

— Алешка, он такой… — Емеля потянул из кармана ватника кисет с табаком. — Но тут дело нешутейное – про опояску дело! От…

— А что Алешка учудил с опояской? — заинтересовался третий, приложившись к кружке и утирая усы. — Сказывай.

— Учудил, как есть учудил! — Емеля любовно свернул себе потрясающую самокрутку и чиркнул огромной спичкой. — Алешка кажный год у бабки Степаниды наговор на скотину брал, пять лянов – и живи без хлопот. И шло, сталть, все у него справно: коровы пасутся, а сам Алешка ветер в штабеля закладывав по сторонам поплевыват. От… А заговор тот на опояске. Как вертаться зачнет, так поправит опояску, затянет туже – и коровы, что и не видать, где пасутся, как милые тут как тут. А по этому году… — Емеля со вкусом затянулся своею самокруткою, — Алешка передумал идти к бабке Степаниде. Восхотел пять лянов уберечь. Решил, сталть, и так сойдет.

Прислужник поставил перед Багом блюдо с ошеломляющей порцией изумительно пахнувшей жареной рыбы, жареную же картошку, посыпанную сверху укропом, — в отдельной тарелке, и еще в одной – груду соленых огурцов и маринованного чеснока. И убежал за чайником.

«Однако!» – устрашился принятых в Кеми норм питания Баг, но вслух ничего не сказал и вооружился палочками.

— От… — продолжал между тем за соседним столом Емеля. — Раз погнал, сталть, Алешка стадо на верхний луг, а сам приляг в тени да и засни. Сморило его. Просыпается: а коров и нету! Луг есть, деревья есть, а коров – нету! Куда бечь, что делать? Хватился Алешка за опояску и ну затягивать. Раз затянул – нейдут коровы. Малость пожди, другорядь тяни – нейдут. Он пуще тянет – ничего. Поди ж ты! Алешка, сталть, думат: видно, зря я деньгов-то пожадничал, новую опояскуне взял, а эта вовсе негодна стала. А коров не иначе полевик попутал. От… Хвать Алешка моциклет да припусти к бабке Степаниде с поклоном, мол, прости дурня! С пол-ли проедь – глядь, а ему встречь коровы шуруют как шальные, что твои кони! От… Сталть, пока парень спал, животина далеко разбежись. А как зачал Алешка опояску теребить, коровы давай назад бечь. А он про то не знат, пуще опояску тягат. Скотина ровно ополоумевши была стала. От ить как быват!

— Ибо сказано: «Служите Господу Богу вашему, и Он благословит хлеб твой и воду твою!» – раздался тут звонкий голос.

Все, включая Бага, обернулись.

У дверей в харчевню уже некоторое время стоял, прислушиваясь к рассказу, невысокий преждерожденный в длинном буром халате на меху – видно было, что халат не первой новизны, но ухаживают за ним любовно, со всем тщанием. Да и великоват был халат тот своему владельцу – худому, Баговых лет мужчине, на лице коего, украшенном аккуратными, переходящими в бородку усами, неугасимым внутренним огнем горели большие карие глаза. Меж глаз брал начало внушительный нос удивительно правильной формы. Через плечо худого была перекинута объемистая сума.

— Долгих лет вам, Михаиле Юрьевич! — неповоротливые с виду мужики резво вскочили из-за стола – грохнул неловко задетый табурет – и стали отвешивать низкие поклоны вошедшему. — Долгих лет!

Названный Михаиле Юрьевичем споро сорвал легкую шапку с копны русых волос и ответно поклонился им.

— Сидите, сидите! — потом внимательно взглянул на Емелю. — Жена-то как, траву пьет?

— Пьет, Михаиле Юрьевич, а то как же.

— Ну смотри мне, — прищурился Михаиле. — Если обманываешь, велю клизмы травяные ставить. Сказано: «Сеющему правду – награда верная». Да и здоровье – не шутка! — сделал несколько легких шагов и оказался рядом с Багом. Пахнуло духмяным ароматом сушеных трав. Цепко глянул на него. Склонил голову в поклоне. Представился:

— Михаиле Большков, здешний лекарь, — ловко сбросил к ногам суму. В суме зашуршало и на два голоса звякнуло.

— Багатур Лобо, странник, — в тон ему отвечал слегка опешивший Баг.

— Имеете интерес к тутошним красотам или же до святых мест добираетесь? — спросил Михайло, наклонившись и внимательно вглядываясь в лицо Бага.

— Да всего понемногу, — Баг слегка отодвинулся назад.

— Так, — Большков скользнул на ближайший табурет и ухватил Бага за левую руку. Баг мягко попробовал освободиться, но вотще: Большков вцепился крепко. Для такого субтильного человека хватка была поистине железной. — Сидите спокойно, не напрягайтесь! Сказано же: «Господь создал из земли врачевства, и благоразумный человек не будет пренебрегать ими». Так, — пальцы Михаилы, темные от постоянного взаимодействия с травами, забегали по Багову запястью, выискивая пульсы, легко надавливая и на некоторое время замирая. — Так! — в третий раз сказал он сосредоточенно. — Печенка шалит.

«Эрготоу…» – подумал Баг. Пальцы поменяли положение, снова замерли.

— И сердчишко что-то частит, — доложил лекарь. — Дайте другую руку.

«Принцесса…» – подумал Баг, покорно протягивая правую.

— Ну и общее переутомление.

«Жизнь…» – подумал Баг.

— А так все хорошо. Удивительно крепкий организм, — заключил Большков, пробежавшись одновременно по пульсам на обеих руках. — Рекомендую обезжиренный кумыс по шэну три раза в день в течение месяца, больше отдыхать… — Нахмурил лоб. — Может, есть смысл попробовать пиявиц, сиречь гируд, для общего оживления печенки.

Бага аж передернуло: «Опять пиявицы?!»

— Что? — пристально глянул Михаиле. — Не любите?

— Не люблю, — признался Баг с содроганием. Воспоминания о розовых пиявках были еще слишком свежи. — Терпеть не могу.

— Тогда травяной сбор попробуем, — легко отказался от пиявок лекарь. — Траву попьете пару месяцев, все как рукой снимет.

Прислужник поставил перед ним на стол высокий стакан с молоком. И плошку с халвой.

— Главное, драгоценный преждерожденный, это правильное и своевременное питание! — подняв палец, сообщил Михаиле и заложил в рот маленькую порцию халвы. — Вот вы посмотрите: ну что вы едите, а? Да, рыба полезна. В ней фосфор. И картошка организму не вредит. Но в таких количествах!.. — он замотал головой. — Невообразимо! Эти дети лесов и полей, — лекарь кивнул на соседний притихший стол, — едят что попало и во множестве. Но сказано: «Здоровый сон бывает при умеренности желудка»! А они целый день лопают сало цзинями, — за соседним столом виновато потупились, — лечи их потом! — Михаиле погрозил соседям. Отпил молока. — Сказано же: «Не пресыщайся всякой сластью и не бросайся на всякие снеди; ибо от многоядения бывает болезнь, и пресыщение доводит до холеры, и от пресыщения многие умерли, а воздержанный прибавит себе жизни», — значительно глядя на Емелю, произнес лекарь. Цитаты так и сыпались. Емеля попытался сделаться меньше. Вотще.

«Какой занятный человек, — думал Баг, наблюдая за разглагольствующим лекарем Большковым. — Как все же богата Ордусь вот такими, простыми и знающими людьми, всем сердцем прикипевшими к любимому делу!» На душе делалось все более покойно, смутные мысли и тревоги сами собой отходили на задний план, как будто между ними и Багом встал весь путь между Александрией и Кемью.

Михаиле Большков между тем от порицания многоядения перешел к превознесению прелестей родного края.

— А ведь какие наши места благодатные! Чего тут только нет! Травы какие! Для человека сведущего просто загляденье! — лекарь живо подхватил с полу суму и вывалил из нее на стол груду приятно пахнущих, шелестящих мешочков. Ноздри его большого носа страстно затрепетали. — Только посмотрите: и плаун-баранец растет, и березка бородавчатая, и трифоль, — приговаривал он, любовно перекладывая мешочки с места на место, — и водяной перец, и спорыш, и мать-и-мачеха, одуванчиков вообще полно, и пижма, и сушеница топяная, и тысячелистник, и чернушка, и… — Михаиле извлек из сумы склянку с какой-то темной жидкостью. — И калган… — закончил он задушевно, ласково поглаживая емкость. — Ну не лепота ли?

— Здорово, — согласился Баг, покончив наконец с половиной рыбы на блюде и убирая палочки. Взялся за чайник. В чашку потекла почти черная ароматная жидкость. — А вот про такую травку, или, может, корешок, или еще что – «лисья рыжинка», не слышали ли вы, преждерожденный Большков?

— Рыжинка? — лекарь нахмурил лоб. — Рыжинка… Лисья? — переспросил он. Баг кивнул.

Большков снова погрузился в суму. Долго там шуршал, сосредоточенно бормоча: «…приготовляющий лекарства делает из них смесь… рыжинка… рыжинка…» На свет появилась еще одна склянка, побольше, в ней копошились потревоженные пиявки. — Точно не хотите? — ткнул он пиявками в сторону Бага. — А то как по заказу есть свежие.

— Гм… Может, Емеля хочет? — с опаской спросил Баг. Михаиле заинтересованно обернулся, но лишь топот да стукнувшая дверь были ему ответом: грохоча сапожищами и подхватывая мешки, пятерка бородатых преждерожденных с неясными воплями вынеслась вихрем прочь, на улицу.

— Нет, про рыжинку лисью не слышал, — помотал русой головой лекарь. — Первый раз слышу про такое снадобье.

Да что ж за рыжинка такая?!

Приятно отяжелевший от обильной пищи Баг вышел из «Пустынника Онуфрия» и, коротая незначительное время, оставшееся до прибытия сампана, медленно двинулся через реку по узким мосткам – слева расстилалась богатая мелкими островками Кемская губа, а справа, на омываемом двумя протоками острове побольше, высился Собор Успения Пресвятой Богородицы. Баг замедлил шаги, любуясь строением. На ум пришли строки великого Су Ши…

— Красота!

Баг живо обернулся.

Недалеко от него стоял, опираясь на перила, незаметно подошедший преждерожденный, неясного возраста: низенький, явно склонный к столь порицаемому лекарем Большковым чревоугодию – круглое лицо его лоснилось в лучах солнца, зайчики прыгали по стеклам небольших круглых очочков; маленькие, слегка заплывшие глазки с большими мешками под ними смотрели, однако ж, внимательно и цепко; преждерожденный как-то приторно улыбнулся Багу, огладил длинную, по пояс, бороду и кивнул на собор.

— Красиво, говорю.

— Да, — согласился Баг, удивляясь простоте и открытости местных жителей: в Александрии обратиться вот так запросто, без надлежащего приветствия и серьезного повода, к человеку незнакомому было немыслимо – разве что к прислужникам в харчевнях да в лавках, да и то прибавив вначале непременное «простите, что беспокою вас». Так на то они и прислужники. — Очень красиво.

— Хоть и новодел, а все равно сердце тает, — нежданный собеседник размашисто перекрестился на ярко горевшие на солнце кресты. — Старый-то сгорел в начале восемнадцатого столетия, — пояснил он. Ткнул коротким пальцем в сторону собора. — Но стоял аккурат тут же.

Баг промолчал. Взглянул на часы.

— Из столиц к нам? — поинтересовался толстяк.

— Из Александрии, — коротко ответил Баг. «Вот ведь какой любопытный…»

— На острова?

— И не только.

— Путешествуете?

«Ну что пристал?!»

— Да.

— Могу показать сказочно красивые места, — оживился, блеснув очками, толстый. — Покажу, где ловят и заготавливают знаменитую беломорскую сельдь. У меня свой катер недалеко…

«Милостивая Гуаньинь, да это, похоже, самодеятельный местознатец, мечтающий получить с приезжих несколько лянов!»

— Нет, спасибо, — Баг повернул к берегу.

— Нигде такого больше не увидите! — устремился следом за ним толстяк. — Никто вам больше такого не покажет! — ухватил Бага за рукав.

«Экий хищник!»

В столь упорной навязчивости усталому Багу померещилось даже нечто подозрительное – словно, проведав, что Баг из самой Александрии, сей чуждый церемоний подданный загорелся идеей заполучить его во что бы то ни стало.

— Вот что, преждерожденный, — Баг решительно, одним движением высвободился. Строго, неприязненно посмотрел на приставалу. — Лов сельди меня не интересует. Всего наилучшего.

Толстый поспешно отступил.

— Ну ладно, ладно! — услышал издали Баг, ступая на гранитную набережную. — Но если что, спросите на Савватьевской дом Виссариона!

«Десять Яньло тебе повсеместно…» – гневно подумал Баг.

С трудом было проклюнувшееся приличное настроение оказалось подпорчено. Баг повернул к морскому вокзалу.

Из-за навязчивого лысого преждерожденного он немного запоздал: водометный сампан уже притерся боком к широкой ленте причала и немногочисленные прибывшие шли навстречу ланчжуну и берегу. Баг шагнул было к кассе купить билет, но тут взгляд его остановился на удивительно знакомой фигуре: фигура приближалась сбивчивой трусцой и вослед ей поспешали еще четверо – два высоких и могучих преждерожденных в монашеском одеянии и двое пониже, в знакомых, давно не попадавшихся на глаза ланчжуну степных шапках.

— Богдан!

Забыв про билет, Баг рванулся навстречу другу; в середине причала они сошлись. Богдан, не сумев сдержать бега, врезался с налету в широкую грудь ланчжуна; Баг заботливо подхватил его.

— Еч…

— Вот и ты…

— Рад тебя видеть.

— А я-то как рад…

«До чего он осунулся! Бледный, как придворная красавица! Что за мешки под глазами!» – думал Баг, вглядываясь в лицо сановника.

«Ну вот, теперь все будет хорошо… Теперь, когда он приехал…» – думал Богдан, улыбкой отвечая на взгляд.

Бежавшая следом за минфа четверка почтительно остановилась поодаль.

— Ты погано выглядишь, — разжав объятия, сообщил честный человекоохранитель Богдану, — совсем изнурил себя покаянием. Дрожишь весь и дышишь еле-еле, а ведь пробежал всего ничего. Нет, еч, вот вернешься домой, и я заставлю тебя заняться здоровьем. Душа – она, знаешь ли, в теле держится. Начнем с гимнастики, потом перейдем к копьям…

— Ладно, ладно, — согласно махнул рукой Богдан и отер обильный, несмотря на прохладу, пот со лба. — Обязательно пофехтуем. Потом, все – потом…

— Да ты посмотри, на что ты похож! Ровно явившаяся днем душа умершего! Какое «потом»…

— Баг! Баг! — остановил его минфа. — Подожди… Ты узнал о том, что я просил?

— Про Кипяткова?

— Какого Кипяткова?

— Ну ты же сам мне словесное описание послал…

— Ну?!

— Так это преждерожденный Кипятков Ким Семенович, начальник отдела жизнеусилительных средств Лекарственного дома Брылястова. У меня к нему куча вопросов. Только что он здесь-то делает? Йошка… — Баг осекся, потом хмыкнул и продолжал: — Его доверенная помощница сообщила, что Кипятков сейчас где-то на байдарках плавает.

— Так вот оно что… — на бледном лице Богдана отразилась деятельная работа мысли. — Ну конечно же! Теперь ясно. Стало быть, получается, лекарственных дел мастер Заговников убивает и калечит лис… — он осекся и довольно немощно хлопнул себя по лбу, а потом поправил пальцем сразу соскочившие на кончик носа очки. — Господи! Да не просто лис, а – здешних лис!

— Заговников?! — Баг непонимающе уставился на Богдана. Интонация, с коей еч произнес «здешних», его просто поразила. «Что же это за лисы тут? Особо крупных размеров? Со слона, что ли?»

— Ну здесь, на Соловках, этот… Кипятков назвался паломником Заговниковым. Крестьянином с Кубани. А на самом деле он здесь ставит ловушки на лис, а потом… — Богдана передернуло, — что-то вырезает из них.

— Вырезает?.. — Баг тоже начал понимать. — Так вот откуда берется «лисья рыжинка»!

Теперь уже настала очередь Богдана смотреть на друга с недоумением.

Присев на грубую каменную лавочку, каковые в изобилии были натыканы по сторонам причала, и нисколько не замечая текущего из гранита тяжкого холода, ечи наперебой принялись делиться сведениями и предположениями; Богдан рассказал Багу о поисках того, кто резал лис, умолчав, правда, о Жанне, а Баг – о своем неудачном частном расследовании, — также не обмолвившись ни про смерть Кати Ци, ни про принцессу-студентку. Потом Богдан спохватился, неловко вскочил и представил ланчжуну своих молчаливых спутников: тангутов, а также Бориса и Арсения. С последним Баг раскланялся подчеркнуто любезно: в свое время человекоохранителю повезло взять несколько уроков «смертельной животухи» и он не понаслышке знал, какое это трудное, изнуряющее бойца искусство. Чтобы достичь такого уровня постижения «животухи», какого достиг Арсений, требовались годы упорных тренировок и недюжинное упрямство, а стойкие в достижении цели люди всегда вызывали у Бага безусловное уважение. Он и сам был таким.

Вэймины, почувствовав в Баге степняка, были, очевидно, обрадованы встрече, на лице младшего даже проступила скупая улыбка; старший лишь потеплел глазами: гнетущая его внутренняя забота не позволяла пока большего.

— …И выходит, что этот самый Кипятков, прикидываясь Заговниковым, который год уж паломничает на островах, на самом деле охотясь на здешних лис, — разглагольствовал Богдан, методично вышагивая взад и вперед перед скамьей, на которой рядком сидели тангуты, Арсений, Борис и Баг. — Что-то у лис вырезает… наверное, то самое, чем лиса вырабатывает поцелуйное зелье, не зря ж именно после поцелуя, когда жидкости телесные начинают обмен, мужчины рассудок от страсти теряют… — последние слова Богдана прозвучали как-то не в меру напряженно и уж слишком тихо, будто сам с собой разговаривал. Баг покосился на друга, но ничего не спросил.

— Негодяй… — процедил сквозь зубы Богдан. Он с трудом сдерживал удивительно сильную неприязнь, необъяснимым образом охватывавшую его всякий раз, когда мысль хоть о малейшем вреде, наносимом милым рыжим созданиям, приходила ему в голову.

— А из вырезанного, предположительно, и делает потом «лисью рыжинку» для «Чар», — увлеченно подхватил Баг. Надо же, как все сразу прояснилось, стоило только им с ечем вновь сойтись вдвоем. — Это и есть междусобойный секрет жизнеусилительного отдела, которого, пожалуй, не ведает и сам Брылястов… Ишь ты – режет живых на пилюли…

Старший тангут скрипнул зубами; младший, сорвав шапку, уткнулся в нее лицом.

— Одного не понимаю, — вдруг негромко, задумчиво проговорил минфа. — Явно ведь Кипятков знал о свойствах здешних лис только после того, как одна из них к нему женщиной явилась и… поцеловала. Отчего ж поцелуй не подействовал на него надлежащим образом? Как он противостоит женским… то есть – лисьим… лисьим чарам?

На несколько мгновений воцарилось недоуменное молчание. Потом Баг хлопнул себя по колену.

— Что? — встрепенулся Богдан.

Баг поманил его пальцем. Богдан наклонился.

— У него необычайная любовная направленность… — шепотом поведал Баг.

Богдан медленно выпрямился; на лице его отобразилась лихорадочная умственная деятельность. Мгновение он пребывал в задумчивом оцепенении – а потом хлопнул себя ладонью по лбу.

И сразу поправил очки.

— Вот что, еч, — вклинился Баг. — Давай-ка поедем на острова и от души поговорим с этим самым Кипятковым-Заговниковым. Он ведь в больничном покое отдыхает?

— Да, надо положить этому конец, — решительно махнул рукой Богдан. — Идемте!

— Так уж сампан ушел, преждерожденный Богдан, — прогудел Борис. — Их тут два бегает… Через полтора часа следующий.

Жажда действия переполняла Богдана, ноне вплавь же добираться до Соловков. «А что… — мелькнула и исчезла шальная мысль, — да хоть бы и вплавь!»

— Не доплывешь, — проницательно усмехнулся Баг, глядя на друга, вперившего взор в исчезающий на горизонте силуэт сампана. — Да и как он сбежит, в гипсе-то?

— Никуда не денется, — подтвердил Арсений. — У больнички двое наших остались.

Не нашедший что возразить Богдан устало опустился на скамью.

— Ты что-нибудь ел сегодня, драг еч? — наклонился к нему Баг. — Может, рыбки жареной? Тут недалеко превосходная…

— Не время сейчас есть! — воодушевленный новой мыслью, Богдан снова вскочил. — Время вершить справедливость!

14-й день девятого месяца, четверица, несколько позже

Над закрытыми вратами в высоком заборе из толстых, потемневших от времени некрашеных досок кривовато висела широкая дщица, покрытая красным, местами облупившимся лаком. На ней изрядно выцветшими иероглифами значилось: «Персиковый источник». Баг и Богдан со товарищи довольно долго добирались сюда, в самый дальний конец Савватьевской улицы, медвежий угол Кеми: буквально в десяти шагах отсюда в незлобиво плещущие о каменистый пологий берег студеные воды Кемской губы врезался дощатый длинный причал, по обе стороны коего были привязаны промысловые катера; причал скрывался за подходящим к самой воде забором.

— Тут, — ткнул темным пальцем в забор младший из тангутов. — Виссарионова артель.

— Сколько сюда ходили, — пробормотал старший. — Все без толку. Виссарион даже на порог не пустил. Плохой мальчик. Балованный…

— Только, еч, — Богдан положил руку на плечо уже собравшемуся от души стукнуть ногою во врата Багу, — ты это… Мы все же частные лица. Нельзя нам своевольничать. Если не пустит хозяин в дом, мы ничего не сможем с этим сделать.

Баг хмыкнул, но ногу опустил.

— Извини, еч, но у тебя от переживаний в голове помутилось. — Баг назидательно поднял вверх указательный палец. — То справедливость бежишь вершить, то вдруг робеешь… Значит, так: усматриваю человеконарушение. А именно: насильственное содержание в клетке живого существа, предположительно… — он обернулся к тангутам, поправился, — то есть, как стало достоверно известно со слов родственников – разумного и владеющего членораздельной речью, а значит – пользующегося всеми правами императорского подданного, коего человекоохранительные органы обязаны защищать. Действия же указанного Виссариона Неистовых уверенно классифицирую, согласно имеющих силу уголовных уложений, как противуправные. Налицо преступление, и мы обязаны положить ему конец. Кроме того, — Баг принялся загибать пальцы, — истязание животных, сокрытие от науки и общественности удивительного природного явления, утеснение в рабочую скотину вольного животного без согласия последнего, а равно и его родных… Да я тебе сейчас десяток статей накидаю!

— Кто бы сомневался, — пробормотал Богдан. — Чтоб ты да статей не накидал…

— Имеем право официально вторгнуться в пределы частного жилища без разрешения хозяев, — заключил Баг.

— Да, но… — Богдан разрывался между долгом честного, беспристрастно следующего букве закона минфа и щемящим чувством жалости к лисичкам. — Письменное повеление соответствующих органов…

Баг начал терять терпение:

— Ты что, землепашец? Может, дояр местный? Или столичный сановник этического надзора? Да ты и есть этот самый орган! Пиши повеление, тридцать три Яньло! — и честный человекоохранитель выхватил из сумки лист бумаги и отцепил от пояса письменные принадлежности.

— Но такого еще не случалось. В уложениях о таких случаях ничего не говорится…

— Вот и будет тебе прецедент, — хищно улыбнулся Баг. — Войдет в историю как «Прецедент Оуянцева». Даже Цинь Ши-хуан – и тот поначалу был первым[178]. Ладно, — он окинул взглядом собравшихся, — под мою ответственность, еч.

— Вот так, вот это – так! — с надеждой на лице закивал младший тангут, но тут же умолк под тяжелым взглядом старшего.

— Нет. Под нашу ответственность, Баг, — Богдан согласно махнул рукой. Будь что будет!

— Все правильно, преждерожденный Богдан, — успокаивающе прогудел Борис. — Невместно нам здесь такое.

И Богдан написал.

И Баг забарабанил во врата.

— Иду-иду! — донесся из глубины двора голос, послышались торопливые шаги, стукнул засов, створка врат отодвинулась с легким скрипом, и в открывшемся проеме показалось… лоснящееся лицо низенького приставалы, утром предлагавшего Багу свои услуги по части осмотра красот здешних мест.

— А! — расплылся приставала в приторной улыбке. Сверкнули очочки. — Вы все же решились взглянуть на сельдь, драгоценный преждерожденный! Вы не пожалеете, не пожалеете! Нигде такого больше не увидите! — тут его взгляд упал на стоявших за спиной ланчжуна мрачных тангутов. — А эти – зачем? Эти пусть уходят! Прочь, прочь!!

— Покайся, Виссарион… — проскрипел Вэймин Кэ-ци, но совершенно не желавший каяться Неистовых, с лица которого мгновенно пропала вся приветливость, кинулся поспешно закрывать врата. Створка, однако, не шла: Борис прислонился ко вратам плечом, тесня Виссариона назад. Тот покраснел от натуги и некоторое время, елозя короткими ногами по земле, пытался противостоять мощному напору бывшего осназовца, а потом, видя, что проход становится все шире, внезапно отскочил назад – врата распахнулись, глухо стукнувшись о забор, — и с удивительной резвостью припустил назад, к стоявшему на отшибе большому срубу, сложенному из вековых деревьев.

— Управление внешней охраны! — крикнул ему вослед Баг. Мимо вихрем пронесся Арсений; мастер «смертельной животухи» опоздал на какое-то мгновение: с истинно лисьей стремительностью непостижимо юркий для своего сложения Виссарион уже успел вбежать в дом и захлопнуть за собой толстенную, окованную металлическими полосами дверь. Лязгнул засов. Арсений с налета обрушился на дверь и отскочил: выстроено было на совесть.

Взорам вошедших за забором открылось обширное пространство: ото врат к дому пролегала вытоптанная в начинающей желтеть траве тропинка, по левую руку высился длинный, ветхий на вид сарай – в окнах виднелись линялые мятые занавесочки и, кое-где, худосочные цветочки, — а по правую, там, где в губу уходил причал, громоздились бочки и ящики, и рядом с ними возилось несколько фигур в однообразных серых одеяниях.

Подойдя поближе, Богдан с ужасом увидел, что это отнюдь не форменные или рабочие халаты, нет – серый цвет не был изначально присущ одеждам изможденных людей, сосредоточенно колдующих над изрядным уловом первосортной сельди: дотла выгоревшая на солнце, просвистанная сырыми солеными ветрами, перенесшая, верно, много сотен стирок и сушек одежда попросту утратила всякий вид и цвет, там и сям видны были небрежные заплаты и свежие прорехи.

Завидев Богдана, высокий мужчина, трудившийся с краю, с отчетливым хрустом разогнулся и улыбнулся чистой, счастливой улыбкой; худое лицо его покрывала нездоровая бледность, лишь на скулах горели розовые, лихорадочные пятна. Отряхнул руки от чешуи и, сложив их церемонно перед грудью, поклонился.

— Добро пожаловать, драгоценный преждерожденный! — полным неподдельной радости голосом приветствовал он минфа. — Добро пожаловать в наш райский уголок! — И он весело засмеялся.

Прочие – такие же худые, если не сказать тощие, бледные, с лихорадочным румянцем мужчины – тоже оставили свою работу и наперебой стали приветствовать пришедших.

— Присоединяйтесь к нам, останьтесь в мире спокойного блаженства, — призывали они, кланяясь. — Будете с нами жить в роскоши и довольстве, — говорили они, показывая на полуразвалившийся сарай.

Богдан ошеломленно отступил.

— Что это, еч? — шепнул он подошедшему Багу.

— Не знаю, — внимательно вглядываясь в радостных людей в лохмотьях, отвечал ланчжун. — Не знаю, но ничем хорошим тут и не пахнет. Помнишь пиявок?

Богдан машинально, не будучи в состоянии отвести взор от ловцов сельди, кивнул.

— Очень похоже, — Баг задумчиво полез в сумку за сигарами. — Будто их опиявили.

— Лисье омрачение, — глухо пояснил Вэймин Кэ-ци. — Они думают, что живут в райском месте. Что одеты в шелковые одежды. Что едят жирную и вкусную пищу. А на самом деле… — Тангут, взглянув на сарай, сокрушенно покачал головой. — Велика сила нашей тетушки. Ох, велика…

— Вот оно что-о… — протянул Богдан. «А как он меня сюда зазывал-то… — вспомнил Баг. — Неужто хотел таким же сделать? Вон они у него какие все хилые – кожа да кости. И откуда силы берутся работать! Это он меня, значит, на подхват мыслил поставить… Еще бы, такого здоровяка, как я, приспособить к сетям или к разделке – это вам не цзинь бананов. Аспид!»

— А ты еще повеление писать робел! — в сердцах воскликнул он; Богдан покаянно сник. — Ну, где этот скорпион? — Баг оставил сигары в покое: потом! — Преждерожденный Арсений, что там с дверью? — крикнул он. Послушник Арсений развел руками: дверь стояла мертво.

— Вы сначала пройдите в хоромы, — простер руку в сторону дома высокий мужчина. — Поклонитесь Дарующему счастье наставнику, равному Небу, и он в щедрой милости своей примет вас в наши райские кущи. Он добрый!

Баг еще раз оглядел убогие райские кущи, ветшающие окрест, и решительным шагом пересек двор. Богдан с тангутами поспешали следом. Борис остался у врат.

— Ну что, — со вполне мирским интересом посмотрел на него Арсений, — в окно полезем?

— Полезу только я, — решил Баг. Повернулся к Богдану: — Оформлять Бориса и Арсения во временные вэйбины как-то… гм… несообразно, еч. Послушники же… Так что полезу я, — несколько потерявшийся Богдан только кивал. Необычайная слабость охватила его. Холодный пот застилал взор, струился по спине. — Отомкну дверь, а уж тогда зайдем все, — Баг молниеносным движением извлек из-за пазухи тяжелый боевой нож, крутанул его в воздухе и обрушил рукоять на ближайшее стекло. С жалобным звоном посыпались осколки. Локтем высадил щерящиеся в раме острия и ужом скользнул внутрь.

Открыл.

Вошли.

Все.

Чего уж тут… Еще Учитель говорил: «Коли я поступил неверно, то пусть, пусть Небо отринет меня!»[179].

Дом оказался обширен и сумрачен: свет не горел нигде. Многочисленные комнаты поражали показной, вычурной роскошью обстановки: казалось, некий человек с воображением попугая натаскал сюда самые разные предметы мебели, отбирая их только по одному признаку – чтобы было подороже. В углу одной из комнат, больше похожей на склад, среди нагромождений самого разнообразного добра, высились пирамидами нераспакованные коробки с «Керуленами» последней модели; рядом, в огромном сундуке обнаружился целый клад чохов в связках – Баг даже присвистнул. Он мысленно прикинул, сколько же должен весить этот сундук: немало, ох немало! Раньше ланчжуну никогда не доводилось видеть столько монет одновременно, да и к чему это – бумажные ляны куда удобнее, и ни один здравомыслящий человек не станет таскать с собой более двух связок мелочи: тяжело, а уж хранить их дома в таких количествах… Вообще ни на что не похоже.

Виссарион Неистовых нашелся в громадном пахучем подвале, в особой комнатке, спрятавшейся за огромными, едва не до потолка, бочками с сельдью – те рядами уходили во мрак, и фонарик, который Баг запасливо вытащил наверху из ящика таких же, совершенно новых, высвечивал лишь ближайшие две-три. Хитроумный проход обнаружил Арсений: случайно натолкнулся на узкий лаз между бочками, почти у самой стены. Лаз, причудливо петляя, привел к довольно хлипкой двери, из-за которой пробивался свет.

Дверь Баг высадил одним ударом и застыл на пороге.

В дальнем углу небольшой, почти квадратной комнаты с низким потолком, пол которой был застелен роскошными коврами, обнаружился и сам равный Небу наставник: Виссарион Неистовых, широко расставив руки в стороны, закрывал собой нечто, похожее на вделанный в стенную нишу домашний алтарь.

— Не пущу!!! — взвыл дарующий счастье, когда дверь с грохотом пала. — Прочь!!!

Баг шагнул к нему, освобождая проход остальным. В комнатке сделалось тесно.

— Управление внешней охраны, подданный Неистовых, — представился честный человекоохранитель. — Ланчжун Багатур Лобо, — он надеялся, что спросить у него пайцзу Виссариону в голову не придет: пайцзу Баг специально оставил в ящике стола своего кабинета, ведь расследование мыслилось исключительно частным. Но равному Небу наставнику, противному толстяку с заплывшими жиром глазами, было не до верительных грамот.

Эта жирная кошка в темной комнате сама знала, чье сушеное мясо сожрала.

— Прочь!!! Вам не дано!!! — брызгал он слюною на Бага. — Изыдите!!! — подхватил с ковра огромный разделочный нож и замахнулся. — Она моя!! Только моя!!!

Баг отступил на четверть шага в сторонуи, когда чудовищное лезвие с шипением разрезало воздух в том месте, где он только что стоял, ткнул Неистовых пальцем в мягкий бок. Не сдержавший движения Виссарион, теряя тесак, растянулся на коврах прямо под ногами у Бориса, который тут же уселся на него сверху и деловито принялся вязать заранее припасенной веревкой. Виссарион дернулся и затих.

И тут все увидели, что же прикрывал собою толстяк.

В просторной нише, в окружении разнообразных амулетов – свисающих с гвоздиков или попросту наклеенных на стену – покоилась большая, сплетенная из прутьев клетка, и в клетке той лежало на боку удивительное существо: по виду – совершенно лиса, заросшая длинной, ослепительно белой шерстью, кое-где свалявшейся в неопрятные сосульки; от шерсти исходило мягкое, но вполне заметное сияние.

— Почтенная тетушка… — с дрожью в голосе вымолвил старший тангут, опускаясь на колени перед клеткой; младший пал рядом с ним, по щекам его катились слезы. — Зачем вы, почтенная тетушка… Мы так долго вас искали…

При звуке его голоса существо в клетке с трудом подняло голову и уставилось на тангутов. Богдан, не отрывавший от удивительной лисицы изумленного взгляда, был готов поклясться, что огромные темные ее очи тоже наполнились слезами, а мордочка сморщилась и губы дрогнули в… улыбке?! Богдан почувствовал, что все плывет перед глазами, и только огромное усилие воли помогло ему не упасть. А может, крепкие руки Бага поддержали; минфа не смог потом вспомнить.

Лисица между тем зашевелилась, с трудом поднялась на дрожащие лапы и просунула нос сквозь редкие прутья. Стало видно, что у нее не один хвост – несколько! Так сразу сосчитать их было затруднительно, но теперь Баг готов был поверить на слово, что их – и впрямь девять. Два нервно подергивались, один стоял торчком – видимо, от радости; остальные бессильно обвисли. Слезы текли по мордочке преждерожденного чуда природы и капали на распластанную по дну узилища шелковую подушку, на ложе заточения.

«Какая же она старая», — содрогаясь от жалости, подумал Богдан.

— Теперь мы вместе, почтенная тетушка, — бормотал Вэймин Кэ-ци, — теперь мы снова вместе…

Вдруг будто кто-то невидимый подрубил передние лапы лисе, и она, чуть не ободрав нежный нос о жесткие прутья, склонилась… в поклоне!

Тангуты, стоя на коленях, дружно поклонились в ответ, а когда подняли головы – лиса без сил свалилась на бок, еле заметно шевеля многочисленными хвостами.

— Мы поможем тебе, почтенная тетушка, мы освободим тебя. — Старший тангут живо вскочил на ноги и принялся обрывать со стены амулеты; Вэймин Чжу-дэ сгребал бумажки и мешочки в кучу, и когда с этим было покончено, принялся ожесточенно их рвать в мелкие клочки; очень быстро в комнате не осталось ни одного целого амулета.

Лисица – должно быть в последнем усилии – вновь подняла голову и по комнате понеслось еле слышное, почти воздушное:

— Спасибо-о-о-о-о…

Вслед за этим исходящее от шерсти лисы сияние стало понемногу меркнуть и сама она начала таять, растворяться в воздухе, — несколько мгновений, и клетка опустела. Лиса исчезла.

И тут минфа почувствовал, как комната и все, находящиеся в ней, плывут прочь от него – дальше и дальше, кружась в безумном хороводе. Темнота обступила Богдана.

14-й день девятого месяца, четверица, поздний вечер

— Ну-ну, драгоценный преждерожденный, — услышал Богдан незнакомый голос. — Пора прийти в себя. Пора! — удивительно мерзкий, выворачивающий наизнанку запах ломанулся минфа в ноздри, и он открыл глаза. Прямо перед собой он увидел слегка опухшее лицо с удивительно правильным носом, на редкость красными глазами и неподдельно приветливой улыбкою. Лицо слегка качалось в мутном пространстве. «Наверное, я еще не очнулся», — подумал Богдан и на пробу спросил:

— Где я?

И попытался подняться.

И увидел Бага.

— Еч…

— Не вставай, — руки Бага, мягко, но твердо легли на плечи встрепенувшегося напарника, прижимая его к мягкому ложу. — Тебе сейчас нельзя вставать. Ты весь утыкан иголками. Тебе надо полежать часик, пока лекарь не закончит свое дело.

— Лекарь?

Вновь, оттеснив Бага, перед ним явился красноглазый.

— Здешний лекарь Михаиле Большков, к вашим услугам, драгоценный преждерожденный. Лежите, не вставая. У вас огромная потеря жизненной силы. С Божьей помощью, мы сейчас немного ее восстановим, но вам еще с пару седмиц придется принимать травы и являться ко мне на прием. Выпейте вот это, — и лекарь подсунул Богдану под нос огромную кружку, от которой исходил упоительный аромат трав.

Немного позже Баг расскажет Богдану, как тот, потеряв сознание, рухнул на пол рядом с Виссарионом. Сгорая от беспокойства, Арсений с Багом выволокли бесчувственного минфа из душного погреба на свежий воздух, но ни похлопывание по щекам, ни прысканье воды в лицо не принесли никаких результатов: Богдан не желал возвращаться к действительности. Потерявший обычную невозмутимость Баг совсем было растерялся, но вовремя появившийся из недр сруба Вэймин Кэ-ци поведал: здесь, в Кеми, обитает известный своими воистину небесными талантами молодой, но крайне знающий лекарь по имени Михайло Юрьевич Большков, и до сего дня не было еще такой хвори – от сердечной до желудочной, — каковую он не смог бы распознать и обуздать. «Так где же этот Большков, где?! Ведите!» – вскричал Баг и, подхватив на руки бессознательного сановника, ринулся вослед указывающему дорогу тангуту. У врат тело минфа перехватил Борис, считавший своим долгом следовать вместе с ними. Младшего тангута, сотрясавшегося в беззвучных рыданиях по ушедшей из мира тетушке-лисе, да Арсения, сидевшего рядом с уложенным возле поленницы Виссарионом – равный Небу наставник больше не брыкался, вел себя тихо, — в «Персиковом источнике» было более чем достаточно.

Лекарь Большков жил в некотором удалении от Кеми – как ни торопись, а даже самым быстрым шагом полчаса требовалось. В конце пути Богдан стал подавать признаки жизни: тихо простонал и шевельнул рукой; Баг обнадежился было, но тут тело минфа сотрясла крупная, с ног до головы, дрожь, и он снова затих. «Уже рядом, — махнул рукой Вэймин Кэ-ци. — Почти пришли».

И они снова поспешили вперед, стараясь не потревожить и не растрясти сановника.

У последнего поворота тропинки, за которым, по словам тангута, их взорам наконец-то должно было открыться жилище кемского лекаря, Вэймин Кэ-ци чуть не налетел на чьи-то ноги, беззаботно торчащие из кустов. Ноги были обуты в крепкие, не новые, но ухоженные сапоги желтой кожи и при ближайшем рассмотрении оказались принадлежащими худощавому мужчине в немного великоватом буром халате на меху; удобно вытянувшись во весь рост, он лежал в кустах лицом вверх и, приоткрывши рот, еле слышно посапывал. Рядом громоздилась объемная чересплечная сума.

Чуткий нос Бага уже на подходе уловил могучие алкогольные пары, исходящие от спящего. Тот был пьян, как самый последний житель Разудалого Поселка.

«Этим займемся потом, а сейчас…» – забегали лихорадочные мысли, и тут Баг осознал, что лицо безмятежно пребывающего в несообразном отдохновении человека, одетого в, мягко говоря, великоватый ему халат, лицо, сладко запрокинутое и несколько преображенное неотмирным состоянием, представляется ему тем не менее весьма знакомым. Он покосился на тангута, как-то смущенно топтавшегося подле сапог лежащего, — тот посмотрел виновато. «Что? — бешено крикнул Баг, — что?!» Вэймин Кэ-ци хотел было ответить, но ланчжун остановил его жестом: он уже вспомнил краткий и странный лекосмотр в привокзальной харчевне «Пустынник Онуфрий».

Лежащий перед ними худой преждерожденный и был хваленый лекарь Большков.

Гнев застлал глаза. Баг, почти утеряв контроль над собой, собрался пнуть ногой в бок нерадивого лекаря: беспечный пьяница, валяющийся в кустах вместо того, чтобы врачевать недуги, мерзкий скорпион, да я тебе сейчас собственноручно закачу таких огромных прутняков – вот кусты какие рядом, мигом наломаю потолще и посучковатей! ты в жизни больше не сядешь! Но тут тангут мягко тронул его за рукав. «Это бывает, — сказал он, — надо отнести его к жене. Она умеет разбудить». — «Да толку от него, от такого!» – горячился Баг. «Лекарь Большков может врачевать в любом состоянии, — уважительно поведал крепкий, ровно кремень, Вэймин. — Надо только разбудить».

Делать нечего, и они продолжили путь уже с двумя телами на руках – правда, лекарь Большков, когда Баг перебрасывал его через плечо, не приходя в себя, разразился грозным призывом: «А вот кто со мной биться?!», но тут же затих, возобновил радостное сопение и лишь умильно заулыбался во сне.

Хутор Большкова выплыл из леса буквально через пять минут, являя взорам налаженное хозяйство загородного жилища: в обширном огороде рядами стояли парники, в одном, высоком, издалека через пленку угадывался обильно плодоносящий банан; рядом с крыльцом деловито топтались с кудахтаньем многочисленные куры; из крашенной зеленым будки при виде пришельцев вылезла, волоча за собой длинную цепочку, мелкая, вполне мирная псинка и без особой охоты обложила их невнятной собачьей руганью. Впрочем, при этом она приветливо и даже радостно рубила воздух хвостом. Отлаяв положенное, собачка подсеменила к Багу и стала обнюхивать свисающего с его плеча хозяина.

На стук в дверь из избы явилась молодая темноликая женщина («Лизавета, жена», — шепнул тангут) в просторном темном халате и рогатой кике: концы платка воинственно торчали вверх и вперед. Увидев самозабвенно посапывавшего Большкова, она укоризненно поджала узкие губы, а потом уронила грозно: «Почто принесли? Несите, где взяли!» Поклонившись, тангут объяснил ей причину их столь внезапного прихода, и, едва глянув на бледное лицо Богдана – его опустили на лавочку у избы, и Баг присел рядом, держа друга за руку, — Лизавета покачала головой, тяжело вздохнула, буркнула: «Ждите», — и скрылась в избе.

На свет были извлечены воронка и глиняный кувшин, в коем плескалась некая жидкость без запаха. Борис, следуя немногословным указаниям темноликой хозяйки, уложил пьяного лекаря на траву, вставил ему в рот воронку и через нее принялся заливать в организм Большкова содержимое кувшина. «Держите», — буркнула Лизавета Багу, и тот сел лекарю на ноги. Отставив опустошенный кувшин, Борис прижал к земле руки Михаилы.

Результат не заставил себя ждать особенно долго: с минуту Большков лежал спокойно, а потом ужасно задергался, пытаясь освободиться; простор давно склонившегося к вечеру дня прорезал громкий полупридушенный вопль. Куры в ужасе шарахнулись прочь и где-то за домом по ошибке заорал петух.

Дав мужу всласть и от души подергаться, Лизавета скомандовала: «Отпускайте!» Освобожденный лекарь вскочил на четвереньки и довольно живо совершил по лужайке перед домом почти правильный круг. При этом он неразборчиво мычал и как заведенный тряс головой; большое удовольствие, несомненно, от этого получала собачка, которая, звеня цепочкой, с радостным лаем следовала за Большковым по пятам.

Замкнув круг, Михаиле мученически выгнулся и его обильно стошнило на грядки с поздней капустой. Тут же к нему подскочила Лизавета: завладев ушами мужа, она принялась бешено растирать их, выкрикивая: «Пора пиявиц ставить! Пора пиявиц ставить!». Кика грозно топорщилась.

Баг чувствовал себя посетителем психоисправительной лечебницы; похоже, сходное ощущение настигло и Арсения. Один Борис понимающе улыбался, глядя на происходящее.

И точно: предпринятые темноликой Лизаветой меры оказали поразительное действие: лекарь внезапно восстал на ноги и с бормотанием «да, да, да» нетвердыми шагами подошел к бочке с водой и окунулся туда по пояс. После чего, истекая водой, протер красные глаза и сказал виновато: «Прости, Лизонька, голубушка, опять с калганчиком переусердствовал. Где хворый?» Лизавета гневно покачала рогами платка и указала на распростертого на лавке бесчувственного Богдана.

Лекарь уже вполне твердо направился к болящему, но, не доходя до него какого-то шага, внезапно остановился, прикрыл глаза рукой и возвестил испуганно: «О! Силен злой дух! Силен!» – после чего ринулся к минфа и стал подвергать его тем процедурам, которые уже были знакомы Багу по харчевне «Пустынник Онуфрий», то есть прощупал пульсы, где только мог,оттянул веко и долго рассматривал зрачки, а потом стал мять сановника в разных местах. Баг смотрел на лекаря с невольным восхищением; на глазах у честного человекоохранителя ордусская духовность вновь победила все препоны, вотще поставленные косной материей. Воистину, хотеть – значит мочь! Некоторое время воскресший Большков делал пассы руками в нескольких цунях[180] от тела Богдана; он то и дело надолго замирал над какой-то известной ему одному точкой и принимался за следующую. Потом обернулся к Багу, узнал его, приветливо поклонился и, перемежая слова уместными цитатами из Священного Писания, поведал, что сановник страдает крайним истощением жизненной энергии, вызванной внешними причинами; говоря проще, кто-то забрал часть его светлых мужских сил, нарушив тем самым гармонию Инь и Ян; это очень похоже, пространно принялся уточнять Большков, кивая самому себе, на лисье омрачение. «Вы поймите, — сказал Большков, — лиса-оборотень, вступив в сношения с мужчиной, высасывает его светлую силу независимо от того, хочет она того или нет, ибо такова ее природа. Все, что от нее зависит, — это либо, коль она злобствует, уморить мужика вконец, либо, коль она совсем даже не против, дать ему время очухаться…» Тут из избы появилась Лизавета и, придерживая дверь, распорядилась: «Заносите!» – «А! — улыбнулся Большков. — Добрая жена – счастливая доля, она дается в удел боящимся Господа!..»

…Но все это Баг расскажет Богдану потом, позже, а сейчас он смотрел на сановника с легкой улыбкой, в которой читалось облегчение, держал его голову и помогал пить отвар из трав.

— Что Виссарион? — слабым голосом спросил Богдан, когда с питьем было покончено и он откинулся на пуховую подушку. — Где он?

— Позвольте… — услышал он хриплый голос Вэймина Кэ-ци. Тангут тоже, как оказалось, был рядом: сидел на табуретке у стены. — Позвольте нам самим. Это наш мальчик. Плохой, но – наш. Вот нас двое да он – больше не осталось Вэйминов, — тангут кашлянул. — Наша почтенная тетушка удостоилась стать небесной лисой. Теперь он уж не сможет противиться справедливости. Он раскается. Мы верим.

— Правда, еч, — проверяя иглы, вколотые в предплечья друга, молвил Баг, — пусть они сами с ним разбираются. Семья – дело святое. У них такое горе, — он вспомнил Стасю и тяжко вздохнул, — траур…

— Быть по сему, — вспомнив отца Киприана, согласно прикрыл веки минфа. — Быть по сему.

Вэймин Кэ-ци поднялся с табурета и отвесил Богдану низкий поклон, потом еще один, и еще.

— Что вы, не надо… — зашевелился смущенный Богдан.

Тангут приблизился и осторожно положил сановнику на грудь кожаный мешочек на тонком ремешке.

— Возьмите это, драгоценный преждерожденный, — сказал он, — возьмите и носите, не снимая. Вы ведь теперь тоже наш родственник. Охранит от вашего… недуга, — он круто развернулся и быстро вышел; ошеломленный загадочным сообщением о новоявленном родстве Богдан, не верящий ни в какие амулеты, — какие могут быть амулеты, коли все в руках Господа нашего, — хотел было остановить тангута, но за тем уж захлопнулась дверь,

— Карма, — пробормотал Баг.

— Ну-те, — в комнате с банкой, полной гируд, появился лекарь Большков. — Постановка малых сих на соответственные места ослабленного организма будет, мыслю, весьма сообразной… Кстати, драгоценный преждерожденный Лобо, вы выяснили, что такое «лисья рыжинка»? Мне, как естествоиспытателю, это было бы очень интересно. Казалось, я знаю все снадобья, и вдруг…

Баг и Богдан переглянулись.

Богдан и Баг

Соловки, 15-й день девятого месяца, пятница, позднее утро

Покуда Богдан под надзором Бага и темноликой немногословной Лизаветы принимал лечение иглами и травами в избе Большкова, сам несгибаемый лекарь, сопровождаемый старшим тангутом, в глухую полночь отправился в осиротевший «Персиковый источник», дабы оказать посильную помощь тамошним обитателям.

Проницательный ум лекаря в конце концов определил причину резкого ухудшения состояния сановника. Престарелая, истомленная жизнью, снедаемая угрызениями совести тетушка-лисица, которую против воли удерживали в мире сем лишь многочисленные налепленные вокруг ее узилища охранительные амулеты, после того как Вэймины помогли ей освободиться, с облегчением устремилась в горние выси. Однако ж поддержание в Богдане надлежащего градуса любви к лисичкам происходило, по всей видимости, не без магического воздействия девятихвостой преждерожденной. Внезапное прерывание воздействия оказалось, как рассудил понимающий в таких делах Большков, чем-то вроде сильнейшего похмелья или, как он, пошевелив искательно пальцами, выразился, ломки.

Но, коли так, каково же теперь приходилось тем несчастным, что в течение многих месяцев, а то и лет, в полном довольстве трудились ни за грош в артели Виссариона, заготавливая ему сельдь и преумножая богатство равного Небу наставника! Есть люди, живущие под счастливой звездой, — а эти, как поэтично выразился знакомый с самыми разными сторонами жизни лекарь, столько лет тянули свое ярмо под счастливой иглой. Страшно было даже подумать, в каком они нынче могут быть состоянии. Работа предстояла изрядная. И подвижник врачевания, бормоча себе под нос цитаты из Писания, устремился к страждущим.

Вернувшись на рассвете – Богдан уже пришел в себя и они с Багом и младшим Вэймином лишь ожидали возвращения Большкова и Кэ-ци, чтобы, сообразно отблагодарив лекаря и его верную супругу, устремиться наконец в порт, — лекарь поведал страшные вещи. Из девятнадцати человек, беспробудно живших в артели, четверых он застал в бессознательном состоянии. Трое плакали навзрыд, сидя кто где, прямо на холодной, мокрой, пропахшей рассолом и рыбными отбросами земле «Персикового источника». Остальные в полном ошеломлении бродили на подгибающихся ногах внутри огороженного глухим забором пространства артели и горестно, то и дело повторяясь, перечисляли друг другу пропажи того, что, как они были уверены, тут еще совсем недавно имелось. «И фонтан украли… — говорил один. — Хитрые какие воры, даже следа не осталось…» – «А у меня в покоях золотая статуя наставника стояла, а теперь – гнилушка какая-то валяется… И сами-то покои съежились, каморкой стали…» – вторил другой, кулаком размазывая по щекам слезы. «Заместо станков новейших – багор треснутый…» – «Воздух-то какой стал вонючий, замечаете, братья?» – «Как не заметить… И воздух поперли…» – «Годами, годами наживали свое добро трудами праведными – и вот в одночасье кто-то схитил!» – «Эк нажились на нас скорпионы…» – «А наставник-то где ж? Наставнику надо пожаловаться, наставник спасет, путь укажет…»

При всем желании и старании за одну ночь Большкову не удалось опамятовать всех. Он сумел лишь наскоро прочистить чакры тем, кто лежал в глубоком беспамятстве, да успокоительными травяными настоями унять стенания и рыдания наиболее несчастных. С рассветом лекарь вернулся к себе на хутор подкрепить силы обильным завтраком – и смягчившаяся Лизавета, снисходя к его подвигу, даже позволила ему для окончательного взбодрения выпить малую чарку благоносной калгановки, на сосуд с коей усталый лекарь во время завтрака то и дело взглядывал с вожделением во взоре, приговаривая, сколь она полезна для его истомленного желудка. После чарки глаза Большкова взблеснули было, и он, протягивая сызнова руку к сосуду, изрек: «Сказал же апостол Павел: Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего и частых твоих недугов», — в ответ на что Лизавета, поджав губы, тут же ответствовала: «Человек некий винопийца бяше, меры в питии хранити не знаше, темже многажды повнегда упися, в очию его всяка вещь двоися»[181], — и быстро убрала калгановку подальше. Большков только вздохнул.

В некотором расслаблении Богдан внимал рассказам лекаря, и сердце его сжималось от сострадания. «Какое нелепое несчастье! — думал он. — Какое несообразное! Ровно из далекого-далекого прошлого вдруг вынырнуло пузырем… и лопнуло, чуть прикоснулся хоть один нормальный, не омраченный подданный извне». И все же оно, это мелкое остаточное несчастье горстки помраченных и заблудших людей казалось таким незначительным, таким мелким в сравнении с вечными, общими, всеобъемлющими проблемами… например, с проблемой чар… лисьих… ровно сам «Персиковый источник» по сравнению со всей бескрайней Ордусыо.

Конечно, добросовестного законника казус «Персикового источника» ставил в щекотливое положение. Собственно говоря, танским кодексом было предусмотрено наказание за всевозможное колдовство, и хотя соответствующая статья давным-давно уж не находила применения, она традиционно перепархивала из издания в издание этого основополагающего правового текста[182].

При желании ее можно было вменить виновному именно сейчас; действия Виссариона вполне истолковывались как магия с целью добиться безудержной любви своих трудников, а вдобавок – извлечения из той любви неправедного дохода. «Опять любовь… — думал Богдан. — О, сколь она многолика…» Ему отчаянно не хотелось привлекать Виссариона по этой статье. После короткой внутренней борьбы, внешне никак не проявившейся, он и впрямь решил дать старшим тангутам возможность разобраться с племянником по лисьей линии самим. Их так мало осталось в роду. Двое. Лишать их вновь обретенного младшего родственника и нарушать тем их траур по почившей тетушке было бы нечеловеколюбиво. «Учитель, когда ловил рыбу, удил, но не забрасывал сеть, а когда стрелял птиц, не бил тех, что сидят на земле»[183], — в который раз вспомнилось Богдану.

Шло к десяти утра, когда человекоохранители, сопровождаемые послушниками, отплыли наконец из Кеми на Соловки. Тангуты остались вразумлять Виссариона да помогать по мере сил Большкову.

…В больничный покой Богдан вошел один. Коротко поприветствовав недужных, он сразу прошел к койке мрачного Кипяткова, чуть поклонился ему и без обиняков перешел к делу.

— Преждерожденный Павло Степанович, — сказал минфа, назвав лисоубийцу тем именем, под коим он известен был на Соловках. — С вами хочет поговорить с глазу на глаз отец Киприан.

Тон Богдана был суховат – честный минфа не смог с собою совладать. Проистекавшая из частичного помрачения безрассудная любовь к лисьему племени исчезла в нем со смертью тетушки-лисы, но обычное, сообразное сострадание к убиенным никуда не делось.

Кипятков вздрогнул.

— Вы не возражаете? — спросил Богдан, глядя Кипяткову в глаза.

Тот помолчал, а потом, видно все поняв, тихо сказал:

— Нет…

И тогда дюжие Борис и Арсений, чутко дожидавшиеся за дверью, по знаку Богдана вошли в покой и взялись за ручки ложа Кипяткова с двух сторон. Играючи подняли и под любопытными и несколько удивленными взорами болящих понесли наружу. В одном из пустовавших покоев уже ждали архимандрит и Баг.

Некоторое время никто не решался начать разговор. Беспомощно распростертый на своем одре загипсованный Кипятков тоже молчал, лишь переводя взгляд с одного из присутствовавших на другого; настоятель, как у него водилось в минуты раздраженного напряжения, ходил из угла в угол, метя рясою пол; Баг присел на одну из незастеленных, по случаю отсутствия недужных, коек и время от времени оглаживал скрытый в рукаве халата футлярчик с сигарами, несколько маясь от желания закурить, но не решаясь сделать это в больнице да еще и в присутствии архимандрита; Богдан, прислонившись к подоконнику, полустоял-полусидел: стоять не было сил, сидеть не позволяло волнение.

— Почто осквернил светлый остров сей пролитием крови? — наконец спросил отец Киприан. Голос его был глухим и чуть хрипловатым от сдерживаемого гнева.

Сидящий в постели начальник отдела жизнеусилительных зелий мгновение словно бы не понимал вопроса. Потом его губы дрогнули – но он так и не нашелся что ответить. Лишь опустил глаза и понурился.

— Несообразно, подданный Кипятков, — очень ровно проговорил Баг.

Тот лишь вздрогнул, услышав свою настоящую фамилию.

Потом все же поднял голову и, пылая глазами, воззрился на владыку.

— Это же животные! — крикнул он. — Оборотни! Твари!!

— Все мы твари Господни, — сурово ответил отец Киприан, — ибо Он в неизреченной милости Своей всех нас сотворил. И коли Он сотворил лис этих таковыми, что они могут для плотской любви или справедливого воздания дурным подданным хоть на краткое время становиться людьми, — стало быть, хотел, чтобы мы относились к ним, хотя бы отчасти, как к людям.

— Расскажите, как все это случилось с вами, — попросил Богдан. — Беседа наша пока неформальная, и мы не будем требовать от вас признать себя заблуждением… Мы просто хотим понять. Там видно будет.

Кипятков чуть пожал плечами.

— Что тут рассказывать… Вы, я гляжу, сами все знаете. Пять лет назад я приплыл сюда впервые. Честно приплыл с коротким паломничеством, с целью сообразных молений… но под нынешним своим именем – Заговников. Так получилось. Когда я вырываюсь из столицы, от работы, то хочу, чтобы никто и никак не мог меня найти и обеспокоить… А родом я действительно с Кубани, там моя родня, это фамилия моей бабушки по женской линии – Заговникова… И на третью же ночь ко мне явилась… — его передернуло от отвращения. — Я остался холоден к ее мерзким чарам, но… вернувшись в Александрию, ощутил, встретившись с любимым человеком, необычайный прилив сил. Это меня, как жизнезнатца, заинтересовало. Крайне заинтересовало. Не секрет, что некоторые наши подданные и множество людей за рубежами Ордуси испытывают затруднения относительно достижения Великой радости, и я, будучи лекарем и лекарственником, занятым в производстве жизнеусилителей, сразу понял, какие тут открываются горизонты. Помочь людям в таком деликатном и важном деле… Это же… это… На следующий год я приплыл сюда уже со специальной целью, снабдившись потребными научными снастями, и опять назвался Заговниковым, потому что ведь кто-то из отцов или постоянных паломников меня мог запомнить, да и в учетных листах монастыря осталась эта фамилия…

— Взять на время иное имя, если это не делается с тем, чтоб замести следы преступления, — деяние не наказуемое, — сказал Баг. — Не останавливайтесь на незначащих подробностях, подданный.

Кипятков перевел на него пристальный взгляд.

— Судя по речи, вы из Внешней охраны? — спросил он.

— Имею честь быть ланчжуном упомянутого Управления, — ответил Баг.

Кипятков чуть заметно покивал, потом повернулся к Богдану:

— А вы? Неужто и впрямь с самого начала?..

— Нет, — качнул головою Богдан. — Случайность.

— Я знал, что раньше или позже все может выплыть, потому и убивал за сезон не более четырех лисиц… кто-то да обратил бы внимание на мои ежегодные приезды, а спрятать трупы лисиц получалось не всегда – то мимо проходит кто-то, то… — он не закончил и лишь вяло шевельнул в воздухе ладонью. — Но не думал, что так быстро.

— Почему вы не действовали сообразным порядком? — спросил Баг. — Ведь против ваших лекарственных целей вряд ли стали бы возражать казенные учреждения…

— Потому что монастырь, — с тихим отчаянием произнес Кипятков. — Заниматься здесь забоем животины мне не разрешили бы ни в коем случае. А выманить лис на большую землю не представлялось возможным… да и тайна, с помощью которой я надеялся обогатить Лекарственный дом Брылястова, почти наверняка выплыла бы наружу.

— Лекарственный дом – и себя, — с укоризной подал голос Богдан.

— Да, и себя! — с вызовом выкрикнул Кипятков. — Не вижу в том ничего зазорного! Лишь полный дуцзи[184] не использовал бы такой случай! Это же золотое дно!

Отец Киприан прервал свое мерное хождение.

— Сладчайший Григорий Палама учил: «И Исаак был богат, но чрез боголюбие, милосердие и странноприимство не токмо сам получил спасение, но сделался и местом спасаемых», — проговорил он. — Не в золотом дне дело.

И вновь принялся мерить покой невидимыми под рясою шагами.

Некоторое время все молчали. Потом Баг сказал:

— Продолжайте, пожалуйста.

— Изысканиями я установил, что возбудительный состав производится в лисьих надпочечниках, а затем быстро поступает в кровь и через оную – в слюну, каковую лисица и впрыскивает затем при поцелуе, — заговорил Кипятков. — Я предположил, что вытяжка из надпочечников и должна послужить искомым лекарственным зельем… так и случилось. Лекарство прошло все положенные испытания! Единственное, чего я не сказал чиновникам, — это то, что годятся тут надпочечники совсем даже не любой лисы. Только лис-оборотней, обнаруженных мною здесь… на земле, между прочим, вашего светлого острова, владыка! Я же ваш остров от оборотней чистил попутно!

— Ну-ну, — сказал архимандрит. — Некоторые литераторы тоже повадились одно время Иудин грех в подвиг возводить. Мол, если бы не предательство, Христа Бога нашего не распяли б и Он бы не прославился, — так слава Иуде, вот истинный герой… Оставим это. Лучше уж оставим. Не то я, не ровен час, разгневаюсь…

— Оставим, — покорно кивнул Кипятков; перед перспективой такого поворота он сразу стушевался. — Но что мне светские власти могут вменить в вину, вот чего я не понимаю? Недозволенную охоту на лис? — он издевательски оскалился, глянув на Бага.

Тот медленно поднялся с койки.

— Вас интересует лишь ваша формальная вина? — тихо, но с явной угрозой спросил он.

Богдан сделал другу успокаивающий жест рукою.

— Дело в том, что вы, подданный Кипятков, встретили удивительное чудо природы. А чудеса природы обязательно содержат в себе много непознанного. Коль скоро дающее могучий эффект и баснословную прибыль лекарство вы производили из чуда, у него, у этого лекарства, вполне могли быть – и действительно оказались – совершенно непредсказуемые последствия употребления. Но ни вы не озаботились этими размышлениями, ни казенным медикам не дали такой возможности, ибо не ввели их во все обстоятельства. Понимаете? Непредвиденные последствия. Вы их предвидеть, по всей видимости, не могли. И проверяльщики тем более. Но вы обязаны были задуматься о том, что странное явление вполне, и даже почти наверняка, может вызывать очень странные последствия, — и обязаны были быть куда осторожнее. Это с формально-правовой точки зрения. О морали я пока не говорю.

— Что за последствия? — с несколько высокомерным недоумением спросил Кипятков. — Я все проверял самым тщательным образом! Да и потом…

— Есть такая вещь – карма, — сказал Баг, подойдя к койке Кипяткова вплотную; Кипяткову пришлось задрать голову, чтобы смотреть ему в лицо. — Может, слышали?

— А с другой стороны, — вступил Богдан, — в Ордуси живет довольно много людей, которые являются потомками тех, кому когда-то, давным-давно, достичь славы или благосостояния бескорыстно и старательно помогли именно те самые лисы, коих вы сейчас с таким отвращением назвали тварями. Кто-то из этих потомков ведает о том, кто-то нет, кто-то хранит эти сведения как семейные предания… А все равно. Карма. По вашей милости эти люди, принимая ваше замечательное лекарство, сами того не ведая и полагая, будто знают, что принимают – все ведь на вкладыше написано, лисья, понимаете ли, рыжинка! — поедали части зверски умерщвленных вами же лис-оборотней, дальних потомков тех, коим обязаны своей нынешней жизнью и положением. И потом благодаря этому поеданию любили – и зачинали!

— Боже… — пробормотал в полной растерянности Кипятков; он начал понимать.

— Междусобойные сведения! — издевательски отчеканил рассвирепевший Баг. — Секрет производителя! Золотое дно! Одни на весь мир!! Вашими заботами за последние полтора года в Ордуси умерло двенадцать детей!

— Что? — едва слышно просипел Кипятков.

— Двенадцать новорожденных детей! Двенадцать! Воздаяние!!

Кипятков сгорбился и спрятал лицо в ладонях. Плечи его несколько раз крупно вздрогнули.

И вдруг Баг понял, что больше говорить нечего. И предъявить, с точки зрения формального права, Кипяткову действительно, в общем-то, нечего. Во всяком случае, соизмеримого с последствиями его деяний.

Разговор вдруг окончился.

«Не бил тех, что сидят на земле…» – как пульс, билось в голове Богдана.

Отец Киприан вновь прервал хождение.

— Что ж… — проговорил он. — Кажется, все. Вы узнали то, что вам, драгоценные человекоохранители, было потребно… Сей узнал то, что ему давно надлежало знать. А дальше – Господь рассудит. Буду молиться, вопрошать и думать. Светским властям тут, я мыслю, и впрямь не с руки…

Ни Баг, ни Богдан даже не попытались возразить. Переглянулись. Богдан неловко поднялся с подоконника, и ечи пошли к двери.

Но уже на пороге Богдан не утерпел, осененный новой мыслью.

— Послушайте, подданный Кипятков, — проговорил он, обернувшись. Лекарственник так и сидел, сгорбившись и спрятав лицо в ладони. — Послушайте. Я не понимаю. Вы сами сказали, что были уверены: раньше или позже вас вычислят. Вы же умный человек… И тем не менее раз за разом продолжали ездить сюда сами. Неужели не могли перепоручить кому-то? Я знаю, у вас есть… э… чрезвычайно близкий и преданный друг. Хотя бы с ним через раз… Это же вдвое продлило бы вероятный срок, в течение коего вы могли рассчитывать оставаться незамеченными. Не так ли?

Кипятков отнял ладони от лица и поднял на Богдана взгляд. Лицо было белым, а взгляд – безжизненным.

— Вы и это про меня уже успели выяснить… — проговорил он. — Да, у меня есть очень близкий и очень преданный друг. Вы женаты? — вдруг спросил он Богдана.

Тот растерялся:

— Да…

— Странно. Не завидую вашей жене, — бледные губы Кипяткова на миг растянулись в слабой улыбке. — Вы послали бы ее вместо себя на трудное, неприятное и опасное дело?

Мгновение Богдан осознавал. Потом кровь бросилась ему в лицо.

— Простите, — тихо сказал минфа. — Я не подумал.

Баг мягко тронул его за локоть.

— Идем, еч…

Они ушли, и Кипятков остался в покое наедине с отцом Киприаном. О чем они говорили – никто никогда не узнал.

15-й день девятого месяца, пятница, вторая половина дня

Проводив друга до его пустыньки, дабы тот после всех передряг и треволнений последних суток отдохнул там в уединении, Баг, раз уж судьба направила его в святые места, решил поклониться Соловецким святыням и пешим ходом двинулся на северо-запад, к Тибету и пагоде Чанцзяосы. Не мог он не посетить храма.

Обещал вернуться к вечеру: попрощаться. Сегодня же последним рейсовым сампаном ланчжун собирался возвращаться в Кемь и далее – к месту службы.

Оставшись в одинокой тиши, минфа с наслаждением улегся в гроб и смежил веки. Снаружи царила тишина; ветер, бушевавший над островами в последние дни, утих, и темные тучи повисли неподвижно, встав, ровно вкопанные в небо.

Уже в полусне Богдан вдруг вспомнил об амулете. Он уважительно взял амулет у тангута, понимая, что тот предложил свой дар от чистого сердца, и даже, чтобы не обижать честного Вэймина, повесил, как и следовало, на шею – хоть и не верил в подобные народные средства. Кожаный мешочек невесомо и удобно располагался сейчас в ложбинке на груди минфа и совсем не мешал.

«Он сказал, — Богдан принялся восстанавливать в памяти слова тангута, — что амулет охранит от недуга, но что имелось в виду? Увеличит силы? Но я ничего не чувствую. Не допустит до потери сил? Но каким образом?»

Потом ему пришло в голову, что это противулисий амулет.

Тангуты, большие доки в общении с оборотнями, могли придумать и такое.

«Не хочу ничего делать против них, — понял Богдан. — Некрасиво… Будь что будет. — Он чуть улыбнулся сам себе. — Если она захочет прийти – пусть приходит. Повидаемся…»

Он снял амулет и, приподнявшись во гробе, кинул его в дальний угол. Снова лег, сложил руки. В голове его сладко зашумело.

Он проснулся от запаха ее духов.

Открыл глаза.

В пустыньке было уж почти темно, и он едва смог различить тоненький, будто мерцающий во мраке, женский силуэт. Жанна стояла на коленях возле его ложа и в ожидании с улыбкой вглядывалась ему в лицо.

— Ты… — тихо сказал Богдан и тоже улыбнулся. Он понял: он ждал ее. — Вот и ты.

— Спасибо тебе за… доверие, — так же тихо ответила она. — Пока на тебе был амулет, я не могла войти. Не бойся, я не причиню тебе никакого вреда. Я пришла поблагодарить тебя… и через тебя – твоего друга за то, что вы сделали для мамы и для нас, — легким, пролетающим движением ладони она поправила сбившуюся на лоб прядку светлых волос. — И попрощаться.

— Попрощаться? Почему?

— Я соблазнила тебя в святом месте, во время покаяния и, наверное, буду наказана. У нас не было иного выхода, но… все равно это плохой поступок. Я понимаю… К тудишэню прибыл с приказом от Небесного Владыки Святой Савватий, и тудишэнь велел мне собираться. Нынче ночью меня призывают держать ответ.

— Господи, Жанна…

— Нет-нет, не говори ничего. Все правильно.

Феоктистова щель, подумал Богдан. Вся наша жизнь – Феоктистова щель. Делаешь то, что должен, то, что нужно, — но это всегда имеет теневые стороны и следствия, никогда не бывает иначе… и за отброшенные твоими поступками тени всегда грядет расплата.

— Я очень благодарна тебе, — проговорила она. — Мы все благодарны.

— Тебе покаяние… — пробормотал Богдан. — Мне покаяние… Кипяткову… Виссариону тоже покаяние… Так, глядишь, и спасемся все вместе.

— Наверное, — согласилась она. Помолчала, потом лицо ее на миг сделалось ожесточенным. — Только Кипятков ваш – дурак. Со своими микроскопами и скальпелями… Злой и нетерпимый дурак. Мы слишком отвратительны были ему, вот он сразу и решил… резать. Чем убивать, мог бы договориться с нами.

— То есть?

— Если уж ему так нужно это его производство, попросил бы по-хорошему. Расставил бы по лесу какие-нибудь баночки, мы бы ходили мимо да поплевывали, — она смешливо наморщила нос и на какое-то мгновение вдруг и впрямь стала похожа на лисичку. — Получилось бы то же самое, только лучше. Потому что без крови, без убийств. Дети бы не умирали…

— Господи, Жанна… — потрясенно пробормотал Богдан.

Она невесомо поднялась с колен.

— Я пошла, — сказала она, но в голосе ее Богдану отчетливо послышался вопрос.

— Подожди, — сказал он. — Пожалуйста. Вернись.

Она с готовностью встала на колени сызнова. Он, поколебавшись мгновение, поднял руку и положил ладонь на ее тонкое, прохладное плечо.

— Ты хочешь? — благоговейно спросила она.

— Да. А ты?

Она улыбнулась.

— Я лиса, — сказала она, — я не могу не хотеть.

— Только не целуй меня, — попросил Богдан. — Я хочу любить тебя сам. Уж как получится… Если ты не против.

— Я влюбленная лиса, — проговорила она. — А потому не могу не хотеть того, чего хочешь ты. Но ведь… тут нельзя, ты сам говорил…

— Семь бед, — сказал Богдан, — один ответ.

— А семь радостей? — серьезно спросила она.

— Только семь? — попытался спрятаться на неуклюжую шутку Богдан.

Она ответила по-прежнему очень серьезно.

— Пять тогда… а сейчас, да еще без поцелуя… ты больше двух раз никак не сможешь. Мы, лисы, знаем такие вещи наперед.

Богдан глубоко вздохнул.

— А семь радостей – ответ вся оставшаяся жизнь, — сказал он. Подумал немножко и добавил: – А может, и дальше.

— Только не клади меня в гроб, — попросила она. — Тогда ты меня на какой-то момент туда затащил… Я боюсь.

— Нет, конечно, — сказал он. Встал. — Подожди минутку, родная, я что-нибудь постелю. Земля очень холодная.

— Я люблю тебя, — ответила она.

Когда она ушла, он вернулся на свое грубое ложе, лег на спину и некоторое время бездумно и блаженно улыбался, слепо вглядываясь в окончательно сгустившуюся темноту; душу будто опустили в теплое молоко, медовое и розовое.

Потом сознание вновь неспешно затанцевало на грани сна, и он закрыл глаза. Гроб, казалось, плыл, чуть покачиваясь, на медлительных, зыбких волнах.

И тогда, уже в полудреме, Богдану в голову пришла удивительная мысль.

А была ли на самом деле обыкновенная Жанна?

Или это промысел Божий без малого три месяца назад привел молодую лисичку в Александрию с тем, чтобы потом произошло все, что произошло, — и в конце концов Богдан попал бы сюда, на Соловки, и спас ее и ее сестер? И с помощью Бага спас бы заблудшего Кипяткова? И всех детей, которые еще многие годы – пока не иссякли бы, изведенные на зелье «Лисьи чары», все соловецкие лисы, — умирали бы и умирали… невесть от чего?

Богдан твердо знал, что сам он никогда не попытается отыскать ушедшую младшую супругу или хотя бы что-то проведать о ней стороной; и если она сама никак не напомнит о себе…

Если так случится, этот странный вопрос навсегда останется без ответа.

Так бывает в жизни: люди, казалось бы навсегда прикипевшие к сердцу, вдруг понемногу начинают опадать, осыпаться с него, будто осенние листья; они проваливаются в сумерки наступающих холодов, теряются под сугробами месяцев и лет – и ты, именно оттого, что умом все же чтишь их память и их право на уход, до смертного часа своего так и не знаешь, где они и что с ними…

Проснулся Богдан ровно за минуту до того, как снаружи раздались осторожные приближающиеся шаги, и приглушенный, бережный голос Бага спросил:

— Еч… Ты как?

— Заходи, — ответил Богдан громко. — Я не сплю.

И, чиркнув спичкой, зажег свечу.

Баг, чуть наклонившись, чтоб не удариться головой, вошел и остановился на пороге пустыньки, вглядываясь в Богдана. И явно остался удовлетворен осмотром.

— Ну вот! — сказал Баг. — Совсем другое лицо – куда мешки девались, бледность… Отдых да травы Большкова явно пошли тебе на пользу!

…Они сидели у самого входа снаружи, в темноте. Сидели и молчали. Баг курил. Тишина стояла такая, ровно ушей Бог людям вовсе и не придумывал никогда. Темными, едва различимыми призраками на фоне неба высились замершие в стылом безветрии деревья. Ночные тучи полопались, и сквозь разрывы с непостижимых высот твердо и хрупко падали долгие, ясные лучи звезд.

Как это говорил отец Киприан?

«Я вижу небо Твое, сияющее звездами. О, как Ты богат, сколько у Тебя света! Лучами далеких светил смотрит на меня вечность, я так мал и ничтожен, но со мною Господь, Его любящая десница всюду хранит меня…»

— Знаешь, еч, — вполголоса сказал Баг. — Я вот был сегодня в Чанцзяосы… поклонился, палочки возжег перед статуей Будды – и как-то на душе… Ладно. Ты понимаешь. Я одному лишь удивляюсь. Почему в древности чудеса случались гораздо чаще? А теперь… — он глубоко затянулся и как-то безнадежно шевельнул рукой. — В Ордуси еще изредка что-то… похожее бывает… и то не скажешь наверняка. А вообще-то…

Он снова затянулся и потом уж не стал продолжать.

— Странно, — так же тихо ответил Богдан.

Что-то коротко прошуршало палыми листьями во тьме и снова сделалось тихо.

— Что странно? — спросил после паузы Баг.

— Странно, что я как раз об этом же думал. И, понимаешь, мне кажется, чудо – это всегда прорыв в… в совсем иное. Чего совсем не было, а потом вдруг стало. Я думаю, ни Христос, ни Будда, ни Аллах, ни Иегова, никто… никто даже не поймет тебя, если ты скажешь: дай мне то же самое, только в десять раз больше и в двадцать раз мощнее. А весь мир вот уж несколько веков только разами и занимается. У нас вразвалочку, у варваров – с неистовством… Какие уж тут чудеса.

— Ты, часом, не Веба Вебмана начитался? — недоверчиво спросил Баг.

— А кто это? — спросил Богдан.

От: «Багатур Лобо» <lobo@mail.aleksandria.ord>

Кому: «Samivel Dadlib» <dadlib@gov.tump.tmp>

Тема: «Лисьи чары»

Время: Wed, 17 Sept 2000 10:23:45


Глубокоуважаемый господин Дэдлиб! Внимательно изучив Ваши яшмовые материалы, а также и обстоятельства, связанные с производством и составом пилюль, именуемых у нас «Лисьи чары», спешу Вас заверить, что никакой опасности для драгоценного здоровья преждерожденного Юллиуса данное средство само по себе не представляет. Просто следует не забывать о том, что в любом деле следует соблюдать умеренность – будь то каждодневный труд или каждодневная Великая радость. А еще лучше, по моему ничтожному мнению, следовать естественности и обходиться тем, что Небо дало нам при рождении, ибо лишь естественность во всем позволяет слиться в истинной гармонии с собой и с окружающим миром.

За сим остаюсь искренне Ваш,

Багатур Лобо

Эпилог

Баг, Богдан и другие хорошие люди

Соловки, 7-й день десятого месяца, вторница, вечер

Планетарные сени перед главным просмотровым залом были переполнены. Еще с утра в них установили длинные, почти что от стены до стены, лавки для тех, кто захочет прийти на торжественное открытие детища архимандрита Киприана и шанцзо Хуньдурту; стены, потолок, даже окна были убраны торжественно, ярко и просто. Сейчас на лавках не осталось ни единого свободного пуня, да и вообще народу в сенях было – негде гранату упасть.

Богдан и снова выбравшийся сюда на денек Баг, старательно теснясь один к другому, дабы занимать поменьше места, сидели во втором ряду.

Богдан то и дело оглядывался назад, в середку пятого ряда. Там, тоже стиснутые с обеих сторон возбужденными, предвкушающими достойное завершение тружений паломниками и отцами – бородатыми в черных, бритоголовыми в желтых облачениях, — сидели, тихонько переговариваясь друг с другом, оживленные и радостные Бибигуль и ее сын. Бибигуль Хаимская, к радости Богдана, уже начала меняться; взгляд ее в первые же дни работы в монастыре несколько утратил безжизненность, она прекрасно показала себя в работе с драгоценным достоянием, и Хуньдурту самым официальным образом пригласил ее для той же работы в свою кармолюбивую обитель; ныне талант и прекрасные человеческие качества Бибигуль уже никто не подверг бы сомнению. Мальчика – сдержанного, чуть застенчивого, но держащегося с удивительным для его относительно малого возраста достоинством, отпустили к маме на седмицу, и братия приняла его с распростертыми объятиями.

Сталкиваясь с Богданом, а нынче и с Багом, Бибигуль здоровалась, правда, немного напряженно. Эта миловидная, незаметно стареющая женщина и не подозревала, что оказалась здесь только благодаря минфа и что ее ждет еще одна, совсем уж нечаянная встреча.

Баг же поглядывал в другую сторону. У восточной стены, подпирая ее своими степными треухами, не обнажая по привычке головы, стояли Вэймины. Собравшиеся в сенях люди по большей части были веселы и довольны; тангуты же были просто счастливы. Придя к планетарию едва ли не за час до начала церемонии, специально, чтобы повстречаться с Богданом и в особенности с Багом, коего они не видали с памятного дня пресекновения деятельности артели «Персиковый источник» – а к обоим человекоохранителям тангуты прониклись огромным уважением, — они после сообразных поклонов поведали, что их племянник, кажется, начал браться за ум. Перестал хныкать, перестал грозить, что покончит, дабы устыдить их за свершенное над ним насилие, с собою – прямо под дверями покоя Вэйминов в странноприимном доме, перестал в полном одиночестве и безделии часами пролеживать бока в своем доме, грязном и запущенном без рабского труда помраченных, перестал собирать вещи, чтобы морем бежать куда-нибудь, например в Свенску («там меня оценят!»). Недавно тангуты заметили, как их племянник робко, пользуясь тем, что никто его вроде не видит и не заметит его неумелости, несколько минут кряду, будто примериваясь, трогал различные нелегкие предметы честного рыбацкого труда, так и оставшиеся подле пирса после того, как артель в один день и одну бедственную ночь прекратила свое существование. Перебирал в пальцах сопревшие сети, простукивал рассохшиеся бочки… Это зрелище привело обоих дядьев Виссариона в восторг, который не оставлял их до сих пор.

Доктор Большков тоже был здесь, и ему тоже было чем похвалиться. Позвякивая в суме предусмотрительно припасенной склянью с калгановкой, он поведал человекоохранителям, что его лечение помраченных артельщиков («порой весьма необычного свойства, доложу я вам!») за истекшие три седмицы дало весьма обнадеживающие плоды: не далее как три дня назад один из подуспокоившихся и подотъевшихся рыбарей вдруг замер на пути к Кемской общественной едальне (там бедняг по ходатайству Большкова кормили бесплатно – Ордусь не обеднеет, а людям надо же как-то прийти в себя), на минуту глубоко задумался, а потом сказал просветленно: «А может, воров-то никаких и не было, братья? Может, там у нас и воровать-то было нечего?» И, что особенно порадовало доктора, трое шедших с мыслителем вместе сотрудников отнюдь не кинулись его бить с криками «Святотатец!», но тоже задумались и до самой едальни не проронили ни слова.

Не было лишь Кипяткова-Заговникова. На следующий день после памятных событий Богдан пришел к нему в больницу и передал слова Жанны. «Вы могли просто договориться, Павло Степанович…» – сказал Богдан, по-прежнему, чтобы не смущать ни иных больных, ни самого лисоубийцу, называя его тем именем, под которым он был в монастыре известен. «С кем? — желчно и как-то беспомощно вскинулся больной. — С этими вертихвостками?» – «Дети бы не умирали…» – сказал Богдан и рассказал, как можно было, по словам Жанны, поставить дело.

И тогда Кипятков, к изумлению окружающих, заплакал.

Едва сняли гипс, он покинул Соловки. Что с ним стало потом – Богдан не ведал; и только Баг, приехав нынче, рассказал ему, что тот уволился из отдела жизнеусилительных зелий и отправился в одинокое покаянное паломничество далеко-далеко, туда, где его никто не знает, — в Фаворский скит подле горищи Чогори. Судя по всему, Кипятков не собирался возвращаться в Александрию. Выпуск же снадобья «Лисьи чары» был внезапно прекращен, что буквально перевернуло с ног на голову мировой рынок жизнеусилительных средств; впрочем, не вполне вразумительный, но очень эмоциональный текст, появившийся на сайге Брылястовского дома, гласил, что научники Брылястова открыли способ сделать снадобье еще эффективнее и к тому же значительно дешевле, — потому, в заботе о кошельке потребителей, и прекращены временно поставки пилюль старого образца. Фармацевтический мир замер в напряженном, близком к паническому, ожидании.

На помост в красном углу сеней вышел отец Киприан, и шум быстро заглох. Архимандрит, довольно улыбаясь, огладил бороду.

— Возлюбленные чада мои! — начал он. — Сегодня мы собрались здесь, в этот замечательный день…

Впрочем, говорил он недолго. Повторил свою излюбленную мысль о том, что всем, и рясофорам, и мирянам, вне зависимости от вероисповедания, надлежит в наше время знать, как премудро и, в сущности, человеколюбиво обустроил Вседержитель Вселенную; не просто знать, что Он это сделал, а знать, как именно, дабы с тем большим пылом и осмысленностью возносить Ему хвалы впредь. Поблагодарил всех присутствующих и отсутствующих за их бескорыстный труд. А закончил так:

— А теперь, чада мои, поскольку шанцзо Хуньдурту, дабы не повторяться, от своего слова отказался и просто попросил меня поблагодарить вас всех и от его имени…

Сидящий в первом ряду шанцо покивал.

— …Есть для нас еще подарок. Честь сказать напутственное слово и распахнуть перед нами врата просмотрового зала… по совету одного из присутствующих здесь достойнейших людей… предоставлена другому достойнейшему человеку, можно сказать, герою, и к тому же старому моему другу и единочаятелю. А он, в свою очередь, оказал нам честь и от сей чести не отказался.

Слегка смутившись оттого, что немного запутался в честях – впрочем, все поняли отца Киприана правильно, — архимандрит повернулся к боковому входу и глянул пригласительно.

В сени вошел звездопроходец Непроливайко.

Он не слишком изменился с тех времен, когда его фотографиями пестрели журналы и газеты. Лишь поредели и вовсе поседели волосы да немного обрюзгла фигура; да очи сделались тусклыми и словно бы тоже поседели. Как у Бибигуль.

Он приехал на Соловки один. Совсем утратившая, по слухам, былую красу супруга его, иссушенная несообразными страстями и нескончаемо лелеемыми обидами, бывшая звезда синематографа Зирка Мнишек безвылазно жила ныне в их Каракорумском имении и не захотела сопроводить мужа даже теперь, когда он с благодарностью откликнулся на зов старого еча и друга.

Богдан, не сводивший глаз с Бибигуль Хаимской, видел, как женщина вздрогнула, как заметался ее взгляд, ища пути к бегству. Вотще: лавка с обеих сторон была так полна, что ни малейшей возможности бегства не осталось. Тогда женщина съежилась, пытаясь стать как можно менее заметной, и опустила вспыхнувшее лицо.

Непроливайко кашлянул. Он тоже слегка смущался – видно, давно не выступал, сидя затворником в имении. Все же он был хорош; Богдан так и видел его перед пультом в рубке планетолета, с умопомрачительной скоростью несущегося в черной мертвой бездне вдогон металлсодержащему метеориту – молодого, решительного, уверенного, азартного, полного жизненных сил.

— Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, — глуховато и неторопливо начал Непроливайко, — наука гадала долго. А когда выяснила это доподлинно, оказалось, что это не так уж важно, и интересно лишь специалистам. Гораздо важнее понять…

И тут он заметил Бибигуль и мальчика.

Он потерял дар речи. Он потерял дыхание. Он побледнел.

Богдан и Баг видели, что Бибигуль, на миг вскинув на него взгляд исподлобья, тут же вновь спрятала глаза. Ее лицо пылало.

Мальчик смотрел на героя неотрывно.

— Гораздо важнее понять, — глухо и отрешенно продолжил Непроливайко, — для чего нам этот самый Марс. И тогда уже в каком-то смысле неважно, о Марсе ли, который даст нам новые знания, идет речь, или о новом заводе, который даст нам новые тонны стали или новые модели «Керуленов», или… Что мы будем делать с этими знаниями и этими тоннами? Что те, в чьих руках окажутся эти знания и эти тонны, дадут с их помощью другим людям? Всем людям? И тогда… тогда уже встает самый главный вопрос, из которого все прочие вытекают: для чего нам мы сами? А получается так, что общего ответа нет. Каждый отвечает на него согласно своей вере…

Он запнулся, и стало ясно, что он опять потерял мысль. Его глаза,прикованные к Бибигуль, наполнились тоскою. Они стали живыми.

В зале царила гробовая тишина. Казалось, никто не дышал.

— Мне давно уже нельзя летать… — едва слышно проговорил звездопроходец. — Но как дорого бы я дал, чтобы хоть раз еще увидеть Марс… эту красоту… странную красную красоту… и показать ее тем, кого люблю.

Он замолчал и провел ладонью по лицу.

— Спасибо, — отрывисто сказал он и, рывком повернувшись, быстро вышел из сеней через ту же боковую дверь.

Рокочущая смутным восторженным рокотом толпа снова свела их вплотную уже в просмотровом зале. Бибигуль все же не убежала после того, как все повставали с мест, чтобы перейти в зал. Впоследствии Богдан узнал, что убежать не дал ей настоявший пойти в главный зал мальчик, горевший желанием увидеть все красоты небесного устройства.

А может, и не только этим желанием. Никто никогда этого не узнал.

Их внезапно вынесло друг на друга, и оба замерли, словно окаменев. Потом Бибигуль, ровно и в первый раз, дернулась было в сторону, чтобы уйти и покончить наконец с этими обжигающими встречами; но Непроливайко сделал шаг к ней – и она снова замерла, глядя на него испуганно и… и помраченно, завороженно, как, верно, трудники «Персикового источника» глядели на своего Дарующего счастье наставника, равного Небу.

А он, как помраченный, глядел на нее – и сделал еще шаг. Маленький-маленький.

И она шагнула ему навстречу.

…Нашпигованный хлесткой снежной крупой темный ветер, бивший с севера весь день, к вечеру затих. Богдан в расстегнутом тулупе, с непокрытою головою спустился с крыльца и, набрав полные пригоршни сверкающего в лучах фонарей снега, окунул в него горящее лицо.

Народ, оживленно переговариваясь, смеясь, даже кое-где напевая, расходился. Скрипел свежий снег и слева, и справа; и на запад, и на восток разбегались свежепротоптанные тропки и цепочки следов.

— Вот они, — тихо сказал Баг, тронув друга за плечо. Богдан обернулся; с его бровей, подтаивая, падали крупинки снега. Вынул из кармана минутой раньше аккуратно уложенные туда очки и торопливо пристроил их на носу.

Держа мальчика за руки с двух сторон, от главных врат планетария медленно спускались по дощатым ступеням робко счастливая Бибигуль и недоверчиво счастливый Непроливайко.

Мальчик сиял. Он старался держать себя в руках, он напускал на себя сдержанность и даже суровость – но он сиял, и это было заметно хоть с горы Тайшань, хоть с околоземной орбиты.

Перед Багом и Богданом троица остановилась. Мальчик, которому мама давно представила человекоохранителей как своих старых знакомых, уже не мог сдерживаться больше. Ему позарез надо было с кем-то поделиться.

— Это мой папа, — громко сообщил он.

— Как замечательно, — не сговариваясь, хором ответили ечи.

— Он великий космонавт, — сказал мальчик. С гордостью покосился на отца. — Я буду, как он. Великим космонавтом.

Глядя на него, в это нетрудно было поверить.

Мальчик аккуратно вынул одну свою руку из маминой ладони и назидательно выставил указательный палец в сторону отца.

— Но раз уж ты там живешь, денег нам все равно, пожалуйста, не присылай больше, — сказал он вежливо, но твердо. — Мы сами.

— Я понял, — дрогнувшим голосом ответил Непроливайко.

Освободившейся рукою Бибигуль несмело, чуть скованно погладила искрящееся от снежной пыли плечо звездопроходца. Тот повернулся к ней, и они понимающе переглянулись, разом будто помолодев на полтора десятка лет.

СПИСОК РЕКОМЕНДОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Алимов И. А. Китайский культ лисы и «Удивительная встреча в Западном Шу» Ли Сянь-миня // Петербургское Востоковедение. Вып. 3. СПб., 1993. С. 228–254.

Васубачдху. Учение о карме. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2000.

Островская Е. А. Тибетский буддизм. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001 (в печати).

Ермакова Т. В., Островская Е. Л. Классический буддизм. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999.

Категории буддийской культуры. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2000.

Китайская геомантия. Сост., вступ. статья, пер. с англ., комментарии и указатели М. Е. Ермакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1998.

Мартынов А. С. Конфуцианство. «Лунь юй». В 2 тт. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.

Море значений, установленных святыми. Факсимиле ксилографа, изд. текста, предисл., пер. с тангутского, коммент. и прилож. Е. И. Кычанова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1997.

Пу Сун-лин. Странные истории из Кабинета Неудачника. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2000.

Тон люй шу и. Уголовные установления Тан с разъяснениями. Цзюани 1–8/ Пер., введ. И коммент. В. М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999; Цзюани 9 – 16 / Пер. и коммент. В. М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.

Торчинов Е. А. Даосизм. «Дао-Дэ цзин». СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999.

Торчинов Е. А. Даосские практики. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.

Торчинов Е. А. Философия буддизма Махаяны. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001 (в печати).

Хольм Ван Зайчик Дело победившей обезьяны

Несколько дней кряду My Да был печален, и Учитель спросил его о причинах.

— Старший сын моих соседей почтителен и трудолюбив, — сказал My Да. — Родители нарадоваться на него не могут. Но на прошлой седмице я встретил его в лесу: он воткнул в землю черпак для очистки отхожих мест и воздавал ему почести, будто это поминальная табличка в храме предков. Я хотел отобрать у него черпак, но мальчик стал визжать, царапаться и кусаться, а когда я отступил, поведал, что черпак – это подпорка Неба и если она упадет, Небо опрокинется. И я подумал: не таковы ли мы все?

— My Да познал половину истины, — сказал Учитель. — Пусть же познает и другую половину: у каждого человека внутри свое Небо, и у каждого такого Неба – своя подпорка. Благородный муж бережет чужие подпорки, какими бы странными они ему подчас ни казались, потому что любой, в ком опрокинулось Небо, становится нечеловеколюбив и перестает понимать справедливость.

— А встречаются люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки? — спросил My Да.

Учитель вздохнул и отвернулся.

Конфуций «Лунь юй», глава 22 «Шао мао»

Дошедшие до нас списки “Лунь юя” (“Суждений и бесед”) насчитывают двадцать глав. Двадцать вторая глава, представлявшая собою, по свидетельству некоторых древних комментаторов, квинтэссенцию конфуцианской мудрости и написанная Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины, считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-ху-анди (221–209 гг. до н. э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость и культуру. Однако мы не исключаем, что в руки столь пытливого исследователя и неистового коллекционера, каким был X. ван Зайчик, каким-то образом мог попасть текст драгоценной главы. Его домашняя библиотека до сих пор закрыта для посторонних, и лишь правнуки ученого посредством весьма длительных и утонченных процедур ежедневно оспаривают друг у друга честь стирать с ксилографов и свитков пыль – и не пускать к ним чужаков (здесь и далее – примеч. переводчиков).

Багатур Лобо

Александрия Невская, Управление внешней охраны, 4-й день двенадцатого месяца, первица, вторая половина дня

Воробей – по-зимнему плотный, обстоятельный такой воробей – бодро и с достоинством прыгал по подоконнику, время от времени на мгновение замирая, чтобы, наклонив голову, глянуть блестящим любопытным глазом на Бага и скороговоркой чирикнуть ему что-то на своем воробьином языке. Воробей протоптал в слегка подтаявшем снегу целую дорожку. Баг наблюдал воробья из окна кабинета Антона Чу уже несколько минут и был готов поклясться, что видел точно такого же прошлой зимой несколькими этажами выше, в окне своего кабинета. Хотя тому и не было никаких очевидных свидетельств – воробей в положенные природой сроки сменил оперение, но лицо… Тут Баг задумался: лицо? А что ж у него, у воробья? Морда? Это у Судьи Ди[185] — морда. Да и то… Как-то несообразно звучит, непочтительно: морда. Физиономия? Варварское слово… Обличье? Этим понятием, строго говоря, охватывается весь внешний вид, вплоть до цвета обуви… Обуви? У воробья? Ну пусть будет лицо. Лицо у этого воробья было определенно знакомое. Эх, пришло бы еще тогда в голову сложить его членосборный портрет… Да что это со мной?! Какой, три Яньло, членосборный портрет воробья?! Амитофо…

Воробей, будто услышав последнюю Багову мысль, разразился в его сторону особенно длинной речью.

Баг не ответил. Чаяния воробья были очевидны: прошлой зимой, во время некоторого затишья меж распутыванием двух не особенно головоломных человеконарушений, у форточки своего кабинета Баг пристроил жердочку, а к ней приладил несколько проволочных крючков, куда что ни день – насаживал тонко нарезанные пластинки сала. Угощение пользовалось большим спросом у окрестных синиц; а в их отсутствие сало весело клевали сторожкие воробьи, стремительно срывавшиеся с жердочки всякий раз, когда Баг подходил к форточке поближе – покурить и заодно посмотреть на кипение птичьей жизни. Постепенно пернатые преждерожденные смелели: видя, что от человека в официальном халате их надежно отделяет двойное толстое стекло, они уж не улетали, но продолжали храбро вкушать сало, поглядывая на Бага – так, для порядка. Особенно выделялся среди воробьев один – он однажды даже пару раз тюкнул стекло клювом и глядел при этом на Бага с вызовом. Кажется, вот этот самый. Смельчак. Воробьиный Сунь У-кун… Уважаю.

«А ведь если он на меня так смотрит, да еще и выражается, можно даже сказать – кричит на меня, голос повышает, значит, тоже узнал мое… обличье… Мы определенно знакомы…»

“Вечером”, — мысленно пообещал воробью Баг и медленно поднес к стеклу палец.

“Ну смотри”. — Пичуга взглянула на Бага оценивающе, взъерошила перья и снялась с карниза прочь.

“Еще Учитель упреждал не забывать о братьях наших меньших, — укорил себя Баг. — Прямо сегодня вечером повешу им сало. Как же я так!..”

Живая природа в самых разных ее проявлениях волновала Бага сызмальства. В далеком беззаботном отрочестве он свел тесную дружбу с жеребенком по имени Муган и проводил с ним все свободное от домашних забот время, пренебрегая обществом брата, и мудрая матушка Алтын-ханум никогда не ставила этого в вину молчаливому младшему сыну, хотя окрестная ребятня и посмеивалась иногда над Багом и его трогательной привязанностью.

Не оставлял Баг своим вниманием и прочую живность. Однажды, когда соседские дети, насмотревшись страшной и кровавой варварской фильмы “Крысы атакуют”, изловили полевую мышь, повадившуюся в их юрту похлебать кумысу, и в назидательных, как им казалось, целях привязали к ее хвосту консервную банку раза в три больше самой мыши, Баг решительно выступил в защиту грызуна и, выдержав неравный бой, стоивший ему подбитого глаза, освободил пленницу… С тех пор пролетели годы, Баг заработал прозвище “Тайфэн”, а посыльные Яньло-вана забрали к себе матушку. Старший брат, кедровальных дел мастер третьего ранга, надолго исчез в дебрях необъятной сибирской тайги. Да и Муган, из жеребенка превратившись в статного норовистого коня, успел одряхлеть и в один прекрасный день продолжил свой путь в бесконечном колесе перерождений; а уж что сталось с освобожденной мышью, про то лишь Будде ведомо. Но интерес к меньшим братьям не угас, нет – скорее лишь притупился в стремительных буднях честной службы, не оставлявшей подчас времени ни на что, кроме мыслей о главном.

А к этой зиме даже и главное как-то запуталось.

Траур у Стаси. Да и студенты эти… Вот и про синиц с воробьями забыл… Баг подавил вздох и отвернулся от окна. Шло очередное практическое занятие спецкурса, который он, ланчжун[186] Багатур Лобо, по просьбе своего начальника шилана[187] Алимагомедова взялся проводить для будущих сюцаев законоведческого отделения Александрийского великого училища. Баг не чувствовал к преподаванию ни малейшей склонности и, откровенно говоря, полагал себя слишком молодым для роли наставника.

Но просьба – не приказ! — шилана и весьма теплый прием, который оказал ему дасюэши[188] отделения законоведения Артемий Чжугэ, не оставляли ему никакой возможности отказаться, не нарушая приличий. Что ж, решил Баг, опыта у меня вполне достанет, чтобы показать студентам, как выглядит повседневная работа человекоохранителя и каковы его лишенные романтики погонь и схваток будни. Об этом вряд ли рассказывают на лекциях.

Давно ли он и сам был вот таким же? Нетерпеливым, любопытным, алчущим подвигов…

Недавно. Жизнь назад.

Баг вынул из рукава кожаный футлярчик. Двенадцать его подопечных сгрудились вокруг обширного стола, за которым, уставившись в огромное увеличительное стекло на подставке, восседал ведущий следознатец Управления Антон Иванович Чу, блестя день ото дня отвоевывавшей у волос новые просторы лысиной. Сегодняшнее занятие было посвящено приемам научного разбора вещественных доказательств, и Антон Иванович показывал студентам способы сличения отпечатков пальцев без применения новейших достижений компьютерной техники, а – по старинке, подручными средствами. Пошедший было среди продвинутых молодых шепоток о том, что в век “Керуленов”, тем паче “Платиновых”, это просто смешно, Баг пресек коротким взмахом руки, и теперь студенты наперебой заглядывали через плечо самого опытного следознатца Управления внешней охраны: “А вот извольте взглянуть сюда… И сюда… Совпадение данных фрагментов позволяет с большой долей уверенности заключить…”

Баг вытряхнул из футлярчика тонкую черную сигару.

Из этих ребят выйдет толк. Увлеченные, знающие, куда и зачем идут. А трое, на взгляд Бага, имеют ярко выраженный талант к розыску. Впрочем, сейчас еще рано говорить – впереди у них четыре с половиной года, а когда они закончат великое училище и поступят на службу, им не помешает хороший наставник, вроде человекоохранителя-легенды Ионы Федоровича Ли (к коему в свое время посчастливилось попасть самому Багу), с виду неряшливого, тучного, круглый год не расстающегося с мятой шляпой заморского кроя и длинной трубкой, но – сверхъестественно наблюдательного, удивительно проницательного… а уж что Иона Федорович выделывал с боевым веером!..

— Запомните, — внушительно говорил Антон Чу, — мелочей в нашем деле не бывает!

Баг мысленно улыбнулся. Совершенно верно, не бывает. Это частенько повторял молодому, порывистому Багу и Иона Федорович, выпивший на императорской службе не одну тысячу шэнов[189] жасминового чаю. Мелочей не бывает.

Вот что должны затвердить в первую очередь явные будущие человекоохранители – Иван Хамидуллин, высокий, крепкого сложения черноволосый юноша с невыразительным лицом степняка; Василий Казаринский, едкий весельчак с большими пытливыми серыми глазами и смешно торчащими ушами, и…

И – она.

Изящная ханеянка Цао Чунь-лянь, прекрасные черты которой заставляли вздрагивать сердце Бага каждый раз, когда он ее видел.

Та самая, невыразимо похожая и в то же время не похожая на обитательницу небесных чертогов, хрустальный сон воспоминаний, принцессу императорской крови Чжу Ли.

Глядя на Цао Чунь-лянь и невольно любуясь простой и в то же время изящной прической, в которую были уложены длинные, иссиня-черные волосы девушки, Баг щелкнул заморской зажигалкой, вызывая к жизни огонь.

И девушка, словно ощутив его взгляд, единственная изо всех обернулась – глаза их встретились, сердце Бага привычно пропустило удар – и снова стала глядеть через плечо Антона Чу, а Баг наконец закурил.

Он уже не спрашивал себя: она или не она? Он уже перестал твердить себе: ну зачем, ну откуда тут может оказаться дочь императора? Он уже перестал корить себя: еч Баг, ты становишься, как говорят варвары, маниаком… видишь чуть не в каждой красивой юной ханеянке принцессу Чжу… Он уже успокоился.

Почти.

А поначалу побороть или хотя бы скрыть смятение было совсем трудно, особенно когда Цао Чунь-лянь на занятиях обращалась к нему с вопросами – а она оказалась весьма пытлива… Баг однажды вечером дошел до того, что разыскал в сети все доступные изображения принцессы Чжу и долго вглядывался в них, сопоставляя с запечатленным в памяти личиком Чунь-лянь. Да, сходство определенно было, удивительное сходство, но и только. Сказать точнее Баг просто не мог, ибо облик принцессы на портретах, равно как и то, какой он помнил Чжу Ли по их, увы, столь немногочисленным встречам, был официальный, а это – белила и румяна, черненые узкие брови, все сообразно высоким дворцовым установлениям. Цао Чунь-лянь же, казалось, вовсе не пользовалась косметическими снадобьями, да что там – ей это просто не было нужно.

Конечно, самым простым было бы оцифровать фотографию Цао Чунь-лянь с ее, скажем, студенческой книжки, загрузить в “Керулен” и с помощью несложной служебной программки сравнить с изображениями принцессы; эта мысль Багу пришла в голову одной из первых. Но честный ланчжун тут же с негодованием изгнал прочь несообразный помысел. А уж о том, чтобы вот так, запросто задать Чунь-лянь вопрос: а не вы ли, драгоценная, будете переодетая принцесса Чжу Ли, а то уж очень похожи, — Баг вообще думать не смел. Девушка же вела себя как самая обычная студентка, и ни единое ее слово или поступок не давали Багу хоть полнамека в ответ на невысказанный вопрос.

И он решил оставить все как есть. Все должно идти так, как должно. Карма. Но… сердце все равно пропускало удар.

— Ну вот и все, — сказал Антон Чу, поднимаясь из-за стола. — Так, если кратко, выглядит эта часть нашей работы. — Он взглянул на Бага.

— Большое спасибо, еч Чу, — коротко кивнул ему Баг, — спасибо, что уделили нам столько вашего яшмового времени. — Перевел взгляд на студентов. — И в заключение сегодняшнего занятия, преждерожденные, мы с вами проследуем в архив Управления, с материалами которого вы уже могли познакомиться в сети, и вы увидите, как архив выглядит на самом деле. — Баг сделал сигарой широкий приглашающий жест и повернулся к выходу.

— Драгоценный преждерожденный Лобо, — подняла руку Цао Чунь-лянь; Баг опять встретился с ее бездонными черными глазами и сердце снова ёкнуло. — Разрешите спросить, а когда у нас будет практическое занятие по какому-нибудь настоящему человеконарушению?

— Вы имеете в виду осмотр места реального преступления?

Студентка из Ханбалыка кивнула. Баг неотрывно глядел ей в глаза, и девушка опустила взгляд.

— Все в свое время.

— А можно… — начал и запнулся Хамидуллин.

— Попробуйте, — подбодрил его Баг.

— Ну… Драгоценный преждерожденный Лобо, всем известно про вашего знаменитого кота… Вот… Нельзя ли свидеться с ним и узнать о ваших приемах работы с таким помощником?

Баг усмехнулся. Приемы работы! “Обязательно расскажу Ди, какой он знаменитый”.

— Я посоветуюсь с хвостатым преждерожденным, — ответил ланчжун с улыбкой. — Думаю, что такую встречу можно будет устроить. Надеюсь, Судья выделит для этого немного времени.

Студенты хихикнули.

— А… когда?

— Не раньше чем на следующей седмице, я полагаю.

— А на этой?

— На этой, к сожалению, никак не получится.

Завтра Баг со Стасей собирались отбыть в Мосыкэ.

Буквально на несколько дней.

Отдохнуть.

Только вот не забыть бы до отъезда задать корму воробьям да синицам.


Куайчэ Александрия – Тебриз, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, утро

В дверь негромко стукнули, и в купе появился служитель куайчэ[190] — пожилой, волосы совершенно седые, ветеран скоростных перевозок, — с подносом в руке: на подносе, подле двух стеклянных чашек, исходил паром небольшой чайник, рядом с ним примостились вазочка с засахаренными фруктами и блюдце с сушками.

Коротко поклонившись, служитель сделал шаг к столику и принялся было располагать на нем принесенное, как взгляд его упал на черно-белый траурный Стасин халат, и рука, уже подхватившая сладости, дрогнула.

— Прошу меня простить, — склонил служитель в поклоне голову. — Пожалуйста, извините. — И неслышно вышел, унося вазочку прочь.

Баг ободряюще улыбнулся Стасе и взялся за чайник.

Куайчэ в направлении Мосыкэ[191], некогда – самой южной княжьей резиденции, — отправлялись из Александрии каждые два часа; пролетая расстояние от столицы до Мосыкэ за сто сорок минут, они делали короткую остановку и разбегались дальше, к городам и весям, поселкам и поместьям, крупным промышленным центрам и речным портам – на юг, в глубь необъятных ордусских просторов.

Баг бывал в Мосыкэ нечасто. Жизнь его была подчинена императорской службе, и про отпуск ланчжун обычно вообще забывал. В дорогу его звал лишь долг, когда деятельно-розыскные мероприятия требовали личного присутствия честного человекоохранителя со всей настоятельностью; на прочее времени просто не оставалось – разве что в отчий день выбраться ненадолго за город, оставить на обочине дороги верный цзипучэ и побродить среди кустов или по кромке песка Суомского залива, думая о том, о сем, рассеянно следя за полетом чаек или бросая время от времени в волны мелкие камешки.

А то, что за последнее время Баг выбирался в Мосыкэ несколько раз подряд, было данью долгу перед пострадавшим младшим сослуживцем, есаулом Крюком[192]. Ибо, в отличие от соседа, сюцая Елюя, занимавшего апартаменты справа от жилища Бага, о Крюке ничего не было слышно: опиявленный розовыми гирудами, Максим Крюк как сгинул в конце лета, так и не появился больше ни в Управлении, ни дома, ни у родных, которые как раз и жили в Мосыкэ. Пропал бравый есаул.

Сюцая Елюя же на днях выписали из лечебницы Управления, где довольно долго приводили в разумение. Однако же ордусская медицина в очередной раз доказала, что рубежей, которых она не может взять, просто не существует – хотя для преодоления некоторых приходится изрядно постараться. Еще Конфуций в двадцать второй главе “Лунь юя” наставлял: “Благородный муж не должен рассчитывать на то, что рыба из реки Цзян сама прыгнет на сковородку, где уже шипит наготове раскаленное масло”. Как раз тот случай: почти три месяца провел Елюй под надзором лекарей и научников, которые, засучив рукава халатов и не покладая рук, изгоняли из его тела противуправный фермент, а из души – готовность быть в рабской зависимости. Им это удалось, и сюцай вновь водворился у себя дома. Баг ни о чем его не спрашивал, щадя юношу, и уж совершенно не упоминал о том, как лишенный разума сюцай петухом наскакивал на него, Бага, в саду Храма Света Будды и пытался насмерть поразить ножом, а потом и шпилькой от шапки – хотя временами его и разбирало любопытство, помнит ли сам Елюй сей ужас, или те события изгладились из его оздоровленного сознания. При первой встрече с Елюем Баг сделал вид, что тот просто уезжал куда-то, а теперь вот – вернулся. И нельзя сказать, чтобы Багу уж совсем не было интересно, как научники обрели ключ к чудесному исцелению. Средства найдены, и Багу этого было довольно.

Да и бестактно было бы этим интересоваться. Как нечто весьма несообразное Баг воспринял замелькавшие осенью на страницах некоторых газет и сетевых изданий отголоски недобрым чудом все же распространившихся слухов о деле розовых пиявиц; но правды в том было чуть: как частенько бывает, слышали звон, а Будду – вон…

В те дни Баг утроил внимание к соседу, но о сюцае, хвала Гуаньинь, нигде не говорилось ни полслова. А если бы кто из газетчиков попробовал сунуться к сюцаю, честный человекоохранитель показал бы наглецу, как надо правильно сидеть на стуле.

Елюй-то поправился, но вот Крюк…

Именно к его родителям наведывался Баг в Мосыкэ пару раз. Навестить стариков, узнать, нет ли у них в чем нужды, подбодрить… да просто посидеть вечерок-другой с родителями многообещавшего молодого человекоохранителя…

— Смотри, Баг, Ананасовый Край[193] проезжаем. — Стася придвинулась к окну, провожая взглядом укрытые снегом широкие крыши, мелькнувшие за окном.

— Да, значит, ровно полпути уже, — задумчиво кивнул Баг, тоже взглянув в окно: мимо проносились ряды знаменитых на весь северо-запад теплиц, где выращивались озимые ананасы. — Скоро будем в Мосыкэ… — Он потянулся к регулятору громкости поездного приемника, возвестившего о достижении станции жизнерадостной древней мелодией “А она сажала ананасы”, и выключил его; слушание подобной музыки в дни траура было не вполне уместно.

Стася благодарно коснулась его руки.

— Надо было и Дишку взять с собой, — чуть улыбнувшись, сказала она. — Посмотрел бы Ананасовый и вообще… попутешествовал.

— Ему с Елюем лучше, — отвечал Баг. Отчего-то его раздражало это прозвище – Дишка, которым сразу и навсегда наградила кота Стася.

Траур отдалял их друг от друга. Так легко вспыхнувшее и так жарко разгоравшееся пламя взаимного интереса и влечения внезапно – стало угасать. Они по-прежнему были вместе: Баг сделался предупредительно-вежлив и внимателен, до такой степени, какой в себе даже и не подозревал ранее, точно соблюдая малейшие нюансы положенных в подобных обстоятельствах установлении – как то и требовалось от истинно культурного человека. Стася тем более не позволяла себе ничего, что хоть как-то выходило бы за рамки приличия для носящей траур женщины. Они все делали правильно.

Но неуловимые, необъяснимые токи, незримо связывающие близких людей, отчего-то стали вдруг слишком слабы; они гасли, гасли, гасли… Ни Баг, ни Стася не решались заговорить об этом, и виной молчанию был вовсе не траур, во время коего подобные разговоры и впрямь неуместны, но, скорее, простая боязнь говорить о неприятном. Это так по-человечески: тешить себя тем, что, покуда плохое не названо вслух, его как бы и нет, оно – только кажется, чудится, блазнит; но первое же произнесенное слово как бы выпускает это плохое в мир. А уж тогда оно, плохое, обрушивается на тебя всей своей чугунной неодолимостью – извне, будто оно всегда в мире было, только ждало своего часа.”

И вот и Баг, и Стася считали, что о холодке, ощутимо приморозившем их нежную дружбу, лучше и не говорить вовсе. И, как могли, делали вид, будто – все хорошо, все как прежде, будто это просто траур, который нужно достойно переждать как долгую морозную зиму.

Будь ты русский, ханец, ютай, да хоть и негр преклонных лет – всем от природы свойственно стремление прятать голову в песок.

Вот воробьи – у них иначе.

Не в силах разобраться с незнакомыми чувствами, Баг как за соломинку ухватился за напоминание Алимагомедова об отложенном ранее отпуске; Баг приехал к Стасе и предложил прокатиться вдвоем – только ты и я – в Мосыкэ, где, ни в чем не нарушая траура, провести в сообразных прогулках по живописным, исполненным исторических памятников местам несколько дней до конца седмицы, протоптать несколько своих дорожек в ослепительном снегу, так не похожем на холодное крошево слякотной, низинной Александрии. Одним словом – отвлечься.

И быть может, что-то поправить.

Но и об этом Баг тоже старался не думать.

Баг запутался.

Все было для него так неожиданно: и Стася, и траур потом, и эта невозможная Цао Чунь-лянь… Слишком много для одного маленького Бага.

Куайчэ плавно замедлил бег.

— Станция Бологое. Остановка десять минут. Просим драгоценных преждерожденных не забывать свои нефритовые вещи в вагонах!


Мосыкэ, несколькими часами позже

Покинув незадолго до полудня гостеприимный вагон куайчэ на Александрийском вокзале, они наняли повозку такси и доехали до небольшой уютной гостиницы “Ойкумена”, что на северо-востоке, совсем недалеко от кольцевой дороги, опоясывавшей Мосыкэ; Баг обычно останавливался здесь. В этом районе города, рядом с Великим Мосыковским Торжищем, было множество мест, где могли на свой вкус и достаток найти кров и пищу гости города: это и странноприимный дом “Путник”, и меблированные комнаты “Нефритовый гаолян”, и гостиница “Иссык-Куль”, и, специально для водителей тяжелогрузных повозок дальнего назначения, — многоэтажное подворье “Отстой”… А дальше на север, где когда-то цвела по веснам тихая деревенька Останкино, громоздились башни и корпуса крупнейших в Ордуси заводов по производству эрготоу, напитка непритязательного, но вполне просветляющего сознание, настоящей двойной очистки – и там, нескончаемо пучась, подпирали зимнее небо могучие клубы пара и дыма.

Стася и Баг сняли в “Ойкумене” два расположенных рядом одноместных номера – удобных и милых, с видом на площадь перед Торжищем. Посреди площади высилась, мерцая благородной серой сталью, вдохновенно изваянная еще в первой половине века скульптурная пара “Пастух и Ткачиха”[194] — Пастух пас, а Ткачиха, как водится, ткала; несколько поодаль вонзался в небеса обелиск, воздвигнутый в честь первых ордусских звездопроходцев.

Отдохнув с дороги, Стася и Баг неспешно двинулись в город.

Свежий снежок, выпавший ночью, задорно хрустел под ногами. Морозный чистый воздух играл в легких. Бодро искрились в молодых, крепеньких сосульках лучи не омраченного вечными александрийскими тучами солнца.

— Красиво… — время от времени говорил Баг.

— Да, — отвечала Стася.

Отчего-то они теперь мало разговаривали. И сразу друг с другом во всем соглашались.

Только радости это согласие уже не приносило.

— Ты не мерзнешь, Стасенька?

— Нет, что ты. Все хорошо.

— Пройдем еще пешком?

— Давай.

— Или проедем несколько остановок?

— Пожалуй…

Баг казался себе неуклюжим, слишком резким в движениях, не таким внимательным, как должен быть; здесь, в Мосыкэ, неловкость, казалось, отступила…

Нет, думал он, это правильно, что мы поехали попутешествовать. Когда осматриваешь новые места – можно долго молчать… и это нормально, естественно…

Может, все уладится. Если будет на то воля Будды…

Пройдя краем Торжища, полюбовавшись на многочисленные фрукты, овощи, колбасы и с трудом удержавшись от того, чтобы купить “танхулу” – покрытые глазурью сладкие мелкие яблочки на деревянной палочке, Баг и Стася вышли на улицу Хлеборобов и здесь, дождавшись автобуса, поехали в центр.

За окнами медленно проплывали двух – и трехэтажные домики, церквушки, сады и парки, где заснеженные деревья тянули голые ветви к небу, — при всей своей бестолковой беспорядочности Мосыкэ была удивительно ордусским городом, вольготно разбросавшим улицы и переулки по пленительным холмам и низинам. Баг, попадая сюда, никогда не отказывал себе в удовольствии побродить по бойко пляшущим кривоколенным улочкам, полюбоваться на древний Кремль, или Кэлемули-гун, как его нередко именовали гости города… поглядеть, задрав голову, на устремленный куда-то к чертогам Небесного Императора шпиль Мосыковского великого училища… потом, подъехав к нему поближе, наоборот, полюбоваться на город с Горы Красного Воробья… прогуляться по набережной, взойти на тридцатитрехъярусную обзорную пагоду Храма Тысячеликой Гуаньинь, недавно отстроенную заново, — старая кренилась набок на протяжении двух столетий и в тридцатые годы, небрежением тогдашнего мосыковского градоначальника Серго Кагановича Ягодиныца обрушилась, — после чего градоначальник понес суровое, но справедливое, согласно действующим уложениям наказание: был внятно бит большими прутняками и понижен в ранге до чина, равного старшему привратнику мелочной лавки, без права переписки с князем, а наипаче – с императором.

Пагоду восстанавливали почти пятьдесят лет: требовалось заново нанести на стены и балки затейливую древнюю роспись, воспроизводящую подённо почти двадцатилетнее путешествие великого Сюань-цзана в Индию за буддийской мудростью. Погибшая уникальная роспись, по мнению некоторых научников, по ценности могла сравниться с пещерными фресками Дуньхуана.

Баг и Стася вышли из автобуса у переулка с многозначительным названием “Последний” и углубились в лабиринт улочек, причудливо петляющих с холма на холм. Вскоре Стася раскраснелась от ходьбы и едкого морозца, лицо ее немного оживилось; а вот Баг почувствовал некоторую усталость. Так всегда бывает: в череде важных дел, от которых ни на мгновение не оторваться, забываешь обо всем, не то что об усталости, и чувствуешь, как вымотался, только тогда, когда в делах поставлена последняя, решительная точка.

Они остановились на углу Вторницкой и переулка Св. Клементия. В глубине переулка виднелось одноэтажное здание, фасад которого был выкрашен ярко-красным цветом, и поперек этого красного великолепия шли огромные буквы: “Алая рать”. Ниже, мельче: “Новейшие и разнообразнейшие звукозаписи”.

Сердце неравнодушного к музыке Бага дрогнуло. В другой раз он не преминул бы заглянуть в широко распахнутые лаковые двери, потолкаться у прилавков, послушать варварских акынов и даже прикупить себе десяток-другой сообразных записей, но ныне, ввиду Стасиного траурного положения, это было решительно невозможно, и Баг, мысленно вздохнув, перевел взгляд на вывеску другого дома.

— Ты не проголодалась, Стасенька?

— А ты?

— Наверное… Вот, смотри, какое место.

— Ой…

Вывеска – странная и в то же время многообещающая – гласила: “О-го-го! Ватрушки!” Далеко разносился явственный дух съестного, невольно заставлявший вспомнить о жизненно важных жидкостях.

— Зайдем, пожалуй?

— Конечно, зайдем, Баг…

Раньше Баг, будучи в Мосыкэ, как-то не задумывался над тем, где бы вкусить пищи, — обычно время поджимало; а во время кратких прогулок низменные мысли о еде отступали перед прелестью города. Между тем оказалось, что поесть здесь не так уж и просто: харчевен, буфетов и закусочных в Мосыкэ было не в пример меньше, нежели в Александрии. Или, может, они прятались за такими вывесками, которые опознать могли лишь местные жители.

Дверь из некрашеных струганых досок бесшумно отворилась, и Баг со Стасей оказались у полутемной деревянной лестницы.

— Теперь куда? — в легком недоумении спросила Стася.

Баг пожал плечами:

— Наверх, наверное…

Миновав промежуточную площадку с какой-то неприметной дверью, Баг и Стася поднялись по скрипучим ступеням до самого верха; потянув за бронзовую ручку, открыли другую, более внушительную дверь и оказались в Довольно странном помещении.

Здесь пахло свежей выпечкой и… книгами. Узкие и неглубокие – на один ряд книг – шкапы перегородили помещение так и сяк, и около них стояли в изобилии маленькие столики, стулья и скамьи, на которых устроилось большое количество преждерожденных самого разного вида: собравшиеся в верхнем зале “О-го-го!”, никуда не торопясь, смотрели книги, листали книги, читали книги и одновременно с этим закусывали, пили чай и кофей, а кое-кто – и напитки покрепче, курили и негромко беседовали. Над этим всем царил искусно выполненный на шелке призыв: “Выбрал книгу – заплати в кассу!”

Оторопело застыв на пороге книжной лавки-буфета, Баг и Стася некоторое время с любопытством оглядывались по сторонам – внимания на них никто не обращал – а затем, пройдя мимо ближайшего столика, где, по соседству с сиротливой чашкой кофею, коротко стриженный молодой преждерожденный в теплом халате на лисьем меху и с серьгой в ухе сосредоточенно листал толстую, с обильными цветными картинками книгу некоего Е Воаня “Сообразное использование двенадцатиструнной балалайки в сладкозвучных отрядах. Том первый”, углубились в книжный лабиринт.

Даже бегло взглянув на полки, Баг убедился, что в “О-го-го!” есть буквально все. Любые книги. Все эти книги можно сколь угодно долго смотреть, а если понравится – и купить. А можно и не покупать, а просто так посидеть, неторопливо беседуя, со знакомыми у книжных шкапов. И Баг уже было нацелился подцепить с полки первый том последнего, незнакомого ему издания “Уголовных установлении династии Тан с комментариями Юя”, как Стася дернула его за рукав.

— Ой… Ужас какой…

Проследив ее испуганный взгляд, честный человекоохранитель увидел в простенке между шкалами большой красочный плакат: из-под надписи “Она возвращается!!!” прямо на смотрящего шел некий до крайности изможденный преждерожденный, умотанный несвежими бинтами по самый кончик носа. Тощие и, что уж там, кривые ноги преждерожденного вязли в куче неясно прорисованного хлама, костлявые, длиннее тулова руки с невыносимо отросшими ногтями сей страхолюд алчно тянул к зрителям, и по левой, украшенной замысловатым браслетом, текла неправдоподобно темная кровь. Снизу плакат украшала подпись: “Эдуард Хаджипавлов. Злая мумия-2”.

“Совсем совесть потеряли, — подумал Баг. — Здесь же дети бывают. А ежели, скажем, беременная женщина заглянет книжечку о материнстве приискать? Возьмет да прям тут же и родит с перепугу!”

— Пойдем, Стасенька.

По дороге вниз Багу пришло в голову открыть другую дверь – ту, что они миновали, когда поднимались. Оказалось – не зря, ибо они очутились в обширном трапезном зале вполне привычного вида.

По всей вероятности, кухня “О-го-го!” была настолько замечательна, что никто не мог пройти мимо, не отведав, — трапезный зал оказался полон так же, как и книжно-буфетный, и некоторое время Баг и Стася растерянно топтались в дверях, ожидая появления какого-нибудь служителя в привычном глазу александрийца белом хрустящем халате.

Так всегда в небольших городах. В Александрии Багу и в голову не пришло бы разыскивать себе и подруге место самостоятельно: уже у входа они бы оказались на попечении вежливого, расторопного прислужника, который устроил бы их возможно удобнее, даже если пришлось бы разделить столик с кем-то еще; убедился бы, что гостям и правда хорошо, принял бы заказ и бесшумно улетучился на кухню, дабы через несколько мгновений порадовать их горячим чаем и небольшими влажными полотенцами для рук и лица. Но то в Александрии…

В “О-го-го!” дела велись иначе: служители в зале были, но, крайне занятые другими посетителями, сновали между кухней и залом как белые молнии, и тогда Баг, махнув рукой на приличествующие случаю церемонии, направился к столику – который углядел в неясном свете стенных светильников, — где одиноко сидел в глубокой задумчивости немного нескладный, высокий молодой человек с длинным бледным лицом и с чашкой в отставленной в сторону руке.

— Вы позволите? — вежливо спросил его Баг, окинув внимательным взглядом отороченный мехом теплый халат, шелк коего был расшит вызывающей роскоши аистами, стремящимися в горние выси, к обителям бессмертных. Преждерожденный, держа тонкими, длинными пальцами чашку рисового цзиндэчжэньского фарфора, соперничающего в толщине со скорлупой куриного яйца, оторвался от дум, в которые был погружен полностью и без остатка, стремительным движением другой руки накрыл беззвучно чашку крышкой и перевел взгляд на Бага и Стасю.

— Прошу прощения?

— Вы позволите нам присесть рядом с вами, драгоценный преждерожденный? — терпеливо повторил вопрос Баг. — Все прочие столики заняты, лишь за вашим есть свободные места. Конечно, если вас не обременит наше присутствие…

Обладатель тонких музыкальных пальцев окинул рассеянным взглядом полумрак буфета: зал действительно был полон, и только он со своей чашкой чаю и чаркой сливового вина сидел в одиночестве.

— Да, конечно, конечно, располагайтесь… — Пальцы выбили на лаковой столешнице короткую нервную дробь и ухватились за чарку. Баг пододвинул Стасе стул, и они уселись. Мимо мелькнула молния белого халата:

— Рады-вас-приветствовать-драгоценные-преждерожденные-мгновеньице-извините-сейчас-я-буду-весь-внимание… — Легкий вихрь встряхнул бумажные салфеточки, торчавшие из пасти бронзовой лягушки, набычившейся посреди стола.

Вихрь пронесся обратно, оставив перед Стасей и Багом аккуратные папочки, украшенные видом Кэлемули-гуна и надписью “Кушанья нынче”.

Целых два прислужника понесли мимо большое блюдо с крупной уткой в яблоках, аромат донесся нешуточный, и Стася умоляюще взглянула на Бага, да и у того в животе взыграли марши, а сосед – дернулся, широко открытыми глазами проводил блюдо, а потом, чуть не смахнув на пол чарку и чашку, рванул халат на груди и стал что-то искать за пазухой.

“Бедняжка… Как он голоден…” — подумала сочувственно Стася.

“Это что же, и мы так же оголодаем, ожидая?!” — с легким испугом подумал Баг.

Сосед же выхватил из-за пазухи несколько листов бумаги и ручку, бросил листки на стол и, сделав пальцами несколько плавных движений, склонился над бумагой. Начал писать. Задумался, схватился за лоб тонкой рукой. Что-то вычеркнул. Погрыз ручку. Опять поиграл пальцами. Невидящим взглядом впился в Стасю и смотрел так долго, что девушка смущенно заерзала. И снова принялся писать. Писать и черкать.

“Творческий процесс”, — догадался Баг.

Подлетел учтивый румяный служитель, поставил, почти уронил на столик чайник с жасминовым чаем, смахнул с подноса чашки (ни одна не разбилась и даже лишний раз не звякнула), стремительно налил чаю и, молниеносно приняв заказ – Стася пожелала овощной салат без приправ и доуфу под соевым соусом, Баг из солидарности взял себе то же, — снова исчез.

— Ну что же, — неуверенно промолвил Баг, окидывая взором полутемный зал, полный людей, — тут неплохо…

— Да, только… — начала было Стася, но тут их худощавый сосед, уже несколько мгновений сидевший без движения, перебил ее самым несообразным образом.

— Позвольте, — внезапно заговорил он, — позвольте мне, ничтожному, не будучи представленным, прочитать вам убогое стихотворение, пришедшее на ум буквально только что!

Собиравшийся посмотреть на него строго Баг при такой постановке вопроса примирился с поэтической примесью к обеду – тем более что самим обедом покамест и не пахло – и вопросительно взглянул на Стасю. Литераторы всегда вызывали у него почти детский интерес, как диковинные жуки или бабочки. А что перед ними сидел именно литератор, Баг теперь уже не сомневался. Об этом говорил хотя бы совершенно отсутствующий взгляд; подобные взглядыБаг видел несколько раз у преждерожденного Фелициана Гаврилкина, когда тот в харчевне “Яшмовый феникс”, ломая карандаши и роняя телефоны, вдохновенно строчил на салфетках газетные передовицы, да еще разве у научников, хотя бы у Антона Чу, разглядывающего розовую пиявку: вроде смотрит, а – не видит. Думает. Ну-ка, ну-ка…

— Да, пожалуйста… — Стася была явно заинтересована.

Сосед решительно воздвигся из-за стола, и стало видно, какой он нескладный и худой – роскошный халат был явно велик поэту, — принял горделивую позу, простер перед собой руку и, закрыв глаза, торжественно и внятно продекламировал:

Крякает утка надсадно в ночи.
За ногу тянет ее Епифан.
Птица мечтает в небо взлететь.
Не суждено: быть супу! Быть!
— после чего сел на место, откинулся на спинку стула и окинул Бага и Стасю взглядом человека, честно исполнившего свой нелегкий долг.

— Ну как?

“Обалдеть… Эх… Только лучше бы сейчас супчику, да с потрошками…” — отрешенно подумал честный человекоохранитель, но вслух ничего не сказал.

— Это… интересно, — запнувшись на мгновение, кивнула Стася. — Очень любопытно. Очень.

— Да уж… — неопределенно протянул Баг, когда долговязый литератор, ожидая реакции, взглянул на него. Впрочем, Баг ничего не понимал в высокой поэзии. И не пытался даже. Стася оживилась – уже славно.

Тут до их столика донесся звон бьющейся посуды: в середине обеденного зала, роняя на пол блюда и чаши и опрокинув стул, вскочил представительного вида преждерожденный и – со стуком опустив ладони на стол, навис над своим соседом, сухощавым ханьцем средних лет, в массивных очках и с совершенно седыми волосами. Несколько мгновений он сверлил ханьца взглядом, а потом выпрямился, громогласно сказал: “Не выйдет! Нечего вам делать на этих похоронах!” — и покрутил перед его носом толстым пальцем, украшенным перстнем; метнул из рукава на стол связку чохов – жалобно тренькнула чашка, — развернулся и, оттолкнув подбежавшего служителя, большими шагами быстро направился к выходу. В дверях обернулся и на прощание пронзил так и не сделавшего ни единого движения ханьца долгим презрительным взглядом.

Прислужники принялись собирать осколки.

“Милое место… И правда „О-го-го"…” — подумал Баг, отворачиваясь.

Слуга высокой поэзии между тем смотрел на происшедшее во все глаза, прерываясь лишь затем, чтобы что-то черкануть на своих бумажках.

“Подробное описание поля боя составляет, что ли? Или опять стихи?!.”

Баг оказался прав: обладатель роскошного халата повернулся к ним и, видя на лице Стаси любопытство, кашлянул и прочел следующие потрясающие строки:

Весной в селе я в грязной луже
Гирудиц крупных двух узрел:
Хотели жабу пить – удрала.
Тогда впились друг другу в хвост!
“И этот о гирудах… — печально подумал Баг. — Богатое, однако, у него воображение”.

И спросил:

— Вы их знаете?

— К сожалению… — с легкой гримасой отвращения отвечал сосед. — Но, право же, толковать о них не имею ни малейшего желания: пусть себе грызутся, пустой болтовней да чашкобитием таланта не докажешь! Лишь зря бумагу переводят. Сочинители на злобу дня… Хаджипавловы с Кацумахами… Талант, — он глубокомысленно приосанился, — дается от природы и развивается упорным трудом. Да-да. Упорнейшим трудом. — Отпил из чарки. — Когда сложишь в день тридцать – сорок стихов, а потом оставишь лишь две строчки или даже вовсе ничего, и так много лет, — тогда поймешь, сколь тяжело изящное слово!

— Вы поэт, это сразу видно… — кивнула Стася. — А где же в ваших стихах рифма, извините?

В ответ на это поэтически одаренный молодой человек удивленно вытаращил глаза, потом понимающе усмехнулся, поднял протяжный палец и, пристально глядя на Стасю, продекламировал, сопровождая каждое слово жестом – словно заколачивал гвозди:

Я не люблю рифмичные стихи!
Они козлу подобны в огороде:
Капусту жрет, ан молока-то нет!
— Имеете право, — кивнул Баг.

Тут появился прислужник и с необычайной быстротой расставил перед Стасей и Багом тарелки.

— Ну, видите ли, рифма – это такая формальная вещь… — подхватил свою чашку сосед и приподнял крышечку. — В свое время я много и плодотворно, да-да, плодотворно работал с рифмой… — Он помолчал, наморщив лоб. — Но потом разочаровался. Да-да. Совершенно разочаровался. Потому что, как учил великий поэт Ли Бо… — В этот момент в рукаве у Бага запиликала трубка, и Баг, так и не узнав, чему же учил древний мастер изящного слова, приложил руку к груди в знак извинения и достал телефон.

“Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…”

— Вэй?

— Драгоценноуважаемый ланчжун Лобо?

— Да, я.

— Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Александрия Невская, Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 4-й день двенадцатого месяца, первица, поздний вечер

Падал снег.

Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов[195]; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.

Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.

Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.

Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления “Человеколюбивое взращивание”, и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.

Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное “Баю-баюшки”, умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.

Богдан глядел в ночь.

Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.

На такие мысли мог быть лишь один ответ.

Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.

Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.

Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.

— Красиво, — завороженно шепнул Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.

— Конечно, красивая, — тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. — И носик твой, и подбородок…

Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.

“Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными”, — подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: “Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?”

— Ты изменился, — сказала Фирузе после долгой паузы.

— Как?

Она опять помолчала.

— Повзрослел.

Богдан чуть улыбнулся.

— Неудивительно, — сказал он. — Из кандидатов в отцы одним махом стать кандидатом в деды!

Фирузе чуть покачала головой.

— Нет, не только. Соловки не отпускают…

Еще вчера вечером Богдан все рассказал Фирузе без утайки. Таить не хотелось, да и возможности не было; вопрос о том, почему младшая супруга не дождалась ее возвращения, Фирузе задала мужу одним из первых.

— Для нас это плохо или хорошо? — спросил Богдан.

— И плохо, и хорошо, — ответила Фирузе, — иначе не бывает. Таким ты мне люб больше… теперь. Девчонка вполне может любить мальчишку, но взрослой женщине нужен взрослый мужчина. Я только очень боюсь, что… — Она запнулась.

Богдан, не выдержав ожидания, спросил:

— Что?

— Что ты чувствуешь себя перед ней виноватым.

— Перед кем? — глупо спросил Богдан.

— Перед Жанной, — спокойно пояснила Фирузе.

Богдан помедлил.

— Почему это тебя пугает?

— Потому что ты очень хороший человек. Обычные люди ненавидят, а то и презирают тех, перед кем чувствуют вину. А очень хорошие… — у нее дрогнул голос, — начинают их любить всем сердцем. Я боюсь, ты так теперь в нее влюбишься, что я стану тебе… неважной. Две жены – дело житейское… но я не хочу, чтоб ты ее любил крепче, чем меня. Особенно теперь, когда ее нет. Будешь обнимать меня, а вспоминать ее. Этого я не выдержу.

— Нет, — горячо и сбивчиво начал Богдан. — Фира, нет…

— Молчи, — ответила она, — не говори ничего. И я не стану говорить ничего, хотя… может, и надо бы сейчас, но… То, что я буду любить тебя всю жизнь, ты и так… веришь. И я. Это вроде веры во Всевышнего. Молчи. Я верю, что лишней боли ты мне не доставишь, ты добрый, а неизбежная – неизбежна. Пусть все идет, как идет. Мы живем, Ангелина спит… снег падает.

— До лета рукой подать, — в тон жене добавил Богдан. Помолчали.

— Ты хотел бы с нею снова увидеться? — спросила Фирузе.

— Не знаю, — ответил Богдан.


Возвышенное Управление этического надзора, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, утро

Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович крепко, обстоятельно пожал Богдану руку и указал на кресло для посетителей.

— Ну, с возвращением, — сказал он и сам уселся на свое начальническое место, прямо под висящим на стене портретом Конфуция. С удовольствием, внимательно оглядел Богдана сызнова.

— На пользу тебе пошло богомолье, Богдан Рухович. Похудел, подтянулся, заматерел…

Чуть слышно гудела да изредка пощелкивала под потолком немолодая газосветная лампа. За окошком, полускрытым тяжелыми шторами, уже погасли фонари; теперь там безрадостно вытаивали из серой мглы призраки заваленных снегом деревьев и домов, мало-помалу наливались объемом и плотью.

— С возвращением, — повторил Великий муж. — Еще раз прими мои поздравления. Дочка – красавица! Как увидел ее на воздухолетном вокзале… сомлел, честное слов сомлел! А ты каков теперь? Обрел равновесие душевное?

Богдан задумался, как ответить, но Раби Нилыч, истолковав его молчание по-своему, замахал на заместителя обеими просторными, как лопухи, ладонями:

— Впрочем, что это я? Разве такие вопросы задают?

— Да нет, задают, конечно, — сказал Богдан. — Только вот ответить не просто… В чем-то обрел.

— Барух хашем, — кивнул Раби Нилыч. — Готов приступить к работе?

— Всегда готов, — ответил Богдан и улыбнулся. Мокий Нилович удовлетворенно хмыкнул в ответ.

— А вы-то как? — не утерпел Богдан. — Ваше-то как здоровье?

Кустистые, черные с проседью брови Великого мужа парой могучих улиток сползлись на переносье.

— В таких случаях принято отвечать: не дождетесь, — проговорил он мрачновато. Помедлил. — Да нет, я понимаю, что ты имеешь в виду. Дозу я получил не полную, один раз только успели поставить пиявиц, потом-то вы с ланчжуном Лобо, слава Богу, повязали аспидов… И все равно – проверяли меня и так, и этак… да и не только меня, как ты можешь догадаться. Вывод такой: кто был опиявлен избранно на предмет симпатии к челобитной той окаянной, те вне размышлений, хороша она иль плоха, остались людьми вполне нормальными Здесь речь идет о событиях и последствиях событии, описанных в «Деле о полку Игореве». . А поскольку вопрос о челобитной снят, угрозы нет. Хотя, конечно, так или иначе – скоро на отдых пора… От греха подальше.

Ну, разговор-то о том, что пора ему, старику, на отдых, Мокий Нилович заводил с Богданом не в первый раз. Хорош старик! Да на таких стариках Поднебесная и держится!

— Знаешь, — понизив голос, доверительно сообщил Великий муж Богдану, — успокаивали меня наши ученые не раз и не два, а все ж таки… хожу и словно мину замедленную в себе ощущаю. Взорвется когда-нибудь, или дохожу свой век невозбранно, сам себе господин? Боязно… Умом понимаю, что ученым надо верить, а сам подчас все-таки дергаюсь. — Он вздохнул. — Как вы тогда с другом твоим так споренько все это раскрутить ухитрились… да как бережно… Сколько б людей еще так вот мучились теперь, если бы не вы. — Он на миг сокрушенно поджал губы. — А все ж таки нескольких заклятых на полное подчинение мы упустили, до сих пор найти не можем.

— Неужто?

— А ты не ведаешь? Ну да; ты на островах сидел… На полное подчинение-то заклятым – им куда хуже нас, тех, кого только на челобитную наговаривали… Вот они и разбежались кто куда – то ли последние повеления Игоря-князя своего выполняя, то ли что… Троих так и не нашли по сию пору. Может, сгинули где, а может… Не ровен час, кто-то случайно слово власти при них скажет…

— Да нет, Мокий Нилович. Там же не слово, там целая фраза Козюлькиным состроена была, нарочито бессмысленная, так, чтоб оные случайности сугубо исключить и только за собою закрепить заклятых и возможность им приказывать. Нешто вы сами не помните?

Мокий Нилович мрачно втянул воздух волосатыми ноздрями.

— Откуда ж мне помнить? — пожевал губами и тихо проговорил: – Вот ты ее мне сообщил?

— Нет…

— А чего ж так?

Богдан пожал плечами.

— Да случая не было…

Рослые брови Мокия Ниловича снова сползлись.

— Может, и случая, конечно, но и никому тогда, получается, сей случай не выпал. Я так понимаю, что… Побоялись и посейчас побаиваются ее при мне произносить. Вдруг как-то сработает? Береженого, знаешь ли, Бог бережет.

Богдан вздохнул. В словах Великого мужа был определенный смысл. Может, и впрямь лучше не дразнить судьбу.

— Хоть научились заклятых на подчинение из опиявленного состояния выводить, но…

— Вот и Баг мне давеча сказывал, что соседа его, уж на что он разумение потерял, за истекшие месяцы совершенно образумили! — обрадовавшись поводу сменить тему, подхватил Богдан.

— Да, кого удалось вовремя в лечебницу управления доставить, те возвращены к полноценной жизни, — кивнул Раби. — А все ж таки долго еще от собственной тени шарахаться будем. Потому как, во-первых, не всех нашли, а во-вторых… сложное это все дело. Курить-то я так и не начал с той поры! Стало быть, какое-то воздействие сохраняется! Поверишь ли – даже запаха табачного до сих пор не переношу! И вот кстати…

Богдан не раз слыхивал подобные “кстати” и уж догадался, что многоопытный дафу[196] не случайно уделил столько внимания этой теме. Не стал бы он углубляться в воспоминания и излишний разговор о собственных подноготных немощах пресек, ежели бы не имел неких сугубо деловых оснований.

— Твой первый рабочий день нынче, — сказал Мокий Нилович, — после отпуска-то. Вот и входи в дела помаленьку. Хочу тебе поручить одну жмеринку… безобидную, но странную какую-то. Нелепую.

Богдан подобрался.

— Слушаю, Мокий Ниловнч, — сказал он.

— Долго языком молоть не стану. Незачем это, да и не в характере… Материалы посмотришь у себя, не так их много, и поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя. Это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. А может, и неспособные к оным по роду основных занятий своих. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно. Но…

— Да не томите, Раби Нилыч! — не выдержал Богдан.

— Газет ты там, на Соловках, естественно, не читывал, в сеть не хаживал…

— Телевизор не сматривал, — в тон начальнику добавил Богдан.

— Не так давно, седмицу назад… буквально в один день вышли два романа литературных. Оба на одну тему. Про Крякутного и его отказ от исследований, из-за коего мы в столь беспомощном положении летом-то пред розовыми пиявицами очутились…

— Так уж и про Крякутного?

— Ну, произведения-то художественные, там фамилии все заменены, но понять можно. И самое смешное, что по фактам и сюжету все один к одному, только продолжение выдуманное в одном произведении – будто Крякутной герой, мол, святой праведник, а в другом – будто он чуть ли не изменник государственный.

— Пресвятая Богородица…

— И теперь писатели, авторы сих произведений, друг дружке в вороты халатов вцепляются и обвиняют один другого в так называемом плагиате. Надо разобраться, Богдан. Тонко так, уважительно… как ты умеешь.

— Понятно… — с ощутимой толикой уныния протянул Богдан.

— Однако ж тут еще одна закавыка, — поморщившись, проговорил Раби Нилыч. — Писали-то они, факты не с кустов собирая. Седмицы через две-три после того, как отъехал ты поститься, в некоторых средствах всенародного оповещения крохи сведений о деле Игоревичей проскользнули. Конкретно ничего, и повода начинать разбирательство о разглашении секретов не возникло ни малейшего… но само по себе непонятно: где-то ж утечка все-таки произошла! И тут, разбираясь с плагиатом, не худо бы заодно принюхаться, откуда вообще звон пошел. И, что характерно, Богдан – оба писателя знают, похоже, больше, чем в печати было. Оба. То есть они все это так подают, что, мол, тут творческий их домысел – но домысел-то у обоих одинаковый – и они сызнова ругаться начинают: “Ты у меня украл!” — “Нет, ты у меня украл!”… А сам-то домысел в точку попадает. У обоих равно. Понимаешь?

— Понимаю, — после некоторой заминки проговорил Богдан уже куда более заинтересованно. Пальцем поправил очки. — Еще как понимаю…

— И что ты понимаешь? — тоже помедлив, негромко спросил Раби Нилыч.

— Не исключено, что кто-то из опиявленных на полное подчинение, из тех, что в розыске до сих пор, мог к кому-то постороннему случайно во власть попасть… и уж в полном-то подчинении он ничего скрыть был не в силах. Рассказал всю свою судьбу. А там пошло-поехало. Стало быть, проследив цепочку, мы на несчастных, кои все еще без лекарской помощи маются, выйдем наконец.

— Правильно мыслишь, Богдан, — сказал Великий муж. — Но… больше тебе ничего не приходит в голову?

Богдан покусал губу, а потом упавшим голосом ответил:

— Приходит.

— Вот то-то, — глухо проговорил Мокий Нилович.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, середина дня

Работать с материалами новых дел Богдан предпочитал дома. Что в Управлении “Керулен”, что дома “Керулен”… линии защищены одинаково… а, с другой стороны, дома кресло – домашнее, обед – домашний, чай-кофей – тоже домашний…

Богдан постоял у окошка, провожая взглядом Фирузе, неторопливо катящую коляску к буддийскому храму, — именно подле храма перелетал через Невку ближайший к дому Богдана мост на Острова. Снегопад затих еще ночью, но нападало столько, что коляска чертила отчетливо видимый даже с высоты след в рыхлой толще на тротуаре; то и дело от порывов ветра плотные груды неслышно обваливались с ветвей и, рассыпаясь в полете, рушились вниз. От перекрестка на стихию уж наступали двое бодрых усатых дворников с лопатами, оставляя позади себя чистый тротуар. Почувствовав взгляд мужа, Фирузе оглянулась на окна, увидела Богдана и помахала ему рукой. Потом покатила дальше, мимо вереницы огромных комковатых куч, оставленных на обочине Савуши спозаранку прошедшими снегоочистителями.

Одомашненный сугроб крупитчатого снега, подтаявшего и на краях похожего своей студенистой прозрачностью на медузу, лежал и на подоконнике снаружи – ежели растворить окно, вполне можно поиграть в снежки.

Богдан встряхнул головой и поправил очки. И пошел работать.

Почти сразу он с неудовольствием выяснил, что начала всю катавасию памятная ему по делу о полку Игореве тележурналистка Катарина Шипигусева; грех сказать: ее интерес к Крякутному и пиявицам спровоцировал, может статься, сам Богдан своею просьбою позволить ему ознакомиться с ее рабочими записями съемок лечебницы “Тысяча лет здоровья”. Сопоставив, вероятно, интерес минфа[197] к лечебнице и то, что занимался он расследованием загадочных происшествий с боярами Гласного Собора, журналистка и впрямь имела возможность вычислить верную цепочку причин и следствий; следовало отдать должное ее проницательности. В начале девятого месяца Шипигусева выступила с серией сногсшибательных репортажей, в которых сумела увязать прекращение работы отдела гирудолечения в москитовской лечебнице и серию несчастных случаев с высокопоставленными персонами улуса. Правда, программирующие свойства розовых пиявок, хвала Господу, остались вне поля ее зрения. По версии Катарины, выходило так, что бояре пострадали из-за лечения противуправно завезенными из-за границы и недостаточно проверенными гирудами, в то время как Ордусь вполне могла бы иметь свои собственные, не в пример более лечебные – ежели бы Крякутной не прекратил генетических изысканий.

Как водится у журналистов, версия преподносилась так, будто прямо на столе у Шипигусевой и сложилась сама собою; откуда и как были получены те или иные сведения, ничего не говорилось. Оно и понятно: кто же станет раскрывать свои междусобойные источники – да и были они, видать, таковы, что позволяли лишь строить догадки.

Тут, правда, журналистка просто-таки попала в яблочко.

По следу Шипигусевой ринулись целые сонмища деятелей всенародного оповещения. И ринулись они первым делом в Капустный Лог, к Крякутному.

Поначалу, вероятно, великий генетик гонял их, потому что ни в новых материалах самой Катарины, ни у первых ее последователей записей бесед с самим Крякутным не появилось. Но в конце концов сурового капустороба, видимо, допекли, и он, тайн государственных отнюдь не раскрывая, объяснил вполне внятно и доходчиво: да, способствовал прекращению работ по генно-инженерному делу из опасений, что такое могучее средство воздействия на живой организм, прежде всего – человеческий, слишком уж легко может быть использовано во зло. И никогда, между прочим, этих причин своих действий не скрывал.

Однако ж все вопросы относительно происхождения применявшихся в лечебнице гируд и наличия сходных по лечебным свойствам тварей ордусской выделки, а также вообще отечественных возможностей к производству живых существ с искусственно заданными свойствами пожилой ученый обходил полным молчанием.

В сущности, даже и сам впервые вброшенный Катариной Шипигусевой факт того, что с лечебнице применялись зарубежные искусственные пиявицы, так и не был ни доказан, ни опровергнут. Но разве это важно, когда речь идет не о научном диспуте, где на первое место ставится точность фактов, а о столкновении пылких чувств, коим недостоверность отнюдь не помеха!

Чувства, однако, вскипели не у многих. Большинство, прознав о случившемся, конечно, пообсуждало на досуге и пиявиц, и Крякутного, попримеряло за чашечкой чаю-кофею на себя тот или иной вариант его поведения, — как без того? — по и только. Кто-то, верно, согласился в сердце своем с Крякутпым, кто-то – нет… И дело с концом. Принял человек решение свое – и Господь ему судья. Человекоохранители с делом справились – и слава Богу. Ордусь пиявками не возьмешь.

Но нашлись и иные, числом малые – из тех, наверное, кто вообще более всего на свете любит других судить и вообще живет по завету «чужую беду рукой разведу». Проблемы, над коими специалисты бьются годами и десятилетиями, они единым махом решают в полминуты и очень обижаются, даже гневаются, когда их советам отказываются следовать. То, что продолжение исследований Крякутного могло бы привести, например, к созданию нового оружия ужасного, взбудоражило их до крайности.

Сначала появилась в имевшей хождение по всему улусу газете “Небесная истина” огромная статья, озаглавленная ярко, хлестко и так, что, в общем, дальше и читать незачем, суть ясна сразу – “Осторожность? Нет, подлость! Личный выбор? Нет, измена Родине!”.

Единственное, в чем нуждаются подобные лозунги, будучи произнесены, — это в подстановке конкретной фамилии, чтобы всем, а не только посвященным, ясно стало, кто именно обвиняется. Статья не оставляла сомнений в том, что и подлость, и измену совершил Крякутной. “На ту пору, как заокеанские поединщики наши куют небось пиявицу грозную, — возвышал гневный голос Симеон Гуковани, автор статьи, — великий на словах генетик наш – это еще проверить надо, для кого и в каких таких вопросах он был великий! — в Логу своем, середь капусты отсиживается и фигу в кармане Отчизне кажет…”

Богдан припомнил целеустремленного, деловитого Дэдлиба, о совместной с коим борьбе против злоумных международных преступников сохранил, несмотря на всю ее краткость, самые приятные воспоминания, — и вздохнул.

Да вспомнить хоть славного Люлю!

Впрочем, он нихонец, стало быть, — почти что свой…

А Юллиус?

Поединщики, поди ж ты!

А Крякутному каково? Он-то уж никак не заокеанский – а ругателям и горюшка нету!

Следующие номера “Истины” и связанных с нею сетевых и бумажных изданий были заполнены обнародованиями негодующих писем двух-трех десятков читателей в адрес Крякутного (один даже грозился плюнуть в его сторону, а другой – перестать покупать его капусту), а также обобщающими статьями, так и этак мусолившими богатые мысли первой.

Однако не прошло и седмицы, как в столь же читаемой газете “Новая небесная истина” вышла не менее громкая и объемная статья под названием: “Предатель? Нет, святой!”

“Если принципиально попытаться сохранить хотя бы на йоту объективности, — как-то несколько по-варварски сообщалось в статье, — то оценка не потерпит ни малейшего дуализма и плюрализма. Мы со всей несомненностью поймем, что секвестр исследований был для Крякутного актом высочайшего гражданского мужества и самопожертвования, так как ученый отдал себе недвусмысленный отчет в том, что Ордусь и без того уже чрезмерно, пугающе велика и мощна относительно всего мирового сообщества и явственно нуждается в сокращении если не территории и не народонаселения, — хотя и эти сокращения, мы уверены, лишь порадовали бы всех наших соседей! — но по меньшей мере своего научного потенциала. Такое сокращение никоим образом не может повредить Ордуси, но, напротив, в конечном счете укрепит и гуманизирует ее внешние сношения – а следовательно, пойдет именно ей, Ордуси, в конечном счете когда-нибудь на пользу. Мученик, однако, прекрасно понимал, как отнесутся к его подвигу во имя человечества наши эрготоусные патриоты…”

Богдан вздохнул сызнова.

Сия статья также потянула за собою череду писем в редакцию – правда, на сей раз сочувственных, поощряющих и подчас даже весьма слезливых; а несколько чрезмерно отзывчивых и нигде не работающих молодых людей, не очень разобравшись, в чем, собственно, дело, в течение двух-трех дней бродили, согреваясь пивком, кругом некоторых капустных лавок на центральных рынках Мосыкэ – они называли свое праздношатание варварским словом “пикетирование”, — имея в руках своих лозунги “Свободу зеленным ларькам Крякутного!” и “Руки прочь от капусты мученика!”.

Однако в массе своей ордусяне поразительно мало внимания обратили на эту яростную схватку. Крепка оказалась их вера в то, что, с одной стороны, Ордуси ничего совсем уж гибельного грозить не может, а с другой – что не может и человек быть таким уж неразбавленным негодяем. Как сказала накануне Фирузе, вспомнил Богдан благоговейно и нежно, лишней боли ты мне не доставишь, а неизбежная – неизбежна, мы в это просто верим, как во Всевышнего…

Насколько мог судить теперь Богдан, наиболее распространенной реакцией на столь сущностный, казалось бы, прилюдный спор было снисходительное, несколько уже утомленное, но, в общем, совершенно беззлобное: “А, ну, это опять эти…”

Та же мысль, собственно, первым делом посетила и самого минфа. Дело в том, что газета “Небесная истина” была главным печатным изданием религиозной секты хемунису, а газета “Новая небесная истина” – главным изданием религиозной секты баку. Приверженцы обеих сосредоточивались почти безраздельно в городе Мосыкэ, и тому были исторические причины.

Чуть менее полутора веков назад великобританские варвары покорили Египет и жизнь в нем стала поспокойнее; лишь тогда в сей древней и удивительной стране наконец-то смогли начаться систематические древнекопательские изыскания. Понятно, что Египет сразу привлек множество древнекопателей – в основном, конечно, из Европы; ордусским ученым хватало собственных древностей.

В 1896 году по христианскому летосчислению близ местечка Накада, южнее города Абидоса, французский древнекопатель Амелино отрыл в раскаленных песках гробницы фараонов самой первой египетской династии, и среди оных – последнее упокоение начального царя египетского, царя-объединителя, известного еще по манефоновским спискам под именем Мины. На водруженной в специальной пазухе при саркофаге костяной табличке царь этот именовался сначала божественным именем Гор (то есть портретом сокола в профиль), а потом – определительной картинкой пониже, изображавшей в сем случае нечто не очень внятное, но явственно весьма загребущее и хватательное; оттого в исторической науке установилось для этого величайшего правителя имя Гор Хват. Сенсацию произвело мастерство похоронных дел мастеров – в саркофаге обнаружилась прекрасно сохранившаяся мумия египетского первоначальника в парадном облачении, с замечательно целым папирусом под покойно сложенными на груди руками. “Могила Мины – колыбель мировой цивилизации”, — гласили, как выяснилось чуть позже, иероглифы на папирусе.

Крайне изумило древнекопателей то обстоятельство, что секреты подобного мастерства оказались затем утеряны всерьез и надолго – по всей видимости, вскорости после смерти Гора Хвата. Во всяком случае, мумия уже прямого наследника Мины – на его костяной табличке был изображен, естественно, опять сокол, а под ним, в качестве определителя, громадное усатое насекомое, и потому за наследником установилось имя Гор Таракан – к моменту обнаружения начисто истлела, и уцелела в опустевшей гробнице лишь упомянутая табличка; последующих же царей первой династии, судя по всему, даже не думали мумифицировать, ограничиваясь водружением в подземных нишах соответствующих дщиц: Гор Початок, Гор, Славный Утробою, Гор Почка, Гор Одышка и Гор, К Чужим Добрый, на коем династия пресеклась, а Египет на сто лет был завоеван гиксосами.

Варвары, вечно обуреваемые не очень понятной ордусянам страстью то и дело все перевозить с места на место, не могли, разумеется, удержаться от того, чтобы не вынуть саркофаги с мумией Мины Гора Хвата из древле предназначенной ей усыпальницы; некоторое время шла все более накалявшаяся перебранка промеж французами и великобританцами относительно того, в Британский ли Музей надлежит отправить сей шедевр или в Лувр; масштабные британцы указывали на то, что весь Египет ихний, стало быть, и Мина тоже ихний; французы же, как обычно, крохоборствовали и буквоедствовали – мол, француз копал, так, значит, в Лувре мумии и место. Бог знает, до чего могло бы дойти, но выход нашел хитрый президент французской республики Феликс Фор. В 1897 году, то бишь на следующий год после обнаружения гробницы Мины, он посетил Александрийский улус с дружественным визитом. Александрия и Париж на ту пору договаривались о сотрудничестве в области создания летательных машин тяжелее воздуха, ордусские материальные ресурсы и отточенная веками культура производства тут были как нельзя кстати, а к Франции Александрийский улус все ж таки самый близкий. Поскольку идея завоевания воздушного океана в конце прошлого века буквально-таки владела умами, установлению задушевных отношений президента Фора и князя Сосипатра придавалось очень большое значение, и сам приезд рассматривался событием чрезвычайным – и в знак дружбы и доверия французский президент подарил Ордуси мумию Мины купно с ее саркофагами. Князь Сосипатр сей заморский презент принял, отдарившись со свойственной ордусянам широтою натуры церковью Покрова-на-Нерли (благо ее все едино с места не стронуть); британцам, не решившимся, коль в число претендентов на мумию попала вдобавок Ордусь, упрямствовать долее, князь даровал, дабы не остались внакладе, одну из мраморных колонн крымского Херсонеса, величаво торчащих над морем еще со времен еллинской колонизации, — на берегу, слава те Господи, стоят, а британцы от воды далеко пешком ходить спокон веку побаиваются, вот и пусть им приятно будет, — и вскорости совместная работа по созданию летучей первомахины закипела. Уже через три года четырехвинтовой гигант “Илья де Муром”, веяниями могучих моторов сдувая с мужчин шляпы и рыком оных заглушая радостные клики многотысячной толпы, поднялся в синее небо и без сучка без задоринки совершил пробный перелет из Массандры в Шампань. С высоты летунам хорошо видно было, как в Херсонесе кругом колонны, все тужась ее выковырять половчей, копошатся великобританцы; на пролете им помахали с высоты семидесяти шагов[198] и оставили трудиться далее. Мина к тому времени был уж в Ордуси. Не решившись доверить столь ценный предмет изменчивой и коварной морской стихии, Гора Хвата со всеми его ближними и дальними саркофагами перевезли к месту назначения поездом, по железным дорогам, в тяжелогрузном опечатанном вагоне; сперва по британским владениям через Каир, Александрию Египетскую и Газу, к границе; а потом на Иерусалимский улус – и дальше через Тебриз и Бакы в русские земли. Местом последнего упокоения Мины князь Сосипатр установил Мосыкэ: уютный, несуетный – что называется, патриархальный – княжий городок, живописно раскинувшийся средь раздольных равнин, подходил для сего предназначения куда более, чем строгая, деловая, торопливая Александрия, и без того заполненная храмами самых разных конфессий. Специально для египетского изначальника в одном из укромных переулков близ старой – и милой, как все старое, — улицы Орбат, как раз назади громадного дворца Мидэ[199], был выстроен небольшой, но величавый, строгий храм в виде египетской пирамиды – не гладкостенной, вроде тех, коими вот уж тысячи лет пользуются Хуфу, Хафра или Менкаура, а такой, как в истинной раннеегипетской древности: ступенчатой, вроде как у Джосера; над вратами, ведшими в сокровенную глубину храма, золотом было начертано: “МИНА”.

Население города загодя уведомили о прибытии драгоценного подарка; правда, в народном сознании новость преломилась, как это часто бывает, довольно причудливым образом. В день прибытия спецпоезда огромные толпы стеклись к вокзалу, поскольку, как со знанием дела наперебой рассказывали люди друг другу, нынче должны привезти на Родину какого-то важного покойника, до времени помершего на ордусской службе в чужедальней сторонушке; проводить подвижника в последний путь и собрались мосыковичи – как и все ордусяне, они весьма трепетно относились к тем, кто сгорел на работе во имя страны. Мумию и фараона Мину, слов таких слыхом доселе не слыхивав, в народе именовали исключительно “помруном”, а вокзал как прозвали в тот день Померецким, так он с тех пор и назывался; в виду чрезвычайности событий прежнее, при постройке данное название в одночасье изгладилось из памяти народной и оказалось забыто напрочь.

Именно вокруг Мины и сложилась вскорости странная новомодная секта, назвавшая себя “хемунису”. Слово это тоже стародавнее и означает “царских рабов”, в число коих, ежели верить ученым-папирологам, входило во времена Мины все имеющее профессии население державы, от воинов до музыкантов. Руководители, разумеется, к ним не относились, руководство – не профессия, а вдохновенное свыше действо; наоборот, руководителям, сообразно их рангу, давались в подчинение те или иные хемунису, но числились они все едино царскими, поелику принадлежали не персоне руководителя, но должности его. Отбирал фараон должность, отбирались и подчиненные хемунису. Раз в год на смотрах дети хемунису освидетельствовались местным начальством и распределялись по профессиям: особо рослые – в армию, особо долгорукие – в человекоохранительные органы, ну а немощные, картавые и прочие дуцзи Высшая группа инвалидности, введенная еще танским правом – безглазые, безногие, безрукие, умственно ущербные. — в культуру, раз уж ни на что более не пригодны… и сменить профессию впоследствии уж было никак невозможно. Далее механизм работал, будто часы: ни о чем не задумываясь, не заботясь даже накоплениями на черный день, ибо копить было нечего (собственностью рабов человеколюбиво не обременяли), хемунису трудились и славили фараона.

Получалось, таким образом, что фараон управлял страной, как одной сложной, но вполне доступной для одного обобщающего взгляда машиной, при помощи всего лишь нескольких рычагов. Он один был вне ее нутряного, слаженного шестеренчатого верчения, он смотрел на нее со стороны, все видел и все понимал, и всегда знал, какой рычаг когда нажать. Единство действий всего народа, таким образом, обеспечивалось совершенно поразительное; недаром Египет стал великой державой на тысячи лет.

Тут, казалось бы, можно усмотреть противуречие: ведь фараон, сам будучи тоже человеком-египтянином, вне этой машины никак быть не мог. Плоть от плоти ее, он при малейшем сбое шестеренок сам сбоил всего сильней, а при сбое пошибче машина в первую голову перемолола бы его самого. Но в ту пору все египтяне – в том числе, как это ни прискорбно, и сам фараон – были уверены, что верховный-то правитель есть не человек, а Бог. Всякие там Ра, Амоны-Атоны и прочие Озирисы есть не более чем разные воплощения одной сущности, и та же самая сущность воплощается в ныне здравствующем правителе.

Эта-то величавая мысль (несколько надуманная, как полагал Богдан, и весьма блеклая в духовном смысле) и послужила отправной точкой для той веры, вокруг коей сгруппировались в Ордуси, — хотя на деле все они жили исключительно в Мосыкэ и ближайших окрестных селах, — несколько тысяч современных хемунису.

В течение почти семидесяти лет хемунису невозбранно молились в гробнице бога Мины и без особого успеха, но с тем большею страстию в речах и поступках проповедовали свою веру. У них так выходило, что она является идеальной и с точки зрения реального государственного переустройства – что может удобнее, мощнее и послушнее машины с рычагами? — и с точки зрения нравственной: нет никаких мучений, нет ни малейших угрызений, нет изнурительных сложностей типа “с одной стороны, с другой стороны…”; даже личной ответственности нет. Что бог назвал хорошим, то и всем хорошо. Что бог-фараон осудил – то в помойку. Что для бога-фараона полезно – то нравственно, а что ему неугодно – то гадость несусветная… Похоже, хемунису искренне не понимали, отчего идеал их не кажется окружающим столь уж соблазнительным. Удобно же! Легко! А Богдан, со своей стороны, не мог понять, до чего же надо дойти в сердце своем, чтоб этакого-то самому возжелать. Воистину – люди разные. И недаром Учитель сказал: “Благородный муж старается довести до полноты в человеке то, что в нем есть хорошего, и не доводить до полноты то, что в нем есть плохого. Мелкий человек старается противуположным образом” “Лунь юй”, 12:16. . А ведь в одном хорошо мужество, в другом – ученость, в третьем – совестливость; в одном плохо корыстолюбие, в другом нерешительность, в третьем – болтливость…

Хемунису доводили до полноты малодушный, но, увы, естественный страх перед личной ошибкой и неудачей, присущий в той или иной степени любому, даже самому хорошему человеку.

Однако же люди – разные, и всех на один крючок не подцепишь. В этом хемунису вскорости пришлось убедиться на собственном опыте. В начале семидесятых годов из их же собственных – вполне, казалось, сплоченных – рядов выделилась еще одна секта; в нее вошли, главным образом, дети самых именитых и состоятельных хемунису, и назвались они древнеегипетским словом “баку”. Насколько, опять-таки, можно верить египтологам – а и те и другие сектанты верили им безоговорочно, — так назывались во времена фараонов немногочисленные и очень дорогие рабы частные; известны случаи, когда вельможи, имевшие благодаря должностям своим сотни хемунису, гордились приобретением одного баку настолько, что делали о том особые настенные надписи.

Баку были совершенно согласны со своими духовными – а зачастую и вполне плотскими – отцами в том, что общество есть машина, но, по их понятиям, в фараоне, расквартированном вне ее маховиков, подшипников и приводных ремней, она отнюдь не нуждалась; главным лозунгом баку стало “освобождение рабов”, поскольку, по их представлениям, частный раб являлся куда более свободным человеком, нежели раб царский. В том, что нет фараона, витающего вне машины и объемлющего всю ее снаружи, ровно некий эфир, заключалась, по представлениям баку, предельно возможная для людей свобода.

Машина же общества должна была работать сама собой – на это “само собой” баку от всей души и как-то очень по-детски уповали; ей надлежало автоматически регулироваться своими внутренними механизмами, главным из коих (а ежели со вниманием вдуматься в их догматику, единственным) баку считали обмен продуктами труда свободных частных рабов между их, этих рабов, владельцами. Обмен, по мнению баку, был земным воплощением движения бога Солнца Ра по небу в чудесной ладье, которая вечером прячется за горизонт на западе, а утром обязательно выныривает из-за горизонта на востоке; непреложность и нескончаемость этого кольцевого движения, дарующего тепло и светвсем, кому ума хватает не прятаться в тени, а старательно и неутомимо болтаться по солнцепеку, олицетворяли для них циркуляцию товаров; а товаром для них было все под небом.

Что бы ни случилось, вольное течение обмена все выровняет и все выправит. Главное, чтобы не мешал никто со стороны. Смухлевал так смухлевал, украл так украл… это все случайные отклонения, которые приведет в божеский вид сам же обмен – только не надо говорить об этих отклонениях нехороших, бранных слов; честных и нечестных нет, просто кто-то лучше умеет вести дела, кто-то хуже, у одного есть практическая жилка, а другой совершенно ее лишен и все время попадает впросак, вот как это надо формулировать; а главное – что никто никого не давит.

По сути, место бога-фараона у баку занял совсем уже безликий бог-обмен; нравственно все, что ему способствует, а все, что ему мешает, — святотатство.

Богдану всегда думалось, что такую теорию могут измыслить лишь те, кто смалу страстно мечтал жульничать, но боялся поначалу родителей, а потом – человекоохранителей. Вот когда человекоохранителей отменят, как препятствие свободе, — тогда эти люди, пожалуй, решатся приступить к делам. Наверняка, думал минфа, баку, назвавши себя этим древним словом, рассчитывали, буде мир перевернется по их воле, стать не баку, а владельцами баку.

Между сектами зачем-то развернулось ожесточенное идейное соперничество. Такого накала страстей и религиозной нетерпимости Ордусь давненько не видала – но, поскольку секты были невелики и в основном шумели в небольшом и тихом городе Мосыкэ, близ гробницы Мины, Ордусь не больно-то их замечала; люди молились своим богам и занимались своими делами. Ожесточенность схваток вредила и хемунису, и баку – слишком уж неприглядно и те и другие подчас выглядели.

Например, баку не так давно принялись на все лады словесно осквернять и хаять главную святыню хемунису – гробницу Мины и его вот уж пять тысячелетий мирно каменеющее сухонькое тельце; пожилые и растерявшие бойцовский задор хемунису лишь не очень умно – и оттого особенно грубо – отругивались.

То вдруг лет пять – семь назад несколько писателей-баку принялись слагать страшные истории о том, что мумия Мины по ночам бродит по Мосыкэ и пьет кровь младенцев; но мосыковичи не испугались. Правда, некоторые молодые люди, влекомые зовом беспокойной и честной юности, на протяжении нескольких седмиц с фонарями в руках пытались обнаружить злокозненного помруна-кровососа, но вотще; ночные прохожие над ними добродушно посмеивались, небезосновательно подозревая, что то не более чем новый интересный предлог дружески погулять в ночи.

То иерархи баку начинали бить во все доступные им колокола и гонги, призывая покончить с язычеством посреди боголепной Мосыкэ (вспоминали и о боголепии, когда к слову приходилось), вытащить Мину из его ступенчатой гробницы и похоронить, как они выражались, “по-человечески”; но очень уж неубедительно звучали боголепные речи из уст тех, кто молился на обмен; мосыковичи лишь досадливо отмахивались, тем более что великолепная гробница и древняя мумия в ней давно уж стали одной из главных достопримечательностей города, а прогулка мимо пирамиды еще в середине века вошла в число любимых и у молодежи, и у людей зрелых да многоопытных. Среди мосыковских недорослей самых различных вероисповеданий считалось особым, как в таких случаях на варварский манер говорят, шиком “дернуть пивка с Миной” – ну не в самой гробнице, конечно, но где-нибудь очень поблизости, скажем, прямо на выходе из нее, после церемонии поклонения мумии; впрочем, как и подобает ордусянам, детки старались по возможности не оскорблять чувств искренне верующих в фараона хемунису. Что же касается баку, — кто-то из разумеющих по-нихонски мосыковичей вспомнил, что именно таким образом читается у нихонцев иероглиф, обозначающий фантастическое животное с телом медведя, хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра, — словом, нечто вовсе несусветное, кажись, похлеще родных ордусских сыбусяна и пицзеци[200], и, главное, наскоро склеенное из частей совершенно разнородных, вкупе отнюдь не жизнеспособных; особо остроумные сообразили, что сей иероглиф, по-ханьски читаемый “мо”, в легендах Цветущей Средины тоже обозначает мифического зверя, известного своею неутомимостью в пожирании металлов, особливо драгоценных.

Как к сим играм природы к баку, в сущности, теперь и относились.

Значительно большего успеха достигли речения проповедников новой секты среди западных варваров; те, не очень-то уяснив их религиозные догматы, но заслышав склоняемое на все лады слово “свобода”, решили, будто баку проповедуют в Ордуси европейский образ жизни, — и вполне от души, как и подобает единочаятелям в отношении единочаятелей, зачастили в Мосыкэ поддерживать борцов за свободу; западные же средства всенародного оповещения принялись уделять свободолюбцам и их деятельности неимоверное внимание.

Получив такую поддержку, баку воодушевились и для вящего единочаяния с иноземцами машинное общественное устройство, предлагаемое их отцами – а заодно, чтоб выглядеть масштабней, и реально существующее в Ордуси, — они теперь звали не иначе как тоталитарным, а машинное устройство, предлагаемое ими самими, — демократическим.

И вот при таких-то обстоятельствах одновременно, день в день вышли в Мосыкэ в двух разных издательствах две книги – одна написанная хемунису, другая баку, — и в обеих давалась литературная обработка истории Крякутного; сам он вполне прозрачно был у хемунису выведен под фамилией Неродной, а у баку – Медовой.

Было из-за чего взбеситься авторам – пожилому, мастистому литератору Ленхотепу Феофилактовичу Кацумахе, прославленному толстыми романами из простой, здоровой и славной стародавней жизни (“Детство Тутмоса”, “Нил-батюшка”, “Бруски папируса”, “Время, замри!”, а также “Гор с гор”), и сравнительно молодому но уже снискавшему немалую известность в новомодном и довольно странном, на вкус Богдана, жанре “честного реализма” Эдуарду Романовичу Хаджипавлову (средь его наиболее замечательных произведений обычно упоминались концептуальная тетралогия “Жизнь”, состоящая из повестей “Тошнота”, “Рвота”, “Понос” и “Трупные пятна”, поэма “Потные ангелы”, а также опубликованные в престижнейшем издании “Роман-жибао” новаторская новелла “Пластилин для таракана” и роман ужасов “Злая мумия” – как раз из тех, о кровососущем Мине).

Богдан сызнова вздохнул и отхлебнул чаю. “Это ж сколько интересных книг на белом свете… — подумал он не без грусти. — А тут работаешь, работаешь…” Впрочем, минфа в глубине души подозревал, что торопиться читать про жизнь, состоящую, по мнению автора, из тошноты да рвоты, не стоило. Если уж выбирать – то, положа руку на сердце, все ж таки про Нил-батюшку…

Можно было себе представить, какие молнии метали теперь друг в друга авторы. Дело тут было не просто в стычке естественных писательских тщеславии; тут был замешан религиозный пыл… Столкнулись, похоже, мировоззрения. И это жестокое, бескомпромиссное столкновение имело внешней формой своей жалкую и потешную коллизию – литературный плагиат… Теперь Богдан до конца понял, отчего Раби Нилыч именно ему поручил это на первый взгляд заурядное, незначительное и, что уж бояться сказать правду, — не по рангу Богдана мелкое дело.

Самое странное и неприятное было вот в чем.

Оба писателя вроде бы совершенно самостоятельно придумали продолжение тех событий, о коих несколько туманно сообщали средства всенародного оповещения. И продолжение это было – программирование людей. То есть как раз то, что в жизни на самом деле и случилось – и о чем, кроме князя Фотия да самых высокопоставленных работников человекоохранительных ведомств, ведать никто не ведал.

Книги надо было бы, конечно, прочесть самому от корки до корки. Но даже из рекламных и критических выжимок Богдан быстро понял главное: у хемунису, в романе “Гируды Озириса”, Крякутной-Неродной, как и положено по хемунистической идеологии, был изображен мерзким и ненавидящим Родину изменником, тайно передавшим свои достижения иноземцам за крупную безвозмездную ссуду (на нее, дескать, он и выстроил затем Капустный Лог) и сгубившим ордусскую генетику, а искусственные пиявки были завезены в Ордусь из Америки с ведома и по поручению американского начальства (а если б не измена Крякутного, Ордусь бы сотворила этакие пиявки первой и беспременно употребила их на благо всего человечества) и ставились исключительно лучшим боярам улуса с целью их злобно подчинить воле заокеанских воротил. Из затеи, разумеется, ничего не вышло – бояре никак не программировались, не по плечу оказались они хлипкой американской пиявке; бояре предпочитали геройски гибнуть.

Но все ж таки момент вполне верного домысливания у автора был налицо.

А у баку в романе “Ген Ра” Крякутной-Медовой, тоже вполне ожидаемым образом, рисовался мудрым и прозорливым старцем, решившим под видом борьбы с опасными исследованиями во всем мире – притормозить генные дела именно в Ордуси и дать таким образом Америке и Европе вырваться вперед, ведь в этих-то уж краях, разумеется, из подобных открытий оружия ни за что ковать не станут, а примутся использовать единственно во благих врачевательских целях. Но где-то в тайных и сумрачных подвалах Управления этического надзора мерзкие тоталитарные научники все ж таки довели исследования Крякутного до конца – и завладевшие открытием ордусские спецслужбы подло использовали его против своих же бояр, склоняющихся к вере в бога-обмен, чтобы их запрограммировать на ненависть к идеалам баку. Но и из этой затеи ровно так же ничего не вышло: пиявки не сумели сломить волю тех, кто уверовал в частнорабскую свободу, и бояре опять-таки предпочли геройски гибнуть.

И здесь момент верного домысливания был налицо.

Странно.

Разбушевавшаяся за последнюю седмицу склока вокруг плагиата не добавила ни хемунису, ни баку авторитета и любви народной; над обеими сектами лишь пуще смеялись – уже совсем откровенно, в лицо. Сюжеты обеих книг, при верно угаданных элементах подлинного развития дел, были на редкость нелепыми, чтобы не сказать грубее; и нынешняя буря высвечивала их нелепость особенно отчетливо. Драть дружка дружке бороды из-за этакой ерунды выглядело не в пример глупее, чем даже из-за проблемы, хоронить иль не хоронить мирно стынущего в красиво заиндевелой мосыковской гробнице египетского фараона. Посмотрев соответствующие документы, Богдан почти без удивления выяснил, что некоторым сектантам и самим стало тошно от свары; за истекшую седмицу ряды хемунису, громко о том заявивши, покинули и шумно окрестились три человека, а из баку, не привлекая лишнего внимания, сбежали в простые идолопоклонники целых шестеро.

Зато из-за границы наехала в Мосыкэ целая, что называется, делегация европейских гуманитариев – поддержать баку в столь судьбоносный момент. Похоже, в Европе, где “Ген Ра” мгновенно стал известен, всерьез решили, будто в романе описана тщательно скрывавшаяся ордусскими спецслужбами правда, и героическому литератору, сдернувшему с неприглядных тайн империи покрывало секретности, грозит нешуточная опасность.

Небезынтересным было еще одно обстоятельство. В разгар газетных разоблачений Крякутного, еще в середине девятого месяца, у мосыковского градоначальника Возбухая Недавидовича Ковбасы прошла очередная, вошедшая у него в обычай ежегодная встреча с ведущими мастерами изящного слова всех конфессий, представленных в опекаемом им граде. Присутствовали там такие столпы ордусской словесности, как великий Иван Лукич Правдищев, недавно вновь заявивший о себе как самый искренний и небесноталантливый православный писатель империи изданием очередного тома монументального труда “Две тысячи лет вместе” – о противуречивом, но обоюдопользительном взаимовоздействии семитских и славянских народов со времен Христа до наших дней; был потомок древнего арабского рода Исламбек Курайшитченко, навсегда вошедший в историю убедительнейшим и поэтичнейшим художественным исследованием человеколюбивой сути учения Пророка Мохаммеда; присутствовали и братья-соавторы Цирельсон и Кацнельсон, всей душою влюбленные в среднерусскую природу и вот уж восемь лет подряд выпуск за выпуском издающие в Мосыкэ проникнутую неподдельным восхищением перед неброской красою здешних мест серию пространных, с бесчисленными цветными картинками очерков “Люби и знай свой край”…

Посетили градоначальника и Кацумаха с Хаджипавловым.

Так вот, как гласил опубликованный отчет о встрече, Возбухай Недавидович затронул, в частности, тему поступка Крякутного и его последствий. Затронул он тему очень осторожно, тактично, и суть его высказываний сводилась к тому, что шума вокруг этой неоднозначной проблемы нынче чересчур уж много, вряд ли это является истинно человеколюбивым по отношению к живому человеку, преждерожденному Крякутному – и было б, на личный взгляд самого Возбухая Недавидовича, в высшей степени печально, коли бы, вдобавок к тому болезненному интересу, который питают к указанным событиям средства всенародного оповещения, этой историей заинтересовались еще и властители дум и попробовали использовать ее как, например, сюжет или хотя бы отправную точку для своих повествований. “Надо быть милосердными”, — сообщил Ковбаса.

Реакция писателей была разнообразной. Иван Лукич, скажем, пронзительно вознегодовав, сразу заявил, что такое ему и в голову не могло бы прийти – мелка тема, мелка; “не тема, а семячки”. А вот молодой Хаджипавлов, наоборот, тут же закусил удила и ответствовал, что оценивает подобные наставления как беспардонное вторжение власти в святая святых, в сокровенные тайники творчества, и потому никакими обязательствами себя не ныне, не когда-либо впредь связывать не намерен. “Ваше личное мнение можете держать при себе, уважаемый преждерожденный градоначальник! — яростно заключил он. — Ваше обывательское милосердие мне лично не указ!” Градоначальник, похоже, был искренне расстроен, извинился перед литераторами и постарался всячески сгладить возникшую неловкость.

Незначительная и краткая перепалка так и осталась бы перепалкою, одной из бесчисленных перепалок подданных с властью, но не прошло и двух месяцев, как Хаджипавлов издал целый роман с привлечением именно крякутновского сюжета, и Кацумаха, на встрече глубокомысленно отмолчавшийся, поступил так же.

Несколько лет назад Богдану довелось лично встречаться с Ковбасой, и огромный, басистый, с буйною гривой седых волос на квадратной голове руководитель, истинный сибирский богатырь в летах, произвел на минфа самое благоприятное впечатление: рачительный, твердый в вере, немного простодушный, но до самозабвения внимательный к людям… Здесь, на взгляд Богдана, он допустил ошибку. Зная характер молодого и талантливого баку – да и характер литературного люда вообще – градоначальнику следовало бы понимать, что кто-либо из мирных творцов, внутреннюю свободу свою ставящих всего превыше, может взяться за крякутновскую тему единственно из чувства противуречия. Ежели власть считает, что нельзя, стало быть, не просто можно, но даже и должно, — такой подход среди творческих личностей был весьма распространен, и, честно говоря, Богдан не видел в нем ничего особливо худого. Творчество – это всегда сопротивление, всегда вызов тому, что сделано доселе, тому, что думают все; конечно, тут и меру неплохо бы знать, но… Знать меру – это самое сложное в жизни.

“Да, — подумал Богдан. — Как это сказал Раби Нилыч? «Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно…» Удружил Раби, удружил. В стакане этой… м-м… бурной воды ковыряться…”

К тому времени, как Фирузе с Ангелиною – обе порозовевшие, довольные, веселые – вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от “Керулена”, дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипигусевой; а потом почти наверняка придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.


Апартаменты соборного боярина ад-Дина, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, вечер

Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов – и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.

Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами – правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.

Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично – телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. “Я от него ни ногой! — горячо сообщила Богдану Шипигусева. — Он один даже на улицу выходить боится, тем более сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно… В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может…”

“Какая славная и самоотверженная женщина, — с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой «хиус» памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. — А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, — размышлял Богдан. — Надо будет рассказать ему… Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место… и опять чуть ли не одновременно…”

В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.

Теперь на дверях не было пломб, которые пришлось бы сначала срывать, а потом восстанавливать; замок незачем было вскрывать специальной человекоохранительной отмычкой… Уже на лестничной площадке ощущалось, что за дверью – жизнь, и покой, и уют; то ли изнутри неуловимо пахло стряпнёю, то ли какие-то дольки внутреннего света сочились… не понять. Просто тогда, летом, здесь было угрюмо, а нынче – ладно.

Богдан позвонил, и вскорости дверь ему открыл сухой, сутулящийся человек средних лет в простом, но теплом, на подкладке, домашнем халате; Богдан с некоторой заминкой узнал известного ему доселе лишь по фотографиям боярина ад-Дина – так тот исхудал и ссохся. И пожалуй, постарел. Его смуглая от природы кожа не поблекла, но стала из коричневой – едва ли не бурой. И лишь глаза светились, выдавая потаенное, тихое счастье.

— Э-э… — сказал Богдан, чуть растерявшись. Поправил очки. — Добрый вечер… Преждерожденный ад-Дин, если не ошибаюсь…

— Нет, не ошибаетесь, — немного невнятно проговорил недавний страдалец. — Но вот вы…

— Милый, — напевно раздалось откуда-то из бездны, — это, вероятно, ко мне.

— А, так это вас ждет Катарина, — проговорил ад-Дин, и голос его потеплел. — Проходите, преждерожденный Богдан Рухович. Жена меня предупреждала, я вспомнил.

Богдан пошел вслед за боярином; тот, не говоря более ни слова, шаркая мягкими, расшитыми золотой нитью туфлями с сильно загнутыми кверху носками, повел его поперек обширной прихожей, — мимо шкапов и полок с книгами и с курительными трубками, мимо низких столиков с “Керуленами”, на полу подле коих сверкали узорочьем седалищные подушки…

Они пришли; как раз в этой комнате, как помнил Богдан – единственной, в обстановке коей имелись хоть какие-то признаки существования на свете женского племени, летом среди баночек и скляночек с косметикой обнаружилась видеокамера, позволившая выявить злоумного Козюлькина. Ныне следы существования в мире женщин изрядно возросли – и посреди оных следов царила сама женщина; в тонком, но вполне воздержанном, без вольностей, халате с многочисленными кисточками на полах и на поясе, на солнечного цвета тахте уютно возлежала с книгою, подпирая голову рукой, заботливая и самоотверженная Катарина Шипигусева.

— Здравствуйте, Богдан Рухович, — сказала она, отрываясь от чтения.

— Добрый вечер…

— Вы не замерзли в дороге? Хотите чаю? Или, может, кофею? В это время года постоянно хочется в спячку, правда? Все время темно… Милый, сделай нам кофею, — не дожидаясь ответа Богдана, сказала она. — Мне с молочком. А вам, Богдан, с молочком? С сахарком?

Богдан не сразу нашелся что ответить, а потом стало уж поздно – боярин Гийас ад-Дин мягко, чуть снисходительно улыбнулся, быстро кивнул несколько раз и, повернувшись, безропотно пошаркал еще дальше в глубину жилища. Глаза его по-прежнему лучились счастьем.

“А вполне ли его вылечили?” — встревоженно подумал Богдан.

— Присаживайтесь, что же вы…

Богдан аккуратно присел в стоящее у тахты кресло.

— До сих пор мне ни разу не удавалось вот так вот спокойно пожить дома, — чуть потянувшись, напевно произнесла Катарина. — Не было счастья, да несчастье помогло… Это русская поговорка такая.

— Я знаю, — ответил Богдан.

— А, ну конечно… Когда я увидела, как он ослабел и исхудал, я сказала себе: все, вздорная девчонка, хватит. Ближе, чем Гийас, у тебя нет человека; хотя бы пару седмиц ты должна посвятить исключительно ему и его здоровью. Дом, тепло, уют, нежная забота любящей жены… думаю, мы переоформим брак с временного на постоянный, в конце концов, мне тоже нужно гнездышко. Хотя, честно сказать, это все так непривычно… Все вдвоем, вдвоем, в четырех стенах… Вас мне просто Бог послал, Богдан. Это такая пого… а, ну да.

“Пожалуй, не стану ничего рассказывать Багу”, — подумал Богдан.

— Правда, мне еще одна мысль пришла в голову, — доверительно поведала Шипигусева, чуть понизив голос. — Думаю, ни один работник средств всенародного оповещения не имел, не имеет и уже никогда не будет иметь возможности столь близко и столь постоянно наблюдать процесс выздоровления человека, который был пиявками доведен до крайности. Он ведь едва не умер, Гийас… Едва-едва.

Из коридора послышалось приближающееся мелодичное позвякивание и постукивание, и через несколько мгновений в комнату вырулил, катя перед собою изящный лаковый сервировочный столик с тебризскими кофейными пиалами, молочником и прочими принадлежностями неторопливого времяпрепровождения, выздоравливающий соборный боярин Гийас ад-Дин. Костистые, худые коричневые ладони чуть ерзали по ручкам столика; эта простая работа была явно непривычна хозяину апартаментов, но явно доставляла ему удовольствие. Соборный боярин вплотную подвел екающий колесиками столик к дивану, на коем возлежала Катарина, и принялся аккуратно разливать кофей в пиалы. Пальцы его немного дрожали, но он старался донельзя и не пролил ни капли.

— Спасибо, милый, — сказала Катарина, — ты такой славный… Спасибо.

— Ну что ты, — подал голос Гийас и сызнова слегка улыбнулся.

— До чего же хорошо, что ты поправился!

“Вот как надо программировать людей, — подумал Богдан. — Ни один суд не придерется. И пиявок ни малейших отнюдь не надо…”

— Да, мне это тоже нравится, — согласился ад-Дин, и по этой реплике Богдан с некоей толикой удивления понял, что соборный боярин, похоже, все же здоров и не утратил ни чувства собственного достоинства, ни чувства юмора.

— Простите, преждерожденная Катарина, — решительно проговорил сановник. — Я очень благодарен вашему драгоценному супругу и вам за радушие и гостеприимство, но я бы все же хотел постепенно перейти к цели моего визита.

— Переходите, — ласково пропела Катарина, и Богдан сам не заметил, как блюдце, на коем стояла изящная пиала с благоуханным кофеем, оказалось у него в руке. — Но подкрепить свои силы вам никто не может помешать. Я права, милый?

— Конечно, — ответил боярин и снова чуть улыбнулся.

— Еще раз благодарю. — Богдан запнулся. Гийас ад-Дин как раз тоже взялся было за свою пиалу, но чуткая тележурналистка верно поняла замешательство Богдана и без тени смущения сказала:

— Милый, похоже, у нашего друга ко мне какие-то междусобойные вопросы. Ты не мог бы нас покинуть на время? Если Богдан не возьмет с меня слово хранить молчание, я тебе потом все обязательно расскажу.

Чуть дрожащая рука боярина с готовностью отдернулась от пиалы, и Гийас ад-Дин с некоторой натужностью поднялся. Кивнул Катарине, потом Богдану и неторопливо прошаркал вон из комнаты. Аккуратно и плотно притворил за собою дверь.

— Так вы возьмете с меня обет молчания? — улыбнулась Катарина и, поднеся пиалу с забеленным кофеем ко рту, чуть подула на него, коснулась края пиалы пухлой, без намека на помаду губою, а уж потом отпила глоточек.

— Это будет зависеть от того, что вы мне скажете, преждерожденная Катарина, — ответил он.

— Может, вы оставите этот официальный тон? Во-первых, я не старше вас, а во-вторых, у нас время ценят так же, как и у вас. Уж давайте лучше станем ечами. Или, если вам совсем уж опричь души обращаться таким образом к человеку без знаков различия на одеянии, — она лукаво стрельнула глазами, — тогда просто по именам. Давайте?

— Что ж, — ответил Богдан и тоже пригубил кофей. — Давайте, Катарина.

— Вот как славно, — подытожила она.

— Мне поручено разобраться в одном безобидном, но довольно щекотливом деле, и подступиться к нему я не могу иначе, как только с вашей помощью, — сказал Богдан.

— Я могу этим только гордиться, — ответила Катарина.

— Я понимаю, что мой звонок к вам тогда, летом, относительно видеоматериалов по лечебнице “Тысяча лет здоровья”, мог вас как-то привлечь к этой теме, дать отправную точку для журналистского расследования, но… вы с поразительной проницательностью разобрались в деле. Увязать вместе столь разрозненные факты и сделать из них верные выводы… Вам мог бы позавидовать любой человекоохранитель с самым богатым опытом, говорю безо всякой лести.

— Надеюсь, — опустив глаза, проговорила Катарина; похоже, она все-таки смутилась.

— Вы не могли бы поделиться со мной последовательностью ваших рассуждений? — От светской старательности Богдан сделался несколько косноязычным. Впрочем, Катарина, по всей видимости, не обращала на его излишне вычурную речь никакого внимания; ее внезапное замешательство оказалось, насколько можно было судить со стороны, куда глубже, нежели замешательство самого Богдана.

Тележурналистка долго молчала, по-прежнему подпирая голову красивой, полуобнаженной рукою с упавшим к локтю широким рукавом халата, и задумчиво, с отсутствующим видом глядела в стену напротив. Богдан подумал уже, не повторить ли вопрос. Но Катарина пригубила кофе и вдруг решительно поставила блюдце с пиалой на столик.

— Да, в определенной степени я обязана вам той изумительной серией своих репортажей, — сказала она без ложной скромности. — Да. Но не только. Именно признательность вам не позволяет мне скрывать правду. Я этого никому еще не говорила и, если не окажусь вынужденной делать это, давая, скажем, показания по упомянутому вами безобидному и щекотливому делу… я, разумеется, не спрашиваю, Богдан, в чем оно состоит… если я не буду вынуждена, то и не скажу никогда никому. Это странно, и это несколько… стыдно. Трудно признаваться, что моей заслуги тут, собственно, нет. Судьба позаботилась. Сама судьба… — Она взглянула Богдану прямо в глаза. Богдан поразился; стоило разговору перейти от бытовых сюсюканий к работе, лицо Катарины стало одухотворенным, резким и по-настоящему красивым. — Сначала вы, потом… — Она запнулась. Богдан напряженно ждал.

Катарина переменила позу; теперь она почти сидела на тахте, руками охватив колени, и по-прежнему глядела мимо Богдана.

— Я не великий знаток компьютерных и сетевых технологий, — сказала она негромко и как-то отрешенно. — У меня хватает своих забот. Мне потом объяснили: сеть настолько сложна, что… изредка в ней могут происходить самые странные сбои. Самые странные. Тут, конечно, по времени удивительно совпало. Честно говоря, ваш тогдашний звонок действительно меня буквально заворожил; я печенкой чувствовала: тут есть что-то… что-то. Понимаете? Что-то. Я и так, и этак крутила… сама несколько раз просматривала эти свои видеоматериалы… А потом, через три, кажется, дня… или через два? Не помню, но это легко восстановить…

Она запнулась. Протянула руку к столику, неловко взяла свою пиалу – кофей уже достаточно остыл, чтобы можно было не пользоваться блюдцем, — и сделала несколько крупных глотков разом. Отставила чашку. Вскинула глаза на Богдана и вдруг смущенно улыбнулась.

— Что-то я разнервничалась, — призналась Шипигусева. — Будто в чем-то виновата… На самом деле я тут ни при чем. Само… и я опять же печенкой чувствую, что тут что-то такое… что-то… Так вот. — Она глубоко вздохнула. — Я получаю очень много писем. Пока я голову ломала над тем, что там такое наши доблестные человекоохранители могли углядеть на моей рабочей записи в лечебнице, среди прочей массы сообщений ко мне по ошибке… каким-то чудом… прилетело сообщение, которое вовсе не мне было предназначено. Насколько я поняла, это было какое-то рабочее сообщение вашей, закрытой человекоохранительной сети.

Богдан крякнул. Такого просто не могло быть.

Потом он сообразил, что о возможности и невозможности подобных природных явлений он, специалистом не являясь, может судить только с чужих слов. Категоричную мысль “такого просто не может быть” он ничем, кроме собственной убежденности, подтвердить не мог – но знал, что в научных истинах более всего бывают убеждены именно неспециалисты. И подвергают их сомнению с наибольшей легкостью они же; то или иное отношение к истинам зависит у них исключительно от приязни или неприязни к источнику, из кого истины эти были получены, от настроения, от отношений с женой и даже порой от пищеварения. Не к лицу Богдану было…

— Файл оказался подпорчен, — задумчиво продолжала меж тем Катарина, снова устремив взгляд своих прекрасных, бархатистых глаз мимо Богдана. Вновь взялась за пиалу с кофеем. — Без начала, без конца, и даже без середины. Знаете, как это бывает… полтекста вопросики. Я уж и так, и этак мучилась с кодировками, потом к друзьям обращалась, которые на том собаку съели… это такая русская… ну да. Нет. Что прочиталось – то прочиталось, а что испортилось – то безвозвратно. И вот там-то и говорилось… вернее, там предписывалось, что всем таможенным станциям и пограничной страже следует уделять повышенное внимание провозу на территорию Ордуси сосудов и приспособлений, пригодных для транспортировки мелких водных существ, в скобках – пиявок – и немедленно сообщать о попытках такого провоза, а при обнаружении оных существ-пиявок немедленно уведомлять Управление внешней охраны и Центр имени Крякутного, куда, если из Управления не поступит иных распоряжений, и передавать выявленные сосуды с существами для исследования… Видите, как помню? Я перечитывала текст раз сто… ну а, получив такой подарок, уж не трудно было связать его с закрытием отдела гирудолечения… причем, как мне рассказывали в лечебнице, я же посетила ее вскоре после вас – закрытия шумного, с погоней… а там – с несчастными случаями и болезнями бояр. — Она тряхнула головой, перевела дух и взглянула Богдану в глаза. — Вот. Все.

Несколько мгновений Богдан потрясенно молчал.

— У вас сохранился этот испорченный файл? — спросил он затем.

— Наверное… — с сомнением проговорила Катарина и, поставив почти пустую пиалу на столик, грациозно поднялась с тахты, подошла к ближайшему “Керулену”, тихо дремавшему на низком столике в углу, под старинными кальянами, разбудила умную машину и, присев на подушку перед компьютером, принялась колдовать с программой поиска.

— Одну минуту, — пробормотала она, усаживаясь поудобнее. — Одну минуту, Богдан… по-моему, я его сюда перебрасывала…

Минфа ждал, затаив дыхание.

— Есть! — сказала Катарина торжествующе и тут же с некоторым недоумением добавила: – В личную переписку-то зачем-то закатала… — Не вставая с подушки, она повернулась к Богдану и неопределенно махнула рукою в сторону дисплея. — Вот. Можете посмотреть.

Богдану незачем было смотреть: это предписание при нем и при Баге рассылал по градам и весям Империи сам шилан Алимагомедов, и текст они составляли все вместе, втроем. В нем же между прочим повелевалось всем местным подразделениям внешней охраны принять меры к задержанию и препровождению в столицу таких-то и таких-то подданных, а, буде они окажут сопротивление, произнести кодовую фразу, которую в предписании, во избежание утечки сведений о программировании людей, они решили назвать просто паролем… Действительное значение фразы власти было разъяснено лишь руководителям крупных подразделений – от городского и выше.

— А об указании задержать нескольких человек, — осторожно спросил Богдан, — там ничего не говорилось?

— Нет, — удивленно ответила Катарина. — Там же, я говорю, очень много не читалось. Вот, посмотрите.

Но если не читалось у Катарины…

Если секретное предписание вдруг ни с того ни с сего вывалилось одной своей частью в чужой компьютер, не могло ли оно другой своей частью вывалиться в какой-то другой?

“С Багом бы поговорить, — подумал Богдан, — он в этих электронных делах спец великий. Жаль, он в Мосыкэ уехал со Стасей… Беспокоить сейчас грех. Пусть побудут вдвоем, без мельтешни…” По едва уловимым признакам, когда Стася и Баг в числе ближайших друзей явились вместе с ним на воздухолетный вокзал встречать Фирузе с Ангелиною, минфа понял: у них возникли какие-то нелады на личной пашне[201]. А в такое время без крайней нужды людей лучше не дергать.

Но что ж у нас, научники кончились в Возвышенном, что ли?

— Вы не могли бы сбросить мне этот файл? — спросил Богдан. — По почте или… надежнее, пожалуй, прямо сейчас на дискету.

— Охотно, Богдан. — Катарина, покопавшись в живописном беспорядке на столике слева от компьютера, двумя пальчиками вытянула из бумажных сугробов дискету и лихо вогнала ее в дисковод.

— А скажите, Катарина, — спросил минфа, осененный новой мыслью, пока дискета тихонько покрякивала и поквакивала, принимая на себя столь знакомый Богдану и столь невероятный здесь, в этой мирной комнате, файл. — Вы многим показывали это… ну, когда консультировались насчет того, как превратить вопросики в текст?

— Нет, — решительно ответила тележурналистка. — Одному-единственному человеку, он у нас на студии по этим делам дока, всех выручает, коснись что…

— Если мне понадобится с ним побеседовать, я могу сослаться на вас?

Катарина колебалась лишь мгновение.

— Что уж, — сказала она, полуобернувшись к Богдану и протягивая ему дискету. С подушки она не встала, и Богдану пришлось шагнуть к ней; теперь он смотрел на нее сверху вниз, а Катарине, сидевшей, словно одалиска, у ног минфа, приходилось задирать голову, чтобы не терять его взгляда; впрочем, ей шло и это. — Коготок увяз – всей птичке пропасть… Это такая русская поговорка.

— Я знаю, — сказал Богдан.

Катарина чуть принужденно рассмеялась.

— Простите, — сказала она. — Дурацкая привычка… Это я Гийаса тренирую. Который год в Гласном Соборе – а вот сейчас пожили вместе спокойно, и я только теперь разглядела, он совсем слаб в русской идиоматике. Натаскиваю его… В публичной речи вовремя вставленная пословица дорогого стоит, по себе знаю. А вы, верно, решили, что у меня не все дома?

— Не все дома – это такая русская поговорка? — спросил Богдан.

Они рассмеялись.

С каждой минутой Катарина нравилась Богдану все больше; впечатление взбалмошной избалованной куклы, возникшее у него поначалу, неудержимо таяло. Катарина торопливо написала что-то на клочке бумаги и поднялась наконец; оправила халат, мягко встряхнула руками, расправляя широкие, словно веера, рукава. Подала клочок Богдану.

— Вот имя и адрес моего консультанта, — сказала она. — И телефон. Должна вам сказать, что он был очень удивлен происшедшим.

— Должен вам сказать, что я удивлен не меньше… Спасибо, Катарина, вы оказали огромную помощь следствию.

— Теперь я ночи спать не буду, пытаясь понять, какому именно следствию, — сказала Катарина, и Богдану показалось, что журналистка вовсе не шутит.

— Сенсаций тут не будет, — поспешил разочаровать ее минфа. — Мне поручено разобраться с недавним шумным плагиатом… в Мосыкэ.

— А, — пренебрежительно скривилась Катарина, — эти…

— Да, эти. Всего вам доброго. Не смею долее мешать вам наслаждаться… теплом семейного очага.

— И вам счастливо. Звоните, ежели что. — Она неторопливо двинулась к тахте. — Милый! — крикнула Катарина весьма зычно, и через минуту, как раз когда Катарина снова прилегла, дверь открылась, и на пороге возник соборный боярин Гийас ад-Дин. — У нас все, — сказала тележурналистка. — Богдан уходит… Ты проводишь?

— Разумеется, — проговорил безропотный Гийас ад-Дин, и Богдана снова покоробило; Шипигусева опять показалась ему самовлюбленной, бессердечной курицей. Ежась и стараясь более не встречаться с нею взглядом, он торопливо вышел из комнаты, стискивая в кармане драгоценную дискету.

Соборный боярин, не так давно еще устойчиво пребывавший на грани жизни и смерти, радушно проводил Богдана в прихожую, потом – до самой входной двери, и Богдан честно и смущенно шел за ним как привязанный; но когда ад-Дин снял с вешалки изящную Богданову доху на искусственном меху и попытался помочь ему одеться, минфа не выдержал.

— Простите… — пробормотал он, буквально вырывая доху из рук пожилого члена Собора. — Как можно… Так нельзя…

Худой и седой боярин внимательно посмотрел на Богдана, и в уголках его глаз собрались смешливые морщинки.

— Боюсь, преждерожденный Богдан Рухович, — негромко проговорил он, — что у вас создалось несколько превратное впечатление. Катарина действительно чудесно заботится обо мне. Действительно. Не представляю, что бы со мной было, если б она не бросила на время работу и не переехала сюда. А то, что она меня гоняет в хвост и в гриву… молодец. Все поняла, умница моя. Если бы я лежал, а она вокруг меня носилась, я бы, наверное, так и не встал. А вот когда я ухаживаю за ней… я чувствую себя здоровым, сильным, полноценным… мужчиной чувствую. Хозяином. Я даже домработнице приходить не велел… Когда сам ухаживаешь за любимым человеком, сил прибывает не в пример более, чем когда любимый человек ухаживает за тобой. Я даже думать боюсь, каких усилий ей стоит вот так лежать, как ей надоело притворяться… Она страшно деятельная женщина, страшно самостоятельная, вихрь просто, смерч… в какие только не попадала переделки со своей камерой… обвал в шахте, пожар на танкере…

— Господи, — потрясение пробормотал Богдан. — Как просто!

— Очень просто, — сказал соборный боярин Гийас ад-Дин и протянул ему руку на прощание. — При случае будьте добры передать мою благодарность вашему другу. Тому, что снял меня с карниза.

— Передам, — от души пообещал Богдан, берясь за меховую, зимнюю шапку-гуань. — Непременно передам, прер еч Гийас.

“Люди разные, — думал он, прогревая мотор «хиуса». — Разные… Но плохих – нет. Есть лишь непохожие на меня. А если вдуматься… не очень-то и непохожие. Все хотят примерно одного, хорошего хотят. Доброго, правильного, только добиваются этого поразному, потому что сами разные, так что не вдруг поймешь…”

Отчего-то ему было радостно.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, глубокий вечер

— …Тебе это кажется странным?

— Более чем странным, Фира! Невозможным! И ладно бы еще я, я в этих делах профан… Я же заехал в Управление, проконсультировался… специалисты в один голос говорят: это невозможно! И тут же оговариваются: раз это все-таки произошло, стало быть, это возможно, но о-очень редко… А на самом деле это же прямой повод для внутреннего расследования. Мой звонок Катарине спровоцировал ее интерес к этому делу. И к ней же, в ее же “Керулен” загадочным образом попадает текст предписания, которое мы – и я в том числе, между прочим, опять я! — разослали по всем подразделениям буквально через несколько часов после ареста Сусанина и исчезновения Козюлькина. Если бы предписание попало к кому-то иному, он бы даже не понял, о чем речь. Но нет – именно Катарине, которую я своими вопросами навел на тему! Причем Шипигусева получила этот текст не сразу, а на двое суток позже. Словно сеть двое суток думала, вывалить его на Катарину или не стоит. И обратного адреса никак не проследить, пробовали сейчас… Будто из нашего же Управления и отправили. Я в этом деле по шею. Может, именно поэтому Раби и поручил его мне?

— Значит, ты вне подозрений…

— Да это-то ясно! И все же утечка беспрецедентная, и косвенным образом, совершенно необъяснимо, я с нею явно связан. Ты понимаешь?

— Иншалла…

— Иншалла-то иншалла, я согласен, но расхлебывать мне самому. Еще слава Богу, там самая-то существенная часть текста запорчена… Но я все думаю – может, и не только к Катарине наше предписание прилетело? Потому мы этих троих и найти по сию пору не можем? Кто-то получил…

— Что?

— Прости, родная… даже тебе не могу сказать. Порядок.

— Не можешь – не говори.

— А есть другая возможность, еще страшней… Ладно. Завтра мне придется сорваться в Мосыкэ, но это ненадолго, на денек… Ты тут справишься?

— Попробовала бы я не справиться.

— Спасибо. Ты такая славная…

— А Жанну ты как называл?

— Фиронька…

— Все, молчу, молчу. Не сердись, любимый, Обними меня.

— Фира…

— Да. Вот так. Вот. Да.

— Девочка моя…

— Я так соскучилась, Богдан. Так соскучилась… О!!

-Господи, какая ты нежная…

— Потому что это ты…

Комната, как шхуна, плыла в полуночном океане; широкая зыбь качала стены, потолок мотало, словно палубу в шторм, и далекий ночник огнистой тропической медузой летал на волнах, то взмывая, то рушась…

…Снаружи, словно артель вкрадчивых кровельщиков, по железным подоконникам вразнобой подстукивала капель.

— Опять тает…

— Пусть тает. Мне так хорошо с тобой, жена…

— А я… я просто счастлива. Так счастлива, что даже страшно. Ты очень изменился.

— Не бойся.

— Не буду. Сейчас еще полежу минутку, а то ноги не слушаются… и пойду посмотрю, как там Ангелина. В горле пересохло… а у тебя? Принести соку?

“Все-таки приятно и когда о тебе заботятся, хотя бы по пустякам, — подумал раскинувшийся едва ли не поперек ложа Богдан и на мгновение ощутил себя чем-то вроде вальяжной Катарины. — Конечно, в меру… То Фира, то я. Ведь мы, слава Богу, оба здоровы; стало быть, пока – это только вроде ласковой игры, радующей обоих”.

— Я сейчас принесу, — сказал он и поспешно вскочил. И чуть не повалился обратно, на миг его повело; голова еще немного кружилась после шторма.

Багатур Лобо

Мосыкэ, Тохтамышев стан, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, ближе к вечеру

— Проходите! Проходите, гости дорогие! — Матвея Онисимовна Крюк, уютная старушка с улыбчивыми ямочками на круглых розовых щеках, встретила гостей у порога, хотела помочь им скинуть теплые халаты и шапки, да Баг решительно воспротивился, и повела за собой – по широкому длинному коридору, уставленному старыми резными шкалами, мимо величественного размерами, совсем уж древнего, но содержащегося в любовном порядке огромного дубового сундука с внушительным, ярко блестевшим медным замком – к двери в гостиную, которую называла горницей.

Баг уж бывал здесь, а Стасе жилище Крюков стало в новинку: она со сдержанным любопытством оглядывалась по сторонам, а при виде сундука даже замедлила шаг. Да и немудрено – Баг и сам по первости разглядывал сундук во все глаза, как некое чудо чудное, и, если б то было уместно, с удовольствием отодвинул бы его от стены, дабы осмотреть со всех сторон. Ибо сундук стоял так просто и в то же время так величаво, как может стоять лишь древле угнездившаяся в доме вещь с долгой и непростой судьбой, вещь, осознающая свою ценность, но нисколько ею не кичащаяся и в вековом спокойствии своем источающая неуловимый, но непостижимо ощущаемый аромат длинной вереницы прошедших годов. Мимо такой вещи человеку понимающему трудно пройти, не заметив ее. А Баг был из таких. “Благородный муж сведущ в языке древних вещей”, — наставлял еще Конфуций в двадцать второй главе.

— Энтот сундучок, — Матвея Онисимовна, заметив Стасино замешательство про виде дубового гостя из глубины веков, вернулась к сундуку, аккуратно откинула покрывавшую его скатерку с вышитыми козаками – те летели на горячих конях, грозно воздымая востры шашки и развевая усы да чубы по ветру, — и любовно провела сухой ладошкой по темной и буквально отполированной временем крышке, — энтот сундучок самого Тохтамыша видал. — Внимательно посмотрела на Стасю, кивнула укрытой простым белым платком головою. — Как предок дальний Леопольдушкин, Епифаний Крюк с другими-протчими был послан оборонять почетно хана Тохтамыша в пути его на Москву, так, почитай, уж с тех самых пор отец сыну, чи старший брат брату младшему и передает энтот сундучок. Реликвия наша родовая. — Снова погладила сундук Матвея Онисимовна. — Многоценная.

Крюки обитали в отдаленном районе Мосыкэ спокон веку прозываемом Тохтамышев стан. Название это было не менее древним, чем фамильный сундук Крюков, и связывала их одна и та же история.

После смены правителей на ордынском троне новоизбранный хан Тохтамыш лично возглавил посольство, двинувшееся к русским соотечественникам для участия в торжествах, посвященных полувековой годовщине открытия в подмосыковном сельце Коломенском, на красивом холме над рекою, первой на Москве мечети (несколько лет назад хан уверовал в Аллаха или, как на Руси тогда выражались, “обесерменился” – но немногие его подданные ему последовали), а заодно, как бы между делом – подтвердить нерушимый союз улусов в изменившихся условиях. Ибо из раздираемой кровавыми противумонгольскими усобицами ханьской империи уже хлынули в Казанский улус десятки тысяч беженцев, а до Руси, до улуса Александрийского, сия волна, в общем, еще не докатилась, и хану, который первым столкнулся с новыми вызовами времени, насущно стало согласовать с князем отношение к оным. Результатом прошедших тогда переговоров явилось предоставление беженцам одинаковых на территории обоих улусов прав, причем равных с коренными жителями вне зависимости от национальности и вероисповедания – и сие мудрое решение было, хоть князь и хан на ту пору и не ведали того, первым шагом на пути соединения Ордуси с Цветущей Срединой.

В одна тыща триста восемьдесят втором году от рождества Христова внушительный ханский поезд, сопровождаемый от границ улуса отборными отрядами козаков – одним из атаманов почетного козачьего охранения и был тот самый Епифаннй Крюк, молодой и статный козак, которого тогда звали не иначе как Епишкой, — вышел в пределы видимости мосыковских стен, на расстояние трех полетов стрелы из тяжелого лука. Русичи и ордынцы остановились на приятной равнине, одну сторону коей венчал непроходимый лес, и в два дня возвели здесь хорошо обустроенный для предстоящего праздничного пира стан, после чего стали поджидать выехавшего им навстречу из Александрии Невской князя Владимира Михайловича. Князь вскоре прибыл, и торжества по случаю встречи двух улусных владык продолжались целых две седмицы. Было выпито немалое количество ласковой медовухи и свежесваренной архи[202], съедено несметное количество дичины, спето множество песен, и не один, и не два, и даже не три десятка струн лопнули на гуслях и хурах[203]. А сколько побраталось за те вечера Козаков и нукеров – не счесть. Ей-ей, не счесть, в летописях так и сказано. По утрам, куда ни глянь – семо и овамо бродят пробудившиеся, мучительно облизывают пересохшие губы и, всматриваясь в лежащих вповалку, молодецки храпящих богатырей да батыров, неуверенно бормочут вполголоса, загибая пальцы: брат один, брат два…

Мастеровитые мосыковичи показали Тохтамышу новинку: пушки, в просторечии именуемые “тюфяками”, и очарованный хан полдня провел в неустанном поднесении зажженного фитиля к запалу, с восторгом замирая от грохота, кашляя от порохового дыма и наблюдая неровный, но мощный полет каменных ядер. Изумление хана было столь велико и непосредственно, что князь Владимир тут же и подарил ему пяток “тюфяков”, чему Тохтамыш обрадовался преизрядно.

В свою очередь, Тохтамышевы люди потешили князя Владимира, его свитских и козаков прицельной стрельбой из больших луков: нукеры хана с непостижимой скоростью посылали стрелу в стрелу в старый дуб, одиноко торчавший на расстоянии ста локтей; а потом затеяли молодецкие конные игрища, победитель в коих должен был в течение четверти часа продержать при седле своем молодого козленка, отнюдь не позволяя соперникам отобрать оного. Забава нашла широкий отклик в сердцах мосыковичей, которые, повскакав на коней, приняли в ней самое живое участие. Было изорвано в клочья пять козлят, и обе стороны, утомившись, в очередной раз воздали должное еде и напиткам.

Старшего муэдзина Коломенской мечети удостоили высших наград: нагрудной бляхи Андрея Первозванного из рук князя и поясной блямбы курултай-бакшиш из рук хана.

Договор был подписан.

Праздник удался.

Посольство Тохтамыша убыло на родину, нагруженное щедрыми и тяжелыми дарами алсксандрийцев, и козаки сопровождали его до самых улусных пределов – скорее для порядка. Ибо лихие люди, еще в начале века нет-нет да и выскакивавшие нечсловсколюбиво из придорожных буреломов, малинников и боковых пней, ко временам сего посольства сделались вовсе редки: да и что было бы пользы, славы и поживы грабить на улусных дорогах да трактах, коли кругом царил прочный, умиротворяющий мир и руки сами просились до дел несуетных, созидательных!

Однако обычай есть обычай. Опять же, Литва недалече – а мало ль что литвинам в головы взбредет… Передав на границе посольство хана встречавшим его ордынцам, козаки повернули обратно: за две седмицы привольная равнина, изобиловавшая студеными чистыми ключами, до того расположила к себе их сердца, да и выстроенный лагерь за эти дни стал настолько родным, что большая часть воинства – и в том числе неженатый еще Епифаний Крюк – порешила заложить у Москвы новый козачий стан и поселиться там навечно, тем более что и князь Владимир, с проницательностью истинного правителя, коему Небо не зря вручило властный мандат, обронил однажды вечером: “А коли кто из вас похотит домы себе на сем месте поставить, так и благослови его Господь”.

Похотели.

Поставили дома, распахали землю, посадили сады.

И зажили спокойной, размеренной жизнью, временами прерываемой на государеву службу.

А место то получило имя – Тохтамышев стан.

С тех пор минули века и Мосыкэ разрослась, сменяя окрестные леса и пашни твердью улиц и площадей; и Тохтамышев стаи незаметно приблизился к городу – или, вернее, город мягко наполз на стан, втянул его в себя, поглотил, не разрушая и не уродуя, и сделал своей неотъемлемой частью. Рядом встали разные-прочие городские районы, ближайший к стану – Ярилово. Но если там, в Ярилово, к небу тянулись однотипные коробки новых многоэтажных зданий – Ярилово застраивалось сравнительно недавно и по единому плану, плотными квадратными кварталами, каковые рассекались улицами и проспектами, идущими строго с севера на юг и с востока на запад, как, скажем, в Ханбалыке, — то Тохтамышев стан был ближе к земле и к исстари населяющему ее народу: двух – и трехэтажные аккуратные домики, которые местные козаки называли мазанками, соседствовали с садами и огородами, где тохтамышевцы самозабвенно трудились в погожие дни, выращивая главным образом многообразные цветы и фрукты; вечерами же большей частью сообразно увеселялись вместе. А конторам частного предпринимательства и деловой суете большого города места в стане не было.

Впервые приехав сюда, Баг был очарован той простой, размеренной и разумной жизнью, которую, словно бы не замечая большой Мосыкэ, вели местные жители, все, как один, именовавшие родной город по старинке Москвою; Баг даже представил на мгновение, как было бы неплохо купить в Тохтамышевом стане небольшой домик и, выйдя на заслуженный отдых, сидеть в своем саду, обустроенном так, как душа просит, под грушевым деревом, смотреть в бездонное небо, — а вокруг цветут и цветут бесконечные яблони да наливается сластью крыжовник… Теперь же, вспоминая сию пригрезившуюся ему идиллию, Баг с удивлением понял, что в чаемой картине жизни на покое под яблонями, кроме него самого, почему-то никого не было видно – ни жены, ни детей… Один, совсем один.

Стася протянула руку и тоже погладила блестящую крышку сундука – осторожно, с благоговением. Подняла глаза на супругу Крюка-старшего. Та радушно улыбалась.

— Позвольте вас познакомить, преждерожденная Матвея Онисимовна, — кашлянул Баг, — Это – Анастасия Гуан, моя невеста.

Стася легко вздрогнула и обернулась к нему. Порозовела.

“Невеста?” — спрашивали ее огромные глаза.

Баг утвердительно опустил веки.

Похоже, что так. Или нет?

— Вот же ж как! — всплеснула руками Матвея Онисимовна. — Леопольд, Леопольд, иди зараз сюда!

Высокий, сухой и жилистый Леопольд Степанович Крюк возник на пороге гостиной, степенно шагнул в коридор и, блестя голенищами начищенных сапог, направился к гостям.

— Очень рад. — Голос старого козака был все еще глубок и басовит, хотя где-то на самом дне и слышалось уже легкое дребезжание возраста; прямой как палка Крюк-старший механическим, отработанным за многие годы жестом оправил огромные, совершенно седые усы и сдержанно, с достоинством поклонился. — Милости просим до хаты, то нам любо. Драгоценноприбывавшая преждерожденная Гуан. Драгоценноприбывший преждерожденныи ланчжун Лобо. — Кивнул. И простер руку в сторону гостиной-горницы.

Сдержанность козака, и обычно-то не слишком щедрого на проявления чувств, показалась Багу преувеличенной: словно Крюк-старший, буквально минуту назад огорошенный каким-то неприятным известием, не до конца овладел собой и старательно скрывает свое состояние от окружающих.

“Кажется, не вовремя мы… Но зачем же тогда звала нас Матвея?..” — промелькнуло, исчезая.

— Рада познакомиться… — прошелестела тоже ощутившая некую неловкость Стася и быстро, вопросительно глянула на Бага.

Лицо Бага хранило привычную непроницаемую маску, хотя в доме Крюков что-то было не так: позвонив на удачу ему на трубку, Матвея Онисимовна очень обрадовалась известию, что он нынче как раз в Мосыкэ, и попросила, коли выдастся свободное время, заехать для важного разговора. Очень-очень важного. Максим Крюк пропал уж давно, и хотя ни одно родительское сердце не может до конца смириться с потерей, даже и временной, ребенка, будь тому хоть за двадцать лет, хоть за сорок, — Багу показалось, что дело не только в этом.

В просторной и светлой гостиной (три широких, с резными рамами окна, стекла коих легкими узорами украсил по углам морозец, выходили в сад, где торчали зимние голые деревья) царил накрытый стол. Было очень тепло, если не сказать – жарко, от большой изразцовой печи. Фамильная шашка Крюков в богатых вызолоченных ножнах и с внушительными шелковыми кистями красовалась на стенном ковре.

К приходу гостей готовились: посреди стола, в окружении простых и полезных для желудка закусок громоздились высокой горкой блины, на одном углу сверкал пыхтящий электросамовар; ровными рядами выстроились тарелки, вилки, ложки, палочки – все, что душеньке угодно; на другом углу примостилась длинная бутылка “Козацкой особливо ядреной” – бутылка была выполнена в виде стоящего навытяжку козака, из фуражки коего вынималась стеклянная, плотно пригнанная пробка. И никаких сластей.

“Так вот отчего хозяин медлил выйти к гостям!” — внутренне улыбнулся Баг, делая следом за Стасей шаг в горницу: пока та любовалась деревянным свидетелем Тохтамыша, Крюк-старший, заметивший ее черно-белый халат, успел убрать со стола все то, что так или иначе не соответствовало трауру, легко превратив угощение в обычную трапезу.

Леопольд Степанович простучал каблуками по навощенному паркету к столу и отодвинул стул; приглашающе взмахнул рукой Стасе; та, вполголоса пробормотав “спасибо”, скользнула на предложенное место, улыбнулась и взялась за лежавшую справа на отдельном блюдце подогретую влажную салфетку.

— А вот сейчас чайку горяченького… — засуетилась у самовара Матвея Онисимовна. Кипяток, дав пар, поспешил в чашки. — Небось замерзли?

Крюк-старший между тем неторопливо перекрестился на висящую в красном углу горницы икону и протянул руку к бутылке “Козацкой особливо ядреной”. Ногтем поддел пробку, глянул коротко на Бага из-под седых бровей и, получив в ответ утвердительный взгляд, наполнил две чарки – свою и Багову.

Стася, благодарно приняв из рук Матвеи Онисимовны чашку, поднесла ее к губам.

— Со свиданьицем. — Леопольд Степанович поднял свою чарку. — Завсегда приятно видеть друзей нашего хлопчика. — Гулко чокнувшись с Багом, поспешившим поднять свою чарку навстречу, оправил усы и, пробормотав вполголоса “Будьмо!”, опрокинул “козацкую” в рот. С чувством глубокого удовлетворения крякнул, вытер усы и подцепил вилкой тонкий пластик розоватого сала. — Угощайтесь, стало быть, без стеснения. Сальце домашнее. Прошу, прошу!

Баг загрузил на тарелку блин и, положив на него тушеных баклажанов с кабачками, принялся сворачивать блин в трубочку. “Козацкая особливо ядреная” приятно, почти как эрготоу, согрела пищевод и легко, радостно проникла в желудок.

“И впрямь особливая, — промелькнула мысль, — градусов в шестьдесят”.

Блин с овощами оказался удивительно вкусен. Стася вгрызлась в ватрушку – в самую простую, с творогом. Матвея Онисимовна смотрела на нее с умилением, подпершись кулачком и помешивая ложечкой чай: вот ведь какая бледненькая да худенькая, читалось в ее взоре, совсем в трауре истомилась бедная девочка.

Крюк-старший между тем снова завладел бутылкой и, уж не спрашивая Бага даже глазами, наполнил чарки. В его движениях Баг все больше чувствовал сильное внутреннее напряжение.

— Спасибо, что навестили нас. — Старый козак сызнова поднял чарку.

— А что, — спросил Баг, прожевав и берясь за свою, — младший ваш заходит ли? Не надо ли помочь вам чем?

— Что вы, драгоценноуважаемый Лобо! — махнула рукой Матвея Онисимовна. — Кажную седмицу он у нас цельный отчий день проводит. Наш Валерочка такой хороший, заботливый… Совсем как Максимушка… — Она быстро промокнула передником глаза. — Нам все помогают, добродушествуют. Вот вечор Гнат-то, у его дом по леву руку, так угля нам привез: себе вез, мол, и вам прихватил. Да у нас же и так угля полно! А вот же какой Гнат, заботится, спасибо ему. Да и власти тоже…

— Сам Возбухай Ковбаса несколько разов наезжал, — степенно закусывая, прогудел Крюк-старший. — Важный такой стал. Градоначальник. Мы-то его вовсе огольцом помним. Трижды он со Сверловска свово к материным родичам на летний роздых приезжал…

— Четырежды, — мягонько поправила Матвея Онисимовна. Крюк сверкнул очами из-под бровей:

— Трижды!

— Как скажешь, отец, — Крюк скупо, но удовлетворенно улыбнулся в усы. — …а только – четырежды.

Крюк крякнул, но больше спорить не стал.

— Приезжал… Найдем, грил, сына всенепременно…

В уголках глаз Матвеи Онисимовны влажно заблестели слезы.

— Ну, мать, ну… — неловко и грубовато пробормотал Крюк. — Найдется хлопец, куды ж он денется… — Голос его дрогнул; похоже, старый козак сам с трудом скрывал свое не умягчаемое временем горе. — Так вот, стал быть… Спрашивал градоначальник, не надо ли чего… — Он поглядел на жену. — А чего нам? Хорошо живем. Ладно. — Шевельнул чаркой. — За всех хороших людей.

— За всех хороших людей, — повторил за ним Баг, поднося водку к губам.

— Драгоценноуважаемый Лобо… — Повинуясь еле заметному знаку Леопольда Степановича (увлеченный “особливо ядреной” Баг его и вовсе не углядел), Матвея Онисимовна достала откуда-то из-под стола большую, черного лака с красными фениксами на крышке, коробку папирос “Еч”, специальных, с удлиненной гильзой, и поставила ее перед мужем. — Раз уж разговор-то зашел… глупо вас допытывать, вы ж и так, верно, ежели что, нам бы первым делом сказали… но… Про Максимку-то про нашего… ничего не слыхать?

— Увы! — Баг был бы рад сказать что-то другое.

— А то, понимаете… мы тут в газете читали…

— Газета правдивая, верная, — веско вставил Крюк, — “Небесной истиной” не зря называется.

— …что, дескать, в Александрии-то недавноть такое дело было… Когда бояре-то соборные стали самоубиваться. Писали, что дело там темное какое-то, люди пропали, да и несколько человекоохранителей тоже… Вот как наш Максимушка…

“Вот оно! Писаки газетные, пачкуны… Наверняка эта Шипигусева, любимица Богдана, постаралась… Хорошая, хорошая – ага, как же!”

— Я вот чего спросить желаю. — Крюк-старший открыл коробку папирос и протянул ее Багу: угощайтесь. — Писали, будто люди эти как-то… закляты, что ль. Будто они сами уже ничего и сделать не могут, а лишь приказу чужому подчиняются. Навроде гипноза.

Баг мягко покачал головой и вытащил кожаный футлярчик с сигарками; открыл и в свою очередь протянул Леопольду Степановичу.

— Ишь ты, — качнул головой козак. — Заморские… Спасибо, — вытянул одну сигарку. Чиркнул спичкой. Выпустил дым к потолку. Кивнул одобрительно. — Так вот… Не был ли наш Максим среди тех заклятых? И не потому ль пропал?

Баг помедлил с ответом, благо для этого был прекрасный повод: ему ведь тоже требовалось достать и раскурить сигару; родители Максима Крюка смотрели на него уже с заметным напряжением. Ничего не понимающая Стася – Баг, разумеется, не посвящал ее в подробности дела Архатова-Козюлькина и розовых пиявок, — поддавшись общему настроению, тихонько положила ватрушку на блюдце и замерла в ожидании.

— Ваш сын – человек замечательный, и пропал он, исполняя свой долг, — ответил Баг и взглянул прямо в глаза Леопольду Степановичу. Вроде и не соврал, и всей правды не сказал, а все одно – противно. Но как ее скажешь, правду, коли события тех дней и до сей поры – тайна государственная?! Никак не мог Баг сказать старикам всю правду. — Мы его ищем, поверьте. И рано или поздно – найдем. Найдем. — Честный человекоохранитель и мысли не допускал, что может случиться иначе и что есаул Максим Крюк канет в неизвестность навсегда. — Просто это дело времени.

— А что ж это за заклятие было такое?

— Не знаю. — Баг пожал плечами. Врать все же пришлось. — Мало ли что в газете напишут! Им только бы продажи увеличить, только бы все о них говорили. И каким путем – неважно…

“Н-да… Если б Богдан слова мои услышал, так тут же за газетчиков вступился: однобоко, мол, и предвзято судишь! — мельком подумал Баг. — Да, наверное, так – однобоко, вроде и не прав я, но что делать, когда назавтра „Керулен" откроешь, новости загрузишь и ясно видно: какое там! Прав, прав”.

Он вздохнул и спросил:

— Отчего ж вас эта статья пустая так взволновала?

— Да ведь… — начала было матушка Крюка, но Леопольд Степанович бросил на нее строгий взгляд и даже слегка повысил голос:

— Матвея!

Баг с интересом взглянул на козака: а старик, оказывается, с характером, с крутым характером! Крюк-старший мрачно курил, уставясь в стол. Потом схватил бутылку и в третий раз наполнил чарки. Взяв свою, с видимым усилием поднялся на ноги. Тихо произнес:

— За тех, кого нет с нами, — подождал, пока и Баг поднимется для традиционного третьего тоста, провозглашаемого за всех, кто в пути, неизвестно где, кого давно не видели, а также и тех, кто покинул нас навсегда и отправился в очередное путешествие по бесконечному кругу перерождений, вырваться из коего и упокоиться в безмятежной неге нирваны суждено лишь единицам. Помолчал несколько мгновений, взглянул на Стасю – та низко наклонила голову, лица видно не было, и – выпил.

Баг немедля последовал его примеру: тост был непременный, важный тост. Еще Конфуций в двадцать второй главе “Бесед и суждений” наставлял: “Сыновняя почтительность лежит в основе почитания предков. Почитание предков лежит в основе уважения. Умеющий почитать своих умеет уважать чужих. Умеющий уважать тех, кто близко, умеет терпимо относиться к тем, кто далеко”. Поколение поколением держится и укрепляется, и память о единокровниках, ушедших в мир иной, — память обязательная, самая, быть может, главная. Тем более когда за столом сидит человек, носящий траур. Стало быть, и за неведомого ему ушедшего родича Стаей выпил старый козак, и за своего сына, который сгинул неведомо где; то ли жив – стало быть, траур невместен, толи уж нет – стало быть, и наставлений сыну отец никак не в силах дать…

— Ну а все же? — вновь спросил Баг, когда они вновь уселись, и Леопольд Степанович припал к сигарке, — Отчего вы, достоуважаемая Матвея Онисимовна, так эти газетные измышления близко к сердцу принимаете? — Стася глянула на него с осуждением, но Баг чувствовал, что, настаивая на ответе, поступает вовсе не бестактно, а, напротив, правильно, — приближает тот самый “важный-важный” разговор, о котором просила престарелая матушка есаула Крюка и который никто из его родителей так и не решался начать.

Матвея Онисимовна вопросительно, с легкой опаской взглянула на мужа.

— Да бабьи сказки! — буркнул Леопольд Степанович, упершись взглядом в тарелку с салатом из свежих помидоров и огурцов со сметаною. И Багу подумалось, что, верно, перед их приходом именно о том, заводить “важный” разговор или нет, спорили старики; оттого и был Леопольд Степанович так расстроен, что не сумел убедить супругу хранить молчание.

Крюк-старший глянул на жену и мотнул головой: давай, чего уж там…

— Так ведь, драгоценноуважаемый ланчжун Лобо… — начала было она неуверенно и замолчала.

— Так что же, достоуважаемая Матвея Онисимовна?

— Так ведь он, Максимушка-то наш, третьего дня к нашему дому приходил! — выпалила она.

— То есть? Как это было?

— А вот так! Я стряпала маленько, глядь в окошко – он стоит! Стоит на той стороне улицы и на хату смотрит. Я попервости-то аж сомлела вся – да неужто, думаю, нашелся, фортку-то распахнула, кричу: Максимушка! Максимушка! А тут и Леопольд прибежал: что такое? что? А я ему: да Максимушка вернулся! Он на улицу бегом-бегом – а там уже и нету никого.

— Показалось тебе, мать, — сокрушенно покачал головой Крюк-старший. — Почудилось. Думаешь о нем денно-нощно, вот и привиделось, что пришел.

— Дак а как не думать? Как не думать? — всплеснула руками Матвея Онисимовна. — Сынок же он нам, старшенький, любимый!.. — Стася незаметно придвинула свой стул ближе к Матвее Онисимовне и взяла ее за руку. — А только не привиделось мне, — убежденно сказала матушка Крюка. — Не привиделось. Стоял такой неприкаянный, что твой памятник застыл… Усы уж в таком-то беспорядке – а он же аккуратный всегда был, мой мальчик, меня и то сомнение взяло: а ну и вправду не он? А потом пригляделась – да он, точно. Максимушка. И следы на снегу – его!

— Ну, мать, ты и следопытка…

— Материно сердце, — в голосе Матвеи Онисимовны опять заплескались близкие слезы, — и по следу кровиночку признает… А осенью-то? — вдруг вскинулась она, словно бы осененная новою мыслью. — Осенью-то, старый?

— Чего? Когда?

— Да на Воздвиженье! Аккурат накануне градоначальник-то заезжал к нам… А? Кто за клуней ночевал? Чужака бы кобель-то наш Мазюпка вмиг окоротил – а тут даже не тявкнул! А поутру выхожу – сено примято, окурки… лежал ктой-то.

— Хлопцы соседские баловали, — недовольно разъяснил Крюк. — Недоспасовы чи Лихоштерны. Хотел я с родителями с ихними поговорить, чтоб от курева мальчишек отвадили, пацаны ж еще, да позабыл в хлопотах…

— Прям! — сердито сказала Матвея Онисимовна. — Так тебе Лихоштерны за нашей клуней и разлягутся! Будто своей у них нету!

“Эге… — ошарашенно подумал Баг, — Это что же получается? Максим – здесь?!”

Старый Крюк засопел и оценивающе глянул на бутыль “особливо ядреной”: не пора ль, мол. Вышло, похоже, так, что еще не пора: седой козак отвел взгляд.

— Вот я и подумала… — продолжала Матвея Онисимовна; Стася успокаивающе гладила ее по руке. — Может, его тоже, как это… закляли… чтоб домой вернуться не мог, чтоб невесть где мыкался по чужим-то людям… — Она беззвучно заплакала. Стася спешно добыла из рукава платок, подала ей.

“Жаль, сгинул тот скорпион поганый, переродиться ему вошью, которую день-деньской давят, а она все никак помереть не может”, — Баг весь внутренне кипел. Попадись ему под руку сей момент Козюлькин или даже Сусанин!.. Багу даже думать противно было, что бы он с ними такое сделал. Потом, может, и раскаивался бы, но сейчас, сейчас – определенно учинил бы самоуправное вразумление… от всей души. За прутняками дело бы не стало.

— Полно тебе, мать, — устало проговорил Леопольд Степанович. Плечи его как-то враз опустились, старый козак сгорбился, подперев лоб жилистым кулаком и пусто глядя на сигарный окурок, что медленно дотлевал между пальцами. — Не мог это Максим быть. Не убежал бы он. Не такое у него воспитание.

— Может, вы и правда ошиблись, Матвея Онисимовна? — подала голос Стася. — Может, похож просто?

— Да он… — выдохнула козачка. Помолчала, промокнула глаза. — Я-то и допрежь видала в окошко – будто насупротив мазанки иной день маячит кто, да не озабочивалася: ну маячит и маячит, а теперя так думаю, что и раньше тоже он был…

— И когда же, уважаемая Матвея Онисимовна, вы впервые его заметили? — стараясь говорить очень спокойно, спросил Баг.

— Ой, драгоценноуважаемый ланчжун Лобо… — Но Баг мягко (он и сам дивился запасам мягкости, которые с недавнего времени в нем открылись. Как все же причудлива жизнь и непрост человек!) остановил ее:

— Уважаемая Матвея Онисимовна, зовите меня так, как зовут друзья. Баг. Просто Баг.

— Ой… — улыбнулась сквозь наступающие слезы козачка. — Так ведь несвычно как-то…

— Прошу вас, Матвея Онисимовна. — Баг нарочно отбросил “уважаемую”, дабы показать, что он вполне готов перейти на такой уровень отношений. — Мне будет приятно. Я вам в сыновья гожусь.

Старый козак одобрительно кивнул. И еще больше порозовевшая старушка тоже закивала – мелко и благодарно.

— Так когда же?

— Да разве ж я думала тогда… Почитай, седмицы две тому. Чи три?… А ежели с клуней считать – так и все два с лишним месяца… Ведь вы его найдете, Баг? — с надеждой спросила козачка.

Стася обернулась к Багу вопросительно. Леопольд Степанович тоже поднял голову и вперил в честного человекоохранителя вопросительный взгляд.

— Найдем. Непременно найдем, — сказал тот со всей уверенностью, на какую только был способен.

…Когда Стася и Баг покинули гостеприимный и уютный дом Крюков, на небе сквозь городское зарево уже отчетливо проступали яркие звезды – на Мосыкэ спустилась ночь.

— Баг… — Стася легонько тронула ланчжуна за локоть. — Баг. Ты сделаешь для них что-нибудь? Сможешь найти их сына? Пожалуйста…

Баг глубоко вздохнул и поправил на голове любимую степную шапку. Ночной мороз ощутимо пощипывал щеки. Дышалось легко и привольно. Из кухонного окошка им вслед глядела Матвея Онисимовна. Баг коротко помахал ей рукой.

Стало быть, не исключено, что есаул в Мосыкэ… Не исключено… Его по всей Ордуси ищут, а он в двух шагах от Александрии. К любимым родителям в окошки с тоской безмерной заглядывает…

Окурки. Может, он не один тут прописался? С другими заклятыми, коих тоже никак сыскать-то не могут?

Дела…

Найти человека в Мосыкэ…

— Когда я кого ищу, то обычно нахожу, Стасенька. — Сдернул рукавицу и потянул из отороченного мехом рукава телефонную трубку.

“Сяо-сяо кукуняо на опушке кукуняет, козак дивчину мэйлидэ за крынычкою кохает…”[204] — доносилось из распахнутых форточек соседней мазанки слаженное хоровое пение под гармошку.


Гостиница «Ойкумена», 6-й день двенадцатого месяца, средница, утро

Баг кручинился о неожиданном изменении планов недолго: он не привык отдыхать. Да к тому же Стася смотрела на него с такой надеждой… Словом, о том, чтобы отступить и себялюбиво продолжить любоваться незатейливыми красотами Мосыкэ, выбросив на это время есаула Крюка из головы, или – что уж вообще невместно – перепоручить это дело кому-либо другому, не могло быть и речи. Местные, мосыковские вэйбины, если их привлечь, перво-наперво к Крюкам в Тохтамышев явятся и поведут дознание согласно уложениям: всю душу из бедных стариков вынут; с другой стороны – ведь и уверенности в том, что речь идет действительно о пропавшем есауле, нету, а ну как это не Крюк? Позору не оберешься. Все мосыковские вэйбины будут втихомолку хихикать над столичным залетным гостем. Нет уж, сперва все выяснить самому, а потом, коли надобно будет, и в Мосыковское Управление обращаться – вот что будет правильно.

Баг рассуждал просто.

И даже посвятил в свои рассуждения Стасю.

Частично.

Допустим, что Крюк сейчас, как и они, в Мосыкэ. Неясно – зачем и почему, но в Мосыкэ.

Допустим. Известно об этом лишь со слов его матушки, Матвеи Онисимовны, особы, прямо скажем, престарелой. Даже отец Крюка сына своего на улице не видел. То ли тот сбежал слишком быстро, то ли вообще там Максима не было – Матвее Онисимовне могло ведь и показаться. Чай, не девочка. Зрение уже не то.

С другой стороны, вполне может быть, что и не померещилось матери. Приказ-то на подчинение отдан – к родственникам не ходить, к примеру, в Управление не соваться. А вот чтобы издали на дом родной смотреть – этого в приказе пожалуй что и не было. Не догадались, скорпионы. Не предусмотрели. Да и дело-то где было? В Александрии. Не в Мосыкэ. И Крюк – а он отцелюбивый, этот Крюк, Баг имел не один случай в том убедиться – запросто мог прийти к родному дому. Вполне вероятно. Теоретически.

Иными словами, у нас есть показания немолодой уже женщины, ничем совершенно не подкрепленные. Было бы глупо явиться в Мосыковское Управление внешней охраны с такими, с позволения сказать, фактами. То есть вполне можно было бы явиться, помахать пайцзой, и все тут же забегали бы… Но Баг привык все делать сам. Или хотя бы сам руководить тем, что надобно сделать.

А кроме того, Баг принимал в есауле личное участие… Это тоже немало значило. Поручать гнаться за младшим сослуживцем мосыковским сыскарям, лишь результатом озабоченным… Нет, не лежало сердце.

Однако же без помощников, да еще в обществе Стаси, идти по следу есаула в густонаселенной Мосыкэ представлялось Багу делом нерезультативным, потому он и позвонил уж по дороге в гостиницу домой, в Александрию, Артемию Чжугэ и попросил дасюэши завтра же отправить сюда первьм утренним воздухолетом трех студентов, на которых возлагал наибольшие надежды: Ивана Хамидуллина, Василия Казаринского и… Цао Чунь-лянь. Да-да, именно. Обязательно – Цао Чунь-лянь. Будет практическое занятие на местности, объяснил Баг Артемию. Тот лишь обрадовался такому повороту событий – “очень хорошо, кхэ, очень” – и одобрил выбор ланчжуна – “прекрасные ребята, лучшие”, — однако же взял с него обещание, что прочим студентам из группы будет оказано сходное внимание и они также удостоятся практических занятий, кхэ-кхэ, на местности, но уже в Александрии. А чтобы не вызывать в группе ненужных разговоров, глава законоведческого отделения, предвосхитив просьбу Бага, взялся сам сообщить избранным студентам о том, что уже завтра поутру им надлежит явиться в такой-то номер гостиницы “Ойкумена”, попросив их притом особо никому не говорить о предстоящей поездке. И тем самым избавил Бага от излишних объяснений, к которым, говоря по совести, честный человекоохранитель не был готов, потому что не успел еще ничего путного придумать.

Все устроилось наилучшим образом: в распоряжении Бага будут трое молодых способных людей, три пары быстрых ног и три пары острых, внимательных, свежих глаз, и с их помощью, глядишь, вдруг следок какой появится. С другой стороны, студенты пройдут весьма существенную для них практику в ходе настоящего, живого расследования. А Баг, поручив им рутинную работу, сможет, гуляя со Стасей по городу, спокойно обдумывать добытые ими сведения и взвешивать все “за” и “против”. И что-нибудь обязательно придумает. По крайней мере, постарается.

…Позавтракав пораньше в гостиничной едальне, Баг и Стася изготовились к ожиданию студентов: Баг распорядился принести в его номер чайник жасминового чаю, они уже выпили по чашке, и честный человекоохранитель успел выкурить половину утренней сигары. Стася была оживлена более обычного: казалось, еще немного, и она, забыв про траур, сама побежит в город на поиски сына Матвеи Онисимовны. Ей очевидно не сиделось на месте, и лишь всем своим видом излучающий глубокое спокойствие Баг, неторопливо прикладывавшийся то к чашке, то к сигаре, удерживал ее в покойном кресле; впрочем, пару раз она все же прошлась по комнате – наискосок, из угла в угол – взглядывая на стенные часы и спрашивая: “Ну где же они, Баг? Где?” Баг поднял брови – всему свое время, нет повода для беспокойства, что ты бегаешь? — и тогда Стася уселась в кресло рядом и взяла наконец чашку с чаем, но все равно постукивала время от времени нервно по полированному подлокотнику длинными, ухоженными ногтями.

“Переживает… — со смутным чувством подумал Баг, глядя на нее. — Милостивая Гуаньинь, а ведь когда-то и я так же бегал, не мог усидеть на месте… Надо будет днем ее отвлечь как-то. Вот как раз в Храм Тысячеликой Гуаньинь сходим…” Вдруг вспомнился Богдан с его поразительной способностью воспринять чужую беду как свою собственную, и Баг ощутил некое неудобство: чувство оформилось – ему было немного стыдно того, что сам он сидит, спокойный и холодный как статуя, сидит и просто ждет, хотя не в пример Стасе давно знает есаула Крюка и относится к нему с симпатией. Казалось бы, именно он должен с ума сходить, думая о судьбе своего единочаятеля, должен сгорать от нетерпения тотчас сделать что-нибудь, куда-то бежать, искать, рыть носом снег… Однако же он сидел себе, пил чай, курил и ждал. Ибо опыт деятельно-розыскных мероприятий приучил Бага к тому, что в суете пользы нет, а поддавшийся внезапному порыву чувств, пусть даже и очень верных и понятных, подчас из-за того упускает нечто значительное и даже главное, а подобные упущения плачевно сказываются на конечном результате. Тут уж нужно выбирать, что для тебя сущностнее, важнее – чувствования или способная к разбору запутанных обстоятельств голова. Это как в фехтовании: разозлился – проиграл. Вот Богдан как-то умеет совмещать эти, казалось бы, несовместимые вещи. Так то – Богдан, он, может быть, вообще один такой…

— Стасенька, — улыбнулся Баг, — не волнуйся. Сейчас они уже придут.

Тут в дверь и постучали.

Стася моментально перестала барабанить по подлокотнику кресла, а Баг крикнул:

— Войдите!

На пороге появился Казаринский: толстой шерсти вязаная шапка в одной руке, дорожная сумка в другой, глаза радостно блестят, разлапистые уши красны с мороза; за ним – невозмутимый, выше Василия, Хамидуллин – вообще без шапки, с вышитой бисером небольшой торбочкой через плечо; последней в номер вошла Цао Чунь-лянь – в простом халате на меху и в теплой меховой же шапке. Почти такой же, как и у Бага.

Баг на мгновение замер, встретившись с Чунь-лянь глазами. Потом нарочито медленно загасил окурок в пепельнице – студенты выстроились в ряд, и поднялся на ноги – студенты слаженно поклонились.

— Приветствую вас, драгоценноприбывшие, — сказал Баг, кивая в ответ, и указал на кожаный диван и свободное третье кресло. — Прошу садиться.

Студенты застучали ножнами, составляя в угол выданные им на время практических занятий мечи (Баг понял, что во избежание недоразумений наставник Чжугэ ходатайствовал о назначении студентов на сей срок фувэйбинами[205]), и уселись: Казаринский с Хамидуллиным на диван, а Цао Чунь-лянь – отдельно от них, в кресло.

— Итак… — Баг снова сел. Рядом застыла Стася: она не спускала глаз с Чунь-лянь. — Итак… — Он посмотрел на сидящих и увидел на лицах их невысказанный вопрос: интересно же, кто это с наставником, а приличия не позволяют вот так запросто взять и спросить. — Позвольте представить: Анастасия Гуан. — Казаринский с Хамидуллиным вскочили и отвесили Стасе поклон; Цао Чунь-лянь, как то дозволялось соответствующими уложениями о церемониях, лишь обозначила желание встать, зато поклонилась низко, исподлобья стрельнув в Стасю глазами; быстро посмотрела на Бага: и это все? просто Анастасия Гуан – и все? А кто она такая? Баг как-то отстранение отметил еще один сбой в работе сердечной мышцы, кашлянул и вытащил спасительный футляр с дэдлибовскими сигарками. Да. Это все. Просто Анастасия Гуан. На Стасю он не смотрел.

— Как вы, вероятно, уже знаете, — продолжил он, щелкая подаренной заморским человекоохранителем зажигалкою, — вы здесь для проведения практического занятия на местности. Занятие это трудно тем, что вы будете работать в малознакомом для вас городе, но ваши успехи в учении таковы, что именно вы трое имеете способности справиться с подобным заданием. — Баг затянулся. Студенты, однако же, вполне проникли в смысл его слов: Казаринский покраснел от удовольствия, Хамидуллин сдержанно улыбнулся, лишь Чунь-лянь никак не отреагировала; впрочем, она была само внимание. — Суть вашего задания в следующем. Один мой приятель, сослуживец, с которым я договорился, сейчас в Мосыкэ. Ваша цель – найти его. Специально он не прячется, но и на одном месте не сидит. Для того, чтобы вам было от чего отталкиваться, я выдам вам его фотографический портрет, вот он, — Баг прислонил к чайной чашке цветную фотографию Крюка, лицом к студентам, — и сообщу кое-что о нем самом. — Ланчжун затянулся. Цао Чунь-лянь, не спуская с Бага глаз, кивала после каждой его фразы. — Вы будете действовать самостоятельно, но одной командой, по вами же самими составленному плану. И разумеется, согласно действующих уложений. В это я не вмешиваюсь. Начнете прямо сейчас. Но завтра утром, в семь часов, жду от каждого из вас отчета: что предпринято, каковы результаты, что планируется. И будьте готовы выполнить подробный отчет в письменной форме, с обоснованием всех ваших действий, по завершении практики… Да?

— Прошу прощения, драгоценный преждерожденный Лобо, можно ли нам пользоваться сведениями, добытыми из информационных сетей? — Хамидуллин.

— Да, разумеется. Но, как я сказал, — в рамках действующих уложений. Никаких этаких пиратских штучек. — Хамидуллин взглянул на Казаринского со значением, а тот, ответив на взгляд, прижал плотнее к себе лежавшую на коленях дорожную сумку.

“Ясненько… — усмехнулся Баг. — Черти! „Керулен" с собой приволокли. Ну и правильно!”

— Жить будете здесь же, в “Ойкумене”, насчет номеров я уже распорядился, подойдите к распорядителю и назовите фамилии. Еще вопросы?

— Как быть со средствами перемещения, драгоценный преждерожденный Лобо? — Казаринский.

— Разумный вопрос, — кивнул Баг. — Вам разрешается пользоваться наемными повозками, но только в том случае, если этого требуют интересы дела. Необходимость, само собой, должно будет отразить в отчете.

— Сколько продлится практика? — Чунь-лянь наконец-то.

— Максимальныйсрок – три дня. Если вы справитесь с задачей, а ее конечная цель – обнаружение объекта, раньше, то – значит, и закончится раньше.

На некоторое время воцарилось молчание; студенты коротко переглянулись. “Похоже, команда у них начала складываться не сегодня – ишь как с полувзгляда друг друга понимают!”

— Больше нет вопросов? Тогда слушайте внимательно…

В течение примерно получаса Баг рассказывал студентам о есауле Максиме Крюке, о его привычках и пристрастиях – о том, что характеризовало бравого козака как человека и что могло быть использовано для розыска. Баг говорил неторопливо, тщательно взвешивая и подбирая слова – в подобных словесных описаниях не должно быть ни малейшей промашки, ибо такая промашка может завести розыскников далеко в сторону. В конце рассказа ланчжун даже удивился, как много он, оказывается, может сказать о козаке, хотя не столь часто сталкивался с ним по службе.

Студенты слушали очень внимательно; Казаринский и Хамидуллин изредка что-то черкали в небольших блокнотиках; Цао Чунь-лянь неотрывно глядела на Бага, просто запоминая сказанное.

— Ну, так. — Закончив, Баг обвел студентов взглядом. — Вопросы есть? — Студенты молчали. — Вопросов нет… — Баг поднялся, и студенты тоже вскочили; Казаринский чуть не утерял сумку с драгоценным “Керуленом”, но Хамидуллин вовремя ее подхватил. — Тогда заселяйтесь и – за дело. Обо всех нештатных ситуациях докладывать незамедлительно. Телефоны, надеюсь, есть у всех? — Кивки. — Замечательно. Все свободны.

Когда дверь за студентами закрылась и Баг со Стасей остались вновь одни, некоторое время царило молчание: Баг с чувством выполненного долга докуривал сигару, а Стася, напряженно думая о чем-то, водила указательным пальцем по подлокотнику кресла. Потом порывисто взглянула на Бага, губы ее дрогнули… но она так ничего и не сказала.


Храм Тысячеликой Гуаньинь, 6-й день двенадцатого месяца, средница, вторая половина дня

С высоты тридцать третьего яруса пагоды, недавно вновь открывшейся для посетителей, тающая в морозной дымке Мосыкэ была как на ладони. Взгляд Бага, неспешно перебирающий храмы и колокольни, кварталы и дома, задержался на Орбате, многолюдной – даже с высоты было видать море голов – торговой улице, одной из старейших в Мосыкэ.

Когда-то здесь проходил торговый тракт из булгар в болгары, и тут, в виду стен городского кремля, стихийно образовалось торжище, где заезжие купцы разных стран выставляли свои товары. Немного позже временные становища торгового люда предприимчивые мосыковичи сменили на постоянные деревянные срубы, в задних помещениях коих купцы, их помощники и слуги находили приют и ломоть хлеба с мясом, а в прилегающих конюшнях – отдых для своих лошадей, верблюдов и прочих ишаков; лицевая же часть срубов являла собою предоставляемые внаем клетушки лавок (подчас их звали ларьками за тесные их объемы и подрядное стояние) для попутной торговли или мены на продукты местных мосыковских промыслов. Лавочки эти торговые гости снимали на день-два, много на седмицу, и потом, распродав назначенный к тому товар, двигались дальше по тракту, в глубину Ордуси либо, наоборот, поближе к Европам.

Популярность торжища с каждым годом росла, и люди из высших слоев общества уже не брезговали посетить безымянные торговые ряды, день ото дня прираставшие новыми домишками. Даже поставленный надзирать за Мосыкэ знатный боярин Коромысл с младшим братом Перемыслом осчастливил торжище посещением и, спешившись и обозрев плотную, жизнерадостную толпу, многоязычную и громкоголосую, от души расхваливающую товары и самозабвенно, не испытывая ни в чем стеснения, торгующуюся о цене, усмехнулся и заметил Пересмылу: “Ну и ор, брат!” Свитские тут же подхватили, разнося окрест: “Ну и ор, брат, ну и ор, брат” – так и сложилось маловразумительное название с глубокими историческими корнями: Орбрат. Только это, данное невзначай название, и сохранило боярина Коромысла в славной ордусской истории: правил городом он очень недолго, а его младший брат так и вовсе не успел подержаться за бразды, так как и тот и другой были насмерть изведены боярской дворовой девкой Смышленой, писаной, как передают, красавицей, каковая, возжелав иметь влияние сразу на обоих братьев, опоила их приворотным зельем, да перелила маленько – а все молодость, жадная на быстрый ycnexl – и князья в одну седмицу преставились, тяжко недугуя от трясения кишок, телесных корчей и последующего искажения лица… С течением времени буква “р” истончилась и вовсе исчезла из “брата”; получился “Орбат”, диковинное слово, о происхождении коего никто, кроме кропотливых и дотошливых древнезнатцев, уж и не задумывался, а искони акающие мосыковичи, простодушно о том не ведая, а может, воспринимая слово сие как некое тайное заклинание, смысл коего утерялся за давностью лет, переделали на свой манер – Арбат. Особенную роль сыграл тут известный, прославленный невнятицей речи по причине неполноты языка мосыковский юродивый Яшка Длиннопят, который часто воздевал кривой, нечистый от трудной жизни указательный палец к небесам и говорил значительно, в два приема: “Аррр-бат!” Когда же кто-нибудь по незнанию или от других каких причин обижал Яшку, тот разражался длинной, жалостливой тирадой: “Ой, арбат-арбат-арбат-арбат!” Яшка же внес в таинственный смысл слова некоторую ясность: когда однажды на торжище богатый купец Благолеп Семихатный лично не побрезговал обидеть Долгопята, тот, супротив своего обычая, не завел жалостную песнь об “арбате”, а высказался более категорично: “Арбат тебе!” — отчетливо буркнул Яшка, после чего споро скрылся в людской толпе, а купец Семихатный на третий день приказал долго жить вследствие разлития желчи. Некоторое время после этого слово «арбат» употреблялось в тех случаях, когда хорошего ждать не приходится; так появились ныне совершенно забытые “Вот тебе, бабушка и арбат!” или “Арбата на тебя нету”. Торговый же люд воспылал к слову особым вниманием, и вскоре не осталось ни одного мало-мальски крупного мосыковского купца, который не поспешил бы снять на торжище лавку. Уже давно мятежная душа блаженного Долгопята устремилась ввысь незримыми путями, а небольшая, но всегда призираемая часовенка его имени, возведенная в складчину торговым людом, все так же возвышалась наособицу от торжища, и не зарастала к ней народная тропа. К сожалению, часовенка исчезла в языках буйного пламени одного из сокрушительных пожаров, а с ней вскоре стала забываться и эта история, однако же название улицы с тех пор раздвоилось: по-письменному было – Орбат, а изустно выходило – Арбат… А у торжища очень скоро появились постоянные поселенцы, которые или прикупали у хозяев-мосыковичей дом, а то и два, или, уплатив сообразную пошлину княжеской казне, строили свои, новые на свободном месте. Орбат оброс харчевнями и храмовыми сооружениями, а в первую голову была возведена доселе в тех краях невиданная пагода – березовая, без единого гвоздя. Потом деревянные постройки сменились домами каменными: Мосыкэ разрасталась и строилась, и чуткие к чаяниям подданных власти не могли более позволять огню легкотекучих пожаров и далее уничтожать торжище, приносившее казне немалую выгоду, а людям – ощутимую пользу.

Нынешний Орбат был мало похож на тот, старый: неширокая улочка, застроенная трехэтажными домами, блистала витринами дорогих лавок, принадлежащих влиятельным и богатым, известным на всю Ордусь, а то и на весь мир торговым домам, и слегка напоминала широко известную ханбалыкскую улицу Ванфуцзин – такая же древняя и ухоженно-барственная, сияющая великолепием…

Баг глянул вниз, на широкие, занесенные снегом черепичные крыши храмового комплекса Тысячеликой Гуаньинь – с загнутыми краями и непременной вереницей львят, оскалившихся на злых духов, коим пришло бы в головы сумасбродство проникнуть внутрь. Вот центральный “Зал колеса исполнения желаний”, а вон залы и павильоны поменьше; чуть к югу – храмовая библиотека, где хранятся Драгоценные рукописные свитки с текстами Двадцать пятой главы “Лотосовой сутры” – “Всеобщие Врата бодхисаттвы Гуаньинь”, а также “Сутра о заклинании и раскаянии Гуаньинь для избавления от зла”, “Сутра Гуаньинь о спасении от страданий” и другие сокровища; вон поодаль помещения, где живут монахи… Все это казалось отсюда каким-то игрушечным. Маленькие фигурки прихожан двигались по расчищенному бамбуковыми метлами послушников пространству двора – от главных врат к центральному залу, по короткому, но широкому мостику, проложенному над одетым в камень овальным водоемом; сейчас он был покрыт коркой льда, а однажды летом Баг наблюдал в воде лениво шевелящих плавниками солидных размером золотых рыбок да здоровую водяную черепаху, все время пытающуюся найти выход на сушу, но повсеместно натыкающуюся на сплошную отвесную каменную стену. Баг созерцал эту черепаху с четверть часа, а может, и поболе, и все это время, глядя на тщетные попытки животного выбраться из воды, размышлял над тем, какой смысл запускать черепаху в водоем, откуда заведомо не вылезти; однако же смысл явно был – иначе зачем бы черепаха день за днем с настойчивостью не понимающей главное немыслящей твари тупо тыкалась мордой в отполированные временем и водой камни? Наверное, черепаха символизирует великие трудности, с коими сталкивается каждый, кто хочет очиститься от мирской пыли, и упорство, кое надобно при этом проявить, — так решил Баг.

Дно водоема покрыто толстым слоем чохов – каждый приходящий в храм считает непременным бросить туда монетку-другую, ибо люди верят: чья монетка не пойдет камнем ко дну, а поплывет по поверхности воды, того ждет удача и счастье. Но ныне – зима и лед, и тем не менее даже на льду тускло отсвечивают чохи. Люди всегда хотят счастья.

Баг покосился на Стасю: девушка, ежась под порывами зимнего ветра, здесь, на последнем ярусе пагоды, особенно ощутимого, и плотнее кутаясь в халат, как зачарованная разглядывала уникальную роспись, сплошь покрывающую балки: рисунки на последнем этаже пагоды рассказывали о том, как Сюань-цзан, на пути к цели истоптавший бессчетное число пар обуви, прошедший через множество всяких трудностей и добравшийся-таки до Индии, успешно завершил свою историческую миссию по обогащению ханьской культуры буддийскими сутрами, как он был принят при императорском дворе и как танский владыка Тай-цзун даровал монаху титул “Великого мудреца с железными костями и медными мышцами”. Оставалось только поражаться мастерству художников, выполнивших работу с таким искусством, что и сам Сюань-цзан, и прочие герои повествования вставали перед зрителем как живые, притом с такими мышцами и костями, каковые были обозначены в титуле.

После того, как ушли студенты, Стасю словно подменили: все ее возбуждение исчезло без следа; девушка сделалась задумчивой, изредка бросала на Бага взгляды, значения которых тот понять не умел, и легко согласилась отправиться в город, в Храм Тысячеликой Гуаньинь, как они и собирались еще вчера; ни слова больше не проронила она относительно Максима Крюка, в автобусе сидела, отстранение глядя в окошко, и отвечала Багу односложно — “да, Баг”, “нет, Баг” – так что честный человекоохранитель сперва обеспокоился, а потом вдруг подумал, что, несмотря на все его старания скрыть глубоко внутри, изгнать прочь то, что он чувствует при виде студентки из Ханбалыка, Стася что-то учуяла непостижимым женским чутьем. Что-то заметила. Что-то поняла. Иначе – почему?..

Баг опять чувствовал себя не в своей тарелке. Вчерашний вечер, сегодняшнее начало расследования таинственного появления Крюка в Мосыкэ – все это настроило его на привычный деятельный лад, а тут – на тебе! Ушедшее было тоскливое чувство неосознанной вины снова овладело ни словом, ни жестом, ни даже мыслью ни в чем не повинным Багом. Долго жить с подобными ощущениями он не умел да и не желал; на его взгляд, в таких случаях следовало решительно и предельно честно объясниться. Но…

Баг не знал, о чем говорить. Он не представлял, как и что должен объяснить Стасе. Что они стали отчего-то почти совсем чужими? Да, нечто похожее он – чем дальше, тем больше – ощущал; но кто в том виноват и как это высказать? Что его мысли заняты другой девушкой? Так это неправда. Ибо любые мысли о Цао Чунь-лянь, так похожей на принцессу Чжу, Баг старался изничтожить, едва они возникали на его мысленном горизонте. Ему нечего было сказать. Отчего-то тихая, необычайно неразговорчивая Стася стала вызывать в глубине души Бага легкое раздражение.

Вдобавок он внезапно ощутил малосимпатичное желание посадить Стасю на ближайший же куайчэ до Александрии, а самому – со всех ног устремиться в город на поиски есаула Крюка к привычному, любимому делу человекоохранения. Желание оказалось настолько сильным, что Баг некоторое время боролся с собой, бессмысленно глядя на одинокого голубя, целеустремленно несущегося по каким-то своим голубиным делам. Голубь резко снизился и скрылся где-то среди служебных построек храма. Почтовый.

Голубь напомнил Багу другого крылатого вестника, стойкого служащего “скорой почты Храма Света Будды” – того, что летом принес ему в Асланiв гатху Баоши-цзы, вскорости так помогшую им с Богданом понять тайну пещеры незалежных дервишей…

Кто бы помог сейчас Багу понять иную тайну: как быть?

Так долго продолжаться не могло. Надо было что-то делать. Оставалось испытанное средство, и человекоохранитель, воровато взглянув на Стасю и убедившись, что она по-прежнему увлеченно разглядывает роспись на балках, обратился к ней спиной и лицом к городу – внизу лежала бесконечная череда снежных крыш, среди которых вставали церкви, синагоги, минареты… Сорок сороков! А недалеко от Мидэ-гуна торчала какая-то ступенчатая, непонятная Багу постройка, сильно напоминающая пирамиду, — прикрыл глаза и вызывал в памяти комментарий великого Чжу Си на двадцать вторую главу “Бесед и суждений” Конфуция…

— Баг… — Легкое прикосновение вернуло к действительности; Баг взглянул на часы. Медитация продолжалась семнадцать минут. Баг, давай вниз спустимся. Холодно… — Стася стояла рядом, немного позади него. — Я замерзла…

— Зайдем в храм? — спросил Баг, разминая застывшие кисти рук и с удовольствием отмечая, что в голове стало пусто и ясно.

Стася кивнула.

“Интересно, — думал Баг, шагая вниз по крутой лестнице и осторожно поддерживая Стасю под локоток. Спуск с последнего, тридцать третьего яруса пагоды был делом долгим, он и летом занимал минут двадцать, а уж зимой идти приходилось еще медленнее, с особой осторожностью: кое-где ступени деревянной лестницы обледенели; оставалось время подумать о мирском прежде, чем очистить мысли перед входом в храм, — а отчего же местные вэйбины не наведываются к Крюкам? Не несут дозор у их хаты? Хотя дозор постоянный – это, пожалуй, слишком… Но ведь даже разговора со стариками, судя по всему, не было. А ведь первая мысль – что есаул дома объявится. Банально, но тем не менее. Однако ж вэйбинов нет как нет. Занятно… Ведь предписание-то всем было разослано, и пока его никто не отменял… А что это значит? Это значит, что поиски не закончены, не прекращены. И все местные Управления обязаны продолжать их по мере сил. То есть до достижения результата или до получения соответствующего распоряжения из Александрии… А вот кстати: почему же в Мосыкэ поиски не ведутся или ведутся как-то странно, по упрощенной схеме? Быть может, они, эти вэйбины местные, в засаде сидят? Затаились в соседнем доме? И их потому не видно? Нет, это вряд ли: в Тохтамышевом стане всяк всякого знает, и появление чужаков, тем более озабоченных наружным наблюдением, не прошло бы незамеченным. Стало быть, и нет там никого. Отчего так?”

Они вышли из пагоды и, обойдя легко одетого дородного послушника, машущего метлой что твой снегоочиститель – снег отступал перед ним в ужасе, — направились через мостик к “Залу колеса исполнения желаний”.

С каждым шагом Баг чувствовал, как суетные мирские мысли отдаляются, становятся незаметнее, осыпаются, как мелкие песчинки с каменной глыбы под дуновением благостного ветра, а на душу снисходит ни с чем не сравнимый покой. Бледное лицо идущей рядом Стаей тоже очистилось, взгляд исполнился умиротворения, а губы тронула легкая, задумчивая улыбка.

Осторожно приподняв плотный стеганый полог, свисающий по случаю холодов с притолоки, Баг приоткрыл дверь и пропустил Стасю в зал.

Красные лаковые колонны уходили вверх, меж огромных потолочных балок, к сумраку сводов. Бронзово светились в неярком свете статуи архатов по правую и левую руку, а в середине, на постаменте, обтянутом толстым желтым, расшитом лотосами шелком, возвышалась огромная статуя бодхисаттвы – мягкие, всепрощающие, исполненные сострадания улыбки тысячи лиц легко колебались в сизом дыму, поднимающемся от благовонных палочек, курившихся в пяти больших треножниках. Тысячи глаз божества глядели в вечность.

Здесь было теплее: по бокам от входа тлели в старинных жаровнях алые жаркие угли; и многолюдно, но – пронзительно, гулко тихо, лишь еле слышно разносилось бормотание молящихся да потрескивало в жаровнях; Баг и Стася, совершив земной поклон, купили два пучка сандаловых палочек и стали терпеливо дожидаться своей очереди преклонить колена перед бодхисаттвой и обратиться к Гуаньинь с молитвой о ниспослании милости и научении милосердию.

Внезапно басовитый рев большого гонга потревожил спокойствие храма: из темноты бокового прохода левого придела появился пожилой монах-ханец с длинной вереницей четок на шее и совершенно седой жидкой бородой; за ним следовало несколько молодых монахов, несших лестницу.

Торжественно ступая, седой монах вышел на середину зала, повернулся лицом к статуе Гуаньинь и почтительно протянул в сторону божества большой футляр для свитков, который до того бережно прижимал к груди. Троекратно поклонился Тысячеликой, а потом, обернувшись лицом к прихожанам, воздел футляр над бритой головой и неожиданно низким голосом возгласил:

— Храм Света Будды даровал гатху!

Молодые монахи, до того стоявшие поодаль; приставили лестницу к ближайшей левой от статуи колонне; один забрался на нее и проверил торчавший довольно высоко из колонны крюк: все в порядке. Тогда седой неторопливо двинулся к нему, со всей возможной осторожностью поставил футляр у колонны, откинул костяную скрепу, бережно извлек свиток и через других монахов передал наверх. Едва слышно шурша, свиток развернулся во всю длину…

Хотя сил “инь ян” и две, но един Великий Предел.
Небо и Земля – две сути, но един исток всех дел.
Кошка с собакой дерутся, но победит обезьяна;
Однако победа ей впрок не пойдет,
— прочитал Баг. Монахи между тем, подхватив лестницу, поклонились свитку и скрылись в темноте.

“Ничтожный монах Баоши-цзы”, — гласила скромная подпись в нижнем левом углу. И еще ниже, мельче: “В шестой день двенадцатого месяца в Мосыкэ переписал хэшан Цзы-цзай”.

“Амитофо! Так вот откуда и куда летел голубь!”


Гостиница «Ойкумена», 7-й день двенадцатого месяца, четверица, раннее утро

В четверть восьмого Василий Казаринский – со вчерашнего дня шевелюра его стала значительно короче и уши торчали особенно вызывающе, но сдержанный Баг не стал интересоваться причиной – взглянул на Ивана Хамидуллина, потом посмотрел на Бага, получил в ответ утвердительный кивок и взялся за телефон.

Они сидели все в том же номере гостиницы “Ойкумена”. Стася, сославшись на крайнюю усталость, еще вчера, сразу по возвращении из города, отправилась спать да так с тех пор из своего номера не показывалась, — Баг принял это с облегчением, ибо вновь возникший меж ними флер отчуждения верно, но неотвратимо перерастал в стену. А без десяти семь явились два студента. Казаринский и Хамидуллин. Двое из трех. Цао Чунь-лянь отсутствовала.

Это было довольно-таки странно. Чунь-лянь славилась истинно ханбалыкской пунктуальностью: она не опаздывала никуда и никогда; то есть ни Казаринский, ни Хамидуллин не могли вспомнить ни одного подобного случая. Пожав плечами, Баг предложил намаявшимся в поисках студентам, усталым и донельзя довольным – хотя они и старались того не показывать, да где там! — горячего чаю с пирожками, который заказал заблаговременно. Подождем.

Однако ж когда стрелки на стенных часах – простых и в то же время изящных, исполненных в виде колеса перерождений и с неброской надписью “Ойкумена” в нижней части циферблата – показали, что девушка опаздывает уже почти на четверть часа, студенты переглянулись. Баг посмотрел на них вопросительно.

— Давайте подождем еще, драгоценный преждерожденный Лобо, — неуверенно предложил Казаринский. — Незнакомый город, может… заблудилась?..

Баг пожал плечами. При желании можно заблудиться где угодно, почти в каждом городе есть места, будто специально для того предназначенные; в Мосыкэ – например, Малина-линь"[206], район местных хутунов, а хутуны – вещь специальная, там сам Яньло ногу сломит совершенно запросто. Не зря мосыковичи до сих пор говорят: “Мало ли малин в Малина-линь!”; прежде они плутали там в богатых зарослях густых малиннников, а нынче – в хитропутьях хутунов…

Яньло-то, может, и сломит себе ногу. А розыскник – не должен. Не имеет никакого права.

“Амитофо… Не случилось бы чего… — подумал Баг встревоженно. — Я тоже молодец: нашел, кого вызвать. Девчонку!”

И когда в четверть восьмого Казаринский, переглянувшись с Хамидуллиным, вопросительно посмотрел на него, Баг, совершенно верно истолковав намерения Василия, кивнул: давай, звони.

— Никто не отвечает… — удивленно доложил студент, прилежно отслушав минуту гудков. — Наверное, отключила звонок. И в номере ее нет. — И снова с недоумением посмотрел на Хамидуллина. Тот пожал плечами, хотя и на его невыразительном лице недоумение читалось достаточно ясно.

— Ладно, — подвел черту Баг и легонько хлопнул ладонью по чайному столику. — К делу. Рассказывайте. А там, глядишь, и где преждерожденная Цао, выясним. Начинайте, Казаринский. По порядку.

Василий кивнул ушастой головой.

— Значит, так… — смутился, взял другой тон. — Докладываю, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо. Согласно вашего распоряжения, мы, заселившись этажом ниже, собрались в покоях прер… преждерожденной Цао и стали обдумывать все то, что вы нам рассказали. — Он положил на столик несколько листков распечаток и фотографию Крюка. — Всесторонне обсудив задание, — Василий даже покраснел от усердия и оказанной ему чести, — мы вошли в местную сеть и убедились, что данный преждерожденный в списках разыскиваемых лиц не числится (“Еще как числится! Только это специальные списки!”), обнаружили, что это действительно есаул Максим Крюк, начальник срединного участка Управления внешней охраны Александрии Невской, — глаза Казаринского хитро блеснули (“то есть для начала они меня проверили…”), — и решили вести поиски по трем направлениям. Основываясь на переданной вами его характеристике, мы посчитали, что главными характеристическими чертами из всех вами перечисленных можно счесть следующие. Что есаул Крюк набожен – это раз, — принялся азартно загибать пальцы Василий, — что он отцелюбив – это два, и что он – дорожит своей внешностью, это – три.

— Ну-ну, — подбодрил Василия Баг. Все это он действительно упоминал: в православной истовости среди знакомых Бага Крюк уступал, пожалуй, только Богдану, к родителям в Мосыкэ он ездил чуть не каждый отчий день, а уж его знаменитые усы были известны любому, кажется, вэйбину Александрии, не говоря про Козаков, — и если Крюк отсутствовал на месте, то, значит, оказывал быструю холю усам в ближайшем заведении под вывеской “Стрижка-брижка”. — И дальше?

— Мы рассуждали так, — Василий глотнул чаю, — если набожен, стало быть, надо проверить церкви. Ведь тогда он должен часто бывать на службе и у исповеди, и священники могли его запомнить, тем более – с такими усами.

— Разумно, — кивнул Баг.

— Ага… Дальше – отцелюбив. Родители его проживают здесь же, в Тохтамышевом стане. Значит, мог к ним заходить. Но… мы решили, что будет несообразно тревожить людей, ведь у нас практическое занятие. Да мы и не обладаем соответствующими полномочиями. — Василий смущенно кашлянул. — Скоро новый год, и мы решили проверить торговые ряды на предмет, не видел ли какой лавочник нашего есаула… Мы предположили, что преждерожденный есаул может приобрести такой лубок с целью подарить отцу и матери…

— Замечательно, — кивнул Баг. Действительно, новогодние благопожелательные лубки, кои спокон веку принято было вывешивать на входных дверях и в первую голову дарить родным и близким, начинали появляться в продаже в первых числах двенадцатого месяца; обычно лубками старались обзавестись заранее – купить самые лучшие, оригинальные, новые, а к самому празднику на лотках оставались только одни избитые сюжеты: вроде улыбающихся Деда Мороза и Лао-цзы, подносящих огромный спелый гранат, что символизировало грядущее многодетство, или – летучей мыши-чоха, название которой созвучно чтению иероглифа “счастье”. Лубки же с новыми сюжетами расхватывали седмицы за две, а то и за три до самого праздника.

— И наконец – что дорожит внешностью. Конкретно – усами. — Казаринский поднял фотографию Крюка вверх и продемонстрировал ее собравшимся, указывая пальцем на предмет гордости есаула. — Это говорит о том, что данный преждерожденный должен часто посещать заведения, где усы причесывают и… — безусый Василий обернулся к Хамидуллину, — что там с ними еще делают…

— Стригут. Подравнивают, — уточнил бесстрастный Хамидуллин.

— Ага… Вы сказали, что усы у него в последний раз были растрепанные. Мы посчитали, что мастера ножниц и расчески также вполне могли запомнить частого посетителя.

“Что ж, для начальных курсов неплохо, головы у них варят, из всего того, что я им наговорил, выбрали лучшие, пожалуй, признаки. Это и впрямь самые характеристические черты Крюка… хотя детский сад, конечно, полный… Тут же на две седмицы только одних опросных трудов по всей Мосыкэ. Ну да ничего: научатся. Все когда-то происходит впервые. Главное – уже научились слушать и стараются выхватить самое существенное. Ну а если из этих версий за день им удалось еще и хоть что-то выжать, то получат зачет, ибо это – чудо”, — подумал Баг, а вслух сказал:

— Пожалуйста, продолжайте.

— Вот такой был план. — Казаринский улыбнулся. — Мы распределились по всем трем направлениям. Я – по части стрижки-брижки, — студент погладил свою почти утерявшую волосы голову, — прер… преждерожденный Хамидуллин – по церквам, — Баг нарочито не обращал внимания на то, что Василий нет-нет да и срывается на упрощенные формы обращения, — а преждерожденная Цао – по лубкам.

— И что же, вы за один день побывали во всех заведениях города Мосыкэ, где честные подданные могут оказать холю усам? — Баг постарался скрыть так и рвущуюся наружу иронию, но, видно, недостаточно тщательно, ибо Василий Казаринский густо покраснел.

— Нет, драгоценный преждерожденный ланч-жун Лобо, я на это и не рассчитывал. Но я рассуждал так, — Василий сглотнул, — что уж если где что-то понимают в усах козаков, так это в Тохтамышевом стане.

“Хвала Будде! Уже лучше…”

— И что же?

— Таких заведений в пределах стана оказалось ровно девять. Но ни в одном из них есаул Крюк замечен не был. Правда, в трех из них мне удалось, — Казаринский гордо приосанился, — разговорить мастеров и, болтая о том, о сем, невзначай показать им фотографию. Пришлось пожертвовать волосами… Они опознали его как постоянного посетителя, но это было несколько лет назад, когда сам Крюк проживал в Тохтамышевом стане.

“Еще бы! Да если бы Крюк сунулся хоть в одну «Стрижку-брижку» в стане, то уже в тот же день об этом знали бы и Матвея, и все соседи”.

— Ничего, — утешил Василия Баг, — вы проработали версию, которая ничего не дала, но, как говорил еще великий Конфуций, отсутствие плодов на грушевом дереве – есть тоже своего рода плод.

— Сегодня я планирую расширить сектор поисков, — пробубнил Василий, явно смущенный, — начну с ближайшего Ярилова, а там…

“Волос на голове не хватит…” — подумал Баг и прервал студента:

— Это будет позже. — Прикурил. — А что у вас, преждерожденный Хамидуллин? В вашем ведении, сколько я понял, оказались церкви?

— Точно так, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, — кивнул невозмутимо Иван. У Бага уже в ушах звенело от бесконечных “драгоценных преждерожденных”, но предложить студентам перейти на сокращенные формы обращения ему, как временному наставнику, было никак не сообразно. — У меня – церкви. Православных церквей и храмов в Мосыкэ ровно триста сорок три. Включая подворья монастырей. Я сосредоточился на главном. С моей точки зрения – главном. Поскольку есаул Крюк – козак, логично предположить, что он посещает церковь в районе, заселенном козаками. И эта церковь должна иметь к козакам самое непосредственное отношение. Не только географически, но и исторически. Такая церковь есть одна. Именно: церковь Всех Святых, где хранится рака с мощами Михайлы Тохтамышского. В просторечии – Михайлы Козацкого. Расположена в Тохтамышевом стане. Я провел сетевое разыскание и выяснил про Михайлу буквально следующее, — ровным голосом доложил Хамидуллин, ловко извлек из-за пазухи сложенный листок и развернул его. “Основательный молодой человек, — подумал Баг, несколько опешивший от такой скрупулезности. — Похоже, вскоре ни один архив не сможет скрыть от него и волоска своих тайн”. — История его восходит к посольству хана Тохтамыша в 1382 году. Михайло был сотник одного из приданных посольству отрядов. После возвращения в Тохтамышев стан козаки стали замечать за ним странное. Михайло сделался задумчив, много молился, истово соблюдал посты. Однажды, так гласит предание, его ближайший друг застал Михайлу на удаленной поляне в лесу. Одетый в одну длинную рубаху на голое тело Михайло стоял посредине. А вокруг него собрались волки с волчатами, олени с оленятами, зайцы… э-э… — Хамидуллин глянул в бумажку, — с зайчатами, на ветвях же окрестных древ сплошь сидели… э-э… — он снова заглянул в бумажку, — разные птицы. С птенцами. Михайло читал им проповедь о скором наступлении рая на земле. Животина… э-э… внимала. После того козаки стали относиться к Михайле как к божьему человеку. В конце жизни Михайло Тохтамышский возложением рук стал исцелять страждущих, а после смерти был причислен к лику святых. Его мощи и хранятся в левом пределе церкви Всех Козацких Святых. На протяжении веков мощи Михайлы Тохтамышского являли верующим разнообразные чудеса. Он также считается всеордусским покровителем козачества, — все также ровно, бесстрастно, словно зачитывая выдержку из словаря, закончил студент и замолчал.

— И что же? — выслушав этот скупой исторический экскурс, поинтересовался Баг. Его разбирал смех.

— Делаю вывод о том, что если искомый есаул Крюк и пошел бы в церковь, то только в церковь Всех Святых. Скорее всего, на литургию. Я уже был там на вечерне и собираюсь к литургии нынче же. — Хамидуллин был неподражаемо серьезен.

— Иными словами, вы не считаете… — начал было Баг, но его перебило пиликанье телефонной трубки.

— Слушаю, — сказал он, машинально бросив взгляд на часы: без двадцати двух восемь.

— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо? — услышал Баг голос отсутствующей в номере студентки из Ханбалыка по имени Цао Чунь-лянь. Ханеянка говорила отчего-то шепотом. — Ваша ничтожная студентка нижайше просит вас возможно скорее прибыть по адресу: Спасопесочный переулок, дом восемь.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Городская управа Мосыкэ, 6-й день двенадцатого месяца, средница, первая половина дня

Богдану с юности нравилась Мосыкэ: уютная, тихая, чистая и сухая. Готовясь к сдаче экзаменов на степень цзюйжэня, он почти два месяца работал в мосыковских библиотеках, содержавших подчас уникальные материалы по некоторым вопросам древнего византийского права; на ту пору, полтора десятка лет назад, про “Керулены”, как говорится, и лапоть не звенел, и каждое утро Богдан, наскоро похлебав кофею, покидал комнатку, снятую в Малокаковинском переулке, назади делового высотного дома, подле коего неутомимо крутилась эмблема “Воздухофлота” – громадный голубой глобус с востроносым воздухолетом на привязи, — и торопливо, предвкушающе шагал к станции подземки на Смоленской площади… и его ждали – книги, книги, книги… С той поры Мосыкэ стала для Богдана зимним городом; приезжая туда в ноябре или декабре, — когда не успеваешь заметить дня, а вечера грустны и протяжны, как далекие гудки поездов, и наполнены щемящим светом ничьих фонарей и чужих окон да летучими просверками морозной пыли, невесомо путешествующей в чернильной глубине безветрия, — он словно бы возвращался в молодость; а в лето или по весне то была как бы и не совсем Мосыкэ.

И сейчас он не отказал себе в удовольствии, став ненадолго снова юнцом (а то как сговорились все: повзрослел, заматерел), проехаться в гулкой полупустой подземке, а потом, выйдя на Киевском вокзале, неторопливо пройтись, разгульно помахивая легким своим чемоданчиком, от Дорогомиловской улицы по набережной Тарсуна Шефчи-заде до самой гостиницы “Батькивщина”, где, не имея уверенности, что управится за день, собирался взять номер на пару суток.

Пахло, как всегда почему-то пахнет зимою в Мосыкэ, — снегом, хлебом и бензином. Черная среди двух заиндевелых набережных, с зубчатыми обколами белого льда по краям, нескончаемо осваивала медлительные извивы русла Мосыкэ-хэ и чуть дышала туманом на морозе. Невидимое солнце, как кошка на батарее, грелось где-то прямо на облаках; пушистое небо исходило белым светом и было необъятным, плоским и тихим, словно заснеженная Русь.

Слегка отдохнув с дороги и плотно позавтракав в ресторанном буфете буквально за несколько чохов – патриархальная Мосыкэ исстари славилась низкими ценами, — Богдан снова, уже совсем с пустыми руками, окунулся в бодрый дневной морозец. Он решил первым делом нанести визит вежливости в городскую управу, градоначальнику Ковбасе. То, что делом, связанным исключительно с жителями Мосыкэ, — во всяком случае на первый взгляд, — вдруг занялся залетный из столицы сановник, который вдобавок счел для себя возможным даже не повидаться с местным начальством и не поставить его в известность о своем прибытии, — могло бы быть, и вполне справедливо, расценено как вопиющая бестактность. Богдан уважал Ковбасу и оказаться бестактным никоим образом не желал.

Чтобы подчеркнуть почтительность к местным властям, он, прибыв к красному зданию городской управы, выстроенному в позапрошлом веке в модном тогда основательном кубическом стиле “Кааба в тундре”, записался на прием к Возбухаю Недавидовичу как обычный подданный, не сообщая ни ученой степени, ни чина; просто “по личному делу”. Пришлось подождать в приемной, конечно, — но торопиться Богдану было покамест некуда, а думается в очереди не хуже, чем в домашнем кресле.

Правда, думать толком было еще не о чем, Никаких новых данных, помимо того, что он узнал вчера не выходя из дому, Богдан не имел. Памятуя установившиеся у него летом с Крякутным доверительные отношения, он позвонил ему нынче спозаранку – и в ответ на свой вопрос услышал, как и ожидал, что старый безбожник никому ничего о деле пиявок и оболваненных Игоревичей не рассказывал. Богдан порадовался, что могучий старик хорошо переносит газетный, а теперь уж и литературно-идейный шум и треск вокруг своего имени. Когда минфа осторожно тронул эту тему, тот сказал лишь: “Капуста нынче хороша уродилась, а больше мне ничего не надо”. Потом помолчал и добавил: “Кто не работает, тот говорит”. Пока Богдан размышлял, что бы еще спросить, Крякутной опять добавил: “От Джимбы вам низкий поклон. Он с супругами по-прежнему у меня проживает. Славно все трое трудятся, от души… А и нам с Мотрею тоже повеселей”. И Богдан порадовался: симпатичный ему миллионщик, сделавший неверный шаг, судя по всему, твердо встал на правильный путь. Решив более не беспокоить старца, Богдан от души пожелал капусторобам всего наилучшего и откланялся в полной уверенности, что Крякутной говорит правду и в этой истории безупречно честен. А самообладание его и твердость духа вновь вызвали в минфа неподдельное восхищение.

Вот и все, что он успел положительного за первую половину дня.

Мыслей не было – лишь подозрения да истовая молитва, чтобы худшие опасения, закравшиеся в душу еще в кабинете Мокия Ниловича, не подтвердились. Но молитва молитвой. Господь-то милостив, да человек-то шалостлив…

В приемной Ковбасы Богдан провел не менее получаса, прежде чем его пригласили наконец в просторный, немного тяжеловесный кабинет Возбухая Недавидовича.

Грузный, под стать своей управе, седой богатырь сидел в глубине помещения за громадным столом, заставленным похожими на понурых одногорбых верблюдов телефонами, посреди коих лукаво скалился, опираясь на свой посох, самшитовый царь обезьян Сунь У-кун – благородная, ручной работы безделица, выделанная, судя по некоторым особенностям стиля, не тут, а в самой Цветущей Средине. Богатырь поднял на вошедшего сановника свои небольшие внимательные глазки; лицо градоначальника на миг замерло в усилии припоминания – а потом озарилось бескрайней, как его родная Сибирь, улыбкою. Ковбаса встал из-за стола, гостеприимно раздвинул руки и пошел Богдану навстречу.

— Ба! — изумленно и радостно гаркнул он так, что стакан при стоявшем на отдельном столике графине тоненько запел с перепугу. — Какими судьбами? Богдан… Богдан Рухович, правильно?

— Правильно, — сказал Богдан, невольно улыбаясь в ответ.

Они обнялись.

Родился Ковбаса в семье сибирских козаков на Урале, в Сверловске, исстари прославленном производством лучших в Ордуси сверл и буров, а потом и более сложных машин для нефтегазовой и горной промышленности – хотя мать его, как помнилось Богдану, смолоду, кaжeтcя, была мосыковичкою; Ковбаса немало гордился своим козачье-таежным происхождением, но и с материнским мосыковским козачеством какие-то связи поддерживал. Начинал он на насосном заводе там же, в Сверловске; но, вероятно, как раз мосыковский корень в свое время потянул его обратно, из сурового, каменного Зауралья в хрустальную равнинную Русь.

Пять лет назад Богдан, свежеиспеченный цзиньши законоведения, специализировавшийся тогда на вопросах взаимодополнительности этической и бюрократической составляющих права, удостоился включения в состав судей на приеме государственного экзамена у избранных народом соискателей поста градоначальника Мосыкэ[207]. Это было первым назначением такого рода в жизни Богдана; он страшно волновался, стесняясь решать судьбы людей, которые в большинстве своем были старше него, — но постарался выполнить свой долг с наивозможной добросовестностью, непредвзятостью и старательностью. Впрочем, по крайней мере непредвзятым остаться было довольно просто – письменные сочинения, как с ханьской древности было заведено, подавались анонимно, под девизами, и Богдан недрогнувшей рукою поставил высший балл сочинению по законоведению, шедшему под лозунгом “Омуль да кедр лучше всяких недр”.

Он был несказанно рад, когда выяснилось, что и остальные судьи оценили это сочинение так же высоко – и что написано оно коренным сибиряком Возбухаем Ковбасою, который еще на церемонии предварительного представления соискателей судьям чем-то неуловимо понравился Богдану. После оглашения результатов Богдан и Возбухай слово за слово разговорились – и кончилось тем, что они в ресторане “Истории” (лучшей александрийской гостиницы, в коей спокон веку, по обычаю, селились лишь знатоки древних текстов и черепков, именитые староведы, древнекопатели, каллиграфы и иные столпы культуры, без мудрого слова коих любое общество превращается в бабочку-однодневку, живущую злобою мига единого и не ведающую Пути; только в межсезонье, когда много номеров пустует, в “Историю” рисковала соваться чиновная братия и иже с ними) изрядно поднабрались в тот вечер “Мосыковской особой”. Богдан и смолоду не жаловал крепких напитков, предпочитая, если уж подошло ему пить, вина Крыма – легкое и веселое, как мосыковский морозец, “Гаолицинское” или сладостный, истомный “Черный лекарь”; но с такой таежной глыбищей, как седогривый Возбухай, сие было никак не возможно…

— Почему не предупредил, еч Богдан?

— Собственно, прер еч Возбухай, я еще вчера и сам не ведал, что тут окажусь…

— Али случилось чего? Да ты присаживайся! Только что с воздухолета? Позавтракать успел? Велеть чаю?

— Все в порядке, и позавтракать успел, и душ принял в гостинице… Не хлопочи, прер еч. Не хочу тебя отвлекать от дел, просто ради первого дня почтение свое засвидетельствовать зашел.

— А почему в общем порядке? В очереди небось сидел…

— Сидел, — согласился Богдан. — Полчаса каких-то. Челобитчиков немного у тебя, прер еч Возбухай. Видать, сообразно город ведешь…

— Как умею, — скромно, но явно польщенно согласился Ковбаса. — Все одно не понимаю, почему хоть через секретаря не предупредил… Именно потому, что челобитчиков мало – я бы их всех ради такого случая подвинул.

— А вот это было бы уже несообразно, — качнул головою Богдан. Поправил пальцем очки. — Да и, кроме того, хотел тебе так смирение свое продемонстрировать, поскольку приехал сюда не просто, но с делом.

Ковбаса оттопырил нижнюю губу.

— Эва! — сказал он. — О делах твоих, как и всякий честный слуга князя и подданный императора, наслышан преизрядно. Крест Сысоя, Асланiв… Ныне дело из подобных?

— Как сказать. То есть нет, конечно нет. Мелкое вроде бы дело…

— Что же, Александрия нам уж самим даже мелкие дела вести не доверяет? — В голосе Ковбасы прозвучала легкая и, что говорить, вполне обоснованная обида.

— Вот потому и зашел сказать сразу, — решительно ответствовал Богдан и сам вдруг поймал себя на мысли: впрямь повзрослел. Еще полгода назад он в ответ на вот так вот ребром поставленный вопрос начал бы из одной лишь вежливости и неловкости крутить, юлить и мемекать.

Вот ипочувствуй себя юнцом! Даже и в Мосыкэ, даже и на двадцать минут каких-то – а не получается…

Дела не дозволяют.

Богдан опять поправил очки и сцепил пальцы. Подался в кресле вперед, к Ковбасе.

— Слушай, еч Возбухай. Без обид. Разобраться мне поручено в деле о плагиате…

Он не успел продолжить. Широкое, как Таймыр, лицо Ковбасы скукожилось, ровно от лимона.

— А, эти!.. — горестно вымолвил он.

— Что такое? — несколько нарочито поднял брови Богдан, как бы совсем ничего не понимая.

— Ну как же, еч Богдан… Хемунису да баку. Баку да, прости Господи, хемунису… — Ковбаса постарался сдержаться, а потом не выдержал и резко хлопнул себя ладонью по мощному, будто у моржа, загривку: – Вот они у меня где! — потом чиркнул себя ребром ладони по горлу: – Вот они мне как!

— Да отчего же?

— Оттого же! — в сердцах передразнил сановника градоначальник. — Все живут как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый… Да нет, что говорить! — Он безнадежно махнул узловатой лопастью ладони. — Вам в столице не уразуметь этого… Погоди, еч Богдан, — спохватился он. — Так почему на этакую морковину, прости Господи, столичного минфа прислали? Не пойму я что-то…

— Потому что, прер еч Возбухай Недавидович, — тщательно подбирая слова и для пущей убедительности и предупредительности назвав градоначальника по имени-отчеству, — как раз мы с напарником занимались в восьмом месяце этим самым делом о пиявках и боярах. Про коих романы эти спорные. И могу с полной ответственностью сказать: авторы обеих книг знают о том деле куда больше, чем все остальные добрые подданные. Столько, сколько знаем мы, следователи, или столько, сколько могут знать люди, с другой стороны в то дело вовлеченные. Человеконарушители, коротко говоря.

Лицо Ковбасы вытянулось.

— Сатана на барабане… — затейливо выругался он. — Вот оно что… То-то мы тут смотрим… Писатели вот уж почитай седмицу друг на друга бочки катят, а в суд не идут ни тот ни другой.

— Ну, это как раз не удивительно, — пожал плечами Богдан. — Сколько я понимаю этих преждерожденных, им не скучный процесс нужен, а яростная нескончаемая схватка.

— Вот это в точку, еч Богдан. Это в точку! — Ковбаса оживился, поняв, что собеседник ему и в этом щекотливом вопросе, похоже, вполне еч. — Яростная и нескончаемая. Хлебом их не корми, бумаги им не давай – только бы друг с другом поцапаться. Ведь, прости Господи, до хулиганских выходок доходит!

— Неужто? — всплеснул руками Богдан.

— А то! Уж пару раз прутняки отвешивали. Я мог бы много порассказать… да не о том речь, как я понимаю. Одно хорошо: чем больше они друг с другом лаются, тем хуже к ним народ относится. Мы тут с ечами уповаем потихоньку, что мало-помалу секты эти зловредные сами по себе вовсе на нет сойдут. Уже сейчас, после того, как ругань из-за романов поднялась, народишко-то от них потек, потек…

— И ты думаешь, кто сбежал, сразу стали лучше?

— Да уж всяко не хуже! Хуже-то – некуда!

— Эк же ты их не любишь, прер еч…

— Да при чем тут я? Их никто не любит! Самодовольные, недобрые, напыщенные… до труда ленивые… и боги-то у них какие-то вроде них самих… по образу, понимаешь, и подобию. То крокодилы, то клювастые твари безымянные…

— Так уж и безымянные?

— Да кто ж их имена упомнит? А то ладья Ра с деньгами…

— Так уж и с деньгами?

— Ну с обменом. Да это ж все равно что с деньгами…

Богдан не совладал с собой – рассмеялся. Ковбаса мгновение растерянно смотрел на него, потом рассмеялся тоже – гулко и из нутра, от всей души.

— Ладно, — успокоившись, сказал Богдан. — Полно нам злословить. Вера есть вера. Попустил Господь им в этакое уверовать – не нам спрашивать с него… А вот наши дела, человечьи, — это… он с нас спросит. Словом, чтобы закончить, драг прер еч… Дело бояр и пиявок я вел, потому, как я понимаю, и тут мне разбираться. В Управлении, видать, из этого и исходили.

— Понял… Ничего не имею против, готов оказаться всяческое содействие.

— Содействие мне нужно вот какое. Надобно мне, чтобы, пока я попробую с прерами писателями побеседовать, твой вэй[208] мне как можно быстрее подготовил списочек всех, до кого доведено было чрезвычайное предписание Управления внешней охраны от двадцать третьего восьмого. Кто лично занимался поиском пропавших, по этому предписанию объявленных в розыск. До кого мог дойти пароль на исчезнувших, в сем предписании приведенный. Вот такое мне нужно содействие. Помнится, предписание было двухуровневое: рядовым вэйбинам[209] вменялось в обязанность лишь искать пропавших и, в случае обнаружения, скрытно устанавливать наблюдение и срочно вызывать начальство, до коего уж подлинное слово власти довести надлежало… Мне нужны имена и тех и других.

Ковбаса помолчал. Лицо его стало мрачным и настороженным.

— А ты что ж, еч, — покусав губу, неохотно выговорил он, — думаешь, тут утечка у меня?

— Вариантов два, — пожал плечами Богдан. — Те факты, что оба писателя в своих романах как творческую выдумку преподносят, они могли узнать либо от кого-то из должностных, предписание читавших, либо от лиц, по сему предписанию разыскиваемых. Вроде бы просто. Но дело-то осложнено тем, что лица эти – не простые преступники, а несчастные люди, на подчинение заклятые. Стало быть, возможен смешанный вариант: некто, из предписания узнавший слова власти, или некто, узнавший их от того, кто предписание читывал, так или иначе соприкоснулся с находящимся в розыске заклятым, случайно или преднамеренно взял власть над ним и допросил, из допроса выяснил обстоятельства дела… а потом уж эти сведения к писателям попали. Или к одному из них, а другой и впрямь у него как-то списал… Ты же понимаешь. То, что сведения, таким образом полученные, очутились в книжках, — это полбеды, четверть… осьмушка. Беда, если кто-то из корысти власть над заклятыми взял. Что тогда от него ждать?

— Уверен, что именно так утечка произошла?

— Не уверен, — признался Богдан. — Тут с самого начала еще одно чудо случилось, с ним Социалисты сейчас в Александрии разбираются… только чует мое сердце – ежели за вчерашний вечер не разобрались, так и не разберутся.

— Голова кругом, — угрюмо проговорил Ковбаса. — Хорошо. Список мы сделаем… но не вдруг. Мой вэй сейчас как савраска носится, обеспечивает безопасность назавтра…

— А что такое?

— Ты не знаешь? Да завтра ж похороны!

Богдан опешил.

— Какие похороны?

— Мать честная, Богородица лесная! Не знаешь? И суешься еще в Мосыкэ… Один из столпов у баку помер позавчера, владыка причальной сваи у него титул в их иерархии. Старик почтенный, миллионщик, две верфи собственные – но лет пятнадцать назад как свихнулся вдруг. Уверовал в ладью обмена… Худойназар Назарович Нафигов, сам таджик по крови, мосыковский уроженец. Хемунису ненавидел люто и позорил всячески. Завтра похороны. Все баку горевать выйдут… так вот очень я опасаюсь, что хемунису выйдут тоже. Радоваться выйдут, прости Господи, — и начнется…

— Да неужто такое возможно?

— От этих всего можно ждать. На той седмице вот опять Анубиса своего на синагоге нарисовали. Ютаи[210] обижаются… А что? И я бы обиделся! А баку тоже на храмы поплевывают – мол, кто преуспел, того и любят боги, а почему? А потому что и Христос, и Аллах, и кого ни возьми – все боги на одной чудесной ладье сидят!

— В той, где мешок с деньгами? — уточнил Богдан.

— Ну! — подтвердил Ковбаса.

— Да это же прямо аспиды какие-то!

— А я что говорю! Ну молись ты хоть на крокодила, хоть на печатный станок, где ляны шлепают, — но другим не мешай молиться на то, что им любо…

— Так почему делам о святотатствах ходу не даешь?

— А нету святотатств! Внутрь храмов чужих они вообще не заходят. А так – хулиганство разве что, или словесные оскорбления – пустяки! Ну, пяток прутняков от силы… Да и то – кому? Кто рисовал Анубиса? Кто на асфальте подле мечети в Коломенском нацарапал “Аллах – мудах”? Наверняка же не православный и не иудей… Только у хемунису да у баку свербит – все это знают, но за руку-то не поймать! И всех целокупно за шкирку взять нельзя – не за что, прости Господи, нет у нас понятия святотатственных конфессий, и быть не может. Под непристойные культы – не подпадает… Тоталитарную секту тоже не пришьешь – нету состава такого преступления ни у тех, ни у других… Мы тут маемся, а сказать-то толком – нечего!

— А увещевать их пробовали?

— А как же! Я еще в первый свой срок и сам, и через помощников вразумить их пытался… да тогда же и понял, что они поперешные. Что ты их ни попроси – то они для-ради свободы своей наоборот сотворят…

— Тяжело, — качнул головою Богдан. Задумался. — Правовой тупик, что ли?

— Я же говорю – вот они у меня где! — И Ковбаса опять, словно убивая больно куснувшего комара, оглушительно треснул себя ладонью по загривку. Помолчал. — Вот мы стараемся, меры безопасности назавтра продумываем… А хорошо бы они друг друга, прости Господи, хоть разок как следует отметелили. И самим больно, и перед людьми позор. Все от них отвернутся окончательно, они и разбегутся.

— А если не разбегутся? — спросил Богдан. — Если, распри позабыв, придут сюда во главе народа, искренне возмущенного безобразием, да возьмут тебя за шкирку: почему допустил такое? И все их поддержат?

Ковбаса поглядел ему в лицо.

— То-то и оно… — тихо сказал он.


Цэдэлэ-гун, 6-й день двенадцатого месяца, средница, вечер 

Дворец Цэдэлэ[211], или Цэдэлэ-гун, был выстроен в Мосыкэ в середине века специально для нужд деятелей изящной словесности – чтоб тем всегда было где вкусно откушать и по душам побеседовать, а то и собраться всем миром и обсудить какие-либо наболевшие эстетические вопросы. Он как нельзя лучше был приспособлен для этих целей, представляя собою огромное, тоже в стиле “Кааба в тундре”, угловатое здание, внутри все, точно величавый древний пень, источенное коридорами, лестницами, маленькими и совсем маленькими помещениями с мягкими креслами вдоль стен, большим залом для фильмопоказов и собраний, несколькими буфетами и рестораном; дворец был даже соединен романтическим подземным ходом с расположенным на соседней улице мосыковским отделением Общества попечителей изящной словесности.

Здесь было где побыть и попить-покушать одному, здесь было где уединиться с другом для серьезной беседы или того либо иного сообразного увеселения, здесь было где собраться компанией, здесь было где повстречаться с читателями или попечителями…

Смолоду Богдану довелось однажды побывать в Цэдэлэ, и ему навсегда запомнилось то ощущение праздника и прикосновения к чему-то смутному, но великому и сверкающему, каковое наполнило его еще в дворцовых сенях. Стены сеней были сплошь залеплены афишами, возвещавшими о грядущих в близком будущем так называемых “мероприятиях” – торжественных заседаниях по случаю тех или иных кому-нибудь памятных дат, встречах со знаменитыми актерами, океанологами или, скажем, конструкторами пылесосов; такие встречи всегда начинались в зале собраний, а завершались неизменно в ресторане и буфетах; кто-то из великих литераторов блистательной плеяды первой половины века, славных не столько своими произведениями, сколько безграничным добродушно-язвительным остроумием (те, кто создавал взаправду великие произведения, здесь появлялись нечасто), в свое время даже пошутил: мероприятия оттого-то так и называются, что на них все участвующие в меру принимают… Тут был особый мир.

Особенно Богдану запомнился один из буфетов, куда повалившие из верхнего зала после окончания первой части мероприятия преждерожденные буквально вынесли благоговейно затаившего дыхание одинокого юнца. Буфет был невелик; даже воздух его, казалось, был пропитан высокой духовностью и творческой свободой, и пожилая уже, но по-молодому миниатюрная поэтесса, каких-то пять минут назад голосом прозрачным и звонким, ровно бьющиеся одна о другую льдинки, вещавшая со сцены что-то главное, теперь хрипло и басисто кричала своим мужчинам: “Водки мне, водки!” — и мужчины наперегонки бежали к ней с полными стаканами… Это было упоительно. То, что именно в Мосыкэ, прославленной своими заводами по производству эрготоу, эта удивительная женщина хотела освежиться после выступления как раз довольно редким, исконно русским напитком, заставило поначалу обескураженного Богдана вновь сомлеть от благоговения и какого-то глубинного, невыразимого словами единения со светочами. Стены буфета были сплошь изрисованы – Богдану врезался в память шутливый автопортрет одного очень модного на ту пору карикатуриста-гокэ[212]; тот изобразил себя утрированно пухлым и полным, вместе со столь же полною супругою сидящим за столом, уставленным и заваленным пустыми бутылками из-под мосыковского, а кругом тянулась затейливо завитая надпись: “Как прекрасен отсюда вид на Мосыкэ!”

Юный сюцай Оуянцев-Сю восхищенно взял себе, чтоб не выглядеть совсем уж белой вороною, “стольничек портвешка” (так в конце концов для самого себя вслух перевел робкую просьбу Богдана расторопный, с умным лицом буфетчик – а пока не перевел, не понимал, чего юнец хочет), забился в угол и в течение часа, молча озираясь, внимал и впитывал…

Как наяву стояла перед его мысленным взором еще одна картинка со стены буфета, исполненная в распространенной пару десятилетий назад угловато-схематичной, поэтической манере: упруго выпрямившаяся, с заломленными за голову руками тоненькая девушка на ветру; ветер едва не сдирал с нее длинный, огромный поток черных волос и черное платьице, заставляя их отчаянно лететь прочь… Под конец своего паломничества в эту цитадель культуры Богдан, уставший от малопонятного непосвященному слитного гомона кругом и слегка захмелевший, уставился в огромные черные очи ветреницы, глядевшие прямо ему в душу, и пробормотал про себя: “Вот такую бы мне… вот такую…”

И все сбылось, кстати. Именно эта тяжкая грива черных волос и эти глазища были у его Фирузе. И именно эта хрупкая фигурка – у Жанны. У его Жанны.

Такая мысль пришла в голову повзрослевшему минфа, когда он, все же ухитрившись наконец почувствовать себя робким, никому не важным юнцом, спустился в тот самый буфет, чуть дрожащим от волнения голосом заказал себе, чтобы все было как тогда, “стольничек портвешку”, и уселся за тот же самый столик – так, чтобы быть с не поблекшей, не постаревшей ни на час ветреницей лицом к лицу.

Ничто здесь не изменилось. Ничто. Время было не властно над Цэдэлэ-гуном.

Наверное, уступкой собственным потаенным желаниям явилось то, что поиски двух нужных ему литераторов Богдан, не желая беспокоить их дома телефонными звонками, начал именно отсюда, справедливо полагая, что ввечеру писателей, особенно с такой активной жизненной позицией, как у Кацумахи и Хаджипавлова, вероятнее всего найти именно здесь. Довод сей был логически безупречен; но он вряд ли пришел бы в голову Богдану, если б не подспудное желание вновь оказаться там, где много лет назад минфа впервые остро предощутил простор грядущей жизни, куда он уже тогда безоговорочно падал, словно прыгнув без парашюта, с ужасающей скоростью целого часа за какой-то час, целого месяца всего лишь в месяц…

Наверное, именно из-за того, что все кругом как сговорились (повзрослел, заматерел), именно из-за того, что он и сам после сурового целительства Соловками и болезненного ожога несбывшимся въяве, но никуда не девшимся из души двоелюбием чувствовал, будто некий промежуточный слой между юностью и настоящей зрелостью кончился, выгорел, отработал свое, ровно промежуточная ступень выхлестывающей на дальнюю орбиту ракеты, и теперь оторвался и падает, кувыркаясь, отставая, стремительно уменьшаясь, еще видимый, но уже далекий, — именно из-за этого ощущения Богдан бродил нынче по Мосыкэ, будто с чем-то прощаясь… не понять с чем. Впрочем, понять. Только не выразить.

И тут он вздрогнул, услышав французскую речь. Чуть было даже не пролил портвешок. Воздух в буфете был густ и тягуч от сигаретного дыма, запаха снеди и разговоров. То справа, то слева долетали, вываливаясь из общего возбужденного гула, отдельные голоса – и снова проваливались в роевое жужжание. Фраза, произнесенная на языке Жанны, огненной стрелою пролетела мимо ушей Богдана от столика слева.

Там, сгрудившись в тесноте, да, похоже, не в обиде, совсем по-ордусски (и откуда такая поговорка могла взяться в Ордуси, с ее-то просторами? Кому и когда тут могла угрожать теснота?), сидело человек шесть-семь. Стараясь не глядеть в ту сторону, Богдан попытался, прислушавшись, выдернуть из шумного варева одну-единственную нить.

Нет. Английский. Вандерфул…

Показалось.

Парфе!

О Господи, не показалось! А голос…

Спиною к нему сидел и что-то дружелюбно, очень благожелательно лопотал на своем удивительно красивом языке памятный Кова-Леви[213].

— …Профессор говорит, что он крайне признателен судьбе и благодарен вам, Эдуард Романович, за своевременное извещение о безвременной кончине выдающегося демократа и борца с тоталитаризмом мсье Нафигова.

Богдан сызнова, пряча лицо в бокал с “портвешком”, скосил глаза, стараясь разглядеть того, к кому обращался спасенный им в Асланiве ученый.

Да. Одетый в западное платье, с изящно повязанным галстухом, вполоборота к Богдану сидел искомый Хаджипавлов, автор “Злой мумии” и “Гена Ра”. Как интересно.

— Йеп, зыс из грэт страгл…

И тут минфа понял, что не он один прислушивается к этому многоязычному разговору.

За столиком напротив бурно веселились четверо преждерожденных в возрасте; звенели чарки, слышался басовитый смех. Но один из четверки, упитанный преждерожденный в неброском плотном халате, сидящий спиною к многонациональной компании Кова-Леви, — буквально уши вытягивал в его сторону.

Еще интереснее.

А переводчик продолжал бубнить:

— …Благодаря вам профессор сможет лично проводить этого выдающегося демократа завтра в последний путь. Благодаря вашей книге о Медовом профессор стал еще лучше понимать ордусскую действительность и отдает себе отчет в том, что вы, вероятно, сильно рисковали собой. Вы с поразительной честностью и непредвзятостью, кои можно уподобить разве лишь вашему мужеству, показали всему свету стремление Ордуси к разработке принципиально новых смертоносных вооружений и смелое нежелание ордусских интеллектуалов идти на поводу у этого параноидального стремления властей.

— Ну что вы, — небрежно отозвался Хаджипавлов.

Грузный пожилой преждерожденный, подсушивавший из-за столика у противуположной стены, всем корпусом развернулся и из-под низкого лба метнул на честную компанию грозный взгляд.

— Что это он там показал? — басисто и несколько невнятно рявкнул он. — И чем? Он не Медовой, а Неродной, и это у меня про него книга!!

“Ага! — подумал Богдан. — Кацумаха! Это я удачно зашел!”

Хаджипавлов гадливо, интеллигентно поморщился.

— Наши нравы… — пробормотал он.

— Нотре мер…

— И я-то как раз писал о том, что против голубчиков вроде вас очень даже пригодилось бы что-нибудь вроде пиявок!

— Лё бу-бу-бу…

— Лайк личиз…

— Охо-хо-хо! — вдруг захохотал английский голос, когда перевод иссяк.

— Вы пьяны, Ленхотеп, — сказал Хаджипавлов. — Как, впрочем, всегда пьяны все хемунису.

— …Олл хемыонистс…

— Охо-хо-хо-хо! Уот э вандэрфул скэндал!

— Эдик, ты про пьянство лучше бы уж помалкивал в тряпочку. Я-то помню, я ж преподавал вам в литучилище! От тебя каждый день прям с утра несло эрготоу!

— Уйдемте, господа. У нас траур, а эти животные только веселятся.

— Лез анималь…

— Энималз…

— Мои дье!

— Охо-хо-хо-хо!!

— Нет, постой! Постой, Эдик! — Грузный Кацумаха, поднявшись, загородил проход. — Пусть-ка твои гокэ объяснят, почему это им оружие нужно, а нам не нужно!

— Лё бу-бу-бу…

— Э-э… профессор говорит, это совершенно естественно. Западной цивилизации оружие необходимо для защиты, а Ордуси не от кого защищаться, и потому ей совершенно незачем иметь современные вооружения.

— Интересный поворот мозгов! Нам не от кого, а им есть от кого?

— Профессор говорит, что от Ордуси, разумеется.

— Почему?

— Профессор говорит, потому, что у Ордуси есть оружие.

— Но у них ведь тоже есть оружие, так, стало быть, нам тоже надо от них защищаться?

— Профессор говорит, что оружие в его стране предназначено только для защиты, и поэтому от него совсем не надо защищаться.

— А ему не приходит в голову, что и у нас оружие предназначено тоже только для защиты?

— Профессор говорит, чтобы принять такую точку зрения, нужна гораздо большая степень доверия между нашими странами.

— А чтобы нам верить им, стало быть, доверие не нужно?

— Профессор говорит, что только слепой может не верить очевидности.

— А с головкой у твоего профессора все в порядке?

— А литл бит оф ку-ку ин хиз хэд…

— О-хо-хо-хо!

— Так вот слушай, Эдик…

— Я вам не Эдик!

— …и пусть твой толмач это все растолкует как следует твоему профессору. Ордуси нужно всякое оружие, потому что нельзя, чтоб у одних было, а у других не было. И я об этом написал! Я! И я тебя еще выведу на чистую воду!

— Вы отвратительно и подло украли у меня идею, Ленхотеп, и бездарно испортили ее осуществление. Всей культурной Ордуси это совершенно очевидно. Взяться за подобную тему и свести все к вульгарному воспеванию первобытного, пещерного милитаризма – на это способны только хемунису!

— Ах, подумайте-ка! Сейчас со стыда скрозь землю провалюсь! А воспевать предательство – на это годятся только баку, сами-то ничего придумать не могут, знай себе лишь воруют да оплевывают то, что придумано другими!

“Пресвятая Богородица, как им не стыдно, — подумал Богдан. — Позорище, честное слово. Варварее варваров…” Он покосился на чернокудрую предвестницу обеих своих любимых и невольно передернулся: все это происходило у нее на глазах. Какой ерундой, мелкой и никчемной, мелочной и нечеловеколюбивой, занимаются люди порой на глазах у вечного… у любви, грусти, взросления и старения… На глазах у жизни.

На ссорящихся смотрели из-за дальних столиков. Кто весело, ровно на бесплатное скоморошье представление; кто удивленно, кто – гадливо. А были такие, кто старательно не смотрел, углубившись в тарелки, чашки с кофеем или бокалы; мелькали и постукивали старательные ножи, вилки и палочки, отгораживая от разворачивающегося действа тех, кто не желал иметь со склокой хемунису и баку ничего общего.

Богдан единым глотком допил “портвешок”, поглядел в черные очи ветреницы на стене и мысленно сказал ей: “Прощай. Таким, как сегодня, я сюда уже никогда не смогу прийти”. Потом поправил очки, пригладил волосы и, поднявшись, решительно шагнул к уже готовящимся взять друг друга за грудки литераторам.

— Преждерожденный Кацумаха, преждерожденный Хаджипавлов! Преждерожденные гокэ! Прошу простить.

Честная компания несколько ошалело воззрилась на него.

— Я зашел сюда сегодня немножко выпить, потому что у меня с Цэдэлэ связаны очень приятные воспоминания юности, — постаравшись улыбнуться как можно более дружелюбно, начал Богдан и на миг покосился в сторону Кова-Леви; но тот, в упор глядя на Богдана, не узнавал его. “Ну надо же…” — обескураженно подумал минфа. Ему очень хотелось спросить профессора, не знает ли тот чего-либо о Жанне, вернулась ли она во Францию, приступила ли к занятиям, написала ли свою работу… да вообще – как она чувствует себя, как живет…

Но профессор не узнавал Богдана.

— Так и чего? — растерянно, но уже без неприязни во взгляде прогудел Кацумаха. — Естественное дело – выпить, а мы-то при чем? Аль угостить хочешь?

— Что вам, собственно, угодно? — холодно осведомился Хаджипавлов.

— Очень удачно, что я вас обоих тут и встретил. Я, видите ли, уполномоченный Управления этического надзора, — он мимоходом предъявил пайцзу, — и мне поручено разобраться, кто прав в вашем споре о плагиате. Я несказанно благодарен счастливому случаю, который свел меня нынче вечером с вами и который, я надеюсь, позволит без проволочек побеседовать о столь волнующем нас всех предмете.

Честная компания окаменела. Да и остальные разговоры в буфете, казалось, приглохли. Даже буфетчик отвлекся от обслуживания очередного посетителя и косил одним глазком в их сторону.

Только переводчики не утратили самообладания.

— Лё сервис секрет ордусьен…

— Нэшнл секьюрити…

— Мон дье!

— Охо-хо-хо-хо! Вандерфул!

— Вы не будете иметь ничего против того, чтобы подарить мне хотя бы по получасу вашего яшмового времени, драгоценные преждерожденные?

— Это произвол, — неуверенно проговорил Хаджппавлов.

— Где? — с приятной улыбкою поинтересовался Богдан.

— Арестасьон иллегаль… тут ле монд…

— Профессор говорит, — забубнил вдогон переводчик, — что вопиющий противузаконный арест происходит прямо на глазах у двух представителей Европарламепта и обо всем произошедшем по возвращении в Европу непременно будет доложено всему мировому сообществу. Ордусь будет опозорена навеки.

Богдан покосился на Кова-Леви. Тот стоял, гордо и нелепо задрав подбородок, точно ждал, что ему сейчас начнут заламывать руки за спину. Слишком увлеченный своими идеями и принципами, он явно не узнавал своего не так уж давнего спасителя.

И Богдан с горечью в сердце решил тоже не узнавать Кова-Леви.

— Передайте уважаемому профессору, — сказал он, — что Ордусь будет за это навеки благодарна.

— Лё бу-бу-бу…

Худенькие бровки Кова-Леви изумленно вздернулись из-под очков и провалились обратно.

Кацумаха повернулся к Хаджипавлову и потряс корявым лохматым пальцем у него прямо перед носом.

— Ну иди, иди, разговаривай, — с какой-то непонятной угрозой произнес он.

— А вы? Вы что же, надеетесь здесь подождать?

— А хотя бы!

— Не выйдет, Ленхотеп Феофилактович, не выйдет. Попробуйте-ка доказать свою правоту! А то вы только криком да бранью берете!

— Что, Эдик, сказать нечего?

— А вам?

“Оба не хотят идти, — понял Богдан. — Оба стараются спрятаться один за другого. Если бы я не застал их тут обоих разом, да в разгаре ссоры, да прилюдно – нипочем они не согласились бы говорить со мной… Слава тебе, Господи, за все вовеки. Удачно зашел”.

— Выскажись, Эдик, облегчи душу! Как это я у тебя украл чего?

— Я в суд не подавал… — пробормотал Хаджипавлов.

— Между прочим, и я не подавал, — спохватился Кацумаха.

— Я представляю Управление этического надзора, — повторил Богдан, ненавязчиво выделив голосом слово “этический”. — А отнюдь не сервис секрет.

В таких-то пределах благодаря Жанне он давно уже знал французский.

Эх, Жанна, Жанна…

Писатели сверлили друг друга взглядами. Ни один не позволил бы другому отвертеться.

— Мы просто побеседуем в одной из пустующих гостиных, — сказал Богдан. — А ваши иноземные гости и их переводчики продолжат ужин, и через некоторое время вы к ним вновь присоединитесь. Окажите мне, пожалуйста, такую любезность. Ведь существующий конфликт должен быть как-то урегулирован. Нет?

Хаджипавлов покусал губу, искательно обернулся на Кова-Леви, потом на так и оставшегося Богдану неизвестным гокэ, говорившего по-английски, и с достоинством произнес:

— Вынужден подчиниться грубой силе.

— Айда разбираться, — широко махнул рукой Кацумаха.

Пока они гуськом поднимались по лестнице из нижнего буфета, Богдан несколько впопыхах продумывал план беседы. Все произошло слишком внезапно. Приходилось отчаянно импровизировать.

То, что оба тяжущихся разгорячены спором, обстановкой и горячительными напитками, было пожалуй, на руку Богдану. В таком состоянии люди нередко выпаливают то, что при более спокойных условиях ухитрились бы утаить и даже виду не подали бы, что им хочется азартно гаркнуть нечто, в сущности не предназначенное для посторонних ушей. С другой стороны, — мастера художественного слова уж закусили удила, а закусивший удила человек может быть равно склонен как к необдуманной откровенности, так и к бессмысленно упрямому, ослиному, лишенному всякого разумного основания молчанию. Тут Богдан ничего не мог бы сделать – ни малейших формальных оснований настаивать на беседе у него не было. Оба литератора могли в любой момент послать его к Яньло-вану или еще подальше; правда, в этом случае они косвенно продемонстрировали бы отказ от своих претензий.

В общем, все было в руках Божиих.

Как всегда.

Пустующую гостиную они нашли без труда. Открыв дверь, Богдан остановился:

— Драгоценные преждерожденные, — сказал он, — прошу понять меня правильно. Ни мне, ни, я полагаю, вам самим не хотелось бы, чтобы наша беседа проходила, как наверняка выразился бы наш уважаемый гость из прекрасной Франции, — он широко улыбнулся, — а-труа. Таким образом, одному из вас придется подождать в холле. Я никоим образом не хотел бы проявить к кому-либо из вас неуважение, в принудительном порядке заставив одного идти первым, а другого – дожидаться своей очереди. Может быть, вы разберетесь сами или кинете, например, жребий?

— А вы не боитесь, драгоценный преждерожденный, — издевательски оскалившись на миг, передразнил вежливость Богдана Хаджипавлов, — что тот, кого вы оставите дежурить у дверей, попросту уйдет?

— А чего мне бояться? — удивился Богдан. — Бояться надо тому, кто уйдет. Его просто засмеют. Уход однозначно докажет, что плагиатор – именно он.

Наступило молчание. В полном замешательстве литераторы стояли на пороге гостиной и старались не глядеть друг на друга. Кацумаха, с деланной незаинтересованностью озираясьпосторонам, шумно и мрачно дышал ноздрями. Хаджипавлов, уставясь в потолок, посвистывал сквозь зубы.

Богдан опять улыбнулся.

— Вышел месяц из тумана, — начал он размеренно читать детскую считалочку, тыча пальцем в грудь то Кацумахе, то Хаджипавлову, — вынул булку из кармана. Лучше сразу покормить – все равно… тебе… водить. Прошу вас, Эдуард Романович. Ленхотеп Феофилактович, окажите нам любезность поскучать в холле.

Кацумаха невесело рассмеялся и, раздвинув полы халата и засунув руки в карманы теплых зимних порток, неторопливо пошел вдоль стен холла, с деланной внимательностью разглядывая унизавшие их фотографии из писательской жизни.

— Это оскорбление, — холодно проговорил Хаджипавлов.

— Я приношу вам свои самые искренние извинения, — ответил Богдан. — Прошу вас, идемте внутрь.

Они уселись друг против друга, заняв два из шести стоявших вдоль стен небольшой гостиной мягких кресел; Хаджипавлов независимо, с истинно варварской элегантностью закинул ногу на ногу. Богдан специально не стал садиться за стол, чтобы придать обстановке максимум неофициальности. Впрочем, не в коня корм – Хаджипавлов глядел волком.

— Считаю своим долгом предупредить вас, преждерожденный Хаджипавлов, — мягко проговорил Богдан, — что, согласившись побеседовать со мню, вы оказываете мне очень большую любезность. Я вам действительно благодарен. Если разговор наш вдруг покажется вам неприятным, вы вольны в любой момент встать и уйти.

— Провоцируете? — прищурился Хаджипавлов. — Чтобы уже через пять минут по всему Цэдэлэ все в один голос твердили, что я – вор? Вернее, что вор – я? Нет уж, не пройдет. Спрашивайте.

“Люди разные, — напомнил себе Богдан. — Разные… Но плохих – нет. Все хотят примерно одного и того же, хорошего хотят, только добиваются этого по-разному…”

— Еще раз спасибо, — ответил Богдан. — я всего лишь хотел подчеркнуть, что у меня нет ни малейших оснований и ни малейших полномочий настаивать на том, чтобы вы отвечали на мои вопросы. Мне бы хотелось, чтобы мы просто побеседовали, как два верных подданных, равно обеспокоенных возникшей моральной проблемой н стремящихся ее разрешить.

Хаджипавлов смолчал.

Впрочем, Богдан и не надеялся на установление единочаятельских отношений.

— Расскажите мне, пожалуйста, как вам пришла в голову идея вашего романа?

— Странно было бы, если б она не пришла, — немедленно, как по писаному, начал Хаджипавлов, и Богдан понял, что не он один во время подъема по лестнице продумывал ход беседы. — Должен же кто-то сказать слово правды. Великого ученого и подданного-героя, с неслыханным мужеством поставившего общечеловеческие интересы выше грязных интересов государства, могли бы совсем затравить. Долг порядочного человека – защитить его во что бы то ни стало.

— А у государства бывают негрязные интересы? — с неподдельным любопытством спросил Богдан.

— Нет, — отрезал Хаджипавлов. — Государство есть орудие господства меньшинства над большинством, и, чтобы оправдать свое господство, оно старается убедить людей, будто осуществляет свое господство в интересах всех. Но “все” – это мерзкая абстракция, на самом деле никаких “всех” нет, есть только “каждый”. Интересы личности должны быть превыше интересов какой угодно группы лиц. В том числе и такой большой, как население страны. Даже именно – чем больше группа, тем более низменны и оттого менее достойны уважения и удовлетворения ее интересы.

— Но тогда, — искренне удивился Богдан, — поскольку человечество является самой большой из всех возможных групп, его интересы должны быть наименее уважаемы, я правильно понял? Почему же тогда у вас вызывает такой энтузиазм то, что кто-то поставил интересы государства, то есть меньшей группы, ниже интересов общечеловеческих, то есть большей группы? По-моему, вы сами себе протнвуречите.

— Общечеловеческие интересы – это не только интересы человечества, но и интересы каждого отдельного человека. В этом их ценность.

— Но ведь “каждый” – это тоже абстракция. Именно на уровне “каждых” различия в интересах особенно бьют в глаза. Вам не кажется, что одних “каждых” вы группируете в человечество, а других “каждых” выводите из него? Как если бы они, в силу своих отличий от тех “каждых”, которые вам нравятся и с которыми вы единодушны, вовсе к человечеству не принадлежат и даже как бы не существуют? Грубо говоря, например, те, кто разделяет подчас действительно грязные интересы одного государства, для вас – не человечество, а те, кто разделяет интересы другого государства, подчас столь же грязные, — уже человечество, причем – все человечество?

— Вы для этой болтовни, извините, оторвали меня от друзей? — помедлив, спросил Хаджипавлов.

— Но у нас же, извините, не допрос, а вольная беседа. Мне действительно интересно.

— Я не буду отвечать на вопросы не по существу. Я слишком ценю свое время.

— Ну хорошо. — Богдан поправил очки. — На встрече с ведущими писателями мосыковских конфессий градоначальник Ковбаса прямо просил не касаться Крякутного. Насколько я помню его слова, он призвал писателей не участвовать в раздувании идейной шумихи вокруг судьбы ученого, и без того не сладкой, и не осложнять ему жизнь.

— Это было лицемерно замаскированное под доброту и человеколюбие беспрецедентное вторжение властей в свободу творчества.

— Но ведь речь действительно шла об интересах отдельного человека, Крякутного. О его дальнейшей судьбе, о его здоровье, о моральном климате вокруг…

— Интересы личности выше интересов общества, но творческая свобода и стремление к справедливости выше интересов личности.

— Иными словами, ваши личные интересы выше личных интересов кого бы то ни было еще?

— Прекратите демагогию!

— Хорошо. Простите. Я просто стараюсь понять.

— Вы чиновник, наймит режима, и вам никогда этого не понять.

Богдан вздохнул. “Плохих людей нет”, — старательно напомнил он себе.

— Теперь вот какой вопрос: обращение Ковбасы как-то способствовало тому, что вы взялись за роман о Крякутном?

— Думаю, оно послужило одной из побудительных причин.

— То есть вы задумали роман сразу после встречи в управе?

— Н-не помню. Возможно. Или через несколько дней.

Впервые в голосе Хаджипавлова появилась нотка неуверенности. Недосказанности какой-то.

— Но это же очень важно! В сущности, выяснить точно, когда первая мысль произведения осенила каждого из вас, значило бы выяснить, кто прав в вашем споре!

— Да, вероятно. Но я не помню. Скорее всего, через несколько дней. А может, сразу… Не помню.

— Скажите, Эдуард Романович… Обращение Ковбасы действительно сыграло такую роль?

— Да, — решительно ответил Хаджипавлов. — Стерпеть подобный диктат невозможно.

— То есть вам сразу захотелось об этом написать, но вы в тот момент еще не знали как?

Хаджипавлов с отчетливым удивлением посмотрел Богдану в глаза.

— Вы довольно точно сформулировали мое тогдашнее состояние, — нехотя признал он.

— Когда же вы поняли, придумали, узнали, как именно вы его будете писать?

Хаджипавлов облизнул губы. Нервно сцепил и расцепил пальцы.

— Наверное, через несколько дней, — сказал он, но в речи его появилась некая торопливая невнятность. — Я очень напряженно думал… и сюжет сложился быстро.

— Вы не отметили, когда были написаны первые строки?

— Нет.

— А вы, часом, не на компьютере пишете?

— Писать на компьютере – удел графоманов, — гордо отчеканил Хаджипавлов.

— Жаль… Тогда речь могла бы идти просто о компьютерном преступлении, о проникновении через сеть… Как вы думаете, каким образом преждерожденный Кацумаха ухитрился украсть у вас сюжет, да еще с такой точностью? К вам кто-либо вламывался в дом? Или вы кому-то рассказывали о своем замысле?

— Представления не имею. Не вламывался и не рассказывал. Это ваше дело – разбираться, каким образом Кацумаха это сделал.

— Но ведь пока вы не обратились в суд – мы лишены всякой возможности начать действительно в этом разбираться.

— Я ни за что не обращусь в суд, потому что уверен: суд возьмет сторону Кацумахи,

— Почему?

— Потому что Кацумаха изобразил Крякутного так, как надо властям. Я же взял сторону человечества.

— Ага. Понял… Теперь вот давайте о чем поговорим. Творческая кухня литератора – это, конечно, темный лес. Откуда мысли и образы берутся – для меня это, честно говоря, всегда было божественной тайной. Но постарайтесь мне по возможности объяснить, как приходили вам в голову детали, которых не было и не могло быть в прессе? То есть именно то, что и является, по сути, вашей духовной собственностью и над чем так надругался Кацумаха, взяв, по вашим же словам, все придуманные вами ходы и перевернув все с ног на голову?

— Это… — Хаджипавлов запнулся и потом завершил очень гордо: – Это невозможно объяснить.

— Ну, понятно… Может быть, какой-то случайно услышанный разговор вас натолкнул или нежданная встреча…

Хаджипавлов несколько мгновений молчал, собираясь с мыслями, потом напряженно спросил:

— К чему вы клоните?

— Упаси Бог. Я просто спрашиваю.

— Все, что художник в период творческих раздумий видит, слышит, чувствует, — все претворяется в дело.

— Это-то понятно… Меня крайне интересует, что именно вы видели, слышали и чувствовали в ту пору… Главным образом – слышали.

Хаджипавлов опять помедлил.

— Я закурю, — чуть просительно произнес он.

— А как хотите, — простодушно ответил Богдан. — Вы тут хозяин. Я, правда, думал, у вас в гостиных не курят, только в специально отведенных местах…

— В исключительных случаях можно, — пробормотал Хаджипавлов, погрузив кончик прыгающей сигареты в огненный выплеск зажигалки; руки у него отчетливо дрожали. Он нервно затянулся несколько раз, потом спросил: – У нас ведь беседа, не так ли?

— Истинно так.

— В таком случае я позволю себе спросить: почему вас это интересует?

— Да в том-то и дело! — широко улыбнулся Богдан. — Несколько мелких преступников, доходивших по делу о пиявках, до сих пор в розыске. И вы в своем романе упоминаете такие детали, которые могли узнать только с их слов. Вот я и интересуюсь: не общались ли вы с ними, и если да, то где и как?

— Ч-черт, — с чувством проговорил Хаджипавлов после долгой, напряженной паузы. Сигарета трепетала в его пальцах, рассыпая в воздухе мелкие, частые дымные петельки. — Жена как в воду глядела… умоляла со всем этим не связываться…

— Очень интересно, — ободряюще кивнул Богдан. — Продолжайте, пожалуйста.

— Хорошо, — сказал Хаджипавлов. — В конце концов… Да. Дело было так. Я действительно по-всякому уже прикидывал возможности написать в пику Ковбасе роман о Крякутном, но не ведал, как к этому подступиться. А через пару дней после встречи в управе я ехал домой довольно поздно… отсюда, из Цэдэлэ. Мы тут слегка… выпивали, поэтому я был не на повозке, а так… подземкой… До дома от станции у меня рукой подать, минут семь. И вот на пути к дому мне показалось, будто за мной кто-то идет. Потом я понял, что не показалось. Не скажу, что мне это понравилось, но я не подал виду… наша улица в этот час совершенно пустынна. У самого входа в дом этот человек догнал меня и попросил пять минут беседы. Сказал, что знает меня как ведущего писателя конфессии баку, человека кристальной честности и твердых убеждений, и что только я способен донести до народа правду… это меня, как вы сами понимаете, сразу к нему расположило…

— Очень даже понимаю, — кивнул Богдан. — Это совершенно естественно.

— Правду, которую он не решается пытаться обнародовать сам, потому что его могут искалечить или даже убить, но мне сейчас ее расскажет… только мне одному… Больше ему рассчитывать не на кого… И затем, прямо на улице, на осеннем ветру, рассказал всю эту историю, которую я потом претворил в роман. Я ничего не выдумал. Немного неловко в этом признаваться, но я только создал текст, всю историю мне рассказал тот человек.

— Он назвался?

— Нет.

— Почему вы ему поверили?

— Потому что… знаете, потому что, честно говоря, именно что-то подобное и я рассчитывал услышать… и написать… Его рассказ был таким… сообразным!

— После этого разговора он сразу ушел?

— Да.

— Потом вы его не видели?

— Ни разу.

Богдан залез во внутренний карман своей неизменной ветровки и достал фотографии троих находящихся в розыске заклятых. Аккуратно выложил на подлокотник кресла перед Хаджипавловым.

— Средиэтих подданных вы своего рассказчика не узнаете?

Хаджипавлов внимательно оглядел фотографии; взгляд его задержался на одной дольше, чем на предыдущих, потом все же пошел дальше. Потом вернулся.

— Вот этот человек, — проговорил он и показал на бесследно исчезнувшего летом милбрата лечебницы “Тысяча лет здоровья” Тимофея Кулябова, по совместительству – Игоревича заклятого на полное подчинение. И настойчиво, как-то просительно добавил, хотя Богдан это уже слышал: – Я видел его единожды в жизни.

Богдан тут же собрал фото и спрятал их обратно.

— Спасибо, драгоценный преждерожденный Хаджипавлов, вы оказали неоценимую помощь следствию.

— Теперь вы понимаете, почему я уверен, что Кацумаха каким-то образом украл у меня мой сюжет? Ведь знал все это лишь я один!

— Понимаю… Ну, вот и все. — Богдан улыбнулся и встал. — Совсем не больно, правда? Не сочтите за труд передать профессору Кова-Леви, что я вас не пытал… Идемте. Преждерожденный Кацумаха, верно, уж заждался.

Ленхотеп Феофилактович, пыхтя, уселся в угретое молодым коллегою кресло, свесил на колени обширный живот и усмехнулся, глядя на Богдана:

— Ну что? Поведал вам чего толкового этот варварский прихвостень?

— Представьте, да. Потом я вам, если захотите, расскажу.

— Да на Сета мне? Я наперед знаю, что соврал.

Богдан неопределенно повел рукой в воздухе и спросил:

— Расскажите мне, пожалуйста, как вам пришла в голову идея вашего романа?

— А вот так вот взяла да и пришла! — отрубил Кацумаха.

— Но какие чувства вами руководили?

— А что, неясно, что ли? Всем объяснить подлую сущность Крякутного, разумеется. Должен же хоть кто-то сказать слово правды! А то носятся с ним, как с писаной торбой, с подлецом!

— Чем же он подл?

— Да всем! Не о стране думал, не о людях – а о себе, ненаглядном. Как бы ручки свои не замарать, как бы совестью не помучиться… Тля! Вот такие были мои чувства!

— Но человеку, по-моему, естественно думать прежде всего о себе. И в этом нет ничего дурного. Нельзя же всю жизнь противупоставлять интересы отдельного человека и интересы государства в ущерб первым и в угоду последним.

— Можно и должно, — возразил Кацумаха. — Людишкам только волю дай – все к себе в дом снесут. А чего не снести – в щепы разломают. Грязные у них интересы-то, у людишек. Грязные!

— А у государства бывают грязные интересы?

— Нет! — отрезал Кацумаха. — Государство всегда право.

— Так уж?

— А то нет!

— Ага. По-онял… Теперь вот у меня какой будет вопрос, Ленхотеп Феофилактович. На встрече с ведущими писателями мосыковских конфессий градоначальник Ковбаса прямо просил не касаться темы Крякутного. Насколько я помню его слова, он призвал писателей не участвовать в раздувании шумихи вокруг ученого и не осложнять ему жизнь.

— Ой-ой-ой! Какие мы человеколюбивые за чужой счет! Изменник жирует себе – а мы его обидеть боимся!

— Вмешательство Ковбасы способствовало вашему решению взяться за роман на эту тему?

— Да наверное… не знаю. С каких это пор нам чиновники будут указывать, про что писать?

— Но ведь они – государство, которое всегда право, нет?

— Только когда во главе государства будут хемунису, оно станет всегда правым. Трудно сообразить, что ли?

Богдан уже устал; грех сказать, но эти люди были ему несколько неприятны, а от неприятного общения устаешь очень быстро. Хотелось на улицу, в морозный вечер с просверками снежной пыли…

“Ну, посмотрим…” — подумал Богдан, внутренне собираясь. Риск, конечно, существовал, но минфа был уверен, что прав и попадет в точку.

— Поправьте меня, драгоценный преждерожденный, если я в чем-то ошибусь, — сказал Богдан. — Насколько мне видится, дело было так. Через два дня после встречи с Ковбасой к вам, когда вы были один, вероятнее всего – поздним вечером на улице, обратился некий незнакомый человек и сказал, что знает вас как ведущего писателя хемунису и самого честного человека в стране, которому только и можно доверить страшную правду. Уж вы-то, мол, донесете ее до народа – хотя бы в виде художественного произведения.

Живот Кацумахи отчетливо втянулся и мелко затрепетал.

— Маат тебе в душу… — потрясенно пробормотал Ленхотеп Феофилактович.

“Это у египтян богиня правды, кажется…” — механически отметил Богдан, в то же время безжалостно продолжая:

— Затем он поведал вам о событиях, которые впоследствии составили сюжет вашей книги, заявив, что это чистая правда, что именно это случилось на самом деле, но он лишен возможности заявить об этом обществу, опасаясь за свою жизнь. Вы сразу и безоговорочно поверили в его рассказ, ибо он как нельзя лучше отвечал вашим собственным настроениям и представлениям. В романе вы ничего не придумали, только художественно обработали историю незнакомца. Именно потому вы так и уверены, что Хаджипавлов как-то ухитрился украсть ее у вас.

— Откуда вы знаете? — немного хрипло спросил Кацумаха.

— Мы много чего знаем, — брюзгливо дернул щекой Богдан. Поправил очки. — Я прав? Так было дело?

Кацумаха помолчал. На лбу его проступил пот.

— В точности так, — проговорил он с усилием.

— Больше вы его не встречали?

Кацумаха достал платок и вытер лицо. Отрицательно помотал головою.

Богдан вынул фотографии и разложил их на подлокотнике кресла.

— Этот человек здесь есть?

Шумно дыша носом, Кацумаха несколько раз обвел фотографии взглядом и молча указал корявым лохматым пальцем на бесследно пропавшего есаула Крюка.

Богдан нашел в себе силы произнести:

— Спасибо, вы оказали огромную помощь следствию…

— А кто это был? — осведомился Кацумаха.

Богдан взял себя в руки и поднялся.

— Человеконарушитель.

— Итить Сета в душу Pa… — оторопело вымолвил несчастный.

Богдан подождал несколько мгновений, давая пожилому писателю время прийти в себя, и сказал мягко:

— Идемте.

Он вместе с косолапящим более обычного, растерянным Кацумахой вышел в холл. Лощеный Хаджипавлов напряженно курил в ожидании; на звук открывшейся двери он вскочил с кресла и замер.

— Преждерожденные… драгоценные преждерожденные, — сказал Богдан, одной рукой взяв за локоть Кацумаху, другой – Хаджипавлова и слегка потянув их друг к другу. — Помиритесь, пожалуйста, насколько это возможно при ваших различиях в вере. Никто ни у кого ничего не крал. В один и тот же день, с разницей, наверное, в каких-то полчаса к вам подошли два разных человека и, мастерски сыграв на вашем тщеславии, поведали две совершенно различные, но равно ложные истории, выдав их за ужасную, горькую правду. Вас разыграли втемную с пока еще неизвестными мне целями. Но, во всяком случае, вы можете теперь смотреть друг другу в глаза совершенно спокойно. А мне надо работать дальше.

И пока оба писателя еще не очнулись от изумления, он повернулся и торопливо зашагал прочь.

“Ох, и крепко же оба посидят нынче в Цэдэлэ”, — думал Богдан, нахлобучивая поглубже меховую шапку-гуань.


Гробница Мины, 6-й день двенадцатого месяца, средница, очень поздний вечер 

Бог весть зачем Богдана занесло сюда на ночь глядя.

Улицы уже обезлюдели. Морозные просверки хороводились в чернильном безветрии, ослепительный, переливчатый снег стыл под деревьями, рос на ветвях; горели слева и справа ряды разноцветных окон, заставляя чуть светиться улетающий дым дыхания, а минфа медленно шел знакомыми с юности переулками, никуда не торопясь и вообще никуда не направляясь, — и сам не заметил, как пришел к гробнице Мины.

И понял, что это – неспроста.

Потому что в душе его крутилась и царапалась одна-единственная фраза, сказанная сегодня градоначальником Ковбасой: нет у нас понятия святотатственных конфессий и быть не может…

Возможна ли вера, преступная сама по себе?

Только вера, какая б она ни была, дает человеку спокойствие, устойчивость, будущность. Без нее – нет человека, есть животное, знающее лишь “здесь” и “сейчас”, “хочу” и “не хочу”, “выгодно” и “не выгодно”… Никакая вера не преступна. И с другой стороны, любая вера раньше или позже докатывается до преступлений, коль начинает себя навязывать. Может ли быть такая вера, в которую навязывание входит неотъемлемо, которая без навязывания не существует?

Весь опыт Богдана говорил, что – нет. Навязывает себя не вера; навязывают веру люди.

Встретившиеся Богдану хемунису и баку были, в общем, вполне обычными людьми – при всех их странностях и кажущихся неприятными чертах. Но вот Катарина вчера тоже поначалу неприятной показалось, а на самом деле… К тому же творческая братия – это всегда, как порой выражается Мокий Нилович, чего-то особенного, да и поставлены эти творцы в поистине нелепую и очень болезненную ситуацию. Их яростная чудаковатость объяснима и по-человечески понятна. Да, Богдан вряд ли смог бы сдружиться с Кацумахой или с Хаджипавловым, а безоговорочность и самоуверенность обоих и то, что они говорили о догматах своих верований ровно об очевидностях, могло довести и ангела до белого каления; но от нелепого апломба до реального насилия – не один шаг, и даже не два. Если же вспомнить, что обе секты, сколько мог уже понять Богдан, живут в обстановке общего недоброжелательства и недоверия… отчасти заслуженного, да, отчасти ими самими вскормленного и вспоенного, да, — но не о том сейчас речь!.. тогда становится ясно, что некая их истеричность и агрессивность совершенно естественны…

Вырви вдруг, как гнилые зубы рвут, у этих писателей их богов из душ – что останется? Оба станут хуже. Пропадет смысл жизни, пропадет все, кроме “пора поесть”… А терпимости и человеколюбия все равно уж не прибавится. Нет, не прибавится.

Но если вдруг обычной, неагрессивной вере из-за чужого апломба покажется, что другая вера агрессивна, то… то неагрессивная вера начнет защищаться. То есть проявлять агрессию…

Вот в чем ужас безоговорочности.

Ох, как всем и каждому нужно быть осторожными со своей верой!!

Сам не ведая зачем, Богдан, уважительно сняв шапку, медленно пошел вверх по заиндевелым ступеням темной пирамиды.

Он никогда не бывал внутри.

Тусклый, по временам приседающий факельный свет озарял изломанный резкими углами коридор, ведший в придавленную тяжким каменным сводом теснину гробницы; сумеречные стены были испещрены рядами загадочных иероглифов и мрачных фресок. Никого. Ни души.

Тишина.

И пар от дыхания – мороз, Мосыкэ…

Не Египет, нет.

Богдан остановился, подойдя вплотную к саркофагу. Верхняя, гранитная крышка была снята и стояла у стены, крышка внутренняя – поднята; слежавшаяся древняя ткань облегала длинный, утлый холмик иссохшего пять тысячелетий назад тела, прикрывая его до половины груди. Мрачно, с какой-то невнятной угрозой плавали багровые блики по золотой маске прикрывавшей лицо. Черные кисти рук мирно покоились на развернутом папирусе с короткой строкой птичьих, лапчатых письмен. Богдан помнил, что значит надпись, но не хотел сейчас думать о ней; он уставился в глазные прорези жуткой маски, словно пытаясь встретить глаза того, умершего в незапамятные, допотопные времена.

Чего ты сам хотел тогда, Гор Хват? Или – хотят одни мечтатели, одни писатели да философы, а государственные мужи знай себе хватают, что могут, до чего в силах дотянуться, и ничего связного, осмысленного не создают, лишь реагируют, как амебы, на добрые и худые изменения среды, — и в этом смысле ты не лучше и не хуже прочих, просто в тогдашнем Египте среда эта самая сделалась уж больно худа? Но какой же тогда окажется вера, во главе которой ты? Вера, в коей хватательный рефлекс возведен в ранг Нагорной Проповеди или заветных сур Корана?

Ладно. В конце концов, твои собственные желания и порывы ничего не значат теперь. Люди живут впечатлениями и чувствами, а не сведениями; наоборот, они пользуются сведениями лишь для подтверждения своих чувств. Вера в тебя зависит уж не от тебя, но от того, что видят в тебе живущие теперь. И если вера твоя и впрямь стремится к насильственному навязыванию себя, допустим такую мысль, — это значит всего лишь то, что такие-то и такие-то нынешние люди, возглашающие себя твоими последователями, сами, по своим личным свойствам, склонны к насилию; а ты оправдываешь его для них же самих…

Но тогда получается, что, не будь тебя – или стань вдруг созданная тобою вера неоспоримо благостной и мирной, — для привлечения в свое лоно тех, кто по врожденным задаткам склонен к нетерпимости да насилию и в ком воспитание не сумело эти склонности в сообразной мере смягчить, сгодится, смотря по обстоятельствам, и любая иная вера, в священных текстах коей можно найти хоть единый намек на переустройство посюстороннего мира к лучшему? Например, ислам – милый сердцу уж хотя бы из-за милой Фирузе? Или, как у Кова-Леви, слепого и нетерпимого, ровно заправский хемунису, — вера в демократию, в пресловутые его друа де л'омм, права человека?

Ведь он весь мир готов перекроить под свой идеал, не слушая ни увещеваний тех, кто мыслит иначе, ни стонов тех, кого калечит… не видя последствий…

Ну да. А уж потом, когда в такой привлекательной для насильников вере накопится изрядное число жестокосердных, они либо всю веру сдвинут за собою, либо образуют внутри нее отдельное течение, от коего, не понимая, что отнюдь не сама вера тут виновата, застонет мир…

У каждой веры свой рай. Валгалла – ад для того, кто алчет нирваны; небесный град Христа – кошмар для правоверных. Выбирая себе веру, мы в первую голову выбираем то, что она сулит как воздаяние. Но любая вера грозит стать сатанинской, ежели потщится строить здешний мир по образу и подобию своего рая – ибо свой рай она силком творит тогда как всеобщий.

В основании этаких потуг – подспудное неверие в догматы собственной же религии. Или ощущение личной греховности – настолько неискупимой, что свет за гробом уж не светит. Истинно верующий спокоен, его рай от него не уйдет. Но кто сомневается в жизни вечной или кто сомневается в себе – в том, что он после краткой земной круговерти окажется достоин горнего блаженства, — готов на все, лишь бы перетащить рай сюда, вкусить его плодов уже здесь, внизу. Пусть на совести черно, это не важно, рай земной внеморален, демократичен, как мягкая подушка, как теплый халат, как туалетная бумага.

Сзади раздались мягкие, быстрые шаги. Богдан хотел обернуться, но не успел. Глухой удар рухнул ему на затылок, легко положив конец несколько затянувшимся доброумным размышлениям; папирус под птичьими пальцами Мины, на который Богдан как раз смотрел, давяще полыхнул и погас, как перегоревшая лампа. Все погасло – мир перегорел. Богдан равнодушно выронил шапку и без звука повалился на руки одного из появившихся у него за спиною людей.

Баг и Богдан 

Мосыкэ, Спасопесочный переулок, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, утро 

До центра Мосыкэ Баг добрался в наемной повозке такси не более чем за полчаса. На заднем сиденье напряженно затихли недоумевающие студенты: Баг ничего не стал им объяснять, поскольку и объяснять-то, в сущности, было нечего. Баг, как и они, знал только, что их в Спасопесочном переулке с какими-то чрезвычайными новостями ожидает Цао Чунь-лянь. Когда он дал отбой, Хамидуллин с Казаринским лишь глянули вопросительно, и Баг буркнул: “Надо ехать”, — и в глазах их был вопрос, и ланчжун кивнул: конечно же, едем вместе, куда же вас девать… О Стасе Баг даже не вспомнил.

Всю дорогу в голове Бага соскучившейся по свободе птицей бился вопрос: что могло случиться? что могло произойти такого, от чего Чунь-лянь – именно так, по-свойски, Баг нежданно для себя в сердце своем назвал прелестную ханеянку да и не спохватился, хотя, вообще говоря, было то не совсем сообразно, — говорила шепотом? В конце концов, нервно раскуривая очередную сигару, укорил себя Баг, именно я несу за нее ответственность – как наставник, вызвавший в Мосыкэ студентов для участия в, гм, практических занятиях на местности.

Идея привлечь студентов к расследованию, доселе казавшаяся Багу весьма хитроумной, теперь предстала перед честным человекоохранителем своей оборотной стороною.

“Что она там придумала? Во что влипла?!” — думал Баг.

Миновали яркий, празднично разукрашенный в преддверии близкого уж Нового года “Дитячий Свит”.

Миновали громадное здание Музея щитов и мечей с высоченным привратным изваянием его основателя и первого хранителя, Феликса Холодная Голова – сей великий искусствознатец, литвин по происхождению, еще до того, как на основе личного собрания открыл для народа свой знаменитый бесплатный музей, прославился тем, что в течение пятнадцати лет ни днем ни ночью не снимал особо полюбившегося ему наголовного шлема с искусной насечкою; от того шлема и пошло его прозвище.

Свернули в Лицедейский проезд.

Баг ерзал в нетерпении: ловил себя на том, что хочет потеснить водителя у руля и утопить до предела педаль газа, — скорость движения повозки казалась ему явно недостаточной. Он ездил иначе, даже когда не торопился, а уж если случай из ряда вон… Тогда Баг не ездил – летал.

Промелькнула улица Святознаменская, и повозка выскочила на площадь Орбатских Врат.

— Стоп! — скомандовал Баг – повозка, лихо взметая снег, притерлась у обочины, — не глядя на счетчик, вознаградил водителя полной связкой чохов и выпрыгнул на тротуар. Хлопнули задние дверцы: Казаринский с Хамидуллиным уже стояли рядом.

— Дальше пойдем пешком.

Скорым шагом они пересекли площадь, торопливо прошли мимо знаменитого трехэтажного ресторана йогической кухни “Прана” и оказались в устье многолюдного Орбата; Баг, не глядя на лавки, двинулся в глубь улицы. Мимо мелькали переулки: Орбатский, Среброслитковский, Большой Никола-песочный, Малый Никола-песочный…

Впервые за последние дни Баг чувствовал себя на своем месте.

На углу Спасопесочного он остановился и обернулся к студентам.

— Смотреть внимательно, — отрывисто бросил ланчжун, мазнув колючим взглядом по лицам Казаринского и Хамидуллина: студенты, похоже, прониклись важностью момента, и даже на невозмутимом обычно лице Хамидуллина явственно проступило волнение. — Внимания не привлекать. Делать вид, что гуляете. Ни во что без моего приказа не ввязываться! Держаться недалеко от меня. — И, смиряя стремительность шага, свернул в переулок. Хамидуллин и Казаринский, состроив по возможности беспечные лица праздных гуляк, двинулись за ним – в некотором отдалении.

“Ну и название… Странные они, эти мосыковичи… От кого и зачем они спасали песок?” — отстраненно промелькнуло в голове.

А, нет! Стыдно тебе, Багатур “Тайфэн” Лобо! Вон же в конце переулка храм православный. Верно, церковь Спаса и есть. Но зачем же строить на песке?! Разве ж это сообразная основа для храма? Еще Конфуций в двадцать второй главе “Бесед и суждений” предостерегал благородных мужей: не возводите строений на песке. А уж храм-то…

Ладно.

Вот и восьмой дом.

Где же Чунь-лянь?

Где наша ханеянка?

Баг остановился против дома, достал из рукава кожаный футлярчик, из футлярчика – очередную сигару и, прикуривая, незаметно огляделся.

В сумраке подворотни дома напротив – девятого – появилась неясная фигура, легко взмахнула рукой.

Она?

Тьфу, не видно.

Она!

И сделав незаметный знак студентам оставаться на месте, Баг направился к подворотне.

Когда Цао Чунь-лянь и Баг надежно укрылись за мусорными баками, в изобилии стоявшими к услугам жильцов в длинной, извилистой подворотне, честный человекоохранитель взглянул на девушку вопросительно, и ханеянка, придвинувшись к нему так близко, как позволяли приличия (Баг внутренне вздрогнул, даже растерялся, но могучим усилием воли взял себя в руки), зашептала:

— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, докладываю! Мы составили план… Ханеянка выглядела усталой.

— Об этом мне уже рассказали, — прервал Баг. — Вы собирались проверить версию лубков. И что, собственно, мы делаем здесь, — он иронически кивнул в сторону баков, издававших легкий по случаю морозца аромат, — в этом чудесном месте?

— Недостойная студентка просит ее выслушать. — Цао Чунь-лянь слегка покраснела и стала еще прелестнее. Баг на мгновение отвел глаза. “Амитофо… До чего она похожа на принцессу, до чего похожа…” — Зная, как отцелюбив драгоценный преждерожденный есаул Крюк, вчера я отправилась в лубочные торговые ряды и провела там весь день. Я рассчитывала, что он непременно должен здесь появиться, — ведь в восьмой день празднуют память Михайлы Козацкого, и любой козак, по обычаю, непременно к этому дню подносит родителям лубок с благопожеланием. — Ханеянка, видя, как вопросительно поднял Баг левую бровь, очаровательно смутилась. — Я побывала в церкви и все подробно разузнала: как и что… Так что если не вчера, то уж сегодня непременно он должен был появиться у лубков, так я рассудила. И вот я заняла столик в чайной на углу, из окон которой ряды как на ладони (“Значит, не мерзла”, — с облегчением подумал Баг), временами выходя оттуда оглядеться. Так прошел весь день, и я стала думать, что уж сегодня он не придет, тогда, значит, завтра… но ближе к вечеру мне улыбнулась удача. У крайнего ряда появился искомый объект, — ханеянка опять смутилась, — то есть ваш сослуживец, есаул Крюк. Некоторое время он разглядывал лубки, потом купил один – новогодний, с летучей мышью, какие покупают обычно для старших родственников. Купил. Тут к нему подошел какой-то преждерожденный: высокий, одет в темное, в такой мохнатой шапке, что лицо я не разглядела. Они о чем-то поговорили коротко и вместе пошли прочь. Я скрытно последовала за ними и проводила до этого самого места. — Цао Чунь-лянь кивнула в сторону дома напротив.

— Ну так и отчего же вы не вернулись в гостиницу и не сообщили, что задание выполнено? — нахмурился Баг. Великий Будда, девочке сказочно повезло: в многолюдном городе практически случайно она наткнулась на Крюка – удивительное, раз в жизни бывающее совпадение! — Ведь вы нашли того, кого нужно?

— Я… — Цао Чунь-лянь замялась. (“Ну вылитая Чжу Ли… Да что я, в самом деле?!”) — Я решила проверить… Ну… Ведь ваш драгоценный сослуживец Крюк мог просто зайти к знакомому, а жить совсем в другом месте… А я хотела, чтоб наверняка…

Баг сокрушенно покачал головой. Он все пуще раскаивался в том, что вызвал студентов в Мосыкэ и дал им это поручение. Ведь сущие же дети еще!..

— Ну и?..

— Ну и вот, — приободрилась Чунь-лянь и бойко, с легким торжеством продолжала: – Дальше, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, оказалось, что ваша ничтожная студентка не напрасно провела в засаде несколько лишних часов. — (“Значит, все же мерзла. Среди этих бачков”.) — Было уже довольно поздно, давно зажгли фонари и улицы почти обезлюдели, когда ваш драгоценный сослуживец со своим знакомым вышли из дома и направились в сторону Мидэ-гуна. Я – следом. Они приблизились к странной постройке – такая вроде бы пирамида с надписью “Мина”, это здесь, рядом, и уже хотели было поперек переулка направиться к ней, но… буквально отшатнулись назад, потому что как раз в этот миг какой-то одинокий человек… не очень высокий, кажется в очках, или мне показалось, ну в общем, что-то блеснуло на его лице в свете фонаря… Медленно, будто гуляя, он шел по той стороне, где пирамида, потом поднялся по ступеням к ее входу… я так поняла, что ваш драгоценный сослуживец и его спутник не хотели, чтобы их видели. А тот человек скрылся в пирамиде, и… объект и его спутник, укрывшись за углом дома, стали ждать. Они точно ждали – я видела, как то и дело ваш драгоценный сослуживец поглядывал на часы. По-моему, они нервничали. Было очень тихо, и до меня время от времени даже доносились их голоса, спутник объекта один раз сказал: “Заснул он там, что ли?” А сам объект ответил: “По-моему, я его узнал… Если так – он не спать сюда пришел. Может, это даже и не случайность…” А еще минут через пять решительно так приказал спутнику: “Все, поджимает. Пошли. Только легонько, без членовредительства… Он…” И еще что-то тихо сказал, я не расслышала. Они бегом двинулись к пирамиде и скрылись внутри, и очень скоро ваш драгоценный сослуживец и его знакомый вытащили из пирамиды большой тюк – не менее шага в длину, по виду – тяжелый, и понесли его прочь. Мне показалось странным, как они шли с этой своей ношей. Словно старались, чтобы их никто не заметил, что ли. Ночь на дворе глубокая, на улицах ни души, а они озирались. Один вперед несколько раз выходил, к перекресткам, по сторонам смотрел, потом возвращался – и опять несли. И несли как-то очень бережно… Один – не тот, что есаул Крюк, — кому-то очень коротко позвонил по дороге, но я не слышала ни слова, боялась слишком уж приближаться… Когда вышли к Орбату, — Цао Чунь-лянь старательно подчеркнула “о” в названии улицы, — то сначала стояли на углу, пережидая, пока проедут две повозки, и только потом почти бегом бросились, свернули в Спасопесочный – в этот же дом. Ни есаул Крюк, ни кто другой с тех пор не выходили, — закончила студентка и уставилась на Бага в упор.

Во взгляде ее был скрытый вызов, причины коего Багу были не совсем ясны. То есть – с одной стороны, понятно: вот-де я какая, как ловко с заданием справилась, нашла Крюка, да еще и более того, проследила до дома, да еще поболе – видела, как что-то несли скрытно. С другой – вызов этот был какого-то иного свойства… Разбираться с этим было недосуг. Сейчас Бага гораздо больше интересовали загадочные маневры Крюка. Мягко говоря, подозрительные.

— Гм… — промычал Баг, отведя взгляд. — Интересно… А если бы вас, преждерожденная Цао, спросили, что, по-вашему, могло быть в том тюке, что бы вы предположили?

— Я ответила бы, драгоценный преждерожденный Лобо, что это было очень похоже на человека, закатанного в какую-то плотную ткань, — на едином дыхании выпалила ханеянка.

“Три Яньло! Или поперли какую-то ценность. Или… Или?! Это же храм, пирамида-то!”

— И этот тюк, значит, здесь, в доме?

— Точно так, драгоценный преждерожденный Лобо! Я осмотрела дом, в нем только одна дверь, и за всю ночь никто не входил и не выходил. Конечно, можно было бы вынести тюк через крыши… Тут крыши плотно прилегают друг к другу. Можно далеко уйти…

“Это что же, она тут всю ночь торчала?!”

— …Но верхние задние окна последней лестничной площадки выходят как раз в стык крыши соседнего дома, пролезть худому человеку можно, а вот тюк вытащить – не получится. По всему выходит, что тюк еще в доме, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо.

Воцарилось молчание. Баг думал.

— Вы дрожите, — строго заметил он.

— Нет, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо!

— Не спорьте. Вам холодно. — Баг испытал внезапный приступ нежности: хотелось сорвать с себя халат и укутать ее, хрупкую, прелестную, укутать и греть, греть, греть, и молча смотреть, как она улыбается… — Вы совершенно замерзли… преждерожденная Цао.

Ханеянка отвела взгляд и покаянно опустила голову.

— Так нельзя, — стараясь смягчить голос, втолковывал ей Баг, — это же безобразие, драгоценная преждерожденная. Ведь есть телефон, вы должны были позвонить. Я же ясно сказал: при возникновении любых ситуаций. Звонить. Мне. Сообщить. Человекоохранитель должен выполнять распоряжения.

Цао Чунь-лянь не поднимала глаз.

— Я понимаю, вы хотели как лучше, вы хотели отличиться. Но главное для человекоохранителя – умение работать в команде, с напарниками, не ставя под удар задание в целом из самолюбия, — наставлял девушку Баг, а потом вздохнул и подумал мельком: “Попробовал бы меня кто-нибудь заставить работать в команде, когда мне было столько, сколько ей сейчас…” — Ладно, ваше поведение мы обсудим позднее. Сейчас – к делу. — Он подошел к выходу из подворотни и окинул внимательным взглядом дом напротив. Дом, в котором, если верить Чунь-лянь, скрывался – своей волей или нет – есаул Максим Крюк.

Три этажа по два окна в каждом – небольшой, типично мосыковский особнячок постройки середины позапрошлого века, окрашенный светло-зеленым, основательный, крепкий и на вид уютный. Парадная дверь в первом этаже, рядом – доска, на которой белеют разноразмерные бумажки. Положим по одной квартире на каждый этаж, больше-то вряд ли, да и то – комнаты по четыре, тесновато будет. Неказистое жилье.

По обеим сторонам – двухэтажные дома с пологими, примыкающими почти вплотную к стенам восьмого дома крышами; с этих крыш удобно заглядывать в окна третьего этажа. Еще дальше слева по улице – трехэтажный же особняк темно-зеленого цвета, но роскошный, с небольшим садиком, забранным чугунной решеткой; перед входом – будка охранника и большая бронзовая дщица с крупными знаками: апартаменты североамериканского торгового представителя в Мосыкэ. Мимо будки, о чем-то оживленно беседуя, как раз прошли Хамидуллин с Казаринским.

Да не замешаны ли тут, не дай Будда, иноземцы?

Переулок пуст. Кроме студентов и Бага с Цао Чунь-лянь – никого. Лишь у дальней церкви несколько человек: мужчины. Сдернув шапки, истово крестятся перед входом.

Итак…

Похоже, наше практическое занятие перерастает свои первоначальные рамки и выливается в нечто большее. Ибо мы имеем пропавшего есаула Крюка, который в паре с неким неизвестным вчера ночью занес в этот домик какой-то тюк, удивительно напомнивший ханеянке завернутого в ткань человека. Из храма Мины, между прочим. Странные стали появляться в Поднебесной верования, ой, странные! Жаль, конечно, что Чунь-лянь не могла удостовериться, остался ли в храме после ухода Крюка с товарищем тот, пришедший раньше, в очках… Вот тут бы ей с однокашниками и связаться, и работали бы вместе: один туда, второй сюда… Эх, юность – лишь бы впечатление произвесть…

Поставлю ей это на вид потом… когда согреется.

Ладно. Налицо нечто, что требует немедленного вмешательства. Если еще не поздно… Что же они вынесли такое из пирамиды? Или… кого же?

— Ну, — Баг вернулся к мусорным бакам, где все еще стояла пристыженная студентка, — признайтесь, преждерожденная, на крышу уже лазали? Говорите-говорите, чего уж…

Помедлив самую малость, Цао Чунь-лянь кивнула.

— Прекрасно. Надо думать, вас никто не заметил?

Отрицательно помотала головой.

— Что-нибудь полезное увидели? Чунь-лянь подняла на Бага глаза, и тот с удивлением обнаружил, что в ее взгляде нет ну ни капельки раскаяния; наоборот – студентка очень старалась, да не успела до конца стереть с лица… улыбку.

— В тех окнах, что сбоку справа, — указала она, — там, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, прихожая и одна комната. Обстановка вполне простая. Я видела несколько человек – такие… здоровенные… неприятные… Пили, кажется, чай и играли в кости.

— А есаул Крюк? И тот, второй?..

— Драгоценного есаула Крюка среди них не было, а второго я толком не разглядела… А слева все окна занавешены плотно, даже свет не пробивался. Или там не зажигали света.

— А чердак?

— Чердак?..

Баг сокрушенно вздохнул.

— Ладно, разберемся с чердаком. Показывайте дорогу на крышу.


Получасом позже 

Чердак в доме был. Как дому без чердака? Но единственное его окошко надежно заколотили специально подогнанными досками – от голубей, любящих погреться у печных труб и, возвышенно курлыкая, справить нужду рядом с ними. Голубь нынче пошел крепкий да рослый, и в стремлении очутиться на вожделенном чердаке, у теплых труб, традиционно тонкую заградительную фанерку выбивал с налета грудью, даже не заметив. Так что – доски, только доски.

Вообще при ближайшем рассмотрении дом оказался довольно запущенным, явственно требовал капитального ремонта, и довольно странно выглядели при таких обстоятельствах белые разномерные бумажки на доске у входной двери, оказавшиеся объявлениями о сдаче квартир внаем. Выходило, что свободны чуть не все квартиры, кроме одной, на третьем этаже, а это в центре города – редкость изрядная, объясняемая, скорее всего, единственно несоблазнительностью предлагаемых жилищ. Дом наводил на мысль, что его владелец, гонясь за сиюминутным барышом, силком откладывал до последнего его починку, вовсе не соображая, что после нее, при обновленных-то обиталищах посередь Мосыкэ, прибытки его по меньшей мере упятерятся. Или у домовладельца решительно не было на ремонт денег. “Куда Мосыковское управление этического надзора смотрит? — критически размышлял Баг, пока прекрасная ханеянка показывала ему, как именно она вечером на крышу пробиралась. — Хоть бы ссуду домовладельцу дали, что ль, раз у него в кармане пусто… Ну а ежели дом казенный, то этакое небрежение и вовсе человеконарушением пахнет…”

Крыша, однако же, выглядела удобной – пологая такая крыша, вся в трубах, за одну из коих, ближнюю к окнам, Цао Чунь-лянь ночью уже успела протоптать в снегу узенькую тропку. Хорошая крыша, даже если и захочешь – не свалишься. Баг любил такие крыши.

Оставив Хамидуллина и Казаринского внизу и велев скрытно наблюдать за входом, отмечая всех вышедших, а если, паче чаяния, появится есаул Крюк – одному следовать за ним, а другому оставаться на месте, честный человекоохранитель с Цао Чунь-лянь засели за трубой.

Одно из окон квартиры на третьем этаже было отсюда видно как на ладони: в скупо обставленной проходной комнате – большой стол да несколько стульев, грубая лавка и закрытая дверь у дальней стены, — прекрасно просматривались трое преждерожденных самого простецкого и в то же время разбойного вида. Грубые лица, щеки, видавшие бритву последний раз несколько дней назад, а у одного еще и приметный шрам во весь лоб; грязноватые, дешевые, доведенные до несообразного состояния халаты, — вид этих людей заставил Бага всерьез задуматься об обитателях хутунов Малина-линь и Разудалого Поселка в Александрии. Там немало таких преждерожденных: не отмеченных печатью высоких устремлений, подчас, увы, обделенных умом, обретающих рис свой насущный в разного рода мелочных предосудительных занятиях, от коих благородного мужа предостерегал еще Конфуций, и частенько взывающих к необходимости решительного человекоохранительного вразумления. Подобное тянется к подобному: уточки-неразлучницы скользят рядышком по прозрачной поверхности озерной глади, а жизнерадостные гамадрилы рядами кажут красные зады с веток любимых плодоносных зарослей. И очень даже хорошо, что для всякой твари спокон века назначено свое место. Негоже верблюду невесомой ласточкой разгуливать по крыше мечети, и что было бы, упаси Будда, если бы всякие бабуины невозбранно скалились из кустов Благоверного сада?! Великое нестроение. Так и подобные преждерожденные: они обитают в хутунах, им там любо, вольготно и приятственно, а в каком, скажите, ордусском городке нет своих хутунов? Другой вопрос: что такие люди делают здесь, в центре города, в двух шагах от блистательного Орбата?

Разбойного вида преждерожденные, развалясь на стульях, вовсю дымили, прихлебывали что-то из небольших пиалок – “Ага, чай, как же!” — подумал Баг, завидев в углу комнаты несколько характерных бутылей “Мосыковской ординарной”, — и предавались достойной их беседе, то есть размахивали руками, явно повышая друг на друга голос, — спорили. Или не спорили, кто их поймет? Может, это они так радуются… Вот медведь: пойди пойми, как он радуется.

Есаула Крюка меж них не наблюдалось.

— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, — прошептала притаившаяся рядом Чунь-лянь, — позвольте ничтожной студентке спросить… это тоже часть нашего практического занятия?

Баг собрался строго цыкнуть на нее, но на лице ханеянки был написан такой неподдельный интерес, граничащий с восторгом, что он сдержался и прошептал в ответ как можно мягче:

— Нет, драгоценная Цао, это уже нечто большее.

— Ой… — одними губами пискнула Чунь-лянь и крепче стиснула рукоять меча: мечи у студентов были самые простые, короткие, с лезвием всего в восемнадцать пуней; у Цао Чунь-лянь, правда, простая кожаная оплетка рукояти была украшена тонкой золотой нитью. Баг мысленно вздохнул о своем родовом мече, пропавшем из-за злокозненного Козюлькина, и осторожно высунулся из-за трубы.

Один обитатель хутунов внезапно поднялся, помахал ладонью, тщетно пытаясь разогнать облака табачного дыма, потом шагнул к окну – Баг мгновенно скрылся за трубой – и, привстав на цыпочки, открыл форточку.

“Вот ведь молодец какой!” — одобрил Баг, снова высовываясь.

Наружу потянуло сладковатым – преждерожденные курили дурь. Крутую Азию. Уж в этом Баг понимал.

— …Ну и что? — Теперь через фортку, вместе с запахом травы и кислым спиртным духом, отчетливо доносились голоса. — Долго нам тут торчать-то?

— А чего? Уплочено – и сиди. Вон, выпей еще.

— Да… Забашляли-то нехило, да торчать в центре стрёмно… И то: под замком ведь человека держим, а это совсем другая статья. Чего он натворил-то?

— А хто его знает… Да тебе что? Деньгу отсыпали – и ладно. И помалкивай. А то за лишние вопросы, сам знаешь… враз подмышек лишат. Вэйтухаям потом и брить у тебя будет нечего… — После этой редкостной по глубине шутки раздался дружный гогот.

“Однако! — подумал Баг с изумлением. — Да тут форменный притон человеконарушительный! Хацза![214]

В комнату вошел четвертый обитатель хутунов – громадный ростом; в одной лапе у него была тарелка с чем-то, по виду напоминавшим жиденькую рисовую кашу; рядом сиротливо притулилась сероватая маньтоу. Другая ручища сжимала граненый стакан с прозрачной жидкостью.

— А ну, Евоха, открывай, ща мы ему корму зададим! — громогласно скомандовал вошедший. Один из сидевших, тот, что со шрамом, нехотя поднялся и, бренча большими ключами, вразвалочку подошел к дальней двери. Повозился в замке, распахнул, отвесил шутовской поклон:

— Просю, Пашенька!

Остальные загоготали.

Великанский Пашенька скрылся в темноте соседней комнаты – окна ее, как лично проверил Баг с противуположной крыши, действительно были плотно зашторены.

— Эх… — с непередаваемым сожалением протянул кто-то из-за стола. — Вот сидим тут как мумуны, а там денежка каплет, а никто ее не берет…

— Во-во! Паримся тут, нет бы мзду на счастье сбирать! Купчишки совсем от рук отобьются… И то! — поддержали его нестройно.

— Цыть! — В комнате сызнова появился Пашенька, захлопнул дверь, кивнул шраматому Евохе: запирай, мол. В Пашеньке угадывался предводитель: и самый здоровый, и манеры начальственные. — Цыть, вы! Вам чё, плохо? Не задарма небось сидите!

— Так-то оно так… Дак ведь, Пашенька, мзду на счастье в Малине сшибать – оно ж как-то и привычнее, и спокойнее. И то сказать: там все свое, знакомое… А тут – сидишь как за стеклом.

Пашенька бухнул на стол тарелку с нетронутой кашей и маньтоу. Молча погрозил собравшимся могучим кулаком.

— Да мы что, Пашенька, мы ничего… Чё, не жрет, болезный?

— Не, — мотнул головой главарь, — не жрет. Брезгует. Воду тока расплескал, злыдень. Ух и дал бы ему раза, хлипкомощному, дак не ведено!

— Ничего, к вечеру оголодает – сам запросит как миленький.

— Пашенька, а долго ль нам его тута пасти?

— Не твоего ума дело, понял, Гриня? Старшой сказал: сидеть. Сказано: подержать его тута. Вот и сиди. — Паша глубокомысленно погрузил палец в ноздрю, широкую как водоотводная труба. Произвел там ряд древнекопательских движений, извлек пальчик и внимательно оглядел добытое. Щелкнул ногтем в сторону форточки – мимо трубы, Бага и Чунь-лянь промелькнул существенный темный комок. Видимо, операция по очищению носа от скверны прошла успешно, и Пашенька слегка смягчился. — Да не нойте, скоро уж сменят. Эй, Гриня, сверни-ка мне…

В комнате воодушевленно загалдели и потянулись к чашкам. Названный Гриней торопливо взялся вертеть из газеты самокрутку. Bar откинулся на кирпичи трубы.

Да шестнадцать Яньло им в уши!..

Налицо было сугубое человеконарушение: некоего преждерожденного, очевидно, против его воли удерживали в запертой комнате, правда, гуманно предлагая не блещущее калориями и вкусовыми качествами питание. Вряд ли это был такой же, как и его стражи, разбойный молодец с окраины: к чему его тащить в центр? Мало ли укромов в Малина-линь? Полно. Да таких, что и не сразу и отыщешь… Тогда выходит, что это – кто-то такой, кого невместно тащить через весь город в хутуны. Если Чунь-лянь права, и в том тюке, что скрытно на себе волокли Крюк с приятелем, действительно был сокрыт человек, то получается, запертый в комнате – он. Если же нет и ханеянка ошиблась – все бывает, — то это может быть и сам есаул Крюк. А что! Крюк стал ходить к дому родителей, то есть начал выказывать признаки того, что от прежнего бравого есаула в нем явно что-то сохранилось. Быть может, пиявочное это омрачение само по себе отступает от жертвы – с течением времени, или без регулярной подпитки новыми порциями зелья, или еще по каким-то причинам, и тогда опиявленный мало-помалу становится нормальным, прежним человеком… Вот с Крюком, к примеру, так и произошло, и потому его скрутили и в комнате заперли. Может быть. По крайней мере, из-за трубы Крюка нигде в комнатах разглядеть пока не удалось. А есаул – мужчина заметный, видный, в толпе не очень-то затеряется. Тем более – среди четырех разбойных подданных.

Конечно, следовало бы связаться с местными вэйбинами и передать дело им. По действующим уложениям надлежало действовать именно так.

Но…

“Если в той комнате действительно держат есаула, я просто обязан самолично освободить его, — нервно вертя в пальцах футлярчик с сигарами и ощущая постепенно проникающий сквозь халат холод нетопленной трубы, размышлял Баг. — Ибо пока свяжешься с вэйбинами, пока втолкуешь, что и как… а вдруг там какой-нибудь неповоротливый истукан окажется! вообще взопреешь, объясняя!.. а время-то идет, и кто их знает, что они с пленником сделать удумали… Нет, надо самому. Крюк уж точно никуда за помощью не побежал бы, а сразу бы кинулся на выручку. Вот прямо отсюда в окно и сиганул бы…”

Да и отдавать дело пропавшего есаула, числящегося в списках служащих Александрии Невской, в руки местного Управления было как-то… невместно. И хотя уложения недвусмысленно предписывали сделать именно это, все существо столичного человекоохранителя протестовало. Нет, никак не мог Баг поступить по уложениям. Тут и в Храм Конфуция не ходи…

Ланчжун еле слышно хмыкнул. Цао Чунь-лянь, безмолвно застывшая рядом – от холода губы приобрели синеватыйоттенок, — легко вздрогнула и выжидательно уставилась на Бага.

“Да и перед нею… ними… какой же я буду, если так просто возьму и в участок побегу? Ха! Неустрашимый Багатур „Тайфэн" Лобо! Человек-легенда! Бросил сослуживца, помчался к вэйбинам: ловите, мол, хватайте… Пусть лучше меня Алимагомедов потом стыдит и увещевает”.

Еще раз высунувшись из-за трубы и убедившись в том, что если кто и захочет вылезти через окно на крышу, то ему немало придется потрудиться: крышу от окна отделяло расстояние чуть не в шаг, Баг шепнул Чунь-лянь, чтобы сторожила здесь, а сам скрытно направился вниз.


Еще через четверть часа 

— Хто? — послышалось из-за двери глухо.

— От старшого! Смена! — хриплым, низким голосом отвечал Баг, положив руку на боевой нож за пазухой. Такой нож был уместен как в фехтовании – сообразно длинен, при сноровке можно некоторое время и от меча длинного отмахиваться, и в броске – тяжел, да и баланс самый правильный, и – подходил для удара увесистой рукоятью по лбу, что Баг проверял в деятельных мероприятиях уже неоднократно.

Оба студента были оставлены внизу, при входе, с приказом никого не выпускать и не впускать. Хамидуллин невозмутимо подобрался, а Казаринский растерялся на какое-то мгновение, но потом собрался и решительно кивнул: никого! Большой надежды на них Баг не возлагал, да и опасался к тому же, как повернется дело, коли юноши столкнутся лицом к лицу с реальными разбойными людьми, готовыми кулаком и ножом проложить дорогу к свободе, — могут ведь и порезаться; но, по мнению Бага, возможность такого столкновения была ничтожна: ибо кто же это сможет так запросто взять да и пройти к выходу мимо него, Багатура Лобо? Ну вот нихонец Люлю, пожалуй, — если попытался бы, да и то… вряд ли.

За Цао Чунь-лянь Баг волновался больше. Но совершенно не из-за того, что ханеянка не выдержит человеконарушительского натиска, — уж коли кому из охальников и придет в голову высадить окно и спасаться через него бегством, так он скорее вниз свалится, чем до Чунь-лянь доберется: там ведь прыгать надо да руками за край хвататься, иначе никак, а по краю крыша совсем обледенела, не удержишься, коли сразу не сообразишь с ножом прыгать да в крышу нож вгонять. А чтобы сообразить – думать иногда надо. И хотя Баг знал, что противников нельзя недооценивать, отчего-то ему казалось, что в окно никто из них сигать не будет. Высоковато падать-то. К тому же Баг попросил Чунь-лянь, как дойдет до дела, помаячить в виду окон с мечом в руках – чтобы видели обитатели хутунов: вэйбины со всех сторон.

Просто Цао Чунь-лянь промерзла до костей. Вот о чем переживал Баг.

— Ну наконец!.. — Забренчала цепь, лязгнул сбрасываемый засов, заскрежетал в замке ключ. “Ишь, закрылись! Прямо крепость какая-то…” Наконец дверь отворилась и на пороге показался прозываемый Гриней: в руке палка, даже не палка – дубинка. Мера, надо полагать, предосторожности.

— Ку-ку, Гриня… — сказал Баг.

И Гриня уже открыл было щербатый рот – то ли чтобы ответствовать пришедшему, то ли чтобы криком предупредить сотоварищей, — Баг не стал вникать в его нехитрые чаяния, а быстренько приложил рукоятью ножа по лбу и подхватил тяжелое тело, дабы не вышло преждевременного грохота; опустил на пол. Так Гриня ничего сказать и не успел – вышел в астрал на полчасика. Оно полезно. Способствует.

— Чё там, Гриня? — воззвал из комнаты голос. Баг подобрался, изгнал, как и следует перед боем, из головы мысли, серой молнией кинулся к двери и легким ударом ноги выбил ее.

Его появление явилось для присутствующих полной неожиданностью: двое за столом застыли где сидели, а Евоха к тому же выронил пиалу – она звонко треснула об пол, расплеснув ароматы эрготоу, — и лишь один Пашенька, недаром ведь за старшего в этой обезьяньей компании, лишь могучий Пашенька спохватился, вскочил, опрокидывая стул, не глядя нашарил прислоненную к стене трость, вырвал из нее длинное, узкое лезвие… Все это как в синематографической фильме пронеслось перед глазами Бага: он уже работал, он танцевал скупой, отточенный годами тренировок танец, где не было места раздумьям и случайным движениям. От прямого удара ногой в голову надолго рухнул, кроша весомым задом стул, преждерожденный, имени которого Баг так и не успел узнать, а нож в это же время накрепко пригвоздил рукав нечистого халата Евохи, пришедшего в себя и уже тянущегося к дубинке и рассыпающего по столешнице подушечки “Орбата”, столь любимой мосыковичами ароматной жевательной смолы для освежения рта… Легкий толчок, и стол встал между Багом и занесшим уже руку для удара Пашенькой. Еще один удар, более основательный, — и стол врезался в главаря, прижав его к стенке и заставив потерять равновесие, а правая рука тем временем описала изящное полукружие, средний и указательный пальцы безошибочно нашли нужный нервный узел, и Евоха, охнув, повис кулем на рукаве своего халата, лишь пальцами по дубинке царапнув.

— А-а-а!!! — взревел тут Пашенька, поддавая ножищей стол так, что тот буквально взвился в воздух и, коли бы Баг стоял и чесал в затылке, то непременно был бы сбит с ног, а уж тут Пашенька и набежал бы со своим клинком. Вотще: точным пинком Баг изменил направления полета, стол с превеликим грохотом врезался в стену и, рассыпаясь на части и теряя ножки, грудой обломков простучал по полу.

Они застыли друг против друга: гориллоподобный вожак разбойных людей с выставленным вперед хищным и длинным жалом клинка, и Багатур “Тайфэн” Лобо, казавшийся рядом с Пашенькой маленьким и низким.

— Ты хто? — не теряя бдительности, спросил человеконарушитель, делая легкие движения кончиком клинка: вправо-влево. — Чё те здесь?..

— Сменить пришел, — хищно улыбнулся Баг, нащупав ногой подкатившуюся ножку стола. — Пора вас сменить, подданный. — И когда Пашенька раскрыл широко свои маленькие глазки: в его сознание неотвратимо вошел смысл особо выделенного интонацией слова, Баг, крутанув ступней, подхватил ножку на носок и отправил прямо в открывающийся черный провал Пашиного рта.

Паша, однако же, среагировал: успел отбить ножку, сверкнуло узкое лезвие – и с ревом нанес Багу неподражаемый по силе прямой удар, каковой, случись на его пути стена, пронзил бы и стену, не то что вовсе недеревянного Бага.

В планы Бага быть проткнутым каким-то громилой из Малина-линь вовсе не входило: он легко отклонился, немного присел, пропустил разящую руку над плечом, ухватил за кисть, дернул, выпрямляясь, вливая свое усилие в движение огромной массы Пашенькиного тела, и громадный, неподъемный с виду человеконарушитель описал в воздухе плавную дугу, а затем со всего маху ахнулся об пол – только гул пошел, словно в большой колокол ударили на Часовой башне. Дернулся и – затих. Хорошо, что внизу нет соседей, а то люди обеспокоились бы понапрасну.

Баг подобрал оружие – от греха подальше, хотя за полчаса беспамятства Пашеньки смело мог ручаться, — и бегло оглядел поле боя: человеконарушители лежали недвижимы. О хацза, хацза, кто тебя усеял… На всякий случай Баг связал ворогов их же собственными кушаками, а потом отправился обследовать оставшиеся помещения: вдруг еще где притаился враг?

В одной комнатке – поменьше – обнаружилось что-то вроде примитивной кухни: газовая плита, неновый холодильник марки “Усатый Лу”, стол, заваленный распотрошенными свертками со съестным, а также несколько непочатых бутылок с самым дешевым эрготоу. Разбойников в комнатке не просматривалось.

В другой – той, чьи окна были занавешены, — обнаружились диваны у стен; видимо, эта комната выполняла роль спальни. Два дивана были пусты, а на третьем возлежал некий преждерожденный: связанный толстым шелковым шнуром и с платком на голове, так что и лица-то толком видно не было.

Преждерожденный в платке повернул голову на звук открывшейся двери и шагов и удивительно знакомым голосом произнес:

— Сказал же: не буду есть!

Баг замер: быть не может!..

Сорвать платок было делом мгновенным – на Бага, близоруко моргая, глядел бледный, с синяками под глазами… Богдан.

— Драг еч…

Богдан прищурился: в комнате было темно. Глубокое недоумение на его лице мгновенно сменилось радостью узнавания:

— Баг!

— Я, драг еч, я… А ты-то тут что делаешь? — Узлы были затянуты на совесть, не распутать. Баг принялся было пилить шнур оброненным Пашенькой клинком, но много ли напилишь шпагой?.. Огляделся: ничего подходящего. Только очки Богдана на табурете; Баг аккуратно насадил их другу на нос. Верный нож торчал в стене, пришпиливая, ровно булавка бабочку, незадачливого Евоху. Верный нож был при деле. Метательные ножи остались в Александрии, да и ими особенно не порежешь. Выбора не оставалось. “Пилите, драг еч, пилите!” — сказал себе Баг и продолжил лихорадочно пилить. — Ты-то здесь откуда?!

— Да я… — Богдан шмыгнул носом. — Понимаешь… Я сам не знаю. Пошел в пирамиду, а там… стукнули по голове и – все: темно. Очнулся уже на этом диване…

Баг удвоил усилия: веревка разлохматилась, начали лопаться отдельные нити.

— А Крюк где? — глупо спросил он.

— Крюк?.. Отчего – Крюк? — Богдан растерянно смотрел на него. — Почему – Крюк?

— Он сюда еще вчера зашел, — пояснил Баг и отбросил шпагу: веревка наконец поддалась, лопнула, и теперь ее можно было просто размотать.

— А… — на лице Богдана появилось понимание, — так есаул в Мосыкэ. Вот что!.. Знаешь, еч, я тут слышал, как эти, — минфа скривился, — говорили про какой-то ход в подвале… В Мосыкэ полно ходов под городом, так ведь? — Баг машинально кивнул, усадил Богдана и разматывая веревку.

“Значит, Крюк ушел подземным ходом… Интересно куда?” — Сколько Баг знал, земля под Мосыкэ была буквально изрыта древними подземными ходами, благо возвышенная сухопочвенная местность это позволяла; не то что в Александрии, где даже линии подземных куайчэ приходилось прокладывать на значительной глубине, дабы минуть пласты насыщенного влагой грунта низин. “Что там храм на песках, — вдруг подумалось Багу, — тут вон целый город княжий на песках…”

— А ты здесь откуда, еч? — спросил наконец Богдан. — Я так понимаю, что-то связанное с есаулом Крюком, да?

— Да тут, драг еч Богдан, такая штука вышла… — начал было Баг, но в соседней комнате раздался звон бьющегося стекла, грохот и тут же – звон стали о сталь. — Погоди-ка. — И Баг, оставив полуразвязанного минфа, подхватил Пашин клинок и бросился к двери.

Выбитое вместе с рамой окно – то самое, через которое еще недавно они с Цао Чунь-лянь подглядывали за томящимися в карауле хутунянами, — впускало в комнату привольный зимний воздух, а в ее середине сошлись… сама ханеянка и есаул Максим Крюк.

Баг замер в удивлении.

Цао Чунь-лянь орудовала своим небольшим клинком с завидной сноровкой, уж это-то Баг умел отличать с единого взгляда; меч в ее ручке порхал светлой полоской, шутя встречал размашистые удары шашки есаула, отводил их и контратаковал; ошеломленному Багу даже показалось, что Чунь-лянь… как бы это сказать, жалеет, что ли, бравого козака; по крайней мере три раза она уже имела возможность отрубить ему что-нибудь существенное, но в последний момент удерживала меч – как на тренировке, зафиксировав результативный удар, но не нанеся его; наконец ханеянка взвилась в воздух, взмахнула ногой – и Крюк отлетел, впечатался спиной в стену, а на смену ему уже несся другой силуэт с мечом, да еще один поднимался из противуположного угла, как раз из-под Евохи, куда, надо думать, был отправлен несколькими мгновениями ранее.

“Амитофо!.. — пронеслось в голове Бага, — целых трое! Откуда взялись? И где Казаринский с Хамидуллиным?! Неужели они их… А у меня… — он с сомнением глянул на оружие Пашеньки, — у меня эта вот железяка… и в придачу женщина, почти девочка, которая и знать не знает, что тут на самом деле происходит, а считает, будто мы тренируемся… удары отводит…”

Настоящий бой крут и скоротечен, в нем места размышлениям – рубить или не рубить, бить или подождать немного. Не бывает в бою так, как в синематографических лентах, где противники полчаса лупят друг друга почем зря, а потом, после сокрушительного удара коленом в ухо, поднимаются на ноги и как ни в чем не бывало прыгают, будто новенькие. Еще Иона Федорович Ли говорил Багу: собрался бить – так бей! — нечего разговаривать или раздумывать.

Баг в очередной раз очистил сознание, покрепче сжал малополезную железку с ненадежной деревянной рукоятью и кинулся вперед. Вовремя: на Чунь-лянь бросились сразу с трех сторон, и хотя опытный боец извлек бы из такой расстановки сил массу преимуществ, ибо нападать с трех сторон одновременно просто глупо, ханеянка очевидно растерялась – поняла, поняла, что тут не шутки шутят, отбила один меч, парировала шашку Крюка, и… наверняка пропустила бы коварный удар третьего, если бы внезапно появившийся рядом, за ее спиной Баг не подставил под меч Пашенькин жалкий клинок, который, отразив нападение, жалобно хрюкнул и сломался в середине.

Баг пнул в живот нападавшего, швырнул бесполезной рукояткой в другого, задвинул ханеянку за спину и, невероятно изогнувшись, перехватил руку Крюка. Дальше все пошло по накатанной многолетним опытом схеме: Максим Крюк, нелепо засеменив, полетел в одну сторону, а его шашка – в другую, впилась в стену и принялась вызывающе дрожать.

Легче от этого не стало: поверженные сокрушительными, казалось бы, ударами противники вставали снова и устремлялись в бой. Баг крутился и бил, иногда в дело вступала Цао Чунь-лянь – меч в ее руке выписывал достойные уважения кривые, выбивая оружие из рук нападавших, но они, подхватив с пола клинки, бросались вновь и вновь…

Баг уже сообразил, что в этой компании опиявлен не только Крюк, но и два других бойца: даже надежные удары по нервным центрам не давали привычного результата, вызывая лишь сухое кряканье да, быть может, мимолетное изумление, под воздействием коего тот или иной нападающий на миг-другой выбывал из строя, но тут же возвращался; общего положения это не меняло – смертельная круговерть продолжалась, а в голове у Бага от боевого транса было настолько пусто, что памятные по читаному-перечитаному предписанию слова приказа на подчинение, как назло, не складывались в полную фразу – вылетало то одно, то другое… что-то там про прозреца… что-то про Игоревичей… а опиявленные, больше похожие на бездушных роботов, казалось, могли продолжать вечно.

“Да что же это! — пробилась к сознанию отчаянная мысль, — не убивать же их, в самом-то деле!..”

За спиной, хрипло дыша, ворочала явственно потяжелевшим мечом умаявшаяся девушка. Хорошая техника, но мало тренировки.

Надо было срочно что-то делать, что-то немедленно предпринимать.

Но что?!

Вот в очередной раз лишенный шашки есаул Крюк – волосы разметались, усы топорщатся, а глаза пустые-пустые – без видимой натуги оторвал от пола тушу все еще пребывающего в бессознательном состоянии великана Пашеньки, намереваясь метнуть ее в Бага, вот вскрикнула ханеянка – меч другого нападающего скользнул по ее руке, разрезая рукав халата, вот…

— Так повелел Великий Прозрец, всем Игоревичам надёжа и помыслов венец! Басай-масай, ладен-баден! — раздался вдруг отчаянный, срывающийся голос Богдана. (“Точно! Точно так!!!”) — Всем стоять! Прекратить сопротивление!!!

Мечи попадали из рук опиявленных, с грохотом снова приложился всем телом к полу негодяй Пашенька: трое нападающих застыли в покойных позах, опустив руки вдоль тела и бессмысленно глядя перед собой.

— Ваш сослуживец начал главного разбойника развязывать, вот я и прыгнула… — прошелестела пошатнувшаяся вдруг ханеянка. — Я… согрелась…

Подхватывая ослабевшую, оседающую на пол Цао Чунь-лянь, Баг краем глаза увидел в дверном проеме Богдана: всклокоченный минфа, опутанный веревками, сверкая сквозь очки глазами – левое стекло дало трещину, — ошалело глядел на ханеянку и, вцепившись в косяк, настойчиво продолжал тянуть за собою диван, к которому был привязан. Вотще: в дверь диван не пролезал.


Там же, первая половина дня 

Когда с боевыми действиями благодаря своевременному вмешательству минфа было покончено, все же пришлось побеспокоить Мосыковское Управление и вызвать наряд вэйбинов. Богдан, освободившись от веревок – благо хорошо режущих предметов в распоряжении человекоохранителей теперь было более чем достаточно, — с интересом заглянул в лица своих пленителей и отобрал у Бага телефон: Богданову трубку так нигде и не удалось найти. Прибывшие вэйбины застали полностью разоренную квартиру, где в комнате с выбитым Цао Чунь-лянь окном грудой валялись и уже подавали признаки жизни четверо для надежности связанных еще и многострадальным шелковым шнуром человеконарушителей во главе с Пашенькой; на лавке у стеночки сидели, безвольно расслабившись, еще трое – есаул Крюк посредине; на уцелевшем стуле полулежала выказавшая поразительные для ее возраста боевые навыки ханеянка, и устроившийся на корточках рядом с нею Баг несколько застенчиво врачевал ее порезанную руку с помощью носового платка: перевязывал; а по диагонали комнату, заложив руки за спину, молча мерил нетвердыми шагами невысокий человек в дорогой дохе, в помятой зимней шапке-гуань, отороченной бобровым мехом, и в разбитых очках, изредка кидая на девушку внимательные, слегка удивленные взгляды.

Следом за прибывшими из Управления вэйбинами в комнату ввалились Казаринский с Хамидуллиным: взволнованные, ничего не понимающие студенты пытались не пустить стражей порядка в дом, но отступили перед сверкающими пайцзами. На лице Васи Казаринского, живом и непосредственном, было написано отчаяние: ну как же – не выполнил приказ наставника! а увидев поле битвы, Василий тяжело вздохнул и посмотрел на невозмутимого Хамидуллина даже с какой-то обидой: ну вот, пропустили такое приключение! настоящее дело!.. Однако, заметив раненую Чунь-лянь, оба студента и думать забыли о произошедшем без их участия и устремились к ней: “Что случилось? Как ты, прер Цао?” – всякие приличествующие при наставнике церемонии были напрочь отброшены и на время забыты, оба так живо, так искренне переживали о судьбе сокурсницы, что Баг только мысленно крякнул и, поднимаясь, благо рана была незначительная и его широкий платок уже сделал свое дело, внушительно произнес: “С еч Цао все в порядке. — Пораженные студенты притихли. — Она… она молодец. Если бы не она, на меня напали бы сзади”. Посмотрел в глаза Чунь-лянь, и она ответила ему долгим взглядом, и сердце ланчжуна, казалось, вовсе замерло, ни единым ударом не смея потревожить гулкую тишину умиротворившейся после бурных событий комнаты; если бы стояла ночь, то взгляды Бага и ханеянки, слившись воедино на краткую вечность, сверкнули бы в темноте подобно лучу морской путеводной лампы, указывающей дорогу от одной тихой гавани к другой.

Легко кашлянул за спиной Богдан, и Баг, вздрогнув, отвернулся, возвращаясь к действительности, но успел заметить, как, теряя его взгляд, бледная от бессонной морозной ночи и недавнего боя девушка еле заметно подмигнула ему правым глазом и едва-едва – нежно, или это показалось? нет, нет, не показалось, я уверен, уверен! — улыбнулась уголком рта.

Чувствуя, как никакими словами не изъяснимое тепло пьянящей волной вольготно растекается внутри, Баг шагнул к Богдану; тот, оторвавшись на мгновение от разговора с вэйбинами, посмотрел прямо на него, и в глазах его запрыгали веселые чертики; Баг вдруг понял, что от внимательного, пронзительно чувствующего минфа не укрылось ни то, как ханеянка и ланчжун смотрели друг на друга, ни глупая улыбка, мимолетно тронувшая губы Бага. Наверное, Богдану и смотреть-то не надо было, — достаточно только уловить незримые нити, связывающие наставника и ученицу…

“А интересно, — вдруг подумал Баг, — ему она тоже кажется похожей на принцессу? Или это лишь у меня заворот мозгов? Надо будет спросить потом…”

Богдан, словно и на сей раз услышав его мысли, задорно сверкнул трещиной в стекле очков и вернулся к разговору, а Баг неловко хмыкнул и, воровато оглянувшись, — может, еще кто заметил, как они с Чунь-лянь глядели друг на друга? — подошел к стене. Стараясь побороть вдруг охватившее его чувство смущения, принялся вытаскивать глубоко засевший боевой нож, коим был пришпилен намертво уже пустой халат Евохи. Но перед глазами упорно стояло лицо Цао Чунь-лянь – а сама она, буквально в трех шагах, повеселевшим голосом отвечала на торопливые вопросы Казаринского, — тут Баг почувствовал, что… неудержимо, прямо как мальчишка, краснеет.

“Милостивая Гуаньинь… — тяжело бухала кровь в голове, — да что же это со мной?!”

Нож давно уже готов был занять свое место в ножнах, но Баг упорно продолжал впустую раскачивать его в дереве стены; это было глупо, Даже смешно, но о том, чтобы обернуться ко всем с краской на лице, ланчжун боялся даже думать.

Тут, на счастье, в комнате появился старший вэйбин Юсуп Ерындоев – Баг немного знал этого коренного мосыковича по одному совместному со здешним Управлением человекоохранительному действию – плотный, скорее даже толстый преждерожденный с круглым бледным лицом и вечной папиросой марки “Еч” в углу рта; впрочем, папироса, ввиду наличия высокого начальства, быстренько исчезла; Богдан переключился на вновь прибывшего, и Юсуп стал внимательно слушать его, иногда кивая и по мере необходимости отдавая подчиненным короткие, емкие приказы.

Баг, воспользовавшись моментом, обернулся к окну, подставил пылающее лицо под дыхание морозного воздуха; это быстро помогло, и когда он повернулся, понять, порозовел ли он от ледяного ветерка или от каких других причин, было уже невозможно. Честный человекоохранитель вытащил сигару.

Баг подошел к Ерындоеву; тот почтительно приветствовал ланчжуна, а на лице Богдана улавливалось легкое недоумение, причину коего Баг легко опознал: Юсуп по старой привычке, разговаривая с минфа, смотрел ему то в лоб, прямехенько между глаз, то на кончик правого или левого уха; в результате у минфа создалось впечатление, что Ерындоев смотрит прямо в глаза, но он, Богдан, — поймать взгляд старшего вэйбина отчего-то не в состоянии. Обычно эта метода хорошо действовала на тех подданных, которым предстояло по собственной воле признать себя заблужденцами: раздражала, выводила из себя, что способствовало скорейшему достижению человекоохранительских целей. Баг сам первое время не мог взять в толк, в чем тут загвоздка, и однажды прямо спросил Юсупа, как он это делает; а Богдану, привыкшему смотреть собеседнику в глаза, такое тем более показалось удивительным: ну ведь смотрит в упор, а взгляд – не поймать!

С появлением старшего вэйбина, имевшего по рангу доступ к секретному предписанию, дело пошло быстрее и без излишних, даже невозможных разъяснений; государственная же тайна, тридцать три Яньло… Сомлевшие жертвы Козюлькина были препровождены в покойную лекарскую повозку и направлены в Мосыковское Управление внешней охраны; Пашенька со товарищи также воспользовались повозкой, но другой, с забранными решеткой окнами, и с ветерком поехали туда же, но совершенно в иной отдел; три вэйбина, вооружившись большим фонарем, отправились осматривать подземный ход, который и впрямь обнаружился в подвале дома, — именно оттуда, в обход выставленных на страже студентов, и явились Крюк со товарищи; наконец, были вызваны еще две легковые повозки, на которых студенты, Баг и Богдан отбыли в “Ойкумену”. Отъезд в гостиницу ускорила ханеянка. Тихим голосом она сказала: “Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, надо бы поспешить, ведь драгоценная преждерожденная Гуан, наверное, волнуется”. “Да, — выдавил в ответ Баг, стараясь не глядеть на нее, — вы правы. Но называйте меня просто еч Лобо”. Казаринский с Хамидуллиным обменялись потрясенными взглядами.

Стася действительно волновалась.

С внутренним сожалением поручив Цао Чунь-лянь заботам ее сокурсников и приказав “лежать, лежать и еще раз лежать, пока лекарь не появится, вы оба отвечаете!”, Баг повел Богдана к себе в номер и застал там Стасю нервно расхаживающей перед включенным телевизором. Несказанно удивившись и обрадовавшись появлению Богдана, Стася пригляделась к нему и воскликнула: “Да на вас лица нет, Богдан! У вас щека поцарапана и кровь на шее! Что случилось?” “Потом, все потом, — улыбнулся ей минфа самой обезоруживающей из своих улыбок, — драгоценная Стася, а можно я приму душ?” “Да конечно, да о чем вы, Богдан!.. Может, вы голодны?” “Он голоден, — вступил молчавший до того Баг, рыская глазами по комнате: на Стасю он старался не смотреть. — Он целый день ничего не ел”. Стася поспешила к телефону, дабы позвонить в буфет трапезной, и уже подняла трубку (а Богдан уже взялся за ручку двери в умывальную), как вдруг уронила трубку на место: “А вы знаете, какой тут кошмар случился? Не знаете ничего? Не слышали? Только что по телевизору передавали: из гробницы, здесь, в Мосыкэ, ночью украли из саркофага мумию вместе с внутренним гробом! Какое святотатство!” Богдан отпустил ручку, тяжело вздохнул, покачал головой и уселся в ближайшее кресло. Баг непонимающе уставился на друга.

— Как все одно к одному ложится… — задумчиво пробормотал минфа.


Гостиница “Ойкумена”, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, середина дня 

— Так… так… Ну и?.. Задержали?.. Так… Какие бананы? Озимые? Из Мурманова уезда? Подождите, подождите, преждерожденный Ерындоев, не так быстро, помедленнее… Да, я все понимаю, не нервничайте. Говорите толком… Хорошо. Мы сейчас к вам приедем. — Баг положил трубку гостиничного телефона и хмыкнул, — Нашли гроб. Пустой.

— Пустой? — переспросил Богдан.

…Минфа к тому времени принял душ, съел громадную тарелку оладий с медом, выпил три огромные чашки чаю с чудовищным количеством сахара и с лимоном, а когда из лавки принесли очки с новенькими стеклами, вовсе пришел в себя и стал необычайно деятелен. Даже отказался от вызова лекаря, чтоб тот осмотрел громадную шишку, воцарившуюся на его ученом затылке после прогулки в пирамиду Мины: “Это потом, это успеется…”

Да, было не до лекарей: Богдану и Багу столько следовало немедленно рассказать друг другу! Стася, заказав еду, тактично покинула номер Бага – а может, дело тут заключалось и не только в чувстве такта, Багу некогда было размышлять на эту тему; и пока Богдан отъедался после относительно недолгой, но вполне чувствительной голодовки, оставшиеся наедине ечи без помех обменивались разнообразными сведениями и наблюдениями. Судьба свела их сызнова, и случайностью то быть никак не могло. Промысел Божий. Карма.

Баг меланхолически курил и говорил. Богдан торопливо ел и тем не менее умудрялся говорить не меньше.

Баг поведал о посещении родителей Крюка и о том, что они рассказали, потом – о своей сомнительной выдумке со студентами, приведшей, однако ж, к столь блистательному результату. Вспомнил и поэта, подсевшего к ним со Стасею… ни одну мелочь не следовало сбрасывать со счетов. “И ведь всюду, еч, сплошные гируды! Представь, мы были в одной местной трапезной и там на поэта натолкнулись, так он тут же прочел стихи про пиявок, которые вцепились в хвосты друг друга!” Богдан в ответ недоуменно поднял бровь и, в свою очередь, поделился обстоятельствами дела о плагиате, которое привело его в Мосыкэ; рассказал о сектах хемунису и баку; некоторое время Баг хихикал над удивительной ладьей обмена, по мысли баку единственно своим круговым движением и сообщавшей мирозданию ход; а когда Богдан живописал посещение Цэдэлэ-гуна, встречу с видными мастерами художественного слова Хаджипавловым и Кацумахой – о Глюксмане Кова-Леви минфа стесненно умолчал – и то, что выяснилось из разговора с обоими, Баг стал необычайно серьезен. И когда Богдан дошел до того, как отреагировали писатели на показанные им фотографические портреты исчезнувших Игоревичей, перебив друга, спросил:

— Крюк?

Богдан кивнул.

— Да, в своем тайном благодетеле-советчике Кацумаха опознал есаула Максима Крюка. — Помолчал, вздохнул. — А теперь догадайся, кто другой.

— Один из тех, кого ты сегодня приказом на подчинение остановил, — уверенно сказал Баг. — Так ведь?

— Именно так, — подтвердил Богдан, переходя к очередной оладье. Откусил изрядный кус. — Милбрат из “Тысячи лет здоровья” Кулябов, — весьма невнятно уточнил он, жуя. Но Баг давно понимал друга с полуслова. — И вот что занятно, еч… И Крюк, и этот милбрат встретились с нашими писателями тайно, под покровом ночи, и – практически одновременно. Через два дня после встречи местного градоначальника Ковбасы с ведущими литераторами города.

— Ага… Слушай, еч… Это что же получается…

Некоторое время они молчали, обдумывая услышанное; Богдан шумно дохлебывал последнюю чашку чаю. В пальцах Бага, забытая, дотлевала очередная Дэдлибова сигара. Мысли не радовали. Путаница… Честно говоря, ни шайтана было не понять.

– “Кошка с собакой дерутся, но победит обезьяна”, — немного нараспев продекламировал Баг. Заново раскурил сигару и, заметив недоуменный взгляд минфа, пояснил:

— Это гатха такая. Понимаешь, как мы с тобой одно дело ведем, великий наставник Баоши-цзы так ли, сяк ли мне гатху свою присылает, и в ней всегда намек на разгадку. Только, пока сам не поймешь, что к чему, из гатхи этой, хоть тресни, ничего не вылущишь… а потом, задним числом: ах, так это же как раз об этом!

— Интересно… Ну-ка, еще разок…

Баг повторил. Затянулся, глядя на нахмурившийся лоб Богдана, и добавил:

— Там дальше так: “Однако победа ей впрок не пойдет”.

— Глубоко копает, — уважительно проговорил минфа.

— Ну! Хемунису и баку кто-то специально сталкивает лбами, вот что выходит, еч. Некая обезьяна. Ищите, мол, обезьяну.

— Да это-то я и без гатхи понял… Вопрос – кому какая выгода с их мерзких дрязг? Стыдобища ведь! — помолчал. Непроизвольно погладил шишку на затылке. — Победит обезьяна… Победит… Выходит, бой идет какой-то, а, еч? Может, даже война невидимая?

В голове у Бага в ответ на эти слова что-то вязко шевельнулось.

— Знаешь, Богдан… Глупо, конечно… но… там рядом с домом тем, где тебя… того… кстати, надо же разобраться с владельцем – что это он строение до такого состояния довел, да еще и квартиры сдавать тщится – ведь явно же одни хацзалюбцы селиться там станут!.. — Он затянулся. Мысли скакали. — Так вот, там рядом с тем домом – особняк североамериканского торгового представителя. Я когда мимо проходил – подумал…

Богдана посмотрел на него очень внимательно и проговорил задумчиво:

— И Кова-Леви в Цэдэлэ сидел с каким-то великобританцем, что ли… писателей накручивали…

— Кова-Леви? Асланiвський?

— Угу.

— Что ж ты сразу не сказал…

— Да, понимаешь, неприятно мне от него. Представь: он меня даже не узнал…

— Вот скорпион, — в сердцах крякнул Баг. — Повадился…

— Любой бы повадился. У себя он один из множества таких же, а тут с ним носятся как с писаной торбой…

Помолчали.

— Так, может, это они – обезьяна? — тихо спросил Богдан. — Кому наши свары выгодны? Чем больше мы тут лаемся, тем они там у себя пуще: друа де л'омм, друа де л'омм…

— Чего? — не понял Баг. Богдан досадливо сморщился. — Ну, так все сходится! Аспиды как-то на опиявленных вышли…

— Как? — тут же перебил Богдан. — Откуда иноземцам?..

— А разведка их что, дремлет, что ли? — азартно вскинулся Баг.

— Большое дело – три беглеца полоумных, чтоб разведку на них нацеливать…

— Полоумные – да покорные. Через них что хочешь можно учинить, и все шито-крыто.

— Не верю, что за рубеж утечка могла быть… — начал было Богдан и осекся, вспомнив про кусок предписания, невесть как залетевший к Шипигусевой.

— Предположим все ж таки, — увлеченно развивал мысль Баг. — Стало быть, они, иноземцы, случаем удобным воспользовались – через опиявленных поссорили писателей, из-за писателей уж и секты перегрызлись… а потом…

— Ну и что потом? Мина-то им зачем понадобился? Ведь тут явно те же лица действуют – кто опиявленными завладел. Опиявленные эти два разных дела в одно увязывают, вот ведь безобразие какое! Кто писателей стравил – тот и фараона покрал…

Баг ожесточенно всосался в сигару.

— Может, это французы по сию пору жалеют, что нам его подарили… хотят себе вернуть, — без особой уверенности в голосе проговорил честный человекоохранитель. — Создают, так сказать, обстановку. Вот потому и Кова-Леви опять тут, аспид неблагодарный…

Богдан молчал. Хмыкнув, Баг попытался посмотреть на это нелепое дело под другим углом.

— Действительно, — пробормотал он. — Фараон-то тут при чем?! Лежит себе тихохонько, никого не трогает. Гроб, я понимаю, ценный – но не настолько же, чтоб вот так красть! Святотатство же, как к этим хемунису ни относись… Или настолько?

— Маска золотая, — раздумчиво проговорил Богдан. — Отделка из драгметаллов. Каменья…

— Ага, — воодушевившись, подхватил Баг. Это он понимал. Каменья, золото; все ясно. — Так, может…

— Погоди, — сказал Богдан. — Давай по порядку. Меня по башке стукнули, потому что они воровать пришли, а я мешал. Торчал там, на саркофаг любовался. Значит, получается, спешили они, что ли? Потому как воровство, и даже воровство святотатственное – одно, а разбой – отнюдь другое. И тем не менее против меня лично они, похоже, не имели ничего. Просто стукнули.

— Точно, — подтвердил Баг. — Была у них спешка. Мне сообщили… — Он замялся, не ведая, как назвать свою негаданную помощницу, потому что помнил уставленные на Цао Чунь-лянь вытаращенные глаза Богдана, — сообщили, что те, кто тебя вырубил, некоторое время ждали при входе, а потом Крюк другому сказал: пора, время поджимает, только без членовредительства.

— Кто сообщил? — заинтересовался Богдан. Баг совсем смешался.

— Студентка Цао… — проговорил он так же невнятно, как говорил Богдан с недожеванной оладьей во рту. — Которую ранили.

— Слушай, Баг… — негромко сказал Богдан. — Эта твоя студентка – она…

— Не знаю, — тут же отрезал Баг. — Понятия не имею. И не хочу.

Богдан шумно втянул воздух носом.

— Понял… — сокрушенно покачал головой. — А ведь я ее встречал осенью… с Жанной еще… случайно – они как раз окончание вступительных праздновали в Благоверном саду…

— И не сказал?

— А что я мог сказать? Ты же вот мне тоже не сказал…

— А что я мог сказать?

Они переглянулись с невеселой иронией – и с минуту молчали, забыв о деле и предаваясь воспоминаниям. Каждый своим.

И тут зазвонил телефон.

— …Пустой, — подтвердил Баг. — Водителя… э-э-э… водителей, их там двое… грузовая повозка дальнего следования, маршрут Мурманов – Прямой Рог… задержали. Едем?

Бережно оглаживая шишку на затылке, Богдан встал. Лицо его было измученным.

— Ну, теперь я уж совсем ничего не понимаю, — тихо проговорил он.


Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вторая половина дня 

Мосыковское Управление внешней охраны занимало подвал и три нижних этажа огромного многоэтажного здания современной постройки на другом конце Мосыкэ, недалеко от кольцевой дороги, близ Хорошиловского тракта. Городские власти, справедливо полагая Мосыкэ в первую очередь городом торговым, несколько лет назад отселили сюда все крупные ведомства и служащих в них чиновников, дабы основные нити руководства уездными делами были сосредоточены в одном месте: и работать удобно, и срединной, исторической части города никаких помех не чинится. Для этого и был выстроен управленческий комплекс, получивший название “Мосыковское Средоточие”, а в народе звавшийся попросту Мосред. Главное здание с трех сторон окружали пристройки поменьше – хозяйственные службы; вокруг всего Мосреда шла невысокая толстая стена, иногда прерываемая вратами, и от самых больших из них, центральных, брала начало четырехрядная дорога, пересекавшая кольцевую и выходившая на Хорошиловский. “Средоточие” вмещало многое: например, здесь были две большие гостиницы для приезжих чиновников, большой парк со сложной системой каналов и озер – летом по водной глади скользили с присущим им природным изяществом белые лебеди, а ручных красивых рыб в сих мирных водах было видимо-невидимо (оттого Мосред порой называли еще Рыбным Садком или даже, на заморский манер, Аквариумом). У вод уставшие от трудов на благо Отечества чиновники могли вновь обрести силы в умиротворяющих прогулках, навевающих возвышенные поэтические строки; или может, любуясь природой, найти верные решения важных общественных вопросов. С некоторых пор на территории комплекса, позади парка, стали возводить жилые здания для тех служащих, которые не желали терять драгоценное время служения городу, уезду и стране на дорогу домой и обратно; жилые дома обросли гаражами и всякими сопутствующими учреждениями вроде разнообразных лавок и детских садов.

Задержавшись во вратах, дабы предъявить бдительным вэйбинам в толстых и длинных – до пят – тулупах пайцзу, Богдан велел водителю повозки такси ехать прямо к центральному входу в главное здание, а Баг связался со старшим вэйбином Ерындоевым, и когда повозка, мягко шурша, подкатила к высоким дверям с бронзовыми завитушками, Юсуп уже курил на ступенях в ожидании.

— Пока ничего, — с ходу доложил он, шустро спрятав папиросу где-то в необъятной ладони и отдав прибывшим положенный церемониальный поклон. — Подданный, именующий себя Евохой, уже склонен к признанию заблуждения, а остальные – ни в какую.

— Ладно, еч Ерындоев, мы с драгоценным единочаятелем минфа Оуянцевым хотели бы взглянуть на тех, других.

— Прошу, — распахнул двери старший вэйбин. — Как вы и распорядились, — продолжал он по дороге, — мы ждали вас.

— Как нашли гроб? — поинтересовался Богдан.

— В таких случаях мы проводим обычное деятельно-разыскное мероприятие “Вихрь-противуналет”, — начал Ерындоев.

— Это когда досматриваются все грузовые и легковые повозки, следующие по городу, из города и в город на предмет похищенного предмета. В нашем случае – тяжелого изделия из ценных пород дерева, украшенного каменьями и затейливой резьбой, — видя недоумение на лице друга, пояснил Баг.

— Вот именно, — подхватил Юсуп. — В результате была задержана дальногрузная повозка, перевозившая груз озимых бананов из Мурманова, там как раз сезон начался. На славу нынче бананы в Мурманове уродились… Что интересно: гроб стоял прямо за первым рядом ящиков, не особенно и спрятанный, почти на виду. Само собой, мы его осмотрели. И что интересно…

— Ну?..

— Гроб оказался пуст. Прошу!

В небольшой комнатке без окон за пустым железньш, привинченным к полу столом маялся, сгорбившись, здоровенный детина: клочная борода встрепана, лицо налито нервной кровью, особенно же – могучий, бугристый нос неуклюжие пальцы с обломанными ногтями, все во въевшихся в кожу пятнах, переплетены в напряженном ожидании.

— Здравствуйте, преждерожденный…

— Клим. Клим Махоткин. — Здоровяк поднял на вошедших маленькие острые глазки и неуклюже встал.

— Садитесь, преждерожденный Махоткин. — Богдан придвинул стул, взглянул на Бага, но тот отрицательно качнул головой и остался стоять за его правым плечом. Старший вэйбин Ерындоев пристроился на табуретке у двери.

— Я – Срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора Оуянцев-Сю, — представился Богдан. Здоровяк Махоткин, услыхав, кто перед ним, испуганно сглотнул и сгорбился еще больше. — А это – ланчжун Александрийского Управления внешней охраны Лобо, — кивнул минфа на Бага. Глазки водителя забегали. “Вот попал так попал!” — говорил его вид. — У нас к вам несколько вопросов. Первое. Где вы взяли обнаруженный у вас в повозке предмет?

— Дак это… Бес попутал! Точно: бес! — торопливо забормотал Махоткин.

— Говорите толком… преждерожденный, — подал голос Баг.

— Ну я и говорю… — Водитель стрельнул в Бага глазами. — Едем эта… мы по кольцевой, а Никишка, мой сам-друг сменщик, и грит: а давай, Климка, через центр свернем, очень на кремль посмотреть охота. Ну а я чего… почему не свернуть? Он ишшо молодой, Никишка-то, пусть себе любуется, верно? Ну и свернули. Едем эта… едем, не торопимся, а тут – гля! оно и лежить себе посеред улицы прямо. А дело-то утром, кругом ишшо никого… Ну и вот… Никишка-то и грит: а чой-то такое, Климка, валяется, давай глянем. Ну эта… вышли мы, а как же? смотрим – вещь царская, красы неописуемой! И – так себе лежит посеред улицы-то, спокойненько. А Никишка эта… и грит, давай, Климка, поближе посмотрим? А я ему: да ить боязно, оченно на гроб похоже. Ну да Никишку рази остановишь, коли втемяшилось ему. Подошли, эта… зачали рассматривать. Красотишшша… Всюду буковки какие-то заморские да рисунки затейные. Только я-то вижу: и впрямь гроб! Но как есть – царский: каменья на нем цены немалой. Аж светятся… — Махоткин замолк и опустил буйную голову.

— Ну и дальше?

— Да грю ж: бес попутал!.. Никишке загорелось: возьмем да возьмем! Средь бананов положим и поедем себе дальше, на юга. А я смотрю: и то правда! Лежит эта… на дороге, никого рядом, ничейная вещь-то.

— Отчего ж в ближайшую управу не сдали, раз ничейная?

Махоткин, опустив голову на скрещенные руки, погрузился в долгое молчание, время от времени хрустя суставами пальцев. Баг уже собрался было повторить вопрос, как водитель поднял лицо: взгляд у него был отчаянный.

— Дак… Захотелось деньжат по-легкому срубить… Мы с Никишкой так рассудили, что за эдакую вещицу на юге хорошую цену взять можно…

— Ну а куда мумию девали? — наклонился над столом Баг. — Там же внутри мумия была, вся в золоте. Говорите уж все, преждерожденный. Где и когда припрятали?

Водитель вытаращился на Бага, потом распрямил плечи и осенил себя широким крестом.

— Святые угодники, ничего внутри не было!.. И так это искренне прозвучало, что Богдан поверил. И, что уж вовсе странно, поверил даже Баг… А про Стасю ланчжун опять не вспомнил ни разу.

Богдан и Баг 

Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вторая половина дня 

Отчаянно болела голова.

Наверное, от удара по затылку; но Богдану казалось – от бессилия. Он ничего не мог уразуметь в этом странном и нелепом деле; мысли больно колотились онепонимание, словно рябь об утес.

К тому же Богдана буквально в бешенство приводило смутное ощущение, будто то ли от боли, то ли от усталости, то ли еще по какой-то малоуважительной причине он не может вспомнить нечто чрезвычайно важное, решительное, то, что все, может статься, тут же поставило бы на свои места. Или мелочь какую, или слово случайное, а может, и фразу… невесть кем, невесть когда произнесенную, но – решительную…

Напарник, дорогой еч и друг Баг, закинув ногу на ногу, с отсутствующим видом сидел в кресле у окна и мрачно курил; Богдан не уставал удивляться, как это ланчжун ухитряется при столь великой страсти к табакокурению сохранять завидное здоровье и поддерживать из ряда вон выходящие бойцовские навыки. Невыразительное лицо Бага казалось застывшей раз и навсегда маской; только человек, знающий ланчжуна достаточно хорошо, заметил бы, что ныне эта самая маска особенно непроницаема. Богдан, пожалуй, догадывался отчего: поездка со Стасею в Мосыкэ из-за всех случившихся тут передряг покатилась, похоже, кубарем под откос; да еще студентка эта, так невероятно, так поразительно, так искушающе похожая на принцессу Чжу Ли, — и не надо, как говорят жители аглицких островов, быть Фрейдом, достаточно быть просто френдом, чтобы понять: присутствие юной красавицы-ханеянки отнюдь не способствует сообразному развитию отношений его друга со Стасею.

То, что Баг до сих пор предпочитал оставаться в неведении, не предприняв, по всей видимости, никаких попыток прояснить личность ханеянки доподлинно, говорило Богдану о многом. Положение и впрямь было щекотливым; минфа и сам не знал, как бы он взялся, оказавшись на месте друга, за этакое прояснение. Самая мысль о том, что утонченная принцесса крови, столь памятная им обоим по делу жадного варвара, вдруг ни с того ни с сего принялась под видом обыкновенной заочницы скакать по мосыковским заснеженным крышам и покорно исполнять распоряжения местных начальников, казалась дикой. Кроме поразительного сходства, не было никаких доводов “за”; разве что одна-единственная фраза, мечтательно произнесенная принцессою летом во время приема в александрийском Чжаодайсо: “Мне кажется, я могла бы стать неплохой напарницей. Мне хотелось бы фехтовать – я прекрасно фехтую! Выслеживать, бегать по крышам…” И ведь действительно – Баг сказал, девочка прекрасно фехтует, а уж его-то слову в этих вопросах можно верить, он зря не скажет, и чтобы заслужить его похвалу, надо быть по меньшей мере мастером; и с крыши в окошко соседнего дома практикантка сиганула так, как и в мечте не всякому удастся. Но все же… все же…

Эта загадка – в сущности, дурацкая и как раз теперь совершенно неуместная – тоже отвлекала Богдана и, как ему казалось, мешала сосредоточиться.

Разбитая башка; молчаливый и, похоже, вконец запутавшийся в самом себе друг; ночь в путах и с завязанными глазами, Пашенька с мерзкой кашей в тарелке, возникновение разом всех еще не пойманных опиявленных, в причинах поступков коих нет ни малейшей возможности разобраться, ибо единственной их причиною является чей-то приказ; да еще и вся эта невообразимая путаница и сумятица самого дела…

Совсем безопасного, как сказал ему буквально пару дней назад Раби Нилыч.

Ага. Как это он выразился… “Тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно”.

Вот-вот. Именно.

Проехался с писателями поговорить да с юностью встретиться…

Богдан огладил шишку. Потом поправил очки.

Стасю жалко…

Бага жалко.

Всех жалко.

Богдан поднял глаза на миг – еч, как каменный, сидел у окошка.

За окошком, на подоконнике и ветвях деревьев, слепяще цвел пушистый снег, и высокое небо светилось всем своим безмятежным белым простором.

На коленях Бага сиротливо стыл какой-то доклад; Баг смотрел мимо. Тихонько попискивал под потолком трехпрограммный репродуктор городской сети, предмет, для чиновных кабинетов почти что обязательный; начальник отдела домашних хищений, на время уступивший столичным человекоохранителям свое рабочее гнездо, позабыл выключить звук, и ни Богдан, ни Баг тоже не озаботились этого сделать. Шел обеденный концерт по заявкам. Прислушавшись, можно было разобрать распевное: “Эх, за Волгой, эх, за Доном ехал степью золотой загорелый, запыленный агротехник молодой…”

Протоколы первых допросов задержанных поутру неопиявленных обитателей хутунов, державших в узилище Богдана, не только не прояснили ситуацию, а, напротив, еще более все запутали. Будучи захвачены с поличным, человеконарушители без проволочек, даже с готовностью признали себя заблужденцами и дали показания, для поддержания порядка в Мосыкэ весьма существенные – но по делу о плагиате, равно как и по делу об исчезновении мумии Мины толку от них оказалось до обидного мало.

Все четверо принадлежали, как выяснилось, к шайке некоего Сахи Рябого, лихоимственно промышлявшей противуестественными поборами, кои сами они горделиво и без всяких на то оснований звали “мздою на счастье”, с лоточников Ненецкого рынка, расположенного на самой окраине города, в Иваново-Неразумном; поэтичное мосыковское предание гласило, что именно там, еще в ту пору, когда район этот был самостоятельным сельцом подмосыковным, родился, вырос и, что называется, сформировался знаменитый национальный герой Иванушка-дурачок, описания многочисленных деяний и подвигов коего издревле ходили среди местного населения в списках – поначалу на бересте, а ныне и в виде толстенного, выдержавшего не один десяток переизданий тома с золотым обрезом и компакт-диском в качестве полезного приложения. Ненецкий рынок был из числа невеликих; торговали там главным образом народы Севера своею немудрящею продукцией: витаминизированным ягелем, полезным для мелких домашних любимцев, искусными поделками из моржового клыка да из бивня древнего мохнатого слона-мамонта, какового нет-нет да и удавалось раскопать посреди тундры, песцовыми шкурками, затейливо расшитыми разноцветным бисером меховыми одежками… Входило в шайку Рябого от силы человек семь-восемь, считая с самим Сахою. Странный народ оказались эти северяне-торговцы: чем обратиться своевременно к человекоохранителям, предпочитали месяц за месяцем щедро делиться с Сахою прибытками, дабы он и его молодцы их лотки да товарец “от нечестных людей охраняли”…

Уж минут сорок как, получив показания заблужденцев, усиленный наряд мосыковских вэйбинов отправился брать остававшихся покуда на свободе злокозненных лихоимцев, так что городу задержание Пашеньки и его подручных уже принесло явную пользу; но какова могла быть связь между опиявленными, между писателями, между похитителями Мины, с одной стороны – и подобными, как ругаются подчас человекоохранители в своем кругу, элементами, вроде Сахи Рябого или Пашеньки, Богдан никак не мог себе представить. Баг тоже лишь плечами пожимал.

Лишь в показаниях самого громилы Пашеньки проскользнуло несколько слов, за которые можно было хоть как-то зацепиться. Если ему верить, с полгода назад в окружении самого Сахи появился некто, быстро сделавшийся доверенным лицом предводителя лихоимцев, чуть ли не правой его рукою – и был это не кто иной, как опиявленный милбрат Кулябов. Что за услуги оказывал Кулябов Сахе, Пашенька не ведал, но вот что доброго делал бывшему милбрату сам Саха – про то вскорости стало членам шайки известно: Рябой отдавал ему треть дохода, получаемого посредством поборов с лавочников Ненецкого рынка. Куда девал Кулябов те деньги, никто не знал.

Месяца три тому назад Кулябов, до того появлявшийся в поле зрения Пашеньки лишь сравнительно редкими наездами – примерно раз в полмесяца, ровно баскак за данью, стал вертеться на Ненецком постоянно и сделался буквально-таки членом шайки – не рядовым, конечно, а из начальничков. После самого Сахи слово его стало главным. Где обитает милбрат, однако ж – никто не ведал; впрочем, Пашенька побожился, что точно уж не в Малина-линь и не в Иваново-Неразумном, уж он, Пашенька, знал бы всенепременно. Кто его знает где.

Именно Кулябов ночью позвонил Пашеньке и велел со товарищи немедля явиться в Спасопесочный переулок. Когда Пашенька, как и было приказано, явился, то застал в квартире самого Кулябова и другого преждерожденного, коего милбрат по имени-фамилии никому не представил, но велел при случае слушаться, как себя; по описанию в сем преждерожденном нетрудно было признать есаула Крюка, и предъявление Пашеньке фотопортрета бедняги козака это предположение подтвердило. Кулябов препоручил заботам Пашеньки плененного Богдана – минфа тогда еще был без памяти – и настрого наказал приглядывать за оным, вреда никакого отнюдь не чинить, а когда придет в себя – попоить и покормить, но в разговоры не ввязываться и хранить пуще глазу в спеленатом состоянии вплоть до момента, когда либо он сам, Кулябов, либо “вот сей преждерожденный” (и показал на Крюка) придут их сменить. По словам Пашеньки, Кулябов и Крюк страшно спешили и сразу после отдачи сих кратких распоряжений, коротко позвонив кому-то и договорившись о немедленной встрече, убежали, будто за ними гнались, — судя по всему, подземным ходом, коль скоро Чунь-лянь их на выходе не заметила. Кому принадлежит квартира в Спасопесочном, Пашенька не знал. Голос Бага из-за двери показался Грине голосом Крюка; лукавый Гриню попутал – желаемое за действительно принял, философски заметил Пашенька, очень уж смены ждали, очень уж поскорее убраться домой хотелось.

Студентка Цао Чунь-лянь признала в Кулябове ночного спутника есаула Крюка.

То есть ясно, что именно Крюк и Кулябов огрели Богдана по затылку и протащили через Орбат и орбатские переулки на хацзу. Ясно, что у них после того, как они вручили бессознательного Богдана Пашеньке, оставалось несделанное дело в гробнице Мины – и легко понять какое: хищение святыни. Передоверить дело это опиявленные не могли никому – Пашенька со товарищи про такое и слыхивать не слыхивали, да если б и слыхивали, не стали бы, скорее всего, впутываться. Нормальные же люди: человеконарушители, да, но не святотатцы. Тут, пожалуй, никакие ляны с чохами не помогли бы.

Вопрос: отчего Крюк с милбратом так спешили с этим хищением? Словно ко времени какому-то должны были поспеть…

Вопрос второй: это зачем же хитить и потом гроб-то драгоценный бросать на улице валяться?

Вопрос третий: а сама мумия-то где?

Хорошо, что били Богдана по затылку опиявленные. Богдану легче было думать, что есаул и милбрат сие человеконарушение свершили, находясь под заклятием, чью-то чужую непререкаемую волю выполняя. Легче.

Но отсюда вопрос четвертый: чью?

Баг шевельнулся в кресле у окна, достал из рукава телефон. Богдан снова коротко поднял на него взгляд; Баг с каменным лицом сосредоточенно набирал номер. Богдан опустил глаза. “Наверное, Стасю решил предупредить, что мы задерживаемся, — подумал он. — Давно пора…”

Вполголоса, стараясь не отвлекать друга от работы с протоколами, Баг сдержанно заговорил в трубку: “Василий? Да, я… Хочу осведомиться, как себя чувствует еч Цао? Отдыхает? Ага… Пообедали? Ну, молодцы. Пусть отдыхает, у нее нынче был тяжелый день. Хорошо. Я перезвоню через часок…”

“Понятно”, — с грустью подумал Богдан и незаметно вздохнул.

Можно, конечно, предположить, что после растворения Козюлькина опиявленным никто уж приказов не отдавал. Сколько Богдан представлял себе механику заклятия, мыслительные процессы заклятого и все чувствования его оставались нормальными, сохранялись и привычки, и пристрастия – только вот все способности его, заклятого, направлялись к выполнению полученного приказа. А если приказа нет – то, пожалуй, заклятый ничем от нормального человека и не отличается…

Но очень уж странно заклятые вели себя в Мосыкэ. Сначала стравливание писателей, теперь Мина… Какая тут связь – трудно сказать. Кажется, будто и нету никакой. Но зачем это все самим-то опиявленным, к делам хемунису или баку ни малейшего отношения не имевшим? Во всяком случае, ничто не указывает на то, что они такие отношения имели… Значит, скорее – чужая воля.

Появление Кулябова и Крюка в Мосыкэ совпадало по времени с раскрытием творимых Козюлькиным человеконарушений. С некоторой долей вероятности можно предположить, что Козюлькину – корыстолюбцу и от души, и в силу рода деятельности – для его темных делишек никак не хватало денег, время от времени доброхотно даваемых на нужды лечебницы Лужаном Джимбой, и Великий прозрец не побрезговал вступить в связь с преступным миром, дабы отщипывать дольки их нечеловеколюбивых прибытков – действуя через опиявленных, что самого его за руку поймать было невозможно. Может, Великий прозрец и не только Саху стриг… Чем Козюлькин человеко-нарушителей соблазнял, что они с ним сокровенным – то бишь денежками – делились, вопрос сложный; разберемся, конечно, раньше или позже – но, скорее, позже. Может, шантаж; а может, именно козюлькинские опияв-ленные для запугивания торговцев использовались – так и проще, и надежнее.

Когда же распался паучий центр в лечебнице “Тысяча лет здоровья”, милбрат Кулябов в поисках укрытия добрался аж до Мосыкэ, где и решил спрятаться у знакомых человеконару-шителей. Не хотел лечиться? Или приказ выполнял? Или случайно так совпало?

И где он, интересно, Крюка повстречал? Или они вместе из Александрии бежали?

Почему же они торопились? Или, говоря по существу, почему их торопил тот, чью волю они выполняли? Что в этом Мине такого?

А потом ценнейший гроб запросто на улицу кинули. При человеконарушительской-то любви к чужим ценностям!

Да это же просто вызов. Этакую улику так вот запросто…

Ах, с опиявленными бы побеседовать!

Никогда и никто еще не проводил допросов опиявленных, и Богдан понятия не имел, как несчастные к этому отнесутся и какова будет ценность их показаний. Сейчас все трое захваченных заклятых, покорные, как овечки, содержались в изоляторе ведомственной лечебницы Управления. Богдан на всякий случай задержал их отправку в столицу, ибо хоть попытаться поговорить с ними надлежало обязательно – не для того, чтобы сведений добиться каких-то, но, быть может, малую зацепку обрести для дальнейших рассуждений; однако минфа не мог решиться. Требовать показаний, произнося слово власти, — было подло. Рассчитывать на чистосердечность опиявленного – глупо.

И кроме того, Богдан совершенно не представлял, каковы могут быть последствия, ежели, скажем, приказ рассказать о чем-то столкнется с ранее данным приказом никогда о том не рассказывать. Не приведи Бог, человек с ума сойдет… с собою покончить попытается, как бояре, от взаимоисключающих-то позывов…

А лечить и допрашивать уж потом – это не один месяц, и даже не два… Дело же отлагательств не терпело.

Богдан вздохнул и снял очки. Виски ломило, и он, прикрыв глаза, принялся их массировать пальцами.

Из репродуктора исчезающим писком, навроде комариного, пел знаменитый в сем сезоне сладкоголосый отряд “Девицы-красавицы”. “Ой ты миленький мой еч, — озорно и задушевно выводили девицы, — ты мне, дроля, не перечь. Чем за аспидом гоняться – лучше на перинку лечь…”

Богдан открыл глаза.

— Хорош совет, а? — мрачно спросил он.

Баг перевел на него ничего не выражающий взгляд.

— Что?

Судя по всему, Баг вообще не слышал песни. Богдан смутился и сунул лицо в очки.

— Ну, интересненького нашел? — спросил он.

Баг чуть пожал плечами.

— Для нас – ничего. Дом этот, на Спасопесочном – казенный оказался.

Концерт, видать, закончился – отчетливо пропиликали сигналы точного времени. Едва слышный голос диктора принялся излагать какие-то новости.

— И представь, еще осенью его должны были поставить на капитальный ремонт. — Баг ткнул пальцем в лежавшие у него на коленях бумаги. — Жильцов расселили… И тут внезапно перечисление денег отчего-то затормозили, а пока суть да дело, все квартиры предложили от городской казны в краткосрочный наем для желающих… Сидит у них там умник, видно, большой по деньгам. Но надо было плату назначать ниже, либо дом сперва хоть маленько подлатать… тогда бы отбою не было от желающих – центр ведь. А тут…

— Только Саха Рябой и соблазнился, — сокрушенно качнул головой Богдан. — Хацза ему в центре понадобилась…

“Сам соблазнился или подсказал кто?” — мелькнула странная мысль. Она не была порождена никакими событиями и фактами; но уж слишком все теперь напоминало Богдану кем-то разыгрываемую пьесу. Партию. Ровно кто фигурками по доске шахматной водил. Следя за одной фигуркою, замысла игрока ввек не поймешь, будешь думать, что это она сама с клетки на клетку скачет, — ан на самом деле… В двух ведь шагах хацза от гробницы Мины. Семь минут ходьбы… Случайность?

Ечи примолкли, вновь погрузившись в свои невеселые думы.

“…Согласно последней воле покойного, — попискивал в тишине диктор, — собрались лишь ближайшие друзья и единочаятели. Траурная процессия проследует от делового центра «Сытые фениксы», где только что завершилась гражданская панихида, до Огоньковского кладбища…”

Богдан на миг потерял дыхание.

— Слушай, еч, — негромко, боясь поверить, проговорил он. Баг, оторвавшись от рассеянного разглядывания бумаг на коленях, поднял голову. Взглянул на минфа настороженно и выжидательно. — Мне все время не давала покою мысль, будто я слышал что-то… до дела до нашего прямо относящееся. А вот сейчас вспомнил. Покуда меня несли, я на морозце, видать, на краткий миг очухался… или когда в комнатушке той на пол кинули… Даже сказать точно не могу когда, я потом опять отключился. Но слышал… и это не Пашенька со товарищи болтали, а Крюк с Кулябовым. По-моему, Крюк сказал: “Полежит тут до окончания похорон, а мы когда закончим, придем, сменим этих и его отпустим”. Понимаешь?

— Каких похорон? — спросил Баг.

Богдан лишь поднял палец в направлении репродуктора, предлагая прислушаться.

“…виднейший деятель баку, один из патриархов мосыковского делового мира…” — сугубо печально вещал диктор.

“Нет, — из последних сил сказал себе Богдан. — Не может быть. Просто-таки быть не может!”

Как это излагал Возбухай Ковбаса? “Все живут, как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый…”

Ежели они Анубиса на синагогах рисуют, то…

Не исключено.

Не исключено!!!

Прости нас, Господи… Всех нас.

— Вот почему они торопились, — сказал Богдан.

— При чем тут похороны? — дернул бровью Баг.

— Ох, я тебе не сказал, наверно… Мне это самому до сей минуты глупостью какой-то казалось, к реальности отношения не имеющей. Баку уж который год носятся с мыслью покончить, как они говорят, с идолопоклонством и похоронить Мину по-человечески.

У Бага от недоверчивого изумления вытянулось лицо.

— А где легче всего похоронить такое? Чтоб никто ничего не заподозрил, чтоб и следов никто никогда не нашел? — спросил Богдан. И сам же ответил: – Да в могиле, Баг. В могиле, предназначенной для другого.

Баг мгновение молчал, осмысливая.

— Это же фанатизм, — медленно, словно бы с неудовольствием пробуя на вкус непривычное и неприятное слово, произнес он.

Богдан печально улыбнулся краешком рта.

— Видел бы ты вчера вечером Кова-Леви, — сказал он негромко. — Вроде бы демократ, а по сути – чистый фанатик…

— Думаешь, и впрямь варвары подучили?

— Не исключаю.

— Но зачем?

— Помнишь, — сказал Богдан, помедлив, — как Учитель ответил, когда My Да спросил его: встречаются ли, мол, люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки?

— Учитель вздохнул и отвернулся, — без малейшей паузы ответствовал Баг.

— Именно. Так ему, видать, тошно было от таких, что он даже язык пачкать не захотел.

На несколько мгновений установилась тишина: напарники не столько пытались осмыслить новый взгляд на события, сколько привыкали к нему. Потом Баг недоверчиво покрутил головой.

— Но какого Яньло они гроб на улице валяться отставили? — тихо, с нескрываемым раздражением проговорил он. — Будто нарочно всем сообщили: это не имущественное хищение, это иное! Ведь ясно ж было, что гроб тут же найдут и раззвонят во всех новостях!

— Может, нести было уж очень тяжело… Их же только трое, опиявленных-то. Сами-то баку, верно, ручек своих марать не захотели, на рабов все взвалили. Для них же это норма, идеал общественного устройства – частные-то рабы… А опиявленные – чем не рабы, Баг? — Минфа запнулся. — А может, для форсу человеконарушительского…

— Что же, — задумчиво пробормотал Баг, — баку эти – они разве человеконарушители?

Ечи опять помолчали.

Вдруг Богдан резко попытался встать – и его повело в сторону. Едва не падая, он ухватился обеими руками за подлокотник кресла. Устоял. В висках били чугунные колокола. А уж в затылке…

— Как ты, еч? — порывисто вскакивая, спросил Баг; лицо его, казалось совсем уж закаменевшее, отразило неподдельную тревогу.

Богдан перевел дух и выпрямился.

— Лучше на перинку лечь… — пробормотал он. Вдругорядь глубоко вздохнул. — Баг, нам туда ехать надо. Понимаешь, если все это и впрямь так, то… Мы, люди сторонние, и то догадались. А хемунису, у которых идея баку похоронить Мину давно на зубах навязла, догадаются еще скорее. Как только они услышали по новостям, что фараона схитили да что гроб выброшен за ненадобностью, а сама мумия невесть где… там, на кладбище, сейчас такое может…

— Тридцать три Яньло… — пробормотал Баг и, ладонью хлопнув по столешнице, размашисто тиснул кнопку вызова дежурного вэйбина. — Повозку нам немедля! — рявкнул он в едва распахнувшуюся дверь кабинета.


Огоньковское кладбище, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, ближе к вечеру 

Они опоздали.

Оставив повозку у самых кладбищенских врат, рядом с пустыми повозками внешней охраны, на коих, видно, прибыли сюда скрытно блюсти порядок вэйбины, человекоохранители припустили по узким тропам, проторенным на заснеженных аллеях, поспешили мимо упокоенно присыпанных инеем обелисков и склепов, крестов и памятников, жертвенников и могильных плит – туда, откуда доносился смутный, но отчетливый в тиши мосыковской окраины гул голосов. Баг с трудом смирял бег; Богдан, в съехавшей набок шапке-гуань, путаясь в длинных полах дохи, выбивался из сил. Редкие посетители кладбища смотрели на них кто с изумлением, кто сочувственно – видать, принимали за опоздавших на похороны баку.

Вот уже меж дерев видна небольшая, но явственно расколотая на два враждебных лагеря толпа. Вот уж отчетливы стали выкрики: “Не позволим!” — “Вскройте!” — “Вам никто не мешал прийти на панихиду и убедиться в злокозненности ваших выдумок, пока гроб был открыт!” — “Откройте немедленно! Мы знаем, что он там!”

И разумеется, время от времени разносился бьющий по нервам, словно визг электрической пилы, торжествующий фальцет Кова-Леви.

Первым повстречался человекоохранителям стоявший поодаль от центра событий, еще на аллее, длинный молодой человек в щегольском теплом халате и с вдохновенно бледным лицом; он откровенно, но негромко посмеивался и в то же время успевал грызть карандаш и строчить что-то в большом блокноте. Глаза его блистали. Оглянувшись на приближающийся топот, он радостно заулыбался и, чуть иронично поклонившись Багу, тоже негромко, однако же вполне отчетливо произнес: “Я же говорил! Хотели жабу пить – удрала, тогда впились друг другу в хвост!”

— Кто это? — с хриплыми всхлипами дыша, пробормотал Богдан.

— Случайный знакомец… Мастер изящного слова, — ответил Баг. — Кажется, не любит ни хемунису, ни баку… Теперь я его понимаю.

Ланчжуну при виде азартно черкающего в блокноте поэта на какое-то мгновение показалось, будто он встретил гостя из предыдущей жизни. С того момента, когда они со Стасей приехали в Мосыкэ и зашли перекусить в “Ого-го!” прошла, не иначе, вечность. А то и две.

Аллея кончилась.

Картина была близка к святотатственной.

Посреди небольшой прогалины, еще не занятой местами последних упокоении, по обе стороны отрытой, видно, еще с вечера просторной могилы громоздились две кучи вынутого грунта; большой цветистый гроб, уж накрытый массивною резною крышкою, стоял с южной стороны ямы, в изголовье.

И, точь-в-точь как две кучи, по обе стороны распахнутого в ожидании зева земли стояли, отчетливо разделенные им, две небольшие группы людей со стиснутыми кулаками, и глаза их равно сверкали безумием.

А поодаль, по другую сторону могилы, оторопело, но хищно, со знанием дела глядели на происходящее выпученные глаза телекамер, и сниматели, кусая губы то ли чтобы не смеяться, то ли от ужаса или стыда, увековечивали сей раздор, словно бы он был очень, очень важен для страны и для ее будущего.

Пожилой низенький преждерожденный, одетый нарочито просто, ровно только что, накинувши душегреечку, от токарного станка отошел, взгромоздился, оскальзываясь и осыпаясь на худо смерзшемся за не слишком-то морозную ночь песке, на одну из куч и, разбрасывая отчетливо видимые облачка пара то вправо, то влево, начал кричать, стуча кулаком в пустоту:

— Это вопиющее святотатство! Нарушены все границы сообразного поведения! Эти алчные пиявицы в образе человеческом готовы посягнуть на самое дорогое для простых людей! Мы требуем, чтобы гроб был открыт! Мы уверены, что в нем спрятана наша святыня!

Богдан узнал по фотографиям Тутанхамона Несторовича Анпичментова; в иерархии хемунису он носил высший титул – Тень Гора на Земле.

— Повторяю! — зычно крикнул стоявший напротив него вальяжный красавец в роскошном европейском платье; то был Великий Кормчий Небесной Ладьи баку Егорий Тутанхамонович Подкопштейн. Собственно, Тени Гора на земле он приходился родным сыном – но еще полтора десятка лет назад, начавши восхождение из рядового баку в вожди, сменил фамилию, чтоб не иметь с отцом ничего общего; сыновняя непочтительность тут открывалась вопиющая. Богдану помнилось, что Егорий принял фамилию супруги; одно время злые языки поговаривали, будто Великий Кормчий и сошелся-то с нею исключительно из желания фамилию сменить – ибо развелся, не прожив вместе и полугода. Если так, то сей хитрый маневр вполне удался.

Прямо за спиною Подкопштейна стоял, пылая праведным гневом, Кова-Леви и шустро шевелящий губами переводчик, как то и надлежало, неслышно бубня, склонялся к его плечу.

— Повторяю! — и впрямь повторил Великий Кормчий. — Гроб с телом безвременно почившего Худойназара Назаровича был открыт для прощания начиная с одиннадцати часов! Почему бы вам было не прийти туда своевременно? Зачем этот скандал? Это, как говорят в подобных случаях наши заморские друзья, провокация! Несомненно!

Язык у него явственно был подвешен не в пример лучше батькиного.

“Однако ж, — отпыхиваясь после бега, вспомнил Богдан то, что поведал по радио чтец новостей, — согласно завещанию, на панихиду допускались лишь ближайшие друзья и ечи… так что, похоже, врет Кормчий…”

— Да откуда нам было знать? — захлебываясь от ярости, усугубляемой непробиваемым самомнением родного сыночка, закричал Тень Гора. — Да такое в голове не умещается! А о том, что гроб нашли на дороге, в новостях передали только три часа назад!

— Что делать будем, еч? — спросил Баг тихонько.

Богдан натужно переводил дух.

— Повременим, — выговорил он сипло. — Все одно уж… Пусть идет, как идет, — вдохнул, выдохнул и добавил: – Покамест.

— Открывай!! — крикнул кто-то из хемунису.

Потом еще:

— Сами откроем!!

Покатился глухой, неразборчивый рокот. От глаз Богдана не укрылось, как Великий Кормчий украдкой торжествующе переглянулся со стоявшими рядом единочаятелями. Похоже, тут готовился какой-то нежданный поворот.

— Однако ж, — перекрывая ропот, продолжил Великий Кормчий, — мы, стремясь продемонстрировать свое терпимое к хемунису отношение всем, а в первую очередь – международной общественности, коей мы столь многим обязаны, — и он сделал вежливый, почтительный кивок в сторону Кова-Леви (обычно ордусяне этак лишь прямым предкам по мужской линии кланяются), — мы склонны выполнить вашу просьбу. Цените это! Помните это! Убедитесь, несчастные маниаки, что ваши подозрения беспочвенны. Более того – они аморальны и глупы!! На ваш террор мы отвечаем примирительно и цивилизованно, как то и подобает людям истинной веры!

Он повернулся назад и повел бровями. Двое рядовых баку споро выскочили из задних рядов и подбежали к гробу.

Лицо Кова-Леви страдальчески замерло.

“Стало быть, открывать гроб прилюдно этот красавец отнюдь не опасается”, — подумал Богдан.

“Ну, в гробу не фараон”, — подумал Баг.

Великий Кормчий был невозмутим, но глаза его горели от плохо скрываемого предвкушения торжества.

Великое небо смотрело на все это с высоты. С веток лип смотрели вороны… Они привыкли, что после прощального поминания вокруг свежих могил остается много крошек.

Все напряженно замерло.

Тишина воцарилась такая, что, казалось, если прислушаться повнимательней – можно услышать, как неторопливо оплывает к горизонту едва просвечивающее сквозь облака и морозное марево рыжеватое пятно солнца.

Повинуясь усилиям двух пар слаженно сработавших рук, крышка поднялась, завалилась набок, стряхнув с себя вороха роскошных цветов, и боком опустилась на снег. Просторное “ах” пронеслось над поляной.

В гробу лежал Худойназар Нафигов.

“Сейчас начнется…” — с ужасом подумал Богдан.

“Ну, теперь они разойдутся вовсю”, — с каким-то непонятным злорадством, вызванным, вероятно, неприязнью и к баку, и к хемунису, подумал Баг.

Баку взорвались возмущенным ором; птиц смело, и они, множа шум и сумятицу, с хриплым граем заметались над кладбищем.

— Позор!

— Эти хемунису совсем потеряли совесть!

— Нарушить покой усопшего!

— Друа де л'омм!

— Все мировое сообщество с гневом и презрением!

— Окаянные! Как вы теперь будете людям в глаза глядеть?

Совершенно обескураженный Тень Гора, едва не потеряв равновесия, съехал с кучи и как-то стушевался, пропал за спинами единочаятелей. Зато Великий Кормчий раздулся от торжества едва ли не вдвое.

— Можно закрывать гроб? — издевательски осведомился он в сторону хемунису, ни кому конкретно не обращаясь. Естественно, ему никто и не ответил. Он сделал знак, и рядовые баку сызнова взялись за крышку; крышка опять взмыла над снегом и, чуть поворочавшись на весу для вящей точности, улеглась на подобающее место. — А теперь вон отсюда! — громовержцем возгласил Великий Кормчий, простирая руку в сторону далекого выхода с кладбища. — Вон, презренные! Это насилие, это вопиющее нарушение прав человека не забудется вам никогда! Вон!! Мы приступаем к последнему прощанию!

Задние хемунису и впрямь потянулись в глубину аллеи – нерешительно, робко, поруганно… Вслед им летело слаженное, возмущенное: “По-зор! По-зор! По-зор!”

Великий Кормчий сиял так, словно удался некий самый сокровенный его замысел.

Баг наклонился к уху Богдана.

— Еч… — прошептал он. — А ведь они еще в начале ночи торопились… Зачем, ежели панихида была только с одиннадцати утра?

— То-то и я думаю… — тоже шепотом ответил Богдан. — Могила-то еще с вечера была отрыта…

Эта же самая жуткая мысль – не иначе как от полного отчаяния – пришла в голову и Тени Гора. Покинуть поле боя, не сделав какого-то последнего усилия, он не мог; Анпичментов понимал, что его секта только что потерпела здесь сокрушительное, вполне вероятно – фатальное, непоправимое поражение.

Маленький, в куцей своей душегреечке он подскочил к великолепному Великому Кормчему и вцепился ему в рукав. Казалось, сейчас начнется драка – и Баг шестым чувством опытного человекоохранителя ощутил, как, верно, где-то поблизости, среди деревьев напряглись старшие нарядов, коим вменялось в обязанности не допустить при стычке двух сект явного безобразия. Пустые повозки Управления у врат кладбища недвусмысленно свидетельствовали, что городская управа не исключала и такого развития событий.

— Нет! Не все так просто! — срываясь на взвизги, крикнул Тень Гора. — Вы хитры, да и я не промах! — Он, ровно упругая и неутомимая обезьяна (“Победит обезьяна!” — разом вспомнили Богдан и Баг), отпрыгнул от остолбеневшего под таким напором Кормчего и, едва не свалившись вниз, заплясал, пытаясь удержаться, на самом краю могилы. Принялся тыкать в нее пальцем.

— Могилка-то мелковата для такого гроба! — словно злорадствуя, воскликнул он.

В наплывающих мало-помалу синих сумерках лица сектантов начали терять отчетливость – и все же Богдану показалось, что по лицу доселе неизменно уверенного в себе Великого Кормчего пробежала легкая тень растерянности. Впрочем, он тут же взял себя в руки и затрубил с прежним апломбом:

— Ну, хватит! Мы долго терпели, но это переходит все границы! Ваша секта должна быть запрещена! Мы войдем с соответствующей законопросительной инициативой в мосыковский гласный собор! Немедленно покиньте приют скорби!! Не оскверняйте юдоль сию мерзкими инсинуациями!

— Ладно, ладно! — весь трясясь от возбуждения, ответствовал Тень Гора. Он понимал, что идет, как говорится, ва-банк и рискует сейчас, в эти мгновения, всем. Самим существованием своей секты, быть может. Но кровь уже ударила ему в голову; Анпичментов не мог остановиться. — Уйдем! Но сперва могилку-то – разроем!!

“Господи, что сейчас будет…” — подумал Богдан.

“Ну, сейчас такое будет!” — подумал Баг.

— Не сметь!!! — заорал уже из сердца, без всякой театральности Великий Кормчий.

— Разроем!!

— Не гневите Pa!

— Тут ле монд!

— Где лопаты? Лопаты!!

— Здесь лопаты!

— Не сметь, презренные!

— Лё тоталитаризм ордусьен!

— Мы не позволим надругаться!

— За Мину глотки вам всем порвем, варвароиды!

— Ну ройте же быстрей, свет уходит!

Эта простая и, в отличие от предыдущих, довольно спокойная реплика одного из снимателей, казалось, парализовала волю баку к сопротивлению. Вдруг снова стало тихо. Великий Кормчий в отчаянии озирался, но уже не ведал, что предпринять. Действительно, если уж позволил открыть гроб, то почему бы не позволить немного углубить могилу? Если бы невозбранный ор продолжался, он и его сторонники, да еще с Кова-Леви заодно, наверняка переорали бы хемунису и не подпустили их к могиле; но простая честная просьба едва ли не единственного человека, который здесь не кричал, не буйствовал, а работал, в одно мгновение повернула дело.

Драка не состоялась.

Богдан вытянул шею, чтоб лучше видеть, и, сам этого не замечая, что было сил вцепился в руку еча.

Не прошло и минуты, как лопаты ударили во что-то твердое.

— Ага!!! — нечеловеческим голосом победно закричал Тень Гора; от его смятения мигом не осталось и следа. — Ага!!! Что там, ребятушки?

— Сейчас… — глуховато раздалось из могилы. — Сейчас, соскребем маленько… Тряпка какая-то… заледенела… Ой!

— Это провокация! — едва слышно во вновь поднявшемся безумном гвалте закричал Великий Кормчий; даже его прекрасно поставленного голоса уже не хватало. — Это провокация наших недругов!

И тут не выдержал Баг.

— Вот сейчас мы и разберемся, чья это, тридцать три Яньло, провокация, — сказал он, выходя вперед и показывая пайцзу.

Следом за ним, приволакивая очень некстати и очень больно защелкнувшуюся в колене ногу, путаясь в полах дохи, вышел Богдан.

Сперва утихли главные действующие лица. Ропоток второпях передаваемого известия пробежал от центра на края – и стало тихо. Молчал даже Кова-Леви. В могилу спрыгнули еще двое хемунису, им кинули веревки.

А где-то, в общем, совсем неподалеку отдыхала после утренней схватки раненая Чунь-лянь… и, наверное, ждала. И Стася ждала… наверное. А в Александрии ждала Фирузе. И где-то уже не ждала Жанна – а если и ждала, то уж не Богдана. И многие ждали многих.

Где-то совсем неподалеку все люди кого-нибудь да любили.

Некоторые расставались, разлюбив. Некоторые плакали, потому что расставались, не разлюбив. Некоторые смеялись, встречаясь. Некоторые целовались. Некоторые рожали детей.

Там была жизнь.

А здесь было кладбище.

Через каких-то пять минут покрытое вполне современной простыней каменное тельце легло рядом с гробом Худойназара Назаровича. Все молчали. Все понимали, что сотворилось нечто невообразимое.

— Это провокация, — нервически облизывая губы, искательно заглядывая в глаза нежданно-негаданно объявившимся человекоохранителям, все повторял да повторял Великий Кормчий. — Это они… — И его дрожащий палец с холеным ногтем беспомощно торкался в сторону ошеломленно торжествующих хемунису. — Они… Откуда бы они иначе знали… — И вдруг отчаянно закричал, понимая, что это единственное объяснение, которое может его и его сподвижников спасти: – Это они сами закопали! Хемунису сами зарыли свою святыню!

— Ля провокасьон хемунист! — с готовностью подхватил верный Кова-Леви, как только переводчик донес до него смысл последнего заявления Великого Кормчего.

— Снимите простыню, — тихо сказал Богдан. — Надо уж окончательно убедиться. Вдруг это не он. Вдруг бревно завернуто…

И вот тогда произошло самое странное.

Простыня спорхнула в сторону. Блеснуло золото маски; Богдан узнал Мину. Все, кто стоял в первом ряду, сгрудились вокруг святыни.

Неизвестно, кто заметил перемену первым.

Наверное, сразу все.

Почерневшие, иссохшие пальчики фараона, запеленатого в отвердевшие от лета веков покровы, по-прежнему покойно лежали на папирусе, но на желтоватой его глади, вместо древних птичьих и лапчатых письмен, темнели выведенные словно бы очень старательным, но едва освоившим русскую грамоту ребенком разлапистые, начертанием схожие с иероглифами печатные буквы.

“Как вы все мне осточертели. И те и другие”.

— А-а-а-а!!

Тоненький крик Тени Гора пронзил заснеженную тишину зимнего вечера. Зашатавшись, щуплый Анпичментов, ровно подкошенный, повалился в снег прямо у мумии и, уткнувшись в нее лбом, обиженно заскулил.

Победа не пошла обезьяне впрок.

Трясущийся Великий Кормчий, стараясь не глядеть на искренне изумленного Кова-Леви, прятался от единоверцев за спинами человекоохранителей и беспомощно лепетал побелевшими гумами:

— Я… я не… оно само… папирус я не менял… само… оно само как-то…

И это было признанием.


Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вечер 

— …С Сахой Николаевичем Штырником… Сахой Рябым, как вы его зовете… я знаком много лет. Не близко, но… начинали вместе на Ненецком. Он шкурками торговал с лотка, я тоже в торговлишке свои силы решил в ту пору попробовать… не задалось, но связи приятельские остались. Я и ведать не ведал, что у него целая шайка, лихоимствующая на рынке! Ведать не ведал! Только от вас вот нынче и узнал… Вы мне верите?

На Великого Кормчего жалко было смотреть.

Баг и не смотрел. Выкурив очередную сигару, он сызнова позвонил в гостиницу осведомиться о здоровье Чунь-лянь; на сей раз она сама взяла трубку и поведала ему, что с нею все в порядке, она чувствует себя отлично, отчеты и она, и оба студента написали по правилам, во всех подробностях и теперь они ждут дальнейших распоряжений – каковые Баг так вот с ходу в сложившейся ситуации придумать не сумел и просто велел всем ждать его прибытия. Теперь, пока Богдан мягко и задушевно беседовал под магнитофон со сразу признавшим себя заблуждением Великим Кормчим и получал от того признательные показания, Баг присел в уголку перед “Керуленом” и блуждал в сети; история дома, в котором так легко оказалось устроить хацзу посреди Мосыкэ, не давала ему покоя. Странная нерадивость местной управы уязвила честного человекоохранителя в самое сердце.

— Верю, — честно ответил Богдан. — Отчего же мне не поверить вам, подданный Подкопштейн, если у меня нет ни малейших фактов, свидетельствующих о том, что вы кривите душою?

— Не кривлю… ни в коем случае не кривлю. Все как на духу. Разве же я не понимаю? Вот… А идея фараона похоронить по-человечески… Ну как вы не можете понять, что это человеколюбиво!

— Не могу, — сказал Богдан. — Мне кажется, что это вправе делать лишь те, кто в него верит. Если бы это показалось им самим сообразным. Только они.

— Но вдруг они просто решиться не могут? Надо им помочь!

— Ежели бы вы вдруг, спаси и сохрани нас от такого случая Пресвятая Богородица, увидели человека, который хочет подпалить Храм Конфуция или, скажем, Александро-Невскую лавру – вы бы ему тоже помогли?

Великий Кормчий опустил голову и ничего не сказал в ответ.

— Вам просто самому хотелось, ведь правда? Именно Мину. Хотелось самому.

— Конечно, хотелось. Конфуций или там Христос – они же… сообразные. Мы в них не верим, но вреда от них нет. А этот помрун окаянный…

— Что ж он вам сделал?

Великий Кормчий долго думал, потом облизнул губы и сказал от души:

— Не люблю. Злой он.

— А вы добрый?

— А я добрый.

— Понятно.

— Я очень добрый. Спросите кого хотите! Да вот хоть Кова-Леви, ему со стороны виднее. Знаете же, наверное: лицом к лицу лица не увидать…

— Понятно-понятно. Продолжайте.

— Я и говорю. Эта идея не давала мне покоя. Покончить с помруном – это значило покончить с хемунису вовсе. С их жестокой, нечеловеколюбивой, тоталитарной верой… Но, с другой стороны, я ведь понимал, что не могу этого сделать. Ни сам, ни перепоручить кому-то из единочаятелей. Это же все-таки преступление…

— Ах, вы это понимали?

Великий Кормчий понурился и спрятал взгляд.

— Конечно, понимал… — глухо пробормотал он.

Потом его вдруг осенила некая мысль; он воодушевленно распрямился и ожег Богдана огнем засверкавших глаз.

— Но ведь всякий крупный, значительный поступок – это преступление! Переступание через нечто обычное, общепринятое, постылое… Без преступления нельзя совершить ничего серьезного!

— А как же столь любезные сердцу вашего иноземного единочаятеля права человека?

— Ну, так смотря какого человека…

— А, ну да. Понимаю. Продолжайте, пожалуйста.

— Нет-нет, это очень важно. Те, кто живет обычной жизнью, по обычаю, для семьи да для государства – им и не нужны их права. Они и так в безопасности… тянут свою жизненную лямку безбедно –как листья неживые по течению плывут. Нужно защищать права тех, кто переступает! Иначе их опозорят, затравят, лишат возможности совершать поступки!

— То есть преступления?

— Ну… если вам угодно это называть именно так…

— А вам угодно называть именно иначе, я понял. Продолжайте, пожалуйста.

— Да, так о чем я… А! Я считал себя должным, обязанным совершить поступок. Помочь хемунису избавиться от их страшного морока хотя бы и против их воли, но… как бы это сказать… Самому совершать уголовно наказуемое человеконарушение мне совершенно не хотелось.

— Это я прекрасно понимаю.

— И своих единоверцев так подставлять я тоже был не вправе, я прекрасно отдавал себе в этом отчет.

— Это делает вам честь.

— И тут… Мы были с Сахой в сауне… знаете, это вроде русских парных, только не русские… и он рассказал, что у него появилось недавно несколько замечательных новых помощников. Один из них, как он сказал, прежде был связным между ним и каким-то из его деловых партнеров в Александрии, но там дела то ли разладились, то ли сам этот связник с сотоварищем не ужился… в общем, он переехал в Мосыкэ.

— Очень интересно. Ваши отношения с Сахой, я смотрю, все же довольно близки.

— Чисто приятельские, уверяю вас! Никаких общих дел, просто по старой памяти раз в месяц-полтора мы потели вместе… ну, разве что пару раз он мне по льготным ценам песцов подбрасывал…

— Ах вот как. При ваших-то доходах…

Баг у “Керулена” на миг оторвался от дисплея и с неприязнью покосился на Великого Кормчего.

— Денег много бывает именно и только у тех, кто умеет их беречь и тратить один лян там, где неделовой человек потратит два! И ведь я же не знал, что эти песцы человеконарушительные!

— Само собой.

Баг вновь уткнулся в экран.

— Вот он и говорит: исполнительные такие, без предрассудков… Главным у них тот бывший связной, а двое других – они тоже александрийцы, но сюда переехали…

Богдан внутренне подобрался.

— Без связей местных, без родни, без тайных мыслей… Чудо, а не помощники. Никто их тут не знает, и нет у них в здешних сплетениях ни малейшей своей корысти – все для дела, все для начальника… И познакомил меня. Связник-то этот как раз подошел, тоже с нами парился.

— А кто еще с вами тогда парился?

— Втроем. Клянусь, втроем.

— Продолжайте, пожалуйста.

— А дальше… Как вы, православные, в таких случаях говорите: лукавый попутал…

— А вы, баку, как в таких случаях говорите?

Великий Кормчий запнулся, пытаясь найти равновесный оборот. На лице его отразилась растерянность.

— А, верно, нету такого… Наверно, надо так сказать: воспользовался случаем. Подвернулся случай… Поймал судьбу за хвост… Нет… погодите. Наоборот. Неудачно вложился… Залетел…

Некоторое время Великий Кормчий с отсутствующим видом беззвучно шевелил губами.

— Нету, — с искренним изумлением подал он голос вновь. — Надо же… Никак не сказать.

— Ладно. Простите, что сбил вас с мысли.

— Да-да. Я все помню… Этот человек, бывший связник, в какой-то момент остался со мной наедине. И вдруг сказал: он давно в глубине души исповедует идеалы баку и рад случаю узреть так вот запросто Великого Кормчего Небесной Ладьи Ра… И заявляет, что готов передать себя в мое полное распоряжение. Причем и за друзей своих из Александрии поручился.

— Ага.

— Это был такой соблазн. Понимаете? Страшный соблазн. Поручить священное дело изъятия помруна из его дурацкой пирамиды и захоронение его пришлым, никому тут не известным людям, да еще и связанным, скорее, не со мной, не с баку, а с Сахой…

— Очень человеколюбиво. То есть ежели дело бы как-то всплыло, виноват оказался бы Саха… торговец, как вы думали. Не слишком-то чистоплотный торговец, который польстился на ценности гробницы… А вы – в стороне.

— Н-ну… примерно так. Но ведь цель-то какова была!

Баг, не поднимая глаз, шумно вздохнул и закурил. Богдан понимал, что друг краем уха прислушивается к этой исповеди и у него явно кулаки чешутся накостылять Кормчему по шее. Это по меньшей мере – по шее…

Богдан показал Кормчему фотопортрет Кулябова.

— Этот?

— Да, он…

— А вот этих вы встречали? — И на стол перед подданным Подкопштейном легли фото двух других опиявленных. Великий Кормчий внимательно, чуть щурясь, всмотрелся и отрицательно покачал головой.

— Нет, с этими я никогда не встречался.

— Хорошо. И что было дальше?

— Дальше… Я седмицы две колебался. Как-то на душе кошки скребли… Но не устоял. Не устоял. Такой случай! А когда я узнал, что Кулябов снял квартиру рядом с пирамидой – я понял, что это указующий перст Ра. Ладья поплыла…

— Давно вы это поняли?

— На прошлой седмице… во вторницу. Я намекнул этому… — Кормчий шевельнул пальцами в сторону лежащей на столе фотографии Кулябова. — Он был в восторге. Он полностью меня поддержал. Он словно бы ждал этого разговора, словно был готов к нему, и я подумал, что мысль украсть и похоронить Мину и ему в голову приходила… а значит, и не только ему, значит, многим ордусянам это по душе, только они не решаются или возможностей не имеют… Мне выпала счастливая и великая судьба сразить дракона!

— О!

— И когда скончался Худойназар Назарович, я понял, что час пробил.

— Понятно. Но вот что скажите мне, Егорий Тутанхамонович… Я все, что вы рассказали, понимаю. Принять или одобрить – вы уж простите, никак не могу… но понимаю. Одного я не понимаю. Зачем было бросать гроб на улице? Ведь если бы не это, хемунису нипочем не догадались бы так быстро, что похороны Нафигова – это еще и похороны Мины…

Красивое лицо Великого Кормчего страдальчески перекосилось.

— Понятия не имею! — с болью сообщил он. — Понятия не имею! Помощничек… такую глупость сделать! У меня просто душа в пятки ушла, когда я услышал по радио… И я его, помощничка этого, ведь не видел больше, так что и спросить не мог, с какой такой радости он, по сути, дал хемунису знак… — Кормчий запнулся, а потом наклонился через стол к Богдану и доверительно сообщил: – А ведь поначалу я, My Да, еще и обрадовался. Когда хемунису заявились… Я сразу сообразил, что они потребуют открыть гроб. Мне бы сразу это сделать – они бы ушли… А я решил их опозорить вконец. Чтоб они скандал перед камерами устроили из-за гроба, чтобы вдоволь накричались, чтобы на нерв все изошли… Я-то знал, что в конце им уступлю – и в гробу не будет их проклятого помруна! Что мне стоило им сразу уступить…

Он подпер щеку кулаком и умолк. Богдан несколько мгновений поразмышлял, что бы еще спросить, — но все казалось предельно ясным. То есть с Кормчим все казалось предельно ясным. Дело же в целом по-прежнему пребывало в полном мраке. Одно было ясно, пожалуй – Кова-Леви тут ни при чем. Не он обезьяна.

И не Анпичментов. В этом Богдан тоже рискнул бы поручиться.

— Хорошо, подданный, — сказал Богдан, из последних сил превозмогая головную боль. — Сейчас вас уведут, и… отбывать вам пожизненно с бритыми подмышками, помяните мое слово.

Красавец Кормчий искренне изумился.

— Почему это? — с вызовом возгласил он. — Я законы знаю! Хищение стоимостью с убранство Мины наказывается не более чем двумя годами!

— Хищение? — уже не скрывая раздражения, повторил Богдан. — Нет так все просто. Согласно статье двести семьдесят шестой Танского уголовного уложения, посвященной хищению изображений Будды или даоских небесных достопочтенных, хищение священных предметов наказывается согласно их стоимости только для людей, кои не исповедуют ту религию, к каковой принадлежит данное божество или данный святой. Если же на священный предмет посягнул человек, исповедующий именно ту религию, в понятиях каковой сей предмет и является священным, наказание возвышается до пожизненной ссылки с принудительными работами, каковая в нынешние времена уж не применяется, а взамен исполняется бритье подмышек с последующим пожизненным.

— Так я об этом и говорю! — возмутился Кормчий. — Вот если бы Мину украл хемунису…

По лицу все уже понявшего Бага пробежала ядовитая ухмылка.

— Я берусь доказать в любом суде, подданный, — устало сказал Богдан, — что, коль скоро захоронение Мины казалось вам столь важным, вы в глубине души воспринимали его как магическое, ритуальное действие, и следовательно, для вас мумия Мины является предметом религиозного поклонения не менее глубокого, чем и для хемунису. Просто, как говорят математики, с противуположным знаком…

— О, Ладья великая, обмена исполненная… — сокрушенно пробормотал Великий Кормчий, медленно осознавая. Лоб его покрылся бисеринками пота.

Когда его увели, Богдан откинулся на спинку кресла и, морщась от боли, повернулся к Багу.

— Накопал что-нибудь?

— Нет… Все с этим домом чисто. Просто совпало так. Действительно уж начали было деньги из городской казны на ремонт переводить, но в конце десятого месяца платежи отчего-то приостановили… Один Будда, ведает – отчего.

— Да, совпадение… — пробормотал Богдан. Предстояло, похоже, самое неприятное и, что греха таить, опасное – беседа с опиявленными. — Пошли, что ли, с Крюком попробуем поговорить? — как о чем-то совершенно обыденном, спросил он.

Баг мгновение сидел неподвижно, выпрямив спину, а потом резко захлопнул крышку “Керулена” и воззрился на Богдана с явным неодобрением.

— Ты думаешь приказ им дать на дачу показаний?

Богдан отрицательно покачал головой.

— Ни в коем случае. Если им уже дан был приказ на сокрытие такой-то и такой-то информации – а я так думаю, что приказ наверняка был дан, — мы явственно рискуем их психическим здоровьем. Но вот просто поговорить… Ведь они же люди. Могли бы попросту убить меня, если бы были тупыми, что называется, роботами, исполнителями чужих повелений без сердца, без души… ан нет. Вы с Крюком ведь дружили?

— Ну, не то чтобы… все-таки и в возрасте разница, и в положении… Я ему симпатизирую – это да.

— Попробовал бы с ним этак… задушевно.

— Задушевно? — переспросил Баг таким тоном, ровно не понимал сего слова.

Богдан вздохнул. Нельзя. Конечно же, нельзя вмешиваться… это что-то сродни действиям Кормчего – помочь, понимаете ли, хемунису, хоть и против их воли… но он не мог больше терпеть.

— Еч, ты бы Стасе позвонил… — просительно проговорил Богдан. — Почитай, ночь на носу, девушка, уж верно, места себе не находит.

Мгновение лицо Бага не менялось, будто он и не слышал слов друга. Потом стало жестким.

— Она знает, что мы работаем, — отрубил он. — Должна понимать.

Богдан смолчал.

…Есаул Крюк безжизненно сидел на прямом, жестком стуле, привинченном к полу – иных не было в изоляторе, — и остановившимся, погасшим взглядом смотрел прямо перед собой. Куда делась его аккуратность в одежде и щеголеватость облика!

Ечи замерли на пороге. Богдан куснул губу. Баг потянулся было к сигарам, потом отдернул руку. Оба не знали, как начать.

— Максим, вы узнаете меня?

Крюк равнодушно поднял на него холодные, бесцветные глаза.

— Да. Вы ланчжун Багатур Лобо. Я не выполнил ваших распоряжений.

— Оставим это… — пробормотал Баг после паузы.

И тут подал голос Богдан:

— Почему вы так поступили, есаул?

Глаза Крюка перекатились на минфа.

— Я рад, что вы уже пришли в себя.

— Это вы меня ударили?

— Нет. Кулябов. Но это неважно, ударил бы и я.

— Почему?

— Потому что вы мешали.

— Чему?

— Тому, что нужно было сделать.

— Почему это нужно было сделать?

Крюк напряженно молчал, словно бы стараясь сам понять почему. Лицо его задрожало, взгляд ушел в себя. Руки, доселе покойно лежавшие на столе, мелко, судорожно задергались.

“А если спросить прямо, кто велел это сделать? — подумал Баг. И тут же сам себе ответил: – А ну как у него мозги вовсе закоротит?”

“А ведь если бы его вовремя нашли, — подумал Богдан, — есаул был бы уже здоров. И двое других… да как же это их не нашли? Не в степях, не в пустыне… Посреди Мосыкэ сколько времени не могли найти! Вот судьба…”

— Еч, хватит… — пробормотал Баг.

— Вижу… — тихо ответил Богдан. Баг достал из рукава трубку телефона и набрал номер старых Крюков. А когда Матвея Онисимовна ответила, он скупо, бесстрастно проговорил:

— Это Баг, здравствуйте. Ваш сын нашелся.

И не слушая всполошенного, сбивчивого писка в трубке, подал телефон Крюку.

— Хотите поговорить с мамой, Максим?

Есаул Крюк лишь съежился. “Мамо…” — едва слышно прошептал он, вжимаясь спиной в спинку стула, — словно Баг заботливо протягивал ему шипящую кобру. По рябой отщетины щеке есаула, скупо посверкивая в лучах газосветной лампы, медленно покатилась слеза.

— Ничего, — решительно сказал Богдан. — Ничего, есаул. Главное, что мы нашли вас и ваших… братьев по несчастью. Вас вылечат. И Кулябова вылечат… и третьего вашего друга… — Перед глазами минфа все плыло от головной боли. Богдан осторожно огладил затылок и пробормотал: – И меня вылечат…

…В морозной ночи наполненный искрами светлый снег оглушительно скрипел под ногами. Ечи медленно шли кругом занесенного снегом пруда; по берегам, сейчас напоминавшим громадные покатые сугробы, торчали тонкие прутики кустарников с пухлыми, призрачно мерцающими покровами снега на каждом. Тропинка была узкой, и человекоохранителям приходилось идти один вслед другому.

Свежий воздух немного скрадывал головную боль, и прежде чем садиться в повозку и ехать по гостиницам, Богдан предложил немного пройтись и поразмыслить, двинувшись к стоянке не напрямик, а через зеленую зону. Пора было подвести итоги дня. Сил уже совсем не оставалось, но делу не важны наши телесные немощи и хвори. Дело есть дело.

Итоги были неутешительны.

Кто-то чертовски осведомленный, явно могущественный и бессовестный разыграл эту партию с потрясающей предусмотрительностью и точностью – и совершенно непонятно зачем. Чтобы окончательно поссорить и по возможности опозорить хемунису и баку… Нелепость!

Но другого мотива не просматривалось вовсе.

Если же посмотреть именно с этой точки зрения…

— Тут две линии воздействия, — говорил Богдан. — Литературная и погребальная. Литературная началась раньше… Погребальная начала разыгрываться чуть позже. Вероятно, только когда эта наша обезьяна обнаружила заклятых и взяла над ними власть.

— Ты полагаешь, что литературная началась раньше? Но ведь наша обезьяна столкнула писателей тоже с помощью заклятых.

— Понимаешь, Баг… думаю, что много раньше. Многоходовка поразительная… Ведь писателям в голову не пришло бы писать свои опусы, если бы до этого в газетах не поднялась шумиха, если бы тема уже не оказалась, как у них говорят, раскрученной. А шумиха не поднялась бы, если бы не изначальные репортажи Шипигусевой. А она нипочем не заинтересовалась бы этой темой, если бы не попавший к ней обрывок нашего предписания. Но, попади он к любому иному журналисту на планете, тот ничего бы в нем не понял. Только и именно Шипигусева – потому что именно ей мы звонили тогда, именно ее видеоматериалами воспользовались. И именно к ней, с точностью невероятной, залетает этот обрывок. Причем поврежденный на редкость удачно: не читается ничего конкретного, ничего о словах власти – но ровно столько, чтобы заинтересовать журналистку и спровоцировать дальнейший шум. Может такое быть случайностью?

— Тридцать три Яньло…

— А когда дело зашло уж достаточно далеко, наш загадочный некто дожал писателей, подослав к ним двух заклятых с их историями. Если бы не предварительный раскрут через средства всенародного оповещения, оба властителя дум нипочем не клюнули бы.

— Пожалуй. Но тогда получается, что обезьяна имеет доступ к нашей закрытой сети?

— Получается. Более того – не только читает, но и работать в ней может. Именно через нее он послал отрывок предписания журналистке. Так, что и обратного адреса не засечь.

— Как ни крути… — немного невнятно пробормотал Баг, губами зажав сигару и тщетно щелкая зажигалкой Дэдлиба; потом сообразил: “Мороз же!”, несколько мгновений погрел ее в кулаке, потряс, щелкнул. Закурил. — Как ни крути, а такое под силу лишь мощной организации. Заморской разведке, например.

— Все же к этому клонишь?

— Да не то что клоню, — несколько раздраженно проговорил Баг. — Просто, понимаешь, ничего в голову не приходит больше. Саха Рябой тебе по нашим сетям гуляет, что ли?

— Это вряд ли, — согласился Богдан. — Кстати, взяли его?

— А то, — небрежно проговорил Баг и пустил в ночную тьму длинную, чуть фосфоресцирующую струю ароматного дыма.

— То есть наша обезьяна провоцирует, но в то же время полный выбор оставляет тем, кем, казалось бы, играет. Не купись писатели на эти истории, не покажись они им совершенно правдивыми лишь оттого, что очень понравились, — ничего бы не было. Никакого плагиата, никакой ссоры, никаких насмешек…

— И в случае с помруном то же самое. Никто Подкопштейна силком не заставлял употребить ловко подставленных ему заклятых для хищения мумии. Сам решил. Удержался бы от соблазна – ничего бы не было.

— Именно. Только во искушение вводит обезьяна своих испытуемых – но уступить искушению или устоять, то во власти их самих…

— Ни один не устоял! — в сердцах сказал Баг.

— Да. Все чувствовали, что у них цель великая…

— Стало быть, попадание заклятых в поле зрения Кормчего – тоже не случайность. Заклятые работали по указаниям обезьяны… Указание было – делать то, что велит Подкопштейн, а потом засветить его, вывалив гроб посреди дороги. Ясно, что это – знак для хемунису.

— Ну конечно. Однозначно читаемая указка: украли не из корысти, а чтобы похоронить.

— Точно. Хитрец…

— Если бы меня не занесло в нужное время в нужное место, — Богдан погладил затылок, — черта с два мы бы что-то заподозрили. Он бы всех переиграл. И нас в том числе…

— М-да. Своевременно тебе пришло в голову Мине помолиться…

— Да я не молился, — с досадой проговорил Богдан. — Просто поговорить с ним захотелось…

— Так это он тебе ответил? Папирусом-то на груди?

Богдан пожал плечами.

— Может, отчасти и мне… Все было ясно. Кроме одного, самого главного. Кто? У кого такие огромные возможности? И впрямь на заморские спецслужбы согрешить можно… Но зачем им? Только чтобы Кова-Леви лишний раз смог покричать про друа де л'омм? Так он и так каждый день… Возможность и мотив. Возможность и мотив…

За поворотом тропинки уже виднелась будка дежурного вэйбина со светящимся окошком и дальше – стоянка ведомственных повозок. Возможности и мотив… Странные бывают подчас мотивы. Поди разберись… Ведал ли, например, Возбухай Ковбаса, когда обращался к писателям со своей честной, хоть и немного наивной просьбою не поддаваться искушению момента и отнюдь не писать о Крякутном, что именно это обращение как раз и подтолкнет непримиримых хемунису и баку поскорей завладеть нашумевшей темою? Он им про такт да про этику – а они в ответ про неограниченные права творческой личности…

О Господи…

Странная, дикая мысль пришла вдруг Богдану в голову.

Как это обмолвился сам Ковбаса? “Я еще в первый свой срок и сам, и через помощников вразумить их пытался… да тогда же и понял, что они поперешные. Что ты их ни попроси – то они для-ради свободы своей наоборот сотворят…”

В первый срок. Целых пять лет он мог наблюдать хемунису и баку…

И вот теперь попросил. Твердо зная, что и те и другие поступят наоборот.

По спине Богдана словно поползло ледяное крошево. Соловецкая шуга.

Неужели он вчера проговорился сгоряча, когда речь зашла о самом наболевшем?

— Баг, — проговорил он, стараясь говорить совсем спокойно. — А Баг…

— Что?

— Когда, ты говоришь, Крюки заметили, будто у них за клуней ночевал кто-то?

Баг чуть удивленно воззрился на еча сбоку; здесь, возле стоянки, тропинка расширилась, превратившись в расчищенную дорожку, и че-ловекоохранители шли уж не гуськом, а рядом, плечом к плечу.

— Сейчас, погоди… На Воздвиженье.

— Воздвижение Честного и Животворящего Креста Господня, — сказал вполголоса Богдан. — Четырнадцатый день девятого месяца…

— А что такое?

— А градоначальник к ним когда заезжал, они сказали?

— Да несколько раз… — Баг, припоминая, почесал нос. — О, точно! Матвея помянула, будто они это сено примятое с окурками нашли аккурат наутро после того, как Ковбаса к ним впервые заехал проведать и узнать, не испытывают ли старики в чем затруднений…

Богдан даже сбился с шага. Баг поддержал его с неподдельной тревогой.

— Тебе в постель надо, еч…

Так.

Четырнадцатого.

И как раз в тот вечер, уходя, Ковбаса вполне мог увидеть Крюка… и кого-то еще, если есаул был не один. Они, верно, совсем недавно прибыли в Мосыкэ и еще не нашли себе берлоги… Все очень просто. Кто имел доступ к закрытой сети? Ковбаса. Кто мог с ходу узнать Крюка и остальных по фотопортретам из секретного предписания? Ковбаса. Кто знал слово власти? Ковбаса…

Отчего столь нерадиво искали Крюка в Мосыкэ? Почему такие простые зацепки – отцелюбивость есаула, его набожность и внимание к внешности – пришли в голову студентам Бага, а отнюдь не местным человекоохранителям? У вэйбинов-то было сколько угодно времени, чтобы прочесать все “Стрижки-брижки”, церкви и прочие места… Что это, отчего так?

Встреча Ковбасы с писателями была девятнадцатого. А через пару дней – два незнакомца поведали двум писателям свои истории…

А в конце десятого месяца замораживание ремонта дома близ гробницы Мины и сдача помещений в краткосрочный найм… Это к зиме-то! Очень хозяйское решение.

Он тоже не выдержал искушения. Так удобно – все сделать руками заклятых…

Как это сказал Кормчий?

“Цель-то какова была!”

— Да, — мертвенно проговорил Богдан, — я бы сейчас лучше полежал.

Небрежными, привычными взмахами они одновременно показали дежурному вэйбину пайцзы и прошли на стоянку.

Баг уж взялся за ручку дверцы, заботливо приговаривая:

— Вот я тебя сейчас в гостиницу свезу… в “Батькивщину” твою… отдохнешь… Точно лекаря не надо? Точно?

— Баг, — проговорил Богдан, усаживаясь на свое место, — ты вот что… ты высади меня возле городской управы, а? А сам поезжай к себе. Там уж, поди, заждались.

Он и не хотел этого, но как-то ненарочно, само собой подчеркнулась эта множественность: заждались.

У Бага екнули скулы под тонкой кожей щек.

— А ты зачем в управу? — прогревая движок, спросил Баг через несколько мгновений.

— С градоначальником хочу по горячим следам обсудить…

— Я с тобой.

— Да там не очень важно…

— Дело важней всего.

— Поверь, еч, — тихо проговорил Богдан, — это не всегда так.

Баг покосился на него серьезным, испытующим взглядом.

— Опять у тебя озарение?

— Пока не знаю, — спрятав мерзнущие руки в карманы дохи и втянув голову в воротник, нахохлившись, ровно больной воробей, ответил минфа.

— А как ты потом до гостиницы доберешься?

— Как-нибудь доберусь. Не в лесу живем.

Почему-то Багу не хотелось возвращаться в “Ойкумену”. Он сам, верно, не отдавал себе в том отчета – но почему-то побаивался возвращаться. Приятнее и покойнее было бы продолжать расследование; а лучше всего – еще с кем-нибудь порубиться. Однако ж и навязывать свое сопровождение другу он тоже уж не мог. Предложил. Получил ответ. Все.

— Как скажешь, еч, — помрачнев, буркнул Баг и тронул повозку с места.


Городская управа Мосыкэ, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, глубокий вечер 

Посетителей к Возбухаю Недавидовичу в сей поздний час, уж конечно, не записывали – но сам градоначальник, как с готовностью ответствовал Богдану дежурный при входе, был на месте. В такой день начальнику домой не уйти… Впрочем, и не только начальнику. Здание управы отнюдь не пустовало; нынешний переполох растормошил самые разные городские службы.

Богдан мгновение постоял в пустой приемной, собираясь с духом, потом пальцем поправил очки и постучал. Вошел, не дожидаясь ответа.

Одиноко восседавший перед работающим в углу кабинета громадным телевизором Ковбаса оглянулся.

— А, еч Богдан! — воскликнул Возбухай Недавидович, отключая звук; приглашающе взмахнул рукой: мол, проходи, проходи скорей, — и тут же вновь уткнулся в слепящий экран. Он наслаждался. Он явственно наслаждался тем, что на экране творилось. — Меня предупредили с вахты… Присаживайся! А я тут новости смотрю, успокоиться никак не могу после всего. Что я тебе говорил давеча, а? Ведь как в воду смотрел! Ровно кошка с собакой! Только теперь их вражда им самим боком выходит, весь город в ужасе! Это уж не шутки… Кража, святыню схитили прямо из храма! Насилие – из-за помруна своего в гроб к покойнику полезли без стыда, без совести, могилу осквернили! Святотатство с одной стороны, святотатство с другой…

Богдан медленно пошел в глубину кабинета, освещенного лишь сверканием экрана. Прошел мимо кресла для посетителей, в коем сидел так, казалось, недавно – и по-единочаятельски, без малейших задних мыслей беседовал со старым знакомым. Мимо темной громады стола; на столе, смутно мерцая бликами, маршировали ряды одногорбых телефонов, а посреди торчал черный силуэт самшитового хитреца и пройдохи Сунь У-куна, лукавого и наглого поборника того, что он считал справедливым. Царя обезьян.

Обезьян.

Если у Богдана до сей минуты и были какие-то сомнения, тут они пропали напрочь.

— Здравствуй, прер еч Возбухай… — тихо сказал Богдан.

Градоначальник был радостен и возбужден донельзя.

— Наслышан о том, что с тобой приключилось, сводку мне еще днем переслали… Вот ведь ужас!.. Как чувствуешь себя? Голова цела, я вижу… А я знал! Я предупреждал, да только не слушали меня… Эти аспиды… — От оживления и какой-то едва уловимой неловкости он непрерывно говорил и при том ни единой фразы не мог довести до конца. — Ну, теперь им все! Теперь, после этакого срама, я их в бараний рог сверну. Да и народ меня поддержит. Поддержит, не сомневайся! Жди у себя в столице завтра-послезавтра доклад особый на сей счет, и попробуйте только на тормозах спустить дело… За вечер уж несколько выступлений было с просьбицею запретить обе секты, народ сам, раньше вас, все понял!

Почему-то Богдану вспомнилось, как он уходил вечером вторницы от соборного боярина Гийаса. Уходил и думал: “Плохих людей нет. Все хотят примерно одного, хорошего хотят. Только добиваются этого по-разному, потому что сами разные, так что не вдруг поймешь…”

Однако есть предел, за которым разное становится несообразным. И – недопустимым.

На широком экране беззвучно мелькали уже знакомые Богдану картины омерзительной кладбищенской схватки. Сниматель не упустил-таки свет.

— Еч Возбухай, — негромко произнес Богдан, присаживаясь на ближний к градоначальнику краешек письменного стола, — пока Саха квартиру в Спасопесочном не снял, ты где укрывал заклятых?

Верно, с минуту градоначальник, сидевший к Богдану спиной в сладострастном старании не упустить ни единого столь милого его душе кадра, не шевелился. Его спина, его могучий затылок остались неподвижны – но неподвижность отдохновения после трудов праведных, неподвижность заслуженного праздника в какой-то миг неуловимо сменилась неподвижностью атлета, из последних сил держащего на плечах невообразимый вес. Неподвижностью еллинского атланта.

Потом Ковбаса обернулся.

Левая рука его слепо нащупала пульт управления телевизором, и огромный экран погас. Ечи остались в темноте; лишь с улицы в широкие окна кабинета размашисто скакали веселые, разноцветные отсветы реклам, полыхающих над магазинами и лавками Тверской.

И еще с минуту ечи молча смотрели друг другу в глаза.

— У себя на даче, — глухо ответил затем Возбухай.

— Заметил их, когда стариков навещал?

Градоначальник снова не отвечал очень долго. Потом наконец выговорил:

— Да.

Богдан умолк. Собственно, он узнал все, что хотел. Подробности, частности этого неслыханного деяния – не его, строго говоря, дело; его послали в Мосыкэ не за этим. Но ноги минфа будто приросли к затерянному в темноте ковру.

— Ты давно догадался?

— Нет. Час назад.

Возбухай помолчал, а потом сказал:

— Прости.

Богдан не ответил.

— Я не мог упустить такой случай, — проговорил тогда Возбухай. — Эти сквернавцы, болтуны и себялюбы… Не мог. А остальное… Завтра же, в крайнем случае послезавтра я взял бы Рябого и его шайку, нашел бы всех заклятых там же, на Спасопесочном, — и отправил к вам, в Александрию, лечиться… Они все нужны были мне только до сегодняшнего дня.

— Это я понимаю. Ты вот что мне скажи. Ты думаешь, теперь жизнь станет лучше?

— Да.

— Ты думаешь, если распадутся эти секты, люди, которые в них были, сделаются добрыми и славными?

— Да. Не сразу, но… станут.

— Еч, они были смешными, нелепыми, назойливыми… а станут – озлобленными. Как всякий, кто лишился веры. Чья вера унижена и разрушена. Понимаешь?

Возбухай молчал, грузной черной тенью маяча на фоне полного прыгучих радуг окна.

— Они были, наверное, не очень-то приятными людьми, я согласен, мне тоже так показалось, а ведь я успел пообщаться с ними всего-то час-полтора… Но и к насилию, и к краже подтолкнул их ты. Эту черту они перешли потому, что не выдержали посланного тобой искушения… а обратного хода из-за черты чаще всего не бывает. Да, они могли бы выдержать, но не выдержали, и значит, сами виноваты – так, казалось бы, но… Но сказано: не вводи во искушение. Ты-то ведь тоже… Это же тебе тоже искушение было – встретить Крюка. И послал его кое-кто не нам чета… и ты тоже не выдержал. Тут вы одинаковы, еч Возбухай.

Из черной тишины раздался глубокий, порывистый вздох.

— Я понимаю, еч Богдан, — тяжко выговорил градоначальник. — Не трать слова. Я не мог иначе, они… таким, как они, не должно быть места в нашей стране. Не должно. Они мешают.

— Ты тех, с кем мы оба не согласны, сделал безвинными страдальцами, а того, с кем я всей душой, — преступником! Нельзя так! Нельзя!!

Ковбаса помолчал.

— Спасибо и на том, еч Богдан, — глухо сказала черная тень, и по тону Богдану почудилось, будто седогривый богатырь улыбнулся. — Но… Я просто выполнил свой долг. Как сумел. И готов отвечать, только… — Он запнулся. — Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Иначе все пойдет насмарку. Еч, если все всплывет – к ним пуще потянутся. И к хемунису, и к баку. А уж чего тут напляшут варвары – и подумать страшно…

— Об этом раньше надо было думать!

Ковбаса не ответил. Слышно было, как он тяжело, с присвистом дышит.

— Еч, — вдруг сказал он тихонько и беспомощно, ровно малый ребенок. — Обещай мне.

— Судрешит.

— Нет! Ты известный сановник, и к тому же, я знаю, к тебе прислушиваются и вовсе наверху… Говорят, если уж ты обещал – сделаешь. В лепешку расшибешься, но сделаешь. Потому, говорят, от тебя очень редко можно добиться обещаний. Вот обещай. Пусть суд – но пусть люди ничего не узнают. А если нет, тогда… — Возбухай опять запнулся, и вдруг похолодевшему от ледяного предчувствия Богдану в последний миг перед тем, как вновь зазвучал басистый, глухой голос Ковбасы, показалось, будто он вот-вот догадается, о чем дальше поведет речь градоначальник, он уж почти догадался; но голос зазвучал. — Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого надо мной суда.

Темный, спокойный воздух кабинета будто вдруг стал наждачной пылью. Богдан задохнулся.

— Обещай, — повторил Ковбаса тихо. — Либо – либо. Я не могу, чтобы кончилось так… Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня.

Богдан открыл рот и вновь закрыл. Провел ладонью по щеке. В голове вертелись обрывки очень правильных, очень мудрых, очень человеколюбивых и совестливых фраз. Преступление не оправдывается никакой победой… Мы должны говорить народу правду, как бы горька она ни была… Политика должна быть нравственной…

Ворон ворону глаз не выклюет…

Рука руку моет…

— Удельный князь Цзы спросил, как править, — тихо произнес Богдан. — Учитель ответил: “Так, чтобы было достаточно пищи, достаточно военной силы и народ доверял”. Удельный князь Цзы спросил: “Буде возникнет нужда отказаться от чего-либо, с чего из этих трех начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка военной силы”. Удельный князь Цзы спросил: “Буде возникнет нужда снова отказаться от чего-либо, с чего из оставшихся двух начать?” Учитель сказал: “Отказаться от достатка пищи. Ибо спокон веку смерти никто не избегал, а вот ежели народ не доверяет – государству не выстоять”.

— И я о том же, — так же тихо ответил из темноты Ковбаса.

— Нет, еч, ты совсем о другом, — сказал Богдан. — Говорить правду, чтобы верили, и складно, последовательно врать, чтобы верили, — разные вещи.

— Неважно. Не время спорить о толкованиях.

“Он прав. Я опять срываюсь на слова. Что с них сейчас проку…”

Было очень тихо. Мячиками прыгали цветные отсветы, не вовремя веселясь. Впрочем, это беда всегда не вовремя, а веселью рады все в любой день и в любой час.

Богдан сызнова с силой провел ладонью по щеке. Потом по другой. “Это нечестно! — кричало что-то внутри. — Почему вдруг я один должен решать это? Так нельзя!”

Он поправил очки.

Он не знал, что ответить.

Но уже пора было отвечать.

Баг, Богдан и другие хорошие люди 

Александрия Невская, Апартаменты Багатура Лобо, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер 

Падал неслышно за темным окном снег, и уютно, по-домашнему мурлыкал развалившийся на углу стола Судья Ди – лишь слегка подергивал кончиком пушистого, рыжего хвоста в такт движениям руки Бага, машинально поглаживающей кошачий загривок.

Баг отнял руку, и кот, лениво приподняв голову – ровно настолько, чтобы увидеть хозяина, — глянул на него одним глазом. Нет, вроде бы хозяин не собирается уходить на ночь глядя, хотя… чего только не случается в этом не совсем обычном доме: бывало, и посередь ночи летит куда-то как оглашенный, а глаза целеустремленные такие, весь в себе, цоп меч – и помчался, помчался. Только дверь хлопнет. И опять тихо. Странный дом, что и говорить. Странный.

Хороший.

— Да, хвостатый преждерожденный, вот так вот… — задумчиво бормотал Баг. — Так-то вот… Ты понимаешь, кот, как все непросто? А? — Судья Ди снова приподнял голову и повел ухом. — Ничего ты не понимаешь… А если и понимаешь, то молчишь. И это правильно. Это по-мужски. — Баг потянулся к стоявшей рядом бутылке “Мосыковской особой” и нацедил огненной жидкости в чарку, простую такую чарку, бронзовую, в виде треножника. — Давай-ка, хвостатый преждерожденный, еще выпьем, что ли… — Ланчжун поднял чарку, помедлил немного, потом кивнул сам себе и под пристальным взглядом Судьи Ди опрокинул в рот. — И не смотри так, тебе я не налью. Не жди даже. Ты уже пил сегодня. И не хватало еще, чтобы… — Баг замолчал на полуслове и снова уставился в экран стоявшего перед ним “Керулена”: верный механический помощник уже с полчаса показывал красочную картинку чата “У Мэй-ли”. Баг даже вписал в нужное место свой ник – “Чжучи”, но все никак не решался нажать на кнопку с надписью “Вход”. В преддверии череды празднований Нового по самым разным календарям года чат украсился увешанной яркими игрушками елкой, из-за которой ввысь взлетали стремительные праздничные шутихи, да несколькими искрящимися сугробами. Была еще музыка – но она звучала не в меру жизнерадостно, и Баг ее отключил. Гулкая тишина пустой комнаты, разбавляемая лишь звучным мурлыканьем кота, была ныне честному человекоохранителю милее.

— Знаешь, хвостатый… — Баг поднял бутылку и поболтал остатками эрготоу; пилось легко и привольно, вот только тяжесть на сердце не уходила. — Иногда я тебе даже завидую. Правда-правда, — кивнул он явно заинтересовавшемуся коту, — вот ты – кот и у тебя хвост… — Баг сызнова наполнил чарку. — И ты никого не ловишь, даже мышей… Нет, я не упрекаю тебя, совершенно… Зачем тебе ловить мышей, если у тебя есть я? А… а даже если б ты и ловил мышей, то уж не вникал бы в их мышиные думы, правда? Поймал и съел. — Баг погладил Судью Ди, и тот вывернулся беловатым пузом вверх, прихватил руку мягкими лапами, а потом снова свалился на бок. — Какова цена всех наших побед? — Баг пристально осмотрел чарку, будто видел ее впервые. — Ну и ладно… И ты – просто кот. С хвостом. Вот и все. А я… — Баг махнул рукой. На себя махнул. И выпил.

Потом перевел взгляд на листок бумаги, лежавший слева от “Керулена”, — поверху шла красивая надпись “Ойкумена” и ниже адрес и номера телефонов. А под этим всем начинались строчки, выведенные четким Стасиным почерком.

Строчек было немного. “Дорогой Баг. Не хочу мешать вам в расследовании и вообще. Вы просто созданы друг для друга. Будете всю жизнь вместе бегать по крышам, как дети. А что мне одной сидеть в гостинице? Мне нужен дом. Прощай. Спасибо за все, и да хранит тебя Гуаньинь. Анастасия”.

— Видишь, — размашисто ткнул Баг пальцем в строчки: эрготоу медленно, но верно брал свое. — Видишь? “Не хочу мешать”. “И вообще”. “Дети”. “Анастасия”… Не Стася, а – Анастасия. Понимаешь ты, кот? Понимаешь? — Равнодушный к его душевным терзаниям Судья Ди принялся вылизывать правую лапу. — “Да хранит тебя…” Ах, как все это… — Баг махнул рукой и снова уставился в экран верного “Керулена”.

На душе было пусто. Мысли в голове сбились в какой-то невообразимый комок, и, быть может, впервые в жизни Багу совершенно не хотелось наводить в них порядок: пусть лежат как есть. Подумаю об этом завтра. А сегодня… А сегодня в бутылке осталось еще на четыре пальца эрготоу, сегодня так покойно мурлычет кот, а “Керулен” светится неживыми красками виртуального мира, куда не решается ступить нога. Сегодня – снег за окном, нелюбимая зима и усталость.

В дверь позвонили.

— Ты кого-нибудь ждешь? — спросил Баг устремившегося в коридор кота. — Я так никого не жду! — Баг развернулся в кресле. — А если это сюцай, то скажи ему, чтобы приходил завтра…

Звонок повторился.

— Однако. — Баг пьяно покрутил головой. — Очень нетерпеливые и настойчивые преждерожденные пожаловали… Прямо подданные какие-то. — Поднялся, слегка пошатнувшись и усмехнувшись этой неловкости. — Иду-иду.

Перед входной дверью обнаружился краснощекий юноша в толстом халате и в меховой шапке со значком службы срочной доставки; в меху блестели снежинки; руки в кожаных варежках бережно держали длинный сверток.

— Драгоценный преждерожденный Лобо? — осведомился юноша после подобающего случаю поклона. Баг, не желая смущать юношу ароматом эрготоу, ограничился молчаливым утвердительным кивком. Судья Ди внимательно оглядел валенки пришедшего и удалился обратно в квартиру. — Вам срочная посылка из Ханбалыка. Прошу вас. — И юноша подал Багу сверток, потом, скинув варежку, извлек из-за пазухи бланк квитанции. — Распишитесь.

Баг машинально приложил к протянутой бумаге личную печать, выслушал пожелания всего наилучшего, проследил, как юноша исчезает в кабине лифта, захлопнул дверь и, недоуменно держа на весу легкий сверток, вернулся к столу. Потеснил “Керулен” и поставил посылку на край. Судья Ди осторожно обнюхал бумагу и воззрился на Бага.

— И что бы это было? — Баг в задумчивости рванул край, и упаковка шурша распалась, как кокон, оставив на столе длинный узкий футляр, обтянутый расшитым драконами синим шелком. Справа на футляре имелась маленькая бумажная наклейка: “Разящий дракон” – гласили два иероглифа, выписанные старинным почерком “чжуань”.

Руки Бага непроизвольно задрожали; невероятная догадка вспыхнула в отуманенной алкоголем голове; не может быть…

Торопливо он отстегнул застежки и откинул крышку – перед ним в углублении лежал меч. В простых, но дорогих ножнах. С простой, но удобной рукоятью. Ничего особенного – для досужего наблюдателя.

Но не для Бага.

Меч, которому без малого пять сотен лет… Меч, изображение коего Баг еще в далекой юности с восторгом рассматривал, листая толстенный том собрания диковинок и древностей, покоящихся в сокровищницах Ханбалыка…

— Милостивая Гуаньинь… — только и сумел пробормотать ланчжун, отступая.

Не испытывающий благоговения к древнему оружию из императорских хранилищ Судья Ди тут же сунулся в футляр и стал обнюхивать нежданный дар. Баг не обратил на него внимания, хотя в иное время точно изгнал бы прочь от меча – в голове окончательно все смешалось, лишь стучало вместе с кровью одно слово: “Принцесса…”

Не глядя честный человекоохранитель протянул руку и нашарил бутылку с эрготоу, хлебнул прямо из горлышка и отер рукавом губы: он не сводил глаз с меча. Потом осторожно погладил кончиками пальцев полированные ножны.

Невозможный, сказочный дар.

Нет, нет и еще тысячу раз нет! Так не должно продолжаться.

Пусть я всего лишь винтик, пусть ничтожный ланчжун, каких много, пусть так. И что же – жить дальше, каждый день думая о том, что хоть и поступил правильно, а – не правильно?! Чему быть, того не миновать. Карма. Карма!

И Баг, склонившись к “Керулену”, решительно нажал на кнопку “Вход”.


Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер 

— Ты так и не спросил о ней у француза? — тихонько спросила Фирузе. Богдан поставил на блюдце пустую чашку.

— Нет, — ответил он.

— Почему?

Богдан помедлил немножко, а потом застенчиво улыбнулся и пожал плечами. Ему неловко было объяснять, что Кова-Леви ему неприятен, и заговаривать с ним было поперек души.

Жена пристально глядела ему несколько мгновений в лицо, словно в душу заглянуть пыталась, — а потом тоже не смогла сдержать облегченной улыбки.

— Ну и ничего, — сказала она, — ну и иншалла. Жили ведь как-то до нее… Правда?

— Конечно, — согласился Богдан. — Еще как. Она потянулась через стол и ласково, бережно погладила его руку.

— Весь день от телевизора не отлипала, — сказала она, поспешно пытаясь сменить тему. — По дому суечусь, анет-нет да и загляну. Это ж надо, что в Мосыкэ творится. И градоначальник-то их, Ковбаса, ты слышал…

— Слышал, — сказал Богдан. — Не надо об этом, Фира. Я ведь только что сам оттуда.

Она помолчала; ее лицо погасло. Она прислушалась и вдруг встала из-за стола:

— По-моему, Ангелиночка проснулась. Пойду посмотрю.

Она вышла из кухни, и Богдан, у которого горло перехватывало от нежности и сострадания, не пошевелился и даже не поглядел ей вслед. Прошло уж пять часов, как он вернулся в Александрию – первым делом проехав для отчета в Управление, правда, — но погребальный настрой не отпускал души.

Так он и сидел, неподвижный и опустошенный, над пустой чашкою, пока из детской не донесся до него едва слышный, мирный голосок жены.










Сердце Богдана будто пронзили ледяной иглой.

“Варвары-то ладно, — подумал он. — У них своя вера, свой рай… Но вот мы-то с чего такие кренделя творим сами с собою, это ж уму непостижимо…”





Колыбельная струилась напевно, медлительно и неизбывно печально, как отчего-то печально все русское; впрочем, как слышал когда-то Богдан, некоторые народознатцы утверждают, будто она была отголосоком неких реальных трений, возникших на исходе средневековья между Ордусью и Францией со всеми ее друа де л'омм.

Богдан тяжело поднялся из-за стола.









Богдан вошел в детскую. Первая красавица Ургенча сидела к нему вполоборота, ритмично покачивая кроватку; на звук открывшейся двери она порывисто обернулась. В огромных темных глазах ее мешались преданность и тревога.

— Почему так грустно, Фира? — тихо спросил Богдан.

— Потому что ты грустный, — не задумываясь ответила жена. — Я же твое зеркало, я люблю тебя…

Богдан подошел к ней сзади и благодарно положил руки ей на плечи; Фирузе, запрокинув голову, прижалась к нему тяжелой грудой черных волос и закрыла глаза.

— Я не грустный, — сказал Богдан. — Я просто немножко устал.

— Отдохни, — сказала Фирузе. — Ты дома. А я спою что-нибудь другое…

Хольм Ван Зайчик ДЕЛО СУДЬИ ДИ

Однажды My Да спросил:

— Бывает так, что государство, способное выставить на войну пять тысяч колесниц, граничит с государством, способным выставить на войну также пять тысяч колесниц, а граница между ними проходит через деревню, в которой живет одна семья. Часть родственников — подданные одного государства, а часть — подданные другого. Можно ли считать их верными подданными, можно ли им доверять?

Учитель ответил:

— Если правители этих государств человеколюбивы и понимают справедливость, такая деревня станет для обоих источником мира. Если правители нечеловеколюбивы и не понимают справедливости, такая деревня станет для обоих источником беспокойства. Если же правители алчны и хотят свою часть деревни сохранить, а чужую — поссорить с ее правителем, семья все равно останется единой, а оба государства лишатся и верных подданных, и всей деревни, и покоя.

Конфуций. «Лунь юй», глава XXII «Шао мао»[215]

Багатур Лобо

Ханбалык, гостиница «Шоуду», 21-й день первого месяца, отчий день, вечер.


До наступления Чуньцзе — Праздника Весны, он же начало нового года — оставалось три дня.

Всего три дня.

Хотя христианский мир уже двадцать один день жил и в новом году, и в новом тысячелетии, в многонациональной Ордуси среди целой череды новых годов по самым разным летосчислениям особо знаменательной издревле почиталась встреча Нового года именно по ханьскому лунному календарю — поскольку численна преобладающим было ханьское население империи и к ханьцам же относился императорский род.

Новый год, какие бы новомодные ни случились веянья, — праздник в первую очередь семейный, и каждый отмечает его в кругу ближайших родственников сообразно обычаям своего народа в достатку семьи. А Сын Неба, как писал еще в двадцать второй главе «Бесед и суждений» наш Учитель Конфуций, подобно отцу, объемлет заботой внемлющий его мудрости народ и по-отечески чуток к нуждам и радостям несчетных своих подданных. Ибо, что есть народ и правитель при благоденствующем правлении? Единая семья. Каждый ордусский владыка, наравне с прочими общегосударственными, идущими из глубины веков ежегодными ритуалами — прокладкой первой борозды, обращением к Небу и Земле с просьбой о ниспослании богатого урожая, молитвах о прекращении засухи, буде таковая, к вящему удивлению народов, случалась, — брал на себя заботу и об иноплеменных праздниках, весьма часто появляясь на экранах телевизоров с поздравлениями по случаю наступления очередного Нового года по тому или иному календарю; а уж когда подходило время Чуньцзе, отмечал возобновление времен исконно по-ханьски, дома, в Ханбалыке, снова, однако ж, поздравляя народонаселение и с удовольствием принимая поздравления от оного.

Баг еще раз мельком взглянул на экран верного «Керулена», на новостную ленту сайта khanbalyk.ord — «… прибытие свенской, корёской, французской, немецкой, нихонской, суомской делегаций в Ханбалык… подготовка к торжествам завершается в первицу… первопоказ исторической фильмы „Тропою предков“ в первый день Нового года…» и прочее, прочее, — сладко потянулся, так что хрустнули чуть слышно кости, легко поднялся из кресла и шагнул к окну — туда, где давно уже сидел на подоконнике и наблюдал, что творится за стеклом, неизменный с некоторых пор спутник человекоохранителя рыжий кот по имени Судья Ди.

A за стеклом — творилось. Гостиница «Шоуду», или, по-русски, «Столица» (как гласила табличка красного лака с выписанным на нескольких ордусских наречиях — обычное в Цветущей Средине дело — названием, вывешенная на въездных вратах просторный гостиничный двор), где заботами Кай Ли-пэна, старинного приятеля ланчжуна, Баг обрел приют на время нынешнего приезда в Ханбалык, стояла как раз на пересечении Ванфуцзина, главной столичной торговой улицы, и широкого тракта, именуемого Дунсылу и по размаху вполне сравнимого с пятью кольцевыми дорогами-лу, опоясывавшими великий город; по Дунсы нескончаемой рекой в обе стороны лились разнообразные повозки. Отсюда, с десятого этажа «Шоуду», повозки, терялись в сумраке подступающей ночи, казались сплошным потоком огней, широкой змеей с невероятным числом горящих глаз, змеей без конца и без края, замирающей в своем непрерывном движении лишь на короткие минуты, когда на перекрестке зажигался красный свет. Но он быстро сменялся зеленым, и змея возобновляла свое величественное и бесшумное — толстые стекла не пропускали звуков с улицы — движение.

Уже на воздухолетном вокзале Баг ощутил, как много в Ханбалыке людей. Восточная столица всегда была густонаселенным городом, но теперь, в преддверии Праздника весны, число ее обитателей, казалось, удвоилось. Багу пришлось выстоять длинную очередь (небывалое дело!), чтобы нанять повозку такси; впрочем, очередь двигалась споро — четверо служителей в серых форменных халатах и в черных коротких зимних шапках-гуань, выдававших в них служащих самого низшего ранга, тут же направляли к голове очереди освободившиеся повозки, а пятый, утирая пот со лба — и это несмотря на пятнадцатиградусный мороз, — почти кричал, перекрывая вокзальный шум, в маленькое переговорное устройство с длинной гибкой антенной: вызывал новые и новые повозки. А воздухолеты продолжали и продолжали садиться.

Со всех сторон в Ханбалык, в восточную столицу Ордуси — средоточие и оплот ордусской верховной власти Цветущей Средины, в самой сердцевине хранящей окруженный тысячелетними стенами Пурпурный запретный город, обитель императора, — стекались гости. Ехали стремительными куайчэ, летели воздухолетами, плыли через Тяньцзинь кораблями со всех концов и изо всех уголков необъятной империи, а также и из-за ее пределов: всякая страна считала своим непременным долгом послать к ордусскому двору своих представителей, дабы в день наступления Нового года разделить ликование пышного празднования.

Столица была переполнена приезжими, в многочисленных гостиницах и на постоялых дворах не осталось свободного места, хотя специально к празднованию по особому императорскому указу в короткие сроки возвели громадный гостиничный комплекс «Тысячелетний феникс», где можно было заказать как самую простую комнату, так и снять отдельный домик, в коем и князю было бы незазорно остановиться. Оказались заняты все места даже в подворьях при христианских, буддийских, даосских и многих других ханбалыкских храмах; хотя далеко не все из их нынешних постояльцев на самом деле были именно христианами, буддистами или последователями учения Лао-цзы. Служащие Столичного путноприимного управления работали круглые сутки, не успевая пообедать. Ведь писал же великий Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений»: «Благородный муж должен служить народу не помышляя о сне и пище».

В том, что празднование будет именно пышным, если не сказать роскошным, сомнений ни у кого не было: в этом году к Чуньцзе добавилось еще два радостных события — шестидесятилетие здравствующего императора Чжу Пу-вэя и тридцатый год его восшествия на престол. К тому же десять дней назад на резном мраморном столпе, что у врат Тяньаньмэнь, рано утром невесть откуда явилась белая сова и прокричала громко три раза, а это — несомненное, давно известное в истории знамение, ясно указывающее на то, что Небо вполне довольно деяниями того, кому вручило Мандат на правление; и честь сего случая было принято решение о перемене с первого числа первой луны девиза правления: с «Человеколюбивого взращивания» на «Совершенномудрое вскармливание» — еще одно важное для народа и страны событие. По всему выходило, что нынешний Праздник весны должен быть особенным, нерядовым.

Приготовления к торжественному дню начались несколько месяцев назад. Столичные ремесленники принялись подновлять краски на нуждающихся в том ханбалыкских зданиях, облепили их как муравьи, снуя вверх и вниз по гибким, но прочным как сталь бамбукам, из которых были сработаны строительные леса Специальные рабочие взялись проверять состояние дорог и трактов и, если находили малейшее отклонение от предписаний соответствующих уложений, споро исправляли недостаток. На Тяньаньмэнь, Площади Небесного Спокойствия, в сердце столицы и предстоящих торжеств, из специально привезенной уральской лиственницы за две седмицы были возведены резные трибуны для представителей улусов, уездов, а также для заморских гостей. Какие приготовления делались внутри Запретного города — трудно было сказать наверное, средствам всенародного оповещения пока было сообщено лишь о грядущем императорском приеме на площади перед Тайхэдянь, Дворцом Великого Согласия, на котором должна была присутствовать одна тысяча восемьсот человек, ибо число сие как нельзя лучше удовлетворяло извечной склонности ханьцев к благопожелательной магии чисел. Им всем разослали именные приглашения.

Получил такое приглашение и Баг — седмицу назад, со специальным посланцем императорской почты. Честно признаться, ланчжун не ожидал подобной чести; покончив с отчетными годовыми бумагами (а на это в Ордуси обычно отводилось три седмицы перед Чуньцзе), он собирался приехать в Ханбалык на пять, может, на шесть дней, ибо на Праздник весны всем была дарована седмица отдыха, — дабы посетить главный буддийский храм Поднебесной Юнхэ-гун, полюбоваться на торжества и фейерверки, повидать Кая и, пользуясь пожалованным двором правом, войти беспрепятственно во дворцы Запретного города: погулять вдоль вековых стен, коснуться рукой древних бронзовых львов и треножников — и, как знать, возможно, издалека увидеть принцессу Чжу Ли. Баг стремился вырваться из Александрии Невской, торопился покончить с необходимыми делами и улететь в Ханбалык, в город, в котором он бывал много раз, но куда все время хотел вернуться еще и еще.

Нет, Баг вовсе не хотел жить в Ханбалыке, и, когда однажды ему предложили служебный перевод в Восточную столицу, он, для приличия сделав вид, что подумал денек, все же отказался. И если бы ему сегодня снова предложили переехать, ответ был бы прежним: спасибо, но — нет. Ланчжуна не прельщали ни чины, ни важность порученных дел, ни ответственность заданий. В жизни Бага было не так много вещей, которые он, по его собственному убеждению, умел делать хорошо, и самым важным своим качеством Баг полагал врожденное умение правильно и трезво оценить себя, свои способности и таланты. Как Лао-цзы призывал жить в гармонии с окружающим миром, так и Баг считал, что человек должен занимать свое естественное место, не зарясь на большее, Небом ему не отпущенное, и не обольщаясь тем, что способен к тому, к чему, быть может, способностей в достатке не имеет. Карп должен жить в пруду, ибо именно там карп на своем месте, гармонично сливается с придонной тиной, и нечего ему, карпу, делать в быстрых водах горной речки. Возомнивший себя форелью карп не имеет шансов исполнить свое природное предназначение. Надобно делать то, что умеешь, и быть на своем месте, в этом и состоит естественность, порождающая гармонию.

Так и Баг — он знал, что его место в Александрийском Управлении внешней охраны. А не в пышном Ханбалыке. Ланчжун очень любил приезжать в столицу, ходить по этому городу пешком, присаживаясь на полчасика у тележек торговцев специфической ханбалыкской снедью, любоваться на дворцы и храмы, бродить без цели по кривым улочкам старого города… Но долго жить в Ханбалыке честный человекоохранитель, наверное, не смог бы. Потому что сердце степняка принадлежало Александрии Невской.

Седмицу назад он в своем кабинете стучал клавишами служебного «Керулена», приводя в порядок все дела за год, — последние полмесяца перед Новым годом этим занимались все ордусские управления, и труднее всего приходилось, несомненно, начальству, которое, получив отчеты из отделов, должно было свести их в общий доклад по ведомству. Ну ладно Баг — он, как человек основательный, никогда не откладывает бумаги на завтрашний день, после окончания любого, пусть и незначительного, дела все документы у него в строгом порядке, так что в конце года просто остается свести их вместе, согласно утвержденной соответствующим разделом правительственных уложений форме, — а вот шилану Алимагомедову каково? Не все же такие, как ланчжун Лобо. Баг в глубине души жалел Редедю Пересветовича, однако же по попасть на его место не хотел, никак не хотел.

Собственно, Баг справился с отчетностью за пять дней. Он так и планировал: пять дней на бумаги, а потом — потом созвониться с Кай Ли-IIэном, договориться о гостинице для себя и для Богдана, который ответил на предложение Бага вместе слетать в Ханбалык радостным согласием, — и вперед, в путь.

Баг как раз ввел в форму данные по предпоследнему делу — о подпольном цехе по производству поддельных шелковых носков известной фабрики «Карабах»; вот ведь какие ушлые стали человеконарушители: их продукцию почти невозможно было отличить от настоящих изделий, даже овальный лепесточек тонкой шуршащей бумаги в правый носок вкладывали! Да вот на этикетке погорели: надо было на особом, гофрированном картоне печатать, а они использовали обыкновенный и его гнули вручную, чтобы похоже было, — как дверь кабинета распахнулась и на пороге возник Гонец Великой Важности: важный, краснощекий с морозу рослый юноша; протянул пакет: распишитесь. А в пакете — на толстой дорогой красной бумаге золотом выведено: приглашение ланчжуну Александрийского Управления внешней охраны Багатуру Лобо прибыть в Ханбалык на празднование по случаю встречи Нового года и нового тысячелетия; место на трибуне такое-то; отдельно — маленький изящный листок с приглашением на торжественный пир в Запретном городе.

Ого, подумал Баг и, отодвинув «Керулен», закурил тонкую черную сигару. Честь была велика. Ну как же — оказаться в числе трехсот избранных, места для которых поименно расписаны на трибунах и за столами перед дворцом Тайхэдянь! Быть избранным гостем двора, присутствовать на высочайшей трапезе, лицезреть всю императорскую семью, принцессу… Милостивая Гуаньинь…

«Это что же… — лихорадочно запрыгали мысли. — Срочно надо бежать к портному и шить новое официальное платье, шапку… Да шапку можно старую… Я все равно ее и не носил почти… Или новую заказать?..» Привыкший путешествовать налегке, Баг представил себе, как он полетит со всем этим хозяйством: с официальным платьем в особом футляре, чтоб не помялось, да с шапкой в коробке… И потом: подарки. Непременно нужно что-то поднести императору по случаю его дня рождения. Но что? Вот задача…

Тут позвонил взволнованный Богдан и сообщил, что и ему только что принесли такое же именное приглашение. Мучимый сомнениями, Баг спросил его про шапку, и минфа, немного помедлив, сказал: да, придется заказывать новую…

Шапка была заказана — и теперь вкупе с новым официальным платьем дожидалась своего часа в стенном шкафу номера в гостинице «Шоуду».

— Ну что, хвостатый человекоохранитель… — Баг почесал кота за ухом; Судья Ди мельком глянул на него, издал короткий «мр-р-р-р» и вернулся к созерцанию ползущих далеко внизу повозок. — Как себя в новом качестве ощущаешь?

Судья Ди по обыкновению промолчал, хотя должность фувэйбина, которую ему, упирая на незаурядные человекоохранительские заслуги, выхлопотал хозяин (а потрудиться пришлось изрядно), принял, кажется, с удовольствием. По крайней мере, кот совершенно не возражал против новенького ошейника, который ланчжун купил ему еще в Александрии: украшенный ярко блестящими медными заклепками в форме играющих драконов, этот ошейник, по всей вероятности, составил бы гордость любой собаки; коты же по своей природе ошейников, а равно и прочих посягательств на свободу не терпят, и Баг, придя из лавки, где за несколько часов ему спешно изготовили надлежащую снасть (дабы не вызывать преждевременного обострения отношений с котом, а заодно и не обмануться в размере, ланчжун заранее замерил шею хвостатого преждерожденного веревочкой), опасался, что, увидев украшение, кот устроит скандал.

Без ошейника же было никак невозможно: согласно «предписанию для фувэйбина Ди», именно ошейник с указанием на нем имени и должности являлся официальным платьем, без которого кота просто не пустили бы во дворец (а привилегию сопровождать там Бага кот получил вместе с должностью). Однако Судья Ди отнесся к предложенной детали одежды благосклонно: когда Баг вынул ошейник из свертка, заинтересованно приблизился и обнюхал обновку, особое внимание уделив прямоугольной табличке, на которой было выгравировано с завитушками «Александрийского Управления внешней охраны фувэйбин Судья Ди», а потом безропотно позволил застегнуть символ должности на шее. Баг показал коту также полагавшийся к ошейнику поводок — тоже красивый, плетенный из трех кожаных ремешков. Судья Ди на поводок коротко зашипел, однако же позднее, когда они вышли из повозки в воздухолетном вокзале, лишь тяжело вздохнул, видя, что Баг намеревается пристегнуть поводок к ошейнику, и укоризненно посмотрел на хозяина: что, неужели это обязательно?

В воздухолет кот вошел принюхиваясь, медленно и даже важно, как и подобает чиновнику, пусть и мелкому, — слуга народа есть слуга народа; устремившийся было к коту служитель прочел, нагнувшись, табличку и был вынужден отвесить хвостатому человекоохранителю сообразный короткий поклон, хотя и справился, кто старший в отряде. Кот принял поклон благосклонно и в ответ дернул пару раз хвостом. В ошейнике определенно были свои преимущества, и Судья Ди, похоже, прекрасно понял их выгоду. В воздухолете он вел себя вполне сообразно, то есть весь перелет до Ханбалыка спокойно продрых в кресле рядом с Багом — коту был куплен билет в половину стоимости, как ребенку, не достигшему возраста, в котором уже начинают надевать шапку. Новоявленный фувэйбин проснулся лишь однажды — когда стали разносить дневную трапезу и прислужница, подкатив тележку, громко звякнула бутылками г минеральной водой. Увидев, однако, что пива не предлагают, Судья Ди тут же утерял к внешнему миру интерес и снова погрузился в кошачью полунирвану.

— Завтра увидишь Ханбалык… — Баг продолжал почесывать Судью Ди за ухом. — Это такой город, кот, такой город… Очень красивый город. Сам увидишь. И во дворце побываешь, а как же. Пойдем с тобой во дворец, увидим там напарницу Ли… — Баг мечтательно уставился в чернеющее небо. — Еще надо уладить дело с твоим посещением праздничного пира, куда же тебя девать? Ты умеешь себя вести за столом? — Судья Ди равнодушно мазнул по Багу взглядом: спрашиваешь! — Ну смотри, хвостатый человекоохранитель, смотри! Опозоришь меня перед императором — не жди больше пива, понял?

При слове «пиво» кот оживился, гулко спрыгнул на пол и потрусил через комнату к гостиничному холодильнику. Остановился против него, царапнул когтями дверцу, обернулся к Багу и выразительно мяукнул.

— Да, действительно… — Баг тоже подошел к холодильнику, небольшому такому, марки «Билюсы», нагнулся, открыл. — Так, посмотрим… Ну «Нева пицзю» тут нет, браток. А это что у нас? Вот, как раз: «Ласточкин дом, специальное», для официальных приемов. Ты не пробовал, но тебе понравится, уверяю тебя. — Ланчжун добыл в буфете блюдце, ободрал с горлышка бутылки серебряную фольгу, отвернул крышку. — Холодное. Не простудишься? Зима ведь…

Глядя на степенно лакающего пиво кота, Баг достал из рукава трубку и набрал александрийский номер:

— Драг еч? Приветствую тебя. Что? У нас? У нас уже около десяти вечера. А ты, наверное, на службе еще? Ага… Ну да, ну да… Вот именно поэтому я и не хочу принимать начальственную должность. Как подумаю про годовой отчет, три Яньло ему в глотку, так сразу очень эрготоу выпить хочется. Просто неудержимо… Нет, что ты, ничего я не пью, не завидуй. Это Судья Ди пьет. Конечно. Пиво пьет. Тутошнее… Да ничего, не жалуется. Бодро так лакает. Драг еч, так я тебя жду… Непременно встретим! Комнаты есть, а как же! Рядом с моими апартаментами, на том же этаже, спасибо ечу Каю. До завтра. Кланяйся Фирузе и дочери.

Судья Ди поднял морду, облизнулся и требовательно посмотрел на бутылку с пивом.


Гостиница «Шоуду», 21-й день первого месяца, отчий день, ночь.


Среди ночи Баг проснулся. Вообще на новом месте спалось неважно: все же сказывались четыре часа разницы во времени с Александрией, еще — возможно, и удобное, но, на взгляд Бага, слишком широкое и мягкое гостиничное ложе, да к тому еще пуховая подушка вместо обычного жесткого, набитого сухим гаоляном валика, — все эти излишества долго не давали честному человекоохранителю уснуть, он больше двух часов ворочался, впадая на короткое время в жалкое подобие сна, но потом опять пробуждаясь; пришлось прибегнуть к испытанному способу: повторению про себя длиннющего списка ордусских уездов. Помогло: на семьдесят шестом названии (Умиротворенные Васюки с административным центром в Небесном Гусляре) Баг сбился, его охватил сон — будто лопнула некая внутренняя преграда и усталость от долгого перелета и сопутствующего грядущему дворцовому пиру волнения взяли свое: человекоохранитель провалился в глубокую яму беспамятства, немного напоминавшего кому — без снов и без мыслей.

Судья Ди справился с проблемой сна гораздо легче: обследовав гостиничные покои во всех подробностях и вдосталь налакавшись «Ласточкиного дома», кот презрел привезенный из дома специальный корм для крупных, находящихся в расцвете сил и творческих устремлений котов, улегся в ногах у хозяина, глубоко вздохнул и через минуту уже спал, не забывая, однако, фиксировать движения окружающего мира чутким ухом.

Именно он и разбудил хозяина: в своем забытьи Баг почувствовал, как Судья Ди вздрогнул всем телом, потом вскочил и принялся топтаться по его человекоохранительским ногам.

Баг вынырнул из черного глухого сна и спросонок по привычке положил руку на лежавший в изголовье меч — тот самый «Разящий дракон», с которым теперь ни на миг не расставался. Тут же мысленно одернул себя: что за несообразность! хвататься за меч в самом сердце империи, в двадцати минутах хода от императорских чертогов! Но что-то в комнате было не так, что-то тревожило Бага… и он не стал снимать руку с меча.

Стояла темень — человекоохранитель плотно занавесил все окна, чтобы непрерывное мерцание огней живущей ночной жизнью столицы не мешало спать. Было так темно, что ланчжун с трудом нашарил взглядом силуэт Судьи Ди: кот стоял напрягшись — непонятно, то ли вот-вот прыгнет, то ли, наоборот, даст деру, — и пристально смотрел в угол комнаты, туда, где между небольшим буфетом и одежным шкапом стояли, помнил Баг, два покойных кресла и между ними низкий столик с газетами. Сейчас кресел было не видно, однако же Судья Ди пристально уставился именно туда.

— Что такое? — хриплым шепотом спросил у кота Баг, садясь на ложе и потянувшись к Судье Ди; коснулся спины хвостатого: тот вздрогнул, дернул хвостом, но взгляда от кресел не отвел; а шерсть между тем стояла на коте дыбом. — Что случилось, Ди? — Баг, не выпуская меча, спустил ноги на пол; откинув теплое одеяло, легко и бесшумно встал. Вгляделся.

И тут же взялся за рукоять — от одного из еле различимых кресел отделилась невысокая фигура. Шагнула к Багу. Судья Ди коротко, угрожающе зашипел.

Баг машинально потянул меч из ножен — слегка, цуня на три-четыре, хотя фигура застыла недвижимо при первых же звуках вразумляющего предупреждения, изданного хвостатым фувэйбином. Баг незаметно подобрался, готовясь к любому развитию дальнейших событий: он был готов отпрыгнуть практически в любую сторону, перескочить через ложе и, оставив его между собой и нежданным ночным гостем, занять выгодную позицию у окна и выхода в умывальную комнату, в конце концов — пустить в ход «Разящий дракон», коли иначе будет никак невозможно; однако темная фигура стояла все так же недвижимо.

— Кто вы, преждерожденный? — глухо спросил Баг. — Кто вы и какого Яньло вам тут надобно среди ночи? — Меж тем Судья Ди выгнул спину и слегка присел: казалось, кот отчаянно хочет прыгнуть на незваного гостя, но какое-то сомнение удерживает хвостатого от этого шага.

Молчание было им ответом.

Но мгновение спустя темная фигура медленно, нерешительно что ли, подняла обе руки — пустыми ладонями вперед; лицо засветилось бледным, неживым светом.

Девушка!.. Ханеянка прекрасной наружности, бледная как мел, с насурьмленными бровями, густо подведенными глазами, а глаза большие-большие — глазищи! — горят невыразимой тоской. Красные, обильно напомаженные губы дрогнули, шевельнулись, тонкое лицо исказилось гримасой то ли боли, то ли отчаянья: девушка словно что-то пыталась сказать, но не могла. Губы шевельнулись сызнова, уже увереннее, произнося беззвучно какие-то слова, — но Баг никогда не умел читать по губам, хотя подобные специалисты были в Александрийском управлении, и ничего не понял. Это удивительно бледное лицо — можно даже сказать, выбеленное, словно у исполнителя роли злодея с подмостков ханбалыкской драмы (но в ту минуту Баг готов был поклясться, что белила здесь вовсе ни при чем), — это белое лицо приковывало к себе взгляд ланчжуна безысходным страданием, а немые движения губ казались ему исполненными такой нечеловеческой мольбы, что александрийский человекоохранитель невольно ослабил хватку и меч скользнул в ножны.

Девушка снова легко развела руками, невесомо встрепенулись ставшие видными в неверном свете, струившемся от ее лица, широкие рукава дорогой одежды: неукрашенного уточками-неразлучницами тюлевого верхнего халата, — и отступила на полшага; низко поклонилась Багу, а потом, отдельно, — фувэйбину Александрийского Управления внешней охраны Судье Ди.

— Ладно, — проговорил негромко Баг и осторожно положил меч на ложе, недалеко впрочем, чтобы без труда подхватить при надобности. — Слушаю вас, драгоценная преждерожденная.


Гостиница «Шоуду», 22-й день первого месяца, первица, утро.


Спустившись утром в гостиничную трапезную, Баг спросил традиционный ханбалыкский завтрак для себя и молока для Судьи Ди. В роскошном трапезном зале — выполненном в традиционном для восточной столицы духе: маленькие столики для двоих-троих, много четырех едоков, ровными рядами расположившиеся вдоль низких, по плечо, деревянных, изукрашенных искусной резьбою перегородок, создававших иллюзию уединенности, — было малолюдно. Баг проснулся довольно поздно и по своим меркам, а уж для ханбалыкцев время настало самое дневное, рабочее, они вообще ранние пташки, эти ханбалыкцы. И то: «Поднимающийся на рассвете угоден духам предков и имеет больше времени служить родителям», — писал в двадцать второй главе «Бесед и суждений» Конфуций.

Лишь несколько человек — по виду таких же, как и сам Баг, приезжих, — неторопливо вкушали утреннюю трапезу, или, как говорят столичные жители, чифанили, а в дальнем углу четверка богато одетых преждерожденных что-то горячо обсуждала, дымя длинными ханьскими трубками и маленькими глоточками попивая чай.

Проследив за прислужником, понесшем курильщикам очередной чайник кипятку, Баг обратил взор на стол перед собой. Ну конечно — хочешь завтракать, как принято в Ханбалыке, будь готов к небольшому испытанию: к чашке жидкой рисовой каши с горсткой маринованных овощей, паровой пампушке и соевому молоку на закуску.

Все это, вне сомнения, крайне полезно для желудка, но Баг всегда искренне недоумевал, отчего ханбалыкцы и — шире — вообще ханьцы, имея одну из самых впечатляющих по разнообразию блюд и вкусов кухню в мире, так издеваются над собой во время завтрака, почему едят по утрам эту вот безвкусную кашицу, прямо скажем, дрянь, а не кашу, зачем грызут совершенно пресную пампушку-маньтоу и запивают в лучшем случае соевым молоком, также весьма специфическим на вкус, а то и просто рисовым отваром. Баг несколько раз спрашивал знакомых, отчего они так не любят себя по утрам, но так и не смог получить вразумительный ответ; более того, у Бага создалось впечатление, что его вопрос заставил и самих спрошенных впервые задуматься — а отчего так. Лишь один Кай Ли-пэн, человек, склонный к отвлеченным рассуждениям и неожиданным выводам, немного подумав, ответил Багу, что да, мол, мы так завтракаем, но зато как вкусно потом обедаем и ужинаем! Все в этом мире так или иначе построено на столкновении противуположностей, глубокомысленно изрек Кай, противуположности делают жизнь насыщеннее, позволяют стремиться к иному, к большему, у каждого человека должна быть возможность испытать себя, вот хотя бы съесть на завтрак такую кашицу… А вообще — не спрашивай, такие у нас обычаи. Вот она — сила обычаев! — подумал тогда Баг. Обычаи Баг всегда чтил, на обычаях память народная держится, и оттого ланчжун в каждый приезд в восточную столицу непременно во всем старался подражать ее коренным обитателям. В конце концов, что такое эта каша «чжоу» — всего лишь местный обычай, это ненадолго, всего на несколько дней…

Сегодня, однако ж, Баг глотал кашу, не замечая ее вкуса — вернее, его отсутствия. Даже самый острый плов, даже самое пряное шуаньянжоу ему нынче показались бы безвкусными… Из головы не шло ночное происшествие.

Теперь, когда зимнее ханбалыкское утро осветило землю пронзительными лучами холодного, высоко застывшего в ледяной синеве солнца, ночная гостья казалась ему едва ли не сном; покончив с кашею, Баг прислушался к себе и нашел, что, наверное, все это ему просто пригрезилось. Наверное, он недооценил тяготы перелета — все же восемь часов в кресле, пусть и удобном, это восемь часов; а может, к этому добавляется уже и возраст. Не мальчик я уже, совершенно не мальчик.

Но если то и было видение, порожденное утомлением и Будда знает еще чем, все равно: девушка с бледным лицом ясно стояла перед глазами. Она так и не произнесла ни слова, а после того, как Баг отложил меч, лишь прижала руки к груди, все так же беззвучно шевеля губами — явно говоря что-то, умоляюще посмотрела на Бага и на Судью Ди — кот пребывал все в той же полубоевой стойке — и указательным пальцем правой руки принялась что-то быстро выводить в воздухе, чертить какие-то знаки; видя, что Баг не понимает, повторяла их снова и снова, потом, вовсе отчаявшись, стала медленно писать в воздухе один-единственный иероглиф. Движения ее были порывисты, но Багу показалось, что он наконец понял, узнал, прочитал, — он даже кивнул; и тогда девушка впервые за все время слабо улыбнулась, еще раз глубоко поклонилась и — исчезла, растаяла в воздухе…

Баг одним прыжком достиг выключателя; вспыхнул свет: никого. Обежал весь номер, заглядывая в углы, — пусто. Дверь защелкнута изнутри. Будто и не было никакой девушки. Лишь тонкий, исчезающий аромат благовоний почти неощутимо тлел в том месте, где мгновение назад она стояла. И — все.

Ошеломленный ланчжун перевел взгляд на фувэйбина Ди, но хвостатый человекоохранитель как ни в чем не бывало топтался по одеялу, устраивая себе ночное лежбище; покрутился немного на месте и лег, обуютившись, прикрыв глаза. Словно и не стоял совсем недавно с вздыбленной шерстью, словно и не шипел предостерегающе на бледную ночную гостью.

Что это было?

Дух?

Видение?

Просто кошмар?

Баг щедро сыпанул на свободное блюдце захваченного из номера полезного кошачьего корма и придвинул еду к Судье Ди. Жаль, конечно, что кот так и не заговорил… расспросить бы его сейчас — и впрямь было что-то ночью или не было? Когда-нибудь, когда кота все же допечет и он заговорит, этот хвостатый, как много мы узнаем всякого-разного… Но нужно-то сейчас!.. Судья Ди оторвался от молока, обнюхал угощение и степенно захрустел кормом для котов в расцвете сил и устремлений: да, это вам не каша, тут масса полезных вещей и витаминов, а запах, а запах! Конечно, лучше было бы сейчас съесть кусок мяса или какую-нибудь мелкую рыбку вроде окунька или даже плотвички, но что ж он, фувэйбин, не понимает: столица же, условия походные, ешь, что дают.

— Ерунда какая-то… — пробормотал Баг в ответ своим мыслям и стремительно проглотил, постаравшись не почувствовать вкуса, соевое молоко. Да что такое, в самом деле! Даже если это был и дух — у живых и мертвых разные пути. И пути духов нам неведомы. Если это видение что-то значит, а не может быть, чтобы оно ничего не значило, стало быть, в свое время это мне откроется. А сейчас…

А сейчас Бага и Судью Ди ждал Ханбалык, а также и Кай Ли-пэн, испросивший этот день, в качестве внеочередного выходного — дабы встретиться с александрийским ланчжуном, а во второй половине дня проводить в «Шоуду» запоздавшего на день Богдана и дать в честь прибывших скромный ужин в модной в Ханбалыке хубэйской харчевне «Девятиголовый орел».

— Ну что, хвостатый? — спросил Баг, наблюдая, как Судья Ди вылизывает блюдце. — Не пора ли нам? Кай ждет нас на углу Ванфуцзина через полчаса. Как раз хватит времени, чтобы неторопливо дойти. Пошли, что ли? — И он достал из-за пазухи поводок.


Ханбалык, центр, 22-й день первого месяца, первица, полчаса спустя.


С тех пор как Баг наезжал в Ханбалык в последний раз, в городе произошли большие перемены. Но эти перемены — по мнению Бага — вели исключительно к лучшему. Преждерожденный Лю Жоу-кэ, ханбалыкский градоначальник, бессменно занимавший эту важную и ответственную должность уже в течение двадцати двух лет, был по-прежнему чуток как к требованиям современного, огромного города, стремительно прираставшего населением и жилыми строениями, так и к вековечной истории до предела заполненного историческими памятниками средоточия Ордусской империи. Ведь это именно он, Лю Жоу-кэ, или, как прозвали его в народе, Решительный Лю, в конце семидесятых годов, когда некоторые горячие, скорые на принятие решения головы из городского совета в целях улучшения повозкообращения представили трону почтительное прошение срыть старую городскую стену, тем более что Ханбалык несколько веков тому назад уже перешагнул за ее пределы, — срыть, да еще вместе со всеми вратами, а на ее месте выстроить современную кольцевую дорогу, — именно Лю, будучи на ту пору простым, мало кому известным зоотехником, старшим власорастительных дел мастером процветающей фермы «Куница Me», дал этому плану решительную отповедь.

Он не оробел вступить в борьбу с многовластным, убеленным сединами и государственными деяниями шаншу путей сообщения Хаджимуратом Соколинским-Гэ и пред высочайшим ликом сумел доказать необходимость сохранения стены, а равно и всех прочих старых городских построек в первозданной благости. Именно тогда Решительный Лю подготовил тот самый, прославивший его доклад в двадцать тысяч знаков, известный ныне под названием «О возрождении древности», где, в противувес предложению об уничтожении городской стены, представил план, который позволял и стену сохранить, и повозкообращение улучшить. Лю писал о сложных, но вполне возможных подземных повозкопроводах и удивительных по сообразности дорожных развязках, чертежи коих — пусть и не совсем точные, ибо по образованию Решительный Лю зодчим не был, — числом в сто листов, также прилагались к докладу. Император милостиво внял сдержанным, но исполненным внутренней страсти речам Лю, и вскоре началось великое строительство, пример которого и главный принцип «Созидать не разрушая» впоследствии неоднократно использовали уже по всей Ордуси.

В строительстве принимали участие искуснейшие градостроители, патриархи прокладки трактов, прославленные плотницких дел мастера, виртуозы бетонного литья и шлифовки гранита. Для дачи сообразных советов в Ханбалык прибыл даже известный кайфэнский мастер — стодвадцатитрехлетий Гэн Тянь-фу, тот самый, под руководством которого была выстроена без единою гвоздя сорокапятиярусная пагода в буддийском монастыре Юаньбэй Шаолинь — «Очень северный Шаолинь», что на Новой Земле, на мысе Возвышенных Желаний, где при строительстве был применен тонкий расчет, учитывающий направление постоянно дующего в тех суровых краях ветра, — пагода стоит, слегка наклонившись против него, а ветер изо дня в день налегает и налегает на ее деревянные балки; по словам великого Гэн Тянь-фу, которым невозможно не верить, через три с половиной столетия это противуборство приведет к тому, что пагода встанет строго вертикально.

Прибыли и другие известнейшие в Ордуси и за ее пределами мастера — достойные всяческого уважения и неоднократно отмеченные двором за свои труды: всех привлекала небывалая грандиозность мысли Решительного Лю и каждый желал потрудиться ради древних ханбалыкских стен.

Был составлен подробнейший план работ, и буквально через полгода все закончилось к общему удовольствию: кольцевая дорога — в те поры всего лишь первая, а ныне их уже пять — была проведена с внешней стороны стены, саму стену укрепили надлежащим образом, а под ней в нужных местах проложили широкие просторные туннели, дабы и легковые повозки, и грузовые, и даже рейсовые не испытывали никакого стеснения при необходимости двигаться к центру столицы или от центра, не говоря уж о пеших путниках. Решительный Лю был пожалован титулом «Князя, стоящего на страже стен», а вскоре прежний градоначальник, преклоннолетний Витос Сян подал двору прошение явить милость и освободить его от государственных забот, упирая притом на многочисленные болезни и слабость зрения, — тогда-то Лю Жоу-кэ и сменил старца на его посту, а престарелый Витое, передав новому градоначальнику дела, уехал из столицы в родовое имение близ Каунаса и зажил простой жизнью квартального библиотекаря.

Решительный Лю, кажется, ни дня не знал покоя: все свое время и силы он посвятил служению родному городу (а Лю Жоу-кэ принадлежал уже к десятому поколению живших в Ханбалыке Лю). Верный собственному призыву «созидать не разрушая», Лю Жоу-кэ привел имперскую столицу к подлинному, издревле свойственному ей блеску: умело сочетая новое со старым, Лю возводил новые дома там, где они никак не могли повредить исконному облику Ханбалыка; не жалея себя, он заботился об удобствах горожан, приезжих, а также заморских гокэ — нынешний Ханбалык поражал воображение самого взыскательного гостя. Встававший перед взором путника город потрясал масштабами, великолепием и удивительной продуманностью буквально каждой мелочи — начиная от крупных, многоэтажных зданий универмагов и контор предпринимателей, ловко и ненавязчиво вписанных в ансамбль старых, невысоких домов, и заканчивая тем, куда бросить ненужный мусор или окурок от сигареты: всему в Ханбалыке было место, и место это было сообразно.

Иногда, правда, Решительного Лю критиковали за то, что злые языки прозвали сочетанием несочетаемого — говорили, например, что современное здание «Дунъань шичана», крытого рынка на Ванфуцзине, рядом со старыми строениями смотрится нелепо, смешно и даже пошло, но подавляющее большинство сходилось на том, что Лю Жоу-кэ в подобных случаях умело воплотил в жизнь принцип наименьшего зла: да, крытый рынок — очевидный новострой, однако возведен он в соответствии с общим духом улицы, к тому же его строительство — ведь рынок не только шестью этажами вверх возносится, но еще и шестью этажами в землю уходит, а всего получается двенадцать, — позволило разместить здесь, в самом центре города, неисчислимое количество разнообразных лавок, так что теперь каждый нуждающийся, придя сюда, может найти под одной крышей буквально все, что ему необходимо, а в промежутках между посещением лавок утомленный покупатель легко обретет отдохновение здесь же, в одной из многочисленных чайных, или сможет отведать что-нибудь посущественнее, в любой из ста двадцати харчевен и закусочных, нашедших приют на просторах «Дунъань шичана». Не говоря уж о двенадцати специальных комнатах для малолетних посетителей рынка: здесь к услугам их отцов и матерей — всегда готовый посидеть с чадами и развлечь их по мере надобности многочисленный штат прислуги. Худую, прямую как палка фигуру Решительного Лю ханбалыкцы постоянно видят в разных частях города: градоначальник, которому ныне уже далеко за пятьдесят, и по сей день лично вникает во все существенные городские нужды; его неизменно черная кожаная кепка-гуань — военного образца, ведь в молодости Лю Жоу-кэ служил в морской пограничной страже на ближней нихонской границе — мелькает то тут, то там; его сосредоточенное, вытянутое, украшенное большим носом лицо неизменно присутствует в самой гуще благоустроительных событий. Баг однажды был на приеме уградоначальника — Кай Ли-пэн расстарался включить своего приятеля в список приглашенных — и приятно удивился безыскусной простоте Решительного Лю, а также располагающему, внимательному взгляду его острых черных глаз. Приятно было бы иметь такого друга, подумал, помнится, ланчжун, возвращаясь с памятного приема…

Баг, жадно вдыхая полной грудью морозный воздух — вот удивительно: в городе тьма повозок, а выхлопными газами почти и не пахнет вовсе! — и с удовольствием подставляя лицо несильному зимнему ветру, неторопливо миновал старое здание Театра ханбалыкской драмы имени Мэй Лань-фана и остановился у переулка Малых Голубем; огляделся. Вот они, разнообразные лики восточной столицы: прихотливо изгибающийся узкий переулок, сплошь все старые дома, глухие серые стены без окон, одни лишь врата, выкрашенные красным, с непременными парными, по одному на каждую створку, раскрашенными лубками с изображением Чжун Куя, духа-повелителя бесов, грозно застывшего с мечом в занесенной над головой руке, да благопожелательными надписями на стене по обе стороны от врат — тисненные золотом иероглифы на красной плотной бумаге тускло сверкают на солнце, — и современное, выполненное, однако, в традиционном ханьском стиле здание из стекла и гранита на противуположном углу: большой постоялый двор «Старый Ванфуцзин», с широченным каменным козырьком, опирающимся на шесть колонн над главным входом, и четырьмя служителями в теплых серых халатах, по двое застывшими по обеим сторонам; лишь облачка пара поднимаются на выдохе.

Трусивший рядом, как собачка, на поводке Судья Ди заинтересованно подошел к стоявшей у обочины урне — присевшему на задние лапы маленькому расписному льву с непропорционально большой головой, раскрывшему свой немалый черный зев в ожидании разнообразного мусора, — видимо, признал во льве дальнего родственника. Принюхался, брезгливо дернул хвостом и оценивающе посмотрел на Бага. Потом перевел взгляд на свои лапы и показательно поджал одну. Ветер ерошил рыжую шерсть.

— Да, об этом я не подумал, — усмехнулся ланчжун. Хорошо ему — в зимнем халате на меху да в любимых толстых сапогах с коваными носками. Кот-то — он безо всяких сапог, а на дворе, между тем, вполне даже зима стоит. Причем в Ханбалыке она — как правило, ясная, почти бесснежная, легкая зима, не то что в Александрии, но — ветреная, и ветерок этот дует упорно, без отдыха, со временем забираясь все глубже и глубже под самую теплую одежду и проникая в любые щели. Холодно, а как же! Баг нагнулся и подхватил страдальца на руки; взял под мышку. — Так лучше? Эге, брат, да ты еще тяжелее стал! Это все пиво. — Опытные кошкознатцы в Александрии советовали честному человекоохранителю озаботиться приобретением переносной клетки для его питомца, но Баг, с детства не терпевший необоснованных посягательств на свою свободу, представил себе, каково было бы ему на месте хвостатого: смотреть на мир через прутья, — и отринул такое предложение; а вот многочисленные приспособления, назначенные облегчить четвероногим друзьям человека тяготы зимних холодов — всякие там тулупчики на вате, утепленные ошейники и даже маленькие валенки, с помощью хитрой системы ремешков пристегивающиеся к лапам, — заставили его задуматься, и он даже попытался примерить такие валенки на Судью Ди, но кот посмотрел на ланчжуна как на совершенного дуцзи — по крайней мере, Баг именно так истолковал его взгляд, — и человекоохранитель устыдился своих поспешных намерений. — Я же предлагал тебе обувку прикупить… зимний чехол для хвоста… а ты отказался.

Судья Ди горестно вздохнул…

Кай Ли-пэи ожидал Бага в небольшой чайной «Жасмина аромат», что на углу Ванфуцзина и Чанъань далу, Тракта Вечного Спокойствия, — чайная помещалась в первом этаже высотного здания гостиницы «Великая стройка»: здесь обычно останавливались преимущественно приезжие специалисты градостроения, прибывшие в восточную столицу для участия в очередном благоустроительном начинании Решительного Лю. Собственно, и сама гостиница двадцать лет назад была построена именно для таких постояльцев — Лю Жоу-кэ в первую голову позаботился об удобствах иногородних мастеров, дабы, не испытывая ни в чем стеснения, они все силы и помыслы могли отдавать главной задаче. В первом этаже гостиницы были устроены многочисленные «чапу» — чайные, «сяочипу» — закусочные и одна большая харчевня, где изумительно приготавливали все те же мелкие ханбалыкские закуски и заедки.

Баг откинул толстый полог, по случаю зимы свисающий с притолоки, и они с Судьей Ди вступили в чайную. «Жасмина аромат», узкий и длинный, как футляр для кистей, вмещал в себя с десяток расставленных у стен прямоугольных лакированных столиков, отгороженных друг от друга легкими ширмами высотой примерно в рост человека, — ширмы были расписаны изображениями восьми бессмертных, вкушающих чай на лоне той или иной природы: близ причудливой формы скалы, у низких, разлапистых сосен, рядом с круто ниспадающим водопадом, в компании двух цилиней, у трона основателя правящей династии Чжу Юань-чжана, а также на прибрежных валунах памятных Багу Соловков и перед стеной мосыковского Кэлемулин-гуна. В чайной свет не горел, и в глубине ее стоял приятный глазу полумрак, располагающий к неторопливой беседе; в воздухе вился тонкий аромат жасминового чая. Баг вгляделся.

— Драгоценный преждерожденный Лобо! — Из дальнего конца к вошедшим уже спешил Кай Ли-пэн. Похоже, что время было не властно над этим замечательным человеком. В последний раз они с Багом встречались полтора года назад, но Кай был все такой же, ничуть не изменился — рослый, дородный, если не сказать, толстый, шумный. Рядом с ним Баг всегда чувствовал себя маленьким: Кай возвышался над ним на полторы, пожалуй, головы, а широкая кость и природная мощь делали Ли-пэна на фоне худощавого ланчжуна и вовсе сказочным богатырем — казалось, Кай легко может раздавить мелкого своего приятеля. Но это только казалось: хотя молодость Ли-пэна и прошла в ханбалыкских отрядах особого назначения, где ему довелось помимо всего прочего совершить сто три прыжка с парашютом, однако же с тех пор минули годы, и нынешняя спокойная и размеренная жизнь чиновника четвертого ранга Ханбалыкского путноприимного управления наложила свой неизбежный отпечаток и на этого здоровяка: он оброс жирком, чему способствовало любимое Каем на все времена циндаоское пиво, и утратил большую часть воинских навыков, не расставшись, впрочем, с юношеским задором и удивительно легким отношением к жизни. — Счастлив приветствовать тебя, еч Лобо, — оживленно повторил Кай, приблизившись; необычно светлые для ханьца глаза его светились неподдельной радостью: Ли-пэн очень ценил дружбу. — Великое Небо, как же я рад тебя видеть! — добавил он и отвесил Багу сообразный в подобном случае и уместный между друзьями короткий поклон. Баг склонил голову в ответ, и испытавший от этого неудобство Судья Ди выскользнул из его рук, мягко приземлился на пол и тут же начал лизать лапу.

— А это… — Кай с широкой улыбкой на круглом лице уставился на кота. — А это, как я понимаю, и есть легендарный преждерожденный Судья Ди, гроза человеконарушителей и все такое?

Услышав свое имя, четвероногий фувэйбин оставил лапу в покое, неторопливо подошел к Кай Ли-пэну и благосклонно обнюхал его сапог.

— Да, еч Кай, это именно он.

— Какой… э-э-э… крупный человекоохранитель! — Ли-пэн отвесил и коту поклон, немного шутливый, но Судья Ди совершенно на него не обиделся; по крайней мере, на его морде не отразилось никаких чувств. — Весьма рад знакомству, много наслышан. Прошу, прошу! — Кай широко взмахнул рукавом, увлекая Бага за собой в глубину чайной. — Выпьем по чашечке, здесь заваривают изумительный «Орхидеевый снег».

«Орхидеевый снег» был чай прославленный, дорогой, считался одним из лучших жасминовых, хотя Баг положительно не улавливал разницы в цветочных чаях. Дорогой ли, дешевый — вкусовые оттенки, по его мнению, могли понять только какие-нибудь уникальные, обладающие повышенной чувствительностью знатоки, к каковым ланчжун себя не относил. Иное дело — «Пуэр». «Пуэр», особенно «Золотой» — это да, это чай, это вкус, это аромат, это ощущения, это… Да что говорить, лучше один раз попробовать.

Однако же, зная давнее пристрастие Кая к жасминовому чаю, Баг ничего не сказал, а лишь благосклонно кивнул, когда они уселись в самом дальнем углу, за ширмой, на которой бессмертные кушали чай в обществе отца ордусской генетической науки Крякутного, — пожилой ученый в изображении местных ширмоделов не совсем походил на себя, но Баг определенно знал, что изображенный между хромым Ли Ге-гуаем и феей Хэ Сянь-гу кряжистый преждерожденный в бороде — именно Крякутной, ибо уже не первый раз сталкивался с этим распространенным в Ханбалыке живописным сюжетом. В какой-то харчевне ланчжун однажды видел Крякутного, беседующего с прославленным полководцем древности Чжугэ Ляном: великие люди были рельефно высечены в граните стены, а между ними ваятель несколькими выразительными штрихами обозначил походный столик с расстеленными на нем свитками; так что с тех пор Баг подобным вещам перестал удивляться. Ибо таков удел мудрых — быть воспетыми в народных сказаниях и изображенными на ширмах и фресках.

А то, не ровен час, и фильму снимут… да, того и гляди, многосерийную… Вроде как «Приоткрытая книга» или «Укрощение строптивого огня»…

И что в том дурного? Ровным счетом ничего, кроме доброго!

Заметив кивок Бага, выскочивший из-за ширмы прислужник картинно, с высоты в десять, наверное, цуней наполнил его чашку кипятком, не пролив при том ни капли, закрыл крышкой и бесшумно удалился.

— Ну как тебе гостиница, драг еч? — Кай взял свою чашку, сдвинул крышку и поднес ко рту. — Ты ведь первый раз в «Шоуду»? Хорошо спал? Ах, прекрасный чай!..

— Да. Все хорошо. Только… — Перед внутренним взором Бага на какое-то мгновение вновь появилась бледная ночная гостья; сказать? не сказать?

— Что «только»? Что-нибудь не так? — Ли-пэн обеспокоенно отставил чашку. — Ты говори, говори, драг еч. Это же моя работа.

Да три Яньло, в конце концов! Мало ли, что привидится… Да и Кай взволнуется, а сейчас у него и другой мороки полно, в преддверии праздника-то. И как сказать? Мол, было мне видение, а может, и не видение, но только заходила какая-то преждерожденная сквозь закрытую дверь, а потом взяла и растаяла как туман?

— Только спал я плохо, — успокаивающе улыбнулся Баг. — Это, наверное, от усталости. Все же путь к вам неблизкий. — Он положил руку на загривок сидевшему на соседнем табурете коту; стал поглаживать. Судья Ди тихонько замурлыкал. — Вертелся всю ночь, еле заснул. Знаешь, еч, как это бывает?

— Ну… да. — Вот в этом был весь Кай Ли-пэн. Если бы Багу пришлось составлять его членосборный портрет, то помимо чисто внешних черт ханбалыкского приятеля он обязательно бы указал вот это «ну… да» — с небольшой, хорошо акцентированной паузой между словами и короткой, искренней и оттого обезоруживающей улыбкой. — Я сам плохо сплю в последние две седмицы, — продолжал между тем Кай, — работы просто море. Кажется, вся Поднебесная к нам съехалась. И гокэ прибыло — тьма. Сегодня с утра, вот, ютаи приехали, я только что от них. Да ты сам увидишь на приеме.

— Да-да, ты весь в делах, как и обычно, — усмехнулся Баг, прихлебывая чай: надо же, вкусно!

— Ну… да. Какие у нас планы?

— Я не хотел бы затруднять тебя, драг еч… Перестань, перестань! Ты — мой гость. Значит, так: мы пообедаем, только не здесь, не в самом центре. И если ты не против, немного позднее, чем принято, а то ведь в обеденный час тут не протолкнуться, ну да ты знаешь. — Да, Баг хорошо знал этот обычай ханбалыкцев: время принятия пищи, чи, так сказать, фань три раза в день, для них было почти священно. Каждое учреждение, служба или ведомство, не говоря уж о вольных предпринимателях и людях свободных занятий, свято соблюдали два часа, традиционно отводимые для дневной трапезы — с полудня до двух; в это время все харчевни и закусочные были переполнены, ибо ханбалыкцы щедро вознаграждали себя за смирение, проявленное при вкушении завтрака, и найти свободное место почиталось за удачу. — Потом — на воздухолетный вокзал, встретим твоего напарника. Но сначала я должен тебе показать кое-что интересное. Ты, наверное, и не слышал даже.

— Да, в Ханбалыке перемены поразительные. Так много нового…

— Ну… да. Помнишь усадьбу. Ли? Ну тут недалеко, на Дашаларе? О! Там теперь появилось удивительное место. Нет-нет, не скажу, ты сам увидишь и все поймешь. Так что допиваем чай и — вперед.

Полог откинулся, и в чайную вошли, весело переговариваясь, несколько преждерожденных в официальном платье — по виду служащие какого-то близлежащего управления. Приближался обеденный час, и в чайной «Жасмина аромат» становилось все более оживленно.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 21-й день первого месяца, отчий день, вечер.


Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, мудрый и бдительный попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Мокий Нилович Рабинович вместе с вернувшейся под отеческий кров на зимние каникулы дочерью, юной красавицей Ривою, вечерком отчего дня заехал к Оуянцевым-Сю на улицу Савуши запросто, почайпить. Давние дружеские отношения между сановником и его непосредственным подчиненным позволяли это делать без напряжения и без задних мыслей, каковые порой еще приходят, когда сослуживцы, пребывающие в явственном должностном неравенстве, принимаются вдруг ходить дружка к дружке трапезничать да семейничать по-всякому: мол, а чего хочет, коли зовет? а на что рассчитывает, коли едет? Сей этап, ежели он и мелькнул когда в отношениях между Богданом и Мокием Ниловичем, давно остался в прошлом; Рабиновичи и Оуянцевы-Сю много лет уж дружили домами. Вот только супруга Мокия Ниловича, Рахиль Абрамовна, не смогла на этот раз последовать за мужем к хлебосольным Оуянцевым; с молодости учительница Божьей милостью, последнее время она то и дело пропадала в командировках, распространяя бесценный опыт, накопленный за тридцать с лишним лет преподавания в начальных классах по несчетным школам Ордуси. Во вторницу она отбыла в Надым по приглашению тамошней городской палаты народного образования, а нынче, часов, как прикидывал Великий муж, этак пять назад, вылетела рейсовым воздухолетом в Жмеринку, где более двух с половиною веков назад обосновался ее род (видно, оттого-то Раби Нилыч по рассеянности и называл иногда затруднительные положения жмеринками).

В канун лунного Нового года и несколько дней после оного транспорт Ордуси трудится с удвоенной нагрузкою. Так уж исстари повелось-сложилось: Новый год христианский, с елками да пенистым «гаолицинским» — он больше для молодежных радостей, с танцами да лирическими приключениями, а те, кто постарше, проводят его обычно с возлюбленными наедине (особливо если взрослые детки в отъезде или увеселяются со сверстниками); а вот Новый год лунный — здесь уж по древнему ханьскому обычаю большие семьи собираются под одною крышей, хоть по двадцать человек, хоть по сорок… Есть, конечно, и иные Новые года (вот Наврузбайрам, к примеру), их тоже отмечают всякий особо; Господь милостив, праздников много в Ордуси, а всей работы не переделаешь и всех денег не заработаешь, главное — чтобы жизнь в охотку шла. И Мокий Нилович назавтра собирался с дочкой в полет в родную Хайфу, на всю седмицу, а Рахиль Абрамовна, погостевав денек у своих в канун празднества, должна была аккурат перед самым двадцать четвертым днем месяца с мужем воссоединиться на средиземноморском бреге; дом мужа — это святое. Недаром еще великий Учитель наш Конфуций говаривал: «Если человек лишен человеколюбия, то что ему ритуалы? Если человек лишен человеколюбия, то что ему музыка?»

Еще несколько дней назад Богдан тоже уверен был, что на праздник сможет выбраться с женою вместе к родителям, в Харьков, — но тут, как гром средь ясного неба, как сладкая роса на скромно трудящееся поле, пало на него приглашение к императорскому двору на празднование удивительного двойного юбилея.

Фирузе страшно гордилась мужем и всячески пыталась нынче днем втолковать маленькой Ангелине, какая честь оказана их семье. После она утверждала, что та вполне ее поняла…

Поглядели, умиляясь, на мирно спящую Ангелину. Перешли к столу. Потолковали о погодах, потолковали о видах на озимые урожаи, потолковали об увидевших свет в последние месяцы шедеврах изящной словесности и каллиграфии. Все, как подобает просвещенным людям.

Перешли к вопросам более насущным.

— Не тушуйся, Богдан, — говорил Мокий Нилович, аккуратно промокая носовым платком лоб, слегка запотевший от обилия выпитого горячего чая. — Ханбалык посмотришь… Эх, красивый городище… Величавый!

— Неловко, Раби Нилыч, — отвечал Богдан. — Несообразно… Я еду, а вы, начальник мой прямой, — нет. Что ж вас-то они не пригласили?

Раби Нилыч улыбнулся добродушно и так широко, что даже косматые брови его, казалось, еще больше встопорщились и слегка задрались кверху.

— Говорю ж тебе — не тушуйся. Заслуги твои перед империей неоспоримы. А я на своем веку везде побывал, все повидал. И дворцы, и чертоги. Мы ж с повелителем всего, что меж четырьмя морями, почитай, одногодки, первый раз видались чуть не четверть века назад, а последний — когда в числе прочих вновь назначенных улусных главных цензоров я ко двору представляться ездил и от него подтверждение на должность получал… Хороший он. Человеколюбивый. Тоже постарел, наверное… Ты, главное, успей там поглядеть поболе. Смену караулов у центральных врат обязательно подгадай застать. В Запретном городе исстари Восьмикультурная Гвардия дежурит, так в веках повелось. Молодцы все на подбор, из маньчжур обязательно. Так когда, скажем, стражей из Полка славянской культуры сменяют стражи Полка культуры, к примеру, тибетской — то-то радость, то-то загляденье! Народ загодя сбирается…

— По телевизору видел, — солидно кивнул Богдан. — Внушает.

— Разве по телевизору прочувствуешь, как они шаг-то печатают? Эх… — Раби Нилыч мечтательно уставился в пространство, на какое-то время, видимо, погрузившись в сладостные воспоминания молодости.

Фирузе и Рива по ту сторону большого круглого стола меж тем перешептывались о чем-то своем, о девичьем.

— А я, честно сказать, если бы меня позвали, не порадовался бы, — вернулся к действительности Мокий Нилович. — Стар стал, торжественные эти собрания не по силам. Лучше уж домой, к батьке Нилу в Хайфу… Соскучился — сил нет! Сколько уж лет не был, все недосуг, недосуг… И главное, как человек устроен сообразно: пока сила есть, так оно и ништо, а вот как дряхлеть начинаешь и пользы от тебя становится — с гулькин нос, так и ты от дел своих нескончаемых вроде как в душе своей отрешаешься, неважны они тебе становятся, хотя, казалось бы, еще год назад без них и жить не мог, во сне не жену и не дочку, а бумажки свои видел… А теперь чуть глаза закроешь — так будто наяву: море, сикоморы, тамариски… пальмы ветвями трясут на ветру… Эх! По весне-то на Вербное, глядишь, не вербой тутошней, а, ровно в детстве, пальмой размахивать стану…

Фирузе, как ни была увлечена воркованием со своей молодой подругою, — услышала.

— Это вы точно подметили, Мокий Нилович, — подхватила она. — Богдану и впрямь, верно, дела снятся. Особенно когда отчетность мучит… Непременно под Чуньцзе худеет, бледнеет, а чуть заснет — пальцами так щекотно мне по животу шевелит, будто по клавиатуре компьютерной, и приговаривает, не просыпаясь: где я сохранил файл июньского отчета? Ну где?

Все дружно засмеялись: Богдан — чуть принужденно, Рива — сверкнув в сторону Богдана очами и слегка покраснев (видно, невольно представив себе сию супружескую ночь во всей красе), Мокий Нилыч — с пониманием. Фирузе — громче всех.

Богдан насупился, вконец смутившись.

— Ты не шути этим, Фира, — сказал он строго. — Какие тут шутки. Дела и материалы в порядке содержать — это же не самоцель, не бюрократизм варварский. В прежние времена, говорят, бывало так и у нас: не важно, что за бумажками стоит, что скрывается, лишь бы сами бумажки все были одна к одной, дабы комар носу не подточил. Не столько делами люди занимались, сколько гладкостью документальной. А так — сама прикинь: мы ж таким манером историю пишем.

— Золотые слова, — размашисто покивал Мокий Нилович. — В точку.

— Минфа! — задорно ввернула Рива, явственно ерничая, и опять сверкнула на Богдана взглядом.

— То-то и оно, дочка, минфа! — серьезно подтвердил Великий муж. — Богдан Рухович — человек ответственный. В Цветущей Средине еще когда было учреждено, чтобы между предметом или событием, объективно существующим, и его отображением информационным — на бамбуковой ли дощечке, на бумажном ли листу, на диске ли жестком — было полное и предельно возможное соответствие. Про выпрямление имен слыхала? И об историках будущего Богдан правильно дал понять. Им в своем веке двадцать каком-нибудь про наши времена диссертации защищать — и горюшка не будет: что на самом деле случалось, то все записано во всех подлинных подробностях, а чего не было — про то и сказу нет…

— Да я же не спорю, — с готовностью сдалась верная Фирузе. — Только жалко мне его очень.

— Ты не жалей, ты гордись им, — посоветовал Раби Нилыч.

Фирузе вздохнула:

— Одно другому не мешает… Мне порой кажется, что для жены это вообще одно и то же. Если мужем гордиться не из-за чего — так и жалеть его причины не найдешь…

— А я, — заявила Рива, — когда замуж выйду, ни под каким видом не стану унижать своего избранника жалостью!

— Эка! — сказал Мокий Нилович. — Вот еще новости!

— Отчего же сразу унижать, милая? — негромко спросила Фирузе.

— Ну как же! — Рива дернула плечиком, затянутым тонкой тканью яркого шелкового халата. — Это дуцзи всяких можно жалеть, а не мужчину, с которым… ну… — Она опять покраснела.

— А вот скажи-ка нам, дочка, кто такие есть дуцзи? — с некоторой суровостью (вполне, впрочем, напускной) велел Мокий Нилович.

Рива чуть нахмурила лоб.

— Слепые, без рук или без ног, умственно расслабленные… — без особой уверенности перечислила она.

— А мужчина, когда своим делом сильно увлечен, на все остальное обязательно умственно расслаблен, — сказала Фирузе. — Поверь моему слову, Ривонька.

Юная красавица хотела, видно, возразить и вдруг осеклась, как бы что-то припомнив.

— А и правда… — пробормотала она изумленно. — Ой, правда!

— А тебе-то откуда знать? — насторожился Мокий Нилович.

— Мало ли… — несколько смешавшись, ответила Рива.

Старый цензор поглядел на нее пристально — как, бывало, в кабинете своем на проштрафившихся подчиненных глядывал. Насквозь.

— Да ты не замуж ли собралась? — несколько, на взгляд Богдана, нетактично осведомился он.

Рива замахала руками:

— Вот еще!

— Смотри, дочка, — густо проговорил Мокий Нилович. Повернулся к Богдану. — Поверишь ли, еч, она на своей обсерватории, я так понимаю, ухажера нашла!

— Да будет вам, папенька! — На этот раз Рива Мокиевна покраснела так, что едва слезы не навернулись, и на миг растерянно глянула на Богдана исподлобья — тут же, впрочем, отведя взгляд.

— Нет, ты уж соизволь просветить меня, старика, на сей немаловажный счет, — сказал Великий муж. — Что, скажешь, не прилетают тебе письма чуть не каждый день?

— Ну так что с того?

Сановник снова повернулся к Богдану.

— Я-то, дурень, думал, она в Тибете и впрямь астрофизике обучается… — начал он.

— А то нет! — перебила Рива. Мокий Нилович и бровью не повел.

— То есть обучается, конечно, зимнюю-то сессию без единой помарочки сдала, что да, то да. Директор училища при обсерватории весьма девочкой доволен, звонил мне… Но образовался, вишь ты, у нее там помимо прочих успехов и отличных оценок еще и верный рыцарь, да не наш, не ордусянин, а из иноземных. Как его… Абу… Али… кто-то ибн чей-то…

— Вадих Абдулкарим аль-Бакр бен Белла, — без запинки, не то что список увечностей, отбарабанила Рива.

— Во-во. И как только запомнила…

— Папенька! — с неподдельным возмущением воскликнула Рива. — Ну разве же можно быть таким дремучим националистом?!

— Ишь, слов каких нахваталась, — сварливо произнес Раби Нилыч, но глаза его искрились от гордости за дочь: какая взрослая! какая самостоятельная в мыслях и поступках!

— Он француз…

«Опять француз», — уныло подумал Богдан.

— … Из алжирской провинции, очень талантливый, а наши телескопы, и оптические, и радио, ведь самые большие в мире! Для него такая радость к нам попасть! Вот! — Она сунулась левой рукою в широкий правый рукав, вынула оттуда фотографию.

На фото в два ряда, один ряд повыше другого, на фоне поднесенной едва ли не к зениту титанической чаши удивительного прибора для изучения небесной Веселенной — на заднем плане просматривались подернутые дымкой ледяные зубцы дальних хребтов — позировали девять человек: четыре девушки и пятеро молодых людей. Риву сразу можно было узнать, она явственно была самой красивой даже на этом небольшом любительском снимке, хоть качество его не могло передать всей прелести ее лица, а теплая меховая одежда прятала ее изящную фигурку; слева от нее стоял, сладко улыбаясь, молодой усатенький араб в неумело наброшенном полушубке.

— Вот наша группа… Вот он среди нас всех… — как-то неубедительно и оттого несколько косноязычно пояснила смутившаяся девушка.

— И стоят рядом, — констатировал Мокий Нилович. Рива всплеснула свободной рукой. — И фотокарточку с собой носит…

— Папенька! — едва не плача, взмолилась Рива Мокиевна и утянула фотографию к себе. — Ну да, да, он, конечно, ухаживает, ну и что?

— За такой красивой девушкой вся обсерватория должна ухаживать, — примирительно сказала Фирузе. — На коленах стоять. От директора до младшего дворника включительно.

— Перестаньте голову кружить девчонке! — уже не шутя возмутился Мокий Нилович. — Нашли раскрасавицу, тоже мне! От горшка два вершка!

— Может, ты, как человек сугубо казенный, переживаешь, что он иноземец? — сменив тон на доверительный, произнесла Рива. — Так он, по-моему, тоже от этого переживает. Он мне даже как-то раз сказал: может, мы скоро будем жить в одном государстве…

— Подданства просить собрался? — деловито осведомился главный цензор; тут была его стихия. — Из-за телескопа или из-за тебя?

— Не знаю, — растерялась Рива. — Не было разговора… А только он обмолвился: мол, скоро, наверно, будем жить в одном и том же государстве… И лицо у него стало такое мечтательное да отрешенное, будто он только что новую звезду открыл и в телескоп на нее смотрит…

— Как у умственно расслабленного, — добавила мудрая и верная Фирузе.

Общий смех, раздавшийся вслед за ее репликой, мигом разрядил обстановку. «Хорошая жена — благословение Аллаха, — вспомнил Богдан слова, которые частенько произносил отец Фирузе. — Как прав старый бек, как прав!»

Разговор перешел на дела текущие. Мокий Нилович полюбопытствовал, что Богдан надумал подарить императору к юбилею; минфа в ответ вскочил из-за стола и гордо снял с полки роскошно изданный, с бесчисленными цветными вклейками перевод на русское наречие прошлогоднего труда императора о приматах моря.

— В средницу вышел, — похвастался Богдан, держа фолиант обеими руками и слегка покачивая, дабы продемонстрировать всю его весомость. — Вон как расстарались. И перевод мастеровитый. Пока еще до дворцовой библиотеки обязательный экземпляр доползет…

— Сообразно, — коротко похвалил Богдана старый цензор. — Воздухолет-то с таким грузом подымется? — пошутил он.

— Да уж… Завтра мы, как и вы, Мокий Нилович, тоже весь день в воздухолетных заботах, — проговорила Фирузе, наливая гостям свежего чаю. — Билеты до Харькова, уж заказанные, сдавать пришлось, и срочно все переигрывать. Причем, раз уж на восток лететь, я, как и супруга ваша, решила своих посетить накоротке, а на Ургенч назавтра нет ничего, туда раз в три дня летают… Пришлось брать на иноземный рейс.

— Вот те здрасьте! — удивился Великий муж.

— Иноземцев-то любопытных в Ханбалык на празднество тоже множество движется, — пояснил Богдан, вернув фолиант на полку и садясь на свое место, — ну а наших и вовсе не счесть. И вот транспортники александрийские совместно с европейскими такие рейсы на эту седмицу учудили, что как автобусы от остановки к остановке движутся. Лондон-Ханбалык. С посадками в Париже, Берлине, Праге, Александрии, Перми, Сверловске… дальше не помню, но ценно тут то, что у него под конец и в Ургенче посадка, а потом через Улумуци и Каракорум на Восточную столицу, на Ханбалык…

— Ага, — понимающе кивнул Мокий Нилович. — С расчетом, что не всем до конца, а на освобождающиеся места новые путники сядут… — пошевелил бровями задумчиво.

— Мы с Ангелиночкой в Ургенче выйдем, и дальше Богдан уж один полетит, — продолжила Фирузе, покивав. — А мы побудем денек с семьей моей и на следующий день уж вместе с отцом за мужем вслед…

— Бага тоже ко двору призвали? — уточнил Мокий Нилович.

— Да, — не скрывая гордости, ответила Фирузе.

— Высоко оценил двор ваши асланiвские подвиги, — задумчиво уронил сановник и затем, как бы подытоживая, добавил коротко: — Правильно оценил.

— Жаль только, не получилось вместе с Багом лететь, — посетовал Богдан. — Он, верно, уж в столице. Там его друг старый дожидался — вот и не стал под нас подлаживаться… а мы под него — тоже не смогли.

Кстати зашедший разговор о завтрашних разъездах напомнил всем, что пора бы и расходиться — рейсы ранние, дороги дальние. Мокий Нилович с дочкою засобирались. Обменялись сообразными поклонами и благодарностями — ах, как вы нас вкусно угостили! ах, как замечательно, что вы нашли время к нам зайти! Уже в прихожей Мокий Нилович, шевеля бровями в непонятной Богдану нерешительности, медленно надевая старенькую, невзрачную соболью шубу — в одежде, да и во всем материальном, сановник был, как то и подобает благородному мужу, весьма неприхотлив, — вдруг вымолвил, не успев продеть левую руку в рукав и оттого замерев в несколько странной позиции:

— Ну-ка, дочка, поди вниз. Прогрей повозку.

— Слушаю, папенька, — слегка обескураженная внезапным отеческим повелением, ответила Рива после едва уловимой заминки. Виновато глянув на Богдана в последний раз, она едва слышно пролепетала скороговоркой: «Я не влюбилась еще, он мне просто нравится…» — и упорхнула.

— Кажется, Ангелина хнычет, — сразу все поняв, сказала Фирузе. — Пойду гляну, может, сон плохой привиделся… До свидания, Мокий Нилович, всего вам доброго. Рахили Абрамовне от нас низкий поклон.

И оставила мужчин одних. Мгновение Великий муж неловко молчал, глядя мимо Богдана.

— Вот что, — глухо сообщил он затем. — Я в Александрию не вернусь. В отставку я выхожу, Богдан Рухович. Шабаш… Погоди, не перебивай. Пора мне, старый стал, немощный… в себе не уверен… Вернешься из Ханбалыка — будешь принимать дела.

— Что? — вырвалось у ошеломленного Богдана.

— Не перебивай, я сказал! Как праздники кончатся — князь твое назначение утвердит. Улус тебе вверяю. Не пустяк. — Он запнулся. — Но не о том речь. На такой пост с нечистой совестью идти — перед Богом грех, перед людьми срам, а перед собой — страх. Работать не сможешь в полную силу. Уверенность потеряешь от угрызений. Я ведь вижу — ты из Мосыкэ сам не свой вернулся. И до сих пор не очухался. Ничего мне рассказать напоследок не желаешь?

Богдан напрягся, стараясь не выдать себя. Словно наяву, вновь зазвучал в его ушах голос градоначальника Ковбасы: «Я готов отвечать, но пусть меня судят тайно. Обещай. Иначе все пойдет насмарку. Если все, что я натворил, окажется безрезультатным, оно и впрямь станет просто преступлением. Его оправдывает лишь победа. Не отнимай ее у меня».

И еще: «Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого не будет суда».

И тогда Богдан понял: это единственный выход.

Нельзя было допустить, чтобы честное начальство было опозорено, а обе нечестные секты усилились вновь. Тут Ковбаса, заваривший сатанинскую кашу, был прав. Если бы он ее не заварил — и разговору б не было, но коли заварил…

Государственная польза требовала…

И в то же время нельзя было, чтобы градоначальник, из лучших побуждений мало-помалу докатившийся до вопиющих и к тому же чреватых потрясением народного доверия человеконарушений, не понес наказания. Просто отпустить преступника Богдан не мог.

Справедливость и правосудие требовали…

И что было делать?

«Не буду этого обещать», — сказал Богдан тогда и ушел. И взгляд еча, грузно сидящего в своем рабочем кресле, жег ему спину, пока он пересекал пространство огромного темного кабинета… и потом, в коридоре, на лестнице… на морозной мосыковской улице… да и теперь Богдан чувствовал этот взгляд ровно так же, как в те первые страшные мгновения, когда выбор уже сделан, и его не переиначить, и его нельзя, не нужно переиначивать, потому что любой иной хуже. Еще хуже.

— Ничего, — проглотив ком в горле, сказал Богдан. — Ничего не хочу рассказать.

Мокий Нилович потоптался. Надел наконец свою шубу, застегнулся. Глянул на Богдана исподлобья:

— И впрямь ли Ковбаса оттого с собою кончил, про что в записке написал? Мол, совесть заела — какой я городу начальник, если не предвидел, не понял, не предотвратил… Ничего тебе на ум не приходит?

— Думаю, и впрямь оттого, — твердо сказал Богдан и взглянул старому другу и руководителю прямо в глаза.

Мокий Нилович тяжело вздохнул. Отвернулся.

— Смотри, Богдан, — тяжело проговорил он. — Тебе работать, тебе жить…

— Смотрю, Раби Нилыч, — сказал Богдан. — Еще как смотрю. Во все глаза.

— Ну, ладно… — недоверчиво пробормотал цензор.

— Всего вам доброго, Мокий Нилович.

— И вам с супругой. Творч усп, Богдан. Звони иногда.

— Обязательно. Может, и в гости заеду.

— Непременно заезжай.

— Спасибо вам за все, Раби.

— А вот это ты брось, — сердито сказал Великий муж и сам открыл Перед собою дверь на лестницу.

Багатур Лобо

Ханбалык, Дашалар, харчевня «Собрание всех добродетелей», 22-й день первого месяца, первица, около трех часов дня.


— Празднество обещает быть удивительным, — веско сообщил Багу Кай Ли-пэн и отправил в рот тонкий ломтик «сунхуадань» — особым образом приготовленного утиного яйца, которое сырым долгое время выдерживают в смеси соломы и глины, после чего получившийся продукт распада, полупрозрачную темноватую сферу белка с черным шариком бывшего желтка в центре, освобождают от скорлупы, режут ломтиками и подают на стол; изысканнейшая закуска! Баг очень любил сунхуадань. — Приготовлены совершенно новые шутихи, так что зрелище будет небывалое, да. Я видел в нашем Управлении списки — это, знаешь, еч, что-то особенное: один «дракон длиною в двадцать шагов, мерцающий пятью цветами в небе в течение получаса», чего стоит! — процитировал Ли-пэн по памяти.

Приятели сидели в уютном трапезном зале на втором этаже харчевни «Собрание всех добродетелей», одном из многих ханбалыкских заведений подобного рода, где главным номером кулинарной программы была знаменитая ханбалыкская утка. Кай расстарался и заказал столик заранее, за целую седмицу, как и было принято в «Собрании». И вот пышущий здоровьем улыбающийся повар в ослепительно белом халате вывез из ведущего в кухонные помещения коридора и подкатил к трапезничающим особый столик с металлической крышкой, дождался, пока две миловидные ханеянки в правильном порядке расположат на его поверхности большое блюдо и целую утку — специальным образом обжаренную, истекающую жиром и издающую вызывающий слюнотечение аромат, — и, не медля более, приступил к священнодействию: с удивительным проворством и точностью стал нарезать птицу на непременные сто двадцать частей, включая сюда лапки и клюв. Большой нож, легко постукивая, сверкал в опытных руках умельца, и утка постепенно переходила из состояния тушки в веер аккуратно разложенных на блюде аппетитных, почти одинаковых по размеру ломтиков.

— Еще бы! Такой повод, — кивнул Баг, внимательно наблюдая за поваром: любое мастерство вызывало у ланчжуна глубокое уважение. — Вообще, я заметил, Ханбалык просто кипит. Очень много всего нового. Здорово, просто здорово.

— Ну… да, — с плохо скрываемой гордостью кивнул Кай: коренной житель Восточной столицы, он искренне любил Ханбалык и, как не раз признавался Багу, никогда не смог бы с ним расстаться. Даже если и уезжал ненадолго, по служебной надобности, то уже через пару дней начинал тосковать по родному городу; а перспектива оставить Ханбалык насовсем и вовсе ужасала могучего жизнелюба Кая: нет, никак невозможно! — У нас нынче есть буквально все. Все чудеса света — кроме пирамид. Да и зачем, скажи, нам тут какие-то пирамиды, коли есть много чего другого, вообще ранее неслыханного. Да ты же видел, еч, знаешь.

И то правда: вот только что, буквально полчаса назад Баг действительно видел — очередную жемчужину в драгоценном собрании диковинок Восточной столицы. Звалась она Сююань, «Парк отдохновения», и располагалась в стенах сыхэюаня — старинной ханбалыкской усадьбы — семейства Ли.

Сыхэюани составляют костяк старых ханбалыкских построек — за исключением княжеских хором, дворцов и храмов, разумеется. Традиционные жилища городских ханьцев, следующая и основная ступень после непритязательных домишек в хутунах, сыхэюани представляют собой семейные, родовые гнезда, обнесенные с четырех сторон неизбежными глухими стенами, с единственным главным входом — воротами, над коими, как правило, висит черная лаковая доска, на которой крупными иероглифами выведено название: «Усадьба семьи Мао», «Усадьба семьи Чжан» и так далее; нередко, правда, можно видеть и нестандартные надписи вроде «Убежища Отшельника Да-би» — если кто-то из членов семьи благодаря своим дарованиям или заслугам на государственном поприще достиг широкой известности, то сыхэюань мог получить имя и в его честь; в таких случаях любят пользоваться литературным псевдонимом прославившегося.

И посейчас многие старые семьи продолжают жить в своих родовых гнездах — за низенькими воротами, за которыми злых духов, умеющих, как это ведомо любому образованному человеку, двигаться только по прямой, встречает защитный экран; в двухэтажных постройках, расположенных вдоль окружающих сыхэюань стен: сзади, в самых высоких и почетных — старшее поколение, а прочие — в боковых, пониже, но тоже весьма уютных.

Однако жизнь идет вперед, и некоторые обитатели сыхэюаней ныне предпочитают традиционному покою и уюту родового гнезда новые, благоустроенные квартиры в современных домах. Иным семействам Небо не ниспослало обильного потомства, и в таких полупустых, а то и вовсе пустых сыхэюанях, по распоряжению все того же Решительного Лю, стали, откупив усадьбу у потомков, создавать семейные музеи — если род был чем-то славен, или же небольшие постоялые дворы, насельники которых за небольшую плату могли полностью погрузиться в мир покойной и патриархальной жизни несуетного старого Ханбалыка. Некоторые не лишенные деловой хватки хозяева — а ханьцы, по наблюдениям Бага, почти все склонны к предпринимательству — открывали в своих сыхэюанях мастерские, небольшие школы боевых искусств, а вот последний из рода Ли открыл в своем сыхэюане… действующий музей отхожих мест.

Да, прав был Кай Ли-пэн, когда пророчил: удивится Баг. Баг и впрямь удивился: надо же — «Парк отдохновения», и в каком смысле! И не только он удивился. Один из любопытствующих, вошедших в сыхэюань семьи Ли следом за ними с Каем, — по виду житель юга Цветущей Средины, — прочитав поясняющую вывеску, вытаращил глаза и не сдержал возгласа: «Во цао!» Баг повел себя сдержаннее, кричать не стал, однако же с трудом совладал с лицом: челюсть так и норовила отвалиться. Наблюдавший за ним Кай лишь посмеивался тихонько и приговаривал по обыкновению «ну… да, ну… да».

Действительно, за красивым, возвышенным и зовущим названием «Парк отдохновения» скрывалось не что иное, как музей действующих отхожих мест. Разных культур и разных народов. От всевозможных варварских заведений подобного типа до ордусских — и именно здесь честный человекоохранитель в очередной раз почувствовал, сколь же велика империя, как много в ней проживает разных племен и какие эти племена, в сущности, разные.

В «Парке отдохновения» было собрано буквально все — и типичное отхожее место среднеазиатского декханина, с указателем направления на Мекку и прочими необходимыми для ритуального очищения важными вещами; и лабиринтовое отхожее место, свойственное жителям поселков городского типа в монгольских степях; и непритязательные приспособления для отправления нужды жителями Крайнего Севера. И многое, многое другое. И всем этим можно было воспользоваться за, прямо скажем, умеренную плату.

Особенное впечатление на Бага произвело нихонское отхожее место — над резво бегущим и весело впадающим в маленькое, кишащее карпами озеро был возведен игрушечный мостик и прямо на его середине помещался маленький домик под широкой черепичной крышей с загнутыми краями; домик и был местом отдохновения. Любопытный Баг заплатил десять чохов за вход и не пожалел об этом. В домике царила суровая чистота, пахло сосновыми ветками, а в полу было прорезано аккуратное круглое отверстие, присев над которым на корточках и следовало справить нужду — прямо в журчащие ниже воды, а оттуда уж нужда попадает прямо в озерцо, к карпам. Так ничего и не сделав — собственно, он и не намеревался и зашел только посмотреть, да и холодно зимой сидеть орлом, — Баг вышел на мостик в задумчивости.

Отсюда, с небольшой возвышенности открывался вид на весь сыхэюань: затейливые искусственные горки, причудливые камни, невысокие деревья, сидящий у мостика Судья Ди: кот отказался следовать за Багом и теперь с любопытством смотрел на хозяина, вытягивал шею — гармония и покой царили в «Саду отдохновения», и даже изумленно-радостные возгласы посетителей, казалось, являлись неотделимой частью этого умиротворения. И ланчжунуподумалось, что не так уж он и не прав, этот последний из рода Ли, устроивший в своей родовой усадьбе подобный музей. Полезное это дело. Нужно лучше знать друг друга. В живущем по сообразности обществе не должно быть закрытого, ибо все в человеке в конечном счете прекрасно, и, только познав себя самих и своих соседей во всей полноте, мы обретем гармонию и процветание.

Спустившись на другую сторону ручья, Баг тут же обрел подтверждение своим мыслям: он оказался прямо перед входом в небольшой храм, на доске перед которым значилось: «Цзы-гу мяо», то есть — «Кумирня Цзы-гу». Ланчжун еще в детстве слышал от матушки Алтын-ханум трагическую историю жившей почти тысячу лет назад девушки из рода Хэ, которая, не будучи в силах вынести разлуки с младшим отпрыском рода Ли, покончила с собою в месте отдохновения. В те поры браки устанавливались лишь с согласия родителей; правилом было, что родители сами или, что чаще, через сваху подбирали женихов дочерям, исходя из своих собственных, подчас корыстных соображений, и молодые впервые видели друг друга уже после свадьбы. С девицей Хэ случилось иначе: ее родители в широте взглядов явно опередили свое время, ибо девица и молодой преждерожденный Ли получили возможность оценить друг дружку еще до свадьбы, — Ли увидела жениха через щель в ставнях, когда тот вместе с родителями был приглашен в дом по случаю дня рождения ее батюшки; а юноше тайком, через сваху, передали живописный портрет девы; взаимная любовь вспыхнула с первого взгляда. И все шло хорошо — гадатель определил благоприятный день для проведения церемонии, были куплены подарки, снаряжен свадебный паланкин… но тут император милостиво повелел начать работы по приведению в порядок оборонных рубежей державы: северные кочевые варвары вновь, как уже не раз случалось, забыли о своем варварском долге, перестали платить дань и мало того — сделались необычайно дерзки, стали сбиваться в полчища. Долг перед отечеством не позволил молодому Ли жениться. Спешно собравшись, он отбыл на строительство Великой стены, да там и сложил голову во время одного из предательских набегов пребывавших в невежестве кочевников. Получив трагическую весть, девица Хэ потеряла разум и от неизбывного горя утопилась в давно не чищенном отхожем месте.

Она умерла в пятнадцатый день первого месяца, и с тех пор в этот день среди тех, кто помнил об истории влюбленных, было принято приносить девице Хэ — народная молва дала ей имя Цзы-гу, Пурпурная Дева, — жертвы: возжигать в домашнем месте отдохновения благовонные курения, жечь жертвенные деньги. А теперь Баг стоял перед первым в Ордуси алтарем Цзы-гу — раскрашенная деревянная статуя прелестной молодой девушки виднелась в покойной нише, а перед статуей, на особом столике, лежали приношения: фрукты, жертвенные бумажные ляны, даже маленькая бутылочка с эрготоу; в двух бронзовых жаровнях по бокам дымились ароматные благовония… Велика память народная, никто не забыт и ничто не забыто. Из кумирни Баг вышел просветленный.

Потом они с Каем еще некоторое время ходили по улочкам между старыми сыхэюанями — пока наконец Судья Ди басовитым мяуканьем не обратил их внимание на то, что лапы его окончательно замерзли. Да и подкрепиться бы не мешало. Тут кто-то говорил про ханбалыкскую утку?

… Повар закончил свое священнодействие и обратил взор на заказчиков. Кай Ли-пэн в ответ важно кивнул: да, все сделано правильно, большое спасибо, драгоценный преждерожденный. Работник кухни довольно улыбнулся и с ножом в руке усеменил прочь, а пришедшие ему на смену ханеянки поставили, потеснив закуски, блюдо в центр стола и расположили по правую руку от Бага и Кая по тарелочке со специальными тонкими лепешками и свежим луком-пореем, а также по плошке со сложным в приготовлении соусом «цяньмэньцзян», — знатоки утверждают, что половина вкуса ханбалыкской утки заключена именно в этом соусе; искусство повара тут не менее важно. Судье Ди — а когда приятели и кот вошли в харчевню, невозмутимый прислужник, сосчитав их взглядом, пробормотал «трое…» и приставил к столику особый высокий и широкий стул с особым углублением для миски — соуса не досталось, как, впрочем, и лепешек с луком. Однако же несколько кусочков утки ему перепало — быть может, и не самых хороших, но вполне ароматных и жирных. Кот к трапезе не приступал, смотрел на Бага выжидательно.

— Ну что же… — Кай на правах хозяина положил на тарелку Багу лепешку, пару кусков утки и пучок лука. — Приступим, еч, а? — И он взялся за бутылку с пивом; пиво было самое лучшее в Цветущей Средине, «Легкое циндаоское», изготовленное в древнейшем центре ордусского пивоварения; секретами варки сообразного пива, кстати, в свое время щедрые ханьцы поделились с немцами, у которых до того пиво было весьма посредственное. — Мое любимое. И что главное — охлаждено именно так, как надо. Ты ведь знаешь, еч, как важно правильно охладить пиво, — улыбнулся Ли-пэн, наполняя стакан Бага. — А вот «Бархатное циндаоское»… — начал он, но Судья Ди, к этому моменту привставший и опершийся передними лапами о край стола, прервал его недовольным мявом. — Что такое? Али утка не вкусна, хвостатый преждерожденный?

Какая утка! — явно читалось на морде фувэйбина Ди. Тут есть предмет поинтереснее.

— Извини, еч. — Баг отобрал у Ли-пэна бутылку, поискал глазами и нашел свободную от еды вместительную плошку. — И ты извини, еч, — сказал он коту, под изумленным взглядом приятеля наполнил плошку пивом и поставил перед Судьей. — Пиво любит — страсть просто, — пояснил коротко.

— А… Ну… да, — быстро оправился от изумления Кай. — Быть ему старшим вэйбином. — Поднял бокал в сторону Бага, а потом, немного помедлив, и в сторону кота; Судье Ди, впрочем, было уже не до церемоний: с явным удовольствием он лакал пиво. — За ваше здоровье!

«Циндаоское» оказалось ничуть не хуже привычного александрийского. А может, в чем-то и лучше. Расслабившийся в тепле харчевни Баг впал в благодушие и готов был даже согласиться с тем, что да, лучше, определенно лучше александрийского.

— А что, драг еч, слышно нового при дворе? — спросил ланчжун, ловко палочками сворачивая лепешку. — Ты ведь все входы-переходы знаешь, как говорится, свой барсук на этой горке. Что говорят?

— Что я слышу! — Кай спешно прожевал утку и запил ее добрым глотком пива. — Ланчжун Лобо интересуется сплетнями!

— Да не то чтобы сплетнями… — Баг макнул лепешку в соус. — Просто интересно услышать из первых рук, так сказать… — На самом деле Багу чаялось как-нибудь невзначай перевести разговор на принцессу Чжу, узнать что-нибудь о ней, хотя бы самую малость. Тайна удивительно похожей на принцессу студентки Чунь-лянь так и осталась нераскрытой, но подозрений прибавилось: после памятного сражения на мосыковской хацзе, в результате которого ханеянка аж на две седмицы попала в больницу, Баг, почитай, и не видел ее ни разу — навестить студентку казалось ему неудобным, а потом Чунь-лянь, испросив отпуск, отбыла в Ханбалык, для поправки здоровья. Узнав об этом, Баг подумал: ну точно, это была принцесса. Приспело время готовиться к Чуньцзе, вот она и воспользовалась случаем, чтобы вернуться домой. Да и не такая уж опасная была у девушки рана, чтобы так долго нуждаться в лекарском уходе. Уж в ранах Баг понимал. — Я же из любопытства спрашиваю.

— Ну… да, — как-то хитро посмотрел на ланчжуна Кай, — я понимаю, понимаю… — Багу почудился в его тоне и в улыбке какой-то скрытый намек. Но отчего, откуда бы? Ведь он ни словом, ни делом, ни даже мыслию самой потаенной… — На самом деле мне и самому любопытно, как оно все сложится. — Кай снова взялся за пиво, вопросительно посмотрел на кота, но тот увлеченно жевал утку. — Назревают существенные перемены, еч. — Пиво янтарно заструилось в стаканы. — Ходят слухи, что возможно — возможно! — уже на этот Чуньцзе владыка объявит о назначении наследника трона. Но официально пока ничего не говорилось.

— Да? Ну это не велика новость. — Баг с благодарным кивком принял полный стакан. — Время уже подошло. Да я бы сказал, что давно уже подошло время. При былых правлениях наследников назначали гораздо раньше.

— Ну… да. Правильно. Но тут штука в чем. — Кай взялся за очередную лепешку. — У владыки, как тебе известно, семеро отпрысков. Пять мужеска пола и две — девы. Принцы Чуский князь Жу-мэн, Луский князь Ин-мэн, Вэйский князь Цзян-мэн, Циский князь Дан-мэн и Яньский князь Юй-мэн. И принцессы — Ли и Мэй-инь, обе пока незамужние. Никто из них не проявляет явно выраженных государственных склонностей: Дан-мэн, например, пошел по стопам батюшки и погрузился в изыскания в области… э-э-э… придонной мелкой живности пресных вод, а Ин-мэн так вообще увлечен космическими изысканиями, Юй-мэн погружен в даосизм, и так далее. Принцесса Мэй — она поглощена сценическим лицедейством, и для нее даже создали специальную труппу ханбалыкской оперы, тоже, знаешь ли, дело новое, ибо в ханбалыкской опере все партии издревле исполняют мужчины. А вот принцесса Ли… — Кай сделал паузу, чтобы прожевать утку, но Багу опять почудилась в том какая-то многозначительность, что-то большее. — Принцесса Ли склонна к государственным делам, но принцессе это не совсем уместно.

— Да, конечно, — согласился Баг, — принцессы не могут наследовать правление, это против законов Неба.

— Ну… да, — кивнул Кай, доставая из рукава пачку сигарет «Чжунхуа». — Я снова начал курить, — сказал он извиняющимся тоном. (Ли-пэн уже пытался расстаться с этой вредной привычкой около двух лет назад, когда исполнял должность фаюньши в Ханбалыкском Управлении по делам крупного рогатого скота.) Баг тут же выложил на стол кожаный футлярчик с сигарками. — О… Вот ты как теперь. — Вытащил одну, понюхал. — Хороши. Заморские?

— Да, — махнул рукой ланчжун, — подарок от одного гокэ. Проводили совместные деятельно-розыскные мероприятия.

— Успешно? — поинтересовался Кай, прикуривая.

— Вполне. — Да что ж он тянет-то?! Баг глотнул пива. — Как-нибудь расскажу при случае.

— Ну… да. Так вот… — Ли-пэн выпустил к потолку струю дыма. — Хотя и бывали в истории правления, что называется, из-за бамбукового занавеса, но — это дела прошлые, исключительные… Изрядный табак… Если бы принцесса Ли родилась мужчиной, то я бы не колеблясь предсказал, что наследником трона будет именно она. Принцессе уже довелось исполнить несколько поручений владыки — в том числе и достаточно серьезных, — и она выказала незаурядный ум и зрелое государственное мышление. Принцесса умеет находить общий язык с самыми разными людьми и стойка в стремлении к поставленной цели. То есть среди всех отпрысков владыки она — единственная, кто мог бы быть наследником. Но… Ты понимаешь.

— Ну ладно, это дело ясное, — не выдержал Баг, — а как же тогда? Кого прочат в наследники трона?

— Тут проблема… Государственный совет заседал уже несколько раз по этому поводу. — Кай Ли-пэн медленно затянулся. — Отменный табак, отменный. Скажешь потом, как называется, я себе тоже такие сигары выпишу… Так вот. Есть еще императорский племянник Чжу Цинь-гуй, сын брата владыки Чжу Ган-вэя. Знаешь о таком?

— А как же. Тот, ради которого учредили должность юаньвайлана в Палате наказаний. Говорят, он очень способный. — Баг тоже закурил. Подлил пива требовательно высунувшемуся из-за края стола Судье Ди.

— Именно. Чжу Цинь-гуй — о нем в последнее время только и говорят. Нет, правда: человек он решительный, смелый, не раз уже проявил себя в Палате наказаний как умелый организатор и проницательный тактик. Шаншу Палаты Фань Вэнь-гун — и тот приблизил к себе Цинь-гуя, часто с ним советуется в делах, а ведь Вэнь-гун известен своим суровым нравом и высокими требованиями. Ну да ты знаешь… Цинь-гуй уже несколько раз представлял империю за ее пределами: возглавлял посольские выезды в нескольких странах, всюду весьма успешно. Одно слово: государственный человек… И вот, получается, что изо всех отпрысков рода Чжу один он и может реально рассматриваться как наследник престола. Тем более что и при рождении его знамения были самые красноречивые: пятицветная радуга мелькнула в окне, а по палате разнесся неземной аромат… — Кай задумчиво стряхнул пепел. — Но тут какая трудность: он ведь не родной сын владыки, а племянник. Хотя его многие и славят в Ханбалыке. И славят за дело… В общем, поговаривают, что владыка изберет именно его.

— Ну… Когда речь заходит о судьбах страны, двух мнений быть не может. Небо не даст мандат на правление кому попало, у кормила власти должен стоять достойный. И если Чжу Цинь-гуй так себя проявляет, то я не думаю, чтобы владыка принял неправильное решение.

— Ну… да. Так-то оно так, но… — Кай замялся.

— Что «но»? Драг еч, у меня такое чувство, будто ты… не одобряешь Цинь-гуя, что ли?

— Нет, нет, не так! — Ли-пэн потушил окурок в пепельнице, и ее тут же заменила на чистую прислужница. — По мне, так, Чжу Цинь-гуй всем хорош. Но некоторые считают его не в меру честолюбивым, что ли… — Баг чувствовал, что Кай говорит, тщательно подбирая слова. — С другой стороны, для правителя — это и не недостаток вроде, так ведь?.. Но вот его идея о закрытии ордусских границ…

— В каком смысле?

— Ну… Прошлой весной Цинь-гуй делал доклад в Государственном совете и помимо всего прочего высказался в пользу того, что нужно, мол, поставить преграды тлетворному варварскому влиянию, чтобы то, что они там, за океаном, называют культурой, не смущало неокрепшие умы… Больше уделять внимания извечным ордусским ценностям, укрепить суровую простоту древности… Хорошие слова, правильные. Но не всем они по нраву.

— Никогда и не было так, драг еч, чтобы всем все было по нраву. Люди — они разные. Кому-то пиво, а кому-то — эрготоу. Мой напарник, еч Богдан, так вообще предпочитает «гаолицинские» игристые вина. У каждого свои недостатки. — Баг, в свою очередь, наполнил бокалы «Легким циндаоским»; усмехнулся. — К тому же вокруг владыки много мудрых советников, которые вовремя поправят, если что.

— Ну… да. — Ли-пэн широко улыбнулся. — Ты прав, конечно. Ко двору, кстати говоря, скоро прибудет потомок Великого Учителя в семьдесят пятом поколении, человек крайней мудрости. Уж сколько раз его звали, а он отказывался: мол, вижу — сообразное правление, следующее главному, в государстве — гармония, центр ликует и народ повсеместно радуется, зачем же я нужен? А тут согласился приехать… Словом, я не буду удивлен, если именно Чжу Цинь-гуй будет назначен наследником… Между прочим, драг еч, а не опоздаем ли мы встретить минфа Оуянцева? Когда его воздухолет прибывает?

— Не должны. — Баг взглянул на часы. — Хотя скоро, верно, надо трогаться. Сколько тут ехать до вокзала?

— Минут тридцать или того меньше.

— А, ну так мы успеем доесть утку и выпить еще по паре бутылок пива. Только позвоню на всякий случай. — Баг вытащил трубку. — Какой номер воздухолетного вокзала?

Кай махнул рукой прислужнице: еще два пива! — и продиктовал приятелю номер.

— Рейс из Александрии задерживается, — с удивлением услышал человекоохранитель в ответ. Небывалое дело! Задерживается прибытие воздухолета! И это в Ордуси, где любое транспортное средство всегда прибывает минута в минуту! Да Баг просто не мог припомнить ни одного случая, чтобы когда-то на его памяти воздухолет или куайчэ опоздали. — Как задерживается?!

— Извините, драгоценный преждерожденный, но этого я не могу вам сказать, — прощебетала приветливая служащая вокзала. — Причины нам неизвестны. Нижайше просим извинить нас за непредвиденную задержку и сожалеем, что доставили вам неприятности. О прибытии интересующего вас рейса будет объявлено дополнительно.

— Нет, ты слышал, еч?.. — Баг ткнул пальцем в умолкшую трубку. — Нет, ты слышал? Экое несообразие! Воздухолет — задерживается!

— Неслыханно… — в какой-то непонятной задумчивости протянул Кай.

Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Воздухолет Лондон-Ханбалык, 22-й день первого месяца, первица, день.


Богдан любил летать воздухолетами. Любил их скорость, дающую возможность в тот же день, коль это оказалось надобно, оказаться в любой точке империи; любил уютное и одновременно чуть нервное, сулящее дальнюю дорогу и новые края перекурлыкивание напевных сигналов вызова бортпроводниц, всегда почему-то наполняющее салоны поначалу, перед валетом; любил сам взлет, когда земля, только что такая близкая и надежная, вдруг отваливается от колес ревущего летуна и быстро падает вниз, превращаясь из тверди в одну лишь далекую дымчатую видимость… Всегда ему хотелось смотреть вниз, особенно когда земля еще близка после старта или перед посадкою, с отчетливо различимыми дорогами и повозками на них, коробочками строений, рощами да перелесками; и Фирузе, когда они летали вместе, всегда, ровно ребенка, пускала его сидеть у самого окна, сама смиренно отодвигаясь. Впрочем, когда они еще только познакомились, будущая жена однажды призналась Богдану, что боится высоты — и, хотя с той поры разговор сей более не возникал, Богдан подозревал, что нежная супруга так и не изжила эту забавную, тоже довольно-таки детскую черту, — и в том, как она заботливо и безоговорочно дает мужу любоваться панорамами, нет для нее особой жертвы. И слава Богу. Будь иначе — Богдану было бы перед женою совестно.

Нынче, однако ж, перелет предстоял и впрямь нешуточный, да с частыми посадками и взлетами — которые, конечно, сулили куда больше времени для любования пролетающими недалече под крылом красотами, но сильно удлиняли время пути, — да к тому же еще в тесноватом, по-западному неуютном «боинге», расчлененном вдобавок, как это при демократиях принято, на вип-класс, бизнес-класс и Бог знает какие еще узости. Хорошо хоть команда была смешанная: пилоты европейские, а обслуживание с момента первой посадки на ордусской земле — свое, ордусское. Видно, устроители полета хотели, чтобы гокэ еще в воздухе начинали ощущать себя в экзотичной для них обстановке империи.

Оказалось, Богдану с Фирузе как раз в так называемый вип-класс и продали билеты. Богдан вопросительно глянул на жену — и она, чуть улыбнувшись и не тратя слов, по своему обыкновению пропустила его к окошку, сама усевшись ближе к проходу. Дочурку, которая, вполне оправдывая свое имя, ангельски спала и в повозке такси, и теперь, она держала на руках; безупречно приветливая бортпроводница помогла молодой матери снять верхнюю одежду и разложить вещи, предупредила, что завтрак будет подан сразу после того, как лайнер наберет потребную высоту, и пошла дальше по проходу — помогать, ежели то понадобится, другим. Со всех сторон слышалась то приглушенная, то возбужденная чужая речь, большей частью аглицкая да французская; и у Богдана, стоило ему заслышать эти «ле» да «парле», чаще билось сердце — так и казалось, что где-то тут должны быть то ли Жанна, то ли Кова-Леви…

— Красивый все-таки язык, — осторожно сказала Фирузе.

— Пожалуй… — ответил Богдан, усаживаясь поудобнее и озираясь.

— Понимаешь что-нибудь?

— Нет. Отдельные слова только… Забывать уже начинаю.

Это так прозвучало, что было не понять, о чем он: то ли о наречии, то ли о той, что на нем говорила.

Нет, не было тут знакомых.

Несколько мест в переднем конце салона вовсе пустовали, как ни странно. Назади чинно размещались шестеро великобританцев: три неопределенного возраста сухопарые дамы и их утомленные пожилые спутники — очевидные туристы-гокэ, увешанные фотоаппаратами и видеокамерами; Александрию осмотрели, теперь летят восточнее, может, до самого Ханбалыка, может, нет, просто по Ордуси путешествуют. Чуть впереди через проход прочно сидели два сильно упитанных смуглых араба в дорогих, украшенных узорочьем чалмах и халатах с теплой набивкою; пальцы их при малейшем движении множественно перемигивались и пересверкивались мимолетными цветными вспышками перстней. «Новые французские, — подумал Богдан. — Там сейчас много таких…» Дальше — стайка молоденьких бледненьких девчат с нарисованными на щеках цветочками, с бусинками какими-то, вколотыми в носы…

Похоже, минфа с женой и дочкой были единственными ордусянами, которых занесло в этот салон и на этот рейс.

Богдан отвернулся к окну. Придется терпеть.

За окном натужно светало. Захламленное тучами небо висело грузно, как вывалянная в луже, мокрая насквозь перина; тучи медленно пропитывалось серым мерцанием дня.

Александрийская зима…

Ничего. Скоро вверх, там откроется солнце.

Богдан повернулся к Фирузе:

— Как ты думаешь, это правильно, что Ангелинка так много спит?

Не было лучшего способа развлечь жену, чем затеять разговор о дочери.

Фирузе, оторвав ласковый взгляд от гладкого, точно полированного носика Ангелины-Фереште, торчащего из одеял, обернулась к мужу.

— Спит больше — растет быстрее, — охотно откликнулась она — Всем довольна… Если ребенок плохо спит — стало быть, что-то с нервами. Погоди, пройдет еще несколько месяцев — будет не уложить…

Богдан с удовольствием слушал.

Они так заговорились, что едва не пропустили взлет.

Едва только «боинг», слегка встряхиваясь и помахивая крыльями от порывов неощутимого внутри ветра, продавил своей длинной спиной густую серую хмарь и всплыл над сверкающими облаками, бортпроводница покатила по проходу между креслами тележку с завтраком и напитками.

Так и пошло. Видимо, принимая во внимание утомительность рейса, заботливые хозяева летучей машины, на свой лад развлекая пассажиров, программу свою рассчитали с тем, чтобы легкие трапезы следовали едва ли не одна за другой. Они буквально все время то кормили, то поили тех, кто не пожелал уйти, скажем, в видеобар — а пожелали этого лишь девчонки с бусинами в носах, — надеясь, что за жеванием и глотанием время летит незаметнее. Определенный резон в том был, спору нет, — но налегать на замечательный и крайне дешевый, как это в воздухолетах принято, алкоголь (этим частенько грешат многие достойные путешественники), Богдан никоим образом не хотел, а есть так часто и так много трудяга сановник совершенно не привык (чем, откровенно говоря, порой очень огорчал заботливую Фирузе). Оставалось коротать время неспешными беседами, и Богдан с ужасом думал о том времени, когда Фира с Ангелиной сойдут в Ургенче и он, вконец уже отсидевший себе все от затылка до пяток включительно, останется вдобавок к этому один. А от Ургенча до Ханбалыка еще часа четыре, не меньше… то-то скука смертная пойдет…

Он не знал и не мог знать, что скучать ему не придется.

То взлет, то посадка, то снег, то дожди… В Александрии моросил зимний мелкий дождь, в Перми мела злая даже с виду, с высоты воздухолетного окна, поземка Где-то над Уралом Фирузе покормила проснувшуюся дочку, погулила с нею немножко, и Богдан, подключившись к этому замечательному развлечению, тоже пару раз состроил улыбчивой Ангелине козу. Состав «вип-персон» не менялся. С удовольствием размявшись до туалета и обратно, Богдан попутно выяснил: великобританцы стоически листают журналы, а расслабленные напитками новые французские, лоснясь, сладко дремлют и отчетливо всхрапывают. Девчонки не появлялись — видно, прилипли к экранам. Что-то им там показывают? Верно, то, что считается развлекательным: взрывы, помруны страшенные, отточенный до полной ненатуральности балетный мордобой — словом, скуку смертную. То ли дело «Тринадцатый князь» — поучительная фильма о народном герое тридцатых годов Павло Разумовском-Кэ, пожертвовавшем обеспеченной жизнью в родовом поместье ради служения отечеству на ниве освоения новых сельскохозяйственных угодий и снискавшем славу несгибаемостью духа и верностью принципам. Или «Бурный Днепр» — многосерийная синематографическая поэма о непростой, но славной жизни трех поколений прославленных казачьих фехтовальщиков, мастеров сабли, которую так любит время от времени пересматривать Баг. Или… Да много их, фильм хороших и добрых, что говорить.

После Сверловска Фирузе тоже задремала, а Богдан упорно бодрствовал, потому что даже дремлющая жена — не одиночества, можно то полюбоваться на нее, на ее смягчившееся, помолодевшее во сне лицо, то отвести взгляд и повспоминать первые пылкие времена… «Вот останусь один, — думал Богдан, — тогда посплю. Глядишь, Ханбалык и подоспеет незаметно».

В Ургенче царило стылое безветрие. Синий мороз, низкое ледяное солнце. Фирузе быстро набросила теплое пальто, подхватила на руки Ангелину, поцеловала грустно привставшего с сиденья мужа.

— До завтра, любимый.

— До завтра.

Видно было в окошко, как медленно, неспешно надвигается на воздухолет заиндевелый трап.

Богдан проводил взглядом Фирузе — помимо нее, он насчитал пять человек, которые покинули воздухолет в Ургенче. Он даже позавидовал жене — вот она уж и прилетела, сейчас ее встретят… Бек наверняка сам приедет на воздухолетный вокзал и наверняка не один… Весело!

Богдан понял, что соскучился по тестю и вообще по тейпу жены. Такие славные все эти Кормиконевы, Кормимышевы… Все они тут, рядом — хоть бросайся за Фирою вслед. А сидеть-то уж как устал… Смуглым французам, наверное, хоть бы что, подумал минфа утомленно. Они такие пухлые, им, верно, всегда мягко… А вот если кожа да кости, как у Богдана, — тогда да, тогда тяжело.

Три человека поднялись по трапу в воздухолет — и все замерло снаружи. Пора уж было разбегаться на взлет, пора дальше двигаться — но трап не отъезжал, и ни малейшего признака скорого старта не ощущалось ни внутри, ни снаружи.

В салон меж тем кто-то вошел. Богдан обернулся — мужчина средних лет, по одежде явный ордусянин, пробирался по проходу, близоруко озираясь и вглядываясь в нумерацию кресел. Вот истинно ордусское уважение к ритуалу и вообще к порядку — чуть ли не половина мест пустует, но человек ищет именно и только то, что означено в его билете… Возле опустевшего кресла Фиры новоприбывший остановился и приветливо глянул на Богдана.

— Добрый день…

— Добрый день… — ответствовал Богдан, с удовольствием глядя на нового спутника.

— Здесь свободно? — на всякий случай осведомился тот с исключительной вежливостью.

— Да, вполне. А хотите, — движимый нежданным позывом великодушия, спросил Богдан, — к окошку? Я уж насмотрелся…

Казалось, если сделать доброе дело — остаток полета пройдет быстрее. Глупость, конечно…

— Почту за честь, драгоценный преждерожденный, — отвечал новоприбывший.

Они поменялись местами.

— Люблю смотреть на землю внизу… такая она просторная, такая родная…

— Я тоже — сказал Богдан, пытаясь усесться поудобнее. Вотще. — Но, знаете, от Александрии путь неблизкий.

— Понятно… До упора?

— Угу.

— На праздник?

— Да.

— А я в Улумуци сойду. Новый тракт через пустыню бьют. А ежели тракт в пустыне — так без Усманова не обойтись… Праздновать некогда.

— У меня так тоже случается.

Возникла неловкая пауза. Это всегда бывает, если на минутку вдруг случайно разговорятся незнакомые люди — и, когда первая, вызвавшая беседу тема исчерпывается, начинают прикидывать про себя, продолжать ли разговор нарочно или отвернуться, напоследок порадушнее улыбнувшись негаданному собеседнику.

— А вы, драгоценный преждерожденный, не знаете, часом, — нерешительно спросил Богдан, — отчего мы так долго не взлетаем?

— Часом, знаю, — сказал попутчик. — Какая-то группа паломников в последний момент поспела взять билеты. Как снег на голову свалились. Вылет задержан, не бросать же богомольцев тут сидеть, другого рейса дожидаться… Вон, видите, они поспешают?

Богдан, подавшись вперед, заглянул в только что покинутое им окошко. Действительно, от здания воздухолетного вокзала почти бегом торопились прямо через бетонную равнину четверо мужчин — судя по одеяниям, магометанского закона.

— Я слышал краем уха, они тоже в Улумуци, — сказал словоохотливый Усманов. — Месяц странствовали по здешним мазарам, а теперь хотят поклониться главной мечети Цветущей Средины… Не наши, не ордусяне.

— Ах, даже так, — поднял брови Богдан. — Истовые какие… А откуда, не знаете?

— Нет, не было разговору. — Усманов слегка пожал плечами.

Паломники торопливо взбегали по трапу. Лицо одного из паломников показалось Богдану смутно знакомым.

— Точно не наши? — невольно спросил он. Усманов отвернулся от окна и чуть удивленно уставился в лицо Богдану:

— А почему вас это так…

— Да нет. Вроде как знакомого увидел.

— Это вряд ли.

Сейчас до входящих в отверстый люк воздухолета паломников было не более семи шагов, и ошибиться было очень трудно. Это лицо Богдан видел вчера на фотографии, которую показывала Рива.

Молодой талантливый астрофизик-стажер из алжирской провинции… Как его…

Да нет, чушь. Месяц по мазарам путешествуют, Усманов сказал, — а каникулы в училище при обсерватории только три седмицы назад начались.

Чушь.

«Боинг» утробно загудел, принявшись прогревать моторы наконец, а трап, дрогнув, поплыл прочь.

Взлет. Снова.

Небо стало фиолетовым, а земля внизу темной и смутной, похожей на вечернюю тучу, — острое солнце неудержимо катилось на запад, а воздухолет рвал разряженный воздух стратосферы, стремясь в противуположном направлении, на восток, навстречу новому, еще не родившемуся дню, который будет уже завтра; то самое завтра, о котором сказала, прощаясь, Фирузе: до завтра, любимый. Завтра… Бодрый Усманов оказался собеседником ненавязчивым; приветлив и разговорчив, но не болтун — таких людей Богдан особенно ценил. Заказав себе степного чаю — с жиром, с ветками какими-то, плавающими в буровато-белесой мутной жиже, — он принялся неторопливо, с удовольствием прихлебывать этот, как по рассказам знал Богдан, чрезвычайно тонизирующий и сытный, да только вот не слишком аппетитный напиток и, не выпуская огромной пиалы из левой руки, листать последний выпуск журнала «Ордусский строитель», извлеченный из небольшой, но пухлой дорожной сумки. Богдан не удержался, заглянул на страницу. «При повышенной же пересеченности пустынной местности проходимость данной модификации экскаваторов „А-377“ и „А-377/2“ начинает уступать моделям, разработанным…» Богдан отвел взгляд. Увлекательное чтение, вероятно, — но не для всех.

Под ровный, приглушенный на крейсерском ходу лайнера гул турбин Богдан наконец и впрямь задремал.

Ему успел привидеться странный сон.

Жанна не снилась Богдану, пожалуй, с Соловков — да и та какие это были сны; а вместе с Фирой он ее вообще никогда не видел, только наяву, в самом начале. А тут они, ровно две подружки-не-разлей-вода, сидели в каком-то незнакомом Богдану маленьком, явно очень ухоженном садике, под грушевым деревом, и оживленно, озабоченно что-то обсуждали. Но стоило появиться Богдану — именно так и он ощутил: минуту назад его не было, и женщины беседовали свои беседы, а тут он как бы вошел и прервал их, — они умолкли и, подняв невеселые взгляды, выжидательно, даже, пожалуй, требовательно, уставились на мужа. Конечно, формально срок брака с Жанной давно истек — но Богдан все равно ощущал ее своей женою, и так, наверное, будет всегда. Ушедшая, да, незнаемая теперь и до скончания дней — но: жена. А тут Фирузе и Жанна сидели рядышком на кошме, расстеленной на травке под цветущей грушею, и смотрели прямо в душу — и Богдан не понимал, чего они от него ждут. Только сердце ныло. Казалось, если уразуметь сейчас, что он должен для них сделать, то все вернется, семья воссоединится сызнова, морок пройдет, как ночь, — и всю оставшуюся жизнь они будут вот так же отдыхать под грушевым деревом втроем, а кругом будут звенеть голоса детей… Их детей. Сыновей и дочек Оуянцевых-Сю.

И вдруг откуда-то появилась третья дева. Богдану, грешным делом, по первости показалось было, что это Рива, — но он сразу понял, что дочь Раби Нилыча тут ни при чем, вошедшая была явной ханеянкой, хотя и не менее юной и грациозной. И потом, Рива была веселой, задорной и раскованной студенткой, Богдану ли не помнить после вчерашнего чаепития, — а появившаяся дева была томной и очень, очень печальной. Она медленно, мелко ступая, подошла к по-прежнему сидевшим рядышком женам Богдана и остановилась, полуобернувшись к нему и умоляюще глядя на него из-под тонких, тщательно выщипанных и насурьмленных по дворцовым обычаям Цветущей Средины бровей.

«Помоги ей», — хором сказали Фирузе и Жанна.

Богдан уж и сам сообразил, чего от него тут хотят. Да только вот…

«Как помочь? — крикнул он. — Как? Я не понимаю, скажите толком!»

И тут он резко, словно его толкнули, проснулся.

Наверное, его и вправду слегка толкнули; во всяком случае, рядом с ним, по проходу между креслами, торопливо шли люди. Один за другим, вплотную, сосредоточенно и мрачно. От их видавших виды халатов ощутимыми волнами раскатывались запахи: дым костров и пыль привалов, тревога и нечистота.

Это были едва не опоздавшие взять билеты паломники.

— Что угодно драгоценным преждерожденным? — издалека, еще от самого перехода в пилотскую кабину заулыбалась им выскочившая навстречу бортпроводница, всполошенная неожиданным появлением явно что-то задумавших людей и пытаясь приветливостью и предупредительностью хоть как-то приглушить, притормозить их непонятную, но почему-то явственно опасную решимость.

Вотще.

Прежде чем кто-либо успел хоть что-то сообразить — и уж подавно, сделать, — двое из вошедших (покоренастее да поматерее с виду) остановились над креслами мирно посапывающих упитанных новых французских, пропустили одного из своих — длинного, тощего, в очках — вперед, а последнего, четвертого оставили позади и отработанным, почти невидимым от стремительности движением накинули на их пухлые короткие шеи четки, тут же их туго стянув. Явственно раздался жуткий двойной хрип. Богдан отчетливо видел, как над спинками кресел судорожно запрыгали руки несчастных: те, ничего не понимая спросонок, несколько мгновений пытались освободиться от внезапного удушья — но пахучие паломники держали крепко, не вырвешься. Руки опали. Очкастый же — он прикрывал душителей с передней стороны прохода от замершей в испуге бортпроводницы и, можно полагать, от внезапного появления кого-либо из пилотов — и еще один, вставший сзади, буквально в шаге от Богдана, столь же слаженными, одновременными движениями выдернули из рукавов маленькие бритвенные лезвия и поднесли себе к голым жилистым шеям.

Профессиональная память не могла подвести минфа. Лицом к нему, цепко и настороженно водя глазами, — не шевельнется ли кто-то из сидящих? — в полутора шагах от него стоял ухажер Ривы Рабинович. Бритва, жутко и хищно отсверкивая в горизонтальных лучах солнца, медленно тонущего в серо-розовой дымной полосе безмерно далекого горизонта, буквально впивалась ему в шею; Богдану показалось, что он видит проступившую на смуглой коже капельку крови.

«Хорошо, что Фира с девочкой уже на земле, — пронеслось в голове у совершенно сбитого с толку Богдана. — Как хорошо…»

Больше никаких мыслей пока не появлялось.

Тот, кто показался Богдану знакомым, подал наконец голос:

— Я настоятельно прошу сохранять полное спокойствие. Воздухолет захвачен, но вам ничто не грозит. — Он говорил почти без акцента; лишь какая-то особая гортанность и певучесть речи выдавали то, что русское наречие ему не родное. — Если кто-то попытается нам помешать, мы все немедленно покончим с собой и эти двое преждерожденных, — не отрывая взгляда от сидящих в салоне, он чуть качнул головой в сторону полузадушенных французов, — тоже могут пострадать.

Усманов, оставив недопитый чай и выронив журнал, уже вставал медленно и грозно из кресла — но, услышав, что речь идет о по меньшей мере четырех жизнях, покорно опустился обратно. Бортпроводница, белая как рисовая бумага, изваянием застыла в переднем конце салона. Сзади зашевелились великобританцы — рука молодого араба дрогнула возле горла, и он, напрягаясь, на всякий случай почти прокричал, сбиваясь, ту же речь по-аглицки.

— Эти двое, — он снова перешел на русский, а глаза его шарили, шарили по салону, ловя каждое движение, — сами не местные. Мы тоже не местные. Они похитили ценную вещь. Мы хотим ее вернуть. Когда мы ее вернем, все закончится.

У бортпроводницы подогнулись колени, и она помертвело опустилась на краешек в первом ряду.

— Ни хрена себе, нравы, — пробормотал Усманов. И громко спросил: — Чай допить можно?

От резкого, неожиданного звука человеконарушитель и впрямь чуть не зарезался.

— Можно, — проговорил он, отерев пот. Усманов снова взялся за свою пиалу и раскрыл журнал.

Богдан коротко обернулся: великобританцы, затаив дыхание, смотрели во все глаза. Они и не думали шевелиться. Вновь перевел взгляд на человеконарушителей. «Как дети, право слово, — подумал минфа. — Что ж… молодая нация, молодая религия… дети и есть. — И сам же засомневался в полной справедливости своих выводов. — Конечно, культурное своеобразие нельзя недооценивать. Вот, скажем, взять такие базовые понятия, как дао и шариат. Что, казалось бы, между ними общего? А на русский могут быть переведены одним и тем же еловою путь…»

«А каков в данном положении мой путь?».

Вмешаться?

Не хватало еще, чтобы на совести повисли и эти самочинные смерти.

Один из тех, что четками обездвижил сидящих французов, наклонился и что-то быстро и нервно заговорил по-арабски. Замелькали непонятные «аль» и «эль» — и еще, чуть ли не через два слова на третье, какая-то «кирха». Отчетливо, различимо — говоривший упирал на это слово, произносил его настойчиво и громко. «Вот новый сюрприз, — подумал Богдан, так и не понимая еще, что ему делать. — Чтобы мусульмане о какой-то кирхе так беспокоились…» И тут прозвучала знакомая фраза, Богдан слышал ее от бека и по-русски, и по-арабски не раз: «Ва инна хезболлах хум аль-галибун!»

«Это прямо из Корана, — сообразил Богдан. — „Воистину те, кто привержен Аллаху, станут семьей, которая победит!“ Хезболлах… приверженцы Аллаха или как-то так, да… Бек Кормибарсов, помнится, говорил, что по Корану так называются люди, связанные друг с другом и с Аллахом обязательством взаимопомощи. Что же это творится, святые угодники? И при чем тут кирха?»

Полупридушенные французы отчаянно замотали головами на оплетенных тугими четками шеях и залопотали перепуганно и недоуменно. Не надо было и язык знать, чтобы понять, о чем они лопочут; мало ли бесед с заблужденцами имел на своем веку Богдан (без применения подобных мер воздействия, разумеется), мало ли он слышал, как человеконарушители все отрицают. Не знаю, не видел, не слышал, ни при чем я тут, вы что-то путаете, преждерожденный начальник…

Усманов досадливо отбросил журнал.

— Не могу читать, — сказал он шепотом. — Кулаки чешутся.

— Не надо, — так же тихо ответил Богдан.

— Понимаю, что не надо. А чешутся, шайтан… Сколько раз я летал — а первый раз такое.

«И не только с Усмановым», — подумал Богдан с академичной отрешенностью. Последний — зато совсем уж запредельный — случай подобного рода случился третьего июля шестьдесят второго года, почти сорок лет назад. Буквально через четыре часа после того, как было объявлено о предоставлении бывшей алжирской колонии широкой автономии и прав, равных правам метрополии, — некоторым, как всегда бывает, и этого оказалось мало, — девятнадцатилетний алжирец, крайне недовольный какими-то пунктами манифеста (он оставил письмо, но Богдан, конечно, не помнил деталей, все это было слишком далеким от его служебных обязанностей), на угнанном в руанском аэропорту одноместном спортивном воздухолетике протаранил, пожертвовав собой, Эйфелеву башню… Весь мир тогда был просто в шоке.

«А между прочим, — похолодев от мрачных предчувствий, вспомнил Богдан, — Рива ведь сказала, что этот парень — тоже алжирец…»

Пресвятая Богородица! Что ж это творится на Божьем свете!

Разговор «не местных» между тем, похоже, зашел в тупик. Задававший новым французским свои яростные вопросы коренастый яростно, хрипло дышал, то стягивая четки потуже, то слегка распуская. Сидящие сипели и не даже пытались рыпаться. Их обыскали. И ничего не нашли, как Богдану отчего-то и ожидалось.

Дело было плохо.

— Эль багаж! — вдруг гаркнул тот, что в очках. — Эль багаж, Аллах акбар!

«Как по-русски прозвучала последняя часть фразы, — мельком подумал Богдан. — Вроде в Бога душу… Все ж таки все люди — братья, как ни крути».

Душитель просветленно распрямился и что-то шепнул предполагаемому Ривиному знакомцу на ухо. Тот кивнул.

— Всем оставаться на местах, — сказал он и тут же перевел сказанное на английский. Потом продолжил: — Нам необходимо осмотреть вещевое отделение салона.

«Вот о вреде разобщенности, — подумал Богдан. — У нас вещник один на весь воздухолет. Там этот номер не прошел бы…»

Ближайшего к проходу нового французского коренастый дернул вверх за его узду — тот, взмахнув руками, вослед четкам шатко вскочил. Ривин знакомец, не отнимая бритвы от горла, посторонился. Так, держа за узду сзади, безропотного упитанного — теперь, присмотревшись, Богдан ясно видел, что он не упитанный, а просто-таки жирный, особенно в сравнении с ведшим его жилистым человеконарушителем, — и повели через весь, салон назад, в вещник. И Богдан, и Усманов как по команде обернулись на великобританцев — не кинется ли кто, не дай Бог, на помощь. Нет, только смотрели.

Через десять минут ушедшие вернулись. В ответ на вопросительные взгляды сообщников душитель лишь отрицательно качнул головой.

Ситуация стала совсем глухой.

Ничего не ведающий воздухолет стремительно приближался к Улумуци. До посадки оставалось чуть более получаса.

«Сейчас потребуют изменить курс, чтобы удрать, — подумал Богдан. — А это уже ни в какие ворота… И впрямь кого-нибудь недосчитаемся из них. — Он вздохнул с покорностью судьбе. — Придется разруливать. Только бы в первый момент с перепугу не зарезались… и не придушили тех…»

— Вадих Абдулкарим, — негромко позвал он на пробу. «Если я обознался все-таки, он меня просто не поймет».

Молодой араб понял. Если бы Богдан вдруг ткнул ему в живот стволом ружья — и то, верно, его реакция не могла быть резче. Он дернулся. Глаза его расширились.

— Откуда… откуда вы меня знаете?

— Мы все знаем, — привычно ответил Богдан и, поднявшись, достал из кармана порток золотую пайцзу. Повысил голос, чтобы его было слышно на весь салон. Понуро сидящая, вконец расстроенная бортпроводница слегка воспрянула, и глаза ее загорелись надеждой. — Я срединный помощник Управления этического надзора Богдан Оуянцев-Сю. — Спрятал пайцзу обратно. — Давайте не будем нервничать. Пожалуйста,уберите свои бритвы и отпустите этих французских преждерожденных. По-моему, вы ошиблись и сами это уже поняли, да вот не знаете, как теперь быть.

Бен Белла, справившись с потрясением, торопливо забормотал по-арабски, видимо переводя озадаченным сотоварищам слова Богдана. Те на миг смерили Богдана испытующими взглядами, потом переглянулись.

Сидящий Усманов тоже снизу вверх глянул Богдану в лицо. Кривовато усмехнулся.

— Ну вы, блин, даете, — сказал он одобрительно.

— В Танском уголовном уложении, — по-прежнему громко и словно бы читая лекцию первогодкам, начал Богдан, — под сенью предписаний коего Цветущая Средина живет еще с восьмого века по христианскому летосчислению, а мы, александрийцы, несколько меньше, но тоже давно, в статье сорок восьмой сказано совершенно недвусмысленно: буде один варвар совершит преступление против другого варвара, то, ежели они одного племени, решают дело по законам их собственных обычаев, а ежели они разных племен — наказание всегда определяют согласно законам и установлениям великого Танского государства. Варварами в ту пору именовали всех людей, не принадлежащих к ханьской культуре. Уж не обессудьте, из песни слова не выкинешь… Сейчас мы предположительно имеем человеконарушение, и преступники и жертвы коего предпочитают говорить по-арабски. Кроме того, двое потерпевших, на мой взгляд, относятся к новым французским, а как нам стало известно из неофициальных источников, по крайней мере один из человеконарушителей тоже является подданным Французской республики. Я прав, вы все из Франции?

После долгой паузы кивнул сначала бен Белла, а потом и его подельники. Сидящие полупридушенные лишь что-то угукнули невнятно, но явно утвердительно — кивать им было трудновато.

— Следовательно, и преступники и жертвы принадлежат к одному племени. Так что разбираться тут не нам. С другой стороны, ничего по-настоящему тяжкого пока не случилось и не совершилось. Никто не пострадал, никто не понес материального ущерба. Что же до ущерба морального, то не нам решать, какое возмещение тут потребно, ибо мы совершенно не представляем себе сути дела. Двое мирных французов продолжат свой путь и сойдут с воздухолета там, где и намеревались. Четверо же французских человеконарушителей сойдут после первой же посадки, но французские власти будут оповещены о их непристойном поведении незамедлительно. Причем, поскольку я следую в Ханбалык и могу завтра же увидеть непосредственно французского посла в Цветущей Средине, я беру это на себя. Так будет просто быстрее, чем пытаться это сделать отсюда, из Улумуци. Драгоценную бортпроводницу я попрошу пройти в пилотскую кабину и попросить подготовить к нашей посадке наряд вэйбинов, которые от моего имени выдворили бы этих молодых людей с территории Ордуси через ближайшую границу, отнюдь не чиня им какого-либо вреда или унижения. Всех устраивает такое решение? — Он обвел взглядом присутствовавших.

Стало тихо.

«О, зоус ордушэнс!» — отчетливо пробормотал сзади кто-то из великобританцев.

Бен Белла первым опустил бритву.

Бортпроводница вскочила и резвой газелью унеслась в пилотскую кабину — только ее и видели.

С шей новых французских сняли наконец душные четки, и освобожденные как-то очень одинаково завертели головами, словно бы проверяя, целы ли шеи, и принялись тереть их и массировать пальцами, на которых, как ни в чем не бывало, игриво полыхали перстни. Однако, чуть им полегчало, они начали проявлять признаки недовольства: сначала угрюмо переглянулись, потом побормотали по-французски немного, и, наконец, один — тот, кого водили предъявлять багаж, — высказался на сносном русском:

— Это несправедливое решение! Я имел нанесение телесного ущерба и морального унижения! Тут вытворяется произвол!

Богдан, уже начавший было размышлять над тем, рассказывать ли Риве при встрече о том, какими шалостями занимается на зимних каникулах ее молодой друг и, так сказать, однокашник, снова встал.

— Хорошо. В ваших словах, — он холодно улыбнулся еще дрожащему, но на глазах наполняющемуся самоуверенностью (весь мир мне должен!) толстяку, — есть определенный, говоря по-французски, резон. В таком случае вы оба, как и те, кто на вас напал, покинете воздухолет в Улумуци и вплоть до выяснения всех обстоятельств будете вместе с ними задержаны под стражей в этом замечательном городе посреди одной из самых живописных ордусских пустынь. Обвинение в краже, предъявленное вам вашими французскими соплеменниками, конечно, голословно, но власти вашей прекрасной белль Франс, — он опять улыбнулся, — наверняка захотят досконально во всем разобраться. Должен предупредить, однако, что в связи с праздничной перегрузкой воздушного транспорта ваши власти смогут забрать вас на родину для начала расследования только по окончании торжеств — через седмицу-полторы.

Новым французским все сразу стало окончательно ясно. Как и следовало ожидать, второе предложение Богдана им понравилось куда менее первого — и более возражений с их стороны не поступало.

А человеконарупштели — угрюмые и опустошенные непонятной окружающим, но очевидной неудачей — один за другим прошли в задний конец салона и в полной потерянности расселись там прямо на полу в ожидании посадки. В них словно бы погас какой-то огонь. Какая-то надежда умерла.

Судя по мгновенно проступившей на их аскетичных лицах отрешенности, они принялись беззвучно беседовать с Аллахом.

Бен Белла задержался возле Богдана молчал мгновение, а потом сказал:

— Спасибо.

— Считал бы ты лучше звезды, мальчик, — тихо ответил Богдан.

Бен Белла вздрогнул, а потом опустил взгляд. Неловко постоял у кресла Богдана; казалось, ему хочется сказать что-то еще. Но он не сказал.

— Они правда воры? — спросил Богдан, поняв, что юный араб все же предпочел отмолчаться.

— Получается, что нет, — ответил бен Белла после паузы. Вздохнул. — Похоже, ошибка… А может, и хуже, может, нас подставили…

Богдану показалось, что вот сейчас молодой араб наконец разговорится. Но тот умолк. Постоял еще мгновение, тяжело повернулся и пошел к своим.

— Вадих, — позвал Богдан.

Молодой араб обернулся:

— А?

— Скажи мне, зачем мусульманину кирха?

— Какая кирха? — искренне удивился бен Белла.

— Вот и я думаю, какая… — сказал Богдан.

— Я вас не понял, — сказал человеконарушитель. И тут в глазах у него что-то мигнуло: он понял. У него побледнели губы. Он резко отвернулся от Богдана и, изо всех сил стараясь идти как ни в чем не бывало, удалился назад.

«Он понял, какое из его слов я услышал как знакомое мне „кирха“, — подумал Богдан. — На самом деле говорил-то он, верно, совсем и не про кирху… И он очень недоволен, похоже, даже испуган тем, что я услышал это слово. Но я точно слышал: кирха. Кирха, хоть тресни». А потом он вспомнил: Рива сказала еще одну вещь. Будто Вадих утверждал, что будет жить с нею в одном государстве. «Ну нет, — подумал Богдан. — Таким подданство давать — себе дороже…»

Только сейчас у него начался озноб. Спокойствие и уверенность, с которыми он погасил чреватый Бог знает какими осложнениями конфликт, дорого ему дались.

— Красиво, — шепнул, наклонившись к нему, бравый Усманов. — Но если бы мы так дороги строили, как вы законы толкуете, они бы никогда не дошли туда, куда надо. Только извивались бы то влево, то вправо… куда строителю заблагорассудится.

— Ошибаетесь, еч, — ответил Богдан. И голос у него только теперь начал дрожать. Минфа вдруг осип. Пришлось откашляться, но даже это не помогло. Богдан снял очки и принялся тщательно их протирать. «Как хорошо, что Фира сошла в Ургенче», — в сотый раз подумал он. — Они проходили бы так, чтобы никто не мог случайно попасть под едущие по ним повозки. Только если уж сам очень постарается.

Гул турбин стал глуше, и пол принялся аккуратно проваливаться. Воздухолет пошел на посадку.

Баг и Богдан

Ханбалык, воздухолетный вокзал, 22-й день первого месяца, первица, около шести часов вечера.


— А вот и ты, драг еч! Мы уж беспокоиться начали. Надо же: воздухолет опоздал. Вот что значит — западные воздушные перевозки, «боинги» всякие. Я вот, например, вовсе не упомню, чтобы наши «емели» или «цянь-лима» когда-нибудь опаздывали… Ну да ладно… Сначала о главном. Позволь тебе представить: мой старинный приятель, чжубу Кай Ли-пэн, я тебе о нем рассказывал. Кай, это — минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю, срединный помощник Управления этического надзора.

— Очень приятно, драгоценный преждерожденный Кай.

— Это такая честь для меня, драгоценный преждерожденный Богдан Рухович…

— Ну что вы! Не надо, не надо, к чему эти лишние церемонии! Мы в Александрии ведем себя проще: одного поклона вполне достаточно.

— Правда, еч Кай, Богдан Рухович — он хоть и минфа, но стремится к суровой простоте, верно, драг еч?

— Совершенная правда. Дела человеческие я всегда почитал важнее слов.

— Ну… да. Ведь сказано: «Благородный муж слушает ушами, но видит сердцем». Надеюсь не разочаровать драгоценного преждерожденного.

— Ну вот и славно… Кстати, драг еч, а чем объясняют задержку воздухолета? Или там у них так принято, чтобы невовремя?

— И мне, Богдан Рухович, признаться, тоже неловко: ведь я служу как раз по путноприимному ведомству, а тут такой вопиющий случай!

— Совершенно не о чем беспокоиться, драгоценный преждерожденный Кай. Ордусские власти к этому не имеют ни малейшего касательства. Даже напротив, можно сказать, они повели себя в высшей степени человеколюбиво, задержав рейс ради нескольких паломников… Да и не в задержке дело. Вышло совершенно чрезвычайное дело. Мне самому трудно поверить, однако же — случилось.

— Да что ж такое, упаси Будда?! То-то я смотрю — ты какой-то бледноватый, еч.

— А случилось то, что на подлете к Улумуци группа иноземных преждерожденных, числом четверо, решила свести счеты с двумя другими гокэ. Прямо в воздухолете. Они накинули на шеи несчастных четки и, как это говорится, терроризировали их… Не хотелось бы, чтобы этот случай стал достоянием каких-нибудь пронырливых представителей средств всенародного оповещения. Я с просьбицею хоть несколько дней попридержать языки за зубами еще в воздухолете, когда человеконарушителей ссадили, обратился ко всем пребывавшим в нашем салоне иноземцам… не ведаю, конечно, как они на самом деле поступят, но — вроде бы обещали. Выйдем на воздух, драг ечи, уж очень долго я просидел взаперти… Нет, не надо никуда звонить, драгоценный преждерожденный Кай, прошу вас. Дело это тонкое, меры уже приняты, а огласка, повторяю, тут вовсе не ко времени.

— Да, но…

— Прошу вас, так будет лучше для всех. Я могу на вас полагаться, драгоценный преждерожденный?

— Ну… да. Безусловно.

— Если ты не возражаешь, драг еч, постоим вот тут буквально несколько минут, покурим… Угощайся, Кай…

«Вышли, называется, на свежий воздух».

— Так и что?

— Ситуация сложилась щекотливая: человеконарушители явно считали, будто схваченные располагают некими ценностями, предметом… ну, не знаю… которым завладели неправедным образом, возможно, даже похитили у них. И сколько я понял, их цель и состояла в том, чтобы вернуть себе похищенное. Никаких злодейских замыслов они не питали, это мне стало очевидно почти сразу. Отчего, однако, они избрали для этого такое уязвимое место, как воздухолет, и такой вопиющий способ, как угроза удушением, — можно только гадать. В любом случае, представьте себе картину: мирный рейс на Ханбалык через Ургенч и Улумуци…

— Как хорошо, что твоя супруга сошла в Ургенче!

— Да, я о том же думал не раз… И вот — в небольшом салоне несколько путников, а также эти четверо и те, кого они захватили. Побеседовали по-своему — по-арабски, и ни к чему не пришли. Обыскали вещи захваченных — и тоже ничего. Ситуация зашла в тупик.

— Да что в тупик, еч, похватать на месте и тех и этих, сдать куда следует в Улумуци, а уж там разберутся!

— Ты так считаешь?

— Да а что тут считать? Что считать? Все очевидно: разбойное нападение, повлекшее за собой угрозу для жизни объектов человеконарушения и невинных лиц, при человеконарушении присутствовавших. От пяти до семи лет, а если жертвы — так и вообще бритые подмышки.

— Не горячись, еч. Посуди сам. Допустим, как ты говоришь, — похватать. И кто бы в воздухолете стал хватать этих человеконарушителей? Бортпроводницы? Другие путники? Может быть, я? Извини, еч, но я…

— Да понятно, можешь не продолжать.

— Тем более они пригрозили с собой покончить, если кто вмешается и хватать начнет, бритвы достали острые, и будь уверен: покончили бы. Такая решимость была написана на их лицах…

— Эх, жаль, меня там не было…

— Не уверен, еч… Ты только не обижайся, а выслушай до конца. Сейчас на носу праздник, да еще какой — сам знаешь. И вот, в канун такого события — инцидент в Улумуци: захваченные заморские подданные, судебное разбирательство, да еще неизвестно, как бы кончилось дело с пленением этих арабских молодчиков. Словом — последствия могли возникнуть самые что ни на есть печальные…

— Да-да, двор никак не обрадовался бы такому происшествию, да еще и на день рождения владыки, вы совершенно верно говорите, драгоценный преждерожденный Богдан Рухович.

— Ну, не знаю…

— Мне кажется, я поступил единственно возможным образом Я встал и сказал следующее…

Баг и Богдан

Ханбалык, Запретный город, 23-й день первого месяца, вторница, утро.


Ночь прошла спокойно. После прибытия в гостиницу довольно бурное обсуждение событий на воздухолете продолжилось — Баг (принявший на радостях от встречи с другом пару чарок эрготоу и оттого вконец разгоряченный и раздосадованный) все никак не мог смириться с тем, что не оказался вовремя в нужном месте: зло непременно должно быть наказано! уж я-то всех человеконарушителей непременно повязал бы прямо на месте! нельзя такое спускать, нельзя, этак они в следующий раз вообще воздухолет угонят, а потом на Танские уложения сошлются: дескать, наше, варварское дело, а вы не суйтесь… а Кай Ли-пэн, по большей части молчавший и слушавший, несколько раз порывался позвонить куда следует с тем, чтобы отдать распоряжение об усилении безопасности на воздухолетных линиях, и минфа с трудом его отговаривал. Однако же, несмотря на столь нервный вечер, ночью напарники спали крепко.

Неприятное впечатление от вчерашних событий утром полностью рассеялось, чему немало способствовало посещение расположенной неподалеку от «Шоуду» небольшой сычуаньской харчевни, где напарники, презрев местные обычаи, заказали блюда настолько же острые, насколько и вкусные, так что даже впавший в самое безнадежное отчаянье преждерожденный, отведав их, снова почувствовал бы интерес к жизни. Присутствовавший при этом Кай Ли-пэн — он пришел прямо в харчевню — лишь хмыкнул, сказавши «ну… да», но тем не менее стойко ел только кашу.

Баг и Богдан поднялись рано: время было дорого. В середине дня следовало встретить воздухолет с Фирузе и с заслуженным воином-интернационалистом беком Кормибарсовым, а до этого решено было отправиться в Запретный город; разные мелкие формальности, связанные с посещением которого — главным образом это касалось Александрийского фувэйбина Судьи Ди — Кай Ли-пэн любезно уладил еще два дня назад. Перед Богданом маячило еще одно дело — следовало выполнить обещание нынче же побеседовать с французским послом. Давши слово — держись… слово — не чох, уронишь — всем заметно. Как, однако, втиснуть это дело в напряженное расписание предпраздничного дня, Богдан покамест совсем себе не представлял, и тут Баг ничем не мог ему помочь.

Приятели рассудили, что в иное время во дворцы вот так свободно попасть вряд ли удастся: конечно, будет прием и последующий пир, однако же это — мероприятие официальное, во время которого гулять запросто здесь и там есть дело совершенно несообразное. Опытный в столичной жизни Кай полностью одобрил такое решение; сам же он обещал навестить александрийцев только вечером, а сейчас был вынужден их покинуть, ибо в Столичном путноприимном управлении случились неожиданно важные дела. Кай чувствовал себя неловко: все же в Ханбалыке он выступал хозяином; но Баг по-дружески крепко хлопнул рослого Ли-пэна по плечу, для чего ему пришлось слегка привстать на цыпочки, и заверил чжубу, что они с Богданом и так уж слишком злоупотребили его гостеприимством. Кажется, Кай не нашел это объяснение достаточным, однако же служба есть служба.

Богдан с благодарностью низко поклонился Каю на прощание, совершил то, что по-ханьски называется «кэ тоу», то есть отвесил земной поклон, приведя Ли-пэна тем самым в еще большее смущение, ибо явно пренебрег разницей в служебном положении, оказывая какому-то чжубу такие почести. Короче, Кай Ли-пэн удалился весьма озадаченный.

— Все же велика Ордусь и удивительна, — молвил Богдан, указывая Багу на вывеску заведения, мимо которого они проходили по Ванфуцзину на север, в сторону Запретного города. — Непременно надо будет сюда зайти.

На вывеске значилось: «Харчевня „Шашлык-Машлык“, а перед входом стояли две бронзовые скульптурные группы в натуральную величину: по левую руку — лакомящиеся шашлыком великие поэты Пу Си-цзин и Бо Цзюй-и: мастера слова радостно улыбались, беседуя о чем-то возвышенном, и Бо Цзюй-и, видимо в порыве вдохновения, высоко над головой воздел свой, шампур. По правую руку застыло изваяние знаменитого сказителя и первого советника правителя Гиндукушского уезда Ходжи Насреддина купно с его прославленным ишаком, на коем восседал известный малым ростом и острым умом древнеханьский мудрец Янь-цзы; оба — и Насреддин и Янь-цзы — в нетерпении тянулись к небольшому мангалу, на котором жарились шашлыки, а ишак бодро смотрел на Пу Си-цзина и даже ему подмигивал.

— Да, — согласно кивнул Баг, — когда я был в последний раз в Ханбалыке, этого местечка еще не было. Непременно зайдем перед тем, как ехать на воздухолетный вокзал. Ты, еч, смотри, смотри, тут еще много чего понастроили.

Действительно, пешеходная зона Ванфуцзина была очень богата на бронзовые скульптуры. В пестрой толпе гуляющих они смотрелись органично и почти не выделялись бы, коли б не ярко сверкавшие на солнце, до блеска отполированные места — чаще лбы, плечи или руки, — до которых норовил коснуться каждый прохожий. Особенно повезло многочисленной группе детей разных народностей, водивших, взявшись за руки, счастливый хоровод: ввиду их низкорослости макушки молодой поросли как нельзя лучше подходили для прикосновений, рука просто сама тянулась потрепать детишек по головкам; в результате издалека дети казались бритыми налысо. Таков уж старый обычай ханьцев, шедший от бронзовых статуй в разного рода храмах, прикоснуться к коим издревле считалось приносящим счастье знаком.

Полюбовавшись на детишек — их как раз наперебой гладили по головам уйгуры, видимо приезжие, счастливые не менее бронзовых статуй, — напарники неспешно дошли до угла Ванфуцзина и Чанъаньлу и свернули в сторону Запретного города.

Хотя установление относительно того, что ни один дом в Восточной столице империи не может превышать высоты строений обители владыки, давно уже отошло в прошлое и многоэтажные, стремящиеся к далекому небу современные здания окружили дворцы со всех сторон, Запретный город по-прежнему оставался самым величественным сооружением Ханбалыка. Здесь взгляд любопытного путника поражало буквально все: и поистине невиданный размах, и удивительно гармоничная, не самодовлеющая роскошь, и совершенно необъятные размеры. Дом Сыновей Неба уже на протяжении без малого пяти столетий, Запретный город всегда олицетворял собой незыблемое спокойствие крепкой власти, основанной на тысячелетних, проверенных самым строгим судьей — временем, традициях, несущих народу процветание и умиротворение, а владыке — радость от созерцания плодов своего нелегкого труда.

Подступы к дворцам охранялись маньчжурской Восьмикультурной Гвардией — рослыми как на подбор молодцами с косами ниже пояса, в одинаковых теплых форменных халатах темно-синего цвета с темно-красной каймой и в меховых степных шапках, в легких металлических панцирях и с украшенными шелковыми кистями длинными пиками в руках.

Как известно, восемь отборных маньчжурских полков добровольно перешли под руку правителя Цветущей Средины еще в пятнадцатом, по христианскому летосчислению, веке — тогда это называлось „просить императора о милости присоединения“ — во главе с неустрашимым своим предводителем ханом Нурхаци, ведущим свое происхождение из северных чжурчжэней и известным своею верностью долгу и широчайшей начитанностью. В те поры военные столкновения еще не были такой редкой диковинкой, как в нынешние дни всеобщей ордусской гармонии, и воины хана Нурхаци не раз имели случай показать свою высокую боевую выучку и нечеловеческую выносливость, при этом демонстрируя, однако, и стойкое человеколюбие, и подлинную гуманность, — никогда маньчжуры не проливали излишней крови и где только возможно старались вовсе обойтись без членовредительства; особое же почтение они испытывали к историческим памятникам и древним документам, ради спасения которых готовы были беззаветно пожертвовать самой жизнью.

В смутные времена еще случавшихся в ту пору волнений именно маньчжурские полки посылал Сын Неба в уезды и области для поддержания порядка: ведомо было, что уж если к делу приставлены потомки мудрого Нурхаци, то скорее всего не прольется ни одна капля крови и не будет разрушен даже самый захудалый домишко; некоторые полки даже получили имя по названию той местности, где особенно отличились во время своей умиротворяющей миссии. Владыки Цветущей Средины много раз отличали и награждали своих верных воинов; в конце концов за особые заслуги перед троном, а также учитывая давнее и последовательно трепетное отношение маньчжуров к мировому духовному наследию, им было даровано наименование Восьмикультурной Гвардии, все без исключения полки перевели на постоянные квартиры в Ханбалык и поставили охранять Запретный город и его обитателей. Трудно было ожидать большей чести. С тех пор минули века, но уже которое поколение маньчжурских гвардейцев, свято храня традиции своего народа, в том числе и непременную длинную, черную как смоль, растимую с детства косу, все так же преданно и бдительно стояло на страже сердца великой империи.

Застывшие в неподвижности, похожие, как братья-близнецы, воины высились каменными изваяниями на равном удалении друг от друга, образуя три линии оцепления, первая из которых охватывала ту часть площади Тяньаньмэнь, где велись приготовления к завтрашним торжествам, и отсекала шумную толпу любопытствующих; остро отточенные пики смотрели в зимнее небо; ни единый мускул не дрогнул на каменных маньчжурских лицах, когда Баг и Богдан медленно приблизились к гвардейскому строю.

— Драгоценные гости Сына Неба! — взглянув на деревянные пайцзы, которые показали ему напарники, и почтительно поклонившись, выкликнул зычно ближайший маньчжур; у Бага было две деревяшки: его и Судьи Ди, который, видимо понимая важность случая, безропотно застыл у правой ноги хозяина. Пайцзами друзей снабдил Кай Ли-пэн — они подтверждали, что пришедшим даровано право свободного посещения Запретного города; по окончании осмотра пайцзы надлежало сдать. — Драгоценные гости Сына Неба! — подхватил охранник из следующей шеренги. — Драгоценные гости Сына Неба! — донеслось от третьей. А от караульного помещения у врат уже спешил на зов, придерживая подвешенный по маньчжурскому обычаю на ремнях у пояса меч, чин поважнее, в синем халате с красной четырехугольной нашивкой на груди. „Носорог“, — разглядел, прищурившись, Богдан, когда бегущий приблизился. Значит, военный чиновник девятого класса, по всей вероятности начальник караула. Баг же не вглядывался, а просто стоял и ждал, заложив руки за спину и чем-то, если бы не рост, неуловимо походя на истинного маньчжура из Восьми культурной Гвардии.

Баг искренне уважал восьмикультурньгх гвардейцев: как человек, имеющий самое непосредственное отношение к искусству поединка, он в свое время внимательно изучил маньчжурскую систему тренировок и основные приемы боя, пришел в восхищение и многое постарался перенять — с той или иной степенью успешности, — а редкие, но эффектные выступления дальних потомков чжурчжэней на соревнованиях неизменно заставляли его, бросив все дела, приникнуть к экрану телевизора.

Напарники по случаю посещения Запретного города также обрядились в соответствующее их положению официальное платье: Богдан — в малиновый халат с изображением шитого золотом фазана на груди, пояс, украшенный четырьмя золотыми пластинками с крупными рубинами в центре, и шапку-гуань с коралловым шариком; а Баг — в темно-синий халат с рванувшимся в прыжке тигром, пояс с четырьмя золотыми пластинками с серебряной инкрустацией и такую же, как и минфа, шапку. При Баге, как при чиновнике ведомства, относящегося к военным, был также меч — „Разящий дракон“, заткнутый сзади за пояс. Один Судья Ди щеголял природной рыжей шерстью и всего лишь ошейником с бронзовой табличкой.

Подбежавший гвардеец оказался дуйчжаном — командиром отряда; отвесив пришедшим низкий, исполненный достоинства поклон, он внимательно изучил поданные ему пайцзы и отдельно поклонился Судье Ди; кот смотрел с любопытством. Потом повернулся к вратам и подал рукою какой-то особый знак. Через несколько минут оттуда к первой линии оцепления рысью подбежали восемь здоровенных ханьцев в черном: они играючи несли два скромных паланкина, достаточно поместительных для одного человека. Паланкины предназначались, вне сомнения, для гостей Сына Неба, и Баг почувствовал вполне понятное замешательство — его еще ни разу в жизни не носили в паланкине, самое большее, что ланчжун когда-либо позволял себе, была поездка по Сучжоу, маленькому городку, прославленному своими парками и зонтиками, на велорикше; честный человекоохранитель уже шевельнул губами, имея в виду сказать дуйчжану, что это лишнее, что они и сами прекрасно дойдут до врат и даже дальше, и взглянул на Богдана, ища у того поддержки, но минфа, сам явно обескураженный и донельзя смущенный, застыл с видом полной покорности судьбе. „Что ж, — подумал Баг, совладав с собой, — если таков установленный ритуал, то не нам его менять“. Однако ж когда дуйчжан попросил еще минуту обождать — спохватился, что паланкинов всего два, а гостей три, сей момент принесут еще один, для недавно вступившего в должность Александрийского фувэйбина Ди, — честный человекоохранитель не сдержался и сказал, что хвостатый чиновник запросто доедет вместе с ним и не будет от этого испытывать ни малейшего стеснения.

Вот так и вышло, что их пронесли через половину площади и первые врата; паланкины опустили на землю лишь за ними, у одной из резных мраморных столпов „хуабяо“ — когда-то давным-давно такие колонны, только из дерева, устанавливали как опознавательный знак у станций императорской конной почты; с тех пор хуабяо превратились в дворцовые украшения, высившиеся по обе стороны за главными вратами; были они и в Александрийском Чжаодайсо, такие же — с высеченными на них несущимися сквозь облака драконами, но высотой поменьше. От хуабяо до Умэнь, Полуденных врат, на паланкинах имели право ехать лишь чиновники высшего ранга, а дальше полагалось спешиваться и им. Здесь также пришлось сдать на хранение меч.

Баг с облегчением ступил на каменные плиты Нефритовой дороги, по прямой пересекавшей первый внутренний двор — вытянутый и длинный — своеобразную прихожую Запретного города, и спустил с рук Судью Ди. Кот, на которого поездка в паланкине не произвела особого впечатления, принюхался и вопросительно глянул на хозяина.

— Вот ты и во дворце, — наклонился к нему Баг. — Помнишь, я обещал?

И они втроем двинулись к вратам Умэнь, над которыми высилась Башня пяти фениксов, где, во время высочайшего выезда, били в специальные колокол и барабан, оповещая горожан о том, что Сын Неба покидает свои покои, прошли вдоль приземистых массивных темно-красных стен, видевших не одно поколение служилого чиновничества, по отполированным множеством ног гранитным плитам, мимо вытянувшихся на карауле восьмикультурных гвардейцев, — в эти минуты ни Баг, ни Богдан, ни тем более Судья Ди не произнесли ни слова; они шли в молчании, глядя на приближающуюся огромную многоярусную крышу башни, любуясь на желтую глазурованную черепицу. Размеры дворцов подавляли, стены, врата, крыши — все это будто безо всяких потерь проросло в день сегодняшний из незапамятных времен седой древности, когда жили и творили гиганты, — и мысли невольно устремлялись к вечности, рядом с которой суетная жизнь и каждодневные заботы кажутся такими мелочными и не важными, такими смешными в своей малости, что возникает невольный вопрос: а к тому ли мы на самом деле назначены и правильно ли живем?..

И только когда путники минули долгий, гулкий и темный зев врат Умэнь и приблизились, подставляя лица равнодушному холодному зимнему ветру, к широкому резному мосту над каналом Цзиньшуйхэ, пересекающим громадную внутреннюю площадь перед Тайхэдянь, Палатой Высшей Гармонии — именно перед этой палатой готовился торжественный пир, а Сын Неба и его семья будут приветствовать приглашенных из тронного зала Палаты, — Богдан, окинув взглядом открывшийся перед ним мощенный булыжником пустой простор и с благоговением разглядывая громадных бронзовых львов, оскалившихся по обе стороны от белокаменной, устремившейся через три яруса к подножию зала лестницы, произнес негромко, про себя:

— Отчего я здесь чувствую себя таким маленьким и ничтожным?..

И тут, обычно не склонный к проявлению эмоций, Баг мягко положил ему руку на плечо и молвил проникновенно:

— Потому что мы приближаемся к центру мира…

Богдан, вздрогнув, глянул на друга: он никак не ожидал от сдержанного Бага подобных слов, напротив — временами ланчжун Лобо казался ему излишне сухим, даже черствым; и сейчас минфа в очередной раз несказанно удивился другу, в Баге ему опять открылось что-то новое — так точно передал напарник самую суть владевшего им чувства.

— Как это верно, еч… — только и сумел выговорить Богдан.


Получасом позже.


Дворцовые постройки бесконечной чередой тянулись перед глазами напарников — друзья всходили по широким некрутым лестницам, любовались на искусные каменные барельефы и богатую роспись потолочных балок и в конце концов, свернув в одни из боковых врат, оказались во внутренних двориках — там, где помещались разнообразные дворцовые службы, жил приближенный к Сыну Неба служилый люд и где величие дворцов уже не так подавляло. Мимо по своим делам спешили разные чиновники, отвешивая на ходу Багу и Богдану сообразные поклоны, в многочисленных садиках ждали весеннего тепла причудливо подстриженные кусты, любовно ухоженные деревья и удивительные своей формой камни, мерно дымились раскаленные жаровни с углями — повседневная дворцовая жизнь, скрытая от обычного глаза, подействовала на всех троих умиротворяюще, и сковывавшее их ранее волнение постепенно отступило, напарники расслабились, а повеселевший Судья Ди даже пытался пристроиться по нужде рядом с каменным львом, но был пристыжен и изгнан в кусты.

— Кай говорил, что в первый раз Запретный город производит совершенно неизгладимое впечатление, — задумчиво созерцая каменные солнечные часы, сказал Баг.

— Не думаю, что и во второй раз все это покажется обыденностью, — улыбнулся в ответ минфа. — Знаешь, еч, я невольно стал сравнивать с Ханбалыком нашу Александрию… Наверное, это неуместно, но все же. — Богдан снял очки и достал замшевую тряпочку; принялся протирать стекла. — Александрия — очень красивый город, очень особенный, но рядом с Ханбалыком… — Он замялся, подыскивая слово.

— … Просто маленький, — закончил за него Баг.

— Что? Да, пожалуй. Маленький. И в этом нет ничего для Александрии обидного. — Богдан водрузил очки на место. — Ведь Ханбалык — центр всей Ордуси.

— Так и должно быть, — кивнул невозмутимо Баг. — Ну что, пойдем дальше? Эй, хвостатый преждерожденный, выходи давай.

„Где-то ведь здесь и принцесса, вот где-то в этой громадине, в этом городе посреди города, быть может, совсем недалеко“, — расслабленно думал ланчжун.

Они обогнули очередной терем и оказались в маленьком дворике перед небольшими, уединенно стоящими покоями: „Зал любимой груши“ — так значилось на доске над входом. Резная дверь была приоткрыта. За дверью глаз ничего не мог различить — темно. И кругом — ни одного человека.

— Надо же… — вздохнул Богдан. — Все же какой Запретный город громадный! Можно ходить весь день, а то и больше, и найти вот такое запустелое жилье.

— Да, ты прав, — отвечал Баг, вглядываясь в темноту, — тут действительно никто не обитает. — Он подошел поближе к окружающей терем узкой галерее. — И кажется, давно. — Ланчжун указал на мелкий мусор: пожухлые листочки, обрывок бумаги, грязные потеки, привольно расположившиеся на выкрашенном в темно-красный цвет полу галереи. Взошел, преодолев одним шагом низкие три ступеньки, на скрипнувшие слегка доски. — Я, пожалуй, первый, кто за долгое время тут оставит следы.

— Ладно, еч, пойдем. — Богдан оглянулся. — Нехорошо совать свой нос куда попало. Ведь мы в гостях.

— Да, конечно. — Баг спустился было с галереи, но сидевший до этого спокойно в середине двора Судья Ди вдруг рыжей стремительной молнией метнулся мимо него и, взмахнув на прощание хвостом, канул в темноте за дверью. — Э, браток! Ты куда это? Давай назад!

Однако хвостатый человекоохранитель на зов не явился. Напарники переглянулись.

— Зря ты спустил кота с поводка, еч, — сказал наконец Богдан. — Что теперь?

— Да кто ж знал-то. Ведь он так прилично себя вел! — В досаде Баг хлопнул себя поводком по ноге. — Ну вот что, еч. Надо его оттуда достать. Все же он — животное. И хотя даже мелкие твари должны замирать от почтения при виде обиталища Сына Неба… как бы ему не пришло в его дурацкую голову чего-нибудь… э-э-э… несообразного. Вдруг он не замер от почтения.

— Ну да, — трагическим голосом пробормотал Богдан. — Может, наоборот, замер. Где-нибудь в углу. Только не от почтения. Ой, нехорошо-то как!..

— Войдем. — Баг решительно шагнул к двери и потянул ее на себя. Дверь легко, с еле слышным скрипом поддалась. — Эй, пустая трата пива! Где ты там?

Взорам друзей открылось обширное помещение, скупо освещаемое лишь узкими полосками зимнего света, струившимися в щели плотно закрытых окон; задняя часть скрыта ширмами, одна в стылой паутине; у стен — три или четыре резных кресла с мягкой обивкой; между двумя из них — лаковый сундук-ларь, на котором в беспорядке лежат какие-то бумаги… Все здесь пребывало в запустении. Ясно было, что в помещение это давно уж не ступала нога человека, не говоря о руках уборщиков: на всем лежал отчетливо различимый слой пыли, а около окон — нанесенный ветрами сор.

— Однако… — удивленно протянул вошедший первым Баг, разглядывая свиток на левой стене: время и небрежение так сильно поработали над шелком, что лишь по сохранившейся в верхнем углу надписи ланчжун определил, что картина когда-то изображала известную красавицу ханьской древности Си Ши, любующуюся пионами. Собственно, от Си Ши остался один силуэт — правда, и в таких прискорбных обстоятельствах не лишенный удивительной изящности. А может, виноват был еще и царивший тут сумрак.

— Стой! — Ланчжун рукой задержал Богдана. — Тихо. Слышишь что-нибудь?

Богдан прислушался. Но в комнате, дальний конец которой был отгорожен ширмами, стояла плотная тишина. Минфа зябко дернул плечами: отчего-то в этом помещении ему сделалось зябко. Уличный мороз был нипочем, а тут…

— Ничего не слышу.

— Эй… Кот-кот-кот… — почему-то понизив голос, позвал осторожно Баг. И тоже поежился. — Как-то промозгло здесь.

Ни звука в ответ.

— Замечательно. Дивно. — Честный человекоохранитель огорченно вздохнул. — Вот тебе и пожалуйста: фувэйбин называется.

— Может, там сзади есть еще проход и он в него улизнул? — тихо предположил Богдан. — Драг еч, надо его найти. Ну не на помощь же звать. Несообразно получится. Стыда не оберемся.

— Да уж… Хорошо, что ж так-то стоять? Давай искать. — И ланчжун двинулся к ширмам.

Под ногою хрустнули жухлые листья.

— О, смотри — следы! — Баг нагнулся. — Правильно идем: он туда побежал. Эй, Судья Ди! Хватит прятаться. Поимей почтительность к старшим!

— Ты уверен, что он тебя младше? — спросил Богдан и тут же осекся: дурацкий вопрос. Но странно: холодная комната, в которой они оказались, после великолепия дворцов действовала так гнетуще, что невольно говорилось невпопад, да притом — почти шепотом.

Видимо, Баг чувствовал нечто сходное, потому что ответил вполне серьезно, но — тоже приглушенным голосом:

— Уверен. Ему года четыре от роду, ну, может, пять, так что если на кошачий счет жизни, то по-нашему выходит около тридцати. Младше.

Осторожно ступая по следам Судьи Ди, отчетливо отпечатавшимся на грязном полу, они обогнули ширму.

— Темно… Ты что-нибудь видишь? — спросил из-за плеча Богдан.

Баг отрицательно мотнул головой.

— Сейчас…

Щелкнула верная заморская зажигалка, и маленький трепещущий на сквозняке огонек высветил очертания высокого ложа под балдахином, а перед ним, прямо на полу — недвижно лежащее мохнатое рыжее тело: Судью Ди.

— То есть?.. — изумленно выдохнул Баг, механически заслоняя зажигалку рукой, чтобы не потухла. Пламя дернулось от его неосторожного дыхания, но тут же выправилось, засветило по-прежнему.

— Погоди-ка, еч. — Богдан отодвинул друга, наклонился над котом. — Кажется, дышит.

Отчего-то ни один, ни другой не решались притронуться к распростертому в толстом слое мерзлой пыли Судье Ди.

Баг присел рядом с ним на корточки, поднес зажигалку ближе. Рыжий бок равномерно вздымался и опадал: правда, дышит.

— И что теперь? — Обычная уверенность оставила Бага.

— Ну что… Бери его и уходим.

— Ладно. — Баг осторожно протянул руку, коснулся кота — и тут же Судья Ди неимоверно выгнулся, потом еще раз и еще; ланчжун руку отдернул. — Милостивая Гуаньинь…

А Судья Ди между тем засучил лапами — как если бы бежал куда-то лежа на боку, когти отчетливо царапнули по доскам пола; потом издал утробный низкий мяв, которого никогда Баг от него еще не слышал, — в другое время ланчжун вообще не поверил бы, что простой кот способен издать такие отвратительные звуки, — а затем снова замер рыжей мохнатой кучей.

— Кажется, ему плохо, — глухо заметил отшатнувшийся в сторону Богдан. — Может, сожрал тут гадость какую-то? Отравился?

— Быть может… — озадаченно прошептал Баг, не спуская глаз с Судьи Ди. Толкнул напарника локтем. — Смотри, смотри!

Четвероногий фувэйбин оставался неподвижным, зато в движение пришел его хвост — замечательный рыжий толстый хвост, которым мог бы гордиться любой кит, но сейчас этот хвост вел себя совершенно против уложений, установленных Небом для хвостов. Он не бил раздраженно об пол, не распушивался от гнева, не свисал расслабленно как простое приложение к прочему организму; нет, хвост изогнулся в немыслимую дугу, и кончик его, неожиданно ставший похожим на острие писчей кисти, начал черкать по полу, выводя в пыли какие-то линии.

Раз, раз, раз — напарники не сразу разобрали, что происходит, а когда внезапная догадка одновременно посетила их, стали следить за живущим отдельной от кота жизнью хвостом с удвоенным вниманием.

— Да он же… пишет!

— Точно! Откидная влево… Вертикальная…

— Горизонтальная…

— Еще одна откидная влево…

— Вправо…

На их глазах на полу постепенно рождался крупный иероглиф „ли“ — „груша“. Написанный размашисто и даже криво — да и чего хотеть от хвоста, который, вот уж точно, впервые в жизни возомнил себя кистью! — но вполне узнаваемо.

Наконец хвост выполнил не без изящества — видно, под конец расписался — последнюю откидную черту и затих, вытянулся поверх иероглифа.

— Ты что-нибудь понял? — спросил потрясенный Баг, чуть не выронив зажигалку. — Амитофо…

— Господи, как это возможно? — повернулся к нему побледневший Богдан.

— И что теперь? — в один голос спросили они, глядя друг на друга вытаращенными глазами, а кот тем временем поднял голову, огляделся и как ни в чем не бывало вскочил на ноги. Посмотрел на ошалевших от обилия впечатлений хозяина и его друга и жизнерадостно, от души отряхнулся. В разные стороны полетела грязь.

— Ди, ты как? — осторожно погладил его по голове Баг.

Выражение кошачьей морды было самое невозмутимое: отлично я, как же еще? — явно читалось на этой морде, а Богдану померещилось, что Судья Ди в ответ еще и чуть заметно пожал плечами. Минфа наклонился ниже и тоже потрогал кота: кот как кот, теплый, живой, совершенно нормальный.

Судья Ди между тем привычно сел и начал старательно вылизывать лапу.

— Ага, запачкался он…

— Конечно запачкался, еще бы — смотри, как тут грязно.

Тут кот встрепенулся и, оставив лапу, вскочил на все четыре.

— Ну уж нет, хватит! — воскликнул Баг и выбросил руку вперед, думая ухватить питомца за ошейник, но Судья Ди ловко присел, метнулся под ширму, и через мгновение что-то грохнуло в правой части комнаты.

— Окно! — Баг, опрокинув ширму, ринулся за котом не разбирая дороги. Богдан торопился следом. Грохот сапог наполнил гулкое, почти пустое помещение.

Решетчатая створка среднего окна была приоткрыта, и когда забывший о сообразных для гостей приличиях Баг широко распахнул ее и зажмурился от яркого света, то выяснилось, что окна этой стороны выходят в маленький садик — по-зимнему пустой и явно запущенный, посреди которого вздымало к небу черные тонкие ветви одинокое дерево.

— Между прочим, — пробормотал над ухом Богдан, — я не удивлюсь, если это, драг еч, окажется именно груша.


Еще какое-то время спустя.


— А что это за покои такие, драгоценный преждерожденный? — приветливо улыбаясь, поинтересовался Богдан у пожилого дворцового служителя — ханьца лет без малого шестидесяти, невысокого и плотного, с круглым морщинистым простоватым лицом и в круглых очках; он появился во дворике буквально через минуту после того, как Баг, выбежав в сад с одиноким деревом, предположительно грушевым, довольно легко изловил хвостатого нарушителя, пристегнул кошейнику поводок и, все равно не решаясь отпустить кота, сунул Судью Ди под мышку, откуда тот и свисал спокойно, привычно: морда и передние лапы с одной стороны, а зад и хвост с другой. Фувэйбин, впрочем, больше и не пытался куда-то бежать и как будто, по крайней мере внешне, даже стыдился стихийно прорвавшейся самобытности буйного природного нрава, крывшегося до поры до времени в неких глубинах его кошачьего существа. Правда, когда Баг уже хватал его и тянул из-за пазухи поводок, Судья Ди как раз самозабвенно рылся всеми четырьмя лапами в старых листьях и, откопав какую-то бумажку — ланчжун так и не разглядел, что это было: то ли просто некий обрывок, то ли целый скомканный лист, — схватил ее в пасть. Не зная, что теперь и думать, — а вдруг сожрет? — Баг хотел было выдрать добычу из зубов Судьи Ди, но тот сжал челюсти изо всех сил да вдобавок несильно, но вполне выразительно заехал хозяину пару раз лапой по руке: хорошо, что когти не выпустил, а то пришлось бы руку перевязывать — когтищи-то у хвостатого человекоохранителя такие, что дай Будда каждому; однако предупреждение выглядело совершенно недвусмысленным, не помогли даже „тридцать три Яньло“, и Баг оставил попытки до поры до времени — или сам выплюнет, или позднее с этим разберемся, когда кот пива захочет, а пока что не проглотит: большая бумажка-то, не разжеванная, никак в глотку не пролезет. Тем более что совсем рядом послышались шаркающие шаги того самого служителя. Так Судья Ди и торчал себе у Бага под мышкой.

— А это, изволите ли видеть, драгоценные преждерожденные, — часто кланяясь при виде важных особ, заговорил служитель, — изволите ли видеть, „Зал любимой груши“. Бывшие покои младшей супруги драгоценного преждерожденного Тайюаньского хоу по имени Цинь-гуй, небесной фамилии Чжу, что приходится родным племянником ныне здравствующего Сына Неба.

— А, так яшмовая супруга Тайюаньского хоу тут более не живет? То-то мы смотрим, что здесь такое запустение…

— Увы! — Старик почтительно сложил руки на груди и покачал горестно головой. — Нефритовая преждерожденная, а имя ей было Цюн-ну, почитай, как полгода изволила отправиться к Девяти источникам! Теперь здесь никто не живет.

— Отчего же так? — удивленно поднял брови Богдан. — Ну если не жить, так хотя бы работать здесь вполне было бы возможно.

— То верно, — склонил голову дворцовый служитель. — Но… — Он замялся. — Негоже мне говорить всякие глупости таким блестящим и просвещенным преждерожденным, уж увольте старика…

— Да отчего же? — наклонился к нему минфа. Оглянулся на Бага. Тот, равномерно поглаживая кота по башке, чуть заметно прикрыл глаза: хотелось бы знать, хотелось бы. — Что в том такого, чего вы не решаетесь сказать гостям Сына Неба? Нет, если речь идет о каких-то вещах, связанных с личной жизнью нефритовой особы Тайюаньского хоу, тогда, конечно, выспрашивать вас о них было бы верхом несообразности…

— Что вы, что вы! — Старичок всплеснул руками: очень живой, подвижный, охочий до жестов оказался дедушка. — Я, почитай, тридцать пять лет незаслуженно ем рис из дворцовых котлов, свое место и дело хорошо знаю. Какое там!..

— Тогда скажите! — постаравшись придать лицу самое дружелюбное выражение, какое только мог, попросил Баг. — Вы поймите, драгоценный преждерожденный, мы ведь не просто так спрашиваем, у нас есть причина, и серьезная.

— Да какой я драгоценный… Не смею, не смею! Вы по первости-то одарили меня, ничтожного, такой небесной милостью, а уж дальше прошу вас изволить еще раз явить милость и снисхождение и звать меня просто Янь… — Старичок опять принялся кланяться.

— Так вот, преждерожденный Янь… — улыбнулся Богдан. — Каждый человек драгоценен, но если вам так будет удобнее… Мы почему этими покоями заинтересовались — странности с нами тут случились некоторые. Может, вы поможете, проясните, в чем тут дело?

— А не изволит ли драгоценный преждерожденный намекнуть, какого рода странности? — Старичок смотрел внимательно.

— Да видите ли… Наш кот, — Богдан указал за Судью Ди, — внезапно упал на землю и стал… как бы это… странно себя вести.

— Уху! — вытаращил глаза престарелый служитель. — Это она, она, душа горемычная! Не иначе как она!

— Да о чем вы толкуете?!

— А вот после того, как подошел час нефритовой супруге Тайюаньского хоу предстать пред ликом Яньло-вана, — старичок быстро оглянулся, заговорил тише, — так вот, с тех самых пор в ее бывшем доме — нечисто. Слышали: будто бродит кто-то по ночам за закрытой дверью, плачет тихонько, а свет — не горит! Вошли с фонарями однажды — никого, только будто кто в углу вздохнул так горько-горько… Я самолично не раз и не два слышал: плачет. Переродиться мне мухой, драгоценные преждерожденные, если это не ее голос. Несчастной Цюн-ну. Она это! Дух ее там бродит, вот что. И еще разные чудеса случаются… — Престарелый Янь замолчал и снова оглянулся.

— Например? — подбодрил его Баг.

— Вы говорите „например“, драгоценный преждерожденный? И спрашиваете, отчего тут никто даже не работает? Так я вам скажу. Был и такой случай. Когда траур закончился, поступил милостивый указ от драгоценного преждерожденного цзайсяна расположить в этих покоях одного из чжубу службы Храма Императорских Предков. И он пришел сюда осмотреться, составить список того, что ему потребно. Днем пришел, вот как сейчас мы с вами.

— И что?

— А то, драгоценные преждерожденные, что стоило ему свиток развернуть и кисть тушью напитать, чтобы начать список писать, как неведомая сила кисть и свиток из рук его вырвала, глядь — а кисть и свиток в воздухе висят и кисть быстро так по свитку бегает: чик-чик! Раз — и готово. Шлеп — и свиток на пол! — Служитель взмахнул рукой, показывая, как именно упал свиток. — Чжубу хоть и не из трусливых был, а бросился прочь опрометью. И свиток оставил, так он на сундуке и валяется… С тех пор никто сюда и не заходит. Очень страшно. Никто, кроме одного человека, милостивого Тайюаньского хоу. Да и тот лишь в сад зайдет, вокруг дерева круг сделает, а если тепло, так и под ним присядет, а в дом — ни ногой. Вот как. Очень она любила дерево это, нефритовая преждерожденная Цюн-ну… Под ним и скончалась в одночасье, сердечко схватило у бедняжки… Видно, письмо какое-то собиралась писать или стихотворение сложить, а может, в каллиграфии поупражняться — кисть в ее кабинете была в туши свежей… Вышла в сад, села под деревом, подумать, верно, а вечером служанки смотрят: уж отлетела ее душа.

— Какое несчастье! — печально сказал Богдан; Баг молча хмурился.

— Уж что да, то да… Драгоценнорожденный хоу до сих пор убивается.

— Когда же это случилось?

— Летом то было, — печально вздохнул Янь. — То ли в шестом месяце, то ли… Да-да, аккурат через седмицу после того, как драгоценнорожденный хоу ислам принял, стало быть, в шестом…

— А что за дерево там растет, ну — в саду? — быстро, даже как-то лихорадочно подавшись вперед, спросил Богдан. Внезапное чувство чего-то очень важного, но позабытого, чего-то такого, что он вот-вот вспомнит, охватило его.

— Да ведь грушевое дерево… Она и покои свои назвала из-за этой груши. Они оба души в том дереве не чаяли, милостивый драгоценнорожденный Тайюаньский хоу и нефритовая преждерожденная Цюн-ну. Как и друг в друге…

Богдан вскинул глаза на Бага: тот замер, даже Судью Ди гладить забыл и выражение лица у него было такое, такое…

„…Фирузе и Жанна… Помоги ей. И — груша. Точно. Там было грушевое дерево!“ — вспомнил свой давешний сон в воздухолете Богдан.

„Груша… Ну конечно… Она рисовала иероглиф „груша“. Как просто!“ — вспомнил свою странную ночную гостью Баг.

— Драг еч, так это же… — начал было минфа, но уже пришедший в себя после озарения Баг лишь слегка нахмурил брови и скосил глаза на престарелого Яня: позднее. И тут же перевел взгляд куда-то назад, за спину Богдана — туда, откуда они вошли в этот дворик.

Богдан резко обернулся — и ему показалось, что меж деревьев соседнего садика, что виднелись в проходе между домами, мелькнула тень.

Напарники многозначительно переглянулись.

„Случайность?“

„Показалось?“

„Или — действительно, кто-то…“

— Драг еч… Не забыл ли ты, что вскоре нам предстоит посетить воздухолетный вокзал? — с нажимом спросил Баг.

— Действительно. Спасибо, преждерожденный Янь! — Богдан старался говорить неторопливо, а также — точно рассчитать необходимую глубину поклона, чтобы престарелый служитель снова не впал в самоуничижение. — Рассказанная вами история очень поучительна и многое объясняет. Однако нам пора.

Баг сдержанно кивнул служителю и поспешил за другом.

— Еч Баг, я тебе должен кое-что рассказать! — горячо зашептал Богдан, блестя возбужденно очками, как только дворик „Зала любимой груши“ остался позади.

— Не сомневаюсь, драг еч, тем более что и мне есть чем с тобой поделиться.

— Груша?

Баг лукаво посмотрел на друга:

— Записки писать будем?

Богдан широко улыбнулся.

Разговаривая подобным образом, напарники скорым шагом, уже откровенно торопясь — дел было много, а до прибытия Фирузе и бека оставались считанные часы, — петляли по лабиринту внутренних двориков, направляясь к выходу из Запретного города.

И тут до них донесся чей-то быстро приближающийся громкий раздраженный голос:

— … О чем тут говорить! Все норовит удрать из дворца, ведет себя как несмышленая школьница! Один ветер в голове. Нет-нет, ее удел — выйти замуж в интересах государства, укрепить узами брака связи с иными странами. А не скакать по крышам в каком-то захолустье. А она что? Кого хочу — того люблю! Чем хочу — тем занимаюсь!.. — И тут, как раз на очередном углу внутренней стены, Баг с Богданом чуть-чуть не столкнулись с двумя преждерожденными, явственно ханьцами по крови: высоким, молодым, в свободном простом зимнем халате и без шапки, на красивом бледном лице жирной чертой выделялись широкие черные усы; и пожилым, очень толстым, с жидкой короткой бороденкой, одетым в длинную соболью шубу, из-под которой не было видно ног. Увлеченные беседой, они вывернули прямо на напарников, и шедшему впереди ланчжуну пришлось сделать шаг в сторону, прижавшись к самой стенке, чтобы высокий не налетел на него. — Не наше это все, не наше! Влияние… — автоматически произнес еще несколько слов высокий, вздрогнув от неожиданности, и, умолкнув, остановился.

„Скакать по крышам?.. Что-то в этом есть удивительно знакомое…“ — пронеслось в голове у Бага.

„Как странно“.. — подумал Богдан, — простая одежда: ни нашивок на груди, ни поясов официальных, ни шапок… Хоть одежда и не красит человека, однако же помогает судить о его положении…»

— Прошу простить, драгоценный преждерожденный, — учтиво, но сдержанно кивнул Багу высокий. — Мы были неловки. Уповаю на ваше снисхождение, — кивнул он Богдану, и толстый тоже закивал, соглашаясь: да-да, мы премного виноваты, но смотрел при этом внимательно, настороженно, даже оценивающе.

— Все в порядке, драгоценные преждерожденные, — поторопился ответить улыбнувшийся минфа. — Мы тоже были неосторожны. Всего доброго. — И потянул нетерпеливо за рукав Бага: пойдем же, еч!

Проход был узок, и Баг, мельком взглянув, не испачкался ли о стену новенький халат, непроизвольно сделал рукой отстраняющее движение:

— Позвольте, драгоценный преждерожденный.

От нежданного прикосновения Бага тот вновь вздрогнул всем телом, глубокое недоумение отразилось на его лице; молодой бросил ищущий взгляд на своего спутника, однако же сделал шаг в сторону.

— Какие-то они странные… — пробормотал, отходя, поглощенный своими мыслями Баг. — В обители вечного постоянства так горячиться… Таких сюда вообще пускать не должно!

Богдан оглянулся: высокий и толстый все так же стояли в проходе между домами и смотрели им вслед. «Слышали», — понял минфа.

Богдан и Баг

Ханбалык, посольство Французской республики, 23-й день первого месяца, вторница, вторая половина дня.


Богдан уже немного нервничал — до воздухолета, которым должны были прилететь Фирузе с Ангелиною и тесть, оставалось каких-то два часа, а до вокзала путь неблизкий. Но долг — превыше всего, тем паче ежели ты человек не простой, а государственный…

Впрочем, посол — средних лет чернокожий француз из Сенегала — принял его без промедления.

По заморскому обычаю обменявшись с ним коротким рукопожатием (что порою нравилось Богдану в сухих варварских ритуалах, так это их кратковременность и некое безразличие к собеседнику; варвары вечно спешат, и, когда в подобное состояние попадает настоящий ордусянин, эти, в общем-то чуждые, обычаи бывают просто спасительны), Богдан сразу перешел к делу. Он коротко, не вдаваясь в подробности, изложил послу его суть и еще более скупо обрисовал суть своего решения и его мотивы.

Когда минфа закончил, посол некоторое время молчал, глядя на Богдана как-то странно. Потом вздохнул.

— Надеюсь, вы поймете меня правильно и не истолкуете мои слова в каком-либо обидном смысле, но, хотя я работаю в вашей стране уже довольно долго, время от времени ордусская логика кажется мне совершенно отличной от нормальной, — наконец произнес он.

— В этом нет ничего удивительного, — чуть пожал плечами Богдан. — Вообще говоря, каждому человеку нормальной кажется лишь его собственная логика, а любая чужая, будь это даже самый близкий человек, — подчас повергает в изумление. Чтобы смягчить это свойство человеческой натуры, и существуют сообразные ритуалы.

— Вот именно! — веско согласился посол. — Только мы называем это необходимыми формальностями. Вы ведь не знаете даже их имен — ни преступников, ни жертв?

— Нет.

— И не удосужились посмотреть документы нападавших?

— У паломников спрашивать документы? — Брови Богдана от изумления на миг поднялись выше дужек очков; впрочем, он тут же совладал с собою. — Это было бы верхом бестактности.

— В момент конфликта они были не паломниками, а преступниками, по нашим понятиям.

— Мы не разнимаем человека на части по его сиюминутным проявлениям.

— А если они на самом деле не паломники?

— А кто? — снова удивился Богдан. Посол опять вздохнул.

— Вот это-то и любопытно… — Помолчал. — Что же, — сказал он довольно уныло, — мне остается лишь поблагодарить господина срединного помощника за то, что он в зародыше разрешил конфликт, который мог подвергнуть опасности воздухолет со всеми его пассажирами и экипажем, и принести извинения за действия лиц, которые, судя по их словам, являются подданными Франции. Если нам удастся их найти, мы постараемся, чтобы указанные лица предстали перед судом с соблюдением всех норм права.

— Я уверен, что человеконарушители в данный момент уже находятся на пути к ближайшей от Улумуци территории Франции, — столь же корректно ответствовал минфа. — Вы легко можете снестись с властями Улумуци и выяснить все детали.

— Будьте уверены, я это сделаю немедленно, — заверил Богдана посол и поднялся из кресла: тема визита, с его точки зрения, была исчерпана. Они снова пожали друг другу руки, но не успел Богдан сделать и шага к двери, как посол после короткого внутреннего колебания спросил:

— И вы совсем не представляете себе, о какой ценной вещи могла идти речь?

— Совершенно не представляю, — невозмутимо ответил Богдан.

— И… и вам это не интересно?

— На свете ежедневно происходит столько недоразумений, — сказал Богдан. — Если интересоваться всеми… — Он красноречиво покрутил руками над головой, показывая, как она идет кругом.

— И вы совершенно равнодушны к возможности того, что в Ордусь так или иначе могла быть провезена некая краденая ценная вещь?

— О нет, — живо ответил Богдан. — Если бы факт кражи был хоть как-то удостоверен… находкой этой самой вещи, скажем, в сумах и торбах путешественников или хотя бы их поведением… Знаете, настоящие воры редко бывают столь спокойны и беззащитны.

Посол чуть качнул головой и сказал:

— Это, по крайней мере, звучит хоть немного логично. Скажите, вы и об этих якобы ворах… о тех, кто подвергся нападению, тоже ничего не выяснили? Ни их имен, ни рода занятий?

— Нет, — твердо сказал Богдан. — Это же сугубо внутреннее французское дело, вмешиваться было бы просто несообразно. Вы-то ведь уже наверняка знаете это, они же должны были сразу по прилете нанести вам хотя бы минутный визит вежливости и все поведать… или я ошибаюсь?

— Вежливости? — переспросил посол, думая о чем-то своем. — Да, можно сказать и так…

По широкой лестнице посольства, к изумлению видевших это делопроизводителей и стражей, Богдан, едва не роняя с головы шапку-гуань, бежал почти бегом, прыгал, ровно не в меру бойкий школьник, через две ступени… Он спешил.

Вотще.

Улица посольского квартала была пустынна; морозный воздух, легкий и звонкий, заполнял ее всю искристым, почти светящимся эфиром зимнего предвечерья. Шум, толпа, движение, сплошные ряды машин были лишь за ее створами — слева и справа, там, где посольский квартал, заполненный стоящими одно к одному учреждениями дипломатических служб окружавшего Ордусь мира, обрывался, одним упругим толчком переплавляясь в жилые окраины великой столицы, наводящей на себя последние, самые эффектные и изысканные штрихи праздничного убранства. Но в пустынном к вечеру посольском квартале повозку такси было взять затруднительно, а из людей на улице были лишь вэйбины в теплых, до земли тулупах: они несли перед вратами посольских домов круглосуточный почетный караул. Богдан рванулся было от внешних врат налево, к тому тракту, что был ближе, а ближе был Гуанхуалу, Тракт Блестящего Процветания, — и увидел, что прямо навстречу, то и дело пуская, как паровоз, густые клубы пара, торопливо, даже поспешно идет, глядя на таблицы, извещавшие, в каком доме какое посольство расположилось, человек в меховой куртке с бесчисленными застежками и заклепками и почему-то странно знакомой широкополой шляпе…

Это был Сэмивэл Дэдлиб. С неизменной длинной и тонкой черной сигарой в углу рта. Сигара воинственно торчала вперед, и ее дым причудливо смешивался с паром дыхания инспектора.

Они столкнулись едва ли не нос к носу.

Богдан узнал инспектора лишь через какое-то мгновение; он так привык видеть сурового человекоохранителя в компании с нихонским князем Люлю и меланхолическим молчуном Юллиусом Тальбергом, что, встретив его одного, сумел узнать только после того, как очевидность прорвала неощутимую, но явственную преграду привычки. Непроизвольно Богдан метнулся взглядом по сторонам: нет, других членов неразлучной троицы не было. «Бага нету — и Люлю нету, — почему-то подумал минфа. — Наверное, это сообразно…»

— Ба! Господин Оуянцев! — Дэдлиб тоже узнал его.

Не сговариваясь, они, замедляя свой одинаково заполошный ход, сделали еще по шагу навстречу друг другу — и оба остановились.

Богдан буквально всей кожей ощущал, как бегут минуты, как воздухолет, верно, уже готовится к снижению и вот-вот с шумом выпадут из его чрева громадные, в два человечьих роста, колеса, — но долг вежливости, но соблюдение сообразных церемоний… это превыше всего. Ведь недаром великий Конфуций сказал: «Что бы ни творилось в Поднебесной, благородный муж ничем не дорожит и ничем не пренебрегает, он лишь следует тому, что справедливо».

— Неужели это вы, драгоценный господин Дэдлиб? — Богдан приветливо улыбнулся и приподнял над головою шапку на европейский манер, желая таким образом подчеркнуть свое расположение к этому гокэ, действительно весьма симпатичному ему еще со времен дела пиявок. — Как я рад нашей нечаянной встрече! — Минфа изо всех сил старался, чтобы его сбившееся дыхание не мешало плавному течению речи, но получалось плохо. — Нравится ли вам столица? Не обременяют ли вас наши морозы?

Дэдлиб в ответ тоже приподнял шляпу и, не вынимая сигары изо рта, ответствовал, словно уже был заправским ордусянином:

— Рад приветствовать… драгоценного преждерожденного Оуянцева… Столица великолепна, а морозы… э-э… тоже. — Языком перебросил сигару в другой угол рта, неожиданно подмигнул. — Да что там, скажу прямо — дерьмо эти морозы! Если бы я мог, то запретил бы морозы повсеместно. И вообще, доложу я вам, зима — это чистое издевательство. Вот у нас зима — это когда идет теплый дождь. Господь определенно был не в духе, когда создавал зиму. И уши мерзнут. У вас не мерзнут уши, господин Оуянцев?

— Уши?.. Нет, уши не мерзнут. — Богдан слегка опешил от такого вольного обращения с временами года, в каждом из которых, как известно, есть свой смысл и сугубая полезность. — И потом, я живу в Александрии, привык. А кроме ушей — в порядке ли остальное ваше яшмовое здоровье?

— Э-э… оно вполне такое… яшмовое… Ну если не считать, что у вас тут холодно, зверски холодно… — Дэдлиб ожесточенно пыхнул сигарой. — И если уши окончательно не отвалятся…

— Будем ли я и мои друзья иметь радость увидеть вас и ваших друзей на празднествах? Посетили ли вы Ханбалык втроем, или же на сей раз Провидению было угодно направить вас в Ордусь в одиночестве?

— Как вам сказать… — Дэдлиб громко откашлялся. — А про ваше яшмовое здоровье вы мне не хотите рассказать? Ну так, вкратце? То есть про уши я уже понял, с ушами у вас все в порядке… — Инспектор переминался на месте, постукивал сапогом о сапог, Богдан только сейчас обратил внимание на эти щегольские сапоги: на скошенном каблуке, с узкими острыми носками, — никак не подходящие для зимних холодов. Гокэ, одно слово.

— Почту за честь! — радостно улыбнулся он. — Единственное, что мне мешает, — это некое смутное ощущение того, что у вас есть на ближайшее время некое спешное дело, от коего я, боюсь, вас отвлек… — Про то, что заокеанский инспектор ощутимо и заметно постороннему глазу мерзнет, Богдан тактично умолчал.

Дэдлиб пожевал сигару.

— В общем, да, — сказал он. — Тьфу! — Выбросил окурок в ближайший сугроб. — Ужасно курить на морозе, так хоть какое-то тепло. Мне надо забежать тут… во французское посольство…

— Какое совпадение! — Богдан вдруг почувствовал исходящее от заморского человекоохранителя внутреннее непонятное напряжение, которое тот пытался скрыть излишней, быть может, словоохотливостью, рассуждением про уши и вообще всякой болтовней. — Представьте, я только что оттуда. Вот его врата, вы почти пришли, любезный господин Дэдлиб.

— Да что вы? Приятная новость, приятная. А то я по дурости-то из машины на углу вышел. Оказалось — далековато. М-да.

— Вы к послу? Я только что его оставил… По-моему, он не слишком сегодня обременен делами и легко вас примет.

— Да нет, я, собственно… А какое… — Дэдлиб опять откашлялся. — Какое яшмовое дело привело вас-то сюда? Если это не какая-нибудь государственная тайна и все в таком роде, конечно.

— О, это довольно долгая и весьма забавная история! — в очередной раз улыбнулся Богдан. — Не далее как вчера днем я имел удовольствие лететь в столицу с супругой, которая, к счастью, покинула иноземный воздухолет типа «боинг» в родном Ургенче…

Взгляд Дэдлиба стал цепким.

— Вы летели вчерашним «боингом» Лондон-Ханбалык? — коротко и неожиданно очень по-деловому спросил он. И даже перестал переминаться с ноги на ногу.

— Представьте, такое напряжение перед праздниками на воздухолетных линиях…

Дэдлиб извлек из кармана куртки пару сигар, одну вставил в рот, а другую протянул Богдану.

— Благодарю, — слегка растерялся тот, — я не курю…

— Да? Много теряете, честное слово. — Дэдлиб закурил. — Послушайте, господин Оуянцев. Честно сказать, мне все эти яшмовые церемонии до… до факела Свободы. Минутку-другую я еще могу поднапрячься и поломать язык, но когда разговор начинается серьезный… А у меня, получается, к вам серьезный разговор. — Он пыхнул дымом в морозный чистый воздух и, заметив, как дрогнуло у Богдана лицо, аккуратно помахал ладонью, разгоняя дым. — Простите… Так что давайте их бросим, эти церемонии, ладно? Я вот что хочу сказать. Эта забавная история… она произошла у вас в полете?

— Ну да…

Дэдлиб в третий раз откашлялся. Простудился? Немудрено в таких-то сапожках на тонкой подошве.

— У меня сохранились самые приятные воспоминания о поре нашего недолгого… черт, опять на яшмовый язык сбился! — Он жадно затянулся. — Слушайте, господин Оуянцев. Вы и ваш друг — чертовски славные парни, я вам доверяю. По-моему, и вы мало-помалу начали тогда доверять мне. Нам. Или мне показалось, а?

— Э-э… — промычал Богдан. Вот на таком языке с малознакомыми людьми он как раз говорить не умел. — Ну…

— Понял… — чуть усмехнулся Дэдлиб. — Я ведь здесь по делу. Это такая, может, удача, что я на вас налетел… Скажите мне: что за история с вами приключилась в воздухе?

Богдан качнул головой. Поправил очки.

— Вы ставите меня в довольно неловкое положение, господин Дэдлиб… Я сам просил всех, кто оказался невольными свидетелями, не рассказывать об этом досадном происшествии хотя бы до окончания празднеств…

— Да бросьте вы! Я же не газетчик, — с невыразимым презрением проговорил Дэдлиб.

— Вы — мой коллега, — кивнул Богдан. — Ну, скорее коллега Бага, но… Я понимаю.

— Меня интересует все, что связано с этим рейсом, — твердо сказал Дэдлиб. — Любая мелочь. Что привлекло ваше внимание, что позабавило? Неужели вы не можете мне сказать?

Богдан решился. Эти люди — Люлю, Дэдлиб, Юллиус — действительно были приятны ему, и он действительно им доверял.

— Тогда, как на духу, господин Дэдлиб, — я очень спешу и прошу вас составить мне компанию вон до того угла, где я надеюсь нанять повозку.

— Так какого же…

— Я вам расскажу по дороге.

— Идет, — кивнул Дэдлиб.

Богдан был короток — дело-то, в сущности, яйца выеденного не стоило. Они не прошли еще и половины пути, как он покончил с сутью происшедшего. Дэдлиб знай себе пыхтел сигарой; взгляд его отстраненно блуждал.

Когда Богдан умолк, Дэдлиб помолчал мгновение, а потом задумчиво произнес:

— Значит, не нашли. Искали, но не нашли… Вы не видели, часом, как выглядели вещи обыскиваемых? Не было там такого серого кожаного…

— Я же не спускался в вещник.

Дэдлиб запустил руку во внутренний карман куртки, порылся там и достал фотографию. Сунул ее Богдану чуть ли не в нос:

— Этот там был?

Богдан внимательно присмотрелся.

— Это один из тех, кого душили, — честно ответил он. — Еще попытался потом поскандалить…

— Факин' грейт… — пробормотал Дэдлиб, пряча фотографию. — Между нами. Я здесь именно из-за него. Мне позарез надо выяснить в посольстве, где он поселился…

— Вот как? Вы думаете, посольству это ведомо?

Дэдлиб покосился на него. Огрызок сигары задумчиво дернулся в углу его рта.

— Вы, возможно, не знаете, но в цивилизованных странах…

«Цивилизованных странах!» — с досадой отметил про себя Богдан.

— …существует для своих туристов железное правило: во время пребывания в Ордуси постоянно держать свои посольства в курсе относительно своего местопребывания. Ордусь… э-э-э… считается страной повышенной опасности.

— Опасности? — возмутился Богдан. — Да у нас преступность ниже в…

— Преступность ниже, а опасность выше. Тоталитарная же страна… империя и все такое. И потом, традиция у нас такая уже сложилась… Уж вы-то тут должны понимать, как сильны традиции. Ну, например… Вы, может, не знаете, вы не торговец… но, скажем, в Североамериканских Штатах против вас до сих пор действует поправка Вантуза-Швабрика, принятая, когда стало известно, что в Ордуси с ее повсеместным религиозным фанатизмом…

«Фанатизмом!» — возмущенно подумал Богдан.

— …кое-где еще практикуются человеческие жертвоприношения.

— Какая чушь! Да еще в позапрошлом веке…

— Знаю-знаю, — махнул рукой Дэдлиб. — Когда оказалось, что жертвоприношений давно нет, поправку все равно оставили в силе, потому что в некоторых отсталых районах вашей страны до сих пор браки заключаются не по любви, а в результате договоренности старших родственников жениха и невесты, а это вопиющее нарушение прав человека.

— Если хотите знать, — Богдана взяло за живое, — статистика убедительно показывает, что такие браки значительно прочнее тех, что заключаются личным волеизъявлением молодых, и…

— Да кому какое дело! Ну, прочнее… Права-то нарушаются! Потом было еще несколько причин, я сам всех не помню… В общем, в последний раз поправку сохранили потому, что в Ордуси в некоторых школах совершенно не преподается аглицкий язык. Это ведь тоже нарушение прав человека…

— М-да, — сказал Богдан после паузы. Они уже давно дошли до перекрестка, но Богдан и думать забыл про такси. Про поправку он слышал, разумеется, но такие мелочи были для него; не слишком-то интересовавшегося внешними пустяками и не обязанного делать это по работе, внове. — И после этого вы еще обижаетесь, когда тут вас называют варварами…

— А у нас называют варварами вас, — чуть пожал плечами Дэдлиб.

— Да, только для вас варвар — это некультурный человек, а для нас это — человек иной культуры. — В который раз в разговоре с иноземцем минфа был вынужден вспомнить эту прописную истину, но Дэдлиб хитро прищурился и погрозил Богдану остатком сигары:

— Это как поглядеть. Нет никаких иных культур. Есть только одна культура, просто одни продвинулись в ней больше, а другие — меньше! Ну… ну вот все когда-то были первобытными, прыгали по веткам и молились на дубы, секвойи или скалы. Потом немножко развились и — опять-таки все, только одни раньше, другие позже! — напридумывали всяких богов: охоты, ветра, войны… и принялись молиться им. Потом еще немножко продвинулись — и у одних возник Будда, у других Христос, все, по сути, одинаковые… Потом…

— Потом, — мягко прервал Богдан, — некоторые особо одаренные еще немножко продвинулись и стали окончательно культурными принялись молиться на прижизненный успех и его абсолютное мерило — счет в банке. И на сем история прекратила течение свое… Так?

Дэдлиб расхохотался. Потом сказал:

— Ладно, что это мы. Право же, мне-то это все до лампочки, понимаете меня? Я же вижу, какие вы люди — вы сам, ваш друг господин Багатур Лобо. Провались оно пропадом! Я вот о чем. Вас ведь это происшествие в воздухолете совсем не заинтересовало?

— Да в общем нет, — ответил Богдан, почти не кривя душой. Не рассказывать же этому славному варвару о том, что один из нападавших — похоже, приятель дочери его друга и начальника, к которой он, Богдан, питает самые теплые чувства и потому не хочет ни малейших неприятностей ни ей, ни ее знакомцу…

— Жаль. А то я мог бы кое-что рассказать вам в обмен.

— Ну уж расскажите…

Дэдлиб покосился на него внимательно и чуть насмешливо.

— Все-таки заинтересовало, — заключил он. — Пусть хоть и чисто по-человечески… Хорошо. Жирняга с фото — Франсуа бен Хаджар, коренной парижанин и, между прочим, секретарь и вообще доверенный человек умершего в мае прошлого года графа де Континьяка, последнего потомка древнего рода… там и крестоносны были, и мальтийские рыцари… И Константинополь они в свое время воевали, эти Континьяки, и Алжир… И, по слухам, собирали колоссальную коллекцию всяких редкостей. Поколение за поколением. А вот этот Франсуа… нет, не так. По порядку надо… — Дэдлиб достал еще одну сигару и закурил. Он явственно пребывал в нерешительности. Затянулся, оглядел помаленьку темнеющие небеса. — Да ладно! Какого черта! — сказал он сам себе. — Вы мне доверяете, я вам доверяю… Чтобы два культурных парня, каждый из которых считает другого варваром, — да не договорились? Не бывать такому!

— Послушайте, господин Дэдлиб, я вовсе не считаю вас лично…

— Погодите, господин Оуянцев. К дьяволу всю эту философию. Мне она, знаете ли, как-то… Ближе к делу. В конце декабря в парижское бюро Интерпола от кого-то из их осведомителей поступила отрывочная информация, что готовится некая очень масштабная сделка. На чертову кучу миллионов долларов. Сначала решили, что должна поступить небывалая партия наркотиков. Известно было, что в сделке задействована французская и американская стороны. Американская, обратите внимание — потому-то я и попал в это… у вас говорят, я случайно помню, — как кур в ощип. Так?

— Ну, говорят… — озадаченно проговорил Богдан. Он понять не мог, при чем тут наркотики. Переход от темы к теме был излишне, не по-ордусски резок.

— Было известно только место и время. Ну, стали присматривать, камеры поставили, топтунов пустили… И вот, как раз накануне этого самого полета, позавчера… Встречаются этот самый Франсуа и некий никому не известный, ни в каких досье не означенный тип. И представьте наше разочарование. Франсуа передает типу довольно-таки небольшой пакет, в котором ну никак не может быть наркоты на кучу миллионов. В одной руке несет, легко так несет, помахивает… И полный чемодан денег, как при грязных сделках водится, тип этот ему тоже не перепасовывает — все как принято у порядочных людей, чек… сколько в том чеке было нулей — не засекли. А следили-то парни из отдела наркотиков. Ну и решили, что слух сильно преувеличен — и произошла какая-то мелкая… ну относительно, конечно… относительно мелкая спекуляция. В общем, тот тип сказал на прощание толстяку: «Дальнейшие инструкции вам известны» — и удалился, и на какой-то момент его упустили. Оказался непростой такой тип: оторвался от хвоста в универмаге на распродаже. Ну парни туда, сюда: нету. Исчез… А потом опа: нашли — под мостом на набережной Сены, и что характерно — с перерезанным горлом и пакета при нем нет. А мсье Франсуа с этим самым пакетом — или, что не менее интересно, с точно таким же — рванул на ваш рейс, и за ним никто из наших в «боинг» последовать не успел. И совсем уж на сладкое. Личность улетевшего толстяка мы выяснили довольно быстро, а вот зарезанный, как обнаружилось на следующий только день, был отнюдь не наркоторговцем и не специалистом по нелегальному антиквариату. Держитесь, а то упадете. Это был штатный и довольно-таки законспирированный курьер СРУ!

— Курьер чего? — не понял Богдан и постарался не смутиться.

Дэдлиб посмотрел на него как на полного варвара:

— Стратиджик Интеллидженс Эйдженси — Стратегическое Разведывательное Управление Соединенных Штатов Америки. Цените мою откровенность, господин Оуянцев… так же, как я ценю вашу. Любому ясно, что разведка провернула какую-то очередную не совсем благопристойную операцию — да вдобавок, похоже, неудачно провернула, и даже и не провернула вовсе, а лопухнулась по-черному… а из-за слуха о сумме ее приняли за сверхсделку в сфере наркобизнеса. То есть они в заднице. Теперь к этому всему лучше не приближаться — может оказаться крайне вредно для здоровья. Но… я человек азартный, меня всегда интересовало то, что вредно для здоровья. — Дэдлиб указал на свою сигару. — Я разобраться хочу…

— М-да, — только и смог после долгой паузы выговорить Богдан. — Еще Учитель сказал: «Бывает, пробьется росток, но так и не зацветет. Бывает, зацветет, но так и не даст плодов»…

— Хорошо вам тут живется, — хохотнул Дэдлиб. — На все вопросы уже есть ответ.

— Это не ответ, — покачал головой Богдан. — Это совет, как отнестись к ответу, когда он будет найден.

— Да ну? Не очень понятно, что это значит практически, но все равно красиво… В общем, я тут опять в качестве частного лица, приехал в последний момент как бы на праздник. Турист.

Богдан улыбнулся:

— Опять-таки еще Учитель сказал: даже самую большую армию можно лишить полководца, но даже самого обычного человека нельзя лишить его собственных устремлений… Нам обязательно нужно будет еще раз связаться с вами, господин Дэдлиб… Я остановился в гостинице «Шоуду». Вместе с другом, Багатуром Лобо, — вы наверняка его помните. Если хотите, запишите номер моего телефона и, пожалуйста, дайте мне ваш.


Ханбалыкский воздухолетный вокзал, 23-й день первого месяца, вторница, ранний вечер.


Стоило сделать еще один шаг — и сразу, без перехода они из пустынной дипломатической улицы вывалились в праздничную, возбужденную, разноязыко галдящую и поющую толпу. Богдан взмахнул растопыренной пятерней — из многорядного потока, словно бы склеенного в единую бугристую от крыш ленту, каким-то чудом прямо к сановнику с готовностью выломилась повозка такси и остановилась. Богдан протянул Дэдлибу руку; тот пожал ее, приподнял свою совершенно неподходящую для зимы шляпу и, повернувшись, резво устремился к посольству. Как он собирался в качестве частного лица выяснить в визовом отделе местопребывание — пусть хотя бы официальное — этого самого мсье Франсуа, Богдан не мог даже предположить. Ладно, их дела.

«Рива, Рива, — печально думал минфа, отдавая водителю короткие распоряжения, — с кем ты связалась?»

А с кем, собственно?

Что мы знаем?

Молодой одаренный астрофизик из Франции, мусульманин по вероисповеданию, восторженный и явно тянущийся к Ордуси. Почему-то считает, что скоро будет жить с Ривою в одной и той же стране. Какой именно — не уточнил, кстати… но не похоже, что он собрался приглашать Риву во Францию… не похоже… В воздухолете вел себя вполне пристойно и, несмотря на явную нечеловеколюбивость своих действий, — словно бы тяжкий долг выполнял.

И еще что-то важное сказал под конец…

Что кто-то их — кого «их»? — видимо, обманул и даже… как это… подставил.

То есть, надо полагать, велел преследовать мсье Франсуа и обыскать его, а у того не оказалось… чего?

Чего-то. Того самого чего-то.

Наверное, они и впрямь не были паломниками, эти четверо… А может, и были, но — не только паломниками.

Повозка, лихо перелетая из ряда в ряд, мчалась к вокзалу. Мелькали по сторонам скомканные скоростью панорамы предпраздничной столицы: тающие в сизой дымке бесснежного мороза громады изукрашенных домов; бесчисленные гирлянды готовых взорваться разноцветным сиянием ламп, перечеркнувши бездонную синеву великого Неба; ярко расцвеченные, несмотря на совсем еще ранние сумерки, витрины, пляшущие и мельницами крутящиеся надписи…

А мсье Франсуа бен Хаджар?

О нем мы вообще ничего не знаем.

Ну, кроме того, что поведал Дэдлиб…

«И еще — что он мне сразу не понравился, — добавил было Богдан и тут же укоризненно сказал себе: — Просто ты не любишь толстых самодовольных мужчин с перстнями на всех пальцах». Подумал и честно признался: «Да, я не люблю толстых самодовольных мужчин с перстнями на всех пальцах».

До великого праздника оставалось всего лишь несколько часов.

«Баг, верно, в гостинице уже изнывает один. Столик в едальне заказан на восемь, к этому времени надо бека и Фиру уже привезти и дать хоть полчаса роздыха с дороги, после полета…»

«Этот-то воздухолет, я надеюсь, не опоздает?»

«А я сам-то не опоздаю?»

Богдан поглядывал на часы едва ли не ежеминутно. Хоть он и расстегнул доху, ему было страшно жарко и душно в повозке, по спине у него текло — нервы. «Быстрее, — время от времени не выдерживая, бормотал он невозмутимому водителю. — Пожалуйста, быстрее…» Он страшно не любил опаздывать. А уж нынче-то опоздание было бы совершенно несообразным.

Он все-таки не опоздал.

От поспешности путаясь ногами в длинных, мотающихся на бегу полах расстегнутой дохи, в запотевших очках он влетел в зал для встречающих как раз в то мгновение, когда широкая бегучая полоса начала неторопливо, уважительно выкатывать из переходного тоннеля пассажиров ургенчского рейса.

Некогда было снимать очки и протирать их с обычной для Богдана тщательностью и обстоятельностью. Он просто мазнул ладонью по одному стеклу, по другому — и сквозь оставшиеся на стекле потные разводы сразу увидел своих.

Железный бек был в той же бурке и папахе, что и полгода назад, — ни летняя асланiвская жара, ни зимний стылый воздух Ханбалыка были ему нипочем; сверкающая короста родовых орденов (как глава тейпа, бек носил все боевые награды, когда-либо полученные его прямыми предками по мужской линии), крючковатый нос, высохшее смуглое лицо, все в морщинах, ровно печеное яблоко, и живые глаза, неуклонно глядящие вперед. За руку бек держал — Богдан внутренне ахнул от умиления — свою сильно уменьшенную копию, тоже в папахе и бурке, только совсем юную и без орденов, с таким же носом и такою же смуглостью лица — только без морщин и без бороды, с такими же живыми глазами — только они еще не обладали тем орлиным достоинством, что глаза почтенного старика, а с детским любопытством стреляли по сторонам.

А рядом с беком, на шаг назад, как и полагается воспитанной женщине, с рассеянной, едва уловимой улыбкой на ярких вишневых губах, неподвижно плыла навстречу мужу Фирузе, неся Ангелину-Фереште.

Богдан бросился к ним.

Все было так, как надо, и так, как всегда. Они обнялись; бек притиснул Богдана к панцирю наград, продраил его щеку жесткой бородой.

— Здравствуй, бек. Здравствуй, ата.

— Здравствуй, минфа.

Бек, взяв стальными пальцами Богдана за плечи, чуть отстранил его, всматриваясь в лицо, — и, видимо, остался удовлетворен.

— Возмужал за эти полгода, — одобрительно заключил бек, — возмужал. Видно, правильно живешь… Рад тебя видеть.

— А я-то как рад, — ответил Богдан.

— Это мой старший внук по главной жене, Хаким, — проговорил бек. Богдан посмотрел вниз. — Решил внуку столицу показать, раз уж такое дело. Ему уже семь — а когда теперь случай представится…

— Правильно решил, — сказал Богдан и положил руку мальчику на мохнатое плечо его бурки. — Здравствуй, Хаким. Да благословит Господь тебя, твоего деда и всех твоих близких.

— Здравствуйте, драгоценный преждерожденный, — уважительно и с достоинством ответил мальчик; а Богдан мельком подумал, что это очень сообразное сочетание: собственное достоинство и уважение к другим. Одного без другого не бывает. — Да пребудет милость Аллаха над вами и всеми, кто вам дорог.

— Велик Аллах, — завершил бек. — А теперь и с женой поздоровайся. — И, отступив, слегка подтолкнул в спину неотрывно глядящую на мужа Фирузе. Та с готовностью шагнула к мужу. — Ибо сказано в суре «Жены», в аяте тридцать восьмом: «Мужья стоят выше жен, потому что Аллах дал первым преимущество над вторыми, и потому, что они из своих имуществ делают траты на них. Добрые из жен покорны и во время отсутствия мужей бережливы на то, что бережет Аллах; а тех, которые опасны по своему упрямству, вразумляйте, отлучайте от своего ложа и делайте им побои; если же они вам послушны, то не будьте несправедливы в обращении с ними».

«Фира все рассказала беку про нас и про Жанну, — тут же догадался Богдан. — И старый бек,конечно, не мог не высказаться о поведении француженки и о том, которая из жен, по его мнению, является более достойной… Тактично так, от лица Пророка… дескать, разве лучше Пророка скажешь?»

— Какие верные слова, ата! — проговорил минфа. — Здравствуй, Фира.

— Здравствуй, — преданно глядя мужу в глаза, ответила Фирузе. И тихо добавила: — Я очень соскучилась.

— И я…

И все, и можно больше не говорить ни слова. Зачем попусту говорить с женой? Ведь ее можно взять за руку…

Богдан провел рукой по тыльной стороне ладони Фирузе, легко державшей розовый атласный кулек с дочерью. Из глубины кулька на Богдана внимательно глянули маленькие глаза.

— Ах ты, лапушка… — забормотал Богдан умильно. — Геленька, Ферештинонька… — Он попытался забрать Ангелину у супруги, но бек у него за спиной предостерегающе поцокал языком. Богдан обернулся.

— Если ты возьмешь Ангелинку, — назидательно сказал бек, — кто тогда понесет ружье?

— У меня нет ружья… — растерянно проговорил Богдан.

— Мужчина всегда должен вести себя так, будто у него в руках ружье, — веско сказал потомственный воин-интернационалист.

Богдан не нашелся что ответить.

— Идемте, — проговорил он, справившись с замешательством; ему было неловко и даже совестно вышагивать с пустыми руками, когда рядом верная жена безропотно несет в общем-то все же довольно увесистую ношу. Потом он вспомнил, как нынче утром его и Бага транспортировали в паланкинах, — и ему стало совсем стыдно. Обычаи, обычаи… Как сложна жизнь того, кто не хочет быть один — и в то же время не имеет никакой склонности заставлять всех кругом становиться такими же, как он!

Да, но если бы время от времени хоть кого-нибудь не носили в паланкинах — эти поразительно красивые паланкины остались бы только в древнехранилищах, а ведь вещь по-настоящему дает ощутить себя и производит впечатление, лишь когда ею пользуются по назначению! Да и невозможно представить себе в просторах Запретного города, скажем, велосипед… это вопиюще несообразно и даже несколько оскорбительно — как если бы, скажем, Христос вдруг запел, взявши в руки новомодный музыкальный инструмент из шумных, электрических; или князь Лу, прося у Конфуция совета об управлении, обратился бы к нему: «Слышь, братан…»

В повозке, стремительно и ровно летящей по широкому, просторному скоростному тракту от воздухолетного вокзала в город, в плотном рое помаргивающих габаритными огнями собратьев, члены семьи некоторое время молчали. Мальчик Хаким, почти утратив свою тщательную взрослость, прилип, как и подобает ребенку, к окну; даже бек позволял себе время от времени крутить головой. Фирузе прижималась плечом к плечу Богдана. Приближался выезд на четвертую кольцевую дорогу.

— Лепота, — с нескрываемым восхищением подал наконец голос ургенчский бек, до глубины души, видимо, потрясенный грандиозными пространствами и красотами расцветившегося огнями, сполохами и заревами великого Ханбалыка.

Желтолицый водитель в строгом черном костюме и белых перчатках — Богдан видел часть его лица в зеркальце заднего вида — лишь улыбнулся молча, но не без удовольствия. Ему было приятно. Бек, судя по всему, тоже это заметил или понял — в поразительном знании людей ему никак нельзя было отказать, — потому что чуть наклонился с заднего сиденья к стриженому затылку водителя и, подняв коричневый жилистый палец, в обычной своей назидательной манере сообщил:

— Фэйчан хаокань!

Тут уж водитель совсем расцвел — сверкнули его безукоризненные зубы — не легким ханьским акцентом ответил, не отрывая глаз от дороги и несколько раз кивнув:

— Спасибо, спасибо. Я тозе так думай.

Одна мысль не давала Богдану покоя. Беспокоила, зудела под черепом, как оса. Минфа и так и сяк боролся с искушением, давая близким людям полюбоваться проездом без помех, — но, когда до гостиницы оставалось не более десяти минут, не выдержал.

— Послушай, ата, — сказал он негромко. Бек чуть склонил голову в его сторону, прислушиваясь. — Ты мудр, как улем, и знаешь жизнь, как эмир. У меня есть к тебе вопрос, который тебе может показаться поначалу странным.

— Спрашивай, дорогой, — так же вполголоса ответил Кормибарсов.

— Какая вещь, очень ценная вещь, и, возможно, особенно — для мусульман ценная… может называться словом, похожим на слово «кирха»?

Бек несколько мгновений молчал; ничего не отразилось на его твердом лице. Потом он переспросил:

— Кирха? Но это же церковь так называется у…

— Да-да! — До «Шоуду» оставалось совсем немного, и Богдан перебил старика почти нетерпеливо. — На самом деле не кирха, конечно. Что мусульманам кирха. Но что-то может быть похоже по звучанию?

Бек опять помолчал. Потом переспросил снова:

— Вещь?

— Да. Наверное, даже не очень большая. Ее может нести один человек. Я потом объясню тебе…

— Погоди, — сказал бек. Потом он немного с трудом, по-стариковски всем корпусом повернулся к Богдану. — Погоди. — В глазах его вспыхнул покамест еще не понятный Богдану внезапный пламень. — Где ты это мог?..

— Потом, ата, потом!

Бек снова помедлил.

— Хирка, — сказал он, и голос его дрогнул. — Может быть, так, сынок? Хирка?

Богдан обмер.

— Что это такое? — спросил он, изо всех сил стараясь, чтобы голос его звучал спокойно.

— Это легендарный плащ Пророка, — с благоговением проговорил бек. — Плащаница…

— Что такое плащ Пророка?

Кормибарсов отвернулся и снова стал смотреть вперед.

— Ее сотворили нерукотворно, без швов и шитья… — тоже явственно борясь с волнением, неторопливо, даже как-то распевно начал он. — Говорили, что она из шерсти барана, которого принес в жертву Ибрагим… по-вашему, по-русски, — Авраам. Но говорили также, что она из шерсти верблюда… Днем Пророк носил хирку как плащ, ночью укрывался как одеялом. Говорили, что каждый видел ее разного цвета. Перед смертью Мухаммад завещал ее Увайсу ал-Карани, одному из первых суфиев. Потом она хранилась в сокровищнице багдадских халифов как знак преемства их власти прямо от Пророка. Когда монголы штурмовали Багдад, хирку спасли и вывезли сначала в Египет, а когда и над ним нависла опасность завоевания — еще дальше, куда-то в Магриб… где Алжир теперь. Была она на самом деле в Алжире, не была — точно теперь никто не скажет, но говорят, что была. И только после того, как французы победили храброго Абд-эль-Кадера и завоевали Алжир, ее следы окончательно потерялись… Но некоторые из нас до сих пор верят, что кто-то из французских генералов нашел хирку и тайком присвоил как трофей — может, Бюжо, может, Ламориссьер… мало ли их было… Во всяком случае, когда Франция предоставила Алжиру равноправие, кое-кто ждал, что хирка обнаружится и будет возвращена, алжирские вожди даже включили пункт о ней в текст договора — но французское правительство заявило, что ничего о плащанице не знает. Может, и так… Однако ж, помнится, один потерявший голову молодой шахид от разочарования даже протаранил Эйфелеву башню своим воздухолетом — так верил, что хирка теперь-то уж будет отдана…

— Так, — сказал Богдан. Мысли у него совсем разбежались. — Так. Чем она ценна? Предание, реликвия, я понимаю… Но — кроме? Чем она может заинтересовать сейчас? Там драгоценные камни, золотое шитье… или что?

Бек тяжело вздохнул.

— Послушай, русский, — сказал он терпеливо, но так, будто обращался к внуку Хакиму. Или даже к кому-то еще более несмышленому; Хаким был все ж таки старшим внуком по главной жене. — При чем тут камни? Того, кто наденет хирку, вся умма признает Амир-уль-Моминином, Вождем Правоверных, и Халифом Расул-Алла — наместником Пророка, которого ведет сам Аллах.

Повозка уже подъезжала к стоянке перед гостиницей.

— Так, — сказал Богдан. — Вся умма. И мусульмане из отдельных, исламских стран, и ордусские мусульмане, и французские, и великобританские, и американские…

— Нет мусульман ордусских или французских, — отрезал бек. — Есть мусульмане — подданные Ордуси, есть мусульмане — подданные Франции… и так далее. Но все они мусульмане, пойми. У нас тоже хватает внутри всякого… одни талибы чего стоили… И все-таки мусульмане прежде всего — мусульмане.

И тут Богдан понял.

— Царица Небесная, — пробормотал он, внезапно ослабев, — Пресвятая Богородица…

— Плиехали, длагоценные плезделозденные, — сказал водитель.


Гостиница «Шоуду», 23-й день первого месяца, вторница, вечер.


«Что да, то да, — повторял про себя Богдан, стоя в полном зеркал и благопожелательных надписей, плавно возносящемся сквозь этажи прозрачном лифте рядом со счастливой женою, кремневым тестем и его старшим внуком, с жадным любопытством рассматривавшим столичное великолепие. — Что да, то да. Приехали. Дальше некуда…»

На самом деле он ничего еще не понял. Он понял лишь, что ему очень тревожно. Очень.

По широкому коридору, застланному протяжным, как Великая стена, и мягким, как облака бессмертных ковром, Богдан и Фирузе почтительно проводили бека с внуком до их номера и остались втроем. Минфа непроизвольно попытался хоть теперь взять у супруги Ангелину, но Фирузе не позволила ему и лишь спросила строго:

— А кто понесет ружье?

И сама же первая засмеялась, щурясь и чуть искоса глядя на Богдана сверкающими от счастья встречи огромными глазами.

— Фира, — с неожиданной серьезностью вдруг спросил минфа. Поправил очки. — Скажи…. Ты тоже?

— Что? — не поняла она.

— Ты тоже в первую очередь мусульманка, а уж потом — подданная Ордуси, моя жена и все прочее… да?

Она остановилась, и шаловливость мигом сошла с ее лица.

Несколько мгновений она не отвечала мужу, и похоже было, что она честно пытается прислушаться к себе, к сокровенной своей глубине. Когда она заговорила, голос ее звучал, как звучат молитвы.

— Сказано в суре «Хиджра», аяте сорок шестом и сорок седьмом: «Входите туда в мире, доверчиво! Мы отнимем ту ненависть, какая была в сердцах их, там никакое страдание не коснется их, и они никогда не будут оттуда выведены».

Богдан снова поправил очки.

— Читал Коран, но таких слов не помню… О чем это? Не об Ордуси же, Ордуси тогда еще и не было… Пророк сказал это о мужьях и женах?

— Пророк сказал это о рае.

— Тогда при чем…

— С тобой я в раю, — просто ответила Фирузе. — Даже огорчения и трудности, без которых нет жизни на земле, какие-то… райские, когда ты рядом. Они имеют смысл. Тебя не будет — смысла не будет. Вот все, что я знаю про нас.

У него перехватило горло от преклонения и нежности. Аккуратно, чтобы не потревожить уснувшую еще в повозке Ангелину, он наклонился и бережно коснулся губами губ жены.

— Идем, — сказал он потом. — Тут совсем рядом.

— Постой, — тихо молвила Фирузе. — Постой. Ты вот о чем подумай, муж мой…

— Да?

— А разве ты — не в первую очередь православный, а уж потом — ордусянин, отец, муж, срединный помощник? Разве не так?

Кровь бросилась Богдану в лицо.

— Просто за собой человек этого даже не замечает, — сказала Фирузе. — Это кажется таким естественным… Потому что на этом стоит все остальное. Но встретив то же самое в другом — иногда… люди усматривают в том какую-то измену. А на самом деле не будь этого — ничего вообще за душой бы не было.

— Спасибо, Фира, — сказал Богдан, помолчав мгновение. — Спасибо.

Идти было и впрямь недалеко, пришлось миновать по коридору лишь две двери; третья, считая от двери бека Кормибарсова, была их. Лишь из-за невообразимого наплыва приезжих управляющий гостиницы не смог поселить родственников в соседних номерах и очень долго вчера извинялся за это перед Богданом.

Богдан открыл дверь, пропустил Фирузе вперед.

— Вот, — сказал он, заходя следом. — По-моему, уютненько…

Им отвели роскошные апартаменты на десятом этаже — две гостиные, одну из которых можно было щедро отдать в полное распоряжение Ангелины, спальня побольше, чем в их александрийском жилище; широкие окна, словно врата, выходили на просторную террасу. Сейчас за окнами была раскиданная на стороны полыханием праздничных огней тьма позднего вечера, в ее бездне то и дело скрещивались тонкие спицы лазерных лучей, на весь небосклон рисуя иероглифы грядущего с первого дня первой луны нового девиза правления: «Шэн-ян, Шэн-ян»; но Богдан по приезде успел убедиться — если выйти на террасу днем, чуть не треть Ханбалыка откроется взгляду: вдали сверкающие глыбы новых административных и деловых зданий, внизу жесткие щетки парков, лишенных листвы в это суровое время года, а неподалеку — гребнистым крокодилом уверенно ползла сквозь столицу старая городская стена и светились красные стены и яркие черепицы крыш внешних дворцов Запретного города.

Они даже не успели снять верхнее платье. Зазвонил на столике телефон. С виноватым видом Богдан развел руками и взял трубку.

— Приехал? — раздался возбужденный голос Бага.

— Да, а что…

— Я тебе звоню каждые пять минут вот уже почти час. Ты почему трубку с собой… а, ладно… Все в порядке, встретил?

— Да. Баг, я был в посольстве…

— Немедленно зайди ко мне. Немедленно.

И ланчжун отключился.

Богдан поправил очки. Положил трубку на рога замысловатого, под седую древность телефона.

— Фира, ты пока раскладывайся тут…. Баг по мне что-то шибко соскучился.

— Как я? — полуобернувшись, спросила жена с улыбкой. Богдан только развел руками в смущении.

До Бага тоже было недалеко — только угол в коридоре обогнуть. Богдан уже поднял было руку постучать — но стучать не понадобилось, дверь распахнулась перед ним сама. То есть Баг ее открыл, конечно, — не сама открылась; ланчжун схватил оторопевшего напарника за локоть и без лишних слов, будто Богдан собирался упираться или шел недостаточно быстро, буквально втащил в свой номер. И ногой захлопнул за ним дверь.

— Ну что опять стряслось? — спросил Богдан почти жалобно.

Баг не ответил. Он молча постоял несколько мгновений напротив Богдана, потом, сложив руки за спиной, повернулся — широкие рукава парадного домашнего халата роскошным павлиньим хвостом следовали за человекоохранителем, мягко покачиваясь, — и пошел в глубину своей гостиной. Дошел до окна. Пошел обратно. Желваки у него играли так, словно Баг собирался допрашивать какого-то явного и закоренелого заблужденца. Может быть, уже просто-таки аспида.

«Ты что тут, комедию ломать собрался?» — едва не спросил в сердцах Богдан, но вовремя сдержался.

Баг тем временем сызнова пошагал к окну.

— «„Движенья нет“, — неторопливо начал Богдан, — сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить…»

Баг резко обернулся и выставил указательный палец вверх.

— Пу Си-цзин, — сказал он.

— Точно. Что стряслось?

Баг наконец остановился посреди комнаты и от избытка чувств всплеснул руками.

— Еч! — произнес он едва ли не жалобно. — Ну почему с нами всегда что-нибудь случается?

— Да расскажи ты толком!

— Мы что, необыкновенные какие-нибудь, что ли?

— Ничего не понимаю, Баг.

— Вон, посмотри! — И Баг картинно указал обеими руками (рукава замотались в воздухе тяжелыми хоругвями) в сторону дивана.

Там лежал, развалившись, как сытый монгольский нойон на привале, Судья Ди.

— Замечательный котяра, — на всякий случай сказал Богдан выжидательно. — Нажрался. Видно.

— Замечательный? Это горе мое!

Судья Ди даже хвостом не шевельнул.

— Ты понимаешь, еч, — доверительно понизил голос Баг и подошел к напарнику на шаг ближе, — не мужское это, конечно, дело — сны друг дружке рассказывать, но… мне накануне сон странный приснился… или и не сон даже… про грушевое дерево и какую-то деву… Или не сон…

Богдан вздрогнул. Налетевшее воспоминание было резким, как оплеуха.

— И мне, — сказал он.

— А?.. — уставился на него Баг. — Тоже про грушу?

— Ну да… Еще в воздухолете. — Богдан воздержался от подробностей, они были слишком личными.

— Ну вот! Стало быть… Ох, Гуаньинь милосердная… знать бы раньше! Ведь ни ты, ни я не стали все ж таки ковыряться под этой грушей! Нам даже в голову не пришло! А вот этот… вот этот…

— Да что такое? — повысил голос Богдан. Даже ангельскому терпению раньше или позже приходит конец.

Судья Ди открыл один глаз и посмотрел на сановника с явной насмешкой. Мол, кричи не кричи — дело сделано.

Баг опрометью кинулся к своему столу и схватил лежащий там листок мятой, грязной бумаги.

— Вот что такое! — воскликнул он, загодя тыча листком в сторону Богдана и набегая на него, как паровоз. — Вот! Ведь это он там рылся! Я еще тогда обратил внимание, отнять пытался, а этот — ни в какую. Потом ты умчался в посольство, мы — сюда… И только тут этот хвостатый аспид пасть свою разжал — и бумажка выпала! Понимаешь? Сначала я решил — это просто вроде как мелкая кража, надо завтра же, когда будем на приеме, вернуть, откуда взято. Хотел подобрать — а он лапой придавил этак… и смотрит. Когти то выпустит, то снова уберет. Как бы разглаживает мне… читай, мол. Волей-неволей прочитаешь…, взгляд упал… и…

Богдан наконец принял из руки друга трясущийся в воздухе мятый лист тонкой, драгоценной бумаги — бумага когда-то была нежно-сиреневой, с водяными знаками. Поправив очки, вгляделся.

Прочитать и впрямь можно было быстро, одним беглым взглядом — потому что читались лишь несколько десятков иероглифов. Остальные безнадежно и давно расплылись, раскисли, превратились в давно поблекшие потеки; дожди, и снега, и оттепели отнюдь не пощадили изящной вязи каллиграфически выведенных знаков. Почерк выдавал характер мягкий, нерешительный: сохранившиеся знаки не отличались решительными углами черт, напротив — линии были округлые, даже вроде как нежные.

Почти в самом начале: «…не слушал моих увещеваний. Я говорила и раз, и два, ты не внимал. Но, может быть, если в тебе нет уважения к речам любящей женщины, то хоть уважение к письменному тексту…»

Чуть ниже: «…никому не могу рассказать — так велит долг верной…»

Дальше, почти в середине листа: «…случайно услышав, поняла, что ты принял ислам не по велению души, но по неким политическим соображениям, после тайных свиданий с этими странными…»

Почти сразу после: «…принимать такие подарки! Иначе в Поднебесной непременно случится большая смута…»

И почти в самом конце: «Еще Конфуций учил: „Любишь кого-то — так разве можно не утруждать себя ради него? Предан кому-то — так разве можно не наставлять его?“ Сердце мое готово разорваться от горя…»

Все.

— И разорвалось… — медленно проговорил Богдан.

Он весь будто смерзся, оледенел.

— Ты понял? — почему-то шепотом спросил Баг.

— Дворцовый служитель сказал, что этим летом Тайюаньский хоу, императорский племянник, юаньвайлан Чжу Цинь-гуй принял ислам. А седмицу спустя его младшая жена умерла под грушевым деревом от сердечного приступа. И кисть в ее кабинете была в свежей туши…

— Точно?

Богдан повернулся к Судье Ди. Степенно, даже несколько торжественно подошел к нему и отвесил низкий поклон. Кот открыл второй глаз, дернул ухом и снова зажмурился. Церемония явно показалась ему вполне уместной.

— Если мы когда-нибудь и уразумеем, что тут творится, то только благодаря тебе, хвостатый преждерожденный, — сказал Богдан.

Судья Ди в полном довольстве зевнул, потянулся и повернулся на другой бок, обратив в сторону Богдана мягкий белесый живот.

Кот был уже даже не нойон. Кот лежал с таким видом, будто выкинул последние три шестерки в финальной игре улусного соревнования по игре в кости и теперь любое поклонение, любая лесть в сопоставлении с его небесноталантливыми деяниями — ничтожно малы.

— Это частное письмо, — сказал Богдан. — Завтра же, на приеме, мы должны его отдать юаньвайлану Чжу.

— Ты думаешь, он поверит, что мы его не читали?

— Мы и не станем лгать императорскому племяннику. Конечно, читали, иначе не знали бы, кому его вернуть. Но мы ничего не поняли. Какие-то жуткие семейные проблемы. Нам очень жаль, мы искренне соболезнуем…

— А ты правда ничего не понял?

— Еще не знаю, — медленно проговорил Богдан. — Ладно. У меня тоже масса новостей, но хоть час-два они могут потерпеть, я надеюсь. Уже половина восьмого. Твой приятель Кай столик на восемь заказал, бек будет ждать… да он еще и с любимым старшим внуком по главной жене… А Фира, верно, и теперь уже меня ждет. Давай-ка, Баг, через пять минут…

В дверь постучали. Резко, властно.

Судья Ди резко поднял голову и коротко, тревожно прошипел, выпустив и сразу спрятав когти; коротко хрустнула царапнутая обивка дивана. Богдан непроизвольно сунул листок письма в карман порток.

— Кто это еще? — с недоумением проговорил Баг. — Войдите!

И они вошли.

Один за другим. Звеня оружием. Четверо могучих стражей Восьмикультурной Гвардии в полном боевом облачении — в блестящих кольчугах чуть ли не до колен, шеломах, бармицах да расшитых плащах, с суровым седоусым вэем во главе. Судя по форме и нашивкам, они были из Полка славянской культуры.

Напарники в полном недоумении уставились на это явление.

Вэй же, в свою очередь, поглядел на Бага, потом на Богдана — и, безошибочно вычислив того, кто был ему нужен, низким голосом обратился к Багу:

— Драгоценный преждерожденный Багатур Лобо?

От его мягкого южнорусского «г» сердце Богдана (совершенно, надо признать, неуместно в данной ситуации) сладко защемило. Видать, этот чистокровный маньчжур учил наречие у выходца из бескрайних причерноморских степей, столь любезных душе чувствительного минфа.

— Я Багатур Лобо, — отозвался Баг.

Вэй сделал шаг вперед и коротко поклонился.

— Тогда, стало быть, того… — сказал он. — Трошки поспешайте. Пять минуток вам на сборы… — Он подобрался и стал совсем официальным. — Ланчжун Багатур Лобо, по повелению драгоценнорожденного Тайюаньского хоу прошу вас следовать за мной. — Он достал из-под плаща просторный лист плотной бумаги, украшенный мощной печатью. — Вот повеление о взятии вас под стражу.

«Шэн-ян! — радостно выстреливали в ночной зенит лазеры над далеким императорским дворцом. Трепетные слепящие нити, пульсируя и танцуя в глубине небес, обещали ослепительное, лучезарное будущее. — Шэн-ян!»

До великого всенародного празднества оставалось чуть более четырех часов.

Баг и Богдан

Где-то в Запретном городе, 23-й день первою месяца, вторница, часом позже.


Комната оказалась небольшая — три шага[216] в длину и два в ширину, с плотно закрытыми ставнями окном, под которым на стене был закреплен узкий откидывающийся столик; с узким же ложем вдоль одной из стен. Под потолком неярко, но вполне достаточно светила некрупная, выполненная в виде скромного ханьского фонарика электрическая лампа, бросала мягкие отблески на маленькое помещение, оставляя неглубокую тень по углам и придавая довольно аскетической обстановке странный, вроде бы несвойственный ей домашний уют.

Баг, дымя очередной сигарой, несчетное число раз измерил уже ногами длину места заточения — от толстой, окованной бронзовыми пластинами двери с прямоугольным, затворенным специальной заглушкой отверстием и до окна и столика под ним — мимо ложа, на котором покойно возлежал Судья Ди, туда-сюда. Была еще табуретка, но Баг засунул ее под ложе, чтобы не путалась под ногами.

Удивительное завершение такого необычного дня! Когда в номер, где ланчжун как раз делился с Богданом потрясающими открытиями, сделанными при самом деятельном участии хвостатого фувэйбина, вошли пятеро, наметанный глаз Бага сразу определил: незваные гости не просто из Восьмикультурной Гвардии, они — из особого ее подразделения, именуемого Внутренней охраной. Тому были известные посвященному признаки, в первую очередь в одежде пришедших.

Внутренняя охрана, комплектуясь изо всех восьми маньчжурских полков, представляла собой полк девятый, специальный, образованный полтора столетия назад, в обязанности коего входило то же, что поручалось Внешней охране, но только в границах Запретного города или в любой другой резиденции императорской семьи. Само собой, случаи человеконарушений в святая святых империи были настолько редки, что пересчитать все хватило бы пальцев одной руки, и Внутренняя охрана в этом смысле давно выполняла функции скорее декоративные. Оттого с течением времени ее обязанности несколько расширились — с некоторых пор чиновник Внутренней охраны, именуемый тунпань, непременно входил в штат любого ордусского посольства — как временного, так и постоянного — за пределами империи; непременный представитель Внутренней охраны был в каждом уезде, не говоря уже об улусах, где такой чиновник (а здесь он звался уже датунпань) располагал целым штатом подчиненных. Все эти люди, будучи прямым императорским оком, неутомимо надзирали за происходящим на местах и за рубежом, докладывая непосредственно тайбао Дохулонь Каругин, начальнику Внутренней охраны, сильно пожилому, тихому и низкорослому, но хитрому и по-государственному мудрому маньчжуру в неизменных темных очках без оправы (говорят, у тайбао в последние годы развилась неизлечимая болезнь глаз), который обладал правом беспокоить Сына Неба в любое время суток, коли дело того требовало; часто сообщаемые тунпанями сведения играли решающую роль в принятии существенных государственных решений.

Был свой тунпань и в Александрии Невской. Сяргувэдэй Чжолбинга. Баг почти и не знал его, однако же несколько раз деятельная служба сталкивала честного человекоохранителя с Чжолбингой — немногословным бледным маньчжуром громадного роста, — и всякий раз ланчжун почти физически чувствовал, сколь тяжкий груз важных проблем лежит на широких плечах этого человека и какое невидимое глазу, но яростное кипение чувств кроется за непроницаемой маской его невозмутимого лица. Трудно быть оком императора. Не хотел бы Баг служить во Внутренней охране.

А теперь сам ланчжун оказался в поле внимания этого немногочисленного по штату, но крайне влиятельного ведомства. В большой закрытой повозке Бага доставили к восточным вратам Запретного города; обычным чиновникам и посетителям вход в эти врата был заказан — неподалеку от них, во дворце Вэньхуадянь, то есть во Дворце Культуры, и располагалось Управление Внутренней охраны, вотчина известного человеколюбца, защитника униженных и обманутых, выручателя тех, кто подвергся необоснованным наказаниям или просто растерялся от забот и сложностей нынешней жизни, — честного и заботливого тайбао Каругина. Бага вежливо, но настойчиво препроводили во дворец — гвардейцы ненавязчиво, неотступно шли спереди и сзади; предложили сложить вещи, включая сюда и телефон, на хранение в специальный ларь; сигары, впрочем, оставили; а после определили в эту самую комнату, куда некоторое время спустя был доставлен поднос с горячей и, надо сказать, весьма недурно пахнущей снедью и даже с бутылкой пива «Циндаоское бархатное». Баг, ни в пути, ни во дворце не задавший сопровождающим ни одного вопроса, еду проигнорировал: было не до того, а Судья Ди как ни в чем не бывало вылакал полбутылки пива, поковырялся в гунбао жоудин — свинине с зеленым перцем и арахисом, аккуратно лапой отделяя кусочки мяса от орешков, после чего и залег на ложе, откуда следил невозмутимо за расхаживающим от окна и до двери хозяином.

«Как занятно… — думал Баг, мерно вышагивая мимо кота, — как необычно ощущать себя запертым. — Оказавшись у двери, он подергал за массивную ручку. Вотще. — Запертым в… да что уж там! в узилище, не иначе. Вот так всю жизнь гоняешься за всякими аспидами, настигаешь их, а потом — опа, и сам как будто в числе заблужденцев».

— Что, кот? — сказал Баг, присаживаясь рядом с Судьей Ди. — Как тебе это нравится? — Хвостатый человекоохранитель, услышав свое имя, поднял голову и внимательно взглянул на ланчжуна: да нормально, читалось на его рыжей морде, пиво свежее. — Я так лично первый раз в узилище, а ты? — Баг погладил кота. — Скажем прямо: это непривычно… И отчего мы с тобой здесь? Чем мы не угодили Тайюаньскому хоу, когда даже и не видели его ни разу в жизни? А?

Кот по обыкновению безмолвствовал.

Ладно.

Попробуем рассуждать логически. Ибо что еще остается?

Итак…

Что-то этакое произошло сегодня. Именно сегодня, потому что не в обычаях Внутренней охраны тянуть время из-за такого незначительного человека, как я.

«А что сегодня произошло? Мы с Богданом прошлись по Ванфуцзину, и я мило пошутил по поводу плаката Ордуспожара „Спаси и сохрани“. Слов нет, плакат не лучший: богатырь со спасенной из пламени девочкой на руках под этой надписью смотрятся… мгм… немного нелепо. Да. Ну и что? Нет, плакат тут явно ни при чем. Да и с каких это пор Внутреннюю охрану стали интересовать обладающие чувством юмора подданные?.. Дальше мы пришли во дворцы. Так. Что было во дворцах? Судья Ди откопал и зажал до поры до времени бумажку, которую мы потом прочитали… бумажка, конечно, внутрисемейная, не для нас была писана… но… дальше мы столкнулись с какими-то невежами на выходе, потом Богдан ездил во французское консульство, а еще у него вышла история с воздухолетом…»

Мысли путались, сбиваясь с одного на другое: Баг действительно еще никогда не сидел в тюрьме.

«Ладно. Предположим, нас действительно кто-то подслушал. Тогда получается, что мы говорили или делали нечто такое, что влиятельные лица не хотели бы предавать широкой огласке. И за что полагается острог… Что же такое мы с ечем там наговорили?.. Мы зашли в „Зал любимой груши“. Но нигде не сказано, что туда ходить нельзя, да и служитель не сказал нам про это ни полслова. И тот же служитель поведал нам о смерти жены этого самого Тайюаньского хоу. И какая тут закавыка? Тайны никакой нет: умерла девушка, не выдержало сердце. Бывает. Много кто знает про то. И ничего».

— М-да… — вслух протянул Баг в недоумении и положил руку на спину Судье Ди. Кот извернулся всем телом и с готовностью подставил брюхо: чеши, мол. Баг машинально принялся чесать. Он даже не пытался усомниться в правильности действий гвардейцев, ему в голову не приходило и мысли о том, что, быть может, с ним поступают несправедливо: раз Внутренняя стража задержала — значит, у нее есть на то серьезные, не иначе, основания. Только вот какие?

«Хорошо. Служитель поведал нам, что душа умершей Цюн-ну до сих пор бродит в зале. И никто туда давно не заходит, потому что страшно. И в садике там — груша. Дерево. И девица, которую я ночью видел, — да, да, она рисовала в воздухе определенно иероглиф „груша“. И Богдану сон был про грушу. И кот хвостом опять же „грушу“ написал… И потом попер из-под грушевого дерева бумажку. Про бумажку эту уж точно никто ничего знать не может: даже Богдан не заметил, а кот мне ее только в „Шоуду“ отдал… Ничего не понимаю…»

Баг оставил кота и снова принялся выхаживать по комнате. Туда-сюда.

«Ладно. А что же с умершей, с покойной? С Цюн-ну? Быть может, она тут каким-то боком…»

Известно: у живых и мертвых — разные пути. Когда человек покидает мир живых, его духовная сущность разделяется на две части, и одна остается рядом с бренными останками, а вторая устремляется в мир горний, пред очи неумолимого судьи Яньло-вана, а уж тот, взвесив на весах беспристрастности все ее жизненные дела — дурные и добрые — и выслушав всех вызванных по ее делу свидетелей, выносит свой неумолимый приговор о будущем рождении и его сроках. Загробное воздаяние — неотвратимо. Это вам не мир живых, где ловкого человеконарушителя могут ловить нескончаемо долгое время, а если ему повезет, так и вообще, возможно, никогда не поймают. Человеческие законы устанавливаются людьми и людьми же исполняются, а законы иного мира — существуют извечно, и никому не скрыться от сурового судилища, никому не уйти от справедливого возмездия. И если при этой жизни ты не задумывался о главном, если причинял зло, если чинил вред жизни чужой, а то и посягал на нее, возомнив себя вершителем судеб, имеющим право определять, кому жить, а кому умирать, — то не жди снисхождения: века могут пройти, прежде чем в жестоких муках ты обретешь искупление и последующее перерождение в каком-нибудь склизкого и бездумного червяка, копошащегося в Будда знает какой гадости и находящего в таком времяпровождении истинное наслаждение. Души, тобою загубленные, будут взывать к возмездию до тех пор, пока не пробьет твой час, пока быкоголовые посланцы не встретят тебя у врат твоего жилища и не повлекут тебя на встречу с неизбежным. Души не упокоятся, пока…

Амитофо…

Из того, что рассказал служитель, ясно, что Цюн-ну после смерти не упокоилась. Такие вещи бывают по нескольким причинам, важнейшие из которых: неправильно совершенное — если вообще совершенное — захоронение тела и какие-то неоконченные важные дела в мире, который умерший покинул. Именно поэтому в древности на полях сражений, где кости непогребенных павших воинов лежали беспорядочно, в полном небрежении, так часто и бывали слышны тоскливые голоса, виднелись блуждающие огоньки, а неподалеку все время происходили разные удивительные события и даже гибли люди. Многие совершенномудрые мужи древности прославились в том числе и тем, что предали останки погибших земле, совершили потребные погребальные ритуалы, дабы вернуть несчастных в неостановимое колесо перерождений. Не раз Баг читал рассказы и о том, как просветлевший в познании ученый, обнаружив неупокоенный дух, прилагал все усилия к тому, чтобы окончить его незавершенные дела, — и исполненный благодарности дух наконец упокаивался…

Трудно представить, чтобы член императорской семьи был похоронен неправильно; значит — остается второе. Цюн-ну задержалась в этом мире из-за какого-то очень важного для нее дела, не доведенного до конца, ибо жизнь девушки нежданно оборвалась. Все — и ночное происшествие в «Шоуду» — указывает на это: дух упорно дает понять, что такое дело есть, он посылает знаки — и всюду груша, груша, груша! Что-то такое, что связано с этой грушей. И — возможно — с найденным именно под грушей письмом. Пойми, о чем говорится в письме, и поймешь, что беспокоит Цюн-ну.

«Все это хорошо, но только совершенно не объясняет, почему мы с котом здесь оказались. Именно мы. Потому что с нами был и Богдан, но Тайюаньский хоу не задержал Богдана, он задержал именно меня. Отчего?»

Баг затушил сигару в походной пепельнице и тут же вытащил из футляра новую.

«Думай, ланчжун, думай… Что еще может быть?.. А вот эти двое, с которыми мы… Что они там говорили? Что-то такое… Тридцать три Яньло! Высокий сказал про „скакать по крышам“. Ну да, да! Именно это. И — „она“. Какая-то „она“. Все бы ей скакать по крышам. Ага. Как-то в этом роде. Ведет себя как школьница, один ветер в голове, кого хочу — того люблю, чем хочу — тем занимаюсь…»

Баг, не переставая шагать, ожесточенно чиркнул зажигалкой, не глядя прикурил: в голове вертелись еще какие-то слова высокого преждерожденного, вертелись — но не давались, ускользали.

«…Ее удел — выйти замуж в интересах государства».

Вот оно!

«Кто может выйти замуж в интересах государства? Да только особа императорской крови, естественно. Получается, эти двое вели речь… о принцессе. Вот кто эта „она“, которая скачет аки школьница по крышам, занимается незнамо чем и… любит кого хочет. А не в интересах государства. Любит».

Любит?!

Баг замер.

Сигара тлела сама по себе.

Баг боялся думать дальше.

Ибо из двух ныне здравствующих принцесс скакать по крышам искренне и увлеченно стремилась лишь одна. О чем сама говорила Багу.

Принцесса Чжу Ли. Еч Ли. Мэй-ли. Фея из сна.

В горле отчего-то стало сухо. Баг потянулся к остаткам пива.

Любит… кого хочет.

А кого она хочет любить? Кого?!

Баг отбросил сигару и, собрав все силы, решительно отодвинул такие мысли прочь — как несообразные. Внутри все трепетало, падало в какую-то темную, но невыразимо сладкую пропасть; Баг остановился у дверей, там, где было наиболее просторно, и поспешно принялся проделывать малый комплекс тайцзицюань для замкнутых помещений; чеканные строки комментария великого Чжу Си на двадцать вторую главу «Бесед и суждений» привычно наполнили сознание. «Учитель сказал…»

Судья Ди уставился на хозяина с живым интересом. Кот даже встал, подергивая хвостом: видимо, устремившаяся от Бага вовне кипучая энергия была столь сильна, что хвостатый человекоохранитель оказался не в состоянии далее пребывать в привычном покое; кот мягко, неслышно спрыгнул с ложа и описал вокруг погруженного в тайцзицюань хозяина тревожный круг; несколько раз тонко мяукнул.

Баг не слышал своего малого напарника: плотно отгородившись от мира, он старательно приводил в порядок мысли и чувства, возвращал утраченное равновесие духа — старыми испытанными средствами. И средства — помогли: минут через десять честный человекоохранитель вполне сумел собраться с мыслями. И снова принялся размеренно вышагивать туда-сюда. Судья Ди некоторое время семенил следом, а потом вернулся на ложе.

Итак… Если отвлечься от всяких чувствований, то остается существенный вопрос: коли мы примем, что речь шла именно о принцессе Чжу Ли, то кто, собственно, мог о ней высказываться в таком тоне? Не посторонний человек, это точно. Человек, вхожий в императорскую семью, тот, кто ходит по Запретному городу как по собственному дому, не утруждая себя даже облачением в официальное платье. А не Тайюаньский ли хоу, предполагаемый наследник трона, юаньвайлан Чжу Цинь-гуй собственнолично, встретился Богдану и Багу в узком проходе между домами? Он и еще какой-то преждерожденный — видимо, приближенный к хоу.

А что, очень может быть. Вполне возможно. Похоже на правду. Логично. Отчего бы и нет? Допустим.

«И я — этак пренебрежительно его рукой в сторону отодвинул, — отстраненно думал Баг, затягиваясь. — Дайте, мол, пройти, драг прер еч. Не закрывайте дорогу. Будущего императора, да еще и ляпнул что-то… как это… какие-то они странные, таких сюда вообще пускать не должно».

Амитофо.

«Но как хорошо, что я не сообразил, о ком он речь ведет! Не то, упаси Будда, могло бы произойти и нечто посущественнее…»

«Что же выходит? Выходит оскорбление словом и действием императорского родственника. И вот отчего я здесь… Нет, не вяжется, не сходится. Ерунда, что у нас — Римская империя, что ли, где чуть что не так — сразу оскорбление величия, и привет! Еще Учитель говаривал в двадцать второй главе: кто сохраняет свое достоинство, нарушая ритуал и поступая против справедливости, — тот недостойнее последнего варвара. То есть, может, я и поступил несколько несообразно, но за это в тюрьму не сажают…»

Всем своим существом Баг чувствовал, что дело совсем не в этом, что если оскорбление и было принято во внимание, то… не более как повод.

«Повод — чтобы задержать, фактически подвергнуть аресту одного из именных гостей двора, отсутствие коего на праздничном пиру будет со всей очевидностью заметно? Что равносильно, быть может, и незначительному, но все равно — скандалу? И Тайюаньский хоу идет на это. Отчего? Что же такое важное, несоизмеримо более важное, чем скандал в праздник, я натворил? Или: чему такому важному могу помешать, коли меня вот так берут и запирают в преддверии великого праздника?..»

Тут в коридоре раздался шум, звуки шагов, команды на караул, коротко скрежетнул засов, дверь распахнулась, в комнату вступили два маньчжурских гвардейца и застыли по обе стороны двери, воздев к потолку пики, а меж ними из сумрачного коридора в комнату, распространяя умопомрачительный аромат благовоний, явилась некая особа в роскошном желтом, расшитом драконами халате и легкой газовой накидке, наброшенной на высокую прическу, из которой, как иглы дикобраза, торчали драгоценные шпильки; сквозь тончайшую, невесомую ткань блеснули глаза — вошедшая обеими руками приподняла накидку, и изумленный Баг увидел прелестное личико принцессы Чжу Ли.


Гостиница «Шоуду», в то же время.


— Что случилось, драгоценный преждерожденный Оуянцев? И где Баг? Столик в «Девятиглавом орле» ждет. Сегодня там обещают превосходные хубэйские чжуйцзы…

— Проходите, драгоценный преждерожденный Кай. Извините, что всполошил вас своим звонком, но наш ужин, кажется, или переносится, или откладывается.

— Как? Почему?!

— Видите ли, драгоценный преждерожденный Кай… Извините… Входи, ата…

— Мы с Хакимом готовы, минфа. Доброго здоровья, драгоценный преждерожденный…

— Кай. Кай Ли-пэн — таково мое ничтожное имя. Имею честь служить в Столичном путноприимном управлении.

— Доброго здоровья, уважаемый Кай Ли-пэн. Я — Ширмамед Кормибарсов, тесть Богдана, а это — мой внук Хаким. Хаким, поприветствуй преждерожденного Кая как положено.

— Что вы, что вы!..

— Однако, Богдан, а где же твой приятель Багатур? Я хотел бы его увидеть. Он ведь тоже живет в этой гостинице? И что это у тебя с лицом, минфа?

— Да, ата, да, он живет неподалеку… жил.

— Что вы имеете в виду, драгоценный преждерожденный Оуянцев? Как это: жил?

— В этом все дело, драг прер Кай… ничего, что я так запросто?..

— Ну конечно! Без чинов, без чинов!..

— …Только совсем недавно его увели куда-то пятеро стражей из Восьмикультурной Гвардии…

— О!

— Ого!

— Деда, деда, а куда уводят людей стражи из Восьмикультурной Гвардии?

— Так. Так… Очень странно. И что они сказали? Как объяснили?

— Они ничего не объяснили; при старшем была бумага — повеление Тайюаньского хоу…

— Кто это — Тайюаньский хоу?

— Это, драгоценный преждерожденный Кормибарсов, императорский племянник Чжу Цинь-гуй, юаньвайлан Палаты наказаний.

— Вот как. Хаким, вернись в наш номер и жди меня там… И что в том повелении было сказано?

— Было сказано, чтобы взять под стражу ланчжуна Багатура Лобо и немедленно препроводить его во дворец.

— Простите, драгоценный преждерожденный Оуянцев…

— Просто: драг прер.

— Ну… да. Простите, драг прер Оуянцев, а как выглядели эти гвардейцы, во что были одеты?

— Такие… рослые, на подбор, судя по всему, из Полка славянской культуры, с оружием… А к чему вы спрашиваете?

— Это может прояснить ситуацию. А не было ли, вы не заметили, на их форме такой широкой синей каймы?

— Да… кажется. Я не разглядел толком: так неожиданно все случилось, так внезапно. Да, определенно: была такая кайма. Синяя. А что?

— Это несколько меняет дело. Значит, гвардейцы были из Внутренней охраны, драг прер Оуянцев. Вы знаете ведь, чем занимается это ведомство?

— Э-э-э… Внутренними нарушениями, касающимися императорской семьи.

— Вот именно.

— И что из этого?

— А изэтого следует, что мой друг и ваш сослуживец, драг прер, обвиняется в каком-то проступке, затрагивающем императорскую фамилию…

— Невероятно! Этого просто не может быть. Это… невозможно. И потом, вот так, прямо за несколько часов до Чуньцзе… Не понимаю.

— Ты говоришь, Богдан, что гвардейцы ничего не объяснили?

— Да, ата. Баг — тот вообще сразу замолчал, просто собрался и пошел к двери. Я спросил старшего: что случилось? Почему? Тот лишь плечами пожал: не знаю, не ведаю. Мне дано повеление — я его исполняю. Сказано: взять под стражу и доставить.

— Как они обратились к Багу?

— Э-э… Драгоценный преждерожденный.

— Это хорошо. Не подданный, а драгоценный преждерожденный — это хорошо, значит, явным человеконарушителем его не считают… И полк послали славянский — это еще один знак уважительности, коль скоро вы оба — гости из улуса, по преимуществу славянского. То есть в рамках исполнения повеления взять под стражу было сделано все, чтобы подчеркнуть расположение того, кто отдавал повеление, к тому, относительно кого оно было дано. Оч-чень интересно… И в то же время — прямо перед таким празднеством да под арест… Просто диву даюсь.

— И ты… Богдан, ты даже не догадываешься, в чем тут может быть дело?

— Ну, как сказать, ата… Мы сегодня были в Запретном городе, ата, и там забрели в один заброшенный павильон… Быть может, этого делать не стоило, но туда убежал кот Бага и не хотел выходить обратно. И ведь нигде не было никаких запретительных надписей…

— Нет, дело не в этом, драг прер Оуянцев…

— …Богдан…

— …Драг прер Богдан. По уложениям, принятым для Запретного города, гостям не чинится никаких препятствий при передвижении — за исключением личных покоев владыки и его семьи, но там при входе стоят гвардейцы.

— Да я и сам чувствую, что дело не в этом! Ведь тогда и меня должны были… под стражу, а забрали одного Бага!

— Ну… да.

— Багатур Лобо — славный человек. Я многое повидал на своем веку и говорю тебе, Богдан, и вам, уважаемый Кай: не таков он, чтобы чинить вред императорской семье. На таких, как твой друг Багатур, ордусская земля держится. Я думаю, тут ошибка. Что мы должны делать, уважаемый Кай, как вы считаете? Вы местный, вам виднее. Одарите нас своей мудростью.

— А-а-а… я могу позвонить нескольким людям, моим приятелям, они по своим каналам… ах, ведь уже так поздно! Положим, они и оторвутся от домашних забот… если они дома… но все равно — раньше завтрашнего дня, а то и послезавтрашнего, ничего узнать не удастся…

— Скверно. И негоже людей тревожить в день праздника.

— Куда как скверно, ата!

— Вот что. Ни один из нас не знает за Багатуром Лобо таких проступков, которые заслуживали бы наказания…

— Вообще никаких проступков!

— И я так думаю. Мы, трое, полностью уверены в его невиновности. Так ли?

— Так!

— Разумеется!

— Значит, поступим, как делали в древности. Уважаемый Кай, висит ли еще перед вратами Запретного города Жалобный барабан, взывающий к слуху?

— Да, конечно, как и много лет уже, — в центре площади Тяньаньмэнь. Погодите, постойте, вы что же, драгоценный преждерожденный Кормибарсов… вы хотите ударить в этот барабан?

— Да. А что тут удивительного? Так велит долг дружбы и долг подданного.

— Но в Ханбалыке давно уже никто не бил в этот барабан!..

— Значит, пришло время.

— Да, ата, да. Ты мудр как всегда. Мы пойдем и ударим в барабан, и нас обязаны будут выслушать… И будь, что будет.

— Верно, минфа. Мы спросим: за что задержали доблестного ланчжуна Багатура Лобо. И это будет правильно. Я никогда никого не бросал на поле боя. А уж на столичном празднике… И здесь не брошу. Это — долг. Вы с нами, уважаемый Кай?


Где-то в Запретном городе, 23-й день первого месяца, вторница, поздний вечер.


— …Ведь я только что случайно узнала, — молвила принцесса, когда слегка оправившийся от изумления Баг отвесил ей сообразный земной поклон, после чего она коротко, но властно махнула сложенным веером, отправив маньчжурских гвардейцев в коридор, и за ними затворилась дверь. — Дворцовый евнух Гу Юйцай сказал, что задержали какого-то ланчжуна из провинции. И я… — Принцесса зарделась. С хрустом раскрылся веер, прикрыв лицо до самых глаз. — Я отчего-то решила, что это вы… еч Баг… Вы помните, что позволили мне называть вас так?

Ланчжун только молча, не поднимая глаз, почтительно кивнул. Он боялся взглянуть на принцессу: когда она появилась в дверях и откинула с лица накидку, удивительная уверенность сжала его сердце холодной рукой — да, определенно да, теперь уже никаких сомнений, да, совершенно точно: принцесса Чжу Ли и студентка Цао Чуньлянь — одно лицо. И какое лицо… За то время, что честный человекоохранитель не видел принцессы, она, казалось, стала еще прекраснее, и никакие белила и румяна не могли скрыть, скрасить, усреднить живой прелести ее лица; в то же время девушка стала… взрослее, что ли? облик ее неуловимо, почти незаметно изменился — так бывает, когда человек понимает что-то важное или принимает какое-то существенное для себя решение и это решение проводит черту между ним вчерашним и им нынешним, — все это Баг ощутил с одного взгляда и сердце его привычно пропустило удар, потому что в самой сокровенной глубине души он вдруг отчетливо понял: это из-за него. А вот из-за него — реального, живого Бага или же из-за того образа неустрашимого ланчжуна, который она наверняка придумала, — об этом Баг не помышлял и задумываться. И опасался поднять глаза: а вдруг она в них прочитает не совсем сообразные — кто он и кто она! — мысли, обуревавшие его смятенный ум. Все усилия недавних упражнений, сметенные ее визитом, ухнули в пропасть…

— И вот я поспешила сюда. — Принцесса окинула взглядом комнату. — У вас тут не очень просторно. — Она убрала веер от лица и улыбнулась. — И как так вышло?

— Не могу даже вообразить, — опять низко поклонился Баг, вдруг поймав себя на мысли, что никогда еще в жизни не испытывал такого волнения, как при виде принцессы. Но если раньше ланчжун скорее был согласен бежать от нее прочь, в гущу самого кипучего сражения, в погоню за самыми отъявленными заблужденцами, для которых человеческая жизнь не стоит и ломаного чоха, то теперь в душе созрела отчаянная решимость: сколько можно бегать от себя самого?! Все равно не убежишь. Будь что будет. Что должно быть. Ибо — карма. — Не могу найти никакого объяснения…

— Гм… — Чжу Ли грозно нахмурила тонкие брови. — И вам ничего не сообщили?

— Ровным счетом ничего, — выпрямляясь, развел руками Баг. — Теряюсь в догадках, драгоценная преждерожденная… — Ланчжун хотел было добавить еще какое-нибудь определение, но слов не нашлось, и он замолк, все так же не поднимая глаз, а сердце продолжало усиленно биться.

— Очень странно. А где вас, еч Баг… ну как сказать… задержали?

— Прямо в гостинице. Мы прибыли сюда вместе с минфа Богданом Руховичем Оуянцевым-Сю…

— А, еч Богдан! — радостно воскликнула принцесса. — И он здесь?.. Ну как же. — Она сделала неопределенное движение веером. — Как же ему не быть, коли драг еч Богдан также числится в списках гостей! — Трудно было не понять, кому именно в большей степени напарники были обязаны приглашением ко двору на Чуньцзе. — А где вы остановились?

— В «Шоуду»… И если драгоценная преждерожденная…

— Опять! — Принцесса снова нахмурилась. — Еч Баг, ну мы же с вами договаривались, помните? Есть еч Баг, еч Богдан и еч Ли. Я пришла к вам совершенно неофициально. И если вы немедленно не бросите эти церемонии, мне придется одарить вас милостью моего гнева.

Сказано это было настолько искренне, что Баг осмелился поднять взор — и, утонув на мгновение в больших черных глазах девушки, улыбнулся, кивнул, снова отводя взгляд, и ответил с еле заметной смешинкой в голосе:

— Да, конечно, не извольте гневаться… еч Ли.

— Ну вот… — Принцесса сделала два шага к Багу, роскошный халат легко прошуршал по краю ложа. — Так и что же в «Шоуду»? — С ее приближением ланчжун вновь ощутил упоительный, неземной аромат, заработавшее было нормально сердце снова замерло, и Баг невпопад ответил:

— Не угодно ли будет присесть? — Быстрым движением расправил и без того ровное покрывало на ложе, задел случайно возлежавшего в центре Судью Ди: кот с момента появления нежданной гостьи смотрел на принцессу дружелюбно, с интересом. — А кстати… еч Ли, позвольте вам представить — Александрийского Управления внешней охраны фувэйбин Судья Ди.

— Добрый вечер, драгоценный хвостатый преждерожденный, — церемонно поклонилась коту принцесса; фувэйбин вытянул шею, жадно вбирая ноздрями воздух. Чжу Ли протянула к нему руку, кот обнюхал пальцы, поднялся и потерся о них, выгнув спину; сказал «мр-р-р». — Ну вот, а некоторые считают, что бессловесным тварям неведомы ритуалы! — рассмеялась она. Легко села слева от кота. — Повелеваю вам, еч Баг, также сесть.

Ланчжун осторожно опустился на ложе справа от Судьи Ди. Впрочем, кот недолго выполнял роль пограничного камня: осторожно, сначала одной лапой опробуя путь, он взошел принцессе на колени, обнюхал ее — Чжу Ли легко ойкнула, — после чего улегся и довольно громко замурлыкал. Взаимопонимание было найдено.

— А теперь, когда меня признали, — улыбнулась принцесса, осторожно гладя кота, — рассказывайте.

Но рассказывать особенно было нечего. Честный человекоохранитель, с каждой минутой чувствуя себя все свободнее и свободнее, поведал принцессе о том, как они с Богданом посетили Запретный город, побывали в «Зале любимой груши», как потом встретились в гостинице, чтобы отправиться на ужин, и чем это закончилось. О своих роящихся как пчелы подозрениях ланчжун пока умолчал.

— Еще раз скажу: очень странно. — Принцесса задумалась о чем-то, и искоса глядевший на нее Баг, да что там — исподтишка пожиравший ее взглядом Баг увидел, что и она, немного скованная вначале, теперь совершенно освоилась и уже не испытывает, похоже, ни малейшего смущения. — Открою вам: евнух сказал мне, что вас задержали по обвинению в Великой непочтительности.

«Как я и предполагал…» — уныло подумал ланчжун. Такой оборот дела нравился ему меньше всего.

— И вот подумайте… еч Баг… — Принцесса внезапно запнулась: взглянула ланчжуну прямо в глаза. («Ах, если бы ты действительно была просто Цао Чунь-лянь, студентка из Ханбалыка», — горестно подумал Баг.) — И вот подумайте: отчего против вас может быть выдвинуто такое обвинение?

— Честно сказать, еч Ли, я уже размышлял над этим… — Баг машинально вытащил из рукава футляр с сигарами, потом испугался несообразности своего поступка, хотел было убрать назад, но принцесса легко махнула рукой: да курите! — Но не решался поведать вам о своих, быть может, незрелых и поспешных предположениях… Отчего же еще я могу быть здесь? Но причины представить себе не в состоянии. Ну разве что…

— Говорите, говорите! — оживилась принцесса.

— Да нет, это же просто смешно, еч Ли… Недалеко от «Зала любимой груши» мы с мин-фа Оуянцевым чуть не столкнулись с двумя преждерожденными. Ни по их одежде, ни по виду судить об их положении было просто невозможно… — И Баг старательно описал, будто составляя членосборный портрет, наружность встреченной парочки. И упомянул о том, как отстранил их с дороги.

— Да, — подняв глаза к потолку, задумчиво проговорила принцесса, — высокий человек по вашему описанию очень походит на моего двоюродного брата Чжу Цинь-гуя… Но он никогда не отличался чванливостью, не требовал какого-то особого отношения к себе или к своему положению. Хотя Цинь-гуй и уверовал недавно в учение Пророка Мухаммада, он остается в полной мере благородным мужем, коему более многих иных человеческих качеств присуща уступчивость-жан… Нет, братец Чжу — он открыт, чрезвычайно верен долгу и довольно прост в общении. — «Даже слишком прост иногда». — Это совершенно на него не похоже… Странно, очень странно… — Казалось, Чжу Ли пребывает в растерянности.

— Да и мне не верится в подобное! — Баг крутил в руках сигары: курить хотелось нестерпимо, но он не смел. — А что… еч Ли, я слышал, Тайюаньский хоу питал большую нежность к своей покойной супруге?

— А, вы про Куан Цюн-ну, еч Баг? Бедняжка!.. — Принцесса горестно вздохнула, легкая тень омрачила ее прекрасное лицо. — Да, все верно: братец Чжу души в ней не чаял. Такие глубокие чувства нечасто встретишь. — Девушка искоса глянула на Бага, и тот с трудом удержался от румянца. — Они были неразлучны, и если бы Небу было угодно, чтобы Цюн-ну повстречалась Цинь-гую на несколько лет раньше и стала бы его первой супругой, то, я думаю, другой жены у него просто не было бы… Но у бедняжки оказалось очень слабое сердце, больное. Вот и вышло, что однажды оно не справилось и — Цюн-ну оставила этот мир… Как это печально…

— Да, действительно. — Баг не знал, что еще сказать.

— Незадолго до ее кончины между Цюн-ну и братцем возникли серьезные разногласия. Я вам расскажу, еч Баг, но… надеюсь, это останется только между нами?

Баг без слов прижал к груди руки и утвердительно закивал. Судья Ди смотрел на него в упор с принцессиных колен.

— Быть может… я так думаю… еще и это ускорило ее печальный конец… — продолжала принцесса, глядя на закрытое окно. — Дело в том, что незадолго до смерти Цюн-ну они стали часто спорить. Братец Чжу считал, что нужно законодательными мерами ограничить проникновение варварской культуры в нашу страну, а Цюн-ну не могла с этим согласиться. Однажды она прибежала ко мне расстроенная, и мы весь вечер проговорили об этом. Бедняжка Цюн-ну была уверена, что человек должен сам выбирать — что ему более по душе, а вот так отгораживаться от мира нельзя ни в коем случае. Во-первых, у варваров придумано немало полезного и удобного, красивого и высокого, а во-вторых, неужели мы так не уверены в своем, чтобы бояться чужого? Ведь верно, еч Баг? — подняла принцесса глаза на ланчжуна.

Баг кивнул. Конечно, верно. Совершенно правильно. Любой в своем праве — что ему выбрать. Каждый может жить по своей сообразности. Если при том не причиняет вреда другим, живущим рядом. Человек свободен… в рамках своего свободного выбора. Кому — утка по-ханбалыкски, а кому — большие прутняки. Точно.

— Это была женщина высоких устремлений и чистейших помыслов, во всем разделявшая заботы супруга, — качнула головой Чжу Ли. — Из тех, о ком в древности составляли отдельные жизнеописания. И, сказать по правде, тогда я была полностью на ее стороне: братец очень уж крутого хотел поворота к тому, что называет незамутненной чистотой совершенномудрых мужей древности. Слишком круто. Разве можно так легко решать за весь народ, тем более — если в твоих руках нешуточная власть?.. А если кому-то нравится то, что постановит удалить Чжу Цинь-гуй, — ведь он перестанет уважать Чжу Цинь-гуя, а вместе с ним — и всю страну… люди не прощают, когда государство лишает их того, что они любят. — Нежный голос принцессы окреп, тон стал решительным; видно было, что эти вопросы мучают ее не первый день. — А потом вдруг братец Цинь-гуй подал новый доклад, его потом обсуждали на собрании глав палат и ведомств в Чжэншитане — Зале выправления дел… Он предложил, напротив, как можно более деятельно распространять среди варваров нашу культуру, и делать это прежде всего через приверженцев Аллаха, благо они в каком-то смысле — одна общность, но в то же время их и в Ордуси, и за ее пределами примерно поровну. Батюшка только посмеивался, говорил — молодой, горячий, не знает, как лучше, но помыслы у него самые светлые…

«Заблужденец, — привычно квалифицировал ланчжун и тут же испугался этой мысли: будущий наследник трона — и заблужденец?! — Ой, что-то я не то думаю!»

— И вот что странно. Как раз когда Цинь-гуй оставил те планы, что так расстраивали Цюн-ну, — ей бы радоваться да радоваться! А она, как раз в начале лета это было… стала вдруг сама не своя. Я пыталась с ней поговорить, но она совсем замкнулась. Прошло несколько дней и — умерла. Что между ними случилось?.. — закончила принцесса чуть слышно. — А теперь я вижу вас, еч Баг, здесь — в Вэньхуадяне, под нефритовым кубком Внутренней охраны. Я не знаю, что и думать по этому поводу… — Казалось, Чжу Ли вот-вот заплачет. И Багу захотелось прижать ее к себе, успокоить, не допустить слез; он уже почти не любил этого неведомого ему евнуха Го, который зачем-то рассказал девушке про взятого под стражу ланчжуна… Сидел бы себе и сидел, со временем все разъяснилось бы, а принцесса и знать бы не знала…

И честный человекоохранитель, бросив думать о несообразности своего поведения и обмирая от невозможной дерзости, робко протянул руку и уже почти коснулся было плеча поникшей принцессы, — пусть потом щедро одарит милостью своего небесного гнева, все равно! — как в коридоре раздались отдаленные выкрики «на караул!», а потом донеслись звуки шагов — ближе и ближе.

Богдан и Баг

Улицы Ханбалыка, 23-й день первого месяца, вторница, поздний вечер.


Народное гулянье набирало силу.

Оставалось менее трех часов до того момента, когда, превращая ночь в день, заполыхают над великим городом грандиозные фейерверки, веселя и радуя несчетные толпы; когда, подсвеченные сотнями лампочек, горящих внутри их полупрозрачных шелковых тел, взлетят над улицами и парками несомые на длинных, почти незаметных шестах драконы, медленно размахивая просторными крыльями, грозно шевеля усами и, под разноязыкие восторженные крики, изрыгая радужные пламена; и начнут рваться миллионы хлопушек, отпугивая злых духов от наступившей новой эры…

Но уже и теперь на улицах центра столицы было не протолкнуться, хотя с девяти вечера движение повозок по всем проспектам и трактам близ императорского дворца перекрыли, чтобы дать волю народу — пусть ликует и поет без помех.

Пришлось идти пешком.

Спешить не получалось. На самом оживленном базаре в разгар торгового дня не бывает такой толпы, какая заполняла в тот вечер срединные улицы Ханбалыка. Мороз — не помеха; кто пел, кто и плясал от избытка бесшабашного веселья или для согреву; справа играли на балалайках, слева на цинах, где-то поодаль гудели дутары… время от времени накатывали слюноточивые запахи от раскаленных жаровен: тут мясо ломтями, там плов или борщ, поодаль — припасенные с лета кузнечики… В местах попросторнее народ степенно, но шумно приходил в восторг от разных дивных див — большей частию от удивительных по форме и красоте фонарей, выставленных на всеобщее обозрение народными умельцами; а уж совсем неподалеку от площади две компании затеяли игру «битва драконов за жемчужину» и под гром барабанов и литавр да удалые выклики вовсю восхищали окружающих чудесами акробатики… Юркие, словно ящерки, сновали разносчики — нынче все было бесплатно. «Чай, чай, кто замерз? Чай горячий — кто замерз?» «Новый год настает — и девиз правленья новый…» «Налетай, не зевай — хэ маотай, хэ маотай!» «Двадцать раз Наврузбайрам за год празднуем мы там — я ордусское веселье и за злато не отдам! Ух! Ух!»

Двигавшаяся навстречу единочаятелям стайка крепко взявших друг друга под руки молодых людей — три девушки, два паренька — по неволе преградила дорогу Богдану, беку и Каю, озабоченно и молча пробиравшимся сквозь радостно гомонящие дебри. Не обойти.

— Драгоценные преждерожденные, отчего вы столь мрачны? Нельзя в праздник ходить с такими лицами! Давайте к нам в хоровод!

Только в такой давке хороводы и водить…

— Простите, драгоценные юнцы и юницы, мы спешим веселиться в другое место и очень боимся припоздниться… — отозвался Богдан.

— Тогда — проходите! — На миг молодые, всерьез рискуя быть оттертыми друг от друга и уж не встретиться до завтра, разомкнулась, милосердно пропуская троицу сквозь себя. — Желаем не опоздать! Славного вам веселья, драгоценные преждерожденные, счастливого вам Нового года!

— Да пребудет с вами милость Аллаха! — Это уже бек.

«Ты, Чуньцзе, напои меня…» «Ечи, ечи, это в наших силах..» «Сладкие пампушки — празднику подружки! Сладкие пампушки — вкусней, чем лягушки!»

Некоторое время Богдан колебался — не показать ли Каю то письмо, которое нашел нынче под грушею пронырливый фувэйбин Судья Ди. Может быть, в этом обрывке бумаги, в этих незавершенных строках и таилась отгадка странного, чтобы не сказать резче, взятия Бага под стражу? Но врожденное чувство такта пересилило: все ж это было частное, очень частное письмо; волею Провидения Багу и Богдану довелось увидеть его уцелевшие иероглифы — однако нарочно, своей волей показывать последнее письмо несчастной Цюн-ну кому-то еще… щепетильному Богдану это казалось вопиюще несправедливым. «Завтра же во время пира отдам его юаньвайлану, — в который раз твердил себе Богдан. — Завтра — пир… можно было бы завтра же и обратиться к Тайюаньскому хоу, а может, и непосредственно к цзайсяну, ведь там все они будут… Но — время, время… Баг-то — под стражею, а это ни с чем не сообразно! Да еще в праздничную ночь!»

Но дело заключалось — Богдан отчетливо это чувствовал — не только в Баге. Являясь до мозга костей человеком государственным, минфа понимал — вернее, опять-таки более чувствовал, нежели понимал, — что странное и нечеловеколюбивое происшествие с Багом является лишь одним из звеньев цепи неких загадочных и тревожных событий, лишь малая толика коих стала, опять-таки волею Провидения, известна минфа. В эту цепь входили, несомненно, и странное нападение одних варваров на других в летящем из-за границ Ордуси воздухолете; и появление Дэдлиба с его жуткой историй о парижском убийстве, совершенном по непонятным пока причинам; и, возможно, даже письмо бедняжки Цюн-ну…

Не за что уцепиться, не за что…

Внезапно новая мысль пришла ему в голову. Он даже остановился, и спешащие бек и Кай невольно пролетели мимо него на пару шагов — и, недоуменно обернувшись, одинаково нахмурились и вернулись, глядя на Богдана с удивлением, но молча, ибо уже видели, что минфа не просто блажит, но, достав из внутреннего кармана дохи трубку телефона, выбирает из записной книжки некий номер.

Дэдлиб отозвался почти сразу.

Не тратя времени на очередную серию приветствий, Богдан, памятуя, что нынче они с заокеанским человекоохранителем все ж таки уже виделись и успели обменяться сообразными выражениями взаимного расположения, сразу перешел к делу:

— Добрый вечер, уважаемый господин Дэдлиб. Это минфа Оуянцев-Сю. Рад был бы и крайне вам признателен, ежели б вы сочли возможным поведать мне, как продвинулись ваши поиски французского подданного, о коем мы имели удовольствие беседовать сегодня днем.

— Ага, — сказал Дэдлиб. В гаме и гуле улицы его было слышно не лучшим образом, но все же Богдан вполне разбирал слова. — Значит, вас все-таки взяло за живое.

— Не то слово, — ответил Богдан, плотнее прижимая трубку к уху.

— Я и сам собирался вам звонить, но не решился сегодня. Тут у вас такое творится — черт ногу сломит, не хотелось беспокоить. Мне позарез нужна помощь ваших служб — но праздник этот… Как в воду канул мой подопечный, — сообщил он. — Оставил вещи в гостинице, получаса в номере не пробыл, ушел и пропал. Но у меня есть косвенные данные… а, чего уж там. Догадка у меня сразу возникла… Я смотался в аэропорт и целую историю там выдумал: друг, мол, улетел, меня не дождавшись, опоздал я из-за праздничных пробок на улицах… а его встречать должны, а я должен сообщить звонком туда, где его встречают, каким именно рейсом он вылетел… и стал показывать тамошним господам его фото: не припомните ли, на какой аэролайнер он сел? У вас тут все такие доверчивые… прямо из кожи вон лезли, чтобы помочь… Ну и один вспомнил.

— Что?

— Меньше чем за час, как я подскочил в аэропорт, наш француз с пустыми совершенно руками, без вещей, покинул Ордусь. В Сан-Франциско, между прочим. Хорошо, что я приехал так быстро, — еще часа четыре, и сутолока выбила бы у контролера из головы всю память, завтра он бы ничего уже и не вспомнил… Причем, когда я назвал имя, служитель захлопал глазами этак обиженно и сказал, что того звали совсем не так. Вот, мол, сами можете посмотреть регистрационные бумаги… Пришлось отрабатывать назад — ну, значит, просто похож, извините, спасибо и все такое… То есть — если это действительно был он — у французика уже заранее были билеты и документы. И вдобавок совсем не на то имя, под которым он летел сюда и под которым его регистрировали в посольстве… и в гостинице. Еще ниточка потянулась! — сказал Дэдлиб радостно; по всему было видно, что чем больше разрастался снежный ком загадок и несообразностей, тем ему становилось интереснее, а стало быть, веселее. Гокэ праздновал великий день по-своему.

— Значит, — подытожил Богдан, — видимость такая: этот человек совершенно открыто прилетел в Ордусь, оставил доказательства того, что он прибыл, заселился — и затем пропал. Если бы не ваша расторопность и его стали бы искать лишь несколько дней спустя, было бы полное впечатление, что он пропал в Ордуси.

— Вроде того.

— У меня тоже ценная информация для вас, господин Дэдлиб.

— Даже так?

— В коллекции графов де Континьяк действительно могла быть чрезвычайно ценная вещь. Вполне могла быть. Не по денежной стоимости, но по значению, в том числе — по значению для современной мировой политики. Долго объяснять сейчас, но — это ценнейшая мусульманская реликвия, способная, при умелом применении, нарушить великое постоянство… у вас его называют балансом сил.

— Факин' грэйт, — произнес Дэдлиб после короткой паузы. — И зарезанный агент СРУ!

— Именно, — подтвердил Богдан.

— Все равно пока ничего не понимаю, — произнес честный гокэ после паузы подлиннее.

— Я тоже. Благодарю вас, завтра мы обязательно созвонимся… ох, во второй половине дня завтра дворцовый пир… в крайнем случае послезавтра… Вы ни в чем не испытываете нужды в нашей стране? — спохватился Богдан: все же он был здесь хозяином, а первый долг хозяина — позаботиться об удобствах гостя.

— Только в информации, но это у меня постоянно, какую страну ни возьми. Все приходится находить самому.

— О, в этом мы с вами схожи…

Когда Богдан спрятал трубку и поглядел на терпеливо стоявших рядом единочаятелей, взгляды их были не слишком дружелюбными. Бек молча хмурился, машинально теребя бороду, а Кай не выдержал:

— Осмелюсь спросить драгоценного преждерожденного, с кем он сейчас беседовал и о чем?

— Долго объяснять, — виновато развел руками Богдан. — Один заморский гокэ, старый знакомый и отчасти коллега. Похоже, мы с ним опять занимаемся одним и тем же делом, только с разных концов.

— Не о хирке ли ты толковал ему, сынок? — тихо спросил бек.

— Да вот похоже, что о хирке, ата, — ответил Богдан.

— Это связано с тем, что произошло с Багом? — озабоченно спросил Кай.

— Хотел бы я знать… — пробормотал Богдан. — Я иду вот и думаю, иду и думаю… Вот сейчас я получил очень ценные сведения. Их тоже надо обдумать… Не обижайтесь, я ничего не скрываю. Я просто думаю.

— Неплохо было бы, если бы ваши раздумья, драг прер, обрели какую-то законченную форму к тому моменту, когда мы ударим в барабан…

«Какой будет шум и срам, какой скандал публичный, когда посреди праздничной толпы мы ударим в Жалобный барабан!» — не сговариваясь, подумали все трое.

С незапамятных времен — века три, а может, и все четыре — стоял на круглом каменном возвышении (по старинке его порой называли лобным местом, или, по-ханьски, тай) посреди Площади Небесного Спокойствия громадный, в два человеческих роста, барабан, а подле него — каменная же подставка с глубоко врезанной в ней надписью «Дун и» — «Продвигать справедливость» — с лежащей поверх тяжкой колотушкой. Это был такой же памятник седой героической старины, как Храм Неба или Грузовозная Река Юньхэ, которую на европейский манер иногда зовут Великим каналом — так вроде бы красивее, но сразу непонятно становится, какова ее государственная работа. Но если в Храме Неба по сию пору происходят молебствия, а по Грузовозной Реке плывут и плывут прогулочные и грузовые сампаны (столько судов и не снилось тем, кто во времена предшествовавших династий начинал строить это рукотворное чудо), то почему, коль возникла крайняя нужда, не прибегнуть еще к одному древнему обычаю, которым никто уж Бог весть сколько времени не пользовался, но который никем не был отменен? Обычаями сильна Поднебесная…

Конечно, можно было бы воспользоваться куда более тихим и куда менее вызывающим правом беспрепонного обращения к императору по личным вопросам, каковое было Богдану даровано после асланiвского дела. Если бы не праздник, минфа так бы и поступил. Но беспокоить императора в такую ночь… да еще со столь неоформленными, малодоказательными соображениями… Нет, несообразно. А ждать нельзя. Лучше уж срам.

На площади перед вратами Запретного города толпа была еще гуще — если это только можно себе представить. Торопливой троице ечей приходилось буквально протискиваться. А кругом было так радостно, так вольготно и бесхлопотно… Почти никто не обратил на них внимания, когда, чуть запыхавшись, они остановились возле пятиступенной каменной лестницы, ведшей на лобное место. Не хватало духу лезть вверх. Несколько раз все трое переглянулись.

— Вы что-нибудь придумали, драг прер Богдан? — осведомился Кай.

— Кое-что, — смущенно ответил Богдан.

— Мне кажется, вы могли бы рассказать мне хотя бы то же, что знает этот ваш гокэ. Может, и я, в свою очередь, мог бы дать вам те или иные сведения, коими я обладаю по долгу службы, но каковые не считаю существенными, не зная, что именно является существенным в данном случае для вас.

— Речь идет о… — усовестившись, начал было Богдан, но бек сурово прервал его:

— Сказано в суре «Иосиф», аяте тридцать шестом: «Вместе с ним два молодых человека были заключены в темницу, и один из них сказал ему: дай нам истолкование, ибо мы видим по всему, что ты человек добродетельный». Думаю, Баг, в добродетелях которого никто из нас не сомневается, когда мы снова будем вместе, тоже сможет многое рассказать. Время идет. А еще сказано в суре «Пчелы», аяте шестьдесят третьем: «Если бы Аллах захотел наказать людей за их нечестие, то на земле не осталось бы ни единого живого существа». Поэтому не станем держать обид на друзей, когда нам кажется, что они поступают неправильно, ибо и мы сами, когда будем поступать так, как считаем нужным, совсем не обязательно встретим полное понимание у друзей.

И он, негромко, но веско звеня кольчугой из боевых наград, с юношеской легкостью взбежал к барабану и взялся за колотушку. Потянул рукоять одной рукой, потом двумя. Отпустил. Распрямился с тяжелым и несколько удивленным выдохом.

— Никак примерзла…

Тут уж и Богдан с Каем последовали за ним.

Люди, окружавшие лобное место, смотрели на них со все возрастающим изумлением — вначале веселым (во, мол, дают!), потом встревоженным. Кто-то даже крикнул:

— Эй, драгоценные преждерожденные! Трогать исторические памятники руками несообразно! Знайте меру веселью!

— Знаем, знаем… — пробормотал Богдан, примериваясь к колотушке.

Краем глаза он уже заметил, что к ним, протискиваясь сквозь толпу, с разных сторон направляются несколько вэйбинов, из тех, что несли на всякий случай дежурство на праздничных улицах столицы.

— Взялись, — сказал бек. Они схватили рукоять в шесть рук и изо всех сил, ровно древнерусские бурлаки, рванули ее кверху. Раз, другой…

Захрустели спины. Вотще.

— Она тут для красоты лежит, что ли? Из цельного камня с подставкой вместе вытесана? — задыхаясь от натуги, сипло пробормотал Кай. Он мгновенно вспотел. Рукавом вытер пот со лба. — Или как? Никогда бы не подумал…

Время неудержимо ускользало.

Вэйбины близились.

«Хорошо, что Фира не увидит, — подумал Богдан, срывая шапку-гуань с головы и швыряя ее оземь. Левой рукой стащил очки и зажал их в кулаке, правой размашисто перекрестился. — Эх, не додумал я маленько! А Баг… Эх, Баг! Ну, не поминайте лихом…»

И он, что было мочи, с размаху ударил в барабан головой.

Все поплыло у него перед глазами, ноги подкосились, и он упал на колени. Ошеломленные ечи едва успели подхватить его под руки и не дали повалиться навзничь.

Гул — низкий и плотный, как земля, бескрайний и всенакрывающий, как Небо, — потек над площадью. Все, казалось, замерло. Гул ширился и нарастал, и поверить невозможно было, что вызвал его один лишь удар, — ровно прорвало некую преграду, подобную дамбе, и поток хлынул, усиливаясь уже своей волей, безо всяких сторонних усилий; казалось, теперь барабану уж не требуется чужого прикосновения — он сам поет, гневно и требовательно повышая голос так, чтобы его услышала вся Поднебесная: несправедливость, ечи! в государстве случилась несправедливость!

Если и впрямь сохранился древний обычай, окончательно сформировавшийся более двух веков назад, когда была опубликована потрясшая всю империю своей искренностью и полезностью для страны книга великого александрийского человеколюбца Радищева «Цун дянь дао тай люйсин лунь» — «Рассуждение о путешествии из чертога на лобное место», то…

То, заслышав эти звуки, цзайсян (либо же, коль главы исполнительной власти нет в столице, тот, кто оставлен его замещать) бросает все дела, торопливо надевает официальное платье и пешком, не пользуясь паланкином в знак того, что виноват, ибо проглядел какой-то случившийся в стране непорядок (иначе зачем бы бить в барабан?), спешит из своего дворца сюда, к тому, кто его позвал.

Ой ли…

Оставалось ждать.

— Как ты, сынок? — тихо спросил Богдана бек. Кай лишь взирал на минфа с изумленным уважением.

— Голова кружится… — тихо признался Богдан. — И подташнивает немножко… Ничего, ата, ничего…

— Шапку надень, воспаление мозгов подцепишь… — заботливо проговорил бек. — Как его… менингит.

Кай нагнулся и поднял с заиндевелого камня шапку Богдана. Подал ему.

— Благодарю вас, драг прер… — бледно улыбнулся Богдан, нахлобучивая шапку на голову. «Ох, и шишка будет… — подумал он мельком. — Просто-таки рог… А завтра на пир… Ох, да какой тут пир! Если мои предположения хоть вполовину верны…»

Они высились плечом к плечу у наконец-то начавшего медленно затихать барабана — и вся площадь, все тысячи людей, что веселились на ней еще пять, нет, уже семь, уже пятнадцать минут назад, стояли неподвижно и молча смотрели на них.

Откуда-то объявились проворные работники теленовостей — и в какое-то мгновение все трое ечей вдруг заметили, что снизу на них уставилось сразу несколько пучеглазых камер. Богдану даже почудилась возле одной из них его старая знакомая Шипигусева.

Бежали минуты.

Но вот в толпе возникло некое множественное движение. Сначала легкое, нерешительное, потом — все более осмысленное и уверенное. Толпа раздавалась в стороны от невидимой прямой, которая соединяла лобное место с вратами Запретного города. Толпа отступала, благоговейно вжимаясь сама в себя и освобождая проход.

И все камеры рывком повернулись в ту сторону.

Ибо от врат Тяньаньмэнь к лобному месту, один-одинешенек, смиренно сцепив пальцы рук на животе и метя рукавами древнюю брусчатку в знак покаяния за нерадивость и сострадания к тем, кто пострадал от дурного правления, степенно вышагивал Великий цзайсян.


Запретный город, Чжэншитан (Зал выправления дел), 23-й день первого месяца, вторница, получасом позже.


Освещена была лишь южная часть зала — огромного и сурового, под стать серьезности вопросов, которые тут обычно обсуждались, — и остальное пространство тонуло во мраке; смутно выступали боковые ширмы с изображениями мудрецов и героев древности да задумчивых и строгих двуглавых фениксов, киноварные балки, разделявшие на квадраты затерянный в сумраке потолок, пустые сейчас курильницы, в коих во время заседаний обязательно возжигались просветляющие разум благовония… Сейчас все было на скорую руку; да и участвовало в заседаниях Чжэншитана обычно куда больше людей, нежели ныне, когда в скупом, но отчего-то очень уютном и настраивающем на размышления о главном свете настенных светильников, подле искусно раскрашенного изваяния Конфуция в полный рост, сидели пятеро: с одной стороны, прямо у ног Учителя, на специальной широкой и низкой скамеечке, обитой бархатом, — Великий цзайсян, подле — секретарь, а напротив, в десяти шагах, на тоже низких, во не таких широких сиденьях — Богдан, бек Кормибарсов и Кай Ли-пэн.

— Изложите ваше дело, преждерожденные, — раздался в тишине негромкий, слегка надтреснутый, но властный голос До этого момента он и жалобщики не обменялись ни словом — едва ечи еще на площади с поклонами представились цзайсяну; и потом уж ни они, ни сановник не проронили ни звука.

Богдан поправил очки.

— Прежде чем ничтожный минфа, — сказал он о себе, согласно обычаю, в третьем лице, — перейдет к сути того, из-за чего дурно воспитанные подданные вынуждены были вызвать немалый переполох и побеспокоить драгоценнорожденного цзайсяна, о чем эти нелепые глубоко сожалеют, он хотел бы обратиться с еще одной просьбицею.

— Я, малоспособный, нахожусь здесь, чтобы выслушать и по возможности выполнить все просьбы драгоценных страждущих. — Цзайсян неторопливо кивнул. Лицо его оставалось неподвижным и бесстрастным.

— В недостойные руки ничтожного минфа попало письмо, каковое, быть может, имеет некоторое отношение к делу, приведшему нас, несообразных, сюда. Письмо совершенно частное, даже семейное, и ничтожному минфа очень неловко, что обстоятельства сложились таким образом. В нем читаются лишь несколько десятков иероглифов, и понять из них можно единственно то, что письмо адресовано было драгоценнорожденному Тайюаньскому хоу юаньвайлану Чжу Цинь-гую его покойной молодой супругой, но по назначению не дошло. Ничтожный минфа осмелился бы нижайше просить пригласить сюда драгоценнорожденного хоу, чтобы немедленно передать ему это письмо.

При всей своей выдержке цзайсян все ж таки не вполне совладал с лицом — брови его чуть дрогнули.

Кай Ли-пэн с изумлением покосился на Богдана.

Лишь бек был невозмутим.

— Каким образом к вам попало это драгоценное послание? — осведомился цзайсян.

— Нынче утром ничтожный минфа и его недостойный друг и единочаятель, ланчжун Александрийского Управления внешней охраны Багатур Лобо, воспользовались милостивым разрешением ежегодного посещения Запретного города и случайно забрели в «Зал любимой груши». В садике перед залом кот моего друга, фувэйбин Александрийского Управления внешней охраны Судья Ди, принялся рыться в старых листьях под грушею, отыскал эту бумагу и взял в зубы, на что мы поначалу не обратили надлежащего внимания. То, что Судья Ди фактически похитил из садика чужое письмо, мой друг выяснил лишь по приходе в гостиницу.

— Невероятный случай, — сказал цзайсян после паузы. — Но почему сам ланчжун не пришел с вами?

— Потому что нынче же вечером, прямо в гостинице, он был по повелению драгоценнорожденного Тайюаньского хоу взят под стражу служащими Внутренней охраны Полка славянской культуры Восьмикультурной Гвардии и препровожден в неизвестном ничтожному минфа направлении.

Цзайсян удивленно откашлялся и жестом отослал секретаря.

— Звучит несообразно, — изрек он затем и покачал головой. — Это совершенно нечеловеколюбиво. Вы полагаете, драгоценный срединный помощник, что это из-за письма?

— Нет, мои ничтожные мысли движутся в несколько ином направлении, драгоценнорожденный цзайсян, — ответил Богдан — Но не исключено, что тут все взаимосвязано. Кроме того, ничтожному минфа действительно хотелось бы как можно скорее передать это письмо тому, для кого оно было написано. Это последние увещевания, и супруга юаньвайлана, по всей видимости, считала и продолжает считать их очень важными, коль скоро дух ее до сих пор, как известно, не может упокоиться с миром.

— Первую вашу просьбу я, малоспособный, считаю обоснованной, — заключил цзайсян и легонько стукнул билом в небольшой медный гонг, висевший по правую руку. Напевное гудение меди на несколько мгновений наполнило зал; из-за дверей, отделявших Чжэншитан от окружавшей его галереи, выступил гвардеец и замер в ожидании.

— Повелеваю незамедлительно отыскать драгоценно рожденного Тайюаньского хоу юаньвайлана Чжу Цинь-гуя и убедить его без проволочек почтить своим посещением Зал выправления дел, — распорядился цзайсян.

Гвардеец исчез.

— Другая, и последняя, просьба ничтожного подданного заключается, как легко понять из вышесказанного, в немедленном освобождении из-под стражи ланчжуна Лобо или, по крайней мере, в сообразном уложениям разъяснении, какая вина ему вменена и почему.

— Понимаю, — согласно кивнул цзайсян и, немного повернувшись в сторону, тронул пальцем кнопку включения миниатюрного «Яшмового Керулена», стоявшего рядом с гонгом. Замерцал экран.

— Сейчас мы посмотрим почасовой журнал внутридворцовых деяний, — мягко сказал цзайсян. — Не волнуйтесь, драгоценный срединный помощник. — Пальцы пожилого государственного мужа пробежались по клавиатуре. — Справедливость не будет нарушена. Так… — Чуть прищурившись, он близоруко всмотрелся в одному ему видные строки журнала. — Здесь сказано, — принялся читать он вслух, — что ланчжун Лобо взят под стражу по обвинению в прямом совершении Великой непочтительности в отношении драгоценнорожденного Чжу Цинъ-гуя… И по его же, Чжу Цинь-гуя, повелению… — Сообщение это глубоко потрясло государственного мужа. Он на миг откинулся на мягкую подушку, подпиравшую его спину, а потом снова наклонился к компьютеру и перечел сообщение уже молча Сокрушенно покачал головой. — Неслыханное дело! — пробормотал он. — У нас Ордусь или какая-нибудь Португалия?

— Ничтожному минфа очень странно это слышать, — проговорил Богдан. — Насколько мне известно, Баг… Багатур Лобо никогда не встречался с драгоценнорожденным хоу.

— Мы все это выясним, — решительно произнес цзайсян. — Очень кстати, что сам Тайюаньский хоу скоро будет здесь.

— Ничтожный минфа знает ланчжуна Лобо как человека, преданного стране и ее правлению, а также как человека с железными нервами и верным сердцем, — никак не мог успокоиться Богдан. — Согласно статье шестой Танского уголовного уложения, к Великой непочтительности относятся такие деяния, как хищение предметов, на которых во время Больших жертвоприношений пребывают духи, или же вещей, принадлежащих особам императорской крови, хищение или поддельное изготовление печатей данных особ, ошибочное составление лекарствадля них несоответственно правильному способу изготовления, ошибочное нарушение кулинарных запретов при изготовлении для оных особ пищи, ошибочное изготовление непрочными предназначенных для них транспортных средств, а также непочтительные высказывания в их адрес, когда побуждения и соображения исключительно вредоносны… Ланчжун — не дворцовый повар и не дворцовый врач. Ничего этого…

И тут Богдан осекся.

Та встреча в узком проходе между внешними стенами вспомогательных дворцовых пристроек… то удивление, с которым смотрели встреченные Багом и Богданом незнакомцы в одеяниях, ничего не говоривших об их общественном положении, — особенно когда Баг едва ли не по-свойски коснулся плеча высокого, молодого, как бы отодвигая его с дороги… и что-то еще сказал с досадой… «Какие-то они странные… В обители вечного постоянства так горячиться — да таких сюда вообще пускать нельзя…»

И из-за этого — в тюрьму?!

Да ведь на нем не было написано, что он — императорский племянник!

А даже если б и написано?

«Мать честная, Богородица лесная! — в смятении подумал Богдан. — И это — вполне вероятный преемник императора на престоле!»

Сказано же в уложении: когда побуждения и соображения исключительно вредоносны! По-ханьски это звучит: цинли цехай. И хотя относительно точного значения этого термина нет полной ясности в современной законоведческой науке, однако в одном из сохранившихся распоряжений по человекоохранительным ведомствам были некогда даны примеры дел исключительной вредоносности: убийство человека, грабеж, побег с места службы, насильственное вовлечение в развратные сношения…

А тут?

Ой-ёй-ёй!

Если хоу уже теперь настолько благоговеет перед собой, любимым, что за невинную реплику человека, который и знать-то его не знает, готов кинуть в тюрьму без разбирательства, просто по именному повелению, то что же будет, когда…

Ой-ёй-ёй!

Куда идем, единочаятели?!

— Если факт вызванного себялюбием и гордыней несообразного самоуправства хоу подтвердится, об этом нынче же следует доложить владыке, — словно читая мысли Богдана, медленно и очень озабоченно произнес цзайсян. — Нынче же.

В зал стремительно вошли два человека. Молодой шагал широко, легко, размашисто, следом за ним едва ли не вприпрыжку с трудом поспевал пожилой.

Да, это были они. Те двое незнакомцев из узкого прохода…

Кай Ли-пэн, а следом за ним, после едва уловимой заминки — Богдан и, последним, бек поднялись и поклонились вошедшим. Те в свою очередь тоже склонились перед цзайсяном: молодой — в пояс, пожилой — земно. Цзайсян приветствовал их сдержанным кивком седой головы.

— Драгоценнорожденный юаньвайлан, — сказал цзайсян сухо, — дело, не терпящее отлагательств, вынудило меня побеспокоить вас в предпраздничный вечер. Прошу вас и вашего евнуха сесть. Драгоценный срединный помощник, вам слово.

Вошедшие заняли свободные места сбоку, на равном удалении от цзайсяна и тройки ечей. Кай и бек вновь уселись, Богдан остался стоять.

— Ничтожный минфа благодарит за предоставленную возможность лично и непосредственно засвидетельствовать свое почтение драгоценнорожденному хоу, — проговорил Богдан и еще раз поклонился молодому человеку. Потом достал из кармана порток бережно сложенный листок бумаги. — Это письмо было случайно найдено нами с другом нынче днем в садике у «Зала любимой груши». Ничтожный минфа полагает, что оно предназначено драгоценнорожденному Тайюаньскому хоу.

С этими словами Богдан почтительно сделал шаг вперед и, снова коротко поклонившись, обеими руками протянул листок письма в сторону Чжу Цинь-гуя. Листок задрожал на весу.

— Срединный помощник минфа Оуянцев-Сю имеет подозрение, что именно неполучение вами этого письма, драгоценнорожденный юаньвайлан, не дает упокоиться духу вашей несчастной младшей супруги, — сообщил цзайсян.

Чжу Цинь-гуй вскочил. Губы его задрожали, он шагнул навстречу Богдану и почти выхватил листок у него из рук. Вчитался. Отчетливо было видно, как бегают его глаза по строкам: раз, другой, третий…

— Письмо было скрыто старыми листьями груши, — пояснил Богдан смиренно.

Наконец Чжу Цинь-гуй оторвался от письма и поднял взгляд на Богдана. Тот с изумлением и сочувствием увидел в глазах юаньвайлана слезы.

— Вы… — начал было Чжу Цинь-гуй, но голос его дрогнул, и он вынужден был прерваться. Сглотнул. Теперь листок бумаги дрожал уже в его руке. — Вы прочитали это?

— К сожалению, ничтожный подданный никак не мог предположить, что содержание этой бумаги столь интимно, — ответил Богдан. — Но если бы он не прочитал, то не имел бы счастья донести это письмо до того, кому оно предназначалось. Надо полагать, ваша яшмовая супруга, написав его, взяла с собой, чтобы, сидя под грушей, еще раз обдумать свои слова. Там ее и настигла смерть от разрыва сердца, и письмо затерялось в траве, затем — под листопадами и дождями…

Чжу Цинь-гуй обессиленно опустился на свое место. Чувствовалось: императорского племянника не держат ноги.

Его спутник оторопело глядел на своего господина.

Чжу Цинь-гуй снова перечел письмо, и никто не смел нарушить неосторожным словом его последнее общение с безвременно почившей возлюбленной.

— Вы поняли, о чем здесь говорится? — чуть хрипло спросил Чжу Цинь-гуй.

— Ничтожному минфа достаточно того, чтобы это понял драгоценнорожденный Тайюаньский хоу, — уклончиво ответил Богдан и сел на свое место.

— По словам драгоценного единочаятеля Оуянцева, — по-прежнему сухо продолжил цзайсян, — его друг, кот коего первым обнаружил письмо, был взят несколько часов назад под стражу по вашему, драгоценнорожденный юаньвайлан, именному повелению. Это связано с тем, что вы уже тогда знали об обнаружении письма? Или это связано с какими-либо иными причинами?

Евнух Чжу Цинь-гуя с каким-то подчеркнуто отсутствующим видом, ровно все происходящее его не касалось, ровно он вообще ничего не слышит, смотрел прямо перед собой. Богдану это показалось странным — но он тут же забыл о том, потому что реакция юаньвайлана была, напротив, чрезвычайно бурной. Он снова вскочил:

— Я? Под стражу?

— Драгоценный минфа, покажите оставленное стражами повеление, — бесстрастно сказал цзайсян.

Богдан, снова поднявшись и коротко поклонившись в сторону Чжу Цинь-гуя, достал из другого кармана сложенную вчетверо бумагу с печатью и развернул. Хоу кинулся к нему, выхватил повеление и прочел, потом повертел в руках…

— Ничего не могу понять… — почти простонал он.

— Это дело требует самого тщательного разбирательства, — уронил цзайсян, — и о нем, несмотря на праздник, будет немедленно доложено владыке.

— Да я понимаю… — пробормотал в полном ошеломлении хоу. — То есть я ничего не понимаю, но… Я же помню вас! Мы сегодня днем так неловко столкнулись нос к носу, что чуть не ушибли друг друга… И ваш друг еще пробормотал мне вслед что-то укоризненное…

— А через несколько часов этот друг был вами самоуправно арестован по обвинению в Великой непочтительности, — продолжил цзайсян.

— Мной? — переспросил несчастный хоу и опять уставился на повеление, словно это был страшный призрак. В глазах его метался ужас. — Да… Моя печать… Но неужели вы думаете, что я позволил бы себе… из-за нелепого, мелкого недоразумения… Цзайсян, вы же знаете меня не первый год!

— Именно поэтому я так удивлен, — уронил цзайсян.

Хоу взял себя в руки.

— Так, — сказал он. — Разобраться, конечно, надо, и я в этом заинтересован более всех. Моя печать! — Он перевел взгляд с повеления, которое держал правой рукой, на листок письма, который трепетал в левой. Губы его опять затряслись. — Цюн-ну… если бы… если бы сразу… — Он умолк и снова постарался овладеть собой. Отложил оба документа. — Прежде всего, драгоценно-рожденный цзайсян, пока мы тут беседуем… в вашем присутствии я не могу распоряжаться сам… Я прошу вас дать мне разрешение повелеть незамедлительно найти и освободить незаконно задержанного ланчжуна Лобо. Пусть его приведут сюда, и недостойный юаньвайлан лично попросит у него прощения за это трагическое стечение пока непонятных нам всем обстоятельств. Испортить гостю Ханбалыка праздник — да разве я… О Аллах!

— С радостью даю вам такое разрешение, — проговорил цзайсян. Голос его чуть потеплел.

Да, Тайюаньский хоу не был похож на самодура. За эти минуты чувствительный Богдан даже симпатией успел проникнуться к нему: горе и потрясение Чжу Цинь-гуя были столь глубоки и неподдельны… ему нельзя было не сочувствовать.

Но если не он, тогда кто?

Об этом и о многом другом Богдан размышлял до того самого момента, когда в Зал выправления дел, сопровождаемый бравым гвардейцем, вошел Баг с котом под мышкой. А следом — в зал легко и неслышно, словно ступая по лотосам, вошла, овеваемая свободно льющимися шелками…

Принцесса Чжу!

— Ты-то какими судьбами здесь, сестренка? — увидев ее, удивленно спросил хоу.

Принцесса остановилась.

— Я знаю ланчжуна и его друга еще по Александрии, и их судьба… особенно судьба честного Багатура Лобо… — решительно подчеркнула она, — мне далеко не безразлична. Если здесь будет разбирательство, я не могу не присутствовать.

Хоу поджал губы. Цзайсян чуть усмехнулся, но, впрочем, сразу принял прежний беспристрастный вид. Посмотрел Богдану в глаза.

— Вы удовлетворены, драгоценный минфа? — спросил он. — До полуночи еще чуть более часа, и вы с другом вполне успеете присоединиться к празднующим. Наше же разбирательство затянется, я чувствую, не на день и не на два.

— Ничтожный минфа более чем удовлетворен — он счастлив тем, что справедливость вновь оказалась быстрой и щедрой, — сказал Богдан. — Но, пользуясь тем, что до полуночи, как милосердно заметил драгоценнорожденный цзайсян, еще более часа, сей минфа хотел бы поделиться некими незрелыми соображениями, которые у него возникли относительно странных событий, свидетелем коих он волею Провидения оказался… и которые, как ему кажется, непосредственно связаны с тем, что произошло здесь и сейчас.

Цзайсян не удержался — опять чуть поднял брови. Богдан бросил быстрый взгляд на евнуха юаньвайлана — тот по-прежнему был подчеркнуто безразличен к происходящему, но Богдан ощущал, что внутренне он напряжен донельзя. Это не могло быть просто так. Но что за этим стоит — Богдан не понимал. Не было фактов. И не было времени их добывать. «Если я сейчас попаду пальцем в небо, — мельком подумал он с какой-то странной отрешенностью, ровно не о себе, — карьере конец».

— Не могу сказать, что ваша третья просьба представляется малоспособному цзайсяну столь же обоснованной, сколь первые две, но не могу и не пойти навстречу гостю столицы, проявившему незаурядное самообладание и даже самопожертвование ради друга и в целях торжества справедливости, — изрек цзайсян.

«Он что, видел, как я барабан бодал? — подумал Богдан и тут же сообразил: — Да нет, просто ему сразу доложили…»

— Ата, — тихонько проговорил минфа, наклонившись к беку. — Ты повторишь сейчас свой рассказ про хирку? Или мне?

— Выражаешься ты красно, — так же тихо ответил бек, — мне так с языком не совладать. Но, пожалуй, я.

— Сначала прошу выслушать рассказ этого достойного человека, — проговорил Богдан. — Ничтожный минфа не знает никого, кто так глубоко и тонко разбирался бы в учении Пророка Мухаммада и в современной жизни уммы, а для нас это может оказаться очень важным.

Хоу вскинул на бека пытливый взгляд. Бек поднялся. Огладил бороду.

— В суре «Соумышленники», аяте сорок седьмом, — неторопливо и размеренно начал он, — сказано: «Не поддавайся неверным и лицемерам, но и не делай оскорбительного для них; положись на Аллаха — Аллах достаточен для того, чтобы на него положиться». Именно поэтому малозначительный бек никогда не понимал тех, кто нарочно пытается найти утраченную плащаницу Пророка и даже таит на кого-то обиды из-за нее… Когда Аллах пожелает, чтобы хирка нашлась, хирка найдется.

От глаз Богдана, пытливо следящего за всеми, кто сидел напротив, не укрылось, что юаньвайлан вздрогнул, едва бек произнес слово «хирка». А его евнух из последних сил старался не выказать никаких чувств и потому сидел с совсем уже неестественным лицом, буквально закаменевшим от усилий остаться неподвижным.

Вот только на таких мелочах, ничего, в сущности, не доказывавших, приходилось строить умозаключения. Иного выхода не было.

Когда бек закончил свой рассказ, Богдан четко и без лишних слов, но во всех подробностях поведал о том, что произошло в воздухолете, затем — то, что ему раскрыл заморский человекоохранитель Дэдлиб. Скупые слова падали в тишину, словно небольшие, но тяжелые камни.

— Теперь, драгоценнорожденный хоу, — закончил Богдан, — ничтожный минфа смиреннейше просил бы вас огласить те отрывки письма вашей яшмовой младшей супруги, какие поддаются прочтению. Минфа понимает, что просит о неслыханной милости с вашей стороны, ибо это в высшей степени частное письмо — но дело тут государственное.

На мужественном лице хоу снова отразилось замешательство. Он мрачно зыркнул глазами налево, направо — все смотрели на него и явственно ждали, что он выполнит просьбу Богдана. Тогда хоу Чжу Цинь-гуй снова взял в руку листок письма и громко стал читать, тоном давая понять: что ж, вот вам, но стыдитесь того, к чему вы меня принудили.

— «Не слушал моих увещеваний. Я говорила и раз, и два, ты не внимал. Но, может быть, если в тебе нет уважения к речам любящей женщины, то хоть уважение к письменному тексту… Никому не могу рассказать — так велит долг верной… Случайно услышав, поняла, что ты принял ислам не по велению души, но по неким политическим соображениям, после тайных свиданий с этими странными… Принимать такие подарки! Иначе в Поднебесной непременно случится большая смута… Еще Конфуций учил: „Любишь кого-то — так разве можно не утруждать себя ради него? Предан кому-то — так разве можно не наставлять его?“ Сердце мое готово разорваться от горя…»

Голос хоу к концу письма заметно дрожал. Похоже, юаньвайлан снова с трудом сдерживал слезы.

Когда он умолк, повисла тяжелая, теперь уже совсем ничем не нарушаемая тишина.

— И что из всего этого следует? — спросил цзайсян, когда молчать стало уже вовсе несообразно.

— У ничтожного минфа нет доказательств, — честно признался Богдан. — Слишком все внезапно и быстро произошло… да еще праздник… Только домыслы. Но меня очень настораживает, как это все одновременно приключилось. Предположим, в коллекции графов де Континьяк действительно в течение более чем полутора веков таилась от мира драгоценная плащаница Пророка, найденная и присвоенная во время завоевания Алжира предком умершего в этом году последнего в роду графа. Предположим, секретарь покойного — тот, кто летел в Ордусь и прикинулся, будто тут исчез без следа, — решил ее продать, прекрасно отдавая себе отчет, каким значением она обладает, Возглавить весь мусульманский мир! Всех приверженцев Аллаха, в какой бы из стран те ни жили! Это же верный шанс нарушить великое постоянство, мирными плодами коего человечество пользуется уже так долго! Даже Ордусь могла бы зашататься. Какой соблазн для честолюбцев! Кто возглавит эту громаду и сумеет обратить ее против остальных — тот получит случай сделаться безраздельным владыкой мира… И, если решится этим случаем воспользоваться, зальет, разумеется, мир кровью — но разве при столь многообещающих обстоятельствах это может остановить кого-либо, кроме тех, кто истинно человеколюбив… — Богдан глубоко вздохнул. — Тут и проходит первый слух о крупнейшей сделке, которую иноземные человекоохранители из французского бюро Интерпола по привычке связывают поначалу с наркотиками. Но в сделке оказывается замешана американская разведка. Можно ее понять. Поднести своему президенту или кому-то из его приближенных, кто исповедует учение Пророка, эту плащаницу — и сразу тем самым поставить их во главе уммы! Это сразу едва ли не миллиард новых подданных и новых воинов — да притом половина из них живет на территории Ордуси! Но агент был немедленно убит, и хирка у него была похищена. А секретарь графа де Континьяк тут же улетел в Ордусь и притворно исчез здесь — знал он о гибели связавшегося с ним американца или нет, покамест можно только гадать, но, во всяком случае, все было рассчитано так, чтобы в присвоении хирки — либо на случай неудачи этого деятельного мероприятия американской разведки, либо на какой-то иной случай — могла быть обвинена Ордусь. Однако из-за обыска в воздухолете ясно: хирки с секретарем графа не было. Значит, ее отобрали у американца люди некоей иной силы. Это не могла быть та сила, представителями коей были молодые арабы, устроившие обыск в воздухолете, — иначе им незачем было бы его устраивать. А между тем мне случайно — опять случайно, но такова уж, видно, воля Божья! — стало известно, что один из них, мечтательный и, похоже, неплохой человек, в частной беседе не так давно выражал надежду, что скоро будет жить в Ордуси… но это нельзя понять как его стремление переехать в Ордусь! Скорее напротив! Он, как ничтожный минфа понимает, выражал надежду, что его родной край, французская провинция Алжир, станет частью Ордуси!

«Слишком волнуюсь, — подумал Богдан. — Кажется, кричать начал…»

Минфа снова перевел дух.

— Но и этому юноше, и его единочаятелям, — тоном ниже продолжил он, — хирка тоже не досталась; более того, не найдя ее, он сказал: нас обманули и подставили. Кто обманул и подставил? Без сомнения — те, кто убили американского агента и отобрали у него хирку. Для чего?

Он поправил очки. «Ну, Богдан…» — сказал он себе, и бросился как в омут.

— Как раз вскорости после смерти последнего графа де Континьяк присутствующий здесь драгоценнорожденный Тайюаньский хоу Чжу Цинь-гуй внезапно принимает ислам. Причем, как это явствует из письма Цюн-ну, не по религиозным, а по политическим мотивам. После встречи с какими-то, как пишет его яшмовая супруга, «странными», случайной свидетельницей коей она оказалась. И она же заклинает мужа не принимать неких подарков — перед «принимать», судя по продолжению фразы, в письме наверняка стояло «нельзя», — иначе в Поднебесной, по ее мнению, случится большая смута… Несчастная женщина, как мне представляется, очень переживала эту угрозу, к возникновению которой считала причастной мужа, — и в то же время, как верная супруга, она не могла никому о своих опасениях рассказать… И тогда…

Тайюаньский хоу вдруг встал, и Богдан сразу осекся. Лицо юаньвайлана сделалось жестким и непреклонным. Сидевший подле него наперсник втянул голову в плечи.

— Не трудитесь, минфа, — сказал Чжу Циньгуй. — Ваша проницательность делает вам честь, но… Довольно. Довольно! — Он помедлил; глубоко вздохнул. Похоже, теперь в омут бросался он. — Хирка, насколько мне известно, уже три дня как в Ханбалыке. Я не знал всех этих обстоятельств, не знал, что у мусульман тут нет единства, и не знал, что на хирке недавняя кровь. Уже — кровь, еще до всего… — Он опять тяжело вздохнул. — Со мной тайно вступили в сношение летом — и предложили хирку в подарок в обмен на обязательство поддержать всею силой Ордуси мусульманские части западных государств, если они захотят от них отделиться.

— За что же западным государствам такие беды? — тихо, но внятно спросил Богдан, и цзайсян одобрительно глянул было в его сторону, но юаньвайлан словно оглох.

— Обещали положение вождя… Как только владыка объявил бы меня наследником, подарок был бы официально поднесен посланцами уммы прямо на церемонии провозглашения…

Он умолк. Вдруг повернулся спиной ко всем и медленно, словно неся неподъемную ношу, отошел к окну. Уставился во тьму внешнюю.

— Какая это была мечта… — тихо, словно бы говоря сам с собой, произнес он. — Объединить наконец весь мир… все человечество. Какой случай… другого такого не будет…

Опять замолчал. В тишине слышно было его хриплое, напряженное дыхание.

Он прощался с мечтой.

— Кажется, я чуть не совершил величайшую ошибку в своей жизни, — негромко и очень спокойно заключил Тайюаньский хоу.

— Похоже на то, — пробормотал Богдан.

Юаньвайлан резко обернулся, обвел всех сидящих взглядом так, словно бы видел их в первый раз.

— Но повеления арестовать ланчжуна я не отдавал! — почти крикнул он.

И тут его прислужник сполз с сиденья, пал на колени и ударился лбом о застланный коврами пол.

— Это я! — жалобно закричал он. — Я! Я воспользовался печатью… Я ведь знал все это, знал — и понимал, чем это чревато! Или война, или ревность и противуборство на много лет… Но рассказать никому не мог — я же на руках вас носил еще мальчонкой, драгоценнорожденный хоу, я всю жизнь с вами… как предать? Я решил: пусть потом меня накажут за подлог, пусть подмышки бреют, пусть ссылка — но, пока идет разбирательство дела ланчжуна Лобо, владыка ни за что не назначит вас наследником, а там, глядишь — что-нибудь да изменится, правда выплывет… или вас вразумит всеблагое Небо и вы отринете этот план… Я!!

«Верный какой, вы только посмотрите… — возмущенно подумал Богдан — Интриган! Другого слова и не подберешь, прости Господи… — и едва не спросил вслух: — А о Баге ты подумал?» Но в это самое мгновение в зале раздался напряженный голос Бага:

— А обо мне вы подумали, драгоценный?!

Не решаясь подняться и мелко-мелко переступая по ковру коленями, старый слуга развернулся в его сторону.

— Все разъяснилось бы очень скоро! — едва не рыдая, воскликнул он. — Я же знал, что вам ничего не грозит!

— Не грозит? А в тюрьму за здорово живешь?

— Успокойтесь, ланчжун Лобо, — тихо, но твердо сказала принцесса Чжу. — Я этого так не оставлю, но сейчас не время.

Стало тихо.

Богдан наклонился в сторону Кая, который, похоже, так и не мог покамест переварить все эти поразительные откровения, и прошептал:

— Простите, драг прер Кай… Но видите, как долго мне пришлось бы рассказывать…

— Да уж, — тоже едва слышно прошелестел Кай.

— Я совершу хаджж, — после долгой паузы проговорил юаньвайлан Чжу Цинь-гуй. — И оставлю хирку в Мекке. Пусть пребудет там, где ей надлежит пребывать… и пусть останется ничьей. Просто реликвия… священная, бесценная реликвия… и не более.

— Аллах акбар, — с облегчением пробормотал бек Кормибарсов.

И тут свет светильников вдруг съежился и померк, а в Зале выправления дел сделалось светло, как днем.

Со всех сторон, и в южные окна, и в северные, в восточные и западные, хлынул могучий радужный блеск разом полыхнувших над столицею фейерверков.

— Шэн ян, — тихо проговорил Богдан.

— Полночь, — сказал цзайсян и встал. — Новая эра началась.

Баг, Богдан и другие хорошие люди

Площадь перед Тайхэдянь (Дворцом Великого Согласия), Чуньцзе, 24-й день первого месяца, средница, вечер.


Обширная площадь за короткое время преобразилась — на ней воздвигли временные, но вполне надежные, достойные дворцовых покоев широкие навесы; под навесами ровными линиями царили бесконечной длины столы, уставленные закусками и напитками; вдоль столов вольготно расположились именные гости праздничного пира — тысяча восемьсот человек из разных уголков бескрайней Ордуси: представители уездов, областей и улусов; почетные гости, удостоившиеся особого приглашения за заслуги перед страной и троном; а также гокэ, прибывшие ко двору по специальному вызову Сына Неба, — посланники, деятели культуры, крупные предприниматели. Всем нашлось место на громадной площади, и давно она не знала уже такого наплыва людей — с того самого дня, когда здесь же тридцать лет назад был дан прием по случаю получения ныне здравствующим владыкой Небесного мандата на правление.

Равномерно расставленные вдоль столов многочисленные жаровни согревали зимний воздух; ловкие, возникающие рядом с ними как тени прислужники расторопно следили, не давали углям погаснуть; но сама природа, казалось, тоже праздновала вместе с людьми — ибо в тот вечер привычный для любого ханбалыкца пронизывающий, проникающий настырно в любые щели и в складки одежды ветер стих, давая отдых и себе, и быстроживущим, и толстые полотнища свисающего с навесов полога, со всех сторон выстроившего легкую, но надежную стену между пирующими и ночным морозом, были недвижны: ничто, кроме снующих туда и сюда прислужников, подносящих новые напитки и блюда, не тревожило их покоя.

По недавно сложившейся традиции вереница гостей, прежде чем занять свои места, потянулась к специальному — широкому, убранному желтого шелка роскошной скатертью столу: здесь каждому из приглашенных полагалось оставить свой дар, который он припас для Сына Неба, приложив к оному дару визитную карточку. Когда очередь дошла до Богдана, Бага и бека Кормибарсова, стол был уж на три четверти полон, а восьмикультурные гвардейцы — не младше вэя, — надзирающие за церемонией поднесения даров, со всей очевидностью притомились ответно кланяться. «Интересно, а что будет, когда стол заполнится весь? Начнут уносить? — весело подумал Баг, наблюдая, как Богдан вручил гвардейцу упакованный в нарядную бумагу и перевязанный строгой ленточкой толстый прямоугольный сверток и принял ответный поклон. — И ведь наверняка среди этого всего попадутся одинаковые подарки… Не может быть, чтобы не попались…» Он с поклоном передал свой дар: небольшую сандаловую коробочку, в которой покоилась, завернутая в нежный шелк, бронзовая статуэтка милостивой бодхисаттвы Гуаньинь из Александрийского, храма: ее освятил сам Великий Наставник Баоши-цзы; наверняка кто-то уже поднес или поднесет Сыну Неба что-то подобное, но и не важно: ведь это подарок от чистого сердца, мысль о котором снизошла Багу как очередное столь любимое им озарение в суете предотъездных часов, когда ланчжун уже почти отчаялся.

Расставшись с дарами, прибывшие следовали за важными распорядителями, неторопливо, с достоинством провожавшими их к местам за бесчисленными столами; Судья Ди, на морде которого милость, коей он наряду с хозяином удостоился, совершенно не нашла отражения — кот настороженно принюхивался и даже от обилия людей и запахов недовольно дергал хвостом, — покорно шел тем не менее рядом, повинуясь поводку.

На мягком сиденье подле стола каждого гостя ожидал завернутый в плотную красную бумагу ответный новогодний дар Сына Неба; Багу и Богдану достались приглашения провести на казенный счет удобные им две седмицы в императорской резиденции на острове Хайнань — месте благостном, приятном с точки зрения погодных условий почти круглый год; тамошние макаки даже вошли в поговорку у ордусян: когда надо было сказать о ком-то, кому повезло устроиться в жизни так, что и пожелать большего трудно, — говорили «живет как макака на Хайнане». Или: «живет как у хайнаньской макаки за пазухой», хотя ясно же, что никаких пазух, кроме лобных, у макак не бывает. Ибо хайнаньская природа, теплое море и бесконечные пляжи безо всяких человеческих усилий делали остров сущим раем на земле. А уж коли прибавить к тому ордусскую трудолюбивость… Судья Ди получил на Хайнань отдельное приглашение. А также златую подвеску на ошейник: на подвеске были выгравированы знаки в старинном стиле — «Не пренебрегает корнями». Богдан с Фирузе, бек Кормибарсов и Баг с Судьей Ди оказались прямо напротив возвышения, на котором был установлен стол для первых лиц государства и членов императорской семьи: им достались почетные места среди высших чиновников — недалеко от александрийцев, по правую руку восседал прославленный шаншу Палаты наказаний, мудрый Фань Вэньгун, и Багу хорошо были видны его искрящиеся в свете свисающих с потолочных балок навеса золотые массивные очки; а по левую руку расположился ханбалыкский градоначальник Решительный Лю с супругой; кругом были еще другие, судя по одеянию, весьма высокопоставленные преждерожденные, и взгляд ланчжуна постоянно натыкался на знакомые ему по телевизионным передачам и сводкам новостей лица.

Но гораздо чаще Баг смотрел вперед — туда, где недалеко от владыки сидела, легко улыбаясь, принцесса Чжу Ли; взгляды их часто встречались, и неизменно то он, то она опускали глаза. Тогда, в узилище Внутренней стражи, их непочтительно прервали пришедшие за Багом посланцы цзайсяна, и — странно, но Баг совершенно не ощущал какой-либо недосказанности: напротив, теперь, когда он был совершенно уверен в том, что принцесса и его студентка Чунь-лянь — одно лицо, после того, как Чжу Ли посетила его в заточении, после того, как столь решительно заявила о небезразличии к его, Бага, судьбе, удивительное спокойствие и умиротворение овладели сердцем ланчжуна. Баг точно знал теперь, как толковать слова «кого хочу, того и люблю». Знал — и не собирался ни с кем делиться этим сокровенным знанием; это был его, только его и принцессы мир на двоих, маленький храм, трудно выстроенный в самой глубине души, куда не было дороги посторонним. Сейчас Багу этого было более чем довольно. А о большем он и не мечтал. И о будущем — не задумывался. Ибо как знать — куда кинет жизнь, как повернется прихотливыми путями неумолимой кармы и кто мы такие, чтобы требовать от жизни большего, чем она в своей щедрости и так дает нам?..

Под навесами зазвучали речи: по традиции первыми говорили заморские гости — провозглашали здравицы в честь ордусского императора, плели цветастые кружева льстивых слов.

Баг их не слушал: он, почти не скрываясь, смотрел на принцессу, он любовался ее тонкими чертами, изумительными глазами, легкостью ее движений, ее упоительной грацией…

А Судья Ди, освоившись на специально для него поставленном высоком стульчике с мягкой подушкой, вовсю лакал пиво, вызывая тем удивленные взгляды окружающих. Но коту, похоже, было на эти взгляды ровным счетом наплевать — как плевать было сегодня его хозяину на то, что не один уже гость заметил, как он и принцесса смотрят друг на друга. Все было хорошо. И значит — так и надо.


Там же, тогда же.


Мудрый седой цзайсян поднял свою чару, и за столами почти сразу установилась тишина. Ярче зимнего солнца пылали направленные лампы телеснимателей, сохраняющих для всего мира — и, возможно, для грядущих поколений, а как иначе? — каждое мгновение великого и долгожданного пира. Собственно, пир только и начинался сейчас по-настоящему: после того, как высказались иностранные гости и Сын Неба неторопливо кивнул своему первому помощнику. Время говорить речь, время произнести слова, которые подытожат прожитые под прежним девизом правления годы и обозначат дорогу будущую.

Цзайсян поднялся и застыл с чаркой в руке в слепящих потоках света.

Он мгновение помедлил — то ли собираясь с мыслями, то ли с целью убедиться, что все кругом замерли в должном внимании, то ли для того, чтобы придать больший вес своей последующей речи, — и неторопливо, хорошо поставленным голосом государственного человека начал:

— В двадцать второй главе «Лунь юя» сказано так. Однажды My Да и Мэн Да пришли к Учителю, и My Да спросил: «Люди из царства Чу говорят, государство только и знает, что принуждает людей делать то, чего они не хотят, и потому оно враг всякому человеку. Так ли это?» Учитель ответил: «Враг ли тело тем органам, которые в нем размещаются? Бывает, телу нужно бежать, и тогда легкие задыхаются, но враг ли тело легким? Бывает, телу нужно трудиться, и тогда сердце бьется до изнурения — но враг ли тело сердцу? Бывает, телу нужно защищаться, и тогда кулаки болят и кровоточат, но враг ли тело кулакам?» — «Тогда, стало быть, органы, которые плохо слушаются тела, — его враги?» — спросил Мэн Да. Учитель ответил: «Бывает, какой-то орган болеет так, что болеет все тело. Бывает, какой-то орган умирает, и вслед за ним умирает все тело. Однако ж и тогда — повернется ли у тебя язык назвать страдающий орган врагом?» — «Но, Учитель, — сказал My Да, — тогда что такое „нужно“? Кто определяет, когда нужно бежать, когда трудиться и когда — защищаться?» И Учитель ответил: «Жизнь. Счастлив тот, кто не умер и способен следовать ее велениям».

Цзайсян сделал паузу. Обвел глазами зал. Его проницательный взгляд на миг задержался на Тайюаньском хоу, потом, опустившись вниз, отыскал Богдана. На губах сановника проступила легкая улыбка, он чуть кивнул. По залу пронесся легкий шум: всем было интересно, кого именно выделил улыбкой всемогущий цзайсян. Богдан несколько раз от души кивнул в ответ. Все ждали продолжения, затаив дыхание.

— Я хочу осушить эту чару за то, чтобы наша великая страна всегда сохраняла мудрость понимать веления жизни и силы незамедлительно следовать им. А еще… У жителей Александрийского улуса, гости из которого радуют ныне этот зал своим присутствием, есть замечательная поговорка: «Дурная голова ногам покою не дает». Я хочу осушить свою чару за то, чтобы никто и никогда не имел бы оснований сказать так о теле Ордуси и о тех или иных ее органах и членах!

С этими словами государственный муж поднес свою чарку к губам — и немедленно выпил.

Зал взорвался овациями.

Богдан отпил глоток «Гаолицинского». Фирузе пригубила фруктовую воду.

— Как они славно смотрелись бы вместе, — проговорила она негромко. Богдан сразу понял, о ком говорит его супруга: Баг и принцесса. Принцесса и Баг. Весь вечер они глаз не сводят друг с друга…

— Правда, — сказал он.

— Как ты думаешь, из этого что-нибудь получится? — спросила Фирузе.

— Не знаю…

— Мне бы очень хотелось. Сколько же можно Багу…

— Вообще-то это несообразно, — солидно и раздумчиво начал разбирать существо проблемы Богдан. — Ланчжун и принцесса… Это тоже нарушение великого постоянства. Но… не ради силы, не ради власти, не ради честолюбия… Наверное, это все-таки другое дело. Может, тоже веление жизни?

— А как Стася, не знаешь? — вдруг погрустнев, спросила Фирузе. Богдан покачал головой:

— Нет.

— Нехорошо.

— Жизнь… — пробормотал Богдан, словно это все объясняло. — Жизнь.

Наверное, это и впрямь объясняло все.

— Сказано в суре «Свет», — подал голос бек Кормибарсов, от Фирузе уже знавший историю недолгого увлечения честного ланчжуна, — в аяте двадцать седьмом и двадцать восьмом: «Верующие! Не входите в чьи-либо домы, кроме своих домов, не испросивши на то позволения, и приветствуйте жителей их желанием мира, за это вам хорошо будет. Если там никого не встретите, то не входите, покуда не будет вам позволено; если вам скажут: воротитесь, то воротитесь». Пророк заповедал это и для людей, и для государств, и для отношений мужчин с женщинами. Для всего. Твой друг и та дева вошли друг к другу — но никого не встретили…

— Может, и так, — неохотно согласился Богдан.

Но у Фирузе уже другая забота была на уме.

— Как-то там Ангелина? — на миг чуть поджав губы от внезапно налетевшего беспокойства, проговорила она.

— Спит, наверное, по своему обыкновению, — успокоил жену Богдан. — А если что — Хаким уже совсем взрослый, он присмотрит.

— Жаль, внука нельзя было сюда взять, — сокрушенно поцокал языком бек. — Конечно, детям тут не место, но все ж… Как ребята в Ургенче бы завидовали! Императора видел! Но зато, — тут же утешил бек сам себя, — пригодился с Гелькой посидеть… Мужчина! Опора!

Умело лавируя между пирующими, к ним приближался императорский посланец.

— К кому это он? — пробормотал немного уже захмелевший Богдан и заозирался кругом, пытаясь уразуметь, кому из близсидящих император мог предоставить слово на сей раз. Пока он крутил головой, посланец подошел вплотную.

— Драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, — низко поклонился посланец.

Богдан ошалело уставился на него:

— А?

— В небесной милости своей владыка повелевает вам произнести праздничное пожелание.

Очки едва не свалились со сразу вспотевшего носа Богдана. Он водворил их на место пальцем и поднял голову, посмотрел на помост — туда, где в самом центре, лицом к югу, под желтым балдахином пребывал владыка. «Интересно, ему уже передали мой подарок или нет? — невпопад подумал Богдан. — Конечно же нет, там их столько, подарков этих… За седмицу не разберешь».

Посланец не собирался повторять дважды; его уж и след простыл.

Фирузе молча сжала пальцами локоть мужа и тут же отпустила.

— Давай, сынок, — сказал бек. — Перекрестил бы тебя — да Аллах не велит…

Богдан встал, и лучи телевизионных светильников скрестились на нем так же, как бесчисленные взгляды. Гомон зала медленно опал. Стало тихо.

«Что сказать?!»

И тут Богдану почему-то припомнился Дэдлиб.

«Есть только одна культура, просто одни продвинулись в ней больше, а другие — меньше…»

«Может, — подумал Богдан, — по телевизору он тоже меня увидит… и такие, как он… у нас их тоже немало…»

— Мы имеем лишь две силы, которые способны подвигнуть человека делать то, что порою так необходимо и так не хочется: поступаться собой ради ближних и дальних своих, — немного сипло начал Богдан. Покрутил головой, сглатывая внезапно вспухший комок в горле; поправил очки сызнова. — Это стремление иметь чистую совесть и стремление избежать наказания. Если люди перестают понимать, что такое чистая совесть, если перестают ощущать увеличение того груза, что волей-неволей копится в душе любого, остается лишь страх наказания. Страх за себя. Это тупик, распад, гибель. В истории были примеры… Нельзя дать сникнуть совести. А совесть… совесть — это долг перед тем, что называют святынями. Есть святыни частные — семья, дети, друзья… Но есть и общие для каждого народа. Только пока они живы, народ остается народом и не превращается в толпу, в шайку… У разных народов святыни разные. У одних почтительность сына и подданного да Жалобный барабан, у других — заветы Пророка и его плащаница… или небрежение благами земными и всечеловечность какая-нибудь… или, наоборот, права человека… или какое-нибудь сражение с врагом, который и врагом-то быть давно уж перестал…

«Долго говорю, — вскользь подумал Богдан. — И сбивчиво. Не умею я этого… То ли дело цзайсян — как красиво завернул! Надо скорей…»

— Святыни каждого народа для всех других — не более чем предрассудки. И это не обидно. Не обидно! Иначе и быть не может! Нельзя обижаться на то, что твои святыни для любого соседа — предрассудки, но и нельзя дать заразить себя этим отношением к ним. Беречь свои святыни каждый народ должен сам. Никто за него это не сделает. А беречь — это значит, в том числе, и не навязывать силой. Ибо то, что навязывают, — начинают ненавидеть. Обязательно. А что возненавидел — того лишился. Лишился — значит, стал беднее. А зачем? Когда можно стать богаче?

Он старался не смотреть ни на кого, даже на жену, понимая, что, стоит ему встретиться с чьим-то насмешливым, скучающим или даже просто пустым, непонимающим взглядом — он собьется окончательно и безнадежно и язык заклинит во рту. Жмурясь и стискивая в потной руке чару, он слепо глядел прямо в ярый луч светильника. И казалось, никого и ничего кругом нет, кроме густого беспощадного сияния — и он пылал в нем.

— А когда твою святыню ненавидят — ты начинаешь ее защищать с пеной на губах, и тогда тоже теряешь ее, потому что она перестает быть свята. Перестает тебя улучшать. Перестает быть чудотворной иконой, которую покаянно целуют, и становится идолом, которого с воплями мажут кровью жертвоприношений. Я бы очень хотел… Я пожелал бы в этот великий день… чтобы ни единого человека в Ордуси никогда не постигла такая душевная беда. И чтобы везде и всюду наконец поняли все это. А тогда, — он, сколько мог, возвысил голос, — тогда все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!

Хольм Ван Зайчик Дело непогашенной луны

От редактора

Почему нас не сердит тот, кто хром на ногу, но сердит тот, кто хром разумом? Дело простое: хромой признает, что мы не хромоноги, а недоумок считает, что это у нас ум с изъяном. Потому он и вызывает не жалость, а злость.

Блез Паскаль
— Но если у людей иные убеждения, — раздалось сзади, — почему они должны страдать не из-за своих, а из-за ваших?

— Порядочный человек не может иметь иных, чем у меня, убеждений, — тихо и твердо сказал Мордехай…

Хольм ван Зайчик
«Дело непогашенной луны» открывает третью цзюань цикла ордусских романов Хольма ван Зайчика «Евразийская симфония».

Ордусь — страна, которой нет на наших современных картах, — распространилась от моря и до моря: в центре, как положено даже в альтернативной геополитике, Цветущая Средина (собственно Китай), по окраинам — семь улусов. Три столицы: Ханбалык на востоке, Каракорум в центре и Александрия Невская на северо-западе.

В переводе с китайского «цзюань» означает «свиток». В Старом Китае книги писали на шелке; шелковые полотнища затем накручивали на деревянные палки, а получившиеся свитки вкладывали в футляры и, наклеив на них ярлыки с названиями сочинений, убирали в бамбуковые короба.

Первая цзюань цикла, в которую входят три романа — «Дело жадного варвара», «Дело незалежных дервишей», «Дело о полку Игореве», — цзюань детективная. Столичный розыскных дел мастер Багатур Лобо по прозвищу Тайфэн и ученый-законник Богдан Рухович Оуянцев-Сю расследуют разнообразные человеконарушения, которые имели место в Александрии Невской.

Вторая цзюань цикла, которую составляют романы «Дело лис-оборотней», «Дело победившей обезьяны» и «Дело Судьи Ди», скорее — цзюань мистическая: здесь расследуются дела непривычные, разуму понятные, но — странные, таинственные.

Третья цзюань начинается с романа этического, основное содержание которого я бы определила максимой Блеза Паскаля: «С какой легкостью и самодовольством злодействует человек, когда он верит, что творит благое дело».

«Дело непогашенной луны» рассказывает о том, откуда пошел быть Иерусалимский улус и что из этого вышло, а значит — это роман о еврействе (в терминологии Ордуси — «ютайстве»). Одновременно это роман идеалов и об идеалах.

У нас популярна и модна стала теория, согласно которой любые идеалы — это не более чем фетиши, во имя которых многие века по всему миру льется кровь, и значит — фетиши вредоносные. Религиозные идеалы были причиной крестовых походов, они воспламеняли костры, на которых сотнями сжигали ведьм и еретиков, они обеспечили Варфоломеевскую ночь, они были и продолжают быть знаменем всякой войны за веру или против неверных. Но еще больше людей погибло за идеалы внерелигиозные.Казалось бы, нет ничего прекраснее и разумнее коммунистических идеалов, однако сколько крови пролилось во имя коммунизма! Как разрушительна и смертоносна была идеология нацизма!

И вот пропагандируется полная веротерпимость — вплоть до утраты религиозной аутентичности, составляющей основу любой культуры; насаждается специфическое понимание либертианства — вплоть до полного отчуждения одного человека от другого; продвигаются огнем и златом выхолощенные идеи демократии.

Идеалы умирают, скудеют, низводятся до идейных лозунгов, до которых так охочи политики, особенно во времена новой избирательной кампании.

Между тем на идеалах человеческая цивилизация стоит гораздо в большей степени и гораздо дольше, чем на идеях технического прогресса, глобализации и политкорректности. Сшибать палками бананы с дерев, то бишь пользоваться орудиями, можно научить и обезьяну, но только идеалы делают человека человеком. Выдернуть их из-под цивилизации — цивилизация рухнет. Останутся здания и механизмы, а человек — исчезнет.

Выработке правил безопасности при обращении с идеалами и посвящен новый роман.

Кому-то может показаться, что в данной книге Хольм ван Зайчик зачем-то развенчивает Ордусь. Но это не так. Всякий раз мы смотрим на вещи не только с другой стороны, но и другими глазами, поэтому нам и кажется, что вещи переменились. Однако вернее говорить о том, что изменились мы, Ордусь же осталась неизменной: это по-прежнему страна, где хочется жить, просто она стала более реальной.

Все больше места в романе занимают живые хорошие люди, которым присущи обыденные недостатки: ограниченность, неспособность всегда и во всем понимать другого, а подчас и агрессивность, которая сама по себе отнюдь не является неизбежно дурным качеством. Защищать то, что человеку кажется правильным и справедливым, невозможно без толики агрессивности, не правда ли? А способность во всем и всегда понимать других — не чревата ли она полной потерей себя?

Человек живет не только земным и суетным. Для того чтобы оставаться человеком, ему нужно поднимать очи горе, нужно стремление вперед и вверх. И потому идеалы — единственный по-настоящему действенный и в то же время добрый способ уберечь человека от себя самого. Ведь большинство человеческих качеств оказываются хорошими или плохими лишь в зависимости от того, ради чего и во имя чего человек пускает их в ход. От этого зависит, будет ли агрессивность направлена на защиту слабых или на их угнетение, будет ли способность иметь свою точку зрения делать человека тупым и никчемным фанатиком или достойным доброжелательным собеседником… Но то, «ради чего», «во имя чего» — как раз и есть идеалы.

Их двойственности и трагичности и посвящена книга.

«Давным-давно Конфуций сформулировал основные принципы уважительного отношения человека к государству и государства к человеку, приравняв государство и семью. Служа отцу, можно научиться служить государю, учил он, а заботясь о сыне, можно научиться заботиться о народе…

Нигде, кроме семьи, нельзя научиться любить людей, которые не друзья тебе, не единочаятели, не коллеги и не возлюбленные, которых не сам ты выбрал, но судьба посадила вас в одну лодку; людей, которых надо любить просто потому, что надо, потому что любить их — правильно, а не любить — неправильно. Со всеми их отличиями от тебя, со всеми их недостатками, так бьющими в глаза при каждодневном совместном бытии», — пишет ван Зайчик.

Только с этим семейным стержнем в душе и смогла Ордусь спасти ютаев. Она спасла их от мира, но не спасла от них самих. Ютаи таковы, какими были и век, и другой назад. То, что они истово почитают себя одних богоизбранным народом, то, что живут особе и иноплеменников сторонятся, то, что культура ютаев полна запретов и в ту же самую пору способов эти запреты обойти, — все это раздражает, и от раздражения подчас трудно отмахнуться.

И здесь довольно искры, чтобы полыхнуло: естественная человеческая ограниченность и агрессивность ведут людей на улицу, и вот снова бьют ютаев, спасают Теплисский уезд.

Необходимости мирного сосуществования различных идеалов также посвящена эта книга.

Новые идеи вызывают к жизни и новых героев: едва ли не самой важной в романе оказывается история любви знаменитого ордусского физика Мордехая Ванюшина и его жены Магды Гутлюфт. Горькая эта любовь и радует, и заставляет страдать. Магда — неиссякающий источник жизненных сил мужа и одновременно страстный разрушитель человеческой сущности Мордехая.

В романе «Дело непогашенной луны» много любви: неизбежное расставание Бага и принцессы Чжу Ли, трагическая и окончательная развязка отношений Богдана и Жанны, несостоявшееся семейное счастье Судьи Ди и кошки Беседер… Жизнь течет в полном соответствии со старинной поговоркой: злые вредят, а добрые — мучают. И эта самая мучительность обыденной жизни составляет ноющий нерв романа, по напряженности чувств ничуть не уступающего «Делу лис-оборотней», которое до сих пор было самой трагической книгой ордусского цикла.

Седьмая книга… и в ней, как и в прочих, Хольм ван Зайчик все время пишет об одном и том же — о необходимости во всякой ситуации оставаться человеком, соблюдая в себе человеческое, пестуя и оберегая его.

Ольга Трофимова

Учитель предложил ученикам ролевую игру в семью народов и велел выбирать.

— Я буду немцем, — сказал Мэн Да.

— Я буду русским, — сказал Му Да.

— А кто будет евреем? — строго спросил Учитель. Ученики потупились.

— Хорошо, я выберу сам, — сказал Учитель и, поразмыслив, решил: — Евреем будет Аб Рам.

— О нет, Учитель! — в ужасе вскричал Аб Рам. — Пощадите! Я не справлюсь! Может, кто-то другой, более мудрый…

Учитель нахмурился и сказал:

— Справишься. Просто надо очень стараться. Терпением и трудом благородный муж способен преодолеть любое препятствие на пути к совершенству. — Помолчал и добавил: — Игра будет долгой. Все успеют побыть всеми.

Конфуций «Лунь юн», глава 23

ПРОЛОГ

Агарь, Агарь!..
Ничего еще не было решено.

По дымчатому зеркалу пруда скользили, выгибая шеи и любуясь собой, лебеди; тонкие черные усы раздвинутой воды медлительно плавали вслед за ними — преданно и поодаль, будто не в силах расстаться и не решаясь догнать. И пахло щемяще, прощально: стынущей водой, опадающей листвой… Вечер. Осень.

Он любил это миниатюрное, тихое и дорогое кафе, спрятанное в маленьком парке так, как прячутся дети — «Ой, ты где? Ой, я тебя потеряла! Ах вот ты где, маленький мой, за кленчиком!» Чуть ли не каждый день он приходил сюда вот уж несколько лет; порой дважды в день, и в завтрак, и в ужин. Пока тепло — сидел на открытой террасе у самой воды, в холода — внутри… Он был молод, но привычками уже напоминал старика. Он понимал это, понимал, что слишком рано становится рабом умильно сладких мелочей и мучительно сладких воспоминаний; наверное, так мстил ему мировой закон равновесия, давно предощутив, что он — нарушитель в главном, и потому смолоду стараясь припечатать его к монотонности хотя бы в пустяках.

Но как не прийти сюда? Здесь так красиво…

И очень больно.

Именно там, где ему особенно нравилось бывать, он особенно остро ощущал, что все это — не его. Чужое. Чуждое. Он любил местечко, где родился, до слез; у него до сих пор щемило в груди, когда он, посещая Варшау, случайно оказывался неподалеку от дома, в котором снимал свою первую городскую комнату, и первые городские улицы его жизни, улицы той поры, когда он с изумлением начал ощущать себя самостоятельным (прежде он и ведать не ведал, что это такое), вдруг стелились под ним теперешним; он обожал миниатюрный благодушный Плонциг, однако ничего не мог с собой поделать. Он чувствовал постоянно, что он не отсюда — и между всем, что мило сердцу, и самим сердцем разинута вечная трещина с острыми, зазубренными краями. Иногда он пытался представить, как же счастливы, сами того не понимая, бесчисленные те, кто может любить свой маленький мир без мучительной, точно зубная боль, раздвоенности, любить его, как свой, будучи с ним в единстве, словно еще не рожденный ребенок в материнском чреве. Ребенок ведь тоже не осознает, как ему безопасно и уютно, и понимает, чего лишился, лишь когда исторгается вовне.

Ему казалось, уже от одного ощущения этой теплой нераздельности можно быть добрым и всем все прощать…

Представить не получалось. Он был этого лишен.

У всех — дом, у него и таких, как он, — пристанище.

Обман чувств это или реальность? Мания или точное понимание? Он не знал. Но с каждым годом все сильней пилил и сверлил сердце назойливый древоточец: чувство, что ничего своего у него здесь нет.

И не будет.

И если будет, то не здесь.

К соседнему столику степенно прошествовал, с чисто польской уважительностью неся перед собою живот, серьезный пожилой господин с красивой, со вкусом одетой и выверенно украшенной драгоценностями дамой; так носят бриллианты лишь те, кто к ним привык. Господин этот тоже частенько ужинал здесь; не зная, как зовут господина и его спутницу, кто они и где живут, он тем не менее уже около двух лет раскланивался с ними. И сейчас он тоже приподнялся со своего стула и вежливо коснулся пальцами шляпы. Дама, не поворачивая головы, с мимолетной приветливостью улыбнулась в пространство, плавно перетекая в своем платье до пят к привычному месту; дорогая ткань вкрадчиво и ритмично шуршала, словно лебедь чистил перья. Господин чуть кивнул.

Показалось или нет, что он кивнул небрежнее, чем всегда?

Показалось или нет?!

Что ж, в такое время с такими, как он, скоро совсем перестанут здороваться… На всякий случай.

А тут еще сон…

У него не получалось вспомнить, что именно снится ему вот уже несколько ночей подряд — но откуда-то он знал, что снится одно и то же. Наверное, из-за одинаковой грозной томительности сна, одинаковой беспомощности, которые душа помнила наутро… Тоска и бессилие. Нет, не так. Тоскливое и бессильное непонимание. Ему обязательно нужно было сделать что-то очень важное, оно могло определить всю его дальнейшую жизнь… возможно, не только его, но — многих. Однако во сне он никак не мог сообразить, что именно; а проснувшись, не мог вспомнить, что за выбор поставила перед ним ночь.

Сон Навуходоносора…

Вот только не было Даниила, который поведал бы ему его же собственный незапоминаемый сон и растолковал, что тот значит; он сам должен был стать себе Даниилом. Легко сказать… Помнилось только смутное ощущение нараставшего раз от раза грозового напряжения; и откуда-то сверху требовательно — все более и более требовательно — нависал и всматривался ему в темя, хмурясь, Бог. Беспощадный и железный, словно зависший прямо над домом ревущий боевой «сикорс», а из бомболюка уже вывернулась, готовая обрушиться вниз, бомба…

Ордусяне, раньше всех начавшие строить и продавать всему миру «сикорсы», утверждают, что боевых у них до сих пор нет. Только спасательные, транспортные… Но кто же им верит, ордусянам. Пусть сколько угодно повторяют, что спокон веку не встревали и впредь не намерены встревать в дела Европы… Никогда не знаешь, чего ждать от этой громады, залегшей по ту сторону границы в каких-то трехстах километрах к востоку от Варшау — и будто в другом мире. Даже если громада неподвижна — уже в самом ее ненынешнем, будто из иных, то ли ушедших, то ли еще не наставших эпох, отточенном ее странной этикой покое чудится неведомая опасность, куда более грозная из-за своей непостижимости, нежели пахнущие бензином и смазкой, такие будничные, такие домашние танковые армады англичан. И даже если и впрямь они, ордусяне эти, были до сих пор столь беспечны, то после того, как первые пулеметно-бомбовозные геликоптеры герра Фокке и герра Флеттнера взлетели тут, под Мюнхеном, им уж деваться некуда, начнут строить… Должны бы начать.

Ордусяне. У них свой мир, свои законы. Но ведь именно из Цветущей Средины в начале года пришло от небольшой тамошней общины предложение приобрести вскладчину обширные пустующие угодья где-то к северу, чуть ли не на границе с Сибирью… Как это называлось? Биби… Бириби… Нет, не вспомнить. Их названия европеец может лишь по бумажке читать, да и то как правило — по складам. Достаточно того, что это Сибирь — кровь сразу стынет в жилах… Как это они нас там называют? Ютаи. Вот это помнится. Звучит почти так же, как здешнее «юдэ» — но отчего-то приятнее для слуха. Странно…

Ничего странного. За этим нездешним словом не волочится тяжкий, весь в грязи и крови, хвост памяти поколений…

Может, там и было бы хорошо. Но опять — вчуже, за тридевять земель, на другом краю земли. Сибирь. Ничем не краше предложенной англичанами Уганды. И даже не от здешних мест на другом краю, не от милого Плонцига — но от Ерушалаима… которого он никогда не видел и, наверное, не увидит никогда.

А потому — какой смысл?

Чужое, чужое… Сколько его было, чужого, за все эти века, что издыхающими динозаврами проползли по Европе?

— Ваш кофе, герр Рабинович.

Он резко обернулся. Неслышно подошедший кельнер, с лицом пожилым и морщинистым ровно в той мере, чтобы посетители сполна могли прочувствовать устойчивый уют заведения, почтительно снял со сверкающего подноса чашечку дымящегося кофе и без малейшего стука поставил на стол.

Показалось, или кельнер и впрямь сегодня произнес свое обычное «Герр Рабинович» как-то издевательски? Словно хотел сказать: «Да какой ты мне герр, юдэ…» Словно хотел сказать: «Погоди, уж недолго мне осталось кланяться тебе, юдэ…» А может, даже не хотел сказать, скорее всего, не хотел — но предвкушение радости избавления от постыдной повинности так переполняло почтенного немца, что его было не скрыть?

— Спасибо, Курт, — проговорил он, стараясь, чтобы голос оставался обыденно беспечным. — И газету, будьте добры.

— Как обычно?

— Да, «Варшауэр беобахтер».

Беззвучно, точно крадущийся в безлунной ночи боец зондеркоммандо, о которых в последний год так много стали снимать в Берлине эффектных боевиков, — то юберменьши громят марсиан, то ордусян, то англичан, — кельнер удалился; не скрипнула ни одна половица.

Пожилой господин и его дама сосредоточенно изучали карты блюд и вин и не поднимали глаз. Потом забил крыльями кем-то потревоженный лебедь; тягучими темными кругами разошлись по светлой воде медленные волны. На том берегу пруда, из-за поворота аллеи, среди по-осеннему пылких молодых кленов и с парикмахерской точностью стриженных кустов краснотала показались люди. Взрослый в черном умело пятился, отмахивая обеими руками ритм и скандируя «Айн-цвай-драй», а следом за ним строем по двое шагали в ногу полтора десятка мальчиков с флажками, в одинаковых, коричневого цвета, рубашках и шортах. После трех «Айн-цвай-драй» они громко, слаженно выкрикнули хором: «Свободу узникам совести!»

Пожилой господин не отрывал взгляда от карты блюд. Его дама кинула через пруд мимолетный взгляд, чуть сморщилась брезгливо и, наклонившись через столик к своему спутнику, что-то негромко сказала. Господин еле заметно пожал плечами, потом все же поднял на даму глаза и пренебрежительно шевельнул в сторону демонстрантов рукой: не обращай, мол, внимания, скоро уйдут.

— Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй! Айн-цвай-драй!

— Под суд психиатров-карателей!

— Ваша газета, герр Рабинович.

Он вздрогнул:

— Как тихо вы ходите, Курт.

Кельнер с достоинством усмехнулся.

«Айн-цвай-драй! — слышалось, удаляясь; и уже на излете долетело: — Антинародный режим — к ответу!»

Нет, подумал он, когда кельнер ушел. Не просто с достоинством. С превосходством.

Отчего нас нигде не любят?

Для большинства ответ очень прост. Но он не терпел, не признавал простых ответов; когда их давали другие, он с трудом подавлял раздражение, а ему самому ничего простого никогда не приходило в голову. То были его дар и его проклятие.

Простые ответы даются на один день, а уже назавтра они вызывают лишь новые вопросы.

Все настоящие ответы — в прошлом. Он был уверен, что даже у ордусян, загадочных и непостижимых, наверняка тоже есть какие-нибудь вопросы к жизни, их не может не быть; и наверняка ответы на них тоже даны лет за тысячу до того, как вопросы эти сформулировала злоба дня…

Может статься, все в мире, сами того не сознавая, до сих пор видят нас так, как видели египтяне? Может, и мы, сами того не сознавая, до сих пор видим всех как египтян?

Почему фараон вдруг ни с того ни с сего сказал: «Вот, народ сынов Израилевых многочислен и сильнее нас; перехитрим же его, чтобы он не размножался; иначе, когда случится война, соединится и он с нашими неприятелями, и вооружится против нас, и выйдет из земли нашей»? Почему? Только ли потому, что пища и обычаи наши были «мерзостью» для египтян? Или, может, и потому еще, что слишком уж ревностно, получив в свое время богатейшие земли страны, сыны Израилевы держали себя наособицу, вчуже, и слишком бескомпромиссно ждали, когда же наконец Бог, который привел их в Египет, чтоб они переждали лихолетье и стали из большой, в семьдесят человек, но все же одной-единственной семьи целым народом, уведет их обратно, да еще и не с пустыми руками, а непременно обобрав приютившую страну?

Может же, наверное, быть так: что для одних — предмет гордости, в глазах других — пример подлости?

Может, они видят нас так: эти, мол, саранчой летят туда, где сытно и безопасно, отхватывают все лучшее, но стоит лишь прозвенеть звоночку тревоги, галопом несутся вон, да притом начинают благоразумно, чтобы не мучиться совестью, ненавидеть тех, кто их некогда пригрел? Мы, мол, живем тут, и потому все здешние права нам подавай, но кроме них — еще одно, специальное: право порскнуть в любой момент куда глаза глядят, и потому со здешними обязанностями к нам лучше и не приставайте…

И бессмысленно спрашивать: а вы вели бы себя иначе? Не имея ни единого родного угла на целом свете — не искали бы по крайней мере угла поуютней? Ведь даже вы подчас покидаете родные страны в поисках лучшей доли…

Мысль его пошла вкривь и вкось еще в детстве, где-то за год до бар-мицвы. Дедушка Ицхак стал тогда адмор, и в семье долго ликовали и смиренно гордились. Но мальчишки из соседней деревни принялись при каждом удобном случае дразнить дедушку, дразнить жестоко и глупо, как маленькие озлобленные обезьянки; самой невинной из дразнилок была «Старый филин пёрнул в тфилин!»; они выкрикивали свои пакости на расстоянии, гнусно вихляясь, приплясывая и корча рожи… «Как они все нас ненавидят», — словно бы чем-то потаенно гордясь, причитали в общине, а он тогда подумал совсем иное и, как всегда, когда приходила в голому новая мысль, не стесняясь, явился к дедушке. «Почему, если одни люди кого-то очень уважают, другие обязательно начинают его унижать?»

Дедушка, и впрямь похожий на старого мудрого филина, долго смотрел на храброго внука, чуть наклонив голову набок, а потом, поцокав языком, промолвил: «Ты будешь великим ребе, Моше». Помолчал и тихо добавил: «А может, наоборот…»

Так или иначе, все эти проблемы могли быть решены одним лишь способом. Нужна своя страна! И не на краю света, а там, где только и можно будет почувствовать себя своими, а страну — своей… Но — как вклиниться в этот уже давно поделенный и заполненный мир? Как уйти от тех, кто презирает, и не нажить тех, кто ненавидит?

Он взял газету. Торопливо пролистнул первые страницы, где было выставлено напоказ самое страшное. Открыл сначала самое больное.

«Сегодня в Варшау продолжился открывшийся вчера третий конгресс сионистов, — писал бойкий, знаменитый на все восточные земли Ян Крумпельшток; его регулярно почитывали даже в Берлине. — Конечно, наши пейсатые соотечественники опять не смогли ни до чего договориться. Отчаянные попытки молодого, но уже ставшего знаменитым варшауского адвоката Моисея Рабиновича хоть как-то примирить крайние точки зрения вновь ни к чему не привели. Как и следовало ожидать, если до его выступления основные лидеры кричали друг на друга, то потом все они принялись в один голос кричать на примирителя…»

Он отложил газету.

Так и было. Крумпельшток на сей раз писал чистую правду. Все было так плохо, что писаке даже не пришлось ничего выдумывать, статья и без того получилась хлесткой.

«Мир не имеет права на существование, если у евреев не будет своего государства!»

«Вся вселенная не стоит одной слезинки еврейского ребенка!»

И — с той же убежденностью, с тем же безапелляционным напором: «Ваше стремление обрести отчизну несовместимо с нашей общей природой, потому что вы пытаетесь навязать евреям ответственность за собственное государство, а это полностью противоречит нашей сущности! Мы предназначены для того, чтобы другим указывать на их ошибки, но не для того, чтобы делать их самим!»

И — «После обретения своей страны, где бы она ни располагалась, мы станем, как все, станем просто еще одним народом в ряду прочих, и утратим свою особость, а вместе с нею — и избранность!»

Тупик.

А оттого, что подобные крайности, увы, обычные, когда кипят страсти, с оглядкой шептали, честно говорили, а порой даже с геройским видом выкрикивали люди одной с ним крови, ближайшие его родственники в сатанинской чересполосице племен, кишащих на земном шаре, и тем дробили в мелкий щебень, чтобы бросать им друг в друга, монолит вековой мудрости, перед которой следовало лишь смиренно склоняться, — от этого делалось особенно мерзко на душе.

Неужели они не понимали, что время, отведенное веком на витийство и любование собой, уже почти истекло?

Для него это было так очевидно…

Он вернулся на первую страницу.

Передовица называлась «Политэмигрант обвиняет».

«Вчера внеочередная Ассамблея Лиги Наций наконец собралась для того, чтобы выслушать выступление известного немецкого политического эмигранта, герра Генриха Гиблера, нашедшего полтора года назад убежище и приют в гостеприимной Америке. То, о чем мир уже был более или менее осведомлен благодаря неофициальным рассказам герра Гиблера и его собратьев по несчастью, прозвучало наконец официально, с самой высокой из мировых трибун. Нашему правительству, похоже, возомнившему себя вечным и никому не подотчетным, вроде ордусского императора, уже невозможно будет делать вид, что ничего не происходит. В течение полуторачасовой речи герр Гиблер образно и с безукоризненной фактической точностью представил Ассамблее многочисленные доказательства гонений, которым в течение вот уже многих лет подвергаются в Германии инакомыслящие. Невозможно точно подсчитать количество людей, которые содержатся в тюрьмах единственно из-за своих оппозиционных нынешнему режиму политических убеждений. Но еще более омерзительно то, что самые выдающиеся фигуры, можно сказать, лидеры оппозиции, такие как Адольф Шикльнахер, Герман Герник, Рудольф Гнюсс и ряд других, еще с начала тридцатых годов содержатся в Зальцбургской клинике для душевнобольных и подвергаются принудительному лечению…»

Они их выпустят, в отчаянии подумал он. Обязательно выпустят. Мир их заставит — мир, не ведающий, что творит… А может, наоборот, слишком хорошо ведающий?

Как они все нас ненавидят…

Как удобно: разделаться с нами руками бесноватых!

Он бессильно отложил газету. Хотелось скомкать ее и кинуть в пруд — но лебеди-то чем виноваты?

Он одним глотком выпил остывший кофе и не почувствовал вкуса; что-то холодное и тяжелое, вроде медузы, скользнуло внутрь и студнем залепило желудок. Все. Он встал. Слегка поклонился пожилому господину и его даме, снова притронулся к шляпе. Те не заметили. С горящим лицом он кинул на столик деньги, повернулся и пошел прочь.

Его небесно-синий «майбах» был, пожалуй, самым дорогим и уж наверняка самым красивым автомобилем в Плонциге. Зримый символ благополучия… Не он один — все его соплеменники, кто имел к тому какую-то возможность, старались хотя бы материальным достатком приглушить постоянное чувство неуверенности и уязвимости, чувство какой-то неизбывной наготы среди одетых. Пока достатка не было — вот как у него, когда он приехал в Варшау, — казалось, что твердо поставленное дело и деньги спасут от этого знобкого ощущения. Когда достаток появлялся, всегда оказывалось, что он ни от чего не спасает; все равно они были точно палые листья, для которых любой ветерок — катастрофа.

Но без достатка еще хуже.

Он уже сел за руль — и увидел на той стороне улочки ее.

Три дня назад она тоже вот так мелькнула среди прочих прохожих, то деловито спешащих, то скучливо фланирующих под осенним вечерним небом среди жмущихся к земле ветшающих старинных домов, по заваленным золотыми ворохами листвы тротуарам… Он уже ехал тогда в левом ряду — и не смог сразу принять вправо, чтобы затормозить… да нет, что уж там — правила дорожного движения не смогли бы остановить его столь фатально. Остановили правила движения души. Глупо же вилять на дороге из-за того, что в толпе совсем не злых, вполне обыкновенных жителей Плонцига впервые мелькнуло по-настоящему доброе женское лицо. Как жуир из-за кокотки… Как безмозглый, весь из гормонов и мышц юберменьш в тупейшем из боевиков. Глупо, стыдно!

Сегодня он мог рассмотреть ее получше. Но, собственно, можно было рассматривать ее сколько угодно — это уже ничего не добавляло; то, что у нее широкие славянские скулы, длинное платье и платок на голове, не имело никакого значения по сравнению с мощно и широко, точно океанская волна, ударившим в душу в первый же миг чувством, что после дедушки Ицхака та незнакомая молодая женщина — первый светлый человек, повстречавшийся ему на свете.

Неужели и она тоже нас ненавидит?

Он вышел из «майбаха».

На углу Вислаштрассе и Августкенигштрассе она обернулась. Он понял: она поняла. Но ни всполошенности всего боящейся провинциалки, ни самодовольного и неизбежно похотливого кокетства не проступило на ее лице при виде преследователя; просто она коротко и серьезно спросила его взглядом. И повернула на Вислаштрассе. Он безнадежно повернул за нею. Справа потянулся невеселый высокий забор из замшелого красного кирпича. Сюда он никогда не заезжал, вечно проскакивая по прямой. Улочка была совсем тихой, над узким тротуаром догорали октябрьские липы. Летом здесь, наверное, упоительный запах, и пчелы гудят в кронах… Но лето прошло.

Впереди нее, взявшись за руки, неторопливо шли еще две молодые женщины — тоже в длинных платьях и платках, но лица у них были, как у всех. Женщины заметили ее и остановились, поджидая, — значит, знакомы; она заспешила, чтобы не заставлять их ждать слишком долго, — значит, подруги; тем временем они заметили его. Ну как женщины с лету понимают такие вещи? Он не мог этого уразуметь. Они оценивающе обхлопали его шустрыми взглядами, прощупали, словно на обыске или медосмотре, — и, когда она подошла к ним ближе, засмеялись в открытую, без стеснения: «Аграфена, ты кого это привела?» Тогда она снова обернулась на мгновение, и ему почудилось сочувствие в ее глазах. Аграфена, отметил он. Вот как ее зовут. Не запомнить, наверное: не европейское имя. Из какой глуши она явилась в Плонциг? «Господь водит, не я», — сказала она подругам, и они двинулись дальше уже втроем. Говорила она с ощутимым, незнакомым ему акцентом. Он продолжал идти следом. Но забор прервался чугунными воротами, одна створка их была открыта, и женщины скользнули внутрь. Он уже не мог остановиться. Мимолетно отметил узкую табличку на стене у ворот: «Подворье Свято-Пантелеймоновского православного монастыря». Ах вот оно что… Он тоже вошел.

Поперек мощенного булыжником двора женщины шли к небольшому, крытому давно крашенным, облупившимся железом крыльцу, по сторонам которого тихо, как смирившиеся с судьбой неизлечимо больные, угасали кусты отцветших роз, — а навстречу, метя булыжник черной рясой, требовательно выставив вперед окладистую бороду, чинно вышагивал рослый и дородный… как это у них? Не пастор, не ксендз, а… поп? Да, именно. И поп его тоже увидел. Его почему-то все сразу видели. Он еще только миновал ворота, пытаясь понять про женщин: не монахини, не послушницы, а… как это у них зовется? Труженицы? Трудницы? А поп его уже увидел. Голый среди одетых, всегда. Поп прошел мимо поклонившихся ему женщин, лишь едва кивнув им в ответ, и решительно поспешил ему навстречу. Он остановился, уже понимая, что его здесь не ждут. Он не ошибся. Поп встал поодаль, шагах в трех, словно боялся заразы. «Или это опять моя мнительность?» — успел подумать он, неловко оцепенев на краю двора.

— Ты куда это забрел, мил-человек? — спросил поп. — Или заплутал? Ты бы шел лучше своей дорогой.

Глаза попа непримиримо сверкали, и ему казалось, в них плясало: нам тут иудино семя без надобности. У него лишь зубы заскрипели. Слишком много для одного дня, слишком. Ничего особенного не было на самом-то деле, в этих словах, но он бы, наверное, плюнул попу в лицо; он наверняка жалел бы потом об этом, такой поступок шел совершенно вразрез с его воспитанием и его принципами, — однако сейчас он был уже на грани срыва… Она порывисто обернулась со ступеней крыльца, и в ее глазах были растерянность и стыд. Ему показалось даже, что она едва не бросилась обратно… чтобы его защитить? смешно! — но ему так показалось. Ей было стыдно за своего, и она хотела спасти от него чужака; далеко не все на такое способны. Подруги, с которыми она держалась за руки, ничего не заметив и не поняв, потянули ее внутрь. Он молча повернулся и пошел обратно к своему «майбаху»; в сущности, он не так уж далеко от него ушел.

Он вдруг подумал: а если бы такой вот поп без спросу забрел ни с того ни с сего в синагогу, что сказали бы ему там?

Лучше было даже не пытаться вообразить. Стыд и тоска…

А когда он успокоился, мысли его снова потекли не туда. Вместо того чтобы сокрушенно повторить: «Как они все нас ненавидят» — и затем как следует прополоскаться в живительном настое ответной ненависти, он затеял размышлять. И размышлял вот о чем: всякое учение подразумевает толику духовного насилия — для воспитания молодых и неокрепших, для поддержания падших духом и отчаявшихся, для вразумления усомнившихся… Стало быть, учить других обязательно тянутся люди, которым просто-напросто нравится командовать и заставлять. Именно они оказываются активнее и авторитетнее всех. Но без веры человека нет, значит, этого не избежать. И значит, единственное спасение — пусть это тоже полумера, но другой не выдумать вовсе, — это чтобы в обществе (прости, дедушка, но даже в том обществе, которое когда-нибудь создадим мы) всегда уживалось несколько учений, тогда авторитарные личности каждого хоть как-то будут уравновешивать друг друга. Если религия, или вообще какая-то система взглядов, окажется единственной — все властолюбцы постепенно сконцентрируются в ней, и она раздавит общество, как грузовик давит попавшую под колесо лягушку: короткий и мокрый лопающийся звук, почти неслышный в рокоте мотора, и кишки брызжут в стороны…

Уже неподалеку от дома он подумал (и к этому времени размышления настолько привели его в чувство, что он смог даже усмехнуться в сердце своем): наверное, все наши, узнай они, о чем я мечтаю, сочли бы меня предателем.

Ему без промедления представился случай убедиться, что это именно так. Им даже не понадобилось узнавать его теперешние мысли — видимо, хватило утреннего выступления. На красовавшееся поперек входной двери крупно выведенное готическим шрифтом «Юдэ» он уже не обратил внимания: надпись впервые появилась сразу как потек вскоре подтвержденный английской радиостанцией Би-Би-Си слушок, будто Шикльнахера и прочих скоро велено будет счесть здоровыми и выпустить на волю; поначалу он стирал ее, но ее неизменно подновляли ночью, иногда обогащая криво нарисованной звездою Давида, и он устало решил ее не замечать вовсе. А вот в почтовом ящике белели свежие письма. Он открыл ящик, достал… Судя по штемпелям, письма были отправлены сегодня в первой половине дня. В одном лежала бумажка с надписью печатными буквами: «Еврей-антисемит — что может быть гаже и позорней!» В другом лист побольше с текстом покороче: «Бог не простит». Он скомкал оба письма и вместе с конвертами кинул в мусорницу у порога.

Перед ним, застилая реальность, мерцало то, как она едва не бросилась его спасать. Стыд в ее глазах, стыд и растерянность… Наверное, из-за этого отгораживающего мерцания письма полоснули его куда слабее, чем он сам ожидал. Так лечебный гель обволакивает стенки больного желудка, чтобы новая горечь не ошпарила живую, настрадавшуюся ткань.

Он жил один. Стремительная карьера на исступленном, возможном лишь на день-два надрыве, который длился вот уже несколько лет подряд — а как иначе мог бы вознестись столь молниеносно нищий мальчонка из местечка? — выжгла всю юность дотла. Женой он не обзавелся; найти время для поисков невесты, ухаживаний и всех положенных условностей брака было в его жизни столь же немыслимо, как отыскать на давно разлинованной планете место для новой страны, где смогли бы наконец найти приют дети Израиля. Старых друзей он растерял, а новых не прибрел; вместо друзей у него были только коллеги да единомышленники, которые теперь писали анонимные письма его помойному ведру. Он любил роскошь, но не любил пустоты, поэтому ему хватало каких-то пяти комнат, а чтобы содержать их в порядке, достаточно было приходящей прислуги. Никого, кроме него, в доме не было и быть не могло.

Квартиру ему обставлял один из самых дорогих мастеров интерьера, каких только можно было найти в Варшау. Для последнего же приобретения он без труда нашел место сам — напротив любимого широкого кресла в гостиной, давно не знавшей гостей. Когда мозг, исчерпав себя, уже не отзывался ни на окрики, ни на плеть, точно загнанная, пеной исходящая кляча, — еще пару лет назад он был убежден, что ему, с его-то энергией и талантом, подобные состояния не грозят, но оказался таким же, как все (наверное, всякому человеку, да и всякому народу, до поры кажется, будто он особенный, а потом жизнь с треском берет свое), — из этого кресла по вечерам было удобнее всего бездумно пялиться, дожидаясь времени сна, в маленький, как конверт, спрятанный за выпуклой водяной линзой экран. Порой, когда фильм показывали совсем уж глупый, он думал, насколько интересней было бы смотреть его, если бы в линзу, как в аквариум, напустить, чтобы виляли хвостиками, причудливых золотых рыбок…

Он сел в любимое кресло.

Ведь не может быть, думал он, чтобы со мной были не согласны все. Так не бывает. Если посетила тебя некая мысль, значит, обязательно должны где-то жить люди, которые думают так же или скоро станут думать так же, просто не успели первыми… Нельзя выдумать то, что скроено лишь на одного в целом мире.

Но те, кто за тебя, всегда молчат; подать голос рвутся, трясясь от нетерпения, лишь те, кто — против… и потому лишь они заметны, и потому кажется, что против — все…

Может, точно так же кажется, что нас все ненавидят?

Он подошел к массивному и угловатому, полированного дуба, ящику «ЗВН»-а и повернул выключатель; тот туго щелкнул. Попялимся на фильм…

Он ухитрился купить это чудо техники одним из первых в Плонциге; меньше года назад Ордусь начала продавать зэвээны на внешнем рынке, и, хоть официально они назывались на европейских языках по-разному, в просторечии их частенько называли по заглавным буквам, красовавшимся на передней панели под экраном; кажется, это было сокращение от имени изобретателя, то ли Зворкина, то ли Зворакина… не вспомнить. Не европейская фамилия. Даже после того, как умники в Берлине придумали снабжать экраны увеличивающими линзами, положение почти не изменилось. «Пошли зэвээн смотреть!» — напоминали друг другу мальчишки, заигравшиеся на улице…

Забавно, подумал он. Вот уж в который раз в Ордуси открывают и изобретают что-то прорывное, чего совсем не было раньше, — а здесь доводят до ума, выжимают максимум удобства… Он тут же опять подумал про геликоптерные бомбовозы и добавил про себя: в том числе — удобства убивать.

Случайно ли это? Или и впрямь есть какая-то принципиальная разница в мышлении?

Наверное, есть. Не зря говорят: ордусянина понять — что наизнанку вывернуться…

Лампы чинно прогрелись, и экран по ту сторону линзы наконец замерцал; побежали косые полосы, потом остановились. Он уже ждал в кресле, положив ногу на ногу. Хорошо бы сейчас немного выпить, но не стоит: завтра трудный день, а малые дозы алкоголя грозят бессонницей.

Хотя, честно говоря, он предпочел бы теперь совсем не спать — слишком уж истомил его невспоминаемый сон, оставлявший наутро такую усталость, что по сравнению с ней бессонница казалась отдыхом в Карлсбаде.

Не показывали никакого фильма. Были две говорящие головы: какой-то журналист и… Он не сразу, но вспомнил, кто это: североамериканский газетный магнат Херод Цорэс собственной персоной; его фото время от времени появлялись в прессе. Именно в его изданиях стали публиковаться первые интервью с Гиблером, и именно в них впервые зазвучало, что мировому сообществу никак нельзя мириться с осуществляемыми под покровом глубокой тайны и тотального лицемерия гонениями на политическую оппозицию в Германии.

— …Я очень, очень рад, что дело наконец сдвинулось с мертвой точки и несчастного изгнанника, многие годы невинно страдающего вдали от Отчизны, выслушала Лига Наций, — веско, но, надо признать, совсем без вызывающего инстинктивный протест тупого напора говорил длиннолицый человек в дорогом костюме и галстуке не меньше чем за сотню марок, то и дело показывая безупречно ровные зубы, сверкающие, как горнолыжная трасса. Его немецкий был вполне сносен, только лексика казалась чересчур уж сентиментальной и выспренней. — Надеюсь, человечество еще не окончательно лишилось совести и те горячие, полные справедливого негодования слова, которые прозвучали сегодня в Ассамблее, будут услышаны.

— Однако, — осторожно пытался возражать журналист, — не смущает ли вас то, что, скажем, такой человек, как Шикльнахер, действительно исповедовал в свое время несколько странные взгляды… и мы совсем не знаем, отказался ли он от них… э-э… в результате лечения… или нет. Он, например, полагал и, надо отметить, заразил своим убеждением немало народу, будто евреи являются недочеловеками и вообще потомками какой-то иной, априорно зловредной болотной расы, подлежащими безусловному поголовному уничтожению ради спасения человечества. Он, например, полагал, что земля является пустой, а звезды и планеты над нами выдуманы жуликами… по преимуществу — опять-таки еврейской национальности… для того, чтобы одурманивать народ Германии и вообще народы мира несбыточными мечтаниями и выманивать деньги. Не кажется ли вам, что такие представления действительно не очень вяжутся… как бы это сказать… с безупречно здоровой психикой?

— Ведь эти эффектные, но, скажем прямо, малосущественные детали его политической концепции являются лишь декорумом, — тотчас парировал Цорэс. — Основное же в ней — вполне обычное для общественного деятеля и, смею вас уверить, вполне здравое убеждение в том, что прогнивший, коррумпированный режим современной Германии должен быть заменен правительством более здоровым и более заботящимся о народе и соблюдении его прав. Подобные взгляды высказываются всеми оппозициями в мире, но почему-то именно в Германии власти, вместо того чтобы в открытых политических диспутах завоевывать симпатии населения и делом доказывать неправоту герра Шикльнахера, предпочли упрятать своего противника и его единомышленников в сумасшедшие дома и тюрьмы. В конце концов, множество людей верит кто в Атлантиду, кто в марсиан, кто в спиритизм… Однако такие маленькие чудачества отнюдь не служат поводом для психиатрических экспертиз. Что же касается некоторого предубеждения шикльнахеровцев к евреям… Отметьте себе: я сам еврей, и потому меня никак нельзя заподозрить в антисемитизме. Да, этот пункт их программы… я бы сказал даже — пунктик, — и Цорэс снова кинул в объектив блистательную улыбку, — никак не может вызвать у меня симпатию. Но грош цена была бы свободе, если бы ею могли пользоваться только те, кто нас полностью устраивает. Вольтер сказал когда-то: я не разделяю ваших взглядов, но не пожалею своей жизни, чтобы вы могли их открыто высказывать. Прошло более полутора веков, но эта великая мысль не потускнела. Давать свободу высказываться лишь тому, с кем ты согласен, — все равно что добиваться свободы лишь для себя. Это и есть тоталитаризм. А вот дать свободу тому, с кем ты заведомо не согласен, тому, кто тебе антипатичен, как раз и есть истинная демократия. На этом оселке проверяются ее приверженцы, на этом пробном камне Господь отличает агнцев демократии от ее козлищ…

Он устало глядел на экран исподлобья и думал: чего добивается этот Цорэс?

Как там признавался дочке Полоний? «Силки для птиц! Когда играла кровь — и я на клятвы не скупился, помню…»

В политике говорится больше красивых слов, чем даже в делах амурных, но сама она проста и прагматична, как физиология. Если политику приспичило выйти по большой нужде, он обязательно скажет что-нибудь вроде: простите, господа, я вас оставлю на несколько минут, потому что забыл сделать одну очень важную и нужную вещь. И простаки гадают: что это у него на уме? Чего ждать назавтра? А на самом деле политик просто пошел в нужник.

И ведь не солгал впрямую, вещь действительно нужная — но…

Нужная кому?

Скорее всего, Америка, так до сих пор и не сумевшая толком справиться с последствиями Великой депрессии начала тридцатых, хочет притока еврейских денег и еврейских голов. А может даже, в дальней-то перспективе, заведомо справедливой войны с заведомо гнусной Германией — чтобы, ухватившись за военную промышленность, вытянуть из тухлой ямы всю свою экономику, отсыревшую, точно дрова, и никак не желающую разгораться. Значит, первым делом — пусть евреи бегут из Германии, ведь в общем-то понятно, куда они побегут…

А понятно? Понятно ли?!

О, если бы была своя страна!!!

От бессилия хотелось выть и биться головой о стену. Да в конце концов, почему бы и нет? Истерические припадки дают разрядку долго сдерживаемым эмоциям…

Спасибо, в другой раз.

— …Благодарю вас за исчерпывающие ответы, господин Цорэс, — сказал журналист. — В заключение позвольте еще один вопрос уже совершенно из другой области. Частного, так сказать, характера. Я от лица нашей программы и всех наших зрителей поздравляю вас с рождением сына…

— Благодарю. — На этот раз Цорэс полыхал зубами секунды две, не меньше.

— Но все же позвольте поинтересоваться,отчего вы дали ему такое странное имя — Хаммер? — Журналист повернулся к камере. — Для тех наших зрителей, кто не знает английского: Хаммер — это молоток.

— Потому что я так решил, — безмятежно ответил Цорэс.

— Молодому человеку такое имя может впоследствии… э-э.. не понравиться…

— Оно нравится мне, понравится и ему, — парировал поборник демократии.

Корреспондент с некоторым недоумением кивнул несколько раз, а потом кадр сменился, под линзу выпрыгнул лучезарный утюг, летящий над простыней — будто жеваной до утюга, безупречно гладкой после, — и новый голос, закадровый, радостно бабахнул:

— «Юнкерс» — ты всегда думаешь о нас! Ведь мы этого достойны!

Он поспешно встал, подошел к зэвээну и провернул тугой выключатель до щелчка. Экран, потрескивая, погас, и погасли призрачные чешуйки бликов, висевшие в глубине линзы.

Снова вспухла глухая тишина, словно он и не приходил домой. Стыли в мусорном ящике у порога прихожей скомканные письма; от них словно бы тоже шел какой-то вкрадчивый ядовитый треск, не давая покоя.

С минуту он постоял посреди комнаты, размышляя, что принять: рюмку коньяку или таблетку снотворного — и все же остановился на снотворном. Завтра тяжелый день, завершение конгресса… Как на него будут смотреть… Как он будет на них смотреть, как? Пожимать руки и думать: вот этот мне написал? или этот? А может, не идти? Но если не я, подумал он, то кто? Он принял таблетку, запил теплым соком из забытого утром на кухонном столе бокала и стал медленно раздеваться — неряшливо, как одинокий старик, роняя предметы одежды там, где удавалось их снять: в гостиной, на пороге спальни, у постели… Он лег и сразу затерялся в белоснежной, как улыбка Цорэса, утробе не в меру просторной постели; устало вытянулся и запрокинул голову, вполне готовый к тому, что ночь будет незаметна и мгновенна, как взмах ресниц, и вот сейчас он уже откроет глаза — и на дворе будет утро, и в душе будет тоска непонимания и бессилия да вытягивающее жилы чувство снова несделанного важнейшего дела жизни.

Он открыл глаза в своей постели, в своей спальне, но почему-то он знал: это гостиничный номер. Он остановился здесь ненадолго, а скоро снова в путь. Он сразу понял, почему так: потому что мы на земле лишь гости, и даже дом, в котором мы прожили все детство, а то и всю жизнь, — не более чем неуютный, истоптанный сотнями чужих ног гостиничный номер, в котором сменилось до нас Бог знает сколько постояльцев. Он сразу понял, что это тот самый сон.

Была ночь. На потолке пусто светились прямоугольные отсветы уличных фонарей — будто простыни, на которых кто-то недавно умер. Он откинул одеяло и встал. Набросил халат. Почему-то он знал, что он не один. Вышел в библиотеку, из нее в кабинет, оттуда — в гостиную. Остановился. По сторонам смутно мерцающего полировкой овального стола неподвижно темнели два женских силуэта; поблескивали настороженные глаза. Женщинам не пришлось оборачиваться на звук открывшейся двери кабинета; их словно кто-то предупредил заранее, и постоялец сразу попал в жгучее перекрестие их одинаково неприязненных взглядов. Ни та ли другая не была рада встрече с ним после четырех тысяч лет разлуки.

Он сразу узнал обеих.

Несколько мгновений все трое молчали. Он нервно провел ладонью по голове, приглаживая всклокоченные со сна волосы.

— Мы не поняли Бога, Сарра, — чуть хрипло сказал он, глядя на ту, что сидела к нему ближе. Он не мог различить ее лица, но знал, что оно смерзлось в отчужденную маску и, когда он начал говорить, не отразило никаких чувств. — И это непонимание… оно сродни тому, что мы усомнились в Его обещании. Нет тяжелее и горше греха, ведь так?

Женщины молчали.

— Ведь так, Сарра! Он сказал: сделаю твое потомство многочисленным, как песок земной. Ты была мне женою, когда Он это сказал. Значит, нам надо было ждать, покуда Он выполнит свое обещание… Ведь Он же выполнил его в конце концов! Почему мы не поверили Ему сразу? Почему стали искать обходных путей? Виной тому твое нетерпение и моя… моя похоть! — почти выкрикнул он, и голос его сорвался. — Да! Всего лишь твое нетерпение и моя похоть! — звонко, яростно отчеканил он, словно боясь, что от волнения в первый раз сказал это невнятно и жена могла не понять. — А когда Он сдержал слово, она и ее сын оказались нам не нужны, и мы выкинули их, как… как… — Он захлебнулся, не в силах подобрать сравнение. Язык не поворачивался сказать, потому что та, другая, сидела рядом, по другую сторону мерцающего полировкой стола.

— Она не нашей крови, и в том, что мы сделали, нет греха, — произнес ровный голос.

— Она не нашей крови, и потому ее сын не наследовал мне, но они такие же люди, как мы. Для тебя это новость? С людьми так нельзя!

— Он сказал: во всем, что ни скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее! — с наконец-то прорвавшейся яростью непримиримо ответила жена. — Ибо в Исааке, Саррином сыне, наречется тебе потомство!

— А я разве против? Потомство — пусть! Конечно! Но мне их жалко! Понимаешь? Даже Ангел Господень сказал ей: услышал Предвечный страдание твое. А мы почему не услышали? Почему ты даже теперь его не слышишь, ведь даже Господь услышал!

— На то Он и Господь. У нас едва хватает сил заботиться о себе. Когда нам найти время на чужих?

Он только покачал головой. Бесполезно, подумал он. Стена. Стена, как на конгрессе. Он помолчал, готовясь к главному и собирая силы; он понимал, что, когда произнесет вслух то, что хотел, пути назад уже не будет.

— Они не чужие, — сказал он.

Сарра не ответила. Наверное, это было правильно. К чему лишние слова? Все главные разговоры в жизни очень коротки. Это же не политика.

Он сделал несколько шагов вперед, обогнул стол и опустился перед второй женщиной на колени. Осторожно сглотнул, прочищая горло, чтобы голос не подвел его снова. Сейчас это было бы совсем ни к чему.

— Прости, — тихо сказал он.

Несколько мгновений он был уверен, что она не ответит. Но в конце концов она словно бы чуть нехотя — а может, просто стесняясь присутствия Сарры — отозвалась:

— Бог простит.

— Агарь, Агарь… — выговорил он, а потом молча обнял ее ноги и уткнулся в них лицом. Сквозь ткань платья светилось тепло ее тела. Он помнил, как радостно она распахивалась под ним, допуская к лону, — и как ему это было сладко.

Она молчала.

Он так и не заплакал. Поднял голову, попытался поймать ее взгляд в темноте; не сумел.

— Как Измаил? — спросил он.

— Вырос, — сказала она. — Давно вырос. Он совсем не дикий. И уж тем более — не осел… Хотя характер у него не сахар, это правда. Иногда он заставляет меня лить слезы… Как иначе? Я тоже виновата, возомнила о себе невесть что… А получилось — мальчик пасынком при родном отце рос.

— Прости, — совсем неслышно, одними губами повторил он. Но она услышала. Он почувствовал, как на его голову легла ее маленькая рука и медленно — ему показалось даже, что ласково, — пропутешествовала по его волосам.

— Что уж теперь… — сказала она.

— Еще не поздно, — сказал он. — Ты позволишь мне с ним повидаться?

И открыл глаза.

Было утро. А он все помнил. И на этот раз совсем не чувствовал усталости; он все сделал правильно, и с плеч свалился привычный непосильный груз, давивший его, как он теперь понимал, от века. И может быть, не только его.

А раз утро, стало быть, пора ехать завтракать.

В этот ранний час в кафе еще никого не было. Пруд дремотно курился, дальний берег лишь угадывался в тумане одутловатой тенью, и даже лебеди выглядели полусонными; а ему надо было как следует подкрепиться перед тем, как на своем «майбахе» рвануться в Варшау и выдержать последний день конгресса.

— Уже пришли утренние газеты, герр Рабинович, — сказал кельнер, ставя перед ним чашку кофе.

Показалось ему — или кельнер и впрямь сегодня говорил как в старые добрые времена, безо всякой издевки, с обычной своей приветливостью? Показалось или нет?

— Спасибо, Курт, — сказал он. — Не хочу портить себе завтрак. Долой все газеты на свете!

Кельнер улыбнулся.

Показалось или нет, что он просто улыбнулся?

— Рискну заметить, герр Рабинович, — сказал он, смахивая салфеткой какую-то невидимую пылинку или крошку со стола, — что у вас нынче на редкость хорошее настроение.

— Не могу не восхититься вашим умением читать по лицам, Курт, — ответил он.

— Да что уж там по лицам… У вас, извиняюсь, даже сутулость пропала. Вы же последнее время ходили, будто придавленный.

Вдруг оказалось, что у кельнера доброе лицо, почти как у Ага…

Он вздрогнул, поняв, что едва не перепутал сон с явью.

Почти как у Аграфены.

Он вновь уставился на воду; он всегда садился спиной ко входу на террасу, лицом к пруду. Сделал первый глоток. Хорошо, что в такую рань коричневые не проводят демонстраций.

Туман над прудом жил своей медленной жизнью — тихо умирал. Дальний берег с его цветными переливами крон все отчетливей и ярче просматривался сквозь невесомую тающую плоть.

Сзади раздались шаги. Это не Курт, успел понять он, но оборачиваться не стал; он не хотел ни с кем разговаривать, боясь растратить и расплескать на пустопорожний пинг-понг вежливых реплик тепло, наполнявшее душу.

Нет, не отвертеться, понял он, когда в поле его зрения вошел молодой человек с нездешним лицом южанина. Араб? Перс? Молодой человек держался очень прямо; вот уж кому не грозит ни малейшая сутулость. Несмотря на безукоризненно сидевший штатский светлый косном, галстук и шляпу, чудилась в молодом пришельце военная выправка. Этого еще не хватало, подумал он. Смуглая рука южанина легла на спинку стула напротив; сейчас загородит мне лебедей, подумал он с неудовольствием.

— Вы позволите? — спросил южанин. Так и есть, акцент.

— А что, собственно, вам угодно? — вопросом на вопрос ответил он. — Вокруг столько свободных столиков…

Наверное, это прозвучало невежливо, но ему не хотелось общаться. Любой чужак мог смахнуть с него светлое настроение, тонким тюлевым покрывалом укрывшее его от действительности на считаные, он знал это наверняка, часы. Курт улыбнулся, как человек, — и на том спасибо, и хватит… больше нельзя рисковать…

— Я отниму у вас каких-то пять минут.

— Больше у меня и нет.

— Я знаю. Вам надо торопиться на конгресс.

— Ах вот как, — с неудовольствием и потому невольно подпуская в голос яду, произнес он. — Похоже, вы знаете обо мне больше, чем я о вас.

— Я помощник военного атташе ордусского консульства в Варшау Измаил Кормибарсов, — сказал пришелец. — Могу показать документы, если хотите.

— С документами подождем, — медленно ответил он; сердце его потеряло равновесие на имени «Измаил», упало и, ошалело прыгая, покатилось, как резиновый мячик по крутым ступням. — Присаживайтесь, прошу. Что вам угодно, герр Кор… — «Не выговорить, — на миг он потерял присутствие духа, — не европейская фамилия»; но язык уже справился сам, без участия рассудка, — …мибарсов?

Ордусянин сел напротив.

— Честно говоря, у меня к вам очень странный разговор, — признался он. — Дело в том, что Ордусь, хотя и строго придерживается принципа невмешательства в дела Европы, не может позволить себе роскошь не следить за происходящими здесь событиями. В последнее время эти события нас сугубо тревожат. Я подразумеваю скорый выход на свободу вождей так называемого национал-социализма. А ведь одним из краеугольных камней их программы, как бы сейчас ни замалчивали этот факт в здешних средствах всенародного оповещения, является окончательное решение так называемого еврейского вопроса, и никто этого не запамятовал. Уже ныне ощущается оживление определенных предрассудков даже среди групп населения, формально никогда не поддерживавших Шикльнахера и его сторонников.

Акцент акцентом, мельком отметил он, но фразы чужак строит безупречно. Даже слишком безупречно, не для живой речи. И запас слов несколько книжный… Но говорит он чистую правду. Увы, юдэ, увы.

— Положение драматизируется тем, что после того, как Германия и Австрия поделили Польшу, на территории этих двух стран оказалось сосредоточено едва ли не три четверти всех ваших единородцев. Возможно, и более. И теперь даже из-за ордусской границы видно, что им грозит явная и непосредственная опасность. Простите, что я говорю так прямо, но я уверен, что вы и сами все это прекрасно понимаете, и хочу поскорее перейти к делу… Времени очень мало.

— Да, понимаю, — помолчав, безжизненно сказал он. Хорошего настроения как не бывало; когда этот чужак поставил его лицом к лицу с реальной жизнью, какое уж могло остаться хорошее настроение?

Чего он хочет?

— Тогда, опять-таки вкратце, я коснусь, — сказал ордусянин, — внутреннего устройства моей страны. Она состоит из Цветущей Средины и шести улусов, причем каждый наделен предельно возможной в едином государстве самостоятельностью. Так сразу и не скажешь, чего не может улус совершить по своему почину. Ну, например, войну начать. Но Ордусь вообще уже очень давно не начинала войн… и, хвала Аллаху, на нее тоже довольно давно никто не нападал. Или вот внутренние границы перекраивать… но это тоже случай из ряда вон выходящий, обычно-то кому это надо? Люди живут себе, работают, детей растят… что им эти границы? Так вот. Вчера, сразу после того, как у нас стало известно о выступлении Генриха Гиблера на Ассамблее Лиги Наций, состоялось срочное заседание меджлиса Тебризского улуса. Это довольно крупный улус, в него входят территории всего ордусского Переднего Востока. И, в частности, Палестина.

Сердце у него прыгнуло снова. Палестина…

Лицо ордусянина было спокойным и твердым, голос звучал бесстрастно. Он говорил обо всех этих чужедальних, невероятных вещах как о чем-то вполне обыденном. Улусы, меджлисы… Палестина.

— На заседании было принято решение уведомить подвергающихся опасности лиц в Германии… не каждого в отдельности, разумеется, а через какие-либо общественные их организации… о том, что в случае, если в том возникнет необходимость и если подвергающиеся опасности лица сочтут это для себя приемлемым и желательным, Тебризский улус выделит для их постоянного проживания определенную часть своей территории. Конечно, соразмерную численности… Четыре миллиона человек — это не более чем довольно крупный город. Но, конечно, территория будет несравненно обширней самых даже крупных городов. Несравненно больше. Ей будет предоставлен статус полноправного улуса. Вчера же меджлис обратился с ходатайством на высочайшее имя, и было получено формальное утверждение решения. Вечером весть о том была передана сюда, а мы, со своей стороны, воспользовались тем, что как раз сейчас здесь проходит ваш конгресс… Ну, и вы показались нам человеком, наиболее подходящим для того, чтобы провести предварительные консультации.

Голова кружилась. Лебеди давно пропали из поля зрения, теперь он смотрел лишь на сидящего напротив ордусянина. Казалось, сон продолжался; вернее, нет. Сон сменился, стал совершенно иным — но оттого нисколько не сделался ближе к яви. Такого просто не бывает и быть не может…

— Какие именно земли вы нам предлагаете? — спросил он обыденно, будто речь шла о покупке участка под застройку. Его самого покоробило то, насколько сухо прозвучал его голос. Он слишком старался не выказать своих чувств — и, как частенько в таких случаях бывает, перестарался. Я бы на месте Измаила обиделся, с ужасом понял он.

Но сидящий напротив ордусянин и не подумал обижаться. Он чуть улыбнулся и сказал мягко:

— В общем-то мы представляем себе, герр Рабинович, какие именно области являются для вашего народа землей обетованной, текущей молоком и медом. Конечно, может возникнуть проблема с Иерусалимом, для мусульман он тоже святыня. Да и для христиан… Но, думаю, мы сумеем решить эту проблему к общему удовлетворению, ведь люди, у которых есть что-то святое, всегда сумеют понять друг друга. Если, конечно, вас вообще заинтересует наше предложение.

Некоторое время мужчины молча смотрели друг другу в глаза. Потом он понял, что у него дрожат руки, — и спрятал их под стол. С силой сцепил пальцы.

— И вам не жалко своей земли? — отрывисто спросил он.

Если скажет «не жалко», я не буду верить ни единому его слову, осознал он. Это всего лишь опять какая-то политика.

— Ещё бы не жалко, — сказал ордусянин. Помедлил: — Но вас жальче.

Он глубоко вздохнул. Ордусянина понять — что наизнанку вывернуться…

— Видите ли, — пояснительно проговорил тот. — В суре «Жены», в аяте сороковом, сказано: «Поклоняйтесь Аллаху, делая добро родителям, близким родственникам, сиротам, нищим, соседям, родственникам по племени и соседям иноплеменным, ибо Аллах не любит тех, которые кичливы и тщеславны».

Это какое-то безумие, смятенно подумал он.

— Позвольте. Вы сказали, вы помощник военного атташе. Почему на совершенно мирные переговоры послали военного?

Это прозвучало уже не только сухо, а почти враждебно. Почти оскорбительно. Словно он не просто заподозрил, но и успел уличить ордусянина в нечестной, наверняка корыстной игре, и теперь осталось лишь схватить того за руку.

Ордусянин опять улыбнулся.

— Я был уверен, что вас это насторожит, — признался он. — Что ж… Честно говоря, эвакуацию такого количества людей в приемлемые сроки способна провести только армия, да и то с напряжением всех сил и средств. Но дело, конечно, не в этом. Просто среди сотрудников Варшауского консульства я на данный момент — единственный уроженец Тебризского улуса и единственный мусульманин. Кому же, как не мне?

Моше напряженно думал.

Неужели Египет, куда нас когда-то взяли благодаря уважению фараона к одному и состраданию к остальным, грозит сам собой, без насилия и навсегда, совместиться с землей, которая была обетована нам на вечные времена? Этого ли ты хотел, Бог Авраама и Исаака? Это ли обещал?

Впрочем, ничего еще не было решено…

Но уже было что решать.


Мокий Нилович Рабинович, бывший Главный цензор Александрийского улуса, бывший Великий муж, блюдущий добродетельность управления, а ныне просто пенсионер улусного значения, обеими руками взял свою чашку и шумно отхлебнул ароматный жасминовый чай; за время рассказа у него основательно пересохло в горле.

— Не остыло, папенька? — заботливо спросила его дочь, красавица Рива.

— Еще годится, — густым и чуть сипловатым стариковским басом буркнул Мокий Нилович. Неловко, со стуком поставил чашку. В его движениях чувствовалась легкая неуверенность; годы все ж таки брали свое. — Вот так, — подытожил он, глядя из-под облезлых, но все еще черных бровей на задушевных гостей. — И на этом кончается семейное предание и начинается мировая история.

Богдан и Баг, боявшиеся хоть слово проронить во время его рассказа, перевели дух.

— Потом батька женился на маме… на Аграфене той самой… потом я родился… Ну, он, конечно, православие принял. Когда его спрашивали, зачем — он отвечал наотмашь, он уж ничего тогда не боялся; ежели, сказал, я вдруг заговорю про вселенную и слезинку ребенка да не укажу правильной национальности этого плаксы, обязательно, мол, найдутся люди, которые обвинят меня в том, что я изменил вере отцов. А я об этой вере вполне доброго мнения и не желаю, чтобы ее таким образом лишний раз вслух позорили… Да. И получил при крещении имя Нил. Чтобы, значит, всю жизнь с благодарностью вспоминать Египет, где, как уж ни крути, произрос из дома Иакова ютайский народ. А когда был провозглашен Иерусалимский улус, батьку избрали его первым премьером. Потом — на второй срок… ну, вот. Все.

Богдан поправил указательным пальцем очки и тихо сказал:

— У Бога всего много…

— Амитофо, — пробормотал Баг.

— Папенька, — решительно произнесла Рива, — вам завтра в кнессете речь говорить, а вы уж нынче с вечера осипли.

Мокий Нилович некоторое время молчал, с некоторым недоумением переваривая эту совершенно лишнюю для его теперешнего умонастроения информацию, а потом спохватился.

— И то!

Богдан тут же встал. Мгновение помедлив, поднялся со своего места и Баг.

— Заказать вам повозку такси? — спросила Рива.

— Мы пешком, — ответил за себя и за друга Баг. — Тут недалеко.

Собственно, Баг еще не знал, куда они пойдут. Но поговорить друзьям нужно было обстоятельно и без свидетелей, а такое лучше всего делать на ходу. Богдан поселился в гостинице «Галут-Полнощь», в коей, как правило, останавливались именитые приезжие из полуночных, то бишь расположенных на севере, улусов — Александрийского и Сибирского. До гостиницы от дома Мокия Ниловича и впрямь было относительно близко, как раз для доброй прогулки. Сам же Баг… Сам же Баг жил странно.

— Ночной город несказанно красив, — подвел теоретическую базу Богдан.

— Особливо нынче, — простодушно не преминул уточнить Мокий Нилович. — Хорошо, гуляйте, дело молодое. А нам, дочка, еще уйма дел предстоит. Как-никак, праздник завтра. Благословим винцо, зажжем свечечки, хаггаду про исход из Европы почитаем…

— Мокий Нилович! — не сдержал удивления Баг. — Вы же православный!

Старик лишь вздернул брови.

— Конечно, православный! — ответил он и, помолчав мгновение, широко улыбнулся. — А все равно приятно…

Баг и Богдан невольно заулыбались ему в ответ. Обменявшись с отставным сановником рукопожатиями и попрощавшись с Ривой Мокиевной (Богдан на европейский манер поцеловал девушке руку, и Рива польщенно зарделась), они, уж больше не мешкая, оставили старика в кругу семьи.

Так закончился для Богдана и Бага первый день празднеств, посвященных шестидесятилетию образования Иерусалимского улуса.

Богдан и Баг

Яффо, вечер накануне Йом ха-Алия, 11-е адара
Без малого за четырнадцать часов до того лайнер воздухолетного товарищества «Эль Аль», разгладив широкими ладонями плоскостей рассветное небо Средиземноморья, приземлился в международном аэропорту Рабинович.

Шестичасовой ночной перелет из Ургенча да смена часовых поясов…

Бек Ширмамед Кормибарсов с батюшкою своим, Измаилом Кормибарсовым, позавтракав, сразу легли отдыхать, и, судя по всему, их полуденная дрема плавно перешла в ночной сон — и ничего, и правильно, завтра тяжелый день; торжества такого уровня и размаха всегда трудны… Ангелина, вырвавшись на считаные дни из морозной, еще совсем по-зимнему заваленной снегом Александрии, а потом и из слякотного весеннего Ургенча, сама не своя была от страсти купаться — к столь южным водам девочка попала впервые. И каково же оказалось ее разочарование, когда воды не оправдали ее надежд: даже тут море — свинцовое, ходящее ходуном — отнюдь не располагало к заплывам хотя бы до шедшей параллельно берегу булыжной гряды волнолома. Втроем они — Фирузе, Ангелина и Богдан — прошлись немного вдоль необъятного песчаного пляжа, с хохотом подставляя лица мокрым и соленым, колким от песка оплеухам ветра, треплющего не березы и не карагачи, а пальмы («Мама, папа, смотрите! Это же пальмы!»); не меньше часа они дурачились, бегали за волнами и от волн, а потом ночь в пусть и удобных, но все ж таки не постелях, а креслах воздухолета взяла свое, и обе восхищенные, но уморившиеся женщины, молодая и маленькая, запросились в номер, подальше от шумного хлесткого шторма.

А Богдану оказалось не до отдыха. Разом и усталый и взвинченный, он ощущал нечто вроде гулкого парения, полета в безбрежной пустоте; он не мог ни сидеть, ни, тем более, лежать, ему отчаянно хотелось махать крыльями с того самого мгновения, как колеса воздухолета, веско ударившись о бетон, со сдержанным рычанием покатили по священной для всякого русского, для всякого православного земле — священной вдвойне, когда здесь ждут друзья. И как же кстати пришелся звонок Мокия Ниловича, пригласившего зайти сегодня же повечерять!

Фирузе, конечно, составила бы ему компанию, и прежний начальник Богдана был бы только рад, но уставшая Ангелинка, услышав о приглашении, лишь молча накрылась одеялом с головой, а Фирузе не захотела оставлять дочку одну. И тут новое счастье привалило: позвонил Баг. Богдан уж давным-давно не виделся и не слышался со старым ечем и напарником, и даже электронных писем они друг другу не писали; и вот точно снег на голову свалился, и не наших северных широт снег, а снег тутошний, левантийский, редкий и ошеломляющий, как затмение солнца. «Ты где?» — «В Яффо… Знаешь, это в Иерусалимском улусе… небольшой порт…» — «Амитофо! И я в Яффо!» — «Господи! Правда?» — «Правда. Ты давно?» — «Только что… Ну, в смысле, с утра…» — «А я уж не первый день…» — «Где остановился?» — «Да как сказать… А ты где?» — «В „Галуте Полнощном“». — «О! Важный гость… Понимаю. Ты официально на празднование зван? Большой человек, завтра речи слушать будешь?» Богдан не стал объяснять, что это так, да не так — не время и не место было подробностям, — и ответил лишь: «Обязательно буду». — «Тогда тем более надо бы сегодня повидаться. Очень даже надо бы». — «Баг! Дорогой! Я к Раби Нилычу еду сейчас, пять минут назад мы с ним договорились. Неудобно переигрывать… Едем вместе, Раби обрадуется!» — «Гм… Ты уверен?» — «А ты нет?» — «Ну… Мы с ним все-таки не так, как ты…» — «Перестань, дружище! Едем! А на обратном пути поговорим… Баг, мне тебя страшно не хватало!» — «Знаешь, еч, мне тебя тоже… Давно…»

«Ну, — с улыбкою сказала Фирузе, когда Баг отключился, — теперь уж точно я остаюсь. В вечерний разговор двух старых друзей женщинам лучше не мешаться. Об одном прошу — пива много не пей. Знаю я Бага. Лучше бутылка вина, чем пять кружек пива». — «Фиронька, я вообще не собираюсь…» — растерялся Богдан. «Человек предполагает, — рассудительно молвила мудрая Фирузе, — а Аллах располагает». Богдан даже слегка обиделся. «Аллах вообще лозу пить не велит, ты что, забыла?» — «Это он нам, мусульманам, не велит, а за вами просто присматривает. Но все запоминает». — «Так что ж ты, раз он запоминает, мне советуешь вино пить?» — «Я тебе советую не вредить себе. Аллах любит, когда люди заботятся о своем здоровье и, если зло неизбежно, выбирают наименьшее».

В устах заботливой Фирузе Аллах порою напоминал добродушного и скромного семейного доктора, у которого всегда и для каждого есть простой рецепт, как не повредить себе; а остальное — кисмет.

А может, Фирузе права? Может, так и надо?

На всякий случай выйдя пораньше, Богдан подкатил к условленному перекрестку прежде напарника. Первое путешествие по ни разу доселе не виданным улицам прошло как в тумане: Богдан опасался заблудиться, или не суметь объясниться с водителем, или разминуться с другом… Все обошлось, а ехать оказалось не слишком далеко. Богдан не говорил на иврите, а водитель не говорил ни по-ханьски, ни по-русски; но нынешний Главный цензор Александрийского улуса, Великий муж, блюдущий добродетельность управления, попечитель морального облика всех славянских и всех сопредельных оным земель Ордуси Богдан Оуянцев-Сю, сменивший Раби Нилыча на этом высоком посту несколько лет назад, сумел с достаточной степенью вразумительности выговорить адрес по-здешнему, — а водитель, докатив до названного места, с улыбкой повернулся к седоку и, каким-то чудом безошибочно угадав его национальность, в качестве ответной любезности сумел вполне внятно произнести на русском: «Двадцать семь деньги». Богдан старательно сказал: «Тода», потом извлек из кармана горсть только что наменянных в гостинице местных лянов и чохов. Из уважения к древним обычаям ютаев их улусу даровано было право выпускать свои деньги по курсу — да и по виду — один к одному с общеордусскими денежными знаками, только вдобавок ко всем обычным письменам и узорам они несли на себе еще и привычные ютаям названия (зато и хождение имели только на территории улуса); местные козаки звали их по-свойски шенкелями да огородами.

Расплатившись, минфа вышел в упоительное благоухание цветущего миндаля. Его бывший начальник жил в уютном пригороде Яффо, называвшемся зычно, колокольно: Рамат-Ган; Богдан знал уже, что это значит «Высоко расположенный сад» или даже, можно сказать, «Сад на холме». Холм, правда, к сезонам оставался равнодушен и выгибал свою широкую спину одинаково и в дождь и в вёдро, но бескрайний сад, в котором будто бы невзначай, сами собою, росли уединенные жилые дома и коттеджи, вот-вот собирался полыхнуть знойной, слепящей, как полдень, зеленью сикомор и смоковниц, и северное сердце Богдана заходилось от восторга — да тихой тоски по тому, что эта неистовая красота не его…

Не прошло и минуты, как с севера подкатил «цзипучэ», и то был Баг. «Как он осунулся!» — подумал Богдан. «Как он посолиднел!» — подумал Баг. Друзья, однако, не успели даже обняться; дверь ближайшего дома — скромного, в два этажа — отворилась, и явно поджидавший их Мокий Нилович, придерживая застекленную створку одной рукою, вышел на порог и проворчал: «Ну, вот. Дружба кочевых и оседлых в разгаре. Почему-то я так и думал, молодые люди, что нынче увижу вас обоих».

И вот теперь Богдан и Баг шагали по вечерним улицам Яффо молча. История, рассказанная Раби Нилычем, потрясла обоих.

«Так вот почему приглашены все Кормибарсовы, — думал Богдан. — Я-то думал, что это они из-за меня, — а на самом деле, похоже, я из-за них. Но почему бек никогда ничего не рассказывал? А знал ли он сам? Может, его отец, Измаил, и ему не поведал о своей великой роли?»

Так вполне могло статься. Старик был очень горд, а потому — очень скромен.

«Вот откуда его старая дружба с отцом Раби Нилыча…»

Баг тоже думал о сложных хитропутьях истории. Как мало порой надобно для того, чтобы все пошло именно так, а не иначе, как мало — и как, в то же самое время, много. Амитофо… Время от времени он искоса поглядывал на Богдана; давно же Баг не видел друга! Напрасно Баг так долго избегал с ним встреч… Совершенно напрасно.

Оба приятеля инстинктивно чувствовали, что разговор их, раз начавшись, будет долгим, и потому не хотели его комкать, начиная посреди веселой толпы. На завтра приходился праздник: Йом ха-Алия, День Восхождения из топких низин рассеяния. На рассвете исполнялось ровно шестьдесят лет с той поры, как первый ордусский транспорт с ютаями, бегущими из Европы, вошел в яффский порт, и сразу же (все уж было подготовлено, и ждали только этого события) Большой Совет Ордуси утвердил загодя подписанный императором указ об образовании на территории, специально выделенной из Тебризских земель, нового улуса с административным центром в Иерусалиме. Конечно, Иерусалим — особый город; но то, что там расположилось улусное правительство, никак не умалило его роли религиозного центра сразу трех великих религий; святыней многих Иерусалим был всегда, а вот столицею за всю свою историю служил только ютаям — так что решение выглядело вполне справедливым, и приняли его соответственно. В конце концов, для Ордуси с ее мешаниной вер и племен подобное не в новинку; стоит лишь то, что не может стать ни твоим, ни моим, сделать нашим — и многие проблемы отпадают сами собой; конечно, это наивный подход, но бывают в жизни положения, когда лишь наивность и выручает.

Оставалось поражаться, как слаженно и организованно было начато великое, несколько лет потом занявшее дело: первый разговор Измаила Кормибарсова с Моше Рабиновичем состоялся осенью (Раби Нилыч не сказал точно, в какой день — не знал или не помнил) — а уже к концу европейского февраля все оказалось оговорено, согласовано и корабли пошли. Правда, злые языки и по сию пору не уставали твердить, что если бы не это вопиющее вмешательство азиатской империи в суверенные дела демократической Европы, кайзер ни за что не вручил бы обер-камергерские ключи и канцлерскую должность Шикльнахеру, выпущенному таки под рукоплескания интеллектуалов из сумасшедшего дома; мол, такого национального унижения, такого плевка в лицо, как наспех замаскированная под доброе дело кража нескольких миллионов подданных, немцы не смогли стерпеть, и — пошло-поехало; но Богдан и прежде полагал, что тут, как оно часто бывает, валят с больной головы на здоровую (в конце концов, «Майн курцер курс» был написан задолго до начала ютайского исхода); после рассказа же Раби Нилыча он в том уверился. Во всяком случае, даже если тебя и впрямь как-то унизили, следует умнеть, а не терять рассудок окончательно ведь ни за что, без вины история, в отличие от людей, никого не унижает.

И судя по веселью, царившему на улицах Яффо, никак нельзя было заподозрить, что здешние ютаи сейчас, или когда-либо прежде, чувствовали себя украденными или еще как-то разыгранными в чужой, не имеющей к ним отношения игре.

Было светло как днем: отовсюду слышалась музыка, витрины и окна бесчисленных лавок и магазинов, кофеен и харчевен сверкали и лопались от перепляса цветных огней, и сами люди на улицах то и дело танцевали, даже пели что-то… Богдан любовался; чужая радость всегда греет сердце, даже если ты не имеешь к ней отношения — а Богдан все ж таки чуть-чуть да ощущал себя сопричастным: ведь он был ордусянином, к тому же внучка Измаила Кормибарсова была его женою. Он только жалел, что совсем не знает языка: гомона не понимает, темпераментных выкликов не понимает, не понимает песен, и даже буквы уличных надписей, странные и необъяснимо красивые, напоминали ему не более чем сложенные из чурбачков фигуры для городошной игры.

Впрочем, и неютайская речь тут тоже звучала. Сколько мог судить Богдан, арабский был вполне в ходу; а вот и родная речь прилетела: пятеро молодых, лет двадцати, парней, один то ли ханец, то ли монгол, двое — очевидные славяне и трое — не менее очевидные ютаи, обняв друг друга за плечи, энергично шагали в ряд (им, смеясь, уступали дорогу) и пели громко, накатисто, почти не фальшивя, с нарочито серьезным и возвышенным видом:

Здесь ютаи живут,
Что само по себе и не ново.
Они счастье куют.
Счастье — всякого дела основа.
Вот уж свечи зажглись.
Кантор тихо молитву читает…
Я люблю тебя, жизнь.
И вы знаете — мне помогает!
Баг тихо тронул его за плечо, и Богдан, очнувшись, понял, что стоит, улыбаясь до ушей, и, затаив дыхание, смотрит вслед весельчакам. Поворотившись к Багу, он смущенно пожал плечами и сказал:

— Славные какие ребята, правда?

Баг не ответил. Лицо его было непроницаемо, и понять, о чем думает заслуженный человекоохранитель, как всегда, не представлялось возможным.

— Так и хочется к ним в компанию…

— Пойдем где потише, — негромко предложил Баг. — Ты уже освоился в Яффо? Найдешь?

После едва уловимой заминки Богдан, улыбнувшись, ответил:

— Подле гостиницы — вполне.

Они были уже совсем недалеко от «Галут-Полнощь», на Баркашова. Богдан, успевший в номере наскоро полистать путеводитель, помнил, что эта улица названа в честь флотского офицера, простого и никогда не хватавшего звезд с неба служаки — таких в Ордуси многие тысячи; выйдя в отставку, он не захотел расстаться с морем, купил яхту и проводил большую часть времени в одиноких морских походах. Как-то раз он на свою беду — и на счастье двум с половиной тысячам ютаев — повстречал в открытом море «Аркадию», один из больших пассажирских сампанов с переселенцами. В течение получаса старый моряк шел параллельным курсом, подняв приветственные флажки; ему махали с палубы, и он махал в ответ, а в восемнадцать сорок семь заметил скользившую со стороны садящегося солнца прямо в борт лайнера торпеду. Видимо, ее выпустила подводная лодка; лодку потом так и не обнаружили, и осталось неизвестным, чья она и откуда. Сделать было уже ничего нельзя. Только одно. И старый моряк, судя по всему — без малейших колебаний, просто на рефлексе человека, тридцать лет проходившего в погонах, сделал это одно: подставил себя под удар, заслонив гражданский корабль своей скорлупкой. Толпившиеся у борта пассажиры, радостно предвкушавшие новую жизнь, еще успели слегка удивиться стремительному и, казалось бы, необъяснимому маневру яхты чуть ли не под носом у их парохода — а потом посреди горевшего праздничным закатным блеском моря с утробным ревом и треском выпер к небу фонтан черной от дыма пены.

С той поры транспорты охранялись кораблями и гидровоздухолетами военно-морских сил Ордуси — и, может, поэтому ничего подобного более не случалось…

— К морю — туда, — показал Богдан. — Хочешь, пойдем на пляж? Наверняка там никого.

— Правильное решение, — кивнул Баг.

С Баркашова они свернули на улицу бен Иехуды — этот удивительный человек возродил иврит. Много веков назад древний язык ютаев вышел из живого употребления и, как поэтично отмечалось в путеводителе, оказался отлучен от своих бывших носителей так же, как они сами — от своей родной земли. Казалось, это бесповоротно. Но бен Иехуда сотворил чудо. В течение нескольких лет на всей планете Земля было лишь два человека, говоривших на иврите, — он и его сын. Теперь на этом языке говорит целая страна…

Через сотню шагов друзья свернули налево.

— Вот моя гостиница, — сказал Богдан. — Может, лучше зайдем?

«Галут-Полнощь», сиявший, как и все дома в этот вечер, россыпями разноцветных огней, стоял на улице Менгеле; по названиям улиц и проспектов Яффо можно было изучать историю улуса. Блестящий педиатр Менгеле, в чьих жилах, собственно, не текло ни полкапли ютайской крови, владелец детской больницы в германском городе Мюнхене, не смог расстаться со своими маленькими пациентами, родители коих предпочли отъезд, и поначалу решил просто присмотреть за ними в неблизкой — а для больных и нелегкой — дороге к земле пусть и обетованной, но, что греха таить, в ту пору еще не слишком-то обустроенной и мало приспособленной для детей с врожденными или благоприобретенными недугами. Поплыл, доплыл — и прижился тут, и спас жизнь и здоровье множеству ребятишек, и создал первую в улусе частную детскую клинику — а в последние годы жизни прославился на весь свет беспримерно смелыми, вдохновенными операциями по разделению сиамских близнецов.

— Нет, — покачал головой Баг. — Не хочу твоих беспокоить. Пошли к воде.

Богдан кивнул, и они двинулись мимо гостиницы.

«Интересно, — подумал Богдан, — а как сложилась бы судьба этого самого Менгеле, если бы он остался? Или если бы, предположим, Шикльнахера и его сподвижников не упрятали на многие годы в сумасшедшие дома и тюрьмы и учение Розенблюма об избранной расе невозбранно распространилось в Германии на полтора десятка лет раньше?»

Есть люди, что будто иглы пронизывают складчатые вороха жизненных обстоятельств. Даже сломать их легче, чем сбить с пути. Как бы мир вокруг не буйствовал, они — те, кто не погибает, — будто по волшебству в конце концов творят (со стороны кажется — из ничего) то, что им однажды вздумалось сотворить. Жги бен Иехуду на костре — он, верно, и с пляшущими в пламени саламандрами говорил бы на воскрешенном им языке.

Есть другие. Как, скажем, тот же Менгеле… Да несть им числа! Словно бильярдные шары бьются они о рубежи, поставленные внешними условиями, всякий раз с эффектным треском неуязвимо отскакивая и кубарем катясь прочь — покуда их не отщелкнет в иную сторону очередной предел. Так и катаются взад-вперед. Счастье, если кий судьбы направит их верно.

И есть еще те, кто, испытывая сомнений не больше, чем камень, катящийся с горы, шьют из жизни — из своей жизни, из жизни близких, из жизней всех, кто подвернется, — нечто столь невразумительное и нелепое, что никто и никогда не сможет это носить. Отличить их от первых, от добрых волшебников, невозможно в течение долгих лет; бесчисленным людям, катающимся по миру бильярдными шарами, и те и другие равно кажутся безумными и никчемными, и только время, единственный по-настоящему слепой и непредвзятый судья на свете, способно когда-нибудь дать понять, чудо творил сей странный, не умеющий приспосабливаться человечек или всего лишь непреклонно рыл яму, чтобы бесследно похоронить в ней всю свою страсть и стойкость, все свое стремление к совершенству.

Богдану было тревожно и совестно. Судя по всему, в ближайшие дни ему предстояло встретиться с одним из таких, а стало быть, опережая время, вынести — пусть молча, в душе своей, — предварительный приговор…

Город остался позади.

Насколько хватало глаз, не было ни души — в праздничный вечер и без продутого порывами ветра пустынного пляжа хватало мест, где можно провести время на любой вкус. Шторм к ночи поутих, и невидимое море теперь только шипело в темноте, время от времени понизу выплескиваясь из нее мерцающими плоскими языками. Слепящие разноцветные огни бесчисленных окон, сгруппированные расстоянием в отчетливые сгустки отдельных зданий, были далекими-далекими, они сверкали радостно и беззаботно, но точно из другого мира; так иные галактики укладывают в бездне свои звезды. Напарники нашли скамейку, стоявшую у самого прибоя, уселись. Богдан поднял воротник куртки и зябко сунул руки в карманы.

— Поговорим, — предложил Баг. — Ночь уже.

— Да, — сказал Богдан.

Баг завозился, вынул из кармана плаща хрустящую пачку сигарет — Богдан мог бы поклясться, что это любимые Баговы «Чжунхуа», — защелкал зажигалкой. Сдергиваемый ветром то влево, то вправо узкий огонек ненадолго осветил его подбородок тусклым оранжевым светом и погас.

— Начинай ты, — сказал Баг из темноты.

Богдан Оуянцев-Сю

Александрия Невская, пятница, вечер
Князь вызвал Богдана в пятницу.

Вызов был неожиданным и не на шутку удивил Великого мужа. Не то что обеспокоил, нет, беспокоиться Богдану по вверенным ему делам было не о чем, дела шли сообразно. Конечно, мелких несуразностей хватало, но из-за них молодой князь Сосипатр Второй, призвавший Богдана уж вовсе вечером, вряд ли бы стал лишать Главного цензора заслуженного отдыха в кругу семьи — новый правитель был энергичен, но воистину человеколюбив. Он сменил на престоле Фотия без малого три года назад; властительный старец, в минуту просветления отрекшись в пользу наследника, ныне жил-поживал в свое удовольствие то в одном дворцовом комплексе, то в другом, время от времени попущением Божьим вспоминая о своих былых многотрудных обязанностях и созывая журналистов, дабы выступить перед ними со странными советами, относящимися до лучшего обустройства улусных дел. Из уважения к былым заслугам Фотию в ответ сочувственно кивали, но взять в толк, чего, собственно, отставной владыка желает, ни разу толком не смогли.

О Сосипатре же говорили, что он мелочной опекой подчиненным отнюдь не докучает и по пустякам не дергает; когда Сосипатр, еще в бытность свою наследником, набирался ума-разума на должности начальника Палаты народного просвещения, Богдан несколько раз встречался с нимпо делам и знал, что разговоры эти — сугубая истина. То же, что князь призвал подчиненных в столь поздний час, могло означать лишь одно — срочность дела необыкновенную; спозаранку, видать, князь еще и сам о нем не ведал, а проведав, не смог ждать даже до утра первицы.

Предъявив в надлежащих местах надлежащие верительные бирки дежурным вэйбинам[217], Богдан по галерее Нарастающего Сосредоточения поспешил к залу Внутренних Бдений. Это было относительно небольшое помещение; бдения здесь и впрямь происходили только внутренние, строго междусобойные и доверительные. Продолговатый овальный стол стоял посередь квадратной залы, тяжелые занавеси до половины прикрывали широкие окна, выходившие на заснеженные шири Суомского залива. На стене за председательским местом висели большие, весьма искусно выписанные портреты Конфуция и Александра Невского. При достославном Фотии стену украшал единственно лик Конфуция, Александра же повесили недавно по личному распоряжению молодого князя; недоброжелатели, коих, увы, всегда и у всех хватает, уже успели объяснить эту перемену неразумным стремлением нового правителя преувеличить роль Александрийского улуса и населяющих его народностей в деле образования и укрепления Ордуси — а то и, страшно сказать, желанием обидеть иные населяющие империю народы. Богдан же не видел в нововведении ничего срамного. Из песни слова не выкинешь. Ордусь образовалась и начала расцветать задолго до того, как объединилась с Цветущей Срединой, а не наоборот; благодетельное же учение великого мудреца — благодетельное, кто ж спорит! — всерьез стало оказывать влияние на ордусские дела лишь после объединения. Умалять значимость древнего учения никто не собирался, но и забывать о своем вкладе и своих достижениях — невместно.

Богдан припозднился. За столом уже сидели два сановника; при появлении Богдана оба коротко привстали и поклонились слегка, как и полагается добрым коллегам в обстановке нецеремониальной. Минфа, остановившись на пороге, ответил тем же, а уж после прошел к столу.

Состав участников бдения настораживал. Слева от Богдана, сцепив пухлые пальцы рук и глядя прямо перед собой полуприкрытыми раскосыми глазами, восседал с виду бесстрастный, но чем-то, похоже, глубоко озабоченный глава улусного Управления внутренней охраны Серик Жусупонич Гадаборцев; Богдан не был с ним короток, но знал как прекрасного, вдумчивого работника, хранителя безопасности милостью Божией. Напротив расположился, с несколько искусственной непринужденностью положив ногу на ногу, субтильный и нервный цзиньши[218] физико-технических наук Илья Петрович Трусецкий, начальник Управления казенных мастерских[219]; его Управление руководило всем государственным сектором экономики улуса, в частности системой высокоуровневых производств — таких как атомная энергетика, ракетостроение и перспективные разработки, гражданские и военные. В сих областях, столь же для великого государства насущных, сколь и изощренных, Александрийский улус был главной кузницей Ордуси.

Минфа хотел было спросить коллег, что, собственно, случилось, но часы на стене издали короткий хриплый выдох сродни тому, какой издают, проламывая железобетон ребром ладони, знаменитые физкультурники, и принялись громко отбивать время. А с последним ударом, миг в миг, открылась другая дверь зала, прямо под портретами великих, — и стремительно вошел Сосипатр Второй.

Сановники встали.

Князь, верный своему обычаю подчеркивать, что он лишь еч своим подчиненным, лишь их сподвижник в деле наилучшего исполнения народных упований, подошел к каждому и каждому пожал руку. Деловитое, но доверительное это приветствие отличалось разительно от памятных церемоний, обыкновенных при дворе прежнего князя, — либо тягуче-торжественных, порой, на вкус не склонного к излишествам Богдана, даже помпезных, либо, когда на властителя находил такой стих, разухабистых и, сказать по совести, не вполне сообразных; шваркнув украшенные драгоценными каменьями древние бармы с плеч на пол, так что яхонты да смарагды взорванной радугой с хрустом разлетались по сторонам (а потом, случалось, их торопливо выковыривала из углов и рассовывала по карманам набежавшая челядь — не искушай!), Фотий мог даже в пляс пуститься в одной рубахе и на Большом Совете, и перед послами иноземными… С одной стороны, конечно, традициями сильна Поднебесная, а стало быть, тот, кто хоть слегка меняет стиль предшественника, всегда очень рискует; но с другой — взять хоть те же, прости Господи, княжьи бармы: ведь за время правления Фотия они сносились и обветшали от лихих бросков больше, чем за предыдущие триста лет. А какие мастера их делали! Из поколения в поколение пестовали, в порядке содержали, чистили, гранили да шлифовали каменья… Жалко ж народное добро!

Сосипатр, описавши в процессе рукопожатий полный круг, опустился на председательское место, и следом расселись сановники.

Мгновение князь молчал. Потом взглянул на Богдана.

— Еч Оуянцев, — сказал он негромко, — вы слышали что-нибудь об изделии «Снег»?

Богдан в задумчивости поджал губы, потом ответил:

— Да, княже. Но, прошу простить, именно что только слышал, дело не шло по моему ведомству. Какой-то странный правовой казус. Вандализм из идейных соображений…

На узких губах князя проступила его знаменитая, всему свету известная улыбка — легкая, с оттенком иронии и в то же время несколько грустная: мол, я лучше вас знаю, как мир несовершенен и сколько в нем несообразного, но тем не менее зрю в будущее уверенно и твердо.

— И я не вдруг вспомнил, — по-свойски признался князь. — А потому не сразу оценил всю важность сообщения, недавно мною полученного… Еч Трусецкий, напомните нам с Богданом Руховичем, что там с этим изделием.

Богдан ощутил легкий холодок подступающей тревоги. Час от часу не легче.

То есть важные чины вызваны сюда, исключительно чтобы просветить Богдана относительно какого-то там изделия «Снег»? Ну и как бы князя — заодно…

Интересный расклад.

Цзиньши Трусецкий достал из стоявшего на полу портфеля несколько тонких папок и вместе со стулом придвинулся ближе к столу. Держа папки на весу, вопросительно глянул на князя. Тот легко повел ладонью: мол, подробности потом, давайте сперва в общих чертах. Цзиньши аккуратной стопкой сложил папки на столе, кашлянул, прочищая горло, и, глядя в пространство, заговорил ровно и спокойно; Богдану показалось, что это спокойствие дается ему нелегко.

— Девять лет назад Ордусь подписала с Европейским Союзом и Североамериканскими Штатами договор о совместных работах по противудействию астероидной опасности. Одно время тема сия стала довольно популярной в средствах всенародного оповещения, и многие ученые тоже склонны были несколько… м-м… сгущать краски. Согласно договору, пробные изыскания каждая страна начинала сама. Планировалось, что силы и средства участников сосредоточатся впоследствии на том направлении, каковое посулит наибольший успех, а о работах, ведущихся на первом этапе, стороны договорились просто информировать друг друга. Поначалу большинство пошло по накатанному и довольно примитивному пути: ракетно-ядерному. Фантазии хватало лишь на варьирование идеи расстрела грозящего Земле небесного тела водородными зарядами повышенной мощности. Однако научный центр в Дубино… — Трусецкий взглянул на Богдана и сказал как бы специально для него, тем самым подразумевая, что князя-то заподозрить в подобном незнании ему никак не приходило в голову: — Вы, вероятно, слышали об этом знаменитом научном городке, расположенном к северу от Мосыкэ?

— Конечно, — сдержанно ответил Богдан, прекрасно поняв тактичный маневр начальника Управления казенных мастерских. — В отрочестве я был неравнодушен к тайнам мироздания и к тем, кто старается их постигнуть…

— Славно, — сказал князь. — Тогда вам будет легче уразуметь предмет моего беспокойства.

И снова Богдана будто обдало порывом ветра, дунувшего с ледяных полей Суомского залива. Чутье не подвело его. Слово сказано, слово княжеское… Беспокойство имеет место быть.

— Ученые наши пошли непроторенной дорогой и в течение пяти лет создали устройство, каковое способно было, по их расчетам, прямо с Земли уничтожать даже весьма массивные тела чисто энергетическим воздействием. Я не буду сейчас утомлять вас научными подробностями… все потребное, чтобы разобраться, у меня с собой, — и Трусецкий похлопал ладонью по лежащим на столе папкам, — но ожидалось, что изделие сможет преобразовывать вещество астероида непосредственно в пространство, точнее — в никому не опасный космический вакуум.

Трусецкий перевел дух. Бесстрастный Гадаборцев продолжал неподвижно сидеть с полуприкрытыми глазами, и Богдану отчего-то стало жаль симпатичного силовика.

— Однако даже первый опыт поставить не успели. Наши зарубежные сотоварищи по противуастероидной программе, своевременно получив от нас, как то и предусматривалось договором, предварительные сведения о новой разработке, углядели в ней изготовление принципиально нового средства всенародного истребления, то бишь — нарушение основополагающих статей международного права. Определенный смысл в этом, конечно, был. Но странно было б создавать эффективное средство уничтожения объектов, которые никогда еще земной техникой не уничтожались, и ухитриться не создать при этом принципиально нового средства уничтожения!

Против воли Трусецкий начал горячиться, голос его напрягся и зазвенел; видимо, начальник Управления принимал все эти перипетии близко к сердцу и очень переживал за то относительно давнее дело.

— Нам намекнули, что обвинения в разработке оружия будут сняты, если Ордусь ознакомит экспертов стран-партнеров со всеми подробностями нового проекта. Мы отказались это сделать. Честно говоря, я не понимаю подобной политики! Хуже всего — половинчатость! Или уж надо было не информировать партнеров хотя бы до проведения опытов, которые либо подтвердили бы правоту дубинской группы, либо опровергли, — или уж открыть карты и продолжить работы всем миром. Работы-то интереснейшие! Какую проблему бросили! Какие усилия псу под хвост пошли! Но князь Фотий…

— Да будет он трижды благословен, — веско напомнил Сосипатр Второй, и Трусецкий сразу осекся — будто на бегу вдруг налетел на стену. Несколько мгновений он не мог вымолвить ни слова, потом сник и в замешательстве пробормотал:

— Ну да, конечно… Да… В общем, работы были прекращены, образец устройства сдан в институтский музей… Изыскания по программе по-прежнему ведутся, но исключительно в традиционном русле. И, должен сказать, достаточно вяло. Астероидная опасность перестала волновать и казаться актуальной. Мода прошла. У меня все.

— Понятно, — мягко сказал князь, глядя Трусецкому прямо в лицо; своим подчеркнуто спокойным и даже ласковым тоном он явно давал понять, что понимает обуревавшие ученого чувства и не ставит их ему в вину. Помолчал мгновение. Повернулся к Богдану: — Вам, Богдан Рухович, предстоит, я полагаю, тщательно ознакомиться с принесенными Ильей Петровичем документами.

Богдан молча кивнул; он по-прежнему ничего не понимал.

— Серик Жусупович, — помолчав, обратился князь ко второму из приглашенных, — доложите нам, пожалуйста, о дальнейшей судьбе изделия «Снег».

Гадаборцев подобрался. Ему явно было не по себе.

— Музей Института ядерных исследований был образован одновременно с самим институтом, — нехотя проговорил он. — То бишь почти полвека назад. Скопилось там преизрядное количество устройств, образцов и приборов. Охраняется он, так сказать, соответственно. Однако полгода назад опытный образец изделия «Снег» пропал. Должен заметить, что это первый и покамест последний такой случай в истории музея. Когда именно произошло хищение, выяснить не удалось. Но сие малосущественно. Были праздничные дни, и потому в шестерицу, например, или в отчий день осуществилась покража, не суть важно. Во-первых, основной подозреваемый с самого начала был один. Во-вторых, только сделалось известно о начале следствия, как раз он и пришел с повинной. Затем он с готовностью участвовал во всех следственных мероприятиях. Показал все предельно точно и исчерпывающе, так что никаких оснований, так сказать, сомневаться в его словах не было. Это в третьих.

Гадаборцев сделал паузу и слегка поерзал на стуле, будто стараясь усесться поудобнее. По лицу его Богдан так и не понял, удалось ему это или нет.

— Преступником оказался один из наиболее обещающих молодых ученых института. Он на общественных началах выполнял роль, так сказать, хранителя музея. Понятно, что он пользовался полной свободой посещения. Оттого совершить покражу ему не составило особого труда. Он рассказал, что похитил образец изделия «Снег», поскольку давно уж пребывал в беспокойстве: а ну как прибор попадет в нечистые, так сказать, руки и будет использован в преступных целях. Сразу после похищения он расплавил изделие в муфельной печи в подвале института. По его показаниям были найдены выброшенные на институтскую свалку остатки прибора. Представляли они собой бесформенный ком застывшего расплава. Но химический анализ и ряд иных мер показали, что сей, так сказать, хлам с высокой степенью вероятия действительно может являться остатками изделия «Снег». Это с одной стороны. С другой, все прочие следственно-розыскные мероприятия убеждали, что института прибор, по всей видимости, не покидал. С течением времени стало ясно, что даже слухов, будто он где-то появился, кто-то его видел или о нем слышал, не возникло. Вся ордусская зарубежная агентура в течение нескольких… кг-хм… В общем, ни к партнерам нашим, ни, тем паче, к каким-либо международным разбойникам прибор не поступил. Это точно. Это я даю, так сказать, голову на отсечение.

— Мы это учтем, — мягко сказал князь и улыбнулся.

Начальник внутренней охраны смог лишь бледно улыбнуться ему в ответ, благодарный за то, что владыка шуткой постарался хотя бы малость развеять тягостную атмосферу и облегчить ему, Гадаборцеву, неприятную задачу — подробно рассказывать на столь высоком уровне о столь нелепом промахе его службы. То, что опытный образец таких удивительных свойств оказался утерян, можно даже сказать — погублен, косвенно ложилось на репутацию начальника внутренней охраны черным пятном. Вспоминать о тех событиях Гадаборцеву, конечно, было и тяжело, и досадно.

— Медицинская экспертиза сочла запятнавшего себя разрушительством ученого психически вполне, так сказать, здоровым. Но предъявить ему смогли лишь весьма легкое обвинение. Стоимость аппарата была, конечно, довольно велика. Но поскольку ученый не воспользовался похищенным в корыстных целях, для личного или, так сказать, семейного обогащения, обвинить его согласно стоимости как за действительную покражу было юридически невозможно. Обвинение пыталось построить дело на том, что ценность прибора не измеряется его материальной стоимостью, ибо прибор создан был с совершенно особой целью для выполнения совершенно исключительных задач. Но защитник совершенно справедливо указал, что в момент похищения прибор не использовался. Более того, он вовсе ни разу не был использован для выполнения этих самых исключительных задач. Да и впредь такое использование никак не ожидалось. Стало быть, статья двести семидесятая Танского кодекса — а как раз на нее пытался сослаться обвинитель — оказалась неприменима[220]. Наказание было определено всего лишь за совершение действия, которого не следовало совершать, — бу ин дэ вэй в тяжелом варианте[221]. Суд приговорил преступника к восьмидесяти прутнякам, но, приняв во внимание, что руководствовался он побуждениями, так сказать, благородными, приговор вынесли условно. Другое дело — изменение отношения коллег к преступнику. С ним перестали здороваться. С ним никто не хотел вместе работать. Через седмицу ученый уволился из института и уехал.

— И где он сейчас? — спросил князь негромко.

Гадаборцев помедлил.

— Не могу сказать точно, не готов, — честно признался он. — Мне помнится, он уехал в другой улус, по-моему — в Цветущую Средину…

— Ах, вот куда… — уронил князь.

Разговор прервался. Князь размышлял. Остальные ждали.

— Постарайтесь это выяснить в ближайшее время, — сказал наконец Сосипатр.

— Слушаюсь, княже. Приступить немедленно?

— Чуть повремените, — сказал князь.

Он неторопливо оглядел собравшихся и так же неторопливо начал:

— Нынче, около полутора часов назад, мне позвонили из командного центра нашей спутниковой группировки. Ее командующий не смог сюда приехать, чтобы отчитаться по форме, но у него есть на это уважительная причина: сейчас он лично руководит срочным перенацеливанием ряда спутников на слежение за определенными участками нашей собственной страны и за небом. С учетом произошедшего события. Не повторится ли… Собственно, то, что произошло, заметили случайно.

Князь помедлил. Вряд ли это было стремление к театральной эффектности: его и так слушали, затаив дыхание. Богдан подумал, что Сосипатр просто-напросто ищет, как рассказать покороче.

— В космическом пространстве довольно много искусственного мусора, — сказал князь. — Специально за всем этим барахлом никто, конечно, не следит, но время от времени оно попадает в поле зрения. Так вот. На высоте полутора тысяч ли[222] над Землею два часа назад был уничтожен болтавшийся на орбите уже с десяток лет отработавший отсек одной из ранних ракет. Не сбит, не разрушен, а именно преобразован в вакуум. Как меня заверили специалисты, спектр излучения, сопровождавшего преобразование, практически совпадает с тем, какой мог бы ожидаться при воздействии на материальный объект посредством изделия «Снег».

Тихо стало так, что казалось, еще чуть прислушаться — и можно расслышать истошно воющие в сотнях ли от столицы, на командном пункте космических войск, тревожные сирены.

— Я сей же час снесся с Ханбалыком, — продолжал Сосипатр Второй, — и меня заверили, что ни в одном улусе, кроме Александрийского, работ, подобных той, о коей вы столь любезно нас нынче проинформировали, — князь сделал едва заметный вежливый кивок в сторону начальника Управления казенных мастерских, — никогда не велось. И теперь не ведется. В то же время…

Князь встал. Очень неторопливо и спокойно пересек зал Бдений, подошел к его противуположной окнам стене и нажал незаметную кнопку. Стена разъехалась, показав взглядам присутствующих большую карту Ордуси.

— …В то же время, — заговорил князь, стоя у карты, — можно с уверенностью сказать, что воздействие было произведено не из-за рубежа. Канал энергетического удара может быть только прямым, не правда ли, еч Трусецкий?

— Сущая правда, княже, — сипло ответил цзиньши и, достав носовой платок, промокнул лоб.

— Несложные расчеты показывают, что источник воздействия находился где-то здесь. — Князь протянул руку к карте и небрежно обвел почти правильный круг. — Отнюдь не на территории наших закордонных соседей. Вот здесь.

— Дубино сюда не попадает, — быстро сказал Гадаборцев.

— Сюда много чего не попадает, — вскользь заметил князь, закрыл карту и молча вернулся к столу. Тон его показался Богдану странным. Будто владыка намекал на некий конкретный пункт, не попавший в очерченный им круг, но по каким-то причинам не хотел называть его. Лицо князя сделалось усталым и опустошенным. А в глазах начальника внешней охраны вдруг проскочила искра смутной, но ошеломляющей догадки. Сейчас с него можно было писать аллегорическое полотно под названием: «Да неужто?!» Гадаборцев открыл было рот, но князь опередил его; снова посмотрев на Богдана, он просительно сказал:

— Я очень бы хотел, Богдан Рухович, чтобы вы разобрались с этим делом.

Богдан не смог сдержать удивления:

— Я?!

— Именно вы, — кротко, но твердо повторил князь.

— Отчего ж я? То есть… Я не отказываюсь, я просто хочу понять… Это совершенно не в круге моих…

— По нескольким причинам я выбрал вас. Формально — это в какой-то степени недосмотр вашего ведомства. В свете происшедшего кажется вполне вероятным, что опытный образец изделия не был уничтожен, а следовательно, человека осудили за преступление, которого он не совершал. Или, напротив, не осудили за преступление, которое он совершил, — если он все же похитил образец, но не уничтожил, а передал кому-то другому. Во всяком случае, налицо судебная ошибка.

— Понимаю… — проговорил Богдан.

— Нет-нет, это чисто формальный повод, он самый неважный. Куда важнее в данном случае то, что вы — самый добросердечный из работников, приближенных к престолу. Это факт. То, что вы с вашим характером смогли подняться столь высоко, — само по себе чудо… или промысел Божий… — С этими словами князь размашисто и деловито, как и все, что он делал, осенил себя крестным знамением. — Но, коли так, было бы непростительным грехом с моей стороны не воспользоваться столь редкостной возможностью. Я не умаляю, поймите меня правильно, вашей проницательности, она давно вошла в легенды, но… Я не исключаю, что тут понадобятся не столько дедуктивные способности, сколько такт. Скорее всего, вам придется действовать на территории других улусов, а я не хочу передоверять это дело общеимперским учреждениям. Во всяком случае, пока. В конце концов, это мы напортачили — нам и исправлять. К тому же ведь и полной уверенности, что сработал именно образец, похищенный из музея в Дубимо, у нас нет. Боюсь, вам придется заняться столь важным расследованием скорее неофициально. Чисто по-человечески.

— Чего же тут бояться? — не сдержался Богдан. — По-моему, это лучший способ…

Глаза князя чуть потеплели. Он переглянулся с остальными сановниками, потом снова взглянул на Богдана.

— Вот видите, — сказал он. — Прошу вас, Богдан Рухович. Это не для виртуозов из внутренней охраны. Они, разумеется, будут с вами на связи, а в случае необходимости мы на самом высоком уровне будем налаживать взаимодействие с аналогичными службами других улусов, но… Лучшей кандидатуры, чем вы, мне не найти.

Богдан выпрямился на стуле и глубоко вздохнул, собираясь с мыслями. Решительно поправил очки.

— Мне действительно понадобятся, княже, принесенные драгоценным преждерожденным Трусецким документы, — сказал он. — Возможно, и многие другие… Я могу взять их домой на ночь?

— Лучше, если бы вы ознакомились с ними здесь, — ответил князь. — Перед уходом вы оставите их дворцовому секретчику, а поутру он с фельдъегерями разошлет их куда следует. — Он помолчал. Ободряюще улыбнулся Богдану. — Я могу расценивать вашу реплику как согласие, еч Оуянцев?

— Конечно, — ответил Богдан. — Не знаю уж, какие такие легенды ходят о моей проницательности, по-моему, княже, вы, простите, просто пожелали что-то приятное мне сказать, чтобы подсластить это странное поручение, однако ж…

Гадаборцев, не сдержавшись, крякнул, но Богдан сделал вид, что не услышал.

— …Однако ж я чувствую тут какую-то несправедливость. То ли уже совершенную, то ли вот-вот готовую совершиться.

Князь встал.

— Благодарю, — сказал он. — Бог вам в помощь, Богдан Рухович. С завтрашнего дня официально вы считаетесь в отпуске и занимаетесь только этим делом. Еч Гадаборцев и его ведомство подключатся к вам и окажут любую помощь по первому вашему требованию. Вы слышали, еч Гадаборцев?

Начальник Управления внутренней охраны несколько раз кивнул.

— Но постарайтесь обойтись без этого, — добавил Сосипатр.

— Постараюсь, — ответил Богдан. — Но у меня еще вопрос, княже.

Сосипатр, шагнувший было к двери под портретами, остановился.

— Да?

— Кроме Ордуси никто небесного явления не заметил? — спросил Богдан.

Князь ответил не сразу.

— В корень смотрите, еч Оуянцев, — медленно и задумчиво проговорил он наконец. — В корень… — Еще помолчал. — Конечно, вероятность того, что вспышку заметили не мы одни, велика. И понять, что она значит, наши партнеры вполне в состоянии, раз уж их в свое время ознакомили с некоторыми принципами работы изделия. Спектр излучения характерный… Если бы они заметили и поняли произошедшее, они обязательно завалили бы нас протестами. Ведь дело выглядит так, будто Ордусь произвела испытание космического оружия нового поколения, не уведомив мировое сообщество, противу всех договоров… Но протестов пока нет.

— Ну и слава Богу, — с искренним облегчением сказал Богдан и перекрестился.

Князь внимательно заглянул ему в глаза.

— Это может значить либо то, что наши партнеры не заметили вспышки, либо нечто иное.

— Что?

Князь отвернулся. Несколько мгновений длилась томительная пауза, а потом, поняв, что властелин более не скажет ни слова, подал голос Гадаборцев:

— То, что они знают: прибор не у нас. На нашей территории, но не у нас. И надеются добраться до него раньше.

— Истинно глаголете, еч Гадаборцев, — глухо, не поворачиваясь, бросил князь и быстро вышел из зала Внутренних Бдений.

Дверь под портретами Конфуция и Александра беззвучно открылась, потом беззвучно закрылась — и главы ведомств остались втроем.

Трусецкий, приподнявшись, обеими ладонями двинул через стол в сторону Богдана свои папки. Богдан на глаз оценил их пухлость. Нет, ничего. Не больше чем на час. Но тут Гадаборцев нагнулся и достал из глубин своего портфеля еще одну папку.

— Это тоже вам, — сказал он, протягивая ее Богдану.

Богдан молча поправил очки.

…Оставшись один, он первым делом позвонил Фирузе и предупредил ее о том, что задержится еще часа на полтора («Ох, Богдан… с Ангелинкой, получается, вы опять не увидитесь, ей уж спать пора… Она так по тебе скучает…» — «Я понимаю, родная, но что же делать… Ну, скоро выходные…»).

Потом он приступил к делу.

Документы оставили у Богдана настораживающее чувство недоговоренности. Информация собственно по теме была хоть и сжатой, но исчерпывающей; однако чего-то Богдан там не находил, мерещилось ему дальше каждого последнего листа каждой из папок недосказанное — и, поразмыслив об этом странном ощущении, минфа решил: оно могло возникнуть оттого, что он уже заподозрил нечто, уже начал предощущать продолжение того информационного узора, который свили в его сознании скупые строки документов, только еще не отдает себе в том отчета. Во всяком случае, уже понятно было, на что уйдет весь завтрашний день или, ввиду явной спешности дела, хотя бы его первая половина — на сбор дополнительных сведений. И вовсе не об изделии «Снег», и даже не о его удивительной судьбе, нет — о людях, судьбы коих слились с судьбой изделия воедино…

Автором идеи был Мордехай Ванюшин, один из величайших физиков современности, внесший в свое время неоценимый вклад в создание ордусского атомного оружия. После того как император наложил запрет на испытания, Ванюшин отошел от практических работ — казалось, навсегда. В предоставленных Богдану нынче бумагах ничего о том не говорилось, но минфа, при всем обилии происходящих в империи разнообразных событий, уследить за коими было невозможно даже самому добросовестному работнику, слышал краем уха, что великий физик вел в последние годы весьма изумительный образ жизни — однако ж наукою заниматься продолжал и, когда его удалось привлечь к работам в Дубино, сполна использовал и свои способности, и свои прежние теоретические наработки.

Пригодились и его ранние, казалось бы, очень далекие от практических нужд, работы по барионной асимметрии Вселенной, и блестящие идеи относительно глюонных взаимодействий и каких-то, прости Господи, очарованных кварков…

Энергетическое воздействие, распространяясь, кстати сказать, со скоростью света, провоцировало в уничтожаемом объекте жуткие и весьма загадочные процессы, в миниатюре повторяющие тот самый Большой Взрыв, что породил Вселенную.

Однако ж поскольку цель хоть и могла оказаться достаточно массивной и крупной (порядка предельно больших астероидов, вроде Паллады или даже Цереры), она никоим образом не могла быть по плотности хотя бы как-то уподоблена невообразимо сверхплотной первоматерии, каковая, лопнув, создала мир, а стало быть, и масса ее была на много-много порядков ниже — и потому никаких вселенских катаклизмов ожидать при взрыве не приходилось. Преобразование объекта порождало лишь энное количество элементарных частиц в энном объеме энергетически напряженного (и потому отчего-то называемого физиками ложным) вакуума; частицы почти мгновенно взаимодействовали друг с другом, превращаясь в необнаружимо малую щепоть космической пыли, и, как понял Богдан, тем самым ложный вакуум превращался в обычный, ничем не отличимый от той, в общем-то, далеко не пустой, но вполне безобидной пустоты, что заполняет пространство между планетами и звездами.

При этом поле воздействия конфигурировалось так, чтобы реакция шла, главным образом, не в стороны от преобразуемого объекта, а внутрь, от поверхности к центру. Тем попутно решались сразу две существенные задачи: сводился почти к нулю выброс вовне радиации, сопровождающей взрыв, и использовалась для подпитки преобразования энергия самого же преобразования; поток еще не успевших прореагировать частиц оказывал колоссальное давление на внутренние слои разрушаемого объекта, сжимая их и разогревая, — и уже сам, без участия исчерпавшего свою энергию внешнего запала, вовлекал их в процесс.

Видимо, Ванюшин использовал тут свою старую идею рентгеновской имплозии, которая позволила ему много лет назад нащупать единственно верные принципы создания ордусской термоядерной бомбы. В данном случае осуществление этой идеи приводило к тому, что, во-первых, процесс оказывался замкнутым, экологически совершенно чистым, а во-вторых, запальное воздействие почти не требовало затрат земной энергии: для выстрела потребно было примерно столько же электричества, сколько поглощают в течение одной-двух минут огромные и, сказать по совести, — страшенные прожектора, воздвигнутые на колоссальных стальных мачтах вокруг стадионов, когда освещают, скажем, футбольную игру.

Когда Богдан во все это, как сумел, вник, у него волосы дыбом встали.

«Этой штукой прямо из кармана… — подумал он и тут же поправился, еще раз заглянув в чертеж изделия, где проставлены были размеры. — Ну, не из кармана, но из портфеля или рюкзака — можно планеты сшибать! Господи, до чего наука дошла! И это они о нашей, понимаешь ли, безопасности пекутся! Да где те астероиды? А это — вот оно, уже тут!»

И в то же время ему до слез жалко стало Ванюшина и его сотрудников. Создать такое — и ни разу не испытать, не удостовериться, что сработает, не получить подтверждения, что столь новые и блестящие, столь фундаментальные идеи верны! Можно себе представить, как им было обидно и горько…

Понятно, отчего так встревожились в свое время соседи Ордуси, едва узнав о сути проводившихся в империи изысканий. Такой рывок никак не мог оставить их равнодушными, когда грозил совершиться односторонне.

Конечно, если бы этот односторонний рывок совершили они, добрые наши соседи, партнеры по мировому хозяйствованию, — их переживания оказались бы совсем иными, тут уж к даосу не ходи.

Понятно стало и то, отчего пошли теперь адские волнения на высшем уровне. Понятно, отчего так переживал Гадаборцев. Этакое — да не уберечь… Наверное, подумал Богдан, знавший человеческую природу несколько лучше физики, работники внутренней охраны, разбиравшиеся с похищением, рады-радешеньки были увериться: предоставленный им ком действительно есть остатки прибора. Такой результат расследования был для них наилучшим. То есть, может статься, устройство и впрямь было расплавлено — но поверили в это следователи, надо полагать, очень охотно.

Но и поведение преступника, раньше казавшееся Богдану психологически совершенно невозможным, предстало теперь в ином свете и начало выглядеть более достоверным. Прекрасный специалист, один из создателей изделия, лучше многих других мог представить себе его сокрушительную, не имеющую никаких подобий в мировой оружейной практике силу — и, видя прибор постоянно у себя под боком, он мог заболеть едва ли не манией, каковую даже самый сведущий душезнатец, однако ж, не отнес бы к действительным недугам. Желание обезопасить мир от подобного оружия и впрямь могло стать навязчивой идеей и вызвать странности в поведении.

Впрочем, с преступлением теперь было не очень ясно.

Молодого физика, хранителя музея, звали Семен Семеныч Гречкосей. Двенадцать лет назад он закончил Александрийское великое училище[223], проявил незаурядные, можно даже сказать, выдающиеся способности и был распределен в Дубино, чем очень гордился и чему на ту пору очень радовался.

Если бы нам дано было знать будущее…

Гречкосей стал в Дубино одним из лучших учеников и — если пренебречь разницей в возрасте — друзей в общем-то трудно сходившегося с людьми Мордехая Ванюшина. После того как работы по проекту «Снег» были свернуты и Ванюшин уехал в родной улус, Гречкосею ни много ни мало предложили занять его место, возглавить группу, переориентированную после закрытия противуастероидных изысканий на исследование возможностей воздействия на свойства пространства; но Гречкосей отказался. Примечательна была мотивировка: он счел себя недостойным занять место учителя.

Принципы сяо, почтительности сына к отцу и ученика к учителю, были, отметил Богдан, для Гречкосея святы.

Нашел Богдан и ряд иных свидетельств того, что Семен Семенович относился к Ванюшину с огромным, лишь исключительно порядочному человеку свойственным уважением и даже преклонением.

И вообще все характеристики, начиная с данных в великом училище и кончая затребованными во время следствия, твердили и гвоздили, будто сговорившись, одно и то же: добрый, отзывчивый, честный, ответственный, почтительный… Даже несколько не от мира сего… Словом, цзюньцзы, благородный муж без изъяна.

Но ежели, паче чаяния, жизненные обстоятельства совершат кувырок…

Идеальный кандидат на совершение несообразных поступков из лучших побуждений.

Среди множества малосущественных — или, по крайней мере, таковыми сейчас казавшихся — подробностей, коими изобиловали принесенные Гадаборцевым документы, Богдан отметил три существенных обстоятельства.

Первое. Незадолго до хищения Дубино и тамошний институт посетил после более чем трехлетнего перерыва сам Ванюшин. Он — как всегда в сопровождении целого сонмища не оставлявших его в покое зарубежных журналистов и репортеров — разъезжал по Ордуси с выступлениями, уделяя основное внимание ее научным центрам. Минфа скорее по дотошности своей, нежели ожидая узнать что-либо важное, ознакомился с тематикою выступлений — и лишь брови поднял, не веря глазам своим. Перечитал строки выписки еще раз. Покачал головой. Завтра придется заняться этим по-настоящему…

Доклад, прочитанный Мордехаем в Дубино, назывался «Худая роль ютаев в создании оружия всенародного истребления в Ордуси и за рубежом».

«Ничего себе! — подумал Богдан. — Хотелось бы знать, сколько народу пришло послушать бывшего коллегу… А прессу, интересно, в зал пустили? В институт, вообще-то, посторонним вход заказан… Под окнами дежурили с микрофонами?»

Вопросы не были праздными. Ведомству Богдана, собственно, следовало бы знать об этом уже тогда. Но то повышенное чувство такта, с которым этический надзор решал свои задачи, бережность к людям и особенностям их ума и характера, которые подчас кажутся окружающим странными и даже предосудительными, но никакого прямого человеконарушения не содержат, — все это, быть может, порою мешало авторитетному учреждению вовремя распознавать ростки несообразного и дурного. И если ни одному из прямо вовлеченных в некое событие людей не показалось, что событие сие требует вмешательства беспристрастного государства и его холодных и твердых, подобных медленно крутящим друг друга шестерням, законов, если люди эти предпочли разбираться с несообразностью сами, по собственной совести, или вовсе закрыть на нее глаза — Бог им судья; как может государство вмешиваться в межчеловеческие отношения, покуда люди сами о том не просят?

Никоим образом не может. И по этическим соображениям, да и по чисто организационным, информационным: откуда государству знать, что с людьми происходит, как не от самих этих людей? Неоткуда. Не шпионов же в собственную страну засылать!

Все вроде правильно… да нет — все действительно правильно! Только так, и никак иначе. Но зато порой вдруг, казалось бы, случайно и по совершенно другому поводу — всплывает этакое…

«Мне нужен текст его доклада», — отметил себе Богдан.

Второе. Свидетели, сами не отдавая, быть может, себе отчета в важности того, что сообщали, как один отметили одну странность: после приезда Ванюшина в Дубино он и Гречкосей буквально не расставались; и учитель, и ученик явно соскучились друг по другу и два дня были неразлучны. А вот в день отъезда Ванюшина Гречкосей даже не пришел его проводить, и когда его спросили, отчего он не почтил уважаемого человека, столь много для него сделавшего, Семен Семенович ничего не ответил.

Весь последний день пребывания Ванюшина в Дубино их с Гречкосеем ни разу не видели вместе. Совсем.

«Надо узнать точно, в какой день Ванюшин делал в институте доклад, — отметил себе Богдан. — Совпадает ли охлаждение между учеником и учителем по времени с докладом, или одно с другим не связано?»

И третье. Музей института, откуда украли образец изделия «Снег», был открыт отнюдь не всякий день. И посещался он далеко не всякий день, когда был открыт. Ученые, по горло занятые интересной и важной работой, предпочитали ее, а не образцы и модели десяти — и двадцатилетней давности — которые, вдобавок, многие из них сами же и творили во времена оны и, стало быть, знали как свои пять пальцев. В музей либо заглядывали самые что ни на есть новички, либо его посещали официальные лица и коллективы: выехавшие на говорильную встречу к избирателям думские бояре, проверяющие отопление водопроводчики и так далее.

Другими словами, промежуток времени, когда могло быть совершено хищение, на самом деле оказался куда больше двух дней, упомянутых Гадаборцевым. В сущности, следствие так и не выяснило доподлинно, кто и когда видел прибор в последний раз. И хватились-то его, возможно, далеко не сразу — отсутствие экспоната было обнаружено почти случайно, когда музей осматривал специально приехавший в Дубино, чтобы лучше прочувствовать дух научного поиска и великих умственных свершений, известный писатель-документалист Мефодий Далдыбаев, собиравший материал для своей новой эпопеи «И загудели атомы». Видимо, подобная оплошка объяснялась тем, что подозреваемый сразу пришел с повинной и точное время хищения показалось не столь важным. Поэтому следствие, судя по всему, и приняло сразу на веру слова Гречкосея: «Третьего дня я…»

Продолжая обдумывать прочитанное, а паче того — оставшееся между строк, Богдан сдал папки дежурному вэйвэю[224], споро вскочившему при его появлении и поклонившемуся в пояс, расписался в тетради учета секретных документов и, скрепив свою подпись висевшей на поясе личной печатью, двинулся к выходу, И тут в его кармане зазвонил телефон.

«Фирузе, — подумал минфа с раскаянием. Он задержался не на час и даже не на полтора, а на два с половиною. — Бедная моя…»

Но это оказался Гадаборцев.

— Драг еч Оуянцев?

— Слушаю вас.

Голос у начальника внутренней охраны был какой-то настороженный.

— Вы… простите за беспокойство… уже ознакомились с документами? — спросил он.

Богдану показалось, что спросить Гадаборцев хотел совсем не об этом.

— Только что закончил, — ответил Богдан.

— Ага… А я тем временем выяснил… — сказал Гадаборцев. — Гречкосей после суда сказал родителям, что хочет уехать «куда подальше», — и уехал действительно неблизко, в Цветущую Средину. Науку он бросил, так сказать, напрочь. Наверное, это для ордусского умственного потенциала потеря. Сейчас он работает… вы не поверите, драг еч… сменным чинильщиком на канатной дороге в горах Сяншань. Может, вы бывали там или понаслышке ведаете: то бывшие охотничьи угодья древних ханьских императоров, ныне парк культуры и отдыха под Ханбалыком. Члены императорской семьи парк по-прежнему частенько посещают, но в последние сто лет уже, так сказать, на общих основаниях… Рычаги дергает наш физик на верхней станции дороги, кабинки проверяет по мере надобности… с гаечным ключом в руках… Вот так.

— Очаровательно, — сказал Богдан. — Талантов у нас, конечно, много, но не настолько, чтобы этак вот ими разбрасываться, вы не находите, еч Гадаборцев? Еще бы он с лотка укропом торговал!

— А что тут можно было поделать? Ему и так приговор вынесли мягкий — дальше некуда…

— Это я понял, — сказал Богдан. Прижимая трубку к уху плечом, он открыл очередную дверь и вышел на ярко освещенное привратными фонарями крыльцо павильона. Колкий ветер, летящий из черноты над заливом, весь полный сорванных с торосов искр, закрутился вокруг пол его скупо расшитого золотом теплого, с меховой подбивкой халата. Стоянка была за углом; Богдан перехватил трубку рукой и остановился под прикрытием стены, чтобы договорить, — видно было, что обширную открытую площадку стоянки вихри прометают с особой свирепостью.

— А уж над научным сообществом и его реакциями мы не властны.

— Ну, само по себе это неплохо…

— Да, — согласился Гадаборцев, — но иногда, честное слово, так и хочется на них шикнуть: что ж вы делаете! А еще считаете себя умней всех!

— М-да… — Неопределенно сказал Богдан.

Гадаборцев умолк и некоторое время лишь дышал и трубку. Потом осторожно сказал:

— Вы, небось, моих копателей олухами сочли? По документам-то судя?

Богдан несколько опешил от такого вызова на откровенность.

— Как вам сказать… — уклончиво вымолвил он, лихорадочно подыскивая сообразный ответ.

Вотще.

— Есть люди, — так и не дождавшись продолжения, осторожно проговорил Гадаборцев, и Богдан понял, что собеседник подбирает слова с предельной тщательностью, — даже тень присутствия которых делает работу невероятно трудной. Боюсь, вам это еще…

— Ванюшин? — повинуясь какому-то наитию, наугад спросил Богдан.

— Быстро вы, — с удовлетворением отозвался начальниквнутренней охраны; в голосе его чувствовалось облегчение. — Ну, тогда помогай вам Небо…

И он отключился.

В столь поздний час на дворцовой стоянке оставалось не так уж много повозок. Зябко ежась, Богдан пошел к своей; полагавшийся ему теперь по рангу водитель — и как, бедный, не заснул тут, сидя в одиночестве весь вечер? — загодя усмотрев минфа, поспешно отложил какой-то яркий журнал, выскочил наружу и предупредительно распахнул перед Богданом дверцу.

— Простите, еч Филипп, — сказал Богдан покаянно. — Дела…

— Я понимаю, драг прер еч Богдан, — с сочувствием ответил молодой водитель, возвращаясь на свое место. — Домой?

— Да уж да, — сказал Богдан и несколько раз кивнул.

Богдану в таких ситуациях всегда было неловко. Он предпочел бы и теперь ездить сам, на стареньком и верном своем «хиусе», сносу не знавшем, — но положение обязывало. А вскоре минфа понял, что не только в сообразных церемониях дело. Времени теперь ему не хватало столь сугубо, что частенько лишь в повозке, едучи с одного места на другое, Богдан и мог ознакомиться с бумагами, знание коих там, куда он направлялся, ему непременно бы потребовалось. Сиди он сам за рулем — четвертина дел бы встала. Ужасно, но что поделаешь…

Однако была тут еще одна дополнительная издевка судьбы, о коей Богдан и рассказать-то никому не мог, а потому вынужден был все носить в себе, за семью печатями. Волею случая ему достался по штату роскошный небесно-голубой «тариэль», точь-в-точь какой он когда-то подарил Жанне и какой вынужден был потом просто-напросто продать, когда она ушла.

Впервые увидевши повозку, выделенную ему на период службы в высокой и почетной должности начальника Управления этического надзора, Богдан на несколько мгновений ослабел коленями. Ему показалось, что это та самая повозка; показалось, будто он даже замечает мизерную, незаметную постороннему глазу царапинку, однажды посаженную на крыло Жанной. До сих пор в кабине словно бы пахло ее духами…

Поэтому, едва усаживаясь на просторное сиденье, столь непохожее на твердые, не очень-то ловкие седалища «хиуса», он накидывался на те или иные документы, в которые требовалось (а порой и не очень) срочно (а порой и не срочно) вникнуть и принять по ним какое-то решение (а может, и просто принять их к сведению)… Это помогало отвлечься. Иначе, с пустыми-то руками и не загроможденной штабелями и поленницами дел головой, Богдан начинал просто вспоминать…

Впрочем, если бы дело было только в повозке!

Он так и не смог отлепиться от той любви.

Сколько лет прошло, да и случилось все сумбурно, и длилось недолго… Расскажи Богдану кто в юности, что на сердце могут остаться столь незаживающие раны, — он бы, верно, не поверил, счел сантиментами из романтических книжек, а то и глянул бы на рассказчика брезгливо: экий нюня! Может, дело было в последней встрече — полыхнувшей, как молния, и незабываемо загадочной; то ли была Жанна, то ли не было, то ли человек приходил, то ли нет… Но на бесовщину валить ответственность — невместно, и не в принципах Богдана то было: минфа всегда полагал, что ежели смог что хорошее человек — то беспременно с Божьей помощью, а уж коли нет — то сам виноват и никто кроме. А может, и все то лето, проведенное вместе с задорной и нежной маленькой гокэ[225] было не от мира сего? Наваждение, греза?

Когда столь несообразные мысли закрадывались Богдану в голову, он еще мог одернуть себя: полно глупости молоть, все, мол, куда приземленней; воистину, жизнь порою ведет себя причудливее любой грезы. Только вот потом реальные причуды жизни и впрямь зыбят ее нескончаемой грезой, от коей и рад бы избавиться, да не можешь; стоит попасть в ее вихревой поток, уже не выбраться — твердые, надежные берега проносятся мимо все быстрее, становятся все неразличимей, все туманней, все ненужней. Тугой перехлест непримиримых и необоримых желаний, обожание и вина, понимание невозможности и горькое осознание того, как скудно все, что возможно, и как без невозможного пусто, вся эта нежданно разинувшаяся топка страстей, это гулкое солнечное горение — казались теперь единственно полной человеческой жизнью. Когда пожар угас, а раскрошенные бытом уголья остыли и поседели, от жизни остались лишь обязанности и дела.

И ничего Богдан не мог поделать. Невозможно избавиться от того, чем не владеешь. Нельзя уйти от той, которой нет, не в силах человеческих расстаться с тем, кто отсутствует… Все было только в нем самом. Память, совесть, нежность… От этого невозможно освободиться. А ежели и удастся каким-то чудом — то перестанешь быть человеком. Кто ты без памяти, без совести, без нежности? Камень. Пепел, труха.

Шло время, и в этой не замутненной реальностью памяти Жанна становилась все моложе, все прекрасней, все влюбленней и преданней. Умом Богдан понимал, что этот образ уже, наверное, мало что общего имеет с нею, даже с нею тогдашней — и уж подавно с тем нынешним человеком по имени Жанна, который жил же и по сию пору где-то вдали (если только и впрямь она не была лисицею — но в это слишком простое наваждение Богдан не верил). Человек этот занимался своими делами, любил кого-то и, возможно, изменял кому-то, наверное, рожал и растил детей, работал в своей Сорбонне, писал, конечно, высокоученые статьи да книги про Ордусь, защищал диссертацию… потел на тренажерах для сохранения фигуры, лечил зубы, опрокидываясь в зубоврачебном кресле и с широко открытым ртом подставляясь тонко свиристящей бормашине, капризно выбирал новые туфли, примеряя то те, то эти, то опять те, принимал порою таблетки от головной боли или слабительное; и уж конечно, частенько бросал кому-то с раздражением: отстань, не мешай, я занята; или: ну перестань говорить глупости; или даже не мудряще: ты не прав. В памяти Богдана ничего подобного не было. Только сабельные росчерки падучих звезд в головокружительно распахнутом августовском небе, только тихие радуги рассветных облаков, только шелест пахучих берез, сиявших светлыми, как любовь, стволами… только страстный стон и крик, только лепет пересохших, распухших от поцелуев губ… только невесомая, летящая радость бесед обо всем, потому что не просто телами, но и душами они стали едины и оттого понимали друг друга с полуслова.

Память расцветала гигантскими бледными бутонами, как мутант, и высасывала из реальности соки. А рядом была милая, верная Фирузе, самый родной человек на свете — со всеми недостатками, свойственными тому, что существует на самом деле. Живая, помаленьку стареющая вместе с ним, с Богданом. Ей могло в нем что-то не нравиться, она могла быть усталой, или раздраженной, или удрученной чем-то, не имеющим к персоне мужа ни малейшего отношения… И он ведь тоже мог. Они были равны. Богдан любил ее, и она любила его, но они были два отдельных сгустка белка; они мирно петляли неподалеку друг от друга в прозрачном и тесном аквариуме общей жизни, но как бы близко не подплывали один к другому — всегда оставалась холодящая прослойка воды.

Богдану начали сниться странные, с продолжением сны. Седмицу спустя он мог увидеть сон, который начинался с того, чем кончился предыдущий. Сны были про Жанну. Иногда про то, что они, случайно встретившись, заговорили как добрые друзья и легко простили друг друга. Иногда про то, что она вернулась и, обнаженная, целует его и просит любви. Иногда про то, что с нею что-то случилось дурное, а он не может помочь — увяз тут, как муха на липучке, в казенных делах, а она там в своей Франции погибает. Иногда про то, что у них — ребенок, а Богдан даже не знает об этом и не узнает никогда; а она так презирает бывшего мужа, что не рассказывает сыну о том, кто его отец и где, и над мальчиком потешаются сверстники, а он не может ничем ответить… И Богдан просыпался, давясь горловым криком от безнадежности и тоски — и пугая тихо спавшую рядом, ни в чем не повинную жену.

Понимала ли Фирузе, что с ним происходит? Чувствовала ли? Он не знал. Они никогда не говорили ни о чем подобном. Наверное, это было правильно — обсуждать имеет смысл лишь то, с чем можно что-то общими усилиями поделать; а тут даже самая преданная любовь со стороны не в состоянии согреть и спасти. Все внутри души. Но как-то однажды, месяца три назад, Богдан, вернувшись из присутствия раньше обычного — Ангелина в школе, Фирузе на работе (она преподавала теперь компьютерную премудрость и даже мужу сумела попутно втолковать многое из того, что так и не сумел ему объяснить в свое время нетерпеливый Баг), — нашел на столике у кресла оставленный раскрытым Коран. Это само по себе было странно — Фирузе очень аккуратно обращалась со священной книгой, да и, сказать по совести, вряд ли она стала бы сама, для себя, читать ее в переводе на русское наречие. А тут был именно Коран на русском, жена когда-то купила его Богдану в подарок — хотя минфа так пока и не удосужился прочесть его целиком. Но, закрывая толстый, благоухавший книжной святостью том, Богдан непроизвольно увидел мелькнувшие перед глазами строки — и у него будто ледышкой провели по сердцу; рывком сжавшись, оно замерло и не сразу сумело вновь упруго разжаться. Богдан судорожно удержал готовые сомкнуться листы и прочел еще раз, уже медленнее: «Вы не можете быть одинаково расположенным к женам своим, хотя бы этого и желали вы; поэтому и не привязывайтесь к ним всею привязанностью, так чтобы они не оставались при вас в каком-то недоумении»[226].

Что это значило? Может быть, Фирузе давно уже ощутила его темную затяжную хандру, но с чуть высокомерной мусульманской снисходительностью к христианам, не способным, дескать, уразуметь, что лучше уж взять в дом вторую жену, чем разрываться между семьей и любовницей, решила, будто любимый муж попросту завел себе кого-то на стороне?

А может, она все понимала и пыталась помочь ему хоть так?

Или, может, это всего лишь его чувство вины обострило мнительность, а жена просто-напросто взяла первое попавшееся под руку издание и, сидя в любимом своем кресле, чуток полистала великую книгу перед уходом на работу, и в этом пустяковом домашнем событии не содержалось никакого послания мужу, никакой шифровки?

Богдан порадовал водителя тем, что завтра и впредь до особого распоряжения он свободен, и отпустил повозку. Медленно побрел по лестнице вверх. Достал ключи.

«Надо потише, Фирузе, наверное, уже легла…»

— …А ты почему не спишь?

— Не хочу, — откладывая книгу, ответила Фирузе так удивленно, словно Богдан несказанно ее изумил, предположив, что она умеет спать. Встала. — Ты голодный?

— Очень, — виновато сказал Богдан.

Багатур Лобо

Александрия Невская, полгода назад и позже
Ничто не предвещало беды.

Казалось, во вселенной, какой ее знал Багатур Лобо, воцарилась гармония — относительная, как все сущее, хрупкая, как все прекрасное, обусловленная многими — простыми, сложными и непреодолимыми — причинами и обстоятельствами, но единственно возможная: он, Баг, она, студентка-принцесса[227], и ничего, казалось Багу, не подозревающий мир со своим внешним кипением, страстями и событиями.

После памятного приема в честь начала нового тысячелетия, где Баг и Судья Ди[228] сидели в первых рядах почетных императорских гостей в Запретном городе, в самом сердце Ханбалыка[229], прошло каких-то полтора месяца — и Цао Чунь-лянь как ни в чем не бывало вернулась к своим однокашникам по Александрийскому великому училищу. Баг ждал ее появления с нетерпением: гадал — вернется или нет; вернулась. Теперь уж ланчжун[230] и вовсе перестал сомневаться, что Чунь-лянь и есть принцесса Чжу Ли — так велико было меж ними сходство, так ясно читались в досужих разговорах между нею и другими студентами некоторые мелкие детали, коих никак не могла столь непринужденно знать ханеянка Цао Чунь-лянь; да она и не скрывалась особенно.

Как-то Баг предложил Чунь-лянь остаться после занятий для дополнительной беседы: в ходе подготовки курсового изыскания она так кстати задала сложный вопрос, касающийся до некоторых тонкостей работы с электронными архивами, — и во время беседы ланчжун, словно бы невзначай, задумавшись, совсем случайно обронил: «Видите ли, принцесса Чжу…» — а Чунь-лянь лишь на миг высоко подняла брови да мимолетно улыбнулась; и не выразила протеста. Не стала отрицать. Не открестилась от титула.

После этого, само собой, воцарилось настороженное молчание: зашедший столь далеко Баг, вцепившись в сигару, судорожно придумывал, как быть дальше, — он-то полагал, что студентка ответит: ах, что вы, драг прер еч, вы меня с кем-то путаете! да разве же такое возможно? нет-нет! — а Чунь-лянь, изо всех сил стараясь сохранить серьезное выражение лица, ждала, как же ее преподаватель выкрутится, и лишь веселые смешинки притаились в уголках ее прекрасных глаз.

Баг выкрутился — конечно! — он сделал вид, будто ничего не произошло. После паузы он спокойно продолжил объяснение, лишь на мгновение отвернувшись, дабы смахнуть пот со лба. Чунь-лянь слушала, как всегда, внимательно, ничего не записывая — память у нее была просто удивительная, — но смешинки все зрели и зрели, множились; наконец девушка не выдержала и, опустив голову и прикрыв лицо веером, тихонько рассмеялась. Тот никак не отреагировал, хотя сердце стучало бешено; притворился, боясь расплескать чувства, будто так и надо — хихикать в веер над его словами. И мысленно поблагодарил Гуаньинь[231], что они с принцессой наедине и никто всего этого не видит и не слышит.

Потом, когда ланчжун закончил речи, студентка, подхватив сумку с книгами, направилась к выходу, — а он неотрывно смотрел ей в спину, — и, уже взявшись за дверную ручку, вдруг порывисто обернулась и произнесла:

— Я не сказала «да»…

Это были первые ее слова с того момента, как Баг назвал девушку принцессой.

Ланчжун почувствовал, что ему не хватает воздуха; Баг смотрел на нее в немом смятении.

— …Но я не сказала «нет», — закончила тем временем улыбающаяся Чунь-лянь и выскользнула из кабинета. Только дверь хлопнула.

Тем вечером Баг встречался в «Алаверды» с Богданом — был канун Дня человекоохранителя, — и Богдан не уставал дивиться тому, сколь нынче разговорчив и улыбчив его друг.

И поскакали дни, полные тонких приятных полунамеков и прочих милых пустяков вроде скрываемых от мира случайных соприкосновений рук. Чунь-лянь успешно переходила с курса на курс, а Баг все время был рядом, ибо студентка неизменно записывалась на все спецкурсы, которые вел ланчжун. А с четвертого курса Цао Чунь-лянь попросила, чтобы Баг еще и руководил ее курсовыми изысканиями. Теперь Баг был счастлив полностью. Ну, почти.

Нет, мысли о чем-то большем его, в общем-то, не посещали: ведь то была принцесса, обитательница немыслимых горних высей, о которых Баг не смел и мечтать; с ланчжуна было довольно сознания, что предмет его молчаливого обожания учится здесь, в Александрии Невской, и — несомненно, теперь уже несомненно, из-за него: ведь Ханбалыкское великое училище было не менее славным, нежели Александрийское, а тамошнее отделение законоведения и подавно слыло первым в Ордуси. Однако принцесса привычным с детства равнинам предпочла ненастную Александрию — какие, спрашивается, нужны еще доказательства?

За три дня до своего очередного дня рождения принцесса Чжу Ли пригласила Бага в харчевню «Алаверды», что на углу проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Малых Лошадей, — лишь его одного, а больше приглашенных не было. С сообразным поклоном протягивая ланчжуну длинный узкий конверт, она тихо добавила, что должна будет вскорости отбыть на время в Ханбалык и потому предлагает провести скромное празднество в Александрии заранее, совсем неофициально; Баг не спросил, зачем в Ханбалык, — и так ясно; эти понятные обоим, но не высказанные словами недомолвки «ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты…» стали непременной составляющей их необычных отношений. «Я непременно буду, — ответно поклонился Баг. — Благодарю вас за оказанную честь, драгоценная преждерожденная». Принцесса наморщила носик, удрученно вздохнула — и Баг тут же поправился, но так же тихо, как и она: «Еч Ли». И быстро подмигнул.

А потом человекоохранитель сообразил, чего на самом деле стоило принцессе это приглашение: ведь отмечать день рождения до наступления действительной даты — поступок почти отчаянный; праздновать годовщину появления на свет заранее — это искушать судьбу, ведь та может, осерчав, не позволить гордецу дожить до наступления настоящей годовщины. Принцесса рисковала своей жизнью ради того, чтобы встретить свой праздник вдвоем с ним, с Багом!

В тот вечер Ябан-ага, хозяин харчевни «Алаверды», был по-настоящему рад за своего стародавнего посетителя: Баг приходил к нему с разными женщинами — Ябан-ага помнил как минимум пятерых, — но никогда еще ланчжун не выглядел столь умиротворенно-счастливым. Он и его спутница возникли в полумраке харчевни словно из воздуха — даже дверной колокольчик не звякнул, — и оказались за самым дальним столиком в самом темном углу, а когда харчевник подошел спросить, что, мол, угодно преждерожденным, те поначалу не заметили его появления; потом Баг встрепенулся и, не отрывая взгляда от принцессы, невпопад сделал какой-то умопомрачительный, нелепый заказ, Ябан-ага лишь крякнул в удивлении, но покорно, даже и не поворчав толком, отошел: видел, что дорогие гости слишком увлечены друг другом. Вот и хорошо, вот и ладно. Харчевник понимал в своем деле, и потому ни одно из потребованного Багом несообразного набора блюд на столе так и не появилось, а возникли другие — сообразные моменту, легкие и тающие во рту; этого, впрочем, никто, кроме Ябан-аги, похоже, так не оценил.

Назавтра принцесса улетела в Ханбалык — Баг смотрел потом в новостях придворные торжества в честь ее дня рождения, и каждый взгляд, который принцесса Чжу Ли бросала в камеру, казался ланчжуну адресованным ему и только ему… Рядом развалился вдоволь напившийся пива Судья Ди, он тоже поглядывал на экран — может, и коту мерещилось, что принцесса обращается к нему?

Через седмицу принцесса вернулась, и все снова стало хорошо, и возобновились сладостные недомолвки общей тайны. Потом был выпускной вечер — студентка Цао Чунь-лянь окончила великое училище с отличием и выразила желание продолжить обучение в качестве кандидата на степень цзюйжэня; наставником ее стал, разумеется, ланчжун Багатур Лобо.

Однажды принцесса и Баг как-то очень непринужденно, естественно перешли на «ты»…

И тут все стало плохо. Очень плохо.

…Известие о скоропостижной, на шестьдесят шестом году жизни, кончине царствующего императора Чжу Пу-вэя обрушилось на Бага точно ком талого снега с весенней крыши. Сидя на именной табуретке в заведении Ябан-аги, он как раз ел вечерние цзяоцзы и запивал их холодным пивом «Великая Ордусь» и думал о хорошем, то есть о принцессе: скоро они должны были посетить великого александрийского оружейника Никиту Галактионовича Шнырь-Ковайло, на всю страну прославившегося удивительным искусством в изготовлении боевых ножей в полтора чи длиной[232], у Бага самого было четыре таких ножа; и тут к нему на подгибающихся ногах подошел харчевник и, бледнея на глазах, сообщил ужасную новость.

Баг едва не подавился пивом. Конечно, сообщения о том, что августейшему владыке в последнее время нездоровится, что его пользуют лучшие придворные лекари, часто появлялись в средствах всенародного оповещения; люди вообще имеют обыкновение время от времени хворать, особенно в преклонном возрасте, но — это же сам император…

— Не понимаю… — горестно тянул внезапно ставший худым и нескладным Ябан-ага. — Как же так, драг прер Лобо?! Неужто ж несообразно лечили батюшку-то нашего? — Казалось, харчевник вот-вот заплачет.

И неудивительно: в Ордуси Чжу Пу-вэя любили. Император, известный не только своей прозорливой мудростью и неспешной твердостью, но и страстью к изучению биологии приматов моря, правил страной уже более тридцати лет и для нескольких поколений давно стал неотделимым от Ордуси символом ее надежности и неколебимого спокойствия. Тем неожиданней стала смерть Чжу Пу-вэя, хотя каждый в глубине души понимает, что все люди смертны…

В «Алаверды» установилась гулкая тишина — лишь с полминуты, по инерции, из колонок продолжали литься тихие звуки пипа[233], но и они смолкли, когда Ябан-ага судорожно, несколько раз промахнувшись, надавил дрожащим пальцем на нужную кнопку, — немногочисленные посетители потерянно переглядывались, а кто-то в углу уже схватился за мобильный телефон и что-то бормотал скороговоркой невидимому собеседнику.

Вспомнил о телефоне и Баг — рванул из-за пазухи трубку, торопливо набрал номер принцессы.

— Еч Ли… — Сейчас было не до церемоний и не до посторонних ушей. — Ты… уже знаешь?

— Да. — В тихом голосе принцессы, противу ожиданий, не было слез. — Мне сообщили час назад… Тромбоз коронарных сосудов. Все так внезапно… Не беспокойся, — предвосхитила она следующий вопрос Бага. — Со мной все в порядке.

— Я сейчас же приеду!

— Нет. — Она сказала это так, что Баг понял: приезжать не следует. Какие-то новые, незнакомые нотки внезапно услышал ланчжун в голосе милой и непосредственной, сметливой и проницательной студентки Цао Чунь-лянь. В ее интонациях прорезалась непривычная властность. Холодная, отстраненная. — Приезжать не следует. Если хочешь… — Тут властность куда-то на мгновение пропала, и голос дрогнул. — Если хочешь — проводи меня. Будь на воздухолетном вокзале через час.

Баг все мгновенно понял: ведь умер не просто ее отец, которого принцесса горячо любила, но — император, и это последнее обстоятельство налагало на Чжу Ли совершенно иные, новые обязательства, выходящие далеко за круг обязанностей обычной — пусть и очень даже необычной! — студентки. Сейчас в ее жизни не было места открытым проявлениям каких-либо чувств, кроме дочерних. Да, так и должно быть, подумал Баг. Но как же ему было жаль эту упорно мечтающую идти своим собственным путем, настойчивую и своенравную, но все равно столь хрупкую и в сущности легкоранимую девочку! Он представил себе, как она, в окружении столпившихся свитских с траурными лицами, изо всех сил старается не зарыдать в голос, ведь теперь ей важней всего — сохранить лицо…

Баг примчался на воздухолетный вокзал через двадцать семь минут. Так и есть — обычные полеты были отложены на полтора часа, ибо отбывал спецрейс на Ханбалык.

К тому времени, когда наконец появилась принцесса, во рту у Бага было мерзко от табака, на душе — отвратительно от скверных предчувствий. А когда Чжу Ли, властно махнув рукой своим даже в трауре сохранявшим почтенную важность сопровождавшим, одна неторопливо двинулась к нему, Баг помчался навстречу; они сошлись в центре громадного, облицованного гранитом опустелого зала. Баг остановился за шаг от принцессы, она встала тоже — неестественно бледное лицо без малейших признаков румянца, явственно наметившиеся тени под глазами, да и сами глаза: черные, бездонные, наполненные неизбежностью горя; ни капли косметических средств, простое и просторное ослепительно-белое одеяние[234], больше похожее на балахон… Принцесса протянула руку — внезапно худенькую и очень холодную; Баг осторожно сжал ее пальцы.

— Прощайте, еч Баг, — внезапно сказала Чжу Ли и, пока ошарашенный ланчжун пытался осмыслить слово «прощайте» (почему «прощайте»? почему не «до свидания»? ведь есть и большому трауру предел!), преодолела последнее разделявшее их расстояние, легко поднялась на носки и невесомо коснулась щеки человекоохранителя сухими губами. — Спасибо за все. Я была здесь так счастлива… — Решительно повернувшись, Чжу Ли заскользила по сверкающему полу к створу врат, где брала начало бегучая дорожка: тук-тук-тук — звучали в гулкой тишине ее каблучки. Но принцесса остановилась еще на миг, обернулась — точь-в-точь как тогда, с веером и студенческой сумкой, в самом начале! — и добавила столь тихо, что даже Баг ее едва расслышал, а остальные уж никак не могли: — Слишком долго мы ждали…

Баг чуть не умер.

Свитские, шелестя снежно-белыми траурными шелками, торопливо устремились вослед принцессе; дорожка понесла их — неподвижные фигуры становились все меньше, меньше, и в этом зрелище было что-то невыразимо безысходное, словно их уносила сама судьба; еще несколько мгновений — и, кроме Бага и нескольких застывших у стен служащих да пары вэйбинов воздухолетной охраны, в зале отбытия никого не осталось.

Баг машинально прижал ладонь к щеке — к тому месту, которого коснулась губами принцесса, — и, не видя ничего вокруг, пошел прочь. В голове пойманным мотыльком билась мысль: почему «прощайте»? почему?!

Всю ночь он не сомкнул глаз: метался по квартире и не выключал телевизор — ждал новостей. Судья Ди следил за хозяином с оружейного шкапа: кот понимал еще далеко не все в хитросплетениях жизни, но на всякий случай забрался повыше.

Особенных новостей не было: дипломатические представители держав выразили соболезнование… Главы государств скорбят вместе с ордусянами… Принцесса Чжу Ли прибыла в Ханбалык из загородного имения… Тридцать шесть лет просвещенного правления августейшего Сына Неба Чжу Пу-вэя… К Тайюаньскому хоу посланы гонцы чрезвычайной важности… Столица оделась в траур…

К Тайюаньскому хоу посланы гонцы чрезвычайной важности.

«Вот оно», — подумал Баг, и ужасная догадка молнией вспыхнула в голове: сразу стало понятно это самое загадочное «прощайте»; Баг остановился как вкопанный, а потом медленно сел на пол.

Конечно.

И — кончено.

Чжу Цинь-гуй, Тайюаньский хоу, племянник покойного императора, три года назад официально провозглашенный наследником престола, за две седмицы до внезапной кончины дяди окончательно и бесповоротно порвал с суетным миром: отрекся ото всех титулов, отказался от должностей и удалился в дервишскую обитель под Асланiвом, чтобы, полностью предавшись служению Аллаху, вымолить таким образом Чжу Пу-вэю долгие годы жизни; посылать теперь к Тайюаньскому хоу гонцов было делом исключительно формальным и заранее обреченным на неуспех, ибо хоть уход от мира наследника престола и произошел тихо, буднично и вне пристального внимания средств всенародного оповещения, но был уход окончательный; пронырливым журналистам стало известно, что наследник, еще обитая в миру, совершенно разочаровался в себе как возможном владыке империи, а в последнее время и вовсе отошел от дел, объясняя это главным образом сознанием собственной неспособности и оттого боязнью не помочь, а навредить. «Небо не вручает Мандат на правление кому попало», — вот что однажды сказал Цинь-гуй.

Баг хорошо помнил наследника — Тайюаньский хоу произвел на ланчжуна впечатление человека деятельного, имеющего по всем вопросам свое, хорошо продуманное мнение, но, видно, как раз в ту пору Чжу Цинь-гуй впервые усомнился в своем праве на Небесный мандат. Он тогда — из лучших побуждений — едва не совершил большую и чреватую бедствиями политическую ошибку; только по счастливому стечению обстоятельств Богдан и Баг сумели ту ошибку предотвратить. Время, похоже, усугубило недоверие наследника к себе: Тайюаньский хоу счел себя недостойным не то что трона, но даже самой незначительной должности, связанной с управлением людьми. В итоге Чжу Цинь-гуй выбрал жизнь духовную. Что же до отца его, Чжу Ган-вэя, брата опочившего императора, то этот весьма достойный, но с младых ногтей глубоко чуждый мыслям о власти человек целиком посвятил себя изучению нематод и отличался столь чудовищной рассеянностью, что, если бы не полагающиеся ему по его положению преданные слуги, рано или поздно умер бы от истощения: забывать о еде за разглядыванием в увеличительное стекло очередного уникального экземпляра глисточка или угрицы, занося в толстую книгу одному ему понятные результаты наблюдений, было для императорского брата столь же естественно, как для снега таять под лучами набирающего силу весеннего солнца. Понятно, что никто и никогда не рассматривал Чжу Ган-вэя в качестве будущего Сына Неба. Об отпрысках бывшего Тайюаньского хоу тоже говорить всерьез не приходилось: ведь старшему из них только-только сравнялось десять лет.

Баг с ужасом понял, что у императорского двора, попавшего после смерти Чжу Пу-вэя в весьма затруднительное положение, не осталось никакого другого выхода, кроме как провозгласить правление опекунского совета — до тех пор, пока кто-нибудь из трех сыновей ушедшего от мира Чжу Цинь-гуя не только войдет в тот возраст, когда придет пора надевать, как говорится, шапку[235], но и — явит соответствующие таланты, так что само Небо пошлет благовещий знак своего выбора. До того августейших мальчиков надлежало пестовать и наставлять как равновероятных будущих владык громадной империи — и в любом случае это займет годы и годы.

Баг отчетливо понял, что именно принцесса Чжу Ли, уже неоднократно являвшая качества, присущие истинному правителю, должна теперь принять — быть может, вместе с цзайсяном — роль опекуна при малолетних наследниках. Больше просто некому, а принцесса — уж это-то Баг знал очень хорошо! — обладает столь сильно развитым чувством долга, что ей и на миг не придет в голову уклониться от, как это называлось в древности, обязанностей правления из-за бамбукового занавеса. Она, верно, все поняла сразу, едва ей доложили о смерти родителя! Вот отчего голос принцессы звучал столь отстраненно и даже холодно: Чжу Ли мыслями уже наверняка была там, в Запретном городе, и почти физически ощущала всю ту громадную тяжесть ответственности, которая через каких-то восемь часов перелета ляжет на ее не очень-то приспособленные для того хрупкие плечи.

Баг стиснул голову.

Да — именно: кончено.

Все кончено.

Теперь уж он никогда в жизни не коснется ее руки, не заглянет в глубину ее поразительных глаз, не будет запросто сидеть с нею рядом за одним столом и вылавливать для нее из суповой миски самые вкусные кусочки… Не скажет ей: «ты»… Даже если они встретятся когда-нибудь на том или ином парадном приеме — не приведи, однако, милостивая Гуаньинь этакому случиться теперь! — никогда уже он ее не наставит грубовато и нежно как любящий, но суровый учитель: «Вот что, еч Ли, ты бы не совалась поперед батьки в пекло…»

Она сунулась в пекло. Пекло управления великой страной. Из него нет возврата.

— М-р-р-р-р… — раздалось совсем рядом.

Баг, не глядя, протянул руку и положил ладонь на голову Судьи Ди. Кот сидел смирно. Баг знал: Судья сейчас смотрит на него, пристально, в упор смотрит — и пытается понять, что же такого страшного случилось вдруг с хозяином, что он, бестолково поджав под себя одну ногу, сидит посреди комнаты в нелепой позе, а по щеке его течет одинокая — маленькая и такая чуждая — слезинка…

Прекрасно понимая, что между ним, простым, хотя, быть может, и весьма заслуженным тружеником человекоохранения, и принцессой, пусть бесконечно милой, понимающей и живой, но все ж таки небожительницей, мало что возможно, Баг тем не менее все это время неосознанно хранил детскую надежду: а вдруг?..

Той ночью в душе Бага что-то словно надломилось.

Ланчжун начал хандрить, стал угрюмым и еще более неразговорчивым, совсем уж много курил. Тоска точила Бага изнутри, и он не знал от нее ни спасения, ни лекарства — не помогали ни тайцзицюань, ни обращения к духам, ни посещения Храма Света Будды. С виду Баг по-прежнему был собой, ни словом, ни звуком не выдавая своего смятения окружающим; даже Богдан ни о чем не догадывался. Хотя, быть может, и чувствовал что-то — таково уж было природное свойство минфа Оуянцева-Сю, ибо могучим даром к тонкому сопереживанию наградило его Небо… Да почти наверняка чувствовал, но дальше вопроса «у тебя все в порядке, еч?» тактично не шел, умолкал, хотя и смотрел вопросительно, и Баг, честно признаться, был за то благодарен другу, ибо не хотел, не мог позволить жалеть себя — даже Богдану.

Баг взял за правило спать без снов. Он хотел изгнать сны вовсе, расстаться с ними — и выбросить из жизни, казавшейся ему теперь никчемной и, главное, бесцельной, тонкую иглу, занозой воткнувшуюся в сердце. Пусть даже вместе с сердцем. Он взял за обыкновение возвращаться домой из Управления внешней охраны через винную лавку, где каждый вечер покупал непременное пиво, а по мере необходимости и бутылку эрготоу наивысшей крепости; необходимость же случалась, как только запас сего напитка в его холодильном шкапу заканчивался. Поднявшись на свой десятый этаж, Баг высовывал из лифта нос и, если не видел на лестничной площадке соседа — сюцая Елюя, или еще кого встречного, быстро, юркой мышкой проскальзывал в квартиру, а коли сюцай маячил на площадке, то Баг делал вид, будто ошибся этажом, и жал на первую попавшуюся кнопку, дабы незаметно вернуться позднее.

Дома, задав корм и пиво Судье Ди и приготовив нехитрую закуску — маринованную острую капусту да мелко порезанное вяленое остро перченное мясо, — Баг садился на диван напротив телевизионного экрана (он купил себе огромный «Бескрайний горизонт», во всю стену), откупоривал пиво, наливал в специальную чарку (он завел себе особую чарку: приобрел дорогой набор из шести штук и в тот же вечер переколотил подкованным каблуком пять из них, себе оставил лишь одну) холодный эрготоу — да, Баг взял за правило не согревать ароматный напиток, а охлаждать, до изморози на бутылке, — и смотрел все подряд, механически переключая каналы, а чарка следовала за чаркой и бутылка пива за бутылкой… Постепенно спускалась ночь, перед глазами уже плыли радужные круги, лежащий на коленях и уютно мурлыкающий Судья Ди начинал непринужденно двоиться — и тогда Баг с трудом вставал. Бросив на столе все как есть, он трудно вышагивал к ложу, разбрасывая по пути одежду, падал в жесткую подушку лицом и проваливался в черную бездну забытья без сновидений, надежд и чувств — чтобы утром, когда пробьет колокол на Часовой башне, вновь восстать к жизни, принять пару пилюль от головной боли (их Баг теперь все время держал у изголовья), выйти в одних шароварах и босиком, невзирая на время года, на террасу и безрадостно отработать там утренний комплекс тайцзицюань. Сделавши финальный выдох и хмуро кивнув занимавшемуся на соседней террасе Елюю, Баг топал в душ, где чередовал обжигающе холодную воду с не менее обжигающе горячей до той поры, пока голова не прояснялась настолько, что, едучи в повозке на службу, он уже в силах был открыть «Керулен» и, проглядев сведения о текущих делах, подготовиться к тому, чтобы начать сегодня с того, на чем закончил вчера.

Нельзя сказать, чтобы Баг был рад тому, что с ним происходило, — скорее, нет: как-то раз он, ужасаясь, попытался обойтись без уже ставшего привычным огненного снотворного — и под утро проснулся в слезах. Это было невероятно, невозможно! Это было унизительнее отупения и головной боли. Да чтобы он, Багатур «Тайфэн» Лобо, плакал во сне как ребенок!

Вечером того дня он вытравливал сны с особой тщательностью и наутро опоздал в Управление на целых полчаса: было очень трудно, почти невозможно подняться с ложа. А днем ему вдруг позвонил Богдан и странным голосом — пожалуй, даже встревоженным голосом — в очередной раз поинтересовался, все ли в порядке, и предложил посидеть, как раньше, у Ябан-аги. Баг отказался, сославшись на крайнюю занятость; на самом деле он просто боялся Богдана — подозревал, что друг все прочитает по его лицу.

На следующий день он впервые в жизни не пошел на службу и впервые вместо тайцзицюань утром выпил пива. Жить стало легче. Из Управления, конечно, звонили; Баг сослался на недомогание, а потом выбрался на террасу, уселся там прямо на каменные плиты и сам не заметил, как заснул.

Ближе к вечеру Баг, не таясь и даже с вызовом, — но никто так и не пристал к нему с расспросами, — спустился в ближайшую скобяную лавку и купил там плоскую фляжку из тех, что любители подлёдной рыбной ловли берут с собой, наполнив согревающим в мороз винным зельем. Он выбрал себе фляжку красивую и дорогую: посеребренную, отделанную тисненой кожей со стилизованным иероглифом «долголетие», объемом в полшэна[236] — и, столь же вызывающе поглядывая по сторонам, вернулся домой. Теперь фляжка с эрготоу стала неизменным спутником ланчжуна; она сопровождала Бага везде: дома, в Управлении, на местах происшествий, в тех редких случаях, когда он шел куда-то еще.

Да, он по-прежнему служил в Управлении — и по-прежнему отказывался от повышения по службе, и по-прежнему числился одним из лучших александрийских розыскников; вот только теперь эта заслуженная слава заиграла новыми красками: наряду с бесшабашной храбростью Баг стал проявлять не свойственную ему ранее жесткость и даже жестокость. С сослуживцами и начальством он держался сдержанно-официально и очень отстраненно; он выполнял все действующие предписания от и до и педантично следовал уложениям, но не более; когда доходило до деятельно-разыскных мероприятий, он был быстр и неостановим, и в Управлении за глаза его все чаще звали уже не «Великий, непреоборимый ветер» — «Тайфэн», а «Тефэн» — «Стальной ветер». Прежний Багатур «Тайфэн» Лобо был мягче, деликатней; нынешний же, не задумываясь, крушил двери, если какой-то скорпион хотел отгородиться ими от неизбежного наказания, ломал активно сопротивляющимся подданным руки, а иногда и ноги, а прочих без разговоров укладывал носом в пол… Словом, и впрямь проносился как неразборчиво опасный ураган.

Неизменный начальник Бага шилан[237] Алимагомедов довольно быстро отметил все эти граничащие с несообразностью странности и как-то вызвал подчиненного в свой прокуренный кабинет и весьма долго беседовал о том и о сем, не зная, как половчей перейти к главному, а именно — к своему беспокойству, к неприятному ощущению, что с Багатуром Лобо, человеком в общем-то славным и бесхитростным, происходят какие-то пугающие его, шилана, перемены. Да, задержания, да, результаты — но вот вчера, к примеру: силовой захват подданного, поставлявшего в харчевни города поддельные, из невесть чьего мяса, баоцзы[238] якобы известнейших тяньцзиньских сортов. Да, человеконарушитель признал себя заблужденцем, сидит в остроге и ждет справедливого суда, но зачем при задержании нужно было заставлять его есть эти самые баоцзы, причем в замороженном виде?! Нет, вроде бы — все правильно: в погоне за сиюминутной выгодой преступник искривил прямое и последовал гнутому — так сам первым и отведай собственное варево, но… как-то это уж слишком. Как-то немного через край. «Что именно?» — спокойно поинтересовался ланчжун, преувеличенно прямо сидя на стуле с неудобной сучковатой спинкой. «Да вот с этими баоцзы…» — «Но они же поддельные». — «Поддельные». — «Простые люди могли отравиться. И урон какой честному имени поваров! Я бы вообще ему весь его запас скормил. Чтоб неповадно было». — «Но, драг еч, этот подданный… он ведь тоже человек!» — «Скорпион он, три Яньло[239] ему повсеместно». — «Ну хорошо… А за что ты двух подручных-то его? Руки повывихивал?» — «Не надо стоять на пути правосудия».

С некоторых пор это стало любимой Баговой фразой. Он честно предупреждал очередного заблужденца: не стой на пути у правосудия — ну а ежели тот не внимал…

И так тянулись дни его.

…Вскоре шилан отправил Бага в отпуск. Принудительно. Нет, ланчжун не сломал более обычного рук или, скажем, ног — в этом смысле среднестатистические показатели ланчжуна были весьма устойчивы, — но опытный шилан нутром чуял, что Баг достиг предела внутреннего напряжения, проистекающего из неведомых шилану причин; что еще немного, и Баг совершит нечто такое, на что закрыть глаза будет уж никак невозможно, а потому, не рассуждая долго, выписал человекоохранителю за счет Управления путевку с полным пансионом, а также и билеты на сказочный остров Хайнань и в приказном порядке направил подчиненного отдыхать от трудов под тропическим солнышком. Баг хлебнул в туалете эрготоу, зажевал ароматной смолой и легко покорился: приказ есть приказ, — но особого удовольствия не испытал, хотя дело было зимой, а это самое неприятное в Александрии Невской время; все, что ланчжуна хоть как-то еще занимало в жизни — так это служба, а вне ее Баг маялся и совершенно не знал, куда себя девать. К тому же и Судья Ди вовсе отбился от рук: вслед за хозяином, только немного позднее, фувэйбин[240] пустился в свой собственный кошачий загул, сутками не появляясь дома, а однажды пришел вечером — грязный и с порванным ухом. Баг дал коту пива, а ухо обработал эрготоу и зашил как умел. Потом отправился на улицу и косвенным образом проведал, что Судья Ди вступил в неравное сражение с огромным мраморным догом, имевшим несчастье на него гавкнуть — от полноты чувств, не иначе, — и даже вышел из стычки победителем: дог позорно бежал, волоча на поводке причитающего хозяина, а Судья Ди, выгнувши спину, распушив хвост и занося задние лапы вбок, преследовал их неспешной рысцой до самых дверей, выводя устрашающие боевые рулады. Баг сделал коту выговор — и удостоился недоуменного взгляда: а сам-то? Баг хмыкнул и — задумался. Действительно: а сам-то? Нет, до того, чтобы бросаться на тех, кто невзначай на него гавкнет, Баг явственно еще не дошел, но ведь третьего дня жесточайшим образом излупцевал же ножнами великовозрастного недоросля, взявшего скверную привычку отнимать карманные чохи у тех, кто младше и слабей! Хотя мог бы ограничиться тем, что — взять балбеса за ухо, отвести в ближайший участок и там чин по чину сдать вэйбинам, дабы дело получило законный ход: приговор — малые прутняки, уведомление в квартале и последующее молчаливое осуждение соседей. Это куда как действенно — ан нет же, Баг ножнами заменил и прутняки, и вэйбинов, и общественное порицание. Некоторое сомнение шевельнулось в душе у ланчжуна, и он, поглаживая победительного Судью Ди по свежевымытой шерсти, на всякий случай коротко приложился к заветной фляжке — стало спокойнее.

На Хайнане Баг провел вполне бестолковые три седмицы: мало ел, много пил, сдружился с местными макаками, на всю Ордусь знаменитыми своим замечательным образом жизни в этом земном раю, а заодно последовательно познакомился с тремя, по одной на седмицу, отдыхающими девами (во всему видать, весьма высокопрофессиональными и довольно-такивысокопоставленными сяоцзе[241]) из Ханбалыка и других крупных городов Цветущей Средины; познакомился, надо признать, не без некоторого удовольствия, но, однако же, и без всяких далеко идущих планов, прекрасно понимая, что стоит лишь девам исчезнуть из его поля зрения, как воспоминания о любой растворятся подобно предрассветной дымке. Ланчжун имел у девушек большой успех как днем, так и, надо отметить, ночью — ибо неистово, ровно жизнь кончилась, отдавал мимолетным подругам весь свой нерастраченный любовный пыл. В результате одна из них, по имени Лань-ин, симпатичная ханеянка с забавными ямочками на щеках и старомодной прямой челочкой, вообразила себе невесть что, и Багу пришлось скрываться аж на другом конце острова, выжидая, пока девушка уедет, — в эти два дня Баг сделался особенно мрачен и даже срубил пару невысоких, незначащих пальм: его грызло осознание неправильности, несообразности происходящего, полного несоответствия ни представлениям Бага о себе, ни его возрасту (все же не мальчик!), ни тому, что он считал достойным в отношениях между мужчиной и женщиной. Но спасительная фляжка была всегда под рукой, а пополнить ее содержимое в случае необходимости не представлялось проблемой; Судья Ди тоже не терял времени даром — отдыхал масштабно и со вкусом: в один прекрасный день Баг увидел своего питомца вольготно развалившимся на куче сухих пальмовых листьев в окружении целых шести кошек. И кажется, все кошки смотрели на Судью, возвышавшегося среди них, южанок, диковинным рыжим сугробом, с безграничным обожанием…

Однако утром следующего дня кот вернулся к Багу какой-то странно-опустошенный: подошел к гамаку — Баг лежал в гамаке, натянутом между двумя пальмами, — чинно уселся и уставился на неторопливо покуривавшего хозяина. «Что? — мельком спросил Баг, витая мыслями в клубах эрготоу. — Внимательно слушаю тебя, хвостатый преждерожденный». Кот по давней привычке, само собой, ничего не сказал, но смотрел выразительно, не отворачиваясь, — и такая в его глазах была тоска, что Баг даже протрезвел немного.

Но…

Потом он вернулся в холод и снег Александрии — и вновь потянулись привычные дни, увенчанные неизменным пивом с эрготоу. Опять звонил Богдан; каждый раз находить отговорки и избегать встреч становилось все труднее, особенно по праздникам; Баг и сам толком не понимал, отчего он это делает. Однажды Богдан пришел к нему домой — без приглашения, не предупредив, и Баг, прокравшись на цыпочках к двери, некоторое время осторожно наблюдал через глазок, как недоумевающий минфа терзает кнопку звонка, так и не открыл, и Богдан ушел, оглядываясь с еще большим недоумением. Потом последовало несколько электронных писем; Баг отписывался — скупо и немногословно: извини, очень занят, как-нибудь потом… Баг все ждал, что минфа нанесет ему визит прямо в Управление, но обошлось — ланчжун с облегчением решил, что Богдан наконец обиделся. На всякий случай Баг перестал посещать любимую харчевню «Алаверды» и обедал и ужинал теперь если не дома, то вдалеке от привычных мест.

Он остался с работой один на один.

После очередного ураганно-стального задержания шилан пригласил Бага в кабинет и, отбросив церемонии, спросил в лоб: «Что с тобой, драг еч?» — «Ничего, — отвечал ланчжун. — Со мной все в порядке». На столе перед Алимагомедовым рассыпанной карточной колодой валялись издалека узнаваемые несчетные жалобные листы. «А нос вчера зачем человеку сломал?» — «Он стоял на пути правосудия». — «Кто?! — заорал шилан, зардевшись ровно свекла, уперся обеими руками в стол и привстал в своем кресле. — Нос?!» Баг счел за лучшее не отвечать. Алимагомедов некоторое время тягостно молчал, потом сел и, глядя куда-то за Багово плечо, медленно проговорил официальным голосом: «Ланчжун Багатур Лобо, с этого момента вы временно отстраняетесь от деятельно-розыскной службы и направляетесь в неоплачиваемый отпуск до дальнейших распоряжений». После чего вернулся к своим бумагам столь выразительно, будто добавил: все, свободен.

Баг поднялся и деревянным шагом вышел из кабинета. Он не видел, каким взглядом — полным великого сожаления и глубокого сострадания — смотрел в его застывшую спину Алимагомедов, пока ланчжун шел к дверям. Он не видел встречных, пока шел по коридорам Управления и пытался осознать, что же сейчас, собственно, произошло: кажется, его, Багатура «Тайфэна» Лобо после стольких лет службы фактически изгнали из рядов человекоохранителей, ибо как еще можно истолковать «неоплачиваемый отпуск»? Да, именно так. Бывшему человекоохранителю даже в голову не пришло спросить, за что — Баг и сам прекрасно знал ответ на этот вопрос.

Теперь у него не стало даже любимой работы.

Баг равнодушно сдал дела Кармелю Захарову, молодому и очень способному фуланчжуну[242], появившемуся в Управлении внешней охраны полтора года назад, отчасти своему ученику. Кармель был подавлен, хотя и изо всех сил старался это скрыть: для него происходящее стало чем-то сродни светопреставлению — ведь на его глазах рушилась легенда человекоохранения, из Управления уходил, спокойно, будто так и должно быть, один из лучших умельцев, о котором из уст в уста передавали истории одна другой невероятнее… Напоследок Баг сгреб в картонную коробку многочисленные награды, украшавшие ранее его кабинет, сгреб небрежно, словно металлический мусор, лишь на мгновение задержавшись перед стоявшим отдельно золотым шлемом-наголовником в виде оскалившейся тигриной головы с выпученными рубиновыми глазами — знаком гвардейского звания Высокой Подпорки Государства, пожалованного ему троном за благополучное разрешение дела в Асланiве, а потом с коротким вздохом прибрал в коробку и шлем, хлопнул по плечу обалдевшего Захарова, сказал ему: «Удачи!» — и, взяв коробку под мышку, поспешно вышел.

Душа его рыдала навзрыд.

Придя домой и швырнув у дверей тяжело брякнувшую коробку с наградами, Баг вошел в гостиную, привычно убрал меч в оружейный шкап и тупо встал у окна. За окном исходила последними силами зима, и, глядя на косо несущиеся вослед ветру снежинки, верно уж последние в этом году, Баг механически вытащил из-за пазухи фляжку, открыл и поднес к пересохшим искусанным губам — но пить так и не стал. Вновь оделся и вновь вышел под летящий снег.

Баг не помнил, где бродил в тот вечер и как оказался на углу улицы Больших Лошадей, это вышло само собой. Лишь когда в толпе спешащих домой служащих он заметил вдруг Йошку Гачеву, мимолетную, вовсе незначащую знакомую, которую не видел один Будда знает сколько времени, — его память будто снова включили. Баг внезапно смутился, да что там: запаниковал, — подумал: «Милостивая Гуаньинь, зачем я здесь? зачем?! что я делаю?!» — хотел незаметно повернуться и уйти, но было поздно: Йошка с радостно-удивленным «ой» уже бежала к нему, стрекоча каблучками, — узнала…

В конце концов, после роскошного ужина они очутились в Йошкиной одинокой квартирке: нет, она так и не вышла замуж, у нее пока были совсем другие жизненные планы, хотя наметанный глаз сыщика сразу увидел в жилище девушки недвусмысленные знаки пребывания иных мужчин. Баг был робок и скован — не то что на Хайнане: отводил глаза, стараясь не смотреть в боковой разрез модного Йошкиного халата, беззастенчиво и в то же время наивно открывавший ее стройную ногу, невпопад мямлил, не зная, под каким бы предлогом выйти из комнаты и хлебнуть как следует эрготоу; Баг крепился, ибо подозревал, что, поступи он подобным образом и вернись, благоухая мосыковской особой, беспечный разговор о том о сем тут же потеряет всю свою непринужденность, а ланчжуну так приятно было сидеть на мягком диване, вдыхая незнакомый, но будоражащий запах чужой ему женщины — гостьи из, казалось бы, столь давно прошедших дней, что их вроде и не было вовсе; он сидел, курил, смущенно поддакивал и думал: как же хорошо, что ты такая болтунья, Йошка, как же хорошо…

Это было как наваждение: вдруг, посреди какой-то очередной Йошкиной фразы, как раз на изломе гласной в очередном «здо-о-орово!», Баг вдруг отчетливо понял, что уже кучу дней, успевших сложиться в седмицы и месяцы, он прожил — просуществовал — совершенно неправильно; что эта жизнь — да жизнь ли?! — была вовсе не его, Багатура Лобо, жизнью; что эрготоу на самом деле ни от чего не спасает и что ему очень и очень плохо — оттого, что внезапно, посреди очередной глубокой затяжки, исчезла, словно рассеявшийся морок, сокрушающая его тоска. Баг даже окурок сигары из пальцев выронил — так неожиданно пришло к нему это озарение, так быстро пробежали перед глазами, восстанавливаясь, смазанные картинки прошлого, и, когда Йошка с возгласом «ой-ой» нагнулась поднять окурок, опередил девушку на какую-то долю мгновения и успел первым; лица их оказались совсем рядом, Йошка взглянула ему в глаза — и застыла с открытым ртом: видимо, Баг даже в лице переменился. Ланчжун, на ощупь отправив сигару в пепельницу, осторожно погладил деву по щеке и нежно поцеловал в лоб — Йошка даже не успела отпрянуть, — поднялся, сказал: «Спасибо вам, Йошка Гачева. Большое спасибо!» — и как-то незаметно выкатился вон, оставив сяоцзе хлопать ресницами над недопитым жасминовым чаем в одиночестве, ибо прозвучало в его голосе что-то такое, такое…

На лестнице Баг улыбнулся — широко и, впервые за долгое время, действительно искренне, от души — и, насвистывая давно уже немодную песенку про «доктор едет-едет сквозь снежную равнину, порошок заветный людям он везет», пошел к «цзипучэ»…


Там же, первица
Утром следующего дня Баг проснулся, как обычно, в семь и осознал себя в непривычном состоянии умиротворения: он помнил, что ему снились сны — на ночь ланчжун не принял снотворного по уже испытанному временем рецепту, — но в тех снах не было ни тоски, ни боли. Баг с мечом в руке бодро выскочил на террасу и, презрев мокрый, достававший до щиколоток снег, с полчаса ожесточенно рубил воздух, расплескивая босыми ногами холодную жижу и чувствуя, как тело наполняется былой легкостью, ушедшей, казалось, навсегда. Он даже бросил взгляд на соседскую террасу — пустую: видно, такая погода была еще не для Елюя; однако же от острого глаза человекоохранителя (пусть и в неоплачиваемом отпуске) не укрылось мелькнувшее меж штор лицо сюцая, и Баг, отсалютовав ему мечом, помчался в душ. По пути взгляд его зацепился за лежавшую у ложа фляжку — и Баг, чуть умерив бег, стремительно подхватил ее. Стоя под горячим потоком воды и отфыркиваясь, он некоторое время смотрел на зажатую в руке посудину, гладил ее приятные черненые выпуклости, водил пальцем по впадине иероглифа «долголетие», а потом, решительно скрутив крышку, перевернул вверх дном: остатки эрготоу, смешиваясь с водой, устремились в сток.

Баг позавтракал вчерашней маньтоу и заварил себе «Золотого пуэра»: он не знал еще, что будет делать дальше, но чувствовал — чай ему жизненно необходим.

Под ногами заинтересованно крутился, напоминая о себе утробным мявканьем, Судья Ди; Баг открыл ему банку корюшки, про себя отметив, что с кошачьей едой дело тоже обстоит неважно: в холодильнике отчетливо просматривались всего две банки той же самой корюшки, а еще — подозрительно выглядящие бычки в томате, которые кот не жаловал. Надо будет прикупить чего-то более сообразного.

Чашка ароматного чая вместе с сигаретой — сухой до хруста, сыплющей табачные крошки — показались Багу неожиданно прекрасными, и он решил, что, пока не допьет весь чайник, о будущем думать не будет. Да в конце-то концов!..

В дверь позвонили.

Впервые за многие дни Баг не прокрался ко входу аки тать в нощи, дабы осторожно посмотреть в глазок: кто это там пришел, — а, совершенно не таясь, распахнул дверь и даже слегка улыбнулся при этом.

На лестнице обнаружился сюцай Елюй. Молодой человек выглядел взволнованным, на румяном его лице блуждала нерешительная улыбка; в руке сюцай сжимал несколько листков.

— Драгоценный преждерожденный Лобо! — торопясь, затараторил Елюй. Казалось, он спешит выговориться, пока дверь не захлопнулась перед его носом. — Извините, что беспокою вас в довольно ранний час… Ой, что-то я… — Сюцай окончательно смешался. — Доброе утро, драгоценный преждерожденный Лобо.

— И я рад вас видеть, — кивнул ланчжун. — Утро действительно неплохое… Да вы проходите, проходите!

Елюй осторожно переступил порог все же он никогда не был у Бага; любопытно покосившись на стоявшую в прихожей коробку, обошел ее и, оглянувшись — Баг взмахнул рукой: вперед, вперед! — вступил в гостиную.

— Чаю? — спросил Баг.

— О, если вас это не затруднит, драгоценный преждерожденный… — Сюцай сел на предложенный стул и чинно сложил руки на коленях. — Я вовсе не задержу вас…

— Что вы говорите? — Вернувшийся из кухни Баг поставил перед Елюем чашку и взялся за чайник.

— Я, видите ли… — Сосед снова замялся. — Ну, просто…

— Говорите как есть, драг еч. Мы же с вами не посторонние, — подбодрил его ланчжун.

— Да, спасибо… — Сюцай поднес чашку к губам, пригубил; на лице явственно отразилось удовольствие. — Золотой?

— Точно, — подтвердил Баг и с легкой смешинкой в глазах уставился на Елюя. Как странно, думал он. Похоже, мы поменялись ролями: раньше я его направлял на истинный путь, а сегодня, похоже, сосед решил вернуть долг. — Так что вы говорите?..

— Да я, собственно… — Елюй слишком резко поставил чашку. — Ой. Извините… Собственно, вот… — И он протянул свои бумаги Багу.

На первом листе красовался большой портрет Судьи Ди: в полный кошачий рост, во всей, так сказать, красе. Дальше шел мелкий текст, и, погрузившись в него, ланчжун с удивлением узнал, что вот уже сколько лет делит одну квартиру с не просто абы каким помоечным котом, но с представителем древнего и, по хвостатым меркам, весьма знатного рода, ведущего начало от дворцовых, живших на полном государственном довольствии кошек александрийских князей; настоящее, так сказать, родовое имя Судьи было настолько длинным, что Баг сразу махнул рукой: на то, чтобы когда-нибудь правильно оттитуловать своего питомца без бумажки или хотя бы вскользь все эти имена запомнить, его никогда бы не хватило. Не так все оказалось просто в кошачьей табели о рангах.

— Вы понимаете? — взволнованно спросил Елюй, когда Баг перевернул последний лист.

— Ну… — протянул, стараясь скрыть удивление, Баг. — Кажется, понимаю. Вы, драг еч, хотите сказать, что этот вот, — указал он на старательно вылизывавшего вытянутую вверх заднюю лапу Судью Ди, — вот этот вот кот, как там… — Баг заглянул в бумагу. — Котофей-Берендей-Мирополк-Владибор и так далее — он вроде как практически кошачий князь?

— Именно! Именно, драгоценный преждерожденный! — возликовал сюцай. — Я как впервые его увидел, — Елюй глубоко поклонился в сторону кота, но тот, полностью поглощенный утренним туалетом, этого не заметил, — так сразу почувствовал: в жилах этого хвостатого преждерожденного определенно течет яшмовая кровь! Во-первых, какая стать. — Сюцай взялся загибать пальцы. — Во-вторых, редкий для… э-э-э… кошки ум! Сообразительность, драгоценный единочаятель Лобо! Сообразительность прямо ошеломляющая! В третьих, я имел счастье наблюдать сего… э-э-э… кота в течение длительного времени, и для меня совершенно несомненны стали его крайне деликатные манеры, кои свойственны до особ высокородных скорее по происхождению, но не по воспитанию.

— Гм… — Баг поднялся, подошел к Судье Ди и стал пристально его разглядывать. Кот прервал туалет, но ноги не опустил, а внимательно уставился на хозяина, всем своим видом говоря: ну что? теперь понял наконец? и какая при этом разница, кто как умывается и какое место себе вылизывает? — Ну, Мирополк-Владибор и так далее, что ты нам на это скажешь?

— Мр-р-р… — сказал на это Судья Ди и вернулся к своей лапе.

— Да-а-а-а… Штука… — опускаясь на стул, задумчиво почесал подбородок Баг и с отвращением ощутил под пальцами пятидневную щетину. — И что же теперь? — вопросительно поднял он глаза на Елюя.

— Ну… — Тот пожал плечами и уже более уверенно взялся за чашку. — Я считал, вы должны знать… — Сюцай смутился. — Я никак не мог удержаться от попытки доставить вам, драгоценный преждерожденный единочаятель, толику удовольствия, а быть может, и радости… В последнее время я сделал такие успехи в работе с электронными базами данных! Оказывается, и у наших четвероногих друзей есть родословные. Не только у кошек и собак. Попадаются, знаете ли, даже знатные хомяки…

— И давно вы… ну… все это?..

Сюцай кивнул.

— Давно. Примерно с полгода назад… — Тут Елюй снова замялся и с каким-то новым выражением робко взглянул на Бага. — Прошу нижайше прощения у драгоценного преждерожденного, что не решился доложить о своих открытиях раньше, но… раньше вы были… — Он смущенно уткнулся в чашку, а Баг чудом не покраснел. — Раньше мне никак не предоставлялось удобного случая, поскольку вы, драгоценный единочаятель, были загружены важной работой, а я, ничтожный, не осмеливался вас тревожить, — все ж таки найдя способ выкрутиться из неловкой ситуации, с видимым облегчением протараторил сюцай.

Баг некоторое время молчал, собираясь с духом: видит Будда, а он-то в наивности своей думал, что надежно отгородился от внешнего мира крепкой дверью своей квартиры!

— Спасибо вам, драг еч, — сказал он с чувством. — Спасибо, — повторил он, крепко пожимая Елюю руку. — Я восхищаюсь вами. Правда.

— Ну что вы, драг еч Лобо… Что вы… Ведь еще наш Учитель говорил: тот, кто пренебрегает чаяниями ближнего, никогда не возвысится до чувств благородного мужа, а тот, кто понял ближних, не может оставаться равнодушен к соседям.

Баг посмотрел ему в глаза и ясно понял все то, что осталось за пределом слов: да, сюцай Елюй все это время видел, что с ланчжуном происходит дурное, что соседу плохо, и был рядом… быть может, это именно Елюй затащил в квартиру и уложил в кровать геройского человекоохранителя Багатура «Тайфэна» Лобо, когда однажды непомерное количество эрготоу свалило его у двери в собственное жилище… Ланчжун не был уверен — лишь подозревал, — но провал в памяти имел место: последнее, что он помнил, была дверь и ключ, бессильно выпавший из трясущейся руки. Баг шатко присел, зашарил по полу, не нашел, а вставать уж не осталось сил — но проснулся человекоохранитель утром в родной постели…

Почему Багу все это раньше не пришло в голову?..

Оставшись вновь с котом наедине, Баг долго смотрел новоявленному князю в глаза. Тот некоторое время выдерживал его взгляд, только нервно подергивал кончиком хвоста, потом высокомерно отвернулся.

— Вон ты как… — пробормотал Баг.

Ну конечно. Вчера казавшийся беспородным кот вдруг оказался особой высоких кровей. А он, Баг, как был, так и остался беспородным ланчжуном. Кот имел полное право смотреть свысока. Багу припомнилось, каким на Хайнане кот вернулся домой после загула: морда вроде гордая — а в глазах пустота: мол, чем гордиться-то? Теперь понятно, что именно было не так. Ну какие-то кошки… попавшиеся на пути. Много кошек. Много — не мало, да все равно не те.

Некоторое время Баг размышлял.

— Я не собираюсь посягать на ваш образ жизни, драгоценный преждерожденный, — объявил он потом. — Упаси Будда. Однако ж долг есть долг. Вот и документы у меня тут… — Ланчжун пошелестел бумагами.

Не понимаю, о чем это ты, чуть дрогнув спиной, с легким презрением выказал всеми отпущенными ему природой средствами Судья Ди. Документы какие-то. Пиво давай!

Баг, более не тратясь на слова, присел к «Керулену», привычно зашуршал клавиатурой — и вскоре окончательно почувствовал себя в своей тарелке: он, человекоохранитель высочайшего класса, вел важное расследование, от которого зависела судьба… Судьба кота, да. А кот что — не человек? Не полноправный подданный империи? Ведь не пренебрегает же он корнями, как некоторые! Вот и подвеску на ошейник ему выдали. Фувэйбин к тому же. Знатный кот и — имеет право.

К вечеру, когда Баг, закинув руки за голову, с удовольствием распрямил спину и протяжно, точно вынырнув из глубины, вздохнул, на столе перед ним лежали девять еще немного теплых, только что распечатанных цветных фотографий девяти самых породистых кошек империи. Имена, местожительство, возраст, родословные…

Когда он, присев на пол рядом с Судьей, выложил снимки у него под носом, тот потянулся понюхать фотографии, но потом брезгливо отвернулся: пахло химией.

— Тебе бы только корюшку жрать, бездельник, — непочтительно сказал Баг. — Смотри внимательно! У тебя открылись радужные перспективы.

Судья не отреагировал на столь вопиющее нарушение сообразных церемоний при обращении к высокородному лицу княжеских кровей: видимо, свежеобретенный титул был коту до лампочки. Его гораздо больше корюшка интересовала. Да отсутствие ставшего столь привычным пива.

Баг пошел в непочтительности еще дальше и сгреб кота за шиворот; сызнова развернул мордой к фотографиям: ну-ка смотри как следует! Судья, прижав уши, несколько мгновений пялился на хвостатых красавиц недоверчиво, даже как-то брезгливо, точно Баг поставил перед ним блюдце с тухлятиной, а вкусных крабов в собственном соку сожрал сам. Потом перевел взгляд на хозяина. В его глазах отчетливо читалось: ты уверен, что это надо?

— Надо, Ди, — твердо сказал Баг. — Надо. Великое постоянство необходимо поддерживать. Благородный муж руководствуется не тягою к удовольствиям, а стремлением выполнить свой долг наилучшим образом.

Судья Ди сардонически склонил голову набок: из-за каких ерундовых выдумок вы, люди, изнашиваете попусту свою драгоценную нервную систему! Вы что, не понимаете, что нервные клетки не восстанавливаются?

— Род не должен пресекаться, — продолжил увещевания Баг. — А такой род, как твой, — особенно. Представь, что через сорок или шестьдесят лет кто-то вспомнит о тебе с благоговением и захочет, чтобы его хвостатый преждерожденный мог породниться с твоим потомством. А где оно, это потомство? Фьють! Ищи-свищи! Лови всех бездомных драных котов подряд и проводи генетический разбор? Хватит с тебя помоешных побед. В жизни должен быть смысл.

Во взгляде кота проступила некоторая задумчивость. Похоже, мысль о том, что через ого-го сколько лет кто-то будет проводить столь масштабные деятельно-розыскные мероприятия с целью с ним породниться, Судье Ди польстила. Кот размышлял, уже не пытаясь отвернуться или удрать.

— Вспомни покойного владыку нашего Чжу Пу-вэя. Если бы император и императрица родили побольше детей, среди них вполне мог бы оказаться мальчик и принцессе Чжу не понадобилось бы бросать любимую работу. Это ты в состоянии уразуметь, хвостатый преждерожденный?

Кот вздохнул. Это был, конечно, неотразимый довод. И все же неприязненный кошачий взгляд вопрошал: а как же свобода? Как со свободой будет в этом светлом и весьма полезном, исполненном служению долгу будущем?

— Еще великий Учитель наш Конфуций бился над вопросом, как достичь наилучшего соотношения свободы и долга в жизни, — задумчиво сказал Баг, уже не увещевая, но просто приглашая хвостатого коллегу поразмыслить над этой вечной проблемою вместе, и выпустил его загривок. Кот наскоро чесанул задней лапой за ухом. — И всякий человек с тех пор, в общем, всю свою жизнь занят тем же.

Судья Ди обреченно чихнул. Мол, ну если уж сам Конфуций…

— Выбирай, — велел Баг.

Судья снизошел посмотреть на фотографии повнимательней. Подрагивая пышными усами, настороженно и тщательно обнюхал каждую, слегка отстранился, снова поглядел… И наконец прицельно ударил лапой.

Баг торопливо выдернул фотографию, на которой остались следы когтей, боясь, что кот передумает или начнет мудрить: нет, не эту, а вон ту… а то и просто порвет все в клочья. С князя станется.

А Судья Ди, сделав тяжкий выбор, еще раз чихнул: все же фотографии были довольно свежие, — а потом, убедившись, что более его не задерживают, бодро потрусил в кухню, где, как наивно полагал, уж теперь-то его ждала обильная и вкусная еда.

— Беседер-бат-Шломо-Махарозэт… — начал было читать имя избранницы Баг, но не сдюжил и только посмотрел коту вослед с укоризной. — Ну, ты выбрал…

Возмущенный кот между тем поспешно вернулся и требовательно заявил: «Мяу!» Всякий труд должен вознаграждаться. К тому же вечер уже. А корюшка была утром. И где же, извините, заслуженная — заработанная! — разнообразная еда, не говоря про пиво? А что имя кошки тебе, вероломный хозяин, кажется странным, так это все, в сущности, не моя инициатива. Где еда?!

— Что за наречие, интересно? — задумчиво, не обращая внимания на кошачьи претензии, пробормотал Баг и услышал в ответ очередной возмущенный мяв. — Ну ладно, ладно, высокородный преждерожденный, — миролюбиво сказал ланчжун, поднимаясь на ноги. — Сегодня у нас на ужин… — Он открыл холодильник. — Ага… Рыба толстолобик ордусский. В собственном соку. Ты как насчет толстолобика? — Судья Ди выразил полное непротивление толстолобику и затряс хвостом: давай его сюда. — Держи… — Баг снова взглянул на короткие строчки под портретом. — Ага… Место жительства: Тебризский улус, город Теплис Теплисского уезда… Никогда не был в тех краях.

Не откладывая дела в долгий ящик, Баг принялся прикидывать, что надо взять с собой, и, бродя по комнатам, даже запел нечто старинное, странным образом вдруг всплывшее в памяти:

— Значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога… На Тепли-ис!..

Он будто бы отдавал принцессе последний долг. Будто не просто смирялся с неизбежным, а сам отводил свою возлюбленную туда, где ей надлежало быть. Последний долг принцессе.

А может быть — себе.

К часу отъезда в Теплис Баг не пил уже без малого полседмицы…

Теплис, караван-сарай «Сакурвело», пятница, утро
В последний раз Баг опустил руки — отпустил, позволил рукам упасть — и застыл подобно неживому куску камня. Глубоко, всем животом вдохнув, смежил веки, вызывая перед мысленным взором умиротворяющий лик милостивой бодхисаттвы Гуаньинь, а потом медленно, до самого донышка надсадно выдохнул и — открыл глаза. Здесь, в южном городе Теплисе, не было часовой башни, как в хмурой северной Александрии Невской, но внутренние часы и без нее говорили Багу: пора. И ровно в подтверждение совсем рядом пронзительно, затейливо, с коленцами закричал муэдзин, призывая правоверных на молитву, а вдалеке — будто вторя призыву, понесся дробный колокольный перезвон, возвещая для христиан начало утренней службы.

У широкого окна, в свободном от небрежно задернутых тяжелых шелковых занавесей проеме, рыжим столбиком вытянулся Судья Ди. Задние лапы на стуле, передние на подоконнике, треугольные уши — одно надорванное, будто молью траченное, — прозрачно светятся в лучах встающего из-за гор солнца. Кот внимательно изучал заоконный мир, кажется, забыв дышать то ли от восторга, то ли от любопытства, то ли от преждевременно накатившей весенней комы. Он так и стоял на задних лапах, когда Баг пробудился от умиротворенного, как в старые добрые времена, сна; он не пошевелился, когда Баг поднялся и принялся за непременные утренние упражнения; он лишь чуть заметно дернул ухом, когда Баг покончил с тайцзицюань — о чем возвестил мощный выдох, больше похожий на ленивый рык сытого тигра. Судья Ди весь был где-то там, за окном, среди солнечных зайчиков и задорного чириканья суматошно празднующих весну воробьев.

Радиоприемник на стенке тихо завывал голосом известного на всю Ордусь певца-дервиша Нусрата Фатеха Али-Хана — вел-повторял завораживающую медитационную мелодию; напев тек неспешно, то переходя в хор, то возвышаясь соло, и была в нем вековечная мощь жизни, все рано или поздно расставляющей на сообразные места.

Баг смахнул с кончика носа каплю пота и шагнул к окну, встал рядом с котом.

— Ну что там, Ди?

Кот не обратил на него ровным счетом никакого внимания, лишь еще раз — уже отчетливее и с явным раздражением — дернул ухом, а потом повел хвостом: отстань. Было во всем этом что-то удивительно смахивающее на презрение; Баг тяжело вздохнул, покоряясь простой кошачьей правде, провел ладонью по лбу и некоторое время тупо смотрел на влажную ладонь — будто надеялся выискать что-то важное, даже оправдательное; выискать и предъявить Судье Ди.

Вотще.

Ничего такого на ладони не усматривалось. А были там привычные линии, которые искушенные в искусстве хиромантии люди читают словно открытую книгу, но Багу они ровным счетом ничего не говорили: эта книга для него оставалась закрытой, — и Баг, уронив на пол легкий тренировочный халат, пошел в душ.

Вода освежила его, смыла пот и остатки сна. Вода, как всегда, принесла успокоение, и Баг даже усмехнулся, впервые за утро: вспомнил, что еще великий Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений» указывал на то, что коту, который стремится к главному, и лютой зимой — весна. В Александрии и впрямь еще зима — а тут, среди соплеменных хребтов, любо-дорого! С окрестных гор уже снега, как Тариэлы — на врага, несутся бурными ручьями; а мы стоим за калачами… М-да. Баг не помнил, как у великого Рустава Низамиева дальше. Здесь, где снега действительно уж и в помине нет, хвостатого преждерожденного и пробрало. Почуял, опять почуял хвостатый старичок неодолимый зов природы… Да, старичок — ведь только у Багатура «Тайфэна» Лобо Судья Ди жил уже который год. Хотя еще не старичок — а кот в самом расцвете сил. В самом, так сказать, соку. Котище. Думаю, не опоздаем. Самое время. И по возрасту, и по времени года.

Конечно, Баг слышал, что вообще-то полагается иначе: не котов к кошкам возить, а, наоборот, кошек к котам — принято опасаться, что изможденные чистотой крови хвостатые преждерожденные мужеска пола могут в незнакомой обстановке опростоволоситься и тем порушить чаемые хозяевами межкотные отношения, ведущие к продолжению благородного рода, то есть, проще говоря, к появлению породистых котят. Но Баг, во-первых, полагал совершенно несообразным беспокоить незнакомых людей где-то аж в Тебризском улусе неожиданной просьбой бросить все и ради его прихоти сорваться в Александрию, ну а во-вторых, ему просто хотелось развеяться и посмотреть новые места — империя велика, а жизнь коротка; и в-третьих, честный человекоохранитель был железно, до глубины души уверен, что Судья не спасует нигде и ни при каких обстоятельствах.

Тщательно, до красноты вытершись, Баг вернулся в комнату, оделся и позвонил в гостиничную харчевню: распорядился о завтраке для себя и для кота, а потом вернулся к окну и отдернул занавеси. Судья Ди мельком посмотрел на хозяина, сказал ему «мр-р-р-р…», что Баг истолковал как приветствие, а потом тяжелым прыжком взлетел на подоконник.

— Ты уже застелил кровать? — Баг пристроился рядом: опустился на стул. Судья Ди, не отвлекаясь от наблюдения за воробьями, рассеянно муркнул: и опять было не совсем понятно, согласился кот или же наоборот. Баг глянул в сторону широкой плетеной корзинки с двумя ручками по бокам и полосатой пуховой перинкой внутри — той самой «кровати», которую вчера притащил коту веселый прислужник, сразу ставший значительно серьезнее, когда разглядел на Судье внушительный ошейник с златой подвеской, где в старинном ханьском стиле было выгравировано: «Не пренебрегает корнями»; хвостатый преждерожденный отнесся к личной кровати вполне терпимо, но спать в ней, судя по всему, не стал: хорошо взбитая перинка осталась нетронутой. В Александрии кот обычно дрых на диване.

— Не по вкусу тебе пришлась кровать, а? — И Баг, подперши голову, уставился по примеру кота в окно.

За окном, за невысокой оградой балкона — прямо и немного вниз — неслась река. Не широкая и не узкая, но вполне для горных рек полноводная и местами бурная, и на противуположном ее берегу под косыми лучами утреннего солнца прямо из скалистого берега росли дома: с опоясывающими этажи балконами, с узкими окнами, кое-где прикрытыми ставнями, с крутыми лестницами, спускавшимися за невысокую, в человеческий рост желтоватую стену, отгородившую реку от города. И из-за стены к небу поднимались еще голые ветви деревьев… Можно было смотреть и смотреть — хоть целый день, наблюдая неспешное движение светила и расцветающую под его лучами жизнь, вглядываться в бесконечное разнообразие подпирающих небосвод дальних гор, чем дальше — тем выше и ослепительнее; а то и вовсе выйти на балкон и подставить лицо пьянящим порывам горного ветерка, холодного и бодрящего… В хорошем месте стоял караван-сарай с непонятным, но романтическим названием «Сакурвело». В честь сакуры, наверное, назван, решил про себя Баг, хотя закрадывались ему в голову и менее изысканные ассоциации. Интересная штука — чужое наречие, вроде психологической кляксы: о чем думаешь — то в ней и увидишь. Соотнесешь незнакомое слово с Востоком — и перед глазами будто въяве предстает прекрасный нежный цветок, символ весны для великого народа нихонцев; соотнесешь с Западом — и получится некая вариация на тему заштатных, нешибкого полета продажных женщин…

Баг приоткрыл узкую форточку.

— Иди, если хочешь, — предложил он коту. Судья Ди посмотрел на Бага с сомнением. — Я позову, когда принесут поесть. Скажи им, этим воробьям… — Тут человекоохранитель запнулся, соображая, что бы такое сообразное мог сказать пичугам его кот. — Скажи им, что это еще не совсем весна. Наведи порядок. Предупреди, что ли…

«Будто они сами не знают! — явственно читалось в немигающем взоре Судьи Ди. — По мне так лучше некоторых из них съесть». И кот облизнулся.

Баг с улыбкой покачал головой и легко провел ладонью по рыжей шерсти.

— А вдруг один из них — твой дедушка? А, хвостатый преждерожденный?

Такая мысль в голову Судьи Ди, похоже, не приходила, и решительно направившийся к балкону кот на мгновение затормозил, недоуменно посмотрел на хозяина, опять дернул ухом — будто отмахнулся, и все-таки вышел на улицу.

— Иди-иди… Не к воробьям, так в кустики сходи. — Баг посмотрел вслед Судье Ди и прикрыл форточку: ровно настолько, чтобы и дуло не сильно, и кот мог вернуться невозбранно.

В дверь аккуратно постучали.

— Да! — откликнулся Баг.

В номере возник молодой прислужник — в белой папахе, высокий, черноволосый, черноглазый, с орлиным носом и сизыми от недавно сбритой щетины щеками. Лучась белозубой улыбкой, с гортанным возгласом «Добри утра, прэждерожденный-ага!» — подкатил небольшую тележку к стоявшему посреди комнаты приземистому столику, застелил его крахмальной белой скатертью и проворно стал сгружать на скатерть блюда, тарелки, тарелочки, чашки и прочие вилки-палочки.

— Э-э-э… — в замешательстве следя за ловкими, почти танцующими движениями юноши, протянул Баг. — Драгоценный преждерожденный… — Прислужник, не переставая священнодействовать, обернулся. — Я ведь только позавтракать хотел. Всего лишь.

— Канэчно, прэждерожденный-джан! — Юноша расплылся в еще более широкой улыбке, и Баг поймал себя на неловкой мысли, что во рту у него явно не тридцать два зуба, а гораздо больше. — Канэчно! Тут все завтрак. — Он принялся поднимать металлические крышки над тарелками и блюдами. По комнате поплыли будоражащие ароматы. — Хлэб, лаваш, матнакаш, масло, каша, сыр, сациви, аджапсандали, зэлэн, чай, кофэ, какава, сахар, сливки… Кушайте, на здаровье! На здаровье! Если еще что желаете, то только позвоните! — И прислужник скользнул к «кровати» Судьи Ди, перед которой, к великому удивлению опешившего Бага, моментально накрыл извлеченный из недр тележки еще один, маленький столик, и тоже со скатертью, а на столик поставил изящную миску, полную мелко порезанной свежей рыбы и еще одну, такую же, но только с молоком. — Приятного аппэтита! На здаровье! На здаровье! — И не успел Баг поблагодарить, как юноша стремительно исчез вместе с тележкой, но его жизнерадостная улыбка, казалось, еще с минуту сама по себе висела в воздухе.

— Амитофо… — Баг подошел к столу и по примеру прислужника стал поднимать крышки над тарелками. — Это же одному ввек не съесть! Но запах! Запах!.. За кого меня принимают в этой гостинице?..

Видимо, его принимали по меньшей мере за тебризского мирзу. Ну да, как говорится, сверкнул золотой пайцзой — полезай в высокий паланкин. Багу стало неловко. Вчера, когда он и Судья Ди высадились из поезда на центральном теплисском вокзале (воздухолет, как более скоростное и дорогое средство передвижения, человекоохранитель отринул, ибо с некоторых пор поспешал медленно, да к тому ж и отпуск у него был, увы, бессрочным и, главное, неоплачиваемым) и на такси добрались до облюбованной через сеть еще в Александрии гостиницы «Сакурвело», именуемой тут караван-сараем, вдруг оказалось, что свободных мест не наблюдается: то есть места есть, но все они заказаны под членов депутации, вот-вот имеющих прибыть в Теплис для участия в каких-то важных уездных мероприятиях, то ли законотворческих, то ли еще каких междусобойных. Уставший с дороги Баг не почел необходимым сдерживаться, а поступил прямо и без затей: молча брякнул на конторку пожилого распорядителя свою служебную пайцзу, после чего сложил руки на рукояти меча и уставился немигающим взглядом куда-то распорядителю в грудь; он стал ждать развития событий столь выразительно, что в холле «Сакурвело» мгновенно установилась сторожкая тишина — даже три девушки в длинных халатах и веселеньких хиджабах, до того оживленнейшим образом щебетавшие подле ухоженной пальмы в кадке, внезапно, будто почувствовав что-то, умолкли, а потом незаметно выскользнули на улицу. Последнюю точку поставил Судья Ди, который единым прыжком взлетел на конторку — распорядитель аж охнул, — уселся, блестя ошейником с регалиями, рядом с хозяйской пайцзой, издал хриплый мяв и раздраженно заиграл хвостом. Номер для таких гостей нашелся буквально через минуту.

Номер нашелся, а осадок — неприятный, да что там, мерзкий осадок — остался…

Баг покачал головой: как-то я не так здесь начал — и придвинул к накрытому столу кресло.

Что уж теперь, завтрак так завтрак.

Нусрат Фатех Али-Хан тем временем завершил свое сладкозвучное пение, и в приемнике едва слышно забулькал медовый голос глашатая, начавшего обнародование новостей. «Пятый день заседания „голодного меджлиса“ не принес перемен…»

«Смешное название какое, — подумал Баг. — Голодный меджлис…»

— Эй, хвостатый преждерожденный! — позвал он в форточку. — Тут тебе рыбы принесли.

«…Известный ученый и свободоробец с супругою в сопровождении сонма иноземных журналистов прибыл в Теплис для участия в обсуждении тонкостей смысла долгожданного трактата „Арцах-намэ“…»

«Вот для кого, верно, номера берегли, — подумал Баг, обеспокоенно высматривая не утерпевшего уже с утра загулять Судью. — Ученый какой-то, да с иноземцами… Эх. Жаль, имени не расслышал… Как праведно, однако, тут живут! Народные избранники не переедают, здоровье, надо полагать, берегут и показывают в том благой пример простым людям… Тонкости какого-то древнего трактата обсуждают всем миром, да не просто обнаруженного, а долгожданного — стало быть, ждали его долго… Гокэ позвали — ордусскую культуру в мир несут… Хорошее место — Теплис. Доброе».

Взявшись словно бы ниоткуда, рыжей лентой мимо окна промелькнул Судья Ди — и ввинтился в форточку. Глянул с молчаливой укоризной. «Рыба, рыба, — говорили его глаза. — Мы что, сюда жрать приехали? Ты мне жену обещал — а тут буквально пустыня!»

— Позавтракаем — и пойдем, — утешил хвостатого коллегу Баг.

Мордехай да Магда Начало

1

Все дети любопытны. Нелюбопытный ребенок — скорее всего, больной ребенок. Во всяком случае, он чем-то обделен от рождения — и ему будет потом очень трудно жить, ибо неспроста небеса награждают всякого маленького человечка неутомимой страстью добираться до сути всего, что только попадется на глаза, — так он учится разбираться в том, что потом будет ему жизненно необходимо. Кто не пытался расковырять ножом камень? Расчленить старый будильник? Кто не мучил, без малейшего сомнения в своем праве на это, тошнотворно-бледного червяка или жуткую, как штурмбанфюрер, личинку стрекозы — единственно чтобы понять, что у них да как, а потом, уже ставши взрослым, вспоминать о своих опытах с легким оттенком стыда — или, наоборот, стараться не вспоминать?

Так было всегда.

С уходом детства подавляющее большинство людей теряет это шалое свойство. Они уже натренировались, уже набили себе руку и глаз — теперь, как иногда шутят, пора и морду кому-нибудь набить; приобретенный опыт отныне сосредоточивается на попытках познавать лишь то, что обещает, сделавшись познанным и потому управляемым, непосредственную отдачу: удовольствие, самоуважение, деньги, престиж, власть. По мере взросления духовные способности человека, возможности его разума и души все более применяются для обслуживания его тела, его физиологии, его земной природы. Бог в человеке обслуживает зверя. И это, в общем-то, понятно, хотя и грустно: без хлеба человек умирает, без дифференциального исчисления и без стихов Ли Бо — нет.

Небольшая толика людей почему-то остается детьми.

Почему-то они продолжают пытаться познать то, что не имеет к их простому быту ни малейшего, в общем, отношения. С какой такой радости дует ветер? Кто и зачем развесил по небу звезды? Что за древние закорючки украшают валун за городским палисадом — может, это буквы? Или вот, казалось бы, проще некуда: кто попал в воду, тот утонул. Это будничный факт. А почему? Почему под водой нельзя дышать? Ведь рыбы не тонут, дышат как-то, а мы — нет. Нельзя ли научиться быть как рыбы? Или наоборот — рыбы ведь задыхаются на воздухе. Чего им, дурищам, не хватает? Полно же воздуха. Мы ведь дышим, и это естественно. Естественно? А что в этом естественного? Что происходит там, в нас, когда мы зачем-то вдыхаем и выдыхаем?

Так возникает наука.

Люди, с годами не теряющие любопытства (не к семейным тайнам соседей, а к миру), рождаются во всех племенах. Оставлять малую часть детей стареть, не взрослея, — в природе человека как такового. Поэтому наука понимает лишь одну границу — между познанным и непознанным. Все остальные границы, столь необходимые для правильной организации жизни народов и стран, ей только мешают.

Однако с того времени, как наука перестает лишь философствовать и начинает в качестве побочных продуктов мыслительных усилий рассыпать вокруг себя порох, пароходы, броню, удивительные то ли лекарства, то ли яды и прочую прелесть, за спиной у нее мало-помалу встают государства с их собственными представлениями о добре и зле.

Постепенно они, теряя терпение, начинают подталкиватьсосредоточенно занимающуюся своим варевом науку, если она задумывается слишком уж надолго; чаще же, потешно вытягивая шеи, то и дело пытаются заглянуть науке через плечо, толкаются локтями, отпихивают друг друга по мере возможности и сил, а кому росту не хватает — суетливо подпрыгивают на месте или на карачках пытаются пролезть между ног у более рослых и мускулистых. Что это вы там нынче стряпаете? Иприт? Ох, как вкусно!

Государства тоже ни в чем нарочно не виноваты. Например, закон, по которому скорость движения любого каравана или, скажем, корабельного строя определяется по самому медленному из верблюдов или самой тихоходной из джонок, возник не из подлости и не от злоумного стремления унизить лучших. Просто каравану или строю во что бы то ни стало надо сохранить единство, одиночке в пустыне не выжить; и поэтому тем, кто мог бы уйти куда как далеко, приходится сдерживать себя и словно бы притворяться калеками. Наверное, и закон, по которому чем больше группа людей, тем она глупее, — той же породы, что закон строя. Столь крупные скопления людей, как государства, по уровню недалеко ушли от амеб; те, кто мечтает о единстве человечества под единой властью, должны понимать: чтобы это стало возможным, все человечество — целиком! — должно будет по своим ценностям и побуждениям опуститься на уровень самой дикой и бесчеловечной из существовавших до объединения стран. Можно, конечно, предварительно истребить всех жителей этой страны или даже нескольких стран (а глядишь, и всех, кроме той, которая считает себя наиболее замечательной), чтобы жители их не мешали хорошим быть хорошими — но ведь хорошие, убивая десятки миллионов ни в чем не повинных людей просто за то, что они такие, какие есть, тем самым опустятся на их уровень, а то и ниже — и стоит ли тогда огород городить… Так ли, этак ли — одной прожорливой тупой амебой станет все человечество.

Отдельный человек может быть умным, добрым, бескорыстным, доверчивым, дальновидным… Кто-нибудь видел доверчивую или хотя бы дальновидную амебу?

У амебы один лишь смысл жизни: сиюминутное выживание. Есть самой и не быть съеденной другими.

И на сытый желудок — размножаться.

Государства, надо признать, частенько говорят красивые слова не про еду. Про всеобщее счастье, про достоинство личности… Любые, какие в моде. Но смысл их произнесения, как правило, один: съесть больше других. Если усиленному питанию помогают красивые слова — они будут произноситься без устали.

Собственно, многие отдельные люди тоже так живут.

И при этом без объединений с себе подобными даже они не могут. Драконова доля духовной энергии человека уходит на нескончаемые и порой весьма болезненные поиски компромиссов с теми группами, в которые он включен и не может не быть включен: с семьей, с одноклассниками, с сослуживцами, с государством… Суть компромисса всегда одна и та же: и на сосну залезть, и не оцарапаться. И себя не потерять, и в одиночестве не оказаться.

Чем щедрее идет государство на такой компромисс с отдельным человеком, тем более человечным мы это государство называем, ибо именно в нем проще, безопаснее и безболезненнее жить. Кроме того, считается, что главный путь развития государств — это возрастание степени их уважительности к отдельному человеку, его потребностям, вкусам и странностям. Поэтому государство, с которым человеку компромисс находить легче, мы называем вдобавок и более передовым.

Как ни странно, не только такое государство способно больше дать человеку, но и человек способен дать такому государству больше. Просто-напросто потому, что, когда человек не зажат, не скован, не испуган, в нем самом больше есть. Берешь, берешь — а там не кончается, потому что новое все прирастает и прирастает. А вот у забитых — не прирастает. Можно, конечно, долго и с упоением хлестать бичом свою вдруг вставшую посередь дороги повозку — но куда разумнее залить в ее опустевший бак потребное количество бензина.

Только человек, в отличие от мертвых механизмов, вырабатывает свой бензин для себя сам.

Или не вырабатывает — если душа убита.

Давным-давно великий Конфуций сформулировал основные принципы уважительного отношения человека к государству и государства к человеку, приравняв государство и семью. Служа отцу, можно научиться служить государю, учил он, а заботясь о сыне, можно научиться заботиться о народе[243].

Но идеальных систем не бывает. Человеколюбивое предписание Учителя привело не столько к тому, что империя сделалась одной большой семьей, сколько к тому, что всякая семья стала маленькой, но очень жесткой империей. Истории понадобилось скрестить конфуцианское дотошное взаимопочитание с ордусской, славянско-татарской разудалой необузданностью (степь да лес без конца и края — какая уж тут мелочная предписанность!), чтобы возникло новое качество: не авторитарная, но авторитетная этика.

Семья — да. Но не в четырех стенах обитающая, не включенная в пятидворку, стиснутую взаимным надзором и круговой порукой[244], из коей никому нет выхода, а — в просторе необозримом, где единственный надзиратель: твоя собственная совесть. У родителей, а вслед за ними и вообще у старших — бескорыстная забота о тех, кто не рабы тебе и не слуги, а самостоятельные люди, что раньше или позже разлетятся кто куда и желают каждый своего, но при этом — все равно твое продолжение, твой мостик в будущее, твой единственно возможный шанс на бессмертие. У детей же и просто у младших — благодарность тем, кто сам хоть, может, и не всего, чего хотел, в жизни добился, но тебя-то уж всяко родил, подарил тебе весь этот причудливый мир, да вскормил, да как умел, пусть хоть и предварительно, уму-разуму научил.

И разные вероисповедания тут не помеха. Ежели с чистым сердцем вслушаться в ангельские голоса — как раз такой подход и освящают все цари небесные. Ну а князья тьмы с их горделивой тягой к свободе в пустоте (что ты понимаешь, сопляк! я у вас на свет не просился! хватит с нас красивых сказок! никто никому ничего не должен! государство и личность — непримиримые враги!) — нам ли их слушать?

Ведь сколько раз история доказывала, что именно эти свободолюбцы, вооруженные всего-то простенькой ненавистью без тормозов, охотней всех и просто-таки с восторгом отдают себя в рабство любому, кто вооружен еще незамысловатей…

Нигде, кроме семьи, нельзя научиться любить людей, которые не друзья тебе, не единочаятели, не коллеги и не возлюбленные, которых не сам ты выбрал, но судьба посадила вас в одну лодку; людей, которых надо любить просто потому, что надо, потому что любить их — правильно, а не любить — неправильно. Со всеми их отличиями от тебя, со всеми их недостатками, так бьющими в глаза при каждодневном совместном бытии. Терпеть этих людей, прощать, умиляться на них, бескорыстно заботиться о них и благодарно принимать их заботу, столь же неумелую и неловкую, сколь и твоя, по крупицам находить взаимопонимание — не растворяясь, однако ж, а сохраняя, развивая, раскрывая себя. Не научишься смладу — потом это чудо уж вовек тебе не откроется; так и будешь ненасытным перекати-полем кататься по чужим, никогда не становящимся тебе родными жизням, распевая всего-то две немудрящие и, сказать по правде, довольно занудные песенки: боевую (даешь свободу личности!) и жалистную (ах, как одинок человек!).

Только века прожив с этим семейным стержнем в душе и лепясь к нему все плотней и привычней, амеба Ордусь смогла порой вести себя без обычной для государств примитивности. Когда даже самый тихоходный корабль способен нестись стрелой — флот целиком может наконец увеличить ход.

Только с этого времени стали возможны такие ее действия, как, например, спасение ютаев.

Однако даже у самого человечного государства главной целью остается простое выживание. Две главные причины есть тому, не считая более мелких: причина народная и причина человеческая. Только благодаря государству живущий в нем народ может обеспечить себе мирную жизнь и самостоятельность, только в своем государстве ему не грозит рассыпаться в мягкий бесформенный прах любым ветром носимых вечных одиночек, изгоев, приблудных или, как их витиевато именуют в Европе, неграждан, всюду чужих и нелюбимых; и, кроме того, к власти в государствах обычно продираются ценою долгих усилий люди особого склада, кои затем только посредством этого государства и способны сохранять самоуважение, пестовать честолюбие… если государства не станет, именно они, властолюбцы, более всех других останутся у разбитого корыта.

Поэтому, едва наиболее продвинутые шеф-повара не знающей политических границ науки начали задумываться о том, что в меню на завтра, пожалуй, могут оказаться атомы, все самые мощные государства мира, включая, разумеется, и Ордусь, почти одинаково облизнулись, с аппетитом потерли ладони и сказали: «Атомы? Как вкусно! ЖАРЬ!!!»

То было удивительное время. После долгого княжения химии физика пошла на царство. Первые успехи ее были столь грандиозны, что многим казалось: еще несколько лет — и половодье новой энергии изменит жизнь неузнаваемо; звездный огонь тихо спланирует в подставленные ладони и будет смирно светиться там, точно золотой осенний листок; а потом понесет неуемных людей туда, откуда спустился, — к звездам. Но государства сказали свое веское слово: звезды, как всегда, подождут, а вот бомбы — нет.

Словно по волшебству возник близ маленького, затерянного в бескрайних степях южного Приуралья русского городка Семизаплатинска город физиков Семизарплатинск.

Ученых для работы в нем выбирали по всем улусам Ордуси.

Одним из научных руководителей проекта назначен был замечательный человек и один из крупнейших ордусских умов того времени Ипат Ермолаевич Здессь. Он-то и привлек к решению головоломной задачи, опираясь не столько на послужные списки, сколько на свой опыт и свое знание людей, нескольких молодых сотрудников, которые по заслугам своим, казалось бы, и не заслуживали такой чести и такого доверия — а по сути, внесли в успех едва ли не решающий вклад. Среди них был совсем еще юный новоиспеченный сюцай физики — Мордехай Ванюшин.

Мордехай родился через два года после образования Иерусалимского улуса. Отец его, Фалалей Харитонович, был простым учителем физики в одной из рязанских школ. Единственно по велению сердца откликнувшись на призыв Храма Золотой Средины, главной конфуцианской святыни Рязани, помочь ютаям обосноваться на новом месте — в ту пору многие жители Александрийского и иных сопредельных улусов оставляли обжитые места и перекочевывали, ровно древние степняки, в раскаленное захолустье ради сочувствия к переселенцам: ни кола, мол, у них, ни двора, все кругом чужое, так надо ж хоть на первых порах пособить людям, — Фалалей Харитонович переехал в порт Яффо, стал там директором только что созданной школы, прижился, женился на юной беженке, до конца своих дней сохранившей очаровательный акцент… Собственно, отец и заразил Мордехая страстью к точным наукам; именно «заразил», иначе тут не скажешь, ибо обычное «привил» не подходит вовсе. Все произошло точно само собой — от вольных разговоров на совсем не детские темы, от совместного созерцания слепящих звездных россыпей в бархатно-черных небесах над Средиземным морем, от гипнотически таинственных формул и диаграмм в заполнивших все шкапы книгах, с запахом пыли и мудрости коих не мог сравниться ни один специально созданный для услады аромат…

Мордехай закончил Александрийское великое училище за год до переезда в Семизарплатинск.

Поразительно, но при всем соцветии талантов, кои там собрались, как раз юный Мордехай предложил несколько ключевых идей. Гений есть гений. Никто не знает, откуда такие берутся, и, тем более, никто не знает — зачем… Именно Мордехай предложил использовать в грядущей ордусской бомбе дейтерид лития, что сразу сделало ее технологически исполнимой. Именно он тремя годами позже первым понял роль запального лучевого сжатия термоядерного материала, а чуть позже разработал концепцию фокусирующей это сжатие оболочки самой же бомбы…

К тому времени он уже был признанным главою целого направления.

Впоследствии он с некоторым раскаянием и, во всяком случае, довольно скептически отзывался об этом периоде своей жизни. Называл себя наивным, легковерным, недальновидным… Называл себя горе-ордуселюбцем. Вспоминая, рассказывал в основном о неграмотности и бестактности начальства да о сомнениях ученых в целесообразности и безопасности проекта. Беседуя с европейскими журналистами и вовсю применяя западные слова, утверждал, что тогда, в молодости, его сознание было насквозь тоталитарным, и винил в том религиозный ордусский догматизм и конфуцианскую систему воспитания…

Парадоксально, однако, что этот период — период и впрямь самой ужасной по тематике работы в его жизни — вспоминался ему как один из самых счастливых. Конечно, одинокая теоретическая работа имела свои преимущества, порой завораживающие — когда Метагалактика, вечно хранящая молчание в невообразимой прорве неба, вдруг начинала языком математики — почти человечьим языком! — говорить с Мордехаем прямо с его стола, сердце ученого заходилось от благодарности за доверчивую откровенность мироздания и от самого чистого из доступных людям восторга: восторга понимания. Но то поначалу совсем незамутненное сомнениями чувство участия в общем великом и невероятном деле нужного стране позарез проникновения в самую сердцевину природы, когда рядом с Мордехаем жили и трудились люди, не менее незаурядные, чем он, и переживавшие то же самое, что он, — это победное чувство общности, единого дыхания, дружеского всемогущества, тоже было ни с чем не сравнимым. Они сами, два-три десятка их, сами были как Метагалактика. Безграничны, откровенны и доверчивы…

Об этом он не говорил никому и никогда не писал об этом.

За несколько дней до первого испытания по степи начали ходить и разъезжать на лошадях и повозках повышенной проходимости сотни людей с трещотками, а военные привезли даже несколько ультразвуковых генераторов и запустили их на всю железку — бесконечная безлюдная степь была полна птиц, тушканчиков, полевок, степь кишмя кишела жизнью, и надо было постараться сберечь этой жизни как можно более…

Вотще.

Экстаз свершения был столь же неистов и темен, сколь и медленно вознесшийся, продавив изнутри чуть ли не всю атмосферу Земли насквозь, лопнувший атомный фурункул. И столь же недолговечен.

Первое, что увидел Мордехай, с несколькими коллегами отправившись в зону поражения для оценки силы взрыва, был беспомощно и неуклюже, как-то боком, прыгавший по земле искалеченный ястреб с выжженными глазами. Глядеть на его страдания было не в силах человеческих, сердце обливалось кровью.

Позже Мордехаю казалось, что уже тогда, едва успев увидеть ослепшего владыку степного неба, он прозрел.

Но был еще и торжественный ужин…

Военным главою проекта был цзянцзюнь[245] Митроха Неделух. Опытный воин благородного старого чекана, плоть от плоти тех великих воителей, что в свое время пронесли зеленое знамя Пророка над половиной мира, он волей-неволей давно уже утратил ту чувствительность, которая так красит штатских. Ради безопасности Ордуси Неделух спалил бы всех ее ястребов, не задумываясь. Конечно, ему никогда не пришло бы в голову делать это нарочно; но коль пришлось бы выбирать, для умудренного обороноспособностью воина и вопроса бы не возникло. Мордехаем он искренне восхищался и уважал его всей душою; к сожалению, у столь разных людей все основополагающие представления бывают очень разными — в том числе и представления об уважении и о том, как его надо выказывать. Конечно, сообразные церемонии, установленные Конфуцием и его последователями, много дают в этом смысле — однако ж на все случаи жизни точного предписания не предусмотришь.

За праздничным застольем Неделух предложил первое слово сказать именно Мордехаю.

Тот медленно поднялся, сутулясь более обычного. Глазами без вины обиженного ребенка обвел зал. Лопающийся от пламени, истекающий дальнобойной невидимой смертью титанический гнойник, рожденный и выдавленный из тела планеты волею тех, кто сейчас собрался здесь праздновать рукотворный конец света, все еще дыбился перед его глазами. Неловко, тщетно дергал нелетучими крылами поверженный в пыль, обреченный ястреб. И Мордехай проговорил:

— Э-э…

Помолчал немного, собираясь с духом.

— Сказано в Писании, — проговорил он надтреснутым фальцетом. — «Выйди и стань на горе пред лицем Господним. Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы, будет пред Господом, но не в ветре Господь. После ветра — землетрясение, но не в землетрясении Господь. После землетрясения — огонь, но не в огне Господь. После огня — веяние тихого ветра»[246]

Неделух на несколько мгновений озадаченно задумался, потом кустистые брови его резко съехались к переносице. Он понял. Он понял, что тонкокожий штатский опять чем-то недоволен и хочет мира. Можно подумать, он, Неделух, мира не хотел! Но хочешь мира — готовься к войне, говорят европейские варвары еще со времен своей Римской империи; и в этом они, увы, сугубо правы.

Цзянцзюнь набычился. Эти хлипкие настроения надо было задавить в зародыше.

— Иншалла, — жестко отрезал он. И добавил даже с некоторой издевкой: — Сказано в Коране: «Ужели ты не останавливал внимания на старейшинах у сынов Израилевых после Моисея, когда они сказали пророку своему: дай нам царя, и мы будем сражаться на пути Божием? Он сказал: не может ли случиться, что вы, когда предписана будет война, не будете воевать? Они сказали: почему же не воевать нам на пути Божием, когда мы и дети наши изгнаны из жилищ наших? Но когда было повеление им идти на войну, они отказались, кроме немногих из них. — Неделух помолчал, в упор глядя на Мордехая, потом тяжелым взглядом исподлобья обвел собравшихся и закончил цитату: — Аллах знает законопреступников»[247].

Лучше бы он этого не говорил[248].

Похоже, с того дня кто-то на самом верху — быть может, даже сам Аллах — поставил цзянцзюню отметку о профнепригодности. Полугода не пролетело, как славный и ни в чем, собственно, не повинный Митроха Неделух погиб, и погиб на редкость бесславно — сгорел заживо, пытаясь по-военному объяснить ордусским ракетчикам, как запускать экспериментальный носитель, если у него сбоит на старте зажигание (чиркнуть у главной дюзы маршевого двигателя спичкой фабрики «Красный десятый месяц»). Смерть стареющего ветерана можно было бы, пожалуй, назвать героической — выполняя свой долг перед империей, торопившей первый, столь много решивший бы пуск, цзянцзюнь рискнул собой, как простой солдат, — если бы вместе с собою мужественный воин не прихватил в огненный ад две сотни опытнейших и преданнейших Ордуси ученых, офицеров и техников…

Не в огне Господь.

Что же касается до Мордехая, то и тут цзянцзюнь обрушил последствия не менее трагические. Просто сказались они не так скоро.

А в тот вечер Мордехай Фалалеевич Ванюшин, неловко постояв у стола с чуть склоненной набок головой, озадаченно потоптался и вдруг, резко выпрямившись и ни на кого не глядя, пошел поперек зала к выходу — в перекрестии взглядов, в полной тишине.

2

Ордусь успела испытать семь изделий — одно мощней другого. Седьмое оказалось поистине ужасающим — самая мощная бомба в истории человечества. Все это время Мордехай работал на износ; его выдающейся роли в деле совершенствования водородного оружия не мог отрицать никто, недаром последнее из адских семян, посеянных на планете Ордусью, во всем мире называли «Ванюшинским чудовищем». При этом Мордехай делал все от него зависящее, чтобы и разработка новых типов подобного оружия, и, тем более, их испытания были прекращены, а само это оружие было навечно запрещено и к воспроизводству, и, тем более, к применению. За считаные годы лишь на имя императора гений подал восемь пространных докладов — не считая множества менее значительных докладных записок, обращений, увещеваний. От подобной раздвоенности человек с менее устойчивой психикой мог бы запросто оказаться в умиротворяющей тиши психоприимного дома. Ванюшина спасло, пожалуй, то, что он с поистине естествоиспытательской холодной ясностью понимал и необходимость продолжения работ, покуда нет еще глобальной договоренности об их запрещении, и то, что сам он либо умрет, либо добьется этого запрещения — а большего от себя даже Мордехаю не приходило в голову требовать.

А потом император милостиво наложил односторонний запрет на дальнейшую разработку оружия всенародного истребления.

Втолковать августейшему двору, что такое непороговые биологические эффекты испытаний и чем они чреваты, оказалось куда сложнее, нежели напомнить, что, согласно основным положениям одной из самых уважаемых в Ордуси религий, существует такое явление, как переселение душ, — и потому, губя степных обитателей, мы совершаем поступки, вопиюще непочтительные по отношению к, возможно, собственным же предкам. Но слава Богу, хоть этим оказалось возможно зацепить власть! Американские и европейские руководители, для которых метемпсихоз[249] — звук пустой, еще более двух лет продолжали баловаться со своими гремучими игрушками, время от времени подбрасывая средствам всенародного оповещения слухи, будто и ордусяне тоже потихоньку продолжают взрывы — то ли в древних катакомбах под мосыковским Кремлем, то ли еще в какой потайной глухомани. Но мало-помалу прятаться за вранье становилось все труднее, и продолжение испытаний в Сахаре и в Тихом океане стало наводить на мысль, что Европа и Америка просто-напросто готовятся к истребительной войне друг с другом. А как только подобная версия проскочила в одной из свенских газет (потом поговаривали — не без помощи ордусской внешней разведки), западным любителям неодолимой бездушной силы, хоть мощности последней ордусской бомбы они так и не смогли достичь (а как хотелось!), волей-неволей пришлось сворачивать активность. И многосторонний договор о полном запрете испытаний был наконец подписан.

Мордехая это не удовлетворило.

Дело в том, что по договору никто не собирался уничтожать запасы уже созданных зарядов. Даже вопрос такой не ставился. А стало быть, сохранялась опасность того, что в случае серьезного конфликта они могут быть применены — со всеми последствиями, которые Мордехай представлял себе так, как, возможно, никто иной на планете. Совесть его смогла бы угомониться лишь тогда, когда вероятность подобного применения оказалась бы снята полностью.

Ванюшин был в каком-то смысле реалистом и понимал, что при существующем миропорядке об уничтожении запасов термоядерного оружия нечего и думать. Слишком много накопилось между народами взаимных обид и претензий, недоверия, разногласий. Да что говорить! Стоит лишь присмотреться, как в разных странах учат детей истории. Будто речь идет о разных планетах! Ведь в каждой стране — своя история человечества, это факт. Это научно наблюдаемый факт. Для каждой страны лишь она сама — светоч разума и добра, никогда она ни на кого не нападала и всегда лишь защищалась от гнусных, подлых, вероломных захватчиков. Подобный подход непоправимо разобщает народы. Именно он консервирует на вечные времена недоверие, страхи, вспышки немотивированной агрессии…

Что можно тут поделать?

Это была, в сущности, очередная крайне важная и крайне сложная научная проблема, разрешить которую было теперь столь же важно и необходимо, сколь десяток лет назад — дать своей стране сверхоружие. Только теперь физик Ванюшин был один.

К этому времени Мордехай уже не жил в Семизарплатинске. Вернувшись в родной улус, он устроился внештатным сотрудником в отдел теоретических проблем Института физики в Димоне — и, почти не выходя из дому, получая, в сущности, гроши (особенно если сопоставить оклад с его научными заслугами, не говоря уж о способностях; но так ему было свободнее, так он принадлежал только себе), работал сразу в двух направлениях. Он хотел знать, как устроена суть Вселенной. И он хотел знать, как помирить всех людей в мире.

День, когда он нашел решение второй проблемы, запомнился ему как день одной из величайших его научных побед.

Решение оказалось до смешного простым.

Собственно, оно уже давно было нащупано религиями, но Мордехай даже атеистом себя не считал лишь потому, что вообще не интересовался подобной проблематикой. Однако теперь пришлось — потому что, согласно его концепции, то, что религии рекомендовали отдельным людям, должно было произойти на уровне межгосударственном или, если сказать точнее, международном. Не государствам это было под силу — только самим народам, обитающим в государствах.

Когда учение стало складываться в его мозгу и обретать конкретные черты, превращаясь из безумной гипотезы в стройную теорию, Мордехай жил не в Димоне и даже не в Яффо. В Дубине. Четыре с небольшим года назад его пригласили принять участие в работах по противуастероидной проблеме и даже возглавить одну из групп. Мордехай воспринял это предложение со всей присущей ему ответственностью. Опасность он считал несколько надуманной — но совсем сбрасывать ее со счетов и впрямь не приходилось; а стало быть, если уж государства современного мира дошли до такой степени просветления, что решили совместными усилиями бороться с опасностью, которая в равной, пусть и небольшой, степени грозила всем, грозила человечеству как таковому, невместно было оставаться в стороне. Мордехай отдал этой новой задаче всю мощь своего ума. И опять добился успеха.

Первым человеком, которому он поведал о своей теории, был Сема Гречкосей — молодой и поразительно талантливый человек, с которым Мордехай, невзирая на разницу в возрасте, сошелся в Дубине так, как он редко с кем-либо сходился. В глубине души Мордехай мечтал стать для юноши тем, кем для него самого был в свое время недавно скончавшийся Ипат Ермолаевич Здессь. Не просто учителем, не просто учителем в науке — учителем в нравственности.

Был июль. Был вечер. Они — Ванюшин и Гречкосей — шли вдвоем по берегу Дубинки, затейливо петляющей меж холмов — точно когда-то ее нимфа (Мордехай не чужд был поэзии, а греческую мифологию чтил как одно из высших достижений человеческой культуры) принялась тут плясать с голубой лентой, как юная физкультурница на состязаниях по художественной гимнастике, да так и бросила свою извертевшуюся в воздухе ленту на траву… Где-то вдали гомонили и плескались на песчаной отмели мальчишки из соседней деревни. Цвели удивительные по мягкой, щемяще-грустной своей красоте среднерусские луга, словно бы неторопливо плывущие в бесконечность сквозь золотой солнечный дым… Отцовские гены, что ли, заставляли Мордехая с острым, почти нестерпимым наслаждением вдыхать сладкий и бережный воздух. Разнотравье поражало; на одном пригорке полевых цветов уживалось больше, нежели типов звезд в Галактике. Мордехай знал по именам лишь клевер, ромашки да иван-да-марью. Клевер светился пушистым розовым светом и накрывал луга, точно мягкое свадебное покрывало, повторяющее все изгибы укрытых тел. Заросли ромашки сияли, как сугробы, щедро посыпанные желтой солнечной крупой. Иван-да-марья… Она просто была. Как и он сам. Мордехай да… что? Да правда, подумал он без ложной скромности. Мордехай-да-правда.

— Нет-нет, — говорил он. — Ты вдумайся, Сема. Иначе нельзя. Иначе тупик, просто тупик, мы так никогда не станем друг другу… э-э… братьями. Значит, вечно будет висеть у нас над головами этот дамоклов меч. А ведь и наука… наука не стоит на месте. Раньше или позже будет создано что-либо еще более страшное. Что тогда? Нет, я прав. Каждый народ… э-э… от самых маленьких, живущих, может быть, в двух соседних аулах… и до самых крупных, в первую очередь — крупных… должны припомнить все, что сделали они дурного. А если… э-э… память им откажет — соседи должны им напомнить. Просто должны. Иначе — не стоит и начинать. Мы пятьсот лет назад сожгли у вас хлев — простите нас, вот стоимость этого хлева с поправкой на изменение цен! А мы угнали у вас триста лет назад стадо — простите нас, вот ваши коровы, не те же самые, конечно, но ровно столько, сколько мы угнали тогда! Мы завоевали у вас в прошлом веке остров и при том у вас погибло триста человек — простите нас! И хоть людей мы не можем возвратить к жизни — возьмите назад хотя бы свой остров! И вот тогда… тогда…

Ему казалось — молодой ученый его не понимает. Гречкосей смотрел как-то странно, искоса. Сочувственно — да, но чему он сочувствовал? Идее — или тому, кто ее высказывает? Мордехай не понимал и потому говорил все более сбивчиво и горячо. А Семен только кивал и словно хотел что-то ответить — да не решался.

А назавтра, за пять дней до уже назначенного первого испытания изделия «Снег», — пришло распоряжение о свертывании проекта.

Это было как издевательство.

Собственно — почему «как»? Пять лет вдохновенной работы лучших умов страны, будто скомканную салфетку после обеда, рыгая и отдуваясь, вышвыривали на помойку вместе с созданным чудом. А уж такие-то умы найдут, как побольней для самих же себя выразить свое унижение и разочарование, свой горький сарказм. Ну жизнь! Ну государство! То давай-давай, а то вдруг — ой, ошибочка вышла, это нам вовсе даже и не нужно… Уж дали бы испытать, в конце концов! Что за глупость! Не могли после опыта выполнить свои договорные обязательства, что ли? Кто там наверху думал? Каким местом?!

Ученые пребывали в бешенстве — и в растерянности.

А Мордехай понял окончательно: от властей ничего доброго быть не может.

Ну почему, скажите на милость, им было не отдать созданный прибор мировому сообществу? Что за дурацкие… э-э… предрассудки? Работы бы продолжились, и великий Вольфганг Лауниц бы к ним присоединился, и блестящий Мэлком Хьюз… Ни два, ни полтора! Ох, владыки! Да таблицу умножения-то они хоть помнят или уж забыли давно и знай себе только молятся? Колесо сансары, понимаете ли, им понятней, чем разрушение наследственного вещества микродозами радиации! Ом мани падмэ хум, понимаете ли! Впрочем, нет, это не здесь… Да какая разница! Отче наш иже еси… э-э… на небеси…

Он немедленно, не слушая никаких уговоров и посулов, уволился и уехал.

Кончились луга.

3

Поначалу, видимо, просто по привычке, на многолетнем инстинкте, Мордехай принялся сыпать свои рецепты в бездонную пропасть высшей власти. Вотще. В первый раз, правда, он после двух седмиц напряженного ожидания получил, уже почти утратив надежду, красивый объемистый конверт, пахнущий жасмином; в нем таились два листа правительственной почтовой бумаги, украшенные полупрозрачным, чтоб не мешал читать, изящно сплетенным узорочьем сосновых игл и персиковых лепестков. В конце стояла подпись и личная печать имперского цзайсяна[250].

Дрожащими пальцами переворачивая листки, Мордехай начал читать — и понял, что ждал напрасно.

«Драгоценный преждерожденный М.Ф.Ванюшин! Мы прекрасно понимаем яшмовое человеколюбие Ваших мыслей и побуждений, над коими явственно вьют свои гнезда фениксы. Однако ж, по нашему скромному мнению, всякая потуга припомнить и перечислить взаимные грехи и проступки, а частенько — и жестокости, кои народы чинили друг другу на протяжении мировой истории, приведет не к примирению, а к обострению былых обид. То, что с течением времени сгладилось, вновь встанет перед людьми подобно горе Тайшань, словно и не прошло после тех порой воистину ужасных событий многих лет и веков добрососедской жизни — каковая является, по совести говоря, единственным оправданием давно минувших злодеяний. Более того, стоит только начать, и обязательно найдутся те, кто примется не с сожалениями вспоминать свои прегрешения, а с наслаждением перебирать чужие. А примеру их, чтобы не остаться в долгу, последуют и остальные, последуют, руководствуясь отнюдь не злоумием, а простым и естественным, присущим всем порядочным людям стремлением исправить возникшее искривление и вернуться к золотой середине. Воистину, даже благородных мужей такое может соблазнить вести себя подобно людям мелким, может понудить и их вовлечься в бесконечное и бессмысленное растравливание взаимных неприязней, а потом и — ненавистей, хоть и не хотели бы они того вовсе. А сие представляет для государства и всех в нем обитающих величайшую опасность. Беды, кои могут проистечь от этого, густо-неисчислимы — трудно, трудно даже вообразить их! Великий учитель наш Конфуций сказал: „Бо-и и Шу-ци не помнили прежнего зла, поэтому и на них мало кто обижался“[251]. Цзы-ю, один из лучших учеников Конфуция, сказал: „Надоедливость в служении государю приводит к позору. Надоедливость в отношениях с друзьями приводит к тому, что они будут тебя избегать“[252]. Возможно ли вообразить себе что-то более надоедливое, нежели бесконечное перечисление: „Ты передо мной виноват в том, в том, в том, в том и еще вот в том“?..»

Словом, это была отписка. Обыкновенная бюрократическая отписка. Там, наверху, даже не удосужились как следует осмыслить то, что он предлагал.

А может, их пугала правда. Они предпочитали, чтобы жизнь была основана на лицемерии и лжи.

Остальные обращения Мордехая просто оставались без ответа.

Он начал выступать.

Он писал в газеты. Он требовал и иногда получал время на телевидении — чаще всего в программах, о которых прежде и слыхом не слыхивал, несмотря на их зазывные названия: «А ну-ка парни», «Илуй[253] у вас дома»… Ванюшин вполне отдавал себе отчет в том, что его слушают и вообще терпят только из великого уважения к его радиоактивным заслугам, период полураспада коих еще далеко не истек; то, что люди сразу скучнели, стоило ему сказать свое первое «э-э…», что через две-три минуты они начинали шушукаться, листать журналы, а то и просто выходили из зала, то, что его слова в газетах переиначивали, сокращали, превращали то в юмор, то в притчу, ранило его — но не останавливало. Он не терял надежды достучаться до людских сердец.

Он старался, как мог, идти людям навстречу, он развивал свои взгляды. Он отказался от идеи возмещения материальных убытков и физического ущерба. Это, пожалуй, было и впрямь слишком — как теперь подсчитать, сколько стоили вырубленные сады, сожженные столицы, взорванные мосты и дредноуты? А главное и вовсе не поддавалось строго научному анализу — как возместить потери в людях?

Хорошо, пусть так. Ошибочная идея, он готов признать. Но само душевное движение навстречу друг другу, само порывистое глобальное «простите за все-все-все» — оставалось неотменяемо. Без него нельзя было обойтись, нельзя было строить общее будущее. Нельзя. Водородная смерть висела над головами.

Несколько раз с Мордехаем пытались поговорить то коллеги, то представители местного раввината, а однажды даже настоятель Иерусалимского храма Конфуция попросил о встрече. И все в один голос, хоть и разными словами, пытались уговорить его умерить свой пыл. Наверное, их подсылали власти.

Старый друг, тоже физик, только лазерщик — они знакомы были с детства и учились вместе в Александрии, и не счесть было общих воспоминаний о том, как ожесточенно и чудесно они спорили, чертя формулы прямо на земле или на асфальте у берегов то Яркона, то Нева-хэ, — не сдержавшись, тряся у Мордехая перед носом волосатым суставчатым пальцем, закончил свои увещевания криком: «Благодари Бога, что ты пока всего лишь смешон! Если тебя начнут слушать, ты окажешься страшен!» Мордехай тихо, но твердо велел ему уйти и навсегда отказал от дома.

Постепенно к Ванюшину потеряли интерес. Дескать, мало ли на свете чудаков? Есть и посмешнее… Он сразу ощутил эту перемену. Но оставался непреклонен. Когда он требовал прекратить испытания, его тоже долго не слушали — но он победил. Победит и на этот раз. Просто нельзя отступать.

Семнадцатого элула это произошло. Меньше двух седмиц оставалось до начала изнурительной череды праздников тишрея[254] — Рош ха-Шана, Йом-Киппур, потом шутовской Суккот… Сам Мордехай никогда не понимал, зачем их столько и что с ними делать. Праздники только отвлекали. Когда-то давно, когда он был еще не один и было с кем шутить и смеяться, Мордехай, если его спрашивали, где и как он собирается проводить тот или иной праздник, отвечал, смущенно улыбаясь и чуть склонив голову набок, модной в ту пору в стране фразой: «Отмечу его новыми трудовыми победами…» Теперь шутить стало не с кем, но по сути ничего не изменилось. Однако Мордехай с пониманием относился к человеческим слабостям, и его совсем не удивило, что в доме культуры, где он выступал с очередной лекцией, собралось совсем мало слушателей. Уставшие от летней жары и работы люди уже начинали предвкушать долгую веселую суету, даже начинали готовиться помаленьку, и им было не до высоких материй. Когда он закончил, ведущий, который, к радостному удивлению Мордехая, не заскучал, а слушал внимательно и даже, похоже, сопереживая, спросил:

— Но как вы себе все это представляете?

— Э-э… — ответил Мордехай.

И в этот момент в третьем ряду слева резко поднялась уже немолодая, скромно и строго одетая женщина с яркими большими глазами («Какая красавица!» — успел потрясенно подумать Мордехай) и чуть хрипло проговорила, смерив ведущего взглядом:

— Простите, но не могу смолчать.

После этого она глядела уже только на Мордехая.

— По-моему, вы делаете большую ошибку. Вы великий ум, но то, что вы предлагаете, обобщенно, как ваша физика. Мы так не можем. Люди вообще, народы вообще, покаяние вообще… Чтобы кто-то что-то почувствовал, вы должны говорить конкретно: кто, в чем, когда. Да, так вы, возможно, наживете себе врагов. Но лишь так у вас и единочаятели появятся. Люди мыслят и тем более чувствуют очень конкретно, Мордехай Фалалеевич… Очень конкретно. Они не могут переживать из-за абстракций. Вы будто какую-то теорию гравитации нам рассказали. Отсюда получаем, следовательно, путем несложных расчетов легко убедиться… И при этом хотите, чтобы сердце у меня сжималось, будто речь идет о моих собственных детях. Так не бывает.

— Представьтесь нам, пожалуйста, — сказал ведущий, обрадованный, что речь уважаемого ученого не пропала втуне и вот-вот, похоже, завяжется сообразное обсуждение. И можно будет отчитаться, что мероприятие прошло успешно…

— Магда, — с привычной небрежностью произнесла женщина. По залу разошелся удивленный шепоток, и головы заколыхались — так расходятся круги по воде. Будто нездешнее имя было камнем, и она легко, играя, как девчонка, кинула его в снулый пруд.

Над Мордехаем открылось небо — и с той стороны рухнул ослепительный свет.

4

В старом Яффо нет ни великих древностей, ни знаменитых святынь — но это один из самых уютных и живописных уголков битком набитого святынями и древностями Иерусалимского улуса. Лет тридцать назад городские власти снесли самые старые и ветхие строения, тихо догнивавшие в течение, пожалуй, века, а то и более, — и построили городок художников и поэтов. Здесь почти нет жилых домов — только мастерские, только лавки, только музеи, только кафе и закусочные на любой вкус — закрытые и под тентами на вольном воздухе, обычные, рыбные и вегетарианские, кошерные и некошерные, такие, где можно курить, и такие, где курить ни в коем случае нельзя, такие, где предпочитают европейскую граппу, и такие, где души не чают в простом нашенском эрготоу… Чтобы подчеркнуть особость этого места, узенькие улочки, игривыми змейками вьющиеся меж домами, городские архитекторы решили назвать просто буквами ютайского алфавита — и это, хотя поначалу озадачило многих, оказалось весело; только пришлось чуть ниже и малость мельче голубых керамических алефов и гимелов на стенах повторить чтение каждой буквы ханьской фонетической азбукой чжуиньцзыму, чтобы не смущать и не обижать тех гостей города, кто не знаком с ивритом.

Для знатоков, коим ведомо, что символизирует у ютаев та или иная буква, путешествия наугад по этому удивительному местечку превратились в род гадания по «И цзину», в игру с судьбой; а люди поприземленней, напротив, споро принялись творить уже новые обычаи и легенды. Например, у молодых выпускников Высших курсов КУБа — Комитета улусной безопасности (в народе работников КУБа звали кубистами, знаки различия на их парадных мундирах — кубарями; а когда кто-либо, уже безотносительно к роду деятельности, ухитрялся с блеском решить запутанную и, тем паче, острую ситуацию, проявив и хитроумие, и такт, — про того говорили обычно: в кубистической манере сработал…) — вошло в обыкновение после официального торжества присвоения первого звания фотографироваться и выпивать по рюмке горькой перцовой настойки «Гетьман» на углу улиц «Шин» и «Бет»; не всякий старожил мог вспомнить, откуда взялась эта традиция.

А было так: еще в шестьдесят седьмом году прошлого века пятеро недавних курсантов, гуляя по Яффо и пытаясь выветрить из буйных голов хмель торжественного застолья, набрели здесь на картинную лавку, в витрине коей была, как нарочно, выставлена весьма недурная копия написанной на библейский сюжет картины знаменитого ордусского живописца Налбантели «Мордехай предупреждает Артаксеркса о заговоре»[255]. Картина показалась выпускникам столь подходящей к случаю, что они принялись фотографировать друг друга на ее фоне, а потом, вконец утомившись и не имея ни сил, ни времени бежать до ближайшей винной точки и купить что-либо для подкрепления сил, объяснили ситуацию владельцу картинной лавки. Владелец, пожилой усатый араб, давно уже с добродушной и понимающей улыбкой наблюдавший из дверей за полными задора и, можно сказать, вдохновения действиями новоиспеченных офицеров, по-отечески кивнул и удалился в прохладную глубину. Как на грех, ничего у хозяина, истого и потому непьющего мусульманина, не было, кроме загодя припасенной на случай нежданного прихода друзей из ближайшей станицы бутылки горького «Гетьмана»…

Давно уж продана та картина, давно уже в раю тот араб, а лавкой владеет его третий сын, — но обычай жив, и каждый год юные шомеры[256] улуса, прослушав положенное количество сообразных торжественной церемонииречей руководства, покупают потом с десяток бутылок «Гетьмана» и с новейшими цифровыми камерами спешат на угол улиц «Шин» и «Бет»…

Справа от этого примечательного места улочки, едва не сойдясь в пучок, обрываются, выводя на открытое, мощенное крупным булыжником пространство, за которым — уже море. Отсюда открывается великолепный вид. Здесь очень много зелени. Тщательно подстриженная трава всегда густа и свежа, пальмы, миртовые и лавровые деревья пружинисто колеблют свои темные лакированные кроны — и полным-полно цветов. Это так называемый Абрашечкин садик.

Легенда утверждает, что он назван в честь Аб Рама, первоютая[257] Цветущей Средины, одного из лучших учеников великого Конфуция. Вместе с Му Да и Мэн Да он скрасил нелегкие последние годы жизни Учителя, когда тот, потерпев окончательное поражение на поприще чиновной службы, взялся итожить прожитое. Двадцать третья глава «Лунь юя» кратко, но образно описывает, с каким тщанием ухаживал Аб Рам за своим крошечным садиком в Цюйфу и как приветливо принимал он под персиковым деревом своих однокашников. Те, возвращаясь с рисовых полей, каждый вечер проходили мимо, и Аб Рам, ежели только не был погружен в созерцание иероглифа «жэнь»[258] или изучение древних изречений на бамбуковых дщицах настолько, что забывал о времени и о том, что вот-вот у калитки пройдут друзья, обязательно приглашал их выпить бодрящего зеленого чаю после целого дня на жаре — а гости, уходя уже в сумерках, отдавали не имевшему своей земли соученику толику риса или полсвязки вяленого мяса, кланялись и приговаривали: «Спасибо, Абрашечка!»

К сожалению, ни в источниках, ни в легендах ни слова не говорится о том, каким ветром занесло Абрашечку на противуположный край Евразии. Но разве это важно? Важно, что есть сад…

А над самым морем прилепился небольшой уютный ресторанчик «Аладдин». С его нависшей над водной ширью открытой площадки — всего-то в пять столиков — весь новый Яффо как на ладони. Вечерами здесь особенно красиво — благоуханный воздух, голубая бездна небес, ошеломляющий разлет моря, небрежно расчерченного текучими линиями волн, влет озаренные закатным солнцем корпуса здравниц и домов отдыха, привольно раскинувшихся вдоль всего яффского лукоморья… А если взять еще толику сладкого вина!

Здесь они впервые поужинали вместе.

Впоследствии Мордехай никогда не мог вспомнить, о чем они тогда, в «Аладдине», говорили. Это было поразительно: день он помнил, помнил час, помнил едва ли не по минутам, как Магда впервые обратилась к нему, как они вышли из дома культуры, как набрели, беседуя, на прикрытый цветами, словно бы потайной, только для избранных, вход в «Аладдин» — три ступеньки вниз, в прохладный полумрак, потом направо… А вот о чем они проговорили весь вечер — память не сохранила. Наверное, потому, что говорили обо всем сразу — и даже не в темах было дело, и даже не в словах… Просто у Мордехая не было чувства, что он говорит с другим человеком.

Он будто говорил с самим собой.

Только с более умным… нет, не так. Не выше или ниже, не более или менее… Просто словно бы в его собственном мозгу — или душе — открылся некий совершенно иной, новый регистр, открылась огромная неизведанная область, полная света, и отчетливо стали видны таившиеся в ней до поры до времени миры. Это был он сам, именно он… Это была часть его самого, которой ему недоставало всю жизнь и которую он наконец случайно нашел. У него открылись глаза. Это были его собственные глаза — но еще утром они были закрыты, а теперь открылись. С ним уже случилось такое однажды, когда он увидел обожженного ястреба в степи.

Магда говорила ему то, что он преступно не сумел и не успел сказать сам.

Он, пожилой кабинетный тяжелодум, еще только рот открывал, пытаясь найти точные и понятные слова, — а она уже говорила их. Точнее, понятней, резче…

Она очень много курила, и он, всегда ненавидевший этот маленький, но вредный порок, с изумлением понял вдруг, что ему нравится запах табачного дыма.

Вечером он записал в дневнике, который от случая к случаю вел: «Это удивительная женщина. Как точно и ясно она мыслит! Как верно ухватывает главное, изначальное, с чего только и можно приступить к делу всерьез, не на словах, а конкретно. Я восхищаюсь ею. Столько перенести — и сохранить ясность ума, горячность чувств, обостренное представление о справедливости и несправедливости…

Я люблю ее. Я хочу, чтобы она стала моей женой».

5

Магда очень хорошо помнила, как отец пришел домой в новой форме. Наверное, это было первое достоверное ее воспоминание. Ей было года три с половиной. Позже, размышляя, она решила, что это и впрямь случилось тогда впервые — потому и запомнилось так отчетливо. Если бы он пришел в форме накануне, Магда запомнила бы вечер накануне… Позже она поняла, что, наверное, отец каждый вечер, и до того, и после, как бы поздно ни возвращался, заходил к ней и желал спокойной ночи — и она, как бы ни хотелось спать, всегда старалась его дождаться… Наверное, в этот раз отец пришел позже обычного: она помнила, что видела его как бы сквозь туман, как бы уже заснув наполовину. Наверное, в доме уже много дней волновались, судили и рядили о происходящем, иначе она не боялась бы так и не старалась дождаться отца во что бы ни стало — но этих волнений память Магды не удержала. Ее жизнь, если мерить воспоминаниями, началась именно в тот вечер, когда отец — большой, усталый, пахнущий чем-то новым и тревожным, в пыльном шлеме, черном блестящем плаще, со свастикой на рукаве — поднялся к ней и, как всегда, поцеловал в щеку.

А она, как всегда, села в своей кроватке, обняла его за шею обеими руками и прижалась щекой к щеке. Ей нравилось чувствовать, какой он к вечеру становится колючий. Мама гладкая, а папа колючий. Поэтому папа сильнее и может все.

— А что это у тебя? — пролепетала она едва в состоянии говорить: так наваливалась дрема.

— Что? — спросил он.

Вместо ответа она лишь тронула широкую повязку на его скрипучем, черной кожи предплечье — на повязке странно и как-то неласково растопыривал четыре черные гнутые лапы непонятный крест.

Отец, словно не зная, что у него на руке, скосил глаза вниз, присмотрелся и ответил не сразу.

— Это знак моей новой работы, — объяснил он потом.

— А какая у тебя новая работа? — спросила Магда.

— Видишь ли, Магда… — сказал отец негромко. — На свете очень много плохих людей. Если бы их не было, хорошим людям никто не мешал бы быть хорошими. Не было бы ни богатых, ни бедных, ни угнетенных, ни угнетателей, ни обиженных, ни обидчиков… Все были бы счастливы. Но плохие люди иногда очень упрямы. Их нельзя ни уговорить, ни убедить, ни перевоспитать… Чистый и добрый мир — это мир без плохих людей. Я буду стараться сделать мир чистым.

— А куда денутся плохие люди? — спросила она. Даже сонная, она не могла не удивиться. Люди такие разные, и отделить одних от других так трудно… Ей представилась громадная, уходящая за горизонт толпа и папа на трибуне под красным флагом, посреди которого — черный крест с крючками, точь-в-точь как на его повязке; и он в громкоговоритель кричит тем, кто внизу: «Хорошие — налево, плохие — направо!» И толпа, рокоча, начинает превращаться из бессмысленного хаоса голов в две стройные шеренги; хорошие счастливы, улыбаются, целуются, потому что у них впереди счастье, — а плохие только злятся, ведь их туда не возьмут.

— Вот я как раз и занимаюсь тем, чтобы они куда-нибудь делись и уже никогда не могли бы мешать хорошим.

Движимая безотчетной детской тревогой, она прижалась к нему плотнее.

— А ты — хороший? Ты никуда не денешься?

Он почему-то не ответил.

— Ты хороший? — настойчиво и громко, почти испуганно спросила она. Спать ей уже совсем не хотелось. — Скажи, ты правда хороший?

Он молчал.

— Ты лучше всех, — убежденно сказала она, отстранившись и гладя ладошкой его щетинистую щеку, но на глаза у нее почему-то навернулись слезы. — Ты лучше всех…

6

«Евреи, сербы и прочие расово чуждые элементы (список прилагается — см. Приложение № 1 на стр. 14-37 настоящего циркуляра), а также умственно неполноценные, инвалиды, старики, инакомыслящие, лица без определенного места жительства, лица со среднемесячным доходом менее 35 условных рейхсмарок и прочие социально не представляющие интереса группы (список прилагается — см. Приложение № 2 на стр. 38-55 настоящего циркуляра) являются историческим и социальным анахронизмом и не вымерли до сих пор лишь вследствие ряда нелепых случайностей и патологического упорства. Реакционные неполноценные этносы и общественные группы тормозят мирное поступательное движение к торжеству истинных ценностей, строительству новой Европы и глобальному объединению. Это положение должно быть исправлено. Поэтому приказываю:

1. В качестве первостепенной неотложной меры должно быть применено полное и поголовное лишение представителей указанных элементов и групп всего комплекса юридических прав, таких как право на собственность, право на медицинскую помощь, право на социальное страхование, право на помощь по бедности и по старости и пр. При возникновении спорных правовых ситуаций между полноценными и неполноценными индивидуумами следует исходить из того, что представители групп, перечисленных в указанных Приложениях, существуя де-факто, с точки зрения прогресса не существуют и поэтому могут считаться физически отсутствующими.

2. В ближайшем будущем представляется необходимым применение в качестве промежуточной меры полной и поголовной депортации указанных групп в специально организованные лагеря исправительно-трудовой переподготовки. Ученых следует направлять на сбор картофеля и корнеплодов, так называемых людей искусства — на мелкотоварную штучную торговлю (в ларьках, с лотков и пр. — в ножных кандалах, в общественном транспорте — под конвоем), и так далее (список оптимизационного перепрофилирования: см. Приложение № 3 на стр. 56-87). Те представители реакционных групп, которые на деле продемонстрируют свою способность приспособиться к новым условиям, в течение переходного периода объективно смогут, таким образом, приносить некоторую пользу обществу. Однако обязательной стерилизации они должны подвергаться вне зависимости от успешности или неуспешности трудового перевоспитания.

3. Остальные должны быть полностью и по возможности быстро уничтожены с применением всех технических средств, имеющихся в распоряжении соответствующих учреждений…»

Из архива рейхсканцелярии

7

«Мой отец был кристально честным и чистым человеком и хотел Германии, да и вообще всем людям, только добра. Пытаясь осмыслить теперь его удивительную и трагическую судьбу, я отчетливо вижу, что в той ситуации, в какой оказалась его родная и любимая страна, — вы, я полагаю, прекрасно понимаете, что я имею в виду: идейный разброд, тупость кайзера, косность руководства, спад экономики, утрата нравственных ориентиров — он просто не нашел для себя иного выхода, не нашел иного способа попытаться спасти то, что так горячо любил…

После провозглашения нового порядка он сделал, как вы, возможно, знаете, очень много для его установления в Германском Камеруне; с балкона здания комиссариата в Банги он объявил новую власть, отправил в Берлин телеграмму об этом и в течение довольно долгого времени противустоял анархии исключительно местными силами, без помощи центра. В конце концов ему удалось установить мир в стране. После этого он был вызван в Берлин и назначен на работу в центральном аппарате правительства. Какое-то время он даже возглавлял отдел связей с зарубежными партайгеноссе. Но вскоре, к сожалению, в высших эшелонах власти возобладали иные силы и мой отец был незаконно репрессирован в так называемую „ночь длинных ножей“ тридцать седьмого года. Его взяли прямо в его рабочем кабинете… После этого для нас настали тяжелые дни. Правда, нас с мамой не трогали, но мы были уверены, что это лишь вопрос времени. И тем не менее мы находили в себе силы думать о других. Отмечу лишь один эпизод, он важен для дальнейшего. Неподалеку от нас, через улицу, жила еврейская семья Гольдштейнов, и с Соней Гольдштейн мы очень дружили. Она была всего на полтора года старше меня. Гольдштейны уже ждали эвакуации, уже оформили все документы, и, когда до отъезда оставались буквально сутки, к ним приехали. Так в последний год часто делалось. Потом, как вы знаете, правительство рейха вообще надолго закрыло границы… Я спрятала Соню у себя. Наверное, я еще не очень понимала, насколько рискую, хотя прекрасно помню, как мне было страшно. Вам, молодым, теперь даже не представить себе этот страх… Но нам повезло, работникам зондеркоманды не пришло в голову вломиться к нам. А назавтра, когда явились представители ордусской миссии и Красного Креста, Соня в слезах закричала, что без меня не уедет. Ее долго пытались успокоить и образумить, но безуспешно. Кроме того, представители эвакуационного ведомства понимали, что теперь нам действительно несдобровать — факт того, что я спрятала еврейку, перестал быть секретом. Они каким-то чудом сумели в считаные часы оформить задним числом документы, — так я и мама оказались в кильском порту на „Аркадии“, а вскоре — в Яффо. Иерусалимский улус Ордуси стал мне новой родиной…»

Из автобиографического эссе

Магды Ванюшиной-Гутлюфт

«Мелкие события крупной жизни»

8

Почему-то сразу можно было угадать, что это дом одинокой женщины. Все было вычищено, протерто, поставлено и уложено, как надлежит, но в воздухе, что ли, угадывалось некое запустение, или угадывалась тоска в ясных, выпуклых глазах хозяйки… Даже озорная записка, прилепленная на двери холодильника, совсем не выглядела теперь озорной, не веселила — напротив, от нее делалось сухо во рту и палило в уголках глаз, будто там вскипали исчезающе малые капельки кислоты.

«Как я рада, как я рад, что опять настал шабат…» Соня перехватила взгляд Магды и улыбнулась. Улыбка получилась жалкой.

— Это Мотя написал… — объяснила она. — Перед самой той субботой… А субботы уже не увидел… — Помолчала. Опять улыбнулась. — А я не снимаю. Не могу. Наверное, так теперь и будет висеть всегда. Проходи, Магда, проходи… Да не в кухню же! Не на кухне же совершать хавдалу…[259]

— Врачи подтвердили?

Соня кивнула.

— Инсульт? — упрямо уточнила Магда. Она сама не знала, почему спрашивает так настойчиво.

— Да, — сказала Соня. Она неловко встала посреди комнаты, в двух шагах от уже подготовленного к церемонии стола с витыми свечами, с кувшином вина, изящной ореховой коробочкой с бсамим[260]… Будто забыла, что и зачем должна делать. — Вот так вдруг… Все смеялся, подтрунивал. Ох, старый я стал, ох, устал что-то, надо выспаться наконец, ничего, в отпуске отдохнем…

Голос у нее задрожал, и она умолкла.

— Все, Сонечка, все, — ласково проговорила Магда и положила руку ей на плечо. А что еще она могла сделать?

Соня будто очнулась. Встряхнула головой. У нее все еще были великолепные волосы — тяжелые, громадные… Только седые.

— Садись, — сказала она.

Магда присела к столу.

— Сонь, а Сонь, — сказала она нерешительно. — А это удобно?

— Что?

— Ну… — Магда, не зная, как сказать, обвела стол взглядом. — Я у тебя тыщу раз в доме была — но вот так… Я ж не… Разве у вас это не запрещено?

— А! — Соня с облегчением рассмеялась. — В том смысле, что ты не исповедуешь иудаизм? Не бери в голому. Все можно, если по-хорошему… — Она села напротив Магды. — Честно говоря, вчера я первый раз в жизни встречала шабат в одиночестве, и… Ох, нет! Все в порядке. Давай как бы просто выпьем немножко, поболтаем…

— Сеанс связи был? Сыну ты сказала?

— Что я, рехнулась? — искренне удивилась Соня. — Он два года готовился… Чтобы я ему испортила все?

— Он тебе потом…

— Потом мне будет плохо — но это ведь потом, — пропела Соня задорно, почти залихватски. Оставалось только свистнуть в два пальца — и была бы маленькая разбойница из сказки про Снежную Королеву.

Только седая.

— Мне будет плохо, но ему — хорошо.

— Сонь, а Сонь… Прости, но раз уж разговор зашел. Я никогда не могла понять… А он там что, и на орбите цицит[261] носит и блюдет галахические[262] предписания?

Соня усмехнулась.

— Понятия не имею. Мы никогда совсем уж ортодоксами не были, так что маневр всегда возможен… ну а ребята на «Мире» все очень славные подобрались. Если что, пойдут друг другу навстречу. В конце концов, икону туда уж давным-давно забросили.

— Ну, сравнила! Я представляю, как все это ваше хозяйство выглядит в невесомости… Слушай, а еда из тюбика?

— Да хватит тебе! — засмеялась Соня и замахала на подругу обеими руками. — Мальчики в экипаже взрослые, сами разберутся… Скажи лучше — как твой?

— Ну! — У Магды сразу сменился тон. Теперь в нем зазвучали удовлетворение и гордость. — Живет пока по-прежнему у Греты… Это двоюродная тетка, помнишь? Скоро, наверное, сможет снять квартиру… Он у Круппа на самом лучшем счету!

Какая-то тень пробежала по лицу Сони, но — мимолетно. Может, тень эта Магде просто померещилась, вроде бы не с чего было Соне так реагировать на ее слова. Конечно, померещилась; Соня снова заулыбалась и подперла щеку кулачком, заинтересованно слушая, неотрывно глядя на подругу.

— Каждый день то звонит, то электронные письма катает… Ему там нравится.

— Чем?

— Ну… Всем. Свободней как-то. Здесь, честно говоря, порой достают: то не соответствует поведению благородного мужа, это не соответствует поведению благородного мужа… Сяо[263], бу сяо[264]… Вот уж воистину: автократия воспитывает себе подданных, демократия дает своим гражданам жить, как им нравится! Там на благородных и мелких не делят, там всякий человек уважаем и хорош…

— Невоспитанным людям порой хочется ужасного… — задумчиво произнесла Соня.

— Ой, оставь! Помнишь «Лису и виноград»? Как там Эзоп говорит… Любой человек созрел для свободы!

— Вечно ты фрондируешь! Правдолюбица наша!

— Помирать буду — не изменюсь… Ни вот настолечко! Курить у тебя можно?

Соня на миг запнулась.

— Тебе все можно, только… подожди еще немножко, пожалуйста. Вот когда я свечу зажгу, произойдет отделение… А сейчас еще нельзя зажигать огонь.

— Ах, миль пардон! — Магда вскинула обе ладони вверх, как бы сдаваясь. — Забыла, забыла! Совсем на старости лет головой стала слаба…

И обе засмеялись.

— Знаешь, — сказала потом Соня, — сейчас твои жалобы на возраст слышать особенно смешно. Ты помолодела.

— Правда? — переспросила Магда, но в голосе ее снова отчетливо проскользнуло довольство и — никакой вопросительности. Она не сомневалась в том, что так и есть.

— Правда, — бескорыстно сказала Соня. — Лет пять сбросила… У вас с Мордехаем все так хорошо?

Магда не сразу ответила. Лицо ее засветилось. Даром что еще нельзя было зажигать свет. С этим светом не поспоришь — зажигается, когда хочет.

«Наверное, — подумала Соня, — это и есть чудо явленного света»[265].

— Я даже не представляла, что так бывает, Соня… — тихо сказала Магда. — Это… это такое счастье… Когда казалось, что жизнь уже пошла на спад… — Помолчала. Ей стало неловко, что она дала волю чувствам, да еще — таким чувствам, да еще наедине с подругой, которая совсем недавно потеряла мужа. — Ничего! — торопливо попыталась Магда ее утешить. — Может, ты тоже скоро замуж выйдешь!

Получилось еще более неловко. Они помолчали. Молчание вышло неуклюжим. Вдруг стало не о чем говорить. Соня посмотрела на часы.

— Можно, — тихо сказала она, и голос ее дрогнул. Магда смотрела на нее удивленно. Она не могла понять этого вдруг невесть откуда взявшегося детского благоговения, оно казалось ей наигранным. Но — нет. И потому было еще непонятнее.

И на лица подруг упал дрожащий свет свечи.

Губы Сони неторопливо шевелились, и Магда отчетливо слышала ее спокойный, почти шепчущий голос — но шепчущий не от робости, а, похоже, просто от какого-то странного уважения непонятно к чему, наверное — ко всему, что кругом, и в первую очередь к самим словам, которые она произносила; ее словно переполняла тысячелетняя уверенность в том, что эти слова будут услышаны, как бы тихо ни звучали…

— Хине Эль йешуати эвтах…

Только что они говорили с Соней, как ни в чем не бывало, на том же самом языке — но теперь эти первобытные заклинания звучали, словно с Марса. Магде пришлось мимолетно напрячься, чтобы напомнить себе: я знаю все эти слова, я их понимаю, я их понимаю уже много десятилетий…

— Вот он, Бог, Спаситель мой; спокоен я и не страшусь, ибо Бог — сила моя…

«Как им не надоедает каждую седмицу бубнить одно и то же, — подумала Магда, стараясь, чтобы не обидеть подругу, сохранять невозмутимую, отрешенную серьезность. И, отведя взгляд от двойного блеска крохотных свечей, мерцавшего в стрекозиных глазах Сони, тоже уставилась на маленький фонтан огня, торчащий над витой субботней свечою плотно и веско, как раскаленный оловянный солдатик. И принялась вить про себя свою собственную молитву: — Вот он, муж, спасенный мною спаситель мой…»

— Царь Вселенной, счастлив тот, кто уверовал в Тебя… «Спокойна я и не страшусь, ибо счастливы мы, уверовавшие в себя и друг в друга…»

— Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, который творит всевозможные благовония…

С нездешней величавостью, которой Магда никогда не замечала в подруге, та протянула ей коробочку с бсамим. Тихонько сказала:

— Понюхай…

Магда послушно понюхала. С трудом удержалась, чтобы не пожать плечами. Вернула коробочку Соне. Пахло корицей. Точно они пироги печь собрались.

Соня медленно протянула руку к пламени. Рука засветилась, стала полупрозрачной, нечеловеческой, словно из розового и алого воска.

— Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, Который отделяет святое время от остальной седмицы, свет от тьмы, Израиль от других народов, день седьмой от шести дней трудов…

Соня глазами сделала Магде знак: надо пить вино. И сама взяла свой бокал. Магда, поколебавшись, последовала ее примеру — хотя последние слова ее задели и ни малейшего желания пить за это у нее не было. Ни малейшего. Она заставила себя пригубить.

Соня выпила свой бокал несколькими глотками подряд почти до дна; остаток вылила в блюдце и в нем погасила свечу. Провела кончиками пальцев поперек рубиновых капель, дрожавших на дне блюдца, а потом легко коснулась влажными пальцами глаз, ушей и ноздрей.

Глубоко вздохнула.

— Ну, вот, — сказала она обычным голосом, и снова ее слова звучали, как обычные человеческие слова, значащие ровно то, что они значат, не больше и не меньше. — Все. Красиво, правда? Я прямо обновляюсь, когда это происходит, — будто в живой воде искупалась… Теперь кури, пожалуйста. Сколько душе твоей угодно.

— Не хочу, — сухо сказала Магда.

— Ну и правильно, — обрадованно ответила Соня. — Чем меньше — тем лучше…

Она ничего не заметила и ничего не почувствовала.

— Слушай, Сонь, — сказала Магда. — Вот мы знаем друг друга столько лет, сколько и люди-то не живут…

«Опять я ляпнула, — поняла она с раскаянием, запоздавшим на какой-то мизерный, но невозвратимый миг. — Нельзя так в доме, где совсем недавно умер человек…» Но было поздно, и оставалось лишь сделать вид, что все так и надо, и договорить то, что она уже не могла не сказать. Получив плевок в лицо, плевок столь внезапный и столь незаслуженный, трудно сохранить безупречное чувство такта.

— Ты сама меня позвала в гости. Одиночество, я понимаю. Я сочувствую. И вот ты тут же, при мне, прямо мне в глаза заявляешь: другие народы — это, мол, тьма, а Израиль — это свет… Как так получается?

Несколько невыносимо долгих мгновений Соня смотрела на подругу, не понимая.

— Когда я это сказала? — ошеломленно выговорила она потом.

— Ты даже не соображаешь? — повысила голос Магда. Наивное непонимание Сони ее оскорбило больше, нежели хамская молитва. — Ты невменяемая, что ли? Не отвечаешь за собственные слова? Свет от тьмы, Израиль от других народов!

Соня захлопала глазами.

— Магдонька, но это же молитва… ей тысячи лет…

— Тем более! Пора бы уже образумиться, времени на это было отпущено достаточно!

Соня взяла себя в руки, и теперь ее голос тоже зазвучал сухо и отчужденно.

— Знаешь, Магда, лучше бы не делать друг другу замечаний. В конце концов, мы все совершаем массу бестактностей. Ты, может быть, думаешь, мне приятно слышать, что твой сын, которого я вот таким помню, на коленке его качала, и мы играли и в мячик, и в шахматы, и… — У нее пережало горло негодованием. Она сердито мотнула головой и прервала перечисление. — Может, ты думаешь, мне приятно слышать, что он предпочел нашей стране эту адскую Германию?

— Наша родина — не адская! — почти выкрикнула Магда. — Просто очень несчастная… Просто ей очень не повезло в двадцатом веке! Но это не повод…

— Может, ты думаешь, мне приятно смотреть и слушать, с каким восторгом и с какой гордостью ты рассказываешь, что он работает на Круппа? — неумолимо продолжала Соня. — Может, ты забыла, что этот концерн был одним из главных спонсоров наци?

Магда судорожно распрямилась на стуле, словно спину ее нежданно ожгли бичом, просекшим плоть до костей.

— Ты прекрасно знаешь, — начала она подчеркнуто медленно и спокойно, и только голос ее клокотал перегретой, грозящей вот-вот лопнуть яростью, — что после того как сдох усатый в стране несколько десятилетий шла демократизация. Сейчас это нормальная страна, получше многих! И вообще все это не имеет отношения к делу. Скажи, неужели это правда? Что вы все с двойным дном? Я этого не могу понять! Мы же вместе столько прошли… Еще с детства! В детстве! Ладно, пусть фанатики-ортодоксы бормочут эту гадость — но ты! Значит, это правда? Ходишь рядом с вами, дружишь, любишь… И все вроде хорошо. А на самом деле вы смотрите на всех как на быдло, что ли? Все, мол, кроме нас, — хлам, только не надо этого афишировать… С остальными вы одни, а между собой — совсем другие? Так?

На лице Сони выскочили алые нервные пятна.

— Магда, да ты…

— Нет, это ты! — повысила голос Магда. — Не надо говорить мне про меня. Скажи мне про себя. Я задала конкретный вопрос. Я считаю, что это и есть нацизм. Ответь. Ответь мне, Соня!

Соня помолчала, видимо пытаясь совладать с гневом. Криво усмехнулась.

— Интересно, — сказала она надтреснутым голосом. — Вот уж правду говорят на твоей такой бедной и несчастной-разнесчастной родине… Яблочко от яблоньки…

У Магды по-мужски вспучились желваки. Она резко встала.

— Как ты смеешь! Мой отец был замечательным человеком! Светлым, чистым… К сожалению, слишком доверчивым. Да, он в чем-то ошибался, но…

— Он был нацистом, Магда! И ему просто повезло, что его ликвидировали вовремя…

— Как ты добра!

— Да-да, повезло! Он не успел сполна поучаствовать во всех играх, что развернулись чуть позже! А как он устанавливал новый порядок в Камеруне? Ты что, даже теперь не знаешь, как тогда устанавливали новый порядок?

— Тебе хорошо говорить, подруга! Вы ловко устроились, с вами носятся, как с писаной торбой! А то, что таких, как мой отец, тоже надо было спасать, — это никому и в голову не пришло! Наоборот, только ладошки потирали радостно: ага, передрались пауки в банке! Хоть бы, мол, все сожрали друг друга…

— От кого спасать? Куда спасать? Они сами все это придумали! И они были у себя дома!

— А вы, значит, не дома? Родились там, учились там — но все равно это вам был не дом?

— Да такие, как твой отец, нас в печи гнали! В лагеря!

— Ты помнишь, как звали человека, который придумал лагеря переподготовки? Розенберман! Очень немецкая фамилия, правда?

— Ты соображаешь, что говоришь?!

— А что? Нам нельзя говорить то, что было на самом деле, только вам можно?!

— Магда!!

— Соня!!

9

— Что с тобой, Магдуся? — потрясенно выговорил он. — Что случилось? На тебе лица нет!

Боясь переступить порог собственного дома, она остановилась поодаль от мужа и пытливо всматривалась в него, не подходя. Он протянул было руки, чтобы, наверное, обнять, наверное, привлечь к себе, — она молча отшатнулась, не опуская простреливающего навылет взгляда. Ее трясло.

— Ты тоже? — надтреснуто спросила она. — В тебе это тоже сидит?

— Что? — непонимающе спросил он. Она молчала.

Нет. Нет. Она ощутила это каким-то шестым чувством. Эти глаза… Эта голова редечкой… Нет. Не может быть. Быть не может.

И тогда слезы, что всухую, впустую ядовито кипели у нее где-то внутри глаз всю дорогу, брызнули наружу. Она уткнулась Мордехаю в грудь.

— Она… она…

Это все, что она могла выговорить. Так ей казалось.

Она даже не заметила, что сказала куда больше. Она даже не сразу сообразила, о чем он вдруг закричал, как раненый: «Да как ты могла подумать обо мне так! Заподозрить такое! Да разве я… Да я ни сном ни духом…» Она даже успела удивиться, когда поняла, что в соседней комнате стрекочет диском телефон, что муж куда-то звонит, пока она, присев на самый краешек дивана, словно уже чужая здесь, доплакивает свои сегодняшние слезы — может быть, последние слезы в жизни, потому что после такого плакать уже нельзя. Не о ком. Не по чему.

— Я запрещаю вам видеться с моей женой! — кричал он надтреснутым фальцетом в телефонную трубку. — Как вы могли! У нее же больное сердце! Я не желаю больше видеть вас в нашем доме! Я вас на порог больше не пущу!!

Она слушала, уже не всхлипывая, боясь дышать, и понять не могла, легче ей становится — или во сто крат тяжелее.

Богдан Оуянцев-Сю

Ханбалык, шестерица, вечер
Это была третья поездка Богдана в столицу империи — и самая непритязательная с виду, самая неофициальная.

И впервые без Бага.

Когда бываешь где-нибудь часто и обыденно, впечатления стушевываются и, сколь бы ни был причудлив тот мир, что, вырвавшись из повседневной круговерти, ты навестил, он скоро становится частью этой же самой круговерти и не ощущается уж ни новым, ни чудесным. Так, наверное, раньше или позже перестают чувствовать завзятые искатели впечатлений; хоть ты им Лхасу покажи, и беспременно чтоб далай-лама ручкой помахал из окошка Поталы, хоть знаменитую колымскую зону отдыха с теплыми купальнями под открытым небом и клонированными мамонтами, берущими корм с руки, — они лишь: далай-лама лысоват[266], мамонт хлипковат, и вообще суп недосолен… Праздники должны быть редкими. Древние это хорошо понимали.

Ханбалык — редкий праздник.

Воздухолет мягко и величаво скатывался с заоблачных высей — точно с долгой горы аккуратный пожилой лыжник, не показателей алчущий, но здоровья да радости; а тем временем — отринув и наушники с восьмью разнообразными музыками, и развлекательную сериальную фильму, над которой уж третий час впокатушку хохотал, сотрясая кресла, сосед по перелету, — Богдан сидел и, казалось, скучал; а на самом деле вспоминал. Вспоминал и первый свой прилет сюда, столь успешно завершившийся вразумлением наследника, — как недавно это было и как давно… Не оборотами Земли вокруг солнышка меряется жизнь, а личными культурными, как говорят древнезнатцы, слоями: заглянешь в свой душевный палеолит, а там ты сам и бродишь, вроде тот же, что ныне, но по сути — питекантроп невразумленный; зато, правда, темпераментный — потому что дикий… И второй прилет, совсем уж церемониальный — когда после ухода Раби Нилыча на пенсию Богдан сменил бывшего начальника на его высоком посту и по древнему обычаю обязан был в числе прочих государственных служащих, удостоенных в текущем году назначений на должности третьего ранга или выше, участвовать в торжественной церемонии представления императору.

Вспоминать собственное прошлое — тоже праздник, и тоже, по причине вечной нехватки досуга, довольно редкий. Странный праздник — немного печальный, но как бы омывающий душу живой водою… Так, поднимаясь над сиюминутной суетой, напоминаешь себе, что ты не однодневка, запутавшаяся в нескончаемом торопливом сегодня; что ты можешь меняться, что у тебя есть прошлое — а стало быть, и будущее.

На сей раз Богдана никто во дворцах не ждал, и от воздухолетного вокзала Шоуду до города Богдан добирался на повозке такси, как обычный путешественник. И остановился он не в гостинице, а в скромном и тихом странноприимном доме православной духовной миссии, затерянном посреди обширного, наполненного куполами церквей парка, продутого насквозь в это суровое время года сухими и пыльными ветрами. Молчаливый послушник, встретивший Богдана у врат по велению начальника миссии, архиепископа Памфила, с коим минфа снесся еще из Александрии, проводил его по извилистым дорожкам парка, показал келью; скромные свои дорожные пожитки Богдан нес сам, не позволив послушнику перехватить у него невеликий груз.

В Ханбалыке было около восьми вечера, когда минфа, наскоро приняв с дороги душ и переодевшись, отправился на молчаливое свидание с великим городом.

Неподалеку от главных врат духовной миссии Богдан одиноко поужинал в маленькой харчевне, называвшейся «У Ху Да»; судя по имени, владелец заведения, живи он в стародавние времена, вполне мог бы, наряду с Му Да и Мэн Да, стать одним из лучших учеников Конфуция в его поздние годы. Богдан наугад заказал что-то из простой ханьской еды — он так и не научился понимать или хотя бы угадывать по цветистым, романтичным названиям блюд в трапезных росписях, что эти блюда на деле из себя представляют. Да по правде говоря, не очень и старался. Великий муж был неприхотлив в еде, а тот простой факт, что ханьская кухня невкусной не бывает, в какую строчку ни ткни, выучил еще сызмальства. Получив несколько тарелок с аппетитно дымящимися, раскаленными ворохами, где чего только не было намешано — от ростков бамбука до миниатюрных, точно девичьи ноготки, крабьих панцирей, — Богдан одним движением разорвал пребывавшие в единстве, как бы сросшиеся бедрами деревянные палочки-куайцзы, что принесли ему вместе с заказом, и принялся за еду.

С легкой грустью, которая всегда охватывала его при воспоминаниях о невозвратимом — почему-то о возвратимом и вспоминать не хочется, ведь оно и без того вернется, — Богдан будто наяву увидел, как в прошлый приезд Баг привел его в это накануне открытое им, Багатуром Лобо, простенькое заведение. И так им у Ху Да понравилось, что во все дни пребывания в столице они либо обедали, либо ужинали именно здесь, делая порою немалый крюк по городу, чтобы не изменять стремглав созревшей привычке. С вечера второго дня Богдана и Бага тут уже узнавали и замечали еще на подходе; маленькая, смешливая сяоцзе, стоявшая у порога харчевни и зазывавшая прохожих на трапезу, издалека видела степенно, но решительно, чуть ли не в ногу приближавшихся человекоохранителей и, загодя улыбаясь, принималась широко махать им: сюда, мол, сюда, к Ху Да! А когда они начинали подниматься по ступенькам, громко докладывала внутрь: «Идут наши знатные лаоваи![267]»

Мягкое освещение, незамысловатый уют и удивительное, ненавязчивое, но очень искреннее радушие хозяев — все это располагало сесть за столик у широкого окна с видом на сверкающую фонарями улицу и сидеть, сидеть, неспешно беседуя и никуда не торопясь… Так Богдан с Багом и поступили. Богдана очень умилила стоявшая в центре стола большая тарелка с семечками и пустая корзиночка для шелухи: предполагалось, что гость не будет скучать в ожидании заказанного, а займет себя неспешным, обладающим вполне медитативными свойствами лузганьем. Умудренный знаток ханьской кухни Баг глубокомысленно вчитался в принесенную румяной сяоцзе книгу блюд и сделал обильный заказ; Богдан только кивал, когда друг по провозглашении очередного названия поднимал на него глаза: ты не против? — названия яств звучали малопонятно, но поэтично, а потом выяснилось, что и сама снедь, тающая во рту, достойна стихов. Принесли пива — циндаоского бархатного. А когда начали появляться первые блюда, воздух наполнился ароматами, а рты слюной; да тут еще Баг указал другу на стену — там развешаны были изображения раков, упитанных и довольных; казалось, их с детства растили для того, чтобы раки однажды как следует обрадовались тому, что их съедят именно у Ху Да. Были они трех размеров, и под самым мелким значилась цена в три чоха, а под самым крупным — в пять, и было в том нечто до боли родное, знакомое с детства и потому делающее заведение Ху Да еще более уютным.

Тогда друзья задержались на целый вечер: столь сладко пиво, пожалуй, не пилось никогда. Было удивительно хорошо и безмятежно. Закрадывалась странная мысль, что стоило, пожалуй, томиться в несущемся над облаками воздухолете восемь часов, чтобы на противуположном краю величайшего материка планеты попить наконец пивка как следует, без сутолоки, без теребящих душу неотложных повседневных дел, без необходимости вернуться домой более-менее вовремя…

А вскоре харчевня наполнилась — кончился рабочий день. И стало еще веселей. Простые ханьцы, громко и безо всякой чопорности перекрикивая друг друга, обсуждали местные дела, кого-то ругали, кого-то превозносили, хохотали, дымили папиросками, не стесняясь, плевали, если ощущали в том нужду, прямо на пол, себе под ноги… Это была обычная жизнь обычных людей — тех самых, ради которых, в конечном-то счете, государства и те, кто ими правит, и проявляют чудеса мудрости и хитроумия, совершают подвиги и преступления… Тот первый вечер у Ху Да Богдан не променял бы ни на что на свете и был благодарен приведшему его сюда другу до глубины души, а после двух шэнов пива — и до скупой мужской слезы, то и дело норовившей от блаженного дружелюбия навернуться на глаза…

Сейчас Богдан был один, а за окном, на улице — темно и морозно, и ветер шипел, метя бесснежные тротуары и время от времени перегоняя по ним легкие волны лессовой мути, тускло дымившие в широком свете уличных фонарей; сяоцзе все были новенькие, отчужденные… Даже раки со стен куда-то делись.

Только ханьская еда оставалась ханьской едой.

Последней переменой оказались целиком тушенные в своих витых черных домиках улитки, огненные от перца. Богдан удивился: и сподобил же его Господь заказать такое! Съедобное мясцо надлежало из раковин выковыривать (надо было думать, процедура выковыривания составляла одно из главных наслаждений, сим кушаньем едоку доставляемых), и для того была предусмотрена особая деревянная палочка с заостренным концом. Улитки громоздились в огромном блюде, переложенные зеленью, среди темного озерца соуса, они грели душу и прожигали желудок. После них не страшны были ни зима, ни ветер. Честно говоря, после них уже ничего не было страшно.

Даже не пытаясь погасить заполыхавший в животе пожар — тут понадобилось бы море пива, а без Бага минфа пива не пил вовсе, любимые же им легкие вина у Ху Да были не в чести, — Богдан, подняв воротник теплой меховой дохи, вышел из харчевни. Студеный ветер ледяным наждаком протер его лицо, мигом высушив проступивший пот, — но внутрь ветру было не добраться.

Богдан потоптался немного, решая, как построить свидание с Ханбалыком. Час был уж поздний, а завтрашний день обещал стать нелегким — Главный цензор прибыл сюда во всеоружии знаний, он уже все понимал, все представлял себе — даже то, что именно недоговаривали в беседе с ним и князь, и начальник внутренней охраны, и следовало лишь убедиться в своей правоте; но это-то и грозило оказаться особенно нервным и тягостным.

Одного Богдан не понимал пока — что ему дальше делать со своей правотой.

Долгой прогулки он уже не мог себе позволить. Но не посетить площадь Небесного Спокойствия перед обителью императоров, не вспомнить, как бил он своей молодой головою в древний Жалобный барабан, — тоже было нельзя. Никак.

Долго Богдан стоял на ветру перед главными вратами Ордуси. Ветер сек лицо. На огромной площади было много людей — в основном туристов, конечно; и из сопредельных улусов Ордуси, и явственных гокэ. Напряженно прямая стена, алая, словно плоть на просвет, перегородила ночь и единым длинным взмахом расчленила миры — темнота обыденности здесь, яркий свет одинокой мощи там. И летящие по ветру флаги: государственный и всех улусов… Полотнища равномерно, неутомимо хлопали — точно без конца аплодировали чему-то или отбивали неведомый ритм. И белые каменные львы, смотревшие на всех прохожих одинаково, без радости и без вражды, без интереса и даже без равнодушия, лишь чуть-чуть свысока… так смотрит само время. Что ты чувствуешь, то и оно чувствует. Время равнодушно, только если ты сам мертв.

А люди, обычные люди, не задумываясь обо всех этих высших материях, гомонили, хохотали, перекидывались густыми вспышками фотоаппаратов, принимали позы и надевали улыбки, в обнимку кучковались подле львов или на широком, посыпанном низкими резными столбиками мосту, у темно-красных врат с полосами ярко-золотых, в хорошую чашку величиной, заклепок… Глубоко засунув руки в карманы дохи, Богдан прошелся, не торопясь, вдоль стены — от угла до угла. Какие там прожектора, что вы, — красный кирпич стены точно светился сам, из глубины. Долгий прямоугольный костер. Огненная плотина между вселенными. Шлюз.

Где-то за этой самой стеною, взвалив на плечи невообразимый груз государственных забот, жила и правила принцесса Чжу Ли.

Бедный Баг…

Идеалы — суровые наставники. Без них жизнь пуста и ничего не значит; в сущности, она мало чем отличается от жизни улитки в ее витом домике, и когда небеса начинают варить ее, то нередко даже перцу забывают добавить. Была и нет, и никто не заметил, не почувствовал даже — ни вкуса, ни запаха… На равных ты начинаешь говорить с небом, лишь когда пытаешься найти для своей жизни некий высший смысл — потому что именно это пытается сделать для всех нас небо; только когда ты отвечаешь ему тем же, вам есть что сказать друг другу. Ты будто представителем человечества делаешься — ну-ка, мол, скажи, коль тебе неймется: а как люди представляют себе свой смысл сами? Чего они сами от себя хотят? И если ты и небо сумеете понять друг друга и сойтись на чем-то таком, чего и небо от людей хочет, и ты хочешь от себя,найденный тобою личный смысл, пусть и неизбежно упрощенный, станет общим для многих на какое-то время. Может быть — навсегда.

Ведь если не предлагать людям смысла — им, при всех их умениях и навыках, некуда станет жить. Умения станут ненужными, навыки — лишними, потому как что ими делать, если цели нет?

Но зато может прийти час, когда идеалы спросят: а чем ты готов пожертвовать ради нас?

И тогда остаешься один-одинешенек: бесконечная тьма и тяжелая красная стена выбора: останешься здесь, со всеми? шагнешь на ту сторону? И ты, крохотный невесомый пузырек… Принцесса Ли предпочла идеалам юности долг.

А может быть, долг и был ее настоящим идеалом?

Бедный Баг…

Мы натужно разбираемся с хитросплетениями своих жизненных путей — а скольких хороших людей при этом раним… Господи помилуй!

Задумавшись, Богдан едва не опоздал в подземку. Пришлось ускорить шаги, а потом, на всякий случай — даже пуститься бегом. Минфа, то и дело поправляя норовившие спрыгнуть с носа очки, громко потрусил по пустому подземному переходу — и, обогнув угол, топоча и задыхаясь, выбежал к ведшим на спуск дверям. У дверей общественного объекта, как это водится в Цветущей Средине, стоял по стойке «смирно» одинокий вэйбин. На Богдана он даже не скосил глаз — был при исполнении; Богдан мог бы поклясться, что вэйбин не успел бы вытянуться, завидев его или хотя бы заслышав его топот. А кроме Богдана, в переходе не было ни души.

Вэйбин в ночном переходе гордо стоял по стойке «смирно» только для самого себя и своей совести.

Несясь в мягко рокочущем вагоне и слушая доброжелательный женский голос, объявлявший остановки и призывавший драгоценных преждерожденных не забывать в вагонах свои яшмовые вещи, Богдан все размышлял об этом. За темным стеклом дверей летели, тяжко вскидываясь и тут же падая вновь, переплетения кабелей, время от времени плескали в глаза светом огни…

Умение испытывать высокое чувство выполненного долга, просто стоя в одиночестве по стойке «смирно», умение гордиться этим — дорогого стоит.

Может, этим-то и объясняется удивительный дар Цветущей Средины меняться, оставаясь при том собою? Идти в ногу с веком — и все же сохранять поражающее своеобразие? Обновлять способы, оставляя в неприкосновенности главные, сокровенные смыслы? Но лишь поэтому она и стала сердцевиной колоссальной страны; будь иначе — и главным наречием империи вполне мог бы оказаться не ханьский… Ведь для надежной основы умение хранить великое постоянство, не клубясь бесформенно из-за нескончаемых изменений, не суетясь с обстоятельным и порою даже грозным видом, не сжигая вечно каждый свой вчерашний день, дабы изобразить перемены и притвориться обновленным, — особенно важно…

В маленькой келье странноприимного дома Богдан, от души помолившись, уснул как убитый. И ему приснилась Фирузе.

Жанна снилась ему только дома.


Там же, отчий день, день
Утром колокола на церквах миссии, звоня к заутрене, своим деловитым совместным качанием растолкали все лишнее за горизонт: ветер унялся, а прояснившееся небо, высоко взлетев, стало льдисто-голубым. На голых ветвях деревьев распушился иней, тонко сверкая в лучах мерзнущего солнца.

Добрый знак.

Путешествие обещало быть не только приятным, но и мотивированным самым неуязвимым мотивом: при нынешней прозрачности воздуха никому не показалось бы удивительным, что некий лаовай решил полюбоваться видом на Ханбалык и его удивительные окрестности. Сяншань, Ароматная гора, становится центром паломничества глубокой осенью, когда разгораются листья покрывающих ее склоны кленов, это правда; а зимою посетители наверняка не толпами ходят — но все же и не отсутствуют совсем, особливо в такую погоду…

Что и требовалось — на всякий случай.

Повозка такси стремительно неслась десятирядным трактом, гладким, как хорошо отутюженная серая штанина, по широкой дуге огибая с севера и грузно растекшуюся по степи столицу, и изысканную загородную обитель Ихэюань с ее знаменитыми озерами и почти парящими над землею дворцами… Серо-бесцветные — ни травы, ни снега — холмы уплывали назад, на них росли только пагоды. А с запада уже надвигались горы — летом и впрямь, вероятно, ярко-зеленые и упоительно душистые, но сейчас мертвенно-полупрозрачные в стылой дали. Водитель, темпераментный южанин, говоривший с сильным сычуаньским акцентом, попробовал было завязать разговор, тронул футбол, тронул цены на плоды личжи, тронул бестолковую сварливость жен, которые сами ничего не делают и другим не дают («Понимаес, савусем ницего!»), да и отступился, почувствовав, что его теперешний ездок не расположен коротать время путешествия ни к чему не обязывающей, зато и не имеющей смысла беседою.

Летом бы здесь побывать, думал Богдан… Нет, летом, верно, жарковато. Лучше в апреле, когда цветет все разом, от первыми открывающихся навстречу весне цветов инчуньхуа до исторгающих пух тополей; или осенью, когда лесистые горы полыхают, как громадные костры, прощальным огнем… И обязательно не по службе. Обязательно с Фирузе и Ангелинкой…

Все.

Начинаем работать.

Неподвижный пустой парк тонул в заиндевелой тишине. У билетной лавки никого не было. Богдан наклонился к окошечку, заглянул в глубину — маленькая сяоцзе в накинутой поверх свитера душегрейке сидела, подперши щечку кулачком, и что-то увлеченно читала.

— И гэ пяо[268], — попросил Богдан.

Сяоцзе с легкой гримаской, но без малейшего промедления отложила раскрытую книгу обложкой вверх (Богдан, отечески порадовавшись тонкому вкусу девушки, узнал знакомую с детства обложку удивительно человечной, исполненной любви к меньшим братьям нашим поэмы «Мосыкэ — Цыплята»), что-то молниеносно наиграла на крохотных кнопочках кассового «Керулена»; тот неспешно выдавил из себя длинный билет, украшенный объемным изображением здешних гористых красот с торчащими на склонах хрящеватыми столбиками пагод. Девушка шлепнула на билет печать и протянула Богдану.

— Пожалуйста, — сказала она по-русски, принимая деньги.

— Сесе[269], — машинально ответил Богдан. Встряхнул головой. — То есть… спасибо, сяоцзе.

— Не за что, мил-человек, — сказала девушка, улыбнувшись. — Бу кэци[270].

Империя… Богдан улыбнулся девушке в ответ и пошел дальше. В теплое время года, говорят, на канатке, поднимающей туристов на вершину Ароматной горы, кабинки ходят без остекления — обычные болтающиеся в воздухе лавочки, на которых сидишь, свесив ноги в пустоту. Конечно, так ближе к природе. Неспешно ползти над мохнатым зеленым ковром парка посреди неба, увесисто покачиваясь на волнах теплых душистых ветров, — несравненно приятнее, чем замыкаться в прозрачном ящике, подвешенном за крышу, ровно клетка с певчим дроздом. Но в зимнюю пору так, пожалуй, человеколюбивей. Служитель заботливо подстраховал Богдана, когда тот входил в кабинку, помахал рукой ему вслед — посетители были редки, каждый становился радостью и развлечением для скучавшего без дела пожилого дунганина, дежурившего на нижней станции подвесной дороги. Богдан помахал в ответ, глядя, как служитель медленно уменьшается, уплывает ниже, ниже…

А вот и знаменитая Глазурная пагода открылась — малахитово-зеленая, стройная, лаково блестящая в свете холодного полудня и особенно контрастно смотрящаяся именно теперь, не весной и не летом, на фоне белого от инея лесного массива, взлетающего из долины к вершинам…

Какая красота!

У Бога всего много.

Фире и Ангелинке бы показать…

Сизые горизонты неторопливо раздвигались. В ледяном блеске солнца на юге смутной распластанной громадой складывался Ханбалык; а если приглядеться, в стороне можно было увидеть плоские белые пятна озер Ихэюаня да чуть слева от них — острый золотой блик желтой черепицы крыш дворцового комплекса. Кабинка, чуть раскачиваясь, словно перепутавшая верх и низ капля прозрачной воды, текла по проводам выше, выше…

На безлюдной горе задувало, несмотря на полный штиль внизу. Зябкие пальцы ветра забрались под доху, шустро пробежали по ребрам. Лицо будто ткнули в сухой лед. Богдан с полчаса созерцательно прогуливался от одного края плоской, шагов в двести длиною, смотровой площадки до другого. Время от времени станция канатки подбрасывала ему в компанию иных ценителей красот, те наскоро озирались, оглашая окрестности восхищенными кликами, порой делали несколько сообразных погоде глотков из загодя наполненных фляжек и, прикрывая варежками носы, растирая щеки, бегом бежали обратно. Поначалу у минфа дух захватывало от серебряно горящей пустоты вокруг, потом сделалось не до красот. Да, долго тут не продежуришь, любуясь. Хоть каким будь эстетом — тело быстро начинает просить подогрева. И хорошо. Именно за этим мы здесь…

«То есть не только за этим». Богдан честно постарался одернуть себя, однако ноги уже сами несли его к дверям горной харчевни. И ветер, недвусмысленно подгоняя, дул ему в спину…

В харчевне было тепло и гулко; невидимый проигрыватель, лишь подчеркивая тишину зимнего запустения, тихонько пел — хоть и с заметным ханьским акцентом, но от души, с исконно русской слезою, под переборы и стоны семиструнной гитары: «Клен ты мой опавший, на Сяншань взобравший…» За столиком поодаль питалась семейная пара: сухощавый благодушный мужчина в черепаховых очках, увешанный диковинными фотоаппаратами и видеокамерами, очень полная хлопотливая дама и капризная дочь, никак не желавшая есть. Она отворачивалась от подносимой к самым губам ложки, бурчала что-то… Никакого понятия о сяо. Богдан с удовольствием отвернулся от туристов, когда ему принесли чайник горячего чаю и дымящиеся тарелки: острый суп с яйцами каракатицы, жаренного ломтиками фазана и мелко нарубленную тушеную свинину со сложной зеленью. «Если так лопать все время, можно стать толстым, — мельком подумал Богдан, а вскоре, торопливо согревшись раскаленным супом и перейдя к фазану, добавил с раскаянием: — И, пожалуй, даже очень толстым…»

Но удержаться было немыслимо.

Ему повезло. Он как раз завершал расправу над фазаном и начал уже достаточно хладнокровно прикидывать, как построить работу дальше; тут, широко распахнув стеклянную дверь и пустивши в теплую утробу харчевни короткий порыв холодного ветра, через порог перешагнул служитель. Не глядя по сторонам, он, чем-то явно озабоченный, подошел к стоявшему за стойкой с напитками служителю и спросил: «Не видел еча Се?» — «Се Мэна? А что такое?» — «Барабан подстукивает, по-моему… То ли масло смерзается, то ли что… Пусть бы глянул». Хозяин напитков качнул головой в сторону одной из внутренних дверей харчевни. «Греется», — коротко пояснил он. Смотритель кивнул и торопливо пошел, куда указано. Дверь открылась, закрылась… Богдан торопливо дожевывал фазана. Прошло не более минуты — и дверь снова открылась. Смотритель был уж не один — следом за ним, наскоро утирая губы тыльной стороной ладони, шел невысокий сутулый человек возраста Богдана, явно не ханец — нос картошкой, белобрысые вихры… Сколько его фотопортретов Богдан перевидал за позавчерашнюю ночь и вчерашнее утро! Се Мэн. Семен. Семен Семенович Гречкосей…

Деловитая пара, лавируя между столиками, быстро пересекла внутреннее помещение харчевни и пропала снаружи; снова внутрь вкатился объемистый ком холодного воздуха — и растаял.

Богдан, оставив на время еду, сделал несколько глотков чаю и откинулся на спинку стула. Теперь, наоборот, торопиться было некуда; можно еще что-нибудь заказать… осьминогов, скажем… Грех чревоугодия, по-свойски ухмыляясь, нагло подошел вплотную. Ну, нет. «Будем надеяться, что починка не затянется», — подумал Богдан, сквозь окна харчевни глядя, как две фигуры удаляются в сторону машинного отделения верхней станции. Вот он какой в жизни, Гречкосей…

Богдана насторожило его лицо. Особенно глаза. Это были глаза человека, живущего, как трава. На всех фотографиях, что довелось, собирая материалы, увидеть минфа, у Гречкосея были глаза человека, смотрящего далеко за горизонт, — и в них отражалось солнце; а может быть, горело свое. Теперь оно погасло.

Идеалы — жестокие наставники…

Заплатив, Богдан снова вышел в летящий, свистящий простор. Солнце уверенно перевалило за полдень. На полнеба стояло холодное ртутное марево, а внизу, на равнине, уже начинала копиться предвечерняя мерклая дымка, скрадывая недавно еще бритвенно четкие дали. Вновь сделалось зябко. Непроизвольно передернувшись, Богдан двинулся к машинному отделению, но дойти не успел: Гречкосей вышел наружу, плотно притворил за собою внятно щелкнувшую автоматическим запором стальную дверь — и пошел обратно к харчевне. Наверное, опять греться.

Встреча получилась предельно естественной. Никто не сможет сказать, будто минфа приезжал нарочно, чтобы повидаться с этим человеком.

Богдан приветливо заулыбался — издалека. Они неторопливо сходились, и мало-помалу до Гречкосея стало доходить, что этот незнакомый человек славянской, как и он сам, внешности не просто так идет ему лоб в лоб. Гречкосей замедлил шаги, торопливо глянул влево-вправо, словно непроизвольно искал, где бы спрятаться. Но на голой, плоской, промороженной и продутой вершине укрыться было негде.

— Здравствуйте, Семен Семенович, — сказал Богдан, протягивая Гречкосею руку. Тот, настороженно глядя исподлобья, остановился, помедлил мгновение, потом тщательно вытер правую ладонь о синюю ватную спецовку и уж тогда ответил на рукопожатие. — Надо же, вы почти не изменились… Нет-нет, не трудитесь припомнить: мы незнакомы, я знаю вас только по фотографиям… Как удачно я вас повстречал! Да мне, помнится, говорили, что вы где-то тут работаете…

— Чем обязан? — в высшей степени культурно осведомился Гречкосей.

— Маленький разговор, буквально на пять минут, ну, на десять, быть может, — ответствовал Богдан, все еще потряхивая руку Гречкосея. Тот не выдержал: легонько потянул руку на себя; Богдан сразу разжал пальцы. — Меня зовут Богдан Рухович Оуянцев-Сю. Писатель я.

— Ах, вот оно что, — неопределенно проговорил Гречкосей.

— Драматург, — уточнил Богдан, широко улыбаясь.

— Тогда вот что, единочаятель драматург… У нас тут ветер, — предупредительно заметил Гречкосей. — Если разговор более чем на пять минут, может, нам уйти куда потеплей?

Это поразительно русское «куда потеплей» умилило Богдана. Гречкосей и прежде, судя по одной лишь канве былых событий, был ему симпатичен, а теперь начал располагать к себе всерьез. Только вот глаза…

— А вы? — заботливо спросил Богдан.

— У меня ватник и двое штанов, — серьезно сказал Гречкосей. — Мне хорошо.

— Тогда, с вашего позволения, еч, постоим тут, — сказал Богдан и мечтательно, с наслаждением оглянулся. — Красота ж неописуемая. Когда я еще все это увижу?

— Как скажете. — Гречкосей пожал плечами.

Несколько мгновений оба молчали: Гречкосей — выжидательно, Богдан — легко и несколько барски, как и надлежало человеку вольной профессии, не понимающему, что такое минуты рабочего дня. Он еще раз оглянулся и совершенно искренне повторил:

— Красота… Вон туда бы пройтись, еще выше…

И, боясь слишком затягивать, повернулся к бывшему физику. Вся эта невинная пауза имела лишь один смысл: дать Гречкосею время успокоиться, отмякнуть, чтобы следующие фразы снова застали его врасплох.

— Понимаете… — якобы смущенно начал Богдан и поправил очки. — Странный мне в голову пришел сюжет. Хочу узнать ваше мнение… Брови Гречкосея удивленно дернулись вверх. Но Богдан не дал ему ничего сказать.

— Сейчас вы поймете, почему именно ваше… Представьте такое положение. Да, я забыл сказать, моя повесть… или даже пьеса, еще не решил… из жизни ученых. Вот представьте. Гениальный физик и его ученик. Оба совершенно замечательные люди, оба таланты, только один уже вполне проявил себя, а другой еще в начале пути.

Ветер, казалось, зашипел сильнее. И больше не было ни звука в мире.

— А ведь именно благородные мужи наиболее уязвимы, — нарушил короткую тишину Богдан. — Их подчас больно ранит то, на что мелкий человек и внимания-то не обратит. Ими движут подчас такие мотивы, какие мелкому человеку могут показаться просто выдуманными. Надуманными, Например, сяо. В меру — да, хорошо, папа, мол, мама, деды… Осведомлюсь о здоровье, почтительно поздравлю с днем рождения… Все сообразно. А чуть за средний уровень шагни — так сразу возникает то, что можно уже назвать странностями. — Богдан поплотнее засунул руки в карманы дохи. — В Танском кодексе сказано: «Отец есть Небо для сына. Скрывать его преступление можно, противудействовать ему нельзя. Если кто-либо из родителей совершает нарушение или промах, необходимо увещевать, выказывая уважение и сыновнюю почтительность, чтобы они не сделались преступниками, однако если преступление уже совершено и сын, отринув моральные устои, преднамеренно донесет о нем властям, он наказывается удавлением»[271]. Учителя же несколько раз уподобляются в кодексе родителям. Это я специально изучал, — несколько хвастливо добавил Богдан и пояснил: — Для драмы.

Подождал. Гречкосей молчал. Его лицо было непроницаемым, но глаза, глядящие в никуда, делались все отчужденней.

— И вот представьте: этот учитель совершает некое преступление. Не убийство, разумеется, не разбой — упаси Боже. Скажем, хищение. Причем крадет он не деньги, не камень яхонт какой, а прибор, создателем коего, собственно, и является — и теоретическая разработка в основном его, и проектное задание составлялось под его непосредственным руководством… Он берет вещь, которая, в сущности, изготовлена им самим, только в казенных мастерских и за казенный счет. И берет для дела. Во всяком случае, для того, что считает делом. Можно его понять… Ученик это видит. Случайно. Я еще не решил, видит ли в это время ученика учитель, но мне сейчас не это важно… Важно то, что чувствует ученик. А чувствует он одно: учителя никто не должен заподозрить и, тем более, наказать. И он спешно, пользуясь тем, что несколько дней у него в запасе есть, из подручных средств собирает некое подобие этого… надо отметить — весьма ценного и весьма опасного прибора… Не действующее, разумеется, на это его возможностей не хватает. Но по химическому составу, по набору деталей — сходное. И тут же плавит его в высокотемпературной печи, чтобы понять уже было ничего нельзя. И, когда факт хищения всплывает, берет всю вину на себя. Придумывает мотив. Придумывает время и способ. Только чтобы горячо любимый наставник, безгранично уважаемый, боготворимый — а тот уж уехал давно — не попал под удар. Острая ситуация, правда?

Гречкосей молчал, только желваки начали играть на его скулах. Немигающими глазами он смотрел мимо Богдана, вниз, куда-то в мерзлую мертвую землю. Словно что-то вспоминал.

— Формальное наказание он получил легче легкого, но с работы ему пришлось уйти. Его презирали коллеги. А он мог бы стать их руководителем, его выдвигали, предлагали заменить ушедшего в отставку гения, того самого учителя — по своим дарованиям ученик был вполне сего достоин… Но он бросил науку вовсе. Впал в нарочитое ничтожество. Только бы на него не обращали внимания, только бы не вспомнил кто-нибудь эту историю, только б не засомневался в выводах комиссии… А престарелый гений, что характерно, даже не думает об ученике. Даже не вспоминает. У него дела куда важнее — он увлечен своими идеалами… Что ему до ученика, коему он мимоходом жизнь сломал! И вот получается, что два благородных мужа, два замечательных и очень порядочных человека, руководствуясь самыми замечательными, самыми порядочными побуждениями, перестали быть порядочными… Как вам кажется? Реальна такая история или нет?

Теперь молчание оказалось очень долгим.

Вокруг все оставалось до жути обыденным. Обедавшая семья покинула наконец харчевню и торопливо двинулась на посадку; мама вышагивала гордо, ни на кого и ни на что не глядя, а дочку буквально волокла за руку; та лишь презрительно задирала нос. Похоже, они приезжали сюда, только чтобы привычно поругаться из-за еды. Долговязый папа то и дело приникал к видоискателям и, не замедляя шага, снимал, снимал, вовсю пользуясь короткой паузой между поглощением и перемещением… На лице его читалось блаженство: отметился. Будет что показать друзьям, будет чем похвастаться… Из машинного отделения доносился ритмичный металлический рокот — барабан, неутомимо наматывая тросы, втягивал кабинки в темный зев станции и, прокрутив их в лязгающем механическом безлюдье, равнодушно вываливал вниз, в долину. Ханбалык медленно гас вдали.

Их было только двое на ветру: Богдан и Гречкосей. Никого больше, в целом свете никого. Одиночество.

Так одинок любой, кто совершает выбор.

— Кто вы? — хрипло спросил Гречкосей.

— Писатель, — безмятежно ответил Богдан, глядя на бледно горящее в морозной дымке бескровное солнце.

Гречкосей еще помолчал.

— Я что-то упустил? — спросил Богдан.

— Он меня видел, — сказал Гречкосей. Глубоко, отрывисто вздохнул. Качнул головой, словно до сих пор удивляясь. — Он просто сказал: мне это очень нужно. И я ничего ему не ответил, только кивнул и отступил в сторону, давая выйти из музея. И все. Больше мы не перемолвились ни словом. Через два дня он уехал.

— Все остальное было, как я сказал?

Гречкосей лишь кивнул. А потом, помолчав, едва слышно спросил:

— Что вы с ним сделаете?

Лицо Богдана стало жестким. Время играть прошло.

— Вопрос поставлен неправильно, — сказал он. — Надо бы спросить: что он с нами сделает?

Гречкосей впервые поднял на него взгляд — и в нем отчетливо читалось недоумение.

Богдан взглянул физику прямо в глаза.

— Позавчера прибор был испытан, — сказал он. — Испытан успешно. С минимальными затратами энергии, просто от сети, как электробритва какая-нибудь… Преобразованию в пространство подвергся на высоте полутора тысяч ли отсек одной из старых ракет.

Несколько мгновений Гречкосей словно бы не слышал слов Богдана. Или не понимал их. Потом плечи его медленно опустились.

— Я знал… — выговорил он. — Знал, что когда-нибудь… Каждое утро просыпался и ждал: когда? что?.. Ведь не просто же так… не чтобы дома пылился… — Гречкосей осекся. Потом спросил: — Вершина конуса поражения где-то в районе Димоны?

— Представьте, нет, — ответил Богдан. — В городе Теплисе.

И опять Гречкосей уставился на Богдана — но теперь в его глазах была сумасшедшая, недоверчивая надежда.

— Но тогда я не понимаю…

— Преждерожденный Ванюшин с супругой в это время как раз были там. Со свойственным им чувством такта пытались примирить противуборствующие стороны. Теперь, думаю, напряжение там не скоро спадет… Вы канал общеимперских новостей смотрите?

Гречкосей отрицательно покачал головой и вдруг жалко улыбнулся.

— Ничего не смотрю. Я спрятал голову под крыло, — признался он.

Богдан на миг даже растерялся от этой откровенности; а потом тронул бывшего физика за локоть. Мол, ничего; мол, это еще не самый страшный способ борьбы с собственной жизнью, если она вывернулась из рук и уже безо всякого смысла упруго заплясала сама по себе, как вырвавшийся пожарный шланг; во всяком случае, не самый кровавый способ…

— Не напоминайте ему обо мне, — попросил Гречкосей.

— Хорошо, — чуть помедлив, ответил Богдан. — Попробую.


Там же, отчий день, вечер
Иногда Богдан жалел, что не курит.

Как славно, как успокоительно было бы сесть поближе к окну, погасить свет и закурить, и пускать мерцающий ароматный дым в потолок, глядя из тепла и уюта во тьму внешнюю, и угадывать там смутные очертания заиндевелых деревьев, ритмично поднося сигарету к губам, затяжкой плавно возрождая ее оранжевый огонек, отраженный в черном стекле… Как было бы по-мужски! Наверное, сразу стали бы приходить в голову решительные, однозначные мысли о том, что делать дальше…

Вот он узнал.

Но он уже едучи сюда наверняка знал это.

И что теперь?

Богдан тупо стоял посреди кельи, забыв, что можно бы снять доху, можно хотя бы сесть.

Что же это такое люди вытворяют друг с другом…

Потом у него в кармане упруго и беззвучно затрясся телефон.

Припадков пять его дрожи минфа выдержал, не сделав ни единого движения: он не хотел ни с кем говорить сейчас. Потом чувство долга возобладало.

— Алло?

А в трубке нежданно-негаданно раздался голос Раби Нилыча; минфа не слышал его уж более года.

— Приветствую, Богдаша! Узнал старика?

— Господи, Мокий Нилович! Как же, как же! Еще бы не узнать!

— Ты нынче где?

— Да как сказать…

— Впрочем, я не о том, — сварливо прервал Богдана Раби Нилыч. — Какая разница, где ты. Понимаю, что весь в делах… Вопрос не в месте, а во времени. Тут, знаешь, такая Жмеринка… Найдется у тебя сейчас несколько свободных дней?

— А что такое?

— Да вот есть мнение, что ты с семьей просто обязан срочно прибыть к нам и участвовать в торжествах по случаю шестидесятилетия образования улуса. Сутки на сборы.

— Свят-свят-свят, — сказал Богдан. Помедлил, собираясь с мыслями. — А с какого я-то бока-при…

— Да ни с какого, — честно ответил Раби Нилыч и захохотал. — Просто ты человек хороший.

— Понятно, — ответил Богдан, против воли заулыбавшись. Словно душу переключили в иной режим: только что мир казался беспросветно плохим — вернее, не плохим даже, а попросту обреченным, раз даже столь возвышенные порывы оборачиваются такими безднами боли, — и вдруг открылся громадный просвет. Если есть люди, как Мокий Нилович Рабинович, — не все потеряно…

— И непременно с семьей?

— Именно что непременно, — подтвердил Раби Нилыч. — С семьей как раз насчет бока-припека разговор отдельный… Ну, это я тебе расскажу не по телефону, а когда тут окажешься. В подробностях. Сумеешь выбраться?

— Ну…

— Имей в виду. Если не сумеешь — тесть твой все равно приглашен. Так что лучше присоединяйся!

— Выберусь с Божьей помощью…

— Здесь в таких случаях говорят: беэзрат ха-шем[272]. Начинай учить язык.

— У меня правило: любой язык учить со «спасибо», — ответил Богдан. — Благодарность — самое главное. Всегда.

— Тода, — сказал Раби Нилыч. — Ударение на «а». Запомнишь? Или по буквам задиктовать?

Судя по тону, бывший начальник был очень весел. Может, даже слегка навеселе. А может, просто обрадовался тому, что Богдан согласился, не кочевряжась.

— Запомню, — сказал Богдан. — Тода.

Раби опять заразительно хохотнул.

— Ну, тогда послезавтра ждем, — сказал он и отключился.

И будто снова в душе Богдана выключили свет.

Весь день сегодня он слушал о беспросветном. Гречкосей вдруг понял, что небеса послали ему собеседника, коему можно поведать все, о чем он так долго вынужден был молчать, — и его прорвало; и он, едва не плача от нахлынувших воспоминаний, сбивчиво рассказывал, рассказывал о том, как им работалось с Ванюшиным, пока… Пока в мире не выключили свет.

— Это судьба, — негромко сказал Богдан.

Он так и стоял, не снимая дохи, посреди кельи. И теперь раздеваться уже не имело смысла. Это действительно была судьба.


Там же, отчий день, поздний вечер
— Гань се[273], отче, — проговорил Богдан и, наклонившись, поцеловал руку архиепископа Памфила. Потом повторил: — Гань се.

Старый ханец огладил сморщенной желтой ладонью считанные волоски своей длинной белой бороды, а потом медлительно, от души перекрестил Богдана. Узкие глаза его были полны понимания и покоя.

— В добрый путь, Богдане, — ответил он. — Не кручинься. Можно так сказать: легче верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели благородному мужу идти прямо, не искривив среднего ни вправо, ни влево.

— Я знаю, отче, — сказал Богдан. — Но очень иногда хочется, чтобы хоть что-то было просто!

Памфил покачал головою.

— Телу просто, — сказал он. — Моргать просто. Потеть просто. Животом урчать просто. Поэтому-то столь многие люди в наш благоустроенный для тел век не хотят иметь душу. Уж очень много, дескать, с нею хлопот. Не слушают ее, прикидываются, будто ее нет… А как без души?

— Никак, — негромко ответил Богдан. Накинул ремень своей дорожной сумки на плечо и, повернувшись, пошел к повозке такси.

Багатур Лобо

Теплис, пятница, позднее утро
Уездный центр Теплис ранней весной Багу скорее нравился: пронзительно чистое горное небо, яркие, еще холодные, но уже ослепительные лучи солнца, легкий бодрящий ветерок и вокруг — ликование пробуждающейся от зимней спячки многообразной жизни. У неискушенного приезжего создавалось впечатление, что весь город — городок — состоит из одних старых зданий, удивительных плодов полета вдохновенной творческой мысли древних зодчих, мечтавших, надо думать, перещеголять друг друга в созидании домов, от коих непросто будет оторвать взгляд — столь получились они разнообразны и непохожи друг на друга. А любовь, с которой теплисцы заботились о своих жилищах ныне, бросалась в глаза не менее стародавних изысков: каждый, даже самый вроде бы невидный и незначительный домик выглядел весьма и весьма ухоженным, словно его лишь накануне починили.

Трепетное отношение теплисцев как к родной природе, так и к родному городу ланчжун отметил еще вчера на вокзале: одних дворников, несмотря на поздний час тщательно шуршавших метлами по и без того чистейшим перронам, Баг, особенно не всматриваясь, насчитал шесть человек. Там же, правда, он увидел и два непонятных плаката среднего размера — по сторонам от главного входа; на правом плакате было написано: «Драгоценноприбывший преждерожденный единочаятель! Вас горячо приветствуют саахи, самый гостеприимный народ в мире!», плакат же слева адресовал такое же, слово в слово, приветствие путникам, но уже от лица неведомых фузянов. Ни про саахов, ни про фузянов Багатур Лобо ничего не знал, а оттого спокойно прошел мимо. А потом Бага и Судью Ди с их тощей походной сумой так гостеприимно взяли в оборот, мягко тесня друг друга, водители повозок такси — смугловатые, шумные, сверкающие улыбками горцы, половина в белых, половина в черных папахах, — что ланчжун и заметить не успел, как оказался на пороге караван-сарая «Сакурвело», а услужливый водитель уже распахивал перед ним лаковые сарайные двери, держа в руке его сумку…

Ланчжун неторопливо шел по кривой улочке, сбегающей вниз параллельно рассекавшей город пополам реке, от «Сакурвело» к центру; глазел то на прилепившиеся к скалам затейливые дома, то на крупинки тающего снега под ногами, а рядом трусил Судья Ди — сытый и довольный жизнью, — блестя на солнце фувэйбинским ошейником и тоже с любопытством озираясь. Красота гор, уют города и прелесть весны быстро сделали свое дело: необъяснимо неприятное впечатление от мимолетной утренней встречи в коридоре гостиницы улетучилось, будто и не было его. Подумаешь — ну странные люди приехали, делами непростыми, наверное, поглощенные… Может, им тут, ежели верить новостям, важную проблему решать, а не как Багу — прохлаждаться да с котом цацкаться… А что высокий сутулый преждерожденный показался грустным, а седая дама — неприязненной, так мало ли как могут выглядеть пожилые люди только что с дороги? Возраст, груз забот…

Улочка сделала плавный поворот и влилась в магистраль посерьезней, где сновали туда и сюда разноцветные повозки да упрямо полз в гору, мелодично позванивая, трамвайчик — из-за пестрой раскраски точно игрушечный.

Баг остановился на углу, оглядываясь. Здесь было многолюдно: белые и черные папахи, а также разноцветные женские головные платки так и мелькали. Через улицу, напротив, манила открытыми дверями харчевня, и в окно хорошо были видны многочисленные бутылки, аккуратными рядами стоявшие на полках бара.

Нестерпимо захотелось пива, но ланчжун упрямо мотнул головой и свернул налево — дальше, к центру; Судья Ди, одобрительно взмахнув хвостом, последовал за ним. Прохожие («Дети гор!» — подумал Баг) с непосредственным любопытством смотрели на бегущего рядом с хозяином рослого кота в украшенном блестящими подвесками ошейнике — один пожилой преждерожденный в высокой белой папахе даже присел на корточки и протянул к Судье руку: кыс-кыс-кыс; но кот ловко изменил направление движения ровно настолько, чтобы рука, осталась от него на расстоянии в половину чи[274]: Судья не одобрял излишне междусобойных отношений с посторонними и уж тем более никогда не откликался на какое-то там «кис-кис-кис», произнесенное даже и с акцентом. Местные жители, однако же, о привычках кота осведомлены не были, а оттого через каждые десять-пятнадцать шагов кто-нибудь непременно приставал к Судье с предложением «кыс-кыс-кыс», а однажды даже с возгласом «ой, какой хороший котик!». Судья Ди знал, что он — хороший, но с «котиком» был явно не согласен, а потому вразумляюще зашипел на пораженную его видимыми достоинствами девушку в теплом, отороченном лисьим мехом халате и черном, с зелеными узорами платке, обежал хозяина с другой стороны и чуть не бросился ему под ноги.

— Да ты тут популярен, хвостатый преждерожденный! — усмехнулся Баг, останавливаясь. Кот смотрел на него со значением, широко расставив лапы и раздраженно дергая хвостом. — Ну? Что такое? Это же люди. Посмотрел бы ты на себя со стороны: чистый У Сун[275], готовящийся забить тигра насмерть голыми руками!

«Ну, знаешь…» — читалось во взгляде Судьи Ди. Кот басовито, с явным нетерпением мявкнул.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил Баг, краем глаза отслеживая еще двух вероятных почитателей вверившего ему свою судьбу кота, с умильными улыбками приближавшихся к месту их беседы: пора было принимать меры. — Ладно, ладно! — Ланчжун поднял Судью Ди на руки (тяжелый!), взял под мышку. — Хвостом только не верти. — И поспешил дальше.

Нельзя сказать, чтобы после этого маневра на Судью Ди стали меньше обращать внимания, но уж сдержанности прохожим возвышенное положение кота явно прибавило: по-прежнему небритый и хмурый Баг не располагал к общению, вид у него был явно нездешний, к тому же он путешествовал без папахи, вообще с непокрытой головой, а одно это уже настоятельно предлагало хозяевам проявлять обычную ордусскую обходительность в отношении приезжего, — смотрели, дети даже пальцами показывали, но приставать больше не приставали. Кажущийся же избыточным интерес к коту наблюдательный Баг легко объяснил полным отсутствием на пройденных улицах других хвостатых преждерожденных.

— Странно, — поделился он с Судьей Ди своими нехитрыми наблюдениями. — Похоже, твои соплеменники здесь — редкость. Вот уж воистину «мало кошек», как говаривал наш учитель Конфуций![276]

У Бага и Судьи Ди было назначено свидание с весьма редких кровей кошкой по имени Беседер, а заодно и с ее хозяйкой, и хозяйку звали, как Баг узнал из заочной сетевой переписки, Гюльчатай-Сусанна Гохштейн, а собирались они встретиться в месте под названием «Картлияху» — «в самом центре, не заметить невозможно, а у нас все дороги ведут в центр», заверила Бага Гюльчатай-Сусанна. Баг, правда, не понял, отчего ему и Судье Ди нельзя просто прийти к ней домой и почему нужно встречаться на улице — а вдруг, например, дождь? — но из природного уважения к чужим предпочтениям перечить не стал. В «Картлияху» так в «Картлияху».

Однако ж коли все сложится, как задумано, породистой кошке Беседер суждено стать нежной подругой Судьи Ди, как говорится, вкусить с ним сполна альковных радостей и предаться искусству задних покоев — не прямо же в «Картлияху», будь то хоть дворец! Это было бы верхом поспешного несообразия, что никакими местными обычаями, хоть от предков идущими, хоть от кого, не оправдаешь. Да и Судья Ди достаточно благовоспитан… Впрочем, посмотрим. В конце концов, как мы сюда приехали, так можем и уехать. Насильно ни феникс на утун не сядет, ни зверь пицзеци плакать не начнет[277].

Вновь показалась харчевня — там за столиками вкушал утреннюю трапезу народ, а из приоткрытого окна неслись запахи, весьма приятно щекотавшие ноздри. Баг замедлил шаг: он сызнова увидел пиво. Бутыли выстроились плотными соблазнительными рядами в обширном прозрачном холодильном шкапу, пиво было совсем рядом, в двух нешироких шагах, за стеклянной дверью с пластиковой ручкой, и рядом с холодильником как раз пустовал уютный столик на двоих. Баг остановился.

— Добри дэн, прэждэрожденный-джан! — тут же выскочил к нему плотный прислужник средних лет в белом фартуке и черной папахе. Баг уже достаточно насмотрелся на эти папахи, чтобы сделать простой вывод: цвет и высота сих головных уборов явно свидетельствуют как об общественном положении, так и, скорее всего, о принадлежности или к загадочным саахам, или к не менее загадочным фузянам. Тем более что небольшой плакатик, наклеенный на дверь харчевни, на четырех наречиях гласил: «Настоящее саахское гостеприимство!»; значит, черные папахи у саахов. Только какого Яньло они тут в гостеприимстве соревнуются?

— Яо шэмма?[278] Чито жилаешь, да? Саша-наташа, пасматри, да? — Прислужник расплылся в исполненной доброжелательности улыбке: улыбка была, видимо, призвана компенсировать недостаточное владение главными ордусскими наречиями; но в виду холодного пива Баг не обращал внимания на такие мелочи. — Захады! Цин цзин[279], да! Карашо, да? Каргад![280] Ала кефак, да?

Арабское «ала кефак», сиречь «отлично! классно!», купно с загадочно обобщающим обращением «саша-наташа» настолько умилили Бага, что он тут же зашел и направился к облюбованному столику. До назначенного часа встречи с обладательницей двойного имени преждерожденной Гохштейн время еще было. Прислужник, гостеприимно размахивая руками, неотрывно следовал за гостем и даже подталкивал Бага дородным животом.

— Вах! — округлил он глаза, когда Баг уселся — спиной к пиву — и выгрузил на соседний стул кота. — Вах! — И что-то быстро затараторил по-своему, на всякий случай мешая в речь инородные слова. Ланчжун уверенно разобрал лишь «кот», «хаокань[281]» и опять «вах!».

— Уважаемый, — обратился он к не на шутку разошедшемуся прислужнику. — Вы мне, пожалуйста, стакан апельсинового сока принесите.

Сообразив, что вся его взволнованная речь пропала втуне, прислужник замолк на полуслове, потом сызнова заулыбался.

— Прэждэрожденный-джан не понимай, я не знал, да? Прощения, — после чего обмахнул полотенцем и без того чистейшую деревянную столешницу и брякнул в центр фарфоровую пепельницу. — Один стакан сок апельсин, да? Кушать нет, да?

— Да, один стакан сок апельсин, — подтвердил Баг, искренне наслаждаясь ситуацией. — А кушать нет, да.

— Один миг, да?

Прислужник, по пути обмениваясь загадочными для слуха Бага репликами с остальными посетителями — и в черных, и в белых папахах, — устремился к стойке, а Баг, вытряхнув из рукава помятую пачку «Чжунхуа», покачал пальцем перед носом смирно сидевшего на своем стуле Судьи Ди.

— Только сок, да. Никакого пива, да. Ты понял, саша-наташа, да, нет?

Кот моргнул двумя глазами сразу.

…Гостеприимство саахов показалось Багу несколько чрезмерным: к стакану апельсинового сока таки было подано «кушать» — тарелочка с маленькими, усыпанными кунжутом, прямо из печи мясными пирожками. Баг надкусил один: пирожок оказался обжигающим и — с пряной, тающей во рту бараниной. Баг был, пожалуй, склонен счесть пирожки за самсу, но прислужник опередил его, заявив, что это — «саахса» и что пирожки «мяньфэй», то есть бесплатно, как знак великого саахского уважения. К концу его прочувственной речи ланчжун и сам не заметил, как съел всю «саахсу»; Судья Ди в это время с удовольствием лакал из блюдца сливки, будто и не было более чем плотного завтрака в караван-сарае, — и пользовался, как и везде в Теплисе, гораздо большим вниманием, чем его хозяин: все посетители харчевни собрались у их столика — выстроились, вытянув шеи, кружком на почтительном расстоянии, предварительно вполголоса как следует поуступав друг другу наиболее удобные для созерцания кошачьего питания места (и Баг отметил, что к обладателям папах противуположного цвета зрители были особенно, преувеличенно вежливы и предупредительны — черные наперебой уступали белым, и наоборот). Но стоило Судье Ди оторваться от блюдца и оглядеть собравшихся, как тихие «пжалста», «нет, уж ви пжалста» мгновенно стихли; кот Бага на глазах приобретал несомненный авторитет в местном обществе.

С трудом вырвавшись на улицу из гостеприимных объятий харчевни и получив от хозяина в подарок черную папаху («на памят, на добрий памят, саша-наташа!»), Баг кота с рук теперь не спускал; он уже немного другими глазами смотрел по сторонам: почти каждое заведение — будь то чайная, харчевня, гостиница или лавка — было украшено какими-нибудь зримыми приметами или саахского, или фузянского гостеприимства. Плакатиками, металлическими табличками, а над одной винной лавкой — и цельной, красного лака доской, посреди которой с изрядной стилизацией под древнеханьское головастиковое письмо золотом было начертано: «Наилучшие вина с истинным фузянским гостеприимством». Баг хмыкнул и постановил в свободный час непременно ту лавку навестить, а сейчас, маскируя интерес, лишь ускорил шаг — из дверей уже выкатился лучащийся радостью толстенький усатый хозяин в белой папахе и призывно замахал руками: «Захады, захады, да?»

И так всю дорогу: «Захады! Пасматры! Вах! Кыс-кыс-кыс!»

С гостеприимством в Теплисе, кажется, некоторый перебор, решил Баг. Буквально на грани сообразности. Гм… Несообразное гостеприимство. Никогда бы не подумал, что такое возможно — а вот поди ж ты…

Когда ланчжун неожиданно вышел к изукрашенной резьбой деревянной арке, по верху которой было написано «Картлияху», он, кажется, начал понимать выбор преждерожденной Гюльчатай-Сусанны: судя по всему, торговые ряды не пребывали под исключительным покровительством гостеприимства какой-то одной из двух главных народностей, обитавших в Теплисе, и, следовательно, можно было ожидать, что именно тут вознамерившиеся спокойно пообщаться преждерожденные, один из которых очевидный приезжий, да еще с котом под мышкой, найдут укромный уголок в какой-нибудь чайной. А вот в причинах, отчего хозяйка кошки с непонятным, но звучным и приятно намекающим на долгую беседу в тепле и уютеименем Беседер предпочитает встречу в месте, не отмеченном конкретно-национальной гостеприимностью, ему внезапно захотелось разобраться. Ибо, как со слов самой же Гюльчатай было ведомо Багу, преждерожденная Гохштейн не была ни саашкой, ни фузянкой, но вовсе даже — горной ютайкой. Кстати, хотя на пути Багу и попалась синагога, нигде ланчжун не видел объявлений о всепоглощающем ютайском гостеприимстве или еще какой очевидной добродетели, коими, как знал Баг, ютаи издавна богаты. Впрочем, все надписи на синагоге — маленькой и скромной — были на иврите, а иврита человекоохранитель не разумел. И эта отъединенность тоже показалась Багу странной: обычно в Ордуси существенные надписи делались на всех главных местных наречиях. Рядом с синагогой вообще царило несколько унылое запустение: ни лавок, ни харчевен, а окна дома справа были просто заколочены изнутри, хотя, по всему судя, тут не так давно располагалась вполне оживленная чайная.

Баг только плечами пожал.

Он прошел под арку — сразу за ней, под широким, на уровне второго этажа сооруженным над улицей навесом, по обеим сторонам начиналось бесконечное торжище — прилавки, прилавки и еще раз прилавки; а меж ними сплошь толпились люди — смотрели, приценивались, покупали, продавали, просто неторопливо шли мимо, глазея по сторонам, а шагах в десяти от входа, прямо посреди булыжной мостовой, за столиком, двое убеленных благородными сединами преждерожденных в черных папахах и с длиннющими кинжалами в изукрашенных серебром ножнах степенно потягивали из пиал чай, дымили трубками и бросали кости на доску для нардов, вовсе не обращая внимания на окружающую суету. Багу тут же на ум пришел ургенчский бек Ширмамед Кормибарсов, отец Фирузе, жены Богдана: у седых преждерожденных было с беком что-то непередаваемо общее. Откуда-то издалека доносились звуки дутара, к дутару примешивались гортанные голоса, азартные выкрики, смех. Пестрая, веселая толчея.

— Однако… — пробормотал ошеломленный шумным многолюдием Баг, невольно останавливаясь. — И как же, интересно, мы тут найдем нефритовую единокошечницу Гюльчатай? А, хвостатый преждерожденный? — легонько щелкнул он по уху угревшегося у него под мышкой Судью Ди. Кот демонстративно отвернулся: ты это придумал, ты и расхлебывай.

— Ну ладно…

Баг неторопливо двинулся в толпу, оглядываясь по сторонам: все же как выглядит преждерожденная Гохштейн, он знал — незадолго до Багова отъезда в Теплис Гюльчатай и Баг обменялись фотопортретами. Но несмотря на богатый опыт и хорошо тренированную наблюдательность, ланчжун все равно опасался пропустить ее в мелькании лиц и папах. Свою, кстати, Баг таки водрузил на голову — папаха оказалась почти впору; все равно деть ее некуда, а выбрасывать подарок, только чтобы руки освободить, было бы неуместным варварством. И сошло: пока еще никто никак не отреагировал на то, что вот идет преждерожденный с явственно неместными чертами лица, но — в саахской папахе. И Баг сделал справедливый вывод, что ничьих чувств своим поступком не задел.

Как ни старался ланчжун, Гюльчатай-Сусанна нашла его первой.

— Драгоценный преждерожденный Лобо, — раздался сзади голос, тихий и низкий, и тут же Бага несильно дернули за рукав.

Он повернулся — ну точно: невысокого росточка, как Баг и предполагал по портрету, простое, неброское, скорее круглое лицо, нос с чуть заметной горбинкой, миндалевидные темно-карие глаза и прядь черных как смоль, блестящих и слегка вьющихся волос, выбившаяся из-под черного же платка, казавшегося по сравнению с волосами всего лишь темно-серым. Гюльчатай-Сусанна вскинула на Бага глаза и низко поклонилась.

— Добрый день, драгоценная преждерожденная, — отдал поклон ланчжун. «У нее роскошные волосы. Просто роскошные», — некстати промелькнуло в голове. — Прекрасный день! А в Александрии еще так холодно и слякоть…

— О, у нас весной всегда хорошо… — расцвела в улыбке Гюльчатай-Сусанна, и ее невыразительное лицо сразу сделалось удивительно милым, но через мгновение улыбку словно ветром сдуло: девушка бросила косой взгляд по сторонам, и это Бага не то что насторожило, но удивило неприятно. «Что это она так озирается, будто не дома?» — с недоумением подумал Баг.

— А вы, я вижу, принесли с собой вашего яшмового кота! — Гюльчатай наконец заметила Судью Ди, вполне благосклонно взиравшего на нее из-под руки хозяина. — Красавец, истинный красавец!

— Что-то не так, драгоценная преждерожденная? — поинтересовался ланчжун, по примеру собеседницы незаметно оглядевшись: вокруг кипели жизнью торговые ряды.

— Нет-нет, что вы! — Певучий голос Гюльчатай чуть заметно дрогнул, и любой другой не обратил бы на то внимания, но не Баг. Горная ютайка снова улыбнулась. — Просто…

— Просто?..

— Просто давайте пойдем в более удобное для беседы место, — сказала девушка вместо ответа. — Прошу вас, преждерожденный Лобо. Я покажу дорогу.

«Что-то с этим городом не так, — решил Баг и двинулся следом за Гюльчатай-Сусанной. — Или… мне всего лишь непривычно? У каждого народа — свои обычаи. И если мы их не понимаем, это не значит, что обычаи плохие. Просто сами мы несовершенны…» — Додумав эту мысль, по нынешнему его душевному состоянию — поразительно глубокую и складную, Баг махнул рукой на местные странности и постарался выкинуть их из головы: все же в Теплис он приехал устраивать судьбу Судьи Ди, а не разбираться в местных несообразностях. Сам-то хорош… Скажем, служебная пайцза-то, коей ланчжун так ловко козырнул в караван-сарае, по совести говоря, ему теперь и не принадлежала. Просто Баг не сдал ее в канцелярию Управления, как, согласно действующих установлений, должен был поступить временно отстраненный от службы человекоохранитель, — вроде как забыл сдать. Или не успел, поскольку торопился. Или еще что… Положа руку на сердце, Баг просто не в силах был расстаться с пайцзой. Она казалась ланчжуну последней связующей с Управлением внешней охраны ниточкой. Да и сам он с пайцзой сросся за годы честной службы…

Да, но как это выглядит со стороны!

Так что неча пенять другим на их странности…

Гюльчатай и Баг скорым шагом углубились в торговые ряды, свернули налево, в узкий проход, где лавки были только с одной стороны — с другой же царила глухая кладка древней стены; на стене там и сям висели разнообразные афиши и плакаты, некоторые уж достаточно ветхие, а какие-то и свежие, прилепленные к шероховатым камням недавно. Ланчжуну бросилась в глаза одна из афиш, большая и красивая — взгляд выхватил из середины: «…заседание меджлиса до разрешительного конца, чтобы раз и навсегда положить конец бесконечным спорам…» Продолжения Баг прочесть не успел, поскольку вослед торопливо семенящей девушке свернул налево еще раз — и они сызнова оказались среди лавок под широким навесом, на параллельной улице: здесь царили ковры всех размеров, расцветок и расценок. Развешанные на особых стойках, скатанные в рулоны, подсвеченные особыми лампочками — многое множество ковров. Глаза разбегались от великолепия и буйства красок.

Гюльчатай решительно повернула направо, следом Баг — они сделали, кажется, шагов пятьдесят, как вдруг девушка остановилась так резко, что ланчжун едва не налетел на нее.

— Что случилось, драгоценная преждерожденная? — удивленно и даже несколько недовольно спросил он. — И вообще, не могли бы вы объяснить мне…

Гюльчатай, застыв подобно статуе, не отвечала; и Баг невольно замолк на полуслове. Проследив ее взгляд, ланчжун увидел небольшую лавку древностей — подле входа там сгрудилась довольно плотная толпа, и над ней возвышался, видимо забравшись на стул, какой-то преждерожденный: молодой, плечистый, в полосатом халате и в белой папахе, заросший черной бородой по самые глаза. Он неторопливо говорил что-то, подкрепляя слова экономными, энергичными жестами правой руки, — а собравшиеся внимательно слушали. И Баг прислушался тоже. Чернобородый говорил чисто, почти без акцента.

— …Они живут на нашей земле, и мы их приняли со всем нашим гостеприимством! — Толпа поддержала оратора сдержанным одобрительным гулом: да, да, так и было. — Мы встретили их как любимых друзей, мы сказали: наш кров — ваш кров, наш хлэб — ваш хлэб! — Снова утвердительный рокот голосов: да, да, правда. — А что сделали они? Они приняли наш хлэб, а теперь владеют всеми ссудными конторами Теплиса, управляют обоими нашими заводами и построили еще семь, заседают в меджлисе и вершат судьбы саахов и фузянов, а наши дети вынуждены довольствоваться жалкими крохами с их столов! Разве не так? А?..

На сей раз Баг не услышал единодушного одобрения: видимо, мнения по поводу поведения неизвестных, которых оратор именовал «они», у собравшихся были разные — или не было вовсе никаких.

— Позволено ли мне будет узнать, чьим несообразным поведением столь горячо возмущен этот бородатый преждерожденный? — Ланчжун, напоминая о себе, свободной рукой осторожно коснулся плеча стоявшей впереди Гюльчатай. Другая рука под тяжестью кота затекла, и это начинало раздражать Бага.

— Пойдемте, скорее пойдемте. — Гюльчатай ухватила Бага за рукав и, опустив голову, с неожиданной силой потащила его прочь.

Стараясь не выронить кота, Баг покорно последовал за нею…

— А вы, драгоценный преждерожденный Лобо, простите, — саах? — Гюльчатай-Сусанна указала глазами на папаху Бага.

— Ага. Потомственный, — ухмыльнулся ланчжун и потянул папаху с головы, а потом спрятал ее за пазуху. Покрасовался — и будет, нечего людей путать. — Нет, конечно. Добрые люди подарили в харчевне, куда я по дороге зашел выпить соку.

— У нас много добрых людей… — со странной, непонятной интонацией сказала Гюльчатай.

Они сидели в уютной маленькой чайной в глубине «Картлияху»: чтобы добраться сюда, Багу вослед Гюльчатай пришлось изрядно поплутать между лавками; зато когда они наконец дошли, ланчжун оценил выбор спутницы по достоинству: чайная располагалась в относительно тихом месте — видимо, здесь торговые ряды уже заканчивались, в чайной были столики, надежно отгороженные от общего зала высокими плотными ширмами, и еще — чайная принадлежала ютаям. Так и было написано над входом: «Приют горного ютая». И — что интересно: ни слова про гостеприимство. Нет, Баг не сказал бы, что саахи или, там, фузяны проявляли гостеприимство только на словах — напротив; но лишь только Баг и Гюльчатай вошли в «Приют горного ютая», как необъявленное гостеприимство ютаев тут же ненавязчиво приняло их в свои объятия. Багу и его спутнице было с поклоном сказано «шалом» (и Баг столь искренне удивился тому, что черноволосый прислужник в расшитой бисером кипе поклонился им при том истинно по-ханьски, со сложенными на уровне груди руками, что тут же машинально брякнул «шалом» в ответ), после чего их без лишних разговоров, но со всем почтением проводили за дальний столик за ширмой с надписью «некошер», и тут Гюльчатай-Сусанна взяла дело в свои руки, извинившись перед не говорившим на иврите Багом: быстро сказала что-то прислужнику — видимо, сделала заказ. Прислужник внятно и четко отвечал: «Значит, чайник чая „Вифлеемская звезда“, две чарки сливовой араки, две пахлавы, так? А что коту?» — «Э-э-э… Чего тебе, Судья Ди? Может, пива? Принесите, пожалуйста, миску лучшего пива». Прислужник, неуловимо быстро подмигнув Багу, скрылся за ширмой. «Ловко он меня, — засмеялась Гюльчатай. — Это и правда выглядело не очень сообразно!» — «Да что вы, какая ерунда!» — запротестовал ланчжун, вовсе не посчитавший несообразным то, что девушка для быстроты и пользы дела заговорила на непонятном ему, зато родном для прислужника наречии ютаев, а тактичный прислужник исправил ее оплошность. «Нет-нет, — не соглашалась девушка. — Я ведь не подумала о вашем драгоценном коте». — «Ах вот она о чем… — с некоторым недоумением хмыкнул про себя ланчжун. — А я-то…» Драгоценный кот между тем с удивительно меланхолическим выражением на морде спокойно сидел на стуле и, кажется, дремал. «О, он уже столько сегодня съел и выпил, этот драгоценный кот! Вы не представляете, сколько может влезть в это в сущности некрупное животное». Вот на «некрупное животное» Судья Ди уже отреагировал: приоткрыл глаза и осуждающе посмотрел на хозяина. «Ладно-ладно, крупный ты, крупный», — успокоил его Баг. Между тем из полумрака чайной вынырнул прислужник с широким подносом…

К араке Баг не прикоснулся, хоть и было любопытно, а вот чаю отведал с удовольствием — чай оказался отменный, ровня любимому им пуэру. Пахлава тоже была ничего: почти не сладкая.

— Хороший у вас город, — сказал Баг, покончив с первой чашкой, маленькой и удобной. Очень правильной чашкой. Когда ланчжун впервые оказался в Ханбалыке, его, помнится, удивила привычка ханьцев пить чай из маленьких чашек, а кофе — из больших. Некоторое время он недоумевал, пока наконец не понял, что кофе — это, в сущности, бурда, которая и в сравнение не идет с хорошим чаем, а хороший чай надобно пить именно так: из маленьких чашек крохотными глоточками. И уж вовсе нелепым в глазах ланчжуна выглядел обычай Богдана пить чай с сахаром. Нет, право же, у каждого свои странности, но и странностям есть предел: зачем же чай портить…

— Да, Теплис чудо что за город! — заблестела глазами Гюльчатай-Сусанна, имя которой Баг мысленно уже сократил до «Гюльчатай». Оказавшись в чайной, девушка преобразилась: исчезла ее странная скованность, особенно проявившаяся там, где велись непонятные Багу возмущенные речи; голос Гюльчатай сделался напевен, а ее вроде бы простое, ничем не примечательное лицо — красивым. — Я очень люблю Теплис, драгоценный преждерожденный Лобо.

— Очень вас прошу, — улыбнулся в ответ Баг, — Давайте обойдемся без излишних церемоний. Ведь мы с вами почти… гм… родственники.

Девушка изумленно на него уставилась.

— Ну, я имею в виду по кошачьей линии, — пояснил Баг. — Прер Баг — этого будет вполне достаточно. Или как?.. — Баг поднапрягся: все же кое-что про ютаев он, собравшись сюда, успел подчитать. — Мар[282] Баг?

Гюльчатай улыбнулась.

— Но ведь Беседер еще не дала своего согласия! — воскликнула она. — А вдруг ваш драгоценный кот придется ей не по вкусу… мар Баг?

— Слышишь, мар Ди, — наклонился к коту Баг. — Есть мнение, что ты можешь прийтись не по вкусу.

Кот оторвался от миски с пивом, облизнулся и посмотрел сначала на хозяина, а потом на его спутницу, и такое искреннее недоумение было в его взоре, что расхохотались уж и Гюльчатай и Баг.

— Похоже, Судья Ди не допускает подобной мысли, — заметил Баг.

— Ну раз так… зовите и меня гверет[283] Гюльчатай, — разрешила девушка.

— А вот кстати, гверет… правильно?.. гверет Гюльчатай, скажите мне: что, в Теплисе кошки — редкость? А то пока мы с котом шли по городу, на нас постоянно смотрели будто на парочку фениксов, этак запросто прогуливающихся по рынку.

— Да, мар Лобо, кошек тут мало, — кивнула Гюльчатай, подливая ланчжуну чаю. — И потому эти четвероногие пользуются особой любовью. Вот моя Беседер — вы думаете, отчего ей удалось сохранить столь поразительную чистоту крови? Да потому, что за всеми ее предками был глаз да глаз.

— То есть… гм… никаких, что называется, встреч на тутовой меже? — вопросительно поднял брови Баг. — Никаких связей на стороне? — уточнил он, тактично сообразив, что ютайская девушка, в конце концов, может и не помнить «Ши цзин»[284] наизусть.

— Именно так, — подтвердила Гюльчатай.

— Строго у вас… — покачал головой ланчжун, а про себя подумал, что Судье Ди, несмотря на его внезапно открывшуюся родовитость, с личной жизнью повезло гораздо больше; да хоть и знай Баг заранее родословную своего рыжего питомца, все равно не стал бы запирать его в четырех стенах и блюсти кошачью нравственность. Зато теперь Судья накопил такой опыт, что ему явно будет чем потрясти высокородную хвостатую даму Беседер. — Где-то даже и сурово… Вот, я смотрю, и про гостеприимство свое у вас ни единой афишки не вывешено…

— О, мы, горные ютаи, в слова не играем, — отвечала Гюльчатай. — Мы такие, какие мы есть, и нам не требуется вывешивать о том объявления на стенах и заборах.

— А вот некоторые вывешивают… — Баг отхлебнул чаю. Нет, отменный чай. Надо будет непременно прикупить с десяток лянов[285].

— …Нет, адон Симкин, нет! Говорю вам: сделать это просто необходимо! — вдруг послышался от входа звучный, чуть раздраженный голос. Баг аж вздрогнул. — Здесь не может быть никаких сомнений. — Голос приближался, но из-за ширмы говорившего видно пока не было. Гюльчатай улыбнулась.

— Да, но ведь вы таки знаете, что там происходит! — возражал некто не столь уверенно и громко. — Пятый день уже, мар Гохштейн, пятый… Как это может выглядеть со стороны, вы таки сами посудите, что будут говорить…

— Послушайте, адон Симкин, давайте уже прекратим эти бессмысленные споры. Вера есть вера, и мы обязаны позаботиться о единоверцах, попавших в такую, говорю вам, глупую ситуацию! Они не виноваты в том, что чужие люди заставляют их идти против заповедей! — Говоривший раздражался все более, возвышал голос. — Вам ли не понимать, что тем, кто их там запер, совершенно безразличны наши обычаи?! Они заняты своими мелочными дрязгами — а страдаем, говорю вам, мы… Как это будет выглядеть со стороны, говорите вы, — а я вам отвечаю: зато это будет правильно! И так уж слишком многие наши единородцы проявляют, говорю вам, преступное пренебрежение главным! И нас же еще смеют осуждать… В такое время надо быть особенно твердыми. Идите, говорю вам, и срочно начинайте готовить все необходимое.

— Вас не переубедить… — Во втором голосе явственно слышалось сомнение. — Я таки пойду, да. Но попомните мое слово: ничего хорошего из этого не выйдет. Нас таки опять поймут неправильно…

— Главное — чтобы мы сами понимали себя правильно. Не теряйте времени! Чем спорить со мной — побольше бы внимания уделяли изучению родного языка. Говорю вам: то, что вы не из репатриантов, а родились в Омске и сюда переехали лишь три года назад, не дает вам права всю жизнь не знать речи предков…

Вдалеке хлопнула дверь, а рядом с ширмой раздались тяжелые шаги и в круг света под висевшей над столом лампой ступил преждерожденный могучего телосложения и преклонных лет — в широкополой шляпе с высокой тульей, в долгополом черном сюртуке, под которым видна была жилетка и пересекающая ее серебряная цепочка от часов, в хорошо начищенных сапогах с квадратными носами; черные шаровары были заправлены в голенища. Лицо преждерожденного, вытянутое и бледное, украшенное длинными пейсами (правый, если так можно сказать, пейс был заложен за ухо), излучало чуть отстраненную благожелательность, сейчас, впрочем, несколько траченную раздражением, каковое вызвал, похоже, ненароком услышанный Багом разговор: подобное выражение можно частенько увидеть на лице человека мудрого и в своей мудрости к окружающему миру снисходительного, но — до определенной степени.

— Я вижу, у тебя гости, сестренка, — смягчаясь, изрек пришедший и устремил на ланчжуна взгляд черных проницательных глаз.

— Шалом, — уже вполне грамотно объявил Баг, вставая. Судья Ди тоже обозначил намерение встать, но потом, видя, что на него все равно никто не смотрит, вернулся к пиву.

— Додик! — Гюльчатай скользнула к преждерожденному и, поднявшись на носки, чмокнула его в щеку. — Все ссоришься с Лазарем?

— А! — отмахнулся названный Додиком. — В такое время нужно быть особенно твердыми. Пусть местные решают свои проблемы — у нас есть дела поважнее… Ну ладно, Симкин еще молод. Но вот кого я действительно не понимаю, так это Йоханнана!

— Будет тебе, будет! — прервала его Гюльчатай примирительно. — Выпьешь с нами чаю?.. — Преждерожденный степенно кивнул. — Это мой двоюродный брат, — объяснила девушка, оборачиваясь ко все еще стоявшему Багу. — Разрешите представить: Давид Гохштейн. Багатур Лобо. Из Александрии, — добавила она. — А это — яшмовый кот преждерожденного Лобо.

Баг аккуратно пожал протянутую ему руку — «очень, очень приятно» — и подивился силе пальцев Давида Гохштейна, а яшмовый кот, видя, что уж теперь никак не отвертеться, поднялся-таки на все четыре лапы, воздел к потолку хвост и произнес «мр-р-р» с таким благовоспитанным видом, что Гохштейн-старший аж крякнул от удивления.

— Редкий зверь, редкий, — определил он и опустился на, казалось бы, прямо из воздуха образовавшийся стул.

Обогатившийся почетным званием «редкий» — еще одним в ряду многих — Судья Ди тоже расслабился.

— Любому видно: очень умный. Очень. Поумнее многих… Так вы, драг прер мар, и есть тот самый Багатур Лобо… Ну да. Я о вас слышал. Вы просто наша ордусская редкая жемчужина. — Сообщив все это несколько удивленному сей нежданной характеристикой Багу, Давид Гохштейн принял из рук прислужника чашку. — Извините, что я вот так вторгаюсь, но это буквально на пару минут…

— Вы позволите? — ухватился за чайник ланчжун.

— Прошу прощения, — отказался от его простодушной заботы Гохштейн и улыбнулся, — но у вас тут некошер. Это сестренка у меня как бабочка яркая, порхает, о вере не думая, а я, знаете… — Прислужник поставил перед ним еще один, маленький, на одного человека, чайник. — Благодарю, Гиви.

— Гиви? — не сдержал удивления ланчжун.

— Ну да, Гиви. Гиви Вихнович, — степенно подтвердил Давид, наливая себе чаю. — Очень способный вьюнош. Его отец, покойный мар Вихнович, был знатный собиратель рукописей… А Гиви — что же, он еще молод, но уже преуспел в чтении манускриптов. Из него выйдет толк, говорю вам! — Гохштейн назидательно поднял узловатый указательный палец. Будто Баг с ним спорил.

— Гиви очень славный, — подтвердила Гюльчатай. Будто Баг в этом сомневался. Да он вообще видел этого Гиви в первый раз в жизни. Юноша и юноша. Шалом.

— А что же он… Почему в чайной? — поинтересовался ланчжун.

— Гиви хочет узнать не только прошлое, но и настоящее, — отвечал Гохштейн-старший. — А как можно понять людей, не общаясь с ними?

— Действительно, — кивнул ланчжун. Двоюродный брат Гюльчатай с каждою минутою вызывал в нем все большее почтение, а последние его фразы показались Багу признаком вовсе уж незаурядной эрудиции, поскольку явственно напоминали знаменитое изречение Конфуция «не зная жизни, как познаешь смерть?»[286]; подобная образованность в ютае, в прошлом или уж, во всяком случае, в позапрошлом поколении — наверняка европейце, еще более подняла Гохштейна в Баговых глазах. И видом, и манерой разговаривать Давид Гохштейн напоминал человекоохранителю ветхозаветного пророка; впрочем, о ветхозаветных пророках ланчжун имел весьма смутное представление. Одно Баг понял точно: Гохштейн поговорить любит, и еще больше он любит, когда его внимательно слушают.

— Некоторые люди посложнее палимпсестов будут, — постаравшись сделать пророку приятное, не без лихости щегольнул Баг европейским ученым словом.

— Тут вы правы. — Гохштейн шумно потянул чай из чашки. — Никогда заранее не знаешь, что у них в головах, говорю вам… В наши дни, и я скорблю об этом, некоторые перестают заботиться о главном и мелкое принимают за важное, а суетное уподобляют вечному.

«Наш человек!» — окончательно умилился Баг. Впервые за весь день он ощутил себя, словно дома. Как все же славно, что повсюду в громадной стране хорошие люди, при всех своих различиях, в сути своей одинаковы: пекутся о главном и отметают суетное…

Если бы только не многословие!

— Вот взять, к примеру, того же Гиви… — Давид оперся локтем о стол. — Раз уж зашла о нем речь… Ведь это именно он на правах наследника курирует фонд собранных отцом рукописей, где ныне хранится удивительный манускрипт… Вы, драг прер мар, я со всей очевидностью вижу, не в курсе наших местных дел?.. — Гохштейн вопросительно глянул на Бага, и тот, тоскуя в душе, согласно кивнул: совершенно не в курсе. Быстро глянул на дремлющего Судью Ди: видишь, на какие жертвы ради твоего семейного счастья идти приходится! Ди, похоже, не видел. — Главное тут вот в чем: воспевает сей манускрипт некий горный народ, по всему из наших мест, как наидобрейший, наихрабрейший и наигостеприимнейший чуть не во всем известном мире. И что же вы думаете? — оживился Гохштейн-старший. Баг, собственно, ничего не думал: просто сидел и слушал, но на языке вертелось: «Все это очень интересно, конечно. Для любителя древностей». — Наши добрые саахи и любезные фузяны требуют определенно, прямо сейчас, ответить, о ком из их досточтимых предков, саахов или фузянов, в рукописи идет речь! Они, говорю вам, жаждут немедленной определенности. Это ли не сиюминутная суета? Ведь какая, говорю вам, прер мар Лобо, разница? Что ж добротою-то меряться, да еще исторические подтверждения искать: кто, дескать, добрее? Смешно. Вот я о чем толкую. — И Гохштейн-старший сызнова припал губами к чашке.

— Да… — протянул Баг, не зная, что сказать: в речах Гохштейна звучали явные отголоски тех самых местных дел, в курсе которых он определенно не был. Да, честно признаться, и быть-то хотел не особо. К тому же говорил Давид так, что и без долгих разъяснений становилось ясно: борения за доброту меж фузянами и саахами и чоха ломаного не стоят. — Да. Необычно.

Совершенно непонятно было, при чем тут Гиви. От Гиви к несообразному поведению местных народов Гохштейн-старший перешел, похоже, просто волевым усилием — ему очень хотелось высказаться относительно недомыслия саахов и фузянов, и, верно, если бы разговор зашел о теплисских чаях, он столь же непреклонно, в один шаг, переключился бы с их сортов на здешнюю суетность.

— Додик, да будет тебе! — взмолилась тут Гюльчатай, которой речи брата были явно не в новинку. — Наш гость вовсе не для того приехал…

— И правда, — усмехнулся Гохштейн. — Вы уж извините великодушно, драг прер мар Лобо, что толкую про всякие отвлеченные материи. Токмо стремление к чистому знанию, коему подвержен я на протяжении всей жизни, может быть мне оправданием… Вы где остановились? — прервал он уже готового возразить Бага. — В «Сакурвело»? Очень, говорю вам, правильный выбор. Там и вид, и река… Ну что же, не буду больше отнимать ваше драгоценное время — у вас, поди, с этими-то, — кивнул он на Судью Ди, — забот полон рот: бумаги потребные выправить, то да сё… Сестренка, а видел ли мар Лобо уже нашу Беседер? — повернулся Давид к Гюльчатай.

— Нет еще, — отвечала девушка. — Мы ведь только-только встретились…

— Так веди же нашего гостя в дом, и пусть хвостатые преждерожденные наконец поздороваются друг с другом! А мне, извините великодушно, пора. Прослежу все же за Лазарем. — И Гохштейн-старший щелкнул крышкой посеребренных часов. — Л'хитраот[287].


Там же, пятница, день
Помолвка хвостатых аристократов осуществилась столь успешно, что Гюльчатай с Багом решили не откладывать дела в долгий ящик. Как говорится, честным пирком — да в котоведческий приказ! Хвала Будде, в городе имелось отделение этого несомненно важного учреждения, призванного следить за сообразностью содержания хвостатых граждан великой империи. Там котов и кошек ставили на учет — не всех подряд, конечно, а тех, чьи хозяева о том просили; а случалось это обычно с владельцами животных происхождения знатного, каковое хоть и не скроешь, однако ж и подтверждающая, оформленная согласно действующих уложений бумага никогда не окажется лишней, особенно в перспективе дел альковных и хвостато-генеалогических.

В котоведческом приказе трудились лучшие ордусские котоведы, кошкозаводчики и породознатцы, готовые и словом, и делом, и необходимыми бумагами помочь счастливым обладателям кошек всех мастей и кровей. Багу, собственно, было все равно: ланчжун не очень понимал в данном случае необходимость формальностей, но горная ютайка Гюльчатай-Сусанна Гохштейн поставила непременным условием официально зарегистрировать временный кошачий союз.

Впрочем, увидев ее Беседер, ланчжун счел требование Гюльчатай вполне уместным: кисонька была дивно как хороша — размером чуть поменьше Судьи Ди, который в карликах никогда не числился, статная, ровной серой окраски, полной благородных, играющих на свету отблесков, при пышных ухоженных усах, с умным взглядом и весьма деликатными манерами. Судья Ди рядом с этой дамой из высшего света смотрелся этаким взъерошенным рыцарем с горных пустошей, благородным защитником униженных и оскорбленных, редко ночующим в одном месте и на одной постели, но все больше под открытым небом; однако же знакомство хвостатых преждерожденных прошло без запинки: Багов кот спервоначала молча, как танк, попер на сидевшую в дальнем углу комнаты Беседер, глядя на нее исподлобья; кошка даже не шелохнулась — сидела и внимательно, оценивающе смотрела на пришельца, надвигающегося неотвратимо, но отнюдь не грубо. Очень сдержанная кошка оказалась эта Беседер. Не дойдя до нее нескольких шагов, Судья Ди остановился и на пробу сказал «мр-р-р». «Мр-р-р», — согласилась Беседер. И тогда Судья приблизился, и произошло взаимное — осторожное, а потом и доброжелательное — обнюхивание, и через минуту хвостатые сидели уже рядом, бок о бок, и глядели на хозяев: ну что встали? выйти не желаете? и пару часиков не возвращаться? Надо было понимать так, что яшмовый кот Судья Ди получил нефритовое согласие высокородной кошки Беседер. Бага, правда, немного смущала разница в расцветке хвостатых: это же какого окраса котята могут получиться? — но в сомнениях своих, кажется, он оказался одиноким. Да и потом: не в цвете волос благородного мужа его предназначение, говорил еще Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений».

Знакомство на высшем уровне происходило на втором этаже чайной «Приют горного ютая»: как оказалось, чайная принадлежала семейству Гохштейн, и вот почему Гюльчатай-Сусанна вела Бага именно сюда — а он-то голову ломал! Великое в малом, а сложное — в простом. И то: самостоятельно Баг вряд ли нашел бы сюда дорогу. Поди разберись в лабиринте торговых рядов…

Котоведческий приказ размещался в получасе ходьбы от «Картлияху», на первом этаже небольшого дома с колоннами. На арке врат красовалась надпись, сделанная стилизованными под теплисские буквы ханьскими иероглифами: «Мао мао шэнхо хао!»[288], а во дворе перед домом стоял бронзовый памятник безымянной кошке; кошкин нос блестел на солнце отполированным ярким пятном.

— Считается, что прикосновение к этой кошке приносит удачу, — пояснила Гюльчатай, перехватив удивленный взгляд Бага. — Вот все и гладят ее по носу… У нас вообще распространено поверье, будто эти хвостатые — существа благовещие, так что заполучить в дом кошку почитается за большое везение. Пойдемте, мар Лобо.

Они минули благовещую, сверкающую носом кошку — Баг, Судья Ди на поводке, горная ютайка и кошка Беседер в легкой сумке с открытым верхом (ланчжун, памятуя об относительно недавнем европейском бытии народа ютаев, попытался было проявить варварскую галантность и перехватить сумку: все же кошка была крупная, увесистая; но Гюльчатай не позволила). Зато уж именно Баг потянул за медную ручку входных врат, слева от которых красовалась табличка «Императорский котоведческий приказ. Теплисское отделение», — и все четверо попали в светлый коридор, куда выходило несколько дверей. Рядом с дверьми стояли уютные кожаные диванчики, по большинству пустые — только на самом дальнем сидела пожилая грузная преждерожденная в свободном пестром наряде и с трехцветной толстой кошкой на коленях, нашептывавшая что-то на ухо своей питомице. При появлении Бага и Гюльчатай она подняла голову, заулыбалась, показала на вошедших кошке, а потом как зачарованная уставилась на Судью Ди. Баг, ожидая ставшего привычным «кыс-кыс-кыс» и прочих славословий в адрес хвостатого фувэйбина, маясь, отвел глаза и принялся разглядывать висевший на стене плакат, наглядно и без особых недосказаний демонстрировавший устройство кошачьего организма; «кыс-кыс», однако, не последовало.

— Нам сюда, — сказала Гюльчатай, останавливаясь перед ближайшей дверью. Табличка на двери гласила: «Ведущий кошкознатец первого разряда Зульфико Батоно-заде». Горная ютайка отчего-то вздохнула и осторожно постучала.

Сызнова пропустив Гюльчатай и путешествующую в сумке Беседер вперед, Баг, а за ним следом и Судья Ди вошли в просторный кабинет. Ведущий кошкознатец оказался миловидной и молодой — слишком, на взгляд Бага, для такой должности молодой — особой в ослепительно белом халате и со сложной, утыканной шпильками прической; особа поднялась навстречу посетителям из-за стола, заваленного бумагами, и улыбнулась им дежурной улыбкой.

— Добрый день, — молвила Зульфико Батоно-заде. — Проходите, устраивайтесь. — Она указала на пару удобных стульев рядом с низким круглым столиком, покрытым толстым слоем зеленого войлока. Наклонилась к Судье Ди. — О, а это кто у нас? Раньше в нашем городе я такого кота не видела. И какой ошейник!

— Он тут проездом, драгоценная преждерожденная, — сообщил Баг. — Он, видите ли, из Александрии Невской. Фувэйбин. И ошейник — наградной.

— Не пренебрегает корнями… — прочитала Зульфико. — Надо же! — И, бесцеремонно подхватив кота, опустила его на зеленый войлок. — Посмотрим, посмотрим… — Пальцы ее сноровисто забегали, ощупывая Судью, к чему кот отнесся настороженно, но терпеливо, однако когда Батоно-заде попыталась освидетельствовать его зубы, увесисто, но не выпуская когтей, шлепнул ее лапой по пальцам. — Ну-ну. Прекрасный экземпляр, прекрасный! Только слегка, как бы сказать… подзапущенный. Чем вы его кормите, драгоценный преждерожденный…

— Лобо, — выдал ланчжун в сторону Зульфико малый поклон. — Багатур Лобо. А кормлю я его… — Он замялся. — Да ведь Судья Ди все ест. И пьет все. Например, пиво.

— Пиво! — всплеснула руками кошкознатица. Судья Ди давно спрыгнул со столика и теперь, сидя посреди кабинета, поспешно вылизывался; но, услышав магическое слово «пиво», оторвался от своего занятия и внимательно посмотрел на Батоно-заде: где? — Ведь у вас, драгоценный преждерожденный, такой выдающийся экземпляр! Настоящее сокровище! Вы его загубите! Тут нужно очень правильно составленное питание, витамины, гармоничное расчесывание, своевременное умиротворяющее поглаживание… Я сейчас напишу вам. — И Зульфико двинулась к своему столу.

Надо же… Нет, Баг слышал — ему говорили — про всякие особые кошачьи витамины и прочие ухищрения, к коим прибегают для сообразного пестования своих любимцев прочие, не такие как он, а истинно котолюбивые преждерожденные; ланчжун в Александрии и сам, случалось, покупал коту всевозможные особые, полезные хвостатым корма, но ему и в голову не приходило распространить на Судью Ди гармоничное расчесывание и умиротворяющее поглаживание. Во-первых, по твердому убеждению ланчжуна, кот в том вовсе не нуждался; во-вторых, Багу просто было некогда; в третьих, Судья Ди постановил жить в квартире на Проспекте Всеобъемлющего Спокойствия исключительно по собственной воле — ведь Баг его не приглашал, не зазывал и не просил. Сам явился!.. С другой стороны, именно сейчас ланчжун вдруг подумал, что да, возможно, ему следовало бы побольше заботиться о хвостатом преждерожденном, особенно учитывая заслуги последнего перед отечеством. Подзапустил Баг кота за последние полгода… А ведь Судья Ди и поведать о своих нуждах толком не может, ибо бессловесен, а на данный момент, как ни крути, он — единственный Багов друг… Быть может, отсутствие своевременного гармоничного расчесывания уже нанесло непоправимый урон здоровью хвостатого? Баг потупился, косо глянул на Судью. На цветущей, откормленной морде кота ни малейшего урона заметно не было.

— Да, конечно, преждерожденная Батоно-заде, напишите мне все самым подробным образом, — смиренно попросил ланчжун.

И пока Зульфико, присев к столу, быстро писала, посмотрел на Гюльчатай: нехороший я, да? — но Гюльчатай, плотно сжав губы (они превратились в узкую бледную полоску), внимательно, даже пронзительно сверлила Батоно-заде взглядом, и было в ее взгляде нечто такое, отчего Багу стало неуютно. Что за притча?..

— Так, ну вот. — Кошкознатица поднялась из-за стола, подошла к Багу и протянула несколько маленьких листочков. — Вот вам, драгоценный преждерожденный Лобо, самые необходимые рекомендации. Тут и про витамины, и про режим, и про взвешивание, и про поглаживания… — Баг с благодарностью принял листки. — А что вас привело к нам? — Зульфико, казалось, вовсе не замечала Гюльчатай-Сусанну. — Ведь в Александрии есть прекрасные кошачьих дел мастера… — Она вопросительно подняла брови.

— Ну… — Баг еще раз оглянулся на Гюльчатай. Кашлянул. — Видите ли… Лишь недавно мне стало ведомо, сколь высокопороден мой кот. И я счел для себя потребным позаботиться о его личной, так сказать, жизни… Выбор пал на нефритовую кошку, коей обладает жительница здешних мест Гюльчатай-Сусанна Гохштейн. — Ланчжун сделал широкий жест в сторону горной ютайки. — Собственно, мы хотели бы, чтобы ваш приказ засвидетельствовал их союз.

— Ах вот что… — Батоно-заде, казалось, наконец-то заметила, что в ее кабинете кроме Бага и Судьи Ди есть кто-то еще. — Кошка… если не ошибаюсь, Беседер? Так, что ли, ее зовут?

Багу было не совсем понятно, кого Зульфико спрашивает: его или Гюльчатай. Еще более непонятными были интонации кошкознатицы. Интонации отчего-то показались ланчжуну… надменными. Ну уж по крайней мере неприязненными. Старая ссора?..

— Да, ее зовут Беседер, — бесцветным голосом произнесла в пустоту Гюльчатай. — Ты ведь знаешь.

— Ну что же… — Зульфико сызнова прошелестела халатом к столу. — Посмотрим… — Она нажала несколько клавиш на клавиатуре «Бронзового керулена». — Есть такая. Хозяйка действительно Гюльчатай-Сусанна Гохштейн… Так… Прививки… Так ведь эта Беседер уже полгода как не проходила потребного обследования!

— И что? — поинтересовался Баг. — Что в том особенного, драгоценная преждерожденная Батоно-заде?

— Ничего, — отвечала Зульфико, — да только при отсутствии такого обследования я никак не могу оформить союз. Никак.

— Постойте… — Баг нахмурился. — Я не пойму… Ведь моего кота вы, драгоценная преждерожденная, видите впервые в жизни и никаких бумаг о его обследовании я вам не предъявлял…

— А этого и не требуется, — с улыбкой разъяснила кошкознатица, глядя исключительно на Бага. — Я только что произвела осмотр. Все в порядке.

— Тогда почему бы не осмотреть и Беседер? — подала голос Гюльчатай.

— О, видите ли, драгоценный преждерожденный. — Улыбка Зульфико стала еще шире. Зубы у нее оказались просто замечательные. Белые. Ровные. Один к одному. — Согласно действующим установлениям, если кот или кошка, тем более редких кровей, состоят на учете в нашем отделении приказа, их хозяева для оформления временного междукотного союза обязаны раз в полгода проходить потребное обследование.

— Но… — начала было Гюльчатай.

— Таковы правила, — слегка возвысила голос кошкознатица, по-прежнему обращаясь исключительно к Багу. — Ваш же замечательный кот, драгоценный преждерожденный Лобо, на нашем учете не состоит, и потому, согласно все тем же установлениям, я в подобном случае могу ограничиться внешним осмотром. А кошке Беседер придется сдать анализы, а также посетить нужных кошковедов — преждерожденных Басхадова и Заминадзе. Расписание их работы можно найти в коридоре… Но вы не отчаивайтесь, драгоценный преждерожденный Лобо, — видя, какое выражение постепенно формируется на лице Бага, заторопилась она. — Зачем вам эта Беседер? Не самый лучший выбор, уж поверьте моему опыту. Мы можем подобрать вашему замечательному коту несколько прекрасных вариантов! Это все очень и очень достойные экземпляры, с прекрасной родословной, отменных кровей…

И тут Судья Ди встал, коротко зашипел в сторону кошкознатицы и направился к двери. Перед дверью затормозил, оглянулся на Бага, а потом на Гюльчатай: вы идете или как?

— Извините, преждерожденная Батоно-заде, — холодно кивнул Баг. — У меня такое впечатление, что Судье Ди неинтересны экземпляры, которые может предложить ваше отделение. Всего хорошего.

Гюльчатай промолчала.

А когда они — Судья Ди первый, горная ютайка с сумкой следом и последним Баг — вышли в коридор, ланчжун плотно закрыл дверь, взял Гюльчатай-Сусанну за локоть, повернул к себе и увидел в ее глазах закипающие слезы.

— Драгоценная преждерожденная… — сказал он. — Вы не хотите мне объяснить, что тут только что произошло?


Там же, поздний день
«Ну уж нет, так я этого не оставлю, — раздраженно думал Баг. — А ведь вовсе ерунда какая-то выходит. Чистое варварство! Чинить нелюбы и препятствия людям иной национальности! Да где это видано?! — Он медленно шагал прочь от котоведческого приказа, а Судья Ди шнырял неподалеку, временами забегая вперед или же, напротив, отставая по своим кошачьим надобностям. — Такие милые подданные, хорошие и приветливые. Папаху мне подарили. И на тебе! Ну почему, почему всегда находятся такие, кто не желает жить в гармонии?!»

Мысли о собственном неясном будущем временно отступили.

Выйдя из приказа, ланчжун, несмотря на явное нежелание горной ютайки Гюльчатай-Сусанны Гохштейн, все же сумел ее разговорить, и Гюльчатай, неохотно и весьма туманно, поведала некоторые весьма озадачившие Бага вещи. Из ее скупых фраз следовало, что с некоторых пор по Теплису поползли странноватые пересуды. В общем и целом сводились они к тому, что-де ютаи, не будучи коренными жителями Теплиса, но осев тут сравнительно недавно — скажите пожалуйста, своего улуса, милостиво дарованного императором, им уже не хватает! — как-то постепенно сделались фигурами достаточно видными, а подчас и влиятельными как в уездном хозяйстве, так и в уездной администрации: например, ютаям принадлежало несколько ссудно-кредитных контор, притом все в уезде наипервейшие, ими же были основаны и те самые торговые ряды «Картлияху», и десятина от всех совершаемых там сделок шла, понятное дело, опять-таки в их карман; а в меджлисе ютаев, вовсе несоразмерно их численности в уезде, из пятидесяти двух представителей оказалось волею Неба избрано целых двенадцать человек! И вот некие преждерожденные упорно теперь настаивают на том, что такое положение вещей крайне несправедливо как в отношении саахов, так и в отношении фузянов, поскольку Теплис — их исконная земля, и ныне коренные народы страдают от своего гостеприимства, каковое сполна явили пришлым ютаям. Нашлисьи такие, кто в отношении ютаев стал проявлять все более и более заметную неприязнь.

Выражалось это во всяких докучливых мелочах, и живым примером тому явился разговор с ведущей кошкознатицей Зульфико Батоно-заде: действовала та на основании надлежащих правил, но ведь правила в умелых руках могут и лицом к человеку повернуться, и хвостом! А что может случиться завтра? Сейчас — согласно правилам утесняют, а завтра… м-да. «Но что же делать, — сказала в заключение Гюльчатай, — если наш народ и вправду оказался способнее в ведении денежных дел, в торговле и производстве? Мы же в этом никак не виноваты! И трудимся для общего блага. Да только мой брат открыл в Теплисе целых два завода по производству сливовой араки, исконно местного напитка! А я? Теплис ведь — и моя родина тоже. Я родилась здесь и хочу тут жить!» — «Что вы, гверет Гюльчатай, — отвечал на это ланчжун. — Ведь разве кто-то вас отсюда выгоняет?» — «Нет, мар Лобо, но ведь вы сами все слышали. Раньше Зульфико такой не была. Мы никогда не были близкими подругами, но жили мирно, по-соседски, Зульфико заходила на чашку чая, и Беседер она любила, а теперь здоровается сквозь зубы… Будто я у нее украла что-то». — «Ерунда какая-то. Ну я сейчас вернусь и с ней поговорю…» — «Ни в коем случае, мар Лобо, прошу вас, не надо!» — «Да отчего же?» — «Прошу вас… Стыдно…»

Ладно.

Ланчжун хорошо понимал ее: гордая девушка определенно не хотела, что называется, при посторонних выметать из своей фанзы домашний мусор; однако же, заскочив в случившееся на пути сеть-кафе, Баг прямо при Гюльчатай порылся в действующих установлениях и правилах и обнаружил, что ведущая кошкознатица все же душой несколько покривила: да, установления предписывали полугодичные осмотры для полагающих вступить во временный союз хвостатых, однако же недвусмысленно указывали и на то, что таковые осмотры проводятся исключительно для блага как самих кошек, так и пекущихся об их здоровье хозяев и — только по пожеланию этих самых хозяев. По пожеланию. Никак не по распоряжению. Ежели какой кошковладелец учинять осмотра не хотел, то кошкознатец мог высказать ему свое увещевание, и не более того. И препятствием к межкотному, официально оформленному союзу отсутствие осмотра никак стать не могло. Соответствующие выдержки из уложений Баг тут же распечатал.

Пойдем иным путем.

Гюльчатай очень важна была официальная сторона дела, ибо кошка определенно составляла сокровище ее дома. Судья Ди, со своей стороны, также определенно рассчитывал на продолжение и развитие отношений с Беседер. Однако ж где-то в Теплисе притаился, похоже, скорпион, а возможно, и не один. Слухи да сплетни сами собою редко возникают, в этом честного ланчжуна многие годы беспорочной службы убедили накрепко… Но уж кошки-то от этого страдать не должны!

Баг убедил Гюльчатай отправиться домой за документами, удостоверявшими прохождение Беседер, потребных осмотров ранее, и повторить попытку уже во всеоружии полной правовой осведомленности, а сам решил скоротать время до ее возвращения — договорились встретиться все у того же приказа через три часа прогулки по Теплису: прикинуть, как половчей будет построить разговор с Батоно-заде, а заодно и город посмотреть; когда еще тут побывать приведется… Нужно сызнова прийти к кошкознатице, предъявить старые документы и просто, по-человечески попросить. Я сам попрошу. Да. Тут ведь нет ничего особенного: речь идет всего лишь о кошках. Ну а уж если это не подействует, тогда — тогда уж сошлемся на уложения. С уложениями трудно спорить. И вообще: не надо стоять на пути у высоких чувств. А если по глупости встал — отойди…

Узкая улочка неожиданно впала в обширную квадратную площадь Аль-Майдан, обсаженную высоким, любовно подстриженным кустарником. Посреди площади высился памятник плечистому преждерожденному в папахе с пером; преждерожденный застыл, вдохновенно раскинув в стороны руки — будто собирался прижать к груди окружающий его прекрасный мир: и ослепительно голубое небо, и причудливые дома с колоннами, и самые кусты, протянувшие голые ветки к небу; с плеч преждерожденного плавно стекала широкая и плотная накидка, которую Баг определил бы скорее как шкуру.

«Интересно, это саах или же напротив — фузян?» — подумал, вглядываясь в папаху, Баг.

Бронза памятника ответа не давала.

На другом конце огромной площади, далеко за спиной преждерожденного в папахе стояло монументальное здание, выполненное в стиле «кааба в тундре», весьма модном в середине прошлого века: широкое, от края и до края площади, приземистое, с колоннами, с могучими барельефами в виде гирлянд и колосьев, с ярко блестевшим на солнце тонким шпилем, на коем трепетал под дуновениями ветра уездный флаг. По всей площади имело место некое множественное людское шевеление. Баг припомнил скупые строки и картинки из путеводителя: перед ним, по всем вероятиям, высился дворец Ширван-миадзин, в коем ныне заседал меджлис.

Ланчжун не ошибся.

Он неторопливо двинулся по периметру Аль-Майдана, вдоль кустов, вдыхая всей грудью пьянящий горный воздух. Нет, как же хорошо ранней весной в Теплисе! Вон как народ гуляет! Правильно делают — несуетно живут…

Обширное пространство между бронзовым преждерожденным и зданием меджлиса было занято плотно стоящими небольшими столиками, а за ними сидели люди, много людей — черные и белые папахи причудливо перемешались; пройти к меджлису возможно было, только с немалым трудом протиснувшись между сидящими. Степенно гудели голоса: сидевшие за столиками пили чай, играли в нарды, неторопливо переговаривались; то тут, то там слышался смех, вились сизые табачные дымки, неподалеку справа звучали струны — кто-то там наигрывал протяжную мелодию; чувствовалось, что все эти люди устроились перед меджлисом далеко не сегодня и — надолго, потому как по сторонам площади виднелись явно специально привезенные сюда многочисленные мусорные баки. Поближе к меджлису бойко торговали едой и напитками десятка полтора походных лавок; возле одной рычала мотором на холостом ходу большая грузовая повозка, из коей как раз сгружали на землю большие коробки. Там же Баг заметил несколько откровенно скучающих вэйбинов, а поодаль притулились несколько фургонов с надписями «Пресса», «Канал Плюс-Минус», «Канал Минус-Плюс», «ТВБум»…

— Смотри, кот, — Баг указал подбородком на собрание. — Тебе разве не интересно? — Судья Ди никак не отреагировал: он был в ближайших кустах, крался меж веток к одному ему известной цели. — А мне уже страсть как интересно. — И ланчжун двинулся к меджлису.

— Добри дэн, прэждэрожденный-джан! — жизнерадостно приветствовал его средних лет бородатый саах, одиноко сидящий за ближайшим столиком, и вытянул изо рта дымящуюся трубку. — Какой у тебя кот кыс-кыс-кыс! Вах!

— И вам добрый день, — поклонился Баг. — Можно, я присяду?

— Канэчно! Канэчно! — засуетился, вскочил саах. — Садыс, прэждэрожденный-джан! Чай, да? Арака, да? Шашлик-машлик? Что хочешь, скажи!

На столике у него были и чайные чашки, и какие-то сладости в приземистой вазочке, и кувшинчик с аракой, и чарки — и даже нарды: саах устроился со вкусом и даже с некоторым размахом.

— Я бы просто посидел, если можно, — отвечал Баг, опускаясь на стул и устанавливая меч поблизости. — Не беспокойтесь, уважаемый, право, не стоит! Ну что вы! — добавил он, видя, что саах, не слушая его, подхватил чайник. — Да подождите же… — вотще воззвал он, увидев, как тот споро потрусил к краю площади и там, у одной из грузовых повозок, передав чайник в чьи-то высунувшиеся из кузова руки, эмоционально начал что-то говорить, поминутно указывая на ланчжуна. — Амитофо… — сокрушенно пробормотал Баг. Он не любил, когда из-за него суетились.

Саах между тем все так же, рысцой, вернулся и с ходу налил в чистую чашку горячего, исходящего паром чаю.

— Пажалста, пажалста! — Он придвинул поближе к Багу вазочку и кинул на стол пачку сигарет. — Пей-куры, сиди-смотры, разговоры разговаривай! Ты откуда будешь, прэждэрожденный-джан?

Из-за соседних столиков на них зыркали любопытные глаза.

— Из Александрии, — смущенный приемом, признался ланчжун.

— Вах! — Глаза сааха сделались круглыми. — Вах! Э, красивый город, я там бил два раз. Только солнца мало, — извиняющимся тоном, будто сам был виноват в том, что в Александрии Невской мало солнца, добавил саах. — Очен красиви город, прэждэрожденный-джан!.. Ой, какой кыс-кыс у тебя богатый! Вай, какой кыс-кыс! — Знатный «кыс-кыс» вскочил на свободный стул и принюхался к вазочке, вызвав общее восхищение. К Багу и его соседу потянулись и прочие сидельцы.

«Ну, сейчас начнется…» — подумал ланчжун.

— А что это вы тут все сидите? — вытащив из предложенной пачки сигарету, поинтересовался он, чтобы хоть как-то отвлечь горцев от проблемы знатного «кыс-кыса».

— Э! Ждем! — закивал саах. — Ждем, да! Ждем, когда они там разговоры поговорят и выйдут и скажут: ваша правда, саахи — и есть сами гостеприимни народ, да!

Столик постепенно обступили: к Судье Ди потянулись любопытные руки — «кыс-кыс-кыс», — но готовый к этому кот присел на задние лапы, прижал уши, показал клыки и, поднявши правую лапу, обнажил немалые когти, для полноты картины вразумляюще зашипев. Хвост его грозно и веско застучал по сиденью. Руки под очередное «вах!» мигом отдернулись, а хвостатый фувэйбин спрыгнул со стула и укрылся у ног хозяина. Туда уж лезть никто не решился.

— То есть? — удивленно просил Баг. — Теперь такие вопросы что же, уездный меджлис решает?

— Э! А кто еще решает, да? Они самый умни, мы их выбираль, вот пусть и решают, да! А мы, пока они разговоры не поговорят и не скажут: ваша правда — мы их домой не пустим. И сами с Аль-Майдан не пойдем. Мы правда знать хотим. Да! — И саах с чувством отхлебнул араки. — Так мы решили и так будет. Мы народ, э? Да! Меня Маджид зовут.

— Мы народ! Да! Пусть скажут! Маджид истина сейчас сказал, да! — поддержали собравшиеся вокруг столика.

— Очень приятно, драгоценный преждерожденный Маджид! — Баг пока не вник в детали, какой именно правды ждут перед меджлисом все эти люди, но способ получить искомую правду его озадачил. Заодно вспомнилось «голодное сидение в меджлисе», о котором ланчжун слушал по радио. — И давно они, ну эти, умные, там сидят?

— Пятий дня сидят, — под утвердительный гул отвечал саах Маджид. — Пятий дня сидят, пятий ночи сидят. Кушать нет, только пить, э? Никого не пускаем. Да! Вах, какой у тебя кыс-кыс! Зачем ушел, да?..

Продравшись через некоторое количество «вах!» и неизбежных «кыс-кысов», а также через весьма темпераментно возглашаемые уточнения, то и дело прилетавшие от соседей Маджида, Баг наконец уяснил следующее: все эти люди перед меджлисом с удобством расположились на площади для того, чтобы уездное правительство, а равно и несколько ведущих уездных научников, запертых в здании, раз и навсегда решили вопрос, кто же в конце концов самый наидобрейший, наигостеприимнейший и наиблагороднейший в Теплисе и вообще в местных горах; для того сидельцам в помощь была дана некая рукопись — «стари, очень стари! правдиви!» — которая якобы и заключала в себе категорический ответ на этот немаловажный вопрос. Собравшиеся постановили неотлучно сидеть перед меджлисом и никого не выпускать, а равно и не впускать до самого что ни на есть победного разрешения тайны наибольшего гостеприимства и доброты. Само собой, среди претендентов были все те же саахи и фузяны.

«Ну и ну, — подумал Баг, которого Маджид с помощью многочисленных приятелей все же заставил отведать чаю; чай оказался средненький. А соседи мигом накидали перед ланчжуном гору фиников, инжира, кураги и даже винограда: „кушай!“. — А ну как в Александрии все тридцать три народа осадили бы с подобным вопросом княжеский дворец!»

— Прэждэрожденный-джан, — хитро прищурившись, спросил вдруг Маджид и наклонился к Багу через столик. — А, прэждэрожденный-джан, а ты за кого, за фузян или за саахов?

Баг чуть слышно хмыкнул: собравшиеся вокруг пристально на него уставились в ожидании ответа. «За кого ты?» — пытливо спрашивали их глаза. Воцарилось напряженное молчание. Н-да. Ситуация… Так кстати забытая за пазухой саахская папаха начала ощутимо жечь Багу грудь.

— А вот он — за кого? — наконец спросил в свою очередь ланчжун, указывая на памятник. — За фузянов или за саахов?

Маджид некоторое время непонимающе глядел на витязя в бронзовой шкуре: видимо, подобный вопрос еще никогда не приходил ему в голову; остальные тоже озадаченно переглядывались: а ведь правда, за кого?..

— Э, туда смотрите, туда! — крикнул вдруг один. Собравшиеся оживленно затараторили; Баг не понял ни слова, а потому привстал, вытянул шею.

А там — на площадь чуть ли не к самым столикам подкатывала, лихо тормозя, еще одна грузовая повозка, и из кабины как раз выбирался Давид Гохштейн. Пейсы его реяли по ветру. Из кузова замершей повозки начали выпрыгивать люди в долгополых черных сюртуках и шляпах с высокими тульями: тоже, видать, правоверные горные ютаи. Гохштейн-старший приблизился к столикам и, энергично рубя воздух рукой, стал говорить что-то ставшим перед ним горцам; рокот мощного голоса ютая доносился и до Бага, но разобрать слова ланчжун был не в состоянии. От края площади к Гохштейну скорым шагом двигался наряд вэйбинов. Их опережало несколько человек с видеокамерами: журналисты. Баг кликнул Судью Ди и тоже стал проталкиваться к Гохштейну сквозь мгновенно сгрудившуюся толпу.

Мордехай да Магда Продолжение

1

Теперь совесть ему жгло сразу в двух местах.

Там, где продолжала нескончаемо тлеть миллирентгенами раздавленная степь.

И там, где плакала Магда.

Со старой виной он уже как-то сработался. Он нашел способ противустоять ей, искупать ее денно и нощно; ее было чем искупать. Мордехай знал, что победит. Раньше или позже люди поймут, зачем нужна им просветляющая боль покаяния; ракеты не взлетят.

Вторая вина была внове. Полыхнувши внезапно и грозно, она упала на него, как могла бы упасть водородная бомба на какую-нибудь страну Центральной Африки, где не только не слышали о радиации или, тем более, о противурадиационных мероприятиях, не только не знали целебных свойств йода, но и противугазной снасти-то не видели ни разу в жизни. Элементарную дезактивацию там проводили бы, верно, собравшись в круг на пепелище и приплясывая под ритмичный гул тамтама и монотонное пение заклинаний, босыми пятками вздымая в теплый, кажущийся таким обычным и безопасным воздух истекающую радионуклидами пыль.

Примерно так же, конечно, и Мордехай вел себя в первое время.

Он никогда не думал о правоте одних народов и неправоте других. Для него не было до сих пор такой проблемы. Для него все народы были равны; равно виновны и равно поруганы.

Порывисто накричав на Соню, столь внезапно и отвратительно оскорбившую его жену, сам Мордехай понял сначала лишь одно: он обязан доказать рыдающей Магде, что в нем самом — этого нет. Хотя бы в нем. А тем самым — и не только в нем. Мордехай не знал, как назвать ЭТО, в его словаре не было еще для ЭТОГО слов, а все чужие слова — заляпанные политиками, обслюнявленные прессой, загаженные нацистами — казались неприемлемыми. Вековая спесь? Равнодушие ко всем, кроме себя? Старательная злопамятность, почитаемая великой добродетелью? Нет, нет… Это лишь проявляющиеся то в одном, то в другом человеке следствия чего-то общего, осевого, сердцевинного, чему не было пока названия… Неважно. Дело не в словах. Ну не может же во всех его единородцах гнездиться надменный червь! Не в генах же он сидит, не печать же каинова проставлена на сердце каждого ютая еще в утробе матери!

Хотя мало-помалу, припоминая, размышляя, беседуя с женою, Мордехай все больше приходил к выводу, что червь подточил очень многих. В большей или меньшей степени — но очень, очень многих. Неужели действительно каждого? Мордехай с обычной дотошностью ученого начал изучать проблему; порой, когда он выкликал на экран дисплея страницы старых немецких газет из берлинских архивов, он задыхался от возмущения, и в висках его будто начинали маршировать маленькие эсэсовцы. Скажем, когда перед ним представал растиражированный в конце тридцатых на весь свет жуткий толстый пейсатый юдэ в неряшливом лапсердаке, с мешком денег в одной руке и припрятанным за спиною окровавленным топором в другой, да еще с подписью: «Золотая сотня для черной души»; с той-то как раз поры, этой самой картинке благодаря, среди ютаенелюбов в ходу презрительная кличка «золотосотенцы»… Однако порой Мордехаю, к его собственному ужасу, казалось, что в пожелтевших злобных карикатурах есть доля истины…

Но ведь я не урод, рассуждал Мордехай, я не выродок. Если этого нет во мне — стало быть, может не быть и в других. А тем, в ком это есть, да только они не отдают себе в том отчета, — просто надо помочь, надо открыть им глаза на себя… Уберечь их от самих себя, оградить их от самих себя!

Магда не должна плакать из-за этого.

Никто не должен плакать из-за ЭТОГО.

Ютайская душа не рождается с ненавистью к неютаям. Ютайская вера, к которой Мордехай был равнодушен, как и ко всякой иной, но за которую ему все равно отчего-то было обидно, — не обязательно чревата презрением к верам иным. Это были две аксиомы, из которых ему следовало исходить, создавая свою теорию.

А в первую очередь ему самому теперь надо было сделаться очень осторожным. Проверять каждый свой поступок, каждое побуждение: не золотосотенное ли мое нутро мне нашептывает, прячась за какой-нибудь благовидный предлог? Я могу этого не заметить, но Магдуся — почувствует, заметит, поймет… И — заплачет. Может быть, втайне от меня, когда я не вижу, но заплачет тихонько и горько…

А у нее больное сердце.

Они теперь часто беседовали об этом. Об ЭТОМ. Уютно рассаживались вечерком на кухне вокруг стола, со вкусом расставляли чашки, ложки, печенье-варенье; Мордехай в это время дня пил уже только чай, Магда — не отказывала себе в крепком кофе с крепкой папиросой. Она по-прежнему очень много курила, отчасти поэтому для душевных посиделок и была избрана все-таки кухня; Мордехай, как бы ни было ему мило все, что связано с супругой, не мог спать в комнате, где накурено: задыхался; он боялся в том признаться Магде, боялся показаться ей смешным или немощным и потому вечно изобретал какие-нибудь безобидные поводы, чтобы не дать жене особенно уж дымить в комнатах… Он знай подливал себе из стеклянного заварочного чайника в высокую кружку с изображением двух алых сердечек, одно покрупнее, другое поминиатюрней (Магда подарила на годовщину свадьбы), ароматный коричнево-прозрачный, светящийся на просвет напиток с добавками лаванды и мяты. Она, время от времени помаленьку отпивая из изящной, как розовый лепесток, чашечки густой, ровно деготь, напиток, задумчиво крутила в пальцах пачку «Черномора», на коей нарисован был страшенный с виду персонаж знаменитой поэмы Пу Си-цзиня и вилась надпись: «Палата народного здоровья предупреждает: у тех, кто регулярно курит, легкие становятся черными, как совесть злого колдуна!», то и дело выщелкивала очередную, как их называл в шутку Мордехай, «курительную палочку» и прикуривала следующую от предыдущей… Как Мордехай любил эти часы неспешного разговора о самом больном и насущном — с человеком, который понимал его с полуслова и умел найти этому слову вторую половину, что греха таить, раньше и лучше него самого…

Но думали они вместе.

— Ведь все не случайно, — например, говорила Магда, — все не на пустом месте взялось… Это не просто один человек такой, другой — этакий, это национальный характер, он формировался веками, десятками веков. Взять хоть их удивительную изворотливость, их, как в народе говорят, хитрожопость…

Она частенько позволяла себе крепкое словцо, и Мордехая, в общем-то, не терпевшего брань, в ее устах подобные выражения совсем не коробили. Просто это была предельная откровенность, наивозможная искренность. Она называла вещи своими именами и не задумывалась, насколько эти имена благозвучны; ее решительность и храбрость, ее честность сказывались даже в таких мелочах. Ей — шло. Ей все шло.

— Почему именно среди них так много всяких там юристов, адвокатов, вообще людей, профессия которых вся построена на том, чтобы обходить закон? Потому что вся их культура построена на том, чтобы обходить закон. Весь их быт. Сперва они напридумывали тьму запретов, которые делают жизнь просто-напросто невозможной. А отменить уже нельзя. Боженька же дал, собственный! И вот вместо того, чтобы послать эти запреты на хрен, они весь свой умственный потенциал — а вот уж что есть, то есть, этого у них не отнимешь! — бросили на то, чтобы так ли, сяк ли свои же запреты обходить. Веками тренировались. Тысячелетиями. Мордик, ты вдумайся! И конечно, теперь они всем остальным, нормальным честным людям в жульстве дадут сто очков вперед. Нормальному человеку может казаться, что он чудеса хитроумия проявил, придумал такую закавыку, что и вовек никто не разберет, — но по сравнению с ними он все равно, как ребенок…

— Погоди, Магдуся, погоди, — говорил Мордехай. — Что ты… э-э… имеешь в виду?

— Что-что! — горячилась она. — Известно что! — и увлеченно размахивала горящей «черномориной», так что оранжевый огонек стремительно шинковал воздух, оставляя за собой причудливо свитую дымную диаграмму. — Вот, скажем, шабат их пресловутый. Того нельзя, этого нельзя… Но зато придумали, понимаешь ли, шабос гоя, субботнего неютая, — которого всегда можно попросить за деньги или за спасибо сделать то, что ютаю надо, но чего ютай сделать не имеет права… Или: работать нельзя. Понятно, отдых. Но ведь они даже бумагу в сортир должны себе настричь заранее, потому что оторвать клок от рулона в субботу — тоже работа. И нет бы рассмеяться над этой дурью вместе со всеми остальными — нет, наоборот, полны штаны восторга: вот как мудры были раввины древности, что нашли способ даже в столь прозаическом месте, как сортир, дать нам ощутить святость субботы!

— Э-э…

— Да погоди ты! Вот нельзя, скажем, в субботу пищу готовить. Даже заваривать чай. Надо же было додуматься, да? Но зато можно сначала, понимаешь: сначала! — налить в чашку кипяток, а потом уже положить туда пакетик чаю. Раз вода уже чуточку остыла, пока ее наливали, а чай добавлен потом — это уже не заваривание, и значит, не готовка пищи, то есть не работа, и значит, это можно. Нормальный человек станет над такими вещами ломать голову? А тут все мозги на это направлены — как бы обдурить собственного Бога с его запретами! А уж всех других-прочих — и сам Бог, как говорится, велел…

— Магдуся, — чуть растерянно говорил Мордехай, — у меня мама — ютайка, но я таких тонкостей… э-э… даже не подозревал…

— Ну, ты. Ты — в небесах! Неужели не замечал даже?

— Не было этого у нас…

— Ну, у вас не было. Что это меняет? Вот нельзя в субботу ничего из дому выносить. Какой кретин это придумал? Ну — ладно, нельзя, стало быть — нельзя. Терпи. Ан нет. Заранее — можно. Соня в свое время рассказывала, как она еще девчонкой аж с четверицы заносила в синагогу гребешок, старую губную помаду, недомазанную матерью, прятала в укромном месте в туалете и во время службы, якобы по нужде удалившись, там прихорашивалась… Соня говорила: самая близкая подруга — это та, которой можно рассказать, где спрятана субботняя расческа… И так во всем, понимаешь?

Мордехая умиляла молодая запальчивость Магды. Чуть склонив голову набок, он ласково улыбался и слушал, слушал… Думал он при этом частенько уже о своем — но связаны думы были с тем, что говорила Магда, неразрывно. Просто Мордехай не хотел ее прерывать, все равно ничего бы не вышло. Пока он сформулировал бы одну фразу, Магда выдала бы целую речь. Да к тому ж в ее словах было очень много верного. Он и сам не раз обращал внимание на то, как рознятся творческие методы ученых, принадлежащих к разным народам. Сами ученые, как правило, даже не осознают этого, им кажется, они просто думают — а на самом деле они думают по-разному. Немножко, но — по-разному. И теперь благодаря жене Мордехай начинал понимать, отчего так. Оттого что хоть константы, формулы и уравнения наук для всех одни и те же, реальные люди — суть ученики каждый своей культуры.

— Да что говорить! — продолжала Магда неутомимо. — Сама по себе идея субботы… Все еще работают, а они, понимаете ли, уже отдыхают! Ведь даже слово «саботировать» происходит от «шабат»!

— Правда? — искренне удивлялся Мордехай. — Я не знал… В филологии, как ты понимаешь, я слабоват…

Она улыбалась, тянулась через стол и ласково трепала его по редеющим седым вихрам.

— Это не филология, дурачок мой! Это сравнительное языкознание!

Конечно, думал Мордехай, преданно подставляясь ее крепкой ладони и даже чуть жмурясь от удовольствия. Речи нет о том, что представитель одного народа по природе, от генов своих не способен делать что-то такое, что легко может представитель народа иного. Физиология ни при чем. Но есть культурой воспитанные предрасположенности, вошедшие в национальный характер. Например, у ютаев основной творческий алгоритм, наверное, и впрямь — выискивание замысловатых кружных путей в обход того или иного препятствия. А, например, у русских — посильное упрощение сути препятствия, чтобы потом можно было напроломно сшибить его одним тычком. Эти подходы воспитывались самой жизнью издревле, ещё и науки-то никакой в ту пору не было. Да, Магда права: у ютаев тут причиной — наверняка дотошность предписаний Талмуда и необходимость примирять их с практикой жизни. Ну а у русских, вероятно, — бедность и скудость их северных земель, быстротечность погожих дней, когда основная цель творчества — сварганить хоть что-нибудь подходящее к случаю из двух соплей и одной коряги, и непременно к завтрему, потому как послезавтра уже снег пойдет и никому твои придумки не понадобятся.

Тем интереснее! Какой алгоритм сработает лучше? В зависимости от объективных свойств конкретной задачи — то один, то другой, причем заранее сказать нельзя, какой именно окажется успешен… Как разнообразен мир и как с ним интересно!

Не следует стесняться различий в способностях народов: это все равно как стесняться, что один человек лучше разбирается в химии, другой лучше пишет стихи, а третий лучше водит повозку. Наоборот, это замечательно, что есть люди, которые делают что-то лучше многих и многих прочих, и надо давать им делать это, поручать им именно это, назначать их делать то, к чему у них лежат душа и ум… А другие делают лучше всех что-то иное. Каждый лучше каждого — это же счастье, что всякому народу есть отчего гордиться собой! А в целом, когда все занимаются тем, что им более всего по нутру, каждый приносит посильную пользу всем, и лучше него никто не смог бы. Это вот и есть великая гармония, о которой столько веков грезят всякие там конфуцианцы! Да и не только они… О гармонии грезят все.

Но на пути к ней лежат распри. Пусть хотя бы память о распрях. Лишь из-за этого люди не радуются способностям других, но завидуют им. Каждый стремится опередить и перещеголять прочих. Тот, кто мог бы стать гением в деле, к коему предрасположен, рвет себе пуп от зависти, от страха остаться в проигрыше и тужится опередить соседа в том, к чему талант не у него, а как раз у соседа. И надрывается, конечно… И оттого злится еще пуще. На весь мир. А на соседа — в первую очередь.

Только взаимное покаяние открыло бы путь к долгожданной гармонии. Только искреннее, от всей души прощение всех всеми сделало бы успех соседа не унижающим тебя, но — окрыляющим…

День, когда Мордехай после долгих поисков нашел наконец решение, запомнился ему как день одной из самых великих его научных побед. Ибо решение это было, как говорят ученые, предельно изящным. Оно позволяло одолеть обе проблемы разом.

Был канун Суккота. Народ строил свои кущи: кто любовно, несуетно и загодя, из бамбука с сосною, чтобы ночами сквозь хвою можно было видеть звезды; кто второпях, накрывая стандартные простецкие рейки полиэтиленовой пленкой, равно боясь и потрудиться, и намокнуть, если вдруг с небес закапает; хозяйки ошалело метались по магазинам, выбирая этроги[289] попышней, посочней да поярче, а самые дотошные подолгу разглядывали, вертя в руках и так и этак, то один плод, то другой, порой даже растопыривая глаза вставленными часовщицкими лупами и по-рыбьи глубокомысленно пучась на будущую праздничную святыню — не дай Бог проглядеть какую-нибудь крапинку на кожуре! Каждой хотелось принести домой чудо совершенства и красоты…

— Знаешь, Магдуся, — сказал Мордехай, отхлебнув чаю. Удивленно воззрившись на Мордехая, она затянулась папиросою. Похоже, муж что-то хотел сказать. — Я понял. Э-э… Помнишь, в доме культуры в тот первый вечер ты сказала… ты одну важную вещь тогда сказала, очень важную.

— Может быть, — пожала плечами Магда. — Наверное. Не помню.

Он-то помнил всю ее речь до последнего слова.

— Ты сказала вот что, — проговорил он. — Ты упрекнула меня…

— Это я могла, — согласилась она. Он улыбнулся.

— …упрекнула меня в том, что я говорю слишком уж вообще. Люди вообще, народы вообще, покаяние вообще… Ты сказала: чтобы кто-то что-то почувствовал, нужно говорить конкретно: кто, в чем, когда. Потому что люди не могут переживать из-за абстракций.

— Так и есть, — подтвердила она.

— Надо начать с себя, — просто сказал Мордехай. — Иначе ничего не получится. Я покажу пример.

Магда замерла, даже курить забыла. Просто оторопело глядела на Мордехая, а папироса дымилась в ее руке, в пальцах с по-мужски, до желтизны прокуренными ногтями.

— Тогда уже никто не сможет сказать, что это невозможно. Если один сможет, значит, и другим не заказано. Но ты же понимаешь, каяться в чужих грехах — просто… э-э… безнравственно. Не может ютай или даже, например, русский каяться за ханьца или… э-э… немца, ведь так? Надо начинать с себя, а значит, с собственного народа. Ютаи… э-э… им есть в чем каяться. Как, собственно… э-э… и всем. Вот. Я начну.

Сейчас он даже не помнил, что отец его — из Рязани. Может, если бы они с женою жили не в Яффо, а скажем, в Рязани, и каждый вечер обсуждали не ютаев, а русских — он решил бы каяться за всех русских. Скорее всего так. Но история не имеет сослагательного наклонения.

Склонив голову набок, Мордехай застенчиво и чуть опасливо смотрел на Магду — как ученик, решивший заковыристую задачку и ждущий, похвалит его учитель или просто скажет: ну, наконец-то ты взялся за ум.

Не отводя от мужа потрясенного взгляда, Магда медленно, вслепую загасила папиросу, выдавив из нее вялые струйки последнего дыма. Поднялась. Обошла стол, подошла к Мордехаю вплотную, встала рядом. Обняла его голову и тихонько прижала к себе.

Несколько мгновений оба молчали.

— Я буду тебе помогать, — тихо вымолвила она. И, еще помолчав, добавила робко: — Ты позволишь?

Это было счастье.

Это и было — счастье. И хоть оба они уж немало пожили на свете, счастье их молодело, стоило им лишь коснуться друг друга.

2

Власти улуса ответили на его порыв тихой, от месяца к месяцу нараставшей травлей.

Мордехай не удивился: он ожидал этого. Любые власти всегда против правды, сей факт Мордехай усвоил накрепко; он до сих пор в назидание себе хранил и даже порой перечитывал уже начавшее протираться на сгибах и давно утратившее жасминовый дух письмо цзайсяна — издевательский ответ на его первые наивные мольбы и увещевания, апологию лицемерия, символ неодолимой казенной силы, стремящейся законсервировать и сделать вечной любую совершенную от имени государства несправедливость. Это надо же придумать! «Надоедливость в служении государю приводит к позору. Надоедливость в отношениях с друзьями приводит к тому, что они будут тебя избегать»! Уже тогда, с самого начала, едва он только рот открыл — они намекнули ему на позор! Угрозы, запугивание, шантаж…

И уж тем более следовало ожидать противудействия от улусных властей, властей ютайских. Про всех остальных можно говорить что угодно, можно иронизировать над их забавными на сторонний взгляд особенностями, можно указывать им на промахи, можно до бесконечности обсуждать их ошибки и, паче того, злодеяния… О ютаях нельзя говорить ничего плохого. Вообще.

Так уж исстари повелось. И стоит теперь кому-то по простоте да по чистоте душевной произнести хоть слово критики, даже из лучших побуждений, даже по поводу чего-то совсем сегодняшнего, совсем, казалось бы, очевидного — ютаями слово это сразу воспринимается как цитата из писем Амана[290], в коих основные недостатки их уже были хоть, увы, и с неприязнью, но с полным пониманием дела перечислены давным-давно[291]. И ютаи, вместо того чтобы вдуматься, слышат не осмысленные слова, а всего лишь привычный тревожный сигнал: это — враг! Это — слова человека, который хотел нас истребить, а значит, и сейчас тот, кто их говорит, хочет нас истребить… Мол, это мы уже проходили, и не раз, так что ничего нового, и совершенно неважно, по какому конкретному поводу нынче нас пытаются усовестить. Все равно в ответ надо только, как в синагоге при упоминании Амана, кричать, свистеть и топать ногами…

Удивляться не приходилось, но все же оказалось тяжело. Очень. Если бы не Магда, если бы не ее каждодневная поддержка — может статься, он бы не выдержал. Мордехай не знал, как именно выглядела бы его позорная капитуляция, просто не мог придумать… Но она была вероятна. Если бы не жена.

Жена его понимала. А когда он, ученый тяжелодум, предпочитавший перо — устному слову, а формулу — перу, давая интервью какой-нибудь западной газете или новостной программе, слишком долго тянул свое «э-э-э» или вовсе терял мысль, Магда, всегда буквально дежурившая рядом, точно врач у постели больного, бесстрашно и без промедления бросалась ему на выручку.

Хотя ей тоже было тяжко. Мордехай страшно переживал за нее. Ни в чем не повинная, Магда тоже оказалась под ударом. Просто за компанию с ним.

В тот вечер он возвращался из библиотеки раньше обычного — что-то происходило с погодой, наверное, давление скакало или творилось еще что-нибудь столь же нелепое и не имеющее отношения ни к чему важному в жизни, но выводившее из строя не менее надежно, чем какая-нибудь подлая газетная статья. Давило сердце — надоедливо, упорно, безоговорочно… Его было не убедить, не уговорить, не умилостивить. Как всякая никому не подконтрольная власть, оно не имело ни совести, ни сострадания. Просто давило. Часам к пяти, вконец измученный попытками не обращать внимания на недостойные мужчины пустяки, Мордехай понял, что больше и впрямь не может работать. Пришлось сворачиваться и плестись домой.

Как он ненавидел и презирал себя в такие дни!

Он издали увидел грубо и, похоже, торопливо начирканный цветным мелком справа от двери крючковатый нацистский крест.

У него сразу ослабели колени. Тупой кол, с утра вставленный в грудь, на несколько мгновений будто выпустил острые шипы, да еще и повертелся, чтоб сделать побольней. Коротко и страшно потемнело в глазах.

Когда Мордехай уходил из дома, креста не было.

И вот опять — уже в третий раз.

Мордехай был уверен, что так, тишком, стараются подточить его упорство и решимость кубисты. Чиновники защищались. Чиновник всегда полагает, будто он лишь защищается от нападения. Никогда он не признается, что нападает сам. Нападает из века в век. Тот, кто пытается просто защититься от извечного давления власти, закономерно кажется ей агрессором — ведь свой гнет и ответную покорность угнетенных она называет общественным миром.

Мордехай беспомощно огляделся.

Было безлюдно. Они с Магдой жили в тихом зеленом районе, вдалеке от главных магистралей и торговых центров; тротуары перед домами заполнялись здесь, в общем-то, лишь дважды в день: когда люди разъезжались на работу и когда съезжались обратно. Час разъезда давно прошел, и еще не наступил час возвращения. Только поодаль — там, где прельстительно высились потешный средневековый замок, выстроенный в виде одного из бастионов Великой стены в Бадалине[292], горка, уподобленная улыбчивому, глазастому, опустившему хобот слону, и прочие детские увеселения, — увлеченно играли ребятишки. Судя по протяжному завыванию, которое издавал один из них, азартно меся воздух руками (в них, надо полагать, были крепко стиснуты невидимые взрослым рычаги), и по тому, как откинулись на траву остальные, ребята летели в космос и как раз пробивали атмосферу — перегрузка была минимум в три «же».

Мордехай перевел дыхание и пошел к ним.

Они заметили Мордехая шагов с десяти. Игра прервалась сама собою; рев двигателей первой ступени скис, а перегрузка так и не сменилась невесомостью. Ребята придвинулись друг к другу поплотней и настороженно, молча, как-то очень одинаково смотрели на приближающегося длинного и сутулого дядю. Мордехай знал всех их в лицо, соседи есть соседи, примелькались; но по имени — лишь одного, Моню Юзефовича. Можно сказать, они дружили; как-то так получилось, что Моня, интересовавшийся физикою, уже не раз брал у Мордехая книги почитать, потом спрашивал, чего не понял, — и Мордехай, как умел (педагогического дара у него не было, и Мордехай этим недостатком страшно мучился), старался разъяснить… Он любил этого мальчика. Правда, в последнее время тот почему-то перестал заходить.

— Моня, — позвал он, остановившись. Тот как-то обреченно встал.

— Да, дядя Мордехай, — проговорил он.

— Можно… э-э… тебя отвлечь на минутку?

— Конечно, дядя Мордехай. И мальчик двинулся к нему.

— Моня, — повторил Мордехай. Он не знал, что и как спросить. Порыв поговорить с ребятами, возможно, был ошибочным и неуместным. Не стоило бы впутывать в это детей.

Но — поздно.

— Посмотри, Моня… — Мордехай старался говорить как можно ласковее и доверительнее. Не надо, чтобы мальчик заподозрил, как ему больно. И как все это опасно…

Мордехай ткнул большим пальцем за спину, туда, где, омерзительно похожая на раздавленную лягушку, оскверняла стену его дома уродливо раскоряченная свастика. Пусть кто угодно твердит, что это буддийский солярный знак, пусть по-ханьски знак этот и фамилия «Ванюшин» чуть ли не одно и то же[293], пусть кто угодно дает заболтать себя этой лукавой премудростью — для всякого ютая она навсегда не более чем проклятое клеймо, которым сами метили себя нелюди.

— Видишь, на стене сегодня мне намалевали… Вы тут, наверное… э-э… давно летаете? Вы не видели, кто это сделал?

В глазах мальчика проступила непонятная Мордехаю отчаянная решимость.

— Видели, — сказал Моня, глядя исподлобья.

— Такие молодые крепкие дяди, да? — спросил Мордехай.

Несколько мгновений Моня молчал. Казалось, вот-вот скажет — но слова в последний момент будто застревали у него в горле, он сглатывал их, потом начинал готовить их сызнова… Остальные космонавты понуро сидели, прижавшись друг к другу плечами, и как-то косо, пряча глаза, напряженно следили за происходящим.

— Это мы нарисовали, — наконец выговорил Моня. Никто не знает, чего стоило Мордехаю не сесть прямо на траву.

— Э-э… — проговорил он через несколько мгновений. — Вы?

— Это мы не про вас, дядя Мордехай! — вдруг плачуще выкрикнул Моня. — Но чего она-то?

И снова грудь Мордехая принялись толочь тяжелым ледяным пестом.

— Моня… — тихо сказал Мордехай. Запнулся. Это же ребенок, сказал он себе. Только ребенок. А вот что говорят при нем взрослые… и не только при нем… — Моня… Послушай, мальчик… Она же не со зла. Она добра всем хочет. И я. Мы оба… э-э… вместе. Я уж не знаю, что тебе насочиняли родители, но… Мы вовсе не ненавидим ютаев, мы хотим, чтобы ютаи стали лучше, понимаешь? Это же совсем другое дело. Лучше, добрее, честнее… перестали бы думать лишь о себе…

Только для внезапно нагрянувших западных журналистов он говорил без подготовки такие длинные речи.

У Мони в виноватых глазах проступили слезы, и он шмыгнул носом — совсем по-детски.

Но ответил — совсем по-взрослому. И старательно смотрел Мордехаю в лицо, точно боялся отвести глаза. Наверное, если бы Моня отвел глаза — то разревелся бы.

— Может, вы, дядя Мордехай, и вправду чего-то такого хотите… Но она — не хочет, чтобы мы стали лучше. Она хочет, чтобы мы стали хуже. Стали бы, как немцы. Чтобы мы не книги читали по вечерам, а дули бы пиво в пивных. И чтобы не умели и не хотели поддерживать друг друга.

— Монечка… — сказал Мордехай и попытался улыбнуться. Наверное, улыбка вышла жалкой: губы дрожали. Но он из последних сил снова постарался говорить ласково. — Ну с чего ты взял, что немцы умеют только пить пиво и не умеют поддерживать друг друга?

— Потому что те, кто умеют сами поддерживать друг друга, никогда не придумали бы СС, — непримиримо ответил мальчик. И вдруг он обеими ладошками схватил Мордехая за руку и моляще, опять чуть ли не навзрыд выкрикнул: — Она же эсэсовка, дядя Мордехай! Ну как вы не видите?

Неумело, неловко, сам тут же смертельно испугавшись содеянного, свободной рукой Мордехай наотмашь ударил Моню по лицу. И не кулаком, и не распахнутой для пощечины ладонью, а какой-то нелепой застенчивой горстью. Так — он вспомнил — строят ладонь «лодочкой», здороваясь, в родной деревне отца, где Мордехаю однажды, в возрасте Мони, довелось побывать.

— Что ты знаешь об СС, щенок? — фальцетом выкрикнул он.

Голова мальчика тяжело мотнулась. Но он так и не отвел взгляда. Только слезы в его глазах мгновенно высохли, он отпустил руку Мордехая и в голосе всякий намек на мольбу пропал.

— У меня по истории одни пятерки, — жестко сказал он, повернулся и пошел прочь, к напряженно поджидавшим его друзьям.

Мордехай не помнил, как добрел до дому. Все плыло, земля тошнотворно и скользко раскачивалась под ногами.

Первый раз в жизни он ударил человека. Ребенка. Ребенка ударил!

Письменный стол был завален бумагами, и отчетливо пахло сигаретным дымом. Магда правила его последнюю рукопись — и, конечно, курила в кабинете, уверенная, что муж вернется еще не скоро и дым успеет выветриться. Некоторое время Мордехай стоял, тяжко опершись обеими руками на стол, глубоко дыша и бессмысленно глядя на собственные строки, — пытался привычной, покойной обстановкой кабинетной работы вытравить, нет, хотя бы пригасить шок. Все хорошо. Все нормально. Вот замечательный абзац… Идет работа, идет… Магда заменила несколько слов — правильно заменила, так лучше, понятней… Вотглавное, а досадные, пусть даже болезненные мелочи — мелочи и есть…

— Мордик… — донеслось из спальни. Он вздрогнул. — Как хорошо, что ты нынче пораньше… накапай мне корвалолу, пожалуйста. Погода, что ли, меняется…

Он с трудом, не сразу решившись, оттолкнулся ладонями от стола — он боялся, что, потеряв опору, может упасть, — и, старчески шаркая, поплелся в кухню, чтобы накапать жене корвалолу.

«Она видела, — подумал он, механически отсчитывая ритмично падавшие в стакан капли, безнадежно пахнущие близкой бедой. — Она наверняка видела. В магазин вышла или просто подышать воздухом… Но сама она никогда мне не скажет об этом — разве что я спрошу прямо». Мордехай знал, что никогда не решится ее спросить. Забудем. Не заметим. Ничего не произошло. Те два раза ему удавалось стереть свастику прежде, чем ее могла бы увидеть жена. На этот раз он сплоховал… Не уберег.

Прошло с четверть часа, пока он с мокрой тряпкой в руке вышел на улицу снова.

Свастика пропала. Лишь темнело на стене, с достоинством высыхая, примирительное влажное пятно. Наверное, у ребят совесть проснулась.

Ребят тоже не было на площадке. Никого не было.

Нигде никого не было.

3

Давно уже не работалось ему так хорошо, как в то знаменательное утро. Собственно, садясь за стол, Мордехай и не подозревал, что оно окажется столь знаменательным. Наоборот, в последнее время не было особых треволнений, общественная деятельность на какое-то время понемногу сама собой отошла на задний план, и, как всегда в подобных случаях, в мозгу безо всякого принуждения, ровно дождавшиеся тепла мандарины на ветках, начали зреть и поспевать идеи… Уже несколько лет Мордехай мог следить за специальной литературой лишь урывками, от случая к случаю — и это сказывалось, конечно; будь ты хоть семи пядей во лбу, невозможно все придумать самому. На днях он наткнулся на интереснейшую статью Нолана и Дюбуа, качественно развивавшую теорию компактифицированных измерений, — и статья будто сорвала бельмо с Мордехаевых глаз. Мгновение назад была пелена, сквозь которую и не видать почти, так, лишь смутные контуры невесть чего — и вдруг все стало резко, четко, ясно. Восторг, накатывавший на Мордехая в подобные моменты, был не сравним ни с каким иным; наверное, так чувствует себя прикованный к инвалидному креслу человек, вновь обретая способность ходить — да что там ходить: ездить на велосипеде, путешествовать но горам; или и впрямь слепой, которому чудо врачевания возвращает краски и объем мира… И сама эта теория, и разрабатываемый под нее математический аппарат так ловко укладывались в давно пестуемую Мордехаем концепцию многолистной Вселенной, что теперь оказалось можно, больше года простояв перед запертой дверью в растущий до небес хрустальный дворец, вбежать туда и запрыгать, как мальчишка, с песенкой, вверх по сверкающей парадной лестнице — через две, через три ступеньки!

Он проснулся от смутного, но невыносимого беспокойства в полпятого утра, осознал, что его разбудило, — и, наскоро умывшись, убежал в кабинет. Магда проснулась, ему показалось, минуты через две — на самом деле уже в десятом часу; позвала его завтракать. Он спросил лишь чашку кофе — не хотел прерываться, боялся потерять мысль. Мордехай сейчас был столь всемогущ, что, казалось, мог любую из звезд Галактики потрогать рукой прямо из своего рабочего кресла, даже не вставая, — какой уж тут завтрак, зачем? Завтраков будет еще тьма тьмущая, а вот таких часов…

Но оказалось, что звезды, как всегда, подождут, а борьба с бомбами и всем, что с ними связано, — нет.

— Мордик! — что было сил крикнула жена из соседней комнаты, и он в первое мгновение испугался, что с нею что-то случилось. Его любимая ручка (подарок жены на день рождения) точно сама прыгнула у него из руки и покатилась куда-то в угол; он вскочил и бросился на крик. Продолжение настигло его уже на пороге. — Мордик, смотри скорей! Началось!!

Она сидела перед телевизором, напряженно ссутулившись, схватившись за подлокотники кресла побелевшими пальцами. Когда он вбежал, она даже не обернулась. Мордехай сначала не понял, что уж там такое ей показали: ну, Стена Плача, ну, как всегда народ суетливо, плотно топчется, ровно пчелы перед летком улья… Потом понял: слишком много вэйбинов.

— …И трое студентов Иерусалимского великого училища, — говорил диктор. Чувствовалось, что он с трудом сохраняет сообразное спокойствие голоса; профессия того требовала, однако тревожная багряная искра то ли возмущения, то ли недоумения — а может, все-таки восхищения? — отчетливо мерцала сквозь серую завесу показного нейтралитета. — Все пятеро одновременно, видимо, по сигналу, который подал кто-то один, сорвали с себя кипы, пропитанные, как сейчас говорят, горючей смесью, и подожгли, бросив себе под ноги. Воспользовавшись замешательством, молодые люди развернули большой лозунг, написанный на пяти наречиях: на ханьском, на иврите, по-русски, арабицей и, видимо, специально для иностранных туристов и телеоператоров, которых очень много на Храмовой горе в это время дня, — по-английски: «Мне стыдно быть ютаем!» Буквально через несколько минут нарушители были задержаны и препровождены в управу. Сопротивления никто из них не оказал, но, когда лозунг у них отобрали, они начали выкрикивать то его текст, то иные поносные фразы. Сейчас следователи пытаются выяснить побудительные мотивы этого странного человеконарушения. «Столь вопиющего оскорбления чувств верующих я не припоминаю», — сказал нам в первом коротком интервью мэр Иерусалима…

Магда выключила телевизор и лишь тогда обернулась к ошарашенному Мордехаю.

— Чистые юноши… — выдохнула она.

Ее сухие глаза сверкали гордо и отрешенно, а слезы восхищения лишь дрожали в голосе, точно капли воды на ветровом стекле повозки, без тормозов несущейся под уклон. Магда поднялась из кресла, подошла к мужу и положила руки ему на плечи.

— Ты сумел, — тихо проговорила она. — Ты разбудил, ты добился… И это — только начало, я уверена. Ох, что с ними теперь будет, с этими героями… с этими святыми… Надо немедленно требовать их освобождения.

Затрезвонил телефон.

— Теперь оборвут, — проговорила Магда. Мордехай не пошевелился. Телефон звонил, точно обезумев. — Подойди, — велела она. — Это тебя. Это наверняка тебя.

Импровизированная пресс-конференция собралась через каких-то полчаса. Мордехай и Магда едва успели переодеться, да еще поймать европейскую программу новостей — там уже успели смонтировать экстренный выпуск, и в нем все было показано куда подробней: торопливо препровождаемые в вэйбинские повозки задержанные громко и слаженно скандируют: «Ю-тай — не-го-дяй! Ю-тай — не-го-дяй!»; по низу экрана, как торопливые муравьи на своей тропе, бегут титры перевода. Крупным планом: один из вэйбинов — то ли по неаккуратности, впопыхах, а то ли по злому умыслу («Нарочно, разумеется… — сквозь зубы процедила Магда. — Подонок…»), нагибая голову одного из студентов перед открытой дверцей повозки, бьет беднягу лбом о борт вэйбинской повозки. Кругом беснуются возмущенные ютаи — очень много ютаев, но их всегда много у Стены Плача; впрочем, пойди это объясни европейцу — и вполне можно подумать, будто толпа допотопных существ в черных шляпах и долгополых пиджаках сбежалась со всего города, исключительно чтобы разъяренно потрясти кулаками на молодых свободоробцев, покуда тех ведут и увозят… Потом пошли первые отклики. «Французские мусульмане горячо приветствуют поступок молодых иерусалимских подвижников, бросивших вызов единомыслию, и призывают всех своих живущих в Ордуси единоверцев поддержать…»

И тут в дверь позвонили.

Некоторых Мордехай уже более или менее знал или хотя бы помнил в лицо — они частенько сбегались к нему и к Магде за комментариями, стоило в Ордуси случиться хоть какому-нибудь нестроению; а уж знаменитый публицист Иоахим фон Шнобельштемпель, постоянно аккредитованный в Иерусалиме корреспондент журнала «Ваффен Шпигель», давно стал другом семьи. И нынче столь стремительная встреча тоже сорганизовалась лишь благодаря его хватке и напористости. Знаменитый журналист был из тех немногих людей, коим Мордехай доверял безоговорочно. Он вошел в квартиру последним, демократично пропустив, как обычно, перед собою всех менее именитых коллег; и выглядел он, в отличие от то ли робевших, то ли слишком взволнованных прочих, очень по-свойски, по-домашнему, и как всегда — не при галстуке и не при параде. Он будто пришел на досуге покопаться в саду, подрезать розы, подровнять газоны: в простом полосатом бухенвальде[294], до половины расстегнутом на потной груди (жарко европейцу!), и в мягких туфлях. Пока телевизионщики устанавливали свои осветители, прикидывали ракурсы, почтительно нацепляли на Мордехая и Магду семечки крошечных микрофонов, Мордехай лихорадочно пытался осмыслить произошедшее.

Он никак не мог прийти в себя. Ему, в сущности, совсем не понравилось то, что случилось несколько часов назад на Храмовой Горе. Это все было как-то нелепо, грубо… да, именно — грубо, иного слова просто не подобрать. Неуважительно… Почему — «стыдно»? Почему — «негодяй»? Ютай вовсе не негодяй… Если человек нуждается в покаянии, это совсем не значит, что он плох, наоборот, это значит, что он — хорош и у него есть шанс стать еще лучше, гораздо лучше! Но как это объяснить, когда все так разгорячены? Если сейчас он, Мордехай, откажется одобрить молодежную выходку, получится, что он — предал. Даже Магда не поймет его, не говоря уж обо всем остальном мире… И в то же время кривить душой он не мог. Никогда этого не мог. Никогда не кривил и не станет. Надо было найти такие слова, которые поддержали бы бросивших вызов власти и засилью ютаелюбия молодых свободоробцев в этот ключевой момент их жизни — а может быть, и в жизни всего улуса, — но в то же время аккуратно, тактично дали бы понять, что сам Мордехай вовсе не одобряет подобных ругательных склонностей и способов. Надо было найти такие слова, которые точно соответствовали бы отношению самого Мордехая к случившемуся, — но слова отчего-то никак не находились. Буквально в последний момент он понял почему: потому что само отношение не сформировалось пока. Но уже надо было говорить. И говорить в очень неловком положении: заданный ему вопрос как бы заранее предполагал, даже предопределял многое из того, что, на взгляд Мордехая, еще было отнюдь не бесспорным, не аксиоматичным: «Как вы относитесь к подвигу?..»

— Э-э… — сказал Мордехай. — Собственно, прежде всего следовало бы понять и выяснить те мотивы, которые сподвигли молодых людей на их… э-э… поступок. — Слова «подвиг» он все же нашел в себе силы не повторить. — Я уверен, конечно, что мотивы эти… э-э… благородны, но подобный порыв может иметь и какую-то… э-э… скороспелую подоплеку. Когда я слышу произносимое в чей-либо адрес голословное обвинение, мне сразу хочется защищать того, кого обвиняют. Пусть даже я сам в какой-то степени… э-э… с обвинением эмоционально согласен. А тем более если не согласен.

— Но в данном случае вы согласны или нет? Корреспондентам было не до диалектики неимоверно сложной жизни. Похоже, они даже не понимали, о чем Мордехай ведет речь. Им хотелось простых решений.

— Э-э… — сказал Мордехай. — Если любого человека, которому есть в чем каяться, мы станем называть негодяем, то тем самым мы в зародыше погубим в нем и желание покаяния, и его смысл. Тем более это верно, если мы так поступим с… э-э… целым народом. Ту или иную часть народа и впрямь могут составлять люди недобродетельные или даже себялюбивые, но ведь это верно и по отношению ко всем остальным народам. Разве можно провести тут статистический анализ и в зависимости от его результатов объявить один народ недобродетельным, а другой… э-э… отличным от первого? Разве дело в статистике? Не по этому критерию народы отличаются один от другого, а по наличию или отсутствию нравственной перспективы, каковая… э-э… в качестве первостепенного и начального условия своей реализации от каждого представителя того или иного народа требует личного покаяния вне зависимости от его реального участия или неучастия в неблаговидных деяниях, совершенных данным народом на протяжении его истории.

Лица корреспондентов по мере того, как Мордехай старался говорить как можно точнее и понятнее, почему-то отупевали. Только фон Шнобельштемпель, много и плодотворно беседовавший с Мордехаем на самые разные темы, был по-настоящему подготовлен к восприятию его высказываний; и сейчас он, словно бы и не участвуя в интервью, просто сидел, сцепив руки на животе, и отечески улыбался, слушая Мордехая, а время от времени коротко и даже с некоторым превосходством оглядывал коллег: видали, мол, как? Он-то все это, понимает, а вы? Осилите?

— Поэтому, например, слово «негодяй» имеет смысл лишь как… э-э… первый шаг на пути нравственного самосовершенствования. Если человек произносит это слово по отношению к себе в таком контексте, что, например, я — негодяй, я осознал это и хочу исправиться, тут одно. Если же оно произносится просто в качестве констатации факта — это совсем другое и может… э-э… может сыграть прямо противуположную роль: человек, признавший, что он негодяй и успокоившийся на этом, способен ощутить даже некое чувство… э-э… негодяйской свободы, негодяйского удовлетворения: да, я негодяй, ничего тут не поделаешь, и не стоит лезть из кожи вон, притворяясь хорошим, будем негодяйствовать впредь еще пуще. Это… э-э… очень тонкий и очень важный момент. Возможен ли неоскорбительный позыв к покаянию или призыв к нему? Думаю, что вполне возможен. Возможно ли просить прощения у соседей или у соседних народов, что в сущности… э-э… одно и то же, не бранясь при этом на себя и не впадая в самоненависть? Думаю, да. Следует только… э-э… отдавать себе отчет в насущной необходимости крайней бережности…

Магда положила ему руку на колено и ласково стиснула пальцы на миг: мол, все хорошо, но ты чересчур увлекся. Мордехай сразу замолчал и растерянно обернулся на жену: что не так?

— Я сейчас поясню, — сообщила она, но в наступившей тишине лишь молча достала папиросу; видеокамеры и диктофоны почтительно сохраняли для мировых новостей и для потомства, как Магда чиркнула спичкой, как раскурила «черноморину» и затем, уже написав ее тлеющим огоньком первую дымную петлю, начала выполнять обещание: — Мой муж хочет сказать, что благородный порыв юных героев может оказаться благотворным для массы средних ютаев лишь в том случае, если те выкажут духовную силу согласиться с бранью в свой адрес и сумеют использовать ее в качестве отправной точки для покаяния. Если же они воспримут ее как просто брань и ответят новым взрывом ожесточения и самовосхваления — полагаю, именно так и окажется, — это окончательно лишит народ ютаев будущего. Данный факт должны осознать и власти Ордуси, и мировое сообщество. И первым шагом подобного осознания должно стать немедленное освобождение свободоробцев из застенка. Если наши власти не сумеют этого вовремя сделать сами — им должен напомнить об этом окружающий мир. От вас очень многое может зависеть, господа. У Мордехая чуть округлились губы, и он задумчиво уставился в одну точку. Это было, как показалось ему поначалу, не совсем то, к чему он пытался подвести, казалось бы даже — совсем не то; но, если подумать, Магда опять, в который уже раз, коротко и четко сформулировала мысль, к коей он только еще начинал подбираться. Насколько позволял темп ситуации, он попытался проанализировать отчеканенные женою формулировки — и не мог не признать, что, мощным прыжком перескочив через десятки оговорок и уточнений, никому, видимо, неинтересных и неважных в лихорадке сегодняшних событий, Магда сказала именно то, что он, Мордехай, наверное, как раз и хотел. За одним лишь исключением.

— Э-э… — сказал он. — Не могу не уточнить все же, что я лично верю в благополучный исход.

Он имел в виду, что ютаи, если воспользоваться выражением Магды, окажутся как раз таки да, способными использовать случившееся в качестве отправной точки для покаяния, и собрался было сказать об этом поподробнее; но корреспонденты, поняв его так, что он верит в скорое освобождение бунтарей, решили, будто фраза окончена, и один из них сразу задал следующий вопрос.

— Успели просочиться слухи, — сказал он, — будто по крайней мере один из выступивших перед Стеной Плача студентов не вполне нормален психически. То ли он употреблял наркотики, то ли он жертва тоталитарного родительского воспитания… Как вы полагаете, реальна опасность того, что весь сегодняшний инцидент будет сведен властями к медицинскому, так сказать, казусу?

— Вполне реальна, — отрезала Магда.

— В связи с этим у меня вопрос другого порядка, может быть, не совсем по теме, — не отрывая взгляда от своего блокнота, поднял карандаш другой корреспондент. — Касательно отношения простых жителей улуса к вам самому, уважаемый господин Ванюшин. Беседуя о вас и вашей деятельности со многими жителями улуса, я не раз сталкивался с высказываниями наподобие: а, ну это же больной человек, что с него взять… Вас иногда жалеют, сочувствуют даже, но это сочувствие совсем не того рода, на какое вы рассчитываете. Во всяком случае, ваша точка зрения подчас представляется простым людям просто манией. Известно ли вам это, и если да, то как вы к этому относитесь?

— Они бы рады-радешеньки засадить нас с мужем в психоприимный дом! — саркастически усмехнувшись, громко проговорила Магда.

— Даже так? — поднял брови корреспондент.

— У меня нет этому… э-э… прямых подтверждений, — честно усомнился в словах жены Мордехай. Магда лишь скривила губы — снисходительно и даже с какой-то жалостью; а потом, искоса глянув на журналистов, словно бы и их пригласила разделить ее чувства. Ну посмотрите, мол. Ну что, мол, мне с ним делать. Ну как можно быть таким доверчивым идеалистом…

Глядя куда-то в пространство, Мордехай вдруг едва заметно улыбнулся.

— Э-э… — сказал он. — Знаете, это так естественно… Подозревать тех, кто мыслит иначе, чем ты, в каком-нибудь недуге и лишь этим недугом объяснять все его кажущиеся странности… в природе человека, увы. Надо к этой слабости относиться снисходительно. В конце концов, еще в библейские времена… — Наклонив голову набок, он замолчал на мгновение. Глаза его сделались совсем беззащитными и совсем грустными. — Если помните, пророк Елисей, любимый ученик Илии… э-э… он как раз совершил очередное благодеяние — сделал воду в Иерихоне здоровой и чистой, а потом направился, кажется, в Самарию, вразумлять царя… И малые дети вышли из города, насмехались над ним и говорили: иди, плешивый! Вот все, что могли ему сказать спасенные люди…

Присутствующие невольно глянули на его макушку. Там, совсем уже поредевшие, но все равно не покорные ни единой расческе, в плотном свете киношных ламп горели раскаленным серебром пушистые седые нити, нисколько не прикрывавшие младенчески розового, гладкого темени. Магда матерински улыбнулась и провела ладонью по голове Мордехая. Вот и драматургия, с удовольствием подумал фон Шнобельштемпель. Пресс-конференция, которую он единым махом организовал сегодня и, честно сказать, немножко волновался за исход своей импровизации, явно удавалась. Старина Мордехай, правда, внес в нее сейчас несколько неуместный, внеполитический мотив мучительности личного одиночества… ну, ничего. Как подать.

— Замечательный пример, — сказала Магда, вновь повернувшись к журналистам. — Мой муж, к счастью, не иудейский пророк, а просто очень хороший человек. Гражданин мира. Потому что знаете, чем кончилась эта история? Елисей в ответ проклял детишек именем Господним, из леса вышли две медведицы и растерзали сорок два ребенка[295]. Число задранных заживо детей Библия сообщает даже с гордостью… А Елисей с чистой совестью отправился обличать беззакония царя. Не забудьте. Это специальный привет тем, кто любит говорить о врожденной мягкости и интеллигентности ютаев, о их генетически запрограммированном уважении к чужой жизни…

Кто-то из корреспондентов — Мордехай не понял кто — даже причмокнул от удовольствия. Беседа опять вернулась в надлежащее русло.

— А знаете что? — сказала Магда. Все взгляды снова обратились к ней. — Если мой муж проклянет ютаев — мало им не покажется!

Раздался дружный смех.

— Я для всех хотел бы… э-э… только добра, — мучительно возразил Мордехай и подслеповато заморгал. Но осекся и не стал продолжать. Его вдруг словно ошпарило внезапно налетевшее опасение: как бы Магда не подумала, будто он выгораживает ютаев. Нет, ни в коем случае. В нем ЭТОГО нет.

К тому времени как импровизированная пресс-конференция закончилась, с Мордехая семь потов сошло. Ни о какой работе сегодня уже и речи быть не могло, так его измотали полтора часа неимоверных усилий хоть как-то высказать то, что он ощущал и думал, высказать простыми и понятными словами, без подготовки, без написанного заранее — и тоже в непосильных муках — текста или хотя бы наброска текста… Для Мордехая все эти публичные действа были мукой адовой, он совсем не был приспособлен к ним, у него не было к тому ни малейшего таланта; но приходилось. Потому что это было нужно. Людям нужно. Стране нужно. Человечеству нужно…

Сердце ныло, ныло… Будто ему наскучило сидеть взаперти, в темной и тесной духоте за грудиной; будто оно, как ребенок, жалобно и безнадежно хныча, просилось гулять, хотя уже само наперед знало, что — не выпустят…

А Магда цвела. Ее глаза сверкали, щеки раскраснелись, она была взвинчена и хмельно весела. Будто после какой-то победы. Будто после долгожданных объятий возлюбленного. Все спорилось в ее руках, летало, порхало, когда она заваривала себе кофе. Она была буквально создана для работы с людьми, и Мордехай в который раз за эти годы порадовался, что она рядом. И все же… все же…

— Магдуся… — тихо позвал он.

Она пригубила кофе, потом подняла голову:

— А?

— Ты все же… э-э… иногда бываешь очень резка. Людей легко обидеть. Понимаешь? А мы ведь совсем не этого хотим.

Она поставила чашку и улыбнулась.

— Пророк мой… — нежно сказала она. — Ты так любишь ссылаться на Библию, так вот я тебе напомню. Бог сказал Аврааму: во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее!

4

Они не виделись больше двух лет. С тех пор как за Мордехаем и его женою установилась простая, всем понятная и все объясняющая репутация злобных ютаененавистников — то ли подкупленных недругами Ордуси, то ли свихнувшихся на ненависти к народу, среди коего жили, то ли еще почему, уж и не так важно, — Мордехаю сделалось тягостно бывать на людях. Он превозмогал себя, лишь когда этого настоятельно требовали его общественные обязанности; ради себя — никогда. Ходить на работу в институт, пусть даже изредка, пусть даже только в дни получки оказывалось просто невыносимо.

И сейчас он договорился о встрече со знакомцем еще по атомно-оборонной эпопее так, чтобы прошмыгнуть в его кабинет тихо и незаметно, как ночной воришка, — поздно вечером, через три часа после окончания официального рабочего дня, когда даже самые увлеченные и самые дотошные энтузиасты уж разошлись но домам: к женам, детям, книгам, танцам, говорливым посиделкам с приятелями под толику пива или вина…

Собственно, эту встречу тоже можно было бы отнести к подобным посиделкам. Огромный кабинет был освещен лишь настольной лампой, затерявшейся на просторах письменного стола, точно старенький слабосильный маяк посреди океана. В круге света стояла бутылка особой мосыковской; со времен работы на упрятанном в глубинах Александрийского улуса секретном объекте оба физика более всего полюбили этот непритязательный, но, как с поразительной для ученых убежденностью оба полагали, крайне полезный для здоровья ядерщиков напиток. Рядом с бутылкой искрились две рюмки, а уже на границе сумерек ждали своей участи несколько скороспелых бутербродов. Любой владелец даже самой мелкой лавки в самом недоходном месте Яффо, уверенный, что едва сводит концы с концами, искренне ужаснулся бы такому харчу: надо совсем себя не уважать, чтобы этак пить и закусывать! И это, мол, знаменитые люди! Но тем, кто всю жизнь, точно дух Божий над водами, парит над великими загадками мироздания, подобные пустяшные соображения не приходят в голову: в жизни главное — время. Если можно сварганить подходящий для дружеской беседы стол за пять минут, никто не станет тратить на это дело десять. Да к тому ж красивая посуда, полная изысканной снеди, тем более — породистые дорогие напитки уже сами собою навяжут галстуки на шеи; те, в свою очередь, обяжут говорить светские фразы — и пропал вечер. Как раз то, ради чего все и затевалось, ускользнет, потеряется среди никому всерьез-то не нужного сверкания хрусталя и ничего не дающих ни уму, ни сердцу вежливых общих слов… А жизнь так коротка! И без политесов-то ничего не успеваешь…

Два великих физика, два старых друга, ютаененаневистник номер один и директор ядерного института в Димоне пили водку.

— Нет, Мордехай, нет, — зажевав опрокинутые в рот полста грамм слущенным с бутерброда ломтиком сухой колбасы, сказал один. — Не проси. Это безумие. Не могу.

— Но почему? — проговорил другой. — Соломон, ты подумай… подумай без сердца. Без предвзятости. Ведь действительно наш вклад в создание бомбы — и здесь, и в Штатах — поразительно велик. Грех говорить такое, спесь какая-то просматривается, да? Но ведь это правда. Это факты. Вот у меня бумаги, можешь посмотреть…

— Да не буду я смотреть.

— Ты же ученый. Истина для тебя должна быть дороже всего на свете, Соломон. Разве можно закрывать глаза на истину?

— Да какая это к черту истина? Ты бы еще посчитал, сколько ханьцы, сколько арабы и сколько мы мух перебили за свою жизнь, охраняя свои тарелки на обеденных столах, — кто больше?

— Как ты можешь? Речь идет не о мухах.

— Тьфу! Да я не о том!

— Если тебе в голову приходят такие ассоциации — значит…

— Ничего это не значит.

— Я читал подобные лекции по всему Александрийскому улусу. Даже в их ядерных центрах. Даже русские разрешили, ты подумай!

— Их проблемы. Может, им приятно слушать, что их ученые — бездари, а всю работу сделали ютаи. Может, они мазохисты.

— Нет, просто они не зажмуривают глаза, видя неприглядность жизни. Это делает им честь. А нам — нет. Мы отказываемся смотреть жизни в глаза, Соломон. Наше сознание полно мифов, мы лелеем их, пестуем… Мы не станем современным народом, пока наши мифы для нас ценнее и важнее живой жизни. Мы не народ, а допотопное племя, средневековые… э-э… мракобесы, вот мы кто. Наше архаичное, полное предрассудков сознание не способно смириться с тем, что кто-то может свободно высказывать свою точку зрения по любому поводу. Низ-зя! А почему «низ-зя»? Некультурно… так не говорят и так не поступают воспитанные люди… Это же пещерный бред, Соломон! Доисторические табу! Человечество идет вперед, оно давно стряхнуло с себя путы… э-э… несекуляризированного… э-э… мифологизированного сознания…

— Мордехай, в таких случаях твои любимые русские говорят: в огороде бузина, а в Киеве дядька.

— Э-э… Не понимаю, на что ты намекаешь.

Они беседовали уже второй час. Щуплый, сутулый и длинный — с одной стороны стола; огромный, полный, потный — с другой. За окнами медленно проплывали тишина и тьма; стоявшие в углу высокие старинные часы — невидимые, лишь смутно мерцавшие поодаль, точно рослый, но ленящийся выйти из своего угла круглолицый призрак, — с таинственными вздохами и скрежетами отбивали каждую четверть часа, и казалось, что дышит и скрежещет сама мгла кабинета. Скрежет зубовный во тьме внешней…

В бутылке оставалось совсем немного.

— Взять хотя бы Пурим наш замечательный… Три седмицы осталось, вот хоть его взять. Праздник веселья и любви, понимаете ли! Мы ведь до сих пор воздаем ему дань символическим, да, пусть хоть и символическим — но все же людоедством! Мы… э-э… каннибалы! Гоменташи — это что? Пусть нам стыдливо лепечут, что это, дескать, Аманов кошелек — мы-то знаем, это озней-аман! Отрезанные уши несчастного Амана… И мы их по сию пору едим, а ведь уж двадцать первый век на дворе! Не-ет, пока ютаи празднуют Пурим, они не станут полноценной нацией. Этот день должен быть объявлен днем национального покаяния. Так мы покажем пример всем остальным… Вот в чем мы будем впереди всех, вот в чем должна стать наша избранность…

— Ох, Мордехай. Французы вон день взятия своей Бастилии празднуют — а с чего, казалось бы? Лучше бы всплакнули. Развалили памятник старины, поувечили несчастных сторожей, а узников-то и не оказалось… Раз, два — и обчелся. А сколько крови они потом пролили — и своей, и чужой… Четверть века лили? И ничего, празднуют, даже гордятся. А те же русские — они каждую масленицу солнце едят! Всем народом накидываются на солнце и поедают его, не делясь с остальным человечеством. Это вообще запредел. Ты бы, наверное, сказал: есть блины — угроза всему миру? Предложи-ка им покаяться в том, что всякий, кто едет к теще на блины, тем самым претендует на мировое господство. А я посмотрю, как они тебя послушают…

Довод был сильным. Тем более, Мордехай и сам любил блины — особливо с икрой. Он сделал хороший глоток из своей рюмки — и нашелся. Вообще он в последнее время стал замечать, что в отсутствии Магды оказывается куда лучшим говоруном и даже спорщиком, чем когда она рядом. Наверное, за прошедшие годы он слишком привык полагаться на нее в том, что у него самого получалось не лучшим образом, — и это расслабляло. А когда ее не было — не на кого оказывалось надеяться, приходилось самому…

Но как приятно, когда она рядом и можно хоть часть груза сбросить с плеч? Как сладко чувствовать, что ты не один!

— Разница в том, — отставив рюмку, назидательно сказал Мордехай, — что русские реально за всю свою весьма разнообразную историю солнце все ж таки ни разу не погасили и не проглотили. А мы едим уши реально погубленного нами персидского патриота и до сих пор при этом радуемся.

— Тьфу! — ответил Соломон.

И они выпили еще по одной. Бутылка показала дно.

— Нет, — сипло сказал Соломон, цапнул ломтик колбаски с последнего бутерброда. — Нет, — повторил он, прожевав. — Достаточно того, что мы в семье всякий раз, как на Песах читаем о десяти казнях египетских, отливаем из чаш по капле вина[296]. Выплескивать всю свою жизнь я не собираюсь.

— Мифы, ритуалы… — Мордехай задумчиво и печально покачал головой в ответ. — Ничего живого… Все просто живут — а нам непременно Третий Храм подавай, без него все не в радость…

— Кому-то Третий Рим, кому-то Третий Храм, — отозвался Соломон. — У всех свои тараканы. А только вот что я тебе скажу: дай Бог один на тысячу об этом помнит. Остальные и впрямь… просто живут. И молодцы.

— Не-ет… — убежденно покачал головою Мордехай. — Ты не понимаешь. Может, и не помнят — но червячок неудовлетворенности гложет, гложет… И отсюда все время горечь: недополучили мы! недодали нам! Мало, мало, мало!!

— Это тебе, Мордехай, все мало и мало, — с тяжким вздохом сказал Соломон и принялся грузно и одышливо, как Левиафан на мели, устраиваться поудобнее в своем кресле. — Я тэбэ адын умный вещь скажу, только ты нэ абижайся… — процитировал он одну из любимых ими в молодости комедий. — Это тебе мало. Тебе нужен разом и Третий Храм, и Третий Рим. И желательно Эдем туда же. В одном флаконе. Такой идеальный идеал, чтобы — ух! Вот тогда ты, может, успокоишься… да и то — так разогнался, что и в раю не затормозишь…

— Перестань, Соломон, — устало отмахнулся Мордехай. — Хоть ты-то не строй из меня… э-э… психа на воле… — И тут, не выдержав, выкрикнул горько и страстно: — Ну посмотри же сам!! Ни один народ в мире не живет своим прошлым настолько, насколько мы! Эх, да что говорить… Мы претендуем на то, что вполне идем в ногу со временем, и в то же время продолжаем всерьез пользоваться лунным календарем. Это же… ну… ни в какие ворота. Новый год по Луне, все праздники по Луне… Луна — это наш бич. Иногда мне кажется, что она как якорь держит нас у старого, давно уж пустого берега и не пускает в плавание…

— Да вы, батенька, поэт! — хохотнул захмелевший Соломон.

— Может быть, — серьезно согласился Мордехай. Он тоже уж изрядно вкусил крепкого алкоголя, но так нервничал, что водка сказывалась лишь благотворно: он чувствовал себя свободным, раскованным, будто в одиночестве за письменным столом, посреди блистательного математического преобразования, и почти забыл свое «э-э». Ему было с чего нервничать: от исхода разговора многое зависело. Но Соломон оставался глух, и это было так грустно, так больно… Даже на слова о Луне он отреагировал лишь иронией. Он не понимал ничего, ровным счетом ничего.

— Знаешь, — сказал Мордехай задумчиво и склонил голову набок, — мне никогда не приходило в голову рифмовать, но жизнь я ощущаю так, что… — Он запнулся, подбирая слово. Однако как раз тут его поэтического дара не хватило; он так и не закончил фразы. Соломон, поняв, что не дождется продолжения, только отмахнулся.

— Да уж вижу я, как ты воспринимаешь жизнь… — сокрушенно пробормотал он. Набычась, долго смотрел на друга и коллегу молча. При его комплекции и пышной всклокоченной растительности на голове это производило сильное впечатление. — Мордехай, Мордехай, что ты творишь…

В ответ Мордехай не произнес ни слова. Разговор не удался.

— Вторую откроем? — с робостью, неожиданной для человека его заслуг, комплекции и ранга, предложил Соломон. Мордехай поразмыслил, потом отрицательно покачал головой. Соломон угрюмо кивнул; он и сам был далеко не уверен, что так уж необходимо удваивать ставки; просто жаль было расставаться, а ведь понятно, что когда водка кончилась, за пустым столом долго не усидишь. — А знаешь, ютаенелюб ты наш… я по тебе соскучился.

Мордехай только опустил глаза.

— Ладно, — с тяжелым вздохом произнес Соломон. Он придвинул к себе лист бумаги, открыл дорогую ручку с золотым пером. Размашисто расписался. — На, держи, — пустил летучий листок через стол к Мордехаю. — Вот разрешение на пользование мастерскими… Твои технические задания будут рассматриваться приоритетными. Я понимаю… Не работать ты не можешь, а на людях тяжко… Все понимаю, Мордехай. Одного не понимаю — как ты дал этой бабе так задурить себе голову…

— Не смей!!! — фальцетом выкрикнул Мордехай.

Ночь будто раскололась. Так от тонкого, пронзительного крика скрипки лопаются стеклянные сосуды. Так лопаются сосуды в мозгу, когда давление крови становится для них невыносимым… Соломон отшатнулся. Несколько мгновений он сидел неподвижно, откинувшись на царственную спинку своего директорского кресла, точно расплющенный по ней молотом взорвавшейся слишком близко чужой ярости; потом помотал головой, приходя в себя. И, словно бы ничего не произошло, закончил:

— А вот лекцию твою об адской роли ютаев в разработке атомного оружия — не позволяю. Не могу. Теперь иди. — Он помедлил и добавил: — Один иди. Я тут, может, еще выпью.

И Мордехай пошел. Тщательно упрятав листок с разрешением в принесенную папку, а папку — в «дипломат», он встал и, не говоря больше ни слова, пошел. От тоски ему хотелось умереть. Он честно старался убедить Соломона, он от всей души надеялся, что хоть в этот последний вечер в старом друге возобладает разум, он взял с собою все свои расчеты и списки — но Соломон не хотел ни смотреть, ни слушать. Соломон не оставил Мордехаю выхода. Если бы Соломон стал его единочаятелем, Мордехай бы все ему выложил. Силовой блок изделия нуждался в небольшой переделке. Но теперь…

Впервые в жизни Мордехай обманул друга. Обманул сознательно, нарочно. Но так было нужно.

Идеалы — требовательные наставники.

Богдан Оуянцев-Сю

Яффо, Йом ха-Алия, 12-е адара, утро
За ночь пришла настоящая весна.

И это было правильно.

Такой день не мог не быть умиротворенным и лучезарным. Такой день не мог не сиять. Такой день не имел ни малейшего шанса оказаться не похож на праздник — ни на земле, ни в небе; оставить море плеваться пеной, а тучи — угрюмо перекатывать по небу мокрые серые лохмы было бы со стороны ютайского Бога просто неуважительно к избранному народу своему; можно даже сказать — несообразно.

Теперь же, выглянув с утра в окошко, всяк мог удовлетворенно и с искренней благодарностью произнести тщательно уложенное в память вскорости после младенчества и никогда приличному человеку не надоедающее «Барух ата Адонай, Элохейну мелех хаолам…»[297] — и дальше что-нибудь относительно метеорологии.

В восемь утра, миг в миг, к гостинице подали лакированные повозки типа «лимуцзинь»[298] — повышенной удобности, длинные, обтекаемые, как подводные атомоходы, и катящие так мягко, точно постеленное им под колеса дорожное полотно ткали из гагачьего пуха. В первую очередь заехали за гостями — как, собственно, установлено еще совершенномудрыми правителями древних времен.

Бек Кормибарсов, ставший сейчас юношески проворным и хлопотливым, первым сбежал к повозкам, проверил, точно ли напротив выхода из «Галута» расположилась задняя дверца первого «лимуцзиня», потом торопливо вернулся в номер. Таинство сборов отца в дорогу он не доверил никому. Фирузе с взбудораженной, но изо всех сил старающейся вести себя сообразно Ангелиною уже ждали у второй повозки; в первую загружали мужчин, второю должны были следовать за ними женщины. Водители сошлись покурить, о чем-то оживленно беседуя и с удовольствием оглядывая ослепительную лазурь небес. Минуты три Ангелина ждала смирно. Потом энергия возраста, помноженная на жгучее стремление показать себя и свои таланты, взяла свое; независимой походкой она подошла к водителям, задрала голову так, что ее белые банты упруго уткнулись ей в спину, и запросто, будто всю жизнь говорила на языке ютаев, бабахнула: «Шалом! Дерех тов?»[299] — «Да, — уважительно подумал Богдан, — дочка не зря провела вчерашний вечер…» Оба водителя, уставившись на пигалицу, на миг умолкли от неожиданности, потом захохотали. Переглянулись и вдруг загомонили на два голоса, бурно жестикулируя (по горизонтальному мельканию их ладоней можно было понять, что дорога гладкая-прегладкая) и через два слова на третье повторяя очень убедительно: «Тов, тов! Лело тов, хазор тов!»[300] То есть они рассказывали, судя по обилию эмоций и слов, еще много чего про дорогу, а может, и не только про дорогу — но глаза у Ангелины очень быстро сделались стеклянными, и она, снизу вверх серьезно глядя на больших дядей, умеющих управлять «лимуцзинями», лишь молча — правда, весьма солидно и даже, можно сказать, вдумчиво — кивала, стоически делая вид, что все еще участвует в беседе. Фирузе, потаенно улыбаясь, слегка прижалась к Богдану и, приподнявшись на цыпочки, носом провела по его щеке: вот, мол, какая дочка у нас; минфа, чувствуя, как от умиления у него пощипывает в носу, обнял жену за плечи. Так они и стояли, любуясь, — пока из врат гостиницы не показались старшие Кормибарсовы.

Оживленный рассказ водителей про дерех и как-то, вероятно, связанные с нею материи сам собою затих. Невесомый, сухой и седой, ровно ком тополиного пуха, Кормибарсов-старший медленно, но верно шествовал, опираясь на благоговейно подставленную руку Кормибарсова-младшего. Для Богдана, привыкшего видеть гордого бека в лязгающей и неподъемно тяжелой от орденов бурке, на белом коне величавого достоинства, эта картина была откровением: заботливый шестидесятилетний сын, прикусив губу от старательности, не отрывал цепких глаз от дороги и, казалось, разглаживал и подметал ее взглядом, дабы, не дай Аллах, какой-нибудь непочтительный камешек не попался отцу под подошву мягкого сапога и не затруднил его продвижения к цели.

Богдан невольно подобрался. Распрямил, сколько сумел, спину. Краем глаза увидел, что и на веселых водителей явление Кормибарсовых произвело не меньшее воздействие: присевший на капот повозки вскочил, оба вытянулись и побросали сигареты. Кормибарсовы приблизились, а в двух шагах от дверцы «лимуцзиня» и вовсе остановились. Старец, точно на смотру, оглядел вверенный ему на сегодняшний день ограниченный контингент (судя по всему, остался доволен) и, чуть раздвинув безгубый рот в приветственной улыбке, сказал:

— Салям.

Богдан, уже видевшийся нынче со старцем (он зашел в номер к старикам еще до завтрака, дабы пожелать доброго утра и справиться о том, как оба почивали, — а заодно и убедиться, что те не проспали), смолчал и лишь чуть поклонился.

— Салям алейхем, — чуть вразнобой ответили водители серьезно.

— Почему мы еще не едем? — обстоятельно выговаривая каждое слово, осведомился патриарх. — Мы можем попасть в пробку. Я знаю, у вас тут много пробок. Нехорошо заставлять Маше ждать. Он может подумать обо мне плохо.

Ясно было без слов, что в такой день городские власти уличного движения на самотек не пустят. Но Богдан все же позволил себе подать голос — только чтобы успокоить старца, столь щепетильного в вопросах чести.

— Думаю, сегодня пробок не будет.

Старший Кормибарсов медленно перекатил на него водянистый взгляд и несколько мгновений смотрел, словно бы вспоминая, кто это. Потом узнал. В глазах его, как это уже было полтора часа назад, зажегся приветливый огонек.

— Богдан, — раздельно произнес он, точно проверяя, правильно ли помнит.

— Да, дедушка, — смиренно проговорил минфа. Старец перевел взгляд еще чуть левее и увидел Фирузе.

— Моя внучка будет тебе хорошей женой, — заверил он.

— Мы уже девять лет женаты, — позволил себе слегка уточнить минфа.

— Девять лет, — повторил старец, словно, пробуя эти слова на вкус. Пожевал губами: впечатление стало полным. — Как летит время, — легко прокомментировал он услышанную новость. Повернулся к беку. — Почему мы не едем? — сварливо спросил он. — Ты хочешь, чтоб мы опоздали и Моше стал думать обо мне плохо?

Бек только засопел, как несправедливо обиженный, но хорошо воспитанный ребёнок. И молча потянул старца к повозке.

Богдан уселся рядом с водителем. Кормибарсовы умостились в горнице «лимуцзиня» — старец справа по ходу, бек — напротив него, спиною вперед. Водитель, прежде чем усесться за руль, поставил на столик между ними бокалы и несколько бутылочек с прохладительными напитками. По плану церемонии проезда месторядом с Кормибарсовым-старшим должен был занять Рабинович-старший, которого старец, — надо думать, по старой памяти, а отнюдь не из каких-то религиозных соображений, — продолжал называть, как в молодости, Моисеем; для Раби Нилыча же предназначалось место напротив отца, то бишь рядом с беком.

Поехали наконец.

Пробок и впрямь не оказалось.

Ах, что за улицы в Яффо! Повозки словно стояли или даже — висели в мягкой, ничем не колеблемой пустоте, а мимо сами собою текли зеленые людные проспекты, приветливые дома, и сразу вдруг — просторные площади и высотные деловые башни: Алмазное товарищество, компьютерное сообщество «Тавор»[301], уверенно начавшее теснить своей продукцией даже прославленные «Керулены» — и правильно, и нечего почивать на лаврах…

Когда подъехали к особняку Рабиновичей, Богдан издалека углядел Риву, дежурившую у врат в ожидании. Девушка заметила приближающиеся повозки, и ее как ветром сдуло. Повозки остановились, водитель проворно выскочил наружу и открыл заднюю дверь со стороны оставшихся незанятыми мест. И началось явление второе.

Широкие створки остекленных дверей распахнулись — одну отворила Рива, другую Рахиль Абрамовна, супруга Мокия Ниловича; а через мгновение в яркий утренний свет солнца из сумеречных глубин особняка сам отставной Великий муж, блюдущий добродетельность управления, с предельно доступной человеку бережностью медленно выкатил кресло, в котором, укутанный пледом по пояс, в старомодном европейском костюме с галстуком, уложив иссохшие руки на подлокотники, восседал похожий на вырезанного из сандала даосского святого сам великий Нил Рабинович.

Доселе Богдан видел замечательного старца лишь на портретах. Относились те, вероятно, ко временам много более ранним — а может, что греха таить, и парадность в них некая наличествовала; но теперь минфа не мог не признать, что внушительный муж с картин — без возраста, с нечеловечески гладкой, будто оштукатуренной кожей и героически устремленным в светлое будущее взглядом, не видящим никого ближе машиаха[302], — производил куда меньшее впечатление, чем маленький, будто ребенок, одряхлевший и согбенный титан с ярким молодым взглядом.

Стоявший у дверцы водитель непроизвольно вытянулся по стойке «смирно». Кормибарсов-старший невнятно завозился и вдруг — бек Ширмамед то ли не успел, то ли, наоборот, не решился ни остановить отца, ни помочь ему, — боком-боком елозя по сиденью, переместился к открытой дверце «лимуцзиня» и с неожиданной бодростью выбрался наружу. Шагнул навстречу неспешно надвигающемуся креслу.

Нил слегка пристукнул левой ладонью по подлокотнику.

Раби Нилыч немедленно остановился, и кресло остановилось тоже.

С шуршанием сронив плед с колен — Раби Нилыч молча нагнулся и подобрал его, — Нил натужно воздвигся из кресла и на дрожащих ногах сделал шажок навстречу старому другу.

Патриархи обнялись.

— Здравствуй, Измаил, — сказал Нил.

— Здравствуй, Моше, — сказал Измаил. Оба говорили по-русски.

Богдан знал, что ханьская грамота так и не далась основателю Иерусалимского улуса, а старший Кормибарсов так и не удосужился всерьез заняться ивритом — и потому уж много десятилетий назад они сошлись на русском, который знаком был Измаилу сызмальства, как родной, а для Нила, будучи близок его родному польскому, не составил труда; на немецком же, как поначалу в рейхе, им говорить то ли не хотелось, то ли не моглось. И Богдану, в общем-то лишенному того, что называется национальными предрассудками, это было все-таки приятно. Бог знает почему. Какая разница, на каком языке говорят люди друг с другом? Важно, что именно они друг другу говорят. Все так — а вот поди ж ты… Приятно. Что-то тут есть загадочное. Хотя от большого ума объяснение придумать, конечно, легче легкого: не может не быть приятно, что юное твое наречие, аз-буки-веди твои в коротких штанишках пригодились, чтобы могли беседовать по душам такие люди… А все ж таки сим соображением приятность не исчерпывалась, была у нее составляющая необъяснимого, почти физиологического уровня…

— Сколько раз тебе повторять, — укоризненно проговорил Нил. — Я Нил.

— Ты во Христе Нил, а по работе Моше, — ответил старший Кормибарсов. — Кто вывел свой народ из европейского пленения?

— Мы вывели, — сказал Нил.

— Э-э, нет, — сказал Измаил — У нас говорят: кисмет улем эдер, калям эдер. Судьба делает тебя и тем, кто пишет, и тем, чем пишут… Я только выполнял приказ. Он мне нравился, но не я его придумал. А ты принимал решение сам. Поэтому я был лишь калямом в руках Аллаха, а ты написал «да» собственной рукой.

Нил в ответ лишь похлопал Измаила по спине маленькой и узловатой, похожей на волосатый коричневый комочек, ладошкой.

Раби Нилыч тактично кашлянул, смирно стоя с пледом в руках. Нил обернулся к нему:

— Хочешь сказать, что мы опаздываем? Раби Нилыч уклончиво опустил глаза.

— Без нас не начнут, — сказал Нил Рабинович, но, сказавши веское слово, тут же уперся руками в подлокотники и стал осторожно оседать обратно в свое кресло.

Когда патриархи обосновались наконец на отведенных им местах, водитель и Раби Нилыч завезли в чулан «лимуцзиня» на время переезда опустевшее колесное кресло, а потом торопливо расселись. И повозки вновь двинулись, теперь уже чтобы покинуть город и по широкому тракту номер один устремиться в столицу.

Все молчали — и от волнения, и от почтения. Как и следовало ожидать, молчание смогли нарушить лишь старцы — вновь раздались их немощные, но полные покоя и достоинства голоса. Богдан прислушался.

— Вон, видишь, лопоухая голова на переднем сиденье?

— В очках? Вижу.

— Это муж моей внучки…

— Какой молодой.

— Тридцать пять.

Поразительно, что старый Кормибарсов, оказывается, более-менее помнил возраст Богдана. Он ошибся совсем пустяшно.

— Совсем мальчик.

— Хороший мальчик. Хочет всем только добра.

— Не перестарается?

— Вряд ли. Истый православный конфуцианец. Знает, что значит золотая середина…

— Пф! Конфуцианец… Не очень-то я доверяю всем этим новомодным течениям. Вот в наше время…

Среднее поколение почтительно молчало.

Водитель коротко покосился в сторону Богдана; в глазах его прыгали веселые чертики, и минфа подумал, что тот понимает, о чем беседуют старцы. Оставалось лишь сделать каменное лицо и любоваться дорогой.

А любоваться было чем. Повозки с немыслимой быстротой неслись на восток, помаленьку поднимаясь все ближе к небу вместе со всею равниной. Там, в вышине, среди зеленых от древесного рукоделья гор, ждал Иерусалим.

Иерусалим! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!

Когда Богдан, отрешившись от благоговейных христианских предвкушений, снова прислушался, старцы продолжали беседовать, но поначалу Богдан не понял сути их речей.

— …Вы самый лучший народ из всех, какие возникали среди людей: повелеваете доброе, запрещаете худое и веруете в Аллаха[303], — говорил Измаил.

— Если ты, когда перейдете за Иордан, будешь слушать гласа Господа Бога твоего, тщательно исполнять все заповеди Его, которые заповедую тебе сегодня, то Господь Бог твой поставит тебя выше всех народов земли[304], — отвечал Нил.

Оба удовлетворенно захихикали.

— Правоверные! — сказал потом Измаил. — Не входите в дружбу ни с кем, кроме себя самих: они непременно сведут вас с ума; они желают того, чтобы погубить вас. Вот вы — вы любите их, а они вас не любят; вы веруете во все Писание, и когда встретитесь с ними, то и они говорят: «мы веруем»; когда же бывают у себя наедине, от гнева на вас грызут персты. Если случится с вами что-либо хорошее, это огорчает их, а если постигнет вас что-либо огорчительное, они радуются тому[305].

Нил чуток поразмыслил и ответил:

— Если будет уговаривать тебя тайно брат твой, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена на лоне твоем, или друг твой, который для тебя, как душа твоя, говоря: «пойдем и будем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои», то не соглашайся с ним и не слушай его; и да не пощадит его глаз твой, не жалей его и не прикрывай его, но убей его; твоя рука прежде всех должна быть на нем, чтоб убить его, а потом руки всего народа; побей его камнями до смерти[306].

— Сражайтесь на пути Аллаха, — сказал Измаил, — с теми, которые сражаются с вами. Убивайте их, где ни застигнете[307]. — Помедлил и для пущей вескости добавил: — Если они отворотятся, то берите их, убивайте их, где ни найдете их, и не избирайте из них себе ни друга, ни покровителя[308].

— Слушай, Израиль, — едва дождавшись, когда друг договорит, ответил ему Нил, — ты теперь идешь за Иордан, чтобы овладеть народами, которые больше и сильнее тебя. Знай же ныне, что Господь, Бог твой, идет пред тобою, как огнь поядающий; Он будет истреблять их и низлагать их пред тобою, и ты изгонишь их, и погубишь их скоро[309].

Пожалуй, только зная друг друга более полувека, пройдя вместе и огонь, и воду, и медные трубы, можно было позволить себе столь утонченное развлечение. Но патриархи веселились, как дети. Голоса их звенели озорно и молодо.

— Итак, — сказал Нил, — обрежьте крайнюю плоть сердца вашего и не будьте впредь жестоковыйны; ибо Господь, Бог ваш, есть Бог богов и Владыка владык, Бог великий, сильный и страшный, Который не смотрит на лица и не берет даров, Который дает праведный суд сироте и вдове, и любит пришельца, и дает ему хлеб и одежду. Любите и вы пришельца, ибо сами были пришельцами в земле Египетской[310].

— Помните, — немедленно подхватил Измаил, — благодеяние Всевышнего: когда вы были врагами между собою, Он сдружил сердца ваши и вы, по благости Его, сделались братьями; в то время, как вы были на краю огненной пропасти, Он отвел вас от нее[311].

— Сладок друг сердечным советом своим, — мягко сказал Нил. — Не покидай друга твоего и друга отца твоего, и в дом брата твоего не ходи в день несчастья твоего: лучше сосед вблизи, нежели брат вдали[312].

— Мир есть доброе дело, — согласился Измаил. — Своекорыстие постоянно в душе людей; но если вы благотворительны и благочестивы, то Аллах ведает, что делаете вы[313].

— Когда поселится пришлец в земле вашей, — сказал Нил, — не притесняйте его: пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской[314].

— Это уже было, — безапелляционно отмел Измаил. — Повторяешься. Чувствуешь? Коран добрее.

Нил чуть помедлил.

— Зато ютаи сами по себе добрее, — просто парировал он.

И опять оба захихикали, судя по всему, страшно довольные встречей, друг другом и изысканной беседою.

«Как это хорошо и правильно, — думал Богдан, — что в священных книгах по любому поводу написано столько разного. Никогда не встретишь однозначности. Всегда найдешь взаимоисключающие предписания. Можно подыскать божественные оправдания любым побуждениям, благородные мотивы самым разным поступкам. Но это вовсе не изъян! Те, кто ищет в текстах противуречия и глумится над ними, — глумится на самом деле над уважением Неба к человеку, потому что именно этими противуречиями и дается свобода воли. В том-то и отличие Писаний от, скажем, простенького софта, а того, кто создан по образу и подобию Божию для самостоятельной и ответственной жизни, — от ноутбука, который Бог наскоро пристроил у себя на коленях, чтобы набросать письмецо соседнему Всевышнему… Важно, что человек пишет сам, своей рукой».

А пока он размышлял столь возвышенно и благочестиво, повозки, плавно следуя бережным поворотам тракта, вьющегося среди пологих зеленых гор, приближались к самому священному городу на Земле; торчащие в стороны серебряные рога зеркал заднего вида расчесывали чистый здешний воздух, и тот вполголоса пел от удовольствия.


Иерусалим,
Йом ха-Алия, 12-е адара, день
Официальные мероприятия всегда были тяжки для Богдана, и, зная это свойство своего характера, он смолоду страшился карьерного роста, вполне здраво отдавая себе отчет в том, что чем выше должность, тем более долги и часты церемониальные сидения, с нею связанные. Если бы ему дали просто побродить весь день по святому городу… Но увы. Повозки лишь чиркнули по дальней окраине Гефсиманского сада, в котором бы помолиться как следует, никого не видя и не слыша; за окнами лишь мелькнули и улетели назад Львиные ворота — за ними начинался Крестный путь, а им пройти бы тихо, молча, вдумчиво, не раз и не два… А уж надвигалось великое празднование великого события с непременно сопровождающей такое дело толпою.

Когда огромный зал стал наполняться, Богдан чувствовал себя просто запечным тараканом, которого зачем-то выволокли на самую середку горницы и булавкою пришпилили на всеобщее обозрение.

Поэтому от следующих нескольких часов у него осталось лишь очень смутное впечатление, слипшееся, как позавчерашняя лапша, в бесформенный синевато-серый ком. Даже созерцание невиданного изобилия великих людей, собравшихся разом в относительно небольшом объеме — в общем-то, лестное всякому нормальному человеку, который сподобился оказаться в то же время в том же месте, — не грело душу, оставив скорее впечатление нескончаемого пролистывания неподъемного фотоальбома, престижного для живущих иллюзорными ценностями взрослых: «А вот, девочки и мальчики, французский президент д'Хомейни, прямо из Виши приехал; а вот похожий на ходячую башню престарелый великий певец Дементиос Русопятос, наверное, петь будет; а вот атаман иорданского козачьего войска при полном параде — глядите, глядите, весь аж звенит, ровно скобяная лавка! Когда его спросили однажды, с какой такой радости козаки потянулись в Иерусалимский улус, в места, где их отродясь не водилось, он лишь ответил сурово: „Козаки булы не тильки завжды, но и усюды!“» А девочки и мальчики украдкой зевают и мечтают о том только, когда же вся эта взрослая тягомотина кончится наконец и вернется живая жизнь, чтобы можно было играть в лапту или в козаки-разбойники на зеленой опушке либо, заведя погромче песенки хоть того же самого Русопятоса, читать на душистом сеновале книжки про пиратов, или космонавтов, или — да! да! в книжке-то это куда как интересно! — про знаменитых иноземных президентов.

Начал приходить в себя Богдан лишь во время торжественного стоячего обеда, именуемого на европейский манер фуршетом. В Иерусалимском улусе многое называлось на европейский манер: сказывалось то, что улус молод, а здешние пожилые подданные вполне еще помнят свое западное житье-бытье, причем — как все, что ушло вместе с юностью и не грозит возобновиться, — помнят с симпатией. После трапезы планировались обзорные проезды по городу, любование балетом «Лебединый исход» и еще какие-то важные ритуалы — всяк мог выбирать себе по вкусу, надлежало лишь заявить о выборе загодя. Богдан и Фирузе решительно выбрали город, а для Ангелины и подавно сомнений не было; как поведала мужу Фирузе, когда они снова повстречались после раздельного проезда в «лимуцзинях», девочка чуть в окно повозки не выскочила, вернее, даже не в окно, а в окна, сразу в два противуположных — когда повозка катила по Дерех ха-Офель (повстречала-таки егоза свою «дерех»!) и на фоне сверкающего праздничной синевою южного неба справа оказалась гора Масличная с золотыми маковками храма Марии Магдалины, а слева — гора Храмовая с огромным золотым куполом мечети Омара… Наверное, только потому, что разорваться пополам не получилось, дочка и осталась на месте, в кабине — два равных по силе позыва в разные стороны погасили один другой. Богдан был бы счастлив пойти с семьей гулять.

Но — могли не пустить дела.

Равномерный гул сотен голосов, обильно сдобренный звяканьем ножей и вилок, хлопаньем пробок и время от времени — тостами, уж не официальными, а междусобойно произносимыми то тут, то там, напоминал рокот загруженной под завязку стиральной машины, в коей время от времени позвякивают о прозрачную крышку застежки ли, забытые ли в кармане порток ключи…

Фирузе с удовольствием кушала (не сама ж готовила — отчего бы и не покушать? Вот когда сама — тогда так у плиты настоишься да напробуешься, что, когда до еды доходит, уже кусок в горло нейдет…); что же до Ангелины, то возбуждение в ее глазах помаленьку сменялось отрешенной мечтательностью: похоже, юная дева уже прикидывала, как окажется в привычной обстановке, среди подруг, и можно будет хвастаться. Представляете, там был сам французский президент, только что из Виши! И Дементиос Русопятос! Все, что, длясь реально, было не более чем занудной выдумкою очень уважаемых, но очень скучных взрослых, — станет тогда сияющим, греющим душу и вызывающим зависть сверстниц и сверстников воспоминанием… Богдан подумал, что, верно, в этом-то и заключен смысл участия в подобных церемониях — если только нет какой-то специальной задачи: встретиться, например, с кем-то очень нужным, до кого добраться либо трудно, либо вовсе невозможно, и в непринужденной обстановке, как бы невзначай, мимоходом, под напитки, переговорить о существенном…

Именно на последнее Богдан и рассчитывал — и, завидев издалека, как Раби Нилыч, держа полупустой бокал крепко, ровно факел, с заметной алкогольной размашистостью обходит оживленно жующие и пьющие группы и направляется к нему, к Богдану, минфа понял, что ждал не зря.

— Ну, как вы тут? — спросил Раби Нилыч. В глазах его искрился благородный градус выпитого.

— Все замечательно, — искренне ответил Богдан. Фирузе, чуть улыбнувшись, лишь кивнула — но ее мягкая благодарная улыбка стоила многих торжественных речей, — А где наши старцы?

— Уединились в дальнем углу, — сказал Раби Нилыч. — Там у них что-то вроде клуба ветеранов образовалось. Еще несколько судьбоносцев той поры к ним примкнуло — и теперь их в двадцать первый век уж не вытащишь… Бойцы вспоминают минувшие дни и храмы, где вместе молились они… — процитировал он, а потом, как человек исключительно добросовестный и не терпящий ни малейших неточностей, ни малейшего, пусть даже невольного обмана собеседника, добавил: — И порознь тоже.

Он приглашающе поднял свой бокал, глянул в глаза Богдану.

— Что пьете, Раби Нилыч? — спросил Богдан.

— «Арарат», разумеется, — задорно сказал Раби Нилыч. — Кто не любит коньячок — тот по жизни дурачок… А ты?

— Ради такого случая — и я, — сказал Богдан. Огляделся в поисках разносчика, но Ангелина его опередила: стремглав бросилась к ближайшему, проходившему шагах в пяти. Остановила его, что-то сказала, потом сказала громче, и ее укоризненный голос отчетливо донесся до умильно ждавших ее взрослых: «Ну что вы такое себе придумали, прер еч разносчик! Это же не мне — это папе!» Уже через мгновение она двинулась обратно — с бокалом лимонада в одной руке и бокалом коньяка в другой. Подошла степенно, как взрослая, и с легким поклоном подала коньяк Богдану.

— Вот спасибо, — сказал Богдан.

— Пейте на здоровье, папенька, — ответила Ангелина. Фирузе, снова улыбнувшись, взяла со стола свой бокал, на донышке которого ярко алел недопитый гранатовый сок.

— Шестьдесят лет… — сказал Раби Нилыч. — Кто бы мог подумать тогда… — и прервал себя. — Ладно, ребята, длинных тостов мы нынче уж наслушались. Давайте так: за следующие шесть тысяч. А там видно будет.

— Давайте, — сказал Богдан. Коньяк в бокале звал. Ангелина, привстав на цыпочки, потянулась своим пузырящимся лимонадным бокалом к взрослым и, глядя на Раби Нилыча, серьезно сказала:

— Ам Исраэль хай.[315]

Раби Нилыч, наклонившись, очень осторожно, чтобы не повредить банты, погладил своей широкой ладонью Ангелину по голове, а потом прилежно чокнулся с нею. Сказал:

— Воистину хай.

Они выпили — каждый свое. Ангелина гордо стреляла блестящими черными глазищами вправо-влево. Глаза у нее все ж таки были от матери, не славянские. Того и гляди, подрастет и решит быть Фереште…[316]

— Просьбу я твою выполнил, — без перехода сообщил Раби Нилыч. — Пошли.

Богдан чуть растерянно оглянулся на жену.

— Надолго? — спокойно спросила Фирузе.

— Не исключено, — ответил Раби Нилыч.

— Если что — идите гулять без меня, — сказал Богдан.

И вдвоем с Раби Нилычем они пошли через зал.

С трудом протиснувшись в середину плотной группы, что-то бурно обсуждавшей по-ютайски, Раби Нилыч аккуратно тронул за плечо азартно размахивавшего вилкою — в такт словам — полного человека средних лет, в кипе, с белыми кисточками, свисавшими из-под черного пиджака; тот обернулся, умолкнув на полуслове. Раби Нилыч что-то сказал ему вполголоса (Богдан разобрал лишь собственное имя); человек в кипе внимательно посмотрел на Богдана и кивнул. Щеки его застольно алели, но взгляд был трезвым и острым.

— Это еч Арон Гойберг, — сказал Раби Нилыч по-русски Богдану, — директор КУБа. Прошу любить и жаловать.

— Нинь хао, баоюй тунчжи[317], — с безупречной вежливостью произнес Гойберг.

Богдан ответил сообразно и через несколько мгновений с облегчением убедился, что Гойберг владеет ханьским в совершенстве, так что разговор на уровне «дерех тов» или «лапоть щи вкусно» им не грозит; в глубине души он слегка этого опасался.

— Ну, теперь я вас оставлю, — сказал Раби Нилыч и широко улыбнулся. — У вас, как я понимаю, дела. А я на пенсии.

И удалился, явственно озираясь в поисках разносчика.

— Рад, что вы изъявили желание познакомиться, — сказал Гойберг. — Должен признаться, узрев ваше яшмовое имя в списке приглашенных, я испытал то же самое стремление.

— Я лелею ничтожную просьбу, которой, может быть, осмелюсь затруднить вас, оттого и просил Мокия Ниловича нас свести, — ответил Богдан. — Неужели я смогу гордиться тем, что, со своей стороны, окажусь в состоянии чем-либо помочь нефритовому единочаятелю?

— Как знать, — сказал Гойберг. — Если вы не против, давайте отойдем… Может быть, даже уединимся. Вон за теми лаковыми ширмами есть замечательные эркеры, и наверняка заняты не все.

— Почту за честь, — поклонился Богдан. Мимоходом прихватив у ближайшего разносчика по бокалу, они оставили зал. Чинно расселись в удобных светлых креслах напротив друг друга, поставили бокалы на низкий стеклянный столик. Богдан, отстраненно и даже чуть иронично ощущая себя в глубине души героем фильмы про разведчиков, положил ногу на ногу. Странным образом здесь, за прекрасной высокой ширмой, расписанной пионами и фазанами, почти не слышен был гомон и гул колоссального застолья. Акустика помещений дворца явно продумывалась высочайшими мастерами своего дела.

Несколько мгновений длилось молчание. Каждый выжидал. Потом Гойберг взял свой бокал и не спеша пригубил. Богдан последовал его примеру. Оба отставили бокалы одновременно, и два легких стеклянных щелчка, с которыми донца коснулись поверхности столика, почти слились в один.

— Наслышан о вас и ваших удивительных расследованиях… — начал Гойберг.

— …Проведенных исключительно совместно с моим другом и единочаятелем Багатуром Лобо, — тут же уточнил Богдан. — Он всегда демонстрировал исключительные способности к сыску, моя же роль оставалась весьма скромна.

— Именно, — сказал Гойберг. — То есть я имею в виду не распределение ролей, тут возможны разные мнения, и мне до этого нет дела. Я имею в виду совместность. Когда я узнал, что прилетели вы в Ургенч, дабы присоединиться к старцам, не с супругой и дщерью из Александрии, а прямиком из имперской столицы, каковую посетили один, нежданно и без видимых причин, а ваш друг и единочаятель прибыл в улус едва ли не одновременно с вами, и притом вы приехали порознь, как бы не ведая о поездках друг друга…

Богдан непроизвольно хотел прервать кубиста, и, хотя сразу осадил себя, чуткий Гойберг уловил его порыв и вежливо умолк. После короткой паузы он осведомился:

— Вы что-то хотели сказать, единочаятель Оуянцев-Сю?

— Да, хотел, — произнес Богдан. — Так получилось, увы, что в последнее время мы редко виделись с ечем Лобо и действительно не знали о поездках друг друга. Ханбалык я очень люблю, с ним у меня связаны личные воспоминания — вот и воспользовался случаем, чтобы слетать на денек. Отпуск… А то, что мы с Багом оба здесь, выяснилось лишь вчера, и для обоих это оказалось сюрпризом. Приятным сюрпризом, должен сказать. Еч Лобо не имеет счастья быть в родстве или, как ваш покорный слуга, в свойстве с лицами, роль коих в образовании досточтимого улуса столь велика, поэтому он не был зван на празднество официально. Но посетить один из улусов Ордуси в день его торжества, полюбоваться великолепным праздником и принять в нем посильное неофициальное участие — что может быть естественней для доброго подданного?

— Да, — чуть помедлив, согласился Гойберг. — Это, разумеется, так. Вы, возможно, и не представляете себе, какая это головная боль для безопасности — такие праздники.

— Праздники всегда связаны с лишними хлопотами, — пожал плечами Богдан. — Но и радость от них неизмерима.

Гойберг сцепил пальцы.

— Хорошо, — сказал он. — Возможно, я не совсем верно начал. Я хотел сказать лишь, что прекрасно помню статьи основного закона, относящиеся до разделения полномочий. Закон для меня свят. Закон для всех для нас свят, может быть, вы это знаете — мы люди Закона. Дело в том, что мы здесь и так на довольно странных правах — у себя дома и все же в значительной степени в гостях. Приглашены из милости…

— Вы так это расцениваете? — удивленно поднял брови Богдан.

— А как еще это можно расценивать? — тоже с искренним удивлением отозвался Гойберг. — Впрочем, я не ропщу. Роптать было бы достойно лишь религиозного фанатика, а я таковым, смею надеяться, — он вежливо улыбнулся, но глаза его остались холодны, — не являюсь. Шестьдесят лет назад это было наилучшим выходом, выбором наименьшего из многих зол. Но получить землю, обещанную тебе Богом, из рук всего-то лишь чиновников имперской администрации — это, согласитесь… Впрочем, вам, вероятно, трудно понять. Вашему молодому народу, я имею в виду. Две тысячи лет ожидания — это… — Он повел рукою, не в силах, возможно, подобрать соответствующего ханьского слова сразу, да так и не договорил, но лишь взялся за свой бокал и сызнова пригубил. Богдан ждал продолжения, не сделав ни малейшего движения, чтобы составить Гойбергу компанию. — А потому ко всем нашим прерогативам, вообще ко всему, что основным законом оставлено в ведении улусных властей, я отношусь с особым трепетом. С особым. Мы рады гостям, особенно столь известным и столь человеколюбивым, как вы, драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, или ваш друг и единочаятель Лобо. Но поймите меня правильно… Если праздник — для вас всего лишь предлог и вы приехали сюда для проведения некоего тайного расследования — я это скоро узнаю. И если так, буду вам всячески препятствовать. Во всяком случае, покуда вы не уведомите о расследовании власти улуса по официальным каналам и не попросите официально же о содействии. Простите за откровенность, драг прер еч.

Гойберг умолк.

Богдан помолчал, а потом с облегчением вздохнул и широко улыбнулся.

— Господи, — проговорил он, — святые угодники! Вот что вы подумали! Неужели у нас такая репутация?

Он потянулся к бокалу, поднял и приглашающе качнул им в сторону собеседника. Гойберг смотрел недоверчиво, но после едва уловимой заминки взял свой.

— Давайте выпьем, — сказал Богдан, — за то, чтобы все наши профессиональные усилия всегда приносили плоды.

— Я не против, — выжидательно проговорил Гойберг. Они чокнулись и сделали по глотку.

— Мы приехали с ечем Лобо совершенно независимо, но относительно меня вы правы, я действительно веду расследование, — сказал Богдан. Гойберг встрепенулся и хотел сказать что-то, но Богдан, не дав ему вклиниться, продолжил: — Назвать его можно так: приручение идеалов.

— Что? — растерянно спросил Гойберг.

— Или, может быть, лучше даже: разминирование… — задумчиво проговорил Богдан. Поправил очки. Помедлил. — И поскольку я сейчас в отпуске, то и веду это расследование на свой страх и риск, совершенно неофициально. Потому и не мог официально вас о чем-либо предупредить. Неофициально же я как раз собирался все вам рассказать и даже попросить о содействии. Именно потому я и просил Мокия Ниловича нас познакомить.

— Почтительно внимаю драгоценному единочаятелю, — сказал Гойберг, глядя на Богдана внимательно и оценивающе.

— Вы, вероятно, знаете, что я возглавляю службу этического надзора Александрийского улуса, — сказал Богдан. — Не внешнюю охрану, и даже не внутреннюю, как вы, — но цензорат. В этом есть своя специфика. По долгу службы меня более всего интересуют не преступления, и даже не наказания, а мотивации. Не мотивы преступлений, а мотивации поведения, оказывающегося даже для самого человеконарушителя — неожиданно человеконарушительным. Разрушительным. Понимаете?

— Предпочту послушать еще, — сказал Гойберг, улыбнулся уже без прежнего ледка и откинулся на спинку кресла. Судя по всему, беседа шла не так, как он предполагал. Впрочем, и Богдан предполагал совсем не то; но минфа заранее решил, что, если дойдет до настоящего разговора, постарается быть максимально откровенным — настолько, насколько вообще можно быть откровенным без риска, что тебя не поймут совсем.

— Мотивы обычных человеконарушений просты и немногочисленны, как инстинкты. Зависть, ревность, корысть, ненависть… Это ужасно, но понятно. И наказание в подобных случаях — правомерно. Оно не вызывает протеста у того, кто вынужден наказывать. Но… — Богдан помолчал, потом проговорил задумчиво: — Но в мире есть иные области… — вздохнул. — Любовь, справедливость, бескорыстие, самопожертвование, стремление к добру… Тоже, в общем-то, не так уж много — по пальцам перечесть. Без них человек — не человек… даже не животное. Хуже. Гораздо хуже. У него есть разум, а значит — осознание своей неповторимости и высшей ценности для самого себя. Разум подавляет все общественное и усиливает все частное. Весь мир для меня! Если не запереть эту дорожку идеалами, она далеко может завести… И вот Господь послал человеку идеалы. Но сатана постарался, чтобы и они тоже могли завести далеко, порой — много дальше, чем простая корысть. И это ужасающе несправедливо! Человек хочет как лучше, хочет только добра — и разрушает, разрушает, разрушает… Видеть такое нестерпимо для благородного мужа, ведь правда?

Гойберг покусал губу, потом даже почесал затылок — но так и не ответил.

— И второе, — продолжал минфа. — Животное просто выхватывает, если может, кусок у другого. Но человек строит целые теории, чтобы оправдаться, — и сам в них потом верит! Мол, то, что я делаю — торжество справедливости, предел заботы о ближнем… А это особенно отвратительно. Идеалы должны оставаться там, где им положено — на небе, среди путеводных звезд, чтобы никто не смел и не имел возможности оправдывать ими свои простые мотивы: зависть, ревность, корысть, ненависть…

— Интересными вещами вы там занимаетесь, — сказал Гойберг задумчиво.

— Я ими и здесь занимаюсь, — улыбнулся Богдан. — И только в свободное от работы время. Мне хочется написать большую книгу… исследование… Расследование. Для Ордуси это очень важно. Именно для Ордуси. Мы все… пусть разными религиями… нацелены на высокие цели. Для одних эта нацеленность менее важна и осознанна, для других — более. Но несомненно то, что Ордусь без этого жить не может. Стало быть, положения, когда стремление к благу приводит к беде, именно для нас особенно губительны.

— Вы всерьез полагаете, что человека можно улучшить? — печально спросил Гойберг, внимательно глядя на Богдана.

— Господи, да мы только этим и занимаемся всю свою историю, — ответил минфа. — Циник может сказать, что мы не очень-то преуспели, но это же не так! Если попытаться представить себе нравственность пятитысячелетней, скажем, давности — волосы дыбом встанут! Вам ли, человеку закона Моисеева, этого не понимать!

Разговор становился заунывно серьезным, и надо было это как-то прекратить. Богдан снова поправил очки и улыбнулся своей неяркой, беззащитной улыбкой.

— Во всяком случае, как говорил Учитель, весь эрготоу в Поднебесной не выпьешь и всех наложниц в одинаковой степени не ублажишь — однако стремиться к этому благородный муж обязан в силу морального долга[318].

Гойберг вежливо улыбнулся.

— Но ведь прирученный идеал, — сказал он потом, — то есть идеал, из которого вынуто беззаветное стремление и самому за него костьми лечь, и других положить, — это уж не идеал, еч Богдан, а так… Красивая болтовня. И даже хуже болтовни. Именно тогда он и становится подручным средством для оправдания собственных низких мотивов… С ним можно сделать, что хочешь, вывернуть так и этак. Не ты для него, а он для тебя. А покуда ты для него — ты за него кому угодно кровь пустишь и будешь чувствовать себя героем, даже когда все окрест будут звать тебя просто убийцей.

Богдан подобрался.

— Положа руку на сердце, стал ли для вас, драг еч Арон, красивой болтовней ютайский идеал с тех пор, как вы уже не хотите лить ради него кровь, скажем, древних филистимлян?

Лицо Гойберга, размякшее и подобревшее было от коньяка и приятной отвлеченной беседы, похолодело. Чуть прищурившись, директор КУБа долго смотрел на Богдана исподлобья — и то ли не хотел отвечать, то ли не знал, что ответить.

— Нет, — ответил за него Богдан. — Не стал. И очень хорошо. Но почему же вы столь худого мнения об остальных идеалах?

Гойберг перевел дух и снова откинулся на спинку кресла.

— Где же, если воспользоваться вашей, еч Богдан, метафорой, у идеалов тот запал, который вы хотите обезвредить?

Вопрос был не в бровь, а в глаз.

Только от души можно отвечать. Только через собственную боль можно что-то понять самому и что-то объяснить другим. Только.

— Вот представьте, — проговорил Богдан. — Я женат на хорошей женщине. Однако она очень далека от моего… ну… юношеского идеала. Жизнь идет, мы помаленьку притираемся друг к другу, помаленьку друг друга воспитываем, — но изменения пренебрежимо малы относительно тех принципиальных отличий, которые существуют между нею, реальной, настоящей, обыденной — и тем образом, о котором я грезил, скажем, в старших классах школы. Что можно сделать? Можно бросить семью и уйти шататься по свету в поисках своей сильфиды. Кажется, в Талмуде — поправьте меня, если я перепутал, — написано: «Сам алтарь роняет слезы, когда муж разводится с женою своей…» Греха тут не оберешься, по чьим только, как говорят, постелям не набарахтаешься… Если Господь сподобит, может, и встретишь в конце концов, кого искал — да только сам к тому времени таким станешь, что мимо пройдешь, не заметив… Но это, во всяком случае, честно. По-людски. Еще можно успокоиться, идеал лелеять в душе, а семью лелеять в мире сем — и быть благодарным судьбе и жене, если в ней порой, время от времени, проскользнет хоть что-то, напоминающее твою былую грезу. Кто-то скажет, что это малодушие, кто-то скажет, что — мужество… Во всяком случае — и это по-людски. Но еще можно, простите, привязать жену, скажем, к трубе отопления и начать что было сил сечь хлыстом и приговаривать при этом: будь не такая, как ты есть, а такая, как мне мечталось! Вот где, по-моему, грань. И пусть тот, кто ее перешел, не удивляется, когда потом его будут судить уже как обыкновенного уголовного человеконарушителя. Пусть не говорит с удивлением: я не из корысти, я хотел, чтобы она стала лучше, я добра ей желал, я стремился ее усовершенствовать… Нет. Он всего лишь преступник. — Богдан помолчал, поправил очки. — Если мой идеал не манит никого, кроме меня, — стало быть, только мне с ним и мучиться… Только так — честно и по-людски. Потому что для того, кто этого идеала не хочет, но кому он начинает грозить, он уж не идеал, а пугало…

Гойберг смотрел чуть иронично, но уже — тепло. С пониманием.

— Что ж, — сказал он, — мысль, может быть, и не слишком оригинальная, но выражена сильно. Вы сами придумали сию метафору?

— Разумеется, — переведя дух, сказал Богдан, взял бокал и как следует глотнул. Оставалось надеяться, что его голос дрожал не слишком заметно. — Я идеалист матерый, со стажем, мне ли не чувствовать таких оттенков!

— В таком случае — я спокоен за вашу книгу, — кивнул Гойберг. — Она получится. Теперь я знаю, что вам надо, и даже склонен вам верить — и я спокоен. То есть, я полагаю, вы что-то недоговариваете — но, в конце концов, вы имеете на это полное право… Однако я не понимаю другого. Чем я могу вам помочь?

— Ванюшин, — сказал Богдан. Гойберг будто померк в своем кресле.

— Ах вот оно что… — пробормотал он.

— Все, что можно было почерпнуть из книг, журналов и сети, я обработал, — сказал Богдан. — Но у вас наверняка есть какие-то специальные материалы… И главное, я хотел бы встретиться с ним лично. Не прошу нас свести и познакомить — могу представить себе, что ваша рекомендация для этого человека мало что значит…

— Наоборот, много, — сказал Гойберг. — Только в противуположном смысле. Послушает и сделает наоборот.

— Тем более. Но я буду пробовать сам и… вы наверняка об этом узнаете — так вот, имейте в виду, я с добрыми намерениями. По делу. Я хочу его понять.

Минфа не обманывал директора Иерусалимского КУБа ни единым словом. Ни князь, ни Гадаборцев, сами явно уже догадавшись о причастности Ванюшина к тайному испытанию «Снега», ничего Богдану не сказали — пустили вслепую, как мальчика: мол, пусть моралист и добряк разбирается сам, а мы, ежели он наломает дров, подоспеем все в белом. И потому у Богдана были развязаны руки. Ему важно было все уразуметь самому — а потом… Потом он будет решать не как чиновник Александрийского улуса, а как Божья тварь, для которой спасение души — не пустой звук.

Измена долгу подданного — смертный грех. Но измена человеколюбию, измена долгу благородного мужа — грех худший во сто крат.

— Варварские сайты вы тоже смотрели? — спросил Гойберг.

— Да. Вкратце.

— Что я могу вам сказать, — задумчиво и как-то устало проговорил Гойберг. — Мы его, конечно, охраняем по старой памяти… Все ж таки великий секретный физик. Хотя теперь приходится его охранять скорее по другой причине. Не от чужих, а от своих — которых он сам сделал себе чужими. Немало есть, поверьте, людей, которые рады были бы сказать ему с глазу на глаз пару ласковых… А то и оскорбить. Действием. Очень забавно: он-то убежден, что мы просто следим за каждым его шагом и пресекаем его общение с единочаятелями. Он убежден, что их у него очень много, а вот оскорбители все, мол, КУБом подосланы… — В голосе Гойберга зазвучала неподдельная горечь. — Хотя пораскинул бы своим умом непредвзято: если ты говоришь что-то, не совпадающее с тем, во что испокон веку верят все, значит, кого может быть у тебя больше: тех, кто с тобой согласен, или тех, кто — нет? Знали бы они с супругой, сколько мы хулиганств предотвратили… Одно время соседские мальчишки взяли моду свастику ему на дверях рисовать — мои ребята стирали всякий день, улучая, пока никто не видит… Не знаю, может, надо было о каждом таком случае тоже трубить через средства всенародного оповещения? Но поначалу стеснялись, а потом уж не с руки начинать, когда столько раз отмалчивались… Я дам вам телефон человека, который всем этим непосредственно ведает. Начальник негласной охраны Ванюшина. Он, по-моему, поседеет скоро от потуг одновременно и варварскую прессу не обидеть, и свободе Ванюшина и его жены препон не учинить, и безопасность их обеспечить. Вот они только что вернулись из Теплиса. Вы слышали о тамошних событиях?

— Конечно.

— Вот скажите по совести: может, лучше было бы под каким-нибудь предлогом его туда вовсе не пускать?

— Я пока не готов ответить на этот вопрос, — осторожно сказал минфа.

— Хотя представляю, какой шум подняли бы варвары… Самовлюбленные ютаи посадили великого человека, единственного на всю Ордусь, кто не боится вслух говорить о них правду, под домашний арест… — Гойберг покрутил головой.

— Проблема, — серьезно сказал Богдан.

— А пустить все на самотек — сердце не терпит.

Гойберг помолчал мгновение, а потом решительно допил свой коньяк и с треском, едва не сломав хрустальную ножку, поставил пустой бокал на столик.

— Как вы насчет еще? — спросил он.

Вместо ответа Богдан последовал его примеру — в бокале все равно оставалось чуть на донышке — и, не без удовольствия ощущая, как накатывает, покрывая с головой, теплый прилив из разогревшегося, как печка, желудка, поднял пустой бокал над головой. Гойберг, усмехнувшись, кивнул; щекастое лицо его раскраснелось.

— И какой же русский не любит быстрого питья, — сказал он, и что-то такое прозвучало в его голосе очень неравнодушное, но что именно, Богдан не понял: то ли чуть высокомерный сарказм, то ли, напротив, снисходительная и мечтательная зависть старика к огольцу, который, конечно, совсем не знает жизни, ничего еще не построил и не создал, зато может невозбранно лазать по деревьям и рвать себе штаны. Впрочем, эти чувства нередко идут рука об руку. Гойберг, привстав, высунулся из-за ширмы наружу и сделал знак пальцами; через мгновение беззвучно возникший с той стороны разносчик уже ставил перед человекоохранителями еще по бокалу. «Так, — решительно сказал себе Богдан. — Это последний». И сам же недоверчиво усмехнулся в душе.

— Если вы мне оставите ваш яшмовый электронный адрес, — сказал Гойберг, — я пришлю вам нынче же вечером несколько материалов.

— Почту за честь, — сказал Богдан и вынул из рукава парадного халата визитную карточку. Протянул ее Гойбергу. Тот взял и сунул куда-то в глубины черного пиджака.

— Вот, например, его последняя статья, — проговорил кубист. — Критический разбор книги Эсфири. Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали в каком-нибудь из наиболее массовых изданий, например в еже-седмичнике «Ютайский Коммерсант». Чтобы не только внутри улуса, на иврите, но и по-ханьски, на всю страну… И на меньшее не согласен. Мне прислал текст редактор «Коммерсанта» — посоветоваться. Ведь, формально-то говоря, потом можно придраться и подать в суд за разжигание религиозной розни… Ясно, что редакторне хочет оказаться козлом отпущения. Я его понимаю. А решать надо быстро, Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали до Пурима, как раз накануне… Очень настаивает, чтобы именно до. Вы, возможно, знаете, что до праздника Пурим, непосредственно связанного с памятью об описанном в книге Эсфири чудесном спасении ютаев от полного истребления, осталось два дня?

— Знаю, конечно.

— И ведь статья уже вышла в Европе… Вы читаете по-немецки?

— Немного. Кроме того, на худой конец существуют же программы-переводчики…

— Я пришлю вам ссылку на электронную версию журнала, гляньте. М-м… К чему я это все? Вот какие проблемы приходится решать каждодневно, еч Богдан. Теория — это прекрасно, это благородно, но такая вот каждодневная практика… Скажу вам честно — она очень разрушительно действует на идеалы.

— Да, я понимаю. Все время хочешь как лучше — но что такое это «лучше», никак не ухватить…

— Именно. Вы поняли. Посмотрите материалы… Поговорите с директором института в Димоне — не так давно Ванюшин ездил к нему, просил, как старого друга, разрешения на чтение курса лекций о роли ютаев в создании оружия всенародного истребления. Кстати, тот не разрешил…

— Ванюшин читал подобные лекции у нас. В Дубине, в Обниманске, в Семизарплатинске…

— Он утверждает, что с тех пор сильно ее доработал. Расширил, углубил… учел материалы, которые недавно рассекретили американцы… Я еще не видел текста, но Мустафа говорит — впечатление просто жуткое. Фамилии, фамилии, отчества, браки, разводы… седьмая вода на киселе… кто обрезан, кто не обрезан… В итоге, как вы сами понимаете, — если бы не ютаи, до сих пор ни единого радиоактивного дождя не пролилось бы ни в Америке, ни в Евразии…

— Святые угодники… — пробормотал Богдан. Потом спохватился. — Какой, простите, Мустафа?

— А, я не сказал… Цаньцзюнь[319] Мустафа ибн Шурави. Начальник группы охраны Ванюшина.

— Мусульманин?

Гойберг двумя пальцами покрутил стоящий на столе бокал, а потом поднял и сделал несколько глотков. Будто воду пил.

— Работа щекотливая, — признался он чуть сипло. — Верность долгу и присяге — это, конечно, вещь святая, но… В свое время мы сочли, что ведать охраной человека, который прославлен столь откровенным ютаенелюбием, ютаю не с руки. Все мы люди, и надо это учитывать. Зачем ставить сотрудника в нескончаемо неловкое, даже ложное положение? Постоянные неприятные переживания, накопление обид… И со стороны смотрится нелепо. Малейшая невольная бестактность — и любой скажет: ага, это ютайская месть! Все это чревато срывами, вы понимаете.

— Понимаю, — согласился Богдан.

— Хотели поручить это русскому — в конце концов, ваши единородцы, еч Богдан, третьи по численности в нашем улусе… Но вовремя спохватились.

— В каком смысле?

— В самом прямом, — пожал плечами Гойберг. — Русское ютаелюбие, выстраданное, уже в какой-то мере даже традиционное, вошло в поговорки — вам ли не знать… И тут неизвестно еще, кого лучше было бы поставить: хладнокровного ютая, коего века рассеяния приучили к долготерпению, или пылкого славянина, привыкшего, вы уж меня простите, именно в особо деликатных вопросах рубить сплеча.

Тезис об извечном русском ютаелюбии по первости показался Богдану несколько удивительным, но тут же в голове его запрыгали один за другим примеры, подтверждающие правоту слов директора КУБа. Художники, поэты, выразители народных чаяний… Вот, скажем, еще позапрошлый век: «Всякий пиит Под луной — жид. Всякий художник — Иньский треножник. Токмо лишь тот, Кто пашет и жнет — Трутень и жмот! Гадам прогнившим, Верно прожившим — вечно слихот. Мне — кровью — в полет!»[320]

— В итоге было принято компромиссное решение, назначили Мустафу, — закончил Гойберг. — Очень добросовестный молодой офицер, из прекрасной семьи… Конечно, как и всякое реальное решение, оно не идеально… — Кубист кривовато усмехнулся. — Кстати, вот вам об идеалах, — добавил он.

— Да-да, — невпопад отозвался Богдан.


Там же, поздний вечер
— Ты похудел.

— Правда?

— Правда.

— Ну и хорошо.

— Нет, не хорошо. Ты вроде в отпуске, а вид у тебя замученный.

— Это из-за праздников. Ты же знаешь, я не люблю больших праздников.

— А мне тут нравится. Мы так редко куда-то ездим вот так, все вместе…

— Мне тоже нравится. Люди замечательные. Один Нил Рабинович чего стоит… И Гойберг симпатичный. Только я предпочел бы посидеть с тобой и выпить за шестидесятилетие их улуса вдвоем. От души, но не во дворце, а прямо тут.

— Да, может быть… Но ведь там тоже было интересно. Лучше ведь — и там, и тут. И то, и другое. И Ангелинке все это в радость… Мы так хорошо с нею погуляли по столице, пока ты разбирался с делами.

— Я тоже рад.

— Она получила такие впечатления… На всю жизнь.

— Да, — улыбнулся Богдан в темноту, — я понял.

Почему-то, если начать есть больше, чем всегда, быстро вроде бы наедаешься до отвала — но столь же быстро, куда быстрее обычного, голод снова распускает внутри полные присосок щупальца. Четырех часов не прошло после завершения торжественного обеда, они едва успели вернуться в Яффо и развести по домам патриархов — и проголодались… Покрутились в окрестностях «Галута» и буквально в двух шагах от гостиницы, прямо на Баркашова, набрели на очаровательный ресторан итальянской кухни. Наугад сделали заказы; Богдан, потерявший по дороге весь хмель из головы и уже успевший сызнова по нему соскучиться, спросил еще рюмку коньяку, строго сказав себе в очередной раз: это — последняя… На сцене, изящно играя обтянутым серебряной тканью бедром, юная певица бойко пела в микрофон почти по-итальянски: «Кванта коста, кванта коста, С постовым такого роста, Коза ностра, коза ностра, Спорить запросто непросто…» Ангелина, от усталости и обилия впечатлений — да и свежим воздухом Иерусалима надышавшись вдосталь, — всю дорогу проспала в повозке как убитая; а теперь воспряла и принялась, возбужденная донельзя, описывать Богдану прогулку: «А потом мы зашли туда, где все мужчины такие красивые, такие смешные! Смотрят сквозь тебя, вдаль, и ходят только вот так!..» Не в силах передать увиденное словами, она спорхнула со стула и с уморительной степенностью пошла поперек зала, гордо выпятив живот и надув щеки. Отовсюду на нее смотрели, улыбаясь; Богдану подумалось, что все сразу поняли, кого она изображает, — очень уж получилось похоже. «Ангелина! — громко и строго сказал Богдан. — Ты ведешь себя несообразно!» Дочка, смешавшись, прибежала назад, но успокоиться не могла. «Меа-Шеарим, — с улыбкой напомнила Фирузе дочери. — Так называется тот район — Меа-Шеарим». — «Да! Да! — тараторила Ангелина, едва успевая выговаривать слова; те, будто гоночные повозки на льду, шли юзом, бились бортами, то и дело сминали друг друга. — Меа-Шеарим! Это значит Сто ворот. Я не дразнюсь, пап, я просто показываю! Ты же не видел, а я хочу, чтоб ты увидел! А потом…»

— Тебя что-то гнетет.

Он повернулся на бок и поцеловал ее в теплую шею.

— Нет.

Она помолчала.

— Слушай, Фира, — сказал Богдан. — А может, вам с дочкой на пару-тройку дней совсем в тепло махнуть? Пока я тут разбираюсь. В Эйлат, например? Уж в Красном-то море Ангелинка точно покупаться сможет. Раби Нилыч говорил — там хорошо, рифы, рыбки цветные… И пустыня рядом, столбы Соломона — помнишь фотографии? Красотища! И эта прославленная придорожная харчевня — «Сто первый грамм»…

— Только нам с дочкой без тебя и болтаться по харчевням…

— А что? Вкусно поесть — само по себе хорошо. Женскому желудку мужчина не обязателен.

— Так-то оно так, — ответила жена из темноты, и Богдан по голосу почувствовал, что она улыбается, — да беда в том, что у любящей женщины желудок отдельно перемещаться не умеет. Куда он — туда и все остальное, что по мужчине скучает.

— Не нравится идея?

— Надо подумать. Цветные рыбки — это, конечно, заманчиво.

Она помолчала сызнова.

— Богдан…

— А?

— Это опасно?

— Что?

Она помедлила.

— Я не знаю, что. То, что ты сейчас делаешь.

— Нет.

Он сначала ответил, а потом постарался обдумать ее вопрос.

— Не опасно, — повторил он. — Только очень горько. Как-то… безысходно…

Она согнула ногу и погладила его обнаженным коленом.

— Ты совсем ничего мне не можешь рассказать? — спросила она.

— Совсем, — ответил он.

— А это надолго? — спросила она. Богдан помедлил.

— Мне почему-то кажется, что так или иначе все кончится очень скоро, — ответил он. — Просто я еще не знаю, как.

Она прижалась к нему плотней. Длинные черные жесткие волосы ее щекотали ему щеку. От них пахло свежо и сладко.

— Давай спать, — полувопросительно сказала она.

— Давай, — сказал он. — Только я сначала почту сниму.


Там же, 13-е адара, ночь
Еч Арон был добросовестен и обязателен, как и подобает настоящему кубисту. Бог весть сколько раз и со сколькими он в вечер праздника пригубливал коньяк, но обещание свое сдержал. Материалы и ссылки он послал, едва вернувшись с торжества.

Богдан прочел уже немало работ Ванюшина, но религиозных тем ученый доселе впрямую не касался. К тому же само по себе издание оказалось интересным: Богдан никогда прежде не держал в руках и даже с экрана не просматривал «Ваффен Шпигель» — а судя по всему, это был журнал весьма авторитетный, престижный. Средостение культуры, гнездо властителей дум. Номер, в котором была опубликована работа Ванюшина, открывался большим автобиографическим эссе тамошнего знаменитого писателя, некоего Цитрона Цурюкина[321] «Любите ланды по самые гланды». «Всю жизнь меня призывали любить фатерланд, — писал Цурюкин. — Отец, задроченный старый мудак, правая рука, видите ли, фон Брауна, только и хотевший от жизни, что донести наше концлагерное говно до пыльных тропинок далеких планет, каждое сраное утро орал: фатерланд, фатерланд! Вожатая в гитлерюгенде, замшелая пизда, изводившая нас по утрам физзарядкой и контрастным душем якобы для нашего же здоровья, компенсировала многолетний недоёб тем, что долбила сорок раз на дню: фатерланд, фатерланд… И так меня эти суки, блядь, достали, что я, с моим свободолюбием, высочайшим культурным уровнем и уважением к общечеловеческим ценностям, просто не мог не написать о ландоёбах…»

Богдан, качнув головой, потянул вниз полосу прокрутки. Одно имечко чего стоит… Сразу вспомнилась нелепая, но смешная считалка, которой научила Богдана еще бабушка. Вот они переженились: Як на Цыпе, Як-Цидрак на Цыпе-Дрипе, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони на Цыпе-Дрипе-Тримпумпони…

Ладно, Цитрон может подождать. Это их дела. Пусть Европа разбирается, как умеет, со своей шальной свободой, когда можно все, а фантазии хватает лишь на то, что, мол, если при наци справлять нужду было принято одиноко и в замкнутом помещении, то уж после демократизации достойнее всего делать это прямо посреди Александер-плац…

У ордусян есть проблемы посложнее.

Работа Ванюшина называлась «Эстер-цзюань глазами честного человека». Уже то, что автор назвал анализируемый текст не «Мегилат Эстер» и даже не «Книгой Эсфири», а предпочел общеимперское «цзюань» («juan» в европейском написании), хотя слова «цзюань» и «мегила» значат по-ханьски и на иврите одно и то же: «свиток», — говорило о многом. Ванюшин откомментировал едва ли не каждый стих. Богдан просматривал наспех, перескакивая с пятого на десятое, — было поздно, он устал, но хотел уже нынче составить себе хотя бы первое беглое впечатление, ощутить не столько текст, сколько чувства человека, который его писал… Минфа был убежден: это — самое важное, а частности воззрений, их рациональные составляющие, которые, быть может, самому пишущему кажутся главными, на самом деле не столь уж существенны, ибо являются лишь инструментом в руках переживаний. Калямом, а не улемом.

«Эстер-цзюань»: «…И пребывал Мордехай во дворце вместе с двумя царскими евнухами, оберегавшими дворец, и услышал разговоры их и разведал замыслы их и узнал, что они готовятся наложить руки на царя Артаксеркса, и донес о них царю; а царь пытал этих двух евнухов, и, когда они сознались, были казнены. И приказал царь Мордехаю служить во дворце и дал ему подарки за это. При царе же был знатен Аман, и старался он причинить зло Мордехаю и народу его за двух евнухов царских».

Комментарий Ванюшина: «Невозможно не признать, что свою карьеру наш национальный герой начал как весьма обыкновенный доносчик. А пресловутый Аман, сделавшийся в веках символом иррационального, физиологического антисемитизма[322], всего лишь пытался по справедливости воздать Мордехаю за казнь людей, которых тот выдал!»

«Эстер-цзюань»: «…И по смерти отца ее и матери ее Мордехай взял ее к себе вместо дочери… Не сказывала Есфирь ни о народе своем, ни о родстве своем, потому что Мордехай дал ей приказание, чтобы она не сказывала. …И приобрела Есфирь расположение в глазах всех видевших ее. И взята была Есфирь к царю Артаксерксу, в царский дом его… И полюбил царь Есфирь более всех жен, и она приобрела его благоволение и благорасположение более всех девиц; и он возложил царский венец на голову ее…»

Комментарий Ванюшина: «Он не только доносчик, но и сводник. Нужно признать: весьма хитрый сводник! Нельзя, по-моему, не задаться вопросом: зачем ему понадобилось с самого начала скрывать национальную принадлежность своей падчерицы? Отчего ему пришла в голову такая мысль? Кто, собственно, антисемит — Аман или Мордехай?»

«Эстер-цзюань»: «…В то время как Мордехай сидел у ворот царских, два царских евнуха, оберегавшие порог, озлобились и замышляли наложить руку на царя Артаксеркса. Узнав о том, Мордехай сообщил царице Есфири, а Есфирь сказала царю от имени Мордехая. Дело было исследовано и найдено верным, и их обоих повесили на дереве».

Комментарий Ванюшина: «Люди, прошедшие нацистские лагеря, рассказывали мне, что таких геноссе, как наш национальный герой, они называли профессиональными стукачами[323]. К тому же он и приемную дочь без колебаний привлек к своему малопочтенному в среде приличных людей ремеслу! Однако мне приходит на ум еще одно соображение, точнее говоря, даже два соображения. Если указанные заговоры имели место в действительности, то что же это был за царь, как он правил, что он творил со своей страной и со своим народом, коль скоро его же соотечественники, приближенные и возвышенные им же самим, то и дело норовили от него избавиться — и лишь чужак еврей[324] раз за разом сохранял этому несомненному тирану жизнь и власть! А если не так — не были ли эти бесчисленные заговоры измышлены самим Мордехаем, делавшим благодаря их раскрытию стремительную карьеру? Должен покаянно признаться: мне стыдно носить то же имя, что этот человек! Я предложил бы всем Мордехаям нашего народа переименоваться Аманами и готов подать официально пример такого искупления в ближайшее время, как только откроются после праздников государственные учреждения…»

«Эстер-цзюань»: «…Ты, Господи, имеешь ведение всего и знаешь, что я ненавижу славу беззаконных и гнушаюсь ложа необрезанных и всякого иноплеменника; Ты знаешь необходимость мою, что я гнушаюсь знака гордости моей, который бывает на голове моей во дни появления моего, гнушаюсь его, как одежды, оскверненной кровью, и не ношу его во дни уединения моего».

Комментарий Ванюшина: «Вот так молится Эстер перед тем, как донести на Амана. Должен признаться, что я не понимаю: то ли она так и не спала со своим мужем, царем, то ли они с заботливым отчимом уже обрезали и персидского владыку? Но эта женщина и царского своего положения гнушается! Приняла его, обратите внимание, лишь из необходимости. Какова же была подобная необходимость? Спасти соплеменников от истребления? Но Эстер вышла за Артаксеркса в ту пору, когда о заговоре Амана, имевшем целью уничтожить живущих в Персии евреев, никто и не ведал, так как и самого заговора не было до тех самых пор, пока лицемерка Эстер не стала царицей. Возможно, она и с мужем спала исключительно по необходимости? Снова встает вопрос: по какой?»

«Эстер-цзюань»: «…Когда царь увидел царицу Есфирь, стоящую на дворе, она нашла милость в глазах его. Обратив лице свое, пламеневшее славою, он взглянул с сильным гневом; и царица упала духом, и изменилась в лице своем от ослабления, и склонилась на голову служанки, которая сопровождала ее. И изменил Бог дух царя на кротость, и поспешно встал он с престола своего, и принял ее в объятия свои, пока она не пришла в себя. Потом он утешил ее ласковыми словами, сказав ей: что тебе, Есфирь? Я — брат твой; ободрись, не умрешь; ибо наше владычество общее; подойди. И простер царь к Есфири золотой скипетр, который был в руке его, и подошла Есфирь, и коснулась конца скипетра, и положил царь скипетр на шею ее, и поцеловал ее, и сказал: говори мне. И сказала она: я видела в тебе, господин, как бы Ангела Божия, и смутилось сердце мое от страха пред славою твоею; ибо дивен ты, господин, и лице твое исполнено благодати».

Комментарий Ванюшина: «Что за подлая женщина! Сначала притворный обморок, затем безудержная лесть в глаза человеку, которого она презирает и ложа которого, как она сама же утверждала накануне в молитве, гнушается. Теперь она, казалось бы, столь богобоязненная, в глаза называет постылого мужа именем Ангела Божия! И Бог это терпит. Скажите по совести: кто хотел бы иметь такую честную, любящую и верную супругу? И такого, если уж на то пошло, Бога?»

«Эстер-цзюань»: «…В месяц Адар, в тринадцатый день его, когда надеялись неприятели Иудеев взять власть над ними, а вышло наоборот, что сами Иудеи взяли власть над врагами своими, собрались Иудеи в городах своих по всем областям царя Артаксеркса, чтобы наложить руку на зложелателей своих; и никто не мог устоять пред лицем их, потому что страх пред ними напал на все народы. И все князья в областях, и сатрапы, и областеначальники, и исполнители дел царских поддерживали Иудеев, потому что напал на них страх пред Мордехаем. Ибо велик был Мордехай в доме у царя, и слава о нем ходила по всем областям, так как сей человек, Мордехай, поднимался выше и выше. И избивали Иудеи всех врагов своих, побивая мечом, умерщвляя и истребляя, и поступали с неприятелями своими по своей воле. В Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек… И сказал царь царице Есфири: в Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек и десятерых сыновей Амана. Какое желание твое? Оно будет удовлетворено. И какая еще просьба твоя? Она будет исполнена. И сказала Есфирь: если царю благоугодно, то пусть бы позволено было Иудеям, которые в Сузах, делать то же и завтра, что сегодня, и десятерых сыновей Амановых пусть бы повесили на дереве. И приказал царь сделать так; и дан указ в Сузах, и десятерых сыновей Амановых повесили. И собрались Иудеи, которые в Сузах, также и в четырнадцатый день месяца Адара и умертвили в Сузах триста человек, а на грабеж не простерли руки своей. И прочие Иудеи, находившиеся в царских областях, собрались, чтобы стать на защиту жизни своей и быть покойными от врагов своих, и умертвили из неприятелей своих семьдесят пять тысяч, а на грабеж не простерли руки своей. В четырнадцатый день сего же месяца они успокоились и сделали его днем пиршества и веселья».

Комментарий Ванюшина: «Лучше не скажешь. Вот о чем смутно грезят до сих пор мои соплеменники, вот каков предел их мечтаний: чтобы страх пред ними напал на все народы. Остается утешаться тем, что, согласно одной русской поговорке, бодливой корове Бог рогов не дает. Тут даже нечего разъяснять. Чужаки, пришлое племя, взяв под контроль государственную власть, уничтожают коренное население. Если это не геноцид — тогда что такое геноцид? И если мы до сих празднуем совершенный нами геноцид — достойны ли мы называться цивилизованными людьми, или мы по-прежнему первобытная стая, с горем пополам освоившая квантовую механику и юриспруденцию?»

«Эстер-цзюань»: «…Потом наложил царь Артаксеркс подать на землю и на острова морские. Впрочем, все дела силы его и могущества его и обстоятельное показание о величии Мордехая, которым возвеличил его царь, записаны в книге дневных записей царей Мидийских и Персидских, равно как и то, что Мордехай Иудеянин был вторым по царе Артаксерксе и великим у Иудеев и любимым у множества братьев своих, ибо искал добра народу своему и говорил во благо всего племени своего».

Комментарий Ванюшина: «Оказывается, все старо как мир, все было ради новой подати. Силовая акция устрашения собственного народа завершилась его повальным ограблением: кто уцелел, должен был заплатить за то, что не был убит. Кому, интересно, не хватало денег и драгоценностей? Царю? Сомнительно. Эстер, которая в глаза лгала своему Богу, заявляя, что гнушается парадными туалетами и надевает их лишь по необходимости? Это представляется более вероятным. Но ради обновления гардероба вряд ли понадобилась бы целая новая подать. Нет, полагаю, речь идет об удовлетворении возросших аппетитов победивших евреев. Разумеется, они не простирали руку на грабеж. Зачем? Это хлопотно и негигиенично. Куда удобнее издать от имени царя соответствующий закон и осуществлять его через посредство армии туземных чиновников! Премьер великой державы, каковой была тогда Персия и каковым, безусловно, может считаться Мордехай, открыто гордится тем, что искал добра лишь своему народу и говорил лишь ему во благо. И потом мы еще удивляемся, что к евреям, занимающим высокие государственные посты, относятся с недоверием! Перестаньте веселиться в Пурим, сделайте его днем национального покаяния — и прекратится наконец то постыдное состояние, которое так исчерпывающе и честно описано в Псалме Сорок Третьем: „Боже, Царь мой! Ты отдал нас на поношение соседям нашим, на посмеяние и поругание живущим вокруг нас; Ты сделал нас притчею между народами!“».

В ночной тишине уставшего от праздника и наконец-то угомонившегося Яффо — добродушного, задорного, немного нескладного, в общем, обыкновенного человеческого Яффо — Богдан читал этот воспаленный текст, грохочущий медно и мрачно, безобразно похожий на кухонный скандал двух величавых пророков, вдруг опустившихся до вульгарного толковища о том, кто кому плюнул в кастрюлю с супом. Фразы, как нетопыри, с истошным криком вылетали прямо из жуткой бездны тысячелетий — а сердце минфа сжималось от беспомощности и сострадания.

Как гложет, должно быть, несчастного Ванюшина эта тщетная, безысходная боль! Так, наверное, рвется, уже не в силах биться безмятежно, сердце в миг инфаркта. Так раковая опухоль фанатично прожигает насквозь ни в чем не повинное тело. Боль тоски по совершенству! По какой-то воображаемой, равной для всех справедливости, что должна, должна же быть и торжествовать, и не только в раю, и не только в светлом будущем — вечно, всегда, значит, и в прошлом! Чтобы и там не было крови, не было жертв, не было поражений у проигравших и побед у выигравших, все эти несправедливости надо как-то отменить, иначе нечестно, стыдно, тошно… Чтобы и там была только любовь. Только любовь. Всегда.

Если же нельзя изменить прошлое, надо, по крайней мере, заставить всех испытывать эту бесплодную, ни о чем уже не предупреждающую, просто сжирающую жизнь боль. А того, кто ее, хоть тресни, не испытывает, кто просто занят собой, своими детьми, своей незамысловатой работой, — того объявить бессовестным, бесчестным, объявить, что он таким образом, ни много ни мало, одобряет все сотворенное во времена оны, соучаствует в нем, и заставить, хоть как-нибудь да заставить, каяться в давних чужих грехах. Грехах, совершенных в закопченных трущобах, звавшихся когда-то царскими дворцами, в злых щелях, которые уже захлопнуты, забетонированы…

И только от нас зависит, есть у них какой-то шанс снова раскрыться, гангренозно гноясь, точно старые раны, — или шанса уже все-таки нет.

«Господи, — едва не плача, взмолился Богдан. — Пошли ему хоть день покоя. Хоть час. Ведь он не выдержит… Так исступленно гонясь за светом, человек может наворотить черт знает что…»

А по краю сознания мазнула простая, уже куда более приземленная, почти себялюбивая мысль: и мы потом расхлебывай.


Там же, 13-е адара, начало дня
— Папа, а ты к нам приедешь? Ангелина одновременно и спрашивала, и озиралась, разглядывая кишмя кишащий путешественниками автовокзал Яффо, и на одной ножке подпрыгивала. Как она, непоседа, сдюжит пять часов сидения в салоне автобуса…

Небо над Яффо кипело от солнца.

— Постараюсь, детка, — сказал Богдан. — У меня дел осталось дня на два-три. Может, завтра вечером… или послезавтра. Последний денек обязательно проведем у моря вместе… Жаль, на Пурим к вам не поспею. Говорят, Пурим — очень веселый праздник.

— Как много в Ордуси всяких праздников! — с удовольствием сказала Ангелина. Фирузе засмеялась.

— Да, — с улыбкой согласился Богдан, — это большой плюс страны, где бок о бок живет столько разных народов. Всегда есть к кому в гости сходить.

— Значит, так, — громко объясняла тем временем симпатичная проводница в коротком платье и зеркальных очках на пол-лица. — Два часа на Мертвом море — там купание, ну, разумеется, лавки… Обратите внимание на косметику, на потом не откладывайте. В Эйлате фирменные магазины «Ахава» тоже на каждом шагу, но на Мертвом немного дешевле…

— «Ахава» значит «Любовь», — вполголоса сказала Фирузе Богдану. В ответ он молча поцеловал ее в висок. И в этот миг в его кармане натужно затрясся мелкой дрожью телефон.

— Простите, ребята, — сказал Богдан, вынимая трубку. Фирузе деликатно отвернулась.

Это оказался Гойберг.

— Доброе утро, еч Богдан.

— Доброе утро, еч Арон.

— Вы прочитали? — осторожно осведомился кубист.

— Разумеется.

— И как вам?

— Сложный вопрос, — сказал Богдан. — Не телефонный.

— Но как бы вы поступили?

— Я не имею ни малейшего права вам советовать, еч Арон. Ни должностного, ни человеческого.

— И тем не менее… Мне просто интересно ваше частное мнение. Положение с публикацией довольно щекотливое…

— Знаете, — сказал Богдан. — Бояться лишний раз обнародовать подобный текст — все равно что секретить «Лунь юй».

— Отправляемся! — объявила проводница. — Прошу садиться!

Фирузе, одной рукой придерживая висящую на плече большую дорожную сумку, другой ведя за ладошку Ангелину, двинулась к автобусу, тихо урчавшему, как хорошо покушавший и задремавший кот. Встроились в маленькую очередь; люди один за другим, как костяшки перебираемых четок, скрывались в его прохладных и благословенно сумеречных недрах.

— Мам, а мы маску купим? — допытывалась Ангелина, дергая Фирузе за руку. — Мы нырять маску купим? А? Мам! Там же рыбки!

— Но я, конечно, все понимаю… Знаете, что бы я, может быть, сделал в таком положении? Опубликовал бы как часть ознакомительной подборки текстов из журнала «Ваффен Шпигель». Вот, мол, авторитетный западный журнал, вот очень характерные для демократической прессы материалы… Вместе, например, с эссе «Любите ланды по самые гланды».

Перед тем как встать на первую ступеньку, Фирузе обернулась и помахала мужу рукой. Ангелина тоже обернулась и помахала.

— Да? — с сомнением протянул Гойберг. — Текст, конечно, отвратительный, однако ж… Вам, возможно, это трудно понять, но у нас просто врожденная ненависть к наци и всему, что с ними связано. Боюсь, большинство наших читателей отнесется к эссе скорее с симпатией — ведь при всех его неаппетитных формулировках это все-таки борьба с пережитками нацизма.

— Ну, я же сказал, что мне трудно вам советовать, еч Арон, — сказал Богдан. — Просто… Простите, я не очень хорошо знаю, как в иудаизме насчет сыновней почтительности…

— В иудаизме очень хорошо насчет сыновней почтительности. — Гойберг, судя по чуть изменившемся тону, сразу будто бы принял бойцовскую стойку. — Лучше, чем у многих.

— В таком случае, — примирительно сказал Богдан, — вообще опасаться нечего. Как только человек, для которого сяо — не звук пустой, в первой же фразе увидит нарочито неуважительное, хамское упоминание об отце, ему станет ясно, что это вовсе не борьба с пережитками нацизма, а просто крик на весь мир: вот я какой, самый свободный и разудалый на свете, смотрите и восхищайтесь. Для того чтобы это кричать, подойдет что угодно. Лишь бы всем известное. Не будь нацизма — он бы на что-то другое знаменитое вскарабкался, чтобы орать оттуда.

Сквозь широкое тонированное стекло Богдан увидел, как над ним, точно на верхней палубе небольшого корабля, располагаются на сиденьях дочь и жена. Ангелина тут же расплющила нос о стекло, глядя на Богдана со своих высот, и опять принялась махать ему обеими руками. Свободной рукой Богдан помахал ей в ответ. Ангелина стала делать размашистые круговые движения, как бы разгребая что-то в стороны — показывала, как будет плавать. Богдан несколько раз одобрительно кивнул, показал большой палец, завистливо закатил глаза.

— Ну и? — спросил Гойберг. Богдан помедлил.

— Комментарии к «Эстер-цзюань», еч Арон — это ведь тоже, по большому счету, одно огромное бу сяо. Очень легко сейчас быть добрее и умнее тех, кто жил сто, пятьсот, тысячу лет назад. Прошлое — и отец нам, и мать. Кто не любит родителей, потому что они не идеальны, — тот никогда не захочет иметь детей, подсознательно страшась, что они отплатят ему той же монетой. Кто ненавидит свое прошлое, — лишает себя будущего. Кто старается, чтобы ты возненавидел свое прошлое, — тот старается лишить тебя будущего. Даже если он делает это непроизвольно, из лучших побуждений. Человеколюбие не в том, чтобы посыпать пеплом голову себе или, тем паче, другим, — а в том, чтобы в мире, где за тысячи лет все успели по сто раз обидеть всех, жить как ни в чем не бывало. И только сыновняя почтительность позволяет это уразуметь.

— Вашими бы устами… — сказал Гойберг.

Автобус протяжно зашипел и рычагами, похожими на руки, с неторопливостью уверенного в себе штангиста втянул двери в пазы. Дрогнул. Поехал.

«Может быть, — уговаривал себя Богдан, идя обратно к стоянке повозок такси, чтобы вернуться в „Галут“, — Ванюшин хоть немного образумится, увидев, в какой компании оказался в любимом им „Ваффен Шпигеле“… Или им он простит? Даже не то что простит — примет как должное, вообще не обратит внимания? А вот то, что мы повторим этот букет, всего лишь повторим, — сочтет нашей гнусностью… Но все-таки, может быть, в конце концов, поразмыслив, он…»

Однако в глубине души минфа и сам понимал, что его надежда иллюзорна и тщетна ровно в той же степени, как надежды самого Мордехая.

Тот не образумится. Нет. Пойдет до конца.

Мордехай да Магда Еще продолжение

1

В одиннадцатом веке нашей эры в Цветущей Средине жил-поживал великий литератор, историк и философ Оуян Сю (тут уместно будет заметить, что из-за определенного сходства фамилий некоторые из знакомцев полагали Богдана Оуянцева-Сю его дальним потомком — но сам Богдан, не имея подобному родству ни подтверждений, ни опровержений, в это не верил и чтил себя чистокровным русским). Настал однажды день, когда император милостиво дозволил прославленному Оуяну составить полный каталог рукописей, хранившихся в дворцовых библиотеках тогдашней столицы. То было время расцвета династии Сун, когда после нескольких десятилетий страшных и кровавых нестроений вся тогдашняя Цветущая Средина оказалась вновь объединена под властью правящего дома. Междоусобицы прекратились, светила упорядочили свой бег по небесам, урожаи сделались соразмерными, а благодушествующие реки разлюбили выходить из берегов. Понятно, что в такие времена в любом приличном государстве, не слишком зараженном любострастием и стяжательством и потому имеющем какую-никакую историческую перспективу, в среде благородных мужей всегда возрастает интерес к родной культуре.

И не только к родной.

Скажем иначе: когда жизнь становится более-менее устойчивой, подпорки неба не грозят рухнуть в любой момент и человек уверен в завтрашнем дне, границы мира, который он считает родным, головокружительно раздвигаются. Если уже в соседней деревне тебя могут убить или, во всяком случае, обобрать до нитки (а по правде сказать, полное право имеют это сделать, если тебя, дурака, туда занесло, потому что это не твоя деревня, а их), родными для тебя волей-неволей становятся лишь твой собственный двор да хлев. А вот когда ты можешь невозбранно, не нуждаясь ни в тысячном конном эскорте, вооруженном до зубов, ни в возах золота для подкупа местных вождей, чиновников и разбойников, с одной лишь котомкою, полной рукописей, да скромной связкой чохов в кошеле пройти от Желтого моря до Тянь-Шаня и с бережным любопытством вглядываться в неторопливую многообразную жизнь, почтительно внимать сведущим старцам, с улыбкою помогать озорным несмышленышам, ночевать в простых придорожных харчевнях да чайханах, выводить подле масляных светильников формулы вселенского устройства или слагать стихи, утонувши взглядом в слепящем роении ночных светил, а каждая твоя неприятность в пути — не привычная нудная рутина, не обыденность, а беспримерная катастрофа, из-за коей могучее твое государство непременно и без проволочек напрягает все свои мускулы, чтобы ты не пострадал или хотя бы получил воздаяние за утраченное, а потревоживший тебя человеконарушитель — наоборот, пострадал и получил возмездие, тогда… Тогда твой родной мир становится очень, очень широким.

И ровно в той же степени, в какой материк больше и разнообразнее твоего двора, ты становишься тогда мудрее и богаче.

Блистательный каталогизатор и отменный человеколюбец, Оуян Сю отнюдь не ограничивал составляемые им перечни только ханьскими манускриптами. За многие столетия, особливо — за три века процветания предшествовавшей Сун Танской династии, в библиотеках скопилось невообразимое количество текстов на языках и наречиях вассальных империи народов, сопредельных империи стран и, что драгоценней всего для пытливого ума, дальних держав, вовсе или почти что вовсе не ведомых. Дня не хватит, чтобы перечислить все пути, коими стекались в книгохранилища и сокровищницы овеществленные той или иной азбукою свидетельства людской мудрости. Их дарили, их привозили, их покупали и продавали, их завоевывали наравне с яхонтами и смарагдами, ими хвастались, точно редкостными зверушками, их обменивали на должности и привилегии… То ли сам будучи большим знатоком наречий, то ли подобрав себе удивительной грамотности толмачей (сие точно не ведомо), Оуян Сю старался, сколько было в его силах, учитывать в своих перечнях и творения варварского гения.

Разумеется, и речи не шло о том, чтобы тут же, мимоходом, в качестве побочного продукта систематизаторской работы, все их перевести. Будь в распоряжении Оуяна Сю не пятьдесят, а хоть бы и пять тысяч пятьсот пятьдесят помощников, эта задача все равно осталась бы невыполнимой. Да и, сказать по правде, столько толмачей не нашлось бы во всей Срединной империи. Но, занося данные о том или ином свитке в реестр, руководимые Оуяном единочаятели, а в наиболее сложных случаях — и он сам, по тем или иным косвенным признакам или пользуясь описательными пересказами хоть как-то знавших данную грамоту иноземцев, отмечали вероятное название сочинения, краткое его содержание и количество составляющих его иероглифов или иных каких знаков, посредством коих данное сочинение было увековечено.

Собственно, практика сия ничуть не устарела и во всех библиотеках мира живет и побеждает. Выходные данные — краткая аннотация — объем… Что еще можно добавить к этой нефритовой триаде!

А ведь это впервые придумал именно Оуян Сю…

В двести сорок седьмом бэне пять тысяч восемнадцатого цэ списка книг библиотеки Восточного дворца, расположенной в Павильоне Сладкой Росы[325], под уготованным ему историей многодлинным номером означен был некий рукописный трактат невеликого объема, но даже по названию и аннотации — крайне интересный. Упомянуто, что трактат привезен был в страну Тан цзянцзюнем Эр Мо-лоу — одним из раннетанских полководцев, участвовавшим во главе вверенного ему соединения в дальнем походе в глубь Центральной Азии (первым танским императорам пришлось долго и упорно «утруждать солдат», чтобы после изнурительного периода слабости и зависимости от кочевников утвердить границы устроения далеко на западе). Трактат был подарен полководцу правителем одного из карликовых государств-оазисов, которыми, можно сказать, только и жили в ту пору выжженные просторы этой не духовной, а географической сердцевины материка, в благодарность за то, что Эр Мо-лоу, проявив вдобавок к чисто военным дарованиям недюжинный талант дипломата, спас его столицу от штурма и разорения, оставив на месте всю старую администрацию и лишь течение налогов частично перенаправив из местного бюджета в имперский; основная масса населения, к своему удовольствию, даже не заметила того, что власть сменилась.

Это ли не победа — когда довольны и завоеватели и завоеванные и никто не ощущает стыда и горечи оттого, что стал либо насильником, либо жертвою насилия?

Конечно, завоевание — это само по себе плохо; но ежели вспомнить, что в предыдущие три века сей край завоевывали, каждый раз вырезая до половины населения, все кому не лень, — невольно начинаешь смотреть на дело иначе…

Воротившись из похода, Эр Мо-лоу почтительнейше поднес манускрипт дворцовой библиотеке, где его, увы, тоже никто не в силах был прочесть и где он благополучно затерялся на несколько столетий. Империя Тан достигла расцвета и склонилась к упадку, рухнули устои, и страна распалась, затем, как водится, собралась вновь — а небольшой свиток благополучно лежал себе полеживал в уголку Северной пристройки к павильону Пионовых ароматов и там бы и сгнил, если бы не чисто крестьянская добросовестность Оуяна Сю[326], однажды поутру сдувшего с него четырехвековую пыль.

В сделанной Оуяном Сю аннотации к трактату сказано: «Аэрцахэ-намэ. В одной цзюани. Семь тысяч двести сорок два знака — все непонятные. Привез танский цзянцзюнь Эр Мо-лоу. Знающие люди говорят: это описание народа, проживающего на дальнем западе в горах Кавака-Шань. Народ немногочислен, но велик духом. По горам ходит как по равнине. Самый добрый, самый отзывчивый, самый гостеприимный и самый даровитый в Поднебесной. Чтит человеколюбие, пасет баранов и коз. Сначала зарывает в теплую землю виноградные косточки, потом хорошо поет».

Давным-давно местность, к коей можно было с достаточной степенью вероятия отнести краткую географическую характеристику, данную Оуяном Сю («горы Кавака-Шань на дальнем западе»)[327], оказалась под властью Ордуси и составила Теплисский уезд Тебризского улуса. Когда полное собрание документов, написанных собственноручно Оуяном Сю, было в очередной раз переиздано в Цветущей Средине и бывшая в числе оных аннотация на «Арцах-намэ» наконец-то попала на глаза теплисским народознатцам, ликованию их не было предела. Легко догадаться, сколь великим было с тех пор их желание обрести и сам трактат. Но многократные поиски в Ханбалыкских (и прочих) архивах и книгохранилищах так и не увенчались успехом. По всей видимости, трактат погиб во время монгольского завоевания Китая, а может, и позже — во время войны Китая за независимость от монголов или в период кровавых междоусобиц, которые потом много десятилетий корчили и мучили уже ставшую совершенно независимой страну Мин… Возможностей пропасть у него, покуда не устоялось ордусское устроение, было много. Дворцы горят, люди горят, и рукописи тоже горят, а уж как горят ксилографы, в течение десятилетий заботливо сохранявшиеся старательными библиотекарями в благостной чистоте и сухости, — не передать. Огню все равно, справедливая война или нет, за правое дело спалили город осаждающие или, наоборот, за левое, свободу ли утверждали огнем и мечом темпераментные поданные или, напротив, несвободу — во всех этих многоразличных ситуациях он жрет культуру с одинаковым удовольствием.

Поэтому главный вопрос, который волновал теплисских ученых, так до сих пор и оставался без ответа.

Вопрос же был таков: какой именно народ из проживающих ныне в горах, отождествляемых с Кавака-Шань, имелся в виду в «Арцах-намэ»?

Ибо народы те были весьма многочисленны. Едва ли не в каждой горной долине, в коей умещались дай Бог три-пять деревень, население почитало себя за отдельный народ. И каждому страстно хотелось, чтобы столь лестные характеристики относились именно к нему…

Поэтому поиски самого трактата не затихали. Ведь не могло же оказаться так, что он существовал в единственном числе; пусть подаренный Эр Мо-лоу список и пропал безвозвратно, должны же были где-то остаться иные копии! Более того, для теплисцев эти разыскания по понятным причинам из удела книжников и чудаков, из занятия сугубо научного, малоинтересного широким массам трудящихся выросли в дело общенародное. И поистине — трудно их за это осуждать! Людям свойственно тянуться к тем, кто их хвалит, и отворачиваться от тех, кто их поносит, с той же непреложностью, с какой подсолнух следует за солнцем, а перелетные птицы — за летом. Ведь даже в Библии говорится: «И сказал царь Израильский Иосафату: есть еще один человек, чрез которого можно вопросить Господа, но я не люблю его, ибо он не пророчествует о мне доброго, а только худое»[328]. И это не от порочности человеческой, а, скорее, напротив: ведь только совсем пропащие люди окончательно портятся от сообразных похвал и начинают капризничать да колобродить, вожделея славословий вовсе уж несообразных; на людей же совестливых доброе слово воздействует вдохновляюще — они тянутся к добру, которое им было приписано, и, пусть хотя бы задним числом, начинают все более и более соответствовать прекрасному образу… Потому и уподобляются они в сих случаях подсолнухам — хвала согревает их и способствует созреванию. Великую ошибку совершает тот, кто полагает, будто улучшить людей можно, лишь бесперечь указывая им на их недостатки, — напротив, раньше или позже он лишь ожесточит даже самое доброе и смиренное сердце и дождется того, что в оном останется только: ах я плохой? ну тогда держись!

Так помаленьку произошло и с согретыми добрым словом аннотации теплисцами. Конечно, были и досадные казусы: например, за последние сто лет вуезде восемнадцать раз, то в заброшенном амбаре, то под каменюкой какой, обнаруживался долгожданный трактат, но на поверку всякий раз он оказывался фальшивым; зато, правда, в любой из подделок совершенно однозначно указывалось, которая именно из народностей уезда столь хороша. Можно себе представить радость оной народности, когда трактат находился, и горечь остальных; можно представить и силу разочарования развенчанных, частенько не желавших даже и слышать о том, что ИХ «Арцах-намэ» оказался поспешно сляпанным новоделом, и требовавших все новых и новых научных разборов в нелепой и безумной (но по-человечески такой понятной!) надежде, что хоть пятидесятая докажет его подлинность… Однако ж, если не считать этих несообразностей, в течение весьма долгого времени все народы уезда по мере способностей и разумения подтягивались к идеалу, сформулированному Оуяном Сю с ханьскои лаконичностью, но достаточно четко; все они стали для Ордуси образцом гостеприимства, все наперебой чтили человеколюбие и доброту, и отзывчивость их, поразительно искренняя и душевная, вошла в поговорки, а уж пели они так, что заслушивались даже тугие на ухо.

А как они закапывали виноградные косточки!

Теплисцев в Ордуси любили. Порой незлобиво подтрунивали над ними за их несокрушимую, немного детскую веру в то, что раньше или позже будет получено несокрушимое же письменное свидетельство их принадлежности к наилучшему народу Поднебесной; но — любили.

Прельщенные отчасти отменными душевными качествами местных жителей, отчасти целебным горным климатом, отчасти некоторой неразвитостью уезда, предоставлявшего, следовательно, широчайшее поле для излюбленных ими видов деятельности, в теплисские края за последние лет сорок переселилось из своего улуса немалое количество ютаев. Переселение сие пошло на пользу и им самим, и уезду. Добросердечие теплисцев да трепетную любовь их к родному краю, взращенные уверенностью в том, что все похвальные слова Оуяна Сю относятся непосредственно к каждому из них, отлично дополнила хозяйственная сметка ютаев; за считаные годы уезд, долгое время считавшийся, говоря по правде, захолустьем, с двадцать седьмого места по благосостоянию передвинулся в Тебризском улусе на пятое. Расцвели экономика и наука, тучные бараны и козы улыбались днем и ночью, с благодарностью воздавая хозяевам за заботу сторицею, теплисское великое училище стало одним из просвещеннейших в стране, а шейх ибн аль-Амбарцуми прославился тем, что разработал новую, никому прежде даже в голову не приходившую концепцию возникновения и развития звезд небесных; даже самые высокогорные деревни запестрели искусно выполненными вывесками современных лавок и харчевен, а не посмотреть новую кинофильму, снятую на теплисской студии, сделалось в Ордуси признаком такого же бескультурья, как, скажем, незнание того, что сказали друг другу при встрече Конфуций и Лао-цзы. Редкий теплисец не имел теперь в своем личном пользовании одной, а то и двух-трех (нужно ж и жене, и старшему сыну — да мало ли кому!) повозок «тариэль» или иных того же класса — а надобно пояснить, что для многих жителей даже столь именитых городов, как Александрия Невская, оные повозки оставались лишь предметом несбыточных мечтаний. «Мы в Теплисе ныне живем, как в теплице», — скаламбурил кто-то из местных чиновников с десяток лет назад, и слова эти были правдой.

Немногим более полутора лет назад группа древнекопателей под руководством Решефа Вихновича в обнажившихся после схода весенней лавины развалинах старого монастыря нашла клад рукописей, где среди прочего обнаружился и список «Арцах-намэ».

Поначалу о том не сообщили. Слишком несообразное волнение могла вызвать находка, слишком ужасным было бы разочарование. С великим трудом сохраняя тайну, ученые провели несколько самых скрупулезных экспертиз; приезжали древнезнатцы из Александрии, из Ханбалыка… Работала изощренная аппаратура… Манускрипт был подлинным.

Настал день, когда новость эту обнародовали, и тут же, чтобы не мучить людей попусту, в общеордусских «Ведомостях древнезнатства», во всех главных газетах Теплисского уезда и в нескольких улусных, а заодно и в сети были разом опубликованы переводы трактата на современные наречия.

Что тут началось!

Но для теплисцев несказанная, выстраданная долгими десятилетиями ожидания и надежды радость была омрачена.

Потому что все в трактате оказалось именно так, как и означил в свое время в краткой аннотации Оуян Сю. Трактат, принадлежавший, как теперь выяснилось, перу некоего путешественника и купца из Парса, изобиловал восхищенными описаниями бесподобных качеств тех людей, среди коих он волею судеб на время очутился. Добрые, честные, храбрые, справедливые, трудолюбивые, глубоко почитающие родителей, всей душою влюбленные в свой прекрасный край, преклоняющиеся перед поэзией и мудростью… Да что там! Не рождала еще земля столь совершенных существ!

И ни единым словом не было сказано, о ком именно идет речь.

Заезжему чужестранцу и невдомек было, что это не один народ, а несколько, по крайне мере три, или уж во всяком случае два!!!

Некоторое время ученые еще пытались спокойно разобраться в этом совсем уже не научном вопросе. По косвенным признакам, по деталям описаний они честно тщились установить, кто, собственно, мог произвести в шестом веке нашей эры на перса такое впечатление. Вотще. Могучий поток научной мысли, как это частенько бывает, тут же разветвился на множество тонких ручейков, журчащих каждый по своему руслу, прыгающих по своим камушкам и в своем направлении. Одни фразы указывали на один народ, иные — на иной, и подытожить доказательно, достоверно, наверняка, что имеется в виду какой-то единственный, оказалось невозможно. То ли перс был невнимателен, то ли не обращал он внимания на существенные только для самих древних теплисцев мелочи, то ли полтора тысячелетия назад и впрямь ситуация здесь была совсем иной, нежели теперь… К тому ж некоторые листы рукописи оказались невозвратимо повреждены. Высокоученый спор мог затянуться на десятилетия — и то безо всякой уверенности в том, что он принесет столь желанные плоды. Нужно было привлекать материалы иных источников (еще неизвестно — каких именно), нужно было искать иные списки трактата… Наука. А покамест Кавака-Шань — и более ничего.

Поначалу напряжение среди теплисцев нарастало, тлея подспудно. Их радушие и прочие превосходные качества, ставшие для соседей давно привычными и казавшиеся незыблемыми, мало-помалу сделались какими-то принужденными, вымученными, даже утрированными, словно теплисцы продолжали из последних сил играть самих себя, уже не чувствуя при том ни малейших теплых чувств ни друг к другу, ни к гостям из иных градов и весей. Петь они стали как-то меньше и без былого задора, совсем перестали интересоваться точными науками, в блеянии баранов и коз начали слышаться нотки неудовлетворенности, а порой — и безнадежности; когда в главном здании великого училища от ветра вылетело оконное стекло, его полторы седмицы не могли собраться вставить, а виноградные косточки — страшно выговорить такое! — кое-где теперь валялись на теплой земле незакопанными, точно мусор.

Положение быстро становилось невыносимым и даже опасным.

Но справиться с ним могли, говоря по совести, только сами теплисцы.

Три дня назад решительная попытка такого рода была наконец предпринята. Теплисский меджлис как раз собрался для проведения очередных слушаний относительно дальнейшего благоустройства уездных горнолыжных центров — во всяком случае, такова была официальная повестка дня, хотя обмануть кого вряд ли можно было надеяться; не зря же на заседание оказались приглашены в качестве консультантов все сколько-нибудь крупные ордусские древнезнатцы, занимавшиеся расшифровкой и толкованием «Арцах-намэ». Опять-таки официально было заявлено, что приглашены они лишь потому, что все, будучи притом людьми значительными и заведомо разумными, являются, или по крайней мере в молодые годы являлись, большими любителями и поклонниками горнолыжного спорта (что, в общем-то, было недалеко от истины), а значит, их соображения по данному вопросу могут оказаться для исполнителей народной воли чрезвычайно важными…

Великий Учитель наш Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» отмечал: «Народ можно запутать, но нельзя обмануть»[329].

И в этот раз не получилось.

Стоило начаться первому заседанию, многотысячная толпа теплисцев стянулась к зданию меджлиса, завалила снаружи все его двери предусмотрительно принесенной с собою рухлядью и объявила, что меджлис не разойдется и не будет получать пищи (для воды, правда, было сделано исключение — не звери ж теплисцы, в самом-то деле!), покуда не вынесет определенного, однозначного и уже неотменяемого впоследствии решения: О КОМ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, написан «Арцах-намэ». Местные вэйбины, столь же неравнодушные к проблеме, сколь и все, от мала до велика, штатские жители уезда, либо остались подчеркнуто безучастны к беспорядку, либо прямо приняли в нем участие.

Все это, вкупе со многим прочим, уже не столь существенным, узнала Магда, просидев несколько часов кряду за компьютером и посетив добрых два десятка разнообразных, ордусских и иноземных, информационных сайтов.

Интерес ее не был праздным. Впервые узнав из новостной программы Иерусалимского телевидения о страстях, кипящих в относительно недалеком (по меркам Ордуси, разумеется), но не имевшем прежде к их с мужем жизни ни малейшего отношения уезде, Магда обеспокоилась не на шутку. Было ясно, что уезду грозит серьезное нестроение, и было столь же ясно, что ни официальные власти, ни понаехавшие в Теплис древнезнатцы не в состоянии с ним справиться. Они лишь подливали масла в огонь. Нужны были люди со стороны, не имевшие своего интереса в этом сложном деле, равно далекие по крови от всех народов Теплиса — и вдобавок не простые люди, не обыватели, но те, кто наделен обостренным чувством справедливости, не приемлет насилия ни в каком виде и ни под каким предлогом, а к тому ж не боится говорить правду, как бы горька она ни была.

Короче, нужны были они — Мордехай да Магда.

Мордехай в последнее время беспокоил Магду. Ей казалось, он как-то отдалился от нее. Он вновь стал ездить в свой институт, порою пропадал там допоздна, он совсем забросил общественную деятельность и на все попытки Магды поговорить снова так же страстно и бескомпромиссно, как беседовали они каждый вечер еще совсем недавно, отвечал лишь слабой, детской улыбкой: не сейчас, прости, устал. Она не могла добиться от мужа даже ответа на простой и прямой вопрос: чем уж он так занят. Впервые Мордехай что-то недоговаривал или даже прямо скрывал от нее. Это было нестерпимо. С этим нельзя было мириться. Магда отчетливо понимала: то, что так волновало их обоих в последние годы, похоже, отошло для него на задний план. Магда чувствовала себя одинокой, почти покинутой.

С другой стороны, она прекрасно понимала, какого напряжения стоят ее Мордехаю постоянные схватки с косной властью. Нескончаемое противустояние китайскому засилью и ютайской спеси кого угодно доведет до нервного истощения. Выступления мужа перед иноземной прессой делались в последние месяцы все более нервными и невнятными; сердце кровью обливалось наблюдать его неуклюжие, беспомощные попытки высказаться о наболевшем. Мордехай и впрямь сильно сдал, Магда не могла этого не заметить — но не знала, как еще может ему помочь. Она и так делала все, что в ее силах: была и секретарь, и корректор, и повар, и домохозяйка, и даже порою — экскурсовод, когда мужу вдруг хотелось бросить все на несколько часов и пойти побродить или поехать за город — в Кинерет, или, например, к Иордану, напоминавшему ему, вероятно, столь милую его сердцу русскую Дубинку (о тамошних лугах он жене все уши прожужжал), или еще куда-нибудь, где зелено и малолюдно… В общем-то, Магда тоже валилась с ног. Но она не роптала, она несла свою ношу радостно, она выкладывалась, жила на износ — и, пока Мордехай боролся, Магда готова была тянуть эту лямку сколько угодно, хоть сто лет; но только — пока он боролся. Стоило ему отступиться — и у нее сразу опускались руки; Мордехай да Магда и впрямь были как две половинки. Но именно сейчас, в последние седмицы, когда муж занялся чем-то своим, отвлеченным, пустым — звездами, наверное, какими-то опять, — он стал выглядеть лучше, стал реже э-экать, вроде даже помолодел, в глазах появился блеск; он насвистывал, как мальчишка, собираясь на работу, он реже стал жаловаться на сердце…

Надо было как-то противустоять этому. Надо было Мордехая как-то встряхнуть, как-то снова спустить с небес на землю.

Звезды подождут.

Главное — на Земле. Главное всегда остается на Земле.

Конечно, Магду немного беспокоило то, что ни она, ни даже Мордехай ничего не смыслят во всем этом кава-кашаньском народознатстве. Но, в конце концов, они же не расшифровкой текста будут заниматься и не отождествлением древних черепков. А в понимании человеческой природы с нею, с Магдой, мало кто может потягаться; в интуитивном же знании, кто прав, а кто ошибается — ни один человек на планете не сравнится с ее Мордехаем. Значит, победа — за ними. Что греха таить — это будет не первый и, конечно, не последний случай, когда неспециалисты смогут посрамить ученых болванов. В атласе король или в бархате? В бархате или в атласе? А король-то голый! Главное — слушаться внутреннего голоса, он всегда подскажет правильное решение. Справедливость недоказуема. Ее нужно чувствовать — чувствовать всею кожею, всею душою… А кто не чувствует — тому не помогут и горы исписанной бумаги.

Например, Магда уже сейчас, всего-то на пятом часу знакомства с проблемой, почему-то предощущала, что, скорее всего, правы фузяны. Именно о них написан «Арцах-намэ».

Ах, если бы кто-то сейчас объяснил бедной женщине: ее переходящее в уверенность подозрение возникло оттого лишь, что среди услышанных ею сегодня впервые звуков кавакашаньской речи только у фузянов согласные звучат очень твердо и потому напоминают ей ее родной немецкий! Если бы кто-то подсказал: то, что мы именуем справедливостью, — частенько всего лишь наши предрасположенности, вызванные уж такими мелочами, о которых наш разум порой и не подозревает; и потому, справедливостью бряцая, надобно соблюдать особую осторожность.

Но некому было ей это объяснить…

Впрочем, она бы и слушать не стала.

Куда сильнее, чем незнание истории, беспокоило ее то, что среди ученых, приглашенных на заседание меджлиса, было двое ютаев. Более того — ютаи были даже среди самих народных избранников! Без году седмицу живя в теплисском уезде, они уже и в законодательный орган его пробрались… Тут для теплисцев таилась немалая опасность. Уж теперь-то, после всего пережитого за последние годы, Магда знала как дважды два: эти любой разговор о любых проблемах сумеют свести на себя и свои болячки — а все остальные, из сочувствия или хотя бы такта не умея поставить наглецов на место, будут только сидеть с открытыми ртами от изумления, хлопать глазами и ошарашенно думать: да разве ради этого мы собрались? В итоге вопрос так и останется нерешенным, а ютаи, коль уж им не поддакнули немедленно и поголовно, в очередной раз с удовольствием — так им легче потом самим на других плевать — укрепятся в мысли, что весь свет к ним презрительно равнодушен…

Тем более им с мужем надо быть там. Теплисцы не справятся сами, они к ютайским выкрутасам не готовы…

Народам Кавака-Шань необходимо помочь. Помочь дружески, искренне, бескорыстно, от всей души. Восстановить для них историческую справедливость.

Когда Мордехай вернулся домой, его уже ждали сложенные аккуратной стопкой и сообразно подколотые листы распечаток: сам текст «Арцах-намэ», основные публикации по теме, сводки новостей из Теплиса…

А он пришел такой усталый и такой довольный, что у Магды, даже малость растерявшейся от его вида, язык не повернулся бабахнуть сразу: «Собирайся». Муж выглядел, как кот, до отвала наевшийся сметаны. Он выглядел, как старый сибарит после парной. Как юнец после ночи любви. Он сутулился больше обыкновенного, но глаза его искрились, точно новогодняя елка, а с губ не сходила слабая, измученная, но донельзя удовлетворенная улыбка. Уйдя с пустыми руками, вернулся он с большим, раздутым баулом. Баул, похоже, был очень тяжелый. Когда Мордехай поставил его — почти выронил, чувствовалось, он смертельно устал переть эту тяжесть, — баул тупо, монолитно тукнул об пол, словно был наполнен гранитными валунами.

— Эй, жена, не зевай — муж голодный, есть давай! — пропел Мордехай еще в дверях и только потом присел на стул у входа, чтобы разуться. Она, напоследок недоверчиво оглядев его с головы до ног, молча пошла на кухню — метать на стол ужин. Останься он жить в Александрийском краю, не раз думала она, он наверняка до мелочей соблюдал бы все предписания кашрута[330]. Здесь же, в ютайской цитадели; муж вечно требовал то мясных щей со сметаной, то какой-то даже по самому названию на редкость нездешней гречневой каши с молоком…

Это, впрочем, в глазах Магды делало ему честь.

Не заходя в ванную, чтобы помыть руки, Мордехай следом за женою прошел в кухню и, не дотрагиваясь до Магды уличными ладонями (муж всегда был щепетильно чистоплотен, но сейчас, похоже, ему было невмоготу, его распирала какая-то тайная гордость и радость), неловко ее обнял — серединой руки, локтевым сгибом…

— Магдуся! — сказал он млеющим от счастья голосом. — Магдуся, какую я гору свернул! Если бы ты знала, родненькая…

Она повернулась к нему с половником в руке.

— Вот и хорошо, — ответила она спокойно. — Я рада. А теперь тебе надо отдохнуть, сменить обстановку. Мы едем в Теплис.

Мордехай бы, вероятно, отказался. Пока он ел, а она объясняла ему, время от времени зачитывая выдержки из подготовленных бумаг, почему им насущно необходимо рассудить древний спор и почему без них этот спор никто не рассудит, он все время думал: «Не поеду. Ни за что не поеду». Безусловно, несправедливость там, похоже, готовилась вопиющая, и, понятное дело, его долг просто как порядочного человека — постараться эту несправедливость предотвратить, жена права, это правда, но… но… Однако потом Мордехая осенило: сама судьба посылает ему возможность испытать изделие «Снег» так, чтобы, если испытание пройдет успешно, но его последствия будут замечены ордусскими станциями слежения, это не сразу связали с его, Мордехая, именем. Его приятно изумило и обрадовало невесть откуда прорезавшееся хитроумие; жизнь научила — он, похоже, стал не глупее иного кадрового разведчика. Пока вспомнят историю с разрушением изделия, пока сообразят, что оно могло уцелеть, пока просчитают ось конуса поражения, пока будут выяснять, что Мордехай во время преобразования космического объекта не был ни в Яффо, ни вообще в Иерусалимском улусе, пока выяснят, что он уезжал именно на эти несколько (два? три? не больше) дней как раз в Теплис… А они тем временем уже вернутся из Теплиса, а тут уж Йом ха-Алия, потом — Пурим… В праздники здесь никто его ловить не станет… И все свершится.

Все свершится через несколько дней.

За эти дни они с Магдусей еще успеют выручить добрых, красивых, доверчивых, по-детски наивных теплисцев. Напоследок.

— Заказывай билеты, — сказал Мордехай.

Просияв, Магда наклонилась к нему и поцеловала в щеку.

2

По дороге с теплисского воздухолетного вокзала Биноц в гостиницу фон Шнобельштемпель развлекал честную компанию анекдотами. Этот человек был неисчерпаем, и теперь, во время первой дальней совместной поездки, открылся Магде с новой стороны: Иоахим оказался кладезем смешных историй и, в частности, — с кавакашаньским колоритом. Его коллеги, владевшие ордусскими наречиями не столь блестяще, порой не понимали юмора и смеялись несколько принужденно, как бы с иностранным акцентом — похоже, просто потому, что по интонации понимали: пора смеяться. Но Магда веселилась от души. Она знала юмору цену. Только вот Мордехай ее по-прежнему беспокоил; он весь путь просидел с отсутствующим видом, думая о чем-то своем. Магда надеялась, что в ответственный момент он сумеет сосредоточиться на деле — но мало-помалу начала понимать, что этого может и не случиться, и теперь прикидывала, как ей вести себя, если такое и впрямь произойдет. Ограничившись поистине спартанским, поразительным даже для такого аскета, как он, минимумом действительно необходимых в дороге вещей, муж зачем-то поволок с собою тот самый громадный тяжеленный баул и уже у стойки контроля в аэропорту устроил скандал (это он-то! который всегда тише воды, ниже травы! из которого в быту хоть веревки вей!), категорически отказавшись сдавать громадину в багаж и после долгих препирательств взяв-таки ее с собою как ручную кладь. Пришлось доплачивать за вес. Громадина перегородила проход между креслами, и все, кто во время полета проходил мимо, вынуждены были буквально скакать через нее — а Мордехай каждый раз вскидывался в кресле и заполошно следил, не заденут ли ногою его бесценный багаж. Про то, как над баулом переносили запросившихся в туалет детей, можно было бы снимать комедийную фильму — но Магде было не до смеха. Потому что муж был просто смешон. И более всего оскорбило и уязвило Магду то, что он так и не сказал ей, что за пудовое сокровище он с собою тащит. Она спрашивала дважды; в первый раз он отшутился, заявив с улыбочкой: «Золото и брильянты»; во второй то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал.

Поэтому остроумие фон Шнобельштемпеля оказалось как нельзя кстати. Хотя, Магда не могла не заметить, и журналист поглядывал на баул странновато — с интересом нешуточным. Будто пытался просветить мужний багаж насквозь.

Город понравился Магде. Небольшой, уступами взбегающий на аккуратные горы, тянущиеся по обе стороны покойной, мерно текущей речки, очень ухоженный, чистый, изобильный на памятники конных царей с серьезными, добродетельными лицами. Прекрасный край, прекрасные граждане… Да, Теплис заслуживал лучшей участи, нежели та, что уготовили ему быстро прибиравшие тут все к рукам ютаи. Несомненно. «Мы вовремя успели, — думала, глядя в окно, Магда. — Во всяком случае, хочется верить, что вовремя…» И лица людей на улицах ей сразу понравились. Люди останавливались, провожали взглядами вереницу повозок такси, на которых от Биноца в гостиницу перемещались они с мужем и сопровождавшие их журналисты, — и Магде думалось, что люди знают, кто это приехал и зачем, и они смотрят с надеждою и ждут помощи… Больше-то им надеяться не на кого.

Гостиницу Магда сочла небольшой и уютной, расселились приехавшие легко, народу не было. Лишь в коридоре на их этаже попался навстречу неприятный тип — то ли ханец, то ли монгол, — сопровождаемый здоровенным и злобным с виду котом; хоть и не черным, а рыжим, но от того было не легче. Тип проводил ее и мужа пристальным взглядом, даже остановившись на мгновение, — и это не был, как на улицах, взгляд одобрения или, тем паче, надежды. Взгляд был тяжелый и… пустой. И коту они не понравились: зверюга, проходя мимо, дернула хвостом и, обернувшись, посмотрела с неодобрением. Впрочем, надо говорить так: нам кот не понравился. Тогда все сразу встает на свои места. Отвратительный кот. Почти собака: в ошейнике! Только намордника не хватает, а зря. Кто знает, что взбредет в голову такому-то хищнику! Удивительно, что котов вообще в гостиницы пускают.

Подозрительная пара. Конечно, плечистый невысокий монгол никоим образом не мог быть ютаем — и все же вид у него был неприятный. Он походил на кубиста. В конце концов, ютаи могут купить и монгола. Купили же они тех арабов, что остались жить в их улусе… В Ордуси они кого угодно могут заставить плясать под свой шофар[331] — только до западной прессы еще не дотянулись, ручки коротки…

Уже торопясь, разложили вещи. Магда надеялась попасть в меджлис нынче же — шел пятый день вынужденной голодовки народных избранников, можно было опоздать; дорога была каждая минута. Она очень опасалась, что муж и в меджлис потащит с собой свою невероятную и, главное, непонятную тяжесть, она уже и к тому была готова — но, по счастью, до крайностей не дошло. После короткого колебания Мордехай сдал баул в гостиничную камеру хранения.

Конечно, их попытались не пустить. Остановитесь, это же закрытое заседание, там все так сосредоточены, там судьбы решаются, что вы, как можно… Мордехай ушел бы, вероятно, несолоно хлебавши — да и хваленые творцы новостей наверняка спасовали б. Стоило ехать в такую даль, чтобы смиренно и безвольно кивать в ответ на вежливое, но безапелляционное «нельзя!». «Вы что, не понимаете, кто приехал?!» — сразу закричала Магда. И дальше все как по маслу: одного вэйбина громко назвать бандитом, другого — нацистом, третьему — пощечину, а когда тот попытался перехватить ее руку, чтобы защититься от следующей оплеухи, — уже под жадно распахнувшимися буркалами телекамер, под хворостяной треск и полыхающий перепляс фотовспышек, — в полный голос закричать о насилии… Надо было либо на глазах у всего мира и впрямь арестовывать ее, причем поскольку муж нипочем бы того не стерпел — вместе с ним, с великим оружейником, справедливцем и свободоробцем, либо махнуть рукой и подчиниться: воевать с сумасшедшей бабой — себе дороже… Магда уж давно поняла действенность такого оружия. Может, Мордехай и придумал водородную бомбу — да, вот только применять ее нельзя, даже против ютаев; Магдина же бомба была безотказна. Одну из баррикад разобрали сами вэйбины; через десять минут Магда, Мордехай и все журналисты были уже в зале заседаний.

Что бы они все без нее делали…

В первые минуты, еще в горячке битвы, она не слышала и почти не видела, что, собственно, происходит в зале. Надо было отдышаться, оглядеться. Жаль, в зале нельзя было курить — действительно, увы, нельзя, и не следовало вести себя совсем уж вызывающе; право курить где угодно — не самое, мягко говоря, уважаемое в мире. Магда прекрасно знала, в чем следует идти наперекор тому, что принято, а в чем лучше, напротив, продемонстрировать полное уважение к законам и нормам. Ее совсем не устроило бы, если бы их с мужем сочли просто хулиганами. С сомнением она покосилась на удивленно озиравшегося по сторонам Мордехая: не было в нем, по-прежнему не было настоящей увлеченности, он блуждал мыслями где-то в заоблачных своих высях, хотя некая сочувственность теплисцам в его глазах появилась. Но этого же мало! Они приехали не сочувствовать, а бороться!

Опять придется все тащить на своих плечах. Она оглядела зал. Усмехнулась. Не очень-то они тут исхудали…

На вошедших тоже посматривали, не понимая, что это за люди и откуда они взялись.

Ничего, поймете.

Когда Магда смогла включиться в происходящее (не железная же она, в конце концов! ей тоже нужно хоть несколько минут, чтобы перевести дух!), на трибуне выступал как раз ютай. Магда лишь покачала головой. Судьба… Глянула назад. Журналисты уже в полной готовности. Хорошо.

Цзиньши исторических наук Йоханнан Левенбаум был очень доволен своей речью. Тому было сразу целых две причины. Во-первых, цзиньши был уверен, что научная правда за ним. Он провел очень кропотливый анализ текста «Арцах-намэ», сопоставил его с некоторыми иными древними текстами, которые остальным ученым просто, похоже, в голову не пришло привлечь, и не сомневался в добросовестности и точности своих выводов. Как историк и народознатец, он имел полное право гордиться собой. И во-вторых, просто по-человечески, просто как ордусский подданный, он был рад, что столь щекотливая, столь взрывоопасная проблема решалась так мирно и ко всеобщему удовлетворению.

А еще цзиньши от души надеялся, что его выступление положит конец голодному сидению в стенах меджлиса. Пять дней на одной воде давали себя знать. В желудке уже не сосало, и чувство голода, собственно, давно притупилось, но кружилась голова, в ушах слегка звенело, руки-ноги были точно ватные. По разговорам с коллегами — только разговорами и курением со стаканом воды в руке они и поддерживали себя все это время — Левенбаум знал, что и остальным не легче. Но истина должна была восторжествовать наконец, и потому никто не роптал. Народ истомился в ожидании. Проблему действительно пора было решить.

Уезд и впрямь попал в опасное положение. А Левенбаум искренне переживал за эту землю и за населяющих ее людей; прожив тут уж без малого тридцать лет, он считал ее родной и относился как к родной, кровной — точно его предки так же, как предки фузянов или саахов, веками проливали тут кровь, обороняя ее от захватчиков, и пасли коз на здешних сказочной красоты пастбищах, за коими вечно присматривают, хмуря брови облаков, головы горных вершин в острых снеговых папахах… Общеизвестно, что, скажем, Левитан лучше многих русских чувствовал красоту русской природы и изображал ее. Левенбаум не хуже теплисцев видел красоту и обаяние их края, не меньше теплисцев любил его — а то, что Бог не дал ему таланта художника или поэта, так на то у Бога, вероятно, были свои причины. Быть может, как раз вот эта минута и есть искомая причина — минута, когда он, Левенбаум, благодаря своим знаниям спасет Теплис.

Цзиньши не был чрезмерно тщеславен. Просто сердце не терпело глядеть, как хорошие люди вот-вот вцепятся друг другу в глотки из-за ерунды. Вслух Левенбаум в том никому бы из простого чувства такта не признался, но все эти национальные дела он почитал давно отжившей требухой, лишь осложняющей жизнь.

— Бывает так, что на протяжении сотен лет общей исторической судьбы разные народы мало-помалу сливаются в один, более крупный и более значимый, — неторопливо говорил он, возвышаясь над залом заседаний меджлиса и с трибуны окидывая пытливым взглядом лица слушателей, ближних и дальних: понимают ли его? Не обидел ли он кого неловким словом? В нынешней обстановке осторожным следовало быть вдвойне, втройне. — А бывает и наоборот. Некогда единая народность распадается на несколько. Понятно, что ни в том, ни в другом варианте нет и не может быть ничьего злого умысла. И оценивать их в категориях «плохо» или «хорошо» тоже вполне бессмысленно. Процессы этногенеза очень сложны и противуречивы, испытывают на себе воздействие сложнейшего комплекса факторов. Но я полагаю совсем не случайным то, что всякая попытка провести этноисторическое и этногеографическое отождествление упоминаемых в тексте трактата реалий постоянно завершалась обескураживающим результатом: трактат указывал в той или иной степени на все более или менее значимые народы уезда. Осмелюсь высказать гипотезу, которую, честно говоря, полагаю истинной. Во время написания трактата «Арцах-намэ» все народности нашего уезда были единым народом!

Левенбаум специально сделал паузу, давая слушателям осмыслить свои слова. И не зря. В зале, набирая силу, побежал от первых рядов назад ропот голосов. Пока — негромкий, нерешительный.

И — выжидательный.

— Подтверждения тому можно найти не только в анализируемом нами трактате, — чуть добавил голосу зычности Левенбаум. — Они просто бьют в глаза, и лишь тем, что именно очевидное заметить труднее всего объясняется тот факт, что мы до сих пор этого не поняли. Ну, скажем, черные и белые папахи, к которым так привык наш взор. А ведь писал же наш замечательный древний поэт Важа Куджава; «В темно-красном своем будет петь предо мной моя Дали, в черно-белом своем я склоню перед нею главу…»

Магда наклонилась к мужу и саркастически прошептала:

— Ха! Наш! Да в ту пору, когда творил Куджава, их и духу тут не было!

Мордехай на миг обернулся к ней, и ее поразили его глаза: они были несчастными, как у покорного, но невпопад наказанного ребенка. Сейчас-то с чего?

— Кого — их? — непонимающе спросил он.

Магда сперва подумала, что муж над нею подшучивает. Но потом поняла: он всерьез. Она молча отвернулась.

Ропот в зале нарастал.

— Понимаете? — еще повысил голос Левенбаум. Голос у него был хорошо поставлен и тренирован годами преподавательской работы. Цзиньши знал, что почти наверняка столкнется с шумом, и потому с самого начала говорил куда тише, чем обычно читал лекции, — чтобы оставить изрядный резерв. Сейчас этот резерв шел в ход. — В черно-белом склоню главу! Это значит, что в те времена папахи были черно-белыми, и лишь потом по неизвестным пока причинам произошло разделение. Более того — пожалуй, я смогу даже ответить на вопрос, когда именно и по какой причине оно произошло!

Левенбаум опять сделал паузу. Расчет его оправдался: гул в зале начал стихать. Всем стало интересно; а у некоторых — он ясно видел сверху — в глазах забрезжила надежда. Надежда на благополучный исход. И у саахов, и у фузянов. Одинаково. Победа. Теперь главное, сказал себе Левенбаум, — не подать виду, как сам он ликует. У него от волнения и восторга даже задрожало веко. Победа!

— В ютайском трактате «Берейшит-Тода», относящемся к восьмому веку — то есть ко времени, на сто или сто пятьдесят лет более позднему, нежели предположительное время написания «Арцах-намэ», приводится притча о горных братьях, которые жили душа в душу, но, когда в их краях почти одновременно появились христианский и мусульманский проповедники, один из братьев принял христианство, другой — магометанство. Просто чтобы на опыте выяснить, какая именно из религий лучше, и чтоб ни одному из проповедников, оба из коих показались братьям вполне достойными людьми, не было обидно.

Левенбаум не стал, конечно, уточнять, что в «Берейшит-Тода» оба варианта приводятся как примеры поведения, одинаково ошибочного. По виду вроде поступки разные, а по сути — одно и то же. Братьям, доказывается в притче, надо было принимать иудаизм, тогда их не разнесло бы в разные стороны. Но это сейчас можно было — нужно было! — оставить за скобками. Для науки важны сообщаемые в источнике факты; их идейная интерпретация — объект совсем иного рода изысканий. Понятно, что всяк кулик свое болото хвалит, а углубляться в тонкости теперь, когда страсти и без того накалены, — не время и не место. В древние времена — из песни слова не выкинешь! — все лишь себя за людей почитали. Только начни перебирать старые писания да брать их в качестве руководства к нынешнему действию — в тот же день камня на камне нигде не останется…

— Опять они всех мирят, — не сдержав возмущения, на ухо сказала Магда Мордехаю. — Ты видишь? Это просто издевательство.

Он не ответил.

— Ты будешь выступать? — спросила она.

— Знаешь, Магдуся, я еще… э-э… не определился, — проговорил Мордехай нерешительно. Даже уклончиво. У нее упало сердце. Ну что за человек! В такой момент — еще думает!

В который раз ей придется брать все на себя.

Когда под нерешительные хлопки части избранников Левенбаум вернулся вниз, Магда, ни у кого не спрашивая разрешения, встала и решительно пошла к трибуне. Пожалуй, она была единственной женщиной в этом зале, полном горцев. Ну, разве что на балконе прессы могли быть женщины еще — она отсюда не видела; но пресса и не в счет. В наступившей тишине ее каблуки били в пол, как колокола.

— То, что нам тут пытается предложить этот человек, — она вытянула руку с указующим на Левенбаума пальцем, — не более чем сладенький сироп. Вас пытаются сделать дураками. И кто? И не саах, и не фузян… Вообще неизвестно кто. Неужели вы не видите, куда он клонит? Конечно, ему куда как удобно, чтобы вы продолжали оставаться людьми, напрочь лишенными чувства национальной гордости, чувства достоинства, чувства преемственности поколений. Родства не помнящими! Безликой однородной массой без исторической памяти, а не полноценными самостоятельными народами, каждый из которых имеет свою историю и свои святыни. Такой массой гораздо удобнее управлять. Они вам будут диктовать, кто народ, а кто нет! Конечно, в итоге получится, что единственный народ — это они, а вы все просто, как это в их так называемой науке называется, — историческая общность людей! Заметьте — не народов, а людей! Они вам даже в праве чувствовать рядом плечо единородца отказывают. Хотят разобщить вас, хотят, чтобы каждый из вас остался в одиночестве, один на один с их властью. Если вам по нутру подобное существование, я умолкаю. Но если вы найдете в себе силы очнуться от летаргии, в которую ввергло вас господство пришельцев, — лучше всего сделать это сейчас! Самостоятельные свободные народы, как и самостоятельные свободные люди, должны уметь владеть тем, что им принадлежит, и уметь уступать то, что им не принадлежит. Это азы свободы. А примирительные сказки чоха ломаного не стоят. Стоит лишь вглядеться повнимательней, поразмыслить непредвзято, прислушаться к стуку своего сердца, и любому порядочному человеку становится ясно, что справедливость на стороне фузянов!

Зал ахнул.

Величаво голодавший в председательском кресле глава меджлиса, член академии Ханьлинь[332] Самвел Буниян словно бы и впрямь наконец очнулся после короткой летаргии, а скорее — ступора, в который его поначалу ввергло появление на трибуне никому не ведомой маленькой седой дамы в строгом темном костюме.

— Жэнщина, — нерешительно сказал он, глядя на Магду с озадаченным недоверием, будто на морок, способный рассеяться так же неожиданно, как и сгустился. — Ти кто?

Магда на миг обернулась и небрежно бросила через плечо, стараясь в то же время не слишком отстраняться от микрофонов — чтобы ее по-прежнему слышали все.

— А ты кто, толстый? — спросила она[333]. Академик побагровел и начал беззвучно хватать ртом спертый воздух.

Зал взорвался.

Когда Магда, закончив выступление, пошла к своему месту, Мордехай загодя встал. Словно страж почетного караула во время приближения императора, восхищенно глядя на жену, он стоял едва ли не по стойке «смирно», пока она приближалась. А когда Магда села наконец на свое место, предельно измотанная этим коротким, но потрясшим всех противуборством, опустился на краешек соседнего кресла и сказал:

— Я… ты… знаешь, он… э-э… конечно, не согласен с тобой, но когда ты уходила… по-моему, он смотрел на тебя с уважением… Спасибо тебе, Магдуся, ты… ты сделала невозможное. Ты нам всем открыла глаза…

Она слабо улыбнулась и с благодарностью положила голову ему на плечо. Только теперь ее начала бить нервная дрожь.

— Я старалась, — тихо ответила она.

«Ну не убивать же мне ее», — в сотый раз механически думал Буинян; его будто заклинило на этой мысли, и никаких иных не зарождалось. Беспомощно глядел он с высоты на разом взбесившихся народных избранников. В ушах ломило от криков.

Тут и там орали: «Даешь!», «Долой!», «Фузяны!», «Какие, ядрен шайтан, фузяны!» Где-то уже дрались, где-то уже показывали друг другу, полувынимая их из висящих на поясе драгоценных ножен, дедовские кинжалы… Левенбаум, скорчившись, сидел на своем месте и без слез плакал, спрятав лицо в ладонях.

3

В спальне гостиничного номера было темно и тихо. Магда лежала в той же одежде, что была на ней во время заседания, укрывшись одеялом до самого подбородка, и все равно ее знобило; она уже отчаялась заснуть и просто отлеживалась с открытыми глазами, глядя в смутно тлевший в вышине, похожий на поле светящейся плесени потолок. Тупо ныло сердце. Лютое усилие, исступленная вспышка энергии, длившаяся от силы, быть может, полчаса — а на трибуне она вообще пробыла не более десяти минут, — проглотила, наверное, год жизни, а то и все два. Теперь, верно, она несколько дней будет ходить квелая, капризная, будто недоваренная… Она ненавидела себя в такие периоды слабости. На что же делать…

Лишь бы не зря. Лишь бы не зря. Лишь бы не зря…

Они уехали из меджлиса, не дожидаясь конца заседания. В конце концов, теперь решение принимать тем, кто живет здесь. Похоже, ей удалось их разбудить… И на том спасибо. Проезд на повозке по городу обратно до гостиницы прошел мимо нее, она была ровно во сне. По улицам бегали какие-то люди, что-то кричали… Шнобельштемпель пробовал завязать беседу — она отвечала односложно, нехотя, неинтересно. Невдохновенно. Журналист отстал. Потом корреспонденты вообще разбежались кто куда — наверное, смотреть, какова реакция простых теплисцев. Магда тупо добрела до номера, хотела было принять душ, чтобы согреться, — но вовремя поняла, что не хватит сил, что может только лежать и молчать. Собралась было включить телевизор — муж почему-то не разрешил. Даже не разрешил включить свет. «Отдохни пока так…» — непонятно сказал он. Что такое — пока? Она спросила, но он посмотрел на нее искоса, лукаво, весело… Похоже, ему до нее совсем не было дела. На словах признает, что она совершила подвиг, — а думает по-прежнему о чем-то своем… «Я не хочу, чтобы были наводки… — пояснил он и этим окончательно все запутал. — Посторонние поля могут помешать настройке, чувствительность такая, что…» Она только рукой махнула. Дитя, право слово, дитя.

Переехать, что ли, к сыну? Он зовет!

Наверное, тем дело и кончится. Здесь ютаи не дадут ей житья. Их злопамятность известна всему свету.

Но как без нее Мордехай? Он же пропадет.

Еще года полтора назад она в разговоре с мужем осторожно тронула тему переезда. Сначала муж долго не мог ее понять. Потом долго не мог поверить, что она всерьез. Потом так удивился, будто Магда предложила ему впредь надевать штаны на руки. Она догадалась, что на эту тему с ним лучше не заговаривать. Полагает, что противник мифологического сознания, а сам… Странно, как в людях уживается вроде бы и широта мысли — с какой-то ветхозаветной окостенелостью… Ладно. Потом. Сейчас просто нет сил.

Магда, наверное, все же забылась на какое-то мгновение — потому что не слышала, как он вошел. Вроде бы только что она лежала в темной комнате с наглухо задвинутыми шторами на окнах, с плотно прикрытой дверью, одна-одинешенька, и вдруг — дверь открыта, из светлого проема веет свежим весенним воздухом, будто с улицы, а муж стоит на пороге… не муж, а темный контур. У себя-то в комнате он свет зажег. Ему можно. От его света этих… как их?.. наводок, разумеется, нет. Только от ее света наводки.

— Магдуся… — едва слышно позвал Мордехай на пробу. Наверное, он не был уверен, что жена не спит, и со света не видел, что она смотрит на него. Чувствовалось, он чем-то очень доволен. Даже горд.

— Что? — бесстрастно спросила Магда.

— У меня получилось, — сказал Мордехай тихо.

Мгновение она не отвечала.

— Что? — снова спросила она столь же безучастно.

Как будто она была вкурсе того, что он там вытворял! Как будто он ей рассказывал! Ну просто невозможный человек. Замечательный, добрый, заботливый, но порой — совершенно невозможный.

Он приблизился к постели и аккуратно сел на край. Положил легкую, как перышко, плоскую ладонь Магде на укрытое одеялом плечо.

— Когда-нибудь, — тихо и мечтательно проговорил он, — народы Кавака-Шань будут гордиться, что первое испытание произошло именно здесь. На их земле.

— Я тебя не понимаю, Мордик, — устало ответила она.

— Идем, покажу, — просто сказал он. Пришлось вставать.

Окно было распахнуто настежь — вот почему в дверь, когда Мордехай ее открыл, так тянуло холодом. Магда зябко поежилась. На столе светилась лампа, а за окном мир будто кончался, там загустела слепая тьма; фонари перед гостиницей почему-то не горели, и не горели окна домов на том берегу реки — а где-то вдали, видимые, лишь если заслониться от настольной лампы, в черное небо воткнулись чуть подсвеченные снизу тревожным багровым светом клубы дыма.

— Смотри, — сказала Магда. — Пожар. Мордехай, усевшийся спиной к городу на широкий подоконник окна, коротко глянул через плечо.

— Правда, — удивился он. — Я не заметил…

— Как плохо тут работают коммунальные службы, — осуждающе сказала Магда. — Ты не простудишься? Может, закроем окно?

— Подожди, — сказал Мордехай. — Ты что, ничего не видишь?

По набережной на той стороне, будто гонясь за улетающим в ночь светом собственных фар, с визгом тормозов промчалась полная вэйбинов грузовая повозка.

— Что? — спросила Магда.

Да, действительно. На подоконнике стояла, тускло отблескивая, какая-то железная оглобля. Магда присмотрелась. Игрушка мужа была сложной. Магда мигом поняла: это ее, в разобранном, верно, виде, он таскал с собою в бауле. Хоть снимай в фантастическом боевике. Какие-то кнопочки, какие-то огонечки, какие-то рожки…

— Сейчас я тебе расскажу, — проговорил Мордехай. — Надо было раньше, но я… не смейся… боялся сглазить.

И он ей рассказал.

Некоторое время Магда молчала. Потом повела взглядом по комнате, ища шаль. Подошла к стулу, на спинку которого торопливо бросила ее днем, по приезде, — та до сих пор так и висела, косо, клоком. Накинула шаль на плечи. Озноб не проходил.

— И ты хочешь сказать, что отсюда, безо всяких телескопов и локаторов, вот просто в эту рогульку, разглядел в космосе бак старой ракеты? — спросила она.

Почему-то ее это поразило больше всего. Куда больше, чем чудо преобразования чего-то в ничего. В конце концов, люди этим часто занимаются и без столь изощренных средств. И с не меньшим успехом. Кто-то построил — а потом кто-то разрушил. В горах Кавака-Шань нынче был испытан лишь новый технический прием; само деяние было старо, как мир.

Мордехай счастливо улыбнулся.

— Ну, не то что разглядел, — признался он. — Я, конечно, оптически объекта не видел. Тут… э-э… гравиметрические засечки… — начал он.

Это было неинтересно.

— Что ты теперь будешь с этим делать? — перестав слушать, спросила она.

Он умолк.

— Закрой окно, — сказала она. — Дует.

И в этот момент из темного провала, откуда-то снизу, раздался приглушенный, опасливый голос:

— Прер еч Ванюшин!

Мордехай обернулся. Сощурился, вглядываясь.

— Прер еч Ванюшин, я узнал вас… Позвольте мне к вам подняться! За мною гонятся пьяные ютаи, помогите мне!

Мордехай ошалело уставился на Магду. Та размышляла не более мгновения. Шагнула ближе к окну — но так и не подошла вплотную, боясь свежести весенней ночи.

— Поднимайтесь, — сказала она. — Шестнадцатый номер.

Снизу раздался поспешно удаляющийся в сторону входа топот — неизвестный человек, которого им так и не удалось разглядеть, пустился бегом.

— Ты уверена? — тихо спросил Мордехай.

Она посмотрела на него с высокомерным упреком. Потом сказала:

— Человек в беде.

— Ну да, да, конечно… — безропотно согласился муж с очевидностью.

— Убери железку, — велела она. Обвела комнату взглядом. — Где мои папиросы?

Она едва успела закурить, как в номер постучали. Мордехай нехотя, по-стариковски шаркая — куда делось его радостное мальчишеское возбуждение! — подошел к двери, открыл. Замок клацнул гулко и веско, как затвор старой винтовки. Лампы в коридоре неприятно дотлевали через две на третью; в красноватом издыхающем свете виднелся человек средних лет — явно местный. Без папахи. Без бороды; только небольшие ухоженные усики украшали его гладкое лицо с красивыми, но странно холодными, словно бы фарфоровыми глазами.

— Меня зовут Зия Гамсахуев, — негромко сказал он. — За мною гонятся пьяные ютаи с пожарными, саперными и снеговыми лопатами. Спрячьте меня.

Багатур Лобо

Теплис, пятница, ближе к вечеру
Появление на Аль-Майдане Давида Гохштейна и сопровождавших его шестерых ютаев, а также последовавшие за этим события ошеломили Бага. Ничего подобного он не ожидал.

Протиснуться сквозь ряды набежавших саахов и фузянов оказалось ой как непросто: в один миг из образцов гостеприимства превратившиеся в буйную толпу дети гор оказались жилистыми, энергичными и исполненными горячей страсти лично участвовать в происходящем, для чего каждый безо всякого стеснения норовил пролезть поближе; на Багов статус приезжего и, следовательно, гостя разгоряченные теплисцы перестали обращать внимание вовсе. Когда ланчжун наконец сумел просочиться поближе к центру событий, Гохштейна-старшего и его оторопевших спутников уже прижали к самому борту грузовой повозки; перед лицами ютаев метались сжатые гневно кулаки и сучковатые резные палки, которые местные жители в иное время с удовольствием пользовали в качестве посохов, однако же получить такой деревяшкой по голове, прикинул Баг, — удовольствие ниже среднего, а уж что такое палка в опытных руках, ланчжун знал отнюдь не понаслышке. Он встревоженно огляделся: ведь почти каждый уважающий себя саах или фузян долгом своим почитал таскать на поясе изрядный кинжал, — но, хвала Будде, клинки пока не сверкали. Зато ор стоял страшенный: видимо, Давид Гохштейн успел сказать нечто такое, что мгновенно вывело из себя столь мирно и с удобствами ожидавших судьбоносного решения «голодного меджлиса» теплисцев. Баг вертел головой и не узнавал милых и улыбчивых горцев: искаженные яростью лица, раззявленные в крике бородатые рты, вытаращенные, налитые кровью глаза — три Яньло им повсеместно, ну и темперамент! А главное: из-за чего? Что такое ляпнул им мудрый Гохштейн? Как сумел разбудить подобную бурю?

Но что же вэйбины?! У Бага создалось впечатление, будто не так уж непреоборимо оттерла их толпа, скорее стражи порядка сами не очень-то стремились вмешаться.

Гохштейн, однако же, несмотря на свое незавидное положение, не сдавался — зычный голос его то и дело взлетал над разъяренной толпой: «Опомнитесь! Что вы делаете, заблудшие?! Дайте дорогу!»; положения эти возгласы никак не спасали, а у прижавшихся к повозке ютаев — молодых и одного вполне уже старика — вид был и вовсе бледный: Баг хорошо рассмотрел его наполненные ужасом глаза и разобрал, как трясущиеся сухие губы шепчут: «…я же говорил…» Что именно орали теплисцы, ланчжун понять по незнанию языка не мог, но, судя по всему, ничего хорошего для ютаев в криках тех не было, потому как слова «пашол проч! проч отсюд!» — Баг расслышал вполне отчетливо.

Тут появился некий преждерожденный в коротком и легком не по погоде халате, — без бороды и, что странно, даже без папахи, он вынырнул из толпы как раз напротив Гохштейна, властно разведя окружающих руками; и ему дали место, а сзади безбородого подпирало еще несколько человек, в разноцветных папахах и уже с бородами, а то и бородищами: они не орали и сторожко зыркали по сторонам, словно оберегая спину своего предводителя — да, пожалуй, именно так, решил ланчжун, именно предводителя, и попробовал было протолкнуться поближе, но это ему не удалось; напротив, Баг получил локтем в бок, довольно ощутимо, — а безбородый в это время ткнул пальцем в Гохштейна: «Вы! Кто звал вас сюда?! — и, видя, что Давид собирается ответить, жестом остановил его: — Молчи! Мало вам, что вы живете на нашей земле, едите наш хлеб, так вы еще и издеваться сюда приехали!» Гомон стал как будто потише: безбородого слушали. «Им плевать на вас! — повернулся он к теплисцам. — Вы видели? Видели?! В то время когда весь народ терпеливо ждет решения меджлиса, они, видите ли, ждать не могут. У них, оказывается, праздник! И они приехали сюда, к своим, чтобы те могли достойно праздник отметить!!! — Голос безбородого даже сорвался от праведного гнева. — Им плевать, что там, в этом священном здании, безо всяких праздников доблестно голодают, принимая трудное решение, наши братья! Эти же заботятся только о своих!!! Вы видите?!» — «Это неправда! Ютаи, говорю вам, никогда никому не желали зла! И мы не затрагиваем ваши обычаи и вашу веру, — вдруг заговорил Гохштейн-старший зычно, твердо и решительно. — Мы уважаем чужие привычки, но вопросы веры…» — «Чужие?! — взвился безбородый, — Слышали?! Мы для них чужие!!! Конечно: для вас, — безбородый с чувством плюнул под ноги Гохштейну, — все всегда чужие!!! А для своих все: и еда специальная, — оратор пнул валявшуюся на брусчатке сумку, из которой посыпались какие-то бумажные свертки, — и праздники особые! А на остальных вам плевать! Плевать!!! Молчи!!! — вновь велел безбородый Гохштейну, и в руке его блеснула сталь кинжала. — Молчи! Забирай своих прихвостней и — прочь отсюда, шайтан! Не доводи до греха!!!»

Стиснутый толпой Баг при виде оружия дернулся было, но прикинул: нет, даже всерьез пустив в ход кулаки, до грузовика он вовремя не доберется, и если Гохштейн, завороженно глядящий на облитое солнечным блеском лезвие, вот сейчас еще что-нибудь такое скажет, то на Аль-Майдане прольется ютайская кровь. Невероятно — но… не исключено. Почему же бездействуют вэйбины?! «Уходи, уходи же… — молил про себя Давида ланчжун. — Не знаю, что у вас тут за безумства происходят, кто тут прав, а кто виноват, но сейчас лучше уходи, гордый горный ютай…»

Гохштейн-старший будто услышал ланчжуна: медленно, осторожно, обдирая сукно сюртука о жесткий борт повозки, он двинулся к кабине; не отводя глаз от кинжала, скупо махнул рукой спутникам: «Полезайте в кузов!» — и через пару минут грузовик уже медленно ехал прочь, мимо неохотно расступавшихся на обе стороны горцев, яростно потрясавших вослед уезжающим палками. И все же Гохштейн не стерпел; последнее слово он не мог, похоже, подарить никому. Когда самая плотная часть толпы осталась позади, он обернулся и крикнул зычно, что было сил: «Грех на вас, ютаененавистники, за ваше поношение! Халу ютаю вовремя не дать — рухнут на вас огнь и сера с небес!»

Сейчас он совершенно не походил на спокойного, дружелюбного человека, который был Багу вроде бы уже знаком…

Толпа, ухнув скорее удивленно, нежели с гневом, погналась было за грузовичком — но тот уж набрал ход; только повозку и видели.

Оживленно переговариваясь и размахивая руками, возбужденные саахи и фузяны неторопливо расходились; под ногами хрустели осколки побитой в толчее посуды с опрокинутых столов; безбородый со своими телохранителями исчез за углом здания меджлиса; журналисты разочарованно трясли камерами: тоже не смогли пробиться сквозь толпу и как следует заснять происходившее; Баг запоздало вспомнил про Судью Ди…

Теплис в одночасье перестал быть благостным.

Потрясенный увиденным, Баг медленно побрел через площадь, внимательно глядя по сторонам, но кота нигде не было видно; а когда ланчжун добрался до столика Маджида, выяснилось, что Судья Ди, пожалуй, единственный из собравшихся на Аль-Майдане, выбрал позицию разумного невмешательства — кот, собравшись в компактный рыжий ком, так и пребывал под стулом, куда давеча спрятался от излишнего внимания теплисцев, смотрел оттуда на хозяина круглыми настороженными глазами: что это за психоправная богадельня тут у них и зачем ты, друг мой, сюда приперся да еще и меня с собой притащил?..

Багу нечего было ответить, и он тяжело опустился на соседний стул. Теперь уж ланчжун не сомневался, что не зря взял с собою в Теплис свой меч.

В голове не укладывалось: как так? Среди бела дня, при полном попустительстве вэйбинов, на его глазах только что чуть не зарезали человека — пожилого, убеленного сединами, не последнего в местном обществе.

— Вах, прэждэрожденный-джан! — вернулся Маджид. Саах был возбужден, глаза его сверкали. — Ти видэл? Видэл? — Он подхватил со стола кувшин с аракой и отхлебнул прямо из горлышка. — Аллах акбар католикос, такой дэла! — Захрустел яблоком и сел. — Что про такой скажеш?

Баг только головой покачал.

— А что случилось-то, уважаемый? Все произошло так быстро. Я и не понял толком…

— Э?! Ты не понял? — изумился Маджид. — Я тебе скажу, прэждэрожденный-джан! Этот ютай-ага Гохштейн-джан ехал с друзья-знакомый к тот, который меджлис сидит, ютай праздник праздновать, э? Говорил: вера такой, дэн такой, нельзя без праздник, надо молитва читай, кушай надо всякий особый пища, а то Бог будет совсем сердитый. Очень надо. Теперь понял, да, нет?

— В общих чертах.

— Еда им привез всякий-разный, — продолжал между тем Маджид свой поучительный рассказ, от возмущения становившийся все менее внятным. — Мы, народ, там всем кушать нельзя сказали, сначала думать и решать, потом говорить правду, а только потом кушать, а ютай-ага говорил: все другой пусть не кушай, а ютай каждый должен праздник праздновать и кушать, потому что вера такой, э?! — Саах как саблей рубанул ладонью воздух. — Зачем так плохо говорил, что один ютай кушай, а другой всякий не ютай не кушай?! Пусти, говорил, дай дорогу, у нас вера такой! Совсем народ не уважает, тьфу пилюет! Совсем шайтан собака! Народ очень сердился, очень!

— Погодите, погодите, уважаемый, — примирительно сказал Баг. — Но, может, вы не так поняли, может, Гохштейн просто не мог смотреть больше, как люди голодают. Ведь пятый день уже идет, правильно?

— Э, дарагой, какой не так поняли! — закрутил головой Маджид. — Ютай-ага так говорил: вы, который другой, свой дела сам решайте, а мы, который ютай, так должны поступать! Вы, говорил, не кушайте, пжалста, если так хотите, но у нас вера другой и надо праздник сегодня праздновать, а вы как хотите делайте, а мы будем как хотим тоже делать, но не как вы! Вот как ютай-ага говорил! Я сам слышал, этот уши! — И саах для убедительности задрал папаху на затылок, чтобы Багу лучше было видно его правое ухо, из которого обильно росла черная шерсть. — Свой заботился, другой тьфу пилювал, э?! Истина старший говорил: ютай для народ плохо хочет!

«Да, — с ужасом подумал Баг, — если Гохштейн и правда сказал что-нибудь подобное, добрые горцы запросто имели право возмутиться. Простые, обыкновенные люди, не сюцаи великоученые, не цзиньши многомудрые, что привыкли рассуждать о невредности порой кажущихся зазорными различий в народных обычаях…»

Баг отбросил возникшее было намерение подойти к вэйбинам и поинтересоваться причинами деятельного бездействия во время столь стремительно возникшего беспорядка. Действительно: ведь вэйбины — плоть от плоти своего народа и не могут не разделять общих настроений и чувств…

Вот ведь глупость. И самое дурное, что теперь, разошедшись, и ютаи и горцы равно уверены: именно они оскорблены в лучших чувствах ни за что ни про что… Вах, какой кыс-кыс получился!

Слишком много странностей. Ну, Теплис…

Вот тебе и главное, вот тебе и суетное… Слишком уж памятен был Багу его короткий разговор с Гохшттейном. Оказывается, они друг друга совсем не поняли!

Часы на «каабе в тундре» начали размеренно бить, и ланчжун поднялся на ноги: пора было двигаться к месту назначенной с Гюльчатай встречи. Внезапно на Аль-Майдане появились новые действующие лица — целая кавалькада разномастных повозок, вылетев с проспекта, повернула к меджлису; ровно у памятника, где начинались столики и где совсем недавно так гостеприимно был встречен Гохштейн-старший, движение застопорилось, раздались гудки; вышедшие навстречу вэйбины запретительно замахали руками, к повозкам потянулись теплисцы. Баг, посадив кота на соседний стул, встал — у памятника захлопали дверцы, раздались возгласы, из задних повозок посыпались люди с видеокамерами и фотоаппаратами, засверкали вспышки: ланчжуну отчетливо была видна невысокая седая женщина в строгом костюме, что-то эмоционально втолковывавшая предводителю вэйбинского наряда — вот она взмахнула рукой в сторону собравшихся вокруг видеокамер, вэйбин что-то ответил, нерешительно, как показалось Багу, женщина же напирала так, что вэйбин даже сделал шаг назад. «Странно, — подумал ланчжун. — Где же были доблестные теплисские человекоохранители, когда Гохштейн подъехал? Что-то не видел я, как они закрывали его грузовику дорогу… И что же наши любезные саахи с фузянами, отчего они не орут и не буйствуют? Вон она-то как руками машет!.. Ба, да мы же с ней в одном караван-сарае остановились! Интересно, интересно…» Седая явно говорила вэйбинам не самые приятные вещи, но кругом никто не возмущался; более того, вэйбины, к изумлению Бага, освободили дорогу и даже пошли перед возобновившими движение в сторону меджлиса повозками, прося теплисцев сдвинуть в сторону столики, дабы процессия могла проехать.

Перед самым меджлисом, там, где возвышалась невысокая баррикада из ящиков, повозки сызнова остановились и ездоки опять высыпали на площадь. Потянувшиеся было к повозкам теплисцы к тому времени отстали — и тут Баг увидел, как седая женщина вдруг пронзительно что-то закричала, а потом под непрерывные сполохи вспышек со всего размаха влепила ближайшему стражу порядка изрядную пощечину.

«Амитофо! Ничего себе… — подумал Баг и даже языком цокнул от удивления. Хорош Теплис в пятницу. Нескучен. — И отчего именно я опять во все это вляпался?»

Пощечина и крик, а еще больше, верно, целая свора с видеокамерами, возымели действие: часть вэйбинов принялась разбирать ящики, а прочие встали на пути сызнова взволновавшихся саахов с фузянами, и седая женщина, а следом высокий сутулый преждерожденный преклонных лет и с ними целая толпа журналистов, впереди которой уверенно вышагивал весьма корпулентный человек в странном полосатом одеянии, устремились к высоким, с медными завитушками и стеклянными финтифлюшками дверям Ширван-миадзина.

«А ну вас к Цинь Ши-хуану[334] с вашими непонятками…» Ланчжун взглянул на часы: надо было поторапливаться, — и, подхватив кота под мышку, пошел с площади прочь.

Когда он уже сворачивал за ближайший угол, прикидывая, как половчее добраться до котоведческого приказа, тренированный глаз его зацепил одинокую повозку с непрозрачными стеклами и высокого преждерожденного в неприметной серой одежде, ненавязчиво курившего подле нее. Опытный Баг сразу почувствовал в курильщике что-то удивительно знакомое: так, верно, узнают друг друга издалека нихонцы или, скажем, жители Инчхонского уезда — по им одним понятным, для прочих незримым признакам определяя сокровника, хотя для русского, например, все они на одно лицо. Преждерожденный с сигаретой принадлежал если не к человекоохранителям, то к какому-нибудь сходному ведомству: например, ко внутренней страже; он неторопливо курил, внимательно наблюдая, как под последние вспышки фотоаппаратов исчезают за дверями уездного меджлиса многочисленные гости уезда. Из правого уха наблюдателя свисал весьма характерный проводок наушника.

Ланчжун даже замедлил шаг, прикидывая, не стоит ли подойти и заговорить, но курильщик, верхним чутьем заметив его внимание, демонстративно повернулся спиной, и… Баг пошел дальше. Но номер повозки на всякий случай запомнил. Почти машинально.

Там же, еще позднее
— Ну и где же наша драгоценная преждерожденная Гюльчатай-Сусанна? — уже в третий раз спросил Баг смирно сидевшего у подножия бронзовой кошки Судью Ди. Фувэйбин никак не отреагировал: был увлечен созерцанием упитанного теплисского воробья, вызывающе гарцевавшего у ближайшей лужицы. Воробей явно хотел испить водицы, но в то же время должен был не упускать из виду Судью, а потому вертел головой то так, то этак, примериваясь, как бы и жажду утолить и сохранным остаться. Проблема требовала непрерывного маневрирования. — Что делать-то будем, а?

Издалека донесся всплеск множества голосов: то ли кричали, то ли пели, не поймешь, но звуки шли от меджлиса.

— Опять у них там что-то случилось… — покачал головой Баг, заложил руки за спину и возобновил размеренное хождение: семь шагов в одну сторону, поворот на пятке и семь шагов обратно. — Скорей бы уж уехать отсюда, кот… Город прекрасный, люди милые, но как вступит им в голову… Спасу нет.

«А у меня и пайцза-то незаконная», — сокрушенно добавил он про себя. Не будь Баг во временно отстраненном состоянии, уж он верно решился бы поговорить с местными вэйбинами по душам…

Судья Ди по-прежнему не отводил от воробья глаз. Тот наконец изловчился, клюнул воду и тут же взвился на ближайшую ветку, а уж оттуда разразился бранной тирадой в сторону совершенно невинного кота.

— Мой хвостатый друг… — Баг остановился перед Судьей Ди. — Могу тебя от души поздравить: из вашей с воробьем борьбы за первенство в доброте ты безо всяких голодных меджлисов вышел безусловным победителем. Ты гостеприимен как саах, и щедр как фузян. Ты не обижаешь тех, кто слабее тебя, и не разделяешь окружающих по национальному признаку,

В ответ на это Судья Ди, на довольной жизнью морде которого как раз явственно читалось желание воробья обидеть, а может, даже разделить его по национальному признаку, встал, неторопливо потянулся, вопросительно взглянул на котоведческий приказ, а потом на хозяина.

— Да-да, — кивнул Баг. — Это ты правильно придумал. А пойдем-ка мы с тобой вперед, пока Гюльчатай не появилась, да и подготовим преждерожденную Зульфико к нашему повторному визиту.

Однако же двери приказа оказались заперты — противу того расписания, что висело на стенке.

— Надо же… — растерянно протянул ланчжун, дергая ручку. — Написано ж: до восьми… И нынче ведь не отчий день. — Он надавил на кнопку звонка. Прислушался: из глубины здания отчетливо донеслась сиротливая трель. И — больше ни звука. — А я-то тут стою, стою…

Неподалеку вдруг раздались крики, топот — и через ближайший перекресток пронеслось несколько горцев, воинственно размахивающих палками; Багу показалось, будто добрые теплисцы кого-то радушно преследуют — по крайней мере, впереди, шагах в десяти от основной группы неловко, но шустро бежал, высоко вскидывая колени, некий нескладный преждерожденный. Без папахи.

Встревоженный шумом воробей чирикнул и улетел.

— Не нравится мне это, хвостатый преждерожденный… — задумчиво проговорил Баг: перед глазами ясно стояла недавняя сцена на площади. — Самый-наисамый гостеприимный-прегостеприимный народ…

Тут в рукаве запиликала трубка.

— Вэй?

— Мар Лобо…

Гюльчатай!

— Мар Лобо… — голос девушки срывался. — Прошу меня покорно извинить, но, кажется, я никак… никак не смогу сегодня прийти в приказ… — На заднем плане отчетливо слышались шум и громкие голоса. Слов было не разобрать. У Бага екнуло сердце.

— Что случилось, Гюльчатай? — вовсе отбросив церемонии, спросил, почти крикнул встревоженный Баг. — Да говорите же! Что?!

— Я не смогу… Извините меня… — в голосе Гюльчатай проступили еле сдерживаемые слезы. — Тут какие-то люди… Ай! — И трубка замолкла.

— Три Яньло! — заорал Баг, тряся телефон. — Тридцать три Яньло! — рявкнул он, судорожно набрав номер Гюльчатай и услышав в ответ нервные длинные гудки. — Ди! За мной!

…Баг не знал, куда точно он бежит — Гюльчатай могла звонить с улицы, откуда-то с дороги к котоведческому приказу, а уж на что Теплис с Александрией в размерах не сравнится, но все равно: город, улиц много, да кривые, узкие, пойди найди! Ланчжун был почти уверен, что с девушкой что-то случилось, и теперь просто летел в сторону «Картлияху», к «Приюту горного ютая». Ведь Гюльчатай пошла за бумагами домой…

Вырвавшись из лабиринта тихих и спокойных улочек на одну из центральных, Баг слегка притормозил: здесь было шумно — несколько, судя по цвету папах, саахов увлеченно, с гортанными криками швыряли камни в широкую витрину ювелирной лавки; вот толстое стекло треснуло, посыпалось, сверкая в лучах заходящего солнца; горцы, подхватив с земли палки, бросились внутрь. Из соседней лавки — уже разоренной — валили клубы черного дыма.

Баг оглянулся — погром охватил всю улицу: разбившись на группы человек в шесть-семь, теплисцы сосредоточенно били витрины, вытаскивали на брусчатку улицы мебель и крушили ее палками, и когда из дверей выскочил высокий человек, несколько фузянов с улюлюканьем кинулись следом.

Не надо было быть опытным народознатцем, чтобы уверенно отметить явную принадлежность преследуемого к ютаям.

Да что же это творится, милостивая Гуаньинь?! Ведь добрые-предобрые горцы громят собственность, похоже — исключительно ютайскую, подобно своре первобытных дикарей, только сейчас узнавших, что камень стекло побивает! А где же вэйбины?! Да что тут вообще происходит?!

Баг не верил своим глазам. Желание вмешаться переполняло его.

Гюльчатай!..

Выхватив из-за пояса меч в ножнах, Баг, перепрыгивая через обломки, пронесся через улицу, экономными ударами сметая с дороги подворачивающихся теплисцев; за ним, однако, никто не погнался — видимо, были слишком увлечены камнекиданием, а может, видели, что Баг не ютай. Или связываться не хотели — меч… Судья Ди неотрывно следовал в кильватере.

За поворотом ланчжун почти налетел на трех горцев — они угрожающе надвигались на вжавшуюся в стену Гюльчатай. Сумку с кошкой бледная как мел девушка спрятала за спину.

— Зачем звониш, э? — говорил один горец, в белой папахе, старательно топча обломки телефона девушки. — Куда звониш? Своим, да?

— Иды вакзал, билэт бэры, — вторил другой, в черной папахе, и угрожающе тряс пальцем перед лицом девушки. — Завтра уезжай отсюда. Панаехалы… Чимадан, вакзал, Ерусалим, панимаеш?

Третий ничего не говорил, лишь сверлил горную ютайку угрюмым, не предвещающим ничего хорошего взглядом.

Баг, молча оттолкнув радушных горцев в стороны — так, что те едва удержались ногах, шагнул вперед, повернулся и заслонил собой Гюльчатай. Судья Ди скользнул к нему за спину, поближе к сумке с Беседер. Послышалось отчетливое вопросительное «мяу»; невидимая благородная дама сообразно — тихо и сдержанно — приветствовала своего хвостатого рыцаря.

— Э! — изумленно крикнул один горец, сверкнув на ланчжуна белками глаз. — Пачэму пришел? Что хочет?

— Хочу, — бесцветным от ярости голосом отвечал Баг, — чтобы вы, уважаемые, оставили девушку в покое. И шли отсюда.

— Слушай, дарагой-джан, это не твой дэло, э? — От возмущения у ближайшего фузяна аж борода встопорщилась. — Мы свой вопрос сами решаем, да? Они нам тут давно вода мутил, все для своих, а на остальной тьфу слюна! Атайды! — Горец угрожающе поднял посох.

— Мар Лобо… — обреченно пискнула из-за Багова плеча Гюльчатай. Ланчжун, выхватив из ножен меч, снес бородачу половину палки. И тут же возвратным движением убрал клинок в ножны. Обломок брякнулся о камни. Горцы замерли.

— Еще раз повторить? — поинтересовался Баг, тяжело глядя борцам за справедливость под ноги: любое наступательное движение начинается с ног. — Повторяю. Это — мое дело. А вы сейчас пойдете отсюда прочь. Или через пару минут побежите. — Он поднял глаза на горцев. — Что решаете, гостеприимные мои? — Ланчжун был уже недалек от того, чтобы сломать пару рук или даже ног, а то и носов, красивых, как клювы горных орлов.

Горцы молча, не отводя от Бага взглядов, отступили на несколько шагов.

— Пойдемте, гверет Гюльчатай, — нарочито делая ударение на «гверет», сказал ланчжун. — Подданные обознались. Они уже уходят.

— Э! С сабля смэлый, да? — воскликнул один из фузянов.

— Я и без сабли смелый, — повернулся к нему Баг. — Но с палками на беззащитных женщин не нападаю. Впрочем, если вам кажется, что у меня длиннее… — Ланчжун не глядя протянул меч Гюльчатай. — Один на троих, да еще с мечом — это нечестно, вы правы.

— Не надо, мар Лобо… — жалобно попросила горная ютайка.

— Надо, Гюльчатай, надо, — покачал головой Баг, хрустнув суставами пальцев. — Ведь перед нами настоящие мужчины… А я… — Он вдруг кстати вспомнил про угревшуюся за пазухой папаху. — А я вооружен местным гостеприимством.

Рука ланчжуна скользнула за отворот халата. Одно неуловимое движение — и увесистая лохматая папаха хлестнула ближайшего теплисца в лицо. Тот отшатнулся, запоздало взмахнул бестолково рукой, закрываясь, и только сбил наземь собственную — белую — папаху. Теперь на брусчатке валялись уже две разноцветные папахи.

— В-ва-а! — ошеломленным хором сказали два других борца за справедливость, на всякий случай отступив еще на шаг.

— Ну что? Что? — Баг вдруг оказался в полушаге от простоволосого, стальными пальцами сдавив его руку, ухватившуюся было за кинжал. Сильно нажал на запястье. Рука горца тут же онемела. — Хорошо подумали? — Мазнул взглядом по двоим другим, решившим прийти на помощь сотоварищу. Горцы остановились, в нерешительности поглядывая друг на друга. — Довожу мудрость: люди делятся на тех, у кого есть геморрой, и тех, у кого он будет. Вы к какому сорту себя относите? — И, видя, что перед погромщиками во весь рост встала проблема выбора, а схваченный им фузян, повинуясь нажиму на кисть, уже согнулся, постанывая, почти в пояс, резко дернул его вверх, а потом толкнул в сторону приятелей. — Идите куда шли. Не доводите до крайности. Смелые мужчины.

— Гоба, тэбе нармално? — Горцы сверлили Бага злыми глазами, а лишившийся папахи баюкал травмированную руку. — Э, нехорошо делает…

— Почему же? — Ланчжун пошел на них неторопливым шагом. — По мне так очень хорошо.

— Эхэй! Сата! Багар! — раздалось откуда-то из надвигающейся темноты. — Суда ходи! Айда! — И еще что-то требовательное, по-горски.

— Потом, да? — отступил уже двинувшийся к Багу с кинжалом в руке очередной фузян. Ткнул в его сторону пальцем. — Я тебе запомнил. Потом. А сейчас дэло дэлать надо! — И вся троица, оглядываясь и недовольно ворча по-своему, скрылась за углом.

— Очень жаль… — пробормотал ланчжун, провожая их взглядом. — Очень жаль… Пойдемте, Гюльчатай. Вы в порядке?

— Да, — сквозь слезы улыбнулась ему девушка. — Только вот телефон… Ой, мар Лобо! Давид! Они же наверняка и нашу чайную тоже…

— Очень возможно, — согласился Баг. — Звоните, — протянул он ютайке свою трубку. И достал пачку «Чжун-хуа».

Неподалеку звенели стекла.

— У нас пока все в порядке, — сообщила Гюльчатай. — Давид сказал, что в «Картлияху» очень неспокойно, перед чайной бродят какие-то люди, но ворота заперты и их пока никто не пробовал выбить…

— Какое же это у нас тысячелетье на дворе, вах… Кто-то в космос летает, кто-то гены пересчитывает… А тут добрые люди ворота крушат. Поспешим, — сказал ланчжун. — Как короче?


Там же, пятница, вечер
Сумерки спустились на прекрасный древний Теплис.

— Не понимаю, решительно не понимаю, — покачал головой Баг, быстро шагая по темной улице. Гюльчатай-Сюзанна Гохштейн шла рядом, сумка с кошкой свисала с ее локтя. Беседер сидела смирно. Судья Ди, позвякивая подвесками на ошейнике, трусил как раз под сумкой. — Сегодня на площади я видел толпу разъяренных людей, которые были почти готовы убить, растерзать…

— Давид мне рассказал, — кивнула Гюльчатай. Она заметно успокоилась — настолько, насколько это было возможно в подобной обстановке; видимо, общество Бага весьма ободряло горную ютайку. — Там были Ираклий, Месроп, брат их видел — это наши соседи… Они кричали на Давида вместе со всеми. Давид сказал: ему казалось, будто он видит кошмарный сон… За что?! И еще был этот… — Девушка вздрогнула, даже передернулась. — Он часто говорит в чайных про нас. Про то, какие мы неблагодарные… Люди его слушают… Раньше не очень-то внимание обращали, но уж сегодня…

— Кто такой — этот?

— Ну… Как вам объяснить, вы же не тутошний, никого не знаете, а Теплис — городок маленький, все на виду… А вы знаете, мар Лобо, чем закончилось сидение в меджлисе?

— Нет. Откуда? Я ушел раньше. К вам спешил.

— А я вам говорю: маленький у нас городок. Любая новость быстро до всех ушей доходит, только вот правда или нет — это сказать наверняка очень трудно. Понимаете?

— Понимаю… Так и что же там, в меджлисе?

— Говорят, — Гюльчатай произнесла это слово с нажимом, — говорят, что какой-то ютай пытался обмануть собрание. Вот так вот взял — и всех народных представителей обманул. Заявил, будто трактат обо всех сразу написан — стало быть, и о ютаях тоже. Но потом… Потом вмешались какие-то люди. Приехали, как… как Давид, но их — пустили, потому что с ними много журналистов было, а у нас журналистов чтут… И вот эти люди… особенно женщина… они якобы точно знали, что в «Арцах-намэ» говорится о фузянах. А ютаи только сбить всех с толку хотели и примазаться — они, мол, тоже самые гостеприимные… Представляете? И вот когда это стало известно — что ютай в меджлисе на такую подлость решился, пока тут, на площади, Давид ему отдельную еду нес, — все как с цепи сорвались…

— Ерунда-какая-то… — хмыкнул Баг. — Вы меня простите, Гюльчатай, но я в Теплисе всего ничего, а уже окончательно запутался в местных делах. — («Глаза б мои дел этих вовсе не видели», — подумал Баг). — Это все, извините, идиотизм какой-то: запереть уважаемых людей в четырех стенах, не давать им есть, потом чуть не побить ютаев… И все из-за таких пустяков!.. Разве так решают, кто лучше? Нет, я не понимаю. Не понимаю! — покачал головой ланчжун после паузы. Гюльчатай молчала. — Вот скажите мне… — осторожно начал он и запнулся.

Как такой вопрос задать потактичней?

— Вы вроде бы люди разумные… — наугад начал Баг. — Но тогда почему?! Я имею в виду, зачем ваш уважаемый брат…

— Зачем мой брат и другие были сегодня у меджлиса? — Гюльчатай искоса глянула на Бага и вновь опустила глаза. — Ну вот вы, мар Лобо, соблюдаете пост, ходите в церковь к исповеди, к причастию…

— Я буддист, — просто ответил ланчжун. И на всякий случай уточнил: — Правда, скорее стихийный.

— Ну не суть важно… Вы ходите в храм, возжигаете там курения, возносите молитвы… — Чувствовалось, что в знании буддийских ритуалов Гюльчатай не была особенно сильна. Впрочем, ланчжун еще меньше понимал в обычаях иудейских. — Ну… словом, делаете то, что делаете… И это для вас — правило. Так?

— В общем, да. Так, — кивнул Баг.

— Вот и у ютаев есть свои правила, обычаи и обряды, которые положены нам от века и которые мы не имеем права, не можем, пока мы — ютаи, нарушать! Неужели же это непонятно?

— Отчего же, вполне понятно.

— Вот потому Давид и отправился к меджлису. Он знал, что саахи с фузяиами никого не выпустят, и сказал: его долг помочь единоверцам не впасть в грех, не осквернить себя. Это же так просто! Просто! — Гюльчатай почти плакала. — Иначе было нельзя! А жестокие люди их все равно не пустили.

— Но… Понимаете, дело в том, что… как бы это сказать… — замялся Баг.

— Говорите как есть. — Гюльчатай посмотрела ему прямо в глаза. — Вы честный, искренний человек, я это чувствую, а понимание придет через слова.

— Появление вашего брата с его грузовиком вполне можно было истолковать так, будто ему и его единоверцам просто безразличны другие. Саахи. Фузяны. Любые. Вообще та проблема, из-за которой весь этот сыр-бор, ну — в меджлисе. Проблема смешная, но люди-то переживают всерьез! К серьезным переживаниям всегда надо относиться бережно. А Давид явился на площадь, будто заботясь исключительно о своих. Не так?

— А кто еще о них позаботится? Кто еще поймет их так, как это могут сделать только свои?! Не мы же придумали, что меджлис должен голодать. Не про нас этот их трактат!

— Да ведь представителями меджлиса ваших единородцев избрал весь тут живущий народ, они же правят им наравне с остальными избранниками — стало быть, им надо разделять с народом и все его заботы. Не то какие ж они представители и правители?

— Да, но…

Они уже были неподалеку от «Приюта горного ютая» (благодаря стараниям Гюльчатай путь пролегал по тихим окраинным улочкам, и встреч с погромщиками им удалось избежать). Но тут совсем близко, за углом, грянул ослепительный звон бьющегося стекла, а потом раздались крики и грохот.

— Вы заходы сзади! — неслись вопли. — Чэрэз черны ход! А мы отсюда!

— Га-а-а-а!!!

— А! Они бьются!

— Зар-рэжу!!!

— Давид!!! — тонко вскрикнула Гюльчатай, рванувшись вперед.

Навстречу вылетел высокий саах: в развевающемся халате, со здоровенной палкою — уже не посохом, но полноценной жердиной, — и Гюльчатай, столкнувшись с ним, с коротким воплем упала наземь, а палка, которой орудовал горец, со всего размаха обрушилась на оброненную ютайкой сумку.

Следом показались и другие погромщики — кто с дрекольем, кто даже с обнаженными кинжалами, кричащие и возбужденные. Жгучее желание разнести все на своем пути явственно читалось на их бородатых лицах.

— Громы! Бэй акупантыв! Убирайс! — орали эти радушные гостеприимные люди. В ближайшее окно полетел камень. Брызнуло стекло. В доме испуганно закричали.

Баг выхватил из-за пояса меч и, не извлекая клинка из ножен, тремя ударами, почти не глядя, поверг наземь самых ретивых, в том числе и здоровяка с жердью. Потом метнулся к недвижной Гюльчатай.

А топот множился: за передовым отрядом следовали другие борцы за справедливость — видимо, к осаждавшим «Приют горного ютая» подоспело подкрепление.

— Беседер… — Гюльчатай с трудом подняла голову. — Беседер…

Баг обернулся — и вовремя: на него, угрожающе воздев жердины, наступали четверо, а за их спинами теснилась, гомоня и размахивая палками и кинжалами, плотная толпа. По рассеченному лбу одного горца уже вовсю стекала кровь, жутко заливая лицо.

Да, шутки кончились. На брусчатке расплющенным блином лежала окровавленная сумка и из нее незряче глядела высокородная кошка Беседер.

Баг выпрямился и стряхнул ножны с меча.

Давно сдерживаемая ярость стучала в виски тяжким молотом. Красная пелена гнева застила взор.

— Стоя-а-а-ать! — выдохнул Баг, прочертив по камням кончиком меча: посыпались редкие искры. — Стоя-а-а-ать…

— Беседер… — тихо плакала стоявшая на коленях подле своей любимицы Гюльчатай.

Горцы притихли. То ли на них подействовал вибрирующий от ярости голос ланчжуна, то ли их горячие головы отрезвил блеск древнего меча, то ли они малость опамятовались, увидев столь почитаемого ими «кыс-кыса», взаправду убитого в суматохе, — а может, свою роль сыграло все вместе, — но они остановились, а палки начали опускаться.

— Что ж вы делаете? — глядя на них налитыми кровью глазами, страшно выдохнул Баг. — Что же это вы делаете, люди?..

— Зачем встали? А ну, вперед! Прогоним захватчиков из нашего Теплиса! — раздался вдруг знакомый голос: среди горцев появился тот самый давешний безбородый оратор с площади. Усики, странно холодные глаза… Точно он. — Не остановимся, пока не выметем оккупантов туда, откуда они к нам явились! Не остановимся! Сейчас или никогда! А слышали вы, что творилось в меджлисе? Пока они там для телевизора нас лицемерно мирили, дурили нам голову своим «все народы — братья», здесь, на площади, они со своими булками лезли в зал! На словах говорят, что народы равны, а на деле для них есть один-единственный народ — они сами! С одной стороны — они, а с другой — все остальные, которые и впрямь равны, потому что не народы мы для них, а просто стадо!

— Га-а-а-а!!! — вновь закипели подзаряженные горцы. — Бэй! Курушы! Га-а-а-а!!!

«Сначала порублю палки, — хладнокровно и чуть отстраненно подумал Баг. — Потом набью морды. А вот этот… а этот скорпион пойдет со мной…»

Но осуществить свои намерения Баг не успел: грозный звериный вопль перекрыл угрожающие крики двинувшихся было на ланчжуна теплисцев — и вопль этот был исполнен столь искренней беспощадности, что кто-то в задних рядах от неожиданности сронил прозвеневший на брусчатке кинжал; вопль был короткий, но до того дикий, можно сказать — нечеловеческий, что горцы невольно попятились, в ужасе высматривая, кто это орет; однако ж смотреть надо было под ноги, потому что из-за Баговой спины, понизу, вылетела рыжая лохматая молния и, яростно вращая хвостом толщиной с полено, с утробным завыванием ринулась на погромщиков, причем столь стремительно, что они отреагировали, лишь когда несколько человек с криками боли уже повалились наземь с разодранными ногами.

Судья Ди вступил на тропу войны.

Горцы заметались, вскрикивая, толкая и давя друг друга, — пытались уберечь ноги, а между ними с почти неуловимой для глаза скоростью носился не пренебрегающий корнями александрийский фувэйбин и драл, драл, драл все корни, до коих только могли дотянуться его честные когти.

Глухо стучали о камни забытые палки.

Брусчатка оросилась кровью.

— Уа-а-а-а-у-у-у-у!!! — выводил коленца боевой песни Судья Ди.

— Ай! Ай! Шайтан!!! — кричали саахи и фузяны.

— А вот я тебя! — заорал тут безбородый и полез было за пазуху, но Баг опередил: одним прыжком оказался рядом и стиснул локоть.

— Кто тут обижает маленьких? Кто стоит на пути правосудия? — глядя прямо в глаза оторопевшего горца, спросил ланчжун. — Не надо мешать животному, когда оно мстит за гибель невесты, уважаемый…

Сзади раздались встревоженные крики — Баг оглянулся: к месту побоища рысцой приближался наряд вэйбинов. И тут безбородый, воспользовавшись моментом, изо всей силы дернул локтем: «Пусти!», мигом вырвался из ланчжуновой хватки и тут же ввинтился в раздираемую котом толпу.

Баг кинулся следом, расчищая себе дорогу безо всякого стеснения и жалости, — и вылетел на небольшую площадь перед «Приютом горного ютая». Тут, в неровном свете жарко пылавшей складской пристройки, шла нешуточная драка: численно преобладавшие горцы рвались внутрь чайной, но путь им заступили несколько ютаев, отмахивавшихся от нападавших первым, что попалось под руку, — был здесь и сам Давид Гохштейн, с кровавым шрамом через правую щеку, бившийся сразу с двумя горцами красной пожарной лопатой; рядом орудовал шваброй Гиви Вихнович, а также и еще несколько молодых, которых ланчжун не знал. Ютаи дрались решительно, но силы были явно не равны.

Рядом с Багом, утробно ворча, как бензопила насредних оборотах, встал Судья Ди. Кот выглядел страшно: оскаленная морда в крови, растрепанная рыжая шерсть дыбом, глаза — совершенно дикие.

— Давид!!! — опять прозвенел отчаянный голос Гюльчатай. Гохштейн-старший вздрогнул — «сестренка!» — замешкался на мгновение и пропустил сильный удар палкой, пришедшийся в плечо. Гохштейн охнул и стал заваливаться на бок.

Ни мгновения не раздумывая, Баг напал на погромщиков сзади. Судья Ди сопутствовал хозяину.


Там же, пятница, поздний вечер
Дикость.

Только это слово крутилось на языке у Бага.

Только это слово могло удовлетворительно объяснить все то, чему сегодня он стал свидетелем.

Вэйбины — усиленные наряды из окрестных селений — подоспели слишком поздно: погромы прокатились по Теплису неуправляемой волной, сметавшей все на своем пути. А местные человекоохранители то ли не сумели справиться с ситуацией, то ли…

Дикость.

Воспринимать происходящее иначе Баг отказывался.

Вмешательство ланчжуна спасло «Приют горного ютая» от разорения. Но зато пострадали другие — многие. Охающий Давид Гохштейн, которому Гюльчатай натирала пострадавшее плечо остро пахнущей мазью, рассказал, что в городе была разгромлена даже повозка «скорой помощи» — в ней в лечебницу везли члена уездного меджлиса Левенбаума, тяжко, до переломов, избитого прямо на выходе из меджлиса; почтенного человека выволокли из повозки и с криками «обманщик! шайтан-примиритель!» собрались уже куда-то тащить с неясными, но наверняка нечеловеколюбивыми целями, причем всяк норовил плюнуть Левенбауму в лицо, — и лишь нерастерявшиеся милосердные братья, кто пуская в нападающих наркозный газ, кто размахивая скальпелем, спасли народного избранника от неминучей расправы, а потом уж подоспели вэйбины и оттеснили толпу от покореженной повозки с красным крестом на капоте. Похоже, изо всех ютаев именно Левенбауму досталось более прочих — как раз на нем сфокусировалось общее возмущение, вдобавок он был один, как перст, против целой толпы, когда покидал Ширван-миадзин. Как еще жив-то остался… Зато, правда, имущественного ущерба не претерпел — не было у Левенбаума ни лавок, ни контор…

Оказывается — по словам Гохштейна-старшего, — с меджлиса все и полыхнуло. Тот самый Левенбаум произнес примирительную речь, посредством коей мыслил решить наконец ко всеобщему удовольствию столь волновавший саахов и фузянов вопрос, и ему это почти удалось, но вмешалась некая приезжая («Похоже, я знаю, о ком он», — подумал Баг), и все пошло прахом — прямо в зале заседаний вспыхнула драка: фузяны обрадовались словам женщины, саахи обиделись, фузяны сразу приняли ее мнение, саахи же стали его оспаривать. Внутренние страсти быстро выхлестнуло наружу — и вскоре по площади, и без того уж доведенной визитом преждерожденного Гохштейна-старшего чуть не до точки кипения, понеслась невесть в чьих мозговых извилинах причудливо скрутившаяся новость: во всем виноваты ютаи, именно из-за ютаев саахи с фузянами до сих пор пребывают во мраке неведения и не знают, кто лучший, потому что такое положение ютаям выгодно — ведь, пользуясь неопределенностью, они постепенно захватывают в уезде власть и, пришлые, презрительно и свысока помыкают коренными народами к своей только пользе; а когда все к рукам приберут, тут, глядишь, их ученые и докажут, что в «Арцах-намэ» говорится о ютаях исключительно, а более ни о ком. И раздался клич «бей!!!»…

«Что бы мы ни делали, как бы себя ни вели — все равно, говорю вам, нас не любят, — обобщил Давид в завершение рассказа. — Поэтому нам тем более надлежит быть честными перед собой и не приноравливаться к чужим мнениям, не идти на поводу у всех этих… — Он не договорил, но в его речи так и угадывалось что-то неприятное, неопрятное: ютаененавистников, нелюдей, скотов… — А Йоханнан просто глуп! — веско заключил Давид. — И вашим и нашим мил не будешь!»

Вашим. Нашим.

Багу отчего-то стало неприятно, и он, коротко попрощавшись со спасенными им ютаями и еще раз выслушав слова благодарности, пошел к выходу из чайной.

Справа у двери, рядом с сумкой, в которой приняла смерть благородная кошка Беседер, потерянно, молча сидел Судья Ди.

— Да, хвостатый преждерожденный… — пробормотал Баг, опустившись на корточки и осторожно поглаживая александрийского фувэйбина по голове. — Видишь, как оно бывает… — Кот вывернулся из-под руки, вопрошающе оглядел хозяина, нерешительно мяукнул. — Понимаешь… Нет больше Беседер… Ты вот что… Тебе тяжело, я знаю… — Кот судорожно зевнул: недавнее боевое безумие постепенно оставляло его. — Ты извини, но нужно еще кое-что сделать. И помочь мне можешь только ты… Да, я знаю, ты не собака, но надо найти этого горлана-главаря. Этого скорпиона безбородого. Я хочу ему в глаза посмотреть. Понимаешь?

Судья Ди безучастно вылизывал переднюю правую лапу.

— Сосредоточься. Покажи мне, куда скорпион утек, под какой камень. А потом я дам тебе надрать ему задницу.

Кот оставил лапу недолизанной: последнее предложение его, похоже, всерьез заинтересовало.

— Так что давай, ищи!

…Верно писал в двадцать второй главе «Бесед и суждений» великий Конфуций: «У всего есть свое назначение, и это в природе вещей; благородному мужу сие ведомо, а мелкий человек и в священном треножнике суп сварит». Все верно: коты не рождены собаками и не в кошачьих правилах брать след по команде, ровно гончая мчась за путающим след лисом, но ведь не зря Учитель в той же главе упомянул, что служение долгу заставит благородного мужа и деревенское отхожее место вброд пересечь! Так и Судья Ди, ведомый долгом памяти безвременно покинувшей этот мир возлюбленной, долго плутал по почти ночным уже улочкам центрального Теплиса; временами Багу казалось, что они с котом не вполне поняли друг друга, а уж когда впереди показались очертания караван-сарая «Сакурвело», ланчжун и вовсе решил, что напрасно потерял время, — кот просто-напросто шел домой, во временное их обиталище, к рыбе и к пиву, а он-то, он, Багатур Лобо, возомнил себе Будда знает что: решил, будто фувэйбин идет по следу! Ну да чего ждать от кота… Кот и впрямь — не собака.

Он тяжело вздохнул, поднял Судью Ди на руки и тихонько заговорил с ним.

— Ну что делать, мой хвостатый друг… Ты не сумел стать собакой. И это ничего, это хорошо, это нормально. Ты не расстраивайся… — Судья Ди однако же вовсе не расстраивался, напротив, он весь напрягся и подался вперед. Даже вырваться попытался, но Баг держал кота крепко: хватит уже на сегодня подвигов. — Спокойно, спокойно… Что ты там увидел?

Судья Ди негромко зашипел. Глаза его снова непримиримо горели.

Рядом почти неслышно прошелестела смутно знакомая неприметная повозка и остановилась неподалеку: огни выключены, внутри темно… Вниз плавно поехало стекло. Баг мельком взглянул на номер и чуть не присвистнул: именно эту повозку он видел на площади Аль-Майдан. Возле нее еще такой профессиональный еч покуривал, стреляя опытными глазами по сторонам…

— …Позвольте мне к вам подняться! За мною гонятся пьяные ютаи, помогите мне!.. — вдруг донесся до ланчжуна знакомый голос.

Безбородый!

Хоронясь у самой стены караван-сарая, он разговаривал с выглядывавшей в окно маленькой седой женщиной — той самой, что днем столь эффектно проникла в здание уездного меджлиса. Той самой, по чьему решительному, хотя и превратно истолкованному слову, некстати перехлестнувшемуся с не менее решительным словом Гохштейна, горячие горцы, как понял Баг, и бросились громить теплисских ютаев!

Баг весь обратился в слух.

Баг, Богдан и другие хорошие люди

Богдан.

Яффо, Пурим, 14-е адара, утро
Накануне вечером Богдан обнаружил, что западная пресса сошла с ума.

С подачи преждерожденного единочаятеля Гойберга уяснив, что изобильная, хотя и очень специфически процеженная и перетолкованная информация о событиях вокруг Ванюшина порою появляется на Западе раньше, чем в Ордуси, минфа по нескольким ключевым словам просмотрел в сети многие варварские издания. Занятие это не отняло чрезмерного времени, пусть и было не всегда приятным; не единожды шокированный Богдан возносил хвалу Господу за то, что некоторые ценности и моральные нормы успели за пару последних веков как следует пропитать души ордусян. Хоть это и не гарантировало повальной и поголовной добропорядочности (да и как такое можно гарантировать? разве что проведя поголовную лоботомию…), все же Богдан был убежден: подавляющему большинству жителей Ордуси, даже и не верующих, например, в Христа, при виде заголовков вроде того, на который Богдан напоролся в первый же вечер сетевых путешествий по странам демократии — «Христос онанировал в пустыне сорок дней!», — стало бы просто противно. Противно — и стыдно, будто, соприкоснувшись с несообразным, уж тем самым в несообразном и сам поучаствовал. Свобода, конечно, есть свобода, а свобода от сих до сих, ограниченная чиновниками, — уж не свобода, а просто тюремная прогулка, да и обмен информационный тоже может быть либо всеобъемлющим, либо никаким; и остается уповать лишь на то, что воспитанный человек уже без всякого насилия со стороны, просто сам по себе, будет испытывать гадливость и желание тихо отстраниться, встречая не совсем достойные благородных мужей образчики приволья… Не ярую ненависть, не шумное возмущение даже, не желание все переделать к лучшему — нет, достаточно просто гадливости. А если иначе — тогда беда. Пчела свободно летит от цветка к цветку, муха тоже свободно летит от одной навозной кучи к другой — и никто не в силах заставить их желать поступить иначе, то бишь вопреки собственной природе. Ведь есть люди, которым пакости о тех, кто известен и чтим, — сладостны, ибо так они возмещают умственное и духовное бессилие свое, возвышаются в собственных глазах, становятся вровень с теми, кто вел, да и ныне ведет ту или иную из громадных семей, составляющих человечество. Подобные люди готовы платить тем больше, чем большую гадость кто-то измыслит и поднесет им на блюдечке с голубою каемочкой.

Но, в конце концов, это тоже уж было в веках — слово «хам» неспроста возникло…[335] С библейских времен ничего, в сущности, не изменилось: раб — обязательно хам, а уж хам — непременно в душе раб. Свобода злословия — любимая свобода рабов…

Сродни тому показалось Богдану и подробнейшее освещение теплисских событий. Появившаяся впервые в американском журнале «Армд миррор» жуткая фотография — оскаленный пейсатый ютай наотмашь бьет кого-то, не видно кого и за что, пожарной лопатой — в течение суток была растиражирована всеми основными изданиями; но и без нее хватало ужасов. Примирительностью тут и не пахло; оставалось думать, что это у них там заповедь такая: всякую ссору доводить до непримиримой вражды. Можно еще понять жестокость ошеломленных людей в схлестнувшихся толпах; но понять изуверство тех, кто хладнокровно, в тиши кабинетов, с каким-то извращенным наслаждением смакует жестокость чужую, накачивая ею мир — а то, мол, сдуется, как мячик, скакать перестанет, что с него, мирного, тогда проку? — было нельзя иначе, кроме как: чем хуже, тем лучше.

Заподозрил Богдан недоброе еще при входе в гостиницу. Оказалось, в холле его ждали; при появлении Богдана с кресел и диванчиков повскакивали человек с дюжину, не меньше, и, бесперечь Богдана фотографируя, понеслись к нему, топоча и гомоня. Богдан с таким обращением свычен не был. Лицо у него, верно, в первые мгновения было не слишком-то представительное; наверное, снимающим это было только на руку, потому что вскоре Богдан уже увидел в сети собственные фото: казалось, выбрали самые уродливые и нелепые. «Каковы причины вашего приезда в Яффо?» — «Правда ли, что вы выкрест?» — «Правда ли, что ваша бабушка по женской линии была ютайка?» — «Какие инструкции относительно Мордехая Ванюшина вам были даны в Ханбалыке?» — «Сколько вы платите Багатуру Лобо за осуществляемые по вашим приказам тайные акты насилия?»

Слава Богу, Богдан пребывал в худом расположении духа. Будь иначе, он мог бы растеряться не на шутку и начать оправдываться, пытаться что-то объяснить, растолковать: мол, я вообще Багу не плачу… Только того, надо полагать, корреспондентам и надо было. А тут они попались минфа под горячую руку. Не давая воли впитанной с молоком матери учтивости (люди же к тебе обращаются, бегут за тобой, остановись, отвечай, не будь грубияном!) и к месту припомнив виденную в детстве американскую фильму про каких-то очередных убийц, Богдан на любой вопрос, энергично продвигаясь к лифту, наотмашь бросал: «Без комментариев». Вот ведь пригодилось… Правду говорят: знание лишним не бывает.

Спустя полчаса, зайдя в сеть и коротко ознакомившись с освещением теплисской трагедии, Богдан занялся поисками непосредственно необходимых ему сведений — и аж присвистнул. «Ага, вот я кто», — подумал он, немного очухавшись, и принялся уже без сердца просматривать выжимки из статей — просто как естествоиспытатель, который, равно отличаясь и от пчел, и от мух, обязан воздавать должное и нектару, и навозу.

«…Доверенный агент Александрийского князя, ведущий специалист по внутренним тайным операциям, лютый враг малочисленных народов Ордусской Чухонии, раздавивший в свое время ростки свободы в Асланiвськом уезде, доведший до самоубийства мирного борца за права русских Козюлькина, ярый притеснитель сексуальных меньшинств и тайный поклонник фараона Мины, Богдан Оуянцев-Сю, получив секретные инструкции непосредственно в имперской столице, прибыл теперь в Иерусалим… подробнее…»

«… Новый этап травли известного ордусского правозащитника Ванюшина… подробнее…»

«…В Ханбалыке распорядились покончить наконец с проблемой Мордехая Ванюшина любыми средствами… подробнее…»

«…Прокуратором Иудеи назначен русский… подробнее…»

«…Ютаи, как всегда, останутся в стороне. Не решаясь расправиться с Ванюшиным сами, они догадались сделать это руками русских и специально выписали из Александрии двух самых подходящих для темных дел особ: хитроумного и беспринципного Оуянцева-Сю, мнящего себя ученым, и громилу Багатура Лобо, на чьей совести кровь многих и многих невинных жертв… подробнее…»

«…Незадолго до приезда в Яффо заплечных дел мастер Лобо был уволен из органов охраны так называемого ордусского правопорядка за систематические зверства и издевательства над подозреваемыми, а Оуянцев из органов прокуратуры — за скотоложство. Как сообщают заслуживающие безусловного доверия источники, он бросил семью и теперь живет с лисой, вывезенной из страшной русской тайги. И эти люди будут решать судьбу несчастного Ванюшина и его беззащитной больной жены… подробнее…»

«А ведь в каком-то смысле все так и есть, — вдруг пришло Богдану в голову, и от этого открытия ему сделалось совсем тошно. — Если в рамках определенной системы ценностей — все точно. Курам на смех как точно… Другой вопрос — что же это за система ценностей, ежели все в ней предстает вот так? И что она делает с людьми?»

И уж только потом он подумал: а откуда утечка?

От столь простой мысли вся тоска, которая накатила было — как всегда накатывает тоска на любого мало-мальски порядочного человека, столкнувшегося с фатальным непониманием, — куда-то делась. Испарилась, как роса на припеке. Мысль припекла, что правда, то правда, — Богдана бросило в жар.

Так. Погодите, ечи. Ох вы, ечи мои, ечи, ечи старые мои… Обниму я вас за плечи! Нам щебечут соловьи… Так. Песни песнями — а утечка утечкой…

Конечно, пресса знает немало. Это он, Богдан, про прессу мало знает. Ведь он известная фигура. И мог попасть в поле зрения западных журналистов еще во времена расследования хищения из патриаршей ризницы — а затем уже пошло по нарастающей. Тем более — Асланiв… Ладно, ясно. Как узнать про Козюлькина?.. Да хотя бы из рассказов или просто неосторожных обмолвок западных коллег, которые участвовали в тогдашнем расследовании. Даже про лис можно было краем уха услышать… хотя бы от ушедшего в дальнее паломничество ненавистника лис… как же его, бишь, звали? А уж потом буйная фантазия… «Хотя даже тут они в чем-то правы… — подумал Богдан. — В душе я и впрямь словно живу с лисой… Ведь не отпускает же, прости Господи». Однако пресса имела в виду, конечно, совсем не духовные тонкости…

Но вот, скажем, то, что он приехал в Яффо из Ханбалыка, а не из Александрии, — это как? Это же надо внутри Ордуси целое расследование провести! Либо следить загодя — а с какой стати? Либо иметь доступ… ну, хотя бы к архивам воздухолетных касс…

Сложно это, сложно…

А тогда?

Что может быть проще?

Да что проще утечки-то.

Еч Гойберг прямо дал Богдану понять, что знает о его визите в Ханбалык. Для КУБа выяснить такой пустяк — не проблема, и секрета из той поездки Богдан не делал ни малейшего… а не зря, получается, интуиция подсказала ему на Сяншани изобразить разговор с Гречкосеем как случайную встречу! Потому и отнесся Богдан к словам Гойберга совершенно спокойно. Но вот теперь…

Неужели директор КУБа оттого, например, что в глубине души проникся к Ванюшину сочувствием (как, например, и сам Богдан), — движимый желанием хоть как-то поддержать несчастного правдолюбца и свободословца, — сделал неверный шаг? Опасаясь, будто Богдан и Баг здесь и впрямь не случайно и выполняют некую негласную миссию, — Гойберг, собственно, дал понять о своих подозрениях с первых же слов — попытался подобным образом подстраховать Ванюшина, обезопасить его от возможных нелицеприятных действий со стороны александрийцев?

Или даже так: не испытывая, в отличие от Богдана, к Ванюшину сочувствия, Гойберг тем не менее заподозрил в будущих вероятных действиях Богдана и Бага некое нарушение улусных прерогатив — и таким, в общем-то, косвенным образом постарался, поелику возможно, заранее скомпрометировать любой их самостоятельный шаг и тем снизить, а то и вовсе парализовать активность александрийцев на иерусалимской земле?

Ах, Гойберг, Гойберг, ..

Господи, как было бы славно просто позвонить сейчас директору КУБа и как друга, как ордусянин ордусянина, спросить прямо: драг еч Арон, вы кому-нибудь?.. А он бы ответил: еч Богдан, да как вы подумать такое могли! И Богдан бы ему поверил…

Но эта странная фраза: «Мы здесь и так на довольно странных правах — у себя дома и все же в значительной степени в гостях. Приглашены из милости…» Что она означала? Может ли одна подобная обмолвка свидетельствовать о том, что человек способен начать какую-то свою игру? Неудовлетворенность существующим положением — насколько она велика?

Не спросишь…

Однако. Интересно жить на свете.

Значит ли все это, что Богдан у КУБа под кубком?

Минфа плохо спал в эту ночь.

А утром, когда он решил начать очередной просмотр, стало еще интереснее.

За окном ликовала средиземноморская весна, сквозь широкое стекло в номер ломилась ослепительная синь небес. Ютаи слегка постились; пост не был тяжелым, всего лишь до вечера, без тягот, потому что праздник не был связан ни с какими былыми тяготами — просто-напросто царица Эстер, перед тем как пойти к мужу просить защиты от Амана, постилась, дабы Бог послал ей удачу, и теперь все следуют ее примеру из благодарности… Рачительные хозяйки, едва продышавшись после хлопот Дня Восхождения, торопились, сколько успеют до начала нового праздника, подготовиться к исполнению мицвы мишлоах манот[336]. Молодежь предвкушала вечерние увеселения, карнавалы и возлияния: исстари заповедано в вечер Пурима пить так, чтоб не отличать Амана от Мордехая…

А Богдан сидел, окаменев, прикусив губу, и глядел на дисплей «Керулена».

«Вам почта!» — сообщил ему ноутбук пять минут назад. И почта, повинуясь клику, прилетела. «Прер Богдан Рухович, это письмо пришло ночью к нам на открытый сайт Управления этического надзора. Мы его не открывали, сразу пересылаем Вам. Оно на Ваше яшмовое имя».

«Я не давала о себе знать все эти годы, чтобы не осложнять жизнь ни тебе, ни себе, ни нашему сыну. Иногда мне это было тяжело, я тосковала по тебе. Следила по газетам за твоей карьерой… Но как это у вас говорят — нечего травить душу. Уходя — уходи. Однако сейчас не могу молчать. Ваша страна отвратительна.

Я долго не могла этого окончательно признать, всё сопротивлялось во мне, слишком сладкими были вспоминания… Но как ты можешь! Если ты, кого я помню все же честным, умным и добрым, то ли по долгу службы, то ли по велению ваших ордусских убеждений способен стал — или и всегда был, просто случая не подворачивалось? — принимать участие в травле замечательного человека, не имеющего ни поддержки, ни защиты, значит, ваш мир действительно прогнил. Если ты таков — каковы же остальные? Тирания. Конечно, я не разбираюсь во всех этих ютайских делах, у нас ютаев, кажется, не осталось, у нас свои проблемы, от алжирцев проходу нет… Но это неважно. Один-единственный человек на всю вашу громадную страну говорит правду — и ты среди тех, кто затыкает ему рот. Ненавижу. И никогда себе не прощу, что позволила себя обмануть, задурить себе голову рассказами про Конфуция, про моральный долг, про благородных мужей… Никогда. Прощай.

Теперь уже окончательно не твоя,

Жанна ».


— Здравствуй, идеал, — глухо сказал Богдан, перечитав письмо в семнадцатый раз. — Давно не виделись.

А потом выключил ноутбук. Европейская пресса сегодня может пожить без него. Он уже все понял. Свобода информации — пульсировало в разом отупевшей голове. Будто в череп вбили разбухшее от воды полено. И кроме полена, ничего не осталось. Свобода информации… Свобода…

Однако времени-то оставалось — считаные часы.

«Раскисну потом, — приказал себе Богдан и тут же подумал с некоторой даже мечтательностью. — Ох, как я потом раскисну!»

Смелость равнодушия — страшная вещь. Многое ты стесняешься или не решаешься сделать, боясь показаться бестактным и назойливым, или избегаешь, потому что поступок представляется тебе недостаточно человеколюбивым или не вполне сообразным… А вот после такой пощечины ты можешь все. Становишься всемогущим. Просто это всемогущество тебе самому противно. Равнодушного не покоробит, даже если ему сообщат, будто Христос сорок дней онанировал в пустыне. Равнодушный подумает лишь: ну и что, я сейчас тоже бы это смог.

Богдан достал трубку и набрал номер, еще в день прилета вычитанный в телефонной книге.

Долго не отвечали. Потом раздался хрипловатый женский голос:

— Алло?

— Доброе утро. Могу я поговорить с преждерожденным Ванюшиным?

Легкая заминка.

— Кто его спрашивает?

— Вы меня не знаете. Я литератор. Я хотел бы получить небольшую научную консультацию.

— Мордехаю сейчас не до науки.

— Я могу поговорить с ним? — настойчиво спросил Богдан, подчеркнув голосом «с ним».

— Ни в коем случае. Муж отдыхает.

И в трубке раздались короткие гудки.

Следовало ожидать.

Собственно, после того, что узнал Богдан из документов и бесед — с директором института в Димоне, размашисто откровенным и очень, видимо, любящим Ванюшина добрым и грузным человеком, с Мустафой, блестящим и весьма симпатичным молодым офицером из отличной семьи (дед его был среди тех избранников Тебризского меджлиса, которые в свое время голосовали за предоставление ютаям убежища в Ордуси), с другими так или иначе близкими к Ванюшиным людьми, — оставалось сложить лишь два и два. Просто в голове не укладывалось, что в сумме может получиться не просто четыре, а четырехугольник. Переживания Ванюшина, набирая обороты, крутились в последние месяцы вокруг двух объектов. День национального покаяния и лунный календарь. Пурим и Луна. Луна и Пурим.

И — прибор.

Изделие «Снег».

Нынче ночью Богдан сложил два и два.

Наверное, он нипочем не сумел бы получить в ответе искомый четырехугольник — если бы не помогла ввечеру демократическая пресса. Умом давно уж вроде бы все понимая, минфа не умел прежде и близко вообразить, что на самом деле может испытывать человек, который годами, безо всякой надежды на то, что положение изменится, живет под огнем безапелляционных оценок из иной системы ценностей; и до чего можно такого человека в конце концов додавить.

Богдан набрал другой номер.

— Привет, Баг.

— Привет, — ответил друг.

— Ты на посту?

— Да.

— Мы не сможем встретиться, как хотели. Давай пересечемся ровно через полтора часа там, где мы в первый вечер разговаривали. Помнишь?

— Да.

— Сможешь?

Короткая пауза: Баг прикидывал.

— Да.

Ланчжун и всегда-то был немногословен, а за работой — подавно. И вдвойне подавно — когда сообразил или почувствовал, что у Богдана что-то случилось и, возможно, он уже под яшмовым кубком.

— Амитофо, дружище, — сказал Богдан.

— Амитофо, — ответил Баг и дал отбой.

Богдан торопливо переоделся и пошел вон из номера. Перед встречей с Багом следовало как следует покружить по городу, провериться. Времени было в обрез.

Журналисты дежурили в вестибюле. Ну, конечно. Повскакивали. Бегут навстречу. Щелк. Щелк. Богдан остановился и дал себя окружить. Терпеливо выждал, пока творцы новостей выкрикнут первые вопросы. Дождался, когда они озадаченно затихнут. Отточенным движением поправил очки.

— Моя лисица меня разлюбила, — звонко и весело сообщил он. — Я буду онанировать сорок дней.

И, коли уж прессе так это нравится, растянул губы в ослепительном долгом чиз-смайле.

Когда минфа шагнул вперед, журналисты молча расступились. Похоже, он их напугал.

Он шел на одной гордыне. Мышцы точно растворились в какой-то кислоте, осталось лишь упрямство. Дай Богдан себе волю — слег бы прямо на пол и лежал. Ничего не хотелось.

Когда он вышел из гостиницы, солнце было черным.

Баг

Яффо, Пурим, 14-е адара, день
— Здравствуй, ярый враг народов, — приветствовал Баг друга.

— И ты здравствуй… заплечных дел мастер, — улыбнулся Богдан. — Уже читал, да?

— К сожалению, — попытался улыбнуться в ответ ланчжун, но у него это не очень получилось. — Для твоего просвещенного сведения: я еще и обладатель ручного тигра, которого… как это они написали?.. А! Которого я по мере необходимости науськиваю на инакомыслящих. Кстати, ты отвратительно выглядишь. Случилось что? Как жена, дочь? В порядке?

— Они — да… — ответил Богдан. — Купаются. Вчера в океанариуме были…

Друзья стояли на песке пустынного морского побережья, недалеко от кромки воды и — далеко от набережной и от оживленного гуляниями пляжа. Вокруг, на расстоянии ста шагов, не было ни души, лишь парила в небе одинокая веселая чайка: что-то орала на своем чаячьем языке, вольно скользя в воздушных потоках. Наверное, радовалась жизни и удачно выхваченной из воды рыбе. Птица.

— Кстати, а где твой ручной тигр? — Богдан поправил на носу очки и на всякий случай еще раз огляделся. Тигра поблизости не было.

— Ведет скрытный образ жизни. В ожидании очередного науськивания. Сидит в повозке тигр быстрый… Ну?

— Понимаешь… Пройдемся? — Богдан зябко поежился, хотя холодно не было. Баг кивнул. — Все сходится: междусобойная информация, которая может быть известна лишь имеющим доступ к закрытым каналам. Откуда она в газетах? Местный директор КУБа… я с ним разговаривал…

— Ты думаешь — он? — Баг даже остановился: очень уж неожиданно.

— Я не знаю, что думать, еч, но утечка имеет место… Человек он хороший, дельный, но некоторые его фразы — они наводят на самые печальные размышления. Толкают прямо к выводам.

— Дела-а-а-а… — протянул Баг. — Ладно. Я тебе главного не сказал. Мой куда-то делся.

— Как же это ты?..

— Ну уволь меня.

…Баг следил за безбородым с самого Теплиса.

После того как все так же неслышно, крадучись, уехала подозрительная повозка, а сам ланчжун с удивлением понял, что заезжие возмутители спокойствия дали приют главному теплисскому погромщику, поверив в ложь про мифических пьяных ютаев с лопатами, что за ним гонятся, Баг в обществе Судьи Ди пару часов просидел в кустах под окнами «Сакурвело», удачно держа в поле зрения разом и выход из караван-сарая, и заветное окно, и пожарную лестницу. Он курил в рукав и терзался про себя: имеет ли право такое — следить за кем-либо без обоснованного предписания, да еще когда от служебных обязанностей осталась лишь неправедно утаенная пайцза.

Неплохо было бы наведаться за советом в ближайший Храм Конфуция, благо таковой в городе имелся, и, похоже, неподалеку; но даже там Багу не скажут, покинул скорпион свое укрытие, пока ланчжун шатался взад-вперед за высокоморальными советами, или остался в «Сакурвело» до утра. А знать это было необходимо. Поэтому Баг посоветовался только с Судьей Ди: вместо ответа кот лишь слегка куснул хозяина за руку — похоже, хвостатого фувэйбина (которого, кстати, никто звания пока не лишал) сомнения не мучили. В первые минуты сидения кот все порывался в окно, где недавно маячила седая преждерожденная, и время от времени укоризненно поглядывал на хозяина: как, мол, зовут тех, кто слово не держит? обещал же, мол, дать задницу скорпиону надрать, если найду; но потом окно закрылось. Баг подумал, что в нынешнем положении вполне может перейти под начало своего сановно го питомца и нижайше попросить его милостиво возглавить их небольшой отряд, а потом уж начать помогать хвостатому руководителю дельными советами; а что? — по существующим уложениям такая ситуация вполне допускалась. По крайней мере, ничто не препятствовало фувэйбину, находящемуся при исполнении прямых обязанностей, привлечь для выполнения задачи третьих лиц, пусть даже и штатских, тем паче обладающих соответственной подготовкой… Баг хмыкнул, представив себе, как Судья Ди будет отдавать ему распоряжения взмахами хвоста или еще каким-нибудь доступным коту способом, а потом в награду позволит полакать пива из начальственной миски.

Подобными размышлениями Баг пытался себя кое-как отвлечь — и вскоре решил со всей определенностью: да, он будет присматривать за безбородым, даже и в нынешнем своем положении. Обезумевшие горцы, разбитые витрины ютайских лавок, разграбленные чайные, драки и едва ли не поножовщина, бесславно окончившая дни жизни высокородная кошка Беседер, припавшая к бугристой каменной стене бледная как мел Гюльчатай — все это крутилось перед мысленным взором, заставляя до хруста сжимать кулаки. Кто-то должен был ответить. И, судя по всему, именно этот кто-то сейчас прятался в номере приезжих.

«Ах, принцесса-принцесса…» — не вовремя подумал ланчжун.

И вдобавок ко всему — та самая неприметная повозка и ее водитель, которого Баг, повинуясь чутью, отнес к числу служащих внутренней стражи. Преждерожденный сей, сколько мог судить ланчжун, появился на Аль-Майдане следом за приезжими, во главе толпы журналистов проникшими в неприступный до того меджлис; он же у «Сакурвело» явно подслушал разговор между седой женщиной и безбородым погромщиком…

Заваривалась непонятная Багу каша. Это тревожило. Ланчжун просто не мог остаться в стороне.

Когда в номере, где дали приют скорпиону, погас свет, Баг понял, что злодей укоренился у интеллигентной буянки и ее седого сутулого спутника и до утра уж никуда не двинется — а стало быть, и ему, Багу, можно отдохнуть: денек выдался не из легких. Оставалось лишь гадать, каким таким загадочным образом пересеклись нынешним страшным вечером пути зачинщика беспорядков и заезжих любителей давать бесплатные советы тем, у кого и так головы кругом идут, — невзначай или… Когда эта мысль пришла в голову неслышно поднимавшемуся по ступенькам караван-сарая ланчжуну, его встряхнул подзабытый приступ охотничьего азарта. Или они уже и прежде были связаны, и то, чему Баг случайно оказался свидетелем, — отнюдь не случайная встреча у балкона?

А тогда и чушь про пьяных ютаев может оказаться не чушью, а условным словом!

«Нет-нет, — одернул себя честный человекоохранитель. — Этак гадать и выдумывать не годится. Никаких к тому покамест прямых свидетельств нет — а стало быть, и напраслину на людей возводить несообразно».

Но он уж точно знал теперь, что не отступится и выяснит все до конца.

Проходя мимо двери того номера, в котором затаился безбородый аспид, Баг непроизвольно приостановился и затаил дыхание. Караван-сарай тонул в ночной тишине, но и из-за двери не слышно было ни звука. Старое здание, добротные двери, толстые стены… Если уж Баг из-под окна, из кустов ничего не услышал, то тут и подавно…

У себя в номере, открыв верный «Керулен», Баг убедился, что базы данных Управления от него закрыты. Это было понятно, но оказалось очень некстати: за десяток минут ланчжун уверенно и довольно точно набросал членосборный портрет безбородого — схематическое, но вполне узнаваемое лицо погромщика мерцало перед Багом на экране, однако запросить учетный узел Управления, кто же сей скорпион, чем славен и знаменит, ланчжун был теперь не в состоянии. Зато новостные каналы неожиданно порадовали: кадрами проникновения седой дамы в Ширван-миадзин и ее последующего выступления сеть была поистине нашпигована, с особым смаком — на варварских сайтах; и оказалось, она не просто так дама, а совсем даже супруга известнейшего, как было сказано, ордусского правдолюбца, справедливца и свободоробца Мордехая Ванюшина, прибывшего в Теплис на предмет улаживания многолетнего спора между саахами и фузянами. Значит, седой преждерожденный, сутулый и грустный, — и есть великий Ванюшин… Баг только присвистнул. Фамилию гения он, конечно, знал — как, собственно, любой мало-мальски грамотный человек в Ордуси.

«Странно… — думал Баг, глядя на изображение великого цзиньши: бледное длинное лицо, детский беззащитный взгляд, скупой венчик растрепанных волос над ширящейся лысиной. — С каких это пор национальные противуречия стали решать ядерщики? Уладил спор, нечего сказать… Впрочем, сам-то он вроде ни слова не сказал…»

Ну и дела творятся…

А скорпион-то тут при чем?

А профессиональный следильщик в повозке с затемненными стеклами? Кого он тут кубковал? В смысле — под кубком держал, скорпиона или ядерщика? Может, это просто что-то вроде личной охраны великого ученого? Но странно же он его охранял…

Что-то многовато сплелось.

Ощущение некой смутной, но грозной опасности становилось все отчетливей…

Баг поспешно закурил новую сигарету.

Он был в затруднении: с одной стороны, уже решил, что будет следить за погромщиком, а с другой — установить его личность не мог. Мысль о том, чтобы обратиться за содействием к теплисским вэйбинам, он отбросил сразу же как негодную. Проявили они себя нынче не лучшим образом, а кроме того, кто таков им Баг, чтобы делиться с ним местной рабочей информацией? Даже пайцза у него и то, называя вещи своими именами, ворованная… Ну, если мягче — недействительная пайцза.

Ладно. Будем пока обходиться тем, что есть. Не идти же, в самом деле, к термоядерному гению и не спрашивать: почему вы дали приют откровенному негодяю? Вот если бы Баг был лицом официальным, тогда…

А наутро выяснилось, что Ванюшин, его супруга и безбородый погромщик вылетают в Иерусалимский улус.

Стало быть, и Багу — ноги в руки, Судью под мышку, и прости-прощай, хвостатая генеалогия! Прости-прощай, бедная Гюльчатай-Сусанна и ее библейский братец… «Неплохой отпуск у меня образовался, — саркастически думал Баг, в повозке такси спеша на воздухолетный вокзал Биноц. Водитель, судя по папахе — фузян, был непривычно молчалив и прятал глаза, щеку его украшал свежий пластырь. На улицах повсюду торчали посты вэйбинов. Спохватились, тридцать три Яньло вам в пайцзы… — Душевный такой отдых… — Некстати, видать, от полной душевной мрачности, вспомнилась старая страшная фильма про письма, которые пишет мертвому сыну тоже почти уже мертвый человек. — Горный воздух и полный покой…»

…Салон воздухолета был полон. Ютаи покидали радушный Теплис — на всякий случай, до лучших времен… а может, и навсегда. Такая ночка нескоро забудется… Многолюдие было на руку Багу — ланчжун едва сумел найти лавку с потребными лицедеям товарами, — ведь Зия видел его, хоть и мельком, в горячке драки, но видел, а у скорпионов на лица память хорошая, иначе им не выжить; теперь ланчжун щеголял в длинноволосом пегом парике, черных, узких, как стилеты, усах и просторных, на пол-лица, солнцезащитных очках с темно-синими стеклами. Еще Баг начал припадать на правую ногу и по этой причине часто опирался на трость, в которую превратил, обернув холстиной и поверху часто обмотав ее шелковым шнуром, свой меч. Труднее всего было с Судьей Ди: кота не перекрасишь и в парик не обрядишь, да и очки хвостатым, в общем и целом, не свойственны. Кота после долгих уговоров пришлось пристроить в купленный на ближайшем рынке вместительный рюкзак; и фувэйбин сидел там на удивление тихо. Должно быть, проникся важностью момента — даже на воздухолетном вокзале при проверке билетов ничем себя не выдал; ланчжун сам предъявил служителям кота, сказал, что тот страдает особой кошачьей фобией, свойственной некоторым домашним животным: не терпит открытых пространств и потому обычно путешествует именно так, в рюкзаке. Служители не возражали: на то и ордусский кот, чтобы иметь свои маленькие причуды. Не зря Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» настойчиво указывал на то, что разнообразие мира зиждется на сообразном понимании индивидуальных особенностей и благородному мужу невместно равнять меж собой и людей, и тварей[337].

В воздухолете Багу досталось место в конце — отсюда ему хорошо был виден безбородый, тенью следовавший за Ванюшиными; те же, особенно супруга Мордехая, всячески погромщику покровительствовали. На вокзал он ехал с ними в одной повозке, у стойки контроля и до самого воздухолета Магда крепко, будто ребенка малого, держала скорпиона за локоть — а тот так и зыркал по сторонам, внимательно и настороженно. Ланчжун недоумевал: или Ванюшины совершенно не в курсе того, кто есть их спутник, или погромщику удалось хитрым способом задурить им голову, или… Ланчжун боялся даже предположить еще какое-нибудь «или».

Вэйбинов и в Биноце хватало. Один Будда знает, чего стоило Багу прямо там не закричать: «Эй, служивые! У вас человеконарушитель меж пальцев уходит!» Но ситуация сложилась более чем непонятная — и потому любым поспешным действием можно было скорее навредить, чем помочь. Вот физик с супругой своим выступлением на диво помогли теплисцам…

И поэтому все проследовали в воздухолет невозбранно и расселись — согласно купленным билетам.

А еще среди пассажиров Баг заметил давешнего курильщика, с которым обменялся взглядами на Аль-Майдане: смуглый, широкоплечий, явный араб, он покойно сидел неподалеку от Ванюшиных и Гамсахуева — как раз так, чтобы не бросаться им в глаза, но в то же время так, чтобы не выпускать их из виду — и ненавязчиво наблюдал за всеми троими сразу; другой бы не заметил мягкого, высокопрофессионального кубкования, но только не опытный Баг. «Эва!.. — подумал ланчжун. — И как же все это понимать?.. Впрочем, быть может, он хочет обезвредить скорпиона в Иерусалимском улусе? Это даже лучше…»

В Яффо Баг стремительно нанял «цзипучэ» — успел забежать в прокатную контору — и, когда Ванюшины загрузились в повозку такси, уже готов был незаметно следовать за ними; араб растворился в толпе встречающих, и ланчжун устремился за Мордехаем сотоварищи, справедливо полагая, что если он прав, то соглядатай рано или поздно сам проявится…

Баг проследил Ванюшиных до дома; там они выгрузили усталого, унылого цзиньши, и уже без него Магда и безбородый двинулись в путь сызнова; наняли другое такси и вышли из него почти в пригороде, рядом с невзрачным постоялым двором под названием «Мизрах»; сквозь окно ланчжуну было хорошо видно, как супруга великого справедливца напористо разговаривает со служителем, а погромщик в это время мирно стоит рядом; потом служитель передал ей ключи, Магда вручила их безбородому и крепко пожала ему руку; одна вышла на улицу, деловито беседуя с кем-то по мобильному телефону (Баг исхитрился поймать обрывок фразы: «Да, Иоахим, настоятельно вам его рекомендую, это человек достойный и нуждающийся в помощи…»), и уехала обратно в поджидавшем ее такси.

Баг сделал правильный вывод о том, что в Яффо Ванюшины и теплисец по непонятным причинам будут жить раздельно. До определенной степени это было понятно: вокруг Ванюшиных вечно толклись журналисты, и засветиться в одном кадре с погромщиком знаменитой чете не было никакого резона… Так машинально рассудил про себя ланчжун, а потом встрепенулся: да, это логично… но только в том случае, если Ванюшины знают, кого на груди пригрели. Допустим, знают. Отвратительно, но — допустим. Но — почему?!..

А потом рядом с «Мизрахом» мелькнул ненавязчиво тот самый араб-соглядатай. Мазнул взглядом по фасаду, прошел мимо, скрылся в переулке. Баг успокоился: ну вот, кажется, все в порядке — мерзкий скорпион под яшмовым кубком, теперь уж недолго ему осталось, сейчас придут и препроводят наконец куда следует…

Избавившись от парика и усов, Баг долго ждал в «цзипучэ» — но за скорпионом никто не приходил. Более того: погромщик вышел как ни в чем не бывало и, перейдя улицу, сел за столик в закусочной; обедать надумал.

Баг недоумевал.

Ладно, может, у них, у местных человекоохранителей, какие-то свои резоны. Возможно, они знают нечто такое, о чем Баг не ведает… Запросто. И все же?..

А безбородый скорпион, откушав курицы с рисом, расплатился и, взглянув на часы, двинулся по направлению к центру. Такси брать не стал: видно, или недалеко ему было, или ляны экономил.

Самое интересное случилось позднее, ближе к вечеру: в маленьком сквере на улице какого-то Бялика скорпион повстречался с упитанным преждерожденным, выглядевшим как гокэ и одетым в диковинную полосатую одежду. Баг помнил его — видел в толпе сопровождавших Ванюшина и Магду журналистов там, в Теплисе. Полосатый гокэ при виде погромщика даже не поднялся с лавки, на которой сидел, вольготно раскинувшись; приветствовал подошедшего легким кивком, руки не подал; скорпион присел рядом, и они заговорили.

Жаль, нельзя подкрасться поближе и подслушать: наверняка заметят.

Что у них общего?

О чем они вообще могут беседовать? Какая тут связь?

Так… Теплис, Ванюшин, погром, бегство скорпиона под крылом окруженной журналистами четы, отселение в удаленный постоялый двор, — а вокруг всего этого вьется внутренняя или внешняястража, не иначе местная, и вот, пожалуйста: еще вдобавок какие-то связи скорпиона с западным репортером!

Баг начинал злиться. Настолько не понимать, что происходит, было решительно невыносимо. Хорошо, когда к твоим услугам вся мощь человекоохранительного аппарата, а когда ты совершенно один, вот так — следишь, будто мышь по углам прячешься… Какие сети плетет в Яффо этот мерзкий скорпион?

А собеседники между тем попрощались, и подстрекатель теплисских беспорядков пошел обратно, в «Мизрах».

Может, обратиться все же к местным вэйбинам? Может, они кое-чего и не знают?

А если они тут все заодно?

Нет, глупости, конечно, такого быть не может! Однако одного-двух заблужденцев довольно, чтобы все пошло наперекосяк.

Погодим, решил Баг. Слишком много странностей. Посмотрим.

Но когда на другой день теплисский погромщик все еще не был задержан, а вольготно гулял себе — то один, то в гости к Ванюшиным, то снова один, и вроде ничего и подозрительного, кроме самого основного факта: что он гуляет тут!.. а двумя днями позднее, поближе к вечеру, он опять встретился с журналистом, все в том же скверике, — Баг обеспокоился вконец. С уездными человекоохранителями было явно что-то не так. Ланчжун отчетливо понял: уже не время играть в частного сыскаря Холэмусы[338]. Если не вмешаться, может случиться нечто непоправимое. Страшное. Потому что Ванюшин, вокруг которого все в конечном счете вертелось, был фигурой имперского значения.

И тогда отставной человекоохранитель взялся за телефон.

Богдан откликнулся довольно быстро: оказалось, минфа… тоже в Яффо! И очень обрадовался другу, тут же пригласил ехать вместе к Рабиновичам. У ланчжуна словно камень с души свалился: теперь он был не один. И — позднее, уже вечером, побродив по побережью и рассказав Богдану о своих теплисских приключениях, Баг посадил минфа в «цзипучэ» и, включив «Керулен», вывел на экран членосборный портрет скорпиона.

«Ну и глаза… Ты неплохой рисовальщик, еч». — «Может быть. Ты мне этого подданного пробей по базе, а то я…» — «Да понял, понял…»

Через пять минут Баг уже просматривал файл: Зия Гамсахуев, обычный человек обычной биографии. Из горного села. Ничего особенного. Родился, учился, работал… Мастер-наладчик на небольшом заводе, сельхозтехнику дает народу — для виноградников в основном; доброе дело, душеполезное. Жена, дети… Интересно, а их он вот так взял да и бросил? Сразу видно: хороший человек.

На следующий день Богдан поехал на торжества, а Баг, с удовольствием ощущая, что уже не ерундой занимается сдуру, а делает свою немаловажную часть общего дела, — вновь не спускал глаз со скорпиона. Скорпион ничего не предпринимал. Стало быть — чего-то ждал. Вопрос — чего?

На сей вопрос не мог ответить даже Богдан…

До нынешнего дня.

— …Не уволю, — усмехнулся Богдан, но улыбка минфа была кривой и безрадостной. Что-то его здорово ушибло, чувствовал Баг, но взять и спросить друга «что тебя ушибло?» казалось ланчжуну вопиюще несообразным. Жизнь… она иногда того, ушибает… — Но поставлю на вид.

— Он куда-то поехал на такси, а времени преследовать у меня не было, еч… — Баг достал сигареты. «Мне кажется или я оправдываюсь?» — Я не мог рисковать нашей с тобой встречей. Ничего, найду. Тут другое. Видишь ли… — Ланчжун щелкнул заморской зажигалкой. — Вокруг наших знакомых все время крутится человек. Мое мнение — внешняя или внутренняя охрана, не иначе: очень профессионально крутится. Я видел его еще в Теплисе… По всему выходит, он в курсе происходящего. Мог видеть то же, что и я, — а может, и больше. По идее, знает и про подданного Гамсахуева, и про то, как он попал в спутники к Ванюшиным. Много знает. Но ничего не делает.

— Знает?.. — Богдан снял очки и стал их яростно протирать. — В кипе?

— Н-нет… — удивился Баг. Это была бы картинка… — Какая кипа? Не в кипе. Молодой такой, энергичный… араб.

— Ага… — Богдан что-то лихорадочно соображал, прикидывал. — Это меняет дело. Это важно… Спасибо, что сказал, еч. Я попробую выяснить сегодня…

— Выясни, — пожал плечами ланчжун. — Тут много чего выяснить надобно. И побыстрее.

— Это точно. Побыстрее… Ты, драг еч, сыщи поскорей нашего скорпиона и глаз уже с него не спускай, ладно? — Минфа нацепил очки. — Да, сегодня все определенно разъяснится. Спать нынче нам не придется, похоже… И… Ванюшин — присматривай за ним.

— Что же я, разорваться надвое должен? — хмыкнул Баг, — Ты, друг мой, имей в виду, что я все же один. Один. Не считая геройского кота, конечно.

— Ты сумеешь, я знаю, — улыбнулся минфа.

Зия.

Яффо, Пурим, 14-е адара, день
Смолоду Зия Гамсахуев был не менее гостеприимным и радушным, нежели прочие теплисцы.

Конечно, люди — разные. Например, в том, насколько они способны не на словах, а на деле быть снисходительными к недостаткам ближних и к инаковости дальних, к бестактностям, совершаемым по неведению или в порыве чувств; да, в конце концов, в своей способности не злиться и не крутить пальцем у виска — ну, мол, совсем они с ума сошли! — при виде тех, кто благоговеет перед ничего не говорящими тебе символами, иначе молится и вообще не тебя, который, разумеется, лучше всех, а почему-то себя считает пупом земли.

Ангелы среди людей встречаются весьма редко; да и слава Богу, ибо частенько именно они, ангелы, доходят до таких градусов праведного негодования по пустякам, что хоть святых выноси.

Ангелом Зия и в детстве не был.

Например, младшему братишке, который одно время взял обыкновение бесперечь жаловаться матери то на занозу в пятке (не понесу папе в поле завтрак!), то на грубых соседских огольцов, которые не дали ему поиграть в свои игрушки, потому что играли в это время сами (ма-а-ама, отбери у них игрушки!), то на слишком жаркое солнце (сорви мне сама яблоко!), Зия спуску не дал. Потерпев маленько это, в общем-то, и впрямь не слишком достойное мужчины поведение — самому Зие в ту пору уже было четырнадцать, и он полагал себя вполне мужчиною, — он, здоровым чутьем подростка ощутив, что эта малодушная черта грозит стать стилем жизни и основным средством достижения любых целей, не стал тратить слова и время на увещевания, а просто-напросто как следует вздул брата. И раз, и два. Помогло.

А еще Зия был несколько старомоден. Даже в молодости. Например, когда через их деревню прошел подмявший под себя полдолины широченный тракт — с виадуками, грузно перекинутыми через горные речки, с развязками, с красивым современным ограждением, фосфорно вспыхивающим в темноте от малейших лучиков света, и все радовались, даже праздновали, потому что деревне теперь не грозило быть наглухо отрезанной от мира, едва ляжет снег или пройдет дождь, — Зие было до слез жалко старых оврагов, висячих плетеных мостиков, летящих в гулком ветре над бездной, бугристого черного брода за выгоном, истоптанного копытами коров… Когда у деревни появилась «центральная площадь», кругом которой чуть ли не в одночасье вымахнули современные стекляшки магазинов и харчевен, буквально раздавив неказистые каменные строения, из коих спокон веку состояла деревня, — Зие казалось, что новые дома неживые: так красивый гладкий манекен отличается от морщинистого, сгорбленного, все в жизни видевшего старика; от новых домов пахло безвоздушьем и химией, а от старых домиков — живых! — с того времени стало пахнуть умиранием…

Как и большинство простых теплисцев, Зия относился к приезжим ютаям как к добрым гостям и, в сущности не сталкиваясь с ними в повседневной жизни, книжно сочувствовал их беспримерно тяжкой исторической судьбе; он рад был, что ютаи наконец-то нашли приют, и даже какое-то время был им благодарен за то, что с их нашествием уезд явственно начал богатеть и обустраиваться. Но когда золотое горло Кавака-Шань, великая певунья Нания Брегвакян, даже старую добрую «Теплисо» начала петь не только по-саахски, а все больше на языках, понятных ютаям, сердце Зии упало, будто подвесной мостик его детства, сброшенный вниз за ненадобностью, когда орлиное ущелье изуродовал мертвый бетонный путепровод.

Нет, сам Зия не пострадал от ютаев ни разу. Он был простой работяга, ему негде было с ними столкнуться. Они не разорили Зию; они не купили за бесценок его лавку, никто из них не писал на него разгромных статей и не перебегал ему дорогу где-нибудь в консерватории или ученом центре… Ничего этого не было. Он порой слышал о подобном, но полагал такие разговоры досужими; мол, ты сам лучше работай, прилежней учись, умней торгуй, и нечего, как говорят фузяны, Лазаря петь. Но когда однажды Зия, приехав из Теплиса к родителям на очередной отчий день, увидел появившиеся здесь за время его отсутствия вывески и рекламные щиты на иврите, то понял, что даже его деревня перестала быть ему родной.

Однажды вечером он решил пойти домой после смены пешком — уж больно погода стояла хороша. Весна. Был какой-то ютайский праздник — Зия никогда не интересовался специально их календарем: зачем? Жил Зия неблизко — но почему бы не пройтись… Когда кончится район утопающих в зелени новых особняков, можно будет сесть на автобус. А пока: сады, сады, и каждый — что твой ботанический заказник. И в каждом — их радость, их вовсе даже не уединенное, наоборот, почти показное веселье — всего-то за живыми изгородями, усыпанными по-вечернему духмяными крупными цветами…

В одном из садов, за накрытым прямо посреди рая столом, под уютным, подвешенным на сплетениях виноградных лоз абажуром, в светлом дыму которого суматошно искрила ночная живность, не просто гуляли или бубнили священные тексты, а всерьез пели хором. Пафосно, со слезой. Так подпившие русские поют что-нибудь свое надрывное — «Окрасился месяц багрянцем», например; даже мелодии были на редкость похожи.

Всем прочим — всегда антиподом,
Не чтя ни крестов, ни коров —
Ты избран Священным Народом,
Израиль, во веки веков.
Небесною Истиной правы,
Отвергнуты мы на земле!
И скорбные, горькие травы
Навечно на нашем столе.
Не медли! Пока не погиб ты —
Единого Бога зови!
Египты, Египты, Егигпты
На наших костях, на крови…[339]
Зия и сам не заметил, как остановился, невидимый оттуда, из света, и как сами собой сжались его кулаки.

Ладно. Ну не чтите вы христианских крестов, буддийских коров, и Коран вам нехорош, и все остальное… Ладно. Можно понять. Народ без веры — все равно что мужчина без мужества, а вер много, потому что таковы, видно, промысел, кисмет, дао… Хорошо.

Но добро бы тут сидели бедные козопасы или погорельцы! Впрямь отвергнутые какие-нибудь!

Добро бы огромный, точно вертолетная площадка, стол, на коем не заметно было ни единой горькой травинки, не ломился от яств! И добро б возле дома не выстроились, преданно ожидая хозяев, сверкающие новехонькие повозки, одна другой дороже и краше! Добро бы Зия не узнавал лиц — знакомых по газетам и теленовостям любому! Директор известнейшего в Теплисе театра; владелец крупнейшего в уезде магазина драгоценностей; виднейший, любимейший всей Ордусью скрипач; член теплисского меджлиса; член межулусного ютайского совета по распространению духовного наследия…

ПОЧЕМУ ВЫ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЕТЕСЬ?

Это, стало быть, И У НАС тут для вас Египет? Это МЫ тут, что ли, вас поработили и держим насильно на тяжелых работах? Это, значит, МЫ тут живем на ваших костях и крови?

Наверное, случись рядом сведущий народознатец, он объяснил бы окаменевшему от бешенства работяге, что все это следует понимать совсем иначе — в символическом, чисто духовном смысле: как память народа, как олицетворение единства и взаимного сопереживания, как незаживающий ожог бесприютности и многовековой чужой неприязни, как безмерную и воистину достойную лишь уважения скорбь о своих столь долго казавшихся нескончаемыми скитаниях и муках… Народознатец был бы в значительной степени прав.

Но не случилось его. Простой человек слышал простые слова. И из этих простых слов запросто уразумел наконец, что секрет преуспеяния ютаев и их умения вести дела, в сущности, очень прост: надо хныкать. Мама, у меня в пятке заноза, снеси ты сама завтрак отцу… И так все время. Чем больше — тем лучше. Мужчины, те, кто и падая в пропасть ни единого стона не сронит с уст, расступаются перед нытиками, пожимая плечами, — иди, если тебе не стыдно; женщины, столь любящие сострадать, гладят по головке, слюнят поцелуями, просят мужей помочь бедняжкам, ласково подталкивают страдальцев вперед… Оп! И ты уже первый.

И Зия тоже стал первым.

Первым, кто понял, что избавиться от ютаев можно, лишь сделав их жизнь в уезде невыносимой. Чтобы не ехали сюда. Чтобы ехали отсюда.

И, между прочим, после того как чужаки сбегут, все, что они тут понастроили, достанется истинным хозяевам — коренным теплисцам…

Сначала Зия еще пробовал советоваться с другом. Друг не одобрил. «Люди такие разные, — сказал он. — Вон русским, например, кажется, что раз у них самая правильная вера, то они всех понимают и всем сочувствуют, поэтому могут всем советовать, как жить. А ютаям кажется, что, раз у них самая правильная вера, их все мучают из зависти и потому должны искупать перед ними свою вину. Что с людьми поделаешь? Национальные характеры…»

Зия не стал спорить — просто разошелся со старым другом. Какой из него друг! Если в нем не прорастает ненависть к врагам — значит, он никогда не любил своих. Любовь — естественное состояние человека, а ненависть в нем зажигается лишь тогда, когда кто-то грозит тому, что он любит.

Характеры, характеры… Есть просто характеры, а есть отвратительные характеры. И Зия не хочет принимать у себя дома гостей с отвратительными характерами.

Ведь они еще и подлые! Когда Зия уже многое понял, но еще имел наивность пытаться говорить о своих мыслях открыто, ему быстро стало ясно: скажи про них хоть слово худое — сразу приплетут Шикльнахера и его компанию. Вы считаете, ютай неправ? Вы что, нацист? Какой ужас, смотрите: он же законченный нацист! Кто бы мог подумать, столько лет прикидывался порядочным человеком…

Он начал интересоваться ютаями специально и совершил еще немало отвратительных открытий. Да вот хоть великий Ванюшин. Оказывается, есть человек, сам ютай, и он всего-то лишь пытается мягко, тактично втолковать: ютаи, как и любой нормальный народ в мире, отнюдь не всегда лишь безвинно страдали, но порой заставляли страдать других. А они не хотят быть просто нормальным народом в числе прочих, пусть даже самых великих, — им это что нож острый. Они в ответ и Ванюшина записали едва ль в нацисты; во всяком случае, приняли в штыки, отмахнулись, и нет буквально никого, кто поддержал бы великого справедливца, кто откликнулся бы на его страстный, пронзительный призыв, хотя каждая строка его работ написана кровью сердца, и каждое слово — истина. Зия, открыв для себя труды Ванюшина, перечитывал их не раз и не два… Поведение ютайства потрясло Зию. Значит, они все и впрямь либо безумцы, либо мерзавцы.

Поэтому, лишь только вылетела в город весть о том, как жена Ванюшина кинула им в меджлисе правду в лицо, Зия понял: сейчас или никогда.

Поэтому Зия в тот страшный вечер первым крикнул: «Захватчики! Оккупанты!» И немногочисленные, но верные сторонники — к тому времени он уж помог некоторым теплисцам прозреть — подхватили его крик; а потом взревела толпа.

Поэтому Зия первым кинул камень в витрину ютайской мебельной лавки — а потом камни запорхали, как ночные бабочки, искря и сталкиваясь в воздухе. И стекла полных товарами витрин, вздрагивая от первого удара, принялись с веселым звоном — будто радовались свободе после тяжкого и подневольного стояния целыми — одно за другим превращаться в жидкие сверкающие струи и опадать хрустальными водопадами, так что скоро улицы были словно застелены колотым хрусталем…

Поэтому, восхищенный мужеством той женщины, Зия — уже зная, что теперь ему житья в Ордуси не будет, что теперь он по всем законам человеконарушителъ и преступник, что мстительные ютаи сживут его со свету непременно, — оторвался от разгулявшихся не на шутку теплисцев и тишком, прячась от начавших прибывать вэйбинов, последовал за возвратившимися к себе в караван-сарай свободоробцами. И, притаившись под открытым окном номера, в коем жил справедливец, Зия слышал — все. И попросил помощи, и получил ее: люди, коим не милы ютаи, как и следовало ожидать, встречались не только в теплисском уезде. И жена Ванюшина первой поняла, что вот уж где не станут искать ярого ютаененавистника — так это в ютайском логове. То есть, конечно, станут вскоре и там, всюду вскоре станут искать — но не сразу. Должны сначала унять беспорядки, чтобы народ, отдышавшись, пришел в себя и изумленно оглянулся по сторонам: да неужто это мы наворотили? Должны опросить всех свидетелей, выявить зачинщиков, обнаружить, что главный зачинщик исчез, объявить его в розыск… И то, когда обнаружат, глазам своим не поверят поначалу. А тем временем…

Насчет того, что именно он сделает «тем временем», у Зии появились соображения еще по дороге в Яффо. Чутьем крепко стоящего на земле человека, помноженным на обостренное чутье затравленного зверя, Зия вычислил из окружения Ванюшина — одного. Одного-единственного, с кем имело смысл попытаться поговорить.

И поэтому теперь они сидели с этим человеком вдвоем в маленьком сквере на улице Бялика, и это был уже третий их серьезный разговор. Может быть, самый серьезный.

Фон Шнобельштемпель, в неизменном своем полосатом бухенвальде и полосатой же легкой шапочке, прикрывавшей голову от палящего средиземноморского солнца, некоторое время задумчиво созерцал кончик своей правой туфли. Правая нога его, положенная на левую, неторопливо и мерно покачивалась в воздухе. Фон Шнобельштемпель размышлял.

Наконец нога перестала раскачиваться, журналист взглянул на Зию и улыбнулся.

— Конечно, ты был бы нам куда полезнее здесь, — признался он. — Но я понимаю… Сыскная полиция Ордуси весьма эффективна.

— Я вернусь в Теплис, — сдерживая страсть, ответил Зия. — Срок давности за злостное хулиганство — пять лет, за разжигание национальной розни — десять. Я вернусь. Но уже совсем иным. Иным и иначе. Деньги можно бить только деньгами. Только деньгами. Камнями — только святости добавляешь этим идолам… Я их по миру пущу… — не сдержавшись, процедил он сквозь зубы. — Всех…

— Ты надеешься разбогатеть на Западе? — поднял бровь фон Шнобельштемпель.

— Я просто обязан это сделать.

Немец чуть усмехнулся.

— Ну, если у тебя это не получится, ты всегда сможешь обратиться по тому адресу, который я тебе дам. Тебе помогут и объяснят, что делать.

— Хорошо.

Сейчас Зия был согласен на все. Он терпел даже фамильярность толстого немца, которого дома не пустил бы и на порог, чтобы не осквернять родовой очаг его жирной, самоуверенной наглостью. Сейчас Зия обещал бы что угодно — хоть Луну с неба, хоть следы на земле целовать… Эти обещания ровно ничего для него не значили. Важно было выбраться.

Впрочем, Зия понимал, что немец видит его насквозь. Но тут уж так — кто кого. По крайней мере никто не скулит о своей тяжкой многовековой судьбе, с ходу требуя за нее полной компенсации со всякого, кто посмотрит с состраданием. Тут честно: охота. Человек и барс. Кто победит, тот и окажется человеком.

— Хорошо, — сказал фон Шнобельштемпель решительно. — Все документы я подготовлю послезавтра. Раньше никак. После этого ты улетишь первым же рейсом. Постарайся продержаться. Поменьше мелькай.

— Разумеется, — ответил Зия и встал.

Немец продолжал сидеть.

На мирной земле полный, добродушный пожилой человек мирно отдыхал в тени двух раскидистых сикомор, расстегнув полотняную рубаху до середины потной груди, а вокруг безмятежно плавился в дневной жаре точно по мановению небес выросший за считанные десятилетия бодрый и гостеприимный город.

— Все же имей в виду, — глядя перед собою, сказал фон Шнобельштемпель с ленцой. — У нас все хотят разбогатеть. Очень сильно хотят. Но получается далеко не у всех. Надо действительно иметь что предложить…

— Думаю, — холодно усмехнувшись, не сдержался Зия, — у меня будет что предложить.

Фон Шнобельштемпель с улыбкою пожал плечами: мол, ну-ну, блажен, кто верует, а я предупредил. И вдруг — улыбку как ветром сдуло — цепко взглянул снизу вверх Зие в глаза и небрежно спросил:

— Баул Ванюшина?

Зию будто кинули в кипяток. Медленно, стараясь не подать виду, насколько ошеломлен, горец перевел дух. Сделал вид, что просто не понял вопроса.

— Я давно чувствую в себе призвание делового человека, — сказал он, постаравшись выставить себя совсем уж дурачком.

Фон Шнобельштемпель отвернулся.

— Итак, послезавтра здесь в это же время, — сказал Зия. — Я правильно понял?

— Угу, — равнодушно ответил фон Шнобельштемпель, уже не глядя на него.

На углу Бялика и Хохляцкой Зия оглянулся и, убедившись, что немец пропал за домами, достал из кармана трубку. Пискнул кнопкой перезвона.

Ответила, разумеется, Магда.

— Алло?

— Это я, — сказал Зия.

Ее нейтральный сухой тон сразу сменился неподдельно теплым.

— Наконец-то! — с искренним облечением сказала она. — Мы уж тут волноваться начали… У вас все хорошо?

— Лучше не бывает, — ответил Зия. — Освободился и готов ехать к вам.

Не только ютаям сочувствуют, подумал он. Находятся и впрямь хорошие люди, которые сочувствуют тем, кому надо, кому это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО надо…

На какое-то мгновение Зие стало тошно от того, как он собирался отплатить им за сочувствие. Но я же не для себя, попытался успокоить он себя. Я же не из корысти… Это нужно всем, это нужно всему моему народу…

Помогло.

Мустафа.

Яффо, Пурим, 14-е адара, день — ранний вечер
Русский сановник позвонил неожиданно и тактично настоял на встрече. Мустафа согласился почти сразу, только не принял предложенного Оуянцевым времени и назвал свой срок — на два часа раньше. Потом Мустафа будет занят. Само дело, как обычно, займет не более пяти минут — но к нему надо готовиться. Честно говоря, Мустафе и самому хотелось знать, что еще надумал приезжий. Лишнее знание никогда не помешает, а всякий разговор — это игра в обе стороны.

Кто кого. Кто о ком сумеет понять, почувствовать и выяснить больше. Вопросы иногда оказываются информативнее ответов. В то, что глава этического управления одного из влиятельнейших улусов империи приехал сюда в такое время просто собирать материал для какой-то там книги, верилось с трудом. Книга, скорее всего, только предлог. Вопрос — предлог для чего?

Русский был очень обаятельным и славным человеком. С таким, вероятно, очень хорошо дружить. Но он был опасен. Он был фанатиком золотой середины, Мустафа это понял быстро. Таких людей ни в чем нельзя убедить, отчасти они согласны чуть ли не со всеми, но им кажется, будто лишь они одни ведают полную истину. Такой человек не может быть ничьим сторонником.

А вот противником — может.

А тут еще этот его Лобо… Как в воду канул. У Мустафы не было ни малейшего формального повода объявить Багатура в официальный улусный розыск, а все, что он мог сделать сам, негласно — не дало результатов. В гостиницах не останавливался, на турэкскурсии не записывался… Прилетел, как явствовало из воздухолетной статистики, из Теплиса — тем же, между прочим, рейсом, что и сам Мустафа, значит, даже видеться могли! — и растворился. И это особенно настораживало…

Они встретились в небольшой уютной кофейне неподалеку от городской управы КУБа. Мустафа открыл ее и полюбил двенадцать лет назад. В ней будто остановилось время. Многое менялось, а в Яффо — особенно много и особенно быстро, город рос на глазах, но что-то все же оставалось неизменным, и это грело сердце. Страна сильна традициями. Даже когда ее подарили гостям.

Иерусалимский кубист и александрийский цензор, степенно беседуя о погоде, о глобальном потеплении — есть оно или его придумали ученые, о том, как в Александрии не хватает солнца, а в Яффо — снега (всем: всегда чего-нибудь да не хватает), воздали должное густому, терпкому, ароматному кофе и мало-помалу перешли к главному. Мустафа ожидал подвоха и был настороже, но опасность пришла совсем не с той стороны, с какой он возводил редуты. То ли вовсе бесхитростный, то ли очень хитрый русский — противуположности сходятся, все человеческие качества подобны кусающей свой хвост змее — строил беседу с таким невинным видом и так элегантно, что главный вопрос Мустафа чуть было не пропустил; он уж начал было отвечать, когда сообразил, что, возможно, из-за этого и затеян весь спектакль. Потом Мустафа даже не мог вспомнить точно, как именно их обмен репликами выглядел. Оуянцев все сетовал, что вот, мол, сколь трагично и, казалось бы, несправедливо устроена жизнь: человек хочет как лучше, но, встретив долгое непонимание, закусывает, сам того не замечая, удила и теряет меру, и его «лучше», которое на самом-то деле, может быть, и впрямь «лучше», превращается в нечто куда худшее, нежели то, с чем он праведно борется. В общем, опять говорил о середине. Мол, даже самый искусный водитель повозки должен постоянно чуть-чуть шевелить баранку то вправо, то влево, чтобы повозка ехала прямо. А стоит только перестать отслеживать и парировать малые уклонения и приняться увлеченно забирать, скажем, вправо, когда повозка и так уже отклонилась вправо, — мигом окажешься на обочине, а то и в пропасти… Красивая песня, думал Мустафа, кивая Оуянцеву в ответ, но разве дороги бывают только прямыми? Попробуй-ка этак, вправо-влево, рулить на крутом повороте!

Вот если бы, говорил Оуянцев мечтательно, Ванюшин почаще встречал тех, кто с ним был бы согласен, но лишь до известной степени, без крайностей — наверное, ему было бы легче и он не зашел бы со своими идеями в столь уже неконструктивную, столь разрушительную даль. Но почему-то получается так, что если у Ванюшина и находятся редкие единочаятели, то, напротив, еще более радикальные. «Вы обращали внимание на эту странную закономерность, единочаятель Мустафа? Или у меня лишь впечатление такое составилось, потому что я не располагаю всем материалом, а знаю лишь наиболее вопиющие случаи?»

И наивные светлые глаза со спокойной, доброжелательной пытливостью заглянули из-под смешных очков прямо Мустафе в душу.

«Ну, как вам сказать… — отвечал кубист, не в силах отделаться от тревожного ощущения, будто русский спрашивает о нем самом. — В поле зрения нашего ведомства по определению попадают только вопиющие случаи. Мы ведь не можем, да по сути и задачи такой перед нами не стоит, отслеживать всех, кто, например, просто сочувствует Ванюшину или даже, скажем, просто-напросто его жалеет… Вот казус, например, с сожжением кип у Стены Плача полтора года назад — это да, это конечно сразу… Мальчишки чувствовали себя героями — ах, какие мы храбрые, какие принципиальные, как мы всех потрясли! Что им не мило в ютайстве — об этом у мальчишек были, насколько удалось позже выяснить, самые слабые и поверхностные представления. А те, кто испытывает менее эгоистичные эмоции, — всегда менее заметны… Кип они не жгут».

Часом позже, анализируя беседу, Мустафа сообразил, что как раз тут-то и вляпался в ловко поставленную ловушку. Русскому надо было естественным образом, невзначай перевести разговор на Теплис — и Мустафа, сам того не заметив, ему подыграл.

«Да, это понятно… — вздохнул Оуянцев. — Но, наверное, вполне закономерно. Здесь. Против традиции, против с молоком матери усвоенных взглядов и идей всегда идут лишь самые шумливые да заносчивые… А вот там, где для сочувствия Ванюшину и его идеалам не обязательно идти против традиции, против веры отцов? В таких местах отношение может быть более спокойным и взвешенным… Вот в Теплисе, например… Конечно, после того, что там случилось, казалось бы, нелепо и кощунственно говорить о тамошнем спокойном отношении к ютаям, но мы-то с вами знаем, что это лишь роковое стечение обстоятельств…»

Все еще не понимая, куда Оуянцев клонит, Мустафа осторожно пересказал своими словами официальную точку зрения. Действительно, все получилось на редкость нелепо. Цепь совпадений, приведших к трагедии. Долгое ожидание ответа на сокровенный вопрос перекалило нервы теплисцев; выступление Левенбаума на короткий миг сняло это напряжение, кого-то, по правде сказать, обескуражив и даже разочаровав, кому-то, напротив, дав надежду на благополучный выход из тупиковой, казалось бы, ситуации; во всяком случае, даже из элементарной психологии известно, что если ровное напряжение еще как-то можно терпеть, то возвращение к нему после краткого периода расслабления и надежды частенько надламывает даже крепких людей, заставляя их поступать несообразно. А тут еще эти обалдуи — иного слова не подобрать — со своими халами и свечами…

Следующий вопрос Оуянцева Мустафа поначалу воспринял с облегчением; упорно и целенаправленно, будто и впрямь заботясь только о материалах для своей книги и совершенно не интересуясь теплисским ужасом и нерасторопностью тамошней внешней охраны, сановник сказал: «Нет-нет, я понимаю… С этим все ясно. Но вот нейтральные, спокойные единочаятели… Вы ведь, сколько было возможно в этой каше, постоянно находились неподалеку от почтенного цзиньши Мордехая. Неужели никто не пытался встретиться с ним, поговорить, поддержать добрым словом… рассказать, в чем он с ним согласен, а в чем — нет?…»

Мустафа уже открыл было рот, чтобы ответить решительным «нет», и тут у него вдруг оглушительно прогремело в мозгу: а если Оуянцев знает о Зие?

Мысль оказалась столь неожиданной, что Мустафа не сразу нашелся. Он и сказал: «Нет», — но уже как-то жалко, скороговоркой, а потом, не в силах сразу собраться с мыслями, только ухудшил положение, порывисто попытавшись обезопасить себя (так непроизвольно отдергивается рука от нежданно куснувшего ее пламени): «Впрочем, я не могу, разумеется, дать поминутного отчета, в этой круговерти я несколько раз его терял…» Это было правдой, но Мустафа и сам слышал, как неубедительно звучит его голос и как непрофессионально — слова.

«Жаль, — вдруг сказал Оуянцев, и глаза его под очочками были отчего-то полны сочувствия. — Ужасно жаль. Такое одиночество, такая изоляция могут подвигнуть вашего подопечного на какие-нибудь совсем уж несообразные действия. Вам это не приходило в голову, еч Мустафа?»

Честно говоря, Мустафа даже не мог потом вспомнить, что ответил русскому.

«Да, — нервно думал он, торопливо идя к себе в управу после того, как честно отработал всю процедуру приветливых прощаний с Оуянцевым, — разговор оказался на редкость информативен. Если этот его подручный, монгол или казах, или кто он там, в общем, буддист… если он как-то исхитрился увязать меня и Зию, и сообщил о своих соображениях Оуянцеву, и этим разговором Оуянцев меня проверял… Да. Теперь я знаю, зачем александрийцы здесь. Но Оуянцев сумел выяснить больше. Теперь он знает, что я знаю о Зие и его контакте с Мордехаем. Для меня это может оказаться губительно, но стократ фатальней — для Ванюшина…»

Надо было действовать немедленно.

В урочный час, минута в минуту, как он делал вот уж без малого полтора года по условленным заранее дням, Мустафа поднял трубку уличного телефона, уединенно стоящего в старом порту, неподалеку от Андромедина холма, и набрал намертво въевшийся в память номер. К будке телефона нельзя было подобраться незамеченным: впереди — синий разлет неба и моря, исцарапанный тонкими мачтами стоящих на приколе яхт, по сторонам — широкая пустынная набережная… Здесь никогда не торчали терпеливые рыболовы с изящно вздернутыми удочками, здесь не гуляли влюбленные, потому что пахло тут не цветами, а соляркой и гнилью…

Трубку поднял человек, с которым они никогда не встречались лицом к лицу. Мустафа не раз видел его на фото и — издалека — в жизни; человек не видел его никогда и не знал его имени. И, как надеялся Мустафа, не узнает. Мустафа догадывался, что человек этот — не только акула пера и мастер новостетворения, но ему было все равно. Не его использовали, а он, Мустафа, использовал. Это было все, что он мог сделать для Ванюшина. Люди должны знать правду. Пусть хотя бы сначала там, на Западе. Мало-помалу все равно просочится сюда. Другое дело, как люди поймут эту правду… Впрочем, как всегда — все поймут по-разному, но тут уже дело девятое.

— Есть новые материалы, — сквозь нацепленный на трубку голосовой трансформатор сказал Мустафа. — Вы найдете их, где обычно.

— Очень своевременно, — отвечала трубка голосом фон Шнобельштемпеля. — Вкратце вы не могли бы охарактеризовать их содержание?

— Мог бы, — согласился Мустафа. — Александрийцы прибыли сюда, чтобы сделать из Ванюшина козла отпущения за Теплис. Свалить подстрекательство на него. Это уже пахнет судебным процессом. Ученого будут судить как простого человеконарушителя, за разжигание национальной розни. Сейчас они прорабатывают его возможные контакты с зачинщиками теплисских волнений.

— Браво, — сказал фон Шнобельштемпель после небольшой паузы; его всегда ровный голос на сей раз выдал неподдельное удовлетворение. — Это сенсация. Материал доказательный?

— Настолько, насколько я могу что-то доказывать, не выдав себя.

— Спасибо, — с чувством сказал фон Шнобельштемпель. — Я не знаю, кто вы, но вы делаете благородное дело.

«Шайтан тебя забери, — думал Мустафа, идя прочь от телефонной будки. — Ради ваших сенсаций я бы и пальцем не пошевелил. Но шумиха — хоть какая-то гарантия того, что с несчастным стариком не случится самого плохого».

Через полчаса он остановил свою повозку возле гостиницы «Мизрах». Гостиница была вдали от моря, уже в Гиватаиме, и не считалась первоклассной; но она была дешевой и тихой, малолюдной. Кто бы ни посоветовал Зие остановиться здесь — сам ли Ванюшин, его жена или кто еще, — совет был верным. Неторопливо Мустафа пересек прохладный холл, казавшийся полутемным после предвечернего пылания снаружи, на несколько минут остановился у киоска с газетами, сделал вид, что рассматривает заголовки, — осмотрелся, выждал. Нет, никто за ним не следовал, и служитель на него не смотрел. Пока все спокойно. Мустафа двинулся было к лифту, но передумал. Зия жил на втором этаже, ногами быстрее и надежней.

Пухлый ковер, нескончаемым розовым языком высунутый вдоль лестницы, глушил шаги.

Номер двести двенадцать.

Мустафа постучал.

«Не хватало еще, чтобы никого не оказалось», — обеспокоенно подумал он, не дождавшись ответа. Необходимость встречаться с Оуянцевым, а потом подготовка материалов для Шнобельштемпеля и закладка их в тайник отняли непозволительно много времени; Зия мог исчезнуть, и тогда еще неизвестно, кто найдет его первым — Мустафа или внешняя стража… Он постучал еще раз — громче.

— Кто? — донеслось изнутри.

Голос был неприветливый, явно встревоженный — но Мустафа обрадовался ему, точно родному.

— Администрация гостиницы, — сказал Мустафа. — Простите, небольшая накладка. Для вас внизу было оставлено письмо, но дежурный просмотрел вас, когда вы вернулись, и не передал.

— Письмо? От кого?

— Не могу знать, — сказал Мустафа. — Просто для постояльца из двести двенадцатого.

Звякнул замок, и дверь открылась. Мустафа быстро шагнул вперед и, не обращая внимания на неуверенную попытку Зии задержать его на пороге, вошел. Обычный однокомнатный номер — кровать, шкап, два стула, стол с телефоном, письменным прибором и толстенным, в твердой подарочной обложке Талмудом на четырех языках.

Теплисец — крепкий, широкоплечий, с тяжелыми смуглыми кулаками и странно холодными глазами, молча смотрел на Мустафу. Потом спросил:

— Где письмо?

— Закройте дверь, — велел Мустафа.

После короткого колебания Зия повиновался. В тишине снова раздался короткий стальной лязг защелки.

— Я работник улусной безопасности, прер Зия, — сказал Мустафа. — Нынче утром вас официально объявили во всеордусский розыск. Нам надо поговорить.

Несколько мгновений Зия не шевелился и ничего не говорил. Потом медленно отошел от двери и сел прямо на незастеленную постель. Когда он заговорил, голос у него чуть дрожал, но в общем он держался достойно. Мужества ему было не занимать.

— Слушаю вас, — хрипло сказал Зия, глядя Мустафе в глаза.

— Это я хочу послушать вас, — ответил Мустафа. — О ваших поступках в Теплисе я знаю все… или почти все. Я хотел бы знать ваши мотивы.

На тщательно выбритых и все равно казавшихся щетинистыми щеках теплисца вспухли желваки.

— Ты ведь даже не ютай, — с храбростью отчаяния сказал Зия. — Ютайский слуга. Прихвостень.

— Обо мне поговорим потом, — ответил Мустафа как можно более мягко.

Еще несколько мгновений Зия без всякого выражения смотрел на него, а потом понурил голову, свесив ее едва не ниже плеч, и начал говорить — монотонно и, казалось, равнодушно. Будто не о себе. Через несколько минут он встал, не прерывая рассказа; начал мерить комнату шагами и все говорил, говорил…

Мустафа слушал его глухой от безнадежности, чуть хрипловатый голос и думал: «Все то же самое. Везде то же самое. Ну неужели раз за разом, век за веком наступая на одни и те же грабли, оскальзываясь и падая на одной и той же банановой корке, — ютаи так и не могут уразуметь, в чем дело? Нет — наоборот, старательно и дотошно повторяются! Будто в безумной надежде, что, если сорок девять раз тебя било током, когда ты совал палец в розетку, совсем не палец виноват, а подлые розетки, и надо наконец найти хорошую розетку, правильную, пятидесятую, из которой не ударит… Глупость какая! Ведь если розетка не бьет сунутый в нее палец — она бесполезна, мертва; в ней нет тока, от нее не будет света… не будет ни сострадания униженным, ни страсти защищать тех, кто в беде…»

Мустафа прекрасно помнил, что его дед, умерший шесть лет назад и, безусловно, кейфующий ныне в райском саду среди гурий, когда-то, в бытность свою избранником тебризского меджлиса, голосовал за предоставление ютаям земель под Иерусалимский улус. Мустафе и в голову не приходило думать, будто дед и его единочаятели были неправы. Людей, которым грозила смерть или, по крайней мере, неисчислимые муки, надо было спасти. Спору нет. Старики были безусловно правы. Мустафа ведал, что такое сяо.

Но почему этого не ведают ютаи?

Почему в них нет ни капли благодарности? Почему они приняли, а ныне и подавно продолжают принимать этот царский подарок, этот рыцарский жест как должное? И снова чем-то недовольны… Мустафа по долгу службы знал, что некоторые ютаи — и его начальник, кстати, в их числе — испытывают теперь нечто вроде разочарования: тебризцы подарили нам нашу же землю да еще этим и гордятся… Хотя на самом деле вовсе не они нам ее подарили, а Бог ее давным-давно нам даровал…

Непонятное поведение.

Все объяснили ему первые же выступления и статьи Мордехая. С тех пор Мустафа тайно, боясь в том признаться даже ближайшим своим друзьям и соратникам, даже семье, — боготворил святого старца и желал ему успеха. И делал все от него зависящее, чтобы облегчить тяжкую участь Мордехая, его неподъемную ношу… гяуры сказали бы — его крест. Если даже Мордехай не объяснит ютаям их ошибок, то уж; верно, никто не объяснит.

И вот сейчас Мустафа встретил брата. Единочаятеля в самом прямом и первозданном смысле этого слова. У него доселе не было таких. И что теперь Мустафе оставалось?

Ах, как хотелось бы просто жить-поживать и добра наживать! Заботиться о семье, выполнять в меру сил и разумения свой нелегкий и почетный долг… Как это было бы славно, как сладко! И как, в общем-то, правильно, и как страховало бы от ошибок, всегда грозящих тем, кто живет своим умом…

Но властная, необоримая, благородная потребность существовать не понапрасну и делать мир лучше — потребность, вычитанная, быть может, в раннем детстве из хороших книг, а может, прежде того впитанная с молоком матери, — порою требовала выбирать. Выбирать, во-первых, что это такое — лучше? Для кого лучше? Когда лучше? А во-вторых — на что ты согласен пойти ради этого «лучше», чем поступиться, кем пожертвовать, когда это потребуется. Собой? Присягой? Семьей? Страной?

— Я понял, — сказал Мустафа негромко, когда Зия закончил свой рассказ. — Я не одобряю ваших методов, но я разделяю ваши чувства.

Мустафа запнулся, когда Зия поднял на него ошалелые, не верящие глаза. Бедный теплисец ожидал, конечно, совсем иного.

— Впрочем, это неважно, — одернул себя Мустафа. — Поймите, однако, вот что. Вы приехали сюда вместе с Ванюшиным, и раньше или позже это выяснится. Особенно если вас арестуют. Ваши грехи могут как-то связать с ним. Даже свалить на него. А это недопустимо. Поэтому вы обязаны тотчас исчезнуть. Я не хочу и не буду задерживать вас сейчас. Но вы не должны больше попадаться мне на глаза. Сегодня праздник, все ждут не дождутся вечера, работают спустя рукава… До полуночи вы должны покинуть улус. Уяснили?

Зия молчал. Только облизывал пересохшие от волнения губы, пытаясь разгадать подвох. Не получалось. Глаза его совсем заледенели. Язык то и дело, как голый розовый зверек, шустро пробегал по губам и прятался в норку.

— Как человек человека… — тихо сказал Мустафа. — Как мусульманин мусульманина, в конце концов… Прошу. Мне не хочется вас арестовывать.

— Хорошо… — сипло выговорил Зия. Кашлянул. Сказал громче и внятней: — Обещаю.

— Вот и правильно, — улыбнулся Мустафа. Простой теплисец был ему симпатичен — куда симпатичней хитрого русского. «Вечером проверю, — подумал Мустафа. — Но если он все еще будет здесь… Тогда не знаю, просто не знаю».

Мустафа кивнул Гамсахуеву на прощание и, поворотившись, шагнул к двери. То был редкий случай, когда последствия обусловленного идеалами поведения сказались незамедлительно. Едва Мустафа отвернулся, Зия обеими руками схватил первое, что попалось под руку, — пудовый угловатый Талмуд, громоздившийся посреди стола, точно маленькая Кааба, — и с размаху, что было сил, ударил ребром книги кубиста по голове. Мустафа, не издав ни звука, рухнул, как сноп.

Богдан.

Иерусалим, Пурим, 14-е адара, вечер
— Они сели в иерусалимский автобус, — едва слышно в окружающем гаме сказал голос Бага в телефонной трубке. — Оба.

— Хорошо, — ответил Богдан. Ему совсем не было хорошо. Но надо же было что-то сказать.

— Еду следом, поодаль.

— Хорошо.

— Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться, — не удержался от комментария друг. — У тебя как с головушкой, еч?

— Худо, — честно признался Богдан. — Скоро стану совсем как он.

— Ну-ну… — пробурчал Баг и отключился, Богдан встал из-за столика небольшой открытой кофейни, положил возле пустой чашки несколько монет и пошел прочь. Прочь от света, от веселой музыки… Его столик тотчас же заняла веселая и пестрая стайка молодежи; они походили на оживленно стрекочущих и болтающих тропических попугаев. Кафе было переполнено — праздник. Но никто не нарушил уединения Богдана, пока он одиноко сидел за своим столиком, — сообразные люди, тактичные… Оглушительно гремящая аритмичная музыка и крикливая речь постепенно стали гаснуть у Богдана за спиной. Медленно идя по узкой, петляющей между изгородями дороге, Богдан шаг за шагом тонул в тишине и вечерней мгле.

Тишина, впрочем, здесь была еще относительной. То и дело накатывал, сразу улетая вдаль, треск проносящихся мимо мопедов и мотоциклов; то из одного открытого окошка, то из другого, перемешиваясь, звучали песни… Вот вывалилась сверху, со второго этажа, знаменитая ария поваров из мюзикла «Властная вертикаль», ставшая настоящей горячкой прошлого сезона: «Другие придут, сменив уют на риск и непомерный труд, — поймут тобой не понятый кашрут…» А вот поодаль живые голоса. Ребята из расположенного слева кибуца, где вовсю занимались, как нынче попутно узнал Богдан, разведением безупречно белых осликов (уже много веков не секрет, что именно на белом ослике машиах, когда явится наконец, должен въехать в Иерусалим), не очень ладно, зато хохоча от души, пели под гармонику: «Как у нашего кибуца карпы весело плодятся…» — и тут же, исполненные бесхитростного женского лукавства, вступали напевные грудные голоса дивчин из расположенной справа, порой плетень с кибуцем к плетню, станицы Торской, неофициальной столицы иорданского козачества: «Да и курочки несутся так, что всем яички снятся…»

А вон на завалинке под гитару поют — совсем пацаны. Бренчат от души, орут, голосов нет совсем — зато весело, праздник… «А Мустафа ушел на запад! Слоны идут на водопой! Славянский шкапчик уже продан! Остался только арон кодеш[340]! Е-е-е, халы ели! Е-е-е, цоб-цобэ! Е-е-е, эрготоу! Е-е-е, благодать!»

Мустафа ушел на запад… Зачем ты этак, Мустафа?

Молодцы ютаи, думал Богдан. Справились… Ну, почти справились. Значит, раньше или позже совсем справятся. А ведь как трудно им было после двух тысяч лет рассеяния найти верную меру приближенности к остальным — и не раствориться среди других, и не оказаться для этих других вечно вызывающими подозрения и тревогу чужаками. Да еще когда то и дело кто с добрыми намерениями, а кто и со вполне недобрыми кричал, щелкая бичом: мало приблизились! Нет, много приблизились! Шаг вперед! Шаг назад! Как трудно найти ту черту, до которой обязательно надо дойти, но на которой столь же непреложно надо остановиться… Если бы, скажем, нам, русским, так пришлось? Под непрестанные окрики искать себя и свое место? Богдан поежился… Этак и пропасть недолго.

Ну да Господь милостив. Надо только верить. В Него. В своего. Не в иных не верить, а в своего верить — есть разница. Поменьше на других ополчаться, побольше собой заниматься. Тогда все получится.

Богдан шел неторопливо — он уже очень устал за сегодняшний сумасшедший день, — с удовольствием чувствуя, как быстро холодеет к вечеру раскаленный воздух, рассеянно слушал удаляющиеся напевы праздника и думал: людское единство кажется таким несокрушимо естественным, а на самом деле хрупко, как дыхание. Стоит только за выдохом не случиться новому вдоху… Будь проклят любой идеал, ради достижения которого надо рисковать всем этим!

Постепенно звуки веселья остались позади. Некоторое время, приглушенные расстоянием, они еще подталкивали Богдана в спину, а потом и вовсе растаяли в исподволь подкрадывающейся ночи, чуть зябкой, звонкой и прозрачной, как хрусталь, как мечта, как всякая весенняя ночь высокогорья. Первые звезды уже вспорхнули в синюю бездну, накрывшую святой город; с каждым ведущим вверх шагом полный праздничных огней темный простор открывался все шире, все необъятней, и наконец, когда Богдан ступил на вершину, всплыли перед ним загадочно мерцающие купола и размашистый темный росчерк стены старого Иерусалима. Словно томясь в предсмертной истоме, медлительно возносилась над всем этим сухим древним великолепием дымчато-оранжевая туша луны.

Луны, которая, возможно, доживала последние часы.

Шагах в двухстах справа от смотровой площадки, на которой сейчас, ловя лицом летящий из вечернего неба холодный ветер, в полном одиночестве стоял Богдан, немного выше золотых куполов храма Марии Магдалины, облитых красноватыми потеками лунных бликов, темнели на фоне звезд, чуть возвышаясь над небольшой кипарисовой рощей, угловатые очертания независимой энергоподстанции.

Ее построили двенадцать лет назад. Масличная гора — особое место, особое для многих и по-разному. Именно с нее спустившись на белом ослике, должен въехать в Иерусалим машиах. Почему так — сложно сказать в двух словах; но — только так и никак иначе. И ютаи, напряженно ждущие своего избавителя вот уж сколько веков, очень по-современному (ах, блажен, кто умеет сочетать древность и современность в сообразных долях!) задумались: такое событие должен видеть весь мир по всем телеканалам. А ежели оно случится ночью? Да хотя бы вечером в пасмурную погоду? Словом, здесь, именно здесь в любой момент может понадобиться электричество для прожекторов, для множества телекамер… Машиах ждать не станет. Ему не скажешь: ох, подождите, драг прер еч, контакт барахлит… покурите в сторонке, пока мы протянем кабели от тарахтящего, вонючего движка… а теперь еще дубль, пожалуйста… Насколько это возможно, все должно быть в полной готовности — постоянно, всегда.

Станцию ладили всем миром. Остальной народ, не ютайский, в общем, против ничего не имел. Ежели ютаи хотят подстанцию, пожалуйста; ютаи в большинстве своем вполне приличные люди — как, впрочем, и все, в ком сильна традиция; а что устриц и даже трепангов не едят (чудаки!), так это уж их личные проблемы. Вряд ли их мессия окажется слишком уж хуже них. И ведь не съест же он, в порядке возмещения за тысячелетнее воздержание народа своего, всех устриц и трепангов в империи… Так, балагуря между делом (ютаи, впрочем, в долгу не оставались; с чувством юмора у них всегда все было в порядке, и самой невинной ответной шуткой было, скажем: «Ну а ханьцы кисломолочного не едят, и что худого? Их все равно больше всех! А русские вот — всё едят, что ни дай, а проку?»), в сжатые сроки, как стратегический объект, иерусалимские ордусяне возвели на Масличной горе совершенно независимый и постоянно готовый к использованию источник энергии, расконсервировать и задействовать который можно было в две минуты несколькими движениями пальцев.

То было единственное место, где Мордехай мог невозбранно осуществить свой странный замысел, с не менее странной точностью по одним лишь косвенным знакам угаданный Богданом. Луна — не бак старой ракеты. Как бы ни был эффективен аппарат, просто от сети ему такую массу не взять, рассудил перед рассветом Богдан, припомнив описанные в бумагах Трусецкого характеристики изделия; и, просидев полчаса за компьютером, нашел-таки точку, одну, похоже, на весь улус, а то и на всю империю, куда можно было подключиться, никого не спросясь и ни перед кем не маяча.

Теперь, в странном оцепенении стоя на смотровой площадке и не в силах оторваться от созерцания тающих в густых сумерках очертаний Иерусалима, наброшенного на всхолмленный горизонт ворсистым, переливающимся мириадами искр покрывалом, Богдан испытывал странное чувство, что все это уже было когда-то…

А громадный рейсовый автобус и следующий за ним на некотором отдалении «цзипучэ» летели сейчас по широкому тракту от Яффо к Иерусалиму, Наверное, впрочем, уже подлетали…

Богдан нерешительно, словно бы нехотя, двинулся к окружавшей подстанцию кипарисовой роще. Нет, думал Богдан. Нет. Не хочу. Никаких задержаний. Иначе, иначе, как-нибудь иначе…

Как?

Он ничего не успел решить к тому моменту, когда услышал в тишине шаги. Мерно, гулко похрустывали занесенные сюда ветрами песчинки на асфальте. Точно Мордехай шел по снегу — где-нибудь там, на севере. Там, где летом луга.

Так Богдан повидался с Мордехаем в первый и в последний раз.

В ускользающем свете далеких огней и невозмутимо, даже накануне гибели, исполняющей свой долг Луны — Богдан увидел его. Он шел один, шаркая, натужно передвигая ноги, но тащил свой баул сам, никому не доверив. Где-то поблизости наверняка был Зия — но то забота Бага; Богдан был уверен в друге, хотя зябкое чувство голой, беззащитной спины все же прокатилось мурашками по коже. Прокатилось — и ушло.

Отчетливо слышно было тяжелое, запаленное старческое дыхание.

Мордехай Ванюшин был нескладным, сутулым, почти лысым. Он был бы смешным — если б не веяло от него очевидной и полной беззащитностью, отсутствием кожи. Богдану почудилось даже, что это просто одно огромное голое сердце идет; кое-как еще встряхиваясь из последних сил, оно, так и не научившись отдыхать и думать о себе, выталкивало кровь на конечный круг. Сразу хотелось Мордехая укрыть — точно ребенка, оказавшегося в одной рубашонке на лютом морозе, в пургу… Впрочем, встречались, вероятно, и такие, которым столь же непроизвольно хотелось сразу укрыться им — ведь было столь же очевидно, что он, детски судя по себе, всех считает такими же открытыми любой боли, любой несправедливости и всем, не раздумывая, готов броситься на помощь; и уж если бросится — не найти в Поднебесной более надежного, более преданного убежища…

«Постой! — хотелось крикнуть Богдану. — Охолони, утихомирься! Давай еще раз подумаем спокойно!»

Поздно. Слишком давно Мордехай не ведал ни тишины, ни мира. Слишком долго его облучали возмущенным, ярым непониманием — отравой, против которой ни толики противуядия не нашлось в его тихой, совестливой крови.

Богдан перекрестился, вздохнул, поправил очки и вышел из-за кипариса.

Мордехай.

Иерусалим, Пурим, 14-е адара, вечер
Собственно, поначалу он собирался ехать один. Это Магда предложила взять охранника и помощника. Действительно: прожив в улусе так долго и так много сделав для него — и для всей Ордуси, конечно, и для всего мирового ютайства, но не о том сейчас речь, — Мордехай, в сущности, никому тут доверять не мог. В ответственном и сложном бытовом деле — не в произнесении речей, не в писании статей или петиций, а просто в бытовом деле — ему не на кого было положиться, кроме этого совершенно случайно оказавшегося рядом ютаененавистника из Теплиса. Мордехай еще колебался — ему смертельно не хотелось хоть единую душу вовлекать в то ужасное деяние, которое он, как ни крути, просто обязан был нынче совершить. Никого не должны обвинить, помимо него, — и в уж в первую голову никого из тех, чье поведение, чье соучастие можно было бы объявить простым актом непримиримой животной ненависти к ютаям. Но Магда, которую он на сей раз посвятил во все, как всегда, — кто бы знал, какое облегчение он испытал, сызнова став наконец полностью откровенным с женою! — резонно возразила, что все равно найдутся такие, кто обвинит и его самого именно в такой ненависти (впервой им, что ли!), и его подвиг объяснят именно ненавистью — а вот идти на подобное дело одному просто невозможно. Просто невозможно. Да мало ли что может случиться в дороге! Какая-нибудь нелепая случайность, или, скажем, сердце прихватит… Нельзя одному. При этом совершенно не обязательно совсем уж все рассказывать теплисцу — пусть просто будет рядом. И, видя, что муж еще колеблется, Магда добавила прагматично (житейского здравого смысла у нее было куда больше, чем у него, Мордехай всегда это понимал и признавал смиренно, нимало не комплексуя — как признают, скажем, то, что солнце восходит на востоке): «А если ты его все-таки опасаешься — то зря. Он ведь полностью от тебя зависит здесь. Без тебя ему и шагу не ступить…» Звучало это как-то неуважительно к несчастному беженцу, но, наверное, то была правда.

Словом, и впрямь одному рискованно. Дело предельно ответственное — а жизнь полна неожиданностей. Как правило — досадных. Да к тому же — шумный праздник. Книгу Эстер к тому времени уже отчитают, дым пойдет коромыслом… С одной стороны — хорошо, никому ни до чего, все заняты собой и своим весельем, но с другой — мало ли кого и в каком состоянии вынесет на дорогу… А ведь уже не переиграешь, не отложишь. Статья об «Эстер-цзюань» нынче все-таки вышла, вышла, и именно в «Коммерсанте», правда, в дурацком соседстве, но какая разница — Мордехай снова победил, и, как он сам прекрасно и не без гордости понимал, только благодаря собственной настойчивости и нежеланию идти на компромиссы. И теперь действовать надо было незамедлительно, без проволочек, чтобы слово не разошлось с делом.

«Я возьму на себя все грехи моего народа», — спокойно, безо всякого пафоса думал Мордехай, с детским удовольствием глядя, как за широким окном автобуса льется назад пронзительно прекрасное, вдохновенной вековой печалью пропитанное раздолье вечерней Иудеи.

Мордехай всегда старался садиться у окна — и в воздухолете, и в поезде, и в повозке… Он очень любил этот мир и не уставал им любоваться.

Зия ехал в другом конце салона. На всякий случай они, точно опытные заговорщики, старались не афишировать то, что они — вместе. Нести прибор Мордехай не доверил Зие даже теперь.

Решение снова было удивительно изящным. Те, кто живет там, где летом цветут луга, сказали бы: одним камнем — двух зайцев. Во-первых, будет наконец покончено с варварским лунным календарем, со всеми этими нисанами, кислевами, тишреями. Ютаи перестанут наконец ныть с давно осточертевшим всему культурному человечеству трагическим придыханием: Тиша б'Ав[341]… Уже одно это оправдывает Мордехая. Но есть еще и во-вторых, не менее, а может, и более существенное: сущность Пурима, который не-ютаи снисходительно и безграмотно воспринимают всего лишь как один из многих ярких и добрых праздничных дней, прослаивающих год, после такой катастрофы станет наконец ясна всем. Когда погаснет царица ночи, символ мечты, любви, романтики, и погасит ее ютай, — остальным уж волей-неволей придется объявить день, когда это произошло, днем скорби и искупления. Ютаи так любят подчеркивать к делу и не к делу, будто все они заодно, будто любые внутренние несогласия и даже распри в их среде никогда не мешают им быть едиными по отношению ко всему остальному свету — так вот пусть получат.

Как-то Магдуся будет без меня, если они меня…

Ничего, она выдержит. Она сильная.

Хорошо, что жена не стала разводить сантименты перед расставанием. Другая бы, может, принялась отговаривать, или предложила бы в спутницы себя, или вообще зарыдала бы на плече у Мордехая, когда он уж стоял в дверях, закатила бы бабью истерику: не пущу! А Магда, держа левой рукой дымящуюся папиросу у губ, правой только поправила ему сбившийся воротник: «Ну какой же ты растрёпа! На люди ведь идешь…» Он виновато улыбнулся и, от груза сутулясь сильнее обычного, вышел на улицу…

Равнина принялась мало-помалу выгибаться, собираться в складки, и вскоре вокруг тракта сошлись зеленые, по-вечернему темнеющие горы. Они отсекли Мордехая от последних лучей садящегося солнца. На вершинах еще лежал его прощальный золотой отблеск, а в ущельях уже стали сгущаться сумерки, и неподалеку от Иерусалима в автобусе зажгли свет. «Пока приедем, — подумал Мордехай, — совсем стемнеет. Ну и хорошо. Меньше глаз. Как раз и Луна взойдет».

Мордехай не колебался и поэтому не волновался. Он смотрел по сторонам, будто видел все впервые, слушал бестолковые, простенькие разговоры попутчиков, то входящих, то выходящих на редких остановках, и думал: «Последний Пурим в их жизни. Утро будет уже совсем иным».

Покидая автобус, они с Зией по-прежнему делали вид, что не знакомы и каждый приехал сам по себе. Они обо всем договорились заранее. Зия должен следовать за Мордехаем поодаль, будто прогуливаясь. Его кинжала под длинным халатом совсем не видно — ну, если не присматриваться, конечно. Ни в коем случае Зия не должен приближаться, не должен даже знаков никаких подавать — если только не случится чего-то из ряда вон выходящего. Чтобы никто, когда начнется потом следствие, не мог связать его имя с деянием Мордехая или, тем паче, свалить вину на теплисцев. Если все пройдет гладко, Зия вообще не должен вступить в дело. Правда, тогда получится, что он, бедняга, только зря проездил, попусту потерял время и силы. Но подстраховаться и впрямь необходимо. Мордехаю хотелось верить, что Зия не обидится на него за то, что его тут, говоря попросту, использовали. Спасли, называется, человека — а сами в слугу превратили… Прямо как ютаи.

Но Мордехаю действительно некого было попросить о помощи.

Путь к вершине занял больше времени, чем Мордехай рассчитывал, хотя ничего страшного в том не было — Луна только еще поднималась. Поначалу кругом бурлил и полыхал цветными вспышками и убранствами праздник; люди, ничего не подозревая, веселились. Вроде бы нормальное праздничное веселье нормальных людей — а ведь все, все они праздновали совершенное их дальними предками избиение, и никому даже в голову не приходило усомниться в своем нынешнем праве на беззаботный хохот, на приятельскую болтовню, на ухаживанье. Нормальное веселье нормальных людей — а нутро-то у всех золотосотенское… Мордехаю не было их жалко, ни на волос не было. Время, когда ему было их жалко, когда хотелось их уберечь, усовершенствовать для их же безопасности и пользы, — время это давно прошло.

Потом праздник остался позади. Приходилось все чаще ставить баул наземь и отдыхать, переводить дыхание — сердце заходилось. «Тебе надо больше бывать на воздухе, что ты сиднем сидишь за своими бумажками», — то и дело говорила ему Магда; но, когда Мордехай возвращался с прогулки, в комнатах обязательно пахло дымом — жена, пользуясь его отсутствием, не отказывала себе в удовольствии курить в удобном кресле, а не на кухне… У всех свои маленькие слабости.

Когда он доковылял наконец до вершины, уже почти накатила ночь. Луна, как всплывшая на темную поверхность светящаяся глубоководная медуза, царила над мерцающей галактикой Иерусалима, и все воинство небесное, и звезды, и планеты, фосфорическими слоистыми сонмищами сопровождали ее, словно хотели сберечь.

Да, это вам не железку на орбите ловить. Тут не промахнешься.

Мордехай так уже уверился в том, будто он совершенно один здесь, что, когда из-за кипариса выступил едва видный во тьме человек, от неожиданности едва не выронил баул.

Немного овладев собой, он оглянулся по сторонам. Больше никого не видно было; Зия, вероятно, как и уговорено, следовал поодаль. Если возникнет опасность — он заступится. От этой мысли Мордехаю сразу стало спокойнее. Хорошо все же не быть одному. Иметь друзей, единочаятелей… сподвижников, в конце концов… Как ему этого не хватало!

— Преждерожденный Ванюшин, — мягко сказал неизвестный человек в кромешной тишине. — Я вам звонил сегодня, но ваша супруга, к сожалению, сказала, что вы отдыхаете и не можете подойти. А мне нужна срочная и очень важная консультация… Я Богдан Оуянцев-Сю, писатель из Александрии.

Лицо человека показалось Мордехаю странно знакомым. Конечно, он видел этого Оуянцева на фото — когда Магда показывала ему статьи из демократических изданий… Писатель? В газетах написано — палач… Палач Асланiва — или чего-то там еще…

— Я уже встречался несколько дней назад с вашим учеником, Семеном Гречкосеем… Помните его? Такой славный и очень тепло о вас отзывался… Но он не смог дать мне вразумительного ответа и посоветовал обратиться непосредственно к вам. Вы позволите?

Чего угодно Мордехай ожидал — но не этого. Он не знал, что ответить. А этот самый Оуянцев, судя по всему, и не рассчитывал услышать ответ. Выждав не более, чем требовала вежливость, он продолжил сам:

— Вы в этом, сколько мне известно, единственный в мире знаток. Скажите, прошу вас: какие естественные, природного характера факторы могли бы вызвать разрушение космического объекта, по всем характеристикам подобное тому, как если бы на него воздействовали изделием «Снег»? — Оуянцев помолчал и, чуть улыбнувшись, с непонятной для палача теплотой в голосе добавил: — Мне это чрезвычайно важно. Лично мне.

Мордехай сказал растерянно:

— Э-э…

На сей раз он тянул свое «э-э» даже дольше обычного. Он разом перестал понимать, что происходит. Потом сообразил, что все-таки Зия рядом. Значит, он, Мордехай, и его прибор, так оттянувший ему руку и плечо, так утомивший его сердце, — в безопасности.

Это сразу успокоило Мордехая. А вопрос, что там ни говори, был любопытный. Содержательный вопрос. Совершенно против воли Мордехай задумался.

— Должен признаться, молодой человек, — проговорил он, все еще немного задыхаясь после утомительного восхождения, — что специально я этим вопросом не задавался. Но, если исходить из самых общих соображений…

Вопрос действительно был интересным. Обстановка, правда, не слишком располагала… Впрочем, Мордехаю всегда хорошо думалось во время прогулок. Если бы только не тяжесть в руке… А вот бумага и карандаш не помешали бы — и хотя бы карманный калькулятор.

— Вообще говоря, можно с достаточной степенью уверенности сказать, что… э-э… например, блуждающий микроколлапсар при захвате материального объекта вполне мог бы дать выброс излучения, по спектру аналогичный тому, что характерен для… э-э… упомянутого вами процесса.

— Микроколлапсар? — Брови Оуянцева с вежливым непониманием приподнялись над дужками искрящихся в свете Луны очков.

— А, ну да, вы же не Семен… Простите, я… э-э… немного обескуражен вашим неожиданным интересом… Как бы вам сказать попонятней? Ну, черная дыра… этот термин вам знаком?

Оуянцев кивнул — в темноте качнулось бледное пятно его лица.

— Очень, очень миниатюрная, конечно. Мне сейчас трудно посчитать хоть сколько-нибудь точно, но… полагаю… э-э…

Господи, Господи всемогущий, как же давно Мордехай не читал лекций! Да вообще не разговаривал ни с одним понимающим студентом! У него вдруг жгуче стали набухать слезы. Мордехай поставил баул на асфальт и — опустелая рука взлетела, как воздушный шарик, — протер пальцами уголки глаз. Жжение немного унялось.

— Простите, — сказал он, искренне ощущая себя виноватым перед нечаянным слушателем за эту совершенно неуместную, неловкую, по чисто личной слабости допущенную паузу. — Да, так вот… Полагаю, что, скажем, для преобразования массы порядка лунной понадобился бы коллапсар с радиусом… э-э… не обессудьте, это первая, очень грубая прикидка… с радиусом от тринадцати до четырнадцати с половиной ангстрем… Вам… э-э… знаком этот термин?

И только тут Мордехай понял, что проговорился.

Ну зачем, зачем он упомянул лунную массу?

Он опять схватил баул и напрягся, как пружина.

Оуянцев, однако, не шевелился. Даже не попытался подойти хотя бы на шаг ближе. Его смутно видневшееся во тьме лицо было академично заинтересованным, словно они беседовали в какой-нибудь из аудиторий Дубино или Димоны.

— Вот как, — проговорил палач. — А знаете что, Мордехай Фалалеевич? Давайте сейчас пойдем и вместе дадим факс Гречкосею. Именно факс. Мне очень хочется, чтобы он, получив письмо, узнал вашу руку. Понимаете, недавно произошел странный казус… В космосе засекли явление, похожее на то, какое мог бы дать удар из давно уничтоженного Семеном Семеновичем изделия. То, что это мог быть микроколлапсар, ему, похоже, и в голову не пришло. И он страшно переживает, что его… э-э… недоуничтожил. Давайте пойдем и его успокоим, а? Честное слово, ваш любимый ученик того стоит.

В голосе приезжего была такая мягкость, что Мордехай едва не подчинился. Это было как гипноз.

— Я… — с трудом выговорил Мордехай, словно поднимая пудовую гирю, и сам вдруг почувствовал себя подлецом. — Я не могу. Простите, молодой человек… я правда не могу. Я… э-э… очень занят.

Несколько мгновений сквозь искрящиеся ледышки очков Оуянцев глядел ему прямо в душу. Луна взмывала все выше. Оуянцев вздохнул и сделал шаг назад.

— В таком случае не смею вас задерживать, преждерожденный Мордехай Фалалеевич, — тихо и печально проговорил он. Если бы не оглушительная ночная тишина, Мордехай, вероятно, вообще бы не расслышал его слов.

Изо всех сил стараясь вернуть себе ощущение полной правоты, изо всех сил стараясь распрямить сутулую спину, Мордехай, закусив губу и выпятив челюсть, прошествовал мимо Оуянцева, на последнем издыхании волоча свой баул.

Он успел пройти шагов пять. Кипарисовая роща возле подстанции, темными островерхими сгустками парящая впереди, на фоне звезд, была уже совсем рядом. Сзади раздался спокойный голос:

— Мордехай Фалалеевич, а ведь Луна — это не только символ.

Мордехай, не оборачиваясь, остановился как вкопанный.

— Вы так увлеклись, что, по-моему, забыли об этом, — раздалось сзади. — Ведь Луна — это огромная тяготеющая масса. Внезапное разрушение столь большого, реально существующего предмета не может не повлечь за собой катастрофических последствий. Что будет с Землей, если Луна вдруг исчезнет в одночасье? Океан… землетрясения… вы готовы взять все это на себя?

Чиновник лгал. Чиновники всегда лгут, ссылаясь на благо людей и давя нам на совесть, это Мордехай уяснил для себя давным-давно. Но как физик он вдруг сообразил, что чиновник прав. Он, ученый, действительно слишком увлекся идеологией и в горячке забыл об элементарной физике. Обрушение приливных волн, прекращение привычных движений геотектонических плит… Но чиновник не мог не лгать, они всегда лгут!!!

Под лопатку вдруг плеснуло тяжелой холодной болью.

Коротко и страшно потемнело в глазах. Надо было срочно лечь. Но разве он приехал сюда лежать? Магда не поймет, если он сейчас вдруг возьмет да и ляжет.

А хорошо бы сейчас просто лечь на землю, чувствуя затылком, какая она теплая и сухая, и до утра смотреть, как клубятся звезды…

— Люди должны быть готовы пострадать за убеждения, — не оборачиваясь и стараясь не задумываться, наотмашь произнес истину Мордехай. Он не хотел оборачиваться. Он не хотел встречаться с чиновником взглядами. Слишком светлыми были его глаза. — Грош цена убеждениям, которые не выстраданы.

— Но если у людей иные убеждения, — раздалось сзади, — почему они должны страдать не из-за своих, а из-за ваших?

— Порядочный человек не может иметь иных, чем у меня, убеждений, — тихо и твердо сказал Мордехай, но тут в груди у него словно раскололась глыба льда.

— Понятно, — послышалось сзади через мгновение. — Вы беспощадно добрый человек.

— Не вам меня судить, палач, — ответил Мордехай и, превозмогая боль, на подгибающихся ногах пошел вперед.

Через несколько шагов он оглянулся и с изумлением понял, что никто не преследует его. Только Луна смотрела сквозь кипарисы. Ее серебряный свет дымился в черном воздухе и был прощально прекрасен.

До подстанции оставалось совсем немного, когда Мордехай понял, что больше идти не может. Он сначала выпустил из рук баул, потом медленно сел прямо на землю и — повалился набок. Сунул холодеющие пальцы в карман. В кармане было пусто. Мордехай забыл переложить в куртку нитроминт. Пузырек сердечного аэрозоля всегда стоял наизготовку у изголовья Магды, когда она читает, наверное, и сейчас стоял. Ведь у Магды больное сердце.

«Зия!» — хотел крикнуть Мордехай, но не было сил. Только губы затрепетали, точно легкие, напрасно пытающиеся вздохнуть.

Темная жидкая завеса полоскалась над глазами. Луна начала гаснуть. Как же так… Он ведь еще не подключился!

Ванюшин услышал приближающиеся шаги, потом увидел чьи-то ноги. С трудом поднял взгляд выше. Нет, это просто человек присел на корточки рядом с ним.

Зия.

Ну, теперь все будет хорошо.

Губы Мордехая снова дрогнули — вотще; он опять не сумел ничего сказать. Да он и не знал, что сказать. Только чуть улыбнулся — беспомощно и виновато.

Краем глаза Мордехай увидел, как рука Зии легла на ручку баула.

— Вы уж простите, прер Мордехай, — пробормотал Зия. — Я в окошко все слышал… когда вы супруге рассказывали про этот прибор. Честно признаться, я бы не дал вам сделать никакую глупость сейчас. Что бы вы тут ни затевали… Но так еще лучше. Потому что у меня есть для вашей железки куда лучшее применение. Для Теплиса… — мечтательно добавил Зия.

Мордехай не ответил. Только попытался облизнуть губы — но даже на это его не хватило.

Идеалы — наставники, которые подчас теряют чувство меры. Если ты слишком истово проповедуешь то, что идет вразрез с устоявшимися, формирующими повседневную порядочность представлениями о хорошем и плохом, — будь готов, что ближайшими твоими сподвижниками окажутся те, для кого «хорошо» и «плохо» — и вовсе пустой звук. Для них «хорошо» лишь то, что хорошо для них.

Мордехай еще увидел, как уходит с баулом Зия. Он еще услышал, как удаляется оглушительный хрустящий скрип под его башмаками. По снегу, подумал Мордехай. Разве уже зима? Он еще услышал, как где-то поодаль, но, впрочем, уже совсем близко, и с каждым мгновением все ближе, смутно знакомый голос — кажется, кто-то из студентов — кричит невесть кому: «Скорее! На Масличной горе человеку плохо! Да, возле подстанции над Гефсиманским садом!»

Из последних сил Мордехай перекатился на спину и стал глядеть в зовущую, полную звездного пламени бездну, о которой он так и не успел толком подумать.

Баг.

Иерусалим, Пурим, 14-е адара, поздний вечер
Жить в кабине наемного «цзипучэ» Багу даже понравилось: места поспать вполне хватало, и в то же время он оставался незаметен и подвижен, что при нынешних обстоятельствах было преимуществом наипервейшим. «Юлдуз», немного более старой модели, нежели его собственный, смирно ждущий владельца в подземном гараже в Александрии, оказался не менее удобным и функциональным: здесь было все, даже крепления для установки «Керулена» справа от баранки. Время от времени Баг заезжал в первую попавшуюся лавку и приобретал там немудрящую еду, не требовавшую ни готовки, ни даже разогрева, да минеральную воду в пластиковых бутылках; а еще, справившись со списком, выданным ему теплисской кошкознатицей Батоно-заде (как-то она провела памятный вечер в радушном Теплисе? и как теперь поживает?), он однажды взял пару коробок специальной кошачьей еды, сухой и практичной. Единственным недостатком «цзипучэ» было отсутствие встроенного туалета, но и эта проблема легко решилась: в Яффо общественные уборные, чистые и бесплатные, встречались на каждом шагу, а Судья Ди с природной непосредственностью справлял нужду в ближайших кустах, коих, хвала Будде, в симпатичном городе Яффо тоже хватало.

Ланчжун расположился наискосок от гостиницы «Мизрах», в тени раскидистых деревьев неясной ему природы — как раз на углу, откуда через затемненные стекла легко было наблюдать за всей гостиницей и где очень удачно располагалась небольшая стоянка: присутствие Багова «юлдуза» в ряду других повозок никак не могло навести Гамсахуева на подозрения, даже если Зия и решил бы, что за ним наблюдают.

Баг сидел в повозке, лениво жуя кунжутное печенье, а на заднем сиденье, разбросав лапы, угрюмо дрых Судья Ди.

«Ну что за ерунда… — думал ланчжун, рассматривая окна номера на втором этаже, где жил Зия. — Абсурд какой-то, как сказали бы варвары. Ведь получается, что тутошние кубисты — они впрямую помогают таким вот скорпионам! И еще Богдана, никак, закубковали… В голове не укладывается. Виданное ли дело! Мы в Ордуси или где?! И я должен аки тать, в накладных усах и очках, пробираться неузнанным, да еще кота рюкзаком тиранить! Тьфу!»

Солнце клонилось к закату, а Гамсахуев из гостиницы все не показывался. Как зашел днем, так и сидел в номере безвылазно. Может, сегодня и не будет ничего? Праздник же…

У «Мизраха» остановилась серебристая повозка. «Кэшэт». Местная марка, удобная и недешевая. Хлопнула дверь — Баг хорошо видел высокую подтянутую фигуру, потом приехавший обернулся, и ланчжун, хотя и знал прекрасно, что снаружи разглядеть его невозможно, инстинктивно пригнулся. Это опять был тот самый араб из Теплиса. Столь ревностно пасущий Ванюшина и его жену.

«И почему я не слишком удивлен?.. — отстраненно подумал Баг, наблюдая, как курильщик неторопливо двинулся к гостиничным дверям, по пути умело проверяясь. — Выходит, прав Богдан… Прав. Или арабский еч все же вязать скорпиона идет?»

Высокий скрылся в «Мизрахе».

Баг, не отрывая взгляда от гостиницы, вытащил трубку.

— Драг еч… Да, это я. Ты, похоже, прав… Только что он приехал к этому… Гамсахуеву… Да. Тот самый… Совершенно… Хорошо. Я жду-жду… Куда? Иерусалим? На гору? Ладно, а как же твой Ванюшин?.. И он тоже? Еч… Ты меня извини, конечно, но… откуда ты знаешь, что все будет именно так? Ах, у тебя чувство… Нет-нет, мне нечего предложить взамен. Было бы время… Ладно. Договорились…

Баг хмыкнул и потянул из пакета очередное печенье. Что задумал друг, ланчжун пока не понимал, но подобное уже не раз случалось — все же было в Богдане Оуянцеве-Сю что-то этакое… Если простой и прямолинейный Баг добивался результата путем скрупулезного выяснения фактов и сопоставления обстоятельств, то тонко чувствующий Богдан в добавление ко всему этому часто пускал в ход некие иные, таинственные для ланчжуна методы — не то чтобы интуицию, а другие, основанные на душевных материях, сперва выглядевшие не очень убедительно, но часто приводившие расследование к наилучшему исходу для всех, включая и человеконарушителей, коих простодушный Баг банально похватал бы и побеседовал вдумчиво да убедительно…

Что-то он долго там, этот курильщик. Задерживается. Не в нарды же они с Гамсахуевым сели играть?..

Баг успел съесть все печенье, когда из дверей гостиницы появился… Зия. Горец шел быстро, почти бежал; выскочил на проезжую часть, напряженно оглядываясь, замахал показавшейся из-за поворота повозке такси, рванул на ходу дверцу, буквально ввалился внутрь — повозка развернулась и поехала, набирая скорость, в сторону центра.

«Ого… — удивился ланчжун. — Куда это он так резво помчался? И где же тот, второй?»

Судя по всему, дела пошли всерьез. Что-то, для чего ни Баг, ни, похоже, Богдан еще не знали точного названия, вступило в решающую фазу. Кажется, начали применяться силовые методы, а их применяют, только когда не боятся засветиться — то есть когда счет идет уже на часы…

Пару мгновений Баг сидел, барабаня пальцами по рулю и тупо глядя вослед удаляющемуся такси: объект разделился. Один вышел из «Мизраха», второй остался. Баг был один. Нужно выбирать.

— Алло! — наконец решившись, запищал ланчжун в трубку телефона, как ему казалось, женским голосом. — Служба спасения? Тут в гостинице «Мизрах» с одним постояльцем беда случилась, просто беда! Тяжкое отравление газом! Номер двести двенадцатый, второй этаж! Скорее! Утечка и отравление! — И, не слушая встревоженных вопросов: «кто говорит? кто говорит?», Баг отключился, а потом нажал на газ.

«Юлдуз» выпрыгнул из засады на дорогу и, взвизгнув шинами, мощно устремился вослед повозке такси. Сзади раздалось возмущенное «мя-а-а-а…»: Судья Ди спросонья грохнулся на пол.

— Извини, хвостатый преждерожденный… — пробормотал, обгоняя редкие повозки, Баг. — Извини. Так получилось… Где же он? А! Вот! — И человекоохранитель сбавил скорость.

Хоть что-то понятное: погоня.

А такси Гамсахуева тем временем уверенно свернуло к автобусному вокзалу — приземистому, утопающему в зелени зданию, вокруг которого толпились стада сверкающих разноцветных, зачастую — двухэтажных, дальнорейсовых автобусных повозок. Такси затормозило, Зия выпрыгнул и, вертя головой — явно выглядывал кого-то! — углубился в толпу: отсюда начинались маршруты в самые разные уголки Иерусалимского уезда, хоть в Кесарию, хоть на Иордан. Баг остановил «цзипучэ».

«Ну-ну… — подумал он, наблюдая, как Гамсахуев бродит среди людей. — Все интереснее и интереснее… Чем ты еще меня порадуешь, скорпион подколодный?»

И — скорпион тут же порадовал: из прохладных недр станции появился Мордехай Ванюшин. Какой-то перекошенный. Видимо, из-за солидного кожаного баула, снова отягощавшего правую руку престарелого цзиньши.

«Ага…» — Ланчжун напрягся.

Но никакого «ага» не случилось: увидев Ванюшина, Зия перестал метаться, но не пошел к своему благодетелю, а, наоборот — повернулся спиной и неторопливо направился к билетной кассе. Ванюшин же будто Гамсахуева и не видел: как шел себе, так и шел — натужной походкой, скособочась, — прямо к одному из автобусов.

«Иерусалим», — прочитал, сощурившись, название конечного пункта Баг. Оставалось только диву даваться: откуда Богдан мог знать?!

Пару минут спустя в тот же автобус сел и Гамсахуев. Ланчжун уже не удивился.

«Прямо шпионы какие-то… И все же: что, интересно, общего может быть у этих людей? Ну ладно, допустим, Ванюшин из жалости, просто не зная, с кем имеет дело, вывез скорпиона из Теплиса — от пьяных лопат его, понимаете ли, спасал. Или жена его наплела свободоробцу Будда знает что. Но теперь-то?..»

Ланчжун покосился на солнце. Пока до Иерусалима доедем, совсем темно станет. Нет, не придется спать этой ночью. Никак не придется.

Он позвонил Богдану.

— Они сели в иерусалимский автобус… Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться… У тебя как с головушкой, еч?..

«Чтобы поймать маньяка, надо пустить по следу маньяка», — внезапно вспомнились Багу слова из старой фильмы про варварских человекоохранителей: тамошний главный герой тоже считал, что нечего попусту стоять на пути у правосудия. Меж тем автобус закрыл двери и медленно, задом, стал выруливать на дорогу…

На шоссе ничего нового не произошло: автобус с Ванюшиным и Гамсахуевым уверенно скользил в сторону Иерусалима, на редких остановках подбирая новых путников; ни Мордехай, ни Зия покинуть салон не пытались. Баг лениво следил за изгибами дороги и откровенно скучал: подобная рутина его никогда не привлекала. Идиотизм происходящего настолько не укладывался в голове, что ланчжун бросил о том и думать. Вместо этого он взялся читать про себя «Сутру Лотоса». Отвлекло.

В Иерусалиме — уже в сумерках — Ванюшин и Гамсахуев вместе со всеми сошли; оба по-прежнему старательно не обращали друг на друга внимания, даже отправились в разные стороны: Мордехай со своим баулом медленно заковылял в сторону старого города, а Зия пропал в толчее одной из ближайших улочек.

«Ну и пожалуйста. — Баг отпил глоток воды из бутылки. — Никуда ты, красавец, от меня не денешься. Где один, там и второй…»

— Эй, хвостатый преждерожденный. Образец доблести и кот редких достоинств, — позвал он Судью Ди, смирно сидевшего сзади: тот противу обыкновения не выказывал никакого интереса к окружающим красотам и в окно не выглядывал, больше спал и, как казалось ланчжуну, о чем-то тяжко думал. — Пошли, ручной тигр. Пора науськать тебя на очередного мирного подданного. Время драть задницы.

Судья Ди без возражений полез в рюкзак.

…Сгущавшаяся темнота была ланчжуну на руку: тихо и незаметно скользил Баг от дома к дому, ловко просачивался сквозь плотную праздничную толпу, ни на мгновение не теряя Ванюшина из виду, а неподалеку от Гефсиманского сада, в сторону которого уверенно и все так же неторопливо следовал престарелый цзиньши, приметил и возникшего откуда-то сбоку Гамсахуева — Зия тоже приглядывал за физиком, но, в отличие от самого Ванюшина, был настороже. Оглядывался. Внезапно нырял в тень, где минуту стоял затаившись: следил оттуда за окружающими. А людей по мере подъема на Масличную гору становилось все меньше. Глядя на неловкие увертки Гамсахуева, Баг только хмыкнул: Зие, верно, казалось, что он здорово, надежно обезопасил себя и Ванюшина от возможного преследования.

«Как ребенок, право слово… — Наконец-то появились кусты, и ланчжун беззвучно в них погрузился, — Будто в прятки играет».

Баг уж раз десять имел полную возможность как следует дать по голове теплисскому скорпиону; Богдан, однако, просил о другом. И ланчжун продолжал сопровождать Гамсахуева.

Так они и шли: впереди, согнувшись под тяжестью ноши и откровенно изнемогая, плелся Ванюшин; за ним, на некотором удалении, следовал казавшийся себе очень хитроумным Зия Гамсахуев, а замыкал шествие александрийский человекоохранитель в отставке (даст Будда — временной), и из раскрытого рюкзака его выглядывал ручной тигр. Иногда Ванюшин останавливался: отдыхал, гора все же, подъем, — и тогда замирали оба его преследователя.

Потом, на вершине, все остановились: ланчжун слышал, как с Ванюшиным заговорил поджидавший его там предусмотрительный Богдан, слышал, как почти беззвучно чертыхнулся Зия, а потом что-то у цзиньши с минфа произошло, потому что Богдан вдруг… пошел прочь, оставив Мордехая в покое, — вот этого Баг уже решительно не понимал. Но долго удивляться ланчжуну не довелось — активизировался сидевший до того тихо Гамсахуев: сначала крадучись, а потом все быстрее, почти не таясь, он поспешил к оставшемуся в одиночестве Ванюшину.

Баг не стал его преследовать. Богдан оставил своего подопечного в покое — и Баг оставит. Ненадолго. И правильно: вскоре Зия вернулся, и в руке у него был баул Ванюшина. «Так он еще и багаж у благодетеля спер! — понял Баг с возмущением. — Ай да борец за национальное возрождение… Просто клейма ставить на скорпионе некуда!»

Пропустив горца мимо, Баг вышел на открытое место.

— Подданный Гамсахуев.

Тот вздрогнул, круто обернулся, непроизвольно пряча баул за спину.

— А?..

— Ага. — Баг шагнул к нему. — Вы куда-то торопитесь, подданный Гамсахуев?

— Я… Мне надо… — Тут у Зии округлились глаза: видимо, узнал прославленного на всю Ордусь заплечных дел мастера. Баг был уж без грима, а виделись недавно: в Теплисе.

— Это подождет, — кивнул Гамсахуеву Баг. — Это, право же, может подождать — то, что вам надо. Потому что кое-кто… хотел бы немедленно передать вам пламенный привет… — С этими словами ланчжун выпустил из рюкзака истомившегося в тесноте кота.

Судья Ди при виде обомлевшего погромщика мгновенно сделал хвост поленом, прижал уши, обнажил клыки и,пригнувшись, заурчал малой боевой песней. Мелкими шажками, стелясь по земле, стал приближаться.

— Палач… — прошипел вдруг Гамсахуев, сверля Бага взглядом. — Ютайский прихвостень… — И уронил баул на землю.

— Я прихвостень, а он хвостень, — указал на замершего в предпрыжковом состоянии кота ланчжун. — Вот и хвост у него опять же… А вы — мерзкий скорпион и обыкновенный вор. Вам разве мама в детстве не говорила, что брать чужое — нехорошо?

— Ненавижу!.. — выдохнул Зия и судорожно распахнул халат. Показалась рукоять кинжала. — Ненавижу! — Гамсахуев схватился за кинжал. — Прочь с дороги, не то я изрублю тебя и твоего мерзкого кота!

— Неужели? — искренне удивился Баг. — Надо же! И сколь мелко вы, подданный Гамсахуев, планируете нас изрубить?

Фамилию скорпиона Баг произнес особенно смачно.

— А! — гортанно выкрикнул горец и, выхватив кинжал, угрожающе воздел его над головой.

— Ди! — видя, что скорпион настроен решительно, обратился к коту ланчжун. Как там к Зие ни относись, в храбрости ему было не отказать. — Отойди в сторону, будь другом. Тут намечается скоротечное фехтование. Ди!! — крикнул Баг, видя, что длинный кинжал горца начал уже свое неумолимое движение в сторону кота.

Дальше все произошло очень быстро: Гамсахуев со всей дури обрушил оружие на Судью Ди, кот за долю мгновения до неизбежного разрубления высоко, на всех четырех лапах, подпрыгнул вверх, а потом прямо из воздуха — Баг только крякнул — пал коршуном на Зию и принялся драть его когтями.

Отставной человекоохранитель рванулся вперед. Ребром ладони ударил Гамсахуева по запястью. Кинжал выпал, а сам Зия слепо замахал руками, пытаясь добраться до кота. Вотще: Судья Ди царил везде — и спереди, и сзади, и по бокам. В пару мгновений Гамсахуев был изодран на совесть. Халат на его плечах висел клочьями. Кот упоенно пел боевую песнь.

Баг все же сдержал данное Судье еще в Теплисе слово.

Наконец борец за чистоту горного народонаселения повалился на четвереньки. Судья Ди мгновенно взлетел ему на загривок и впился зубами в шею. Гамсахуев окончательно обезумел.

— Уберите его! Уберите!!!

Это была уже капитуляция.

«Не лишился бы скорпион глаза, — озабоченно подумал Баг. — Должен же он полноценно рассмотреть неумолимое правосудие»…

— Вы, подданный, можете, конечно, сказать, что это нечестно, — наконец придержав кота за шкирку (а тот, в свою очередь, придерживал за шкирку Зию), сказал Гамсахуеву Баг. — Можете, конечно, сказать — а вы речистый, я слышал, — что вас подло затравили ручным тигром. Не дали благородно погибнуть с кинжалом в руке, как то и подобает мужчине. Но разве мужчины бьют беззащитных людей палками? Разве мужчины швыряют камни в окна? Разве мужчины отнимают вещи у немощных стариков? Было бы смешно, согласитесь, биться с вами благородным холодным оружием. С такого, как вы, и кота вполне достаточно. Тем более, у кота к вам самые серьезные претензии.

Даже если Зие и было что возразить, в тот момент он не нашелся. Все внимание Гамсахуева было сосредоточено на впившихся ему в шею маленьких, но острых клыках.

— Ди! — пошевелил Баг приникшего к горцу кота. — Мальчик мой, отпусти поганца. — Судья Ди лишь еще глубже вонзил когти: отпускать поганца кот явно не собирался. Зия взвыл. — Ну же, Ди. Слезай. Мы его сейчас свяжем. — Вдалеке послышалось приближающееся завывание сирены «скорой помощи»: видно, Богдан по телефону вызвал. — Ну вот, подданный, сюда уже спешат лекари. Не успеете помереть от потери вашей драгоценной крови…

Кое-как Судью Ди удалось оторвать от Гамсахуева — кот был уверен, что сделал еще далеко не все, что мог и должен, а потому ланчжуну тоже досталось; горец обессиленно распластался на земле. Человекоохранителю даже стало его немного жалко.

— Слушай… — Баг на вытянутой руке держал Судью Ди за шиворот. Тот желал биться дальше: напряженные лапы с обнаженными когтями грозно торчали в стороны. — Слушай, драгоценный кот. Ты что же, и меня полосовать будешь? — Ланчжун как следует встряхнул фувэйбина.

Драгоценный кот перестал рычать и посмотрел на хозяина. Потом расслабился и повис.

— Вот и хорошо… — Баг свободной рукой поднял рюкзак и запихал Судью Ди внутрь. Кот опять взъярился: возражал. «У него тоже путешествие не сложилось, — с неожиданным сочувствием подумал Баг, — вместо свадьбы сплошной мордобой…» — Эй, подданный, а вы куда направились? — наступил ланчжун подкованным каблуком на Гамсахуева, который, воспользовавшись паузой, решил было отползти за ближайший кипарис. — Мы с вами еще не закончили…

Когда Баг с шевелящимся рюкзаком под мышкой и баулом в руке появился на обзорной площадке, Ванюшина под присмотром взволнованного Богдана как раз закатывали на носилках в повозку скорой помощи.

Клацнула закрывшаяся дверь. Лекарь забрался в кабину. Луна равнодушно смотрела из бездонной черноты неба.

— Привет, еч.

— Привет… — Голос минфа был усталым донельзя, лицо — призрачно-белым. — А где этот?..

— Там лежит, — Баг мотнул головой в сторону кипарисов. — Я связал его. Все, что от него осталось. — И, видя, как друг меняется в лице, пояснил: — Не волнуйся, жив он, жив! Просто мой ручной тигр… как бы это сказать… оказался неожиданно талантлив и удивительно проворен. Ты скажи врачам, перевязать надо этого скорпиона, йодом залить.

— Н-да… — неопределенно протянул Богдан. — Судья Ди…

Кот коротко и раздраженно мяукнул.

— Насыщенная ночка. — Баг опустил ношу перед Оуянцевым. — Тяжелый… Все из-за этого, да?

— Да, — потерянно кивнул Богдан, глядя на баул.

— И что ты собираешься теперь с этим делать?

— Пока не знаю. — Богдан задумался. — Понимаешь, Баг… Иногда идеалы тебя спрашивают…

Гойберг.

Иерусалим, 16-е адара, позднее утро
— Ничего нельзя было сделать, к сожалению, — проговорил директор КУБа, словно бы в рассеянности перебирая лежащие перед ним на столе бумаги. — Врачи сказали мне потом, что такого обширного инфаркта они в жизни не видели. Сердце буквально лопнуло пополам… Это образ, конечно, но именно так мне и сказали.

— Ужасно, — серьезно ответил сидевший напротив него русский. — Я пытался до него дозвониться, когда мне показалось, что я более или менее понял его и созрел для личного разговора, — не получилось. Ну, думал, потом… А оказалось — вот как. Ужасно…

Он и впрямь выглядел подавленным.

— Хотите взглянуть на материалы вскрытия? — вдруг спросил Гойберг и чуть-чуть подвинул в сторону Оуянцева несколько бумажных листов. Чуть-чуть.

Русский удивленно воззрился на Гойберга.

— Я? — спросил он. — Да что я в них пойму? — Помолчал. — Мне вполне достаточно того, что вы рассказали…

Гойберг смутился.

— Мне показалось… — неловко проговорил он. — Как бы это сказать…

— Что показалось? — попытался помочь ему Оуянцев.

— Нет, ничего, — оборвал себя Гойберг и сразу сам ощутил облегчение оттого, что отказался от мысли произнести явную глупость вслух. «Если бы кто-то приписал мне подобные подозрения — я бы обиделся смертельно, — подумал он. — Так почему я едва не приписал их ему?»

Варварская демократическая пресса уже охрипла, захлебываясь версиями относительно того, кто и чьими руками убил великого свободоробца. То ли ютаи руками русских спецслужб, то ли имперский центр руками ютайских реаниматоров… Что же нам с ним теперь, думал Гойберг, вместо того, чтобы уважать друг друга — вечно подозревать друг друга?

Я — не буду, решительно сказал он себе. Оуянцев — как хочет, а я не буду…

Но все же, все же… В случайность встречи на Масличной горе двух заезжих друзей-александрийцев с ютаененавистником номер один и накануне объявленным во всеордусскии розыск зачинщиком теплисского погрома ни один нормальный человек не смог бы поверить.

Даже трудно сделать вид, что веришь.

— И, однако ж, вы не все мне рассказали, еч Богдан, — укоризненно заметил Гойберг.

Оуянцев посмотрел кубисту в глаза серьезно и грустно.

— Все человек рассказывает только Богу.

Гойберг сразу встал. Оуянцев тоже сразу встал.

— Тем с большим нетерпением я буду ждать вашей книги, — сказал Гойберг, и голос его наполнился официальным, отстраненным радушием. — Говорят, именно в книгах люди откровенны не меньше, чем с Богом. Вы теперь в Эйлат?

— Да, — ответил Оуянцев. — Через два часа вылетаю… Вечер проведу с семьей.

— Соскучились?

— Очень.

— В Александрию возвращаетесь послезавтра?

Оуянцев улыбнулся.

— Все-то вы знаете, еч Арон.

Гойберг с некоторой долей сарказма улыбнулся в ответ.

— Что ж, надеюсь когда-нибудь снова увидеть вас гостем на нашей земле, — проговорил он. Он совсем не хотел этого, но какой-то инстинкт, что ли, все же заставил его едва ощутимо и совершенно непроизвольно подчеркнуть голосом слово «нашей».

Русский на миг запнулся и потом вдруг почти впопад ответил:

— Башана хабаа б'Ирушалаим[342].

Его иврит был ужасен — но, вероятно, ничем не ужаснее русского, на котором Гойберг, незаметно для стороннего глаза напрягши все силы своей профессиональной памяти, после едва уловимой заминки все же сумел ответить более или менее достойно:

— За Русь-матушку, за князя-батюшку!

Потом они обменялись рукопожатием и долго не могли разомкнуть рук, потому что каждый боялся, первым потянув ладонь назад, обидеть другого.

Князь Сосипатр.

Александрия, четыре дня спустя, утро
«…Непосредственно же перед своей скоропостижной кончиной преждерожденный М.Ф. Ванюшин убедительно доказал мне, что указанное явление вполне могло быть вызвано природными факторами, например встречей топливного бака с микроколлапсаром радиусом в несколько так называемых ангстрем. Надо полагать, дальнейшие изыскания в данном направлении помогут уточнить эти приблизительные параметры. Во всяком случае, считаю доказанным, что изделие „Снег“, противу моих первоначальных предположений, никогда не находилось в распоряжении преждерожденного М.Ф. Ванюшина, и могу с полной ответственностью утверждать, что оно действительно было уничтожено преждерожденным С.С. Гречкосеем и не существует более. Все подозрения относительно того, что указанный преждерожденный С.С. Гречкосей с той или иной целью грешил против истины, утверждая, будто уничтожил изделие, я отметаю ныне как совершенно безосновательные. Считаю своим прямым долгом подчеркнуть, что ни доброе имя покойного преждерожденного М.Ф. Ванюшина, ни доброе имя преждерожденного С.С. Гречкосея, как показало проведенное расследование, ничем не запятнаны…»

Молодой князь дважды прочел отчет Оуянцева-Сю. Встал из-за письменного стола; медленно прошелся по кабинету, большому, полному света и воздуха, но обставленному с подчеркнутой аскетичностью. Несколько минут стоял у одного из широких окон, выходящих на Суомский залив. Необозримая плоская громада серого ноздреватого льда томилась на промозглом весеннем ветру под широким, мутно-солнечным небом. Князь, опустив глаза и пристально глядя на свои руки, в задумчивости несколько раз сжал и растопырил пальцы. Потом вернулся к столу, нажал кнопку вызова секретаря и, когда тот явился, повелел, срочно найдя начальника Управления внутренней охраны Гадаборцева, передать, что князь милостиво разрешает ему немедленную аудиенцию.

Баг.

Александрия, седмицу спустя, вечер
Весна зигзагами спешила в Александрию Невскую. Ночи мало-помалу становились короче, а дни — длиннее и вроде бы даже теплее. Природа нетерпеливо ждала очередного обновления.

Баг сидел у приоткрытой двери на террасу, наслаждался тишиной и покоем — и бодро тянувшим в комнату зябким мартовским ветерком, предвещавшим погожие деньки. Судья Ди уже третий час шнырял где-то там, на улице.

Все было позади: Теплис, Иерусалим, Ванюшин, Магда… изделие «Снег», которого, как намекнул Богдан (а Баг понял с полуслова), — не было… Зия Гамсахуев, переданный по инстанциям… странная с ним история вышла, многозначительная… Баг, конечно, не Богдан; тот, похоже, на место любого заблужденца себя поставить может, а потом как начнет ему, заблужденцу-то, сочувствовать, как начнет страдать: «Ты знаешь, еч, ведь он по-своему был прав… Несчастный, совершенно одинокий…» Богдану хорошо психологизировать: он не был в Теплисе, не видел, как у всех этих якобы несчастных пена бешенства брызжет с губ… И все же, как ни крути, не вор Зия и не жулик. Поменьше бы ему праведной ярости да побольше ума — глядишь, так и остался бы, как был, хорошим человеком…

А пару дней назад Бага вызвал шилан Алимагомедов и, не скрывая радости, повелел немедля вернуться из бессрочного отпуска к деятельной службе. «Ты, я вижу, все равно… — буркнул Алимагомедов. — Все равно служишь…» Баг лишь скупо улыбнулся в ответ. Таково мое предназначение, мог бы он сказать шилану. Единственное предназначение. Кто-то рожден пасти коз, кто-то — выпиливать лобзиком, а он, Баг, рожден оберегать народный покой. Карма. Но Баг промолчал. «Ну ты это… — добавил Алимагомедов после неловкой паузы: шилан не умел и не любил извиняться. Да и Баг не терпел лишних слов. — Ты уж не ломай без необходимости подданным руки да ноги, ладно?» — И двинул через стол пайцзу, честно сданную Багом по принадлежности сразу по возвращении из Яффо. «Не буду», — уже шире улыбнулся восстановленный в правах ланчжун. «Ну и славно», — улыбнулся в ответ Алимагомедов. «Если они не будут стоять на пути правосудия», — уточнил Баг, закрывая за собой дверь кабинета — чтобы начальник не успел возразить…

Ночь овладела городом. В глиняном чайнике исходил паром «золотой пуэр». Было легко и привольно. Впереди ждала целая жизнь.

В темноте дверного проема соткалась морда Судьи Ди: кот внимательно смотрел на хозяина. В глазах его был вопрос.

— Ну? — спросил Баг. — Проголодался, тигр? Жаждешь питания, богатый кыс-кыс, да, нет? Может, пива налить, э?

Странно, но магическое слово «пиво» не оказало на хвостатого фувэйбина привычного оживляющего воздействия: кот продолжал смотреть на ланчжуна — пристально, выжидательно.

— Та-а-ак… — Баг поставил чашку. — Что ты еще натворил? Ну заходи давай. Рассказывай.

Судья Ди словно того только и ждал: медленно вдвинулся в комнату и сел напротив. Баг усмехнулся.

— Мой хвостатый друг… Было бы значительно проще, если бы ты перестал лениться и уже начал таки говорить наконец. Тогда бы мне не пришлось расшифровывать твои гримасы… Так в чем дело?

Кот обернулся к террасе, коротко — Багу показалось: нежно, приглашающе — мяукнул. И тогда в круг света от лампы робко ступила кошка — меньше рослого и по-кошачьи могучего Судьи раза в полтора, дымчатая, хрупкая и изящная. И, судя по всему, — совершенно беспородная.

Пришелица мягко скользнула к Судье Ди и грациозно уселась рядом, Фувэйбин покровительственно муркнул в ее сторону, а потом сызнова уставился на хозяина. Вот. Она. Жить со мной будет, — прочитал ланчжун в его взоре. И до того умильно смотрелась эта странная парочка, что Баг расхохотался. Кошки тем не менее смотрели серьезно.

— Быстро же ты утешился, хвостатый преждерожденный благородных кровей, — отсмеявшись, покрутил головой ланчжун. — А что, если я скажу тебе: а ну гони ее прочь?

По морде Судьи Ди было ясно: так он этого не оставит.

— Ну ты хоть уверен… в своих чувствах?

Кот подошел к хозяину и прыгнул ему на колени. Уверен, говорили его бесстыжие глаза.

— Ладно, — махнул рукой Баг. — Живите… кошачья семья. Как у вас все просто! Имя-то есть у твоей дамы сердца? Или будем ее по старинке Муркой звать?

Дымчатая кошечка против Мурки, кажется, не возражала.

— Так что же ты? — Ланчжун спихнул Судью Ди на пол. — Давай, прояви сообразную вежливость, покажи девушке апартаменты… Милостивая Гуаньинь, что будет с моим любимым диваном! — пробормотал он, глядя вослед потрусившим на кухню хвостатым.

Баг вдруг понял, что широко, до ушей улыбается.

Эпилог

Мордехай да Магда Окончание

Солнце шпарило с неба, точно кипяток, и купол мечети Омара вдали сиял тульским самоваром. По Мордехаевой аллее, шедшей поверху Масличной горы от смотровой площадки к кипарисовой роще — аллее, высаженной совсем недавно и еще не дававшей никакой тени, — медленно шагали несколько человек.

Слева шел Мокий Нилыч. Ему было, быть может, грустнее всех, хоть он-то как раз и не имел к событиям последнего адара ни малейшего отношения, — но поди это объясни человеку, который сам чувствует себя имеющим отношение к любому непорядку и любому нестроению в своей стране. За этикой в Александрийском улусе без малого два десятка лет надзирал — а тут проглядел такое среди собственных единородцев… Это же уму непостижимо! Казалось бы, нет никаких причин для государственного вмешательства — просто свобода: один говорит что-то, другие кто его не слушает, кто слушает да возражает, и все вроде бы довольны, никто никого не давит. А вон как обернулось…

Между Мокием Ниловичем и Багом шагал Мустафа. Он и понятия не имел, что обязан молча идущему рядом Багу жизнью — если бы тот не вызвал, рискуя упустить Зию, службу спасения, Мустафа наверняка истек бы кровью, лежа без сознания на полу в номере двести двенадцать гостиницы «Мизрах». Потом Мустафу даже хотели представить к почетному знаку за тяжкое ранение при исполнении служебных обязанностей; события были поняты так, что честолюбивый молодой офицер погорячился, когда решил задержать опасного преступника в одиночку, не вызывая группы захвата, и поплатился на свою порывистость. У Мустафы не хватило духу разуверить начальство; он лишь наотрез, пригрозив выходом в отставку, отказался от памятного знака, объяснив это тем, что глупость, каковую он совершил, пойдя один, не может быть отмечаема наградами и его, скорее, даже в звании понизить следует… Впрочем, в звании Мустафу не понизили, и через два месяца он вернулся в строй. Мустафа был уверен, что никому на свете не ведомы его тогдашние внутренние борения и тайные поступки, и никому никогда не станут ведомы…

Относительно Богдана Мустафа так и не смог понять, что тому известно, что — нет; держал он себя с Богданом с наивозможной почтительностью, и все равно — стыдно было нестерпимо. Как мог он тогда, кадровый работник КУБа с немалым уже опытом, допустить подобный прокол — принять умного друга за хитрого врага, а хитрого врага за не очень умного, по недомыслию наделавшего ошибок друга? Воистину, шайтан напустил туману в глаза — другого объяснения просто не подобрать…

С фон Шнобельштемпелем на контакт Мустафа более не выходил. С подачи Мустафы немца взяли под столь плотный кубок, что теперь маститый журналист, сам того не ведая, гнал на Запад лишь информацию, которую КУБ по тем или иным причинам хотел вбросить через западные газеты; да и не только для газет подбрасывал ему сведения Иерусалимский КУБ…

В конце концов, не зря же Учитель сказал: «Лишь ту ошибку, которую человек не исправил, можно и впрямь назвать его ошибкою…»[343]

Баг шел сам по себе: ни на руках у него, ни рядом с ним Судьи Ди не было. Хвостатому фувэйбину не грозили теперь ни одиночество, ни неухоженность. Кошачьего князя было на кого оставить: новобрачные трогательно заботились друг о друге, сюцай же Елюй отнесся к появлению дымчатой Мурки с полным восторгом, и в отсутствие Бага кошачья семья невозбранно находила приют в его ученых апартаментах. И драла когтями его диван.

Баг шел и думал о том, как все-таки некоторые люди любят усложнять жизнь. И себе, и, что самое неприятное, окружающим. Но вот странное дело — чем человек лучше, тем с ним сложнее… Есть тут некая несправедливость, и что с ней делать — непонятно. Как легко было бы жить, как бодро и безболезненно катился бы мир в светлое будущее, если бы наоборот: чем лучше человек — тем с ним проще!

Вцепившись в руку Богдана, шагала Ангелина, от избытка восторга подпрыгивая или пританцовывая на ходу; жара ей была нипочем. Тут, на горище, она в тот раз не побывала. Красивенный город внизу млел и трепетал в блеклой знойной дымке, сверкала каленая зелень листвы. А дома листья жмыхаются на мокром асфальте, как тряпочки, даром что июль; и на лето уже иксы задали! Впрочем, от иксов так на так никуда не удрать, папа же сказал: возьму — но с условием… Знаем мы эти его условия. Заранее и досконально. Будто от взрослых можно ожидать хоть какого-то разнообразия… Что делать — придется выполнять. Увидев Иерусалим так вот запросто, ни в какую нельзя потом получать тройки, тут папа прав. Сяо есть сяо.

В свободной руке Богдан нес цветы, и потому Фирузе сама держала его под локоть. Недавно Фирузе набрела в сети на гламурный дамский журнал «Урода люду», где с продолжением начали выходить главы из книги, только что написанной Жанной; реклама гласила, что за саму книгу уже дерутся несколько издательств, обещая баснословные гонорары. Политические сентенции и интимные откровения бывшей младшей сестренки, ставшей теперь знаменитостью — ненадолго, Фирузе была в том уверена, — мало волновали верную супругу Богдана, она их и не запомнила. С нее хватило заголовка: «Я была женой ордусского особиста» (а ведь Жанна помнилась такой славной девушкой и такой любящей женой — пока не сбежала, убоявшись сложностей, и не дала свободной прессе задурить себе голову). Куда важней было другое. У Жанны сын от Богдана. Теперь муж и подавно не сможет о них не думать. И самое-то нелепое: если бы он смог о них не думать, то был бы плохим человеком! «А я же первая не хочу, чтобы он стал плохим человеком…» Как тут быть? Фирузе спрашивала Аллаха не раз и не два, молилась, думала, снова молилась — и ничего не могла придумать, и потому сейчас просто прижималась к мужу плотнее, плотнее…

Вот здесь я стоял, думал Богдан. А вот здесь — он. Богдан уже устал казнить себя за то, что все-таки не сумел… Наверное, суметь было невозможно — слишком поздно они повстречались; тремя бы, ну, двумя годами раньше, пока ожесточение еще не вскипело до тех последних градусов, за коими — точка невозврата… А тогда уже было поздно. Но все эти самоуговоры помогали мало. Не сумел. Вот факт. Остальное — слова.

Вот за этим кипарисом я стоял…

Из-за кипариса медленно, едва передвигая ноги, вышла сгорбленная старуха в неровно застегнутом зимнем пальто. Стуча допотопной клюкой в асфальт и ожесточенно дымя папиросой, она, будто не видя идущих ей навстречу людей, глядя сквозь них, встала посреди дороги. Все невольно замедлили шаг, а потом молча, не сговариваясь, разомкнулись, с двух сторон огибая нелепую женщину, торчавшую, точно костлявый полусогнутый палец. Казалось, все обойдется. Но когда они поравнялись, старуха вдруг с неожиданным проворством отщелкнула прямо на прокаленную солнцем комковатую землю дымящийся окурок и, выбрав отчего-то Богдана — может, потому, что он единственный из всех был в очках, может, он оказался ближе, а может, еще по какой причине, — иссохшей воробьиной рукой схватила его за воротник.

Богдан сразу остановился. Остальные остановились тоже. Тяжело дыша в лицо Богдану кислым табачным чадом, женщина некоторое время со странной, безнадежной пытливостью вглядывалась снизу вверх в его лицо.

А Богдан, не говоря ни слова, смотрел в лицо ей — когда-то, вне всяких сомнений, красивое и одухотворенное, но сгноенное долгой гангреной беспросветной, безутешной ненависти. В мутных глазах старухи медленно проступило какое-то чувство — наверное, последнее уцелевшее из всех ее некогда пылких человеческих чувств.

— Покайся, ютайская морда, — требовательно велела она и немощно встряхнула Богдана.

— Хорошо, — негромко ответил Богдан, поправив очки, — Вот только цветы ему отнесу — и обязательно.

— Цветы можно мне, — сказала старуха. — Мы с ним одно и то же.

— Я знаю, — мягко ответил Богдан. — Но все-таки я лучше ему.

Несколько мгновении она еще держала его, потом отпустила, снова сгорбилась и пошла прочь, стуча клюкою, мотая головой и что-то невнятно и грозно бормоча себе под нос. Короткая тень черной кошкой терлась у ее ног.

А они, невольно переведя дух и будто заново ощутив, какой чистый и сладкий воздух тут, на вершине, вошли в рощу.

Ютайская вера не одобряет так любимых европейцами еще с античных времен грудастых и бедрастых истуканов; так ютаям заповедано исстари. «Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь на Хориве из среды огня, дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний, изображений какого-либо кумира, представляющих мужчину или женщину…»[344] Что тут скажешь? В общем, правильные слова. Русским, например, чьи иконы столь далеки от мясной анатомии, это понять легко…

Не пошли против обычая и здесь.

На том самом месте, где взорвалось сердце Мордехая, стоял каменный обелиск — невысокий, чтобы ни в коем случае никому не приходилось смотреть на него снизу вверх, ибо не в характере Мордехая было заноситься. Обелиск был прост и скромен и украшен лишь надписью на четырех языках:

Не за поступки,

но за чистоту помыслов,

самопожертвование

и

верность своей любви.

«Вспомни великую его ученость и не вспоминай о поступках его!»[345]

Хагига, 15.
Некоторое время, склонивши головы, все шестеро молча стояли подле обелиска. Потом Богдан, осторожно высвободив ладонь из пальчиков присмиревшей Ангелины, шагнул вперед и, подойдя к громоздящемуся перед обелиском стогу южных бутонов, огромных и ярких, как разноцветные праздничные фонари, с коротким поклоном положил на него скромный букет русских полевых цветов.

Ромашки, васильки, колокольчики…

Иван-да-марья.

Положил — и отступил назад.

Ангелина дернула его за руку:

— Пап!

Богдан не ответил.

— Ну пап!

— Что? — спросил Богдан. Оглушительным шепотом Ангелина спросила:

— Почему эта тетя назвала тебя ютайской мордой?

— Ютаи и русские очень похожи, — ответил Богдан. — Тетя старенькая, у нее глазки плохо видят — вот она и перепутала.

— А-а… — сказала Ангелина.

Отдельно про морду дочь не стала спрашивать. Наверное, это она решила додумать сама.


Шамбала, февраль — май 2005

ПРИЛОЖЕНИЕ 1

Об Аврааме и его семье

Быт. 13

14. И сказал Господь Авраму: возведи очи твои и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу и к югу, и к востоку и к западу;

15. ибо всю землю, которую ты видишь, тебе дам Я и потомству твоему навеки,

16. и сделаю потомство твое, как песок земной; если кто может сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет.

Быт. 15

3. И сказал Аврам: вот, Ты не дал мне потомства, и вот, домочадец мой наследник мой.

4. И было слово Господа к нему, и сказано: не будет он твоим наследником, но тот, кто произойдет из чресл твоих, будет твоим наследником.

5. И вывел его вон и сказал: посмотри на небо и сосчитай звезды, если ты можешь счесть их. И сказал ему: столько будет у тебя потомков.

6. Аврам поверил Господу, и Он вменил ему это в праведность.

Быт. 16

1. Но Сара, жена Аврамова, не рождала ему. У ней была служанка Египтянка, именем Агарь.

2. И сказала Сара Авраму: вот, Господь заключил чрево мое, чтобы мне не рождать; войди же к служанке моей: может быть, я буду иметь детей от нее[346]. Аврам послушался слов Сары.

3. И взяла Сара, жена Аврамова, служанку свою, Египтянку Агарь, по истечении десяти лет пребывания Аврамова в земле Ханаанской, и дала ее Авраму, мужу своему, в жены.

4. Он вошел к Агари, и она зачала. Увидев же, что зачала, она стала презирать госпожу свою.

5. И сказала Сара Авраму: в обиде моей ты виновен; я отдала служанку мою в недро твое; а она, увидев, что зачала, стала презирать меня; Господь пусть будет судьею между мною и между тобою.

6. Аврам сказал Саре: вот, служанка твоя в твоих руках; делай с нею, что тебе угодно. И Сара стала притеснять ее, и она убежала от нее.

7. И нашел ее Ангел Господень у источника воды в пустыне, у источника на дороге к Суру.

8. И сказал ей: Агарь, служанка Сарина! откуда ты пришла и куда идешь? Она сказала: я бегу от лица Сары, госпожи моей.

9. Ангел Господень сказал ей: возвратись к госпоже своей и покорись ей.

10. И сказал ей Ангел Господень: умножая умножу потомство твое, так что нельзя будет и счесть его от множества.

11. И еще сказал ей Ангел Господень: вот, ты беременна, и родишь сына, и наречешь ему имя Измаил[347], ибо услышал Господь страдание твое;

12. он будет между людьми, как дикий осел; руки его на всех, и руки всех на него; жить будет он пред лицем всех братьев своих.

Быт. 17

3. И пал Аврам на лице свое. Бог… сказал:

4. Я — вот завет Мой с тобою: ты будешь отцом множества народов,

5. и не будешь ты больше называться Аврамом, но будет тебе имя: Авраам[348], ибо Я сделаю тебя отцом множества народов…

15. И сказал Бог Аврааму: Сару, жену твою, не называй Сарою, но да будет имя ей: Сарра[349];

16. Я благословлю ее и дам тебе от нее сына; благословлю ее, и произойдут от нее народы, и цари народов произойдут от нее.

17. И пал Авраам на лице свое, и рассмеялся, и сказал сам в себе: неужели от столетнего будет сын? и Сарра, девяностолетняя, неужели родит?

18. И сказал Авраам Богу: о, хотя бы Измаил был жив пред лицем Твоим!

19. Бог же сказал: именно Сарра, жена твоя, родит тебе сына, и ты наречешь ему имя: Исаак; и поставлю завет Мой с ним заветом вечным и потомству его после него.

20. И о Измаиле Я услышал тебя: вот, Я благословлю его, и возращу его, и весьма, весьма размножу; двенадцать князей родятся от него; и Я произведу от него великий народ.

21. Но завет Мой поставлю с Исааком, которого родит тебе Сарра в сие самое время на другой год.

Быт. 21

1. И призрел Господь на Сарру, как сказал; и сделал Господь Сарре, как говорил.

2. Сарра зачала и родила Аврааму сына в старости его во время, о котором говорил ему Бог;

3. и нарек Авраам имя сыну своему, родившемуся у него, которого родила ему Сарра, Исаак[350];

4 и обрезал Авраам Исаака, сына своего, в восьмой день, как заповедал ему Бог.

5. Авраам был ста лет, когда родился у него Исаак, сын его.

6. И сказала Сарра: смех сделал мне Бог; кто ни услышит обо мне, рассмеется.

7. И сказала: кто сказал бы Аврааму: Сарра будет кормить детей грудью? ибо в старости его я родила сына.

9. И увидела Сарра, что сын Агари Египтянки, которого она родила Аврааму, насмехается,

10. и сказала Аврааму: выгони эту рабыню и сына ее, ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.

11. И показалось это Аврааму весьма неприятным ради сына его.

12. Но Бог сказал Аврааму: не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее, ибо в Исааке наречется тебе семя;

13. и от сына рабыни Я произведу народ, потому что он семя твое.

14. Авраам встал рано утром, и взял хлеба и мех воды, и дал Агари, положив ей на плечи, и отрока, и отпустил ее. Она пошла, и заблудилась в пустыне Беер-Шева;

15. и не стало воды в мехе, и она оставила отрока под одним кустом;

16. и пошла, села вдали, в расстоянии на один выстрел из лука. Ибо она сказала: не хочу видеть смерти отрока. И она села против, и подняла вопль, и плакала;

17. и услышал Бог голос отрока; и Ангел Божий с неба воззвал к Агари и сказал ей: что с тобою, Агарь? не бойся; Бог услышал голос отрока оттуда, где он находится;

18. встань, подними отрока и возьми его за руку, ибо Я произведу от него великий народ.

Быт. 25

8. и скончался Авраам, и умер в старости доброй, престарелый и насыщенный жизнью, и приложился к народу своему.

9. И погребли его Исаак и Измаил, сыновья его…

17. Лет же жизни Измайловой было сто тридцать семь лет; и скончался он, и умер, и приложился к народу своему.

18. Они жили[351] от Хавилы до Сура, что пред Египтом, как идешь к Ассирии[352]. Они поселились пред лицем всех братьев своих.

Об Иосифе и Египте

Быт. 37

24. И взяли его[353] и бросили его в ров; ров же тот был пуст; воды в нем не было.

25. И сели они есть хлеб, и, взглянув, увидели, вот, идет из Галаада караван Измаильтян[354], и верблюды их несут стираксу[355], бальзам и ладан: идут они отвезти это в Египет.

26. И сказал Иуда братьям своим: что пользы, если мы убьем брата нашего и скроем кровь его?

27. Пойдем, продадим его Измаильтянам, а руки наши да не будут на нем, ибо он брат наш, плоть наша. Братья его послушались.

Быт. 43

32. И подали ему[356] особо, и им[357] особо, и Египтянам, обедавшим с ним, особо, ибо Египтяне не могут есть с Евреями, потому что это мерзость для Египтян.

Быт. 45

4. И сказал Иосиф братьям своим: подойдите ко мне. Они подошли. Он сказал: я — Иосиф, брат ваш, которого вы продали в Египет;

5. но теперь не печальтесь и не жалейте о том, что вы продали меня сюда, потому что Бог послал меня перед вами для сохранения вашей жизни;

6. ибо теперь два года голода на земле: еще пять лет, в которые ни орать, ни жать не будут;

7. Бог послал меня перед вами, чтобы оставить вас на земле и сохранить вашу жизнь великим избавлением.

17. И сказал фараон Иосифу: скажи братьям твоим: вот что сделайте: навьючьте скот ваш, и ступайте в землю Ханаанскую;

18. и возьмите отца вашего и семейства ваши и придите ко мне; я дам вам лучшее в земле Египетской, и вы будете есть тук[358] земли.

20. и не жалейте вещей ваших, ибо лучшее из всей земли Египетской дам вам.

Быт. 46

2. И сказал Бог Израилю[359] в видении ночном: Иаков! Иаков! Он сказал: вот я.

3. Бог сказал: Я Бог, Бог отца твоего; не бойся идти в Египет, ибо там произведу от тебя народ великий;

4. Я пойду с тобою в Египет, Я и выведу тебя обратно.

27. Всех душ дома Иаковлева, перешедших в Египет, было семьдесят.

Быт. 47

5. И сказал фараон Иосифу: отец твой и братья твои пришли к тебе;

6. земля Египетская пред тобою; на лучшем месте земли посели отца твоего и братьев твоих…

Быт. 48

21. И сказал Израиль Иосифу: вот, я умираю; и Бог будет с вами и возвратит вас в землю отцов ваших…

Быт. 50

24. И сказал Иосиф братьям своим: я умираю, но Бог посетит вас и выведет вас из земли сей в землю, о которой клялся Аврааму, Исааку и Иакову.

Исх. 1

7. Сыны Израилевы расплодились и размножились, и возросли и усилились чрезвычайно, и наполнилась ими земля та.

8. И восстал в Египте новый царь, который не знал Иосифа,

9. и сказал народу своему: вот, народ сынов Израилевых многочислен и сильнее нас;

10. перехитрим же его, чтобы он не размножался; иначе, когда случится война, соединится и он с нашими неприятелями, и вооружится против нас, и выйдет из земли нашей.

Исх. 3

15. И сказал еще Бог Моисею…

19. Я знаю, что царь Египетский не позволит вам идти, если не принудить его рукою крепкою;

20. и простру руку Мою и поражу Египет всеми чудесами Моими, которые сделаю среди его; и после того он отпустит вас.

ПРИЛОЖЕНИЕ 2

Об иероглифе жэнь

Термин жэнь является одним из основополагающих в конфуцианстве, однако его переводы на европейские языки рознятся, а дать адекватный перевод невозможно в принципе. Все европейские варианты («гуманность», «человеколюбие» и пр.) неустранимо искажают его смысл.

Иероглиф состоит из двух частей, отчетливо видимых: «человек» слева и «двойка» справа. Он обозначает — или, вернее, символизирует — разом весь комплекс мотиваций, действий, сдерживающих факторов, способов выражения своих мыслей и желаний и так далее, который способен обеспечить устойчивое и по возможности бесконфликтное взаимодействие двух (а в широком смысле — любого количества; тут важно, что более одного, ибо, как известно из Лао-цзы, одно породило два) любых, произвольно взятых людей вне зависимости от соотношения их социальных статусов, национальной или религиозной принадлежности и прочих разделяющих моментов.

Как обычно и бывает, чем более углубленный анализ иероглифа мы предпримем, тем больше анализ этот сулит сюрпризов, которые всегда радостны для пытливого ума. Так, например, легко заметить, что двойка в Китае, в отличие от, например, римской (II), ориентирована не вертикально, а горизонтально. Это недвусмысленно намекает на то, что в Европе двое индивидуумов еще по крайней мере с римских времен интуитивно воспринимались как равные, один с одной стороны, другой — с противоположной. Это насквозь пронизало европейскую цивилизацию, например, таким неотменяемым и неизживаемым ее атрибутом, как понятие «правого уклона» и «левого уклона» со всеми вытекающими отсюда последствиями (вечное наше «сторонник» и «противник» — отсюда же; кто не с твоей стороны, тот с другой стороны, стало быть, противник, — а ведь это абсурд!). В наше время попытки преодолеть эту неизбывную и, очевидно, опасную рознь привели к не менее опасному результату — доведенной до абсурда политкорректности, то есть отрицанию вообще всяких различий между якобы равными; и потому уже считается, скажем, недемократичным ставить детям оценки за знания — ведь тройкой ты унижаешь неуча по сравнению с отличником, а они должны быть равны! Понятно, что такой подход приводит лишь к доминированию троечников. Троечников в любых занятиях — и по алгебре, и по литературе, и по способностям к творчеству, и по способности любить… Это далеко может завести. Собственно, уже заводит. Те, кто хуже или глупее, очень ловко научились пользоваться этой привилегией, дающей именно им массу преимуществ. Я ничего не умею, но меня не назначают руководить тем, что я не умею делать, — меня дискриминируют! Я хам и сволочь, и кто-то предпочел мне порядочного и доброго умницу — меня дискриминируют!

В Китае же один из двух обязательно, неизбежно, по определению — ближе к Небу, другой ближе к Земле; один — старше, другой — младше. Да, они неравны, то есть не одинаковы, они лишь взаимодополнительны; зато их и не разносит в стороны. Поэтому поведение жэнь, обеспечивающее ненасильственную взаимодополнительность, отнюдь не является одним и тем же для обоих поведением. Это чрезвычайно существенный момент: индивидуумы в равной степени обязаны реализовывать в своем поведении жэнь, но это не значит, что они обязаны вести себя одинаково, равным образом. Наоборот, равенство обязанностей по реализации жэнь приводит к неравенству в поведении. Потому что, говоря обобщенно, тот, кто ближе к Небу, естественным образом берет на себя, насколько он в состоянии и насколько требует ситуация, функции Неба, тот, кто ближе к Земле, — функции Земли, и так далее.

Уклонение от нормы жэнь порождает конфликты, а следование ей — минимизирует возможность их возникновения. Норма же правого и левого уклонов несет семена конфликтов уже в себе самой.

Размышляя над простенькой разницей в начертании двух черточек, можно прийти к еще более интересным соображениям. Ну, например. Известно, что у всех стадных животных, начиная уже, скажем, с крыс и кончая обезьянами и человеком, всегда существует достаточно сложное разделение ролей в группе. Ролевое распределение, неравенство функций и обязанностей естественно для всякого коллектива. Это неравенство неизбывно и неотменяемо, оно только и обеспечивает слаженную жизнь всей группы в целом. Но как раз оно-то и выражается горизонтальным пониманием двойки. Вертикальное же ее понимание чревато тем, что и произошло с европейской цивилизацией: всякий равный всем, но единственный для себя самого, противопоставляющий себя всем остальным индивидуум начинает стремиться (и общество, грозя ему понятиями «лузера» и «лузерства», прямо вынуждает его к этому) играть все роли разом, причем в каждой пытаясь достичь первенства.

Эти попытки противоестественны, они не в согласии с самой природой стадного животного. Итог — повальное психическое нездоровье, постоянные депрессии, срывы, мании, немотивированная и истеричная агрессия, ярче всего проявляющаяся в ставших уже системой (особенно в США — стране наиболее полной индивидуальной свободы и наибольшего ужаса перед перспективой оказаться «лузером») «школьных расстрелах».

В свете того же как нельзя лучше видна нелепость былых восхищений взглядами, которые разделялись в свое время, например, даже такими людьми, как академик Сахаров, а кое-где модными и по сей день. «К замечаниям о статье Михайлова. Цитата: „Родина — не национальное и не географическое понятие. Родина — это свобода!“ Как хорошо!»[360]

Поняв жэнь, понимаешь — это все равно что сказать: «Семья — не мама и не отец, не муж и не жена, и не дети. Семья — это я!» Теперь мы уже отлично знаем, что происходит с теми семьями, в которых начинают царить подобные доктрины — и что там получается насчет деторождения, а значит — и насчет будущего…

Так что глубокомысленная медитация над простым, казалось бы, иероглифом — не метафора и уж, конечно, не красивое безделье. Многое можно понять, сидя в задумчивом покое и просто глядя на иероглиф жэнь…

СПИСОК РЕКОМЕНДОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ:

Гильденштедт И.А. Путешествие по Кавказу в 1770 — 1773 гг. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2002.

Дубнов С.М. Новейшая история еврейского народа от французской революции до наших дней: В 3 т. М.: Гешарим, 2002.

Мартынов А.С. Конфуцианство: «Лунь юй»: В 2т. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.

Броневский С.М. Новейшие известия о Кавказе, собранные и пополненные Семеном Броневским: В 2 т. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2004.

Родионов М.А. Ислам классический. СПб.: Азбука-классика; Петербургское Востоковедение, 2004.

Северный Кавказ: человек в системе социокультурных связей. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2004.

Тан люй шу и. Уголовные установления Тан с разъяснениями. Цзюани 1-8/Пер., введ. и коммент. В.М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999. Цзюани 9-16/Пер. и коммент. В.М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001. Цзюани 17-25/Пер. и коммент. В.М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2005.

Примечания

1

В подлиннике Х. ван Зайчика здесь употреблен весьма древний китайский политико-филосовский термин «тунчжи». В современном китайском он применяется в качестве обращения одного члена компартии к другому и переводится на русский язык как «товарищ». Однако в отличие от слова «товарищ», изначально означающего партнера в том или ином занятии (зачастую, торговом) и фактически синонимично слову «подельщик», китайское «тунчжи» обозначает людей, имеющих одинаковые стремления, идеалы, чаяния (здесь и далее – примеч. переводчиков).

(обратно)

2

Дошедшие до нас списки «Лунь юя»(«Суждений и бесед») насчитывают двадцать глав. Двадцать вторая глава, представлявшая собою, по свидетельству некоторых древних комментаторов, квинтэссенциюконфуцианской мудрости и написанная Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины, считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-хуанди (221–209 гг. до н. э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость и культуру. Однако мы не исключаем, что в руки столь пытливого исследователя и неистового коллекционера, каким был Х. Ван Зайчик, каким-то образом мог попасть текст драгоценной главы. Его домашняя библиотека до сих пор закрыта для посторонних, и лишь правнуки ученого посредством весьма длительных и утонченных процедур ежедневно оспаривают друг у друга честь стирать с ксилографов и свитков пыль – и не пускать к ним чужаков.

(обратно)

3

Букв: Храм Конфуция.

(обратно)

4

Практика предоставления служащим жилья, так называемой ведомственной жилплощади за казенный счет – гун чжай или гун се – уходит корнями в седую китайскую древность.

(обратно)

5

Букв.: «Невское пиво»

(обратно)

6

Букв.: «охранники». Низшие исполнительные чины Управления внешней охраны, что-то вроде полицейских.

(обратно)

7

Ещё на заре средневековья в Китае отказались от бессмысленно жестокого и, в сущности, не вразумляющего, а лишь озлобляющего (и подчас даже травмирующего) мелких правонарушителей битья плетьми, расщепленным бамбуком и пр. Для телесных наказаний с тех пор использовались исключительно большие и малые (смотря по тяжести проступка) палки из легкого и приятного на ощупь прутняка коноплеволистного. По мере распространения культуры по всем улусам Ордуси этот гуманный обычай, к радости населения, укоренился повсеместно.

(обратно)

8

Этим словом мы передаем китайское «сяньшэн». Дословно это значит: «тот, кто родился ранее» – и выражает крайнюю степень уважительности говорящего по отношению к тому, с кем он говорит, причем в наше время уже безотносительно к действительному соотношению возрастов. На европейские языки термин сяньшэн и его японский аналог сэнсэй соответственно контексту переводятся как «учитель», то как «господин», то еще как-либо. Однако мы полагаем, что между «господином» и «преждерожденным» такая же существенная разница, как между «товарищем» и «единочаятелем». В последующих главах повести нам не раз встретится обращение «сяньшен тунчжи», которое, следуй мы обычной практике, нам пришлось бы передавать несколько идиотским и напоминающим ёрничанье первых лет советской власти обращением «господин-товарищ». Мы переводим это сообразно: «преждерожденный единочаятель».

(обратно)

9

У Х. ван Зайчика здесь сказано «бу». Китайский метрический бу – дословно «шаг», равен в настоящее время 1,6 м.

(обратно)

10

У ван Зайчика назвали не пиво дано, разумеется, по-китайски: «Вэйдад Оуэрдусы». Но для русского слуха это звучит слишком громоздко, поэтому здесь мы предпочли дать перевод. Следует иметь в виду, однако, что иероглифическая транскрипция синтетического тюрко-славянского топонима «ордусь» у ван Зайчика чрезвычайно значимо. Выглядит она следующим образом:. Если эти иероглифы, читающиеся как «Оуэрдусы», перевести по смыслу, их можно понять как «Пахать [землю] (т.е. трудиться) вдвоем, на равных – и держать под контролем свое низменное [эгоистическое, корыстное]». Очевидно, в этой фразе сформулирован основной принцип объединения, совершенного в свое время Сартаком и Александром – так, как его поняли затем, вводя объединительные реалии в китайский язык, постьюаньские идеологии.

(обратно)

11

Гаоляновый самогон, весьма крепкий и имеющий резко и далеко разносящийся запах, который некоторым нравится, некоторым – нет, но вне зависимости от этого непременно ощущается как самим употреблявшим его, так и всеми окружающими в течение нескольких дней.

(обратно)

12

Что-то вроде «О Господи!» (Будд.).

(обратно)

13

У ван Зайчика здесь стоит сложный образный оборот, означающий «функционировал в качестве маяка, указывал путь». Мы не приводим его по-китайски, чтобы не загромождать и без того нелегкий для восприятия текст излишними филологическими комментариями; они обязательно будут приведены в академическом издании, которое мы сейчас готовим. Стараясь по возможности сохранять стилевое своеобразие и красоту оригинала, мы идем на риск непривычного употребления некоторых давно утративших свой первозданный смысл слов, чтобы как можно полнее и точнее донести до читателей мастерство и замысел великого еврокитайского гуманиста.

(обратно)

14

По-китайски это выглядит так:. В дословном переводе фраза значит: «Да здравствует наша всеобщая пограничная сторожевая вышка!». Следует иметь в виду, что ван Зайчик создавал свою эпопею задолго до российских президентских выборов 2000 года, и, следовательно, никакие двусмысленные трактовки данного абзаца его повести не имеют ни малейшего права на существование.

(обратно)

15

В подлиннике сказано «чжунхуа». Это действительно одно из древнейших самоназваний Китая, спокон веку рименявшееся скорее как культорологический, нежели как политико-административный термин. Когда нужно было обозначить именно страну, говорили «чжун го» – «Срединное государство». Оборот «Цветущая Средина» и поныне входит в официальное название, передаваемое на русский язык словами «Китайская Народная Республика» – «Чжунхуа жэньминь гунхэго».

(обратно)

16

Насколько можно понять ван Зайчика, описанное им государство в целом официально именовалось Цветущей Ордусью (по-китайски – Хуася Оуэрдусы). Неофициально же, внутри страны, среди своих, собственно китайские территории назывались Цветущей Срединой, а все остальное составляло подразделенную на семь улусов Внешнюю Ордусь.

(обратно)

17

Учетная степень «проникший в [смысл] законов» существовало в Китае по крайней мере со времени династии Хань, то есть с начала нашей эры.

(обратно)

18

Досл.: «главнейший в работе с документами». В традиционном китайском аппарате так назывались начальники Палат, то есть весьма высокопоставленные должностные лица, аналогичные нашим главам министерств.

(обратно)

19

По-китайски те же иероглифы читаются «жибэнь жэнь», и значат «японец» (досл.: «японский человек»).

(обратно)

20

Здесь и далее изрекаемое великим наставником Баоши-цзы гатхи введу их повышенной сложности приведены нами в подстрочном переводе. Поэтический перевод еще ждет своего мастера.

(обратно)

21

В работах Х. ван Зайчика есть любопытные пассажи, где он с присущей ему тонкостью и мудрой розорливостью иронизирует над много позднее и впрямь зародившимся в англоязычных странах (в первую очередь – в США) стремлением наполнить повседневную речь невероятным числом оборотов, которые долженствуют выказывать максимум уважительности к любым проявлениям, желанием и пристрастиям окружающих – но на деле, в силу своей формальности и фактической гипертрофированности, для всякого нормального человека выглядят будто издёвка. Так, чтобы соблюсти не побоимся этих слов, политическую корректность в отношении, например, коллекции камней, хранящихся у вашего собеседника дома, следует избегать употребления термина «stones» («камни») и говорить исключительно «your mineral companions» («ваши минеральные сотоварищи» или «ваши булыжные спутники» – в общем-то, даже не понятно, как на человеческий язык и переводить подобное), и так далее.

(обратно)

22

Досл.: «джиповая повозка». Первые два иероглифа являются не более чем транскрипцией слова «джип», а третий – видовым окончанием названий всех колесных средств транспорта, напр.: «паровоз» – «огненная повозка», то есть «хочэ», и т. д.

(обратно)

23

Досл.: «молодец-помощник». Вторая по важности должность в аппарате Палат (министерств) после шаншу. Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор» и т. д.

(обратно)

24

Досл.: «молодец посредине». Приблизительно название этой должности можно перевести как «начальник отдела в министерстве». Тонкий знаток древнекитайских реалий, ван Зайчик аккуратно говорит не о должности, а о ранге, определявшем официальный статус человека. Самой же должности ланчжуна Багатур Лобо наверняка не принял бы. При его любви к деятельной работе Багатура можно было бы назвать скорее «молодцем с краю». Судя по всему, именно этих, так сказать, центровых Багатур как раз и именует несколько непочтительно «кабинетными черепахами».

(обратно)

25

Бодхисатва Гуаньинь (Авалокитешвара) – божество милосердия в пантеоне богов китайского простонародного буддизма.

(обратно)

26

Яньло, или князь Яньло (Яньло-ван) – владыка ада в пантеоне богов китайского буддизма.

(обратно)

27

В Ордуси, как следует из других романов Х. ван Зайчика, инвалиды этой группы пользовались максимальным уровнем социального обеспечения и получали значительные пенсии и иные разнообразные выплаты от государства. Их положение, по всей видимости, можно уподобить положением, скажем, нигде не работающего одноногого кривого негра-спидоносца нетрадиционной сексуальной ориентации, апокалиптическая фигура которого грозит стать в нынешних Соединенных Штатах Америки главным объектом искренних и непрестанных забот со стороны как государства, так и всех без исключения частных благотворительных учреждений и обществ. Среди самых широких масс ордусского населения, если верить ван Зайчику, даже бытовала частушка: «Хочешь жить как принц У-цзи? Запишись скорей в дуцзи» (?-659), близкий родственник одного из самых могущественных императоров за всю историю Китая, танского Тай-цзуна, занимавший на протяжении десятилетий высшие посты в аппарате империи, которая как раз в это время находилась в зените силы, славы и блеска.

(обратно)

28

Здесь нет ни тени юмора; нет и ни малейшего насилия над языком. Ван Зайчик серьезен здесь, как всегда, и просто-напросто знает, о чем пишет. Известное название Пекин, на стандартном китайском произносящееся как Бэйцзин, в дословном переводе означает именно «Северная столица». Мы надеемся, что жителям российской северной столице будет приятно узнать наконец: в каком-то смысле они живут, трудятся и ночуют не где-нибудь, а в Пекине.

(обратно)

29

Букв.: «Поднебесное принадлежит всем».

(обратно)

30

Насколько можно судить по текстам ван Зайчика, термин «вэйтухаи», который дословно переводится с китайского как «охраняющие землю и море», употреблялся в Ордуси в качестве жаргонного обозначения работников человекоохранительных органов. Первый иероглиф – «вэй» – входит и в часто употребляемый в тексте термин «вэйбин», т.е. «солдат охраны», «охранник», «страж».

(обратно)

31

Досл.: «:-):-):-)».

(обратно)

32

На протяжении многих веков всех иностранцев в Ордуси, следуя древней китайской традиции, называли варварами. В последние десятилетия, избегая употреблять этот не вполне корректно звучащий темин, людей, по тем или иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ, т. е. «гостями страны».

(обратно)

33

Род китайских паровых пельменей, довольно близкий к среднеазиатским мантам.

(обратно)

34

Как разъясняется в других произведениях Х. ван Зайчика, при неофициальном общении многие ордусяне, особенно работники оборонных и человекоохранительных структур, да и просто те, кто постоянно и сильно занят, обычно сокращали общепринятые обращения одного человека к другому до возможного минимума. Например, безупречно вежливое ордусское обращение низшего к высшему — «драгоценный преждерожденный единочаятель такой-то». В деловой обстановке, особенно если разница в чинах не слишком велика, оно обязательно окажется редуцировано до «драг прер еч».

(обратно)

35

Китайский язык, или, как называет его Х. ван Зайчик, ханьское наречие, пожалуй, более всех других языков нашей планеты приспособлен для того, что называется игрой слов. Грубо говоря, в нем насчитывается порядка семидесяти тысяч иероглифов (считая разнописи, древние формы и т. д.) и при том всего лишь чуть более четырехсот их чтений. Разделив одно число на другое, получим количество иероглифов, которые в устной речи произносятся почти одинакого, различаясь подчас лишь в тональности, в которой их произносят. Значения же их совершенно различны. То, что русскими буквами можно передать как «лобо», по-китайски может быть записанно множеством различных иероглифов. Овощ, известно в России как «редька», по-китайски называется, и это звучит «лобо». Иероглифы, которые можно перевести как «опадающая белизна», выглядит как, и тоже читаются «лобо». Легко понять утонченную Анастасию Гуан, которая, чем сидеть с Редькиным, предпочла, не имея перед глазами иероглифического написания его фамилии, мысленно подобрать для неё те иероглифы, смысл которых отвечал бы запросом её утонченной натуры. То, что эта незаурядная девушка сразу начала видеть нашего героя сквозь розовые очки и интерпретировать все, связанное с ним, максимально возвышенным образом, — верный признак полной сообразности возникающих на наших глазах отношений.

(обратно)

36

Как обычно, ван Зайчик столь тщательно подобрал здесь иероглифы для транскрипции, что, если прочесть их по смыслу, получится фраза, много говорящая сердцу любого оперативника: «Пылко радовать родное учреждение».

(обратно)

37

Надо ли упоминать сызнова, что ван Зайчик, сам прославившийся в КНР прежде всего выращиванием бесподобной капусты, пишет здесь от души и сознанием дела!

(обратно)

38

Старший китайский струнный музыкальный инструмент с очень грустным, даже щемящим звучанием.

(обратно)

39

Род платана, произрастающий в Китае.

(обратно)

40

Китайцы, по разным причинам живущие за пределами Китая.

(обратно)

41

В данном случае ван Зайчиком употреблен термин, весьма многозначный и трудный для перевода. На языке оригинала здесь сказано «минь чжи чи», то есть дословно: «люди, народ — выправлять, упорядочивать — эдикт». Если бы два первых иероглифов стояли в обратном порядке (чжи минь), то, с учетом весьма своеобразных грамматических правил китайского языка, все было бы ясно: «эдикты, [согласно которым] упорядочивают, выправляют народ». Однако выражение «минь чжи» в арвной степени может означать и «то, чем выправляют народ», и «то, что выправляет народ». Это, конечно, не может быть случайным — текст ван Зайчика не терпит случайностей. Надо полагать, здесь пожилой ученый хотел подчеркнуть, что в благородном деле взаимодействие народа и правителя равноправными суверенами являются оба, и не тот, ни другой не должны получать преимущественных прав — любая гиппертрофия чревата либо диктатурой, либо анархией, которые равногубительны для государства. В таком случае, минь чжи чи следует понимать как «эдикты, регламентирующие, как народ выправляет и упорядочивает правителя, и как правитель выправляет и упорядочивает народ», «эдикты о том, как правят народом и как правит народ». Поэтому перевод «народоправственные эдикты» показался нам после долгих размышлений наиболее верным. Нельзя не видеть что понятие «минь чжи чи» во многом приближается к понятию так называемой «конституции» — но, в отличие от этого безликого и аморфного термина, в котором всяк волен вкладывать любой угодный ему смысл, является четким и абсолютно конкретным.

(обратно)

42

Как явствует, в частности, из «Дела жадного варвара», в котором Богдан Оуянцев-Сю держит перед Жанной целую речь, объясняющую преимущества и наивысшую справедливость телесных наказаний по сравнению, например, с обычной для Запада системой штрафов, порки реально применялись в Ордуси. Однако в Китае еще на заре средневековья отказались от бессмысленного жестокого и, в сущности, не вразумляющего, а лишь травмирующего мелких человеконарушителей битья плетьми, расщепленным бамбуком и пр. По мере распространения культуры по всем улусам Ордуси эта гуманная установка, к радости населения, была усвоена повсеместно. Как и в Срединной империи времен династии Тан, в Ордусии человекоохранительными структурами использовались исключительно большие и малые (смотря по тяжести проступка) палки из легкого и приятного на ощупь прутняка коноплеволистого.

(обратно)

43

Дословно — скорый, или скоростной, поезд. Судя по всему, имеется в виду некий аналог (возможно даже более совершенный) так называемых bullet-trains (поездов-пуль). В таком случае крейсерская скорость «куайчэ» должна показаться не менее трехсот киллометров в час. Помножив эту цифру на указанное в тексте время пути, мы можем получить приблизительное расстояние между пунктом назначения и Александрией Невской — две с половиной тысячи киллометров, или даже более. Знать бы еще, в каком направлении от Алексендрии расположил ван. Зайчик этот самый Асланiв… Мнения переводчиков и консультантов относительно того, является ли Асланiв намеком на какую-либо реально существующую местность, и если да, то какую, — безнадежно разделились. Все их предположения и аргументы будут подробнейшим образом прведены в академическом издании эпопеи «Плохих людей нет»; здесь же мы не хотим касаться этого предмета, вполне отдавая себе отчет, что затрагивать столь щекотливый вопрос мимоходом — абсолютно не сообразно.

(обратно)

44

Династия Тан правила в Китае с 618 по 908 год н. э. Составленный в первые её десятилетия уголовный кодекс имел для Восточной Азии такое же, а возможно, и большее значение, нежели для Европы — римское право.

(обратно)

45

Тамкарами назывались в Древней Месопотамии торговые агенты, купцы и пр. — сколько-нибудь подробный анализ этого сложного аккадского термина в рамках данного издания просто невозможен. Здесь нам существенно уяснить лишь, что Шумер — это, наряду с Древним Египтом, единственная цивилизация на Земле, которая в состоянии была бы похвастаться тем, что она древнее китайской. Волею истории, не знающей ни снисхождения, ни даже элементарной справедливости, язык Шумера стал мертвым много веков назад, и теперь в междуречье Тигра и Евфрата звучат языки совсем иные — но, как явствует из произведений Х. ван Зайчика, какие-то рудименты шумерского сохранились в асланiвськом наречии; так, например, от термина «тамкар» произошло бытовое название любой мелкой торговой сделки, в том числе и в глагольной форме; в сущьности, древнее слово сделалось синонемичным простому ханьскому «маймай». Можно определенно полагать, что коренная народность осланiвського уезда является одним из древнейших народов мира и ведет свое происхождение, ни много ни мало, от Гильгамеша — правда, по весьма боковой линии.

(обратно)

46

Термин «вэйтухай» употребляется в Ордуси в качестве жаргонного обозначения работников человекоохранительных органов. Как правило, им пользовались криминальные элементы.

(обратно)

47

Хотя мы и стараемся по мере сил избавлять читателя от сложных китаизмов, естественным образом переполняющих эпохальное произведение Х. ван Зайчика, в данном случае суть возникшего в Асланiве конфликта останется совершенно непонятной, если не привести эти реплики в оригинале. Иероглифически они выглядят так: «», и значат: «Ты можешь привести мусульман на собрание?» — «Да никак я этого не могу». — «Что ж, правильно…»

(обратно)

48

Высшая мера наказания, применяемая в Ордуси.

(обратно)

49

Вэй, или, более точно, сяньвэй — так еще в средневековом Китае называлась должность уездного начальника стражи, приблизительно соответствующая современной должности начальника областного отделения МВД.

(обратно)

50

Реконструированная нами практика назначения глав территориальных администраций в Ордуси была такова. Любой подобный чиновник, как это с покон веку было еще в Китае, занимал свой пост ровно три года, по истечении которых мог быть или переведен на службу в другое место, или получить отставку, или срок его полномочий продлевался на следующий трехлетний срок соответствующим указом улусного центра с утверждением в Ханбалыкской Палате Чинов. Это утверждение, как правило, являлось чисто формально, ибо для того, чтобы имперский центр пошел против выбора улусной власти, понадобились бы некие сверхэкстраординарные причины — отношения центра и улусов держались, главным образом, на взаимном доверии и ни на чем ином не могли бы держаться. Новому же назначению на освободившуюся должность, например начальника уезда, согласно народоправственными эдиктами Дэ-цзуна, должна была предшествовать так называемая «просьба народа». Жители уезда, после соответствующего обращения к ним улусных властей, начинали выдвигать людей, каковые по тем или иным причинам казались им достойными управлять ими. Количество выдвигаемых не ограничевалось, но затем обязательно проводилось «подтверждение просьбы». Имеющие право голоса жители уезда сходились на просительных участках и заполняли соответствующие документы, отдавая свой голос тому или иному выдвинутому. Окончательный список формировался из кандидатов, в день подтверждения просьбы набравший не менее десяти процентов от списочного состава уездных просителей, которых иногда на западный манер называли «демандератом» (от европейского «to demand», «demender» — «настойчиво просить»). Список выдвинутых таким образом лиц поступал в улусную Палату Церемоний, которая назначала срок проведения специальных экзаменов для претендентов. Экзамены подразделялись на четыре этапа: «забота о душе народа» (здесь проверялись познания кандидата в литературе, живописи, кинематографии, музыке, философии и истории), «забота об уме народа» (проверялись познания в естественных и педагогических науках), «забота о теле народа» (проверялись экономические и агрономические познения, а также умение их применять в конкретных ситуациях) и «забота о среде народа» (проверялись начатки экологических познаний кандидата и степень его любви к природе родного края). Набравший на экзаменах наибольшее количество баллов назначался великим князем (ханом, ильханом, бадаулетом, премьером и пр.) данного улуса на искомую должность.

(обратно)

51

Гаоляновый самогон, весьма крепкий и имеющий резкий и далеко разносящийся запах, который некоторым нравится, некоторым — нет, но вне зависимомти от этого непременно ощущается как самим употреблявшим его, так и всеми окружающими в течение нескольких дней.

(обратно)

52

Процедура взимания так называемой мзды на счастье довольно подробно описана ван Зайчиком в повести «Дело жадного варвара» на примере работы таможенных чиновников. Суть ее такова: закончив работу, один из таможенников приятно улыбается проверяемому подданному, в то время как другой держит перед ним большой металлический ящик с гравированной надписью «Счастье» и широкой прорезью на верхней крышке. Не ответить таможенникам сообразным образом в этой ситуации может лишь человек, начисто лишенный совести и уважения к обычаям. Сообразный же ответ заключается в опускании в прорезь ящика некоторого количества денег, чаще всего — чеохов, не лянов, причем размер мзды никак и нигде не оговорен и зависит лишь от доброй воле опускающего. Так мы безо всякого понуждения и даже с удовольствием безвозвратно дарим морской стихии монетки различного достоинства, чтобы вновь вернуться к морю следующим летом. «Мзда на счастье» является одной из древнейших ордусских традиций, общей для всех представленных в империи культур: в Цветущей Средине она возникла еще во времена совершенномудрых императоров древности Яо и Шуня, на Руси — при святой равноапостольной княгине Ольге, а возможно — и еще раньше, у манголов же — по крайней мере не позднее эпохи когда они еще были гуннами. Что же касается лихоимства на горе, то мы должны признаться: в тех текстах ван Зайчика, которыми мы на данный момент располагаем, подобная процедура нигде не описана; исходя же, однако, из ее названия, можно с достаточной степенью уверенности предполагать, что она представляла собою нечто совершенно ужасное и отвратительное.

(обратно)

53

Древний китайский владыка Юй (ок. XXII в. до н. э.) славен в веках тем, что усмирил тогдашний поток и спас все живое от печальной смерти в воде. По одной из версий, именно в это время на противоположном краю планеты потонула Атлантида; видимо, там не нашлось своего Юя. Да и у этого замечательного слуги ханьского народа, согласно преданиям, борьба с разбушевавшейся стихией отняла не мало времени и сил проделанная им работа просто не укладывается в воображении, а количество пройденных ли неподдается и самому приблизительному подсчету. Великий историк Сыма Цянь отмечает: «Тринадцать лет Юй не бывал под родной крышей и, даже проходя мимо ворот собственного дома, не смел заходить в него». Понятно, что никакой атлант не был способен на подобное самоотвержение. Расстояния и тяжкий труд дали о себе знать: у Юя стали тяжко болеть ноги, следствием чего являлась специфическая косолапая походка. В результате потопа на землю повылезли разнообразные злые духи, ранее обретавшиеся безо всякого стеснения в земляных норах и прочих укромных местах и всячиски вредившие мирномц населению. Тогда Юй не ослабляя своих дренажных усилий, изгнал нечисть прочь из Китая и на всякий случай позаботился о том, чтобы люди в дальнейшем знали ворогов в лицо: извоял выражаясь языком Х ван Зайчика, членосборные портреты всей погани на специальных бронзовых треножниках. Два этих взаимосвязанных факта из жизни Юя — ревматическая походка и успехи в борьбе с нечистой силой — в дальнейшем породили практику магического «Юева шага», широко использовавшуюся закленателями на всей территории Поднебесной в течение многих веков. Почти никто не обратил внимания, например, на то, какова была походка председателя Мао, когда тот в декабре 1949 года входил в кабинет товарища Сталина в Москве, чтобы поздравить вождя с семидесятилетием. А следовало бы.

(обратно)

54

Дух, изгоняющий нечисть. Обычно изображается в виде здоровяка с красным лицом и выпученными глазами: стоит в боевой позиции, занеся волшебный меч над головой в полной готовности поразить злых духов. Парные изображения Чжун Куя в старом Китае можно было увидеть наклеенными на створке входных дверей каждого дома. Судя по произведениям Х. ван Зайчика, подобный обычай был распространен и в Ордуси, особенно в сельской местности. Честно говоря, это ничем не хуже обычных у нас анемичных заклинаний наподобие: «Наши дома — нам их и беречь»; а с эстетической точки зрения — несравненно ценнее.

(обратно)

55

Насколько нам удалось выяснить, Х. ван Зайчик здесь обыгрывает реально существующие разночтения в переводах Корана на русский язык. Подобные расхождения можно обнаружить при сопоставлении переводов Г.С.Саблукова и Д.Н.Богуславского, зделанных непосредственно с арабского языка более века назад.

(обратно)

56

«Фувэйбин» — букв.: «заместитель вэйбина», в нашем случае что-то вроде временно исполняющего обязанности вэйбина. Примерным аналогом могут служить, например, помошники шерифа в Северо Американских Соединенных Штатах, назначаемых шерифом на какое-то время в случае необходимости и наделяемые на это время всеми соответствующими властными полномочиями. Более близким нашему менталатету аналогом являются известные по советскому периоду российской истории общественные дружинники. Аббревиатура ОПОП до сих пор снится престарелым рецидивистам в кошмарных снах. И не только рецидивистам.

(обратно)

57

Что-то вроде «как поживаете?». Фраза, по общему мнению переводчиков и их консультантов, представляет собою сложное сочетание нескольких жаргонных огородов. «Лищно», как можно предположить, — это искаженное русское «лично» и должно пониматься как «сам», «как таковой», «в отдельности взятый». Частица «ми» выражает вопросительную интонацию: «так ли?», «как?», «каков?». «Сен» — не более чем панибратское обращение на «ты». Слово же «ништяк» для культурного российского читателя ни перевода, ни объяснений, как мы полагаем, не требует.

(обратно)

58

В.М.Рыбаков, один из консультантов переводчиков, подробно проанализировал данное высказывание Богдана Руховича и затем специально просил нас не делать здесь вообще никакого комментария. По его мнению, неподготовленный читатель, если попытаться разжевать ему всю эту китайскую премудрость, может запросто сойти с ума. Особо заинтересовавшихся мы отсылаем к первому тому осуществленного нашим уважаемым консультантом перевода «Уголовных установлений Тан с разъяснениями», где означенные материи изложены весьма скрупулузно. Но, с другой стороны, выражения минфа Оуянцева сами по себе звучат столь завораживающе что их никак нельзя было изъять из текста.

(обратно)

59

Обычно на европейские языки термин цзайсян переводится словами «канцлер», «премьер», «первый министр». В «Деле незалежных дервишей», например, Баг называет германским цзайсяном Бисмарка.

(обратно)

60

Асланівськая эпопея Бага и Богдана описана Х. ван Зайчиком в «Деле незалежных дервишей».

(обратно)

61

Божество милосердия в пантеоне китайского простонародного буддизма.

(обратно)

62

На протяжении многих веков всех иностранцев в Ордуси, следуя древней китайской традиции, называли варварами, уже не вкладывая в это слово оттенков превосходства, презрения или высокомерия, присущих его буквальному значению. Однако в последние десятилетия, избегая употреблять этот все же не вполне уважительно звучащий термин, людей, по тем или иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ, т. е. «гостями страны».

(обратно)

63

Действительно, в «Деле жадного варвара» любитель крепкого гаолянового самогона «эрготоу» Багатур Лобо сталкивается с потрясающим по мощи воздействия на организм напитком под названием «Бруно» сразу после того, как выбирается из воды на спасательный катер, ведомый Люлю и его сотоварищами. Никакими дополнительными подробностями о напитке под названием «Бруно» переводчики в настоящее время не располагают.

(обратно)

64

При неофициальном общении многие ордусяне, особенно коллеги, сокращали общепринятые обращения одного человека к другому до возможного минимума. Например, безупречно вежливое ордусское обращение низшего к высшему — «драгоценный преждерожденный единочаятель такой-то». В деловой обстановке, особенно если разница в чинах не слишком велика, оно редуцировалось до «драг прер еч». Основным же и наиболее общим обращением ордусян друг к другу является слово «единочаятель» — в подлиннике ван Зайчика: «тунчжи», — сокращенно: «еч».

(обратно)

65

Ютаями в Китае спокон веку называли евреев. Ютай, или, полностью, ютайжэнъ — это, несомненно, в первую очередь транскрипционное обозначение. Однако оно может одновременно читаться и по смыслу. Первый иероглиф значит «все еще», «несмотря ни на что», «вопреки», «по-прежнему». Второй употребляется в китайском языке крайне часто и входит, например, составной частью в такие известные слова, как «тайфэн» (прозвище Багатура Лобо), или, в японском чтении, «тайфун» — «великий ветер». Третий же иероглиф постоянные читатели ван Зайчика, вероятно, уже научились узнавать сами — это «человек», «люди». Таким образом, в целом «ютайжэнь» значит: «как ни крути — великий народ».

(обратно)

66

Букв.: «Высокая радость», но, в сущности, это можно было бы перевести просто как «Кайф».

(обратно)

67

Китайская верста, около полукилометра.

(обратно)

68

Ученая степень Богдана. По-китайски это значит «проникший в смысл законов». Данная степень существовала в Китае по крайней мере со времени династии Хань, то есть с начала нашей эры.

(обратно)

69

В переводе это значит: «Культурность и обороноспособность способствуют успокоению людей. Совершенный правитель упорядочил все земли в пределах четырех морей. Поднебесная ныне принадлежит всем. Благодарный народ радостно кланяется». Как явствует из иных текстов ван Зайчика, существует несколько стихотворных переводов данной иероглифической надписи на русский язык. Каноническим считается, несмотря на некоторую свою архаичность, вариант, сделанный еще в середине шестнадцатого века, сразу после установки памятника, духовным наставником тогдашнего великого князя Александрийского улуса, знаменитым Сильвестром: «Сила словесная, сила оружная людям покой и достаток дает. Князь благоверный всю сушу огромную, правя, навеки в порядок привел. Кланяясь земно, воздвиг этот памятник радостный и благодарный народ. Общая ныне для всех Поднебесная, будь ты чиновнище, дух или вол» (современный вариант текста приводится в авторизованном переводе О. В. Сметанкина).

(обратно)

70

Принцесса императорской крови Чжу Ли — один из основных персонажей «Дела жадного варвара».

(обратно)

71

Досл.: «молодец посредине». Баг давно получил ранг, соответствующий этой высокой должности (она примерно равна должности начальника отдела в министерстве); мог бы занять и саму должность — но так и не променял милой его сердцу оперативной работы на кабинетную рутину.

(обратно)

72

Здесь ван Зайчиком употреблено выражение «минь чжи чи», т. е. дословно: «люди, народ — выправлять, упорядочивать — эдикт». Словосочетание «минь чжи» в равной степени может означать и «то, чем выправляют народ», и «то, что выправляет народ». Следовательно, минь чжи чи следует понимать как «эдикты, регламентирующие, как народ выправляет и упорядочивает правителя, и как правитель выправляет и упорядочивает народ». Нельзя не видеть, что понятие минь чжи чи во многом приближается к понятию так называемой «конституции». В «Деле незалежных дервишей» упоминается, что эдикты были провозглашены в 1812 г. Однако, как можно понять из заметок самого Х. ван Зайчика, сообразному становлению народоправства предшествовал неизбежный период неразберихи и путаницы. В некоторых уездах решили, что вводится демократия варварского образца — например, с оголтелыми, нескончаемыми выборами всех сверху донизу, публичным взаимным поливанием грязью и тому подобными гримасами, крайне пагубными для души и ума народа, зато дающими полный простор так называемым любителям «половить золотых черепашек в мутной водице». В других уездах, напротив, тот разумный элемент народоправства, каковой был дарован Дэ-цзуном, показался чрезмерным; один край (какой именно, ван Зайчик не конкретизировал) был даже охвачен серьезными волнениями, вошедшими в историю империи под названием «октябрьского восстания»: подданные, вконец обезумев от свалившейся им на головы необходимости иногда думать самим, с оружием в руках требовали от властей даровать им обратно привилегию безропотно подчиняться начальникам, произвольно назначаемым сверху. Оба вредных уклона с полного одобрения Дэ-цзуна были в том же году решительно пресечены тогдашним цзайсяном М. Сперанским.

(обратно)

73

Букв.: «охранники». Низшие чины Управления внешней охраны (Вайвэйюань), что-то вроде городовых или полицейских.

(обратно)

74

Суть этой неоднократно описанной ван Зайчиком процедуры такова: один из государственных служащих, приятно улыбаясь, выполняет свои обязанности, в то время как другой (или другие) приносит большой металлический ящик с гравированной надписью «Счастье» и широкой прорезью на верхней крышке. Сообразное поведение всякого нормального ордусянина в этой ситуации заключается в опускании в прорезь некоторого количества денег, причем размер мзды никак и нигде не оговорен и зависит лишь от доброй воли опускающего. Так мы безо всякого понуждения и даже с удовольствием безвозвратно дарим морской стихии монетки различного достоинства, чтобы вновь вернуться к морю следующим летом. «Мзда на счастье» является одной из древнейших ордусских традиций, общей для всех представленных в империи культур; в Цветущей Средине она возникла еще во времена совершенномудрых императоров древности Яо и Шуня, на Руси — при святой равноапостольной княгине Ольге, а возможно — и еще раньше, у монголов же — по крайней мере не позднее эпохи, когда они еще были гуннами

(обратно)

75

Русскоязычный читатель может второпях решить (как, вероятно, решили в незапамятные времена сами александрийцы, отразив в русской версии названия речки стремление отстирать, отмыть одеяния дорогих гостей — вот вам диалог культур в натуральную величину!), будто данный оборот несет в себе некий уничижительный смысл. Следует сразу оговорить: это не так. Напротив. То, что гость пришел в испачканной тушью одежде, характеризует его и его приход с самой лучшей стороны: ведь для того, чтобы почтить кого-то визитом, человек явно оторвался от находящихся в самом разгаре литературных или каллиграфических трудов. Большую степень уважения и почтительности гостя по отношению к тому, кого он навестил, невозможно вообразить.

(обратно)

76

У Х. ван Зайчика здесь сказано «жэньминь ичжи дан» Первые два иероглифа означают «народ», «народный», вторые два переводятся как «воля», «общее стремление», «мысль» (и не имеют, что существенно, ни малейшего отношения к понятию «воли» как «свободы»); последний же иероглиф (дан) используется в современном китайском языке для обозначения партий или фракций — но только за отсутствием более подходящих терминов.Подобные понятия в европейских языках восходят к понятию части целого, отделения, даже обломка — тогда как «дан» в китайском изначально обозначает, напротив, некую целостность: целокупный круг чьих-либо родственников, род, клан. Сказав «материнский дан», мы не сможем перевести это как «часть матери», но обязательно и единственно — как «род матери». Дословно выражение «жэньминь ичжи дан» следует понимать как «люди, ставшие родственниками по духу на основе стремления осуществить насущные чаяния, веления, наказы народа»; мы же переводим это «дан народовольцев», имея в виду некое объединенное общими политическими устремлениями сообщество.

(обратно)

77

Досл.: «молодец-помощник». Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор». В прямом подчинении у шилана находились ланчжуны. Судя по имеющимся в повестях Х. ван Зайчика сведениям, в каждом улусе во главе улусного отделения Палаты наказаний и подчиненного ей Управления внешней охраны стоял шилан.

(обратно)

78

Подробное описание этой восстанавливающей силы, энергию и вообще во многих отношениях незаменимой позы дано Х. ван Зайчиком в «Деле незалежных дервишей».

(обратно)

79

Узкие — два велосипедиста с трудом разъедутся — хаотические переулки, образуемые беспорядочными застройками одноэтажных, как правило, каменных домов. Можно полагать, применительно к Ордуси Х. ван Зайчик под хутунами имел в виду районы обитания наименее культурных и наименее обеспеченных жителей крупных городов; весьма показательно то, что указанные жители и не стремились к повышению своего культурного уровня или хотя бы к приращению достатка.

(обратно)

80

Род платана, неоднократно воспетый в древней китайской поэзии; гнезда свои фениксы предпочитают вить именно на утунах. Из текстов Х. ван Зайчика известна даже ордусская поговорка: «Всякий феникс славит ветви того утуна, на коем свил гнездо»; выражение это приписывается непосредственно Конфуцию.

(обратно)

81

«Лунь юй», XII, 24.

(обратно)

82

Там же, XII, 23.

(обратно)

83

Довольно распространенное китайское обращение к незнакомому лицу мужского пола, отдаленная аналогия нашего «командир», «шеф», «эй, шеф!». Здесь — «мастер», «наставник».

(обратно)

84

Х. ван Зайчик нигде не раскрывает сути этого понятия применительно к Ордуси. Известно, что в старом Китае «шапку надевали» по достижении пятнадцати лет; после этого юноша считался уже взрослым.

(обратно)

85

Легко понять, как отвратительна такая распущенность для человека, предки которого две с лишним тысячи лет жили под сенью великой формулы гармоничного общественного устройства, данной еще Конфуцием (см.: «Лунь юй», XII, 11): «Цзюнь цзюнь чэнь чэнь фу фу цзы цзы», то есть «Правитель да правительствует, подданный да подданствует, отец да отцовствует, сын да сыновствует». Правда, относительно недавно злые языки начали переводить первую часть этой заповеди как «Правитель да правит, подданный да поддает…»; но ведь не зря подобные языки зовутся злыми.

(обратно)

86

Дословно название упомянутого здесь Х. ван Зайчиком дана можно перевести как «наставники в кормлении», «умельцы пропитания» — «ши ши». Писатель никак не проясняет этот термин. Возможно, имеется в виду нечто вроде наших аграриев — но это всего лишь ничем не подкрепленное предположение, основанное только на аналогии.

(обратно)

87

Как и во всех подобных случаях, мы, сознавая ограниченность наших знаний, даем лишь подстрочный перевод гатх, изрекаемых великим наставником Баоши-цзы, оставляя поэтический перевод будущим поколениям.

(обратно)

88

Досл.: «джиповая повозка»

(обратно)

89

Черный Абдулла, получивший в народе свое прозвище за пристрастие к «мерседесам» черного цвета, он же Абдулла Нечипорук — один из лидеров преступной группы отделенцев, деятельность которой Баг и Богдан расследовали и пресекли в Асланівськом уезде.

(обратно)

90

По-китайски здесь сказано «Юй сяньшэн», т. е., если переводить дословно, «Преждерожденная Рыба». На что намекал здесь Х. ван Зайчик, что имел в виду, и имел ли вообще — переводчики так и не пришли к единому мнению.

(обратно)

91

Букв.: «чиновник по мелочам и пустякам». Х. ван Зайчик нигде подробно не раскрывает содержания этого термина применительно к Ордуси; известно, что «байгуань» — в древнем Китае так назывались особые чиновники, в обязанности которых входили поездки по стране с целью сбора разного материала фольклорного характера: уличных песен, рассказов, слухов и сплетен. Потом эти материалы централизованно обобщались и служили для выводов об умонастроениях в широких народных массах.

(обратно)

92

«Лунь юй», IV, 7.

(обратно)

93

Термин «вэйтухай», который дословно переводится с китайского как «охраняющие землю и море», употреблялся в Ордуси в качестве жаргонного обозначения работников человекоохранительиых органов.

(обратно)

94

Переводчики затрудняются однозначно истолковать смысл подобных идиом и потому оставляют их без перевода. У Х. ван Зайчика они записаны явно транскрипционным образом; термин «мумун», как представляется, ничего, кроме отдаленной ассоциации с известным произведением И. С. Тургенева «Муму», а следовательно, и некоторыми человеческими качествами его героев, не вызывает; иные же еще более загадочны, хотя нечто неуловимое говорит о их целеуказательном характере (мол, иди ты на!.. ).

(обратно)

95

«Лунь юй», VII, 37.

(обратно)

96

Надо ли упоминать сызнова, что ван Зайчик, сам прославившийся в КНР прежде всего выращиванием бесподобной капусты, пишет здесь от души и со знанием дела! А то, что именно Крякутного он сделал своим единочаятелем и собратом по сельскохозяйственной страсти, говорит об особой его симпатии к великому ордусскому генетику.

(обратно)

97

Досл.: «Главнейший в работе с документами». В традиционном китайском аппарате так назывались начальники Палат, то есть весьма высокопоставленные должностные лица, аналогичные нашим главам министерств.

(обратно)

98

«Лунь юй», II, 12.

(обратно)

99

Чжуан — букв.: «хутор», «деревенская усадьба».

(обратно)

100

Мера длины. Современный китайский цунь равен 3,3 см.

(обратно)

101

Эти события описаны Х. ван Зайчиком в «Деле жадного варвара».

(обратно)

102

Приводя начальную фразу из «Дао-Дэ цзина», Баг, по всей вероятности, хочет предостеречь друга от поспешных выводов: «Путь, который может быть пройден, не есть вечноистинный Путь».

(обратно)

103

Жанна вспоминает здесь события, описанные Х. ван Зайчиком в «Деле жадного варвара».

(обратно)

104

Термином ба, дословно значащим «деспот», «глава», «предводитель», во времена распада страны на практически самостоятельные княжества и нескончаемых между ними усобиц в Древнем Китае обозначали князя, наиболее влиятельного из всех.

(обратно)

105

Баг здесь говорит об одной из наиболее известных религиозных сект старого Китая, называемой «Белый лотос». Под ее руководством не раз возникали восстания с целью, говоря современным языком, построения отдельно взятого рая на конкретной земле

(обратно)

106

Судя по текстам Х. ван Зайчика, система экзаменационных оценок во всей Ордуси копировала аналогичную систему традиционного Китая. На академических и должностных экзаменах все державшие испытание, согласно результатам, распределялись экзаменаторами на девять групп: из лучших лучшие (шан шан), из лучших средние (шан чжун), из лучших худшие (шан ся), из средних лучшие (чжун шан) и т. д. вплоть до из худших худшие (ся ся). Борманджин и Архип, таким образом, заняли места соответственно «из лучших средний» (второе) и «из средних средний» (пятое). В Китае, как правило, балл «чжун чжун» был последним, сулившим хоть какое-то продвижение. Однако вслушайтесь, как это звучит для человека, особенно человека с амбициями: из средних средний!

(обратно)

107

Высшая группа инвалидности, введенная еще танским правом — безглазые, безногие, безрукие, умственно ущербные.

(обратно)

108

Багатур Лобо, по всей вероятности, имеет в виду известный эпизод из классического китайского романа «Шуи ху чжуань» («Речные заводи»), когда богатырь и народный герой У Сун, напившись пьян, забил до смерти голыми кулаками тигра, жившего на перевале Цзинянган и терроризировавшего местное население.

(обратно)

109

Насколько можно судить по данному эпизоду, письменные распоряжения в Ордуси, в соответствии с древними китайскими традициями, состояли из двух идентичных по содержанию частей, одна из которых вручалась тому, кому распоряжение было назначено, а вторая оставалась у того, кто распоряжение выдал.

(обратно)

110

В этом месте переводчики столкнулись с определенными трудностями. В оригинальном тексте то, что мы передаем как «иг», в современном китайском языке дословно значит «одна штука» (первый иероглиф — числительное «один», второй — универсальное счетное слово «штука»); только контекст помог понять, что в данном случае мы имеем дело с сокращением в устной речи от слова «Игоревич», на манер постоянно встречающегося «еч» от «единочаятель» и «прер» — от «преждерожденный». Если бы не это озарение, посетившее переводчиков буквально в последний момент, они с чистой совестью перевели бы эту фразу как «Одна штука Олегов, одна штука Переславлей, одна штука Ярославлей!» Возможно, правда, что подобная трактовка была сознательно спровоцирована Х. ван Зайчиком и имеет глубокий смысл…

(обратно)

111

Так назывался перечень наиболее тяжких и непрощаемых антигосударственных и антиобщественных преступлений, сформулированный в Китае более полутора тысяч лет назад. В него входили самые разнообразные вопиюще аморальные деяния — от злобных умышлений на государственные алтари и особу императора до скупого содержания престарелых родителей, неизъявления женою надлежащей скорби по почившему мужу и тому подобных чудовищных человеконарушений.

(обратно)

112

«Лунь юй», VII, 27.

(обратно)

113

«Лунь юй», XV, 30.

(обратно)

114

Данную коллизию довольно сложно объяснить в короткой сноске. События, приведшие к ней, подробно описаны Х. ван Зайчиком в «Деле жадного варвара». Вкратце можно отметить лишь, что Фирузе, выполняя требования старого родового обычая, в конце июня оставила мужа на попечение младшей жены и уехала в дом отца в Ургенч, чтобы там родить дочь, которая должна, дабы вырасти настоящей женщиной, с рождения впитать воздух дома, где родилась мать. Срок, который старшая жена с новорожденной должны провести вне дома мужа, составляет около пяти месяцев; то есть в описываемый момент до возвращения Фирузе в дом мужа осталось чуть больше трех месяцев.

(обратно)

115

Имеется в виду так называемое Далисы. В китаеведной литературе название этого учреждения переводят как «Высшее юридическое управление», «Двор юридического контроля» и т. д., но это скорее разъяснение, нежели перевод. Первый иероглиф означает «большой», «главный». Третий — учреждение ранга сы, то есть весьма высокого. Второй же может переводиться как «высший законообразующий принцип мироздания», «закономерность», «осмысленность», «правильность». Главное Управление Законообразности принадлежало к наиболее влиятельным и авторитетным правительственным органам империи и вошло в традиционную административную систему Китая не позднее VI века н. э.

(обратно)

116

Один из наиболее сложных и многозначных китайских политико-философских терминов. Сколько-либо исчерпывающе охарактеризовать его здесь совершенно невозможно. Достаточно сказать, однако, что, например, император мог надежно и достойно править страной, только если он обладал достаточным количеством духовной силы дэ.

(обратно)

117

Зверь пицзеци не упоминается в таких сочинениях как: «Ши цзин» («Книга Песен»), «Шу цзин» («Книга документов»), «И цзин» («Книга перемен»), «Ли цзи» ( «Книга установлений»), «Чунь цю» («Весны и осени»; и это — странно), «Цзо чжуань» («Комментарий Цзо [на „Чунь цю“]»), «Го юй» («Речи царств»), «Мэн-цзы», «Дао-Дэ цзин» («Канон Пути и Благодати»), «Чжуан-цзы», «Ле-цзы», «Люй ши чунь цю» («Весны и осени господина Люя»), «Янь-цзы чунь цю» («Весны и осени Янь-цзы»), «Шань хай цзин» («Книга гор и морей», и это еще более странно: уж где-где, а здесь-то хоть что-то про пицзеци могло бы быть. Увы! Ни строчки.), «Хань шу» («История [династии] Хань») и во всех прочих династийных историях, «Соу шэнь цзи» («Записки о поисках духов») и во всех прочих собраниях сяошо — вплоть до антологий «Тай-пин гуан цзи» («Обширное собрание годов под девизом правления Тай-пин»), «И-цзянь чжи» («Записи И-цзяня») Хун Мая (1123–1202), а также минских и цинских собраний; нет ни слова про пицзеци ни в одном поэтическом собрании, в буддийских и даосских канонических текстах, сочинениях Го Мо-жо, Мао Дуня и Ван Мина, а также в цитатнике Мао Цзе-дуна. Список можно продолжать, но мы, экономя время читателя, ограничимся приведенными выше примерами, из которых со всей очевидностью следует, сколь глубока лакуна наших знаний об этом звере. Подытоживая, можно с полной уверенностью сказать: о нем вообще нигде ничего нет.

(обратно)

118

Если попытаться понять эти слова в смысле переносном, чисто духовном, мы можем интерпретировать пицзеци как фактор раскрепощения сознания, высвобождения его из телесной оболочки (сродни придуманным в Европе две-три тысячи лет спустя грубым, искусственным психоделическим химикалиям типа ЛСД), способствующий возникновению у человека трансперсональных состояний различного уровня. При переживании таких состояний, как известно, человек становится способен, в частности, провидеть отдельные аспекты будущего, а также спонтанно выходить в астрал.

(обратно)

119

Таинственное животное, название которого можно перевести как «Ни на что не похож» (досл: «четырежды непохожий», «непохожий ни одно из четырех возможных»). Описания не сохранились. Сам термин периодически встречается в письменных памятниках без каких-либо объяснений‚ поэтому создается впечатление, что это животное хорошо было знакомо древним китайцам. Описания, например, курицы тоже ни в одном древнем источнике нет — ни в «Ши цзине», ни в «Дао-Дэ цзине», ни в прочих классических сочинениях. Если последняя аналогия покажется кому-то чрезмерно надуманной и профанной (с чем переводчики отчасти готовы согласиться), мы готовы воспользоваться иной. Она для нас тем более ценна, что как нельзя лучше подчеркивает издревле существовавшее, отнюдь не выдуманное Х. ван Зайчиком, а вполне реальное родство двух великих братских культур: китайской и русской. Итак: попробуйте найти где-нибудь в «Повести временных лет» или, скажем, в Ипатьевской летописи описание существ, известных как «ни рожи, ни кожи» или «ни рыба, ни мясо».

(обратно)

120

Тоже достаточно спорный и противоречивый мифологический образ. В «Шань хай цзине» про него сказано, что когда куй ходил по морю, поднималась буря. Есть сведения, что легендарный Хуан-ди (Желтый Император) содрал с куя кожу и натянул ее на барабан, звук которого стал после этой операции слышен аж на пятьсот ли. Кстати, у этого быка рогов вовсе не было. Описание куя носит явно отрицательную окраску, что, несомненно, сближает его со зверем пицзеци.

(обратно)

121

Иероглиф цзу допускает подобные варианты перевода с одинаковой степенью вероятности: он значит и «достаточно», и «нога». Последнее толкование фразы «Куй и цзу» принадлежит самому Конфуцию — мы узнаем об этом из «Ханьфэй-цзы», гл. «Вай чу шо», где приведена беседа между Конфуцием и луским князем Ай-гуном.

(обратно)

122

Относительно локальных эпох Куй мнения как переводчиков, так и консультантов разделились в очередной раз. Спектр высказанных суждений был весьма широк. Э. Выхристюк‚ например‚ полагает‚ что локальных эпох Куй быть не может принципиально‚ и Учитель с самого начала вкладывал в этот термин всечеловеческий смысл. В. Рыбаков же‚ напротив‚ считает‚ что локальные эпохи Куй переживались и продолжают переживаться отдельными цивилизационными очагами довольно часто‚ даже регулярно‚ и обращает внимание на то‚ что само название подобной эпохи звучит по-русски как повелительное наклонение от глагола «ковать»‚ что при близком родстве русской и китайской культур не может быть случайным. Смысл же производного от «ковать» термина «перековка» или‚ тем более‚ «социальная перековка» для российского читателя в комментариях не нуждается. В. Рыбаков даже делает несколько экстравагантный вывод: везде‚ где одни люди начинают каким-либо образом (социально‚ психологически‚ экономически‚ биологически) перековывать других‚ наступает эпоха Куй; однако этот вывод представляется большинству коллектива недостаточно аргументированным.

(обратно)

123

Данный пассаж, как уже наверняка догадались постоянные читатели X. ван Зайчика, снова взят автором из легендарной XXII главы знаменитого "Лунь юя". Он весьма труден для понимания и особенно – перевода. Прежде всего следует иметь в виду, что слово, которое здесь мы переводим как "дыхание" (ци), в китайском языке имеет куда более широкий спектр значений, чем в современном русском; хотя в исконном смысле русского "дыхания" присутствуют, пожалуй, все оттенки китайского ци: тут и вдохновение, тут и дыхание, скажем, степей или гор, тут и жизненная сила, даже темперамент…. Словом, для китайца дыхание есть процесс гармоничного, жизнеусилительного обмена сущностными субстанциями между человеком и окружающим его миром. Именно этот подход как нельзя лучше выражен фразой Учителя, которую мы переводим здесь "дышать как дышится"; в подлиннике она звучит как ци ци е и построена так же, как знаменитое высказывание Конфуция об отце и сыне ("Отец да отцовствует, сын да сыновствует…"). Расширительно эту фразу можно истолковать как "дыхание да продыхивает тебя ровно настолько, насколько твоему телу нужно", "дыхание да выполняет свою исконную функцию наиполезнейшим образом". Понятно, почему того, кто пытается вдохнуть больше ци, чем ему нужно, и выдохнуть больше, чем у него есть, Учитель называет прожорливым гордецом, а того, кто не решаетсяни вдохнуть столько, сколько ему требуется, ни выдохнуть то, что в нем накопилось, называет трусливым скупцом.

(обратно)

124

Впервые появившись в тексте «Дела жадного варвара», Сэмивэл Дэдлиб, а также нихонский князь Като Тамура, он же – Люлю, и Юллиус Тальберг принимают особенно активное участие в событиях, описанных в «Деле о полку Игореве».

(обратно)

125

Сокр. от «with best regards», т. е. «с наилучшими пожеланиями».

(обратно)

126

Букв.: «скорый поезд», здесь – поезд метро.

(обратно)

127

Известная ордусская тележурналистка, фигурировавшая в «Деле о полку Игореве».

(обратно)

128

Издавна своими хутунами был известен Пекин, столица Китая. На окраинах этого огромного города хутуны можно увидеть до сих пор, хотя современные здания с каждым годом сокращают их количество и с течением времени, несомненно, сведут на нет столь яркую примету китайской городской жизни.

(обратно)

129

У X. ван Зайчика здесь сказано «бу» – дословно «шаг». Китайский метрический бу равен в настоящее время 1, 6 м.

(обратно)

130

Букв.: «охранники». Низшие исполнительные чины Управления внешней охраны (Вайвэйюань), аналог полицейских.

(обратно)

131

Описанное X. ван Зайчиком государство в целом официально именовалось Цветущей Ордусью (по-китайски – Хуася Ордусы) и состояло из собственно китайских территорий, неофициально называвшихся Цветущей Срединой (Чжун-хуа), а также Внешней Ордуси, поделенной на семь улусов.

(обратно)

132

Крепкий самогон двойной очистки, производимый из гаоляна.

(обратно)

133

Эти события описаны в «Деле о полку Игореве».

(обратно)

134

Струнный смычковый музыкальный инструмент.

(обратно)

135

Термин «вэйтухай», который дословно переводится с китайского как «охраняющий землю и море», употреблялся в Ордуси в качестве жаргонного обозначения работников человекоохранительных органов.

(обратно)

136

В «Деле жадного варвара» X. ван Зайчик прямо пишет о том, что ордусские офицеры силовых ведомств, ввиду специфики работы, зачастую «пренебрегали правильными церемониями» и, вместо того чтобы произносить полностью положенное обращение «единочаятель», говорили коротко «еч». Судя по всему, подобное обращение свидетельствовало также о степени взаимного уважения и доверия между должностными лицами; так, в «Деле жадного варвара» Багатур Лобо, обращаясь к Якову Чжану, нарочито употребляет полную форму – «единочаятель», подчеркнутой уважительностью ненавязчиво демонстрируя, что, несмотря на его, Чжана, молодость, неискушенность и неопытность, он относится к нему как коллега к коллеге.

(обратно)

137

Высшая мера наказания, применявшаяся в Ордуси: бритье подмышек с последующим пожизненным заключением.

(обратно)

138

Традиционно – деревянные тяжелые составные (из двух частей) доски с отверстиями для шеи и рук. Будучи надеты и правильно закреплены, лишали преступника какой-либо возможности не только бежать или оказывать сопротивление, но даже есть. Что представляли собою и из чего изготавливались канги в Ордуси, переводчикам пока не известно, но вряд ли материалом по-прежнему служило тяжелое и ценное дерево. Насколько понятно из текстов X. ван Зайчика, канги применялись исключительно для транспортировки особо опасных, в первую очередь отличающихся физической силой правонарушителей.

(обратно)

139

Досл.: «молодец посредине». Должность Багатура Лобо; приблизительно она соответствует начальнику отдела в министерстве.

(обратно)

140

Яньло-ван – владыка загробного мира в пантеоне богов китайского буддизма.

(обратно)

141

Китайское поэтическое наименование мира мертвых.

(обратно)

142

Легендарный великий врач китайской древности.

(обратно)

143

В традиционном Китае сроки даже куда менее важных событий, нежели бракосочетание, — например, начало какого-либо предприятия, или путешествия, или закладка нового дома, — всегда определялись гадателем. Считалось, что любое мало-мальски существенное дело надлежит начинать только в обещающий его удачу счастливый для соответствующего начинания день – и ни в коем случае нельзя начинать его в день несчастливый. В Китае в свои критические дни всяк старался сидеть дома, поглубже во внутренних покоях – и, честное слово, это было не худшим выходом из положения.

(обратно)

144

Традиционная китайская мера объема. Приблизительно равна нашему метрическому литру.

(обратно)

145

Здесь упоминается одни из эпизодов «Дела о полку Игореве», когда Баг, проявив поразительное хладнокровие и виртуозное мастерство, одолел в рукопашном поединке четырех «зомби».

(обратно)

146

Имеется в виду кот Багатура Лобо.

(обратно)

147

Адриан Ци имеет в виду бога-покровителя города (по-китайски он называется чэнхуаном). Чэнхуанами обычно становились после смерти вполне реальные люди, оказавшие данному городу некое крупное благодеяние, отстоявшие его от врага, или просто именитые и достойные горожане. По крайней мере так дело обстояло в старом Китае. ван Зайчик нигде пока не упоминает об этом прямо, но по логике вещей чэнхуаном Александрии должен был бы быть сам святой благоверный князь Александр Невский.

(обратно)

148

Название фигурирующего в данном тексте лекарства повторяет название знаменитого сборника волшебных рассказов китайского писателя XVII в. Пу Сун-лина (Ляо Чжая) «Лисьи чары». Во всех рассказах так или иначе варьируется тема лисы-оборотня – беспредельно темпераментной юной женщины неземной красоты, утонченной и донельзя искушенной в любви, противиться чарам которой не способен ни один мужчина. Надо отметить, что в китайском оригинале рассказов Пу Сун-лина какая-либо тематическая разбивка рассказов, разумеется, отсутствует; она появилась лишь в блестящих русских переводах академика В. М. Алексеева. Это обстоятельство еще раз подчеркивает необычайно глубокое и вдумчивое знание Хольмом ван Зайчиком русской культуры, в том числе – переводов классических китайских текстов.

(обратно)

149

Вновь, как это уже было однажды в «Деле незалежных дервишей» по аналогичному поводу, В. Рыбаков настоятельно просил не давать здесь никакого комментария. Растолковать в одной сноске, сколь бы пространной и занудной она ни сделалась, традиционную для Китая систему траура и траурных близостей родства совершенно невозможно. Просто перечтите вслух и вслушайтесь, как это звучит: трехлетний чжаньцуй с тяжелым посохом…

(обратно)

150

Букв.: «ручник», «мобильный телефон». Каков буддийский смысл данного имени – переводчики так и не смогли определить.

(обратно)

151

Как и но всех других таких случаях, переводчики оставляют гатхи Баоши-цзы в подстрочном переводе.

(обратно)

152

Здесь, а также далее X. ван Зайчик, демонстрируя поразительную для никогда не бывавшего в России человека эрудицию, с легкостью вводит в текст своего повествования цитаты из Полного собрания русских летописей, «Жития Сергия Радонежского» и иных подобных источников. Переводчики должны со стыдом признаться, что даже они, несмотря на все усилия, не смогли установить происхождения всех тех прямых и косвенных цитат, которые ван Зайчик использовал столь непринужденно и мастерски.

(обратно)

153

Название высшей юридической ученой степени Ордуси – «минфа» – переводится с китайского языка как «проникший в смысл законов». Такая ученая степень существовала еще и древнем и средневековом Китае.

(обратно)

154

По-китайски это краеугольное для конфуцианской традиции свойство благородного характера называется жаи.

(обратно)

155

Китайская верста, немногим более полукилометра.

(обратно)

156

Приведенный X. ван Зайчиком отрывок великолепно демонстрирует, как даже в такую консервативную и жестко приверженную традиции среду, как соловецкое монашество, исподволь, неосознаваемо даже для самих монахов проникали понятия нового времени и меняли их мироощущение. Хань – древнее самоназвание китайцев. Уань (искаженное Юань) — название монгольской династии, правившей Китаем в 1271–1368 гг. и затем свергнутой национально-освободительным движением ханьцев; видимо, именно так называли себя китаизированные монголы, бежавшие от ужасов гражданской войны в Ордусь и нашедшие здесь приют и применение своим дарованиям и навыкам. Жудзи и фодзи – так, по всей видимости, поначалу встраивались в русский язык известные китайские термины жуцзяо и фоицзяо – т. е., соответственно, конфуцианство и буддизм.

(обратно)

157

«Лунь юн», IV:25.

(обратно)

158

Здесь X. ван Зайчик почти дословно цитирует «Соловецкий Патерик».

(обратно)

159

Шанцзо Хуньдурту цитирует здесь древнюю китайскую каноническую книгу од, гимнов и песен «Ши цзин».

(обратно)

160

История непростых, а под конец просто-таки трагических отношений Бибигуль Хаимской и Джанибека Гречковича Непроливайко, отца сына Бибигуль, изложена X. ван Зайчиком в «Деле жадного варвара».

(обратно)

161

Досл.: «молодец-помощник». Вторая по важности должность в аппарате Палат (министерств) после шаншу. Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор» и т. д. Шилан Алимагомедов – непосредственный начальник Бага и глава Александрийского Управления внешней охраны.

(обратно)

162

Досл.: «Главнейший в работе с документами». В традиционном китайском аппарате так назывались начальники Палат, то есть лица, аналогичные нашим главам министерств.

(обратно)

163

Досл.: «внештатный молодец».

(обратно)

164

Досл.: «Великий ученый муж», ученая должность; здесь, видимо, что-то вроде привычного нам декана.

(обратно)

165

Чжугэ Лян (181–234) — легендарный полководец и политик китайской древности.

(обратно)

166

«Лунь юн», XIII: 12.

(обратно)

167

Здесь уже не только В. Рыбаков, но оба консультанта единодушно взмолились о том, чтобы никак не растолковывать в комментарии суть и признаки упомянутых жанров классической китайской литературы. Понять это невозможно – можно только запомнить. Но зачем это запоминать всуе?

(обратно)

168

«Пилюли шести вкусов иаперстяночные». Общеукрепляющее средство, стимулирующее почечную активность и содержащее разваренный корень наперстянки, диоскорею японскую, древовидный пион и др.

(обратно)

169

Эти события описаны в повести «Дело жадного варвара».

(обратно)

170

X. ван Зайчик вложил здесь в уста владыки Киприана выдержку из «Слова о житии и преставлении князя Дмитрия Ивановича, царя Руського».

(обратно)

171

В подлиннике слово «Моикэ» выглядит как «гости в испачканных тушью одеждах». Русскоязычный читатель может второпях решить (как, вероятно, решили в незапамятные времена сами александрийцы, отразив в русской версии названия речки стремление отстирать одеяния дорогих гостей), будто данный оборот несет в себе некий уничижительный смысл. Напротив. То, что гость пришел в испачканной тушью одежде, характеризует его самого и его приход с самой лучшей стороны: ведь для того, чтобы почтить кого-то визитом, человек явно оторвался от находящихся в самом разгаре литературных или каллиграфических трудов. Большую степень уважения и почтительности гостя по отношению к тому, кого он навестил, невозможно вообразить.

(обратно)

172

Доел.: «маленькая старшая сестра». Переводится как «барышня», «сестрица», «молодая госпожа»; это же слово служит в современном китайском эквивалентом английскому «мисс».

(обратно)

173

Традиционная китайская мера веса, один цзинь – около полукилограмма.

(обратно)

174

Янь-цзы или Янь-Ни (Янь Ппи-чжун) – древнекитайский философ, жил на рубеже V–VI в. до н. э. Карлик, отличавшийся крайней язвительностью, хитроумием и умением выпутываться из сложных ситуации. Служил советником князя Ци. Широко известна история о том, как князь послал его в княжество Чу. Тамошний князь, желал унизить Янь-цзы, а заодно и представляемое им Ци, повелел прорубить в городской стене рядом с воротами низкую дверь – входи, мол, низкорослый; Янь-цзы отказался войти, заметив, что через отверстие для собак входят только те, кто отправляется послом в собачье государство. Попав же на аудиенцию к князю, на провокационный вопрос о том, что, неужели же в Ци совсем никого не осталось, раз послали коротышку, Янь-цзы невозмутимо отвечал, что мудрых людей посылают в достойные государства, а в недостойные посылают глупых, и он, Янь-цзы, самый глупый в Ци. Князь Чу устыдился.

(обратно)

175

Так в Ордуси называют Шерлока Холмса, которого, как упоминается в «Деле незалежных дервишей», Баг глубоко чтил. Если прочесть его имя, записанное иероглифами, согласно их смыслу, получится фраза, много говорящая сердцу любого оперативника: «Пылко радовать родное учреждение».

(обратно)

176

Особа императорской крови, героиня повести «Дело жадного варвара».

(обратно)

177

Дух-покровитель местности, разновидность уже упоминавшегося чэнхуана. В китайском религиозном синкретизме – главное исполнительное божество данной местности, потусторонний администратор, ответственный перед более высокими небесными инстанциями за порядок на вверенной территории, за всех здешних людей, зверей и духов; часто – посредник между людьми и другими, высшими божествами. Как правило, тудишэнем также становится вскоре после смерти тот или иной реальный человек, при жизни сделавший много хорошего для данных мест и тем снискавший неподдельную любовь народа.

(обратно)

178

Император, из раздробленных мелких княжеств создавший первое в истории Китая централизованное государство.

(обратно)

179

«Лупь юй», VI:27.

(обратно)

180

Мера длины. Современный китайский цунь равен 3, 3 см.

(обратно)

181

Хольм ван Зайчик почти дословно цитирует здесь начало известного стихотворения Симеона Полоцкого (1629–1680) «Пияцство».

(обратно)

182

«Таи люй ту и», ст. 264. Произведение магических действий с целью нанести вред здоровью или умертвить наказывалось почти как умысел обыкновенного убийства, а если соответствующий вред или смерть действительно возымели место – то как за нанесение данного вреда или за данное убийство, совершенные обычными средствами, то есть весьма сурово, вплоть до смертной казни. Магия, направленная на то, чтобы добиться безрассудной любви (правда, в древнем тексте говорится лишь о безрассудной любви родителей), наказывалась пожизненной высылкой из родных мест на 2000 ли.

(обратно)

183

«Лунь юй», VII: 27.

(обратно)

184

Еще танским кодексом были выделены несколько групп инвалидности и, соответственно, недееспособности. Наиболее тяжкие инвалиды были сведены в группу дуцзи – безглазые, безногие, безрукие, умственно отсталые.

(обратно)

185

Кот Багатура Лобо.

(обратно)

186

Досл.: “молодец посредине”. Приблизительно название этой должности можно перевести как “начальник отдела в министерстве”.

(обратно)

187

Досл.: “молодец-помощник”. Вторая по важности должность в аппарате Палат. Обычно переводится как “заместитель министра”, “вице-директор” и т. д.

(обратно)

188

Досл.: “Великий ученый муж”, ученая должность; здесь, видимо, что-то вроде привычного нам декана.

(обратно)

189

Традиционная китайская мера объема. Приблизительно равна нашему метрическому литру.

(обратно)

190

Досл.: “скорый, или скоростной, поезд”. Судя по всему, имеется в виду некий аналог (возможно, даже более совершенный) так называемых bullet-trains (поездов-пуль).

(обратно)

191

Как неоднократно подчеркивает то тут, то там X. ван Зайчик, для потомственных мосыковичсй и старожилов этого городка Мосыкэ по-прежнему оставалась, как и встарь, Москвою. Насколько могут судить переводчики, в многонациональной и многоязыкой Ордуси подобные коллизии были скорее правилом, нежели исключением. Наньцзин – Нанкин; Каолинин – Тверь, Тифлис – Тбилиси, Куйбуши – Самара, Далянь – Дальний, Алма-Ата – Алматы… Примеров не счесть.

(обратно)

192

Младший сослуживец Бага, непременный персонаж трех первых “Дел”. Упоминаемые далее события описаны X. вал Зайчиком непосредственно в “Деле о полку Игореве”.

(обратно)

193

Букв.: Бологое. Эти четыре иероглифа можно перевести как “Ананасовый край”: первые дваиероглифа читаются боло и значат “ананас”, третий – го – обозначает «фрукты» в самом общем значении этого слова, а четвертый – е – указывает на “провинцию”, “глубинку” в широком смысле, как противоположность столицам и вообще крупным городам.

(обратно)

194

Имеются в виду персонажи древней китайской легенды о двух влюбленных, которым запрещено было встречаться. За нарушение запрета их разлучили весьма изощрённым образом, превратив в звезды (Вегу и Альтаир по европейской классификации) и разнеся по разные стороны Млечного Пути (по-китайски Тяньхэ – Небесная Река). Лишь раз в году, когда огромная стая перелетных ворон строит над Небесной Рекой мост из своих тел, влюбленным удастся, воспользовавшись им, свидеться ближе.

(обратно)

195

Как уже упоминалось в “Деле о полку Игореве”, дом Богдана располагался на улице Савуши, названной именем древнего богатыря-степняка. Из упоминаний в иных произведениях X. ван Зайчика переводчикам известно, что Савуша геройски погиб в Византии в 1345 году. Как и множество других ордусян, выполнявших по зову сердца свой интернациональный долг, он участвовал в гражданской войне на стороне законного православного императора Иоанна Кантакузина и пал в бою против византийских сепаратистов и активно поддерживавших их деньгами и прямой военной силой латинян. Известно, что в нашем мире пана Климент VI в 1343 году призвал всю Европу к крестовому походу в поддержку прокатолических противников Кантакузина; вероятно, нечто в этом роде происходило и в раннсордусскую эпоху.

(обратно)

196

Великий муж (дафу) — так спокон веку называлась в Китае должность начальника Цензората.

(обратно)

197

Названиевысшей юридической ученой степени Ордуси – “минфа” – переводится с китайского языка как “проникший всмысл законов”. Такая ученая степень существовала еще и Древнем и средневековом Китае.

(обратно)

198

У X. вал Зайчика здесь сказано “бу”. Китайский метрический бу – дословно «шаг», равен в настоящее время 1, 6 м. Не следует думать, однако, что у китайцев столь длинные ноги и столь размашистая походка – просто спокон веку они считали за один шаг перемещение обеих ног, то есть два наших шага.

(обратно)

199

Мидэ, или Мидэ-гун. букв.: “Дворец Сокровенной (т. с. Скрытой от посторонних глаз, тайной) добродетели”. Насколько можно судить по различным упоминаниям в текстах X. ван Зайчика, здесь, вдали от столичной суеты, располагалось одно из подразделений Палаты Церемоний, ведавшее сношениями ордусских конфессий с иностранными епархиями.

(обратно)

200

Подробнее об этих животных см. Приложение к “Делу о полку Игореве”.

(обратно)

201

Не путать с приусадебными участками или землями, приобретенными в частную собственность. По всей видимости, эта идиома (сы гэптяль; дословно – личное, собственное, то, к коему питаю пристрастие, пахотное поле), употреблялась в Ордуси в тех случаях, когда у нас в советские времена говорили “личный фронт”. Именно такие, на первый взгляд не существенные, мелочи как нельзя лучше, по мнению переводчиков, демонстрируют своеобразие ордусского менталитета.

(обратно)

202

Монгольская некрепкая водка (градусов в пятнадцать), получаемая из молока коров и кобылиц. Мутно-белесая на цвет и кислая на вкус.

(обратно)

203

Монгольский смычковый инструмент о двух струнах.

(обратно)

204

Эта частушка, при всей своей краткости и кажущейся простоте, довольно трудна для понимания и тем более перевода. Ханьскос выражение сяо-сяо кукуняо можно понять как “маленькая кукушечка”; “кукуняет” – является, по всей видимости, ордусско-козацким эквивалентом слова “кукует”. Мэйлидэ, строго говоря, значит “красивый”. Но правильный перевод требует крайне скрупулезного учета порядка слов в китайском предложении – иной грамматики, кроме расположения во фразе, по мнению многих филологов, и нет в китайском. Здесь же фраза не вполне китайская – и потому неясно, к чему прилагательное мэйлидэ относится – то ли к дивчине, которую козак кохал, то ли к тому, как именно онее кохал. Оба варианта перевода в данном контексте равно возможны.

(обратно)

205

“фувэйбин” – букв.: “заместитель вэйбина”. В данном случае – что-то вроде временно исполняющего обязанности вэйбина. Примерным аналогом могут служить, например, помощники шерифа в Североамериканских Соединенных Штатах, на тот или иной срок назначаемые шерифом в случае необходимости и наделяемые – в пределах срока – всеми соответствующими властными полномочиями. Более близким нашему менталитету аналогом являются известные по советскому периоду российской истории общественные дружинники. Абрревиатуры ОПОП и ДНД до сих пор снится престарелым рецидивистам в кошмарных снах. И не только рецидивистам.

(обратно)

206

Последний иероглиф, составленный из двух стоящих вместе знаков, обозначающих “дерево”, обычно переводится как “роща”. Что же касается сочетания иероглифов “малина” (на ли на), то по поводу его трактовки мнения переводчиков разделились. Е.И.Худеиьков склоняется к тому, что здесь мы имеем дело всего лишь с транскрипционным обозначением известной ягоды; по его мнению, в этом районе Мосыкэ в прежние времена были богатые малинники. В доказательство он приводит поговорку мосыковичей, процитированную X. ван Зайчиком: “Мало ли малин в Малина-линъ!” Э.Выхристюк же склонна трактовать это сочетание иероглифов по смыслу: ма ли на значит “лошадь, удостаивающая своим посещением клетку для птиц”; все название, таким образом, надо переводить как “роща, где лошади посещают птичьи клетки”. Смысл этого выражения, однако, при всем его нзяществе, остался не вполне ясен даже самой переводчице.

(обратно)

207

В одном из комментариев к “Делу незалежных дервишей” нам уже приходилось останавливаться на ордусской практике занятия местных руководящих постов. Назначению на вакантную должность должна была предшествовать так называемая “просьба народа”. Жители уезда, после соответствующего обращения к ним улусных властей, начинали выдвигать людей, каковые по тем или иным причинам казались им достойными для занятия данной должности. Количество выдвигаемых не ограничивалось, но затем обязательно проводилось “подтверждение просьбы”. Имеющие право голоса жители уезда сходились на просительных участках и заполняли соответствующие документы, отдавая свой голос тому или иному выдвинутому. Окончательный список формировался из кандидатов, в день подтверждения просьбы набравших не менее десяти процентов от списочного состава уездных просителей, которых иногда на западный манер называли “демандератом” (от европейского “to demand”, “demander” – “настойчиво просить”). Список выдвинутых таким образом лиц поступал в улусную Палату Церемоний, которая назначала срок проведения специальных экзаменов для претендентов. Экзамены подразделялись на четыре этапа: “забота о душе народа” (здесь проверялись познания кандидата в литературе, живописи, кинематографии, музыке, философии, законоведении и истории), “забота об уме народа” (проверялись познания в естественных и педагогических науках), “забота о теле народа” (проверялись экономические и агрономические познания, а также умение их применять в конкретных ситуациях) и “забота о среде народа” (проверялись начатки экологических познаний кандидата и степень его любви к природе родного края). Набравший на экзаменах наибольшее количество баллов назначался великим князем (ханом, ильханом, бадаулетом, премьером и пр.) данного улуса на искомую должность.

(обратно)

208

Вэй, или, более точно, сяньвэй, — так еще в средневековом Китае называлась должность уездного начальника стражи, приблизительно соответствующая современной должности начальника областного отделения МВД.

(обратно)

209

Букв.: “охранники”. Низшие исполнительные чины Управления внешней охраны (Вайвэйюань, что-то вроде полицейских.

(обратно)

210

Ютаями в Китае спокон веку называли евреев. Ютаи, или, полностью, ютайжэнь, — это, несомненно, в первую очередь транскрипционное обозначение. Однако оно может одновременно читаться и по смыслу. Первый иероглиф значит “все еще”, “несмотря ни на что”, “вопреки”, “по-прежнему”. Второй употребляется в китайском языке крайне часто и входит, например, составной частью в такие известные слова, как “тайфэн” (о японском чтении “тайфун”) – “великий ветер”. Третий же иероглиф – это “человек”, “люди”. Таким образом, в целом “ютайжэнь” значит: “как ни крути – великий народ” или, если выразиться несколько по-ютайски – “таки великий народ”.

(обратно)

211

Первый иероглиф в его глагольном значении переводится как “входить”, “вводить”, второй означает “добродетель”, третий – “веселье”, “радость”; четвертый означает “дворец”, “дворцовый комплекс”.. Таким образом, название это можно перевести как “Дворец, где вводят (входят) в добродетельное веселье”. Небезынтересным нюансом является, однако, то, что первый иероглиф в значении существительного значит “отхожее место”, “свинарник”, и, следовательно, то же самое сочетание иероглифов может быть понято как “Дворец свинских (сортирных) добродетелей и радостей”. Переводчики далеки от мысли, что X. ван Зайчик имел в виду именно такую трактовку – но, стараясь быть максимально добросовестными, не могут не упомянуть об этом. В текстах ван Зайчика не бывает случайностей – во всяком случае, в иероглифике. Надо полагать, великий еврокитайский гуманист хотел подчеркнуть, что и тот, и иной перевод равно возможны – и конкретный выбор между вариантами зависит не от филологии, а исключительно от того, что реально происходит в Цэдэлэ.

(обратно)

212

На протяжении многих веков всех иностранцев и Ордуси, следуя древней китайской традиции, называли варварами, не вкладывая, однако, в это слово оттенков превосходства, презрения или высокомерия. “Варвар” значит просто “человек иной культуры”. Однако в последние десятилетия, избегая употребить этот все же не вполне уважительно звучащий термин, людей, по темили иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ, т. е. “гостями страны”.

(обратно)

213

Философ и общественный деятель из Франции, научный руководитель Жанны.

(обратно)

214

Это следовало бы перевести как “место, где смешались жабы”, “жабье месиво”. Вероятно, он возник как намек на тесноту, замкнутость и неопрятность подобного рода обиталищ – и качества их обитателей. То, что термин оканчивается иероглифом цза (смешанный, неоднородный, разномастный, несортовой, низкокачественный, нечистый), с трудом способным выполнять функции существительного, не должно обескураживать читателя; по всей вероятности, здесь имеет место редукция исполненной глубочайшего смысла, известной всякому культурному ордусянину фразы из двадцать второй главы “Лунь юя”: (ха цза цзай фэи фэп фэй ха фэй е) – “Жабы порой смешиваются с фениксами, но фениксы потом взлетают (улетают), а жабы – нет”. Стоит произнести первые слова этой фразы – и любой, вспомнив продолжение, сразу понимает контекст. В то же время обрыв цитаты на полуслове подзывает, что в данном случае о фениксах и помину нет, а жабы смешиваются лишь друг с другом. Может, жабы и хотели бы смешаться с фениксами – да лапки коротки… и так далее. Традиционная ханьская полифония смыслов предстает в этом коротком выражении во всей красе. ”

(обратно)

215

Дошедшие до нас списки «Лунь юя» («Суждений и бесед») насчитывают двадцать глав. Двадцать вторая глава, представлявшая собою, по свидетельству некоторых древних комментаторов, квинтэссенцию конфуцианской мудрости и написанная Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины, считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-хуанди (221–209 гг. до н. э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость и культуру. Однако мы не исключаем, что в руки столь пытливого исследователя и неистового коллекционера, каким был X. ван Зайчик, каким-то образом мог попасть текст драгоценной главы. Его домашняя библиотека до сих пор закрыта дня посторонних, и лишь правнуки ученого посредством весьма длительных и утонченных процедур ежедневно оспаривают друг у друга честь стирать с ксилографов и свитков пыль — и не пускать к ним чужаков (здесь и далее — примеч. переводчиков).

(обратно)

216

Не совсем ясно, имеет ли в виду автор здесь шаг как меру длины, или же простой человеческий, шаг, для обозначения и того и другого, употребляется один и тот же иероглиф; однако, судя по приведенным ван Зайчиком размерам, речь идет скорее о мере длины, то есть о 1,6 метра.

(обратно)

217

Вэйбин — букв.: «охранник». Низшие исполнительные чины Управления внешней охраны.

(обратно)

218

Цзиньши — высшая из трех ученая степень в традиционном Китае. Ей предшествовали начальная и средняя степени — соответственно сюцай и цзюйжэнь. Судя по тому, что в текстах Х. ван Зайчика постоянно фигурируют традиционные для старого Китая ученые степени, они были несколько переосмыслены великим еврокитайским гуманистом и в своем ордусском варианте должны в общем и целом соответствовать магистру (сюцай), кандидату (цзюйжэнь) и доктору (цзиньши) наук.

(обратно)

219

Учреждение с таким названием (шаофуцзянь) существовало в Китае еще со времен, по меньшей мере, династии Суй (581 — 618). Оно ведало изготовлением церемониальных предметов и ритуального оружия.

(обратно)

220

В ст. 270 «Тан люй шу и» речь идет о хищении жертвенных объектов. Только до и после жертвоприношения наказание определялось, исходя из того, какую стоимость имел тот или иной предмет. Как только предмет был выбран для поднесения духам среди прочих аналогичных, его похищение наказывалось много тяжелее, чем в соответствии с его ценой. Похищение, совершенное после того, как предмет попадал в место поднесения духам, наказывалось еще строже. Наконец, если похититель ухитрялся украсть жертвенный предмет, когда на нем пребывали духи, наказание достигало максимума. По окончании жертвоприношения наказание за хищение вновь ступенчато уменьшалось. Эти весьма логичные положения были, судя по тому, что мы здесь у Х. ван Зайчика читаем, инкорпорированы в ордусское право и распространены на все предметы государственной важности, функции которых не постоянны, а периодичны.

(обратно)

221

О неположенных, ненадлежащих действиях (бу ин дэ вэй ) — говорится в ст. 450 Танского кодекса. Тайские юристы разработали ее специально для преступлений малой тяжести, которые, в силу их многочисленности и разнообразия, невозможно было исчерпывающе предвидеть, чтобы предписать соответствующие им меры наказания. Неположенные действия были разбиты на две группы: легкие и тяжелые; первые наказывались сорока ударами прутняков, вторые — восьмьюдесятью. Отнести те или иные действия к неположенным и, тем более, счесть их легкими или тяжелыми могли уже сами низшие администраторы, отправлявшие судебную власть на местах. Впрочем, в качестве примеров в кодексе упоминаются некоторые из неположенных действий. К ним кодекс относит, например, обманное сообщение постороннему человеку о том, будто умерли его отец или мать, безосновательное устное заявление о желании поднять государственный мятеж, хотя на самом деле никаких приготовлений к мятежу не предпринималось, и т. д.

(обратно)

222

Ли — мера длины, около полукилометра.

(обратно)

223

Великое училище, дасюэ — то есть, говоря попросту, университет.

(обратно)

224

Вэйвэй — так назывался в Китае при ранних династиях начальник охраны ворот императорского дворца.

(обратно)

225

Как уже не раз разъяснялось в предыдущих томах эпопеи, всех иностранцев в Ордуси, следуя древней китайской традиции, на протяжении многих веков называли варварами, однако ж в последние десятилетия, избегая употреблять этот не вполне корректно звучащий термин, людей, по тем или иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ, т. е. «гостями страны».

(обратно)

226

Коран. «Жены», аят 128.

(обратно)

227

Принцесса императорского рода, персонаж всех предыдущих шести опубликованных в русском переводе «Дел».

(обратно)

228

Исполненный всяческих достоинств и совершивший немало подвигов кот Багатура Лобо — постоянный персонаж предыдущих томов эпопеи Х. ван Зайчика.

(обратно)

229

Эти события, как и печальная история наследника Чжу Цинь-гуя, подробно описаны Х. ван Зайчиком в «Деле Судьи Ди».

(обратно)

230

Досл.: «молодец посредине». Приблизительно название этой должности можно перевести как «начальник отдела в министерстве».

(обратно)

231

Божество милосердия в пантеоне китайского простонародного буддизма.

(обратно)

232

Около сорока пяти сантиметров.

(обратно)

233

Старинный китайский струнный музыкальный инструмент с очень грустным, даже щемящим звучанием.

(обратно)

234

Белый цвет в Китае исстари считался траурным. Сколько можно судить, в разных улусах Ордуси в печальные дни траура соблюдались, по большей части, местные, а то и смешанные нормы (стоит лишь вспомнить бело-черное, ханьско-славянское, одеяние Стаси в «Деле победившей обезьяны»). Но, конечно, принцесса императорской крови и ее окружение блюли древний обычай в неприкосновенности.

(обратно)

235

Х. ван Зайчик, по всей видимости, имеет в виду достижение совершеннолетия; по крайней мере, в старом Китае выражение «надеть шапку» в отношении юноши означало именно это, а совершеннолетним юноша считался в пятнадцать лет и с этого возраста получал право носить взрослые головной убор и прическу.

(обратно)

236

Переводчики считают, что в данном случае под шэном имеется в виду один метрический литр.

(обратно)

237

Досл.: «молодец-помощник». Вторая по важности должность в аппарате Палат (министерств) после шаншу — «министра». Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор» и т. д.

(обратно)

238

Род паровых пельменей; ближайший аналог — манты.

(обратно)

239

Яньло, или князь Яньло (Яньло-ван), — владыка загробного мира в пантеоне богов китайского простонародного буддизма.

(обратно)

240

Фувэйбин — букв.: «тот, кто дан вэйбину в дополнение», «заместитель вэйбина». Приблизительным аналогом могут служить, например, помощники шерифа в Североамериканских Соединенных Штатах, на тот или иной срок назначаемые шерифом в случае необходимости и наделяемые — в пределах срока — всеми соответствующими властными полномочиями. Можно припомнить и более близких нам по культуре храбрых дружинников с красными повязками на рукавах… Должность фувэйбина кот Багатура Лобо получил за доблесть и достижения на поприще человекоохранения.

(обратно)

241

Сяоцзе — досл.: «маленькая старшая сестра» (обратите внимание на изысканную вежливость этого обращения: маленькая, но старшая!); служит эквивалентом нашего «барышня», «девонька», «молодая госпожа» и пр.; это же слово служит в современном китайском эквивалентом английскому «мисс». Так обращаются и к обслуге женского пола: к официанткам, горничным, стюардессам и пр. Смысловой веер этого термина широк и гибок. Читателю, быть может, известно из «Дела лис-оборотней», что так в Ордуси с некоторых пор стали называть молодых деловых девушек, служивших в различного типа офисах и конторах.

(обратно)

242

Термин, построенный аналогично уже проанализированному выше фувэйбину. Заместитель ланчжуна.

(обратно)

243

Такого высказывания переводчики в «Лунь юе» не нашли — даже в легендарной двадцать второй главе, доступной им лишь в отдельных фрагментах. Данная мысль является скорее сжатым, подытоживающим пересказом «Канона сыновней почтительности» («Сяо цзин») — текста насквозь конфуцианского, но самому Конфуцию не приписываемого.

(обратно)

244

Хольм ван Зайчик здесь имеет в виду распространенную в старом Китае систему баоцзя. Этот термин обычно переводится как «круговая порука». Согласно баоцзя низшей единицей административной организации становились так называемые пятидворки — пять крестьянских хозяйств, ответственных друг за друга перед вышестоящим начальством.

(обратно)

245

Цзянцзюнь — одна из высших военных должностей, существовавшая в Китае с незапамятных времен на протяжении всего имперского периода. Приблизительным аналогом ее можно назвать звание генерал-лейтенанта или даже генерал-полковника.

(обратно)

246

Ветхий Завет. 3 Цар. 19: 11-13.

(обратно)

247

Коран. «Корова», аят 247.

(обратно)

248

Поразительно, но в нашем мире однажды случился похожий обмен мнениями. Выглядел он, сколько можно судить по прошествии лет, приблизительно так: «Я предлагаю выпить за то, чтобы наши изделия всегда взрывались так же успешно, как сегодня, над полигонами и никогда — над городами!» — «Старик перед иконой молится: направь и укрепи, направь и укрепи. Тут его старуха с печи подает голос: ты, старый, молись об укреплении, направить я и сама сумею!» У нас, конечно, не было допущено вопиющей межнациональной бестактности, но зато имело место богохульство — и неизвестно, что хуже…

(обратно)

249

От греч. Меtempsychosis, переселение душ, религиозно-мифологическое представление о перевоплощении души после смерти тела в новое тело какого-либо растения, животного, человека, божества.

(обратно)

250

Обычно на европейские языки термин цзайсян переводится словами «канцлер», «премьер», «первый министр». В «Деле незалежных дервишей», например, Багатур Лобо называет германским цзайсяном Бисмарка.

(обратно)

251

«Лунь юй». 5:23.

(обратно)

252

Там же. 4:26.

(обратно)

253

Илуй (ивр.) — гениальный знаток Талмуда; в переносном значении — вообще выдающийся человек.

(обратно)

254

Седьмой месяц еврейского лунного календаря. Он, пожалуй, наиболее обилен на праздники: здесь и Новый год (Рош ха-Шана), и Судный день (Йом-Киппур), и праздник Кущей (Суккот). К сожалению, подробное их описание намного превышает допустимый объем подстрочного комментария.

(обратно)

255

Есф. 1:1. О «Книге Есфири» (Эстер) еще пойдет речь впереди, поэтому здесь переводчики сочли развернутый комментарий неуместным.

(обратно)

256

Шомер (ивр.) — страж.

(обратно)

257

В том отрывке двадцать третьей главы «Лунь юя», который взят в качестве эпиграфа к данному тому, так же как и в самих текстах Х. ван Зайчика, евреи, естественно, называются «ютай». В переводе эпиграфа переводчики позволили себе перевести это слово по смыслу, не оставляя его, против обыкновения, в ордусском варианте, ибо стремились не обременять читателя с первой же страницы повествования сложными лингвистическими комментариями.

(обратно)

258

Об иероглифе жэнь см. Приложение 2.

(обратно)

259

Хавдала (авдала, гавдала; этот термин можно перевести как «отделение от субботы», «расставание с субботой») — вечерний субботний ритуал, фиксирующий окончание субботы и наступление будней. Включает благословение вина, благовоний и огня (обычно при этом зажигаются особые свечи, например сплетенные из трех).

(обратно)

260

Благовония, используемые при обряде расставания с субботой.

(обратно)

261

Цицит — кисти, нашитые на четыре угла малого талита (четырехугольного полотнища с отверстием для головы), который носится под верхней одеждой ортодоксальными евреями. Смысл такого ношения, судя по источникам, один-единственный: постоянно (или, во всяком случае, пока светло и кисти видны) напоминать еврею, что он еврей и какие в связи с этим несет обязательства. «И сказал Господь Моисею, говоря: объяви сынам Израилевым и скажи им, чтоб они делали себе кисти на краях одежд своих в роды их… и будут они в кистях у вас для того, чтобы вы, смотря на них, вспоминали все заповеди Господни, и исполняли их… чтобы вы помнили и исполняли все заповеди Мои и были святы пред Богом вашим» (Чис. 15: 37-40).

(обратно)

262

Галаха — нормативная часть иудаизма, регламентирующая религиозную, семейную и гражданскую жизнь.

(обратно)

263

Сяо — сыновняя почтительность. Одна из основных добродетелей конфуцианства.

(обратно)

264

Бу сяо — сыновняя непочтительность. В традиционном китайском праве — не только вопиюще неэтичное поведение, но и уголовное преступление, причем из ряда самых серьезных; в списке Десяти зол (то есть наиболее тяжких человеконарушений), в начале которого фигурировали такие деяния, как государственная измена, мятеж, покушение на особу императора и членов его семьи, сыновняя непочтительность стояла на седьмом месте.

(обратно)

265

Когда в ходе освободительного восстания против Селевкидов (восстание Маккавеев) был отвоеван Иерусалим (165 г. до н.э.) и впервые после многих лет принесены жертвы в очищенном после осквернения Храме, праздник по этому поводу длился восемь дней. Не оскверненного масла для храмовых светильников удалось найти лишь на один день — однако Господь явил чудо, и светильники горели все восемь дней. Это и называется чудом явленного света. День очищения Храма и возобновления жертвоприношений до сих пор отмечается праздником Хануки (празднуется 25 кислева — т. е. в первой декаде декабря).

(обратно)

266

Утонченная ирония Х. ван Зайчика заключается здесь, как видится переводчикам, в том, что буддийские священнослужители всегда, в обязательном порядке, бреют головы наголо…

(обратно)

267

Лаовай — досл.: «старый внешний», «старина извне». Так уважительно называют в Цветущей Средине приезжих из других улусов.

(обратно)

268

Один билет (кит.).

(обратно)

269

Спасибо (кит.).

(обратно)

270

Не церемоньтесь; будьте как дома (кит.). Дословно это выражение можно перевести как «отрешитесь от состояния гостя».

(обратно)

271

«Тан люй шу и». Ст. 345. Это правовое предписание целиком обязано своим возникновением одному из заветов Конфуция: «Служа родителям, если они не правы — с мягкостью старайся переубедить их, если они упорствуют — продолжай оставаться почтительным, если они все же поступили по-своему и тем удручили тебя — не ропщи». «Лунь юй», 4: 18.

(обратно)

272

«С помощью [Его] Имени» (ивр.). Чтобы, как и надлежит порядочным людям, не поминать имя Божье всуе, то бишь попусту, слово «Бог» в иудаистической традиции стараются употреблять пореже — и вместо этого говорят просто «Имя» (понятное дело, с определенным артиклем «ха» — его по-русски лучше всего передает большая буква в начале слова «имя»; мол, не просто имя, а То Самое Имя). Всем сразу понятно, кто именно имеется в виду. Например, «барух ха-шем» — «слава Богу», «им йирцэ ха-шем» — «по воле Божией», и т. д.

(обратно)

273

Большое спасибо (кит.).

(обратно)

274

Традиционная китайская мера длины, немногим более тридцати сантиметров; здесь, стало быть, сантиметров пятнадцать.

(обратно)

275

У Сун — один из многочисленных героев классического китайского романа «Речные заводи», славен, в частности, тем, что однажды, будучи сильно пьян, кулаками убил напавшего на него посреди дикой природы тигра. Впрочем, как достоверно стало известно переводчикам из «Дела поющего бамбука», так называемый китайский тигр во времена «Речных заводей» был невелик ростом и совершенно не замечателен размерами, так что в геройстве У Суна главным, пожалуй, было все же его беспробудное пьянство. Хотя, с другой стороны, переводчикам на собственном опыте известно, что и с обычной мелкой домашней кошкой, впавшей по тому или другому поводу в ярость или упившейся валериановых капель, справиться без подручных средств подчас бывает ой как сложно.

(обратно)

276

«Шао мао». Это, собственно, и есть первое высказывание из двадцать второй главы «Бесед и суждений» («Лунь юй»), и именно по нему, как уже стало традиционным при переводах «Лунь юя», впоследствии было дано главе название, ибо, как широко известно, в подлинном тексте «Лунь юя» главы никак не названы.

(обратно)

277

Утун — род китайского платана, на ветви которого очень любят сесть отдохнуть от трудов полета фениксы. Зверь пицзеци — род неблаговещего цилиня, появляющийся в миру, единственно чтобы предречь скорое наступление ужасной эпохи Куй (вполне сопоставимой с концом света), и в связи с этим плачущий от жалости как к себе, носителю столь печальной вести, так и к миру, которому скоро предстоят столь серьезные испытания. Подробнее см.: Выхристюк Э., Худеньков Е. «Предварительные разыскания о звере пицзеци» в «Деле о полку Игореве».

(обратно)

278

Чего надо? (кит.).

(обратно)

279

Пожалуйста, заходите (кит.).

(обратно)

280

Хорошо (груз.).

(обратно)

281

Красивый (кит.).

(обратно)

282

Господин (ивр.). Несколько далее будет употреблено обращение «адон» — это тоже «господин», но «мар» от «адона» отличается приблизительно так же, как «драгоценный преждерожденный» от просто «преждерожденного». Неискушенный в тонкостях ютайской культуры Баг, даже если и пытался наскоро повысить уровень своей народознатческой эрудиции перед отъездом, видимо, просто не знал разницы оттенков (дескать, «мар» и «мар», «адон» и «адон», «мар» короче), иначе никогда не позволил бы себе предложить даме с ходу именовать себя со столь подчеркнутой почтительностью. Вероятно, этим и объясняется сразу последовавшая за предложением Бага улыбка Гюльчатай — все понявшей, но решившей не морочить голову неютаю подобными изысками.

(обратно)

283

Госпожа (ивр.).

(обратно)

284

«Книга стихов», или «Книга поэзии», — одна из наиболее древних и почитаемых китайских классических книг. Употребленное в ней для обозначения простонародного любовного свидания выражение «встреча на тутовой меже» издревле стало нарицательным.

(обратно)

285

Дабы читатель не был введен в заблуждение, переводчики считают своим долгом объяснить, что лян — изначально и до сих пор — есть мера веса, немногим более тридцати граммов; одновременно в Ордуси лян — название основной денежной единицы, ибо в Цветущей Средине раньше в ходу были серебряные (и золотые, но меньше) слитки, весом в один и более лянов. В этом смысле лян как денежная единица чем-то неуловимо напоминает английский фунт стерлингов (poundsterling), который, как известно, первоначально был равен весу 240 серебряных монет: деньги давно уже бумажные, а названия остались.

(обратно)

286

«Лунь юй», XI:12.

(обратно)

287

До свидания (ивр.).

(обратно)

288

В переводе с китайского эту фразу можно понять как «Кошка с кошкою хорошо живут!» или «Всюду кошки — и жизнь хороша!».

(обратно)

289

Цитрусовый плод, похожий на лимон, но совершенно иной по запаху и вкусу. Наряду с лулавом (ветвь финиковой пальмы), хадасимом (три ветви мирты) и аравом (две ветви плакучей ивы) служит непременным атрибутом празднования Суккота (Праздника Кущей, или шалашей). Плод должен быть безупречен с виду, у него непременно должны быть целы плодоножка и пестик, в противном случае он считается непригодным к употреблению, оскверненным.

(обратно)

290

Об Амане, самом отрицательном персонаже «Книги Есфири» (и одном из самых ненавистных антигероев еврейской истории), речь ещё впереди.

(обратно)

291

«Живет среди нас некий народец, самый презренный среди народов, высокомерный и пригодный только на то, чтобы помехой и преткновением служить для нас. Люди эти издеваются над нами и радуются бедствиям нашим. Царя проклинают они постоянно… И что это за неблагодарные души! Посмотрите, что с беднягой фараоном сделали они: когда они прибыли в Египет, фараон принял их радушно и дал поселиться в лучшей части страны; в голодные годы продовольствовал их, не отказывая в самом лучшем… Египтяне надавали им серебра и золота, и лучшие одежды дали. По нескольку ослов навьючил каждый из израильтян. И, обобрав египтян, они бежали. …Нет той добродетели, которой не приписывали бы они себе. …Смотрят с презрением на все другие племена и народы…» — Цит. по: «Агада. Сказания, притчи, изречения Талмуда и мидрашей». Пер. С.Г.Фруга. М., 1993. С. 156-157. Так, согласно традиционным сказаниям самих же евреев (если, конечно, перевод Фруга точен), выглядела вводная часть писем Амана к наместникам провинций Персии; далее, как вывод, в этих письмах отдавался приказ о полном и поголовном истреблении живших на территория страны евреев.

(обратно)

292

Ближайший к Пекину и потому наиболее посещаемый туристами фортификационный узел Великой Китайской стены.

(обратно)

293

Вань — печать сердца Будды, знак счастья. Этим же знаком в буддийских странах обозначается слово «крест» в выражениях типа «Общество Красного Креста» — то есть получается «Общество Красной свастики». На топографических картах свастикой отмечают места расположения буддийских храмов. В данном случае Х. ван Зайчик имеет в виду созвучие фамилии Ванюшина с ханьским чтением данного знака.

(обратно)

294

Переводчики затрудняются точно описать вид этого одеяния, но название, пожалуй, говорит само за себя. Здесь ван-Зайчиков смех сквозь слезы может кому-то показаться чрезмерным, даже нарочито кощунственным — но это лишь на первый взгляд. В конце концов, нам ведь не резало и не режет слух жаркое слово «бикини», бывшее в ходу столько десятилетий! Как вовремя оно было вброшено, как стремительно сделалось всеобщим символом пляжных соблазнов! Как славно прикрыло реальный Бикини! Оно ведь совсем не напоминает нам о сожженном несколькими атомными испытаниями атолле, о радиоактивной рыбе, всплывавшей брюхом вверх в сотнях миль от места триумфов американской науки, о яванском траулере, заваленном радиоактивным пеплом… Слыша фразу «девушка в бикини», мы почему-то представляем сверкающие от загара стройные формы курортных красавиц, а вовсе не горсть обугленной костной муки, вплавленной в остекленевший песок бывшего кораллового пляжа, — как, собственно, следовало бы…

(обратно)

295

4 Цар. 2:21-24.

(обратно)

296

Насколько известно переводчикам, во многих традиционных еврейских домах, когда во время пасхального седера (трапезы) читается хаггада (сказание) об исходе евреев из Египта, при упоминании каждой из казней египетских, посредством которых Бог принуждал фараона отпустить евреев из страны, принято отливать по капле ритуального вина из чаш в знак того, что радость празднующих не полна. Так демонстрируется сочувствие египтянам, пострадавшим ради того, чтобы народ Израиля обрел свободу. Характерная деталь: даже всемогущий Бог и даже в ту совсем не демократичную пору, когда возможности народа воздействовать на власть были равны нулю, не нашел иного способа вразумлять неразумного правителя, кроме как мучить и уничтожать подвластных ему простых, ничего не решавших и ни в чем не повинных людей. Печально, но иных методик, по всей видимости, и впрямь не существует…

(обратно)

297

«Благословен ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной» (ивр.). Начальная, вводная фраза любого благодарственного благословения. Напр.: «Барух ата Адонай, Элохейну мелех хаолам, борэ при хагефен» — «Благословен ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, сотворивший плод виноградной лозы» (произносится перед возлиянием).

(обратно)

298

Лимуцзинь — досл.: «продвижение вперед матушки Ли» (кит.). По всей видимости, это сокращение фразы Лишань лаому цзинъ — «Почтенная матушка с гор Лишань движется вперед». Почтенная матушка с гор Лишань — известная в даосизме святая, проповедница и кудесница, известная своей добротой и скорыми перемещениями на зов страждущих.

(обратно)

299

Здравствуйте! Дорога хороша? (ивр.).

(обратно)

300

Хороша, хороша! И туда хороша, и обратно хороша! (ивр.).

(обратно)

301

В традиционной транскрипции — Фавор. Переводчики предполагают, что Х. ван Зайчик намекает на известную гору Фавор, что относительно неподалеку от Назарета. Традиционно считается, что именно на Фаворе произошло Преображение Христово, и именно поэтому выражение «Фаворский свет» вошло в века. Переводчики также склонны полагать, что ордусских ютаев побудила назвать свою электронику именем данной горы память отнюдь не о чтимых христианами, а о куда более родных им событиях (по времени, правда, значительно более давних, нежели Рождество Христово). Близ Фавора сынами Израиля была некогда одержана одна из самых значительных их военных побед.

(обратно)

302

То есть «помазанника» (ивр.). Соответствующее ему арамейское слово мешиха приняло в греческом произношении форму мессиас, от которого уже и произошло употребляющееся в русском языке всем известное слово «мессия». Ожидание мессии, который возродит былое могущество сынов Израиля и восстановит таким образом мировую справедливость, является весьма существенной составляющей иудаизма. С этим связаны и моменты, которые можно было бы назвать курьезными, если бы не неизбывная драматичность подобных идейных разломов: например, самые ортодоксальные евреи не признают государства Израиль (хотя при этом могут вполне благополучно обитать в нем — одно другому не мешает), поскольку оно было создано не мессией, а обычными людьми, прибегавшими ко вполне обычным средствам.

(обратно)

303

Коран. «Семейство Имрана», аят 105.

(обратно)

304

Втор. 28:1.

(обратно)

305

Коран. «Семейство Имрана», аяты 114-116.

(обратно)

306

Втор. 13:6-11.

(обратно)

307

Коран. «Корова», аяты 186-187.

(обратно)

308

Там же. «Жены», аят 91.

(обратно)

309

Втор. 9:1-8.

(обратно)

310

Втор. 10:12-19.

(обратно)

311

Коран. «Семейство Имрана», аяты 98-99.

(обратно)

312

Прит. 27:9-10.

(обратно)

313

Коран. «Жены», 127.

(обратно)

314

Лев. 19:33, 34.

(обратно)

315

Жив народ Израиля (ивр.).

(обратно)

316

«Половина письма была посвящена проблеме выбора имени для малышки. Хотя, казалось бы, все уж было сто раз говорено-переговорено — но вот вспыхнула новая мысль… „Пускай станет Фереште, — писала жена, — ты помнишь, это значит Ангел. И у вас, мой возлюбленный, есть такое же замечательное имя: Ангелина. Мы запишем нашузвездочку в управе Ангелиной-Фереште, а уж как она подрастет, и характер ее установится, и сделается ясно, чья кровь в ней сказалась сильнее, мы с нею втроем решим, ангел какого наречия ей более по душе…“» — Х. ван Зайчик. «Дело незалежных дервишей».

(обратно)

317

Здравствуйте, драгоценнояшмовый единочаятель (кит.).

(обратно)

318

У Х. ван Зайчика тут употреблен термин «и», что в данном случае мы переводим как «моральный долг»; между тем и — одно из основных и достаточно комплексных понятий конфуцианской этики — переводится по-разному: справедливость, долг, требования морали, верность, честь и пр. И на самом деле понятие «и» все это действительно в себя включает.

(обратно)

319

Цаньцзюнь — гвардейская должность седьмого ранга в тайском Китае. Дословно: «соучаствующий в войске», «дающий советы армии». Весьма приблизительно можно отнести ее к уровню майора или подполковника.

(обратно)

320

Эта цитата сама по себе достойна отдельного исследования, и оно обязательно будет проведено, когда дело дойдет до академического издания произведений Х. ван Зайчика. Очень интересно, например, что приведенный фрагмент фиксирует несколько иное состояние русского языка, нежели то, что соответствует времени описанных в эпопее «Плохих людей нет» событий. Например, в ней употреблено европейское «жид» (The Jew, Der Jude, Le Juif и пр.); следовательно, общеордусское «ютай» к моменту появления этих стихов еще либо не вошло в язык (возможно, потому, что до создания Иерусалимского улуса оставалось еще очень много времени и евреи в Ордуси воспринимались скорее как некая европейская диковинка), либо это сделано нарочито, для усиления хлесткости и эмоциональности текста — а может, и еще по каким причинам. Второе из этих соображений косвенно подтверждается еще и тем, что, например, термин «иньский треножник» в качестве символа древней и редкостной драгоценности употреблен вполне к месту, стало быть, реалии Цветущей Средины (тоже, в общем, от русской культуры довольно далекие) к этому времени были инкорпорированы в язык уже вполне органично. К тому же и куда менее известное ивритское слово слихот (покаянные молитвы) применено в высшей степени грамотно и точно — с намеком, видимо, на необходимость общего покаяния населения русского улуса за то, что при всех князьях землепашцы продолжали тупо хлеборобствовать вместо того, чтобы, как подобает всякому мало-мальски порядочному человеку, писать вольнолюбивые стихи. Может показаться удивительным, но, на взгляд переводчиков, глубоко естественно и закономерно то, что у приведенных выше чеканных строк есть в нашем мире немало аналогов. Вот, например, «Поэма конца» Марины Цветаевой (1924): «Так не достойнее ль во сто крат Стать вечным жидом? Ибо для каждого, кто не гад, — Еврейский погром! Жизнь только выкрестами жива! Иудами вер!.. Гетто избранничеств! Вал и ров. Пощады не жди! В сем христианнейшем из миров Поэты — жиды!».

(обратно)

321

В тексте Х. ван Зайчика для написания этих двух слов употреблена не иероглифическая транскрипция, и даже не китайская фонетическая азбука, а латиница: Zitrone Zurukin. Странная фамилия эта является, по всей видимости, некоей производной от немецкого «Zuruck» — «назад», «обратно».

(обратно)

322

Так у Х. ван Зайчика: «Antisemitismus».

(обратно)

323

Так у Х. ван Зайчика: «Klopfenmann».

(обратно)

324

Так у Х. ван Зайчика: «Jude».

(обратно)

325

Подробное разъяснение всех употребленных выше терминов заняло бы слишком много времени, поэтому переводчики оставляют их как есть. Названия сами говорят за себя — они словно завораживают, привораживают, дают почувствовать в руках древний, посеребренный прахом веков ксилограф даже тому, кто его в реальной жизни и в глаза-то не видел… А разве не это главное?

(обратно)

326

Великий Оуян родился в сунской, что называется, глубинке, в семье мелкого чиновника, который умер, когда сыну было всего лишь четыре года. Биографы будущей звезды китайской культуры отмечают: семья была настолько бедна, что Оуян, не имея средств ни на тушь, ни на кисти, днем трудился в поле, а по вечерам учился грамоте, чертя иероглифы на песке стебельком тростника.

(обратно)

327

Люди сведущие знают, сколь сложна и подчас ненадежна бывает привязка древних топонимов к современным названиям. Целые статьи пишутся порою ради того, чтобы предложить более или менее доказательную трактовку того или иного отождествления!

(обратно)

328

3 Цар. 22:7, 8.

(обратно)

329

Ср.: «Благородного мужа можно ввести в заблуждение, но нельзя обмануть» («Лунь юй»,VI: 26.).

(обратно)

330

Кашрут — законы иудаизма, относящиеся к пище: что кошерно, что некошерно, как именно кошерность того или иного блюда достигается… Трактовки этих законов весьма сложны, детальны и порою противоречивы; одни раввины, например, полагают, что после того, как вы съели ломтик твердого сыра, нужно — чтобы молочное и мясное в вашем желудке не повстречались — ждать несколько часов, прежде чем позволительно будет съесть нечто мясное, ведь твердые сыры перевариваются дольше прочих молочных блюд; другие же полагают, что, как и после любого молочного блюда, после твердого сыра можно подождать всего лишь полчаса, и уже можно есть мясное. Существенным для Ордуси, например, является безусловный кашрутный запрет на столь любимых в китайской кухне моллюсков; данный запрет восходит еще ко временам Моисея. В Синайской пустыне Бог не забыл предупредить свой народ: «Из всех животных, которые в воде, ешьте сих: у которых есть перья и чешуя в воде, в морях ли, или реках, тех ешьте; а все те, у которых нет перьев и чешуи, в морях ли, или реках, из всех плавающих в водах и из всего живущего в водах, скверны для вас» — Лев.11:9, 10. Из этой заповеди однозначно следует, что всякая рыба (а в широком смысле — вообще всякая тварь, живущая в воде), у которой нет плавников и чешуи (то есть, например, кальмары, голотурии, устрицы, гребешки и пр.), не может использоваться в пищу.

(обратно)

331

Шофар — рог, обычно бараний, в который в библейским период трубили для созыва войска, объявления о наступлении юбилейного года, в дни новолуния и в праздник Рош ха-Шана. Позднее в шофар стали трубить только в ходе утренней молитвы на Рош ха-Шана (Новый год) и после молитвы на исходе Йом-Киппура (Судного дня).

(обратно)

332

Ханьлинь — досл.: «Лес кистей». Организационно оформленное довольно аморфно, но крайне престижное объединение лучших гуманитарных умов старого Китая. Иногда этот термин переводят как «Академия наук». Академия Ханьлинь существовала со времени Тан и до конца имперского периода.

(обратно)

333

Поразительно, но этому странному и на первый взгляд совершенно невозможному диалогу переводчикам тоже удалось обнаружить в нашем мире аналог. Насколько можно установить по первоисточникам, у нас он выглядел так: «Вас привезли сюда, чтобы записывать, так сидите и пишите, не встревая в разговор». — «Заткнись, я таких, как ты, на фронте сотнями из-под огня вытаскивала!».

(обратно)

334

Основатель первой всекитайской империи. Время царствования: 241 — 209 гг. до н.э. Много потрудился для блага страны: в принудительном порядке ввел единую ширину колеи для колесного транспорта, единое начертание письменных знаков, единую систему мер и весов, распорядился считать валютой только металлические деньги (не надо думать, что запретил он бумажные — до бумажных оставалось еще много веков, а вот всякие никчемные ракушки еще были в ходу), начал строительство курьерских дорог, конфисковал у населения оружие, а также вырезал всех тех, кто был против, изъял и сжег все книги, которые считал вредными (в основном — конфуцианские, каковые расценивал расслабляющими казенную целеустремленность всякой дурацкой этикой), а самых строптивых последователей Конфуция показательно закопал в землю живьем. Злобный тиран, одним словом, и параноик.

(обратно)

335

«Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем. И увидел Хам наготу отца своего, и, выйдя, рассказал двум братьям своим. Сим же и Иафет взяли одежду и, положив ее на плечи свои, пошли задом и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего. Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал: проклят; раб рабов будет он у братьев своих». — Быт. 9:20-25.

(обратно)

336

Мицва (ивр.) — это слово значит и «заповедь», и «доброе дело»; сколько удалось уяснить переводчикам, в данном контексте его и следовало бы переводить именно всеми этими словами: заповеданное доброе дело — т. е. не произвольно выдуманное тобою самим доброе дело, которое ты можешь сделать когда угодно, просто под влиянием минуты и по велению души, но строго определенное доброе дело, выполняемое в строго определенной ситуации или в строго определенное время. Мишлоах манот (ивр.) — отсылка гостинцев. В день Пурима между соседями, друзьями и пр. принято обмениваться небольшими угощениями, причем не менее двух видов — скажем, выпечка и конфеты, фрукты и напиток… Когда друзей много, выполнение этой мицвы может стать довольно времяемким.

(обратно)

337

У Конфуция в этой фразе обыгрывается тонкое различие терминов жэнъу и шэнъу, трудно переводимых на русский язык с достаточной степенью адекватности. Первый термин можно понять как «все те, кто является людьми», «все те, кто действует так, как полагается людям», «все те, кто исполняет то, что людям на роду написано». Второй же — «все те, кто просто живет», «все те, кто водится на белом свете и не более».

(обратно)

338

Фамилия «Холмс» по-китайски. Ван Зайчик подобрал иероглифы для транскрипции с присущим ему изяществом: если прочесть их по смыслу, получится фраза, много говорящая сердцу любого оперативника: «Пылко радовать родное учреждение».

(обратно)

339

В нашем мире аналог, поразительно близкий тексту, приведенному здесь Х. ван Зайчиком в качестве песни, переводчикам удалось найти в сетевом альманахе «Еврейская старина» за апрель 2005 г. (стихотворение Бориса Кушнера «15 нисана 5765»). Переводчики настоятельно просят читателей не перепутать его автора с замечательным питерским поэтом Александром Кушнером.

(обратно)

340

Ковчег Завета.

(обратно)

341

Девятое Ава — День траура по разрушению Храма. По удивительному стечению обстоятельств и Первый Храм (построенный Соломоном и оскверненный вавилонянами), и Второй (очищенный и повторно освященный после восстания Маккавеев и разрушенный римлянами) прекратили свое существование в один и тот же черный день традиционного еврейского календаря. Месяц Ав длится тридцать дней и приходится на вторую половину июля — первую половину августа.

(обратно)

342

«На будущий год в Иерушалаиме» (ивр.). Заключительные слова пасхального седера, в течение двух тысяч лет символизировавшие неколебимую веру евреев в возращение из рассеяния.

(обратно)

343

«Лунь юй», XV:30.

(обратно)

344

Втор. 4:15, 16.

(обратно)

345

Один из трактатов раздела Моэд — второго раздела Мишны (нормативной части Талмуда).

(обратно)

346

Сара рассуждает как бы совсем уж по-мужски. Однако имеется в виду всего лишь достаточно древний обычай, согласно которому, если у мужчины, тем более — у главы рода, от жены его долго не рождалось наследника, бесплодная жена сама, по своему выбору, могла привести мужу женщину для того, чтобы та зачала и родила. Рожденный таким образом мальчик считался отпрыском бесплодной жены и мог наследовать своему отцу, но его реальная мать не приобретала себе таким образом никаких особых прав. Чуть позже, применительно к Иакову и Рахили, подобная операция называется в Библии «рождением на коленях» неплодной жены (Быт. 30: 3).

(обратно)

347

Ишмаэль — Бог услышит.

(обратно)

348

Отец множества.

(обратно)

349

Госпожа, княгиня.

(обратно)

350

Трактовка значения имени в источниках разнообразна: от «насмешник» до «тот, кто вызывает смех» и даже «Он (т.е. Бот) смеется».

(обратно)

351

Потомки Измаила.

(обратно)

352

Т. е. в Северной Аравии. Именно эта географическая привязка дает всем толкователям возможность считать потомков Измаила ядром формирования арабских племен, в среде которых впоследствии зародилось и расцвело мусульманство.

(обратно)

353

Речь идет об Иосифе и его братьях — детях Иакова, который являлся, в свою очередь, сыном Исаака и внуком Авраама. Впоследствии Иосиф, став первым министром египетского фараона, во времена жестокого голода, охватившего весь тогдашний мир, спас свою семью в могучем и изобильном (на тот момент — в значительной мере благодаря его, Иосифа, личным усилиям) Египте, где многочисленные потомки Авраама и Сарры, умножаясь и богатея, жили в течение многих поколений и были уведены оттуда лишь Моисеем (Моше).

(обратно)

354

Т.е. потомков Измаила. Судя по этому тексту, арабы уже в ту пору специализировались на караванной торговле, которая была основным их занятием во времена Пророка Мухаммеда.

(обратно)

355

Благовонная смола — Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка. СПб.; М., 1881. Т.IV. С 324.

(обратно)

356

Т. е. Иосифу, проданному братьями в Египет и сделавшемуся там первым министром.

(обратно)

357

Братьям Иосифа.

(обратно)

358

Сало, жир — Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка. СПб.; М., 1881. Т.IV. С. 441.

(обратно)

359

Новое, дополнительное имя, которое Бог дал Иакову после того, как Иаков вступил с ним (по иным толкованиям — с его ангелом) в единоборство, не уступил, не дал себя победить, но навсегда охромел. Трактовки имени различны: от «Божий герой (князь)» до «Тот, кто боролся с Богом».

(обратно)

360

Сахаров А. Воспоминания: В 2 т. М., 1996. Т. 1. С. 857.

(обратно)

Оглавление

  • Хольм Ван Зайчик Дело жадного варвара
  •   Багатур Лобо
  •     Апартаменты Багатура Лобо, 23 день шестого месяца, пятница, вечер
  •     Харчевня «Алаверды», 23 день шестого месяца, пятница, получасом позже
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Благоверный сад, 23 день шестого месяца, пятница, вечер
  •     Александрийский сладкозвучный зал, 23 день шестого месяца, пятница, чуть позже
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь
  •   Багатур Лобо
  •     Харчевня «Алаверды», 23 день шестого месяца, пятница, поздний вечер
  •     Храм Света Будды, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь
  •     Ризница Александрийской Патриархии, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Возвышенное Управление этического надзора, 24 день шестого месяца, шестерица, ночь
  •     Ризница Александрийской Патриархии, 24 день шестого месяца, шестерица, часом позже
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24 день шестого месяца, шестерица, день
  •     Александрийский воздухолетный вокзал, 24 день шестого месяца, шестерица, день
  •   Багатур и Богдан
  •     Александрийский воздухолетный вокзал, 24 день шестого месяца, шестерица, день
  •     Императорская резиденция Чжаодайсо, 24 день шестого месяца, шестерица, получасом позже
  •     Квартира Бибигуль Хаимской, 24 день шестого месяца, шестерица, вечер
  •   Богдан и Багатур
  •     Императорская резиденция Чжаодайсо, 24 день шестого месяца, шестерица, поздний вечер
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 25 день шестого месяца, отчий день, ночь
  •     Апартаменты Багатура Лобо, 25 день шестого месяца, отчий день, ночь
  •     Харчевня «Алаверды», 25 день шестого месяца, отчий день, утро
  •     Храм Конфуция, 25 день шестого месяца, отчий день, часом позже
  •     Апартаменты Богдана Рухович Оуянцева-Сю, 25 день шестого месяца, отчий день, день
  •   Багатур и Богдан
  •     улицы Александрии Невской, 25 день шестого месяца, отчий день, день
  •   Багатур Лобо
  •     Апартаменты Багатура Лобо, 25 день шестого месяца, отчий день, три часа спустя
  •     Паром «Святой Евлампий» 25 день шестого месяца, отчий день, вечер
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Загородный дом Великого мужа Мокия Ниловича Рабиновича, 25 день шестого месяца, отчий день, вечер
  •     Ризница Александрийской Патриархии, 26 день шестого месяца, первица, ночь
  •   Богдан и Баг
  •     Следственное управление Палаты наказаний, 26 день шестого месяца, первица, ранее утро
  •     Императорская резиденция Чжаодайсо, 26 день шестого месяца, первица, день
  •     Харчевня «Алаверды», 26 день шестого месяца, первица, вечер
  •   Эпилог
  •     Багатур Лобо
  •       Апартаменты Багатура Лобо, 27 день шестого месяца, вторница, полдень
  •     Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •       Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 27 день шестого месяца, вторница, день
  • Дело незележных дервишей
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан и Баг
  •   Баг и Богдан
  •   Богдан и Баг
  •   Эпилог
  •     Баг, Богдан и другие хорошие люди
  • Хольм Ван Зайчик Дело о полку Игореве
  •   Багатур Лобо
  •     Александрия Невская, 19-й день восьмого месяца, шестерица, утро
  •     Павильон Возвышенного Созерцания, 19-й день восьмого месяца, шестерица, день
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Загородный дом Великого мужа Мокия Ниловича Рабиновича, 19-й день восьмого месяца, шестерица, позднее утро
  •     Благоверный сад, 19-й день восьмого месяца, шестерица, день
  •     Харчевня «Алаверды», 19-й день восьмого месяца, шестерица, ранний вечер
  •   Баг и Богдан
  •     Апартаменты покойного, 20-й день восьмого месяца, отчий день, ночь
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 20-й день восьмого месяца, отчий день, раннее утро
  •     Апартаменты Багатура Лобо, 20-й день восьмого месяца, отчий день, середина дня
  •     Там же, через двадцать минут
  •     Улица Крупных Капиталов, четвертью часа позже
  •   Богдан и Баг
  •     Следственный отдел Палаты наказаний, кабинет шилана Алимагомедова, 20-й день восьмого месяца, отчий день, вечер
  •     Апартаменты соборного боярина Галицкого, 21-й день восьмого месяца, первица, утро
  •   Баг и Богдан
  •     «Зал, где очищаются мысли», 21-й день восьмого месяца, первица, день
  •     Апартаменты Багатура Лобо, 21-й день восьмого месяца, первица, день
  •     Управление внешней охраны, 21-й день восьмого месяца, первица, после пяти
  •     Апартаменты соборного боярина ад-Дина, вечер
  •   Богдан и Баг – порознь, но вместе
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 21-й день восьмого месяца, первица, вечер
  •     Апартаменты соборного боярина ад-Дина, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь
  •     Срединный участок — Храм Света Будды, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь
  •     Капустный Лог, 22-й день восьмого месяца, вторница, первая половина дня
  •     Москитово, 22-й день восьмого месяца, вторница, первая половина дня
  •     Срединный участок, 22-й день восьмого месяца, вторница, день
  •   Баг и Богдан
  •     Управление внешней охраны, кабинет Бага, 22-й день восьмого месяца, вторница, четвертью часа позже
  •     Управление внешней охраны, кабинет Бага, 22-й день восьмого месяца, вторница, ранний вечер
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 22-й день восьмого месяца, вторница, вечер
  •     Храм Света Будды, 22-й день восьмого месяца, вторница, поздний вечер
  •     Апартаменты Багатура Лобо, 22-й день восьмого месяца, вторница, ночь
  •     Москитово, 23-й день восьмого месяца, средница, утро
  •   Богдан и Баг
  •     Дубравинский тракт, 23-й день восьмого месяца, средница, раннее утро
  •     Москитово, 23-й день восьмого месяца, средница, утро
  •     Следственный отдел Палаты наказаний, кабинет шилана Алимагомедова, 23-й день восьмого месяца, средница, середина дня
  •     Княжий терем, 23-й день месяца, средница, вторая половина дня
  •     Капустный Лог, 23-й день восьмого месяца, средница, ранний вечер
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 23-й день восьмого месяца, средница, поздний вечер
  •   Эпилог Баг, Богдан и другие хорошие люди
  •     Александрия Невская, 23-й день восьмого месяца, средница, поздний вечер
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 24-й день восьмого месяца, четверица, утро
  •   Э. Выхристюк, Е. Худеньков Предварительные разыскания о звере пицзеци
  •   Список рекомендованной литературы
  • Хольм Ван Зайчик Дело лис-оборотней
  •   Пролог
  •   Багатур Лобо
  •     Александрия Невская, Разудалый Поселок, 11-й день девятого месяца, первица, вечер
  •     Апартаменты Адриана Ци, 11-й день девятого месяца, поздний вечер
  •     Апартаменты Багатура Лобо 12-й день девятого месяца, вторница, утро
  •     Храм Света Будды, часом позже
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Соловки, 11-й день девятого месяца, первица, утро
  •     11-й день девятого месяца, первица, день
  •     11-й день девятого месяца, первица, вечер
  •     11-й день девятого месяца, первица, ночь
  •     12-й день девятого месяца, вторница, утро
  •   Баг и Богдан – порознь, но уже вместе
  •     Александрия Невская, Управление внешней охраны, кабинет Бага, 12-й день девятого месяца, вторница, день
  •     Соловки, 12-й день девятого месяца, вторница, первая половина дня
  •     Александрия Невская, кабинет шилана Алимагомедова, 12-й день девятого месяца, вторница, конец дня
  •     Соловки, 12-й день девятого месяца, вторница, вторая половина дня
  •     Александрия Невская, апартаменты Багатура Лобо, 12-й день девятого месяца, вторница, вечер и ночь
  •     Соловки, 12-й день девятого месяца, вторница, поздний вечер
  •     Александрия Невская, харчевня «Яшмовый феникс», 13-й день девятого месяца, средница, около полудня
  •     Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, утро
  •     Александрия Невская, Управление внешней охраны, кабинет Бага, 13-й день девятого месяца, средница, вторая половина дня
  •     Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, первая половина дня
  •     Александрия Невская, Лекарственный дом Брылястова, отдел жизнеусилительных зелий, 13-й день девятого месяца, средница, конец дня
  •     Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, вторая половина дня
  •     Александрия Невская, харчевня «Алаверды», 13-й день девятого месяца, средница, вечер
  •     Соловки, 13-й день девятого месяца, средница, поздний вечер
  •     Александрия Невская, Александрийское великое училище, 14-й день девятого месяца, четверица, начало дня
  •     Соловки, 14-й день девятого месяца, четверица, начало дня
  •     Александрия Невская, Управление внешней охраны, кабинет Бага, 14-й день девятого месяца, четверица, первая половина дня
  •   Баг и Богдан
  •     Кемь, 14-й день девятого месяца, четверица, конец дня
  •     14-й день девятого месяца, четверица, несколько позже
  •     14-й день девятого месяца, четверица, поздний вечер
  •   Богдан и Баг
  •     Соловки, 15-й день девятого месяца, пятница, позднее утро
  •     15-й день девятого месяца, пятница, вторая половина дня
  •   Эпилог
  •     Баг, Богдан и другие хорошие люди
  •       Соловки, 7-й день десятого месяца, вторница, вечер
  •   СПИСОК РЕКОМЕНДОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
  • Хольм Ван Зайчик Дело победившей обезьяны
  •   Багатур Лобо
  •     Александрия Невская, Управление внешней охраны, 4-й день двенадцатого месяца, первица, вторая половина дня
  •     Куайчэ Александрия – Тебриз, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, утро
  •     Мосыкэ, несколькими часами позже
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Александрия Невская, Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 4-й день двенадцатого месяца, первица, поздний вечер
  •     Возвышенное Управление этического надзора, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, утро
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, середина дня
  •     Апартаменты соборного боярина ад-Дина, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, вечер
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, глубокий вечер
  •   Багатур Лобо
  •     Мосыкэ, Тохтамышев стан, 5-й день двенадцатого месяца, вторница, ближе к вечеру
  •     Гостиница «Ойкумена», 6-й день двенадцатого месяца, средница, утро
  •     Храм Тысячеликой Гуаньинь, 6-й день двенадцатого месяца, средница, вторая половина дня
  •     Гостиница «Ойкумена», 7-й день двенадцатого месяца, четверица, раннее утро
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •     Городская управа Мосыкэ, 6-й день двенадцатого месяца, средница, первая половина дня
  •     Цэдэлэ-гун, 6-й день двенадцатого месяца, средница, вечер 
  •     Гробница Мины, 6-й день двенадцатого месяца, средница, очень поздний вечер 
  •   Баг и Богдан 
  •     Мосыкэ, Спасопесочный переулок, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, утро 
  •     Получасом позже 
  •     Еще через четверть часа 
  •     Там же, первая половина дня 
  •     Гостиница “Ойкумена”, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, середина дня 
  •     Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вторая половина дня 
  •   Богдан и Баг 
  •     Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вторая половина дня 
  •     Огоньковское кладбище, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, ближе к вечеру 
  •     Мосыковское Управление внешней охраны, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, вечер 
  •     Городская управа Мосыкэ, 7-й день двенадцатого месяца, четверица, глубокий вечер 
  •   Баг, Богдан и другие хорошие люди 
  •     Александрия Невская, Апартаменты Багатура Лобо, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер 
  •     Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю, 8-й день двенадцатого месяца, пятница, вечер 
  • Хольм Ван Зайчик ДЕЛО СУДЬИ ДИ
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Богдан Рухович Оуянцев-Сю
  •   Баг и Богдан
  •   Баг и Богдан
  •   Богдан и Баг
  •   Баг и Богдан
  •   Богдан и Баг
  •   Баг, Богдан и другие хорошие люди
  • Хольм Ван Зайчик Дело непогашенной луны
  •   От редактора
  •   ПРОЛОГ
  •   Богдан и Баг
  •   Богдан Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Мордехай да Магда Начало
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   Богдан Оуянцев-Сю
  •   Багатур Лобо
  •   Мордехай да Магда Продолжение
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Богдан Оуянцев-Сю
  •   Мордехай да Магда Еще продолжение
  •     1
  •     2
  •     3
  •   Багатур Лобо
  •   Баг, Богдан и другие хорошие люди
  •     Богдан.
  •     Баг
  •     Зия.
  •     Мустафа.
  •     Богдан.
  •     Мордехай.
  •     Баг.
  •     Гойберг.
  •     Князь Сосипатр.
  •     Баг.
  •   Эпилог
  •     Мордехай да Магда Окончание
  •   ПРИЛОЖЕНИЕ 1
  •     Об Аврааме и его семье
  •       Быт. 13
  •       Быт. 15
  •       Быт. 16
  •       Быт. 17
  •       Быт. 21
  •       Быт. 25
  •     Об Иосифе и Египте
  •       Быт. 37
  •       Быт. 43
  •       Быт. 45
  •       Быт. 46
  •       Быт. 47
  •       Быт. 48
  •       Быт. 50
  •       Исх. 1
  •       Исх. 3
  •   ПРИЛОЖЕНИЕ 2
  •     Об иероглифе жэнь
  •   СПИСОК РЕКОМЕНДОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ:
  • *** Примечания ***